Текст
                    Содержание
Мишель Монтень
О книгах
Перевод Ф. А. Коган-Бернштейн
7
Джон Мильтон
Ареопагитика
Перевод В. В. Евгенъева*
25
Джонатан Свифт
Битва книг
Перевод Ю. Д. Левина
46
Вольтер
О страшном вреде чтения
Об энциклопедии
Перевод под редакцией Н. В. Болдырева
59
Вальтер Скотт
Антикварий
Перевод Д. М. Горфинкеля
64
Сэмюэл Т. Кольридж
Biographia Literaria
Перевод В. В. Евгенъева*
77


Чарлз Лэм Из «Очерков Элии» и «Последних очерков Элии» Перевод Л. А. Громовой* 84 Уильям Хэзлитт Из «Застольных бесед», «Простодушного собеседника» и других книг Перевод В. В. Кунина* 93 Шарль Нодье Библиоман Перевод Е. И. Любимовой* 105 Ли Хант Фрагменты эссе и статей Перевод В. В. Кунина* 121 Томас Карлейль Герой—писатель Отрывки сочинений и писем Перевод В. В. Евгенъева* 134 Джон Рескин Сокровища королей Перевод В. В. Евгенъева* 157
Гюстав Флобер Библиомания Перевод А. В. Гуревича 172 Джон Леббок Гимн книгам О чтении Перевод В. В. Кунина* 187 Анатоль Франс Восстание ангелов Перевод М. П. Богословской и Н. Я. Рыковой 200 Артур Конан Дойл За волшебной дверью Перевод В. В. Кунина* 207 Жорж Дюамель О любителях Перевод О. Э. Мандельштама 212 Марсель Пруст О чтении Перевод Н. А. Новосельской 231 В. В. Кунин О некоторых законах навигации кораблей мысли 264 Комментарии 286
Книги — корабли мысли, странству- ющие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению. ...если сооружение кораблей каза- лось... чудом искусства... то на- сколько же больше мы должны це- нить значение письмен, когда мы признаем, что они, как корабли, про- ходят по необъятному морю житей- скому и передают отдаленным векам плоды мудрости и открытия одного века в назидание грядущим поколени- ям. Фрэнсис БЭКОН
М.МОНТЕНЬ О КНИГАХ Опыты. Глава X НЕТ СОМНЕНИЯ, что мне нередко случается говорить о вещах, ко- торые гораздо лучше и правильнее излагались знатоками этих вопросов. Эти опыты — только проба моих при- родных способностей и ни в коем случае не испытание моих познаний: и тот, кто изобличит меня в невежестве, ни- Ц чуть меня этим не обидит, так как в том, что я говорю, я не отвечаю даже Й :1
перед собою, не то что перед другими, и какое-либо самодо- вольство мне чуждо. Кто хочет знания, пусть ищет его там, где оно находится, и я меньше всего вижу свое призвание в том, чтобы дать его. То, что я излагаю здесь, всего лишь мои фантазии, и с их помощью я стремлюсь дать представление не о вещах, а о себе самом; эти вещи я, может быть, когда-нибудь узнаю или знал их раньше, если случайно мне доводилось найти разъяснение их, но я уже не помню его. Если я и могу иной раз кое-что усвоить, то уже совершенно неспособен запоминать прочно. Поэтому я не могу поручиться за достоверность моих познаний и в лучшем случае могу лишь определить, каковы пределы моих познаний о вещах в данный момент. Не следует обращать внимание на то, какие вопросы я излагаю здесь, а лишь на то, как я их рассматриваю. Пусть судят на основании того, что я заимствую у других, сумел ли я выбрать то, что повышает ценность моего изложения. Ведь я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной вырази- тельности моего языка, либо по слабости моего ума. Я не веду счета моим заимствованиям, а отбираю и взвешиваю их. Если бы я хотел, чтобы о ценности их судили по их количеству, я мог бы вставить их в мои писания вдвое больше. Они все, за очень небольшими исключениями, принадлежат столь выдающимся и древним авторам, что сами говорят за себя. Я иногда намеренно не называю автора тех соображений и доводов, которые я переношу в мое изложе- ние и смешиваю с моими мыслями, так как хочу умерить пылкость тех поспешных суждений, которые часто выносят- ся по отношению к недавно вышедшим произведениям еще здравствующих людей, написанным на французском языке, о которых всякий берется судить, воображая себя достаточно в этом деле сведущим. Я хочу, чтобы они в моем лице поднимали на смех Плутарха или обрушивались на Сенеку. Я хочу прикрыть свою слабость этими громкими именами. Я приветствовал бы того, кто сумел бы меня разоблачить, то
есть по одной лишь ясности суждения, по красоте и силе выражений сумел бы отличить мои заимствования от моих собственных мыслей. Ибо, хотя за отсутствием памяти я зачастую оказываюсь неспособным различить их происхож- дение, я все же очень хорошо понимаю, зная мои возможно- сти, что те роскошные цветы, которые я вижу рассеянными в разных местах моего изложения, отнюдь не принадлежат мне и неизмеримо превосходят мои собственные дарования. Я обязан дать ответ, есть ли в моих писаниях такие недостатки, которых я не понимаю или неспособен понять, если мне их покажут. Ошибки часто ускользают от нашего нзора, но если мы не в состоянии их заметить, когда другой человек нам на них указывает, то это свидетельствует о расстройстве нашего суждения. Мы можем, не обладая способностью суждения, обладать и знанием и истиной, но и суждение, со своей стороны, может обходиться без них; больше того: признаваться в незнании, на мой взгляд, одно из лучших и вернейших доказательств наличия разума. У меня нет другого связующего звена при изложении моих мыслей, кроме случайности. Я излагаю свои мысли по мере того, как они у меня появляются; иногда они теснятся гурьбой, иногда возникают по очереди одна за другой. Я хочу, чтобы виден был естественный и обычный ход их, во всех зигзагах. Я излагаю их так, как они есть; поэтому здесь нет таких вопросов, которых нельзя было бы не знать или о которых нельзя было бы говорить случайно и приблизительно. Я, разумеется, хотел бы обладать более совершенным знанием вещей, чем обладаю, но я знаю, как дорого обходит- ся знание и не хочу покупать его такой ценой. Я хочу провести остаток своей жизни спокойно, а не в упорном груде. Я не хочу ломать себе голову ни над чем, даже ради науки, какую бы ценность она ни представляла. Я не ищу никакого другого удовольствия от книг, кроме разумной занимательности, и занят изучением только одной науки, науки самопознания, которая должна меня научить хорошо жить и хорошо умереть:
Has meus ad metas sudet oportet equus . Если я при чтении натыкаюсь на какие-нибудь трудности, я не бьюсь над разрешением их, а попытавшись разок-другой с ними справиться, прохожу мимо. Если бы я углубился в них, то потерял бы только время и сам потонул бы в них, ибо голова моя устроена так, что я обычно усваиваю с первого же чтения, и то, чего я не воспринял сразу, я начинаю еще хуже понимать, когда упорно бьюсь над этим. Я все делаю весело, упорство же и слишком большое напряжение действуют удручающе на мой ум, утомляют и омрачают его. При вчитывании я начинаю хуже видеть и внимание мое рассеивается. Мне приходится отводить глаза от текста и опять внезапно взглядывать на него; совершенно так же, как для того, чтобы судить о красоте алого цвета, нам рекомендуют несколько раз сколь- знуть по нему глазами, неожиданно отворачиваясь и опять взглядывая. Если данная книга меня раздражает, я беру другую и погружаюсь в чтение только в те часы, когда меня начинает охватывать тоска от безделья. Я редко берусь за новых авторов, ибо древние кажутся мне более содержательными и более тонкими, однако не берусь при этом за греческих авторов, ибо мое знание греческого языка не превышает познаний ребенка или ученика. К числу книг просто занимательных и которыми стоит развлекаться я отношу из новых — «Декамерон» Боккаччо, Рабле и «Поцелуи» Иоанна Секунда2, если их можно поме- стить в эту рубрику. Что касается Амадиса3 и сочинений в таком роде, то они привлекали мой интерес только в детстве. Скажу еще — может быть, смело, а может, безрассудно,— что моя состарившаяся и отяжелевшая душа нечувствительна больше не только к Ариосто, но и к доброму Овидию: его легкомыслие и прихоти фантазии, приводившие меня когда-то в восторг, сейчас не привлекают меня.
Я свободно высказываю свое мнение обо всем, даже о вещах, превосходящих иногда мое понимание и совершенно не относящихся к моему ведению. Мое мнение о них не есть мера самих вещей, оно лишь должно разъяснить, в какой мере я вижу эти вещи. Когда во мне вызывает отвращение, как произведение слабое, «Аксиох»4 Платона, то, учитывая имя автора, мой ум не доверяет себе: он не настолько глуп, чтобы противопоставлять себя авторитету стольких выда- ющихся мужей древности, которых он считает своими учите- лями и наставниками и вместе с которыми он готов ошибать- ся. Он ополчается на себя и осуждает себя либо за то, что останавливается на поверхности явления, не будучи в состо- янии проникнуть в самую его суть, либо за то, что рассматри- вает его в каком-то ложном свете. Мой ум довольствуется тем, чтобы только оградить себя от неясности и путаницы, что же касается его слабости, то он охотно признает ее. Он полагает, что дает правильные истолкования явлениям, выте- кающим из его понимания, но они нелепы и неудовлетвори- тельны. Большинство басен Эзопа многосмысленны и много- образны в своем значении. Те, кто истолковывает их мифоло- гически, выбирают какой-нибудь образ, который хорошо вяжется с басней, но для многих это лишь первый попавший- ся и поверхностный образ; есть другие более яркие, более существенные и глубокие образы, до которых они не смогли добраться: так же поступаю и я. Однако, возвращаясь к прерванной нити изложения, ска- жу: мне всегда казалось, что в поэзии издавна первое место занимают Вергилий, Лукреций, Катулл и Гораций, в особен- ности «Георгики» Вергилия, которые я считаю самым совер- шенным поэтическим произведением; при сравнении их с «Энеидой» нетрудно убедиться, что в ней имеется ряд мест, которые автор, несомненно, еще отделал бы, если бы у него был досуг. Наиболее совершенной мне представляется пятая книга «Энеиды». Люблю я также Лукана и охотно его читаю: я не так ценю его стиль, как его самого, правильность его мнений и суждений. Что касается любезного Теренция,
нежной прелести и изящества его латинского языка, то я нахожу, что он превосходен в верном изображении душевных движений и состояния нравов; наши поступки то и дело заставляют меня возвращаться к нему. Сколько бы раз я его ни читал, я всегда нахожу в нем новую прелесть и изящество. Люди времен, близких к Вергилию, жаловались на то, что некоторые сравнивали его с Лукрецием. Я нахожу, что это действительно неравные величины и особенно укрепляюсь в этом убеждении, когда углубляюсь в какой-нибудь прекрас- ный стих Лукреция. Но если этих людей обижало сравнение Вергилия с Лукрецием, то что сказали бы они о варварской глупости тех, кто в настоящее время сравнивает Вергилия с Ариосто и что сказал бы по этому поводу сам Ариосто? О saeculum insipiens et infacetum! 5 Я полагаю, что древние имели еще больше оснований обижаться на тех, кто равнял с Плавтом Теренция (ибо последний гораздо утонченнее), чем на тех, кто сравнивал Лукреция с Вергилием. Для истинной оценки Теренция и признания его превосходства важно отметить то, что только его и никого другого из его сословия — постоянно цитирует отец римского красноречия6, и большое значение имеет тот приговор, который вынес Теренцию первый судья среди римских поэтов7. Мне часто приходило на ум, что в наше время те, кто берется сочинять комедии — как например итальянцы, у которых есть в этой области большие удачи,— заимствуют три-четыре сюжета из комедий Теренция или Плавта и пишут на этой основе свои произведения. В одной комедии они нагромождают пять-шесть новелл Боккаччо. Такой способ добычи материала для своих писаний объясня- ется тем, что они не доверяют своим собственным даровани- ям; им необходимо нечто прочное, на что они могли бы опереться, и не имея ничего своего, чем они могли бы нас привлечь, они хотят заинтересовать нас новеллой. Нечто обратное' видим мы у Теренция: перед совершенством его литературной манеры бледнеет интерес к его сюжету; его
изящество и остроумие все время приковывают наше внима- ние, он всегда так занимателен — и так восхищает нашу душу своим талантом, что мы забываем о достоинствах его фабулы. Liquidus puroque simillimus amni . Это мое соображение приводит меня к другому замеча- нию. Я вижу, что прекрасные античные поэты избегали не только напыщенности и причудливой выспренности испанцев или петраркистов, но даже тех умеренных изощренностей, которые являются украшением всех поэтических творений позднейшего времени. Всякий тонкий знаток сожалеет, встре- чая их у античного поэта, и несравненно больше восхищается цветущей красотой и неизменной гладкостью эпиграмм Ка- тулла, чем теми едкими остротами, которыми Марциал уснащает концовки своих эпиграмм. Это и побудило меня высказать выше то же соображение, которое Марциал высказывал применительно к себе, а именно: minus illi ingenio laborandum fuit, in cuius locum materia successerat . Поэты первого рода без всякого напряжения и усилий легко прояв- ляют свой талант: у них всегда есть над чем посмеяться, им не нужно щекотать себя, поэты же нового времени нуждают- ся в посторонней помощи. Чем у них меньше таланта, тем важнее для них сюжет. Они взбираются на коня, потому что чувствуют себя недостаточно твердо, стоя на собственных ногах. Это совершенно похоже на то, что можно наблюдать у нас на балах, когда люди простого звания, не обладая хорошими манерами нашего дворянства, стараются отличить- ся какими-нибудь рискованными прыжками или другими необычными движениями и фокусами. Точно так же и дамы лучше умеют держаться при таких танцах, где есть различ- ные фигуры и телодвижения, чем во время торжественных танцев, когда им приходится только двигаться естественным шагом, сохраняя свое обычное изящество и умение непри- нужденно держаться. Мне приходилось равным образом видеть, как превосходные шуты, оставаясь в своем обычном
платье и ничем не отличаясь в своих манерах от прочих людей, доставляли нам все то удовольствие, какое только может давать их искусство, между тем как ученикам и тем, кто не имеет такой хорошей выучки, чтобы нас рассмешить, приходилось напудрить себе лицо, напялить какой-нибудь наряд и строить страшные рожи. В правильности высказанно- го мною выше суждения можно лучше всего убедиться, если сравнить «Энеиду» с «Неистовым Роландом». Стих Вергилия уверенно парит в высоте и неизменно следует своему пути; что же касается Тассо, то он порхает и перепархивает с одного сюжета на другой, точно с ветки на ветку; на свои крылья он полагается лишь для очень короткого перелета и делает остановки в конце каждого эпизода, боясь, что у него слишком короткое дыхание и не хватит сил: Excursusque breves tentât Вот авторы, которые мне больше всего нравятся в этих литературных жанрах. Что же касается другого круга моего чтения, при котором удовольствие сочетается с несколько большей пользой,— так как с помощью этих книг я учусь развивать свои мысли и понятия, то сюда относятся произведения Плутарха — с тех пор как он переведен на французский язык—и Сенеки. Оба эти автора обладают тем важнейшим для меня достоинством, что та наука, которую я в них и ищу, дана у них не в систематическом изложении, а в отдельных очерках, поэтому для одоления их не требуется упорного труда, к которому я неспособен. Таковы мелкие произведения Плутарха и «Пись- ма» Сенеки, составляющие лучшую и наиболее полезную часть их творений. Мне не надо делать никаких усилий, чтобы засесть за них, и я могу оборвать чтение, где мне захочется, ибо отдельные части этих произведений не связаны друг с другом. Оба эти автора сходятся в ряде своих полезных и правильных взглядов; сходна во многом и их судьба: оба они родились почти в одном веке, оба были наставниками двух римских императоров11, оба были выходцами из иных стран,
омли богаты и могущественны. Их учение — это сливки философии, преподнесенной в простой и доступной форме. Плутарх более целостен и постоянен, Сенека более изменчив и гибок. Сенека прилагает усилия, упорствует и стремится поору жить добродетель против слабости, страха и порочных склонностей, между тем как Плутарх не придает им такого значения, он не желает из-за этого торопиться и вооружать- ся. Плутарх придерживается взглядов Платона, терпимых и подходящих для гражданского общества, Сенека же — сторонник стоических и эпикурейских воззрений, значительно менее удобных для общества, но, по-моему, более пригодных для отдельного человека и более стойких. Похоже на то, что Сенека до известной степени порицает тиранию императоров своего времени, ибо когда он осуждает дело благородных убийц Цезаря, то я убежден, что это с его стороны вынужденное суждение; Плутарх же всегда свободен в своих высказываниях. Писания Сенеки пронизаны живостью и остроумием, писания Плутарха — содержательностью. Сенека вас больше возбуждает и волнует, Плутарх вас больше удовлетворяет и лучше вознаграждает. Плутарх ведет нас за собой, Сенека нас толкает. Что касается Цицерона, то для моей цели могут служить те из его произведений, которые трактуют вопросы так называемой нравственной философии. Но, говоря прямо и откровенно (а ведь когда стыд преодолен, то больше себя не сдерживаешь), его писательская манера мне представляется скучной, как и всякие другие писания в таком же роде. Действительно, подразделения, предисловия, определения, словопроизводство занимают большую часть его писаний, и та доля сердцевины и существенного, что в них имеется, теряется из-за этих длинных приготовлений. Когда я, потра- тив час на чтение его,— что для меня много,— начинаю перебирать, что я извлек из него путного, то в большинстве случаев обнаруживаю, что ровным счетом ничего, ибо он еще не перешел к обоснованию своих положений и не добрался до того узлового пункта, который я ищу. Для меня, который
хочет стать только более мудрым, а не более ученым или красноречивым, эти логические и аристотелевские подразде- ления совершенно ни к чему: я хочу, чтобы начинали с последнего, самого важного пункта; я достаточно понимаю, что такое наслаждение и что такое смерть,— пусть не тратят времени на копанье в этом: я ищу прежде всего убедительных веских доводов, которые научили бы меня справляться с этими вещами. Ни грамматические ухищрения, ни остроум- ные словосочетания и тонкости здесь ни к чему: я хочу суждений, которые затрагивали бы самую суть дела, между тем как Цицерон ходит вокруг да около. Его манера хороша для школы, для адвокатской речи, для проповеди, когда мы можем себе позволить вздремнуть немного и еще через четверть часа вполке успеем уловить нить изложения. Так следует разговаривать с судьями, которых не мытьем, так катаньем хотят склонить на свою сторону, с детьми и с простым народом, которому надо рассказывать обо всем, чтобы его пронять. Я не хочу, чтобы старались подстрекнуть мое внимание и пятьдесят раз кричали мне по примеру наших глашатаев: «Слушайте!» Римляне провозглашали в своих молитвах: "Hoc age!"12, что соответствует нашему "Sursum corda!" 13 — это тоже для меня совершенно излишние слова. Я приступаю к делу, будучи вполне готов: мне не нужно ни лакомой приманки, ни соуса, я охотно ем готовое мясо, а эти подготовки и вступления не только не возбуждают сколько- нибудь мой аппетит, а, наоборот, лишь ослабляют и утомляют его. Не послужит ли распущенность нашего века достаточным оправданием моего святотатства, если я позволю себе ска- зать, что нахожу также тягучими диалоги самого Платона? Ведь даже у него предмет исследования слишком заслонен формой изложения, и мне жаль, что этот человек, который мог сказать столько замечательных вещей, тратил свое время на эти длинные, ненужные подготовительные разговоры. Мое невежество послужит мне извинением в том, что я ничего не понимаю в красоте его языка.
Я вообще отдаю предпочтение книгам, которые использу- ют достижения наук, а не тем, которые созидают науки. Писания Плутарха и Сенеки, а также Плиния и им подобных отнюдь не пестрят этими "Hoc age!"; они хотят иметь дело с людьми, которые сами себя предупредили, а в тех случаях, когда в них содержится такое "Hoc age!", оно относится к существу дела и имеет особое оправдание. Я охотно читаю также «Письма к Аттику» Цицерона14 и не только потому, что они содержат обширные сведения о делах и событиях его времени, но гораздо более потому, что и них раскрываются частные дела самого Цицерона. А я обладаю — как я указывал уже в другом месте1"—особого рода любопытством: я стремлюсь узнать душу и непосред- ственные суждения моих авторов. По тем писаниям, которые они отдают на суд света, следует судить об их дарованиях' но не о них самих и их нравах. Тысячи раз сожалел я о том, что до нас не дошла книга Брута о добродетели,6: ведь так интересно узнать теорию тех, кто так силен в практике. Но поскольку одно дело проповедь, а другое — проповедник, то мне столь же приятно познакомиться с Брутом по рассказу Плутарха, как и по его собственной книге. Я скорее предпо- чел бы знать доподлинно разговоры, которые он вел в своей палатке с кем-нибудь из частных лиц накануне сражения, чем речь, которую он держал перед армией на следующий день после него, и я больше хотел бы знать, что он делал в своем кабинете и в своей комнате, чем то, что он делал на площади и в сенате. Что касается Цицерона, то я держусь того распространен- ного о нем мнения, что, помимо учености, в нем не было ничего особенно выдающегося; он был добрым гражданином, добродушного нрава, какими часто бывают толстяки и гово- руны,— каков он и был в действительности,— но что касается внутренней слабости и честолюбивого тщеславия, то, говоря по правде, этим он обладал в избытке. Я не знаю, чем можно извинить то, что он считал возможным опубликовать свои стихи. Нет большой беды в том, чтобы писать плохие стихи, 2-1 1%
но то, что он не понимал, насколько они недостойны славы его имени, свидетельствует о недостатке ума. Что касается его красноречия, то оно вне всякого сравнения; я думаю, что никто никогда в этом отношении ему не уподобится. Когда Цицерон Младший 1?, походивший на своего отца только тем, что носил то же имя, служил в Азии, однажды у него за столом среди многих других гостей находился Цестий, сидев- ший на самом краю стола и затесавшийся сюда, как нередко случается на открытых пирах вельмож. Цицерон спросил, кто это, у одного из своих слуг, который сообщил ему, что это Цестий. Но когда Цицерон, который занят был другим и забыл, что ему ответили, еще два или три раза переспросил об этом слугу, тот, чтобы избавиться от необходимости повторять ему по нескольку раз одно и то же и желая указать какую-нибудь примету, сказал: «Это тот самый Цестий, о котором вам говорили, что он не очень-то ценит красноречие вашего отца по сравнению со своим собственным». Уязвлен- ный этим, Цицерон приказал схватить несчастного Цестия и выпороть его в своем присутствии. Вот пример поистине неучтивого хозяина. Однако даже среди тех, кто в числе прочих вещей ценил несравненное цицероновское красноре- чие, были люди, отмечавшие в нем недостатки; так, напри- мер, друг Цицерона, великий Брут говорил, что это было «волочащееся и спотыкающееся красноречие» (fractam et elumbem)18. Ораторы, близкие к нему по времени, переняли у него манеру делать длинную паузу в конце отрывка и употреблять слова "esse videatur" l , которыми он так часто пользовался. Что касается меня, то я предпочитаю более короткие фразы с ямбической каденцией. Иногда он приме- шивает и резче звучащие фразы, хотя и редко. Я обратил внимание на то, как звучит, например,следующее место: "Ego vero me minus diu senem esse mallem, quam esse senem, », 20 П antequam essem Историки составляют мое излюбленное чтение21, занима- тельное и легкое; тем более, что человек вообще, к познанию которого я стремлюсь, выступает в их писаниях в более
ярком и более цельном освещении, чем где бы то ни было; м 1,1 видим разнообразие и действительность его внутренних свойств как в целом, так и в подробностях, многообразие средств, которыми он пользуется, и бедствий, которые ему угрожают. Мне более близки историки, дающие жизнеописа- ния, ибо они больше останавливаются на намерениях, чем на происшествиях, и больше задерживаются на том, что проис- ходит внутри, чем на том, что совершается снаружи. Вот почему Плутарх — историк во всех отношениях в моем вкусе. Мне очень жаль, что у нас нет десятка Диогенов Лаэртских22, или нет хотя бы одного более пространного и объемистого. Ибо меня не в меньшей степени интересует судьба и жизнь лих великих наставников человечества, чем их различные учения и взгляды. В области истории следует знакомиться со всякого рода авторами, и старыми и новыми, и французскими и зарубеж- ными, чтобы изучать вещи в различном освещении, которое каждый из них дает. Но особенно достойным изучения представляется мне Цезарь и не только ради знакомства с историей, но и ради него самого, настолько он превосходит всех других авторов, хотя Саллюстий23 относится к тому же числу. Признаюсь, я читаю Цезаря с несколько большим благоговением и почтением, чем обычно читаются человече- ские произведения; иногда сквозь его действия я вижу его самого и постигаю тайну его величия; иногда я восхищаюсь чистотой и неподражаемой гладкостью его слога, в чем он превзошел, как признает Цицерон, не только всех истори- ков24, но и самого Цицерона. С большой искренностью судит Цезарь о своих врагах, и я думаю, что, кроме прикрас, которыми он старается прикрыть неправое свое дело и свое тлетворное честолюбие, его можно упрекнуть только за то, что он слишком скупо говорит о себе. Ведь все эти большие дела не могли быть им выполнены без большей доли его участия, чем он изображает. Я люблю историков либо весьма простодушных, либо проницательных. Простодушные историки, которые не вносят
в освещение событий ничего своего, а заняты лишь тем, чтобы тщательно собрать все дошедшие до них сведения и добросовестно записать все события без всякого отбора, всецело предоставляют познание истины нам самим. Таков, например, в числе прочих добрейший Фруассар25, который подходит к своему делу с такой откровенной наивностью, что, совершив ошибку, отнюдь не боится ее признать и исправить там, где ее заметил; он приводит подряд самые разнообраз- ные слухи об одном и том же событии или противоречивые объяснения, которые до него доходили. История Фруассара — это сырой и необработанный материал, который всякий может использовать по-своему, в меру своего понимания. Проницательные историки умеют отобрать то, что достойно быть отмеченным; они способны выбрать из двух известий более правдоподобное; кроме того, они объясняют решения государей их характером и положением и приписывают им соответствующие речи. Они правы, ставя своей задачей склонять нас к своим взглядам, но, разумеется, на это способны лишь немногие. Историки, занимающие промежу- точную позицию (а это наиболее распространенная разновид- ность их), все портят: они стремятся разжевать нам отрывоч- ные данные, они берут на себя право судить и, следовательно, направлять ход истории по своему усмотрению2 , ибо, если суждение историка однобоко, то он не может предохранить свое повествование от извращения в том же направлении. Такого рода историки берут на себя отбор фактов, достойных быть отмеченными, и часто скрывают от нас то или иное слово или частное действие, которые могли бы объяснить нам значительно больше; они опускают как вещи невероятные то, чего не понимают, а иногда опускают кое-что, может быть, просто потому, что не умеют выразить этого на хорошем латинском или французском языке. Пусть они смело выстав- ляют напоказ свое слабое красноречие и свои рассуждения, пусть высказывают какие угодно суждения, но пусть оставят и нам возможность судить после них, пусть они не искажают своими сокращениями и своим отбором исторический матери-
;ui, ничего из него не изымают, а предоставят нам его в полном объеме и в нетронутом виде. Большей частью, в особенности в наше время, в качестве историков выбираются люди из простонародья единственно на том основании, что они хорошо владеют пером, как если Оы мы стремились научиться у них грамматике! А они, тботясь лишь об этой стороне дела, по-своему правы, поскольку они продают только свое умение болтать и им платят деньги именно за это. Поэтому, орудуя красивыми словами, они преподносят набор всяких слухов, собранных ими на городских перекрестках. Единственно доброкачествен- ными историческими сочинениями являются те, которые написаны были либо людьми, которые сами вершили эти дела, либо причастны были к руководству ими, либо на долю которых выпало по крайней мере вести другие подобного же рода дела. Таковы почти все исторические сочинения, напи- санные греческими и римскими авторами. И так как о тех же делах писали многие очевидцы (как водилось в те времена, когда и знания и высокое положение обычно сочетались в одном лице), то если у них и встретится какая-нибудь ошибка, она должна быть очень незначительна и относиться к какому-нибудь весьма неясному случаю. Но чего можно ждать от врача, пишущего о делах войны, или от ученика, излагающего планы государей? Достаточно привести один пример, чтобы убедиться, насколько щепетильны были в своих писаниях римские авторы. Азиний Поллион 7 обнару- жил известные неточности в исторических работах даже самого Цезаря; в эти неточности Цезарь впал либо потому, что не мог своими глазами уследить за всем, что происходило во всех частях его армии, и полагался на отдельных людей, нередко собиравших ему недостаточно проверенные факты, либо потому, что его заместители не вполне точно осведомля- ли его о делах, которые они вели в его отсутствие. На этом примере можно убедиться, до чего тонкое дело установление истины, раз нельзя положиться при описании какого-нибудь сражения на донесение того, кто им руководил, или на
рассказ солдат о том, что происходило около них, а надо сопоставить—как это делается при судебном разбиратель- стве— показания свидетелей и учитывать возражения, даже по поводу мельчайших подробностей в каждом случае. Надо признать, что наши познания в нашей собственной истории весьма слабы. Но об этом достаточно писал Боден в том же духе, что и я. Чтобы помочь делу с моей плохой памятью, которая так изменяла мне, что мне приходилось не раз брать в руки как совершенно новые и мне неизвестные книги, которые нес- колько лет тому назад я тщательно читал и испещрял своими замечаниями, я с недавнего времени завел себе привычку отмечать в конце всякой книги (я имею в виду книги, которые я хочу прочитывать только один раз) дату, когда я закончил ее читать, и в общих чертах суждение, которое я о ней вынес, чтобы иметь возможность на основании этого по крайней мере припомнить общее представление, которое я составил себе о данном авторе, читая его. Я хочу здесь привести некоторые из этих заметок. Вот что я записал около десяти лет тому назад на моем экземпляре Гвиччардини28 (ибо на каком бы языке книги ни говорили со мной, я всегда говорю с ними на моем языке): «Вот добросовестный историк, у которого, по-моему, с большей точностью, чем у кого бы то ни было, можно узнать истинную сущность событий его времени; к тому же в большинстве из них он сам принимал участие и состоял в высоких чинах. Совершенно непохоже на то, чтобы он из ненависти, лести или честолюбия искажал факты: об этом свидетельствуют его независимые суждения о сильных мира сего, и в частности, о тех, которые выдвигали и назначали его на высокие посты, как например о папе Клименте VII29. Что касается той его особенности, которую он как будто желал вменить себе в наибольшую заслугу, а именно его отступлений и речей, то среди них есть меткие и удачные, но он чересчур увлекался ими: действительно, стараясь ничего не упустить и имея дело с таким обширным и почти
необъятным материалом, он становится многословным и несколько болтливым на школьный манер. Я обратил также внимание на то, что о каких бы людях и делах, о каких бы действиях и замыслах он ни судил, он никогда не выводит их ни из добродетели, ни из благочестия и совести — как если бы лих вещей вовсе не существовало — и объясняет все поступ- ки, какими бы совершенными они ни казались сами по себе, либо какой-нибудь выгодой, либо порочным стимулом. Одна- ко нельзя себе представить, чтобы среди всех тех бесчислен- ных действий, о которых он судит, не было хоть каких- нибудь продиктованных разумом. Никакое разложение не может охватить настолько всех без исключения людей, чтобы не осталось ни одного не затронутого им человека; это вызывает у меня опасение, нет ли у Гвиччардини какого-то порока в этом его пристрастии и не судит ли он о других по себе». В моем Филиппе де Коммине30 записано следующее: «Вы найдете у него изящный и приятный стиль, отличающийся простотой и непосредственностью; неприкрашенное повество- вание, сквозь которое явно просвечивает добросовестность автора, свободного от тщеславия, когда он говорит о себе, и от зависти и пристрастия, когда он говорит о других: его рассуждения и увещания проникнуты скорее искренностью и добрыми побуждениями, чем каким-нибудь выдающимся та- лантом; и на всем изложении лежит отпечаток авторитетно- сти и значительности, свидетельствующих о высоком положе- нии автора и его опыте в ведении больших дел». В мемуарах братьев Дю Белле31 я записал: «Всегда приятно читать изложение событий в описании тех, кто пытался ими руководить, но нельзя не признать, что обоим авторам мемуаров явно очень недостает той искренности и независи- мости в суждениях, которая характерна для старых авторов подобного рода мемуаров, как например для сира Жуанвиля, слуги Людовика Святого , или для приближенного Карла Великого, Эгингарда33, или же Филиппа де Коммина, если взять автора более близкого по времени. Мемуары Дю
Белле — это не история, а скорее апология Франциска I, направленная против Карла V~34. Я не хочу допустить, что они исказили самый смысл событий, но они весьма искусны в том, чтобы, нередко вопреки истине, истолковывать события в нашу пользу и скрывать все щекотливые моменты, каса- ющиеся их повелителя; так, например, ни одним словом не упомянуты отступления Монморанси3 и Бриона36, отсутству- ет даже самое имя госпожи д'Этамп37. Можно умалчивать о тайных делах, но не говорить о том, что всем известно, и о вещах, которые повлекли за собой последствия большой государственной важности,— непростительный недостаток. Словом, чтобы составить себе полное представление о Фран- циске I и о событиях его времени, следует, по-моему, обратиться к какому-нибудь другому источнику; мемуары же братьев Дю Белле могут быть полезны вот в каком отноше- нии: в них можно найти любопытное описание тех сражений и военных походов, в которых оба эти сеньора принимали участие; сообщения о некоторых речах и частных поступках современных им государей и, наконец, известия о сношениях и переговорах, которые вел сеньор де Ланже38; в них содержится множество сведений, заслуживающих известно- сти, и некоторые незаурядные суждения».
xxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxxx X X х Дж. МИЛЬТОН х X X 55 АРЕОПАГИТИКА § X О свободе книгопечатания X X X X к X X X X X X X X X к X X X к X к X к X к X к X ^ТБЕЗ КОЛЕБАНИЙ предостав- S и ^1 ляю вам1 прекрасную возмож- » шл ###.Ж Аность обнаружить и ту любовь ы 55 к истине, которая вам в высокой степени gj 55 свойственна, и ту прямоту суждения, что gj X позволяет вам судить о себе беспристра- gg X стно,— пересмотрев изданный вами Закон К Й! о надзоре за книгопечатанием2, тракту- К X ющий о том, что «с сего времени ни одна К X книга, брошюра или листок не могут X X К X к хххххххххххххххххххххххххххх
быть отпечатаны без предварительного рассмотрения и одоб- рения теми или, во всяком случае, тем, кто будет для сего назначен». Я не касаюсь здесь той части этого закона, которая справедливо удерживает за каждым его преимуще- ственное право распоряжаться своей рукописью3, или той, что опекает неимущих,— мне остается только надеяться, что люди достойные и трудолюбивые, не преступающие этих статей, не подвергнутся притеснениям и наказанию. Но что до другого раздела, учреждающего надзор за книгопечатани- ем, раздела, который, как нам казалось, скончался вместе с родственными ему обычаями Великого поста и Брачной лицензии4, когда уничтожилась власть епископов5,— то тут я намерен изложить пред вами свое суждение о том, во-первых, что сочинители этого постановления не могут быть терпимы в вашей среде; во-вторых, о том, как вообще следует рассмат- ривать чтение каких бы то ни было книг и как Закон этот нимало не способен предупредить появления поносительных, возмутительных и непристойных сочинений, к чему он глав- ным образом предназначен; и, наконец, о том, что он будет прежде всего сдерживать всякое просвещение и заглушать голос Истины, не только расхолаживая и притупляя уже обретенные нами навыки образованности, но и препятствуя и подрезывая крылья будущим открытиям как в божественной, так и в светской науке. Не стану отрицать того, что поведение книг, как и поступки людей, должно быть предметом самого пристально- го и попечительного надзора церкви и государства, и соответ- ственно с этим их должно подвергать, как преступников, аресту, заточению и самому строгому суду: ибо книгу нельзя считать неодушевленной вещью; в ней сокрыты жизненные силы, способные проявить себя в той мере, в какой эту способность обнаруживает создавший ее гений — нет, больше того,— в ней, как в фиале, хранится чистый и крепкий раствор того живого интеллекта, который вскормил ее. Я знаю, что книги обладают жизненной и плодотворящей силою, вроде зубов легендарного дракона6, и если их посеять,
то из земли могут выйти воины. Но, с другой стороны, необходима великая осторожность в суждениях, потому что убить хорошую книгу едва ли не то же, что убить человека; убивающий человека губит разумное создание, образ божий; по тот, кто уничтожает хорошую книгу, губит самый разум, гасит светоч божественного образа. Множество людей только обременяют собой землю, тогда как хорошая книга — это драгоценный живительный сок созидательного духа, сокро- венный и сбереженный для будущих поколений. Конечно, ни одно поколение не может возродить прошлого без великих потерь; сменяя друг друга, эпохи часто не в силах восстано- вить некогда отринутой и утраченной истины, в которой нуждаются и без которой прозябают целые народы. Следова- тельно, мы должны быть весьма осмотрительны, определяя наказание для одушевленного труда деятелей общества, что- бы не расплескать настоенную человеческую жизнь, которая содержится и сохраняется в книгах; ибо мы усматриваем в этом род человекоубийства, а то и мученичества, а если речь идет о преследовании печати вообще — поголовного избиения, потому что в этом случае наказание не ограничивается разрушением элементарной жизни, но уничтожает эфирную, или пятую субстанцию7, дыхание самого разума, т. е. убива- ет скорее бессмертное, чем просто живое. Но чтобы отвести от себя обвинение, будто я, выступая против цензурного дозволения, проповедую вседозволенность, я готов взять на себя труд показать на примерах из истории, как древние и славные общества поступали в подобных случаях вплоть до того времени, когда идея надзора, выползшая из недр инквизиции8, была подхвачена нашими прелатами9 и захвати- ла иных из наших пресвитеров10. В Афинах, где словесность и науки были распространены более, нежели в других греческих городах, я нахожу только два рода сочинений, на которые правительство считало необходимым обращать свое внимание: во-первых, это бого- хульные и безбожные писания и, во-вторых, поносительные. Так, судьи Ареопага11 распорядились сжечь книги Протагора,
а его самого изгнать из города за сочинение, начинавшееся следующим признанием: «Мне неизвестно, существуют боги или нет»12. А для того, чтобы предупредить публичное бесчестье, было определено, что ни один человек не может быть назван по имени, как это делалось в старых комедиях ,3, почему мы можем составить себе понятие о том, как предотвращались личные оскорбления. И, очевидно, благода- ря этому способу умели весьма скоро и успешно, по словам Цицерона14, и усмирить отчаянные головы других безбожни- ков, и прекратить открытые поношения, что и подтвердилось впоследствии. Прочие же учения и суждения нимало не заботили правителей, даже если в них проповедовалось сластолюбие и отрицался божественный промысел. И нам не приходилось читать, чтобы Эпикур15, или вольнодумная Киренская школа16, или нечестивое учение киников 17 подвер- гались когда-нибудь осуждению законов. Совершенно также нигде не сказано, что сочинения древних комедиографов были запрещены, хотя их и не позволялось играть; зато широко известно, что Платон советовал читать Аристофана — самого невоздержанного из них — своему царственному ученику Ди- онисию 8, и это нетрудно извинить, если вспомнить, что святой Златоуст,9 ночами изучал этого писателя и умел очищать от непристойностей его сильный язык, чтобы вос- пользоваться им в своих вдохновенных проповедях. Что же касается до другого важнейшего города Греции, Лакедемо- нии20, законодатель которого, Ликург21, был так предан изящным наукам, что первым вывез из Ионии разрозненные произведения Гомера и послал с Крита поэта Фалеса22,чтобы тот своими нежными песнями и стихами смягчил суровый нрав спартанцев и приготовил их к принятию гражданских законов,— то приходится только удивляться тому, что они были так невежественны и неначитанны, и не знали других развлечений, кроме войн. Они, конечно, не нуждались в цензуре, потому что не признавали иных книг, кроме своих Лаконических изречений2 , и воспользовались незначитель- ным предлогом, чтобы удалить из города Архилоха24,— по-
видимому за то, что его творения были слишком возвышенны в сравнении с их военными балладами и ронделями25; едва ли причиной могли быть иные чересчур вольные его стихи, ибо в этом отношении спартанцы и сами не были слишком строги, но вели разнообразно развратную жизнь: недаром Эврипид в «Андромахе» утверждает, что все их женщины распутны26. Итак, теперь нам ясно, какого рода книги у греков подверга- лись преследованию. Римляне тоже в продолжение многих веков обучались только грубому военному искусству и с этой стороны более всего походили на лакедемонян; все их познания сводились к их Двенадцати заповедям и Коллегии понтификов2 с ее Авгурами и Фламинами29, обучавшими их Религии и законам. Поэтому они были до такой степени невежествены в других науках, что когда явившиеся в Рим с посольством30 Карнеад31, Критолай32 и стоик Диоген33 вос- пользовались этим случаем, чтобы познакомить римлян со своими учениями, то даже Катон-Цензор34 принял их за совратителей и просил Сенат немедленно удалить их и изгнать из Италии всех подобных им аттических болтунов. Однако Сципион35 и другие наиболее благородные сенаторы не согласились с ним, зная сабинскую строгость его нрава36, обошлись с послами достойно и почтительно, да и сам Цензор в конце концов, на склоне лет, обратился к изучению того, что прежде так настойчиво преследовал37. В эти же годы первые латинские комедиографы Невий и Плавт38 наводнили Город целиком заимствованными у Менандра и Филемона пьесами. Тогда и понадобилось решить, как поступать с оскорбительными сочинениями и сочинителями; и вот уже Невия за его необузданное перо бросают в темницу, и Трибуны освобождают его только после публичного пока- яния. Известно и то, что при Августе поносительные сочине- ния предавали огню, а их авторов преследовали39. Подобная же строгость, когда требовалось, применялась, конечно, и в отношении неблагочестивых писаний о почитаемых древними богах. В остальном же содержание книг правительство не занимало. Поэтому Лукреций мог невозбранно излагать
стихами Меммию эпикурейское свое учение , и такой вели- кий и бдительный государственный муж, как Цицерон, оказал ему честь, переиздав этот его труд 1. хотя и оспоривал это учение в своих книгах. Отнюдь не преследовались и острая сатира и неприкрытая грубоватость Луцилия42, ни сочинения Катулла или Флакка43. А если мы обратимся к предметам политическим, то заметим, что хотя Тит Ливии в своей истории и восхвалял партию Помпея, однако его труд не был вследствие этого запрещен Октавием Цезарем, принадлежав- шим другой партии4 . А то, что Октавий наказал старика Назона 6 за его игривые юношеские стихи, было, конечно, только формальным предлогом, имевшим какую-то таинствен- ную причину; притом же книги его не запрещались и не изымались47. С этого времени в Римской империи преоблада- ет жестокое самовластье, и потому не приходится удивлять- ся, что оно принуждало умолкать не столько дурные, сколько хорошие книги. Но я полагаю, что уже с достаточной подробностью показал, какого содержания книги подверга- лись у древних гонению; обо всем прочем позволялось рассуждать беспрепятственно. Проходит время, и императоры обращаются в христиан- скую веру48, но я не нахожу, что их отношение к этому предмету стало строже в сравнении с прежним обычаем. Сочинения тех, кого они считали великими еретиками, рас- сматривались, опровергались и предавались проклятию на Вселенских соборах, и только после этого они могли быть запрещены или сожжены императорской властью. Книги же языческих писателей,— если только они не были явно обра- 49 щены против христианства, как, например, труды Порфирия и Прокла50,— не встречали заметного противодействия приб- лизительно до 400 года, когда на Карфагенском соборе51 даже епископам запрещено было читать книги неверных, хотя еретические читать позволялось, между тем как прежде, напротив, с недоверием относились скорее к произведениям еретиков, чем к языческим. Все же до 800 года все первоначальные Соборы и епископы обыкновенно ограничи-
нались тем, что просто объявляли книги, чтение которых иозбранялось, оставляя на совести каждого следовать или не следовать этому совету, о чем свидетельствует и отец Паоло, знаменитый обличитель Тридентского собора \ Впоследствии Римские папы, присвоив себе неограниченную политическую класть, распространили свою опеку и на зрение человека, как прежде — на его суждения, предавая огню и запрещая читать нее, что казалось им вредным; правда, поначалу их цензура была весьма умеренна, и лишь немногие книги разделили эту участь, но потом Мартин V53 своею буллою не только моспретил чтение еретических книг, но и впервые стал наказывать за ослушание отлучением от церкви54, ибо около лого времени угрожающе усилились Виклиф и Гус55, выну- див Ватикан принять более жесткие ограничительные меры. )гой политики держался и Лев X56 и его преемники, до тех пор, пока Тридентский собор и испанская инквизиция, соеди- нив усилия, не дополнили и не усовершенствовали все эти Каталоги и очистительные Индексы57, которые потрошили старых добрых писателей усерднее, чем анатомы, вскрыва- ющие мертвецов. Причем они не ограничивались одними еретиками: все, что им было не по вкусу, либо подвергалось безусловному запрету58, либо втаскивалось на очистительный костер очередного Индекса. Для того чтобы еще усилить свое попечение, они, наконец, решили постановить, что ни одна книга, брошюра или листок не могут быть отпечатаны (как будто ап. Петр завещал им не только ключи от рая, но и от типографий), пока не будут рассмотрены и одобрены двумя- гремя ненасытными братцами. Вот пример: Да благоволит Советник Чини рассмотреть, нет ли препятствий к преданию сего манускрипта печати. Винсент Рабатта, Наместник Флорентийский. Сей манускрипт просмотрел и ничего противного като- лической вере и благонравию не нашел, что и удостоверя- ет своею подписью и проч., Николо Чини, Советник Флорентийский.
В уважение предыдущего заключения печатать сие сочи- нение Даванцати59 дозволяется. Винсент Рабатта, и проч. Печатать дозволяется, июля 15-го дня. Брат Момпен д'Амелия, Св. Коллегии во Флоренции Советник. Очевидно, они воображали, что если призрак и вырвался некогда из бездонного ада, то этим четырехкратным закляти- ем они загонят его назад. Боюсь, что следующим их изобретением будет учреждение такого правила, которое, говорят, хотел, но так и не собрался ввести Клавдий . Не угодно ли взглянуть еще на один образчик этого милого римского обычая: Imprimatur (печатать дозволяется), если на то будет изволение. Преподобного Правителя Святого Дворца. Белъкастро, Второй Настоятель. Брат Николо Родольфи, Святого Дворца Правитель. Порой можно встретить до пяти таких imprimatur'oB, ведущих меж собой оживленные переговоры на базарной площади титульного листа (обмениваясь комплиментами и без устали отвешивая друг другу плешивые поклоны61) о том, как следует поступить с Автором (который в это время в тревоге стоит у подножия своего творения): предать его печати или забвению? И вот эти-то почтительнейшие перекликанья, эти поочередно подхватывающие друг друга сладкие голоса, что завораживали, бывало, наших прелатов и их капелланов гулким своим отзвуком, до того теперь околдовали нас, что мы беспечно переняли даже эти барские imprimatur'bi,— одно из Ламбетского подворья62, другое — от западного крыла Собора Св. Павла63; и так рабски подражаем мы Риму, что самое это повелительное слово печатаем на латыни, как будто просвещенное, высокоученое перо, начертавшее его, не мо- жет писать иначе как по-латински. Быть может, они полага- ют, что всякий иной язык слишком груб и недостоин
выразить возвышенную идею этого imprimatur; но скорее всего, как мне хочется верить, дело в том, что в нашем английском языке, языке людей славных и отличных своим стремлением к свободе, нелегко отыскивать такие подлые литеры, из которых можно было бы сложить столь самовла- стное, надменное английское слово. Итак, теперь мы открыли происхожденье книжной цензуры и увидели ее изобретателей, причем в непрерывной последовательности, как и во всяком родословии. Мы не нашли подтверждений ее существования в каком-либо древнем государстве, или политии, или церкви, как не обнаружили на этот счет никакого упоминания у наших предков, ни в старое, ни в новое время; нам неизвестен подобный обычай и ни в одном современном реформирован- ном обществе или церкви Европы: он обязан рожденьем самому антихристианскому из всех Соборов и наиболее тиранической инквизиции. До тех пор книги появлялись на свет совершенно свободно, как и все живое; произведение ума встречало не больше препятствий к рождению, чем произве- дение чрева; ревнивая Юнона не сидела, скрестив ноги, при интеллектуальных родах человека64; но если рождался урод, его, конечно, можно было сжечь или утопить в море. Но никогда прежде не бывало, чтобы с книгой поступали хуже, чем с грешною душою, подвергая ее суду до ее появления в мире, еще во тьме предавая ее в руки Радаманта и его товарищей65 и не позволяя ей переправиться назад, к свету66. А вот теперь это тайное чудовище67, потревоженное и озабоченное первыми признаками Реформации, учредило но- вые Чистилища и адские бездны, куда оно могло бы заточать и наши книги заодно с множеством уже осужденных им. И вот тот лакомый кусок, за который так охотно схватились и гак неприглядно переняли наши инквизиторствующие еписко- пы и меньшие их братья68 капелланы. Всякий, кому известно благородство ваших поступков и ваше уважение к справедли- вости, подтвердит, что вам не могут нравиться эти творцы цензурного надзора, и что ваши намерения бесконечно далеки от их низких целей, навязанных вам. 3-1 1%
* * * ...Я хотел бы, как и предполагал, обсудить вообще проблему чтения каких бы то ни было книг, то есть чего больше, пользы или вреда, оно приносит. Несмотря на примеры Моисея69, Даниила ° и Павла71, совершенно иску- шенных в мудрости египетской, халдейской и греческой, что, разумеется, немыслимо без чтения множества книг (это особенно верно для Павла, который не полагал зазорным включить в Св. Писание сентенции из трех греческих поэтов, причем один из них автор трагедий72), вопрос этот порой вызывал разногласие среди первых христианских учителей; большинство, однако, склонялось к тому убеждению, что читать и можно, и полезно, и это подтвердилось, когда Юлиан Отступник73, изощреннейший враг нашей веры, издал указ, запрещающий христианам изучать литературу язычников74; ибо, по его словам, они поражают нас нашим же оружием и одолевают нас, употребляя наше искусство и нашу мудрость. И этим коварным приемом ему удалось обмануть христиан, которым теперь угрожало полное невежество, так что оба Аполлинария7 были вынуждены, как говорится, выудить из Библии все семь Свободных наук76, сведя их к всевозможным речам, поэмам, диалогам, даже до изобретения новой христи- анской грамматики. Но, по свидетельству историка Сократа77, божественный промысел распорядился лучше Аполлинария с его сыном, уничтожив невежественный закон вместе с тем, кто его придумал78. Несомненно, что отчуждение эллинской науки сильно повредило им и незаметно подрывало и ослабля- ло церковь—больше, чем явные гонения Деция или Диокле- тиана 9. И это, должно быть, сатана сек Св. Иеронима в его великопостном сне за чтение Цицерона, или то был просто бред, вызванный лихорадкой, от которой он тогда страдал80. Ведь если допустить, что его бичевал ангел, причем не за чрезмерное его туллианство81 и не за порок тщеславия, а за самое чтение, то было бы слишком несправедливо, во- первых, наказывать его за серьезного Цицерона, а не за
развязного Плавта, которого, по его признанию, он читал незадолго перед тем; во-вторых, наказывать его одного, одновременно позволяя множеству других древних отцов8 нею жизнь наслаждаться этим изысканным чтением, не подвергаясь наставительной порке. Напротив, Св. Василий83 показывает, как можно с пользою для себя читать «Марги- та», шуточную поэму, написанную Гомером (не сохранившу- )84 » ; в таком случае чем нехороша для той же цели какая-нибудь итальянская пьеса Моргайте85? Но если уж доверяться суду видений, то лучше вспомнить историю, передаваемую Евсевием86, которая много старше рассказа, сообщенного Иеронимом монаху Евстафию, и к тому же не имеет его горячечного отсвета. Дионисий Александрийский87, пользовавшийся около 240 года всеобщим уважением в церкви за благочестие и мудрость, успешно боролся с еретиками, внимательно изучая их писания, пока какой-то пресвитер не поставил в укор его совести того, что он смеет заглядывать в JTH непотребные книги. Тогда этот достойный человек, не желавший никого вводить в соблазн, стал размышлять, как ему поступить; и вот озарение, посланное ему от бога, как сам он свидетельствует в своем послании, утвердило его такими словами: читай любые книги, что попадутся тебе в руки, ибо ты можешь верно судить о всяком предмете. Он тем охотнее поверил этому откровению, что, как он пишет, оно отвечало словам Апостола к фессалоникийцам: «Все испытывайте, хорошего держитесь»88. Он мог бы привести и другое замечательное место из того же автора: «Для чистых »се чисто»89, и не только еда и питье, но и всякое знание, доброе или худое; знание, и, следовательно, книги, не может осквернить человека, воля и совесть которого не осквернены. Ведь книги, как и кушанья, бывают хорошие и дурные, и, однако, господь в достоверном видении безоговорочно сказал: «Встань, Петр, заколи и ешь»90, предоставив выбор благоус- мотрению каждого человека. Испорченному желудку здоро- вая пища вредит почти так же, как и дурная; а порочный ум самые лучшие книги может употребить во зло. Из негодных
припасов, как ни старайся, не приготовишь хорошего ку- шанья, тогда как дурные книги доставляют благоразумному и рассудительному читателю возможность многое узнавать, отвергать, предупреждать и уяснять. Укажу на лучшее из возможных подтверждений этому — на одного из тех, кто находится теперь между вами в парламенте, признанного главу ученых мужей этой страны, господина Селдена91, коего труд о естественных и общественных законах доказывает — не только при помощи подобранных авторитетных свиде- тельств, но и благодаря почти математической убедительно- сти рассуждений и тщательно обдуманной аргументации,— как полезно знать разнообразные мнения, даже и ложные, рассматривая их и сопоставляя друг с другом, потому что таким образом можно приблизиться к истине. Поэтому я полагаю, что когда господь позволил желудку человека употреблять всякую пищу, предписав ему, однако, умерен- ность, то он, как это бывало и прежде, предоставил нам свободно выбирать себе и пищу для ума, чтобы любой взрослый человек мог совершенствовать свои способности. Сколь достохвальна воздержанность, какое важное значение имеет она в продолжение всей человеческой жизни! — и все же господь оставил каждому совершеннолетнему человеку полную свободу по своему усмотрению пользоваться этой добродетелью, не ограничив его особым Законом или Указа- нием. Поэтому когда он сам питал евреев с небес, то одного гомора манны — ежедневной порции каждого—было слишком довольно, чтобы насытить троих самых прожорливых из них92. Вообще в том, что скорее входит в человека, нежели исходит от него, и, следовательно, не осквернено, бог не удерживает его в вечном младенчестве наставлений, но оделяет его разумом, способным делать свободный выбор. Проповедникам нечего было бы делать, если бы закон принуждал к тому, чего достигали увещанием. Соломон замечает, что много читать утомительно для тела93, но ни он, ни другой какой боговдохновенный писатель не говорят, что какое бы то ни было чтение противозаконно: а ведь если бы
господь почел за благо ограничить нас в этом, то он, конечно, скорее предостерег бы нас от беззакония, чем от утомления. Что же касается до сожжения эфесских книг новообращен- ными Ап. Павлом94, то оно объясняется тем, что, по замеча- нию Сирина95, книги эти были чародейные. То был поступок частный, добровольный, и он допускает нас следовать ему тоже добровольно; раскаявшиеся люди сожгли свои собствен- ные книги; правительство тут не при чем; к тому же они употребляли эти книги для худых целей, тогда как другие могли бы прочитать их не без пользы для себя. Добро и зло в лом мире, как мы знаем, произрастают вперемежку, и сознание добра настолько связано и сопряжено с пониманием ijia, так трудно порой отделить одно от другого из-за коварного их сходства, что даже задача Психеи, которая должна была бесконечно разбирать и сортировать насыпан- ные кучей разные семена, кажется более легкой96. Знание добра и зла, двух сросшихся близнецов, пришло в мир от одного надкушенного яблока97. И, может быть, Адам обречен был познать добро и зло, или, что то же, познать добро через посредство зла. А если так, то каким образом может человек, не ведающий зла, сознательно предпочесть ему добро, избе- гать его?.. ... Итак, видя, что те многочисленные книги, которые якобы оскверняют и жизнь, и веру, нельзя запретить без ущерба цивилизации и свободного мнения; что вся- кого рода книги чаще и прежде всего попадают в руки лю- дей ученых, которые могут передать остальным все, что в них есть еретического и порочного; понимая и то, что дурные навыки легко распространяются и без книг тысячью других способов, которые невозможно устранить, да и ложные учения могут проповедоваться помимо книг, ибо их сторонни- ки могут обходиться и без печатных сочинений и таким образом пренебрегать запрещениями,— сознавая все это, я отказываюсь видеть в этой хитроумной затее с цензурою что-нибудь еще кроме повторения старых, тщетных и бес- смысленных предприятий. И, право, трудно тут удержаться
от забавного сравнения с тем господином, который запер ворота своего сада, надеясь таким способом переловить в нем всех ворон. Затем, если пороки и заблуждения, содержащи- еся в книгах, впитывают и распространяют, главным обра- зом, люди образованные, то как можно довериться самим цензорам, если только не признать за ними (или если они сами не присвоят) преимущества непогрешимости и непороч- ности, коими кроме них никто в нашей стране не обладает? И потом, если справедливо, что умный человек, подобно хоро- шему старателю, умеет добыть золото из самой пустой книги, тогда как дурака не исправит ни самое лучшее чтение, ни совершенное отсутствие оного,— то для чего же нам лишать умного возможности обнаружить свой ум, в то же время заботясь о глупце, которого эта мера никак не избавит от глупости? И если всегда неукоснительно хлопотать о том, чтобы он удалялся от непригодного для себя чтения, то, по свидетельству не одного только Аристотеля, но также и Соломона и нашего спасителя98,— не следует удостоивать его и добрых наставлений, и, значит, надо неохотно допускать его и до хороших книг, имея в виду, что мудрый и из ничтожной книги извлечет больше полезного, чем дурак из Священного Писания. Далее, принято считать, что не должно без нужды подвергать себя соблазну и, кроме того, тратить попусту время. На оба этих соображения можно возразить одним, основанным на вышесказанном, а именно, что чтение таких книг не может быть причиной соблазна и праздномыслия для большинства людей, но что книги эти подобны травам и зельям, из которых, смешивая их, составляют необходимые для человека целебные, сильнодействующие снадобья. Про- чих же,— например, детей или не вышедших из ребячества взрослых—не умеющих определять и приготовлять этих исходных материалов, нужно, конечно, учить осторожности в обращении с такими веществами, но даже святая инквизиция не может выдумать такой цензуры, которая добилась бы этого силой. Тут я перехожу к следующей своей предпосыл- ке, а именно, что этот закон о цензуре не служит цели,
которой он назначен; мне кажется, однако, что это уже и так ясно и почти не нуждается в новых доказательствах. Таково свойство прямой Истины: если ее не приневоливать и не притеснять, то она обнаруживает себя еще до того, как ею овладеет нерасторопная логика рассуждений. Я начал с того, что поставил себе задачу показать, как ни одно общество, ни одно цивилизованное государство, если оно вообще признава- ло за литературой какие-нибудь достоинства, никогда не применяло подобной цензуры, и можно теперь сказать, что этот образчик глубокомысленной предосторожности есть новейшее изобретение. Возвращаясь к древним, замечу, что в простодушном учреждении цензуры вообще нет ничего осо- бенно замысловатого, ничего такого, что было бы им невдомек, и поэтому и в древности не раз объявлялись люди, предлагавшие подобную затею; но их не слушали, и судя по тем свидетельствам, которые нам доступны, цензура не вводилась не оттого, что до нее не могли додуматься, но оттого, что ее не одобряли. Платон, пользовавшийся всеоб- щим уважением (впрочем, менее всего за свою «Республи- ку»99), в книге Законов100, до сих пор не принятых ни в одном государстве, дал волю воображению, сочинив за своих горних правителей множество указов, самую память о которых, как полагают его почитатели, следовало утопить в дружеских чашах ночных академических бдений. Из этих законов можно заключить, что он не признавал никаких наук, кроме дозво- ленных незыблемыми декретами, и что эти науки должны служить по преимуществу практическим нуждам, почему для их изучения понадобилось бы куда меньше книг, чем он сам написал. Кроме того, подразумевалось, что ни один Поэт не может даже читать своего произведения частному лицу до тех пор, пока Судьи и Законоблюстители не рассмотрят и не одобрят его. Но совершенно же очевидно, что Платон предназначал этот Закон исключительно для своей вообража- емой Республики, и ни для какой другой. Иначе отчего он сам не следовал этим законам, но нарушал их, отчего не был он изгнан правительством за свои слишком вольные эпиграммы
и диалоги и за постоянное чтение Софрона Мима и Аристо- фана, пользовавшихся самой дурной славой, а также за совет читать второго из них (хотя тот жестоко смеялся над лучшими его друзьями102) тирану Дионисию, который не был расположен тратить время на подобный вздор. Разумеется, он понимал, что такая цензура поэзии возможна и оправдана только в сочетании с множеством других установлений, принятых в его фантастическом, невозможном в этом мире, государстве, и поэтому ни он сам, ни какое-либо правитель- ство или общество никогда не употребляли подобного образа действий, который вне этих дополнительных предписаний был бы вовсе бессмыслен и бесполезен. Ибо если применять такие строгие меры в этом одном вопросе, оставляя без соответствующего попечения все прочие источники соблазна, то такие односторонние усилия будут, конечно, напрасны, и в старину это хорошо понимали. Это ведь все равно, что укрыться от заразы, заперев одни только двери, в то время как все другие отворены настежь и не могут быть закрыты. Если мы хотим навести порядок в книгопечатании и тем исправить нравы, то нужно также пересмотреть все развлече- ния и забавы, все, что служит к увеселению человека. Тогда нельзя будет слушать музыку или петь песни, кроме торже- ственных и дорических103. Тогда давайте введем цензуру танцев, чтобы наша молодежь не усвоила себе жестов, повадок и осанки, которые признаны будут неприличными — ведь именно это предлагает Платон. Понадобятся услуги не менее чем двух десятков цензоров для того, чтобы проверить все лютни, скрипки и гитары в каждом доме: не должно позволять им по обыкновению лепетать что придется, но следует ясно определить, что им можно петь, чего нельзя. А как быть со всеми этими ариями и мадригалами, напеваемыми вполголоса, наедине? Придется подумать и об окнах и балконах: ведь это же опасные книги с сомнительными фронтисписами, выставленные для продажи,— что тут де- лать? достанет ли в этом случае двадцати цензоров? Надо будет наведаться и в селения и исследовать, что проповедуют
волынки и ребеки , даже до куплетов какого-нибудь захолу- стного скрипача, которые заменяют сельскому жителю чте- ние «Аркадии» и Монтемайора105. А что делать с еще одной национальной болезнью, благодаря которой нас знают в Европе за пьяниц и обжор? кто введет в границы нашу повседневную алчность? кто помешает толпам людей посе- щать заведения, где хранится и продается пьянство? Наше платье тоже подлежит цензуре каких-нибудь лортных, кото- рые придадут ему более пристойный вид. Кто возьмется пересматривать принятый у нас обычай свободного и равноп- равного общения молодых людей и девиц? кто укажет им, о чем им говорить меж собой, кто положит предел, которого им нельзя преступать? кто, наконец, запретит и разгонит все праздные собрания, все дурные общества? Все это неизбежно и неустранимо, хотя государство своею попечительной и мудрою властью должно сколько возможно ослаблять вред- ное и заразительное воздействие этих пороков. Мы не поможем себе, если отвернемся от действительного мира, и отправимся на поиски общества вроде Атлантиды106 или Эутопии107, которого никогда не будет; но надо уметь разумно обходиться в том мире зла, в котором неизбывно поместил нас господь. И тут нам нужна не Платонова книжная цензура, которая необходимо влечет за собою столько других видов запрещений, что, следуя им всем, мы сделаемся посмешищем и выбьемся из сил и все-таки ничего не достигнем,— а скорее те неписанные, или, во всяком случае, не стесненные формулою законы добронравного просвещения, религиозного и гражданского воспитания, кото- рые Платон называет соединительными суставами государ- ства, столпами и опорами всякого писанного устава; вот чем надлежит руководствоваться там, где любая цензура бессиль- на. Вседозволенность и безнаказанность, конечно же, разъ- едают общество; но оно должно обладать важной способно- стью определять, когда нужно вмешаться сдерживающему и взыскующему закону, а когда может помочь одно увещание. Если бы человек в зрелых летах каждый свой добрый или
дурной поступок совершал только по дозволению, правилу и принуждению или вопреки им, то чего стоили бы все добродетели, какая тогда была бы заслуга в скромности, честности, воздержании? Иные сетуют на то, что божествен- ный промысел допустил Адама пасть. Пустословы! Наделив его разумом, господь дал ему свободу выбора, ибо разум есть не что иное как способность выбирать: иначе он был бы просто ходячая кукла, вроде тех, что показывают в балага- нах. И мы не высокого мнения о такой покорности, любви или жертве, которая вынуждена силою; ведь бог даровал ему свободу, поместил соблазн вблизи его, чуть ли не под самым его носом,— вот в чем заслуга, и право на награду, и похвала стойкости. Разве не затем господь поселил в нас страсти и окружил наслаждениями, чтобы они, укрощенные разумом, воспитывали наши достоинства? Тот, кто надеется уничто- жить грех, уничтожив повод для него, не слишком искушен в человеческой природе; ведь, не говоря уже о том, что огромная гора греха растет по мере того, как мы пытаемся срыть ее, надо признать, что если и возможно ненадолго и отчасти удалить от греха некоторых людей, то это все равно немыслимо в отношении такого всеобщего достояния, как книги; но даже если бы это было исполнимо, то и тогда греха не убавилось бы нисколько. Отнимите у скупого все его сокровища — один алмаз однако же у него останется: вы не можете лишить его скупости. Уничтожьте все предметы вожделения, подвергните всех молодых людей самому сурово- му содержанию, заприте их в монастырях — но они не сделаются там целомудреннее, если уже утратили чистоту. Вот сколько тут нужно осмотрительности и мудрости. Но положим, что таким способом нам все же удалось бы истребить грех — но ведь тем самым мы изгнали бы и добродетель, потому что у них общее основание: устраняя его, вы этим уничтожаете обоих. Здесь тоже обнаруживается высокое провидение господа, который, требуя кротости, справедливости, воздержания, окружил нас великим множе- ством соблазнов и дал нам разум, способный блуждать не
зная границ и покоя. Для чего же нам являть столь чопорную противоположность божественным и естественным предна- чертаниям, сокращая и ограничивая щедро предоставляемые книгами возможности испытывать свою добродетель и утвер- ждаться в истине? Разумней было бы помнить, насколько бесполезен закон, пытающийся предупредить то, что неоче- видно, но одинаково служит добру и злу. По моему же суждению, самый ничтожный добрый поступок многократно дороже вынужденного воздержания от дурного. Ибо для господа свободное возрастание и совершенствование одного благочестивого человека значит куда больше подневольного смирения десятка порочных. И хотя все, что мы слышим и видим — сидя, прогуливаясь, странствуя, беседуя — может быть справедливо названо нашей книгой и оказывает на нас то же действие, тем не менее запрещению подвергается только печать; очевидно, что такое положение несовершенно и отнюдь не ведет к предусмотренной цели. Разве мы не читаем не реже одного раза в неделю бесконечную придвор- ную клевету на парламент и общество108, отпечатанную (о чем свидетельствуют сырые еще листы) и распространяемую между нами невзирая ни на какую цензуру? А ведь тут следовало бы прежде всего употребить этот закон, ради его же репутации. Вы скажете, что он дурно исполняется. Но ведь если он так вял и близорук теперь в таком явном случае, то что же будет дальше с другими изданиями? Но если бы даже закон этот не был так бесполезен и бессмыслен,— подумайте, Лорды и Депутаты Парламента, что вам предсто- ит: вам придется запретить и изъять все возмутительные и не прошедшие цензуру книги, которые уже напечатаны и разош- лись, после чего вам надо будет внести их в особые списки, чтобы всякий мог узнать, какая книга запрещена, а какая нет, и распорядиться, чтобы всякая иностранная книга оставалась под арестом до тех пор, пока ее не прочтет цензор. Это учреждение потребует усердного труда многих и притом, достаточно образованных служащих. Кроме того, бывают книги отчасти полезные и прекрасные, отчасти же
греховные и пагубные; и понадобится столько же чиновников, которые будут производить изъятия и подчистки, чтобы нашему просвещенному государству не понести какого уро- на109. А когда в их руках сосредоточится много книг, надо будет составить перечень издателей, чаще других замеченных в злоупотреблениях, и запретить им ввозить свою неблагона- дежную литературу. Словом, для того, чтобы этот ваш закон был в точности исполняем, а не бездействовал, вам немину- емо пришлось бы исправить его по образцам Тридента и Севильи110, что, я уверен, противно вашему желанию. Но если бы вы, избави бог, все же пошли на это, то и тогда этот закон оказался бы бесполезен и неприменим для той цели, которой вы его назначили. Если имеется в виду недопущение сект и расколов, то кто же настолько несведущ и неискушен в истории, что не знает о множестве толков, не признававших книги из предосторожности и тем не менее веками сохраняв- ших свое учение в неприкосновенности благодаря одному устному преданию. Известно, что и христианство, некогда тоже бывшее одною из сект, распространилось по всей Азии еще до того, как были записаны первые Евангелия или Послания111. Если же вы желаете исправления нравов, то посмотрите на Италию и Испанию и решите, сделались ли эти государства хотя на йоту лучше, справедливее, мудрее, достойней с тех пор, как инквизиция подвергла там книги самому суровому обращению. * * * ... Истину и здравый смысл нельзя присвоить и торговать ими, снабдив ярлыками, обеспечив гарантиями и установив правила их продажи. Не нужно всякую земную науку пытаться обратить в государственный товар, клеймить и браковать ее, как сукна или тюки шерсти. Разве не унизи- тельно, что мы, как евреи при филистимлянах112, не можем сами точить свои топоры и сошники, но должны отовсюду приносить их в два десятка назначенных для сего кузниц?
Даже если кто-нибудь напишет и опубликует нечто ложное или оскорбительное для честного имени, злоупотребляя и пренебрегая общим к его достоинствам доверием, и, устано- вив это, такого человека подвергнут цензуре с тем, чтобы он впредь не мог ничего напечатать, не представив прежде своего труда рассмотрению особого чиновника, который должен будет оставить на нем свое письменное ручательство в том, что это сочинение можно читать без всякого вреда,— все-таки такое наказание нельзя не признать постыдным. Нетрудно понять, как низко подвергать этой проверке всю страну, в том числе тех, кто никогда не давал к ней повода. Более того, в то время как должники и преступники разгуливают повсюду без сторожей, безобидные книги не могут и шагу ступить без внушительной охраны на заглавном листе. Да и для публики это оскорбление; ведь ежели мы до того не доверяем ей, что даже английской брошюры не можем ей дать без посредни- ков, то это значит, что мы считаем ее пустой, развратной, бессмысленной и коснеющей в неверии и невежестве, раз ей нельзя предлагать ничего не пережеванного прежде цензором. Мы не усматриваем здесь любви к народу и заботы о его благе, ибо в папистских государствах, где в обращении с чернью прибегают к тем же самым предосторожностям, простой народ жестоко гоним и презираем. Не можем мы назвать сего и мудростью, потому что таким способом затрудняется только один вид возможного злоупотребления, между тем как те самые мерзости, доступ которым этот закон призван преграждать, толпою вваливаются к нам через другие двери—те, что мы не в состоянии запереть.
JFTTTTVTTTTTTTVTVTTTTTTTTTTTTTTVT4 ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► ► Дж.СВИФТ БИТВА КНИГ Полный и правдивый рассказ о битве, разразившейся в прошлую пятницу между древними и новыми книгами в Сент-Джемской библиотеке Предисловие автора С АТИРА—род зеркала, где каждый, в него глядящий, находит обычно •все лица, кроме своего собственно- го; и поэтому главным образом она встре- чает в свете благосклонный прием и мало кого оскорбляет. Но и в противном слу- чае опасность была бы невелика: много- летний опыт научил меня не опасаться неприятностей со стороны тех, кого мне удавалось раздразнить. Ибо хотя телес-
ные жилы напрягаются под действием гнева и ярости, умственные жилы в то же время расслабляются, и все усилия ума становятся тщетными и бесплодными. С иного мозга лишь единожды можно снять сливки; так пусть же его обладатель собирает их осторожно и экономно расходует свой небольшой запас. Пусть он больше всего остерегается ударов более сильных противников, которые могут взбить весь его ум до состояния дерзкого безрассуд- ства, а нового ума ему уже неоткуда будет набраться. Ум без знаний — это род сливок, которые за ночь скопляются навер- ху, и умелая рука сумеет их взбить; но, коль скоро они сняты, то, что осталось внизу, никуда не годится, разве что на пойло для свиней. [Распря между древними и новыми началась с того, что новые, занимавшие меньшую из двух вершин Парнаса, потребовали, чтобы древние пустили их на свое, более возвышенное место или же срыли верхушку своей горы до уровня вершины новых. Отказ древних послужил поводом к войне, в ходе которой были пролиты потоки чернил. Так как исход сражений остался неопределенным, каждая из сторон воздвигла, по греческому обычаю, трофеи (памятники в честь победы), на которых описала свои подвиги, приведшие ее к решительной победе. Эти трофеи, получившие название поле- мических книг, заключали в себе воинственный дух бойцов, их создавших. Поэтому, когда книги противных сторон были помещены в публичных библиотеках, автор предупреждал о возможности столкновений. Однако никто не внял его опасе- ниям, и следствием такого пренебрежения явилась ужасная битва между древними и новыми книгами в королевской библиотеке.] Хранитель королевской библиотеки—особа весьма до- блестная, но прославленная главным образом своим человеко- любием— был ярым поборником новых; и в ходе одного из сражений на Парнасе он поклялся повергнуть наземь соб-
ственными руками двух древних вождей, которые охраняли узкий проход в более высокой скале. Однако, когда он пытался вскарабкаться наверх, ему жестоко мешали его злополучный вес и тяготение к своему центру — свойство, в высшей степени присущее представителям партии новых; ибо легкость в мыслях позволяет им проявлять чрезвычайную живость в умозрительных построениях, и они воображают, что нет высоты для них недосягаемой, однако, когда перехо- дят к делу, им весьма мешают увесистый зад и тяжелые пятки. Итак, потерпев неудачу, обескураженный поборник новых затаил в груди жестокую злобу против древних и решил утолить ее, выказывая все знаки расположения к книгам их противников и предоставляя последним лучшие помещения, тогда как всякая книга, дерзнувшая признать себя защитницей древних, была заживо погребена в каком-то темном углу под угрозой быть выброшенной за дверь при малейшем проявлении неудовольствия. Кроме того, случи- лось так, что примерно в это же время книги в библиотеке странным образом перемешались, чему приводились различ- ные объяснения. Одни приписывали это огромному облаку ученой пыли, которую резкий порыв ветра сдул с полки новых в глаза библиотекарю. Другие утверждали, что он имел пристрастие выискивать червей в ученых сочинениях и заглатывать их живьем, причем часть из них спустилась ему в селезенку, а часть поднялась в голову, причинив обеим большое расстройство. Наконец, третьи придерживались того мнения, что, долго блуждая по библиотеке в потемках, он совершенно позабыл ее расположение, а потому, расставляя книги, вполне мог ошибиться и запихнуть Декарта рядом с Аристотелем; бедный Платон оказался между Гоббсом и «Семью мудрецами», а Вергилий был стиснут Драйденом с одной стороны и Уизером с другой 1. Между тем книги—поборники новых—избрали одну из своей среды и поручили ей обойти всю библиотеку, выяснить численность и силы их партии и согласовать действия. Эта посланница выполнила все на совесть и воротилась с переч-
нем наличных сил, который насчитывал в итоге пятьдесят тысяч, состоявших главным образом из легкой кавалерии, тяжело вооруженной пехоты и наемников; однако большая часть пехоты была весьма скверно вооружена и еще хуже экипирована, у кавалеристов лошади были большие, но совсем не объезженные и не обученные, и лишь немногие воины, которым прежде довелось торговать с древними, имели довольно сносное снаряжение. Тем временем брожение достигло крайних пределов и повлекло за собою явный раздор; пылкие речи раздавались с обеих сторон и еще больше горячили дурную кровь. Тогда некий древний, жестоко стиснутый посреди целой полки новых, предложил открытое обсуждение вопроса, которое доказало бы с очевидностью, что первенство принадлежит древним как по праву долгого владения, так и на основании их благоразумия, возраста и, что важнее всего, огромных заслуг перед новыми. Но последние отвергли сии доводы и, казалось, были весьма поражены, как это древние смеют настаивать на своем старшинстве, когда совершенно ясно (если уж на то пошло), что новые являются несравненно более древними*, чем их противники. Далее они категориче- ски отрицали, будто чем-либо обязаны древним. «Правда,— говорили они,— некоторые из нашей партии, как известно, оказались столь ничтожными, что заимствовались у вас; но остальные, составляющие несравненное большинство (и осо- бенно мы, французы и англичане), так далеки от столь гнусного унижения, что до сего времени не обменялись с вами и полудюжиной слов. Мы сами взрастили своих коней, сами выковали свое оружие, сами скроили и сшили свое платье». Платон случайно находился на соседней полке, и — оглядев ораторов, облаченных в лоскутный наряд, упомя- нутый выше, их одров, тощих и с разбитыми ногами, их оружие из гнилого дерева, их проржавевшие доспехи, на- * Согласно новому парадоксу.— Прим. автора. 4-1196
детые прямо на тряпье,— он расхохотался и с присущей ему веселостью поклялся богами, что вполне им верит. Итак, в этих своих переговорах новые вовсе не соблюдали тайны и тем самым привлекли внимание противника. Те их защитники, что начали распрю, заведя спор о старшинстве, так громко вопили о предстоящей битве, что Темплю удалось их услышать, о чем он немедленно известил древних, а те тотчас собрали свои рассредоточенные войска и решили занять оборону. После чего на их сторону перебежали некоторые из новых, и Темпль в том числе. Этот Темплъ, воспитанный среди древних и долгое время общавшийся с ними, был ими любим более, чем кто-либо из новых, и он стал самым ревностным их поборником. Положение было критическим, когда случилось одно немаловажное происшествие. Дело в том, что в самом высоком углу большого окна обитал некий паук, который раздулся до огромных размеров, уничтожив несметное мно- жество мух, чьи останки валялись перед воротами его дворца, подобно человеческим костям перед пещерой великана. Доро- ги к его замку, согласно новым приемам фортификации, были преграждены рогатками и палисадами. Миновав нес- колько дворов, вы попадали в центр, откуда могли видеть самого владельца в его жилище с окнами, выходившими каждое на одну из дорог, и дверями, служившими для вылазок за добычей и для обороны. В этих хоромах он прожил уже немалый срок в мире и довольстве, не страшась опасности ни для своей особы от ласточек сверху, ни для своего дворца от метлы снизу, когда судьбе было угодно привести туда бродячую пчелу, и ее любопытству открылось разбитое стекло в окне; она влетела внутрь, полетала туда-сюда, а затем случайно села на одну из наружных стен паучьей крепости, которая, не выдержав необычной тяжести, опустилась до самого основания. Трижды пыталась пчела пробиться дальше, и трижды все здание сотрясалось. Паук, сидевший внутри, ощутив ужасное содрогание, решил понача- лу, что наступила конечная гибель всего сущего или что
Вельзевул со всеми своими легионами пришел отомстить за гибель многих тысяч подданных, коих убил и пожрал его супостат. Все же напоследок, набравшись храбрости, он решил вылезти наружу, навстречу своей судьбе. Между тем пчела выпросталась из тенет и, расположившись в безопасно- сти на некотором расстоянии, принялась чистить крылья и освобождать их от клочьев паутины. Тогда паук отважился выглянуть; увидав пробоины, поломки и разрушения в своей крепости, он чуть было не помешался. Он бушевал и бранился как сумасшедший и так раздулся, что едва не лопнул. Наконец, разглядев пчелу (а они знали друг друга в лицо), он рассудительно вывел причины из следствий. «Разра- зи тебя чума,— сказал он,— беспутная шлюха! Ты, что ли, наделала всю эту дьявольскую кутерьму? Ослепла ты, что ли, будь ты проклята? Уж не думаешь ли ты, что мне нечего делать (черт бы тебя побрал), кроме как чинить да прибирать после твоих пакостей?» — «Добрые слова, приятель,— сказала пчела, которая уже успела очиститься и была расположена шутить,— даю тебе руку и слово, что вовек не приближусь к твоему логову; отродясь я не влезала в такую мерзость».— «Негодная,— отвечал паук,— кабы не древний обычай нашего рода, запрещающий выходить навстречу врагу, я б тебя выучил правилам приличия».— «Успокойся, прошу тебя,— сказала пчела,— не то ты израсходуешь свои внутренности, а они, насколько вижу, тебе еще весьма понадобятся при починке дома».— «Ах ты дрянь! — возразил паук.— Я думаю, тебе следовало бы относиться с большим почтением к особе, которую весь свет ставит не в пример выше тебя».— «Поистине,— сказала пчела,—такое сравнение весьма похоже на шутку; не будешь ли ты столь любезен, чтобы поведать мне, какие доводы угодно приводить всему свету в столь многообещающем споре». Тогда паук, раздувшись, принял позу диспутанта и начал спор в подлинно полемическом духе, с твердым намерением быть грубым и злым, настаивать на собственных доводах, не обращая ни малейшего внимания на ответы или возражения противной стороны и оставаясь
столь решительно предубежденным против всяких уступок. «Я не унижусь настолько,— сказал он,— чтобы сравнивать себя с таким негодным созданием. Что ты такое, как не бродяга без очага и крова, без рода и племени, кому от рождения достались лишь пара крыльев да жужжалка! Чтобы существовать, ты повсеместно грабишь природу — разбойница полей и садов,— и готова обокрасть и крапиву и фиалку — лишь бы поживиться. Тогда как я — существо домашнее с природным достоянием, сокрытым внутри меня. Этот прек- расный замок (свидетельство моих успехов в математике) я целиком построил своими руками и все материалы извлек из самого себя». «Я рада,— ответила пчела,— слышать твое признание, что по крайней мере мои крылья и голос достались мне честным путем; ибо тогда, очевидно, своими полетами и музыкой я обязана одним лишь небесам; а провидение никогда бы не наградило меня двумя такими дарами, если бы не назначило их для благороднейших целей. В самом деле, я навещаю все полевые и садовые цветы, но то, что я взимаю с них, обогащает меня, не нанося никакого ущерба ни их красоте, ни аромату, ни вкусу. Что же касается тебя и твоих способностей к архитектуре и математике, то тут много не скажешь. В это здание, сколько мне известно, ты, конечно, вложил немало труда и умения, но печальный опыт показал нам обоим, что сам материал ничтожен, и я надеюсь, что ты впредь учтешь полученный урок и будешь принимать в расчет материал и его прочность не меньше, чем систему и искус- ство. Ты, правда, похваляешься, что ничем никому не обязан, а все вытягиваешь и выпрядаешь из самого себя; а это значит (поскольку мы можем судить о содержимом сосуда по тому, что из него вытекает), что в твоем нутре скопился изрядный запас отравы и нечистот. И хотя я ни в коей мере не собираюсь умалять или подвергать сомнению твою собствен- ную долю в том и другом, все же сильно сомневаюсь, что, приумножая их, ты нимало не прибегал к посторонней помощи. Присущая тебе часть нечистот неизменно пополня-
ется за счет смрадных испарений, вздымающихся снизу, а каждое пожранное насекомое отдает тебе свой яд, чтобы ты убил другое. Короче говоря, вопрос сводится к следующему: какое существо благороднее, то ли, которое в ленивом созерцании четырех дюймов в окружности, преисполненное спеси и целиком поглощенное собой, превращает всё в испражнения и отраву, не производя ничего, кроме мушиного яда и паутины, или же то, которое, скитаясь по необозримым просторам, благодаря неутомимым поискам, большому приле- жанию, здравому смыслу и умению распознавать суть вещей, приносит в дом мед и воск?» Этот диспут велся с таким рвением, шумом и пылом, что обе партии вооруженных книг стояли на полках некоторое время молча, в нерешительности ожидая исхода, каковой, однако, вскоре определился. Ибо пчела, раздраженная такой потерей времени, полетела на розовый куст, не дожидаясь ответа, и оставила паука, который, подобно оратору, погру- зился в себя, готовый разразиться новой речью. И тогда Эзоп3 первый нарушил молчание. Последнее время он терпел весьма варварское обращение, ибо храни- тель библиотеки, весьма странно понимавший человеколю- бие, вырвал его титульный лист, жестоко изуродовал полови- ну страниц и накрепко приковал его цепью к полке новых. Находясь там и обнаружив вскоре, что распря разгорается, Эзоп призвал на помощь все свое искусство и начал преображаться, принимая тысячу обличий. Наконец, когда он принял образ осла, хранитель решил, что он—новый; благодаря этой хитрости Эзоп получил возможность прос- кользнуть к древним как раз тогда, когда паук и пчела вступали в прение, которое он прослушал внимательно и с огромным удовлетворением; а когда оно окончилось, громог- ласно поклялся, что за всю свою жизнь не видал двух тяжб, столь похожих и близких одна другой, как те, что разыгра- лись на окне и на книжных полках. «Спорщики,— сказал он,— превосходно провели диспут, они высказали в полную силу все, что должны были сказать
обе стороны, и исчерпали суть каждого довода за и против. Остается только приложить их рассуждения к нашей распре, затем сопоставить труды и плоды каждого, как их мудро определила пчела, и мы обнаружим, что конечный вывод прямо и непосредственно относится к новым и к нам. Ибо скажите, господа, есть ли что-либо более новое, нежели паук с его внешностью, ухватками и парадоксами? Он приводит доводы в пользу своих братьев—новых и в свою собствен- ную и неумеренно кичится природным достоянием и великим талантом, тем, что он выпрядает и вытягивает все из свое- го нутра, и гнушается признать какое-либо одолжение или помощь извне. Далее он похвалялся перед вами своими великими способностями к архитектуре и успехами в матема- тике. На все это пчела словно защитник, нанятый нами, древними, сочла уместным ответить, что если судить о великих талантах и изобретательности новых по тому, что они производят, то вряд ли даже им удастся скрыть краску смущения. Составьте свои планы с каким угодно искусством и умением, но если ваш материал — всего лишь нечистоты, извлеченные из своего чрева (нутра новых умов), то воздвиг- нутое здание в конечном счете окажется паутиной, чья долговечность, как и прочих паучьих сетей, зависит от того лишь, сколько времени удастся ей оставаться забытой, незамеченной или скрытой в углу. Каковы бы ни были претензии новых, никакого иного искусства, насколько пом- ню, они не создали, если только не считать их большой способности к сатире и сваре, весьма близких по своей природе и содержанию к паучьему яду; и как бы они ни уверяли, будто извлекают ядовитую слюну исключительно из самих себя, в действительности они пополняют свой яд, пожирая паразитов и гадов этого века. Что же касается нас, древних, то мы вместе с пчелой довольствуемся тем, что считаем своими только крылья и голос, то есть наш полет и наш язык. Все же остальное, чем мы владеем, добыто бесконечными трудами и поисками и проникновением во все уголки природы. Разница же состоит в том, что вместо
нечистот и яда мы предпочитаем наполнять наши ульи медом и воском и тем самым одаряем человечество двумя сокрови- щами: сладостью и светом». Невозможно даже вообразить, какое смятение возникло среди книг по окончании этой длинной речи Эзопа. Обе партии поняли намек, и их вражда сразу возросла настолько, что они решили сражаться. Немедленно оба войска отошли под своими знаменами в отдаленные места библиотеки и там начали тайные переговоры и совещания по поводу создавше- гося положения. Стремительное развитие событий близилось уже к реша- ющей битве, когда Слава, которая часто посещала королев- скую библиотеку и владела здесь обширным отделом, издав- на для нее предназначенным, полетела прямо к Юпитеру и отдала ему полный и правдивый отчет во всем, что произош- ло внизу между двумя партиями,— ибо богам она всегда говорит только правду. Юпитер, весьма тем обеспокоенный, созывает совет на Млечном Пути. И когда сенат собирается, объявляет причину созыва: кровавая битва, готовая с минуты на минуту разразиться между двумя могучими армиями древних и новых творений, именуемых книгами, слишком глубоко затронула интересы небес. Мом4—заступник но- вых— произнес превосходную речь в их защиту; ему отвечала Паллада—покровительница древних. Мнения собравшихся разделились; тогда Юпитер приказал положить перед ним Книгу судеб. Немедленно Меркурий принес три огромных фолианта, в которых было записано все, что было, есть и будет. Застежки книг были из серебра с двойной позолотой, переплет из небесного сафьяна, а бумага такая, что здесь, на земле, ее почти наверное сочли бы за пергамент. Юпитер, прочтя про себя приговор судьбы, не пожелал никому сообщать его смысл и тотчас же захлопнул книгу. Снаружи у дверей совета ожидало великое множество легких и проворных богов, прислужников Юпитера: с их помощью он управляет делами мира внизу. Они странствуют
более или менее многочисленными караванами и прикованы друг к другу, подобно галерным рабам, легкой цепью, которая тянется от них к большому пальцу на ноге Юпитера. Однако, получая или передавая поручение, они не имеют права подняться выше нижней ступени его трона, и он переговаривается с ними шепотом через большую трубу. Эти божества зовутся у смертных случаями или происшестви- ями, боги же называют их вторичными причинами. Когда Юпитер передал некоторым из них свое повеление, они незамедлительно слетели на башенку над королевской библи- отекой и, недолго посовещавшись, вошли внутрь никому не видимые и расположили партии согласно полученным прика- заниям. Тем временем Мом, опасаясь худшего и припомнив одно древнее пророчество, которое не сулило ничего хорошего его детям—новым, направил свой полет в страну злокозненной богини по имени Критика. Она обитала на вершине снежной горы на Новой Земле. Там Мом нашел ее в пещере, простертую на своей добыче — несметной груде изодранных книг. По правую руку от нее восседало Невежество—ее отец и супруг, слепой от старости; по левую—Гордыня, ее мать, одевавшая ее в клочья бумаги, которые сама нарвала. Еще было там ее сестра—Мнение, с завязанными глазами, быстроногая и упрямая и в то же время капризная и всегда переменчивая. Рядом играли ее отпрыски: Бахвальство и Бесстыдство, Тупость и Тщеславие, Самоуверенность, Пе- дантство и Грубость. На пальцах у богини были когти, как у кошки; строением головы, ушами и голосом она напоминала осла; зубы у нее давно уже выпали, а глаза были повернуты внутрь, будто она смотрела только на самое себя; питалась она избытком собственной желчи; ее селезенка была столь велика, что выпирала вперед, словно огромное вымя, к тому же на ней были наросты в виде сосцов, к которым жадно припала толпа отвратительных чудовищ, и, что замечательнее всего, объем селезенки увеличивался быстрее, чем высасыва- ние могло его уменьшить.
«Богиня,— сказал Мом,—как ты можешь праздно поко- иться здесь, когда наши верные почитатели, новые, вступают в эту минуту в жестокую битву и, быть может, уже ложатся под мечами своих противников? Кто станет отныне приносить жертвы и воздвигать алтари нашим божествам? Поспеши же к Британскому острову, и, коли сможешь, отврати их разгром; а я тем временем посею крамолы среди богов и постараюсь привлечь их на нашу сторону». Произнеся эту речь, Мом не стал дожидаться ответа и оставил богиню во власти ее собственной злобы. В ярости она поднялась и, как подобает в таких случаях, произнесла монолог. «Это я,— промолвила она,— дарую мудрость младен- цам и идиотам; благодаря мне дети превосходят умом своих родителей; благодаря мне вертопрахи становятся политика- ми, а школяры—философами, благодаря мне софисты спорят и достигают глубин познания. Умники из кофеен, преиспол- ненные мною, умудряются править стиль автора и выявлять мельчайшие его ошибки, не понимая ни слова ни в самом предмете, ни в языке. Благодаря мне юнцы растрачивают свой разум, как и состояние, не успев обрести его. Это я упразднила власть ума и знания над поэзией и сама заняла их место. Так смеют ли несколько выскочек—древних—мне противиться? Идемте же, мои почтенные родители, и вы, мои детки дорогие, и ты, моя прекрасная сестрица; воссядем на колесницу и поспешим на подмогу нашим верным новым, которые уже приносят нам гекатомбу, как я это чувствую по благодатному запаху, который, поднимаясь оттуда, достиг моих ноздрей». Богиня со своей свитой взобралась на колесницу, влеко- мую домашними гусями, и полетела над необъятными про- странствами, проливая свои милости в нужных местах, пока, наконец, не достигла милого ее сердцу острова Британии. Но, паря над его метрополией, каких только благословений она не посылала на семинарии Грешема и Ковент-Гардена!5 И вот она достигла роковой равнины Сент-Джемской библи- отеки в то время, когда две армии уже были готовы вступить
в дело. Войдя туда незаметно со всем своим караваном и разместившись в шкафу на полках, теперь опустевших, но некогда населенных колонией знатоков, она принялась ос- матривать расположение обеих армий. [Далее следуют отдельные сражения древних и новых. От древних выступают известные авторы: Гомер, Вергилий, Аристотель и т. п. Имена «новых» мало что говорят современ- ному читателю. Свифт имитирует воспроизведение поврежден- ного манускрипта. Рукопись якобы обрывается, и исход битвы остается неизвестным.]
ВОЛЬТЕР О СТРАШНОМ ВРЕДЕ ЧТЕНИЯ МЫ, ЮСУФ ХЕРИБИ, божьей ми- лостью муфтий1 священной Отто- манской империи, свет от света, избранный из избранных — всем право- верным, читающим эти строки, шлем глупость и благословение. Так как совершилось, что Сайд Эфен- ди, бывший посланник Великой Порты в маленьком государстве, называемом Франк-Римом, ввез к нам употребление
зловредного книгопечатания, не спросив совета касательно сего новшества у почтенных наших братьев — кади, имамов2 имперского города Стамбула и в особенности у факиров, известных своим усердием в борьбе с разумом,— Магомету и нам показалось полезным осудить, изгнать, предать анафеме вышеупомянутое адское изобретение по следующим изложен- ным ниже причинам: 1. Легкость распространения мыслей ведет очевидно к уничтожению невежества, охраняющего и спасающего все цивилизованные государства. 2. Следует опасаться, что среди книг, привезенных с Запада, найдутся книги по земледелию и по средствам распространения механических искусств, а эти сочинения могут, сохрани Аллах, пробудить гений наших земледельцев и наших фабрикантов, развить промышленность, увеличить их богатства и поднять их когда-нибудь в будущем на духовную высоту, внушить им любовь к общему благу—чувства, противоречащие здравому смыслу. 3. Возможно, что у нас появились бы исторические книги, свободные от чудесного, благодаря которому нация не выхо- дит из состояния блаженной глупости. Такие книги неосто- рожно могли бы воздать должное хорошим и дурным поступ- кам и рекомендовать людям справедливость и любовь к родине, что несогласно с законами нашей страны. 4. Они могут, усилив почитание аллаха и скандально утверждая в печати, что он все собою наполняет, уменьшить число паломников в Мекку и Медину3 и нанести этим страшный вред спасению душ. 5. Случилось бы, конечно, что, прочтя у иностранных авторов про заразные болезни и про то, как их предупредить, мы бы, к нашему несчастью, получили возможность огра- диться от чумы, что было бы ужасным покушением на волю провидения. По этим и другим причинам, в назидание правоверным, ради блага их души воспрещаем читать книги под страхом вечного проклятия. И опасаясь, что, поддавшись дьявольско-
му искушению, они стали бы просвещаться, мы запрещаем отцам и матерям учить детей читать и писать. И дабы предупредить всякое нарушение нашего приказа, мы строго воспрещаем им думать, под страхом тех же наказаний; повелеваем всем правоверным доносить властям о каждом, кто сможет произнести три связные фразы, из которых можно было бы вывести ясное и определенное заключение. Приказываем, чтобы во всех разговорах употреблялись толь- ко слова, ничего не значащие, по старинному обычаю Великой Порты. И дабы не проникли контрабандой в священный имперский город какие-нибудь мысли — мы назначаем нашего первого доктора, рожденного в одном из западных болот: доктор этот, уже умертвивший четырех членов оттоманской семьи, более, чем кто-либо, заинтересован предотвратить появление в стра- не каких-либо знаний. Мы даем ему этим приказом власть хватать всякую мысль, появляющуюся письменно или устно у ворот города, и приводить таковую мысль, связанную по рукам и ногам, к нам, дабы мы могли подвергнуть ее такому наказанию, какое найдем нужным. Дано в нашем дворце глупости 7 луны Мухарема года 1143 хиджры. ОБ ЭНЦИКЛОПЕДИИ Слуга Людовика XV рассказал, что однажды, когда король, его господин, ужинал в Трианоне ! в тесном кружке, разговор, начавшийся с охоты, перешел на порох; кто-то заметил, что лучший порох изготовляется из равных частей серы, селитры и угля. Герцог де Лавальер2, более осведом- ленный, настаивал, что для хорошего пороха на одну часть серы и одну угля надо взять пять частей селитры, хорошо профильтрованной, выпаренной и кристаллизованной. — Как странно,— сказал герцог де Ниверне3: — мы каж- дый день ради забавы бьем куропаток в Версальском парке, а
иногда на границе бьем людей или нас бьют, и притом мы точно не знаем, чем убиваем. — Увы,— сказала мадам де Помпадур4,— столь же скудны наши познания обо всем на свете: я накладываю на щеки румяна и не знаю, из чего они состоят; я натягиваю на ноги шелковые чулки, а если бы меня спросили, как они делаются, я бы очень затруднилась ответить. — Очень жаль,— сказал тогда герцог де Лавальер,— что его величество конфисковал у нас энциклопедические слова- ри, стоившие каждому из нас сто пистолей: в них мы нашли бы разрешение всех наших вопросов. Король стал оправдывать конфискацию: его предупредили, что все двадцать один том in-folio5 представляют большую опасность для королевства Франции; и прежде, чем разрешить издание, он хотел сам удостовериться, так ли это. По окончании ужина он послал за экземпляром Энциклопедии6 трех мальчиков, и каждый- из них с трудом принес по пяти томов. Из статьи «Порох» увидали, что герцог Лавальер был прав; а вслед за этим мадам де Помпадур узнала разницу между старинными испанскими румянами, которыми дамы окрашивают себе щеки в Мадриде, и румянами наших парижских дам. Она узнала, что римские и греческие дамы красились пурпуром, добываемым из раковин; что в румянах испанских больше шафрану, а во французских больше коше- нили. Она узнала также, на какой машине изготовляются ее чулки, и была этим совершенно очарована и поражена. — Ах, какая прекрасная книга! — воскликнула она.— Ваше величество, вы. верно, конфисковали этот склад всех полезных знаний с тем, чтобы никто им не владел, кроме вас, желая быть единственным ученым в вашем королевстве? Все набросились на книги, точно дочери Ликомеда на драгоценности Одиссея ; каждый находил сейчас же все, чего искал. Тот, кто имел судебный процесс, находил решение своего дела. Король прочел о своих правах на престол.
— Признаться,— сказал он,— не пойму, почему мне наго- ворили столько дурного про эту книгу. — О! Разве вы не видите, ваше величество,— сказал герцог де Ниверне,— это именно потому, что она очень хороша. Люди никогда не злобствуют на всякого рода пошлости и посредственности. Если женщины стараются высмеять вновь пришедшую, это несомненно значит, что она красивее их. Тем временем присутствующие продолжали перелистывать книгу, и граф С. громко сказал: — Ваше величество, как вы счастливы, что в вашем королевстве нашлось так много людей с такими знаниями по всем отраслям наук и искусств, сумевших передать эти знания потомству. Тут есть все. начиная с того, как сделать булавку, кончая тем, как отливать наши пушки: от бесконеч- но малого до бесконечно большого. Благодарите бога за то, что он дал родиться в дни вашего царствования людям, оказавшим пользу всему миру. Другие народы принуждены будут покупать Энциклопедию или ее перепечатывать. Бери- те, если хотите, все мое состояние, но отдайте мне мою Энциклопедию. — Однако,— сказал король,— говорят, что в этом удиви- тельном и полезном труде есть много ошибок. — Ваше величество,— продолжал граф С,— за вашим ужином было два неудачных рагу; мы их не ели и все-таки великолепно поужинали. Согласились бы вы выбросить весь ужин в окно из-за этих двух рагу? Король склонился перед силой разума; каждый получил обратно свою собственность; то был славный день. Зависть и необразованность не признали себя побежден- ными. Эти две бессмертные сестры продолжали вопить, строить козни, преследовать; невежество в таких делах весьма искусно. Что же случилось? Иностранцы выпустили четыре издания этого французского произведения и заработа- ли на нем около ста восьмидесяти тысяч экю. Французы, в будущем блюдите лучше свои интересы!
4^Ф^^^^^4^Ф^Ф^4Ф^Ф^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ в%авянга АНТИКВАРИЙ Глава III Ты у него увидишь груды Старинных лат, мечей, посуды. Тут шлемы старые, гребенки, Два телескопа, Горшки для каши и солонки Времен потопа. Р. Берне I СТРОИВШИСЬ в своих новых апартаментах в Фейрпорте, мистер Довел вспомнил, что обещал посе- тить своего попутчика. Он не сделал этого раньше, потому что при всем добро- душии старого джентльмена, так охотно делившегося своими знаниями, в его ре- чах и манерах иногда проскальзывал тон превосходства, который, по мнению спут- ника, далеко не оправдывался одной лишь ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ ♦ 4&* + ^**&**&* + & + *& + + &**<fa + *%**^**<%>+ + & ♦
разницей в возрасте. Поэтому он дождался прибытия из Эдинбурга своего багажа, чтобы одеться по моде и своим внешним видом подчеркнуть то положение в обществе, которое он занимал или считал себя вправе занимать. Лишь на пятый день по приезде, подробно расспросив о дороге, он отправился засвидетельствовать свое почтение владельцу Монкбарнса. Тропинка, тянувшаяся через порос- ший вереском холм и луга, привела его к усадьбе, стоявшей на противоположном склоне упомянутого холма, откуда открывался прекрасный вид на бухту и скользившие по ней суда. Отделенный от города возвышенностью, защищавшей его от северо-западных ветров, дом казался укромной и уединенной обителью. С виду он не слишком располагал к себе. Это было беспорядочное сборище старомодных постро- ек, часть которого в те времена, когда поместье находилось во владении монахов, составляла обособленную мызу, где жил эконом или управляющий хозяйством монастыря. Здесь братия хранила зерно, полученное в качестве натуральной ренты от подвластных обители земледельцев, ибо, по свой- ственной этому монашескому ордену осторожности, он всегда требовал уплаты натурой. Отсюда, как любил говорить теперешний владелец, и пошло название Монкбарнс1. К тому, что осталось от жилища эконома, позднейшие обитатели миряне добавляли все новые и новые пристройки, соответ- ственно потребностям своих семей, а так как это делалось с равным пренебрежением к удобствам внутри и архитектурной законченности снаружи, все вместе казалось скопищем зда- ний, внезапно застывших в самый разгар контрданса, испол- няемого ими под музыку какого-нибудь Амфиона2 или Ор- фея . Усадьба была окружена высокими живыми изгородями из подстриженного остролиста и тиса. Некоторые из них все еще являли искусство «топиарианского» художника* и имели * Ais topiaria — искусство подстригать тисовые изгороди в виде фантастических фигур. Латинская поэма под заглавием «Ars topiaria» содержит любопытные наставления по этому предмету.— Прим. автора. >ПУ6
форму кресел, башен или воспроизводили поединок святого Георгия с драконом. Вкус мистера Олдбока не позволил ему тревожить памятники ныне утраченного искусства, тем более что это, несомненно, разбило бы сердце старого садовника. Впрочем, один высокий и раскидистый тис был избавлен от ножниц. И на садовой скамье под его сенью Довел узрел своего пожилого друга с очками на носу и кисетом сбоку, прилежно углубившегося в «Лондонскую хронику» под ласко- вый шелест летнего ветерка в листве и отдаленный шум волн, набегавших на песок. Мистер Олдбок немедленно встал, пошел навстречу сво- ему дорожному спутнику и сердечно пожал ему руку. — Честное слово,— сказал он,— я уже решил, что вы передумали и, найдя глупых обитателей Фейрпорта слишком надоедливыми и недостойными ваших талантов, поки- нули нас на французский манер, как мой старый приятель и собрат антикварий Мак-Криб, который исчез с одной из моих сирийских медалей. — Надеюсь, почтенный сэр, что надо мною не тяготеет подобное обвинение. — Было бы столь же прискорбно, доложу я вам, если бы вы похитили самого себя, не доставив мне удовольствия еще раз увидеться с вами. Уж лучше бы вы взяли моего медного Отгона4. Однако пойдем; позвольте мне показать вам дорогу в мою sanctum sanctorumJ, мою келью, мог бы я сказать, ибо, кроме двух праздных и избалованных баб (этим презри- тельным наименованием, заимствованным им от другого антиквария, циника Энтони Вуда, мистер Олдбок обычно обозначал прекрасный пол вообще и своих сестру и племян- ницу в частности), которые, под глупым предлогом родства, устроились в моих владениях, здесь никого нет, и я живу таким же отшельником, как и мой предшественник Джон из Гернела, чью могилу я вам когда-нибудь покажу. С этими словами старый джентльмен повел гостя к низенькой двери, но перед входом внезапно остановился и указал на неясные следы, оставшиеся на камне, по его
мнению, от какой-то надписи. Однако, тут же покачав головой, он сообщил, что разобрать ее совершенно невозмож- но. — Ах, если бы вы знали, мистер Ловел, сколько времени и хлопот стоили мне эти стершиеся буквы! Ни одна мать не возилась так со своим ребенком,— притом без всякой поль- зы,— но я почти уверен, что эти два последних знака имеют форму цифр или букв LV и могут дать хорошее представле- ние о дате постройки, поскольку мы знаем aliunde6, что здание было основано аббатом Валдимиром около середины четырнадцатого столетия. Но я уверен, что глаза бо- лее зоркие, чем мои, могли бы разглядеть и орнамент посере- дине. — Мне кажется,— ответил Ловел, которому хотелось сде- лать старику приятное,— что он по форме напоминает митру7. — Несомненно, вы правы! Вы правы! Мне это никогда не приходило в голову. Вот что значит молодые глаза! Митра, митра, это подходит во всех отношениях. Сходства было не больше, чем между облаком Полония8 и китом или дроздом. Но его было достаточно, чтобы мозг антиквария начал усиленно работать. — Митра, дорогой сэр,— продолжал он, идя вперед по лабиринту неудобных и темных переходов и прерывая свои рассуждения, чтобы предупредить гостя об опасных ме- стах,— митра, дорогой сэр, подходит для нашего аббата не хуже, чем для епископа, ибо это был митрофорный аббат9, чье имя стояло во главе списка... Осторожно: здесь три ступеньки!.. Я знаю, что Мак-Криб это отрицает. Но это так же достоверно, как то, что он увез без спроса моего Антигона10. Вы можете видеть имя аббата Троткозийского, abbas Trottocosiensis, в самом начале парламентских списков четырнадцатого и пятнадцатого веков... Здесь очень мало света, а эти проклятые бабы всегда оставляют лоханки в проходе! Осторожно, здесь поворот! Теперь поднимитесь на двенадцать ступенек и вы будете в безопасности! &7
К этому времени мистер Олдбок дошел до верху винтовой лестницы, которая вела в его покои, открыл дверь и отодвинул кусок ковровой ткани, которой она была завешена. — Что вы тут затеяли, пакостницы? — вдруг закричал он. Грязная, босоногая служанка, застигнутая в минуту страшного преступления — уборки sanctum sanctorum, броси- ла пыльную тряпку и убежала в противоположную дверь от лика разъяренного хозяина. Но молодая леди, присматривав- шая за работой, не сдавала своих позиций, хотя, по- видимому, несколько оробела. — Право же, дядя, в вашей комнате был ужаснейший беспорядок, и я зашла присмотреть, чтобы Дженни все положила на прежнее место. — А кто позволил тебе — да и Дженни тоже — вмешиваться в мои дела? (Мистер Олдбок ненавидел уборку не меньше, чем доктор Оркборн или любой другой ученый муж.) Ступай, занимайся своими вышивками, обезьяна, и не попадайся мне здесь опять, если тебе дороги уши! Уверяю вас, мистер Довел, что последний набег этих мнимых друзей чистоты оказался для моей коллекции почти таким же роковым, как посещение Гудибраса для собрания Сидрофела. И я с тех пор не знаю, где ...Мой старый календарь, который Был врезан в медный верх доски, Где нэпировские бруски, Где лунные часы, амфоры, Созвездья из цветных камней, Игрушки прихоти моей, •и так далее, как сказано у старика Батлера11. Во время этого перечисления потерь молодая леди, сделав реверанс перед Ловелом, воспользовалась случаем и скры- лась. — Вы задохнетесь тут в тучах пыли, которую они подняли,— продолжал антикварий.— Но уверяю вас, что око- ло часа назад это была древняя, мирная, спокойная пыль и
оставалась бы такой еще сто лет, если бы ее не потревожили эти цыганки, всюду сующие свой нос. И действительно лишь несколько спустя Довел сквозь тучи пыли мог рассмотреть комнату, где его друг устроил себе убежище. Это была высокая, но не особенно большая комната, слабо освещенная узкими окнами с частым свинцовым переп- летом. Конец комнаты был заставлен книжными полками. Занимаемое ими пространство было явно мало для размещен- ных на них томов, и поэтому книги стояли в два и три ряда, а бесчисленное множество других валялось на полу и на столах среди хаоса географических карт, гравюр, обрывков перга- мента, связок бумаг, старинных доспехов, мечей, кинжалов, шлемов и щитов шотландских горцев. За креслом мистера Олдбока (это было старинное кожаное кресло, лоснившееся от постоянного употребления) стоял огромный дубовый шкаф, по углам украшенный херувимами в голландском вкусе с большими неуклюжими головами и куцыми крылышками. Верх этого шкафа был загроможден бюстами, римскими светильниками и чашами, среди которых виднелось несколько бронзовых фигур. Стены были покрыты мрачными старинны- ми коврами, изображавшими достопамятную историю свадь- бы сэра Гавэйна12 и воздававшими должную дань уродливости невесты. Впрочем, судя по наружности сего благородного рыцаря, он имел меньше оснований быть недовольным разни- цей во внешнем благообразии, чем утверждает автор поэмы. Остальная часть комнаты была отделана панелями мореного дуба. Здесь висели несколько портретов рыцарей в латах, любимых мистером Олдбоком персонажей из истории Шот- ландии и его собственных предков в париках с косичкой и расшитых камзолах. На огромном старомодном дубовом столе грудой лежали бумаги, пергаменты, книги, всякие мелочи и безделушки, мало чем примечательные, кроме ржавчины и древности, о которой эта ржавчина свидетель- ствовала. В самой гуще всей этой мешанины из старинных книг и утвари с важностью, достойной Мария на развалинах
Карфагена13, восседал большой черный кот; суеверному глазу он мог бы показаться genius loci — демоном-хранителем этого места. Пол, так же как стол и стулья, был затоплен тем же mare magnum 14 разнородного хлама, где было равно невозможно и найти какой-нибудь предмет, и употребить его по назначению. Среди этой неразберихи непросто было добраться до стула, не споткнувшись о распростертый на полу фолиант или не попав в еще худшую беду — не опрокинув какого- нибудь образца римской или древнебританской керамики. А добравшись до стула, предстояло еще осторожно освободить его от гравюр, которые очень легко было повредить, и от старинных шпор и пряжек, которые, несомненно, сами причинили бы повреждения тому, кто внезапно сел бы на них. От этого антикварий особенно предостерег Довела, добавив, что его друг, преподобный доктор Хевистерн из Нидерландов, очень пострадал, когда, не глядя, неосторожно сел на три старинные подметные каракули15, которые он, мистер Олдбок, недавно выкопал в болоте близ Бэннокберна. Их некогда разбросал Роберт Брюс16, чтобы поранить ноги коням англичан, и им же по прошествии долгого времени суждено было вонзиться в седалищную часть ученого утрехт- ского профессора. Наконец, благополучно усевшись, гость не без любопыт- ства начал расспрашивать хозяина об окружавших их необыч- ных предметах, и мистер Олдбок с такой же охотой пустился в объяснения. Ловелу была показана увесистая дубинка с железным шипом на конце. Ее недавно нашли в поле, на земле Монкбарнса, неподалеку от старинного кладбища. Дубинка была чрезвычайно похожа на те палки, которые берут с собой гайлэндские жнецы, когда раз в год спускаются с гор. Однако ввиду ее своеобразной формы мистер Олдбок был весьма склонен считать, что это — одна из тех палиц, которыми монахи снабжали своих крестьян вместо более смертоносного оружия. Поэтому, заметил он, поселян и звали colve carles, или kolb-kerls, то есть clavigeri, что по 70
латыни означает «носители дубинок». В подтверждение тако- го обычая, он сослался на «Антверпенскую хронику» и «Хронику святого Мартина», каковым авторитетным источни- кам Ловел ничего не мог противопоставить, ибо до этой минуты никогда и не слыхал о них. Затем мистер Олдбок достал винтовой зажим для больших пальцев, наводивший ужас на ковенантеров прежних дней, и ошейник с именем какого-то вора, осужденного работать на соседнего барона, что заменяло в те времена современное шотландское наказание, при котором, по словам Олдбока, таких преступников высылают в Англию, чтобы они обогаща- ли ее своим трудом, а себя—ловкостью рук. Многочисленны и разнообразны были диковинки, которые он показывал. Но больше всего он гордился своими книгами. Подведя гостя к переполненным и пыльным полкам, он повторил, с довольным видом, стихи Чосера17: — Ведь он предпочитал держать у ложа Десятка два томов в тисненой коже. Ему был Аристотель — кладезь знаний — Милей старинных скрипок или тканей. Эти выразительные стихи он читал, покачивая головой и придавая каждому гортанному звуку подлинно англосаксон- ское произношение, теперь забытое в южных частях нашей страны. Коллекция вправду была достойна внимания, ей могли позавидовать многие любители. Однако он собирал ее не по чудовищным ценам нашего времени, которые привели бы в ужас даже самого страстного, а также и самого раннего из известных нам библиоманов, каковым мы считаем не кого иного, как знаменитого Дон-Кихота Ламанчского, ибо среди других признаков нетвердого разума его правдивый жизнеопи- сатель Сид Ахмет Бенинхали 18 упоминает о том, что он менял моля и фермы на тома рыцарских романов ин-фолио и ин-кварто. В подобных подвигах доброму странствующему
рыцарю подражают лорды и эсквайры наших дней, хотя мы не слыхали, чтобы кто-нибудь из них принял гостиницу за замок или обратил копье против ветряной мельницы. Мистер Олдбок не подражал безумной расточительности таких кол- лекционеров. Но находя удовольствие в том, чтобы собирать библиотеку своими силами, он оберегал кошелек, не щадя времени и труда. Он не одобрял хитроумных бродячих комиссионеров, которые, посредничая между невежествен- ным владельцем книжной лавки и увлекающимся любителем, наживаются как на неосведомленности первого, так и на приобретенных дорогой ценой опыте и вкусе второго. Когда о таких хищниках заговаривали в его присутствии, он не упускал случая заметить, сколь важно приобретать интересу- ющий вас предмет из первых рук, и приводил свой излюблен- ный рассказ про Снаффи Дэви и «Шахматную игру» Кексто- на 1Ч. — Дэви Уилсон,— начал он свое поесствование,— обычно называемый Снаффи Дэви за неизлечимое пристрастие к черному нюхательному табаку, был поистине королем следо- пытов, рыщущих по всяким закоулкам, погребам и лавкам в поисках редких книг. У него было чутье ищейки и хватка бульдога. Он обнаружил напечатанную готическим шрифтом старинную балладу среди листов судебных актов и выискивал editio princeps20 под маской школьного издания Кордерия. Снаффи Дэви за два гроша, или два пенса на наши деньги, купил в Голландии, в какой-то лавке, книгу «Шахматная игра», вышедшую в свет в тысяча четыреста семьдесят четвертом году, первую книгу, вообще напечатанную в Англии. Он продал ее некоему Осборну за двадцать фунтов, получив еще в придачу книг на такую же сумму. Осборн перепродал этот несравненный клад доктору Эскью" за шестьдесят гиней. На распродаже имущества доктора Эс- кью,— продолжал старый джентльмен, воспламеняясь от соб- ственных слов,— цена этого сокровища взлетела до голово- кружительной высоты, и оно было приобретено самим коро- лем за сто семьдесят фунтов стерлингов! Если бы теперь
появился другой экземпляр этой книги, один бог знает,— воскликнул он, всплеснув руками и глубоко вздохнув,— один бог знает, какой выкуп пришлось бы за него дать. А между тем первоначально книга была приобретена благодаря уме- лым поискам за столь малую сумму, как два пенса*. Счастливый, трижды счастливый Снаффи Дэви! И да будут благословенны те времена, когда твое упорство и усердие могли так вознаграждаться! — Но и я, сэр,— продолжал Олдбок,— хотя и уступаю в настойчивости, проницательности и присутствии духа этому замечательному человеку, могу показать вам несколько — очень немного — вещей, которые я собрал не с помощью денег, что мог бы сделать всякий состоятельный человек, хотя, как говорит мой друг Лукиан22, богач иногда, швыряя монеты, только являет этим свое невежество. Нет, я добыл их таким способом, который показывает, что и я кое-что смыслю в этом деле. Взгляните на эту коллекцию баллад: здесь нет ни одной позднее тысяча семисотого года, а многие на сотню лет старше. Я выманил их у старухи, любившей их больше, чем свою псалтырь. Табак, сэр, нюхательный табак, и «Совершенная сирена» — вот за что она отдала их! Чтобы получить вот этот поврежденный экземпляр «Жалоб Шотлан- дии»23, мне пришлось распить две дюжины крепкого эля с ученым владельцем, который в благодарность отказал мне ее в своем завещании. Эти маленькие эльзевиры — память и трофеи многих вечерних и утренних прогулок по Kay гейту, Кэнонгейту, Боу" , улице святой Марии, одним словом, повсюду, где можно найти менял и продавцов всяких редких и любопытных предметов. Как часто стоял я и торговался из-за полупенни, чтобы поспешным согласием на первона- чальную цену не дать продавцу заподозрить, как высоко я * Этот анекдот о мании собирать книги дословно соответствует истине. И Дэвид Уилсон, о чем едва ли стоит сообщать его собратьям по Роксбургскому и Бэннетайнскому клубам,— подлинное лицо.— Прим. автора.
ценю покупаемую вещь! Сколько раз я дрожал от страха, как бы случайный прохожий не встал между мной и моей добычей. В каждом бедном студенте-богослове, остановив- шемся перед лавкой и перелистывавшем разложенные книги, я видел любителя-соперника или переодетого хищника- книготорговца! А потом, мистер Довел, представьте себе это удовлетворение хитреца, когда платишь деньги и суешь покупку в карман, изображая холодное равнодушие, а у самого меж тем руки трясутся от радости! А потом — ослеплять более богатых и ревнивых соперников, показывая им подобное сокровище (при этом он протянул гостю черную, с пожелтевшими листами, книжонку размером с букварь), наслаждаться их удивлением и завистью, окутывая при этом дымкой таинственности свою осведомленность и ловкость,— вот, мой молодой друг, самые светлые минуты жизни, разом вознаграждающие за весь труд, и огорчения, и неослабное внимание, которых в наибольшей мере требует наша профес- сия! Ловел немало потешался, слушая такие речи старого джентльмена, и, хотя не мог полностью оценить достоинства того, что было перед его глазами, все же восхищался, как и ожидалось от него, сокровищами, которые показывал ему Олдбок. Здесь были издания, почитаемые как первые, а тут стояли тома последующих и лучших изданий, ценимые едва ли меньше. Тут была книга, примечательная тем, что в нее были внесены окончательные авторские исправления, а по- дальше— другая, которая — странно сказать! — пользовалась спросом потому, что исправлений в ней не было. Одной дорожили потому, что она была издана ин-фолио, а другой — потому, что она была в двенадцатую долю листа; некоторы- ми— потому, что они были высокие, другими — потому что они были низенькие. Достоинство одних заключалось в титульном листе, а других — в расположении букв слова «Finis». Не было, по-видимому, такого отличия, хотя бы самого мелкого или ничтожного, которое не могло бы придать ценность книге, при одном лишь непременном уело-
вии — что она редка или вовсе не встречается в продаже. Не меньшее внимание привлекали к себе и оригиналы печатных листков: «Предсмертная речь», «Кровавое убий- ство» или «Чудесное чудо из чудес», в том изрядно потрепан- ном виде, в каком их когда-то продавали вразнос на улицах за более чем скромную цену в одно пенни, хотя теперь за них давали вес этого же пенни в золоте. О них антикварий распространялся с уважением, восторженным голосом читая замысловатые названия, так же соответствовавшие содержа- нию, как размалеванная вывеска балагана соответствует животным, находящимся внутри. Например, мистер Олдбок особенно гордился «уникальным» листком под заглавием: «Странные и удивительные сообщения из Чиппинг-Нортона. в графстве Оксон, о некоторых ужасных явлениях, виденных в воздухе 26 июля 1610 года с половины десятого часа пополудни и до одиннадцати часов, в каковое время видно было явление нескольких пламенных мечей и странные движения высших сфер при необычайном сверкании звезд, с ужасными продолжениями: рассказом о разверзшихся небе- сах и об открывшихся в них непонятных явлениях, а также об иных удивительных обстоятельствах, не слыханных в веках, к великому изумлению созерцавших сие, как о том было сообщено в письме к некоему мистеру Колли, живуще- му в Западном Смитфилде, и как засвидетельствовано Тома- сом Брауном, Элизабет Гринуэй и Энн Гейтридж, каковые созерцали означенные ужасные явления. И ежели кто поже- лает убедиться в истине настоящего оповещения, пусть обратится к мистеру Найтингейлу, в гостиницу «Медведь» в Западном Смитфилде, где получит надлежащее подтвержде- ние» *. — Вы смеетесь,— сказал владелец коллекции,— и я вас прощаю. Конечно, то, что так прельщает нас, не столь чарует глаза юности, как красота молодой леди. Но вы поумнеете и * Автор владеет экземпляром этого исключительно редкого ли- стка.— Прим. автора.
начнете судить справедливее, когда вам придет пора надеть очки. Впрочем, погодите, у меня тут есть одна древность, которую вы оцените больше. Сказав это, мистер Олдбок отпер ящик и вынул оттуда связку ключей, потом откинул ковер, скрывавший дверцу маленького чулана, куда он спустился по четырем каменным ступенькам. Позвякав там какими-то бутылками или банками, он принес две рюмки в форме колокольцев на длинных ножках, какие можно видеть на полотнах Тенирса 5, неболь- шую бутылку, содержавшую, как он сказал, превосходное старое Канарское, и кусок сухого кекса на маленьком серебряном подносе замечательной старинной работы. — Не стану говорить о подносе,— заметил он,— хотя можно предполагать, что его чеканил этот безумный флорен- тинец Бенвенуто Челлини26. Однако, мистер Довел, наши предки пили сухие испанские вина, и вы как любитель театра должны знать, где об этом сказано. За успех ваших дел в Фейрпорте, сэр! — За ваше здоровье, сэр, и за непрерывное приумножение ваших сокровищ! Пусть новые приобретения стоят вам лишь столько труда, сколько нужно, чтобы вы их ценили. После возлияния, столь удачно заключившего приятное для обоих времяпрепровождение, Довел встал, чтобы про- ститься, и мистер Олдбок решил немного проводить его, желая показать ему нечто достойное его любопытства на обратном пути в Фейрпорт.
■ 01Ю1Ю1101101Ю1Ю110ИСЭ11СЭ1ЮВ б с.т.кольридж g BIOGRAPHIA LITERARIA. Глава XI Благонамеренный совет тем, кто с младых лет чувствует наклонность к сочинительству ПОКОЙНЫЙ г. Уитбред1 любил говорить, что никто не следует в своих поступках одному един- ственному побуждению... Забота о благо- получии тех, кто в настоящее время оказался, может статься, в обстоятель- ствах, сходных отчасти с моими при моем вступлении в жизнь, постоянно сопро- вождала все мои помыслы и, так сказать, вторила им. >110110110МСЭ11011СЭ11СЭ11СЭ11СЭ11СЭВ
Уайтхед2, воспользовавшись привилегией своего лауреат- ства, обратился некогда к молодым поэтам с поэтическим «Наставлением» — вероятно, лучшим, и уж бесспорно самым значительным своим произведением. Не имея иной привиле- гии, кроме сочувствия и искреннего желания добра, я намерен обратиться к молодым литераторам с дружеским наставлением, основанным на собственном моем опыте. Оно будет кратким; его начало, середина и конец сводятся к одному требованию: никогда не делайте литературу своим ремеслом. Исключая одного необыкновенного человека , я не знал никого, кто, обладая дарованьями, был бы здоров и счастлив не имея дела, т. е. какого-то постоянного занятия, которое не зависит от минутных прихотей и может совер- шаться машинально в той мере, в какой для добросовестного его исполнения надобно, в среднем, сил, настроения и напряжения ума. В литературе истинно гениальное произведение можно создать скорее за три часа праздности, не отвлекаемых никакими посторонними заботами, предвкушаемых как пере- мена и отдохновение, чем за недели напряженных занятий. Деньги и скорая слава суть произвольный и случайный итог литературных трудов. Надежда приобрести их усилием иногда поощряет деятельность; но необходимость получать их обратит это побудительное действие в наркотическое, и это отразится на любом талантливом сочинении. Побуждения, вызванные чрезмерными желаньями, пере- рождаются сами в себе, и вместо того, чтобы волновать ум, оглушают и притупляют его. Ибо есть нечто, отличающее гений от таланта; именно то, что его главная цель уже содержится в нужных ему средствах, и это один из многих примеров, устанавливающих соответствие между гением и добродетелью. И хотя возможны и не гениальные дарования, однако вследствие того, что гений не может существовать и уж конечно не может обнаружить себя, не обладая талантом, я советовал бы всякому филологу, чувствующему в себе творческие силы, отличать одно от другого, чтобы употре-
бить свои таланты на приобретение сведений, необходимых для какой-нибудь деятельности или поприща, а гений посвя- тить предметам, избранным спокойно и бескорыстно; притом сознание того, что и в том, и в другом случае побудительной причиной является искреннее желание исполнить свой долг, станет равным образом облагораживать оба вида деятельно- сти. «Мой любезный юный друг,— сказал бы я,— вообрази, что ты предался какому-нибудь почтенному занятию. Вот ты возвратился с фабрики, или из конторы, из суда или от твоего последнего пациента, под вечер, ...в тот мирный час, когда ваш милый дом Еще милей вам...4, и вот ты в кругу семьи, ты готов принять участие в домашней беседе, ты видишь сияющие лица жены и детей, а их приветливые голоса делаются вдвойне приветливы от созна- ния того, что свой долг перед ними ты исполнил дневными трудами. Ну, а затем, когда ты удаляешься в кабинет,— ты снова встречаешь на книжных полках множество старых своих друзей, с которыми можешь беседовать. И едва ли твой дух менее свободен от всех личных забот, чем те великие умы, что до сих пор живут для тебя в этих книгах! Даже твой письменный стол, с чистой бумагой на нем и всеми прочими принадлежностями, покажется тебе цветочною цепью, соеди- няющей твои чувства и мысли с событиями и героями прошлого или грядущего; это совсем не то, что железная цепь, обязывающая тебя думать о будущем и минувшем, помня лишь нужды и чувства властного настоящего. Но зачем же непременно ,,удаляться"? Привычки деятель- ной жизни и вседневного общения с мировыми событиями приучают тебя настолько владеть собой, что тебе не будет мешать присутствие близких. Напротив, сочувственная тиши- на или негромкие голоса жены или сестры создадут благопри- ятствующую атмосферу, и подобно тихой музыке, станут навевать мечту, не будучи ее предметом». Если нужны доказательства того, что возможно сочетать серьезные лите-
ратурные достижения с настоящим и независимым от них занятием, то довольно будет упомянуть сочинения Цицерона и Ксенофонта (говоря о древних), сэра Томаса Мура, Бэкона, Бзкстера, или, если обратиться к позднейшим и современным примерам, Дарвина и Роскоу5, чтобы тотчас разрешить все сомнения. Но не каждый признает в себе довольно самообладания, чтобы подражать этим образцам; впрочем, здесь необходимо тщательно исследовать, не примешивается ли к вашему суждению леность, суета или тщеславие, требующее себе немедленной награды, и не надеваете ли вы личину смирения из желания обмануть себя. Между тем церковь доставляет каждому просвещенному и одухотворенному человеку попри- ще, на котором он может не без основания надеяться сочетать самые обширные литературные планы с строжай- шим исполнением служебных обязанностей. ...Впрочем, всякое избранное вами поприще или ремесло предоставит вам многочисленные и важные преимущества сравнительно с положением человека, занятого исключитель- но литературою и целиком зависящего от продажи своих сочинений ради удовлетворения жизненных потребностей и удобств. В первом случае человек пребывает в согласии с миром, в котором живет. По крайней мере, он получает лучшую и скорейшую возможность узнать то, что вообще необходимо знать человеку, чтобы обрести гармонию. Он может употребить свой гений более целесообразно и дей- ственно. Равным образом, его творческие способности и навыки завоевывают ему больше истинного уважения, ибо они превосходят законные ожидания окружающих. Он не только сочинитель, и потому на него смотрят не просто как на сочинителя. Сердца людей открыты ему как человеку их круга, и независимо от того, усердствует ли он в беседах со своими знакомыми или нет, его молчание не припишут гордости, а его общительность—тщеславию. К этим преимуществам я дерзнул бы прибавить прекрас- ную возможность счастливой семейственной жизни, если бы
дело заключалось только в том, что для мужчины так же естественно находиться в продолжение дня вне домашнего круга, как для женщины похвально большую часть дня проводить внутри его. Но этот вопрос заключает в себе столько разных деликатных соображений и не просто предо- ставляет, но с необходимостью требует таких обширных извлечений из биографий писателей, что я здесь ограничусь лишь замечанием in transitu6. Когда одна и та же особенность свойственна в разные времена разным людям, имеющим одну общую черту, то есть основание полагать, что эта особен- ность не просто присуща этим людям, но что она в известной мере обусловлена этой общей им всем чертой. Вместо яростных и едва ли не оскорбительных доводов против брака, при помощи которых женоненавистник Боккаччо («Жизнь и обычаи Данте») наставляет писателей, я бы предложил простой совет: не будьте только писателями! Пускай литера- тура дополняет вашу геральдику, но не позволяйте ей занимать все поле герба! На возражения со стороны совести я могу ответить не иначе, как попросив молодого оппонента (как я уже делал это в предыдущем случае) прилежно разобраться в себе: не замешиваются ли тут какие-нибудь другие влияния; не бродят ли в сумерках его сознания духи «не добрые», не веет ли от них «дыханьем не с небес» . Пускай он составит перечень своих сомнений и приведет их в ясный, доступный пониманию вид; пусть он уверится, что прочитал с готовностью и сочувствием лучшие и важнейшие сочинения об этом предме- те; что и умом и сердцем готов он признать великие и блестящие достоинства многих прославленных людей, сомне- вавшихся подобно ему и пришедших в конце концов к убеждению, что их сомнения были неосновательны или что они во всяком случае никак не перевешивают другой чаши весов. Счастлив тот, кто между старшими своими современ- никами встретит человека, который, обладая столь же яркими способностями, как и он сам, был мучим теми же сомнени- ями, послушался их, и рассмотрев их впоследствии (когда, 6-1196
увы, сделанного уже не поправишь, но оттого-то его суд особенно беспристрастен) нашел, что боролся против распро- страненного мнения лишь затем, чтобы отдаться заблуждени- ям; что он оставил путь, проторенный на столбовой дороге честного служения, только для того, чтобы, сойдя с него, вступить в лабиринт, где он плутал до головокруженья и где лучшее, на что он мог надеяться в случае удачи, это снова выбраться наружу — слишком поздно с точки зрения здравого смысла, но еще не поздно, если иметь в виду совесть и истину! Такая отсрочка — не потеря времени, ибо той порой приходит зрелость, а с нею—знания, сила суждений, а главное трезвость переживаний. И если даже им не удастся изменить ваши взгляды, все равно это промедление по крайней мере избавит ваше окончательное решение от внут- ренних упреков в опрометчивости и суетном чванстве, кото- рыми оно было подстегнуто. Нужно быть почти неверующим (и едва ли не клеветать на человеческую природу), чтобы полагать, что существуют признанные и уважаемые поприща деятельности, на которых человек не мог бы служить честно и с достоинством; бесспорно и то, что нет ни одной должности, которая порой не подавала бы повода к соблазну действовать противоположно. Но горько обманут будет тот, кто вообразит, будто занятие литературой, или (говоря проще) ремесло сочинителя, готовит своим служителям мень- ше соблазнов (или что они менее коварны), чем церковь, суды или разнообразные отрасли коммерции. Но я достаточно уже останавливался на этом неприглядном вопросе в одной из предыдущих глав этой книги . Поэтому я хочу в заключение привести выдержку из Гердера, чье имя я мог бы вписать в славный перечень тех, кто сочетал успешное служение Музам не просто с добросовестным исполнением уважаемой профессии, но с высшими почестями и заслуженными награ- дами, которые эта профессия доставила ему9. «С самым тщательным попечением избегайте сочинитель- ства. Предавшись ему слишком рано или неумеренно, вы
опустошите голову и сердце, если не случится чего-нибудь похуже того. Человек, который читает только затем, чтобы печататься, скорее всего читает неверно; а тот, кто пропуска- ет через перо и печатный станок всякую свою мысль тотчас, как она явилась ему, очень скоро спустит их все и станет просто типографским поденщиком, наборщиком» 10. К этому я могу прибавить от себя, что соображения медиков-физиологов о некоторых выделениях равным обра- зом относятся и к нашим мыслям: они тоже должны циркулировать и беспрестанно выделяться, сообщая здоро- вую силу уму и умственной деятельности.
г1 ir^j^ig ИЗ «ОЧЕРКОВ элии» И «ПОСЛЕДНИХ ОЧЕРКОВ ЭЛИИ» /Х\ СТАРЫЙ ОКСФОРД!1 Из всех \ ■ ji^x твоих редкостей более всего до- ^^^^ставляет мне удовольствие и уте- шает меня твое хранилище исчезающего разума—твои книжные полки... Что за удивительное место старая библиотека! Кажется, будто души всех писателей, которые завещали свои труды Библиотеке Бодлея2, покоятся здесь, как на кладбище. Я не хочу прикасаться к
ним, осквернять белизну страниц—их саван. Так можно спугнуть тень. Мне кажется, я способен вдыхать мудрость, бродя среди книг; и аромат тронутых молью переплетов столь же свеж для меня, как аромат первых цветов яблонь познания, что росли в счастливом саду. «Оксфорд во время каникул», 1820. * * * Для такого человека, как Элия, чьи сокровища заключены в кожаные переплеты, а не заперты в железных сундуках, существуют более опасные злоумышленники, чем те, кото- рых я упоминал. Я имею в виду берущих ваши книги — тех, кто уродует коллекции, нарушает симметрию полок, из-за кого появляются у вас разрозненные тома. Это Комбербэтч3, непревзойденный в своих набегах! Вот зияет дыра на нижней полке прямо перед вами. Словно здесь выбит зуб (теперь вы, читатель, в моем маленьком кабинете в Блумсбери), а по обе стороны от черного провала — огромные, как стражники-швейцарцы4, то- ма, подобные передвинутым на новое место Гилдхоллским великанам, которые ничего более не охраняют5. Некогда они поддерживали самый массивный из принадлежащих мне томов «Сочинения Бонавентуры» 6 — святыню огромную и изыскан- ную. По сравнению с ним его телохранители (тоже книги по схоластике7, но меньших размеров) Беллармин и Святой Фома8 — карлики, а сам он — Эскапарт9. Означенный Комбер- бэтч придерживается теории, с которой мне легче смириться, чем опровергнуть: «Право каждого из нас на владение какой-либо книгой (моим Бонавентурой, к примеру) находится в прямой зависимости от способности владельца понять и оценить эту книгу». Если он будет и далее действовать в духе этой теории, что останется на наших полках? Небольшой пробел вон в том шкафу слева (вторая полка сверху), заметный разве что зоркому глазу владельца, был некогда удобным прибежищем книги Брауна «Об усыпальни-
це»10. К. едва ли станет утверждать, что знает об этом трактате больше, чем я, который познакомил его с книгой Брауна и первым (из современных писателей) открыл ее красоты. Но... ведь знавал я глупого любовника, который хвалил свою возлюбленную в присутствии соперника, способ- ного увлечь ее сильнее, чем он. Чуть ниже — драмы Додели, где нет четвертого тома с Витторией Коромбоной11, а остальные девять никого не радуют, как отверженные сы- новья не радовали Приама, когда богини судьбы отняли у него Гектора12. Здесь стояла торжественная «Анатомия ме- ланхолии» 1 ; там покоился «Настоящий рыболов» 14, умирот- воренный, словно он и вправду рыбак, сидящий на берегу реки. В другом укромном углу Джон Банкл — книга-вдова, «закрыв глаза» 5, оплакивающая своего похищенного супруга. «Два рода людских», 1820. Должен сказать, что я склонен в день читать молитву по двадцати различным случаям, а не только перед трапезой. Я хотел бы каким-то образом отмечать приятную прогулку, дружескую встречу, размышления под луной, решенную задачу. Почему у нас нет молитв перед книгами—этой духовной пищей? Почему мы не молимся перед Мильтоном, перед Шекспиром, почему не совершаем религиозного обряда перед чтением «Королевы фей» 16? «Молитва перед трапезой», 1821. ...Под сенью стен колледжа или в своей одинокой комнате бедный студент скрылся от людей. Он нашел убежище среди книг, которые не оскорбляют; в учении, которое не спраши- вает о доходах. «Бедные родственники», 1825.
* * * Надо сознаться, что весьма значительную часть своего времени я посвящаю мыслям других людей. Я живу в мире грез, погружаясь в чужие впечатления. Я люблю скрываться за мыслями другого человека. Когда я не прогуливаюсь, я читаю. Я не могу сидеть и думать. Книги думают за меня. У меня нет предубеждений. Шефтсбери для меня не че- ресчур манерен, а Джонатан Уайлд17 не слишком низок. Я могу читать что угодно, лишь бы это была КНИГА. Но подчас форму книги принимает нечто, вовсе не имеющее права так именоваться. В этом каталоге книг, которые на самом деле не книги — biblia — a-biblia18, я числю Судебные календари, руководства, карманные издания, карты и таблицы, переплетенные и с тиснением на крышке, научные трактаты, альманахи, Своды законов; работы Юма, Гиббона, Робертсона, Бэйти, Соума Д женин за19 и все те книги, «без которых не может обойтись библиотека джентльмена»: истории Иосифа Флавия, этого ученого еврея, и нравственная философия Пэйли °. За выче- том этого я могу читать почти все. Я благословляю мою звезду за то, что она дала мне такой широкий, такой неприхотливый вкус. По правде говоря, мне скучно и прискорбно созерцать эти «переплетенные предметы», которые взгромоздились на пол- ки подобно лжесвятым, узурпаторам истинных храмов, что вторглись в святилище, вытеснив его законных обитателей. Достанешь хорошо переплетенный том, прикинувшийся кни- гой, полагая, что это добродушный сборник пьес, и, открыв «то, что так похоже на страницы», натолкнешься на какой-то сухой очерк о населении2 . Ожидаешь Стиля или Фаркера, а находишь—Адама Смита22. Взираешь на тщательно подоб- ранные комплекты энциклопедий (Английской или Метропо- литаны), облаченных в юфть или сафьян, меж тем как десятая часть этой изумительной кожи прекрасно переодела бы мои зябнущие тома; обновила бы caMjro Парацельса и
дала бы возможность старому Раймонду ЛулликГ стать снова похожим на самого себя! Я никогда не встречаю подобных самозванцев, но жажду сорвать с них одежды, чтобы согреть этими трофеями моих несчастных ветеранов. Быть добротно и аккуратно переплетенной — потребность каждой книги. А уж великолепие — потом. Но даже когда можно позволить себе это великолепие, не следует расточать его на все книги без разбора. Я бы не стал, к примеру, одевать комплект журналов в парадный костюм. Домашнее платье, или полупереплет (с корешками из юфти) — вот приличествующая им одежда. Для тома Шекспира или Миль- тона (если только это не первые издания) было бы просто щегольством облачиться в богатое платье. Роскошные одеж- ды сами по себе не приносят почета. Внешний вид вещей (когда сами они весьма обыденны), как ни странно, не вызывает ни приятных ощущений, ни острого чувства на- слаждения собственностью у владельца. Скажем, «Времена года» Томсона24, уверяю вас, выглядят лучше всего, когда книга чуть-чуть порвана, а уголки страниц загнуты. Сколь прекрасны в глазах истинного любителя чтения запачканные листы, потрепанный вид книги, ему приятен даже сам этот запах (кроме запаха юфти, разумеется), если он не утратил в своей изощренности добрые чувства к старому Тому Джонсу или к Векфильдскому священнику в изданиях, предназначен- ных для общедоступных библиотек! 5 Как много расскажут такие книги о тысячах пальцев, которые с восторгом перели- стывали их; об одинокой белошвейке (или модистке, или тяжкой труженице — меховщице), которую они, возможно, развеселили после длинного, затянувшегося за полночь, дня работы с иглой в руках, когда она украла у сна часок, чтобы, словно в летейскую чашу, погрузиться мечтою в чарующие глубины книг! Как же могут они сохраниться в первозданной чистоте? Лучшего состояния и невозможно для них поже- лать. В известном смысле: чем лучше книга, тем меньше требований стоит предъявлять к ее переплету. Когда исчеза-
ют одна за другой книги Филдинга, Смоллетта, Стерна, которые постоянно возрождаются подобно вечно обновля- ющимся творениям великой Природы, мы не предаемся столь уж большой печали, ибо знаем, что эти издания будут «вечными» . Но если книга и хороша и редка в одно и то же время, если индивидуальность — это почти порода, так что исчезни она—и мы Не знаем, где тот Прометеев факел, Что вновь огонь затеплит—2? такая книга, например, как «Жизнь герцога Ньюкасла», написанная его женой , то нет на свете достаточно богатой шкатулки, достаточно роскошной оправы, которая достойна чести хранить такую драгоценность... Я не знаю более ужасного зрелища, чем современная перепечатка «Анатомии меланхолии». Какая была нужда в том, чтобы вынимать из земли кости этого фантастического великого старика и представлять их, завернутые в новомод- ный саван, на рассмотрение нынешней цензуры? Какой злополучный книгоиздатель вообразил, что Бертон когда- нибудь станет популярен? Презренный Мэлоун29 не мог поступить хуже, когда подкупил сторожа церкви в Стратфор- де, чтобы тот разрешил ему побелить раскрашенное изваяние старого Шекспира, разрисованное грубо, но живо—тот же цвет лица, глаза, брови, волосы, то же платье, которое он носил — единственное подлинное, пусть и несовершенное сви- детельство о его облике, которое у нас было. Они покрыли его слоем белил. ...побери! будь я мировым судьей в Уорикшире, я бы посадил в колодки и исследователя, и церковного сторожа, как двух негодяев, которые кощунствен- но вмешиваются не в свое дело. Мне кажется, я вижу их за работой — этих мудрствующих осквернителей могил... ...Очень многое зависит от того, когда и где вы читаете книгу. В те пять минут, что остались перед обедом, вы не можете думать ни о чем, кроме обеда. Никому в голову не
придет взять «Королеву фей» или том проповедей епископа Эндрюса30, чтобы заполнить это время. Перед тем, как читать Мильтона, нужно торжественное музыкальное вступление. Но он дарит и свою музыку—тем, кто способен услышать ее,— и требует готовности воспринять его мысли и тонкого слуха. Зимние вечера — вы отрезаны от мира—и вот с меньшими церемониями входит благородный Шекспир. Для такого вре- мени года — «Буря» или «Зимняя сказка»... Зайти под вечер в таверну—заказать ужин — и найти на диване у окна два или три номера старого «Городского и провинциального журнала» с забавными пикантными картин- ками «Любовник из королевской семьи и леди Г.», «Почита- тельница Платона и старый селадон» и тому подобный старинный вздор, оставленный там по забывчивости кем-то из посетителей — что может быть приятнее? Променяете ли вы эти журналы — в такое время и в таком месте — на лучшую книгу?.. Я не большой охотник читать вне дома. Я не могу к этому привыкнуть. Я знал одного священника-унитария, которого обычно видели на Сноу-хилл между десятью и одиннадцатью утра; он, как правило, изучал том Ларднера31. Я просто не могу настолько отвлечься от обстановки. Бывало, я восхи- щался тем, как он шествует мимо, не обращая внимания на мирян. Встреться мне невежа с наплечной подушкой* или с корзиной хлеба, из меня тотчас выскочило бы все мое богословие и все пять доказательств бытия божия стали бы мне более чем безразличны. Есть разряд людей, читающих на улице, на которых я не могу смотреть без глубокого сочувствия,— это обедневшие дворяне. Так как у них нет необходимой суммы, чтобы купить или взять напрокат книгу, они пытаются похитить хоть немного знаний с открытых книжных прилавков. Недо- верчивый владелец постоянно бросает на них недоброжела- * Т. е.— носильщик.— Прим. пер.
тельные взгляды и думает, когда же, наконец, они уберутся. С большой осторожностью переворачивают они страницу за страницей, каждую минуту ожидая, что запрет владельца прервет это занятие. Не в силах отказать себе в наслаждении, они «сладкий страх вкушают»32. Мартин Б.33, ежедневно читая по небольшому отрывку, познакомился таким способом с двумя томами «Клариссы»34. И только тогда книгопродавец охладил сие достойное похвалы стремление (а это было в молодые годы моего друга), спросив, собирается ли он купить книгу. М. утверждает, что ни при каких обстоятельствах (даже читая книжку от корки до корки) нельзя получить и половину удовольствия, которое доставляешь себе, когда читаешь вот так, украдкой. «Разрозненные мысли о кни- гах и чтении», 1822. «Я бы хотела, чтобы вернулись добрые старые времена, когда мы были не так богаты. Нет, меня не привлекает бедность, но было какое-то промежуточное состояние, золо- тая середина,— ей нравилось болтать вздор,— я тогда была намного счастливее. Когда у вас есть деньги, которые можно безболезненно потратить, покупка это покупка — и ничего больше. А раньше это была настоящая победа! Когда мы решались удовлетворить какую-нибудь сравнительно дешево стоившую прихоть (о! скольких усилий стоило мне тогда добиться твоего согласия на это), мы, бывало, два-три дня обсуждали предстоящую покупку, думали, где еще можно урезать расходы и как сэкономить, чтобы выкроить деньги на книгу. Тогда и вправду имело смысл что-то покупать—расход на покупку был для нас ощутим. Ты помнишь коричневый костюм, который болтался на тебе до тех пор, пока друзья не начали тебя стыдить — до того он истрепался — и все из-за тома Бомонта и Флетчера35, что ты притащил домой из лавки Баркера на Ковент-Гарден? Ты помнишь, мы неделями разглядывали его, прежде чем осмелились купить? Только к десяти часам вечера в субботу
мы приняли твердое решение, и ты отправился из Айлингто- на, боясь опоздать. Старый торговец книгами с ворчанием отворил лавку и мерцающей восковой свечой (он уже уклады- вался спать) высветил в груде пыльных сокровищ нашу реликвию. Ты помнишь, как нес эту книгу домой, искренне желая, чтобы она была не такой громоздкой, и как подарил ее мне, и как мы проверяли ее сохранность (перелистывая страницу за страницей). И пока я подклеивала разрозненные листки—ты просто не мог так оставить до утра — разве не были мы счастливы собственной бедностью? И могут ли твои черные костюмы, за которыми ты так тщательно следишь, потому что мы стали богаты и разборчивы, доставить тебе хоть долю той искренней гордости, с которой ты щеголял в том, сверх меры потрепанном цвета corbeau36 костюме. Ведь тебе необходимо как-то успокоить свою совесть и восполнить 15 — или 16? — шиллингов (тогда эта сумма казалась нам непомерной), которые ты опрометчиво потратил на старую книгу. Теперь ты можешь позволить себе купить любую книгу, какую только пожелаешь, но я что-то не вижу, чтобы ты теперь приносил мне такие старинные диковинки, как прежде... «Старый фарфор», 1823.
У. хэзлитт ИЗ «ЗАСТОЛЬНЫХ БЕСЕД», «ПРОСТОДУШНОГО СОБЕСЕДНИКА» И ДРУГИХ КНИГ НЕТ НИЧЕГО БЛИЖЕ книг душе человека: они проникают в наше сердце; стихи поэта сливаются с током нашей крови. Мы читаем их, когда молоды, и вспоминаем, когда стареем. Из книг мы узнаем о том, что происходило с другими людьми, а кажется нам, будто это случилось с нами самими. Дешевые, хорошие книги должны быть повсюду. Мы дышим воздухом книг: их авторам мы
обязаны всем в этом варварском мире: и как легко мы им платим презрением при жизни и эпитафиями после смерти!.. Здесь, в Солсбери, где я это пишу, нет ни картинных галерей, ни королевских театров; и все-таки даже здесь в обществе нескольких писателей старого времени я вполне могу про- жить много месяцев, не зная, что такое тоска. Они со мною за столом во время завтрака и сопутствуют мне на прогулке перед обедом. Я долго брожу по уединенным тропинкам, вспугиваю в папоротниках зайца, слышу шелест крыльев ворона у себя над головой, и лесник, направляющийся по узкой тропе к своему жилищу, приветствует меня суровым «Добрый вечер»; а потом я могу «отдохнуть у камелька» — перед пылающим камином и обменяться рукопожатиями с сеньором Орландо Фрискобальдо (персонаж одной из пьес Деккера), в часы молчания со мною беседуют мои самые старые знакомые: Бен Джонсон, просвещеннейший Чэпмен, мэтр Уэбстер и мэтр Хейвуд. Здесь и Шекспир — настоящий, а не в платье, сшитом для него Сиббером. Спенсер1 только что вернулся с прогулки по лесам или скрывается за толпой нимф, сатиров и фавнов. Мильтон всегда на моем письменном столе, как на алтаре, и я не без благоговения решаюсь взять его или положить назад. Эндимион Лили2 дремлет при лунном свете, проникающем через окно, и отдаленное дуновение ветра кажется вздохом дерева, под которым он состарился. В углу Фауст ведет диспут с демонами, приводя им доводы божественной астрологии. Бел л афронт уговаривает Матео , Виттория4 торжествует над своими судьями, а старик Чэпмен повторяет один из гомеровских гимнов в собственном велико- лепном переводе. Я не прочь бы провести так всю свою жизнь, удалившись от мира, чтобы мне не было дела до него, а ему до меня; чтобы меня не оскорбляли враги и не защищали друзья; не заботясь о будущем, но порой погружа- ясь в прошлое, которое иначе могло бы уйти в забвение. Из «Лекций по драматической литературе Елизаветинской эпохи»
* * * Великие дела совершаются и забываются: завоеватели, государственные деятели и короли живут только потому, что их имена отпечатываются на страницах истории. Юм5 спра- ведливо замечает, что гораздо больше людей думают о Вергилии и Гомере, чем о Цезаре и Александре6. Действи- тельно, поэты — более долговечная раса, чем герои; они глубже дышат воздухом бессмертия. У нас осталось все, что создали Гомер и Вергилий, как если бы они были нашими современниками. Едва ли можно сказать, что след деяний Александра и Цезаря столь заметен на нашей земле. Одни — писатели прошлого—остаются живыми людьми, дышат и движутся в своих творениях. Другие — завоеватели мира — стали прахом в усыпальницах. Слова, идеи, чувства с течени- ем времени воплощаются в реальность; вещи, тела, действия исчезают без следа или превращаются в звук, в бесплотный воздух... Ибо не только дела человека исчезают вместе с ним; его добродетели и таланты тоже умирают вместе с его смертью; только разум его бессмертен и нетленный передает- ся будущим поколениям. Слово — единственное, что живет вечно. «О Мысли и Деянии» * * * Когда я беру в руки книгу, которую уже читал раньше (чем чаще, тем лучше), я знаю, чего ожидать. Удовлетворе- ние не становится меньше оттого, что его предчувствуешь. Когда же угощение совершенно ново для меня, я приступаю к нему, как к любому незнакомому блюду: пробую здесь и там и не могу составить мнение о сочинении в целом. Я предпочитаю надежность вторичного знакомства. Новые кни- ги напоминают кушанья, приготовленные по новым рецептам: они, как правило, всего лишь мешанина из того, что раньше
подавалось в чистом и более естественном виде. Притом, обращаясь к давно знакомому автору, я не только уверен заранее, что не потеряю времени зря и что мой вкус не будет оскорблен несъедобной пищей, но не сомневаюсь также, что пожму руку и взгляну в глаза старому, дорогому, испытанно- му другу, обменяюсь с ним впечатлениями и проведу часы в беседе. Воистину, мы заводим нежную дружбу с этими бесплотными гостями — увы, куда более приятную и более прочную, чем с лучшими из наших знакомых. Читая книгу, которую давно люблю (например, первый роман, который я прочитал в своей жизни), я наслаждаюсь не только богат- ством воображения автора и художественным совершенством его творения — к этому наслаждению добавляется радость собственных воспоминаний. Книги вызывают те же чувства и ассоциации, которые я испытывал, читая их впервые, и которые не могу воспроизвести никаким другим путем. Книги суть звенья в цепи нашего сознательного бытия. Они связы- вают воедино все свойства личности каждого из нас. Они служат дорожными указателями в нашем путешествии по жизни. Они — те крючки и петли, на которые мы можем повесить и с которых можем снять, когда заблагорассудится, драгоценные одежды нашего воображения, реликвии наших лучших чувств, памятные дары счастливейших часов нашей жизни. Они созданы «для мыслей и воспоминаний»! Они, как волшебная палочка, даруют нам несметные богатства — богатства мысли и фантазии и по одному слову переносят нас не через половину земного шара, но (что еще лучше) через половину нашей жизни! ...Да что там — иногда только вида потрепанных томов славных старых английских писателей в книжном шкафу или даже имени автора, бросившегося в глаза на корешке какой-нибудь из книг в библиотеке, бывает довольно, чтобы вызвать целую вереницу ассоциаций и «расставить все по местам». Я сбрасываю со счета двадцать лет и возвращаюсь в детство. Один «мудрый» философ, который не кажется мне особенно умным человеком, говорил, что он хотел бы снова
стать молодым, сохранив при этом весь свой опыт. Этот остроумец не понимал, по-видимому, что величайшее преиму- щество юности заключается именно в отсутствии того груза опыта, который он готов взвалить на плечи юных и который неизбежно накапливается с годами. О, какое счастье... сбросить этот горб и с помощью маленькой потертой книжки в двенадцатую долю листа перенестись в ту пору своей жизни, когда «невежество блаженством было» и когда мы впервые рассматривали всемирную выставку диковин через стекло литературы, глядя на человечество так же, как смотрели бы на диких зверей в зверинце через решетки их клеток или на редкости в музее, которые нам не разрешается трогать! Ко мне возвращаются во всей своей живости не только прежние мысли о содержании книги, но и образы тех людей, которых я знал тогда,— такие, какими они были при жизни, и то место, где я сидел, читая эту книгу, и тот день, когда я ее получил, ощущение воздуха, полей, неба; все возвращается, а вместе с этим и ощущения моего детства. Покинутые места, давние времена, ушедшие люди, забытые чувства, которые возвращаются, ко мне, когда я вновь слежу за старым рассказом и с жадностью проглатываю страницы, мне дороже непросохших еще листов самого нового романа, изданного у Баллантайна , не говоря уже об издательстве Минерва на Леденхолл-стрит. Словно переносишься в дни далекой юности. Я вновь переживаю те годы, когда был беспечным малышом и не ведал других забот или стремлений: только выучить свой дневной урок и быть счастливым! «Том Джонс», я помню, был первой книюй, нарушившей мой покой. Он выходил отдельными выпусками, раз в две недели, в карманных изданиях Кука, украшенных гравюрами. До тех пор я читал только школьные учебники и скучные книги духовного содержания (за исключением «Лесного рома- на» миссис Радклифф8); в Филдинге же была совсем особая прелесть: «и во рту сладко, и в животе не юрько». Эта книга имела запах и вкус того мира, в котором я жил и в котором мне предстояло жить, она была населена обыкновенными •» п%
людьми, не «витающими в облаках», а идущими по жизни той же дорогой, что и я; некоторые из них скрылись за поворотом раньше меня, а других я могу скоро повстречать. Как ни трепетало мое детское сердце при мысли о бале или празднике в пансионе, о рождественских или летних канику- лах, но мир, в который я погружался в куковских изданиях «Английских романистов», был сплошным жизненным балом, беспрерывным праздником. Выпуски этой серии, ценою в шесть пенсов, обрывались обычно на середине фразы и в самом интересном месте рассказа... Как мечтал я о следу- ющем выпуске и с каким восторгом открывал его! О, никогда больше не испытать мне того восхищения, с каким я рассматривал гравюры и предвкушал приключения майора Бата и командора Траньона, Трима и дядюшки Тоби, Дон- Кихота, Санчо и Дэппля, Жиль Бласа, Лауры и прекрасной Лукреции9, чьи губы приоткрывались, словно бутоны роз. Сколько тайных мыслей разбудили эти книги, какими незем- ными восторгами отвечал я своим героям, в молчании склоняясь над страницей! Что же мешает мне теперь позвать их снова, чтобы они принесли мне свежее дыхание жизни, чтобы я снова мог попасть на этот пир мысли и праздник возвышенной радости! Толкуют об «идеалах»! Единственный подлинный идеал — небесные краски Фантазии, отражающи- еся в пене бурного прибоя человеческой жизни. «О чтении старых книг» * * * Я не могу понять, почему большая часть человечества во что бы то ни стало рвется читать Новые книги. Если бы публика уже прочитала все, что было издано раньше, я предположил бы, что люди не хотят дважды читать одно и то же; но когда я думаю о бесчисленных томах, которых никто никогда не читал, не открывал и не обдумывал, я не могу присоединиться к патетическим жалобам: «Сэр Уолтер боль-
me не пишет» —«книжный мир скуден» — «лорд Байрон умер». Если я не читал книгу раньше, она, с любой точки зрения, нова для меня, независимо от того, напечатана она вчера или триста лет назад. Если же мне возразят, что в ней не описываются последние, волнующие нас события и потому она несовременна и старомодна, то я отвечу: тем она новее, ибо она уводит меня далеко от других книг, которые я читал недавно, и от нашей повседневной жизни и тем больше добавляет к моим знаниям. Однако многие люди скорее оденутся в рыцарские доспехи, чем возьмут в руки книгу, опубликованную раньше, нежели в последний месяц, в крайнем случае, в последний год. На чтение существует такая же мода, как на одежду, и держится она не больше сезона. Можно подумать, будто книги, как женщины, старея, делают- ся менее привлекательными: будто есть какое-то особое удовольствие в том, чтобы читать их сразу по выпуске; будто в первый раз они более сердечно открывают свои листы; будто очарование покидает их вместе с ароматом новизны; и будто, когда они достигают определенного возраста, самое время выбросить их с полки. Обычно так, по-видимому, и рассуждают. Но что мне до того, что другие — сотни и тысячи людей — в разные времена читали эту книгу? Неуже- ли я не смогу насладиться ею оттого только, что она восхищала многих других? Разве я могу испытывать удоволь- ствие «по доверенности»? Или я становлюсь хоть чуть-чуть мудрее от чужих знаний? Однако ходячее мнение, очевидно, именно таково. «О чтении новых книг» Самая большая радость в жизни — это радость чтения, и она мне доступна, может быть, больше, чем кому-либо другому. Я испытывал больше удовольствия, читая о приклю- чениях в романах (и подчас ставя себя на место героя), чем
испытал когда-либо в реальной жизни. Не думаю, что кто-нибудь на свете был счастливее меня, когда читал «Тристрама Шенди» или «Перегрина Пикля», «Тома Джонса» и «Жиль Бласа из Сантильяны», или «Вертера», или Боккач- чо". Этого последнего я прочитал позже, но его новеллы ...повеяли невинностью любви. Как в старину12. История Федериго Альбериги13 волновала меня так, будто все это происходило со мной самим... Миссис Инчболди всегда была моей любимицей. Во всем, что пишет женщина, сразу же обнажается ее душа, будто мы слышим живой голос автора. Кажется, так писала бы книги сама Венера... Однажды я сидел на солнечном пригорке среди полей, на которых колебались под легким северным бризом еще зеле- ные колосья, и читал письмо из «Новой Элоизы», в котором Сен-Пре1^ описывает окрестности Во. Никогда еще не ощу- щал я так сильно то, что Шекспир называл «прозрачностью моего существования»...16 Много прекраснейших часов провел я на постоялых дворах, погруженный в чтение. Однажды я промок за день до нитки, остановился на постоялом дворе (кажется, это было в Тьюксбери) и там всю ночь, не ложась, просидел над «Полем и Виргинией» 17. Сладостны были ливни, что обдавали мое тело в юности, и сладкие капли сострадания падали на страницы книг, которые я читал! Помню, я остановился на два дня в Бриджуотере и, когда устал бродить по берегам тамошней грязной реки, вернулся в гостиницу и принялся за «Камиллу» 8. Так я и проводил дни, читая книги, разглядывая картины, посещая театр, слушая, обдумывая и описывая то, что больше всего было мне по душе. Я хотел только одного, чтобы быть счастливым, но это желание стоило всех остальных.... Будь моя воля, я бы всю жизнь просматривал фолиант за фолиантом и читал только такие книги, которые я едва могу поднять и которые столь же серьезны по содержанию, сколь
тяжелы по весу, и если даже скучны, то все же богаты фактами. Нет ничего прекраснее путешествий во времени, когда покидаешь свою жизнь и странствуешь вместе с персонажами халдейских, еврейских и египетских книг; на полях страниц таинственно качаются пальмы и мед- ленно плывут верблюды, отделенные от нас тремя тысячеле- тиями... Из книги «Мое первое зна- комство с поэтами и другие эссе» * * * Книги—всего лишь один из источников познания мира; между тем силы разума, как и силы тела, должны быть всегда готовы для восприятия всех новых впечатлений. Я слишком усердно занялся самообразованием вскоре после того, как вышел из возраста, в котором сейчас находитесь вы, и этим нанес себе непоправимый вред. Какова бы ни была ценность знаний, однако здоровье и душевное спокойствие ценнее... Общаясь с «великими мертвецами», мы дополняем свои чувства знанием. Мы всей душой привязываемся к тем, кто уже не может доставить нам ни радости, ни огорчения иначе, как влияя на наши мысли. Благодаря книгам мы ощущаем присутствие той силы, которая дает бессмертие человеческим мыслям и делам, нас обжигает пламя восторга, пылавшее в разные века и у разных народов... Из тех книг, которые попадут к тебе по специальному выбору или случайно, самые лучшие принадлежат великим авторам. Названия многих из них уже тебе знакомы. Читай их по мере того, как будешь становиться взрослее, и бери от них все, что сумеешь взять. Возможно, это будет самое большое удовольствие в твоей жизни — им ты дольше всего сможешь наслаждаться, и в нем меньше всего будешь
раскаиваться. Если бы в моей жизни случилось еще больше несчастий, чем мне пришлось испытать (а их было намного больше, чем, я надеюсь, придется пережить тебе), я бы рад был прожить все снова, мой бедный малыш, чтобы прочитать те книги, которые читал в юности. «Совет школьнику» * * * Как резок переход от моей последней темы... к этой! Из переполненного театра в комнату больного; от шума, блеска, радости до одиночества, полумрака, печали — всего один шаг... Любопытно: как только человек выходит из комнаты, где провел долгое время в болезни, где стал слабым и раздражи- тельным, он смотрит на Природу как будто впервые и все предметы предстают ему в неверном, призрачном свете, а люди, толпящиеся на улице, напоминают рой мух и кажутся какими-то не вполне настоящими. На самом деле это мы, не успев еще оправиться от нездоровья и равнодушия ко всему, приписываем свое искаженное восприятие жизни, здоровья и движения другим людям. Быть может, сила и острота испытанной нами боли делают для нас нереальными и бесплотными обычные предметы. Спокойно усевшись в гости- ной, повернув кресло к огню (это тоже часть нашего возвращения в прежнюю жизнь), мы чувствуем, что к нам возвращается интерес к жизни и берем в руки книгу — только тогда можно считать, что мы вполне выздоровели. Первые наши ощущения будут скорее инстинктивными, чем осознан- ными: так после сна мы вытягиваем руки, чтобы убедиться, что пробудились. Тогда наступает время читать. Книги — это воистину «мир величественный и жалкий», в который мы, встав с одра болезни, можем погрузиться всем сердцем со свежестью и новизной ощущений, словно в юности. Книги хороши не только тем, что помогают без особого труда
провести время и занять мысли; после того как мы на какой-то срок погрузились в себя и отрешились от тревог мира, они по-дружески помогают нам вернуться в него, воссоздавая ту атмосферу бесхитростной радости, с которой мы читали их когда-то. Болезнь временно заставляет нас забыть о всяких интригах и отрешиться от соперничества с кем бы то ни было, и мы поневоле снова становимся послушными детьми. Все серьезные перемены в настоящем заставляют нас обращаться к прошлому. Это лучший способ полностью отрешиться от недавних неприятностей. Я сомне- ваюсь, чтобы кто-нибудь страдал от болей в желудке, читая «Историю найденыша»; я убежден также, что внимательное чтение «Королевы фей» заставит любого из нас поверить, что его ожидает долгая череда счастливых дней. Настоящее как бы отражается в зеркале прошлого, и тогда человек способен сделать выводы «по аналогии». Возвращаясь к жизни, если силы наши пошатнулись, мы чувствуем себя примерно так же, как тогда, когда вступали в нее впервые с неопределенны- ми намерениями и меняющимися целями. Машина получила тяжелый удар, она движется менее устойчиво, чем раньше, и не сразу находит выбитую колею. Испуганные заглянувшей нам в глаза смертью, мы всячески стремимся отдалиться от нее, возвращаясь в свое прошлое. Ощущая ненадежность нашей хрупкой телесной оболочки и видя, что конец уже неда- лек, мы собираем по крупицам все то, что сохранила для нас память. ...Книга обладает волшебной силой собрать эти разрознен- ные воспоминания воедино. Я предпочитаю старые книги, например, любимое м-ром Лэмом «Путешествие в Лиссабон» Генри Филдинга19 или «Декамерон», если бы мог его до- стать... Однако мне попала в руки новая переработка «Оперы нищего» — «Поль Клиффорд» Булвера20 и полностью захвати- ла меня; в конце первого тома, когда я мчался через вересковую пустошь вместе с тремя разбойниками, а над нашими головами сияла полная луна, нервы мои настолько
напряглись, что я совершенно забыл о себе самом: б.ольном, заточенном в четырех стенах, и нисколько, по правде юворя, не жалел о том, что в руки мне случайно попала эта новая книга. Я почти готов был повторить, что... театр — это «под- линный пафос и высшее выражение человеческой жиз- ни»21. Ибо, если сцена показывает нам маски людей... то книги позволяют нам проникнуть в их души и открывают нам наши собственные секреты. Они—первое и последнее, самое близкое и дорогое сердцу из доступных нам наслаж- дений! Из «Кельи больного».
1 it SI s ii.iojm: БИБЛИОМАН В! ) CE ВЫ ЗНАЛИ добрейшего Теодора, ,на могилу которого я бросил цветы, 'прося у неба о том, чтобы земля была ему пухом. Эти два обрывка фразы, которые так- же вам знакомы, достаточно хорошо объ- ясняют вам, что я намереваюсь написать небольшую статейку, посвященную его памяти, или же заупокойную молитву. Двадцать лет назад Теодор удалился от i
света не то для того, чтобы работать, не то для того, чтобы ничего не делать: какое из этих двух занятий он выбрал, оставалось тайной. Он размышлял, но никто не знал, о чем он размышляет. Он прожил свою жизнь среди книг, он тратил на книги все свое время, что заставляло кое-кого думать, будто он сочиняет книгу, которая заменит собой все книги на свете, но эти люди явно ошибались. Теодор почерпнул из книг достаточно много — стало быть, он знал, что такая книга была написана триста лет тому назад. Я имею в виду тринадцатую главу первой книги Рабле. Теодор больше не разговаривал, он больше не смеялся, не играл, не ел, не ходил ни на балы, ни в театры. Женщины, которых он в молодости любил, больше не привлекали его взоров; вернее, он взирал только на их ножки и. когда какая-нибудь изящная, яркая туфелька обращала на себя его внимание, вздыхал (поистине то был крик души): — Какая жалость! Пропадает великолепный сафьян! В былые времена он следовал моде; мемуары того времени рассказывают нам, что он первым стал завязывать бант галстуха слева, презрев авторитет Гара1, который завязывал его справа, и наперекор пошлякам, которые по сей день завязывают его посредине. Теодор не заботился больше и о моде. За целых двадцать лет у него состоялся лишь один спор с его портным. — Милостивый государь,— сказал он ему в один прекрас- ный день,— это будет последний фрак, который я у вас возьму, коль скоро вы еще раз забудете сделать мне карманы in-quarto". Политике, которая, словно на смех, дает возможность сделать карьеру стольким глупцам, ни разу не удалось отвлечь Теодора от размышлений больше, чем на мгновенье. Его приводили в дурное настроение безумные действия Наполеона на Севере, из-за которых подорожала русская кожа. В то же время он одобрил вмешательство Франции в испанские события.
— Нам выпал счастливый случай завезти с полуострова рыцарские романы и кансьонеро ,— объявил он. Однако экспедиционная армия и не подумала об этом, каковое обстоятельство весьма его раздосадовало. Когда с ним заговаривали о Трокадеро4, он иронически отвечал: «Романсеро»5, благодаря чему прослыл либералом. Достопамятный поход господина де Бурмона6 к берегам Африки обрадовал Теодора. — Хвала небесам,— говорил он, потирая руки.— теперь у нас будет дешевый левантийский сафьян! Благодаря этому он прослыл карлистом . Как-то раз, прошлым летом, он прогуливался по одной многолюдной улице, тщательно выискивая изъяны в некоей книге. Достойные граждане, нетвердой походкой выходившие из кабачка, пристали к нему с ножом к горлу, чтобы он, во имя свободы мнений, крикнул: «Да здравствуют поляки!» — Охотно крикну,— отвечал Теодор,— но не могу ли я спросить вас, зачем это нужно? — Затем, что мы объявляем войну Голландии, которая угнетает поляков под тем предлогом, что они не любят иезуитов,— коротко и ясно ответил ему друг просвещения, который был силен в географии и непогрешим по части логики. — Господи, помилуй! — молитвенно складывая руки, про- лепетал наш друг.— Неужто мы вынуждены будем доволь- ствоваться так называемой голландской бумагой господина Монгольфье?8 Просвещенный собеседник ударом палки сломал ему ногу. Теодор пролежал в постели три месяца, наводя справки по каталогам книг. Он был склонен все принимать чрезвычайно близко к сердцу, и это вызвало у него воспаление крови. Даже в пору выздоровления спал он очень тревожным сном. Однажды ночью жена разбудила его в разгар тягостных кошмаров. — Ты подоспела как раз вовремя, не то я умер бы от ужаса и от горя,— целуя ее, сказал Теодор.— Я был окружен
чудовищами, которые не пощадили бы меня ни за что на свете. — Каких же чудовищ ты можешь опасаться, мой добрый друг? Ведь ты никогда никому не сделал зла! — Если память мне не изменяет, то была тень Пургольда: его губительные ножницы на дюйм с половиной изгрызли поля моих альдов , а тень Эдье безжалостно опускала в кислоту мой самый красивый фолиант из числа изданий prinreps10; кислота пожирала волюм, и Эдье вытаскивал его оттуда совершенно белым; зато у меня есть все основания полагать, что оба они находятся, по меньшей мере, в царстве мрачного Аида . Жена решила, что он говорит по-гречески,— он немного знал греческий, доказательством чему служат три полки в его библиотеке, уставленные греческими книгами с неразрезан- ными страницами. Он никогда и не открывал их, довольству- ясь тем, что показывал наиболее близким друзьям дома их корешки и крышки переплетов, зато весьма уверенно объяв- лял, где они были изданы, фамилию издателя и год выхода книги. Люди простодушные делали из этого вывод, что он чародей. Я лично этому не верю. Так как он таял на глазах, к нему позвали его врача, который случайно оказался человеком умным и к тому же философом. Вы отыщете его, если вам это удастся. Доктор нашел, что кровоизлияние в мозг неизбежно, и написал об этой болезни весьма интересное сообщение в «Журнал меди- цинских наук», где дал ей определение «сафьяновая монома- ния», или же «библиомановый тиф», однако в Академии наук эту проблему обсуждать не стали: болезнь Теодора оказалась соперницей cholera morbus ] . Ему посоветовали делать моцион, совет пришелся ему по вкусу, и на следующий же день он спозаранку вышел из дому. Я так за него тревожился, что не отпускал от себя ни на шаг. Мы направились в сторону набережных, чему я было обрадовался: я воображал, что вид реки развлечет его, однако он не сводил глаз с парапетов. Парапеты были совершенно
пусты: можно было подумать, что утром здесь успели побывать те самые защитники печати, которые в феврале потопили библиотеку епархиального управления. Нам больше повезло на Цветочной набережной. Там в изобилии предлага- лись подержанные книги, но зато какие книги! Тут были все труды, которые в газетах расхваливают целый месяц и которые неминуемо кончают свой век в ящике для дешевых изданий—будь то канцелярия редакции или же недра лавки книгопродавца. Философы, историки, поэты, романисты, представители всех жанров и всех форматов, для которых самые широковещательные объявления — всего-навсего пред- дверие бессмертия, преддверие, из коего нет выхода,— и которые, будучи неоцененными, перекочевывают с полок книжных магазинов на набережные Сены — этой глубокой Леты, и там, покрываясь плесенью, бесславно завершают свой дерзновенный полет. Здесь я в обществе пяти-шести моих друзей разворачивал мягкие страницы своих in-octavo13. Теодор вздохнул, но не оттого, что увидел плоды мысли, разложенные под дождем и плохо оберегаемые услужливым старым клеенчатым плащом. — Где ты, золотой век букинистов, взращенных на вольном воздухе9 — вопросил он.— Ведь именно здесь мой знаменитый друг Барбье14 собрал столько сокровищ, и ему удалось составить особую библиографию нескольких тысяч статей. Именно здесь целые часы тратили на свои плодотвор- ные научные прогулки и мудрый Монмерике15, направляв- шийся во дворец, и мудрый Лабурди, выходивший из Собо- ра 16. Именно отсюда почтенный Б улар17 каждый день уносил по целому кубометру разных редкостей, измеренному его складной саженью,— в его шести домах, заставленных волю- мами, для него самого места не осталось. Ах, в таких случаях мечтаешь об angulus Горация18 или же о волшебном мешоч- ке, который при нужде растягивался до размеров шатра, под коим уместилось бы войско Ксеркса, и который, когда нужды в том не было, умещался на поясе так же удобно, как ножны для ножа нашего дедушки Жанно! А ныне — какой
позор! Вы найдете здесь только нелепые, дрянные произведе- ния современной литературы, которые никогда не сравнятся с произведениями литературы былых времен и которые живут всего-навсего двадцать четыре часа, как мухи на берегах Гипаниса,9; нечего сказать, эта литература воистину стоит чернил, добываемых из угля, и бумаги, переработанной из тряпичной массы, которые, к несчастью, поставляют ей иные презренные типографы, почти столь же глупые, сколь и эти книги! Ведь называть книгами это безобразное черное тряпье, участь которого почти не изменилась с тех пор, как оно покинуло корзину старьевщика, значит оскорбить самое слово «книга»! Набережные отныне представляют собой не что иное, как кладбище современных знаменитостей! Он снова вздохнул; я вздохнул тоже, но по иной причине. Я поспешил увести его оттуда, ибо его возбуждение, с каждым шагом все возраставшее, казалось, угрожало самой его жизни. Надо же было, чтобы этот день стал для бедного Теодора роковым: все решительно усиливало его мелан- холию. — Вот,— говорил он на ходу,— роскошный фасад заведе- ния Ладвока20, этого Галио дю Пре21 ублюдочной словесно- сти девятнадцатого столетия, предприимчивого и либерально- го книгоиздателя; ему повезло: он появился на свет в лучшую пору, но своей сожаления достойной деятельностью он чудовищно размножил количество новых книг и тем нанес неслыханный ущерб книгам старым; это по его вине — вине совершенно непростительной — у нас появились хлопковые писчебумажные фабрики, безграмотная орфография, манер- ные виньетки, этот чудовищный покровитель академической прозы и модной поэзии — можно подумать, что во Франции существовала поэзия после Ронсара и проза после Монтеня! Этот дворец книг — не что иное, как троянский конь, который скрывал в себе всех похитителей Палладиума23, это ящик Пандоры, ставший источником всех зол на земле! Я еще люблю этого каннибала, и я составлю целую главу в его книге, но больше я его не увижу!
— А вот,— продолжал он,— магазин с зелеными перего- родками, магазин достойного Крозе24, самого привлекатель- ного из наших молодых издателей, парижанина, который великолепно отличает переплет Дерома-старшего от перепле- та Дерома-младшего, и это последняя надежда последнего поколения библиофилов, если только оно еще уцелело в наш варварский век; но отныне мне уже не придется наслаждаться беседой с ним, в которой я всегда находил нечто поучитель- ное! Он в Англии; там он, пользуясь справедливым правом репрессалий25, оспаривает у наших алчных соперников с Сохо-сквер и с Флит-стрит26 драгоценные обломки наших прекрасных литературных памятников, еще два столетия тому назад преданных забвению неблагодарной землей, кото- рая сама же их породила! Macte animo generöse puer! — A вот,— снова заговорил он, повернув назад,— вот Мост Искусств, на его бесполезный балкон, на эти жалкие перила шириною в несколько сантиметров никогда не ляжет благородный трехсотлетний in-folio28, радовавший взоры де- сяти поколений своим переплетом из свиной кожи и бронзо- выми застежками; по чести сказать, этот мост глубоко символичен: он ведет от замка29 к Институту30 по пути, далекому от пути научного. Быть может, я и ошибаюсь, но, по-моему, замысел такого моста для человека просвещенного служит неопровержимым доказательством оскудения изящ- ной словесности. — А вот,— не унимался Теодор, проходя мимо Лувра,— белая вывеска другого деятельного и изобретательного книго- издателя; она всегда заставляет мое сердце трепетать, но я не могу видеть ее с тех самых пор, как Тешне31 вздумалось переиздать шрифтом Татю32, на ослепительно белой бумаге и в кокетливом переплете готические чудеса Жеана Марешаля из Лиона и Жеана де Шане из Авиньона33 — редкостные безделки, которые он размножил в весьма изящных копиях. Снежно-белая бумага привела меня в ужас, мой друг, и дело не в том, что я отдаю предпочтение иной бумаге, а в том, что с нею сталось, когда под ударом некоего палача из типогра-
фии на ней отпечатались следы бредней и глупостей нашего железного века. Теодор испустил еще более тяжкий вздох; ему становилось все хуже и хуже. Так мы дошли до улицы Славных Ребят, до богатого книжного базара—до публичных распродаж Сильвестра, до- стойного местопребывания ученых, куда в течение четверти века следовали друг за другом такие бесценные сокровища, какими не могла похвастать библиотека Птолемея34, которая, возможно, и не была сожжена Омаром 3\ как это утверждают наши пустомели-историки. Никогда в жизни не видел я столь великолепных изданий. — Что за несчастные люди ими торгуют! — обратился я к Теодору. — Они уже умерли или еще умрут от этого,— отвечал он. Но зала была пуста. Там можно было увидеть одного лишь неутомимого господина Тура, терпеливо и точно воспро- изводившего на заботливо подготовленных карточках назва- ния трудов, которые недавно ускользнули от его ежедневною надзора. Это счастливейший из смертных: в ящиках, коими он обладает, заключены созданные силою типографского искусства точные копии фронтисписов всех известных книг* Он не пострадает, если все издательские творения погибнут во время первой же, ближайшей революции, которая нам обеспечена благодаря успехам прогресса. Он сможет оставить будущему полный каталог универсальной библиотеки. В этом, безусловно, была восхищения достойная способность предви- деть, предусмотреть, как недалек тот час, когда явится необходимость составить полную опись цивилизации. Пройдет еще несколько лет, и об этом говорить уже не будут. — Господи, помилуй! Да ведь вы ошиблись днем, любез- ный Теодор! — сказал почтенный господин Сильвестр.— Последний день был вчера. Книги, которые вы видите, уже проданы и ждут носильщиков. Теодор пошатнулся и побледнел. Его лицо стало похоже на истершийся сафьян лимонного цвета. Удар, который был ему нанесен, потряс меня до глубины души.
— Вот и хорошо,— сказал он с убитым видом.— Я приз- наю, что такова уж моя злосчастная судьба: она давно приучила меня к подобным горестным новостям. Но скажите: кому принадлежат эти перлы, эти алмазы, эти сказочные богатства, которые могли бы составить славу библиотек рода де Ту36 и рода Гролье37? — Все произошло, как обычно, милостивый государь,— отвечал господин Сильвестр.— Эти превосходные, классиче- ские, оригинальные издания, эти старинные, несравненные экземпляры с факсимиле прославленных эрудитов, эти инте- реснейшие и редчайшие филологические книги, о которых Академия и Университет и слыхом не слыхали, снова и на законном основании перешли во владение сэра Ричарда Гебера. Это доля британского льва38 — мы охотно уступаем ему греческий и латынь, которых не знаем. А вот эти великолепные коллекции трудов по естественной истории, эти шедевры систематики и иконографии принадлежат принцу де***, чьи склонности к наукам, благодаря его положению, придают новый блеск его огромному состоянию. Эти чудеса средних веков, эти единственные в своем роде моралитэ39, равных коим не существует в подлунном мире, эти любопыт- ные опыты в драме, вышедшие из-под пера наших предков, обогатят образцовую библиотеку господина де Соленна. А эти старинные фацеции40, столь изящные, столь изысканные, столь радующие взор и столь прекрасно сохранившиеся, принадлежат вашему любезному и хитроумному другу, госпо- дину Эме-Мартену. Мне нет надобности говорить вам, кому принадлежат эти роскошно изданные книги в новеньких, ярких сафьяновых переплетах, с широким кружевом. Это Шекспир мелких собственников, это взявшийся за мелодраму Корнель, искусный и всегда красноречивый певец страстей и добродетелей народа; утром их не вполне оценили, зато вечером за них платили полновесной золотой монетой, хотя и рычали сквозь зубы, как смертельно раненные кабаны, и отводили от своих соперников трагические глаза, затененные насупленными бровями. 8-1196
Теодор уже не слушал. Он положил руку на довольно красивый фолиант, к которому хотел приложить свой эльзе- вириометр \ иными словами, полуфут с делениями, измеря- ющими почти бесконечно малые величины, которым он — увы! — устанавливал цену и истинные достоинства своих книг. Десять раз подходил он к проклятой книге, десять раз проверял свои удручающие подсчеты, затем пролепетал нес- колько слов, которых я не расслышал, снова изменился в лице и упал в обморок прямо мне на руки. Мне стоило немалого труда усадить его в первый же фиакр, проезжавший мимо. Мои настойчивые попытки вырвать у него тайну этого внезапного приступа болезни долгое время оставались тщет- ными. Он не говорил ни слова. А мои слова уже не доходили до него. «Это тиф,— подумал я,— пароксизм тифа». Я сжал его в своих объятиях. Я продолжал допрос. Казалось, в порыве откровенности он уступил моим прось- бам. — В моем лице,— сказал он мне,— вы видите несчастней- шего из смертных! Этот волюм — Вергилий издания тысяча шестьсот семьдесят шестого года, большого формата; гигант- ский экземпляр этого издания у меня, как я полагал, имелся, но этот выше моего на треть линии42. Враги или же люди предубежденные могли бы даже найти тут целых пол-линии! Боже милостивый, треть линии! На меня это подействовало, как гром среди ясного неба. Я понял, что начинается бред. — Треть линии! — повторил он, яростно грозя небу кула- ком, подобно Аяксу43 или Капанею . Я дрожал всем телом. Мало-помалу силы окончательно оставили его. Несча- стный жил теперь лишь затем, чтобы страдать. Время от времени он повторял одно и то же: — Треть линии! — и кусал себе руки. А я все твердил: — Пропади они пропадом — и книги, и тиф!
— Успокойтесь, мой друг,— ласково шептал я ему на ухо каждый раз, как приступ возобновлялся.—Треть линии — это пустяки, когда речь идет о самой тонкой работе в мире! — Пустяки! — вскричал он.—Треть линии в Вергилии из- дания тысяча шестьсот семьдесят шестого года — это пустя- ки! Эта треть линии увеличила на сто луидоров цену на какого-то Гомера из Нерли у господина де Котта. Треть линии! Ах, вы не сочли бы пустяком треть линии пунсона45, вонзившегося вам в сердце! Голова его запрокинулась, руки вытянулись, в ноги вонзились железные когти судорог. Сомнений не было: тиф поражал его конечности. Не желал бы я, чтобы меня заставили продлить на одну треть линии тот короткий путь, который вел нас к его дому. Наконец, мы приехали. — Треть линии! — сказал он привратнику. — Треть линии! — сказал он кухарке, отпершей нам дверь. — Треть линии! — сказал он жене, обливая ее слезами. — Мой попугайчик улетел!—тоже плача, сказала его маленькая дочка. — Зачем же было оставлять клетку открытой?—спросил Теодор.—Треть линии! — Народ волнуется на Юге и на улице Часов,— сказала престарелая тетка, читавшая вечернюю газету. — Какого черта ему надо? — вопросил Теодор.— Треть линии! — Ваша ферма в Босе сгорела,— сказал ему слуга, укла- дывая его в постель. — Надо вновь отстроить ее, если она того стоит,— ответил Теодор.— Треть линии! — Как вы думаете: это серьезно? — спросила меня корми- лица. — Стало быть, вы, голубушка, не читали «Журнал меди- цинских наук»? Чего вы ждете? Зовите духовника! К счастью, в эту минуту появился священник: он, как всегда, зашел поболтать о разных литературных и библиогра- 8*
фических тонкостях, ибо требник не целиком поглощал его внимание, но, пощупав пульс Теодора, он забыл обо всем на свете. — Увы, сын мой,— сказал он ему,— жизнь человече- ская— это только путь в иные края, и сам этот мир не вечен. Он кончится так же, как и все, что имеет начало. — Вы читали написанный на эту тему «Трактат о проис- хождении и древности мира»? — спросил Теодор. — Я знаю об этом то, что почерпнул в Книге Бытия46,— отвечал почтенный пастырь,— но я слышал, что некий со- фист минувшего века, которого звали господин де Мирабо, написал на эту тему целую книгу. — Sub judice lis est47,— внезапно прервал его Теодор.— Я доказал в моих «Строматах»48, что первые две части света принадлежат этому унылому педанту Мирабо, а третья — аббату де Маскрие. — Господи! Да что же он делал в Америке? — приподняв очки, воскликнула престарелая тетка. — Речь идет не об этом,— продолжал аббат.— Верите ли вы в пресвятую Троицу? — Как могу я не верить в знаменитый труд Сервета49 «De Trinitate»50? — возопил Теодор и приподнялся, до половины вылезая из-под одеяла на подушку.— Ведь я ipsissimus oculis51 видел, как у господина Маккарти, который заплатил за этот экземпляр семьсот ливров на распродаже де Лавальер, его уступили за незначительную сумму в двести пятнадцать франков! — Но мы не о том говорим! — в замешательстве восклик- нул верный служитель алтаря.— Я спрашиваю вас, сын мой: что вы думаете о божественном происхождении Иисуса Христа? — Ладно, ладно,— сказал Теодор.— Ведь нам всего лишь надо понять друг друга. Наперекор всем и против всех я буду стоять на том, что «Toldos Jeshu»52, из которого этот невежественный пасквилянт Вольтер позаимствовал такое множество нелепых побасенок, достойных «Тысячи и одной
ночи», есть не что иное, как злобная раввинская чушь, и что сочинение это недостойно занимать место в библиотеке ученого! — В добрый час! — вздохнул достойный священнослужи- тель. — Разве только в один прекрасный день,— продолжал Теодор,— отыщется экземпляр in charta maxima53, о котором, если память мне не изменяет, идет речь в неопубликованной галиматье Давида Клемана54. Священник застонал, на сей раз весьма явственно, поднял- ся со стула и с волнением наклонился над Теодором, желая членораздельно объяснить ему, без подходов и околичностей, что он в последнем градусе библиоманового тифа, о котором говорилось в «Журнале медицинских наук», и что сейчас ему не следует беспокоиться ни о чем, кроме собственного здоровья. Наглое отрицание божества неверующими, которое по справедливости можно назвать наукой глупцов, не отняло у Теодора смысла жизни, но этот прелестный человек чересчур углубился в книги ради бесплодного изучения буквы трудов отцов церкви, и у него не осталось времени постичь их дух. Даже если бы он был совершенно здоров, иная доктрина могла бы вызвать у него лихорадку, а иная догма — столбняк. Он мог бы уступить сенсимонисту 5 в богословском споре. Он повернулся лицом к стене. Долгое время он лежал молча, и можно было подумать, что он умер, но, подойдя к нему, я услышал тихий шепот: «Треть линии! Боже правый! Боже милостивый! Где же ты отдашь мне эту треть линии и может ли твое всемогущество как-то исправить неисправимую ошибку переплетчика?» В эту минуту появился один библиофил из числа его друзей. Ему сказали, что у Теодора началась агония, что у него был страшный бред и в бреду он говорил, будто аббат Маскрие создал третью часть света, и что четверть часа назад он утратил дар речи. — Сейчас посмотрим,— сказал любитель.
— По какой ошибке в пагинации узнается хорошее эльзе- вировское издание Цезаря тысяча шестьсот тридцать пятого года? — спросил он Теодора. — Сто пятьдесят третья страница вместо сто сорок девятой. — Прекрасно. А издание Теренция56 того же года? — Сто восьмая вместо сто четвертой. — Черт побери,— заметил я,— в этом году Эльзевирам не везло на цифры. Они хорошо сделали, что не напечатали в том же году свои логарифмы! — Чудесно! — продолжал друг Теодора.— А ведь если бы я прислушался к толкам этих людей, я мог бы поверить, что ты на волосок от смерти! — На треть линии,— подхватил Теодор, голос которого понемногу слабел. — Твоя история мне известна, но она ничего не стоит по сравнению с моей. Вообрази, что неделю тому назад, на одной из этих дешевых анонимных распродаж, о которых извещало объявление, висящее на дверях, я упустил Боккач- чо тысяча пятьсот двадцать седьмого года, такого же велико- лепного, как и твой, в венецианском переплете из телячьей кожи, с остроконечными «а»,— все признаки подлинности и ни одного подновленного листочка. Все умственные способности Теодора сосредоточились на одной мысли: — Ты уверен, что «а» были остроконечные? — Как железный наконечник алебарды. — Значит, это, несомненно, была самая что ни на есть «двадцатисемитка». — Она самая. В тот день у нас был чудесный обед, очаровательные женщины, зеленые устрицы, остроумные люди и шампанское. Я пришел через три минуты после того, как книга была продана! — Милостивый государь! — в бешенстве закричал Те- одор.— Когда продается «двадцатисемитка», нечего садиться за обед!
Это последнее напряжение исчерпало ту каплю жизнен- ных сил, которые еще у него оставались и которые течение беседы поддерживало подобно тому, как кузнечные меха раздувают затухающую искру. Губы его, однако, еще успели прошептать: «Треть линии!» — но то были его последние слова. В ту минуту, когда мы утратили всякую надежду на его спасение, его кровать подкатили к библиотеке, из которой мы один за другим вытащили все волюмы,— казалось, он звал их глазами,— и дольше всего держали у него на виду те, которые мы считали наиболее подходящими, чтобы ласкать его взор. Умер он в полночь, меж Дезелем и Паделу, любовно сжимая руками Тувенена. На следующий день состоялись похороны, и мы шли во главе огромной погребальной процессии безутешных сафьян- щиков; мы распорядились завалить могилу камнем, на кото- ром была высечена нижеследующая надпись, сочиненная самим некогда Теодором и пародировавшая эпитафию Франкли- на: Здесь под деревянным переплетом, покоится экземпляр лучшего издания человека,— издания, написанного на языке золотого века, который человечество уже не понимает. Ныне это старая книжонка, попорченная, вся в пятнах, промокшая,
разрозненная, с негодным фронтисписом, изъеденная червями и сильно тронутая гнилью. Пусть никто не осмелится ожидать, что ей воздадут запоздалые и ненужные почести в виде переиздания.
DOGDDOOOOOOOODOOODOOODOOOOaDGOOaOOaaGDOODDOaOO a a d a a a I AnXAHT I D О a a g ФРАГМЕНТЫ ЭССЕ И СТАТЕЙ g a a a a a a a a a a a a a a a d a a a a a a a a о a a a a a a о a a a a a a a a a a a a a a a a о о a ^F'OPOIIIO иметь маленький кабинет, в g a J3L котором, не вставая с кресла, можно g g JL Ж прикоснуться почти к каждой книге. a g Приятно чувствовать их рядом — держать § g в объятиях госпожу философию, а не g g созерцать ее на расстоянии... Трудно ска- g g зать, как изменятся представления об g о идеальном кабинете с расширением владе- a a ний их хозяев. Монтень, хозяин поместья a g «Монтень» и владелец большого замка, § a a a a a a oûoaaaaoaoaaaDaaaaaaaaaDaaaoaaaaaaaaaaaaaQaoao
работал в кабинете, «имевшем шестнадцать шагов в диаметре, откуда на три стороны открывалась дальняя изумительная перспектива»... «Мой кабинет,— писал он,— имеет форму круга, и в нем не осталось голых стен, кроме того кусочка, который занят столом и стульями: все остальное отдано моим книгам, которые окружают меня пятью ярусами полок». Широкая перспектива, открывающаяся из окон,— сомнительное достоинство, ибо кабинет, как говорилось, лучше иметь небольшой; хорошо, когда перед окном колы- шутся несколько зеленых веток: глядя на них, можно, забывшись, вообразить себя в деревне. Мильтон высказал как-то желание, которое удивительно подходит к нашему предмету: он хотел, чтобы прохожим была видна лампа в окне его кабинета и чтобы они, в своем воображении, могли разделить радости творчества. «Указатель», 1819 Прошлой зимой, уединившись у себя в кабинете, окружен- ный всем тем комфортом, который способны дать книги и пылающий камин (передо мною письменный стол, сбоку книжные полки, сзади еще один стол, заваленный книгами, а у ног—приятное тепло), я задумался о том, как я люблю авторов этих книг; люблю не только за те радости, которые приносит чтение, но и за то, что они научили меня любить сами книги и радоваться самой их близости. Я бросаю взгляд на моих Спенсера, Феокрита, «Тысячу и одну ночь»; над ними—мои итальянские поэты; за спиной — Драйден и Поп, романы и Боккаччо; на письменном столе — мой Чосер, и я думаю, что вполне естественно было для Чарлза Лэма поцеловать старый том—чэпменовского Гомера (я как-то застал его за этим занятием). Я защищаюсь книгами и от беды, и от непогоды. Если из щелей дует ветер, я придумываю, как передвинуть полки; когда же терзает меня печаль, я перечитываю Спенсера.
Говоря о соприкосновении с книгами, я понимаю это букваль- но. Мне приятно прижиматься к ним лбом... Рядом с кабинетом у меня большая библиотека; но для самого кабинета мне нужна лишь маленькая уютная комната, в которой почти все пространство стен занято книжными полками. В ней должно быть лишь одно окно, из которого видны деревья. Некоторые предпочитают комнату, в которой нет или почти нет книг: ничего, кроме стола и стула, как у Эпиктета2; я бы сказал, что это свойственно философам, а не любителям книг, если бы не вспомнил о Монтене, который был и тем и другим... Правда, о книгах забываешь, когда пишешь: по крайней мере, многие это утверждают. Что до меня, то, мне кажется, они всегда присутствуют где-то на втором плане моего сознания; как некая постоянная мысль, которая нисколько мне не мешает; как шум водопада, как шепот ветра... Простое рассматривание корешков — это «учебник гуман- ности». Вот м-р Саути соседствует со своим старым радикаль- ным другом; Джереми Кольер мирно стоит рядом с Драйде- ном; дальше лев — Мартин Лютер — уживается с агнцем — квакером Сьюэлом; Гузман д'Альфараче не считает себя ущемленным в обществе сэра Чарлза Грандисона; даже «сверхфантастическая» ньюкаслская герцогиня3 в лавровом венке принята здесь с почетом... Как радостно сознавать, что величайшие любители книг сами стали книгами! Какой лучшей метаморфозы мог бы пожелать Пифагор!4 Как бы ликовали Овидий и Гораций5, если бы могли ее предвидеть! И человечество признало их правоту, их торжество над бронзой и мрамором. Это един- ственное известное нам превращение, которое не влечет за собою дальнейших превращений; творение разума возникает, но не уничтожается. Смотрите: шахты истощаются; города разрушаются; царства исчезают с лица земли, и человек рыдает от бессильного гнева, зная, что тело его не вечно... Но вот это маленькое тело мысли, которое лежит передо мною в виде книги, существует тысячи лет; и с тех пор как
изобретено книгопечатание, ничто на свете, кроме разве всемирного стихийного бедствия, не может его уничтожить. В такую форму—маленькую, но всеобъемлющую, легкую, но долговечную, казалось бы, слабую, но могущественную переходит гений Гомера и, претерпев это превращение, приобретает способность жить и согревать нас вечно. Книгой становится хладнокровная мудрость Академа6; в нее же превращаются величие Мильтона, разнообразие Спенсера, едкое изящество Попа и переменчивость Прайора . В одной маленькой келье, вроде Мильтоновой «напряженной души» помещается «душа соборная всех мудрецов Земли». Могу ли я надеяться стать хоть ничтожнейшей частью этих бессмерт- ных сокровищ? Этот вопрос рано или поздно задает себе всякий писатель, любящий книги: и это простительно, ибо неизбежно. Я не знаю, как на него ответить. Я не могу воскликнуть вместе с поэтом: Если б имя мое в этот список вошло, Я счастливым закончил бы бренные дни!* Ибо мою бренную жизнь, остаток которой, возможно, мал и жалок, будут судить другие. Но я хотел бы остаться жить в виде книги. Я мечтаю, чтобы то немногое во мне, что нравится мне самому, понравилось другим. Я хотел бы воплотиться в книгу хотя бы для тех немногих, которые любят меня в жизни и которые, как и я, знают, какое это счастье — обладать душой друга, когда его больше нет с нами. Что бы ни случилось, пока я живу и мыслю, я не перестану преклоняться перед этими сокровищами. Я попытаюсь, на- сколько смогу, помочь людям оценить книги, и сам буду любить их до самого моего ухода; и может быть, если судьба еще раз обратит на меня свой благосклонный взгляд, может быть, в какой-нибудь тихий день я прижмусь бьющимся виском к книге и умру той смертью, которой более всего завидую. «Мои книги», 1823 г.
* * * Кто не ловил себя на том, что невольно застывает перед самой бедной или давно изученной до мелочей книжной палаткой, к которой привык с давних школьных дней. Напрасно мы пытаемся равнодушно пройти мимо ее дрожа- щих, заляпанных «стен». Пыльная дряхлая сирена по- прежнему привлекает нас, очаровывая бессмертной внутрен- ней красотой, просвечивающей сквозь ее неказистый наряд, и напевая песни старых поэтов. Мы по-прежнему роемся в грязном ящике, где любая книжка на выбор стоит три или шесть пенсов, забыв о привычном разочаровании, и находим там груды книг, которые мы не далее как три дня назад просматривали в двадцатый раз и названия доброй трети которых можем перечислить с закрытыми глазами. Нас не отпугивает ничто, разве только небывалая грязь или очень уж грозного вида хозяйка. Зато какое наслаждение увидеть целую россыпь изданий старых поэтов, маленькие томики эльзевировских классиков, Ариосто9 с превосходными ком- ментариями... Как приятно без конца рассматривать какой-нибудь потре- панный старый том и даже прочитать бесплатно целую главу. Иногда мне случалось открыть какую-нибудь особенно прив- лекательную старую книгу и часами стоять в палатке, словно растворившись в ее коричневом сумраке и забыв обо всем на свете; возможно, мне удалось бы дочитать книжку до конца, если бы торговец печатной мудростью с нескрываемым ехидством не предлагал мне присесть: «Может быть, принести Вам стул, сэр, Вы, должно быть, устали». Тот, кто готов купить у букиниста книги, перечисленные в его каталоге, может наверняка рассчитывать на приличную скидку и благодарность. Букинист принадлежит к тому беспокойному и трудолюбивому классу людей, которые, чтобы начать свое дело, должны выложить наличные деньги и жить сперва более чем скромно. Преуспевающий букинист, как правило, производит на своих знакомых и деловых
партнеров впечатление доброжелательного и логично мысля- щего человека. Это в конце концов создает ему твердую репутацию, основанную как на остроте его ума, так и на широте взглядов. Каталог букиниста—не просто прейскурант, как могут подумать несведущие люди. Даже список вещей, публику- емый перед каждым аукционом, вызывает тысячи ассоциаций у всякого знающего и любознательного человека; судите же сами, что такое Каталог Книг. Одни названия заключают в себе весь мир, видимый и невидимый; география, жизнеописа- ния, история, любовь, ненависть, радость, горе... кулинария, науки, мода—все здесь! Я говорю об этом в полном смысле по собственному опыту, ибо часто, очень часто, мне доводи- лось разрезать новый книжный каталог со всем жаром первой любви; я часто читал его за чаем (а также и за обедом); я ставил крестики против десятков номеров в списке только для того, чтобы помечтать о покупке этих книг: всерьез такая возможность не рассматривалась!.. «Ретроспективное обозре- ние, или Справочник любите- ля старых книг», 1837 г. * * * Эта книга представляет собой собрание фрагментов из произведений писателей, может быть, не самых выдающихся, но удивительно добрых, сопровождающих нас и сочувству- ющих нам во всякую пору нашей жизни. Поэтому первый отрывок — это письмо, адресованное ребенку, а последний— «Элегия, написанная на сельском кладбище» ' ; те, что распо- ложены между ними, также до известной степени соответ- ствуют последовательным стадиям нашей жизни. Поэтому книга предназначена для образованных людей всех возрастов: то, что обращено к юности, вызовет у старейших читателей самые дорогие воспоминания, и то, что предназначено для
стариков, каждый прочтет с радостью. Здесь нет политики, нет полемики, нет ничего, что могло бы оскорбить самый деликатный вкус. Невинный отрок и многоопытный муж одинаково рады будут заглянуть через плечо друг другу, когда кто-нибудь из них будет сидеть в своем уютном уголке, погруженный в чтение этой книги. Такое заявление может показаться тще- славным; но составитель имеет право гордиться своими автора- ми, которые радовали и восхищали его самого в течение всей жизни, и именно поэтому он рекомендует их другим. Эта компиляция предназначена всем любящим книги—в любом возрасте, от детства до старости, особенно тем, кто восхищается авторами, чьи произведения вошли в нее, и наслаждается чтением в спокойной обстановке; она предназ- начена мальчику или девочке, которые любят посидеть с книгой в уютном уголке; юноше, который, вступая в жизнь, находит радость в знакомстве с книгами; зрелому мужчине, которому книги доставляют отдых в свободные часы; стари- ку, который на закате жизни оглядывается на то, что испытал, и которому приносят утешение сады и книги. Эта книга (пусть это звучит несколько нескромно) должна лежать на подоконниках старинных гостиных, в кабинетах, в коттед- жах, в корабельных каютах, в деревенских гостиницах, в загородных дачах, в каждом доме, где у обитателей хватит мудрости, чтобы оценить ее, и где не держат книги напоказ. Многие могущественные исторические деятели, люди, всегда бесконечно занятые и поистине державшие в своих руках судьбы мира (Лоренцо Медичи11, например, который был одновременно крупнейшим торговцем и величайшим политиком своего времени) — сочетали все виды своей де- ятельности с огромной любовью к книге и не знали более здорового и полезного отдыха, нежели чтение. Мы надеемся, что усталые, занятые люди восстановят свои силы, читая короткие отрывки, помещенные в этих томах, и вернутся к своим многотрудным делам, готовые к хитроумной борьбе, но преклоняющиеся перед простыми чувствами. Всякий человек,
разумно относящийся к своему делу, приносит ли оно пользу человечеству или только ему самому, с уважением относится ко всем другим серьезным делам; ибо труд для него — не бессознательное, инстинктивное занятие, как для жука, катя- щего свой земляной шарик... Поэтому такой человек ценит разумную освежающую праздность: вечера у домашнего очага и в обществе, отдых за городом, прогулки в садах и, наконец, уход «на покой» — старость, проводимую в размыш- лении и чтении. О таком «покое» мечтали и зачастую достигали его мудрые и великие люди всех времен и народов, от Диоклетиана12 в древности до Фоксов и Бэрков наших дней 3... Желание иметь сельский дом, убежище, гнездо, некую гавань, где можно было бы скрыться от жизненных бурь и даже от шумного веселья, так же старо, как горести и радости цивилизации. Это чувствует ребенок, играющий в «дом», школьник, когда читает в уютном уголке, влюбленный юноша, когда думает о предмете своей любви. Эпикур достиг этого в своем саду14; Гораций и Вергилий выразили это желание в строках, которые благодарное человечество при- знало бессмертными. В этом был конечный вывод всей мудрости и всего опыта Шекспира. Он удалился в свой родной город и построил дом, в котором потом умер. Да и кому не доводилось «сбежать» на время, когда предоставлялась такая возможность? Сельская местность на много миль вокруг Лондона, да и вообще повсюду, украшена домами и участками деловых людей, которые время от времени заглядывают сюда в праздник или в обычные вечера; каждый из них найдет что-нибудь приятное для себя в заключительных главах нашей книги... Именно книги учат нас наслаждаться, когда мы молоды, а научив, дают нам силы оставить наслаждения, когда мы становимся стары. Ибо пусть люди полуобразованные сколь- ко угодно рассуждают об иллюзиях, настоящий читатель никогда не утратит веры в книги, какие бы сомнения ни породило в нем чтение. Книги для него — слишком ощутимая и привычная радость, чтобы отринуть их. Сама привычка к
книгам составляет удовольствие. В них юношеские мечты и старческие открытия каждого из нас; в них все, что мы утратили, и все, что мы приобрели; и пусть человек не столь уверен в приобретениях, сколь в потерях, мечты его, оживая, вновь становятся реальностью. Он снова общается со своим прошлым; снова переживает прежние приключения, терзает- ся прежними горестями, веселится прежним весельем, забы- вая об окружающих его стенах. Кто сможет в этом таин- ственном процессе угадать, в какой невероятной точке про- странства и времени находится сознание читающего человека; кто знает, ощущает ли он реальность окружающей его жалкой обстановки, или она для него в эту минуту не существует? «О,— скажут люди,— но ведь он очнется и увидит все это». Да; но потом он вновь обратится к книге и вновь встретится со своей мечтой. Для меня, по крайней мере, книги настолько реальны, что если уж по привычке различать реальное и нереальное, то я могу сказать, что мне чаще приходится пробуждаться от них к повседневной жизни, чем от повседневной жизни к ним. Однако я не считаю, что жизнь менее реальна. Я только чувствую, что книги составляют ее органическую составную часть; как говорит поэт, это целый мир, на страницах которого, «исполненных великой силой страсти, хранится человеческое счастье». ... И все же, когда читатель переходит к другой мечте, именуемой реальной жизнью (а мы не собираемся отрицать ее реальность), его способность наслаждаться миром книг вовсе не уменьшается. Напротив, она увеличивается благодаря контрасту действительности и мечты; ибо читатель стремится руководствоваться той верой в истину и добро, которую привили ему книги и которую книги, в отличие от реальности с ее разочарованиями и противоречиями, постоянно сохраня- ют. Человечество создано книгами, как и жизненными обсто- ятельствами. Таким оно всегда останется, и это доказывает, что люди по своей природе добры, благородны и способны на все, к чему призывают книги. 9-11%
Издание, которое мы предлагаем друзьям-читателям, было задумано именно как выражение любви к книге. Нам давно хотелось иметь книгу, составленную по своему вкусу, в совершенно особом непритязательном духе. Она должна была объединять фрагменты произведений не тех писателей, кото- рыми принято всегда восхищаться, но тех, которых мы больше всего любим; начинается она «Наставницей» Шенсто- на15, а кончается «Элегией» Грея. Она открывается картина- ми детства и кончается кладбищенской тенью. У нас не было намерения опускать произведения великих писателей только потому, что они великие; мы делали это потому, что они выражают слишком сильные чувства. Мы хотели не волне- ния, а успокоения. Читатели, склонные к бурной жизни, всегда могут обратиться к таким писателям, как Шекспир, со всей их борьбой, страданиями и трагическим восприятием мира. Шекспир — это огромные толпы и бурные страсти; мы же (как, очевидно, и многие читатели) иногда также стремим- ся отдохнуть от этого «бесконечного волнения ума», как и от менее возвышенных видов борьбы; нам хочется удалиться в те тихие места, куда нас зовут более скромные таланты. Это не связано с недостатком уважения к великим; осмелюсь сказать также, что мы в силах перенести то, что изображено ими, ибо мы в нашей жизни, вероятно, видели не меньше страшного, чем они в своей, и готовы вновь встретиться с этим лицом к лицу, если потребует долг. Но мы не стремимся непременно вновь пережить в книгах те страдания, которые испытали в жизни. Мы предпочитаем во время отдыха воскресить то, что доставляло нам когда-то радость, насла- диться в полной мере тем, что нас радует теперь; различить в самых малых и слабых проявлениях величественные и прек- расные силы Природы и воспитать в себе те спокойные, безмятежные и нежные чувства, которые примиряют нас с миром и дают радостную надежду на будущее. Мы видели перед собой человека, любящего книги, или человека, умеющего отдыхать с книгой, в любую пору его жизни: сначала ребенок; затем жизнерадостный юноша;
молодой человек, вступающий в жизнь; мужчина в расцвете сил; пожилой человек, чередующий труд и отдых; старец, удалившийся на покой и спокойно размышляющий о жизни и смерти; в одном этом человеке — воображаемом читателе — мы, конечно, объединяем множество людей, мужчин и женщин, матерей, жен, дочерей и всех тех, чью жизнь они украшают. Поэтому наш несуществующий или, скорее, соби- рательный герой (в сущности, это сам читатель) сначала младенец, потом ребенок.— в «Наставнице» Шенстона; затем (с Греем и У ол пол ом1 ) — школьник, читающий стихи и романы; потом (с «Жиль Бласом») — юноша, вступающий в мир; потом поклонник «Джона Банкла» и «Рассказов путеше- ственников», которые воспитывают силу духа; потом зрелый муж, склонный уже к разочарованию и нуждающийся в предостережении «Против непоследовательности в ожидани- ях» (название великолепного эссе миссис Барболд)17; потом успокоившийся пожилой человек, удовлетворенный своей честностью и своими сбывшимися надеждами и отдыхающий в клубе, в загородном доме, среди своей коллекции картин или в театре; наконец, удаляющийся на покой старец, с нежностью оглядывающийся назад на былые радости, с сожалением на былые ошибки... В некотором смысле — с точки зрения, так сказать, библиографической универсал — единственный настоящий чи- татель; ибо он — единственный читатель, для которого ничто из написанного не пропадет зря. Великое множество людей ценят в книгах только изложение их собственных мнений и чувств. Они читают не для того, чтобы постижение человече- ской сущности изменило их взгляды, не для того, чтобы узнать и научиться любить других, а для того, чтобы самим отразиться, как в карманном зеркальце, и обменяться восхи- щенными взглядами со своей собственной узколобой физи- ономией. Только универсал способен примириться с мнением, отличным от его собственного, сохраняя при этом свое определенное суждение; ибо твердость его мнений основана на терпимости к любым взглядам, а не представляет собой
нагло отстаиваемую привилегию. Он любит поэзию и прозу, художественный вымысел и документальность, серьезную и развлекательную литературу, ибо он — совершенный человек и хотя бы в какой-то мере обладает всеми свойствами личности, к которым обращаются писатели. Тот, кто может быть только серьезным или только веселым, это всего лишь пол человека. Ему недостает способности плакать или смеять- ся. Его не спасает то, что глаза и мускулы у него устроены так же, как у других людей. Примириться с таким героем может только универсал, вопреки неприязни, которую он к нему испытывает. Он в достаточной мере понимает недоста- ток, чтобы сочувствовать убогому, хотя этот недостаток ему и не по душе. Универсал — это единственный читатель, способный что-то извлечь из книги, которая ему не нравится. Он обнаружит в ней суждения, отличные от его собственных, и это даст ему пищу для размышлений; извлечет урок, который произведет на него впечатление, дав почувствовать собственное невежество; наконец, он изучит незнакомые языки, которые, если и не дадут ему многого, займут его воображение и заставят задуматься о далеких странах... Поэтому, как бы мы ни хотели, чтобы наша компиляция доставила удовольствие всякому, кто этого пожелает, она главным образом претендует на то, чтобы удовлетворить читателя-универсала. Именно о его детстве мы думали, когда выбрали «Наставницу». Именно он по достоинству оценит ту мудрость, которая скрывается за игривостью ее автора. Именно он поймет, как полезно и притом занимательно знакомиться с такими книгами, как «Жиль Блас» и «Джозеф Эндрюс». Он оценит весь ужас, заключенный в «Сэре Бертраме» и «Проклятой комнате»; будет восторженно вни- мать каждой фразе в эссе миссис Барболд; почувствует прелесть одинокой прогулки, читая Грея, пожмет честную руку сэра Роджера де Каверли; радостно обнимет пастора Адамса; он будет путешествовать, читая Марко Поло и «Манго Парка», и останется дома с Томсоном; уйдет на покой с Коули и будет предприимчив, как Хаттон; будет сочувство-
вать Гею и миссис Инчболд; будет смеяться с (и над) Банклом; переживет ужас, отчаяние и возрождение с потер- певшим кораблекрушение моряком Дефо18. В сфере морали, как и в практической жизни, есть свои Робинзоны Крузо, и даже универсал может входить в их число. Это люди, живущие на пустынных островах мысли и фантазии, без спутников и без всяких запасов; они вынуждены вооружаться и одеваться, используя лишь обломки кораблекрушений, и строить дом для своего одинокого сердца в укромных уголках воображения и чтения. Это не худший жребий в жизни. Если сравнить его с другими и принять терпеливо и весело, то его, за немногими исключениями, можно даже считать одним из лучших. Мы надеемся, что наш том попадет в руки такого человека. В каждом отрывке, который здесь приведен, есть, помимо очевидного, еще и некий скрытый смысл. Это развлечение для тех, кто не требует ничего другого, и руководство в форме развлечения для тех, кто хочет найти такое руководство... В нашей книге, может быть, мало нового в прямом смысле этого слова; но в высшем смысле в ней очень много нового; в ней присутствует, так сказать, нестареющая новизна — древность, украшенная плющом и бутонами роз; мудрые, задумчивые, любящие, вечно новые лица старых друзей. Время доказало подлинность заключенных здесь творений. «Они не поблекнут от старости», и «привычка не убьет их новизны». Мы сами читали их и будем читать до конца наших дней; мы не стали бы говорить так много об этом, если бы не были уверены, что то же будут делать сотни и тысячи, все равно, прочтут ли они их в этом сборнике или в других изданиях. Из «Предисловия» к «Книге для уютного уголка», 1849.
ISHSEKSE52SaSESaSK2SaSMH515î5aSHSHSH5aSŒZl T. КАРЛЕЙЛЬ ГЕРОИ—ПИСАТЕЛЬ 3 3 ] 3 ] ] 3 3 3 3 3 3 3 3 3 3 ] 3 ] 3 ] 3 3 3 3 3 3 3 I252525ZSE525252?£525£5Z525?£252525H5£52525Z5B Г! |ЕРОИ — боги, пророки, поэты, па- стыри— являют собою героизм, принадлежащий древности, ибо они жили в отдаленнейшие времена; иные из них давным-давно исчезли и их уж более не встретишь на этой земле. Ну а герой — писатель, о котором мы намерены сегод- ня говорить, есть произведение нового времени; и покуда существует чудесное искусство Писания, или Скорописания,
называемого Печатью, можно надеяться, что будет существо- вать и он, как один из основных видов Героизма—для всех будущих веков. Он представляет собою во многих отношени- ях необыкновенное явление. Я говорю, что он явился недавно; он живет в мире чуть больше одного столетия. Еще около века тому назад не было этого человека с великою душою, живущего в стороне от остальных и не так, как живут остальные; стремящегося в книгах дать волю своему вдохновению, и за это обрести такое место в жизни и такие средства для ее поддержания, которые миру будет угодно ему предоставить. Чего только не продава- ли и не покупали, о чем не договаривались на базарной площади; но никогда прежде не торговали так откровенно вдохновенной мудростью Героической Души. И вот он—со своим авторским правом и авторским бесправьем, на грязном своем чердаке, в выгоревшем сюртуке, повелевающий (имен- но так) из могилы, после своей смерти, целыми народами и поколеньями, которые кормили или не кормили его, пока он жил — что за удивительное зрелище являет он собою! Трудно отыскать более неожиданную форму героизма. Увы, герой издавна принужден был рядиться в странные одежды: мир никогда толком не знает, что, собственно, ему делать с ним, до того чуждо миру обличье героя! Нам кажется дико, что люди в грубом восторге превращают мудрого и великого Одина в бога и поклоняются ему; что другие считают мудрого и великого Магомета боговдохновен- ным и долгих двенадцать веков благоговейно исполняют его Закон; но то, что, например, к мудрому и великому Джонсо- ну, или Бернсу, или Руссо иные относились как к ничтож- ным бездельникам, пригодным лишь для праздной забавы, уделяя им горстку монет да несколько жалких хлопков, чтобы они могли кое-как существовать—это, как я уже говорил, наверное, когда-нибудь покажется еще более дико! Между тем, поскольку духовное всегда определяет собою материальное, постольку героя-писателя должно считать самой важной фигурой современности. Он, кто бы он ни
был,—душа всего. У него будет учиться и ему следовать весь мир. По тому, как мир обращается с ним, можно судить о состоянии мира. Вглядываясь в его жизнь, мы на доступной нашему взору глубине можем увидеть бытие породившей его эпохи — эпохи нашей жизни и трудов. Писатели бывают подлинные и мнимые; здесь, как и везде, встречаются подделки. Если говорить о настоящем Герое, то, по моему сужде- нию, герой—писатель служит распространению между нами всего самого благородного и высокого; когда-то это умели понимать. Он, как умеет, облекает в слова вдохновение своей души,— во всяком случае в той мере, в какой это посильно человеку. Я говорю «вдохновение», так как слово это означает то, что мы зовем «подлинностью», «искренностью», «гением» — героические свойства, для которых у нас нет лучшего наименования. Герой тот, кто живет внутренней сутью вещей—в Истине, Чуде и Вечности—существующей всегда, для большинства незримой, сокрытой под временной и обыденной оболочкой; там он живет; он объявляет свою тайну внешнему миру, объявляя ему самого себя — делом или словом. Его жизнь, как мы уже говорили, это частица неутомимого сердца самой Природы — как, впрочем, и всякая жизнь; но слабому большинству эта истина неведома и оно чаще всего изменяет ей; а немногие сильные тверды, героич- ны, постоянны, потому что она не скрыта от них. Писатель, подобно всякому герою, призван провозглашать ее доступным ему способом. По внутреннему своему смыслу это то же самое дело, которое прошлые поколения именовали пророче- ским, пастырским, божественным; все герои, какие бы они ни были, посылаются в мир затем, чтобы исполнить свое назначение — словом или делом. Немецкий философ Фихте лет сорок тому назад прочитал в Эрлангене весьма примечательный курс лекций по этому предмету: «Ueber das Wesen des Gelehrten» — «О природе образованного человека». Фихте, в согласии с трансценден- тальной философией, выдающимся проповедником которой
он был, с самого начала заявляет, что то, что мы видим или с чем имеем дело на этой земле, разумея главным образом нас самих и окружающих людей, есть род оболочки или чувствен- ной Видимости; что внутри всего лежит его сущность, которую он называет «Божественной идеей мира»; это та реальность, которая «находится на дне всякой Видимости». Большинство людей не в силах познать эту Божественную идею; они живут, по словам Фихте, на поверхности, посреди мирских дел и зрелищ, не подозревая, что под этим скрывает- ся нечто божественное. Но писатель послан сюда именно для того, чтобы сознать самому и возвестить нам эту Божествен- ную идею: в каждом новом поколении она будет возглашаться на новом наречии; он призван в сей мир, чтобы служить этой цели. Так выражается Фихте; и мы не станем с ним спорить. Таким образом именует он то, что я, в других словах, тщетно пытаюсь назвать; то, чему пока нет имени: неизреченный Божественный смысл, исполненный восторга, чуда и ужаса, лежащий в основании всякого человеческого бытия — присутствие бога, создавшего человека и все остальное. Магомет проповедовал это на своем языке, Один—на своем; эту истину возвещают на разных наречиях все мыслящие души. Поэтому Фихте называет писателя пророком, или, по его выражению, жрецом, который постоянно открывает людям божественный план; писатели на протяжении веков составляют непрерывное жречество, наставляя людей в том, что бог присутствует в их жизни, что все «внешнее», все, что мы видим вокруг, есть только оболочка «Божественной идеи мира», «того, что лежит на дне Видимого». Истинному писателю, независимо от того, признан он миром или нет, всегда свойственна святость: он — свет мира, он его жрец; он ведет сквозь тьму, подобно священному огненному столпу, в его странствии через пустыню Времени. Фихте строго разли- чает подлинного писателя, которого мы здесь называем Героем, и негероическое множество мнимых писателей. Кто не предает всего себя этой Божественной идее, кто лишь отчасти живет ею, не борется за нее, как за единственно
ценный смысл жизни—тот пускай живет чем ему угодно, с какой угодно роскошью и удобством; он не Писатель; он, говорит Фихте,— кропатель, Stümper. Или, в лучшем случае, если он принадлежит прозаическим окраинам творчества, его можно считать «каменщиком»; Фихте где-то даже называет его «ничтожеством» и вообще относится к нему без снисхож- дения и не желает, чтобы он благоденствовал среди нас! Так судит Фихте о писателе. Его суждение в точности совпадает и с нашим суждением о сем предмете. В этом смысле я нахожу, что несравненно замечательней- шим писателем последнего столетия был соотечественник Фихте — Гете. Вот кому удивительным образом была дарова- на возможность жить, как мы сказали, божественной идеей мира, прозрение сокровенной божественной тайны; и странно: в его книгах мир снова обретает богоподобие, становится предметом божественных трудов и храмом. Он освещен не яростным и нечистым магометанским заревом, но кротким небесным сиянием; это настоящее пророчество в нашу далеко не пророческую эпоху; по моему мнению, это величайшее, хотя и самое безмятежное свершение нашего времени. И мы бы сделали Гете образцовым героем-писателем. Мне достави- ло бы большое удовольствие говорить здесь о его героизме, ибо я считаю его настоящим Героем; он героичен в том, что говорил и делал, и, может быть, еще более в том, чего он не сказал и не сделал; для меня он — возвышающее зрелище: великий герой древности, говорящий и хранящий молчание, как древний герой, в обличье вполне современного, прекрасно образованного, высоко развитого писателя! Ничего подобного мы не видели; никому за последние полтора века такого не удавалось. Но сейчас общее представление о Гете таково, что пытаться так говорить о нем более чем бесполезно. Говорить с огромным большинством из вас о Гете так, как я бы мог, значит говорить недомолвками, туманно; из сказанного нель- зя было бы вынести иного впечатления кроме ложного. Оставим Гете до будущих времен. Джонсон, Берне, Руссо —
три великих, хотя и менее значительных таланта предшеству- ющей эпохи, лучше подходят для нашей цели. Три человека, действовавших в менее благоприятных обстоятельствах во- семнадцатого столетия; условия их жизни куда больше напоминают нашу нынешнюю английскую действительность, чем германскую времен Гете. Увы, люди эти, в отличие от него, не преодолели ее; они храбро сражались и пали. Они не были героическими носителями света; они были герои — искатели света. Они жили в унизительных условиях; они пытались своротить горы на пути, но не смогли пробиться к ясному, победительному смыслу «божественной идеи». То, что я намерен показать вам, представляет собою, пожалуй, надгробия трех героев — писателей. Это внушительные курга- ны, под которыми погребены три великих духа. Это весьма печальное, но вместе величественное и увлекательное зрели- ще. Мы ненадолго задержимся здесь. В наше время часто сетуют на расстроенное состояние общества; на то, что многие его звенья дурно исполняют свои обязанности; на то, что могущественные силы его часто действуют впустую, беспорядочно и совершенно неорганизо- ванно. Как все мы знаем, эти сетованья слишком справедли- вы. Но, может быть, если мы посмотрим на книги и их сочинителей, то обнаружим в этой беспорядочности, так сказать, самую ее суть—своего рода сердцевину, от которой и вокруг которой вращаются все прочие земные неурядицы! Наблюдая за тем, что делают писатели в этом мире и что мир делает с писателями, я не могу не заметить, что это самое противоестественное явление нашего времени. Нам придется выйти в неведомое море, если мы хотим попытаться объяс- нить такое положение: однако, ради нашего предмета, нам следует его рассмотреть хотя бы отчасти... По проторенной дороге идти нетрудно; но до чего же мучительно, а для многих и рискованно, пускаться в путь по непроходимым тропам! Наши благочестивые Отцы, хорошо сознавая важность обращения человека к другим людям, основывали церкви,
делали пожертвования, учреждали уставы; повсюду в цивили- зованном мире существуют кафедры, сложно и торжественно обставленные всем необходимым для того, чтобы человек, имеющий дар речи, мог наилучшим образом обращать ее к своим собратьям. Они понимали, что это чрезвычайно важно; что отсутствие этой возможности ни к чему хорошему не ведет. Их труды были праведны и благочестивы; на них приятно взирать! Но в отношении искусства Писания, Печа- тания все теперь переменилось. Разве Писатель не проповед- ник, наставляющий не один какой-нибудь приход в тот или другой день, но всех людей всех времен и повсюду? Разумеет- ся, весьма важно, чтобы он хорошо исполнял свою долж- ность, невзирая на тех, кто дурно ее исполняет, чтобы он мог доверять своим глазам, потому что в противном случае все его прочие органы выйдут из доверия! Так; но никому в целом свете нет дела до того, хорошо или дурно исполняет свое назначение писатель, и исполняет ли он его вообще. В лучшем случае, им еще интересуется какой-нибудь книгопро- давец, который пытается выручить за его книги сколько-то денег; прочим же до него нет никакого дела. Никто не спрашивает, откуда он пришел, куда держит путь, по какой дороге прибыл, чем можно помочь ему в его странствии. Он в обществе — случайное явление. Он, как дикий измаильтянин2, скитается в мире, для которого он — светоч духовный, неваж- но— истинный или ложный! Без сомнения, из всех изобретений человека искусство писателя — самое удивительное. Руны Одина3 были первона- чальной формой деятельности Героя; книги, записанные слова — это те же поразительные руны в их новейшем обличье! В книгах — душа Прошлого; в них звучит отчетливо слышный глас минувшего, между тем как его тело и материальная сущность давно исчезли, точно сон. Могуще- ственные флоты и армии, гавани и арсеналы, большие города с высокими башнями, с множеством машин—все это значи- тельно, величественно: но что сталось с ними? Агамемнон,4 толпы Агамемнонов, Перикл5 со своею Грециею — все теперь
превратилось в покинутые обломки, печальные, неразговор- чивые развалины и руины. Но греческие книги! В них Греция ощутимо жива для всякого мыслящего человека; ее всегда легко вызвать к жизни. Книга поразительней самой волшеб- ной руны. Все, что делало, думало, чего достигло, чем было человечество, чудесным образом сохраняется на страницах Книг. Они — особенное достояние людей. И разве книги не совершают чудес, подобно тому, как, если верить легендам, их совершали руны? Они убеждают. Самый никчемный роман, взятый из общедоступной библи- отеки, который глупенькие барышни в далекой провинции мусолят и твердят наизусть, и тот помогает этим глупышкам устраивать свои браки и вести хозяйство. Вот так чувствовала «Селия», и так поступал «Клиф- форд»: дурацкая Теория Жизни, отпечатавшаяся в этих юных головах, когда-цибудь станет для них нешуточной практикой. Что же, неужели какие-нибудь руны, в самом необузданном воображении баснослова, совершали когда-нибудь чудеса, сравнимые с теми, что совершили на реальной земной почве иные книги! Кто воздвиг собор Св. Павла6? Рассмотрите существо вопроса, и вы увидите, что его создала божествен- ная Книга Евреев : к его созданию причастно слово человека, звавшегося Моисеем, изгнанника, который четыре тысячеле- тия тому назад пас свое мидианитское стадо в Синайской пустыне!8 Это совершенно непостижимо, и, однако, нет ничего достоверней этого. С искусством писания (простым, необходимым и сравнительно несущественным следствием которого является печать) для человечества открылась истин- ная эра чудес. С изумительной, небывалой сноровкой искус- ство это плотно пригнало Прошлое и Далекое к настояще- му— во времени и пространстве; все эпохи и все области благодаря ему суть для нас Здесь и Теперь. Все преобразова- но для людей; все виды важной деятельности человека: учения, проповеди, образы правления и все прочее. Возьмем, к примеру, обучение. Университеты представля- ют собою значительное, почтенное произведение нового
времени. Но их до самого основания изменило существование книг. Когда они учреждались, книги еще были недоступны; в то время за одну книгу отдавали поместье. В таких условиях, если человек обладал знанием, которое он желал передать другим людям, он неминуемо принужден был собирать вокруг себя слушателей, обращаясь к ним непосредственно. Если нужно было узнать то, что знал Абеляр ,— приходилось идти слушать Абеляра. Тысячи,— собственно, тридцать тысяч че- ловек, приходили послушать Абеляра с его метафизическим богословием. Потом всякий следующий учитель, который хотел чему-либо научить, мог с удобством воспользоваться этой же кафедрой, ибо многие тысячи людей, желавших узнать его ученье, уже собрались в одном месте, чтобы слушать его: из всех мест это было для него самым подходящим. Для третьего наставника оно делалось еще более удобным, и чем больше их прибывало, тем более подходящим для обучения оно становилось. Теперь нужно было только, чтобы король обратил внимание на это новое явление: чтобы он собрал и объединил все разнообразные школы в одну; предоставил бы ей здание, привилегии, поощрения и назвал бы ее Universitas, или Школой всех Наук: и вот получился, в основных чертах. Парижский Универси- тет. То был прообраз всех последовавших за тем Университе- тов, которые до наших дней, вот уже шесть веков, продолжа- ют возникать. Таково, по моему мнению, происхождение Университетов. Однако совершенно очевидно, что из-за того простого обстоятельства, что книги сделались легко доступны, все условия образования переменились сверху донизу. Изобре- тенное некогда книгопечатание преобразовало все университе- ты или даже упразднило их! Учителю не нужно теперь собирать вокруг себя людей, чтобы сказать им то, что он знает: он напечатает это в книге, и все обучающиеся, как бы далеко они ни находились, за какие-нибудь гроши получат эту книгу и будут куда как успешно изучать ее, сидя у своего очага! Конечно, живая речь обладает неоценимыми достоин-
ствами; даже писатели в иных случаях считают более удобным для себя воспользоваться ею—возьмем хотя бы наше сегодняшее собрание! Могут сказать, что для устного Слова, так же как и для письменного и печатного, отведена и всегда останется за ним, покуда у человека есть язык, своя особенная область. Это справедливо для всего на свете; среди прочего, и для Университетов. Но до сих пор не указаны и не признаны границы этих двух областей; еще реже вспоминают о них на деле: пока нет еще Университета, который вполне усвоил бы это новое великое обстоятельство — существование печатных книг—и твердо стал бы наравне с XIX столетием, как Париж стоял на уровне ХШ-го. Вдумайтесь — что может предложить нам любой Университет, т. е. завершающая образование высшая школа—оказывается, то же самое, что делала всегда начальная школа: учить нас читать. Мы учимся читать—на разных языках, в разнообразных отраслях науки; мы учим алфавит и письменность по всевозможным книгам. Но ведь собственно знание, даже умозрительное, припасено для нас в самих книгах! Все дело в том, что мы читаем уже после того, как множество разных профессоров изложили нам все, что им было известно. Подлинный университет нашего времени — это собрание книг. Но с появлением книг, как я уже отмечал, изменилась совершенно и церковь: и проповедь, и всякая иная деятель- ность. Церковь — это деятельный, общепризнанный союз наших пастырей или пророков, которые мудрым наставлени- ем руководят души людей. Между тем, пока не было письменности, не было скорописи, т. е. книгопечатания, наставление словом было естественным и единственным способом проповеди. Но вот появились книги. Разве тот, кто способен написать настоящую книгу, которая окажет учи- тельное воздействие на всю Англию, не может называться Епископом и Архиепископом — первосвященником англий- ским9 Я еще и еще раз повторяю, что писатели газет, брошюр, стихотворений, книг суть истинная, деятельная, плодотворная Церковь нового времени. Да и не только
проповедь — наше поклонение тоже совершается при помощи книг. Благородное переживание, которое некая озаренная душа облекла для нас в гармонические словесные одежды, устраивая гармонически наши сердца—разве оно не связано с самой природой поклонения, если только мы сумеем его понять*? В наше неспокойное время во всех странах немало таких, кто не знает иного способа поклонения святыне. Разве тот, кто каким-то образом сумел показать нам так, словно мы этого прежде не знали, что полевая лилия прекрасна, не указывает нам на нее как на воплощение Источника Красоты вообще; как на проступившую вдруг надпись, сделанную рукой великого создателя Вселенной? Он пел для нас и заставил нас петь вместе с ним этот небольшой стих священного псалма. Вне сомнения, это так. Насколько же больше тот, кто песнью, словом или каким-нибудь другим способом поселяет в наших сердцах благородные поступки, чувства, дерзания и муки своих братьев! Воистину он как бы коснулся наших сердец горящим углем с жертвенника10. Быть может, нет поклонения более истинного. Литература, поскольку она литература, есть «апокалипсис Природы», есть откровение «явленной тайны». Это можно назвать, в духе Фихте, «непрерывным откровением» божественного в земном и повседневном. Божественное, в истинном значении, всегда присутствует в земном; оно обнаруживает себя то/на одном наречии, то на другом, с разной степенью отчетливости, и этим заняты, сознательно или бессознательно, все истинно даровитые поэты и проповедники. Даже в мрачном, бурном гневе Байрона, столь своенравном и уродливом, можно отыскать следы Божества; да что—даже если сухо усмехает- ся французский скептик, это значит, что он высмеивает ложь во имя любви и уважения к истине. Насколько же выше гармонический мир Шекспира или Гете, соборная музыка Мильтона! Есть нечто и в убогих, бесхитростных песнях Бернса—жаворонок, взлетающий с убогой пашни высоко- высоко в синюю глубину и бесхитростно поющий нам оттуда! Ибо всякая настоящая песня вызвана чувством преклонения;
то же можно сказать и о всяком настоящем труде, который воспевается и мелодически воплощается в песне. В этом безбрежном кипучем океане Печатного Слова, который мы легкомысленно зовем литературой, слышатся отрывки насто- ящей «Церковной литургии» и «Свода Поучений», облаченные в непривычные для будничною сознания одежды. Книги — это и наша Церковь. Или обратимся к формам человеческого правления. Вити- негимот11, древний парламент, был великим учреждением. Там обсуждались и решались национальные вопросы; гам определялось будущее народа. Но, несмотря на то, что название парламента сохранилось, разве теперь парламент- ские дебаты не ведутся везде и всегда в юраздо более приемлемой форме вообще вне стен парламента? Бэрк сказал, что в парламенте заседают три сословия: но в галерее журналистов там присутствовало и четвертое, куда более авторитетное, чем все прочие. И это не пустая фраза, не острота — это бесспорный факт, весьма важный для нас в настоящее время. Литература — это и наш Парламент. Пе- чать, необходимо следующая за письменностью, как я часто говорил, равноценна демократии: с изобретением письменно- сти демократия становится неизбежной. Письменность приво- дит к книгопечатанию: к многообразной, ежедневной, непред- сказуемой печати, как jto можно наблюдать в наши дни. Всякий, кто может говорить, говорит теперь ко всему народу,— имеет власть, оказывается причастен к правитель- ству, приобретает неохьемлемые законодательные и исполни- тельные права. Не важно, какого он звания, каковы его доходы и отличия: нужно только, чтобы его хотели слу- шать— ничего другого не требуется. Народ управляется теми, чей голос слышен народу: вот что такое, собственно, демо- кратия. Прибавьте к этому только необходимость всякой существующей власти постоянно совершенствовать себя: работая тайно, под повязками, во мраке, среди помех, она не будет знать покоя, покуда не научится действовать открыто, беспрепятственно, очевидно для всех. '0-1196
Раз возникшая демократия непременно станет осязательной. Какую бы сторону мы ни взяли, мы приходим к заключению, что изо всего, что способен сделать или совершить в этой земной жизни человек, самым нужным, удивительным и ценным останется то, что мы зовем книгами! Эти жалкие лоскуты тряпичной бумаги с черной краской — от ежедневной газеты до священной Книги Евреев — чего только не соверша- ли они, чего они не совершают на наших глазах! Ведь какой бы ни была наружная форма (клочки бумаги, как мы выразились, да черная краска), разве, в сущности, не справед- ливо утверждение, что книга создается высшим напряжением человеческих способностей? Она есть Мысль человека, его поистине чудотворная сила, благодаря которой он создает все, что ему угодно. Все, что он делает, все, что вызывает к жизни, есть его воплощенная мысль. Этот вот Лондон со всеми его домами, дворцами, паровыми машинами, соборами и невероятной суетой и шумом есть не что иное, как мысль, т. е. миллионы мыслей, собранных воедино, громадный, неохватный дух мысли, воплотившийся в кирпиче, в железе, дыме, пыли, дворцах, парламенте, фиакрах, Екатерининских доках и прочем! Не было бы никакого кирпича, если бы кто-то не придумал его. То, что мы называем «лоскутами бумаги и следами черной краски», есть чистейшее воплоще- ние человеческой мысли. Не удивительно, что оно одновре- менно и самое действенное, самое благородное ее воплоще- ние. О том, что писатель занимает в современном обществе важное, первостепенное место и что пресса неукоснительно вытесняет Кафедру, Сенат, Senatus Academicus и многое другое,— знаю^ уже довольно давно, а в последнее время часто говорят об этом даже с оттенком воодушевленного ликования и изумления. Мне кажется, что со временем воодушевление уступит место более практическим следстви- ям. Раз писатели имеют такое неограниченное влияние, трудясь для нас из века в век и даже изо дня в день, то я думаю, мы можем предположить, что писатели не вечно
будут скитаться среди нас подобно неприкаянным, покинутым измаильтянам! Как я уже сказал, все, что обладает незримой, но мощной силой, сбросит когда-нибудь свои покровы, повяз- ки, и шагнет наружу с явно слышной, для всех очевидной силой. Когда один человек облачается в одежды и получает награды, свойственные поприщу, на котором отличился дру- гой, то в этом не может быть ничего хорошего; это несправедливо, это дурно. Но, увы, до чего же трудно добиться тут справедливости, сколько времени для этого надобно! Конечно, то, что мы называем Организацией Цеха Литераторов, пока еще чрезвычайно несбыточно из-за всевоз- можных препятствий и помех. Если вы спросите меня, какая организация лучше всего подходит современным писателям в смысле обеспечения пособия и благоустройства, оправданных точно взвешенным взаимоотношением писателя и общества — то я вынужден буду признаться, что решение этой задачи мне не по силам! Тут не достанет сил одного человека; чтобы получить хотя бы приблизительное решение, должны усердно потрудиться многие люди. Никто из нас не знает, какое устройство было бы наилучшим. Но если вы спросите, какое было бы хуже всего, я отвечу: теперешнее, при котором в должности трепетного судии восседает Хаос: хуже этого ничего не может быть. До самой лучшей, даже до сносной организации еще далеко. Я хочу заметить, что денежные награды от короны или парламента — далеко не самое главное в этом деле! Стипендии писателям, премии и всякого рода денежные пособия ни к чему не ведут. Я бы сказал, пожалуй, что для настоящего человека бедность не постыдна; что писатели должны быть бедны, чтобы доказать, что они настоящие писатели! Христи- анская церковь учредила нищенствующие ордены12, в кото- рых добрые люди принуждены были жить подаянием; то было естественное и даже необходимое развитие христиан- ского учения. Само оно основано на Бедности, Скорби, Противоречии, Распятии, разнообразных людских бедах и унижениях. Можно сказать, что тот, кто не знает этого, кто 10*
не понял бесценных уроков, преподанных этим знанием, упустил хорошую возможность выучиться. Просить пода- яние, ходить босиком, в платье из грубой шерсти, препоясав чресла вервием, и быть презираемым всеми на свете — было занятием не из самых приятных — и не слишком почтен- ным,— до той поры, пока благородство тех, кто так поступал, не заставило иных смотреть на них с уважением! Просить милостыню нынче не в моде; но что до остального, то кто станет утверждать, что Джонсон не выиграл от своей бедности9 Ему важно было во всяком случае знать, что земная выгода, всякого рода успех — это не то, к чему он должен стремиться. Гордость, тщеславье, злонравное само- любие, гнездившиеся в его сердце, как и во всяком другом, должны были быть исторгнуты оттуда, вырваны оттуда ценою страдания, отброшены прочь как недостойные. Бай- рон, рожденный в богатстве и знатности, не стоит плебея Бернса. Как знать, быть может, из этой «наилучшей органи- зации», до которой еще очень далеко, бедность все же не будет изгнана9 Что, ежели наши писатели, наши духовные герои, и тогда, как теперь, будут составлять что-то вроде «невольного монашеского ордена»; будут прозябать все в той же безобразной нищете — покуда не узнают ее вполне, покуда не научатся пользоваться ею для своих целей! Деньги в самом деле могут многое, но не все. Мы должны знать их место и не выпускать их оттуда, а если они попытаются выйти — водворять назад. Кроме того, если бы даже все устроилось—и пособия, и сроки их раздачи, и подходящий распределитель,— как в этом случае, скажем, Берне доказал бы, что заслуживает награды? Ему пришлось бы пройти испытание. Испытание... Но это яростное клокотанье Хаоса, называемого литературной жизнью, тоже испытание! Вполне справедлива та мысль, что никогда не прекратится борьба, открывающая путь из низших слоев общества в высшие сферы, к общественным наградам. Там, внизу, рождаются сильные люди, которым суждено занять более высокое положение. Многосложная, необычай-
но запутанная, разнообразная их борьба составляет (и должна составлять) то, что называется общественным прогрессом. Это относится к писателям так же. как и ко всем прочим. Как управлять этой борьбой? Вот в чем все дело. Оставить все как оно есть, на милость слепого случая: сутолока мятущихся, уничтожающих друг друга атомов; я один из тысячи уцелел — девятьсот девяносто девять погибли в пути; ваш царственный Джонсон в мансардах изнывает в бездей- ствии, или его запрягает некий пещерный издатель13; ваш Берне умирает с разбитым сердцем, будучи простым обмер- щиком 4: ваш Руссо, доведенный до безумного ожесточения, подстрекает своими парадоксами французские революции: ясно. что. как мы уже говорили,— это наихудший тип организации. Увы! до лучшего еще далеко! И все же когда-нибудь он, без сомнения, придет; он приближается к нам. спрятанный до времени в глубине веков; во всяком случае, это можно предвидеть. Ибо как только люди осознают важность какого-нибудь дела, они неизбежно начинают хлопотать вокруг него, способствовать ему, разви- вать его и не успокаиваются до тех пор, пока не добьются хотя бы приблизительного успеха. Говорю вам, что среди всех существующих теперь в мире сословий — духовенства, аристократии, правительства, ни одно не может сравниться значением со Священством Пишущих книги. -)то для всякою очевидно—и поучительно. «Литература сама о себе позабо- тится»— ответил господин Питт1 , когда ею попросили ока- зать помощь Бернсу. «Да,— заметил господин Саути 16,— она по.заботится о себе: но и о вас тоже, если вы не захотите обратить на нее внимание!»
ОТРЫВКИ СОЧИНЕНИЙ И ПИСЕМ Кроме одного-двух людей, в моем окружении нет никого, кем бы я очень дорожил; но книги всегда в моем распоряже- нии. Слава Кадму1, финикийцам или кто там еще выдумал книги! Я не стал бы утомлять себя похвалами искусству, доносящему человеческий голос до земных окраин и до новых поколений; но одинокому человеку позволительно высказать свою любовь, которую он испытывает к этим верным и послушным товарищам, с готовностью идущим за тобою или приходящим к тебе и всегда умеющим, в отличие от твоих надменных, тупых или сварливых собратьев, рассеять душев- ную тоску и скрасить скуку жизни сокровищами минувшего. Из письма к Роберту Митчеллу, товарищу по Университету, 16 февраля 1818 г. Но из чего нам роптать? Нести бремя бед (все равно, большее или меньшее) для смертных — неизбежный удел, и надо приучить свой ум мириться с этим. Сетовать вообще недостойно, и часто хуже, чем бесполезно. По-моему, поучи- тельно наблюдать, как лорд Байрон посреди чувственной роскоши своего итальянского гарема2 печально поет о ничто- жестве человеческой жизни — а затем обратиться к бедному, но высокоумному Эпиктету, рабу жестокого хозяина3,— чтобы послушать, как он возвышает свой голос к отдаленным поколеньям в таких незабвенных словах (следует выдержка из "Руководства» Эпиктета.— Прим. пер.). Но довольно нра- воучений; будем страдать и терпеть вместе с нашим Стоиком. Из письма к Томасу Мари, другу Карлейля, 28 июля Î818 г. Не думай, что я стану проповедовать на такую пошлую тему, как душевный покой. Я просто хочу сказать тебе, что в мрачные мои дни — а у меня бывают дни, когда то, чем я
держусь (гордость или что бы то ни было), вдруг прискучит мне — я нахожу для себя полезным вспоминать, что Клеанф4, коего достопамятные слова не состарятся и в другие две тысячи лет, отнюдь не роптал, когда работал по ночам уличным разносчиком5, чтобы днем слушать лекции Зенона6, и что Эпиктет, раб дурно обходившегося с ним ничтожного любимца жестокого тирана7, написал свое «Руководство», способное укрепить душу позднейшего обитателя этой планеты. Из письма к Роберту Мит- челлу, 6 ноября 1818 г. ...Тут и высшее достоинство произведения, и необходимое искусство читать его. Мы не прочитали писателя до тех пор, пока не увидели его предмета,— каков бы он ни был,—таким, каким он его видел. Если это рассуждения, то насколько умны и верны его мысли? Мы должны понять обстоятель- ства, которые привели его к заключению, что суждения его справедливы, или заставили его записать их, хотя он и знал, что они ложны. Иначе наш суд неправеден. Идет ли речь о поэзии? Тогда его слова суть множество символов, которые нам нужно самим истолковать, в противном случае они останутся, как это и всегда бывает с поэтическими словами в прозаических душах, мертвыми знаками; сами по себе эти знаки бесплодны, но, следуя им, мы можем подойти или приблизиться к той Вершине Созерцания, где стоял Поэт, оглядывая ту величественную картину, показать которую другим было бы его целью. Нашему времени привычнее праздное оцепенение, когда Вершину эту подставляют нам под ноги, чтобы нам не карабкаться на нее; но в конечном счете это не может принести удовлетворения. Не следует никогда забывать, что тут, как и всегда на земле, пассивное удовольствие не может продолжаться долго. Повсюду в жизни главное не то, что мы обретаем, но что мы делаем: точно так же и в духовных
вопросах — в разговоре, в чтении, которое есть просто более точный и обдуманный разговор,— важно не то, что мы получаем, но что мы готовы дать, ибо именно это главным образом удовлетворяет и обогащает нас. Правда, большин- ство читателей с этим не согласится, потому что они, подобно большинству людей, слишком ленивы. Но если кто-нибудь предпочитает пассивный и вялый способ духовных занятий деятельному бодрствованию, то он отыщет сколько угодно писателей, весьма подходящих для такого чтения. Очень немногие книги выигрывают в поучительности от повторного чтения: огромное большинство их бесхитростно настолько, насколько бывает незамысловата пошлость. Между тем, если дорожить временем, то книга, которая не делается лучше при втором чтении, вообще не заслуживает того, чтобы ее читали. А если перед вами истинный художник, человек большого ума, сознающий свое высокое призвание, и мы заранее знаем, что он писал не бесцельно, что он серьезно размышлял, знал, что писал, и воплотил в своем сочинении, лучше или хуже, создания своей глубокой и благородной души — не следует ли нам в этом случае почтительно прибли- зиться к нему, как ученикам к своему наставнику? И что может быть полезнее чтения такого писателя, как мы себе представляем такое чтение, что может сравниться с изучени- ем его до мельчайших оттенков смысла? Ведь разве это не значит, что мы, жалкие и ничтожные, будем думать так же, как думал он, видеть мир его даровитым взором, усваивать себе настроение и чувства его великой и богатой души? «Литературные опыты. „Елена" Гете». 1828 г. Слава богу, я еще не утратил безудержного желания читать. Мне иногда кажется, что я здесь погребен заживо8, забыв про все эти «репутации», успехи и проч., и положи- тельно обратившись к приобретению ясных понятий един- ственно доступным мне способом — при помощи книг. Две статьи (по пятидесяти страниц) в год обеспечат мое существо-
вание. а работы jtoio рода сколько у i одно. В остальном же я и в самом деле почти уверен, что для меня всего лучше, ко!да я забыт людьми, и надо мною и около меня нет ничею кроме неизбывною Неба. Я отнюдь не думаю, что обречен умереть в л ой глуши; у меня всегда есть смутное чувство, что меня вызволят отсюда и что перед отъездом я получу работу по душе, тем более, что я могу работать и так и эдак. Лишь бы одиночество, тишина и безучастная отрешенность от мира не сделали из гебя дикаря—а так и они имеют свои преимуще- ства. Дневник. Креигенпатек, 1 сентября 1832 г. ...Я полагаю, что ни одна книга, исключая Библии, не читалась гак широко и не была так любима, как "De Imitatione ( hristi" Фомы Кемпийского9. Мне отрадно думать, что христианское сердце нашей доброй матушки10 тоже может найти себе пищу и подкрепиться из источника, питавшею и укрептявшею столь многих. Из письма от февраля (?) 1833 г. Что касается зримых и осязаемых свершений прошлою, то я таковых насчитываю три: Города с их галереями и арсеналами: возделанные Поля... к коим ведут дороги и мосты; и в-третьих.— Книги. И это третье, действительно более позднее изобретение гораздо ценнее двух других, и, ценность настоящей книги воистину поразительна! Она не то, что неодушевленный каменный юрод, год от года разруша- ющийся, каждый юд требующий подновления; она скорее подобна возделанному полю, но только полю духовному; она подобна духовному дереву, сказал бы я; она стоит из года в юд, из века в век (у нас есть книги, уже пережившие полтораста человеческих сроков); и каждый год оно пускает новые листы (комментарии, исследования, философские, по- литические системы или просто проповеди, брошюры, жур-
нальные статьи), и каждый — волшебство и чудо, ибо имеет влияние на людей. О, ты, что способен написать книгу, которую только раз в двести лет или чаще дано написать человеку,— не завидуй тому, кого называют градостроителем, и испытывай неизъяснимую жалость к тому, кого зовут завоевателем или разрушителем городов! Ты тоже завоева- тель и победитель, но только истинный; именно — победитель сатаны. Ты построил то, что переживет и мрамор, и металл, и будет чудоносным градом духа, храмом и школой, и пророче- ским холмом, к которому придут на поклонение все земные племена. "Sartor Resartus", 1833 ...Возможно, вам приходилось слышать, что с течением времени все переменилось и что «истинный Университет наших дней — это Собрание Книг»11. И, вне сомненья, все сильно изменилось именно с изобретением Книгопечатания, которое было открыто приблизительно на полпути между нами и первоначальным Университетом. Теперь уже не нужно самому являться туда, где говорит профессор, потому что в большинстве случаев его лекции делаются доступны благода- ря книгам, и их можно читать и перечитывать много раз, и изучить их. Самое существование Печатных Книг — огромное событие. Но мне не известно, чтобы какой-нибудь Универси- тет до сих пор вполне признал эту истину и чтобы занятия велись в полном согласии с нею... И однако названная мною выше истина остается самой важной практически: а именно, в наш век главная польза Университета в том, что после того, как вы прослушали в нем полный курс, вам предстоит собирать книги, большую библи- отеку хороших книг, которые вы будете изучать и читать. Все, что Университет может сделать для вас — и, я думаю, сделал для меня—это то, что он научил меня читать — на разных языках, из разных наук, с тем, чтобы я мог обратиться к книгам по этим предметам и постепенно проник-
нуть в любую область, которой я захотел овладеть и которая мне по вкусу. Как бы ни относились вы к этим историческим соображе- ниям, на всяком хорошем читателе лежит самоочевидная и повелительная обязанность, которая, быть может, труднее, чем вы воображаете. Учитесь быть разборчивы в чтении; учитесь читать прилежно, со всем вниманием, все, что вас действительно занимает—действительно, а не мнимо,— и что, по вашему мнению, действительно пригодится вам для ваших занятий... Изо всех людей самый несчастный тот, кто не может сказать, что он намерен делать, тот, который не нашел для себя в мире дела и не увлекся им. Ибо труд—это великое лекарство от всех недугов и несчастий, когда-либо владевших человечеством,— честный труд, который вы намерены совер- шить... Не знаю, хорошо ли вы усвоили, что существует два рода книг. Когда читаешь по любому предмету большинство книг—все книги, говоря в широком смысле,— то скоро обнаруживаешь, что есть разница между хорошими и дурны- ми книгами. Везде есть хорошие книги и плохие книги. Не то, чтобы я думал, что вы не знакомы или недостаточно знакомы с этим очевидным фактом; но я хотел бы напомнить вам, что это обстоятельство становится особенно важно в наше время и нам следует совершенно освободиться от свойственного людям впечатления, что если они читают какую-нибудь книгу, если несведущий человек читает какую-нибудь книгу, то это все же лучше, чем совсем ничего не читать. Я положительно принужден подвергнуть это сомнению; я реша- юсь даже оспоривать это. Для многих читателей было бы гораздо безопасней и лучше вообще не касаться книг. Существует чудовищно расплодившееся множество книг, ко- торые для читателей решительно бесполезны. Но читатель искушенный знает и то, что известное число книг было написано в высшей степени благородными людьми — таких книг не слишком много, но все же довольно, чтобы они заняли все ваше внимание,— это надо твердо усвоить. Короче
говоря, как я где-то еще писал об этом, я думаю, что книп. подобны человеческим душам: они делятся на агнцев и козлищ. Одни — их не много — восходят к небесам и увлекают нас с собою; я хочу сказать, что они служат бесценным средством обучения — для всех поколений. Другие — их чудо- вищно много — спускаются все ниже и ниже, делая большое, разнообразное, бессмысленное зло. Не забывайте об этом последнем роде книг, мои юные друзья! Что до остального, в рассуждении ваших здешних занятий и чтений и всего, что бы вы ни изучали, вам надлежит помнить, что цель ваша не самые знания — не постоянное совершенствование приклад- ных навыков и прочего в этом роде. Есть высшая цель, лежащая на окраине всего этого, в особенности для тех, кто готовит себя к литературному или ораторскому поприщу, или к священнослужению. Вы всегда должны помнить, что за всем этим лежит приобретение того, что можно назвать мудростью.— а именно здравой оценки и справедливого суж- дения обо всем, что окружает вас, привычки смотреть на вещи верно, беспристрастно и ясно, и естественной привер- женности к фактам. Ректорское обращение к студентам Эдинбургского университета, 2 апреля 1866 г.
^mtmmnmttnttömmm:m:mm:::mm:mmm:: a « H n p Дж.РЕСКИН | § СОКРОВИЩА КОРОЛЕЙ § й Сезам и Лилии. Лекция J XX XX хх XX XX хх хг « S « хх s S » S « S a « « H « xt « S « S « S « xx S ■ ■ РЕЖДЕ ВСЕГО я должен просить XX « I ■извинения за уклончивость объяв- *| S Ж Жленного названия темы этой лекции, ц 8 так как я вовсе не намерен говорить ни о XX XX королях в значении властителей, ни о XX H сокровищах в смысле богатого состо- XX XI яния, но о совершенно ином образе вла- ♦♦ XX ста и ином роде богатства в сравнении с XX 2 тем, как их обыкновенно понимают. Я *♦ ♦j было хотел даже просить вас запастись |î « XX nmmxxtxnxxxxxxxxxtttxtxxuxxxxxxxxtxxixxxxxxxxxxxixxxxxtxxn
ненадолго терпением и, как иногда поступают, желая пора- зить знакомого любимым ландшафтом, скрыть от вас то, что я в меру своих скромных способностей собираюсь вам показать, покуда, плутая по извилистым дорожкам, мы не окажемся на той вершине, с которой вдруг откроется прекрасная перспектива. Но мне приходилось слышать от людей искушенных в обращении с публикою, что ее более всего утомляет как раз необходимость следить за мыслью оратора, который не объясняет ей сразу своих намерений — и вот я тотчас снимаю свою легкую маску и прямо объявляю, что хочу говорить с вами о сокровищах, заключенных в книгах; о том, как мы обнаруживаем эти сокровища; о том, как мы теряем их. Серьезная тема, скажете вы, серьезная и обширная! Да; настолько обширная, что я не стану и пытаться обнять ее всю. Я постараюсь изложить лишь несколько простых соображений о чтении, соображений, которые с каждым днем все настойчивей владеют мною, ибо я наблюдаю развитие сознания общества с чувством уваже- ния к постоянно умножающимся средствам нашего просвеще- ния и, следовательно, совершенствующимся способам ороше- ния поля нашей словесности. 8 ...Все книги делятся на два класса: есть книги сиюминут- ные и есть книги для всякого времени. Заметьте это различие: тут речь идет не только о сравнительном достоин- стве книг. Не то важно, что плохие книги в отличие от хороших недолговечны. Здесь перед нами видовое различие. Бывают хорошие книги на случай и хорошие книги на всю жизнь, и то же самое можно сказать и о дурных книгах. Прежде чем идти дальше, я должен дать определение обоих этих родов.
9 Итак, хорошая книга на случай — о плохих я говорить не буду — это просто напечатанная для вас полезная или прият- ная беседа с человеком, с которым у вас нет иной возможно- сти поговорить. Порою даже весьма полезная, позволяющая узнать именно то, что вам нужно; часто весьма приятная, как бывает приятен разговор с умным знакомцем. Таковы увлека- тельные рассказы о путешествиях; благодушные и тонкие рассуждения; живые и трогательные повествования в виде романа; сообщения бесспорных фактов действительными уча- стниками минувших событий — все эти сиюминутные книги, размножаемые среди нас вместе с распространением просве- щения, суть достояние нашего века: мы должны быть весьма признательны им; стыдно было бы не употребить их с пользою для себя. Но мы сделаем из них худшее употребле- ние, если позволим им занять место книг настоящих: ибо, строго говоря, все это не книги, а попросту хорошо изданные письма или газеты. Письмо друга может быть и прекрасно, и нужно — сегодня; еще неизвестно, стоит ли его хранить. Газета может быть вполне своевременна за утренним кофе, но никто не станет читать ее в продолжение целого дня. Поэтому длинное, хотя бы и сшитое в книжку, письмо, в котором так занимательно описываются трактиры, дороги и прошлогодняя погода в такой-то местности, или повествуется о забавном приключении, или сообщается о действительных обстоятельствах тех или иных происшествий, пускай даже чрезвычайно ценных для случайных надобностей, вовсе не может считаться «книгой» в истинном смысле слова и его нельзя по-настоящему «читать». Книга, в сущности, не есть беседа, но явление письменности; причем ее пишут, имея в виду не просто сообщение сведений, но ценности непреходя- щие. Повествовательные книги издаются только потому, что их авторы не могут говорить с множеством людей сразу, если бы у них была эта возможность, они воспользовались бы ею; такие книги служат лишь к размножению их голоса. Нельзя
беседовать с приятелем, ежели он находится в Индии; если бы можно было, вы бы поговорили с ним; вместо этого вы пишете к нему: письмо пр'осто передает ваш голос. Но книгу пишут не затем, чтобы размножить свой голос или доставить его по назначению, но чтобы увековечить его. Автор хочет сказать нечто такое, что представляется ему истинным и нужным, полезным и прекрасным. Сколько ему известно, еще никто этого не говорил; сколько он знает, никто другой и не может этого сказать. Он обязан высказать это, причем ясно и, по возможности, стройно; во всяком случае, ясно. Из опыта своей жизни он выводит некоторые несомненные для него положения — крупицы истинного знания или видения, которые уделили ему солнце и земля. Ему хочется задержать их навеки; он бы высек их на камне, если б мог,— со словами: «Вот лучшее, что я сделал; в остальном я ел, пил, спал, любил, ненавидел, как всякий другой; моя жизнь улетела, как дым: была и нет; но это я видел и узнал; если что-нибудь от меня достойно вашей памяти, то только это». Вот его «сочинение»; оно в скромном человеческом смысле и в меру ниспосланного ему подлинного вдохновения есть его завет *ли скрижаль. Это и есть «Книга». 10 Может быть вы думаете, что таких книг никогда не бывало7 ft о я опять спрошу вас, верите ли вы вообще в существо- вание чести и добра, или вы не допускаете, что умные люди могут быть честны и благонамеренны? Надеюсь, среди нас нет таких, кто имел бы несчастье так думать! Итак, всякое, даже очень небольшое, но честно и с добрым намерением написанное умным человеком сочинение есть его книга, его вклад в искусство. Тут всегда бывает намешано много негодного — дурно изложенного, многословного, выспренно- го. Но если вы умеете правильно читать, вы легко обнаружи- те те подлинные места, которые одни и составляют книгу!
11 Книги этого рода написаны величайшими людьми своего времени: великими проповедниками, государственными деяте- лями, мыслителями. Все они к вашим услугам; а жизнь коротка. Вам это хорошо известно; и все же — расчислили, измерили ли вы эту короткую жизнь и возможности, которые она предоставляет? Уверены ли вы в том, что, читая одно, вы не упустите другого, что упущенное нынче удастся навер- стать завтра? Станете ли вы болтать со своею горничной или конюхом, если можете беседовать с королевами и королями, или сознательно уверять себя в том, что вам необходимс быть в алчной и подлой толпе, теснящейся у входа и не допускаемой войти, тогда как для вас открыт этот бессмер- тный истинно королевский двор с его обществом, широким, как мир, многочисленным, как дни его, избранным и могуще- ственным, существующим везде и в любое время? Сюда вы всегда можете войти; здесь вы можете занять какое угодно место и положение; однажды вступив сюда, вы уже не будете исторгнуты иначе как по своей вине; ваш наследственный аристократизм1 подвергнется серьезному испытанию вашей же способностью к аристократическим дружеским союзам, а причины, побуждающие вас желать занять высокое положе- ние среди живых, будут, в зависимости от их основательности и искренности, соотнесены с тем местом, которого вы домогаетесь в этом обществе Мертвых. 12 «Место, которого вы домогаетесь», и место, которого вы достойны,— должен прибавить я; ведь заметьте, что этот двор минувшего отличается от всех существующих придворных учреждений: он открыт для труда и заслуг. Богатство не подкупит стража врат Элизиума , громкое имя его не смутит, уловки не обманут. В строгом смысле, низкому или пошлому человеку ни за что не войти туда. У заставы этого безмолвно- 11-1196
го Сен-Жермена3 спрашивают только: «Достоин? Проходи. Ты ищешь дружбы с благородными людьми? Стань сам благороден, и ты удостоишься ее. Хочешь ли беседовать с мудрыми? Научись понимать их, и ты их услышишь. Иного средства нет. Если ты не возвысишься до нас, мы не снизойдем к тебе. Живой вельможа может изобразить любез- ность; живой философ, пересилив себя, растолкует тебе свою мысль; но мы здесь не притворяемся и не пускаемся в объяснения; тебе придется подняться до уровня наших мыслей, если ты хочешь быть облагорожен ими; придется разделить с нами наши чувства, если хочешь войти в наше общество». 13 Итак, вот что вам предстоит, и, признаюсь, это не легко исполнить. Говоря короче, вам надо полюбить этих людей, если вы намерены оказаться между ними. Тщеславие здесь бесполезно: они презирают тщеславных. Вы должны любить их и обнаружить свою любовь следующими двумя способами. I. Во-первых, искренним желанием научиться у них и усвоить их мысли. Обратите внимание — усвоить их мысли, а не находить у них подтверждение ваших. Если человек, написавший книгу, не умнее вас, то вам незачем ее читать; если же умнее, то он мыслит во многих отношениях иначе, чем вы. Мы очень охотно говорим о книге: «Как это хорошо — это в точности то, что и я думаю!» Но куда верней было бы сказать: «Как странно! Я никогда прежде об этом не думал, а теперь мне кажется, что все это справедливо; а если мне это пока не очевидно, то, надеюсь, со временем я смогу в этом убедиться». Но даже если вы не склонны сделать такое смиренное признание, то, во всяком случае вы должны искать у автора его правды, а не находить свою. Можете потом судить, если у вас достанет умения, но вперед узнайте ее. И, кроме того, если вы имеете дело с достойным писателем, не
сомневайтесь, что вы не вдруг нападете на главную его мысль — о, нет, вы должны долго до нее добираться. Не потому, что он скрывает ее или не умеет выразиться ясно; но он не может высказать ее сразу, и, что еще удивительнее, он и не желает высказаться прямо, но именно говорит иносказа- тельно и уклончиво, чтобы удостовериться, что вы в самом деле нуждаетесь в его истине. Я не могу удовлетворительно истолковать эту безжалостную скрытность мудрецов, вечно заставляющую их прятать глубочайше свои мысли. Они не дают их вам как милостыню, но как награду; прежде, чем вам будет позволено обладать ими, вы должны доказать, что вы их достойны. Но так обстоит дело и с материальным подобием мудрости — золотом. Никто из нас не может объяс- нить, почему магнетические силы земли не поднимают храня- щееся в ее недрах золото к вершинам гор, чтобы оно было доступно королям и народам и чтобы не нужно было с превеликим трудом добывать его, мучиться, зависеть от случая, тратить время, а чтобы можно было просто извлекать и чеканить его по мере надобности. Но Природа распоряди- лась иначе. Она заключила его в тесных земных жилах, так что никто не знает, где именно; можно очень долго копать и не обнаружить ничего; чтобы найти его, нужно тяжко трудиться. 14 Совершенно так же и с человеческой мудростью. Прини- маясь за хорошую книгу, вы должны спросить себя: «Настро- ен ли я трудиться как австралийский старатель? В должном ли порядке мои кирки и лопаты, готов ли я сам, засучены ли мои рукава, ровно ли дыхание, тверд ли я духом?» И (продолжая это весьма удобное, хотя несколько затянувшееся сравнение) если металл, который вы ищете, это смысл и истина сочинения, то слова писателя — это порода, которую надо дробить и плавить, чтобы добраться до сокровенной сути. Ваши кирки—это ваше усердие, ум и знания; плавиль- II*
ня — ваша вдумчивая душа. Не надейтесь проникнуть в замыслы автора без этих орудий и этого огня; порой, чтобы добыть крупицу металла, надо очень долго и трудно дробить и плавить руду. 15 Итак, прежде всего — я говорю это убежденно и автори- тетно, потому что знаю, что тут я не ошибаюсь,— вы должны привыкнуть пристально вглядываться в слова, докапываться до их значения, слог за слогом,— нет, буква за буквой. Ведь хотя изучение книг называется «литературой» потому лишь, что буквы служат для обозначения звуков4, а человек, искушенный в этом деле, повсюду называется литератором, а не библиологом5 и не словесником, вам следует, однако, сопоставить с этой случайной номенклатурой тот неоспори- мый факт, что можно прочесть все книги Британского Музея (если для этого достанет всей жизни) и все-таки остаться совершенно «нелитературным»7, необразованным человеком; но если вы прочитаете десяток страниц хорошей книги буква за буквой, то есть с настоящей дотошностью, то вы до известной степени уже человек просвещенный. Главное отличие образованности от невежества (если взять ее интел- лектуальную сторону) состоит как раз в этой дотошности. Весьма образованный интеллигент может и не знать многих языков — может не говорить ни на одном из них, кроме родного — может прочитать очень немного книг. Но тот язык, который он знает, известен ему досконально; он верно произносит слова; и что всего важнее, он принят в их высшем обществе: он с первого взгляда отличит слова благородного происхождения и древней крови от словесной черни; он помнит все их родословие, переплетения фамильных ветвей, дальних родственников, связи, положение, которое они зани- мали в обществе знатных слов во всякое время и в любой стране. А человек необразованный может выучиться пс памяти множеству языков и говорить на них, и все-таки не
понимать ни слова даже в родном своем языке. Когда какой-нибудь смышленый моряк сходит на берег, то ему довольно бывает произнести одну только фразу на любом наречии, чтобы в нем тотчас признали невежду; точно так же верный выговор или особенный оборот с первых слов выдадут литератора. Так, между просвещенными людьми принято твердо и безусловно считать, что неправильное произношение или ошибка в слоге, допущенные в парламенте любой цивилизованной страны, в известной степени роняют человека навсегда. 27 И. Прилежно выслушав великих учителей, усвоив их Мысли, вы должны теперь подняться еще выше — сам пред- стоит проникнуть в их душу. Если вы пришли к ним прежде всего затем, чтобы научиться их ясновидению, то вам следует остаться между ними, чтобы в конце концов разделить с ними их праведную и могучую страсть. Страсть, или «чувствитель- ность». Меня не пугает это слово, еще менее—то, что оно означает. В последнее время вам часто приходится слышать голоса, осуждающие чувствительность; но, должен сказать, мы страдаем не от избытка, а от недостатка ее. Благородное отличие одного человека от другого — одного животного от другого — состоит именно в том, что один способен чувство- вать сильнее, чем другой. Когда бы мы были греческие губки, чувствительность, быть может, была бы для нас необязательна; будь мы земляные черви, которых каждую минуту могут разрубить заступом, возможно, что чрезмерная чувствительность была бы нам ни к чему. Но если мы люди, то она нужна нам; мало того: мы люди лишь постольку, поскольку умеем чувствовать, и наше достоинство находится в строгой зависимости от эмоциональности.
29 ....Изумление может быть ничтожно, или, если хотите, низко — например, когда дитя смотрит, как фигляр подбрасы- вает золотые шары. Но неужели сочтете вы недостойным изумление или ничтожным волнение, с которым каждая человеческая душа глядит на золотые шары, разбросанные по ночному небу рукою их создавшею? Любопытство может быть низменно, если оно заставляет ребенка открыть запрет- ную дверь, или прислугу — подглядывать за своим хозяином; но бывает любопытство благородное, ищущее, не взирая на опасности, истоков великой реки8 за песчаными пустынями или великий материк9 за морями; еще более достойна любознательность, побуждающая искать источники Реки Жизни10 и просторы Небесного Материка—«во что желают проникнуть ангелы»1]. Таким образом, неблагородно участие, с которым следишь за ходом и развязкой легкомысленной сказки; но, как вам кажется, с меньшим или большим волнением наблюдаете вы (или должны наблюдать) за траги- ческой судьбою какого-нибудь несчастного народа?12 Увы! в нынешней Англии приходится только сожалеть об узости, эгоистичности и мелочности наших эмоций, которые уходят на поздравления и речи, пиры и званые обеды, потешные бои и веселые балаганы, между тем как мы без слез и трепета наблюдаем поголовное истребление цивилизованных народов. 32 Замечу, во-первых, что литература у нас в загоне. Какое значение придаем мы, англичане, книгам? Сколько, по- вашему, расходуем мы на библиотеки, публичные или домаш- ние, сравнительно с тем, что мы тратим на лошадей? Если кто-нибудь много тратит на свою библиотеку, вы зовете его безумием — библиоманом. Но вы никогда не назовете гиппо- маном 3 человека, который проматывает состояние на лоша- дей, хотя вам никогда не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь разорился на книгах. Или (спускаясь еще ниже)
что получится, по вашему мнению, если сравнить стоимость содержимого всех книжных шкапов Королевства, как обще- ственных, так и частных, с содержимым его винных погре- бов? Какое место занимают у нас расходы на литературу в сравнении с тратами на изысканную еду? Мы говорим, что есть пища для ума, как бывает пища для плоти; но ведь в хорошей книге хранится неисчерпаемый запас такой пищи; он насыщает нашу жизнь и лучшее, что в нас есть; но как же долго большинство из нас вертит в руках самую лучшую книгу, прежде чем решится заплатить за нее по цене крупного палтуса! Правда, встречаются и такие, что отказы- вают себе в еде и снимают с себя последнее, чтобы купить книгу, но я думаю, что их библиотеки обошлись им дешевле того, что большинство тратит на обеды. Немногие из нас готовы к таким жертвам, а жаль: ведь сокровище тем драгоценней, что добыто ценой труда и лишений; и если бы на публичные библиотеки расходовалась половина того, что стоят публичные обеды, а книги стоили хотя бы десятую часть цены золотых браслетов, то даже недалеким мужчинам и женщинам иногда приходило бы в голову, что читать не менее полезно, чем жевать и красоваться; тогда как дешевиз- на литературы даже умных людей заставляет забывать, что если книга стоит того, чтобы ее читать, то ее стоит и купить14. Книга не стоит ничего, если она не стоит многого; она бесполезна, если ее не прочитали, не полюбили, не оставили в ней заметок, чтобы можно было всегда найти место, которое понадобилось, как солдат тотчас находит свое ружье в арсенале, или хозяйка — нужную приправу в кладо- вой. Пшеничный хлеб, конечно, вкусен; но в книгах есть другой хлеб, на вкус сладкий, словно мед, и воистину жалка та семья, которая не в состоянии хотя бы один раз в жизни заплатить за эти умножающиеся ячневые хлебы15 столько, сколько она обыкновенно платит своему булочнику. Мы считаем себя процветающей нацией, а между тем мы до того нечистоплотны и неразумны, что позволяем себе рвать и пачкать книги общедоступных библиотек!
35 Вы презираете и природу; я хочу сказать, все глубокие и светлые переживания, которые возбуждает созерцание приро- ды. Французские революционеры превращали храмы Франции в конюшни; вы же сделали из храмов природы ипподромы. Вам доставляет удовольствие разъезжать в железнодорож- ных вагонах по их приделам и насыщаться на их алтарях*. Вы устроили железнодорожный мост через Шаффгаузенские водопады16. Вы прорыли туннель в скалах Люцерна возле самой часовни Телля17; вы погубили Кларан18 на берегу Женевского озера; в Англии не осталось мирной долины, которую вы не наполнили бы ревом машин; нет теперь ни пяди английской земли, где не въелась бы угольная пыль** — так же как нет ни одного иностранного города, где ваше присутствие не было бы отмечено среди его красных старин- ных кровель и веселых садов разъедающей белой проказою новых отелей и парфюмерных лавок; даже на Альпы, некогда столь почтительно обожаемые вашими же поэтами, вы смотрите как на ярмарочные намыленные столбы, по кото- рым вы карабкаетесь и съезжаете с «восторженным визгом». Вдоволь накричавшись, не умея выразить своего восхищения по-человечески, вы разрываете тишину альпийских долин орудийными залпами, а потом устремляетесь домой, красные от тщеславия, захлебываясь от распирающего вас самодо- вольства. Пожалуй, мне не случалось наблюдать в человече- стве ничего более удручающего (если иметь в виду глубокий внутренний смысл), чем толпу английской черни в долине * Я имел в виду, что такие чудесные земные обители, как Швейцария, Италия, Южная Германия и др. суть настоящие соборы, которые требуют почтительного и достойного к себе отношения, тогда как мы лишь проезжаем мимо них, закусывая и выпивая в самых священных уголках.— Прим. автора к изданию 1871 г. ** Несколько лет назад я был совершенно потрясен, обнаружив, что берега реки возле Ричмонда, в Йоркшире, почернели от воздуха, пропитанного копотью на множество миль.
Шамуни19, развлекавшуюся стрельбою из ржавых гаубиц20, да швейцарских сборщиков винограда из Цюриха, выражав- ших христианскую благодарность за урожай, которые собира- лись группами на «вертоградских башнях»21, не спеша заря- жали пистолеты и палили из них с утра до вечера. Худо, если человек имеет смутное представление о своих обязанностях; куда хуже, по-моему, если у него такие понятия о веселии. 47 Я прошу еще немного вашего терпения, чтобы прочитать вам одно место из той моей книги, которую, по-настоящему, только и можно назвать книгой и которая (может быть, единственная из моих книг) переживет меня (если вообще мои труды меня переживут)22: «В распределении европейских богатств есть одна отврати- тельная черта, именно та, что несправедливые войны полно- стью финансируются капиталистами. Справедливые войны не нуждаются в таких средствах, ибо большинство участвующих в них воюет бескорыстно; но для ведения неправедной войны надо покупать тела и души, а кроме того самые лучшие военные орудия, в силу чего эти войны обходятся чрезвычай- но дорого; я уже не говорю о цене низменного страха и злобной подозрительности, существующих между народами, которым не достает ни великодушия, ни чести, чтобы, при всем своем богатстве, хотя на час обрести душевный покой. Так, Франция и Англия покупают друг у друга страху на десятки миллионов в год (на редкость скудный урожай — волчцы пополам с осиновыми листьями —, посеянный, убранный и засыпанный в житницы ,,учением" нынешних политических экономистов, проповедующих вместо справед- ливости алчность). И все несправедливые войны всегда находят финансовую поддержку,— если не вследствие разоре- ния неприятеля, то за счет средств капиталистов, а средства эти, в свою очередь, пополняются за счет налогообложения народа, которому нет никакого дела до этих войн, тогда как
интересы капиталистов лежат в их основании. Но настоящей их причиною является алчность всей нации, которая делает ее неспособной к доверчивости, прямодушию и справедливости и которая потому оборачивается со временем лишениями и несчастьями». 48 Заметьте, что Франция и Англия буквально покупают друг у друга панический ужас; всякий год каждая из них платит за страх тысячи тысяч фунтов. Представим теперь, что вместо того, чтобы ежегодно расточать таким образом эти милли- оны, они решают примириться друг с другом и приобретают на тысячи тысяч знания и каждая из этих стран тратит миллионы фунтов в год на учреждение королевских библи- отек, художественных галерей, музеев, садов и мест отдыха. Не выгоднее ли было бы такое помещение капиталов и для французов, и для англичан? 49 Однако к этому придут нескоро. Все же я надеюсь, что недалеко время, когда королевские или национальные библи- отеки откроются во всяком большом городе и в каждой из них будет набор царственных книг—в каждой один и тот же: избранные книги, лучшие в своей области, в специально подобранных национальных сериях; все они должны быть одного размера, с широкими полями, сшитые в удобные томы, легкие, красивые и прочные, изящные образчики переплетного искусства. И эти большие библиотеки будут доступны всем чистоплотным и порядочным людям во всякое время, днем и вечером, со строгим требованием аккуратности и тишины. 50 Я мог бы изложить вам и другие проекты, относительно художественных галерей и многих других ценных — и, как
мне представляется, необходимых — учреждений: но этот план, касающийся устройства библиотек, легче и нужнее всего исполнить; он явился бы сильным укрепляющим сред- ством для нашей так называемой Британской конституции 4, которая в последнее время страдает от отечности, болезнен- ной жажды и голода, и нуждается в более здоровом питании. Хлебные законы у нас упразднены25; так попытайтесь учре- дить новые хлебные законы, имеющие в виду более суще- ственный хлеб — тот, что произрастет из древнего волшебно- го арабского зерна, Сезама, открывающего двери — не раз- бойничьих, но Королевских Сокровищ.
ОХХ*ХЗС$**Юф**3^^ Г.ФЛОБЕР БИБЛИОМАНИЯ в ■fi ОДНОЙ из узких, лишенных солнца [улиц Барселоны жил несколько вре- 'мени тому назад человек с бледным челом и померкшим, невидящим взором. Это был Джакомо — книгопродавец. Ему было тридцать лет, но он казался старым и изможденным; был высокого роста, но сгорблен, как старик; волосы длинные, но седые, руки сильные и нерв- ные, но костлявые и в морщинах; платье DSXKSXSCSKMS^^
бедное и оборванное, а сам он казался неловким и несклад- ным, и лицо его было бледно, печально, некрасиво и даже незначительно. Его редко видели на улице, кроме как в те дни, когда назначены были к продаже с молотка какие-нибудь редкостные и ценные книги. Тогда он уже не казался безучастным ко всему чудаком, это был другой человек: глаза его оживлялись, он спешил, ходил взад и вперед, он топал ногами и едва сдерживал радость, волнение, тревогу и горести; он возвращался домой тяжело дыша, запыхавшись, еле переводя дух; он брал в руки драгоценную книгу и любовался ею, лелеял ее взором, любил ее, как скупой свои сокровища, отец свою дочь, король свою корону. Человек этот никогда ни с кем не разговаривал, кроме как с букинистами или антикварами. Он был угрюм и задумчив, мрачен и печален; у него была лишь одна мысль, одна любовь, одна страсть: книги. И эта любовь, эта страсть сжигала его внутренним огнем, подтачивала его жизнь, поглощала его существование. Нередко по ночам соседи видели мерцающий свет в окнах книгопродавца; затем свет этот передвигался, удалялся, под- нимался выше, а порою угасал; вслед за тем они слышали стук в дверь, и Джакомо являлся к ним, чтобы вновь зажечь свою свечу, потушенную порывом ветра. Эти лихорадочные, жгучие ночи он проводил среди книг. Он бежал в свои кладовые, с восторгом и упоением обходил библиотеку; потом останавливался вдруг, с разметавшимися в беспорядке волосами, пристально устремленный куда-то взор его сверкал; руки его дрожали от прикосновения к дереву книжных полок; они были горячи и влажны. Он брал какую-нибудь книгу, перелистывал ее, щупал бумагу, рассматривал позолоту, переплет, шрифт, краску, сгиб страниц и сложный рисунок для слова «Finis»; потом переставлял эту книгу на другое место, ставил ее на более высокую полку и часами созерцал ее заголовок и формы. Потом шел он к своим манускриптам, ибо это были излюбленные его чада; он брал один из них, самый старый,
самый истрепанный, самый грязный, и с любовью и восхище- нием осматривал пергамент, ощущал древнюю священную пыль, и ноздри его раздувались от горделивой радости, и улыбка появлялась на устах. Да, человек этот был счастлив, счастлив посреди всей этой учености, истинное значение и литературную ценность которой он едва понимал; он был счастлив, сидя среди всех этих книг, блуждая взглядом по золотым письменам, по истрепанным страницам, по потемневшему пергаменту. Он любил науку, как слепец любит солнечный свет. Нет! Не науку он любил, а ее внешнюю форму, ее обличье. Он любил книгу потому, что это была книга, любил ее запах, ее форму, ее заглавный лист. В манускрипте любил он старинную полустершуюся пометку о времени его написа- ния, готические его буквы, такие причудливые и странные, тяжелую позолоту, украшающую рисунки; любил его страни- цы, покрытые пылью, нежный и сладостный аромат которой он с наслаждением вдыхал. Он представлял себе, сколько дивного, сколько боже- ственно-прекрасного должна была заключать в себе королев- ская библиотека; и он мечтал устроить у себя огромнейшую библиотеку, словно у какого-нибудь короля. Как свободно ему дышалось, каким гордым и могущественным он себя чувствовал, устремляя глаза в бесконечные галереи этой библиотеки, где взор его терялся среди книг! Он поднимал голову — книги! Наклонял голову — книги! Направо, налево — все книги и книги! Он слыл в Барселоне за странного человека, за ученого и чародея. На самом деле он едва умел читать. Никто не смел заговаривать с ним, так бледно и строго было его лицо; он казался злым и коварным, хотя никогда не обидел ребенка; правда, он никогда не подавал и милостыни. Он хранил все свои деньги, все свое имущество, весь запас чувств—для своих книг. Когда-то был он монахом, но ради книг оставил бога.
С некоторых пор его ночные бдения стали особенно долгими, и лампа его позднее горела среди книг—это значило, что у Джакомо было новое сокровище — новый манускрипт. Однажды утром в его лавку вошел юный студент из Саламанки. С виду то был юноша богатый, ибо двое сопровождавших его слуг держали у дверей Джакомо мула; на голове вошедшего был красный бархатный берет, на пальцах сверкали перстни. У него не было, однако, того выражения самодовольного ничтожества, которое обычно присуще людям, имеющим слуг в галунах, роскошное платье и пустую голову; нет, молодой человек этот был ученый, но только богатый ученый — такой, у которого есть в Париже и письменный стол из красного дерева, и книги с золотым обрезом, вышитые туфли, дико- винные китайские безделушки, халат, большие часы на камине, кот, спящий на ковре, и две-три женщины, которым он читает свои стихи, свою прозу и сказки и которые говорят ему: у вас тонкий ум,— считая его пустым хвастунишкой. Манеры у этого молодого человека были изысканные; войдя, он приветствовал книгопродавца и, отвесив глубокий поклон, вежливо сказал: — Не найдется лм у вас тут, отец мой, манускриптов? Книгопродавец смутился и ответил, запинаясь: — Но, сударь, кто сказал вам это? — Никто, но я так полагаю. И он положил на прилавок перед книгопродавцем коше- лек, полный червонцев, и, позвякивая ими, улыбнулся той особенной улыбкой, какой улыбается человек, прикасаясь к деньгам, которые составляют его собственность. — Сударь,— сказал Джакомо,— это правда, они есть у меня, но я их не продаю, я храню их. — А зачем? Что вы с ними делаете? — Зачем, сударь? — и он весь вспыхнул от гнева.— Что я с ними делаю? О! Видно, вы не понимаете, что такое манускрипты!
— Простите, отец Джакомо, я знаю толк в манускриптах, и чтобы доказать это, скажу вам, что у вас имеется «Хроника Турции». — У меня? О, вас обманули, сударь. — Нет, Джакомо,— ответил юноша.— Но успокойтесь, я не хочу похитить ее у вас, я хочу ее купить. — Никогда! — Нет, вы продадите мне ее,— ответил студент,— ибо она у вас есть, она была продана у Риччиами в день его смерти. — Ну, если так, то это правда, сударь, она есть у меня, это мое сокровище, жизнь моя. О! Вы не вырвете ее у меня! Послушайте, я вам сообщу тайну: Баттисто—знаете, Батти- сто-книгопродавец, что живет на Королевской площади, мой соперник и враг? Ну, так вот, у него нет этого манускрипта, а у меня он есть! — А во сколько вы его оцениваете? Джакомо долго молчал и, наконец, с гордостью ответил: — Двести пистолей, сударь. Он посмотрел на юношу с торжествующим видом, как бы говоря: теперь вы уйдете, это слишком дорого, но дешевле я манускрипт не отдам. Но он ошибся, ибо молодой человек сказал, указывая на кошелек: — Вот, здесь триста. Джакомо побледнел; он был близок к обмороку. — Триста пистолей! — повторил он,— да, я сумасшедший, сударь, я не продам его и за четыреста. Студент засмеялся и, опустив руку в карман, вытащил еще два кошелька. — Ну, Джакомо, вот тебе пятьсот! А, ты не хочешь продавать его, Джакомо? Но я его получу, получу сегодня же, он мне нужен непременно, хотя бы пришлось для этого продать вот этот перстень, дарованный мне в миг любви, хотя бы мне пришлось продать свою украшенную бриллиантами шпагу, свой особняк и ' свои дворцы, хотя бы пришлось
продать душу. Мне нужна эта книга, нужна во что бы то ни стало: через неделю я защищаю диссертацию в Саламанке, и книга эта нужна мне, чтобы получить степень доктора: мне нужно быть доктором, чтобы сделаться архиепископом, мне нужна пурпурная мантия на плечи, чтобы получить тиару на чело. Джакомо приблизился к юноше и глядел на него с почтительным восхищением, как на единственного человека, которого он понимал. — Послушай, Джакомо,— сказал вдруг юноша,— я скажу тебе тайну, которая даст тебе счастье и богатство: здесь есть человек, человек этот живет у Арабской заставы, и у него есть книга «Таинство Святого Михаила» 1. — «Таинство Святого Михаила»? — повторил Джакомо, вскрикнув от радости.— О, благодарю вас, вы спасли мне жизнь. — Ну, скорей же! Дай мне «Хронику Турции». Джакомо бросился к полкам; но там вдруг остановился и, притворяясь испуганным, проговорил с деланным изумлени- ем: — Но, сударь, ее нет у меня. — Полно, Джакомо! Твои уловки очень неискусны, и глаза твои изобличают ложь твоих слов. — Но, сударь, клянусь вам, у меня ее нет. — Да ты старый безумец, Джакомо! Ну, смотри, вот тебе шестьсот пистолей. Джакомо достал манускрипт и отдал юноше. — Берегите его,— сказал он, меж тем как тот удалялся, смеясь, и говорил своим слугам, садясь на мула: — Знаете ли, господин ваш — безумец, но ему удалось провести дурака. Ведь этакий болван этот сумасбродный монах! — повторял он со смехом.— Он воображает, что я в самом деле буду папой! А бедный Джакомо тем временем предавался печали и отчаянию, прижимаясь горячим лбом к оконному стеклу, и плакал от бешенства, с горечью и болью душевной провожая 12-1196
взглядом свой манускрипт—предмет стольких забот и неж- ной привязанности,— который несли теперь грубые слуги богатого юноши. — О, будь ты проклят! Исчадие ада! Будь ты проклят, проклят стократ, ты, отнявший у меня все, что было мне дорого на земле. Нет, отныне я не могу жить! Я знаю, что он обманул меня, негодяй; он меня обманул! Но если так, я ему отомщу! Скорей же к Арабской заставе! Но что если человек этот запросит такую сумму, какой у меня нет? Что тогда делать? О-о! Тогда хоть умирай! Он захватил деньги, которые студент оставил на прилавке, и поспешно вышел. Проходя по улицам, он ничего не видел вокруг. Он думал о «Таинстве Святого Михаила», он рисовал себе в воображе- нии широкий и тонкий манускрипт на пергаменте, украшен- ном золотыми буквами, он старался угадать, сколько в нем должно быть листов; сердце его безумно билось, как у человека, который ждет смертного приговора. Наконец, он дошел. Студент не обманул его! На старом, в дырах, персидском ковре было разложено на земле с десяток книг. Не обращаясь к человеку, спавшему тут же, распростершись на земле, подобно своим книгам, и храпевшему на солнцепеке, Джакомо поспешно опустился на колени и тревожным, озабоченным взпядом стал пробегать заголовки книг; затем поднялся, Следный и убитый, и, разбудив громким криком крепко спавшего букиниста, спросил его: — Эй, приятель! Нет ли у вас тут «Таинства Святого Михаила»? — Чего? — ответил торговец, открыв глаза.— Вы, верно, спрашиваете об какой-нибудь из этих моих книг? Так посмот- рите сами. — Этакий дурак! — сказал Джакомо, топая ногой.— Есть у тебя еще-то книги кроме этих? — Да, вот они, посмотрите.
И торговец показал на небольшую связку книг. Джакомо сорвал бечевки, вмиг пробежал взглядом заглавия. — Проклятие! — воскликнул он.— Все не то! Уж не про- дал ли ты, чего доброго, эту книгу? О, если только она у тебя есть, отдай ее мне, отдай! Сто пистолей! Двести пистолей! Все, что захочешь! — Э! Да вы говорите, может быть, о той маленькой книжке, которую я продал вчера за восемь мараведи священ- нику собора Орвието? — А помнишь ты заглавие этой книги9 — Нет. — Не было ли это «Таинство Святого Михаила»9 — Да, да, оно самое. Джакомо отступил на несколько шагов и повалился на пыльную землю, как человек, измученный преследующим его видением. Когда он пришел в себя, был уже вечер, и солнце рдело на горизонте, близясь к закату. Он поднялся и возвратился домой больным, в полном отчаянии. Неделю спустя Джакомо все еще не забыл своего горько- го разочарования, и рана его еще сочилась кровью; он не спал уже три ночи подряд, ибо в этот день должна была продаваться первая книга, напечатанная в Испании, един- ственный во всем королевстве экземпляр. Но тревожная мысль томила его душу — ведь Баттисто мог купить ее, Баттисто, который с недавних пор не только отбивал у него покупателей — это мало беспокоило его! — но и все, что появлялось в продаже особенно старинного и редкостного; Баттисто, славу которого он ненавидел стра- стной ненавистью артиста. Этот человек становился ему невыносим, ибо постоянно перехватывал у него манускрипты. И сколько раз являлся соблазн преступлением покончить с тем, чего ни деньгами, ни терпением не удавалось достигнуть: но Джакомо гнал от себя эту мысль, стараясь отвлечься, не думать о ненависти, которую питал к этому человеку, и засыпал над своими книгами. 12*
В назначенный день он уже с самого утра был у дома, где должна была происходить продажа; он был там раньше комиссара, раньше публики и раньше солнца. Как только двери отворились, он бросился вверх по лестнице, вошел в зал продажи и спросил эту книгу. Ему показали ее, уже одно это было счастьем. Нет, никогда не видел он такой дивной книги, книги, которая казалась бы ему такой желанной. Это была латин- ская библия с греческими комментариями; Джакомо любовал- ся и восхищался этой книгой больше, чем всеми остальными; с горькой усмешкой сжимал он ее в своих руках, как человек, умирающий от голода, горько смеется, видя перед собою золото. И никогда еще, нет, никогда он не испытывал такого страстного желания. О, как хотелось ему в эти минуты, как хотелось—хотя бы ценою всего, что он имел, всех своих книг, всех манускриптов, всех шестисот пистолей, ценою жизни своей — получить эту книгу. Наконец час настал. Баттисто был тут же в толпе, с ясным лицом, со спокойным и невозмутимым видом. Дошла очередь и до заветной книги. Джакомо предложил сначала двадцать пистолей; Баттисто промолчал и даже не взглянул на книгу. И монах уже протягивал руку, чтобы схватить книгу, которая, казалось, стоила ему так мало усилий и волнений, как вдруг Баттисто произносит: «Сорок!» И Джакомо с ужасом видел, что соперник его распалялся по мере того, как цена поднималась. — Пятьдесят! — крикнул он во весь голос. — Шестьдесят,— ответил Баттисто. — Сто. — Четыреста. — Пятьсот,— надбавил монах с сожалением. Но в то время, как он весь дрожал от нетерпения и гнева, Баттисто сохранял напускное спокойствие, полное злобы и язвительно- сти. Резкий, надтреснутый голос судебного пристава трижды повторил — пятьсот, и Джакомо уже предвкушал свое близ-
кое счастье; но единое слово, сорвавшееся с уст другого человека, рассеяло призрак счастья, ибо книгопродавец с Королевской площади, протискиваясь сквозь толпу, прогово- рил: «Шестьсот». Книгу передавали из рук в руки, чтобы вручить ее Баттисто; она промелькнула мимо Джакомо так близко, что он почувствовал ее запах и на секунду видел ее перед собой в то время, как она передавалась, пока не остановилась, наконец, в руках человека, который, смеясь, раскрыл ее. Тогда монах опустил голову, чтобы скрыть свое лицо: он плакал. На обратном пути к дому поступь Джакомо была тяжела и медлительна, и лицо его вновь приняло странное тупое выражение, а фигура казалась нескладной и смешной; можно было подумать, что он пьян, ибо он шатался, глаза его были полузакрыты, веки красны и воспалены; пот струился по его лицу, и он что-то бормотал сквозь зубы, словно выпил лишнего. Он не управлял более своими мыслями, и мысль его блуждала подобно телу, бесцельно и беспорядочно, колеблю- щаяся, нерешительная, тяжелая и причудливая; голова его была словно налита свинцом, а лоб горел, как раскаленные уголья. В этот день — то было воскресенье — народ толпился на улицах, напевая и переговариваясь. Бедный монах прислуши- вался к песням и болтовне; он улавливал обрывки фраз, отдельные слова, восклицания; но ему казалось, что он слышит все один и тот же звук, тот же голос; все сливалось в какой-то неясный, смутный гул, какую-то назойливо- громкую, странную музыку. , — Слышь-ка! — говорил какой-то человек своему сосе- ду.— Знаешь про несчастного священника церкви Орвиедо? Его нашли задушенным в постели. Немного дальше женщины, вышедшие на крылечко поды- шать вечерней прохладой, беседовали между собой; и вот что услышал Джакомо, проходя мимо них:
— Послушайте. Марта, помните того богатого молодого человека из Саламанки? Ну, знаете, он недавно приезжал сюда на красивом черном муле с богатой сбруей и гарцевал по улицам; так вот, сегодня в церкви мне рассказали, этот несчастный юноша, оказывается, умер. — Умер? — переспросила одна девушка. — Да, дитя мое,— ответила женщина,— он умер, здесь, в гостинице святого Петра; сперва у него разболелась голова, потом сделалась горячка, а через четыре дня его снесли на погост. И еще немало других вестей услышал Джакомо; все эти воспоминанья бросали его в дрожь, и улыбка злой радости блуждала на его устах. Монах вернулся домой совсем разбитый и больной; он тотчас повалился на голые доски за прилавком и уснул. Во сне он тяжело дышал, и глухой, хриплый звук вырывался у него из горла. Он проснулся весь в жару, истомленный тяжкими кошмарами. Была уже ночь, и на соседней колокольне только что пробило одиннадцать. Джакомо услышал крики: «Пожар! Горим!» Он открыл окно, вышел на улицу и вправду увидел, что над крышами домов взвиваются языки пламени. Он вернулся к себе и собирался взять лампу и пойти в свои кладовые, как вдруг услышал, что люди, пробегающие мимо его окон, говорят: это на Королевской площади горит, у Баттисто. Монах вздрогнул; взрыв злорадного смеха потряс все его существо, и он устремился вместе с толпой к дому книгопро- давца. Дом Баттисто был охвачен огнем; страшное пламя высоко вздымалось и, гонимое ветром, устремлялось ввысь, к прек- расному синему небу Испании, распростертому над суетливой и шумной Барселоной", как завеса, скрывающая слезы. Какой-то человек, полуодетый, обезумевший от горя, рвал на себе волосы и катался по земле, богохульствуя и испуская крики отчаяния; то был Баттисто.
Монах спокойно и радостно смотрел на его отчаяние и, слушая его крики, смеялся тем жестоким смехом, с каким ребенок любуется мучениями бабочки, которой оборвал крылья. Видно было, как в одном из верхних этажей пламя охватывало какие-то кипы бумаги. Джакомо взял лестницу, прислонил ее к почерневшей и уже пошатнувшейся стене; лестница дрожала под его шагами, но он бегом поднялся по ней и добрался до того окна. Проклятие! Это были просто какие-то старые книги, не представлявшие ни ценности, ни интереса. Что делать? Он был уже внутри, и нужно было или подвигаться среди огня, или спуститься обратно по лестнице, дерево которой начина- ло уже тлеть от жара. Так нет же! Он двинулся вперед. Он прошел через несколько залов, пол дрожал у него под ногами, двери рушились при его приближении, балки свисали над его головой, а он бежал вперед среди пожара, задыхаясь, охваченный бешенством. Ему нужна эта книга! Он должен достать ее или умереть! Он не знал, куда направить свой бег, но бежал все дальше и дальше. Наконец, он очутился перед запертой дверью, еще не тронутой огнем; он вышиб дверь ударом ноги и увидел длинное и темное помещение; он стал шарить руками вокруг себя, нащупал какие-то книги; он схватил одну и вынес из комнаты на свет. Это была она, та самая — «Таинство Святого Михаила». Он устремился назад; не помня себя, словно в бреду, он перескакивал через провалы, он словно летел среди пламени, но не нашел более лестницы, пристав- ленной к стене; добравшись до какого-то окна, он спустился по стене, цепляясь руками и коленями за выступы; одежда его начинала тлеть и, очутившись, наконец, на улице, он стал кататься в пыли, чтобы потушить на себе огонь, уже опалявший его. С тех пор прошло несколько месяцев... О книгопродавце Джакомо ничего не было слышно, а если и говорили о нем,
то разве только как об одном из тех своеобразных чудаков, над которыми уличная толпа смеется, не в силах понять их страстей и их маний. Испания была теперь поглощена интересами более серьез- ными и более важными. Казалось, какой-то злой гений тяготеет над страной; что ни день, то новые убийства и новые злодеяния; и все это, казалось, было делом одной невидимой, скрытой руки; словно над каждым домом и над каждой семьей был занесен кинжал. Люди вокруг пропадали, не оставив даже следа крови, пролившейся из их ран; человек, отправившийся в путешествие, уже не возвращался более; не знали, кого считать причиной всех этих ужасных бедствий, ибо несчастье всегда приписывают другим, а счастье себе. Распорядительная и усердная полиция пыталась, правда, открыть виновника всех этих преступлений; наемные сыщики проникали в каждый дом, подслушивали все разговоры, слышали каждый крик, видели каждый взгляд, но ничего не узнали. Генеральный прокурор распечатывал все письма, сламы- вал все печати, обыскал все закоулки, но ничего не нашел. Но вот наступило утро, когда Барселона оставила свои траурные одежды, чтобы наполнить залы суда, где должны были произнести смертный приговор тому, кого предполагали виновником всех этих ужасных убийств. Несчастный Джакомо, такой спокойный и кроткий, был обвинен в поджоге дома Баттисто и в краже его книги; сверх того над ним тяготели еще и тысячи других обвинений. Так очутился он на скамье, предназначенной для убийц и разбойников, этот бескорыстный книголюб. Бедный Джако- мо, думавший лишь о своих книгах, оказался впутанным в тайны убийств и эшафота. Зал был переполнен народом. Наконец прокурор встал и прочел обвинительный акт. Прокурор говорил, что нашел в доме Джакомо книгу, принадлежащую Баттисто, ибо кни- га эта была единственная во всей Испании; а если так, то естественно было предположить, что Джакомо поджег дом
Баттисто, чтобы завладеть этой книгой, столь редкостной и ценной. Он умолк и тяжело дыша сел на свое место. Но монах оставался невозмутимо спокойным и не ответил ни единым взглядом оскорблявшей его толпе. Тогда поднялся его адвокат и говорил долго и красноречи- во; наконец, когда подозрения слушателей были, казалось, поколеблены, он вынул из-под мантии какую-то книгу, открыл ее и показал публике. Это был другой экземпляр той же редкости. Джакомо вскрикнул, упал на скамью и стал рвать на себе волосы. Наступала решительная минута; от обвиняемого ждали хоть слова, но ни единый звук не вырвался из его уст; наконец, он приподнялся и сел, глядя на судей и на своего защитника, как человек, который пробуждается от сна. Его спросили, виновен ли он в поджоге дома Баттисто. — Нет, увы! — ответил он. — Нет? — Да осудите ли вы меня или нет? Осудите же меня, прошу вас! Жизнь мне в тягость; мой адвокат солгал вам, не верьте ему. Осудите меня, я убил Дона Бернардо, я убил священника, я украл эту книгу, эту единственную книгу, ибо нет такой другой в Испании. Адвокат приблизился к нему и показал ему экземпляр: — Я могу вас спасти, посмотрите! Джакомо взял книгу, стал рассматривать ее. — О-о! А я-то считал, что моя единственная в Испании! Ах, скажите мне, что вы обманули меня. Да будьте вы прокляты ! И он упал без чувств. Судьи вернулись и произнесли ему смертный приговор. Джакомо выслушал его, не дрогнув, и стал даже как будто спокойнее. Ему сказали, что есть еще надежда на помилова- ние, если он обратится с мольбою к папе, но он не захотел помилованья и просил лишь о том, чтобы библиотеку его передали человеку, у которого всего больше книг во всей Испании.
Потом, когда толпа отхлынула из зала, он попросил своего адвоката быть столь добрым и одолжить ему книгу, которую тот держал; адвокат дал ему ее. Джакомо взял ее с влюбленной нежностью, пролил несколько слез на ее листы, потом с гневом порвал ее и бросил куски в лицо своему защитнику: — Вы все-таки солгали, господин адвокат! Ведь я говорил вам, что моя книга единственная в Испании.
h|^h'9|'9'9'9'9'9'9'9'9',9'9'9'9'9'W''9'^ë£ Дж. ЛЕББОК ГИМН КНИГАМ Листья тихонько в саду шелестят, Криками полнится улица, Не отрываю от книги я взгляд, Бедное сердце волнуется. Знаю я, многим брильянты нужны, Золота блеск ослепляющий. Мне же лишь книга, да свет от луны, Душу мечтой наполняющий. Старая английская песня1. TJf3 ВСЕХ великих достижений нашего М/1 XIX столетия ни одному не должны **>•*- мы быть столь благодарны, сколь свободному доступу к книгам. Наша бесконечная признательность книгам была удачно выражена Ричардом де Бери, епископом Дарэмским, автором «Филобиблона» (написанного в 1344 г. и напечатанного в 1473 г.)2 — первого ан- глийского трактата о наслаждении i
книгой: «Какое огромное наслаждение познания скрывает- ся в книгах! Как легко и откровенно доверяем мы книге тайну своего невежества! Книги — учителя, наставляющие нас без розог и линейки, без брани и гнева, без уплаты жалованья натурой или наличными. Подойдешь к ним — они не дремлют, спросишь у них о чем-нибудь — они не убегают, ошибешься — они не насмехаются. Вот почему сокровищница мудрости дороже любых сокровищ. И тот, кто считает себя привержен- цем истины, счастья или даже веры, неизбежно должен быть приверженцем книг». Но если наш долг книгам был так велик уже тогда, каков же он теперь! Каждый, кто любит читать, относится к книгам, как к верным своим друзьям. «У меня есть друзья,— говорил Петрарка,— чье общество мне необычайно дорого; они при- надлежат разным векам и разным странам. Они отличились и в кабинетах ученых мужей и на полях сражений; они удостоились высших почестей за научные свои познания. Нет ничего проще для меня встретиться с ними, ибо они всегда к нашим услугам — я могу призвать их к себе и отправить прочь, когда только пожелаю. Они никогда не докучливы, но готовы мгновенно ответить на любой вопрос, который я задаю им. Одни повествуют мне о делах минувших, другие открывают тайны природы. Одни учат меня тому, как надо жить, другие — тому, как надо умирать. Одни занимательно- стью своею гонят мою тоску и оживляют мои душевные силы; другие укрепляют мой разум и советуют мне, как обуздывать страсти и надеяться только на себя самого. Словом, они отпирают передо мною замки ко всем наукам и ко всем искусствам и благодаря их заботам я готов к любой случайности. За верную свою службу они требуют от меня лишь одного; устроить им удобное жилье где-нибудь в углу скромного моего дома, где бы они пребывали в мире и спокойствии; ибо обществом этих друзей лучше наслаждаться в уединении, чем среди шумной толпы». «Тому, кто любит книги,— заметил Исаак Барроу3, не нужен ни преданный друг, ни разумный советчик, ни заботли-
вый спутник, ни доброжелательный утешитель. Наукою, чтением, размышлением любитель книг развлечет себя и займет свои мысли и в бурную погоду, и встретившись с превратностями судьбы». Саути несколько более меланхоличен, когда рассуждает на ту же тему: Средь мертвецов проходят дни мои, Я вкруг себя их вижу непрестанно, Вперяя взгляд, исполненный любви, В страницы книг — советчиков желанных. Седые мудрецы далеких дней Всегда со мною в комнате моей. «Представим себе, говоря словами Дж. Эйкина4, что в нашей власти вызвать из потустороннего мира тени величай- ших и мудрейших людей из всех когда-либо живших и попросить их побеседовать с нами о том, что нас теперь более всего занимает. Какое это было бы великое счастье, не сравнимое со всеми доступными нам наслаждениями. Между тем хорошо подобранная библиотека дает нам такую власть над прошлым. Ксенофонт и Цезарь рассказывают нам о былых походах, Демосфен и Цицерон произносят перед нами свои речи; мы попадаем в круг учеников Сократа и Платона; мы следим за научными опытами Эвклида и Ньютона»5. «Книги,— заметил Джереми Кольер6—наши руководители в юности и утешители в старости. Они — поддержка одиноко- му, и позволяют ему не тяготиться самим собой. Благодаря им мы легче переносим коварство людей и обстоятельств, смиряемся с заботами, справляемся со страстями и разочаро- ваниями. Когда наскучат нам живые люди, мы обращаемся к мертвецам, коим чужды злоба, предвзятость и высокомерие в беседе с нами». Сэр Джон Гершель7 рассказывает слышанную им любо- пытную историю, подтверждающую силу воздействия книги. В английской деревушке кузнец добыл где-то «роман Ричар- дсона ,,Памела, или Вознагражденная добродетель"8; светлы-
ми летними вечерами, сидя на своей наковальне, кузнец читал книжку вслух многочисленным, жадно внимавшим ему одно- сельчанам. Роман этот не назовешь коротким, но он был выслушан до конца. Когда же, после бесконечных приключе- ний, в романе Ричардсона наступила счастливая развязка: герой и героиня соединились, автор, как водится, предрек им долгую и счастливую семейную жизнь, деревенская аудито- рия разразилась возгласами восторга. У кого-то нашлись ключи от церкви, и округу огласил торжественный колоколь- ный звон...» Карлейль метко заметил, что собрание книг—это подлин- ный университет9. Перед книгами благоговели как перед святыней в такие эпохи и в таких уголках земли, где мы никак не могли бы предполагать этого. Суровые норманны приписывали рунам чудодейственную силу. У арабов суще- ствует поговорка: «Один день мудреца длиннее жизни невеж- ды»; есть и другая, более подходящая для просвещенных халифов, чем для султанов: «Чернила ученых ценнее крови казненных». Говорят, что Конфуций10 называл себя «человеком, пред- почитающим духовную пищу телесной». В радостях научных занятий он забывал о печалях жизни и даже не заметил, как подкралась старость. Но если так говорили в старину арабы и китайцы, какой же силой должно обладать наше слово, чтобы выразить то наслаждение, которое обретаем мы с книгой! Увы, я думаю, мы не ценим в должной мере великое счастье жить в XIX столетии. Иной раз бывает досадно, что жизнь движется слишком быстро: как хотелось бы заглянуть в будущее и увидеть, какими станут книги, даже, скажем, школьные учебники, через столетие. Ведь за сто лет до нас книги были не только более дороги и более громоздки, но скольких изумительных творений вообще еще не существовало: ни Скотта, ни Теккерея, ни Диккенса, ни Булвера-Литтона, ни Троллопа11, не говоря уже о ныне здравствующих авторах. А насколько интереснее стала сама наука! Чтобы вы со мной
согласились, я назову только одно имя: Чарлз Дарвин. Ренан12 назвал девятнадцатый век занятным. Я бы предпочел называть его самым интересным веком: он поставил перед нами длинный ряд проблем; он дал нам бесконечные возмож- ности их разрешения; он позволил нам заниматься наукой с большим удовлетворением и с меньшими опасностями, чем те, что подстерегали наших не столь удачливых предков. Цицерон говорил, что дом без книг подобен телу без души. Конечно, чтение носит не только познавательный характер. Больше того, м-р Фредерик Харрисон в своем блестящем труде «Выбор книг» * замечает: «Я рассматриваю поэтическую и эмоциональную стороны литературы как наиболее необходимые нам в повседневности»... Маколей14, пользовавшийся всеми благами богатства и славы, высокого положения и таланта, все же высшее счастье находил в книгах. Его превосходный биограф сэр Дж. Тревельян15 утверждает, что лишь сам Маколей мог бы выразить то чувство высочайшей признательности к великим умам прошлого, которое он испытывал: «Он говорил нам, что всегда останется в неоплатном долгу перед ними; что они привели его к истине; что они наполнили его сознание благородными и поэтичными образами; что они поддерживали его во всех превратностях судьбы — ободряли в печали, врачевали в болезни, развлекали в одиночестве. Старые друзья, никогда не меняющие своих убеждений,—книги — всегда оставались с ним—и в богатстве и в бедности, и в славе и в опале; как бы ни были велики слава и богатство, которые завоевал Маколей пером своим, все знавшие его сходились во мнении, что титулы и почести, полученные им за его собственные труды, не шли для него ни в какое сравнение с той радостью, какую он испытывал, читая труды других авторов. Не было такого общества в Лондоне, которое за завтраком или обедом Маколей предпочел обществу Стерна, Филдинга, Горация Уолпола или Босуэлла»16. Гиб- бон 7 говорил, что «богатства, которые дает нам чтение, он не променял бы на все сокровища Индии»; так и для Маколея
чтение было главным условием счастья. А ведь это был самый счастливый человек, за биографию которого когда- либо принимался ученый! «Изучение истории,— заметил Фуллер1,— превращает юношу в мудреца, не наделяя его морщинами или сединою; доставляет ему жизненный опыт до того, как он столкнется со всеми слабостями и немощами преклонных лет». Книги настолько притягательны, что мы должны заду- маться, не жертвуем ли мы им другими своими обязанностя- ми: развивая разум, не пренебрегаем ли мы развитием тела? Любителю литературы и наук физические упражнения кажутся порой докучными и излишними. Вот уж поистине, как справедливо заметил покойный лорд Дерби, «тот, кто не находит времени для физических упражнений, найдет его потом для болезни» 19. К тому же книги теперь так дешевы, что доступны каждому. Однако дело не всегда обстояло так. Это недавно дарованное нам благо. Мистер Айрлэнд, составитель преле- стной «Хрестоматии любителя книг»20 (ему я многим обязан, как и все, любящие книгу) рассказывает, что в юности так был восхищен «Естественной историей» Уайта21, что, желая обладать собственным экземпляром этого сокровища, перепи- сал всю книгу—от корки до корки. Мэри Лэм 2 повествует с поэтическим пафосом о мальчи- ке, стоявшем у полок в книжной лавке: Я помню мальчика с горящими глазами, С раскрытой книгой в темном уголке. Он зачитался так, что позабыл, Где он стоит и что вокруг творится. Хозяин лавки был нетерпелив и груб с ребенком! «Вы,— сказал он строго,— ни разу не купили и книжонки Кто Вам позволил, стоя здесь, читать?»
Ребенок молча отступил и вышел С такой недетской болью и печалью! Ах, лучше бы он не умел читать И не встречался с грубостью людскою! Такие наспех прочитанные отрывки обладают особым очарованием. Я полагаю, это связано и с тем, что они коротки. Многие из нас лишают себя высшей радости общения с книгами потому, что слишком долго занимаются одним и тем же предметом. Отправляясь в дальнюю дорогу, они порой берут с собою одну-единственную книгу. В итоге, если только это не роман, путешественник спустя полчаса или час скучает над ее страницами. Но имей он с собою две, а еще лучше три книги по различным вопросам, он, возможно, убедился бы в том, что, чередуя их по мере усталости, можно возвращаться к каждой книге с прежним рвением, и часы в дороге пролетели бы незаметно. Каждый, конечно, выбирает свой метод чтения, но мой личный опыт именно таков. Я совершенно согласен, таким образом, с лордом Идсли23, находящим очарование в беспорядочном чтении, но, идя несколько дальше, я вижу смысл в выборе лучших книг по каждому изучаемому предмету. Дело не в том, чтобы удовлетвориться только ими, а в том, чтобы опереться на их рекомендации — и они приведут нас к другим книгам. Конеч- но, есть книги, которые следует читать, делая выписки, изучать и конспектировать. Но это исключения. Гораздо многочисленнее сочинения, которые имеет смысл читать быстро, задерживаясь на лучших или наиболее важных местах. Конечно, при этом мы кое-что упустим, но куда больше приобретем, расширяя круг своего чтения. По-моему, перефразируя меткую формулу лорда Брума24 об образова- нии, можно посоветовать «читать все о чем-нибудь и что-то обо всем». Только так мы можем установить свои истинные склонности, ибо обычное, хотя и не непреложное правило сводится к тому, что мало проку читать книги, которые вам не нравятся. П-Ц96
Однако сколько читателей, столько и способов чтения. Варианты бесконечны. Собрав библиотеку, мы не только становимся обладателя- ми «огромных богатств в маленьком помещении», но и получаем возможность, не выходя из дома, объехать земной шар. Мы можем путешествовать по белу свету с капитаном Куком или с Дарвином, или с Кингсли, или с Рескином25, которые помогут нам увидеть больше, чем мы увидели бы собственными глазами. Мир для нас перестал быть ограни- ченным. Гумбольдт26 и Гершель повлекут нас в таинственную высь—дальше солнца и дальше звезд. Время, как и простран- ство, больше не сковывает нас, история расступится перед нами, а геология уведет за миллионы лет до появления человека, к самому возникновению Вселенной. Мы не ограни- чены и нашим мировоззрением: от того, что для понимания Платона или Аристотеля требуется некоторая подготовка, открываемые ими миры не становятся менее привлекатель- ными. Спокойствие и отдохновение, прилив сил и счастье отыщет в своей библиотеке всякий, кто «обладает золотым ключом, отворяющим таинственную дверь». Поистине библиотека— земля обетованная, настоящий дворец наслаждения, укрыва- ющий нас от всех житейских бурь и передряг. Бедняк и богач могут насладиться им в равной мере, ибо богатство не дает здесь никаких преимуществ. Мы можем превратить библиотеку, если сумеем разумно распорядиться ею, в подлинный земной рай, в сад Эдема, где не существует запретов. Ибо все открыто нам здесь—и прежде всего древо познания, ради которого праматерь наша, как мы знаем из Библии, отдала все прелести рая. Здесь мы получим самые важные исторические труды, волнующие книги о странствиях и приключениях, самые прекрасные поэмы; мы встретим здесь знаменитых государственных мужей, поэтов, философов, проникнемся учениями великих мудрецов и насладимся творениями человеческого гения.
О ЧТЕНИИ Книги для человечества — то же, что память для человека. В них — наша история, в них — открытые истины, в них— накопленные знания и вековой опыт; они живописуют дикови- ны земли и прекрасные создания природы; они выручают из беды, утешают в печали и утишают боль, превращая часы тоски в мгновения восторга, наполняя разум добрыми и глубокими мыслями и возвышая душу. Есть старая восточная притча о двух людях: один был король, но ему каждую ночь снилось, что он нищий; другой был нищий, но ему каждую ночь снилось, что он король и живет во дворце. Не думаю, что король был счастливее. Воображение иногда живее самой жизни. Читая книги, мы можем (если захотим) не только превращаться в королей и жить во дворцах, но — что еще важнее — можем переноситься на вершины гор и на берега морей, путешествовать в самых прекрасных долинах земли — и все это без усталости, не- удобств и больших расходов. Флетчер писал1: О, только б не лишиться тех владений, Где царствую средь книг моих любимых! Здесь я могу прислушаться к совету Бессмертных саг и древних мудрецов, А в час, когда мне и они наскучат, Позвать к себе на помощь королей И принцев. И проверить, кто сильнее, Как строгий, беспощадный их судья. И если вижу, что победы были Неправдою одержаны, так тотчас Свергаю я великих с пьедесталов. Ужели кто-то где-то предпочтет Нетленному величью суету Тщеславную, пустую? Воля ваша! А я останусь среди старых книг! 13*
Общество книг обычно сравнивают с обществом друзей. Но из дружеского круга неумолимая смерть то и дело вырывает самых лучших и самых талантливых. С книгами все наоборот: река забвения уносит легковесные и недостойные, но не прикасается к лучшим из них... Как уже говорилось, многие люди, обладавшие всеми благами, которые только может дать жизнь, предпочитали чистейшую усладу — уединение с книгами. Эскем2 в «Учите- ле» трогательно рассказывает о том, как он посетил леди Джейн Грей3. Он застал ее в нише у окна за чтением изумительного рассказа Платона о смерти Сократа. Ее родители охотились в парке, откуда через открытое окно доносился оглушительный лай собак. Автор высказал леди Джейн свое удивление: как удерживается она от соблазна присоединиться к охотникам. «Что вы,— отвечала девушка,— все их развлечения там в лесу — лишь бледная тень того блаженства, которое испытываю я, читая Платона»... В любопытном послании одной девочке Маколей писал: «Спасибо за доброе письмо. Мне всегда приятно доставить радость моей маленькой девочке; а всего приятнее было мне узнать, что она любит книги; и когда она доживет до моих лет, непременно убедится в том, что книги вкуснее печенья и пирожков, занятнее всех игрушек и игр, интереснее всех зрелищ на свете. Если бы мне предложили стать королем — хозяином дворцов, садов и слуг, кормили бы вкусными- вкусными обедами, поили вином, укладывали спать в мягкую- мягкую постель, наряжали бы в роскошные одежды — с единственным условием, чтобы я не читал книг,— я бы ни за что не согласился. Лучше я буду бедняком и стану жить на чердаке, но со множеством книг, чем королем — но без библиотеки». Книги и вправду превращают убогую хижину в дворец мыслей. «С Парнаса видно дальше, чем с престола»,— заметил Жан-Поль Рихтер4. В каком-то смысле книги дают нам более живые ощущения, чем реальность,— так отражение иной раз бывает прекраснее самой природы. «Все зеркала
волшебные,— уверял Джордж Макдональд ,— самая обычная комната, отраженная в зеркале, выглядит поэтическим угол- ком». Если какая-то книга вам не интересна, не спешите винить автора. Умение читать—это подлинное искусство. В пассив- ном чтении мало толку. Нужно стараться освоить читаемое. Каждый думает, что умеет читать и писать, хотя на самом деле лишь некоторые из нас правильно пишут и владеют навыком чтения. Ведь мало просто узнать на бумаге знако- мые слова и молча, механически прочитать их. Нужно попытаться воспроизвести прочитанное в своем сознании, представить себе людей, о которых идет речь, проведя их «галереей воображения». «Книги,— уверяет Эскем,— за год научат нас большему, чем собственный опыт за двадцать лет, вдобавок чтение учит, не причиняя боли, в то время как жизненный опыт делает человека скорее несчастным, чем мудрым. Мы рискуем получить душевные раны прежде, чем поумнеем. Не позавидуешь капитану, который стал зорким после нескольких кораблекрушений, или бедняге-купцу, что поумнел и разбогател после нескольких банкротств. Слишком дорога мудрость, приобретаемая опытом! Каждый знает, какая радость и досада охватывает, когда отыщешь кратчайший путь к цели, после того как долго бродил окольными тропами. Конечно, тот, кто набрался опыта, может быть и мудр, но все же подобен скороходу, который мчится ночью изо всех сил, но не по дороге и неведомо куда. Право же, немногие стали счастливы и мудры без книжного учения, беря уроки только у самой жизни. Присмотритесь повнимательнее к тем своим знакомым — старым или молодым,— которые приобрели хоть немного мудрости и счастья без книг, на одном лишь жизненном опыте: вы убедитесь в том, сколько несчастий выпало на их долю, сколько опасностей повстречалось на их пути, и при этом девятнадцать из каждых двадцати сложили голову. И тогда вы задумаетесь над тем, стоит ли вашему сыну отправляться за мудростью и счастьем этим путем».
Выбор книг, как и выбор друзей,— задача серьезная. Мы так же ответственны за то, что мы читаем, как за то, что мы делаем. В хорошей книге, говоря высоким слогом Мильтона, «как в фиале, хранится чистый и крепкий раствор того живого интеллекта, который вскормил ее»6. Рескин в главе «О воспитании девушек» выражает надежду, что представи- тельницы слабого пола «не станут подхватывать в передник первые попавшиеся книги из фургона летучей библиотеки, еще влажные от последних брызг фонтана глупости». Чтобы получить от книг наибольшее удовольствие (я уже не говорю о наибольшей пользе), мы должны читать для образования, а не для развлечения. Легкие и забавные книжки словно сахар, они приятны и полезны, особенно для детворы, но нельзя же питаться одним сахаром. Более того, есть книги, которые и книгами-то назвать не хочется, читать их — потеря времени; среди них бывают и такие, что вызывают лишь омерзение; будь они людьми, я бы не постеснялся вытолкать их за дверь. Бывают, конечно, случаи, когда полезно получить предостережение против искушений и опасностей жизни, но все же книги, трактующие о зле, и сами есть зло. Но есть другие книги — к счастью, их огромное большин- ство— каждый, кто прочитал их, становится лучше душою. Ошибкою было бы считать нужными только те книги, что помогают нам в наших делах и занятиях. Они полезны — спору нет, но это не та высшая польза, которую могут принести книги. Подлинно прекрасные книги переносят нас в мир бескорыстной мысли, где ничтожно малыми кажутся интересы каждого из нас, где почти забываются горести и заботы повседневности. Отвлечь человека, общающегося с такой книгой,— настоящее преступление. Против этого с пафосом протестует Хэмертон:7 «Представьте себе человека, всем существом своим поглощенного общением с любимым автором, возможно, принадлежащим другому веку, другой культуре, совершенно отличной от нашей. Вот, например, он читает у Платона ,,Защиту Сократа", и живая картина во
всех своих красках возникает в его воображении: суд пяти- сот, строгие линии греческой архитектуры, тревожно гудя- щая толпа афинян, коварный Мелет8, злобные завистники, опечаленные верные друзья философа, а посреди всего этого — старый человек в жалкой одежде бедняка, которая укрывает его и зимою и летом. Лицо его может даже показаться простоватым, но во взоре такое мужество, такое чувство собственного достоинства, что и великому актеру никогда такого не сыграть. Вы слышите голос безжалостного судьи: „Муж приговаривается к смерти. Да будет так". Теперь читатель подошел к тому поразительному месту, где Сократ обрекает себя заточению в Пританеуме, и если бы читающего не прервали в тот миг, он испытал бы одну из тех светлых минут высокого наслаждения, которые вознагражда- ют нас за умственные усилия». Нет человека, который, проведя час с доброй и интерес- ной книгой, не стал бы лучше и счастливее. И не только на время самого чтения: с нами остаются воспоминания о блестящих счастливых мыслях, которые мы можем оживить, когда пожелаем... Английская литература—национальное достояние и куль- турное наследие англичан. Мы дали и даем миру многих величайших поэтов, мыслителей, ученых. Ни у одного народа нет более блестящей благородной литературы. Она богаче нашей торговли, сильнее нашей армии. Она истинная гордость и слава нашей страны, и никакие слова, прославляющие ее, не будут слишком громкими.
oooooooooooooooooooooooooooooo ШЖ ВОССТАНИЕ АНГЕЛОВ Глава вторая, в которой читатель найдет -полезные сведения об одной библиотеке, где в скором времени произойдут невероятные события Г\ БЪЯТЫЙ желанием охватить весь круг ОI человеческих знаний и стремясь при- едать своему энциклопедическому ге- нию конкретную форму и облик, соответ- ствующий его денежным средствам, ба- рон Александр д'Эспарвье собрал библи- отеку в триста шестьдесят тысяч томов и рукописей, большинство коих принадле- жало ранее бенедиктинцам1 из Лигюже. В особом пункте своего завещания он
вменял в обязанность наследникам пополнять после его смерти библиотеку всем, что будет выходить в свет ценного в области естествознания, социологии, политики, философии и религии. Он выделил из оставленного им наследства специаль- ные суммы для этой цели и поручил свою библиотеку заботам старшего сына Фульгенция-Адольфа. И Фульгенций- Адольф с сыновней рачительностью выполнял последнюю волю своего знаменитого отца. После него эта огромная библиотека, стоимость коей превосходила долю каждого из наследников, осталась не разделенной между тремя сыновьями и двумя дочерьми сенатора. И Ренэ д'Эспарвье, к которому перешел особняк на улице Гарансьер, стал хранителем этого богатейшего собра- ния. Сестры его, госпожа Поле де Сен-Фэн и госпожа Кюиссар, неоднократно настаивали на ликвидации этого громадного и бездоходного имущества, но Ренэ и Гаэтан выкупили долю своих двух сонаследниц, и библиотека была спасена. Ренэ д'Эспарвье занялся даже ее пополнением согласно воле основателя. Однако с каждым годом он сокращал количество и стоимость новых приобретений, осно- вываясь на том, что плодов умственного труда в Европе становится все меньше. Гаэтан, напротив, из собственных средств пополнял библи- отеку новыми, достойными, на его взгляд, трудами, выходив- шими во Франции и за границей, и при этом обнаружил способность к здравому суждению, хотя братья считали, что у него нет и крупицы здравого смысла. Благодаря этому праздному любознательному человеку книжное собрание ба- рона Александра кое-как держалось на уровне времени. Библиотека д'Эспарвье еще и сейчас — одна из лучших частных библиотек в Европе по богословию, юриспруденции и истории. Вы можете изучать здесь физику, или, лучше сказать, физические науки во всех их разветвлениях, а если вам вздумается, то и метафизику, или метафизические науки, то есть все, что лежит за пределами физики и не имеет другого названия, ибо невозможно обозначить каким-либо
существительным то, что не имеет существа, а являет собой лишь мечты и иллюзорные представления. Вы можете на- слаждаться здесь философами, которые утверждают, отрица- ют или разрешают проблему абсолютного, определяют неоп- ределимое и устанавливают границы безграничного. Все что угодно можно найти в этой груде писаний и писанины, благочестивой и безбожной,— все, вплоть до самого модного, самого элегантного прагматизма. Иные библиотеки знамениты более богатым собранием переплетов, которые внушают почтение своей древностью, славятся своим происхождением, пленяют атласистостью и оттенками кожи,— они обратились в драгоценность благодаря искусству золотильщика, вытиснившего на них тончайший узор — виньетки, завитки, гирлянды, кружева, эмблемы, гер- бы,— и своим нежным блеском чаруют ученые взоры; в других библиотеках вы, может быть, найдете больше ману- скриптов, которые венецианская, фламандская или туринская кисть украсила тонкими и живыми миниатюрами. Но ни одна из них не превзойдет эту библиотеку богатством собранных в ней отличных солидных изданий старинных и современных, духовных и светских авторов. В ней можно найти все, что нам осталось от древних веков, всех отцов церкви, апологетов и декреталистов, всех гуманистов Возрождения, всех энцик- лопедистов, всю философию, всю науку. Именно это и заставило кардинала Мерлена сказать, когда он соизволил посетить библиотеку: — Невозможно найти человека с головою столь крепкой, чтобы она могла вместить всю ученость, собранную на этих полках. К счастью, в этом нет никакой необходимости. Когда монсеньер Кашно был викарием в Париже, он там часто занимался и нередко говаривал: — Здесь хватило бы пищи, чтобы вскормить не одного Фому Аквинского и не одного Ария2, если бы только умы человеческие не утратили былого рвения к добру и злу. Рукописи, бесспорно, составляют главное богатство этого колоссального собрания. Среди них особенного внимания
заслуживают неизданные письма Гассенди, отца Мерсенна, Паскаля3, которые проливают новый свет на мировоззрение XVII века. Необходимо также отметить древнееврейские писания, талмуды4, ученые сочинения раввинов, печатные или рукописные, арамейские и самаритянские тексты на бараньей коже или дощечках из сикоморы,— словом, все те драгоценные древние экземпляры, которые были собраны в Египте и Сирии знаменитым Моисеем Динским и куплены Александром д'Эспарвье за бесценок, когда в 1836 году прославленный ученый гебраист умер в Париже от старости и нищеты. Библиотека д'Эспарвье занимала третий этаж старого особняка. Труды, представлявшие второстепенный интерес, как, например, произведения протестантской экзегетики XIX и XX веков, приобретенные Гаэтаном д'Эспарвье, были запрятаны непереплетенными глубоко в недрах мансарды. Каталог с дополнениями составлял по меньшей мере восем- надцать томов in-folio. Каталог этот включал все новые приобретения, и библиотека содержалась в образцовом поряд- ке. В 1895 году господин Жюльен Сарьетт, архивист- палеограф, человек чрезвычайно бедный и очень скромный, живший уроками, сделался, по рекомендации епископа Агрс- кого, воспитателем юного Мориса и почти с того же времени хранителем библиотеки д'Эспарвье. Одаренный способностью к методическому труду и упорным терпением, Сарьетт сам разнес по отделам все части этого огромного целого. Вырабо- танная и применяемая им система была столь сложна, шифры, которые он ставил на книгах, состояли из такого количества больших и малых латинских и греческих букв, арабских и римских цифр с одной, двумя и тремя звездочка- ми, да еще с разными знаками, которыми в математике обозначаются степени и корни, что для изучения всего этого надо было потратить больше времени и труда, чем для изучения полного курса алгебры; а так как не нашлось никого, кто бы согласился посвятить уразумению этих темных символов время, которое с большей пользой можно
было бы употребить на открытие законов чисел, то один только господин Сарьетт и был способен разбираться в своих классификациях, и отыскать без его помощи нужную книгу среди трехсот шестидесяти тысяч вверенных ему томов стало раз и навсегда невозможным. Таковы были плоды его стараний. И это не только не огорчало его, а, наоборот, доставляло ему живейшее удовольствие. Господин Сарьетт любил свою библиотеку. Он любил ее ревнивой любовью. Каждый день с семи часов утра он уже сидел там за большим столом красного дерева, уткнувшись в каталог. Карточки, исписанные его рукой, наполняли стояв- шую возле него монументальную картотеку, на которой красовался гипсовый бюст Александра д'Эспарвье с развева- ющимися волосами и вдохновенным взором, с маленькими, как у Шатобриана5, бачками у самых ушей, с полураскрытым ртом и оголенной грудью. Ровно в полдень господин Сарьетт отправлялся завтракать в кафе «Четыре епископа». Кафе это находилось на узкой и темной улице Каннетт*; некогда его посещали Бодлер, Теодор де Банвиль, Шарль Асселино, Луи Менар6 и некий испанский гранд, который перевел на язык конкистадоров «Парижские тайны»7. И утки, которые так славно плещутся на старой каменной вывеске,— благодаря им улица и получила свое название,— приветствовали господина Сарьетта. Он возвращался оттуда ровно без четверти час и не выходил из библиотеки до семи, когда вновь отправлялся к «Четырем епископам» и усаживался за свой скромный обед, неизменно завершавшийся черносливом. Каждый вечер после обеда сюда заглядывал его приятель Мишель Гинардон, которого все звали папаша Гинардон. Это был художник- декоратор, реставратор картин, работавший в церквах. Он являлся к «Четырем епископам» со своего чердака на улице Принцессы выпить кофе с ликером и сыграть с приятелем партию в домино. Рослый, кряжистый, полный жизненных сил, папаша Гинардон был так стар, что трудно себе и * Каннетт (Cannette) — уточка (фр.).
представить: он знавал Шенавара . Свирепый блюститель целомудрия, он неустанно обличал распутство современных язычников, пересыпая свою речь самыми чудовищными непристойностями. Он любил поговорить. Сарьетт охотно слушал его. Папаша Гинардон с увлечением рассказывал своему приятелю о часовне Ангелов в церкви св. Сульпиция; там начала местами лупиться живопись, и он собирался ее реставрировать, когда на то будет милость божья, потому что, с тех пор как церковь отделилась от государства, храмы сделались достоянием одного господа бога и никто не желает тратить денег даже на самый неотложный ремонт. Но папаша Гинардон не гнался за деньгами. — Михаил — мой покровитель,— говорил он,— а к часовне святых Ангелов у меня особое пристрастие. Сыграв партию в домино, они поднимались—крошечный Сарьетт и крепкий, как дуб, косматый, как лев, громадный, как св. Христофор, папаша Гинардон — и, беседуя, шли рядом через площадь св. Сульпиция, а ночь спускалась над ними, когда тихая, когда ненастная. Сарьетт обычно отправлялся прямо к себе домой, к великому огорчению художника,—тот был полуночник и любил поговорить. На следующий день, ровно в семь, Сарьетт уже сидел у себя в библиотеке, уткнувшись в каталог. Когда кто-нибудь входил в библиотеку, Сарьетт из-за своего письменного стола устремлял на посетителя взор Медузы9, заранее ужасаясь тому, что у него сейчас попросят книгу. Он рад был бы этим взглядом обратить в камень не только чиновников, политиков, прелатов, которые, пользуясь дружескими отношениями с хозяином, приходили попросить нужную книгу, но и самого благодетеля библиотеки господина Гаэтана, который иногда брал какую-нибудь старенькую, легкомысленную или нече- стивую книжицу на случай, если в деревне зарядит дождь, и госпожу Ренэ д'Эспарвье, когда она приходила за книгами для больных своего приюта, и самого господина Ренэ д'Эспарвье, хотя он обычно довольствовался «Гражданским кодексом» и Даллозомю. Всякий, кто уносил с собой самую ничтожную
книжонку, раздирал Сарьетту душу. Чтобы отказать в выдаче книги даже тем, кто имел на нее больше всего прав, он выдумывал тысячи предлогов, иногда удачных, а большей частью совсем неудачных, не останавливался даже перед тем, чтобы оклеветать самого себя, подвергнуть сомнению свою бдительность, и уверял, что книга пропала, затерялась, хотя за несколько секунд до того он ласкал ее взглядом и прижимал к сердцу. И когда ему все-таки, несмотря ни на что, приходилось выдать книгу, он раз двадцать брал ее из рук посетителя, прежде чем вручить окончательно. Он беспрестанно дрожал от страха, как бы не пропало что-либо из доверенных ему сокровищ. Он хранил триста шестьдесят тысяч томов, и у него вечно было триста шестьдесят тысяч поводов для беспокойства. Ночью он иногда просыпался с жалобным воплем, в холодном поту, ибо ему снилась зияющая дыра на одной из библиотечных полок. Ему казалось чудовищным, беззаконным и непоправимым, если книга покидала свою полку. Его благородная скупость приводила в отчаяние господина Ренэ д'Эспарвье, который не ценил достоинств своего образцового библиотекаря и считал его старым маньяком. Сарьетт понятия не имел об этой несправедливости, но не побоялся бы самой жестокой неми- лости, стерпел бы бесчестье, оскорбление, лишь бы сохра- нить в неприкосновенности свое сокровище. Благодаря его упорству, бдительности и рвению, или, чтобы выразить все одним словом, благодаря его страсти, библиотека д'Эспарвье под его опекой не потеряла ни одного листа в течение шестнадцати лет, которые истекли 9 сентября 1912 года.
доооооооооооооооооооооооооооооооо ЩОНЛ ЗА волшебной дверью ПУСТЬ бедна ваша книжная полка, пусть украшает она скромное жилище. Затворите изнутри дверь комнаты, оставьте внешнему миру все его заботы, отрешитесь от тревог в обществе Великих Мертвецов—и, миновав волшебный пор- тал, вы окажетесь в прекрасной стране, куда не дано проникнуть беспокойству и раздражению. Все низкое, все пошлое вы оставили позади. Здесь, ожидая вас, сто- QQQQQQi
ят рядами ваши благородные молчаливые друзья. Обведите взглядом их строй. Выберите того, который сейчас всех ближе душе вашей. Теперь остается только протянуть к нему руку и отправиться вместе с ним в страну мечты. Право же, есть нечто жуткое в книжных шеренгах, и лишь привычка притупляет в нас это ощущение. Каждая книга — мумия души, облаченная в погребальные одежды из кожи и типог- рафской краски. За переплетом любой настоящей книги скрывается как бы эссенция живого человека. Авторы обратились в бесплотные тени, плоть их — в летучий прах, но самое сокровенное, оставшееся от каждого из них,— здесь в вашем распоряжении. И снова лишь привычка не позволяет нам вполне оценить то удивительное счастье, которым мы имеем возможность наслаждаться. Представьте, что мы вдруг узнали: Шекспир воскрес и готов уделить любому из нас час своей мудрости и своего воображения. О, как бы мы стремились к встрече с ним! А ведь здесь он — все лучшее, что в нем было,— каждый день рядом с нами, но мы даже не всегда даем себе труд позвать его к себе. В каком бы настроении человек ни переступил порог волшебной двери, величайшие люди мира разделят с ним это настроение. Если он задумчив — к нему придут короли мысли, если он грезит— короли мечты. А может быть, ему хочется развлечений? Тогда он волен обратиться к любому из величайших рассказ- чиков мира, и давно ушедший из жизни гений займет его воображение. Общество мертвых может оказаться настолько притягательным, что человек станет слишком редко думать о живых. Многим из нас следует всерьез опасаться, что, погруженные в наследие мертвецов, мы никогда не узнаем собственных мыслей и чувств. И все же романтика и переживания, полученные из вторых рук, безусловно достой- нее той иссушающей скуки, на которую обрекает жизнь большую часть рода человеческого. Но прекраснее всего, когда мудрость мертвых и их пример дают нам силу и терпение, чтобы пережить тяжкие дни нашей собственной жизни.
Пойдемте со мною за волшебную дверь, сядьте на зеленый диван, отсюда вам виден будет старый дубовый шкаф с неровной линией томов. Можете курить. Согласитесь ли выслушать мой рассказ о книгах? Нет для меня ничего приятнее, ибо каждый том здесь — мой близкий друг, а о чем, если не о друге, можно говорить с большим удовольствием? Прочие книги стоят там, выше, а здесь—мои любимцы, те, которых я всегда держу под рукой и перечитываю. Здесь каждый потрепанный переплет навевает мне приятные воспо- минания. Покупка многих из них потребовала жертвы, от которой обладание делается еще слаще. Видите ряд старых коричне- вых томов внизу? Каждый из них—мой завтрак. Я покупал их в студенческие годы, в не очень изобильные времена. Три пенса—такова была скромная сумма, ассигнованная мною в полдень на сэндвич и стакан пива; но судьбе было угодно, чтобы по пути на занятия я проходил мимо самого замеча- тельного книжного магазина на свете. На улице у двери в магазин стоял большой бочонок, наполненный постоянно меняющимися потрепанными книгами; объявление над ним гласило, что любую из них можно приобрести за те самые три пенса, что были у меня в кармане. Когда я подходил к магазину, разыгрывалась отчаянная битва между голодом полного сил юного тела и жаждой пытливого всепожирающе- го ума. В пяти случаях из шести побеждали животные инстинкты. Но когда я все же отдавал предпочтение духов- ным потребностям, наступали прекрасные минуты: я рылся в старых альманахах, томах шотландских теологов и таблицах логарифмов до тех пор, пока не находил нечто такое, что с лихвой оправдывало потраченное время. Просмотрите кореш- ки на этих полках, и вы увидите, что мой выбор был не столь уж плох. Четыре тома гордоновского Тацита (жизнь слишком коротка, чтобы читать в оригинале, если есть хороший перевод), эссе сэра Уильяма Темпля, произведения Аддисона, свифтовская «Сказка бочки», «История» Кларендона, «Жиль Блас», стихотворения Бекингема и Черчилля, «Жизнь Бэко- 14-1196 :о*)
на» ... Неправда ли, недурно для старого бочонка с трехпен- совыми книгами? Эти книги не всегда были в столь убогой обстановке. Взгляните на плотную кожу переплетов, на потускневшее золото заглавий. Когда-то они украшали полки какой-нибудь славной библиотеки и даже здесь, среди случайных альмана- хов и проповедей, сохраняют следы былого величия, словно поношенное шелковое платье бывшей светской дамы, ныне опустившейся, но прежде великолепной. В наше время благодаря дешевым изданиям в бумажных обложках и пуб- личным библиотекам стало слишком легко читать. Человеку свойственно недооценивать то, что достается ему без усилий. Кто теперь чувствует ту лихорадку, которая терзала Карлей- ля, когда он мчался домой с шестью томами «Истории» Гиббона в руках? Его мучимый жаждой разум готов был поглотить эти тома по одному в день. Теперь иные времена: книга становится вашей раньше, чем вы можете по- настоящему оценить ее; если же человек не потрудился как следует, чтобы добыть желаемое, он не почувствует радости обладания. * * * ...А теперь, мой терпеливый друг, настало время нам расставаться, и я надеюсь, что мои короткие проповеди не слишком вам наскучили. Если я привел вас туда, где вы раньше не бывали, то убедитесь в правильности пути и двигайтесь дальше. Но, быть может, моя попытка была тщетной? И в этом нет ничего страшного, пусть даже мои усилия и ваше время были потрачены зря. Возможно, я допустил великое множество ошибок, однако разве неточное цитирование не есть привилегия рассказчика7 Мои суждения могут резко отличаться от ваших, и то, что нравится мне, может быть вам не по сердцу; однако думать и говорить о книгах всегда прекрасно, к чему бы это ни привело. Пока что волшебная дверь все еще закрыта за нами. Вы еще в
чудесной стране. Но, увы, хотя мы и заперли эту дверь, мы не можем ее запечатать. Раздается удар дверного колокольчи- ка, телефонный звонок, зовущий вас назад, в убогий мир тяжкого труда, людской суеты и повседневной борьбы. Что ж, это реальный мир, а книги — только имитация жизни. И все же теперь, когда дверь распахнута и мы вместе выходим наружу, разве не смелее встретим мы нашу судьбу, храня в сердце все то спокойствие, мир и доброту, какие нашли за Волшебной Дверью?
Ж.ДЮАМЕЛЬ О ЛЮБИТЕЛЯХ Письма к моему другу патагонцу С ГОСПОДИНОМ Куртеном я знаком уже давно, но это еще не ффщЩ^ значит, что я хорошо его знаю. Подчас он ставил меня втупик, как чело- век прямолинейный. Нет ничего более вероломного, чем совершенно цельные натуры: их поступки определяются самой извилистой и неожиданной логикой. Не ждите от меня портрета господина Куртена. Вы читали, конечно, "Contes de
la veillée"? Могу вас заверить, что господин Куртен не блещет ученостью Теодора. В этом повинен наш суетный варварский век. Куртен — чиновник министерства; лучшие годы и способ- ности он поневоле посвятил чужим делам. Когда Леонар, несколько лет тому назад, впервые привел меня к Куртену, наш библиофил переживал лишь весну изнурительной страсти, которая уже создала из него героя, а в будущем, если над Куртеном не сжалится небо, сделает его мучеником. Куртен жил на набережной в скромном особняч- ке. Доступ в его жилище был в те дни открыт всем любопытным, тогда как теперь в святилище допускаются лишь немногие избранные. Об этом первом посещении я сохранил самое яркое и подробное воспоминание. Нас ввели в прихожую, довольно просторную, но настолько загроможденную книжными шка- фами и полками, что нельзя было не растеряться без опытного проводника. По счастью, нас выручил сам господин Куртен. Он встретил нас в халате; глаза его возбужденно блестели; пальцы дрожали лирической нервной дрожью. — Как видите, господа,— сказал он,— книга меня захле- стывает, книга меня душит. Если так будет продолжаться, она меня убьет! Он жизнерадостно рассмеялся, схватил меня за руку и через кипы брошюр каким-то головоломным коридорчиком поволок к себе в кабинет. Эта большая комната была также завалена книгами. Свободных стульев не нашлось, мы усе- лись на ручках кресла. Господин Куртен сиял. — Вы изволили собрать,— сказал я,— довольно внуши- тельную библиотеку. В те дни господин Куртен выглядел свежо и бодро и отличался даже некоторым дородством. Он вспыхнул и запротестовал. — Что вы, господа, это же пустяки, это сущий вздор! Это лишь ничтожный зародыш библиотеки... библиотечка школь- ника! Об этом не стоит и говорить!
— Нам будет трудно,— возразил Леонар,— находясь в вашем доме, говорить о чем-либо другом. Надеюсь, для того, чтобы ориентироваться в этом прекрасном книжном лесу, вы уже составили рациональный каталог9 — Никаких каталогов, господа! Все у меня в порядке — бот здесь,— ответил Куртен, хлопнув себя по лбу.— Скажите, что вас собственно интересует? Я готов: сделаем опыт. Может, хотите взглянуть на моих Дювардье — вот они на одиннадцатой полке, позади Никол я Денисо1, который до- стался мне нелегко и недешево. Я ориентируюсь у себя в библиотеке с закрытыми глазами... Не угодно ли, я извлеку вам Пибрака Амстердамского, хоть он и прячется застенчиво между Паскье и Пассера2 (в издании Англие) — этим украше- нием моей библиотеки. Вы понимаете, господа, что всякий разумный коллекционер должен специализироваться, если хочет работать плодотворно. Лично я остановился на поэтах, к которым всегда питал некоторую слабость. Больше того, я ограничил себя французскими поэтами и промежутком време- ни— от шестнадцатого века до наших дней. Никаких рукопи- сей, исключительно печатные издания. Разумеется, только редкие, ценные и в первую очередь прекрасные экземпляры. Люблю, господа, роскошные издания и, как это ни странно, иногда в них заглядываю! Разумеется, я пользуюсь для чтения экземплярами, которым не страшны прикосновения. Да, в свободное от служебных занятий время я все же почитываю. А ведь нужно еще бродить по букинистам, следить за каталогами, подчас заглядывать на аукцион, чтобы не пропустить интересной покупки и, наконец, принимать на дому книгопродавцев. Куча хлопот. Сущая каторга! — Ваша благородная задача,— сказал Леонар,— требует широкого кругозора и постоянного притока свежих знаний. — Верно,— согласился господин Куртен,— я кое-что уже смыслю в деле и, не будучи заслуженным библиофилом, все ж не считаю себя новичком. Мы попросили Куртена рассказать нам, как зародилась его страсть к книгам, и он не заставил себя упрашивать.
— Я не делаю тайны из моих первых шагов. Разумеется, я всегда любил книгу, но долгое время меня отвлекали текущие заботы, мешая мне распознать в моих вкусах зерно будущей страсти. Лет шесть или семь тому назад один из моих родственников, многим мне обязанный, подарил мне этот экземпляр Гильома Дезотеля3, который вы видите на почет- ном месте на моем рабочем столе. К стыду своему должен признаться, что я оставил почти без внимания этот чудесный подарок. Это был «Отдых влюбленных» в издании Темпора- ля, 1553 года, исключительно редкий и ценный экземпляр, подобный принцессе, имеющий свой curriculum vitae в катало- ге Брюне. Однажды, совершенно случайно, я узнал о ценности подаренной мне книги. Именно с этого дня началось то, что жена моя называет моим «безумием». Я начал с мелких покупок, не проявляя особенной разборчивости. Но через некоторое время я поймал себя на том, что испытываю странное, почти чувственное наслаждение, пересматривая мои покупки дома. Я покупал по две, по три книги в день. Вечером, разложив их на столе, я раскрывал их, щупал, перелистывал, прочитывал наугад две — три строчки, гладил углы переплетов, корешки и застежки. На другой день эти книги доставляли мне столь же живое, но уже менее острое наслаждение. Я подыскивал им место и пристраивал их на полках; я, так сказать, вводил их в семью, узаконивал, приобщал к хозяйству. Еще через день я уже смотрел на них с чувством бесстрастного удовлетворения, как смотрят на законную жену. Однако меня мучил зуд по новым покупкам, страсть к обладанию все новыми и новыми книгами. Ежеднев- но я выходил на охоту и редко-редко возвращался с пустым патронташем. Книги, приобщавшиеся к моему гарему, полу- чали свою долю ласки и ставились на место. Конечно, я люблю их всех одинаково. Но с чем сравнить медовый месяц? Вы понимаете, господа, что такое медовый месяц... Иногда у меня бывают возвраты страсти, неожиданные вспышки.
Когда я узнал, что в библиотеке Жильбера-Левелье отсутствуют «Философские аллегории» Дора5 в издании 1772 года на голландской бумаге с гравюрами Морилье, я вынул из шкафа свой экземпляр и любовно созерцал его целую неделю. Когда вдруг меня навещают друзья—на- стоящие знатоки, подобные вам, господа,— мне всегда хочет- ся блеснуть моим сокровищем и взглянуть на него, как в первый день обладания. Вернемся к моей истории. Вскоре я убедился, что мне мучительно два дня кряду обходиться без свежих приобрете- ний. Это меня обеспокоило. До этих пор я вел существова- ние, наполненное трудом и заботами о поддержании доброго имени; мне не в чем было себя упрекнуть. Но с этой минуты, признаюсь вам, я испугался... Мне стала близка психология пьяницы, игрока или развратника. Я дал себе зарок хоть на месяц воздержаться от излишеств, составляющих усладу библиофила. В тот же вечер я вышел погулять и вернулся, прижимая к груди крошечное издание, за которое я выложил чистоганом четыре тысячи франков. Может, вы думаете, что я был огорчен таким оборотом дел9 Ничего подобного. Я подыскал оправдание своей мании: ведь коллекционерство—отличное помещение денег. Почти ежедневно, господа, я оправдывался таким образом перед женой. Но она недоверчиво пожимала плечами: — Ах эти книги, книги!.. Ты ведь отлично знаешь, что никогда их не продашь. Она была права. Все понемногу отстоялось: я приобрел опытность, обжорство сменилось гурманством и утонченно- стью. Ценные экземпляры очень редки и вылавливать их удается не каждый день. Я отказался от личных потребностей, господа, я согласен экономить на топливе и одежде, но ни за что на свете я не откажусь от соблазнительных покупок. Сильвестр Бонар красноречиво рассказывает о наслажде- нии, которое мы испытываем, перелистывая или, вернее Ль
сказать, смакуя каталог. Но есть еще более острая, почти мучительная радость: с каталогом в руках бежать к книгопро- давцу— обладателю редкостной книги. Я когда-то охотился и был недурным стрелком. Так вот, господа, можете мне поверить, что переживания охотника ничто в сравнении с восторгом библиофила. Я вхожу к букинисту с таким волнением, что пальцы, сжимающие набалдашник трости, дрожат. Нередко я прихожу вовремя, но часто опаздываю. Я познал те жестокие разочарования, которые оптимиста прев- ращают в пессимиста и подрывают нашу веру в человечество. Полтора года тому назад, 27 марта, я вбежал, запыхавшись, к Шампаньяку, чтобы увидеть, как для неизвестного покупате- ля, совершенно случайного человека, заворачивают экзем- пляр «Лятейсоньера», редчайшую книгу, предмет моих много- летних вожделений. Напрасно предлагал я этому субъекту тут же на месте перекупить книгу на самых выгодных условиях—он только смеялся. Я почувствовал к нему насто- ящую ненависть. Да, я желал ему смерти и был бы рад, если б он скоропостижно скончался. Теперь, господа, я действую наверняка. Я подружился с книгопродавцами, и они присылают мне свои каталоги в корректурах. Но еще на прошлой неделе я поссорился с Лемегром, когда у меня перехватили томик Парни6,— вы знаете, издание 7-го года Директории. У меня перебил его тупица Бородук... Однако, виноват, господа, ведь вы пришли поглядеть книги, так смотрите же. Дом мой, как видите, достаточно просторен, и все же я подумываю его бросить, хоть и родился в нем. Я потеснился сам, стеснил жену и прислугу. Книги ютятся всюду, даже в местах, о которых неудобно говорить. Я распродал мебель, снял перегородки, пожертвовал коридором, приспособил под книги чердак и подвал. Я теперь Понимаю Бернара Палией7 и нахожу даже, что он лишен темперамента. Итак, смотрите же господа, смотрите во все глаза! Я не прячу моих богатств: книги любят, чтоб на них глядели!
— Вот, сударь,— сказал я, очарованный этим любезным приглашением,— книга, с которой я вас искренно поздравляю. — Какая? — переспросил хозяин.— Ах, этот геральдиче- ский переплет! Недавняя покупка, один из лучших моих сафьяновых томиков... — Это Сцевола де Сен-Март8 в лучшем издании Вильери 1629 года,— сказал я.— Как приятно видеть в таком достой- ном наряде несправедливо забытого поэта. Белло, Ронсар и Никола Рапен9 посвящали ему прекрасные стихи. Он вкусил широкой и почетной известности. Когда-то я его почитывал и, признаюсь, не без удовольствия. Разрешите припомнить мой любимый сонет: О, blanches mains qui mon âme avez prise, O, blonds cheveux qui la serrez si fort... Или вот эту оду госпоже Десурди: Ronsard a quelquefois chanté Le printemps de votre beauté... Я цитировал наизусть, и мне показалось, что господин Куртен слегка омрачился. — Да,— продолжал я,— этот Гоше, прозванный Сцево- лой I, был в свое время знаменит. Целый сонм блестящих писателей и ученых во главе с Теофрастом Ренодо, Клодом Гарнье и Гильомом Колете12 старался увековечить память Сен-Марта, которому угрожает сейчас глубокое забвение. — Вот как,— удивился господин Куртен, судорожно потя- нувшись к сафьяновому томику,— это прекрасная книга, ценнейший и редкий экземпляр. Ценностью своей он застра- хован от пренебрежения современников: он будет жить века в недрах знаменитых библиотек. Ему предстоит суровое, но славное и пышное бытие. Я закажу для него футляр. Пусть эта книга уподобится клинку, спящему в ножнах, извлекаемо- му на свет лишь в торжественных случаях. С этими словами Куртен спрятал Сцеволу Сен-Марта в ящик.
* * * После этой беседы я года три не навещал Куртена. Во второй раз меня повел к нему тот же Леонар. — Любопытно,— сказал он мне,— во что вылилась теперь страсть нашего очаровательного знакомца. Пойдемте к нему. Он нас ждет. Правда, мне пришлось напомнить ему, что мы не кто-нибудь, а люди с заслугами, ибо с некоторых пор он неохотно принимает посетителей. Едва переступив порог, я заметил громадную перемену в жилище знаменитого библиофила. Я позабыл вам сказать, что репутация господина Куртена за эю время значительно возросла и окрепла. Книг было немного. Нас с Леонаром заставили довольно долго ждать в маленькой строгой прием- ной: два стула, столик, несколько гравюр. Слуга провел нас в кабинет господина Куртена. Сказать по правде, я не узнал ни квартиры, ни хозяина. Два библиотечных шкафа, застеклен- ные, зарешеченные и закрытые наглухо, в глубине которых смутно мерцали книжные корешки. Между шкафами стоял господин Куртен в сюртуке, со знаком отличия в петлице. Со дня нашей последней встречи господин Куртен значительно похудел и осунулся. У него появилась привычка причмоки- вать, втягивая щеки, словно его беспокоила вставная че- люсть. Улыбался он редко, с выражением сдержанности, скептицизма и, пожалуй, усталости. Меня он не помнил, но Леонара узнал. Разговор завязался с трудом. — Мои Жантиль-Бернары713 Да, это единственное собра- ние. Знаю, вы мне назовете библиотеку Буабадена; охотно признаю, господа, что герцог Баубаден богаче меня. Велика, подумаешь, заслуга. У Буабадена дорогие экземпляры, у меня же — только редкие. Какой дурак поверит, что у него есть веленевый томик издания 1797 года! От этого издания уцелел всего только один экземпляр, и тот находится в Национальной Библиотеке. Но три рисунка, сделанные Прю- доном к этому изданию — они у меня! Что касается последних непристойных стихотворений Жантиль-Бернара, относящихся
к периоду его старческого маразма,— они тоже у меня! А вот три письма князя де-Линя и письмо Рамо по поводу «Кастора и Поллукса». Наконец, полюбуйтесь, господа,— вот «Фрозина и Мелидор» с записками Бернара, относящимися к его секретарству у маршала де Куаньи14. Господин Куртен понизил голос и с приглушенной яро- стью продолжал: — Как назвать, господа, такого коллекционера, как гер- цог Буабаден? Заменой таланта ему служит ловкость двух- трех пронырливых комиссионеров, с которыми он обращает- ся, точно с неграми. Он орудует чеками, подобно тому, как предки его орудовали плеткой. И все же его часто обманыва- ют, потому что есть на свете справедливость! Господин Куртен тяжело дышал. — Жалкий век и неблагодарное занятие! Не такое теперь время, чтобы выудить первоиздание Берто15 на прилавке букиниста за какие-нибудь четыре су. Самый ничтожный букинист знает теперь цену всему, что у него есть в лавчонке, и только и думает о том, как помешать любителю воспользо- ваться находкой. «Находка!» Это слово потеряло теперь всякий смысл. Всякая вещь оплачивается в свою настоящую цену, а для любителя это смерть. Да разве теперь остались любители? Жибер Левелье, о котором столько говорят,— обманщик! Он подделал свои лучшие экземпляры. Патер- нотр — человек порядочный, но лишенный вкуса; он покупает и платит втридорога за книги, которые у меня не пойдут на раскурку сигар. Дюкре работает методично, но он слишком бездарен. У молодого Мушара бывают блестящие наития, но, увы, он непоследователен. Де Руфиньи—просто жулик. Эжен Брик сделал себе имя: он подражает мне во всем. Порой это забавно, но под конец раздражает. Когда я иду шагом, он пускается бегом; стоит мне остановиться — он засыпает на месте... Когда я колеблюсь—он трепещет. Подметив, что я улыбаюсь,— он ржет. Ужасающая безличность! Мне выпал горький жребий быть последним представителем исчезающей породы. Когда, еще школьником, на мои мальчишеские
сбережения я заложил фундамент этой библиотеки, которая поглотила всю мою жизнь и все мои средства... — Мне помнится,— пробормотал я,— что ваша страсть к шедеврам типографского искусства насчитывает не более пятнадцати лет. Я был в восхищении, что за такой короткий срок... — Вы ошибаетесь, сударь,— оборвал меня старик с неудо- вольствием в голосе.— Я, быть может, один из очень немно- гих современных библиофилов, которые с детства начали воспитывать свой вкус и углублять познания. Мне было семнадцать лет, когда за семь франков пятьдесят сантимов я приобрел вот эти «Королевские песни» Гильома Кретена16. Один из экземпляров этого издания прошел с аукциона. Мармульон подцепил его за две тысячи пятьсот франков. Поверьте, господа, что материальной стороне дела я не придаю никакого значения. Покупая Кретена, я отнюдь не собирался сделать дельце. Однако мне приятно, что покупка себя оправдала и, согласитесь, это вполне по-человечески. Увы, подобные находки в области старинной книги сейчас немыслимы. Новая книга еще оставляет кой-какой простор счастливой случайности. Этого Эжезиппа Моро17 я купил за пять франков в провинции. Он стоит тысячу сто. Мне это приятно. Дюкроше держал книгу в руках, но Дюкроше тупица. А сейчас я вам покажу несравненно большую редкость. Попрошу внимания! Небезызвестный автор отпеча- тал для меня свою книгу в единственном экземпляре. Обрати- те внимание на преимущество печатного экземпляра перед рукописным. Эта книга обошлась мне в пятнадцать тысяч франков, тогда как рукописный экземпляр я приобрел на стороне за сто. Мне понадобились оба — вы понимаете, почему? — Господин Куртен загадочно улыбнулся.— Автор в моем присутствии сам уничтожил все наброски и черновики, так что теперь ни одна душа в мире не доберется до материалов, относящихся к этой книге. Это моя безраздель- ная собственность. Старик замечтался и повторил еще раз:
— Безраздельная! Наступило продолжительное молчание. Господин Куртен заговорил опять, небрежно и утомленно. — Я теперь в том возрасте, когда человек уже сделал свой выбор. Прежде я страстно любил шестнадцатый век. Сейчас я им пресытился. Я читаю только одного, любимого поэта. Здесь господин Куртен просветлел. — Мой любимый поэт! Ах, господа, вы рассмеетесь! Это один из тех авторов, которых люди вашего поколения не знают даже по имени. Это Сцевола де Сен-Март. Именно он! Великий Сцевола I! О, blanches mains qui mon âme avez prise, О y blonds cheveux qui la serrez si fort... Сколько воспоминаний, господа! Ведь это весь двадцатый год моей жизни! Ronsard a quelquefois chanté Le printemps de votre beauté... Что поделаешь! Эти стихи вам ничего не говорят. Мы с вами из разного теста. Солнце светит нам по-разному! * * * После этого визита мой интерес к господину Куртену крайне обострился. Я дал себе слово чаще бывать у коллек- ционера и следить за его умственной эволюцией. К несча- стию, житейские обстоятельства помешали моему намере- нию. Прошли месяцы, потом и годы, и я уже почти забыл о почитателе Сен-Марта, как вдруг прошлым месяцем получил от Леонара письмо: «Нам нужно,— писал он,— еще раз сходить к господину Куртену. Я с ним виделся за это время несколько раз. Он достиг такой интересной стадии развития, что вряд ли вы пожалеете о часе, который он любезно соглашается нам уделить завтра вечером».
Дело было осенью, и я порядком опасался схватить насморк в вестибюле, где слуга господина Куртена морозил нас довольно долго, очевидно, для настроения... После томительного ожидания нас ввели в дом. Он был мрачный и пустынный: ни полок, ни каталогов. Только герметически закрытые вместилища сурового вида, причем угадать их содержимое было невозможно. Почти таким же пустым и неуютным был кабинет, куда нас ввели. При появлении нашем господин Куртен встал с кресла и сделал шаг нам навстречу. Представьте себе яблоко к концу зимы. Потертый, смор- щенный, ссохшийся старичок — вот во что обратился наш библиофил. Из-за синих очков глаза поблескивали подозри- тельно и грустно. Он то и дело поеживался, оправляя клетчатый плед на плечах. — Не снимайте пальто,— произнес он бесцветным голо- сом.— Я у себя больше не топлю. Вы, должно быть, читали мой доклад: «О влиянии сухой и умеренно-холодной темпера- туры на сохранность произведений печати». Мы смущенно остановились посреди комнаты. Господин Куртен неохотно придвинул нам стулья. Тусклая люстра скудно освещала кабинет. Стены без всяких украшений были обиты темными кожаными обоями. На столе знаменитого библиофила стояли два маленьких ящика для карточек, из красного дерева, а за креслом — дубовый ларец на тройном кованом замке. — Простите,— сказал он,— я знаю, что вы интересуетесь книгами, но я больше не показываю моей библиотеки. Я невольно оглянулся, ища каких-нибудь признаков этой баснословной библиотеки. — Это большая библиотека,— проговорил господин Кур- тен, отчеканивая каждое слово,— это значительная библиоте- ка, первая в этой стране после смерти герцога Буабадена. Но что поделаешь... Старик пояснил свои слова жестом усталости и нетерпе- ния.
— Разрешите вам заметить,— возразил Леонар,— что это истинное несчастие для всех любопытных, а также для всех, кто надеется получить советы и указания от такого знатока, как вы! — От знатока? — воскликнул Куртен.— Нет, сударь мой, я не знаток! Я ничего не знаю... Впрочем, никто ничего не знает. Вот вам откровенный итог трехсотлетних изысканий. — Трехсотлетних? — пролепетал Леонар. — Детей у меня нет,— продолжал старец.— Я последний отпрыск старинной семьи библиофилов. Да разве это подхо- дящее слово—«семья»; лучше сказать: династия! Первый камень этого собрания книг был заложен Губером Куртеном, сборщиком податей при Людовике XIV. Но не стоит распро- страняться. Я знаю, в наши дни это никому не интересно. Только теперь, на склоне жизни, полной труда и самоотрече- ния, я понял, что вся ценность коллекционирования сводится к порядку и методической классификации. Я расплачиваюсь теперь за небрежность и бездумность моих предков. И боюсь, что остатка жизни моей не хватит на то, чтобы сделать из моей библиотеки нечто более осмысленное, чем великолепно- случайную груду, и снабдить ее рациональным каталогом. — Я слышал,— заметил Леонар,— что вы уже третий год работаете над составлением каталога7 — Рационального каталога! Не забывайте, прошу вас,— ра-ци-о-нального! Куда годится, позвольте вас спросить, бессистемный каталог? Но укажите мне среди наших совре- менников хоть одного человека, способного создать раци- ональный каталог! Он безнадежно развел руками, встал и принялся ходить по комнате. — Мне помнится,— заикнулся я, чтобы прервать мучи- тельное молчание,— что ваши Жантиль-Бернары... Старик замотал головой. — Не говорите мне о Жантиль-Бернаре. Я скупил все экземпляры Буабадена. Проблема Жантиль-Бернара больше не существует.— Тут господин Куртен вздохнул.— У меня
все. Вы понимаете? Все!! На Жантиль-Бернаре поставлен крест! Он еще раз прошелся по комнате и, понизив голос, продолжал: — Восемнадцатый век стоит мне поперек горла. Я поло- жительно не знаю, что еще можно в нем найти. Но современники, господа, современники! Если вы знаете чудака, который разбирается в их марании,— приведите его ко мне. Можете вы себе представить рациональный каталог в приме- нении к модернистам? — Он зловеще рассмеялся.— А все-таки они у меня полностью. Так нужно, так необходимо. Есть у меня Верлен. И ваш Малларме. И этот сумасшедший, черт побери, забыл, как его зовут... Рембо! Я путаю, путаю... И этот посланник, сочиняющий ерунду, от которой у меня глаза на лоб лезут18. Я держу их всех, голубчиков. Это не значит, что я их люблю или, чего доброго, читаю... Он хрустнул пальцами и неожиданно признался: — Я собрал даже дадаистов. Даже супра-реалистов. Что ж, господа, не стану от вас скрывать: Жан-Жозеф Куртен занят в наши дни приобщением дадаистов к рациональному каталогу. Испустив эти вопли, господин Куртен залился смехом и как будто слегка успокоился. — А все-таки,— осмелился Леонар, спеша использовать эту вспышку добродушия,— если бы вы нам показали хоть немногие из ваших прекрасных книг?.. — К чему? — возразил старик, пожимая плечами.— У кого теперь нет прекрасных книг? — Выражение лица его переме- нилось. Он нагнулся ко мне, схватил меня за пуговицу пальто и с ударением на каждом слове произнес: — Что такое прекрасная книга? Скажите мне, что это за птица? То, к чему я стремлюсь, то, что, быть может, мне первому удалось воплотить, это—жемчужина, ковчег, книга- дароносица, книга, которая сама по себе — музей и документ, человеческий, нравственный, общественный, анекдотический, 15-1!%
описательный, аналитический, синтетический, исторический, возвышающий и стимулирующий. Господин Куртен подошел к столу и нажал кнопку звонка. Потом свирепо крикнул появившемуся лакею: — Закрыть двери! Меня ни для кого нет дома! Марш отсюда! Сейчас же вон! Он вытащил из кармана связку ключей. — Раз вы уж настаиваете, я вам кое-что покажу. Сейчас вы увидите Бодлера. Старик повозился с затворами ларца, раскрыл его и, вздыхая, вынул из него инкрустированную и окованную металлом шкатулку. Из этой шкатулки путем остроумных и сложных операций он извлек почти правильной формы кубышку, переплетенную в сафьян, с серебряными углами, застежками и гвоздями с золоченой шляпкой. Он благоговейно поставил кубышку на середину стола: — Вот Бодлер! Мы молча созерцали странный предмет. Хозяин же заговорил, понемногу оживляясь: — Это вам не собрание сочинений Бодлера, это сам Бодлер, весь Бодлер! Разумеется, я не стану вам показы- вать— велика, подумаешь, редкость — бесчисленные рукописи и письма поэта, заключенные в этом переплете. Еще меньше намерен я утруждать ваше внимание этой внушительной пачкой счетов и расписок поэта, хотя собрать ее мне стоило немалого труда. Эти рисуночки довольно пикантны и вырази- тельны, но дальше, дальше... Что, например, скрывается в этом остроумном тайничке? Вы никогда не отгадаете! Кусок штукатурки из комнаты, где он родился, из комнаты на улице Отейль. А вот это? Вы еще не понимаете, господа? Однако это довольно просто: обрезки ногтей с точной датой — 23 сентября 1857 года. Ну, что ж! Недурная эпоха! Год появления «Цветов зла» 1 . Лучше не спрашивайте, от кого у меня это. — А теперь попрошу вас взглянуть на то, что просвечива- ет сквозь эти слюдяные пластинки. Как будто волосы,
господа, курчавые волосы, перевязанные черной лентой. Ага, вы вспоминаете негритянку? Так нет, господа, вы ошиба- етесь: это не волосы! Но вот нечто еще более редкое, более поразительное, более захватывающее! Какой дурак утвер- ждал, что Бодлер умер девственником? А вот это, господа? Что скажете, господа, об этом приборчике? Он последний из коробки на шесть штук. Он не был в употреблении, это ясно, но куда девались остальные, позвольте вас спросить? Какой блестящий довод! Какое сокровище! И заодно и доказатель- ство, что поэт не только не был девственником, но что он был «венереофобом», в согласии с выводами доктора Канигу. Остальное при всем желании не может быть показано. Не настаивайте! Мы не настаивали. Господин Куртен уже прятал странную кубышку в ларец. Тряхнув головой, как норовистый конь, он произнес: — Вот что я называю книгой! Через четверть часа мы с Леонаром брели по пустынной набережной, застроенной будками, похожими на уродливые гробы,— лавочками скромных букинистов. Несколько шагов мы прошли молча. Затем, как бы отвечая на мои непроизнесенные слова, Леонар внезапно воскликнул: — Не осуждайте старика Куртена! — Уверяю вас,— ответил я ему,— мне и в голову не приходит его осуждать. Я старался понять господина Курте- на, и не вижу в этом ни большого труда, ни большой заслуги, ибо Куртен отнюдь не загадочная натура. На мой взгляд, существенную окраску его жизни придает любовь. Для меня очевидно, что Куртен должен что-то любить. Я затрудняюсь сказать, что именно он любит, и не совсем уверен, что предмет его любви нечю конкретное. Скорей это бесплот- ный, неопределенно волнующий объект. Возможно, что это тень, быть может, тень славы. Быть может, как все люди, господин Куртен любит только отблеск своей личности, только мечту о самом себе, лелея ее, вопреки всем неудачам 15*
и превратностям жизни. Возможно, наконец, что он любит любовь, а скорее всего любовь к любви. — Меня пленяет ваша снисходительность,— сказал Ле- онар.— Безусловно, господин Куртен что-то любит. Но пред- мет его любви не такой уж отдаленный. Куртен любит книги. Не возражайте мне, что он не понимает их души. У каждого существа несколько душ и несколько обликов. Мы с вами, например, тоже любим книги: мы любим поэзию, прекрасные мысли, хороший слог, искусство рассказчика. Куртен любит книгу ради книги; вначале страсть его питалась нормально, затем выродилась в нечто отвлеченное, пережила своего рода «сублимацию», а в настоящее время извратилась, как и все страсти в этом бренном и неутоляющем мире. Не смейтесь! Анекдотическая дама, спросившая у букиниста шестьдесят сантиметров старинного переплета для украшения будуара,— эта дама тоже любила книгу, любовью, не похожей ни на страсть Куртена, ни на мою. Однажды при мне в знакомую книжную лавку вошел господин с пышными усами и взглядом победителя. Он потребовал томик стихов. — Что же вам собственно угодно? — спросил книгопрода- вец. — Не все ли равно? — ответил этот восхитительный поку- патель. Клянусь вам, что в этом прямодушном ответе я не нашел ничего смешного; только лицемерие мне ненавистно. Я сам снял с полок подходящую книгу, которая, как мне казалось, по внешности и содержанию могла пригодиться в любовных похождениях. Мой Дон-Жуан тоже любил книгу. По крайней мере, он приписывал ей определенное магическое действие. Но господин Куртен — любитель. Это слово имеет строгий смысл и вполне характеризует человека. Постарайтесь вник- нуть в это словечко, которое одному лишь Руссо удалось целомудренно применить к женщине. Я давно уже не согласен с суровым возгласом Дидро: «Да будет проклята порода любителей!»20 За что, собственно? Дух коллекционерства, движущий всяким истинным любителем, лежит в основе
нашей науки; он по-своему борется с разрушением, страхует от действия губительной центробежной силы, непрерывно отбрасывающей нас обратно, в хаос. Господин Куртен кол- лекционирует. Это уже немалая заслуга. Иногда у меня является соблазн считать коллекционерами всех людей, обес- смертивших себя в истории или в легенде. Сюда относятся, разумеется, Дон-Жуан и Наполеон, который выпал бы из их числа, если б не позаботился на старости лет о своем «каталоге», и даже сам Геркулес, чья знаменитая коллекция состоит всего-навсего из дюжины подвигов. Подумайте и согласитесь со мной: здесь объединяются герои, равно как и скромнейшие из смертных; одно и то же верно в применении к Евклиду — коллекционеру геометрических теорем — и к моей досточтимой тетке, госпоже Лонгстрит, коллекциониру- ющей сердечные эмоции, и к кротчайшему моему другу, господину Лонгстриту, чья единственная забота — коллекционирование дней. А наш бесценный Арно, щедро расточающий свои душевные богатства, Арно, который ниче- го не хочет хранить для себя, который бесконечно далек от накопления и стяжания,— разве его нельзя назвать коллекци- онером самозабвенных порывов души? Не считайте себя исключением из общего правила: каждый раз, когда вы покупаете вещь, совершаете поступок, произносите фразу или формулируете мысль, вы начинаете или продолжаете коллекцию. Здесь Леонар засвистал песенку, одну из очаровательной коллекции маленьких арий, роившихся в его памяти. В заключение он сказал: — Тысяча Куртенов надорвутся и умрут, но центробеж- ная сила все равно будет править миром. Всякая коллекция рано или поздно распылится! На этом мы расстались с Леонаром.
* * * Я медлил, мой друг, с отправкой этого письма, рассчиты- вая его дописать. Только сейчас, перед тем, как его запеча- тать, я узнал потрясающую новость: господин Куртен продал с аукциона всю свою библиотеку. Газеты сообщают, что знаменитый любитель, с некоторых пор занявшийся втайне собиранием чистейшей коллекции каталогов, намерен посвя- тить остаток своих дней составлению рационального каталога этих каталогов. Увы, Леонар был прав: всякая коллекция обречена на распыление!
О О О О | аыпдауще 1 О 0 О 0 0 О ЧТЕНИИ О О О О О о о о о о о о о О О 0 О о о о о о о 0 0 0 О 0 о о о 0 о о о о о § уТТ^ЕТ, БЫТЬ МОЖЕТ, дней в на- g §J I И шем детстве, прожитых с такой q ^■i^Lполнотой, как те, когда мы словно О О бы и не жили,— это дни, проведенные с © 0 любимой книгой. Все, чем, казалось, они q О были заполнены для других и что мы О О отвергали как низменную помеху боже- О х ственной усладе: игра, ради которой тре- q § вожили нас на самом интересном месте © друг, пчела или луч солнца, досаждавшие О О О О О
нам, заставляя отрываться от страницы или пересесть, полдник, который нас принуждали взять с собой и который мы оставляли нетронутым возле себя на скамейке, в то время как солнце над нами грело все слабее в синем небе, обед, из-за которого приходилось вернуться домой и за которым мы только и думали, как бы он поскорей окончился, чтобы подняться к себе и дочитать прерванную главу,— все то, в чем чтение словно бы должно было помешать нам ощутить что-либо, кроме докуки, оно в нас, напротив, запечатлевало как воспоминание, настолько сладостное (настолько более драгоценное в нашем сегодняшнем понимании, чем то, что мы тогда читали с такой любовью), что, если нам случается еще сейчас перелистывать те давнишние книги, они для нас только календари, которые мы сохранили от минувших дней, и мы ищем на их страницах отражения домов и прудов, не существующих ныне. Кто не вспомнит, подобно мне, этого чтения во время каникул, для которого мы одно за другим искали убежище во все часы дня, достаточно мирные и неприкосновенные, чтобы можно было уединиться с книгой. Утром, возвращаясь из парка, когда все уходили на прогулку, я проскальзывал в столовую, куда до еще далекого часа завтрака могла войти разве что старая Фелиси, относительно молчаливая, и где меня ждало только общество тех, кто весьма почтителен к чтению, говорит, не требуя ответа, те, чья ласковая болтов- ня, лишенная смысла, не оспаривает, подобно человеческой речи, слова книги: разрисованные тарелки, висящие на стене, календарь со свежесорванным вчерашним листком, стенные часы и огонь. Я устраивался на стуле, у огонька, горящего в камине, о котором рано поднимающийся и любящий пово- зиться в саду дядя скажет за завтраком: «Вот это приятно! Немножко тепла никому не повредит. Уверяю вас, в огороде в шесть часов изрядно холодно. И подумать только, что через неделю пасха!» До завтрака, который — увы! — положит ко- нец чтению, оставалось еще два долгих часа. Время от времени слышался шум насоса, лилась вода — тут поневоле
поднимешь глаза к закрытому окну, поглядишь на струю, туда, где совсем рядом проходит единственная аллея садика, окаймляющая кирпичами и фаянсовыми полумесяцами грядки анютиных глазок — анютиных глазок, будто сорванных в слишком прекрасных небесах, небесах многоцветных и слов- но отразивших витражи церкви, виднеющейся иногда меж крыш деревни, печальных небесах, которые открываются перед грозой или после нее, слишком поздно, когда день на исходе. К несчастью, кухарка приходила накрывать на стол задолго до завтрака; если бы она хоть накрывала молча! но она считала своим долгом сказать: «Вам так неудобно; может, придвинуть вам стол?» И только для того, чтобы ответить: «Нет, спасибо»,— приходилось сразу остановиться и извлечь из глубин свой голос, который, и при сомкнутых губах, беззвучно, бегло повторял слова, прочитанные глазами; нужно было остановить этот голос, исторгнуть его из себя для того, чтобы вежливо сказать: «Нет, спасибо»,— придать ему видимость обычной жизни, интонацию ответа, которую он утратил. Время шло; часто задолго до завтрака начинали входить в столовую те, кто, почувствовав усталость, сократи- ли прогулку, «пошли через Мереглиз», или те, кто не выходил этим утром, так как им «нужно было писать». Они, правда, говорили: «Не хочу тебя беспокоить»,— но тут же подходили к камину, смотрели на часы, объявляли, что не прочь позавтракать. Окружали особым вниманием того или ту, кто «оставался писать», и говорили: «Вы управились со своей корреспонденцией?»,— с улыбкой, выражавшей почте- ние, секретность, игривый намек и бережность, как если бы эта «корреспонденция» была одновременно государственной тайной, привилегией, любовным приключением и недомогани- ем. Некоторые, не желая ждать, заранее усаживались за стол, на свои места. Это было ужасно, так как подавало дурной пример другим приходящим, могло навести на мысль, что уже полдень, и побудить моих родителей слишком рано произнести роковые слова: «Ну, закрой книгу, пора завтра- кать». Все было готово, стол накрыт, на скатерти не хватало
только того, что приносили лишь в конце завтрака,— стеклянного аппарата, трубчатого и сложного (совсем как физический прибор, если бы только тот хорошо пахнул), в котором дядя — огородник и повар — сам варил кофе за столом; так приятно было видеть поднимающееся в стеклян- ном колпаке внезапное кипение, оставлявшее на запотевших внутренних стенках ароматный коричневый осадок; и еще не хватало сливок и клубники — все тот же дядя смешивал их во всегда одинаковых пропорциях, останавливаясь, с опытно- стью колориста и озарением гурмана, точно на том розовом цвете, который требовался. Каким длинным казался завтрак! Моя двоюродная бабуш- ка едва прикасалась к кушаньям, чтобы высказать о них свое мнение с кротостью, полной терпения, но не принимающей возражений. О романе, о стихах — вещах, в которых она хорошо разбиралась,— она с женской скромностью предо- ставляла судить людям более сведущим. Она считала, что это зыбкая область прихоти, где вкус одного человека не может установить истину. Но о делах, правила и принципы которых были ей преподаны ее матерью,— о способе готовить опреде- ленные блюда, играть сонаты Бетховена и любезно прини- мать гостей,— она твердо знала, что правильно представляет себе, в чем тут заключается совершенство, и всегда безоши- бочно определит, насколько приближаются к нему другие люди. Впрочем, во всех трех названных случаях совершен- ство означало почти одно и то же: некую простоту средств, сдержанность и очарование. Она с ужасом отвергала манеру класть пряности в блюда, которые того не требуют непремен- но, играть на рояли с аффектацией, злоупотреблять педаля- ми, и «принимать», теряя естественность и проявляя невоз- держанность в разговоре о себе. Она утверждала, что по первому глотку, по первой ноте, по короткой записке распознает хорошую кухарку, настоящего музыканта, хоро- шо воспитанную женщину. «Может быть, у нее лучше техника, чем у меня, но ей не хватает вкуса, раз она играет с нажимом простое анданте». «Это, возможно, женщина весьма
блестящая и полная всяческих добродетелей, но ей не хватает такта: нельзя же говорить о себе при подобных обстоятель- ствах». «Это, возможно, весьма знающая кухарка, но гото- вить бифштекс с картофелем она не умеет». Бифштекс с картофелем! Идеал соревнования, трудный по самой своей простоте, род «Патетической сонаты» кухни, гастрономиче- ский эквивалент того, чем в светской жизни служит визит дамы, которая приходит получить у вас сведения о прислуге и в этом простом поступке может очень ясно проявить такт и воспитанность или показать их отсутствие. Мой дедушка был настолько самолюбив, что ему хотелось бы, чтобы все блюда удавались, но, ничего не понимая в стряпне, никогда не мог судить, не испорчены ли они. Он соглашался признать, что так бывает, впрочем, бывает очень редко и только по чистой случайности. Всегда обоснованные критические замечания моей двоюродной бабушки, из которых следовало, что блюдо неудачно по вине кухарки, не могли не казаться дедушке особенно невыносимыми. Нередко, чтобы избежать споров с ним, моя двоюродная бабушка, пригубив какое-нибудь блюдо, не высказывала своего мнения, но уже по этой сдержанности мы тотчас понимали, что оно неблагоприятно. Она молчала, но мы читали в ее кротких глазах непоколебимое и продуман- ное неодобрение, обладавшее даром приводить дедушку в ярость. Он язвительно просил ее высказать свое мнение, выходил из себя от ее молчания, засыпал ее вопросами, кипятился, но чувствовалось, что бабушка скорей примет мученический венец, чем перейдет в дедушкину веру и признает, что десерт не переслащен. После завтрака я тотчас возвращался к чтению, особенно если день был жарким и каждый поднимался к себе, что позволяло мне немедленно отправиться по лестничке с коро- тенькими маршами в мою комнату на втором этаже, столь низком, что, вылезая в окно, даже ребенок мог бы выпрыг- нуть на улицу. Я закрывал окно, не успевая уклониться от приветствия оружейника из дома напротив, который под предлогом, что ему надо опустить навесы, выходил каждый
день после завтрака выкурить трубку у своей двери и здоровался с прохожими, которые иногда останавливались поболтать. Теории Уильяма Морриса ', послужившие постоян- ным руководством для Мейпла и английских декораторов, утверждают, что комната красива только тогда, когда любая полезная вещь, будь то простой гвоздь, не скрыта, а, наоборот, выставлена напоказ. Над ничем не занавешенной кроватью с медными перекладинами, на голых стенах подоб- ных комнат, обставленных по всем правилам гигиены,— только несколько репродукций шедевров. Если судить мою комнату согласно принципам этой эстетики, то она была вовсе не красива из-за множества вещей, ни для чего не нужных и стыдливо скрывавших — так что пользование ими было чрезвычайно затруднено—те вещи, которые были нужны. Однако именно в вещах, которые находились здесь не для моего удобства, но, казалось, явились ради собственного удовольствия, и состояла для меня красота моей комнаты. Высокий белый полог скрывал от глаз постель, расположен- ную как бы в глубине святилища; грудой высились одеяла из марселина, стеганые перинки в цветах, вышитые покрывала, наволочки из батиста, днем кровать исчезала под ними, как алтарь под гирляндами и цветами в «месяц девы Марии»,— груду эту вечером, чтобы иметь возможность лечь, мне придется осторожно положить на кресло, где все эти вещи согласны провести ночь; возле кровати троица из стакана с синими узорами, такой же сахарницы и графина (всегда пустого со дня моего приезда, по распоряжению тети, которая боялась, что я его «пролью»), нечто вроде орудий культа, почти столь же священных, как драгоценная вода из апельсиновых цветов, поставленная возле них в стеклянном флаконе,— предметы эти, казалось мне, столь же непозволи- тельно осквернить или хотя бы пользоваться ими, как чаши со святым причастием, но я подолгу их рассматривал, прежде чем раздеться, боясь опрокинуть их неловким движением; ажурные звездочки, вывязанные крючком, покрывали спинку кресел плащом из белых роз, не лишенных, должно быть,
шипов, поскольку каждый раз, кончив читать и желая подняться, я обнаруживал, что зацепился за них; стеклянный колпак ограждал от пошлых прикосновений часы, которые болтали в интимном кругу с раковинами, прибывшими издале- ка, и со старым сентиментальным цветком,— колпак был такой тяжелый, что, когда часы останавливались, никто, кроме часовщика, не решался неосторожно поднять его, чтобы их завести; белая скатерть из гипюра наброшена была точно алтарный покров на комод, украшенный двумя вазами, изображением Спасителя и освященной веточкой букса, и делала его похожим на аналой (впечатление усиливала скаме- ечка для коленопреклонений, которую ежедневно приставля- ли к нему, прибрав комнату), причем бахрома скатерти, постоянно застревавшая в щели ящиков, мешала им выдви- гаться, так что я никогда не мог достать носовой платок, не опрокинув разом изображение Спасителя, священные вазы, освященный букс и не споткнувшись о скамеечку; наконец, три слоя занавесок — маленькие тюлевые, большие из мусли- на и еще большие из канифаса—всегда сияли белизной, точно боярышник в цвету, освещенный солнцем, но по правде сказать, изрядно досаждали мне, потому что были очень неудобны, упорно отказывались скользить по деревянным кронштейнам, вечно цеплялись одна за другую и все вместе за окно, как только я хотел открыть или закрыть его, причем вторая, если мне удавалось высвободить первую, спешила занять ее место в щелях между рамами, совершенно закупо- ривая их, как закупорил бы куст настоящего боярышника или гнезда ласточек, если бы им вздумалось там обосноваться, и потому с этой операцией, с виду такой простой,— открыть или закрыть оконную раму,— я никогда не справлялся без помощи кого-то из домашних; все эти вещи, которые не только не могли отвечать ни одной из моих потребностей, но даже несколько мешали их удовлетворить, вещи, которые явно были помещены сюда вовсе не потому, что когда-то кому-то понадобились, населяли мою комнату мыслями, в некотором роде личными, и как бы высказывали всем своим
видом довольство тем, что решили жить в ней и что им здесь нравится, как это часто бывает с деревьями на поляне или с цветами, окаймляющими дороги или вьющимися по старым стенам. Они наполняли ее молчаливой и разнообразной жизнью, тайной, в которой моя собственная личность теря- лась и попадала под власть чар. Они превращали комнату в некую часовню, где солнце, проникая сквозь маленькие красные квадратные стекла, вставленные дядей в верхнюю часть окон, бросало на стены, окрасив в розовый цвет боярышник занавесей, отсветы, столь же странные, как если бы эта маленькая часовня была частью более обширного нефа с витражами; где звон колоколов отдавался так звучно благодаря близости нашего дома к церкви, с которой к тому же в большие праздники связывали нас дорогой из цветов алтари крестного хода, и я мог вообразить, будто они звонят под нашей крышей, прямо над окном, из которого я часто приветствовал кюре, держащего требник в руке, мою тетю, возвращавшуюся от вечерни, или мальчика из хора, прино- сившего нам просфору. Что до броуновской фотографии «Весны» Боттичелли или муляжа «Незнакомки» из музея Лилля, которые на стенах и каминах комнат Мейпла служат данью Уильяма Морриса бесполезной красоте, я должен признаться, что их заменяла в моей комнате гравюра, изображающая принца Евгения, грозного и прекрасного в своем доломане,— его я с изумлением увидел однажды ночью, под страшный грохот локомотивов и шум града, на двери вокзального буфета, где он — все такой же грозный и прекрасный — служил рекламой особому сорту печенья. Я подозреваю сейчас моего дедушку в том, что он некогда получил его как премию, щедрый дар какого-нибудь фабри- канта, и затем водворил навсегда в мою комнату. Но тогда я не думал о его происхождении, которое казалось мне истори- ческим и таинственным, я не представлял себе, что могло существовать несколько экземпляров того, кого я рассматри- вал как личность, как постоянного обитателя комнаты, которую я разделял с ним и где я каждый год заставал его
неизменным. Я уже очень давно не видел его и подозреваю, что никогда не увижу вновь. Но если бы мне так повезло, думаю, он мог бы сказать мне много больше, чем «Весна» Боттичелли. Я предоставляю людям со вкусом украшать свои жилища репродукциями шедевров, которыми они восхищают- ся, и освобождать свою память от заботы сохранить драго- ценный образ, доверив его раме из резного дерева. Я предоставляю людям со вкусом превращать комнату в зерка- ло собственного вкуса и заполнять ее только вещами, которые он может одобрить. Что до меня, то я чувствую, что живу и мыслю только в комнате, где все — создание и голос жизней, глубоко отличных от моей, вкуса, противоположного моему, где я не нахожу ничего из моих сознательных мыслей, где мое воображение возбуждается, чувствуя себя погружен- ным в «не-я». Я чувствую себя счастливым, только вступив — на Вокзальной улице, в порту или на Соборной площади — в одну из тех провинциальных гостиниц с длинными холодными коридорами, где ветер с улицы успешно борется против усилий калорифера, где подробная географическая карта департамента по сей день служит единственным украшением стен, где каждый шум только подчеркивает тишину, вытесняя ее, где комнаты хранят запах затхлости, который свежий ветер вымывает, но не уничтожает и который ноздри вдыха- ют сотню раз, чтобы донести его до воображения, приходя- щего от него в восторг, заставляющего его позировать, как модель, чтобы попытаться воссоздать его со всеми содержа- щимися в нем мыслями и воспоминаниями; или вечером, когда, открывая дверь своего номера, замечаешь, что вторга- ешься силой в некую обитающую там жизнь, которую дерзко хватаешь за руку; когда, закрыв за собой дверь, идешь с этой жизнью дальше, к столу или к окну, потом с какой-то свободной фамильярностью садишься с ней на канапе работы обойщика главного города департамента, выполненное, как он полагает, в парижском вкусе; когда, ступая босыми ногами по чужому ковру, касаешься всюду наготы этой жизни, намерен- но возбуждая себя собственной фамильярностью, расклады-
вая свои вещи, играя роль хозяина этой комнаты, полной до краев душой других, душой, сохраняющей даже в форме каминных прутьев и в рисунке занавесей отпечаток грез этих вещей; когда, идя с дрожью задвигать задвижку, уже уверен, что закрываешься с этой тайной жизнью; когда подталкива- ешь ее перед собой к кровати и ложишься, наконец, с нею под большие белые простыни, закрывающие тебя с головой, в то время как совсем близко, в церкви, вызванивают для всего города часы бессонницы умирающих и влюбленных. Не успевал я немного почитать у себя в комнате, как уже надо было идти в парк, за километр от деревни. Но после обязательной игры я сокращал конец полдника, принесенного в корзинках и розданного детям на берегу реки, на траве, куда была положена книга, которую пока было запрещено брать. Немного дальше, в довольно запущенных и таинствен- ных глубинах парка, река переставала быть выпрямленной, искусственной водой, покрытой лебедями и окаймленной аллеями, где улыбались статуи; по временам плещась карпа- ми, она торопливо вырывалась за ограду парка, становилась рекой в географическом смысле слова — рекой, которая должна была иметь название,— и вскоре разливалась (дей- ствительно ли та самая, что среди статуй и под лебедями?) среди трав, где дремали быки, затопляла лютики, среди подобия лугов, почти уже превращенных ею в болота, которые примыкали с одной стороны к деревне рядом бесформенных башен, остатков, как говорили, средних веков, а с другой соединялись дорогами, идущими в гору и поросши- ми шиповником и боярышником, с «природой», которая простиралась в бесконечность, с деревнями, имевшими другие названия, с неведомым. Я оставлял других полдничать в нижней части парка, на лебяжьем берегу, и поднимался бегом в лабиринт, в буковые заросли, где садился, надежно скры- тый, прислонясь к подстриженному орешнику, глядя на посадки спаржи, на грядки земляники, на бассейн, где иногда лошади качали воду, ходя по кругу, на белые ворота, которые были «концом верхнего парка», и за ними на поля васильков и
маков. Здесь, в буковых зарослях, тишина была глубока, риск быть найденным — ничтожен, чувство безопасности — особенно сладостно из-за удаленности криков, которыми снизу тщетно звали меня те, кто искал, иногда даже приближались, подымались на ближние откосы, разыскивали повсюду, затем возвращались, так и не найдя; тогда наступа- ло безмолвие; только время от времени золотой звук колоко- ла, который вдалеке, за полями, казалось, звенел по ту сторону голубого неба, мог бы известить меня о движении часов; но, удивленный его мягкостью и взволнованный тишиной, еще более глубокой, очищенной от последних звуков, которая за ним следовала, я никогда не был уверен в числе ударов. Это не были гремящие колокола, которые слышишь, возвращаясь в деревню, когда приближаешься к церкви, вблизи снова обретающей высокий и жесткий облик, поднимающей в синь вечера свой черепичный капюшон, испещренный воронами,— колокола, посылающие раскаты звона на площадь «во имя благ земных». Сюда, в дальний конец парка, они доходили слабыми и мягкими и обращались не ко мне, а ко всему краю, ко всем деревням, к одиноким крестьянам на полях, они не заставляли меня подымать голову, проходили подле меня, унося время вдаль, не замечая меня, не зная и не тревожа. Иногда дома, в постели, долгое время спустя после обеда, последние часы вечера также были прибежищем для моего чтения, но только в те дни, когда я доходил до последних глав, когда оставалось прочесть совсем немного, чтобы закончить книгу. Тогда, идя на риск наказания, если буду разоблачен, и бессонницы, которая после чтения книги может затянуться на всю ночь, я, едва ложились родители, снова зажигал свечу, тогда как на улице совсем рядом, между домом оружейника и почтой, погруженными в тишину, было полно звезд на темном и все же синем небе, а налево, на поднимающейся вверх улочке, там, где начинались ее поворо- ты и крутой подъем, угадывалась бодрствующая чудовищная и темная абсида церкви, чьи скульптуры ночью не спали, 16-1196
церкви деревенской и, однако, исторической,— магического места пребывания господа бога, освященной просфоры, многоцветных святых и дам из соседних замков, которые по праздникам, проезжая через рынок, вызывали кудахтанье кур и любопытство кумушек и прибывали к мессе «на собствен- ных выездах», а на обратном пути, едва покинув тень портала, по которой прихожане, открывая двойные двери, разбрасывали летучие рубины нефа, купить у кондитера на площади какой-нибудь из тортов в форме башен, защища- емых от солнца шторой,— «Неудачник», «Св. Оноре» и «Гену- эзский»,— запах которых, праздный и сладкий, слился для меня навсегда с колоколами большой мессы и воскресным весельем. Но вот последняя страница прочитана, книга окончена. Надо было прекратить бешеный бег глаз и голоса, что беззвучно сопровождал чтение, останавливаясь только, чтобы перевести дыхание в глубоком вздохе. Тогда, подчиняя бурям, бушевавшим во мне слишком долго, чтобы сразу успокоиться, другие мои движения, я вставал, принимался шагать вдоль кровати, все еще не отрывая глаз от какой-то точки, которую напрасно искали бы в комнате или на улице, потому что она была только в отдалении души, в той дали, что не измеряется метрами и верстами, как обычная, и однако ее не спутаешь с другими далями, ее сразу узнаешь, заглянув в «отсутствующие» глаза того, «чьи мысли далеко». Как же так? Эта книга была всего лишь книгой? Этим созданиям мы отдали больше внимания и нежности, чем людям в жизни, не всегда смея признаться себе, до какой степени их любим, и, если родители заставали нас во время чтения и нам казалось, будто они посмеиваются над нашей взволнованностью, мы даже закрывали книгу с напускным равнодушием или с притворной скукой, из-за этих людей мы задыхались и рыдали,— а теперь нам никогда больше их не видеть, больше ничего не узнать о них? На нескольких страницах жестокого эпилога автор уже позаботился «расста- вить их по местам» с безразличием, непостижимым для того,
кто знал, как пристально он за ними следил до того. Нам были рассказаны их занятия час за часом, и вдруг: «Через двадцать лет после этих событий можно было встретить на улицах Фужера еще прямого старика» и т. д. А женитьба, сладчайшей возможностью которой нас манили на протяже- нии двух томов, то пугая нас, то радуя возникновением препятствий, а затем их устранением; теперь из одной случайной фразы второстепенного персонажа, из этого пора- зительного эпилога, написанного личностью, словно бы взи- рающей с небесных высот, совершенно безразличной к нашим переживаниям, которая подменила собою автора, нам становится известно, что свадьба отпразднована, и мы не узнаем даже, когда. Так хотелось, чтобы у книги было продолжение, а если это невозможно, то—получить другие сведения о всех героях, узнать теперь что-нибудь об их жизни*, употребить нашу жизнь на занятия, не совсем чуждые любви, внушенной ими, любви, предмета которой мы внезапно лишились, хотелось бы знать, что не напрасно мы полюбили на час существа, которые завтра станут лишь именем на забытой странице книги, не связанной с жизнью, книги, в оценке которой мы сильно ошибались, потому что ее жребий здесь, на земле,— мы понимали теперь, и наши родители объясняли нам это, если требовалось, в одной пренебрежительной фразе,— состоял вовсе не в том, чтобы вобрать в себя весь мир и судьбу, но в том, чтобы занять очень узкое место в книжном шкафу нотариуса между дешевой роскошью «Иллюстрированного журнала мод» и «Географией Эры и Луары». * Можно это проверить, так сказать, окольным путем, на книгах, где не все вымысел, где есть историческая основа. Пример — Бальзак, чьи книги в некотором роде не чистое Творчество, ибо здесь примешаны наблюдения ума и лишь немного измененная действитель- ность, иногда удивительно подходят для чтения этого рода... (Прим. автора). 16*
Прежде чем, приступая к «Сокровищам королей», попы- таться показать, почему, по моему мнению, Чтение не должно играть в жизни решающую роль, какую отводит ему в этом небольшом сочинении Рескин, мне необходимо было отметить, что это не относится к очаровательному чтению детства, воспоминание о котором должно остаться для каждо- го из нас благословенным. Нет сомнения, что сами длинноты и характер предшествующих размышлений — лишнее доказа- тельство того, что я заранее о нем высказал: это чтение оставляет в нас преимущественно образ мест и дней, которые мы ему посвящали. Я не ускользнул от его колдовства: желая говорить о нем, я говорил совсем о других вещах, вовсе не о книгах, потому что не о них говорило мне прочитанное. Но, может быть, воспоминания, рождавшиеся у меня одно за другим, уже сами по себе пробудили в читателе и мал ~омалу подвели его, задерживая на вьющихся меж цветов окольных дорогах, к мысленному воссозданию неповторимого психологического акта, называемого Чтением, достаточно четкому, чтобы он мог следовать теперь, как бы внутри себя самого, за теми немногими размышлениями, которые мне остается изложить. Известно, что «Сокровища королей» — это лекция о чте- нии, которую Рескин прочел в ратуше Ресгольма, неподалеку от Манчестера, 6 декабря 1864 года, чтобы помочь созданию библиотеки при Ресгольмском институте. 14 декабря он прочел вторую: «Сады королев», о роли женщины, чтобы помочь основать школы в Энкотсе. «В течение всего этого 1864 года,— говорит М. Коллингвуд в своем замечательном труде "Life and Work of Ruskin" ,— он оставался at home , если не считать частых визитов к Карлейлю. И когда в декабре он в Манчестере прочел курс, который под названием ,,Сезам и Лилии" сделался самым популярным из его трудов, мы по блистательным оттенкам его мысли можем отметить, что он находился в превосходном физическом и умственном состоянии, мы улавливаем отзвук его бесед с Карлейлем и в
том героическом, аристократическом и стоическом идеале, который Рескин выдвигает, и в настойчивости, с которой он возвращается к ценности книг и публичных библиотек, пос- кольку Карлейль был основателем Лондонской библиотеки...» Так как нас интересует здесь только тезис Рескина как таковой, а не история его происхождения, мы можем его резюмировать довольно точно словами Декарта, что «чтение хороших книг подобно разговору с самыми порядочными людьми прошлых столетий, которые были их авторами». Рескину, возможно, и не была известна эта, впрочем, несколько сухая мысль французского философа, но именно ее можно найти повсюду в его лекции, сплошь окутанную аполлоническим золотом, развеивающим английские туманы, подобно тому, как оно озаряет своим великолепием пейзажи его любимого художника . <...> Он показывает, что чте- ние— это именно беседа с людьми, гораздо более мудрыми и интересными, чем те, с которыми нас сводит случай... Однако книгу от друга отличает по существу не большая или меньшая их мудрость, но самый способ общения, так как благодаря чтению, в противоположность беседе, мы вступаем в общение с иной мыслью, оставаясь наедине с собой, то есть сохраняя всю силу своего интеллекта, которой наслаждаешь- ся в одиночестве и которая немедленно рассеивается в разговоре, сохраняем возможность вдохновиться, продолжить плодотворную работу духа над самим собой. Если бы Рескин сделал выводы из справедливых положений, изложенных несколькими страницами дальше, то, возможно, натолкнулся бы на заключение, сходное с моим. Но он, очевидно, и не стремился проникнуть в самую суть идеи чтения. Он хотел только научить нас ценить чтение, рассказав нечто вроде прекрасного платоновского мифа, с простотой, присущей грекам, которые познакомили нас почти со всеми истинными идеями и предоставили нашим дотошным современникам заботу об их углублении. Но если я считаю чтение в его неповторимой сущности, в этом плодоносном чуде общения наедине с самим собой чем-то большим и иным, нежели
Рескин, то не считаю все же, несмотря на это, что можно признать за чтением ту решающую роль в нашей духовной жизни, которую как будто отводит ему Рескин. Границы его роли зависят от природы его достоинств. А чтобы узнать, в чем достоинства заключаются, я снова обращусь к чтению детских лет. Эта книга, с которой вы видели меня только что возле камина в столовой, у меня в комнате, в глубоком кресле, с наброшенным на него вязаным подголовником, и в прекрасные послеобеденные часы среди орешника и боярышника в парке, где все ветерки бесконеч- ных полей издалека приходили молчаливо играть возле меня и вдруг без предупреждения касались моего рассеянного носа запахами клевера и эспарцета, заставляя меня иногда поднять на них усталые глаза,— эта книга, название которой, скло- нясь к ней, не прочтут на расстоянии двадцати лет ваши глаза (пусть моя память, чье зрение лучше для этого приспособле- но, подскажет вам),— это был «Капитан Фракасс» Теофиля Готье . Я больше всего любил в нем две или три. фразы, казавшиеся мне самыми прекрасными и оригинальными во всем произведении. Я не представлял себе, что какой-нибудь другой автор мог написать что-либо подобное. Но у меня было чувство, что их красота созвучна некоей действительно- сти, малый кусочек которой Теофиль Готье только приоткры- вал нам раза два в каждом томе. А так как я думал, что он-то, без сомнения, знает ее всю полностью, я стремился прочесть другие его книги, где все фразы будут так прекрасны, как эти, и будут относиться к предмету, о котором я желал бы знать его мнение. «Смех вовсе не жесток по своей природе; он отличает человека от животного, и он, как это явствует из ,,Одиссеи" Гомера — поэта греков,— достояние бессмертных и блаженных богов, чей вечный досуг заполнен олимпийским смехом». Эта фраза меня поистине опьяняла. Мне казалось, я вижу чудесную античность сквозь средние века, которые только Готье мог мне раскрыть. Но мне хотелось, чтобы он сказал это не мимоходом, после скучного описания какого-то замка,
который я никак не мог себе представить из-за обилия незнакомых мне слов, а писал бы так на протяжении всего тома и говорил бы со мной о вещах, которые, и окончив его книгу, я мог бы помнить и любить. Мне хотелось, чтобы он, единственный мудрый обладатель истины, сказал мне, что я в точности должен думать о Шекспире, о Сэнтине6, о Софокле, об Еврипиде, о Сильвио Пеллико , которых я читал в очень холодные дни марта, и каждый раз, закрыв книгу, шагал, топал ногами, носился по дорогам, возбужденный окончен- ным чтением, силами, накопленными в неподвижности, и здоровым ветром, дувшим на деревенских улицах. Мне особенно хотелось, чтобы он сказал мне, как я скорее постигну истину: оставаясь или не оставаясь на второй год в шестом классе, став позже дипломатом или адвокатом касса- ционной палаты. Но едва красивая фраза кончилась, он принимался описывать стол, покрытый «таким слоем пыли, что на нем можно было бы писать буквы пальцами»,— это было слишком незначительно в моих глазах, чтобы остано- вить мое внимание; и мне оставалось только спрашивать себя, какие еще книги, которые могли бы лучше удовлетворить мои желания и познакомить меня, наконец, полностью с его мыслью, написал Готье. Именно в том и состоит одно из великих и чудесных свойств прекрасных книг (объясняющее нам роль чтения, одновременно важнейшую и ограниченную в нашей духовной жизни), что для автора они могли бы именоваться «вывода- ми», а для читателя — «побуждениями». Мы очень хорошо чувствуем, что наша мудрость начинается там, где она кончается у автора, и хотели бы, чтобы он дал нам ответы, тогда как он только и может возбудить в нас желания. И эти желания он может пробудить в нас, только заставляя нас созерцать высшую красоту, которой он смог достичь предель- ным усилием своего искусства. Но по странному, а впрочем счастливому закону умственной оптики (который, возможно, означает, что мы ни от кого не можем получить истину и должны творить ее сами), то, что является последним словом
их мудрости, предстает нам только как начало нашей соб- ственной, так что именно в то мгновение, когда они сказали нам все, что могли, нам кажется, будто они еще ничего не сказали. Впрочем, если мы задаем им вопросы, на которые они не могут ответить, то и сами требуем от них ответов, которые нас ничему не учат. Потому что благодаря любви, пробужденной в нас, мы придаем подлинную значимость тому, что для них важно только как выражение личных чувств. В каждой картине, показанной нам ими, как бы заключено мимолетное видение пленительной местности, от- личной от остального мира, в сердце которой мы хотели бы с их помощью проникнуть. «Ведите нас,— хотелось бы нам сказать господину Метерлинку8, госпоже де Ноай9,— ,,в тот сад Зеландии, где растут старомодные цветы", по дороге, благоухающей ,,полынью и клевером", и во все края земли, о которых вы не говорили нам в ваших книгах, но которые для вас столь же прекрасны, как эти». Нам хотелось бы увидеть поле, которое Милле10 (ибо художники учат нас подобно поэтам) показывает нам в своей «Весне», хотелось бы, чтобы Клод Моне11 повел нас в Живерни, на берег Сены, к тому изгибу реки, который он едва дает нам различить сквозь утренний туман. Но в действительности только воля случая, знакомство или родство, давшие им повод здесь побывать или пожить, заставили г-жу де Ноай, Метерлинка, Милле, Клода Моне выбрать для изображения именно эту дорогу, сад, поле, изгиб реки, а не какие-нибудь другие. Иными и более прекрасными, чем весь остальной мир, делает их для нас некий неуловимый отсвет впечатления, произведенного ими на художника, отсвет, который был бы воспринят нами как нечто столь же неповторимое и непререкаемое, коснись он безразличного и покорного лика любого края, написанного гением. В той видимости, которой они нас пленяют и разочаровывают и за пределы которой нам так хотелось бы проникнуть,— сама сущность этой вещи, как бы лишенной глубины, миража, закрепленного на холсте, того, что являет- ся видением. И этот туман, сквозь который наш жадный взор
хотел бы проникнуть,— последнее слово искусства художни- ка. Прилагая все свои усилия, писатель, как и художник, может лишь частично приподнять для нас покров уродства и незначительности, мешающий нам проникнуться интересом к миру. И он говорит нам: «Взгляни, взгляни: Полынь и клевер, их благоуханье Над Эной и Уазой, и луга Теснят ручьев бегущих протеканьеи. Взгляни на зеландский дом, розовый и блистающий, как раковина. Взгляни! Учись видеть!» И в это мгновение он исчезает. Этим ценно чтение, и поэтому же его недостаточно. Делать из приобщения к нему особую науку значило бы придавать ему слишком большое значение. Чтение стоит у порога духовной жизни; оно может ввести нас в нее; но оно ее не составляет. Бывают, однако, случаи, так сказать, патологические случаи духовного упадка, когда чтение может стать чем-то вроде лечебной дисциплины, задача которой путем повторных побуждений непрерывно вновь и вновь вводить ленивый ум в умственную жизнь. Книги играют тогда для него ту же роль, что психотерапевт для иных неврастеников. Известно, что при некоторых заболеваниях нервной систе- мы больной, хотя ни один из его органов сам по себе не поражен, увязает в некоей неспособности чего-либо желать, словно в глубокой колее, не может сам из нее выбраться и в конце концов погиб бы в ней, если бы ему не протянули сильную и спасительную руку. Его мозг, ноги, легкие, желудок не затронуты. Ничто реально не мешает работать, ходить, переносить холод, есть. Но, вполне способный совер- шить эти различные действия, он не способен этого захотеть. И тот органический упадок, что в конце концов становится равнозначен болезням, которых у него нет, был бы немину- емым последствием вялости его воли, если бы импульс, не обнаруживаемый им в самом себе, не приходил к нему извне,
от врача, «желающего» за него до того дня, когда в нем заново понемногу не будут воспитаны различные органиче- ские желания. Есть умы, которые можно сравнить с подоб- ными больными и которым род лени и легкомыслие мешает самостоятельно погрузиться в глубинные области своего «я», где начинается подлинная жизнь духа. Это не значит, что, однажды введенные туда, они не способны будут открыть и извлечь для себя подлинные богатства, но без постороннего вмешательства они живут на поверхности, в постоянном забвении самих себя, в пассивности, делающей их игрушкой всех удовольствий, низводящей их до уровня тех, кто их окружает и движет, и, подобно тому дворянину, который, разделяя с детства жизнь разбойников с большой дороги, забыл свое имя, так как слишком давно перестал носить его, они неизбежно должны были бы в конце концов истребить в себе всякое чувство и всякое воспоминание о своем духовном благородстве, если бы толчок извне не ввел их снова как бы силой в жизнь духа, где они внезапно вновь обретают способность самостоятельно мыслить и творить. Ясно, однако, что импульс, который ленивый ум не может найти в себе самом и который должен прийти к нему со стороны, должен быть получен им в уединении, ибо иначе (мы это видели) не может возникнуть та способность к творчеству, о воскрешении которой идет речь. В полном уединении ленивый ум не может ничего из себя извлечь, потому что не способен самостоятельно вернуться к творческой деятельности. Но самый возвышенный разговор, самые убедительные советы также будут бесполезны, потому что сами по себе они эту особую активность породить не могут. Нужно, следователь- но, вмешательство, хотя и исходящее от другого, но действу- ющее в глубине нас самих; как раз таков импульс, идущий от другого ума, но полученный в уединении. А как мы видели, именно таково определение чтения, и только к чтению оно подходит. Единственная сила, которая может благотворно повлиять на такие умы, это чтение — что и требовалось доказать, как говорят геометры. Но и тут чтение действует
только как побуждение, оно ни в какой мере не может заменить собой личную активность; оно довольствуется тем, что возвращает нам эту способность, подобно тому, как при нервных заболеваниях, упомянутых нами, психотерапевт лишь восстанавливает у больного желание пользоваться своим желудком, ногами, мозгом, которые здоровы. Впрочем, потому ли, что всем умам более или менее присуща эта лень, этот глубинный застой, потому ли, что возбуждение, вызыва- емое определенного рода чтением, хотя без него и можно обойтись, благотворно влияет на собственный труд, но нам известно, что многие писатели любили прочесть прекрасную страницу, прежде чем приняться за работу. Эмерсон1 редко начинал писать, не прочитав несколько страниц Платона. И Данте не единственный поэт, которого Вергилий сопровождал к порогу рая. В той мере, в какой чтение есть посвящение, волшебный ключ, открывающий нам в глубине нас самих дверь обителей, куда мы иначе ле сумели бы проникнуть, оно играет целительную роль в нашей жизни. И напротив, чтение становится опасным, когда вместо того, чтобы пробудить нас к самостоятельной духовной жизни, оно пытается подменить ее собой; когда истина представляется нам уже не идеалом, которого мы можем достичь только внутренним развитием нашей мысли и усилиями нашего сердца, но неким материаль- ным предметом, вложенным между страницами книг, подобно меду, изготовленному другими, так что нам остается лишь дать себе труд достать его с полки и лениво смаковать в полном бездействии тела и духа. Иногда, в некоторых, пожалуй, исключительных и, как мы увидим, менее опасных случаях, истина, также понимаемая как внешняя, далека, спрятана в труднодостижимом месте. Истина эта — какой- нибудь тайный документ, какая-то неизданная переписка, мемуары, которые могут бросить неожиданный свет на известные характеры и доступ к которым затруднен. Какое счастье, какой отдых для ума, уставшего от поисков истины внутри себя, сказать себе, что она находится вовне, на
страницах in-folio, ревниво сохраняемого в некоем голланд- ском монастыре, и что если для того, чтобы добраться до истины, надо потрудиться, то этот труд будет чисто матери- альным, будет для ума отдыхом, полным очарования. Несом- ненно, придется проделать долгое путешествие, пересечь на корабле стонущие от ветра равнины, когда на берегу тростни- ки клонятся и выпрямляются нескончаемыми волнами; при- дется остановиться в Дордрехте, где церковь, покрытая плющом, глядится в сплетения спящих каналов и трепещу- щую золотистую Мезу, где корабли, скользя, тревожат по вечерам отражения выстроившихся в ряд красных крыш и голубого неба; и наконец, достигнув цели путешествия, сомневаться, приобщишься ли к истине. Придется пустить в ход могущественные связи, увидеть почтенного утрехтского архиепископа, с его прекрасным выразительным лицом старо- го янсениста, набожного хранителя архивов Амерсфорта. Завоевание истины понимается в этих случаях как успех некоей дипломатической миссии, где не было недостатка ни в тяготах путешествия, ни в перипетиях переговоров. Но что до того? Весь причт старой маленькой церкви Утрехта, от доброй воли которого зависит, чтобы мы вступили в облада- ние истиной, состоит из очаровательных людей, всем своим обликом XVII столетия столь несхожих с привычными нам физиономиями, людей, с которыми так занятно будет продол- жить знакомство, по крайней мере, в письмах. Свидетельства уважения, посылаемые ими время от времени, возвысят нас в собственных глазах, и мы будем хранить их письма как документ и как редкость. И однажды мы непременно посвя- тим им одну из наших книг, самое малое, что можно сделать для людей, которые одарили вас... истиной. А что касается изысканий, небольших работ, которые мы вынуждены будем провести в монастырской библиотеке, необходимых предвари- тельных шагов к вступлению во владение истиной — истиной, которую, из пущей осторожности и дабы она не могла случайно ускользнуть от нас, мы запишем в блокноте,— то с нашей стороны было бы недостойно жаловаться на возмож-
ные трудности: так восхитительны покои и прохлада старого монастыря, где монахини еще носят высокий средневековый чепец с белыми крыльями, такой же, как на полотне Рогира ван дер Вейдена14 в приемной; и пока мы работаем, перезвон колоколов XVII столетия так нежно баюкает простодушную воду канала, что довольно нечаянного лучика бледного солнца, чтобы она ослепительно заискрилась меж двумя рядами деревьев, облетевших еще с конца лета и касающихся по обоим берегам зеркал, которые прикреплены к домам с остроконечными крышами*. Это представление об истине, глухой к призывам рефлек- сии и покорной игре влияний, истине, получаемой благодаря рекомендательным письмам, вручаемым тем, кто держал ее в своей власти материально, возможно, даже не зная ее, истины, которая поддается переписке в блокнот,— это пони- мание истины, однако, еще далеко не самое опасное. Ибо часто для историка, и даже для эрудита, эта истина, которую ищут далеко в книге, собственно говоря, не столько сама истина, сколько ее знак или доказательство, и, следовательно она оставляет место для иной истины, ею предвещаемой или подтверждаемой, и уж эта-то истина во всяком случае есть личное творение мысли ищущего. Не так обстоит дело для книжника. Он читает, чтобы читать, чтобы удержать то, что прочел. Для него книга — не ангел, улетающий, едва откроют- ся врата небесного сада, но недвижный идол, которому он поклоняется и который, вместо того чтобы обрести подлин- * Нет необходимости объяснять, что бесполезно искать этот монастырь возле Утрехта и что весь этот кусок — чистая выдумка... Я не знаю, проезжают ли через Дордрехт, чтобы попасть в Утрехт, но я видел Дордрехт именно таким, каким его описал. Водным путем, среди камышей, я направлялся не в Утрехт, а в Фоллендам. Канал, который я поместил в Утрехте, находится в Дельфте. Я видел в госпитале Бона картину ван дер Вейдена и монахинь ордена, возникшего, кажется, во Фландрии, монахинь, которые все еще носят древний головной убор, но не тот, какой изображен на полотне ван дер Вейдена, а какой я видел в Голландии на других картинах.— (Прим. автора.)
ное достоинство благодаря мыслям, им пробужденным, сооб- щает мнимое достоинство всему, что его окружает. Книжник с улыбкой напомнит, что к чести такого-то имени его можно найти у Виллардуэна или Боккаччо, выскажется в пользу такого-то обычая, поскольку он описан у Вергилия. Его ум, лишенный самодеятельности, не умеет извлечь из книг субстанции, которая могла бы его укрепить; он оказывается загроможден их непереработанными формами, которые, вме- сто того, чтобы превратиться в элемент усваиваемый, в живое начало, так и остаются чужеродными телами, началом мертвым. Нужно ли говорить, что когда я называю нездоро- вым это пристрастие, это почти фетишистское почтение к книгам, я исхожу как бы из сравнения с идеальными навыками некоего безупречного ума, которого на самом деле не существует, подобно тому, как физиологи описывают нормальное функционирование органов, вовсе не встречающе- еся у живых существ. Напротив, в действительности, где совершенный ум встречается не чаще, чем полностью здоро- вое тело, те, кого мы называем великими умами, страдают, как и прочие, этой «литературной болезнью». Пожалуй, даже больше, чем прочие. Пристрастие к книгам, кажется, растет вместе с разумом, чуть пониже, но на том же стебле и, подобно всякой страсти, сопровождается склонностью ко всему, что окружает ее предмет, имеет к нему отношение и в его отсутствие продолжает говорить о нем. Поэтому самые великие писатели в часы, когда они не живут в прямом общении с мыслью, наслаждаются обществом книг. Не для них ли по преимуществу, в конце концов, были они написаны; не им ли раскрывают множество красот, недоступных про- стым смертным? По правде говоря, то, что высшие умы, так сказать,— умы книжные, вовсе не доказательство, что это не недостаток. Из того, что посредственные люди часто трудолюбивы, а ум- ные— ленивы, еще нельзя заключить, что работа упражняет ум хуже, чем лень. И однако, встречая у великого человека один из наших недостатков, мы склонны спрашивать себя, не
есть ли это, в сущности, непризнанное достоинство, и не без удовольствия узнаем, что Гюго знал наизусть Квинта Кур- ция15, Тацита и Юстина и мог, если бы при нем спорили о допустимости того или иного термина, установить его разви- тие вплоть до возникновения с помощью цитат, доказыва- ющих подлинную эрудицию. (Я показал в другом месте16, что эта эрудиция не заглушила, а вскормила его гений, подобно тому, как вязанка хвороста, забивая слабый огонь, разжигает сильный.) Метерлинк, в котором нет ничего от книжника и чей ум постоянно открыт тысячам безымянных эмоций, исходящих от улья, цветника или пастбища, убедительно свидетельствует, что эрудиция и даже библиофилия не столь опасны, когда он с любовью знатока описывает гравюры, украшающие старое издание Якоба Катса17 или аббата Сандеруса18. Впрочем, эти опасности, даже когда они суще- ствуют, угрожают рассудку куда меньше, нежели чувствам,— способность к полезному чтению, если можно так выразить- ся, у мыслителей гораздо больше, чем у писателей. Шопенгауэр19, например, является для нас образцом ума, чьи жизненные силы легко выдерживают чтение в любых количествах, поскольку из всего вновь узнанного он немед- ленно извлекает его реальную часть, содержащееся в нем живое зерно. Шопенгауэр никогда не выскажет мысли, не подкрепив ее тут же несколькими цитатами, но чувствуешь, что цитиру- емые тексты для него лишь примеры, намеки, бессознатель- ные и предвосхищающие его мысль, в которых ему нравится находить какие-то черты его собственной идеи, ни в какой мере, однако, не вдохновленной ими... Несомненно, в дружбе, той дружбе, что связует отдель- ных людей, есть нечто легковесное, а чтение — это дружба. Но это, по крайней мере, дружба искренняя, и то, что она относится к умершему, к отсутствующему, придает ей какую- то бескорыстность, почти трогательность. К тому же это дружба, очищенная от всего, что так уродует всякую иную. Поскольку мы, живые,— лишь мертвецы, еще не приступив-
шие к своим обязанностям, постольку все те любезности, все те расшаркивания в прихожей, которые мы именуем почти- тельностью, благодарностью, преданностью и к которым примешиваем столько лжи, пусты и утомительны. Больше того, стоит возникнуть симпатии, восхищению, признательно- сти в наших отношениях с людьми, как первые же слова, t которые мы произносим, первые же письма, которые мы пишем, сплетают вокруг нас первые нити паутины привычек, строя жизни, и от них мы уже не можем избавиться в последующих дружеских связях; не говоря уж о том, что словесные преувеличения, вырвавшиеся у нас в это время, превращаются в своего рода векселя, которые мы должны оплатить или будем оплачивать еще дороже всю нашу жизнь, терзаясь, что допустили их опротестование. В чтении дружба внезапно обретает первоначальную чи- стоту, с книгами любезности ни к чему. Если мы проводим вечер с этими друзьями, значит, нам действительно этого хочется. С ними мы зачастую расстаемся неохотно. И когда расстанемся, нам не приходит в голову ни одна из тех мыслей, которые портят дружбу: что они о нас подумали? Не допустили ли мы бестактности? Понравились ли мы? И нет у нас страха быть забытыми ради кого-нибудь другого. Все волнения дружбы угасают на пороге той чистой и спокойной дружбы, какой является чтение. И никакой почтительности: мы смеемся тому, что говорит Мольер, лишь когда находим его забавным; а если он нам скучен, мы не боимся, что скука отразится у нас на лице, и если мы решительно сыты его обществом, мы ставим его на место столь же резко, как если бы он не обладал ни гением, ни славой. Атмосфера этой чистой дружбы — безмолвие, более чистое, чем слово. Ибо говорим мы для других, а молчим для самих себя. Поэтому безмолвие не несет на себе, как слово, следа наших недостат- ков, наших ужимок. Оно чисто, оно поистине — воздух, которым мы дышим. Оно не отгораживает авторскую мысль от нашей непокорными, враждебными ей примесями наших эгоистических помыслов. Сам язык книги чист (если книга
заслуживает этого имени). Мысль автора сделала его проз- рачным, очистив от всего, что не было ею самой, превратив в свое точное отражение; каждая фраза, в сущности, походит на другие, ибо все они произнесены с единой неповторимой интонацией, отсюда некая преемственность, которую исклю- чают житейские отношения, примешивающие к мысли и чуждые ей побуждения, и которая позволяет сразу уловить ход самой мысли автора, черты его лица, отраженные этим спокойным зеркалом. Мы умеем любоваться по очереди чертами каждого, и нет необходимости, чтоб они были восхитительны, ибо для ума великое удовольствие разбирать- ся в этой глубокой живописи и любить автора любовью без эгоизма, без фраз, как бы самого по себе. Так нравится нам какой-нибудь Готье, простой добрый малый с отличным вкусом (забавно думать, что в нем могли видеть образец совершенства в искусстве). Мы не переоцениваем его духов- ную мощь, и в его «Путешествии в Испанию», где каждая фраза, хоть он этого не подозревает, подчеркивает и выража- ет полные грации и веселья черты его личности (слова сами выстраиваются, чтобы обрисовать ее, потому что это она выбрала их и расположила в известном порядке), мы не можем не находить весьма далекой от задач подлинного искусства взятую им на себя обязанность не оставлять ничего не описанным полностью, сопровождать любой предмет срав- нением, которое, не будучи рождено приятным и сильным впечатлением, нисколько нас не пленяет. Мы можем только осудить убогую сухость его воображения, когда он сравнива- ет сельский пейзаж, где перемежаются различные культуры, с «картонными листами портных, где прикреплены образцы материй для панталон и жилетов», или когда он заявляет, будто от Парижа до Ангулема не на что посмотреть. И мы посмеиваемся над этим страстным приверженцем готики, который даже не потрудился съездить в Шартр и осмотреть собор. Но сколько настроения, какой вкус! Как охотно мы следуем за этим пылким спутником в его похождениях; в нем 17-1196
столько обаяния, что оно передается всему вокруг. После того, как он провел несколько дней с капитаном Лебарбье де Тинаном, задержанный бурей на борту его прекрасного корабля, «блистающего, как золото», мы огорчаемся, что он не говорит нам больше ни слова об этом милом моряке и заставляет нас навсегда с ним расстаться, так и не рассказав, что с ним стало. Мы чувствуем, что его болтливая веселость, как и приступы меланхолии,— привычки журналистской раз- болтанности. Но мы прощаем ему все это, мы делаем то, что он хочет, мы забавляемся, когда он возвращается домой, промокший до костей, умирая с голоду или от желания спать, и печалимся, когда он с грустью газетчика перечисляет имена людей своего поколения, безвременно умерших. Мы сказали, что его фразы рисуют черты его личности, хотя сам он этого и не подозревает; ибо если слова отбираются не нашей мыслью, согласно внутреннему сродству, но нашим желанием показать себя, они уже выражают это желание, а не нас. Фромантен, Мюссе20, как они ни даровиты, именно потому, что хотели оставить свой портрет потомству, нарисовали его весьма посредственно; все же они нам бесконечно интересны, даже этим, поскольку сама их неудача поучительна. Таким образом, если книга не является зеркалом мощной личности, она остается зеркалом любопытных слабостей ума. Склонясь над книгой Фромантена или над книгой Мюссе, мы обнаружи- ваем в глубине первой, сколь ограничен и наивен такого рода «аристократизм», в глубине второй — сколь пусто красноре- чие. Если пристрастие к книгам растет с развитием ума, то их опасность, как мы видели, уменьшается. Оригинальный ум умеет подчинить чтение своей собственной активности. Оно становится для него самым благородным из развлечений, самым облагораживающим, прежде всего потому, что только чтение и знание придают уму «хорошие манеры». Способ- ность чувствовать и мыслить мы можем развивать только в себе самих, в глубинах собственной духовной жизни. Но лишь в общении с другими умами, а им-то и является чтение,
вырабатывается «манера» ума. Книжники остаются, несмотря ни на что. аристократами ума, и незнание какой-либо книги, какой-либо частности литературной науки пребудет всегда, даже у гения, признаком интеллектуального плебейства. В области мысли аристократизм и благородство проявляются также в своего рода франкмасонстве обычаев и в унаследо- ванных традициях. Очень часто великие писатели, любящие чтение и развле- кающиеся им, отдают предпочтение книгам древних авторов. Даже те, кого современники считали отъявленными «роман- тиками», читали только классиков. В беседах Виктора Гюго, когда он упоминает о своем чтении, встречаются чаще всего имена Мольера, Горация, Овидия, Реньяра21. Альфонс Доде22, наименее книжный из писателей, чье насквозь современное и связанное с жизнью творчество как будто полностью порвало с классическим наследием, без конца читал, цитировал, комментировал Паскаля, Монтеня, Дидро, Тацита*. Мы почти готовы сказать, интерпретируя по-новому, впрочем, под достаточно частным углом зрения, старое разделение классиков и романтиков, что романтична публика (умная, разумеется), тогда как мэтры — классики (даже так * Вот почему так часто крупный писатель, выступая в роли критика, много говорит о книгах старинных авторов и очень мало о книгах современных. Пример—«Понедельники» Сент-Бёва23 и «Лите- ратурная жизнь» Анатоля Франса. Но в то время, как Франс отлично судит о своих современниках, Сент-Бёв, можно сказать, не обнару- жил величия ни в одном из них. И* не следует говорить, что его ослепила личная неприязнь. Невероятно принизив Стендаля- романиста, он, как бы для равновесия, прославляет скромность и деликатность Стендаля-человека, будто ничего другого хорошего о нем нельзя сказать. Слепота Сент-Бёва в том, что касается его эпохи, удивительно не совпадает с его претензиями на проницатель- ность и предвидение. «Все берутся судить о Расине и Боссюэ...24— говорит он в «Шатобриане и его литературной группе». Но мудрость судьи, проницательность критика проявляются особенно в разборе новых произведений, еще не опробованных публикой. Судить с первого взгляда, угадывать, идти вперед—вот в чем критический дар. Как мало владеющих им».— Прим. автора. 17*
называемые «романтики», мэтры, которым отдает предпочте- ние романтическая публика). Это относится ко всем искус- ствам. (Публика ходит слушать музыку г.Венсана д'Энди, г. Вснсан д'Энди перечитывает музыку Монсиньи. Публика ходит на выставки г. Вюйара и г. Мориса Дени, тогда как сами они ходят в Лувр). Это связано, несомненно, с тем, что современная мысль, которую оригинальные писатели и ху- дожники превращают в нечто доступное и желанное для публики, до такой степени является частью их самих, что им гораздо занятнее мысль чуждая. Требуется больше усилий, чтобы к ней подступиться, но и радость она дарует большую; нам всегда нравится немножко оторваться от себя, попутеше- ствовать, когда читаешь. Но есть и другая причина, которой я готов, в конце концов, приписать это предпочтение, оказываемое великими писателями произведениям древности. Дело в том, что в них мы видим не только красоту, которую сообщил им создавший их ум, как в произведениях наших современников. Они обретают и иную красоту, волнующую еще сильнее оттого, что сама их ткань—я подразумеваю язык, на котором они были написаны,— есть как бы зеркало жизни. Долю того счастья, какое испытываешь, прогуливаясь по такому городу, как Бон, сохранившему нетронутым госпиталь XV века с его колодцами, прачечной, сводом из оштукатуренных и распи- санных брусьев, его высокой остроконечной крышей, проре- занной слуховыми окнами, что увенчаны легкими колосьями из чеканного свинца (все это словно забыто исчезнувшей эпохой, все это принадлежало только ей, потому что ни одна из последующих эпох не рождала подобного), долю этого счастья испытываешь, блуждая по страницам трагедии Расина или томика Сен-Симона, ибо они содержат все прекрасные формы исчезнувшей речи, хранящие память об обычаях или о манере чувствовать, ныне не существующих, стойкий след прошлого, на которое в настоящем ничто не походит и краски которого время, прошедшее над ними, сделало лишь прекрас- нее. Трагедия Расина, том мемуаров Сен-Симона—точно
драгоценности, более не выделываемые. Язык, послужисший материалом для великих художников, под чьим свободным резцом выступили и блеск его мягкости, и его природная мощь, волнует нас, подобно иным сортам мрамора, теперь вышедшим из употребления, которыми пользовались прежние мастера. Несомненно, в том или ином старом здании камень верно сохранил мысль скульптора, но благодаря скульптору сохранился для нас и камень неведомого ныне сорта, облачен- ный во все те цвета, какие мастер сумел извлечь из него, проявить, привести в гармонию. Именно синтаксис, бывший живым во Франции XVII века, и в нем исчезнувшие обычаи и склад мыслей отрадно нам находить в стихах Расина. Самые формы этого синтаксиса — обнаженные, нетронутые, сделав- шиеся еще прекраснее под его резцом, столь вольным и столь тонким,— волнуют нас в оборотах речи, простых до странно- сти и дерзости, неожиданный рисунок которых проглядывает на самых пластичных и нежных страницах то мимолетным штрихом, то внезапным повтором на переломе прекрасных строк. Именно эти формы, принадлежащие минувшему, схва- ченные в самой его жизни, мы и хотим увидеть в творениях Расина, точно в старинном, хорошо сохранившемся городе. Нас охватывает перед ними то же чувство, что и перед архитектурными формами прошлого, которыми мы можем восхищаться только по редкостным и великолепным образ- цам, унаследованным нами от создавшего их былого: по старым городским стенам, крепостям и башням, церковным баптистериям или маленькому кладбищу возле монастыря, забывающему на солнцепеке среди бабочек и цветов о погребальном фонтане и «Фонаре мертвых». Более того, в одних лишь словах вырисовываются перед нашими взорами формы древней души. Между словами — я сейчас думаю о книгах очень древних, которые прежде читали вслух,— в паузах, их разделяющих, сокрыто еще сегодня, как в нетронутой усыпальнице, заполняющее все промежутки многовековое молчание. Часто в Евангелии от Луки, наталкиваясь на двоеточия, предваряющие каждый
кусок, близкий по форме к гимну, которых там множество, я слышал молчание верующего, прерывающего чтение вслух перед тем, как затянуть следующую строфу на манер псалма, напоминающего ему еще более древние псалмы Библии. Это молчание наполнило паузу фразы, которая, распавшись на- двое, чтобы вобрать его, сомкнулась и сохранила его форму; и не раз, пока я читал, это молчание приносило мне аромат розы, которым морской ветер, проникая через открытое окно, наполнял высокий зал, где шел Суд, аромат, который не рассеялся почти за две тысячи лет. «Божественная комедия», пьесы Шекспира также создают ощущение, что созерцаешь некий кусок прошлого, включенный в настоящее; волнующее ощущение это сближает некоторые «дни чтения» с днями прогулок по Венеции, на Пьяцетте, когда перед тобой в своем полуреальном цвете предметов, находящихся на расстоянии двух шагов и многих столетий, возникают две колонны из серого и розового гранита, несущие на капите- лях— одна льва святого Марка, а другая святого Теодора, попирающего крокодила. Две прекрасные и стройные чуже- странки, некогда пришедшие с Востока к морю, разбивающе- муся у их ног; не понимая слов, которыми обмениваются вокруг них, они длят свои дни XII века среди современной толпы на этой людной площади, где все еще, совсем рядом, рассеянно сверкает их нездешняя улыбка. Да, на этой площади, в недрах современности, чья власть здесь нарушена, кусочек XII века (так давно исчезнувшего XII века) высится в двойном легком порыве розового гранита. Вокруг кружатся заботы нынешнего дня, заботы, которыми мы живем, жуж- жа, они жмутся к колоннам, но вдруг останавливаются и разлетаются, как испуганные пчелы, ибо эти высокие и тонкие колонны — не в настоящем, они вкрапление прошлого, иного времени, куда нашим дням нет доступа. Вокруг розо- вых колонн, взлетающих к широким капителям, теснятся и шумят наши дни... Но, врезаясь в них, колонны их отстраня- ют, защищая хрупкими телами неприкосновенность места, где, запросто ужившись с настоящим, расположилось Прош-
лое — Прошлое с несколько нереальным обликом своих спут- ников, которых некая иллюзия позволяет нам видеть в нескольких шагах, хотя в действительности они пребывают на расстоянии многих веков от нас; Прошлое это всем своим видом прямо взывает к нашему духу, слегка возбуждая его, и это не кажется странным для призрака погребенного времени, и все же оно тут, среди нас, близкое, соприкасающееся с нами, осязаемое, недвижное на солнце.
О НЕКОТОРЫХ ЗАКОНАХ НАВИГАЦИИ КОРАБЛЕЙ МЫСЛИ I. ОТ ИМЕНИ «ЛУНАТИКОВ» «Говорить о книгах всегда прекрасно, к чему оы это ни приве- ло»,— заметил автор рассказов о Шерлоке Холмсе. «Эпоха Гутен- берга» навсегда сделала людей и книги неразлучными спутниками. В нашей стране лишь усмешку может вызвать заявление западного культуролога о том, что «книга и чтение отжили свой век, и оспаривать это могут лишь лунатики»1. Жанр бесед о книгах традиционен в мировой литературе, точнее, книжная тема, воплощенная в разных жанрах — романе, рассказе, эссе, очерках, лекциях, памфлетах, переписке и т. д. Вполне есте- ственно, что, рассуждая о книгах во имя настоящего и будущего, миллионы «лунатиков» ощущают потребность вспомнить то, что говорилось об этом предмете в прошлом. Ибо в книгах, как говорил Т. Карлейль, «душа прошлого». В последнее время к старым русским сборникам высказываний о книге (отличным для своего времени)2, к добротным английским антологиям3 прибавляются год от года советские публикации на ту 1 См.: Лит. обозрение, 1979, № 8, с. 94—99. 2 Шляпкин И. А. Похвала книге. Пг., 1917; Гинкен Ант. О чтении и книгах. Вып. 1—3. Спб., 1914. Библиографию других русских материалов см.: Мезьер А. В. Словарный указатель по книговеде- нию. Л., 1924; 2-е изд.: Ч. I—III. Л., 1931 — 1934. 3 Ireland A. The book lover's enchiridion. London, 1868; The book-lover's anthology. Ed. by R. M. Leonard. London, 1911. Book- song. London, 1924.
же «вечную» книжную тс*;у4. Издательство «Книга» начало боль- шую, отвечающую общественной потребности работу: готовится сборник произведений русских писателей XVIII—XIX веков «Очаро- ванные книгой»; предполагается собрать воедино статьи и рассказы о книге советских писателей; любопытен будет и свод мыслей о книге классиков античности и Возрождения. В этом ряду следует рассмат- ривать и наш сборник, в котором читатель встретился с крупнейшими мастерами двух великих литератур — английской и французской, обсуждающими огромную проблему «человек и книга». Разумеется, никакой общей литературоведческой характеристики невозможно дать восемнадцати авторам разных эпох — от мудрого гуманиста и скептика самого конца Возрождения М. Монтеня до почти что нашего современника, участника двух мировых войн Ж. Дюамеля,— чьи произведения собраны в этой книге. К тому же и Вольтер, и Г. Флобер, и Дж. Свифт, и В. Скотт и многие другие писатели Франции и Англии прекрасно известны в нашей стране. Скажем коротко лишь о тех авторах, которые, будучи весьма популярны у себя на родине, не столь знамениты у нас. Прежде всего это английские романтики СТ. Кольридж, У. Хэзлитт, Ч. Лэм и Ли Хант5. Один из создателей так называемой озерной школы поэтов, Кольридж стоял у самых истоков английского романтизма прошлого столетия. В своих лучших, светлых по мироощущению, проникнутых духом революционной романтики произведениях (написанных в основ- ном в 1797—1802 гг.) английский поэт, взлетая на могучих крыльях Обзор работ на западноевропейских языках см.: Сидоров А. А. Книга—печать—искусство.— В кн.: Пятьсот лет после Гутенберга. М., 1968, с. 278—369. 4 Слово о книге/ Сост. Е. С. Лихтенштейн. М., 1969; 2-е изд. М., 1974; Песнь о книге. Антология/ Сост. А. В. Самускевич. Минск, 1977; Сто стихотворений о книге/ Сост. В. И. Гладков. М., 1977; Похвала книге. Мысли и высказывания/ Сост. М. Я. Телепин. М., 1978; Лучезарный феникс. Зарубежные писатели о книге, чтении и библиофильстве. XX век/ Сост. Р. Л. Рыбкин. М., 1979. Библиогра- фию советских материалов на эту тему систематически ведет сб. «Книга», вып. 1—38. М., 1959—1979. 5 В последнее время английский романтизм получил содержатель- ную трактовку в нашем литературоведении. См.: Дьяконова Н. Я. Лондонские романтики и проблемы английского романтизма. Л., 1970; Дьяконова Н. Я. Английский романтизм. Проблемы эстетики. М., 1978.
воображения, горячо отстаивал идеалы социальной справедливости и гражданской честности, связанные с Великой французской револю- цией. Однако впоследствии, разочаровавшись в политической борьбе, Кольридж отошел от прежних позиций, отдав щедрую дань мистициз- му и религиозному ригоризму (разрыв с прошлым, разочарование в былых идеалах вообще свойственны представителям романтизма). Как бы то ни было, Кольридж долго оставался кумиром и учителем той школы «лондонских романтиков», к которой принадлежали У. Хэзлитт, Ч. Лэм, Ли Хант. Фрагмент «Литературной биографии» Кольриджа, напечатанный в сборнике, интересен прежде всего попыткой автора определить место писателя и книги в обществе: протестуя против профессионализации литературы, Кольридж по- своему утверждает вторичность литературы по отношению к жизни. У. Хэзлитт был наиболее страстным и последовательным из «лондонских романтиков» в борьбе за демократическое переустрой- ство жизни. В то время как Кольридж в горьком разочаровании отошел от острых проблем века, Хэзлитт с едким сарказмом писал в сборнике «Политические эссе»: «Король Франции... за двадцать лет изгнания усовершенствовал свою философию до того, что гуманно и милостиво санкционировал возобновление торговли рабами... Его святейшество папа... употребляет свой досуг на восстановление Ордена иезуитов и преследование франкмасонов. Фердинанд... закры- вает двери кортесов... и распахивает двери инквизиции. Все это нам кажется естественным, в порядке вещей»6. В очерках Хэзлитта, которого называли «Аристотелем лондонской школы», отразились жгучие проблемы действительности его времени. В знаменитом памфлете «Что такое народ?», обращаясь к «парламентской черни», он утверждал: «Народ—это миллионы людей, как вы, с чувствами, мыслями, подобными вашим, с потребностями и желаниями, со страстями и заботами, привязанностью к другим и уважением к себе, с желанием счастья и правом на свободу, с волей быть свободным» 7. Всей своей жизнью и деятельностью страстного публициста Хэзлитт доказал, что его безмерная любовь к книгам — это не проповедь «ухода», а призыв искать в культурном достоянии прошлого связи с проблемами настоящего. Ч. Лэм довольно рано оставил революционную публицистику, которой всю жизнь преданно служил Хэзлитт. И все же его «Очерки 6 Цит. по кн.: Дьяконова Н. Лондонские романтики, с. 95. 7 См. там же, с. 31.
Элии» (названные так в память бедного юноши, покойного друга автора) полны сочувствия к тем, кому неуютно и одиноко в огромном, пестром и равнодушном Лондоне. Сказочный, волшебный мир книжных лавок для симпатичного Элии — это, конечно, убежи- ще, но убежище человека доброго и заслуживающего читательского сочувствия. Ли Хант, издатель знаменитого в 1808—1821 гг. журнала «The Examiner» («Исследователь»), вокруг которого и группировался кру- жок лондонских романтиков, пережил своих друзей больше чем на четверть века. Долгие десятилетия казалась немыслимой без Ханта литературная жизнь Англии: он писал статьи, очерки, предисловия, рецензии, составлял сборники и хрестоматии. Позабыв романтиче- ские идеалы юности, Хант более всего стремился развлечь читателя. Образцом такого развлечения должна была стать «Книга для уютно- го уголка» — хрестоматия легкого чтения, которую составил Хант (с фрагментами предисловия к хрестоматии читатель познакомился в этом сборнике). Пожалуй, у Ханта более всех других авторов заметно предпочтение, оказываемое книгам перед живыми людьми. Его эссе на книжную тему интересны прежде всего как образец столь распространенных в западной литературе призывов к бегству из грубого мира житейской реальности в уютное и тихое царство книг («Я защищаюсь книгами и от беды, и от непогоды»). Напомним также читателю исчерпывающую характеристику од- ного из участников сборника—английского публициста Т. Карлейля, данную К. Марксом и Ф. Энгельсом. «Томасу Карлейлю,— писали они,— принадлежит та заслуга, что он выступил в литературе против буржуазии в то время, когда ее представления, вкусы и идеи полностью подчинили себе всю официальную английскую литерату- ру; причем выступления его носили иногда даже революционный характер» 8. Однако критика буржуазного строя сочеталась у Карлей- ля с идеалистическим представлением о роли героических личностей в истории. По Карлейлю, именно герои, а не народные массы — движущая сила исторического процесса. Даже «там, где он признает революцию и превозносит ее..,— отмечали Маркс и Энгельс,— она концентрируется для него в одной какой-либо личности, в... Кромвеле или Дантоне»9. Эта оценка очень важна для понимания главы «Герой — писатель», помещенной в сборнике. Вне временного и 8 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 7, с. 268. 9 Там же, с. 269.
социального контекста горячая защита роли писателя в мире могла бы аЮказаться заслуживающей полного признания. Однако при этом нельзя забывать такое замечание К. Маркса и Ф. Энгельса о произ- ведениях Карлейля: «Культ гения... покинут гением. Остался один культ» ю. Из французских писателей, здесь представленных, относительно мало известен у нас, кажется, только один Ж. Дюамель — фигура яркая даже для бсгатейшей литературы Франции11. Выходец из среды сельских ремесленников, врач по образованию, Дюамель был достойным продолжателем реалистической традиции французских романистов, исследователем сложнейших нравственных и интеллекту- альных проблем XX века. Испытав на себе все ужасы первой мировой войны, Дюамель и в 1939 г. встал на защиту родины бок о бок со своими сыновьями. Гитлеровцы сожгли книгу Дюамеля «Место убежища» и все сборники его публицистических и антифа- шистских статей. В 1927 г. Ж. Дюамель побывал в Москве, и к этому его приезду был приурочен выпуск книги «Письма к моему другу патагонцу», часть которой мы печатаем. * * * Советский социолог Л. А. Гордон, справедливо возражая совре- менным «ниспровергателям чтения», замечает: «Возможно, что в будущем станет необходимым заменить книгу в ее нынешней техни- ческой форме другими устройствами (скажем, микропленками, видео- кассетами)... Но что касается самого чтения, твердо можно сказать, что его развитие для нас неотделимо от всей мыслимой перспективы человеческой культуры» 12. Последнее несомненно, но вот с первым предположением хочется поспорить. Один из авторов представляемого сборника — крупнейший ученый — геолог и археолог, чьи литературные труды по праву дали ему место среди литераторов, пишущих о книге,— Дж. Леббок мечтал без малого сто лет назад: «...Как хотелось бы заглянуть в будущее и увидеть, какими станут книги, даже, скажем, школьные учебники, через столетие. Ведь за сто лет до нас книги были не 10 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 7, с. 269. 11 В переводе на русский язык вышла книга: Дюамель Ж. Гаврский нотариус; Наставники; Битва с тенями. М., 1974. 12 Лит. обозрение, 1978, № 8, с. 99.
только более дороги и более громоздки, но скольких изумительных творений вообще еще не существовало: ни Скотта, ни Теккерея, ни Диккенса, ни Булвер-Литтона, ни Троллопа...» В наше время эти великие имена можно было бы заменить другими — не менее велики- ми; еще более доступными и еще более портативными стали книги, появились иные возможности информации — мощнейший <аудиовизн- он». И все же... книга осталась сама собою, ибо не только своим содержанием, но и формой она воплощает культурную традицию «эпохи Гутенберга», а разрушение формы никогда не проходит безболезненно для содержания. Приведем здесь красивые и верные слова Ли Ханта: «Шахты истощаются; города разрушаются; царства исчезают с лица земли и человек рыдает от бессильного гнева, зная, что его собственное тело не вечно... Но вот это маленькое тело мысли, которое лежит передо мною в виде книги, существует тысячи лет; и с тех пор, как изобретено книгопечатание, ничто на свете, кроме разве всемирного стихийного бедствия, не может его уничто- жить». Будем же не только «лунатиками», но и немножко консерва- торами в книжном вопросе: пусть кассеты и пленки дополняют наш арсенал информационных средств, но не вытесняют главное ору- жие—книгу. Разумеется, это сборник художественных произведений, и чита- тели, надеюсь, не обманулись, ожидая получить всю ту пользу и все то наслаждение, которое доставляет литература художественная. Однако печатаемые рассказы, фрагменты романов, очерки и эссе по праву принадлежат не только художественной литературе, но и книговедению. В единстве этой комплексной, постоянно развивающей- ся научной дисциплины: «книгоиздание — книгораспространение — книгоиспользование»13 последнюю часть триады нельзя недооцени- вать. Мысли писателей разных времен и народов о книге, о читателе, о чтении, о библиотеке и книгособирательстве представляют особый интерес потому, что писатели от имени читателей и книжников своих веков и стран говорят «на книговедческие темы» с той художественной силой, которая доступна мало какой другой науке. Здесь образуется как бы стык нескольких наук — литературоведения, истории культуры и книговедения, а на стыке наук, как известно, порой рождаются важные открытия. 13 Проблемы общей теории книговедения. Сб. статей. М., 1978, с. 8.
И все же, размышляя о книгах от имени читателя, от имени современников, писатель, как правило, обнаруживает и некую «осо- бость» своей позиции, своего угла зрения. Книги для него оказыва- ются не только незаменимым подспорьем в творчестве, не только необходимым духовным и эмоциональным фоном всей жизни, но и будущим вместилищем его собственного труда. Писатель не может не задумываться о том, какое место займет его книга на бесконечной книжной полке, которая по общей своей длине уже неведомо сколько раз опоясала земной шар. Возникает своего рода обратная связь: творческий гений человека создал книгопечатание для массового распространения идей, а оно, в свою очередь, стимулирует творче- ский гений. Отсюда—обостренный интерес писателя к проблеме книгораспространения, к книжному собирательству, к типам читате- лей, к судьбам книг. «Как радостно сознавать, что величайшие любители книг сами воплотились в книги!» — восклицал Ли Хант. Однако такая личная заинтересованность оказывается узкой для больших мастеров слова. Для большинства произведений, вошедших в сборник, характерен синтез личного и общественного подхода к книге. II. МЕЧЕНЫЕ АТОМЫ КУЛЬТУРЫ Корабли мысли бороздят моря и океаны, все увеличивая тоннаж, все убыстряя бег. Перенося этот известный образ в наш век научно-технической революции, можно сказать, что они давно уже стали «воздушными кораблями мысли». Но и обращаясь к временам, когда скорость книгораспространения отнюдь не была космической, мы можем отыскать следы культурного взаимовлияния во времени и пространстве благодаря книгам. Только книгам дано было преодолеть барьеры эпох, границ, языков—и донести мысль автора неискажен- ной до подчас непредставимо отдаленного от него читателя. Не случайно в последнее время литературоведы и историки тщательно изучают личные библиотеки писателей, деятелей политики и науки. Состав книжных собраний, сами экземпляры с пометами и отчеркива- ниями и прочими знаками читательского внимания, словно меченые атомы культуры, позволяют проследить истоки мысли писателя или ученого, путь ее развития и трансформации, подчас невосстановимый другими средствами. У нас закономерно все соотносят с Пушкиным. Это великая точка отсчета отечественной культуры. Пушкиноведение в последние
годы особенно активно движется по этому пути: с необычайной тщательностью (иногда даже пугающе детально) выявляются литера- турные источники пушкинских творений, анализируется каждая страница сохранившихся книг его библиотеки. Показательно, что в библиотеке Пушкина были сочинения абсолютно всех писателей, представленных в нашем сборнике, которые хронологически могли у него быть14. Отношение Пушкина к произведениям большинства упомянутых писателей разобрано в специальных работах. Сказано и о роли ими написанного—в ряде случаев немаловажной—для пушкинского твор- чества. Приведем лишь несколько деталей, которые подтверждают главный тезис—о «меченых атомах культуры». Самый убедитель- ный, на наш взгляд, пример — работа Пушкина в библиотеке Вольте- ра. Перекочевавшие при Екатерине II из Франции в Россию книги личного собрания фернейского патриарха в николаевское время первым перелистывал в поисках материала для своих исторических сочинений величайший русский поэт! По достоинству оценив всю взрывчатую силу библиотеки Вольтера, Николай I просто-напросто запретил прикасаться к ней кому бы то ни было. Он действовал в строгом соответствии с рекомендациями вольтеровского муфтия в печатаемом памфлете: «В назидание правоверным, ради блага их души воспрещаем читать книги под страхом вечного проклятия». Очень важно отметить, что многие рукописные материалы и редкие книги по истории петровского царствования, рассмотренные Пушкиным, попали к Вольтеру из России. Таким образом, они проделали двойной путь: Россия—Франция—Россия, прочертив пун- ктиром «меченых атомов» линии культурных взаимосвязей и сопри- косновений двух великих народов. Однако Вольтер в свое время не только прибегал к любезности русских знакомых, но «собирал 14 Указываю номера по изданию: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. Библиографическое описание. (Пушкин и его совре- менники, вып. IX—X). Сиб., 1910; Монтень (№ 1185); Мильтон (№ 1173—1176: в оригинале и во французском переводе); Свифт (№ 1416—1418: в английском оригинале); Вольтер (№ 176, 1490— 1495: 42 тома полного собрания сочинений и ряд отдельных изданий); Скотт (№ 584, 843, 1362—1369: сочинения в оригинале и французском переводе, французский перевод биографии); Кольридж (№ 760—762); Лэм (№1068); Хэзлитт (№973—974); Нодье (№ 256, 1217—1221: сочинения в оригинале и русский перевод «Мадмуазель де Марсан»); Хант (№ 1013).
рукописи по всей Европе и встретил помощь, на какую не смел и надеяться»15. Иначе говоря, допущенный после долгих хлопот к библиотеке Вольтера в императорском Эрмитаже, гениальный рус- ский поэт и историк получил книжные сокровища со всей Европы, собранные великим французским просветителем. В этом случае не просто «читательский репертуар» одного писателя помог труду другого, здесь нечто большее: не только содержание книг, но и конкретные экземпляры продолжили свою службу, вызвав неожидан- ные ассоциации, создав «обратную связь». Сама обстановка библи- отеки Вольтера, сам вид этих книг-путешественников вдохновляли Пушкина-историка. Уехав осенью 1835 г. в Михайловское, Пушкин писал жене: «... кстати, пришли мне, если можно Essays de Montaigne — 4 синих книги на длинных моих полках. Отыщи»16. Это те самые «Опыты», один из которых — «О книгах» — открывает наш сборник. «4 синих книги» сохранились в составе пушкинской библиотеки в Институте русской литературы (Пушкинский дом) в Ленинграде. В том же письме Пушкин сообщал, что нашел у соседей в Тригорском французский перевод Вальтера Скотта и перечитывает его: «жалею, что не взял с собою английского» 17. В собрание сочинений В. Скот- та, имевшееся у Пушкина, входил и роман «Антикварий». Еще одна «мелочь»: в книге Кольриджа, сохранившейся в библиотеке Пушкина, Б. Л. Модзалевский обнаружил карандашную запись Пушкина на внутренней стороне передней обложки: «купл. 17 июля 1835 года, день Демид. праздн. в годовщину его смерти». Кольридж умер в июле 1834 г. Прошел год со дня его смерти — и первый поэт далекой России отметил эту дату покупкою его книги. Пушкин читал внимательно и «Застольные беседы» («Table talk») Хэзлитта — те самые, отрывки из которых мы печатаем,— о чем свидетельствуют разрезанные страницы книги, сохранившейся в его библиотеке. Под влиянием этого жанра, характерного для английских эссеистов, он вел и свои заметки на отдельных листках, которые в начале 30-х годов объединил под общей обложкой, написав заголовок «Table talk». 15 Цит. по: Фейнберг И. Незавершенные работы Пушкина. 5-е изд. М., 1969, с. 151 — 152. 16 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. в 10-ти т. М.; Л., 1949, т. 10, с. 547. 17 Там же.
Об отношении Пушкина к Дж. Мильтону скажем в следующем разделе, а здесь напомним только один эпизод. В 1830 г. Пушкин без подписи опубликовал в «Литературной газете» такую заметку: «Миль- тон говаривал: ,,С меня довольно и малого числа читателей, лишь бы они достойны были понимать меня".— Это гордое желание поэта повторяется иногда и в наше время, только с небольшою переменой. Некоторые из наших современников явно и под рукою стараются вразумить нас, что ,,с них довольно и малого числа читателей, лишь бы много было покупателей'4» 18. Прошло ровно полтора столетия. Мы стали не только самым читающим, но и самым покупающим книги народом. Но проблема умного, полноценного чтения вовсе не может считаться решенной. Каждому из нас нужно учиться читать и активно воспринимать прочитанное, потому что чтение — не источник пассивно получаемого интеллектуального и эстетического наслаждения, нет,— это деятель- ность, это активные поиски истин, отнюдь не в готовом виде ждущих читателя. Восприятие книги, искусство чтения, воспитание читате- ля, а не только покупателя книг—важные темы сборника. III. ГОРЬКОЕ КРАСНОРЕЧИЕ ДЖОНА МИЛЬТОНА Если бы среди многих мудрых мыслей, ярких образов и точных афоризмов о великой роли печатного слова, собранных в этой книге, нужно было найти самую мудрую мысль и самые веские слова, мы бы не поколебались в выборе: «...книгу нельзя считать неодушевлен- ной вещью, в ней сокрыты жизненные силы, способные проявить себя в той мере, в какой эту способность обнаруживает создавший ее гений—нет, больше того,— в ней, как в фиале, хранится чистый и крепкий раствор того живого интеллекта, который вскормил ее. Я знаю, что книги обладают жизненной и плодотворящей силою, вроде зубов легендарного Дракона, и если их посеять, то из земли могут выйти воины» (Мильтон). Сколь бы важны, сколь бы увлекательны ни были рассуждения о пользе чтения, о выборе книг, о кабинетах писателей и ученых, о способах собирать библиотеки и разумно ими распоряжаться, все же главное не в этом. Самое главное именно в том, что великие книги суть воины, веками сражающиеся за прогресс, за освобождение людей от угнетения, от унижения и лжи, от лицемерия и ханжества. 18 Пушкин А. С, т. 7, с. 521. 18-1196
В конечном счете, сила знания, работа книги для человечества — основное в разговоре о книгах. И с этой точки зрения всемирно знаменитая «Ареопагитика» Джона Мильтона — не только великого поэта, но (еще раньше!) страстного публициста английской револю- ции—произведение выдающееся. Английская буржуазная революция XVII в. нанесла первый могучий удар феодально-абсолютистскому строю. 1642 год стал отдаленным прологом к французским событиям 1789 года. Одним из главных теоретиков и публицистов—защитников английской револю- ции был Джон Мильтон. Ф. Энгельс писал: «А что касается идей, которые французские философы XVIII века Вольтер, Руссо, Дидро, Д'Аламбер и другие сделали столь популярными, то где первоначаль- но зародились эти идеи как не в Англии! Никогда не следует допускать, чтобы Мильтона... вытеснили из нашей памяти... более блестящие французские последователи» . Мильтон принадлежал к индепендентам — той группе в рамках пуританизма, которая увлекла за собой народные массы на борьбу с самодержавием. Сподвижник Оливера Кромвеля в годы подъема революции, Мильтон с гневом отвернулся от него в период протекто- рата (1653—1659), когда по приказу диктатора Кромвеля была потоплена в крови Ирландия. Но в годы так называемого Долгого парламента (1640—1653) Мильтон был рядом с Кромвелем — среди тех, кто вел решительный штурм абсолютизма в Англии, начавшийся именно с наступления на феодальную этику и мораль. В 1641 г. Парламент упразднил Звездную палату—английский вариант инкви- зиции—зорко следившую за любым проявлением свободомыслия. Но уже через два года (14 июня 1643 г.), убоявшись собственной решительности, Парламент принял закон о Надзоре за книгопечата- нием, снова (пусть под другой вывеской) вводивший предварительную цензуру. Тогда-то и появилась «Ареопагитика»—речь, обращенная к парламенту (ареопагу). Перед нами не просто памфлет о свободе печати, не просто очередное обвинение цензуре — орудию подчинения книжного дела нуждам правящего класса. Это гимн раскрепощению человеческой мысли, призыв к свободному обмену идеями, без которого неизбежен застой в развитии общества. Мильтон писал «Ареопагитику», наме- ренно подражая по форме речам древнегреческих ораторов. Синтак- сис памфлета усложнен, текст полон литературных, исторических, Маркс К., Энгельс Ф. Соч., изд. 2-е, т. 4, с. 386.
библейских ассоциаций и намеков, что вполне естественно, посколь- ку, как писал К. Маркс, «Кромвель и английский народ воспользова- лись для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзи- ями, заимствованными из Ветхого завета» . В длинных периодах, развернутых метафорах Мильтона в полной мере отразились его всесторонние познания, неотразимая логика, полемическая страсть революционера. Мильтона воспринимать нелегко, но и сегодняшний читатель не пожалеет о затраченных усилиях: он оценит пафос публицистики Мильтона, поэта, по выражению Пушкина, «все вместе и изысканного и простодушного, темного, запутанного, выразитель- ного, своенравного, и смелого даже до бессмыслия» . Конечно, Пушкин, преклонявшийся перед Мильтоном—поэтом, публицистом и человеком,— под смелостью до бессмыслия подразумевал смелость до безрассудства. Именно Пушкин в статье «О Мильтоне и Шатобри- ановом переводе ,»Потерянного рая"» (1836 г.) назвал Мильтона «политическим писателем, славным своим горьким и заносчивым красноречием»22. С болью писал Пушкин о великом человеке, который «в злые дни, жертва злых языков в бедности, гонении и слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал ,,Потерянный рай"»23. У всех народов и во все века—до той поры, когда «пролетариат положил конец этой гнусности, от которой задыхалось все живое и свежее...»24 книга правды и свободы разделяла мученичество своего автора. Книги жгли и топили, зарывали в землю и пускали под нож гильотины, превращали в бумажную массу или урезками и сокраще- ниями доводили до неузнаваемости. Однако, как писал В. И. Ленин, «... кроме позора для правительства, кроме новых моральных ударов ему, ничего не получается из глупых попыток „запретить" то, чему помешать правительство не в силах»25. «Лондон щепетильный» безжалостно обошелся со своим обличи- телем. Как отмечал выдающийся советский книговед А. А. Сидоров, «глубоко трагичным было время, когда автор вдохновенной ,,Ареопа- 20 К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 8, с. 120. 21 Пушкин А. С, т. 7, с. 499. 22 Там же, с. 490. 23 Там же, с. 494. 24 Ленин В. И. Партийная организация и партийная литература. Поли. собр. соч., т. 12, с. 100. 25 Там же, с. 99. 18*
гитики"— непревзойденной апологии свободы печатного слова Джон Мильтон, ослепший и полунищий, вынужден был продать рукопись знаменитого своего ,,Потерянного рая" за пять фунтов стерлин- гов»26. После реставрации Стюартов (1660 г.) некоторые книги Мильтона были приговорены к сожжению. Смертная казнь или расправа без суда грозила и ему самому. Одинокий, ослепший от непосильного труда писатель ни на йоту не поступился своими революционными принципами, не напечатал ни строки, противореча- щей тому, что говорил прежде. Борьба вокруг наследия Мильтона не утихает вот уже больше трех столетий. В 20-х годах нашего века Мильтона даже называли предтечей большевизма27. Объективную характеристику Мильтона дал А. В. Луначарский: «Джон Мильтон был революционный публи- цист, писавший против папы, против монархии, за крайние формы демократии, за республику, за свободу развода, за свободу личности, за свободу слова... Он являет собою образ одного из самых последовательных республиканцев в то время, когда еще Француз- ской революцией и не пахло. Вместе с тем он был великий поэт»28. Благородный облик английского поэта был моральным ориенти- ром для многих авторов, чьи мысли о книге объединены в представ- ляемом сборнике. «Мильтон всегда на моем письменном столе, как на алтаре,— признавался У. Хэзлитт,— и я не без благоговения решаюсь взять или положить его назад». Ч. Лэм, выражая свое преклонение перед автором «Потерянного рая» и «Ареопагитики», прибегает к иному образному ряду: «Перед тем, как читать Мильтона, нужно торжественное музыкальное вступление. Но он дарит и свою музы- ку—тем, кто способен услышать ее, и требует готовности воспри- нять его мысли и тонкого слуха». И даже Ли Хант—его несколько снобистские представления об уединении с книгой, пожалуй, дальше всего отстоят от воинствующего гуманизма автора «Ареопагитики» — даже Ли Хант, сам, может быть, не замечая диссонанса, в неожидан- ном контексте вспоминает Мильтона. Он пишет: «Мильтон высказал как-то желание, которое удивительно подходит к нашему предмету: он хотел, чтобы прохожим была видна лампа в окне его кабинета и 26 Сидоров А. А. Книга—печать—искусство.— В кн.: Пятьсот лет после Гутенберга. М., 1968, с. 324. 27 См.: Самарин Р. М. Современная зарубежная литература. М., 1978. 28 Луначарский А. В. Собр. соч. в 8-ми т. М., 1966, т. 4, с. 173.
чтобы они в своем воображении могли разделить радости твор- чества». В «Ареопагитике» Мильтон озабочен именно тем, чтобы плоды творческого труда доходили до людей, к которым они обращены, чтобы свет разума не встречал на своем пути непроница- емых преград... В «Послании цензору» (1822 г.) Пушкин лукаво обещал: Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной, Цензуру поносить хулой неосторожной; Что нужно Лондону, то рано для Москвы...29 Трудно, конечно, утверждать, что Пушкин имел в виду «Ареопа- гитику», но что в его время для Москвы было уже давно не «рано», он знал превосходно, поскольку еще до ссылки на юг, в петербург- ском доме братьев Тургеневых, познакомился со списком запретней- шего «Путешествия из Петербурга в Москву». Параллели главы «Торжок» в «Путешествии» Радищева с некото- рыми пассажами «Ареопагитики» столь очевидны, что имеет смысл привести несколько примеров30. Оба автора отмечгют, что властители духовные в гонении на книгу вовсе не отставали от правителей светских: МИЛЬТОН РАДИЩЕВ ...Римские папы, присвоив Папы, уразумев опасность их себе неограниченную политичес- власти от свободы печатания ро- ку ю власть, распространили диться могущей, не укоснили за- свою опеку и на зрение челове- коноположить о ценсуре, и сие ка, как прежде — на его сужде- положение приняло силу общего ния, предавая огню и запре- закона на бывшем вскоре потом щая читать все, что казалось им Соборе в Риме. Священный Ти- вредным; правда, поначалу их верий, папа Александр VI, пер- цензура была весьма умеренна, и вый из Пап законоположил о лишь немногие книги разделили ценсуре в 1507 году. Сам согбен- 29 Пушкин А. С. т. 2, с. 117. 30 Радищев высоко ценил Мильтона — поэта, относя его к числу тех, которые «читаны будут, доколе не истребится род человеческий» (с. 275). Здесь и далее цит. по изданию: Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Л., 1938.
эту участь, но потом Мартин V своею буллою не только воспре- тил чтение еретических книг, но и впервые стал наказывать за ослушание отлучением от церкви. ный под всеми злодеяниями, не устыдился пещися о непорочно- сти вероисповедания христиан- ского. Но власть когда краснела! (с. 259). Мильтон и Радищев страстно отстаивают право читателя, вне зависимости от его места на социальной лестнице, выбирать духов- ную пищу, самому решать, что полезно, а что вредно, не полагаясь на приставленного к нему властями стража. МИЛЬТОН Испорченному желудку здо- ровая пища вредит почти так же, как и дурная; а порочный ум самые лучшие книги может употребить во зло. Из негодных припасов, как ни старайся, не приготовишь хорошего кушанья, тогда как дурные книги достав- ляют благоразумному читателю возможность многое узнавать, отвергать, предупреждать и уяснять. РАДИЩЕВ Какой вред может быть, ес- ли книги в печати будут без клейма полицейского7 Не токмо не может быть вреда, но польза; польза от первого до последнего, от малого до великого, от царя до последнейшего гражданина (с. 237). Но для чего не дозво- лять всякому заблуждению быть явному? Явнее оно будет, скорее сокрушится (с. 239). И, наконец, еще один важный пример, доказывающий, что английский и русский писатели призывали вовсе не к вседозволеннос- ти, не к свободе печати от всякой морали и от всякого обществен- ного контроля31. Напротив, именно общество, а не понукаемого власть имущими цензора и Радищев и Мильтон признавали истинным хозяином печатного слова: 31 Любопытно, что и Пушкин в черновом варианте «Послания к цензору» высказывает сходную мысль: Сегодня разреши свободу нам тисненья, Что завтра выйдет в свет: Баркова сочиненья. (т. 2, с. 416).
МИЛЬТОН РАДИЩЕВ ... ценсура печатаемого принад- лежит обществу, оно дает сочи- нителю венец или употребит ли- сты на обвертки. Равно как обод- рение феатральному сочинению дает публика, а не директор фе- атра, так и выпускаемому в мир сочинению ценсор ни славы не дает, ни бесславия... Оставь глу- пое на волю суждения общего; оно тысящу найдет ценсоров. Наистрожайшая полиция не воз- может так запретить дряни мыс- лей, как негодующая на нее пуб- лика... Но если мы признали бесполезность ценсуры в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания (с. 243). Давно известно, что пророки в своем отечестве опаснее чужих пророков. Когда почти полтора века спустя борьба за свободу печати закипела во Франции, Мирабо счел лучшим средством для защиты этого принципа—перевести на французский язык «Ареопагитику». Она вышла в Париже в 1789—1792 гг. четырьмя изданиями подряд. В 1858 г. А. И. Герцен впервые после уничтоженного издания 1790 г. напечатал «Путешествие...» А. Н. Радищева в Лондоне, а в 1868 г. журнал «Современное обозрение» опубликовал первый перевод на русский язык «Ареопагитики» в Москве. В 1905 г., через 261 год после «Ареопагитики» и через 115 лет после «Путешествия...», В. И. Ленин в статье «Партийная организа- ция и партийная литература» пророчески предрекал реальное вопло- щение в новых исторических условиях идей великих умов прошлого: «Мы хотим создать и мы создадим свободную печать не в полицей- ском только смысле, но также и в смысле свободы от капитала, свободы от карьеризма;—мало того: также и в смысле свободы от буржуазно-анархического индивидуализма»32. 32 Ленин В. И. Поли. собр. соч.. т. 12, с. 102. Вседозволенность и безнака- занность, конечно же, разъеда- ют общество; но оно должно обладать важной способностью определять, когда нужно вме- шаться сдерживающему и взыс- кующему закону, а когда может помочь одно увещание. Если бы человек в зрелых летах каждый свой добрый или дурной посту- пок совершал только по дозволе- нию, правилу и принуждению или вопреки им, то чего стоили бы все добродетели, какая тогда была бы заслуга в скромности, честности, воздержании9
IV. МАЛЬЧИК В КНИЖНОЙ ЛАВКЕ Чуть-чуть воображения — и мы увидим: в библиотеке каждого из нас, пусть даже самой скромной, происходит яростная битва книг, подобная той, что изобразил Свифт. Это непримиримое сражение идей, теорий, концепций, этических и эстетических воззрений. Даже авторы, объединенные общей идеологией, общей эпохой или общей судьбой, подчас остро дискутируют по самым важным, самым больным вопросам. Что же сказать о сборнике, где под одним переплетом объединены мыслители пяти веков? Конечно же, здесь высказываются подчас совершенно противоположные точки зрения и полыхает негаснущее пламя заочных споров. Невозмутимо формулирует свою читательскую философию Ми- шель Монтень: «Я не ищу никакого другого удовольствия от книг кроме разумной занимательности и занят изучением только одной науки, науки самопознания, которая должна меня научить хорошо жить и хорошо умереть». Монтеню темпераментно возражает (вовсе не имея его в виду, разумеется) преподобный Джонатан Свифт: «Ум без знаний — это род сливок, которые за ночь скопляются наверху, и умелая рука сумеет их взбить; но коль скоро они сняты, то, что осталось внизу, никуда не годится, разве что на пойло для свиней». Неторопливо размышляет о старых, испытанных друзьях Уильям Хэзлитт: «Когда я беру в руки книгу, которую я уже читал раньше (чем чаще, тем лучше), я знаю, чего ожидать... Я предпочитаю надежность вторичного знакомства». Совершенно иной ритм и стиль чтения противопоставляет этому естествоиспытатель Джон Леббок. Его метода «читать все о чем-нибудь и что-то обо всем» — отпугнула бы, пожалуй, многих других авторов сборника. Но все определяется контекстом времени и обстоятельств: сколько людей — столько и способов чтения, резонно замечает Леббок. Скрещенных шпаг мысли читатель найдет здесь немало. Мы же остановимся только на одном споре, который связан, как уже говорилось, с самым главным — общественным значением книги. Все без исключения авторы сборника провозглашают непрелож- ную истину: «Книги — наши друзья». Но акценты при этом расставля- ются разные. Одни клянутся в страстной любви («Нет ничего ближе книг душе человека» — Хэзлитт); другие порой отвлекаются от социальной реальности («Бедняк и богач могут насладиться чтением в равной мере, ибо богатство не дает здесь никаких преимуществ» — Леббок); третьи откровенно признаются: «Для меня... книги настоль-
ко реальны, что если уж по привычке различать реальное и нереальное, то я могу сказать, что мне чаще приходится пробуждать- ся от них к повседневной жизни, чем от повседневной жизни к ним» — Хант). В приведенных высказываниях есть одна общая черта: книге отдано предпочтение перед живыми людьми. Между тем вовсе не надо покидать страницы сборника, чтобы познакомиться с другим взглядом на соотношение жизни реальной и жизни, отраженной в книге. Справедливости ради надо сказать: и только что цитированные авторы отнюдь не последовательны в проповеди «ухода от жизни в книги». К примеру, Леббок, стремясь к научной объективности, дал обзор разных подходов к проблеме. Недаром он приводит стихотворе- ние М. Лэм о мальчике-бедняке, зачитавшемся в книжной лавке. Когда хозяин приказал ему убираться, ребенок молча отступил и вышел С такой недетской болью и печалью! Ах, лучше бы он не умел читать И не встречался с грубостью людскою! Мимо детей, лишенных права на чтение, не смеет пройти ни один писатель, иначе все рассуждения о любви к книгам рискуют лишиться гуманистического содержания33. Пусть это не покажется неожиданным — одним из наиболее твердых противников ухода от действительности к книгам оказывает- ся невольный затворник, человек, живший в комнате, обитой пробковыми пластинами,— Марсель Пруст. Как никто другой деталь- но, мастерски изобразивший физиологию чтения, Пруст делает, казалось бы, парадоксальный вывод: «Чтение стоит у порога духов- ной жизни, оно может ввести нас в нее; но оно ее не составляет». Иначе говоря: чтение во имя реальных свершений (в сфере матери- альной и в сфере духовной), чтение во имя самовоспитания. Пруст за чтение-труд, чтение-творчество: «Именно в том и состоит действи- тельно одно из великих и чудесных свойств прекрасных книг... что для автора они могли бы именоваться „выводами", а для читателя — „побуждениями"». Это очень важная мысль: духовная работа 33 Стихотворение о ребенке в книжной лавке принадлежит Мэри Лэм, сестре Ч. Лэма. У него самого имеется памфлет «Похвала трубочистам» — о тяжком труде малолетних. На ту же тему писал и Ли Хант («О работе детей на фабриках).
читателя только начинается, когда он закрывает книгу; автор дал ему основу для размышлений, но вовсе не снабдил его рецептами. Печальную альтернативу Пруст также формулирует с безукоризнен- ной точностью: «Чтение становится опасным, когда вместо того, чтобы пробудить нас к самостоятельной духовной жизни, оно пытается подменить ее собой; когда истина представляется нам уже не идеалом, которого мы можем достичь только внутренним развити- ем нашей мысли и усилиями нашего сердца, но неким материальным предметом, вложенным между страницами книг...» Публицистическое выступление Пруста против книги-фетиша, книги-наркотика поражает своей глубиной и отточенностью формы. К Прусту можно обратить только один «упрек»: свою читательскую, книговедческую позицию он утверждает как бы в полемике с Дж. Рескином — с той самой лекцией, отрывки из которой мы печатаем (эссе Пруста было предисловием к его переводу лекции Рескина). Между тем позиция Рескина была отнюдь не менее демократична. Выступавший за переустройство общества, выражав- ший горячее сочувствие коммунарам Парижа, Рескин и самую лекцию прочитал в пользу публичной библиотеки (состоятельный человек, он к концу жизни совершенно разорился, отдав все деньги на филантропические цели). Следует отдать должное еще одному автору, чье отношение к книге было трогательно нежным и вместе с тем чуждым всякого отъединения от шума времени. Артур Конан Дойл так заключает свое объяснение в любви к книгам: «Мы еще в чудесной стране. Но, увы, хотя мы и заперли эту дверь, мы не можем ее запечатать. Раздается удар дверного колокольчика, телефонный звонок, зовущий нас назад, в убогий мир тяжкого труда, людской суеты и повседнев- ной борьбы. Что ж, это реальный мир, книги же—только имитация жизни. И все же теперь, когда дверь распахнута и мы вместе выходим наружу, разве не смелее встретим мы нашу судьбу, храня в сердце все то спокойствие, мир и доброту, которые нашли за волшебной дверью». Времена, конечно, меняются: телефонный звонок не грозил ни Мильтону, ни Вольтеру, но и они, не отрываясь от письменного стола, умели расслышать голос народа за окнами. Какие бы ожесточенные споры о книгах ни велись, есть все же высший судия отношения авторов к книгам, к культуре, к собственному чтению и духовному миру: это тот малыш, которого прогнали из книжной лавки.
V. КОРОТКО О «КНИЖНЫХ ЧЕРВЯХ» Пять авторов сборника — Скотт, Нодье, Флобер, Франс, Дю- амель—пишут на тему, которая стоит несколько особняком. Библи- офилы и библиоманы часто оказываются персонажами художествен- ной литературы и публицистики. Книжное собирательство—всегда увлекательный труд следопыта, самоотвержение и страсть коллекци- онера, порой приводящие к важным культурно-историческим откры- тиям. Но в самом этом жизненном явлении заложены по меньшей мере два противоречия: с одной стороны, и близкое окружение и общество в целом вовсе не всегда понимали и поощряли коллекционе- ров; над ними смеялись, как в рассказе Нодье, или даже доводили до безумия, как у Флобера; с другой стороны, к сожалению, и сами библиофилы нередко превращались из бескорыстных любителей чтения в маньяков, жаждущих лишь одного—обладания книгой. Читатель, конечно, по-своему оценит каждого из квинтета книжников, но все-таки хочется, чтобы не слишком строго был осужден бедняга Теодор, герой Нодье, который «сочинял лишь Книгу своей жизни, и это была библиоманическая книга». Не забудем, что он и так достаточно претерпел от «достойных граждан, нетвердой походкой выходивших из кабачка». Жаль, конечно, что Теодор не всегда заглядывал в книги дальше переплета, довольствуясь безуп- речным знанием выходных данных и типографических особенностей, но и в этом была своя польза: теперь такие коллекции помогают изучать историю издательской культуры и, следовательно, служат важной отрасли книговедения. И еще было бы неплохо, чтобы не был безоговорочно поддержан добропорядочный антикварий мистер Олдбок из романа Вальтера Скотта, «оберегавший кошелек, не щадя времени и труда». Не всем покажутся симпатичными его воспоминания: «Как часто стоял я и торговался из-за полу пенни, чтобы поспешным согласием на первона- чальную цену не дать продавцу заподозрить, как высоко я ценю покупаемую вещь!» Не слишком-то благородно охранять собственный кошелек за счет чужого, подчас более тощего. Просвещенный коллекционер, за грош покупающий редкую книгу у простака, не знающего ее истинной цены,— фигура весьма распространенная в библиофильской литературе и обычно изображаемая даже сочув- ственно. Однако тут есть над чем подумать... Рассказ Дюамеля о господине де Куртене, на наш взгляд,— наиболее глубокое и многоплановое произведение на библиофиль-
скую тему из включенных в книгу. Герой Дюамеля как бы воплощает в себе — в разные периоды — несколько типов собирателей книг, что вполне естественно, поскольку редко встречаются библи- оманы, так сказать в «чистом виде»: обычно библиомания развивает- ся именно из библиофилии. Во всяком случае, проследить печальные перемены в характере господина де Куртена весьма поучительно! И, наконец, еще о двух типах книжников, которые, к сожалению, только изредка появляются на страницах сборника. Мы имеем в виду постоянных посетителей библиотек, а также библиотекарей— хранителей книжных сокровищ, им лично не принадлежащих. «О, старый Оксфорд! — восклицает Чарлз Лэм,— из всех твоих редко- стей более всего доставляет мне удовольствие и утешает меня твое хранилище исчезающего разума—твои книжные полки!» Право же, наряду с библиофилами — собирателями книжных коллекций, ни- сколько не оттесняя их, имеют право на внимание историков и писателей те, кто проводят лучшие дни жизни в публичных библиоте- ках либо как сотрудники их—по одну сторону кафедры выдачи книг, либо как читатели — по другую. Кстати, их порой ждут в старых и новых книгах открытия ничуть не менее важные, чем в тех, которые куплены для личных библиотек. Конечно, и среди библиотекарей встречаются своего рода библиоманы, подобно господину Сарьетту, который «когда кто-нибудь входил в библиотеку... устремлял на посетителя взор Медузы, заранее ужасаясь тому, что у него сейчас попросят книгу... Он беспрестанно дрожал от страха, как бы не пропало что-либо из доверенных ему сокровищ... Он хранил триста шестьдесят тысяч томов, и у него было триста шестьдесят тысяч поводов для беспокойства». В этом, увы, тоже больше от реальности, чем от фантастики; библиотекари-скопидомы были во все времена. И все же фигуры библиотекаря и завсегдатая библиотек заслуживают уважения, ибо книжник—это человек, знающий книгу, любящий книгу, работающий с книгой, а не просто владеющий книгой. Наш современник, выдающийся биолог А. А. Любищев как-то заметил: «Должен сказать, что к ,,книжным червям" у меня большая симпатия. Истинный книжный червь—это особого рода дилетант в благороднейшем смысле слова. А создатели каталогов... конечно, книжные черви, для которых работа с книгами сама по себе доставляет огромное удовольствие... Сейчас у нас практически нет букинистов — слишком мало книжных червей»34. 34 Лит. газ., 1979, 31 окт.
Пусть же всех любителей книги, всех работников книги нисколь- ко не оскорбляет это давнее биологическое уподобление — ведь рыться в книгах всегда было любимейшим занятием многих славных людей, чьи имена хранит история. Мы не исчерпали всех разнообразных проблем взаимоотношений человека с книгой, как не исчерпал их и этот сборник. Остается только надеяться, что некоторая поверка гармонии художественных произведений, здесь напечатанных, алгеброй книговедения окажется небесполезной для читателя. В. В. Кунин
КОММЕНТАРИИ * МИШЕЛЬ МОНТЕНЬ 1533—1592 ФРАНЦУЗСКИЙ ФИЛОСОФ И ПИСАТЕЛЬ О КНИГАХ Печатается по изданию: Монтень М. Опыты. Кн. 1—3. М., 1958—1960. Кн. 2. 1 «Надо, чтобы мой конь напряг все силы для достижения этой цели» (Проперций. IV, I, 70). 2 Иоанн Секунд (Jean Everaets, 1511 —1536) — французский поэт, писавший по латыни. Его любовные стихи (сборник «Поцелуй») высоко ценились современниками. Впервые изданы в 1541 г. * Комментарии к «Опытам» Монтеня и рассказу Ш. Нодье принадлежат переводчикам. Во всех остальных случаях — комментарии В. В. Евгеньева.
3 «Амадис» — поздний испанский рыцарский роман, переведенный на большинство европейских языков. Несмотря на свои крайности, гениально высмеянные Сервантесом в «Дон-Кихоте Ламанчском», обладал безусловными литературными достоинствами, которых были лишены его бездарные подражания. 4 «Аксиох»—диалог, ошибочно приписывавшийся Платону. Лю- бопытно отметить проницательность Монтеня, справедливо усомнив- шегося в принадлежности этого диалога Платону. 5 «О, неразумный и грубый век» (Катулл. XLIII, 8). 6 Имеется в виду Цицерон. 7 Имеется в виду Гораций, который в своей «Науке поэзии» высоко оценил творчество Теренция. 8 «Подобный чистому и прозрачному ручью» (Гораций. Посла- ния, II, 2, 120). 9 «Не приходилось делать больших усилий там, где ум заменен был сюжетом» (Марциал. Предисловие к кн. VIII). 10 «Решаясь только на короткие перелеты» (Вергилий. Георгики, IV, 194). 11 Сенека (родом из Испании) был воспитателем императора Нерона, но принимаемое Монтенем на веру сведение, будто Плутарх (родом из Греции) был наставником императоров Траяна и Адриана, не имеет серьезного основания. 12 «Делай это!» 13 «Ввысь да стремятся сердца!» (начальные слова латинской католической молитвы). 14 «Письма к Аттику» Цицерона охватывают период с 61 по 44 г. до н. э. Тит Помпоний Аттик был крупный финансовый деятель, ближайший друг Цицерона и издатель его произведений. Судя по откровенности, с которой Цицерон высказывается в письмах к Аттику, переписка эта не предназначалась к опубликованию. 15 См. «Опыты», кн. II, гл. XXXI. 16 Имеется в виду несохранившееся произведение Марка Юния Брута, одного из убийц Цезаря, «О добродетели», с которым
полемизировал Цицерон в 5-й кн. «Тускуланских бесед» и в своем сочинении «О высшем благе и высшем зле». 17 Марк Туллий Цицерон Младший (род. 65 г. до н. э.) — сын Цицерона, в 28—29 гг. был проконсулом в Азии.—Луций Цестий Пий—популярный во времена Августа ритор, известен был своей антипатией к Цицерону, написал ответы на многие его речи. Приводимое сообщение см.: Сенека Старший. Контроверзы, 7. 18 Имеется в виду Марк Юний Брут (см. прим. 16). Приводимое сообщение см.: Тацит. Диалог об ораторах, 18. 19 «Надо полагать». 20 «Я предпочитаю лучше недолго быть старым, нежели соста- риться до наступления старости» (Цицерон. О старости, 10). 21 Любовь Монтеня к чтению исторических сочинений доказыва- ется многочисленными замечаниями, сохранившимися на его экзем- плярах «Записок о галльской войне» Юлия Цезаря, на «Истории» Квинта Курция и особенно на «Анналах» Николя Жиля. 22 Диоген Лаэртский—древнегреческий ученый (III в. до н. э.), один из первых историков философии. Его сочинение «Жизнь и учения людей, прославившихся в философии» (10 книг), несмотря на компилятивный характер, является ценным источником для знаком- ства с древнегреческой философией. 23 Гай Саллюстий Крисп (86—35 гг. до н. э.) — выдающийся римской историк, автор «Заговора Катилины», «Югуртинской вой- ны», «Истории» и др. 24 Цицерон. Брут, 75. 25 Фруассар (ок. 1337 — после 1404) — французский историк, «Хроники» которого обнимают период с 1327 до 1400 г. Монтень правильно отмечает слабые стороны «Хроник», в частности некрити- ческое отношение Фруассара к материалу, но ценит обилие фактов и свежесть изложения. Ср.: «Опыты», т. I, гл. XXVII. 26 Это суждение Монтеня, как и некоторые другие оценки историков, почерпнуты у знаменитого его современника, Жана Бодена (1530—1596), которого Монтень высоко ценил и как историка и как политического мыслителя. В другом месте данной главы Монтень прямо отсылает читателя к «Методу легкого изучения
истории» Жана Бодена, с основными идеями которого солидаризует- ся. 27 Гай Азиний Поллион (76 г. до н. э.) — римский государствен- ный деятель, ранее близкий к Марку Антонию, оратор и историк. 28 Франческо Гвиччардини (1483—1540) — итальянский историк и политический деятель, автор «Истории Италии», «Заметок полити- ческих и гражданских» и др. Монтень правильно отмечает, что объяснения исторических событий Гвиччардини искал в скрытых побуждениях отдельных лиц, в стремлении к власти и приобретению богатств. 29 Климент VII — папа (1523—1534). В своей «Истории Италии» Гвиччардини действительно позволил себе не раболепствовать перед Климентом VII, которому был обязан многими своими важными постами, и независимо высказывался о других представителях дома Медичи, к которому принадлежал Климент VII. 30 Филипп де Кь'ммин (1445—1509) — французский историк и политический деятель, находившийся сначала на службе у герцога бургундского Карла Смелого, а потом у французского короля Людовика XI. В конце жизни написал «Мемуары» — ценный источник по истории Франции конца XV в. 31 Монтень имеет в виду мемуары Гильома Дю Белле и его брата Мартина Дю Белле (ум. 1559). 32 Жуанвиль (1224—1317) — хронист и историограф французского короля Людовика IX. 33 Эгингард (770—840) — приближенный и биограф Карла Вели- кого, один из главных деятелей «Каролингского Возрождения». 34 Франциск I (1494—1547) — французский король, вел с импера- тором Карлом V на протяжении 20 лет четыре войны за обладание Италией. 35 Монморанси (1492—1567) — Анн де Монморанси, коннетабль Франции, пользовавшийся огромным влиянием при дворе, ярый католик и гонитель гугенотов. 36 Брион (1480—1543)—Филипп де Шабо, известный под именем адмирала Бриона, один из сподвижников и военачальников Францис- ка I. 19-11% 2S9
Госпожа д'Этамп — одна из фавориток Франциска I. Де Ланже — Гильом Дю Белле (см. прим. 31). ДЖОН МИЛЬТОН 1608—1674 АНГЛИЙСКИЙ ПОЭТ, УЧЕНЫЙ И ПУБЛИЦИСТ ЭПОХИ АНГЛИЙСКОЙ БУРЖУАЗНОЙ РЕВОЛЮЦИИ АРЕОПАГИТИКА Речь в защиту революционной печати «Ареопагитика» была опубликована в ноябре 1644 г. Ее предмет был последним из трех аспектов общей темы защиты гражданской свободы (другие два — брак и воспитание детей), которая занимала Мильтона в то время: многочисленные статьи по этим вопросам были формой деятельного личного участия Мильтона в политической полемике. Статья написана в форме классической литературной речи, не предназначенной для декламации: трибуна и аудитория (члены парла- мента) воображаемые. Образцом Мильтон взял написанный в сход- ных обстоятельствах «Логос ареопагитикос» Исократа (436—338 до н. э.), замечательно красноречивого греческого писателя, мастера этого рода литературы, заслужившего высокую похвалу Сократа (см.: Платон, Федр, 279 А). Желанием автора «Ареопагитики» (написанной, по его словам, «в истинно аттическом роде») подражать манере Исократа объясняется его склонность к обдуманным длинным и сложным композициям, повторениям, искусственным интонациям и другим особенностям классической риторики. Первые полные русские переводы «Ареопагитики» появились в 1905 и 1907 г. Первая журнальная публикация—1868 г. Для настоящего сборника заново переведена приблизительно половина текста «Ареопагитики». Т. е. членам парламента. 290
2 Имеется в виду принятый парламентом закон от 14 июня 1643 г. 3 Т. е. «авторское право». 4 Мильтон говорит здесь о великопостных ограничениях в еде, которые отчасти удерживались английской церковью и после Рефор- мации; например, сохранялись «рыбные дни», несоблюдение их требовало особого разрешения епископа. В браке Мильтон не усматривал таинства, но считал его гражданским соглашением. См. его «Самый действенный способ удалить из церкви корысть». 5 Хотя формально епископаты в Англии существовали до 9 октября 1646 г., сами епископы потеряли политическое значение еще в 1641 г., будучи лишены достоинства пэров. Прелат — высший церковный чиновник. 6 Миф о Ясоне, который по совету Медеи посеял зубы колхид- ского дракона, и из них выросли вооруженные воины. См.: Метамор- фозы Овидия, VII, 121 и ел. 7 Согласно Аристотелю и другим древним философам, кроме четырех основных элементов, составляющих чувственный мир, суще- ствует и пятая среда («квинтэссенция») — вращающийся эфир. 8 Речь идет об испанской инквизиции, учрежденной в Севилье в 1481 г. 9 См. прим. 5. * 10 Греческое «пресвитер» значит старейшина (титул первых христианских настоятелей). Пресвитеры в современной Мильтону Англии сменили епископов, но мало чем отличались от них в смысле светского консерватизма. 11 Ареопаг—«Холм Арея», Марсова гора. Небольшая возвышен- ность в Афинах, на запад от Акрополя, на которой помещался знаменитый суд, первоначально обладавший чрезвычайными и уни- версальными полномочиями, позднее же — юрисдикцией в вопросах жизни и смерти, религии и общей цензуры. 12 Книга первого софиста Протагора (V в. до н. э.) о богах. 13 Vêtus Comoedia — древние греческие комедии Кратина, Евпо- лия и Аристофана, полные личных оскорблений известных современ- ников. 14 О природе богов, I, 23. 19* 291
15 Эпикур (341—271 до н. э.) — основатель знаменитой школы в Афинах, проповедовавший доблесть и счастье как средство и цель. 16 Основана около 370 г. до н. э. Аристиппом, соединявшим наслаждение с понятием добра. 17 Выражение заимствовано у Диогена Лаэртского. Школа осно- вана по смерти Сократа его учеником Антисфеном; учеником последнего был знаменитый Диоген Синопский. Учение «циников» требовало презрения ко всему гуманитарному. 18 Дионисий, правитель Сиракуз (405—367 до н. э.). 19 Св. Иоанн Златоуст (ок. 347—407) — епископ Константино- польский, один из самых красноречивых учителей в христианской церкви. 20 Спарты. 21 Ликург — спартанский законодатель IX в. до н. э. 22 Не следует смешивать этого Фалеса ^или Фалета) с Милетским философом. Об этом эпизоде см. «Жизнеописание Ликурга» у Плутарха, где его, очевидно, и нашел Мильтон. 23 О немногословии («лаконизме») лакедемонян упоминают мно- гие древние писатели от Платона до Плутарха. 24 Плутарх и Валерий Максим приводят разные причины изгна- ния из Спарты Архилоха (конец VIII—начало VII в. до н. э.; сохранились только фрагменты его сочинений;. 25 Баллады и рондели — виды песен. 26 Андромаха, 590 и след. 27 Имеется в виду кодекс Децемвиров. См.: Моммзен Т. История Рима, кн. II, гл. 2. 28 Пять римских инженеров («мостостроителей» — они занима- лись возведением моста через Тибр), постигших «тайну мер и чисел», ведавших календарем и расписанием священных и государственных событий, возглавляли римскую науку. См.: Моммзен, кн. I, гл. 12. 29 Авгуры толковали волю богов, наблюдая полет птиц; флами- ны—жрецы культа некоторых богов, напр., Юпитера, Марса, Помо- ны, а позднее обожествленных императоров. 292
30 В 155 г. до н. э. Целью посольства было добиться отмены штрафа в 500 талантов, который должны были уплатить афиняне за разрушение Оропа. 31 Карнеад (ок. 213—129 до н. э.) — основатель Новой Академии в Афинах. 32 Критолай возглавлял школу Перипатетиков после Аристона. 33 Диоген из Вавилонии — глава Стоической школы после Зенона. 34 Марк Порций Катон был цензором в 184 г. до н. э. 35 Сципион Младший, разрушитель Карфагена, друг Полибия, Теренция, Луцилия. 36 В Сабинах, в имении отца. Катон провел детство и позднее часто приезжал туда отдыхать, ведя подчеркнуто скромную жизнь, весьма отличную от роскошных обычаев современного ему Рима. 37 К концу жизни Катон принялся изучать греческую литерату- ру, о чем свидетельствуют Корнелий Непот и Цицерон («О старо- сти»). 38 Невий (ок. 270—ок. 210 до н. э.) и Плавт (ок. 254—184 до н.э.) — первые римские поэты, авторы комедий, сюжеты которых заимствованы у греков. 39 См.: Тацит. Анналы, I, 72 и Светоний. «Август», 55. 40 Поэма Лукреция «О природе вещей» посвящена претору Гаю Меммию Гемеллу. 41 В Посланиях к Квинту Фратру (II, 2) Цицерон отзывался о поэме Лукреция неодобрительно. 42 Луцилия (ок. 180—103 до н. э.) обыкновенно называют основа- телем сатирической школы, к которой принадлежали Гораций, Персии и Ювенал. 43 Т. е. Горация. 44 Тит Ливии (59 до н.э.—17 н.э.) — римский исторический писатель. 45 Речь идет, конечно, о Гае Октавии, который в честь своего великого дяди стал называться Гаем Юлием Цезарем Октавианом; к этому имени Сенат и народ добавили в 27 г. до н. э. титул «Августа». Изъятия в истории Ливия сделало время: книги CIX—CXVI, пове- 293
ствующие о войне Цезаря с Помпеем, известны теперь только в скудных отрывках. 46 Причина наказания 52-летнего Овидия (43 до н.э.—18 н.э.) совершенно необъяснима. Его Ars Amatoria (Любовная наука) была, по-видимому, только предлогом (через 10 лет по его удалении она была вновь издана). Сам он загадочно и часто упоминает о своей «вине невольной» в «Tristia» и «Ex Ponto». 47 Это не совсем верно. Когда Овидия удалили, его Ars Amatoria была изъята из публичных библиотек по приказу императора. 48 Начиная с Константина (306—337). 49 Порфирий (232—302), ученик Оригена, Аполлония, Лонгина и Плотина. Его сочинение против христианской веры было уничтожено повелением императора Константина так добросовестно, что до нас не дошло ни одного списка. 50 Прокл Диадох (412—485), последователь учения Платона. 51 Четвертый (карфагенский) Собор был созван в 398 г. 52 Монашеское имя Пьетро Сарпи (1552—1623), который отста- ивал независимость гражданского правления Венеции от юрисдикции папы. Позднее, в монастыре, написал книгу о Тридентском Соборе (созван в 1545 г., распущен в 1563 г.), где, между прочим, говорится о цензурных запретах; Мильтон, вероятно, пользовался этой книгой для своей работы. 53 Мартин V (Отто Колонна) — папа (1417—1431). 54 У Мильтона сказано буквально «отлучил чтение еретических книг». 55 Виклиф (ок. 1324—1384) и Гус (ок. 1376—1415) — известные реформаторы церкви. 56 Лев X (Джованни де Медичи) — папа (1513—1521). 57 «Index Expurgatorius», впервые составленный итальянскими инквизиторами, был одобрен Тридентским Собором в 1559 г. Помимо него существовал «Index Librorum Prohibitorum» (Список запрещен- ных книг). 58 См. прим. 57. 59 Бернардо Даванцати Бостичи (1529—1606), флорентийский писатель, автор книги об англиканской церкви. Мильтон как раз 294
около этого времени останавливался во Флоренции и, вероятно, обратил внимание на флорентийское издание. На последней странице, после перечня опечаток, напечатана приводимая Мильтоном забавная перекличка цензоров, с участием, кроме перечисленных, еще одно- го— «Alessandro Vettori Senatore Auditor di S.A.S.». 60 См.: Светоний. «Божественный Клавдий»: «Quo veniam daret f latum crepitumque ventris in con vivo emittendi» (32). Речь идет о «дозволении испускать на пиру чревные ветры и звуки». 61 Т. е. показывая тонзуру на темени. 62 Ламбетское подворье — резиденция Архиепископа Кентербе- рийского по крайней мере с XIII в. 63 Возле Собора Св. Павла в Лондоне в те времена был дворец лондонского епископа. 64 См. миф о рождении Геркулеса (Овидий. Метаморфозы, IX, 281—323; Гомер. Илиада, XIX, 119). Сидеть скрестив ноги древние считали знаком деятельного недоброжелательства. 65 Радамант — один из трех судей греческого ада; другие два — Минос и Аякос. 66 Речь идет о переправе через Стикс, реку мертвых. 67 Откровение Св. Иоанна: «и я увидел жену... и на челе ее написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным» (XVII, 3, 5). Реформированная церковь XVI в. соединяла этот апокалиптический образ с папством. 68 Собственно, меньшими братьями (миноритами) униженно на- зывали себя францисканцы. 69 «И научен был Моисей всей мудрости Египетской и был силен в словах и делах». (Деяния Св. Апостолов, VII, 22). 70 «И даровал бог четырем сим отрокам Даниилу, Анании, Мисаилу и Азарии знание и разумение всякой книги и мудрости, а Даниилу еще даровал разуметь и всякие видения и сны» (Книга Пророка Даниила, I, 17). 71 Апостол Павел в молодости был «тщательно наставлен» фарисеем Гамалиилом, «законоучителем, уважаемым всем народом» (Деяния Св. Апостолов, XXII. 3; V. 34). 72 Здесь Мильтон имеет в виду полстроки из стихотворения поэта Арата (III в. до н. э.): «мы Его и род» (повторенные стоиком 295
Клеанфом в его гимне Всевышнему), которые приводятся в Деяниях Св. Апостолов (XVII. 28); обиходный гекзаметр «Лживость отличие Критян, скотский нрав, ненасытное чрево», автором которого молва называла критского пророка VI в. до н. э. Эпименида, цитируемый в Послании к Титу (I. 12, по-русски в прозаическом переводе); и, наконец, стих «Погибель нравам добрым от худых бесед» в Первом Послании к Коринфянам (XV, 33), который Мильтон (см. его «Самсон Герой») вслед за христианским историком Сократом ''«Исто- рия Церкви», III. 16) приписывал Еврипиду, тогда как Иероним и Гроций — Менандру, а Климент Александрийский вообще не называет имени («поэт говорит—,,Детоводитель"», II, 6. § 50). 73 Юлиан «Отступник» — император (361—363), поклонник старой языческой культуры. 74 Этим указом прямо запрещалось преподавать и косвенно— изучать языческие искусства грамматики и риторики. См. «Историю заката и падения Римской империи» Гиббона, т. III. 75 Аполлинарий Александрийский и его сын. александрийский епископ, которые за короткое время сочинили христианские подра- жания Гомеру (священная история в 24 песнях), Пиндару, Еврипиду. Менандру. 76 Очевидно, грамматика, дидактика (т. е. философский диалог), риторика («trivium»), и музыка, арифметика, география, астрология («quadrivium»). 77 «История Церкви», III, 1о. ^тот Сократ жил в V в. 'ок. 380—после 439) и продолжил аналогичный труд Евсевия до 440 г. 78 После смерти Юлиана в 363 г. его указы были скоро отменены, а влияние преодолено. 79 Деций — император (249—251): Диоклетиан — император (284— 305). 80 Этот рассказ приводит Св. Иероним (ок. 345—420) в Послании к Евстафию, написанном в 384 г. Его упоминает и Сарпи в своем «Тридентском Соборе», книге, которую Мильтон хорошо знал (см. прим. 52). 81 Т. е. увлечение Цицероном (Туллием). 82 Напр. Бл. Августин. 83 Св. Василий Великий (ок. 330—379)—епископ Кесарии Каппа- 296
докийской (370—379), один из главных учителей христианской церкви. 84 Древние считали автором «Маргита» (упоминаемого Аристоте- лем в его «Поэтике», гл. IV и «Этике», VI. 7) Гомера; от этой комедии дошло два стиха. 85 «Моргайте Маджиоре» — поэма Луиджи Пульчи, изданная в Венеции в 1488 г.; считается предшественницей «Неистового Роланда» Ариосто. 86 Евсевий (263—339), епископ Кесарии (избран ок. 315 г.), христианский писатель, автор «Истории Церкви». 87 Дионисий, епископ Александрии (247—265). 88 Первое Послание Апостола Павла к фессалоникийцам. V, 21. 89 Послание к Титу, I. 15. 90 Деяния Св. Апостолов, X, 9—16. 91 Джон Селден — (1584—1654), ученый и юрист, многократный член английского парламента с 1623 г., поддерживающий парламент- скую партию. Его трактат «De Jure Naturali et Gentium juxta Disciplinam Ebraeorum» был напечатан в 1640 г. 92 Исход, XVI. Мера «гомор», употребляемая только в этой библейской книге, равна четырем или двум литрам (по разным источникам). 93 Книга Екклесиаста, или Проповедника, XII. 12. 94 «А из занимавшихся чародейством довольно многие, собрав книги свои, сожгли перед всеми, и сложили цены их, и оказалось их на пятьдесят тысяч драхм» (Деяния Св. Апостолов. XIX, 19). 95 По-видимому, знаменитый сирийский церковный писатель Еф- рем (ок. 306—373). 96 См. роман Купидона и Психеи в «Золотом осле» Апулея, кн. IV—VI. 97 Бытие, III, 5 и 22. 08 Аристотель, "Этика, I, 3; книга Притчей Соломоновых, XVII. 7, XXVI. 5; Евангелие от Матфея, VII. 6. 09100 «Республика» и «О законах» — сочинения Платона. 297
101 Софрон Мим — греческий писатель, живший в Сицилии ок. 460—420 до н. э. Сохранились фрагменты его сочинений. 102 Например, над Сократом в «Облаках», Никием во «Всадни- ках» и др. 103 Дорической считалась музыка военная, в отличие от нежной лидийской и резкой фригийской. См.: Аристотель. Политика. VIII. 5. 22; Аристофан. Всадники, 989, Платон. Республика, 399А. 104 Смычковый инструмент о четырех струнах. 105 «Аркадия» — роман Филиппа Сиднея (1554—1586), был издан посмертно в 1590 г.; Монтемайор (ок. 1520—1561), португалец по рождению, автор популярной в Европе пасторали «Диана». 106 См. «Новую Атлантиду» Ф. Бэкона, который взял это назва- ние из «Тимея» Платона. 107 Эутопия — неправильная транслитерация названия знаменитой книги Томаса Мора, напечатанной по латыни в 1516 г. Греческое слово «Утопия» значит «место, которого нет» (или, как переводил Ломоносов, «Нестея»). 108 Мильтон имеет в виду «Меркуриус Авликус», ядовитую роялистскую газету, выходившую еженедельно с начала 1642 до конца 1645 г. (потом реже). 109 Пародия на кризисный декрет Римского сената: «darent operam Consules ne quid Respublica detrimenti caperat». 1.0 См. прим. 8. 1.1 Имеется в виду Малая Азия. Самое раннее из Евангелий, oi Матфея, составлено, вероятно, около 42 г. Древнейшие Послания (по-видимому, Ап. Павла к фессалоникийцам) написаны в 51—52 гг. Эти тексты служили к наставлению и укреплению в вере уже существовавших христианских церквей. 112 Первая Книга Царств, XIII, 19—22. 29$
ДЖОНАТАН СВИФТ 1667—1745 АНГЛИЙСКИЙ САТИРИК, ПОЭТ. «БИТВА КНИГ» Одно из первых сочинений Свифта в прозе, написано в 1697 г., напечатано в его анонимном сборнике 1704 г. Эта сатира должна была выручить из затруденния благодетеля и свойственника Свифта Уильяма Темпля, который ввязался в злободневный спор о сравни- тельных достоинствах писателей старых и новых на стороне первых, не будучи достаточно знаком с особенностями дискуссии и ее предмета. Противником Темпля в сатире выведен Ричард Бентли, в то время королевский библиотекарь. 1 Рене Декарт (1596—1650)—французский философ и математик. Аристотель (384—322 до н.э.) — греческий философ. Платон (428—348 до н.э.) — греческий философ, основатель Академии. Томас Гоббс (1588—1679) — английский философ. «Семь мудрецов» (вернее «Семь мудрых наставников») — старинный сборник восточных сказок, оформленных общим сюжетом (вариант греческого мифа об Ипполите), построенным по традицион- ному образцу «многодневного» изложения. Публий Вергилий Марон (70—19 до н.э.» — римский поэт. Джон Драйден (1631 —1700) — английский поэт (лауреат 1670— 1688), критик и драматург; родственник Свифта. Джордж Уизер (1588—1667)—английский поэт. 2 Уильям Темпль (1628—1699) — английский писатель и дипломат, свойственник Свифта, служившего в доме Темпля в должности секретаря. 3 Эзоп — легендарный автор греческого сборника басен, живший в VI — V вв. до н. э. 4 Мом — олицетворение злой насмешки у греков «в некоторых версиях сын Ночи). Свифт имеет в виду Ричарда Бентли (1662—1742). 299
английского филолога и богослова, отстаивавшего парадоксальные суждения о классической словесности, признанным знатоком которой он был. 5 Грешем — Лондонский колледж, открытый в 1596 г. по жела- нию и на средства английского финансиста Томаса Грешема (ок. 1520—1579). Ковент-Гарден — район Лондона; сначала — монастырский сад Ве- стминстерского аббатства; с XVII в.— место знаменитого зеленного и цветочного базара и артистических кофеен. ВОЛЬТЕР (ФРАНСУА-МАРИ АРУЭ) 1694—1778 ФРАНЦУЗСКИЙ ФИЛОСОФ, ПРОСВЕТИТЕЛЬ, ПОЭТ, САТИРИК И КРИТИК. О СТРАШНОМ ВРЕДЕ ЧТЕНИЯ (1765) Печатается по изданию: Вольтер. Мемуары и памфлеты. Политика, религия, мораль. Перевод под ред. проф. Н. В. Болдыре- ва. Л., 1924. 1 Муфтий — мусульманский богослов и юридический советник. 2 Имам — духовный глава у мусульман. 3 Мекка — священный мусульманский город в Западной Аравии, где родился Магомет. Медина — второй священный город мусульман, в 330 км на север от Мекки; в Медину в 622 г. Магомет бежал, чтобы укрыться от врагов, там он умер и погребен. ОБ ЭНЦИКЛОПЕДИИ (1774) 1 Трианон — название двух версальских дворцов, резиденций французских монархов, начиная с Людовика XIV («Большой Три- анон») и Людовика XV («Малый Трианон»). 300
2 Де Лавальер (1708—1780)—герцог, знаменитый библиофил. 3 Де Ниверне (1716—1798)—герцог (Луи Жюль Барбон Манчини- Мазарини), французский дипломат и писатель. 4 Мадам де Помпадур (1721 —1764) — маркиза де Помпадур — Жанна Антуанетта Пуассон, фаворитка Людовика XV. 5 В лист (лат.). 6 Энциклопедия — «Толковый словарь наук, художеств и реме- сел»— французская энциклопедия, составленная Д'Аламбером и Дид- ро. Она стала выражением самых передовых воззрений эпохи и оттого преследовалась церковью и правительством. Энциклопедия вышла в Париже в 28-ми т. между 1751 и 1772 г., с прибавлением дополнительных 4-х т. (Амстердам, 1776—1777) и указателя в 2-х т. (Париж, 1780). 7 Ликомед — по Гомеру, царь Скироса. у которого скрывался Ахиллес. ВАЛЬТЕР СКОТТ 1771 — 1832 ШОТЛАНДСКИЙ ПОЭТ И РОМАНИСТ «АНТИКВАРИЙ» (1816) 8 сборнике помещена глава III из романа. Печатается по изданию: Скотт В. Собр. соч. в 20-ти т. Под общ. ред. Б. Г. Реизова и др. Т. 3, 1961 г. 1 От английского monk — монах и barns — амбары. (Прим. nepj. 2 Амфион — искусный музыкант греческого мифа, сын Зевса и Антиопы, муж Ниобы; звуками своей лиры передвигал камни. 3 Орфей — сын Аполлона (или фракийского речного бога) и одной из муз, муж Эвридики, знаменитый лирик, преображавший пением природу. 4 Монета с изображением римского императора Марка Сальвия Оттона (32—69 н. э.) 301
5 Святая святых (лат.). 6 Из других источников (лат.). 7 Митра — шапка епископа во время служения с изображением Иисуса Христа, богородицы и евангелистов. 8 «Гамлет», III, 2, 378—384. 9 Аббат в сане епископа. 10 По-видимому, античная монета с изображением одного из трех македонских царей IV — III вв. до н. э. 11 Сэмюэл Батлер (1612—1680) — английский поэт, автор ложно- героической поэмы «Гудибрас» (1663—1678). Сидрофел — герой этой поэмы. Нэпир Джон (1550—1617) — известный шотландский матема- тик. 12 Сэр Гавэйн — один из главных рыцарей Круглого Стола в Артуровом цикле легенд и историй; племянник короля Артура. Скотт здесь, очевидно, имеет в виду сюжет эпической поэмы XIV в. «Гавэйн и Зеленый Рыцарь». 13 Гай Марий (156—86 до н. э.)— римский полководец, семикрат- ный консул. 14 Великим морем (лат.). 15 Подметные каракули — острые железные шипы, которые ког- да-то кидали под ноги неприятельской коннице. 16 Роберт Брюс — Роберт I (1274—1329), король Шотландский (1306—1329). Боролся за независимость Шотландии; 24 июня 1314 г. одержал решительную победу над англичанами при Бэннокберне. 17 Джеффри Чосер (ок. 1340—1400) — английский поэт. 18 Сид Ахмет Бенинхали — повествователь в романе Сервантеса «Дон-Кихот Ламанчский». 19 От английского snuff—понюшка. Уильям Кекстон (1422—1491) — английский первопечатник. «Шахматная игра» — вторая книга, изданная в Англии: первой в 1474 г. Кекстон напечатал «Историю Трои». 20 Первое издание (лат.). 21 Эскью Энтони (1722—1774) — английский врач, путешествен- 302
ник, собиратель древностей, манускриптов, издатель произведений Эсхила. 22 Лукиан (ок. 120—ок. 200) — греческий писатель. 23 «Жалобы Шотландии» — произведение шотландского поэта и дипломата Дэвида Линдсея (1430—1555). 24 Каугейт, Кэнонгейт, Боу и др.— улицы в Эдинбурге. 25 Это имя носили два фламандских художника: Давид Тенирс- Старший (1582—1649) и его сын, Давид Тенирс-Младший (1610— 1690). 26 Бенвенуто Челлини (1500—1571) — итальянский скульптор, зо- лотых и серебряных дел мастер, написавший знаменитую автобиогра- фию. СЭМЮЭЛ ТЕЙЛОР КОЛЬРИДЖ 1772—1834 АНГЛИЙСКИЙ ПОЭТ И КРИТИК BIOGRAPHIA LITERARIA Книга Кольриджа «Биографические очерки моей литературной жизни и мнений», из которой в этом сборнике печатается (с сокращениями) 11-я глава, впервые опубликована в 1817 г. Биографи- ческие сведения переплетаются в книге с философской теорией искусства и суждениями о призвании художника. 1 Сэмюэл Уитбред (1758—1815) — английский политик и филан- троп, деятельно участвовал в возобновлении знаменитого театра Друри Лейн. 2 Уильям Уайтхед (1714—1785) — английский поэт. Став лауре- атом в 1757 г., написал шутливое стихотворение «Наставление поэтам» (1762). 3 Возможно, Кольридж имеет в виду другого поэта-лауреата (с 1813), Роберта Саути (1774—1843).
4 Из стихотворения Кольриджа «К Уильяму Вордсворту» (1806). 5 Ксенофонт 10к. 430 — после 357 до н. э.) — греческий историк и философ; был на военной службе у персидского царя Кира и в Спарте. Томас Мур (1779—1852) — ирландский поэт; в молодости был чиновником военно-морского ведомства. Фрэнсис Бэкон (1561 —1626) — английский философ, юрист и государственный деятель. Ричард Бэкстер (1615—1691) — английский богослов, плодовитый писатель и деятельный пастырь и реформатор церкви. ^разм Дарвин (1731 — 1802) — английский поэт и ученый, имевший обширную медицинскую практику. Дед Чарлза Дарвина. Уильям Роскоу (1753—1831) — английский историк, совмещавший литературные занятия с должностью судейского, а впоследствии банковского служащего. 6 Мимоходом у лат.). 7 Ср.: «Гамлет», I, 4, 40: Блаженный ты или проклятый дух, Овеян небом иль геенной дышишь... Пер. М. Лозинского 8 См. гд. II. 9 Иоганн Готфрид Гердер (1744—1803) — немецкий поэт и публи- цист. Благодаря содействию Гете, получил место придворного пропо- ведника в Веймаре. 10 «Briefe, das Studium des Theologie betrefend» («Письмо об изучении теологии») (1780—1781), № 23. Кольридж приводит цитату по-немецки (не совсем точно) со своим переводом в примечании. 304
ЧАРЛЗ ЛЭМ 1775—1834 АНГЛИЙСКИЙ ЭССЕИСТ, ПОЭТ, АВТОР ПРОЗАИЧЕСКИХ ПЕРЕДЕЛОК ШЕКСПИРА ДЛЯ ЮНОШЕСТВА ИЗ «ОЧЕРКОВ ЭЛИИ» И «ПОСЛЕДНИХ ОЧЕРКОВ ЭЛИИ» С августа 1820 г. Лэм начал печатать в «Лондонском журнале» эссе под именем Элии. Они собраны в книге «Очерки Элии» (1823). Другой сборник эссе вышел в 1833 г. («Последние очерки Элии»). Первые три публикуемых отрывка взяты из сборника 1823 г., остальные — из сборника 1833 г. 1 В тексте: Оксенфорд—старое название Оксфорда. 2 Библиотека Бодлея — Оксфордская библиотека, основанная Томасом Бодлеем (1545—1613) — английским дипломатом и филоло- гом. 3 Комбербэтч — сбежав из университета, друг Лэма, поэт С. Кольридж вступил в драгунский полк под именем Сайлэса Томки- на Комбербэтча. 4 Из дюжих швейцарцев нанимали охрану для Ватикана. 5 Две большие деревянные фигуры (Гог и Магог) прежде стояли у входа в лондонскую ратушу Гилдхолл. Позднее их перенесли к западному окну ратуши. 6 Бонавентура («Серафический доктор»), Джиованни ди Фиданца (1221 —1274) — схоластический философ, профессор богословия в Париже (1253), генерал францисканцев (1256), епископ Альбанскии (1273), кардинал (1274). Канонизирован в 1482. Автор множества богословских сочинений. 7 Схоластика — имеется в виду средневековое европейское бо- гословие, систематически основанное на учении Аристотеля. 20-1196
8 Св. Фома (ок. 1225—1274) — Фома Аквинский, итальянский богослов, автор незаконченного трактата «Сумма теологии» (1267— 1273). Роберто Франческо Ромоло Беллармино (1542—1621) — кардинал, иезуит, богослов, полемизировавший с английским королем Яковом I по поводу компетенции папы в политических вопросах. 9 Эскапарт—десятиметровый великан из английского рыцарско- го романа «Сэр Бивис Хэмптонский» (ок. 1650). 10 Томас Браун (1605—1682) — прозаик, ученый и врач, любимый писатель Лэма. Автор знаменитой «Религии врача» (1642), «Заблужде- ний черни» (1646) и книги «Гидриотафия: Усыпальница, или Краткое описание захоронений, обнаруженных недавно в Норфолке» (1658), трактующей о древних обычаях погребения мертвых. 11 Роберт Додели (1703 —1764) — книгопродавец, издатель сборни- ка старых пьес в 12-ти т., среди прочих в него вошла и знаменитая пьеса «Белый Дьявол, или Виттория Коромбона» Уэбстера (1612). 12 У Приама, царя Трои, было 50 сыновей, из коих 9 оставалось в живых, когда Гектор, любимый сын, был убит Ахиллом. Эти девять никак не могли заменить Приаму Гектора («Илиада», 24). 13 «Анатомия Меланхолии» (1621) — знаменитый литературный трактат английского писателя и священника Роберта Бэртона (1577— 1640), в котором собраны многочисленные высказывания на эту тему и приводятся способы «излечения» от меланхолии. 14 «Настоящий Рыболов, или Утеха созерцательного человека» — классическая книга Исаака Уолтона (1593—1683), напечатанная в 1653 г. и состоящая из диалогов об удовольствии ужения рыбы, многочисленных отступлений, примеров, цитат и пр. 15 Джон Банкл — герой романа английского писателя Томаса Эймори (ок. 1691 —1788) «Жизнь Джона Банкла, эсквайра», который многие современники находили (может быть, несправедливо) «произ- ведением расстроенного ума». «Закрыв глаза» — может быть, намек на то, что Банкл четыре дня не открывал глаз, когда умерла очередная из его семи жен. 16 «Королева фей» — поэма (1590—1596) Эдмонда Спенсера. 17 Энтони Эшли Купер, граф Шефтсбери (1671 —1713) — английский моралист, автор «Характеристик людей, нравов, мнений и времен» (1711) и др. сочинений.
Джонатан Уайлд—герой романа Генри Филдинга «Жизнь г. Джонатана Уайлда Великого» (1743). 18 Книги — не-книги (греч.). 19 Дэвид Юм (1711 —1776) — шотландский историк и философ. Эдвард Гиббон (1737—1794)—английский историк, автор знаме- нитой «Истории заката и падения Римской империи» (6 т., 1776— 1788). Уильям Робертсон (1721 —1793) — шотландский историк и свя- щенник, глава Эдинбургского университета, королевский историог- раф; современники считали его равным Юму и Гиббону. Автор «Истории Шотландии в царствования Марии и Якова VI» (1759), «Истории царствования императора Карла V» (1769) и др. Джеймс Бэйти (Битти, 1735—1803)—шотландский поэт, эссеист, профессор нравственной философии и логики в Маршалском коллед- же в Абердине; оппонент Д. Юма, проповедник философии здравого смысла, автор «Опыта о природе и неизменности Истины» (1770). Соум Дженинз (1704—1787) — английский писатель и политик. Автор книг «Свободное исследование природы и происхождение Зла» (1757) и «Рассмотрение внутренних доказательств христианской рели- гии» (1776). 20 Иосиф Флавий (37 — между 95—100) — иудейский священник, воин, государственный деятель и историк. Веспасиан, которому он предсказал императорство, дал ему свою фамилию («Флавий»), римское гражданство, пенсион и обширное имение в Иудее. Автор «Истории Иудейской войны» в 7 кн., «Иудейских древностей» в 20 кн., автобиографической «Жизни» и двух эссе «Против Апиона». Уильям Пэйли (1743 —1805) — английский богослов и философ, автор «Основ нравственной и политической философии» (1785), книги «Дни Павла» (1770) и др. 21 Возможно, имеется в виду известное сочинение Томаса Маль- туса (1766—1834) «Опыт о принципе народонаселения...» (1798). 22 Ричард Стиль (1672—1729)—эссеист, драматург, политик. Джордж Фаркер (1678—1707) — ирландский драматург. Адам Смит (1723—1790)—шотландский моралист и политический экономист, автор «Теории нравственных ощущений* (1759) и «Ис- 20*
следования природы и причин общественного богатства» (1776). 23 Парацельс, Филипп Ореол (Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, 1493 —1541) — германо-швейцарский медик и алхимик. Первое собра- ние его сочинений вышло в Базеле в 1589—1591 гг. Раймонд Луллий (ок. 1235—1315) — испанский богослов, мисси- онер в Африке (был убит камнями). Автор «Великого искусства» (исследования символической логики), утопии «Бланкерна» и др. Большая часть работ по алхимии и оккультизму, которые ему приписываются, по-видимому, не имеет к нему отношения. 24 «Времена года» — знаменитое произведение шотландского по- эта Дж. Томсона (1700—1748). 25 «Том Джонс—найденыш» — роман Генри Филдинга (1707— 1754), опубликованный в 1749 г. «Векфильдский священник» — известный роман (1766) ирландско- го поэта, романиста, драматурга, врача и путешественника Оливера Голдсмита (1728—1774). 26 У Лэма здесь «eterne» — намек на «Макбета»: Макбет: Ведь ты же знаешь—Банко с Флиенс живы. Леди Макбет: Природа издала их не навечно (III, 2, 38). 27 «Отелло», V, 2, 12—П. 28 См. прим. 3 к Ли Ханту. 29 Эдмонд Мэлоун (1741 —1812)—ирландский литературный кри- тик и исследователь Шекспира. 30 Ланслэт Эндрюс (1555—1626) — английский прелат, вождь и оратор Высшей церковной (англиканской) партии, боровшейся с Римом и пуританами, уважаемый даже противниками за ученость, высокие принципы и блестящие способности проповедника. Духовник Елизаветы, Якова I и Карла I; один из авторов перевода Библии «Авторизованная версия Короля Якова» (1607—1611). 31 Натаниель Ларднер (1684—1768) — богослов-унитарий, автор трактата «О достоверности священной истории» (1727—1757). 32 Цитата из «Оды на отдаленную панораму Итонского коллед- жа» Томаса Грея: 30$
Вот обернутся на бегу: Им ветер на ухо — гу-гу,— И сладкий страх вкушают. (стихи 38—40). 33 Мартин Б.— Мартин Чарлз Бэрни, сын адмирала Бэрни, при- ятель Лэма. 34 «Кларисса Гарлоу» — роман С. Ричардсона (см. прим. 3 к Ли Ханту), выходивший частями в 1747—1748. 35 Фрэнсис Бомонт (1584—1616)—английский драматург, пять или шесть лет (приблизительно с 1607) писавший пьесы в сотрудниче- стве с Джоном Флетчером, который пережил его и написал сам или вместе с Филиппом Мэсинджером и другими поэтами большую часть тех 52 пьес, которые печатаются под именами Бомонта и Флетчера. 36 Corbeau — зеленовато-черный цвет (фр.). УИЛЬЯМ хэзлитт 1778—1830 АНГЛИЙСКИЙ КРИТИК И ЭССЕИСТ «ЗАСТОЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ» —"Table Talk, or Original Essays" — второй сборник его статей вышел в 2-х т. в 1821-1822 гг. «Простодушный собеседник» — "The Plain Speaker"—третий сбор- ник эссе (2 т., 1826). Для настоящего издания использованы, кроме того, статьи Хэзлитта из сборников «Лекции по драматической литературе Елизаветинской эпохи» (1820) и «Наброски и опыты». 1 Орландо Фрискобальдо—отец героини пьесы английского дра- матурга Томаса Деккера (ок. 1572 — после 1632) «Честная шлюха» (1605). Бен Джонсон (ок. 1573—1637) — английский поэт (лауреат 1619— 1637), драматург, эссеист и актер. Джордж Чэпмен (ок. 1559—1634) — английский поэт и драматург, известный своими переводами из Гомера. U)4
Джон Уэбстер (ок. 1580—ок. 1638) — английский драматург, автор знаменитых трагедий. Томас Хейвуд (ок. 1575—1641) — английский драматург. Судя по этому перечню «елизаветинских» драматургов, Хэзлитт здесь имеет в виду скорее Томаса Хейвуда, нежели жившего почти веком раньше Джона Хейвуда, тоже автора множества пьес. Колли Сиббер (1671 —1757) — английский комический актер, дра- матург, театральный режиссер, ставивший Шекспира в своих передел- ках. Поэт-лауреат (с 1730), получивший, впрочем, это звание больше по политическим причинам. Эдмонд Спенсер (ок. 1552—1599) — английский поэт. 2 Джон Лили (ок. 1554—1606) — английский драматург и рома- нист. «Эндимион, или Человек на Луне» — комедия Лили (1588). 3 Беллафронт (куртизанка) и Матео (ее муж) — герои пьесы Деккера «Честная шлюха». 4 Виттория Коромбона—героиня пьесы Уэбстера «Белый Дьявол» (1612). 5 Дэвид Юм (1711 —1776) — шотландский историк и философ. 6 Гай Юлий Цезарь (100/2—44 до н. э.) — римский полководец, государственный деятель, оратор и писатель Александр III Великий (356—323 до н. э.), царь Македонский, завоеватель и эллинизатор цивилизованного Востока. 7 Баллантайн—братья Джон (1774—1821) и Джеймс (1772— 1833), эдинбургские издатели (прежде всего романов Скотта). 8 Анна Радклифф (1764—1823) — английская романистка. «Лесной роман» напечатан впервые в 1791 г. 9 Полковник Бат—бреттер и дуэлист из романа Филдинга «Аме- лия» (1751). Командор Траньон — крестный и благодетель Перегрина Пикля, героя романа Смоллетта (см. прим. 11). Капрал Трим — верный и болтливый слуга «дядюшки» Тоби Шенди — герои романа английского писателя Лоуренса Стерна (1713— 1768) «Жизнь и суждения Тристрама Шенди».
Санчо—Санчо Панса из романа Мигеля де Сервантеса (1547— 1616). Дэппль—осел Санчо. Жиль Блас — герой романа французского писателя Алена Рене Лесажа (1668—1747) «Жиль Блас из Сантиль- яны» (1717—1724, 1735). Лаура — возможно, героиня пьесы Педро Кальдерона де ла Барка (испанского драматурга, 1600—1681) «Лучше, чем было» (1631). Лукреция — по-видимому, героиня поэмы Шекспира «Лукреция» (1594) или Дж. Чосера «Легенда о достойных женщинах» (1380—1386), в обоих случаях трактуется один и тот же известный сюжет из римской истории. 10 Очевидно, Вальтер Скотт. «Перегрин Пикль» — роман английского беллетриста Т. Смол- летта (1721 —1771), напечатанный в 1751 г. Джованни Боккаччо (1313—1375)—итальянский поэт и прозаик. 12 Хэзлитт цитирует (неточно) «Двенадцатую ночь» Шекспира (II, 2, 47—48). 13 Федериго дельи Альбериги — герой «Декамерона» Боккаччо (День пятый, новелла IX). 14 Елизавета Инчболд (1753—1820 — английская романистка, драматург и актриса. 15 «Новая Элоиза» — роман (1760) Жан-Жака Руссо (1712—1778), французского писателя. Сен-Пре — герой романа, швейцарец. 16 "My glassy existence" — неточная цитата из «Меры за меру»; у Шекспира: "his glassy essence" — «его стеклянная суть» (II, 2, 120). 17 «Поль и Виргиния» — роман (1787) Бернардена де Сен-Пьера (1737—1814), французского прозаика. 18 «Камилла, или Картина Юности» — роман (1796) Фанни Берни (Фрэнсис Д'Арбле, 1752—1840), английской писательницы. 19 «Дневник путешествия в Лиссабон» (1755) — автобиографический очерк Филдинга. 20 «Опера нищего» (1728) — музыкальная пьеса из жизни разбой- ников английского поэта Джона Гея (1685—1732), пользовавшаяся успехом в продолжение столетия. «Поль Клиффорд» — роман (1830) Эдварда Булвера-Литтона (1803—1873) — английского романиста, дра- матурга, поэта, журналиста и политика. 21 Из «Послания к д-ру Блэклоку» Роберта Бёрнса.
ШАРЛЬ НОДЬЕ 1780—1844 ФРАНЦУЗСКИЙ ПИСАТЕЛЬ; ИЗВЕСТНЫЙ БИБЛИОФИЛ БИБЛИОМАН Рассказ «Библиоман» впервые был напечатан в русском переводе в кн: «Альманах библиофила». Л.. 1929. 1 Гара, Доминик-Жозеф (1749—1883) — французский политиче- ский деятель и публицист. 2 В четверть листа (лат.). 3 Сборник испанской лирической поэзии позднего средневековья. 4 Испанский форт на побережье Кадисского залива, взятый в 1823 г. французскими войсками. 5 Собрание испанских народных романсов. 6 Бурмон, Луи де (1773—1846) — французский полководец, коман- довавший французскими войсками, захватившими Алжир (1830). 7 Так назывались сторонники ордонансов (указов) французского короля Карла X, нарушивших конституцию и ограничивавших свобо- ду печати. 8 Монгольфье, Жозеф-Мишель (1740—1810) — изобретатель воз- душного шара (вместе с братом, Жаком Этьеном). Занятия науками и административную работу сочетал с управлением отцовской бумаж- ной фабрикой. 9 Книги конца XV—XVI в., изданные в Венеции и названные так по имени родоначальника семьи знаменитых венецианских издателей Альда Мануция. 10 Первоиздания (лат.)—книги, изданные до 1500 г. 11 В загробном мире, где, по греческой мифологии, царит брат Зевса Аид. 12 Холера (лат.). 13 В восьмую долю листа (лат.).
14 Барбье, Антуан-Александр (1765—1825) — французский библи- ограф, автор «Словаря анонимных и псевдонимных трудов». 15 Монмерике, Луи-Жан-Никола (1780—1860) — французский ли- тератор. 16 Лабурди, Жан (1776—1849) — священнослужитель, духовный писатель, эссеист, филолог, с 1804 г.— викарий Собора Парижской Богоматери. 17 Булар, Антуан-Мари-Анри (1754—1825) — французский литера- тор и библиофил, оставивший после смерти библиотеку в полмилли- она томов. 18 Angulus — этот уголок мне по душе (букв.: мне улыбается). Выражение из II Оды Горация, ставшее крылатым; у Горация речь идет о Таренте. 19 Старинное название Буга. 20 Ладвока (1790—1854) — знаменитый издатель и книгопродавец, выпускавший многих романтиков и мемуаристов. «Роскошный фа- сад»— имеется в виду Пале-Рояль, в знаменитой деревянной галерее которого он открыл свой первый магазин. 21 Галио дю Пре — знаменитый издатель и книгопродавец XVI в. 22 Ронсар, Пьер де (1524—1585) — великий французский поэт, возглавивший литературную школу под названием «Плеяда». 23 Палладиум — святыня (от названия статуи Афины Паллады). 24 Крозе (9—1841) — книгопродавец и библиофил. В журнале «Бюллетень библиофила» Нодье поместил некролог о нем и принял участие в составлении двухтомного каталога его книг. 25 Строгие меры, применяемые большей частью одним государ- ством к другому за нарушение международного права или какого- либо договора. 26 Сохо-сквер — центр лондонского района Сохо, в старину насе- ленного иностранцами, особенно французами. Там же располагались и французские издательства. Флит-стрит—одна из главных улиц Лондона, исстари заполненная издательствами, редакциями, газетами. Флит-стрит и поныне — синоним «британской прессы». 27 Хвала тебе, великодушный юноша! (лат.).
28 В формате листа (лат.). 29 Т. е. от Лувра. 30 Под общим названием Французского института объединены пять академий: Французская академия, Академия надписей и художе- ственной литературы, Академия моральных и политических наук, Академия физико-математических и естественных наук и Академия изящных искусств. 31 Тешне, Жак-Жозеф (1802—1873) —в 1827 г. основал издатель- скую фирму, специализировавшуюся на раритетах. 32 Татю, Жозеф (?—1849) — парижский книгоиздатель, затем хранитель библиотеки св. Женевьевы. 33 Жеан Бонфон, Жеан Марешаль и Жеан де Шане — французские книгоиздатели и книготорговцы XVI в. «Готические чудеса» — их издания, набранные еще готическим шрифтом. 34 Египетский царь Птоломей II (285—247 до н. э.), который покровительствовал наукам и искусствам, основал в Александрии знаменитую библиотеку, приказал перевести Библию на греческий язык. 35 Второй представитель династии мусульманских калифов (592—644). Существует версия, будто он сжег Александрийскую библиотеку. 36 Ту, Жак-Огюст де (1553—1617) — выдающийся французский историк и государственный деятель, каноник Собора Парижской Богоматери. Собрал замечательную библиотеку. 37 Гролье, Жан (1479—1565) — французский библиофил. Для него изготовлялись великолепные переплеты, ныне носящие его имя. 38 Намек на государственный герб Великобритании. 39 Нравоучительная западноевропейская драма XV—XVI вв. 40 Короткий западноевропейский рассказ типа анекдота, возник- ший в XII—XIII вв. и особенно популярный в эпоху Возрождения. 41 Эльзевиры — знаменитая семья голландских типографов и из- дателей XVI—XVII вв. Их издания так и назывались «эльзевиры». 42 Старинная мера длины, равная ок. 1/10 дюйма.
43 Аякс Младший, участник осады Трои, навлекший на себя гнев богов своею надменностью. 44 Один из семи героев, участников похода против Фив. Дал клятву, что возьмет город даже против воли богов, за что Зевс поразил его молнией. 45 В типографском деле — металлический брусок или пластинка. 46 Первая книга, входящая в Библию. 47 Это подлежит справедливому суду (лат.). 48 Букв.: «разноцветные ковры» (греч.). В переносном смысле означает: «обо всем понемногу». 49 Сервет, Мигель (1511 —1553) — врач и богослов, сожженный в Женеве по наущению Кальвина. 50 О Троице (лат.). 51 Своими собственными глазами (лат.). 52 «Толедот-Иешу» — «Родословная Иисуса» (древнееврейск.). 53 В полный лист (лат.). 54 Клеман, Давид (?—1760) — протестанский пастор и ученый библиограф. Из его сочинений напечатан только многотомный словарь редких книг. 55 Т. е. последователю графа Клода-Анри де Сен-Симона (1760— 1825), французского философа-идеалиста, проповедовавшего пантеи- стическое понимание божества. 56 Теренций, Публий (ок. 195—159 до н. э.)—римский писатель, автор комедий.
ЛИ ХАНТ (ДЖЕЙМС ГЕНРИ ЛИ ХАНТ) 1784—1859 АНГЛИЙСКИЙ ЭССЕИСТ, ПОЭТ И ЛИТЕРАТУРНЫЙ КРИТИК. 1 Феокрит »ок. 310—250 до н. э.) — греческий поэт, автор идиллий. «Тысяча и одна ночь» — собрание древних арабских сказок. В теперешнем виде оформилось к 1450 г. в Египте; древнейшая из известных рукописей (1548) опубликована в неисправном француз- ском переводе в Париже в 12 т. (1704—1717). «Мои итальянские поэты» — Хант перевел прозой и издал в 1846 и 1854 гг. сборник Данте, Пульчи, Боярдо, Ариосто и Тассо. Джон Драйден (1631 —1700) — английский поэт, критик и драма- тург. Александр Поп (1688—1744) — английский поэт. 2 Эпиктет (ок. 55—135) — греческий философ-стоик, полагавший, что все земные несчастья призрачны и что благополучие человека зависит от его воли, которую даже Зевс не может сломить. 3 Джереми Кольер (1650—1726) — священник и полемист, автор парадоксальных литературных и политических памфлетов, в частно- сти, знаменитого «Краткого обозрения безнравственности и невеже- ства английского театра» (1698), в котором современные английские драматурги, особенно Драйден, обвинялись в грубости и забвении приличий. Мартин Лютер (1483—1546) — немецкий священник, религиозный реформатор и переводчик Библии. Уильям Сьюэл (1654—1720) — один из первых историков «Брат- ского общества», автор книги «История возникновения, умножения и распространения христиан, именуемых квакерами» (1717 г.— по- голландски; 1722 г.— по-английски). Гузман де Альфараче — мошенник, герой одноименного романа (1599—1604) испанского писателя Матео Алемана (1547—1614?).
Чарлз Грандисон—добродетельный герой романа английского писателя Сэмюэла Ричардсона (1689—1769) «История сэра Чарлза Грандисона» (1753—1754). «Ньюкаслская герцогиня» — Маргарита Кэвендиш, герцогиня Ньюкасл (1624—1674) — английская придворная дама, драматург, по- эт; автор «Философских фантазий» и других сочинений; более всего известна ее восторженная книга о муже, напечатанная ею при его жизни (1667, латинский перевод 1668) под названием «Жизнь Трижды Благородного, Высокого и Владетельного Принца Уильяма Кэвенди- ша, Герцога, Маркиза и Графа Ньюкаслского, Графа Оглского, Виконта Мэнсфилдского и Барона Болсоверского, Оглского, Ботал- ского и Хэпплского...» 4 Пифагор (ок. 570—ок. 500 до н. э.)— греческий философ и математик. 5 Публий Овидий Назон (43 до н. э.— ок. 18 н. э.)— римский поэт. Квинт Гораций Флакк (65—8 до н. э.) — латинский лирический поэт и сатирик. 6 Академ — герой Троянской войны, которому, согласно легенде, принадлежал пригород древних Афин, Академия, где Платон в конце IV в. основал школу и учил в продолжение почти 50 лет. 7 Мэтью Прайор (1664—1721) — английский поэт и дипломат, известный своими пародиями и остроумными эпиграммами. 8 Хант неточно цитирует две последние строки стихотворения Уильяма Вордсворта «Частный разговор», написанного между 21 мая 1802 и 6 марта 1804 г., впервые напечатанного в 1807 г. Последние шесть строк этого стихотворения вырезаны на пьедестале памятника Вордсворту в Вестминстерском аббатстве. 9 Лудовико Ариосто (1474—1533) — итальянский поэт, автор «Не- истового Роланда» (1516). 10 Самое знаменитое произведение (1751) английского поэта Томаса Грея (1716—1771). 11 Лоренцо Медичи (ок. 1449—1492) — флорентийский правитель, покровитель литературы и изящных искусств, приглашавший к своему двору лучших современных писателей.
12 Диоклетиан, Аврелий Валерий Йовий (245—313) — римский император (284—305). 13 Чарлз Джеймс Фокс (1749—1806) — член английского парла- мента, политик и оратор, защищавший французскую революцию так горячо, что лишился многолетней дружбы с Эдмондом Бэрком (1729—1797) — британским парламентарием и писателем, консервато- ром по убеждению (хотя и членом партии вигов). 14 Эпикур (341—271 до н. э.) — греческий философ, основатель философской школы в саду за городской стеной Афин. По свидетель- ству его биографа Диогена Лаэртского, написал около 300 томов, от которых уцелели фрагменты. 15 Уильям Шенстон (1714—1763) — английский поэт; более всего известна его поэма «Наставница», напечатанная анонимно в 1742 г. 16 Гораций Уолпол (1717—1797) — английский писатель. В своем небольшом имении в Строберри-Хилл на берегу Темзы собрал превосходную коллекцию картин, книг и редкостей, которую в 1842 г. продавали на аукционе в течение 32 дней. В Строберри-Хилл Гораций Уолпол основал самое известное в Англии частное издательство, которое выпустило 34 книги, начиная с двух Пиндарических од Грея в 1757 г. 17 Анна Летиция Барболд (1743—1825) — английский поэт и лите- ратор. 18 «Джозеф Эндрюс» — роман Генри Филдинга (1742). «Сэр Бертрам» — едва ли здесь Хант говорит о сравнительно благополучном Бертраме из романа Джейн Остин «Мэнсфилдский парк» (1814) или о Гарри Бертраме (капитане Брауне) — шотландском аристократе, выкраденном в младенчестве,— герое романа В. Скотта «Гай Мэннеринг» П816); скорее всего речь идет о трагедии Чарлза Мэтьюрина «Бертрам, или Замок Св. Альдобранда» (1816), где в герое жажда мести соединяется со страстной любовью. «Проклятая Комната» («Haunted Chamber») — нам не известно произведение с таким названием (возможно, «Haunted Palace» Эдгара По (1839)?). Сэр Роджер де Каверли (1656—1712) — вымышленный автор большинства статей и герой многоактного вымысла в английском литературном журнале «Наблюдатель» (1 марта 1711—6 декабря
1712), под именем которого писали Ричард Стил (1672—1729) и Джозеф Аддисон (1672—1719); на № 517 сэр Роджер скончался, убитый Аддисоном с тем, «чтобы никто другой не мог его убить». Пастор Адаме — герой романа Филдинга «Джозеф Эндрюс». Марко Поло (ок. 1254—1324) — венецианский путешественник и торговец. В 1298 г., попав в Генуэзскую тюрьму, продиктовал по-французски книгу своих приключений во время путешествия по Азии товарищу по плену Рустичано из Пизы. Манго Парк (1771—ок. 1806) — шотландский исследователь Аф- рики, опубликовавший книгу «Поход вглубь Африки» (1799). По-видимому, Авраам Коули (1618—1667) — английский поэт и эссеист. Скорее всего, Уильям Хаттон (1723—1815)—типограф, книгопро- давец, открывший первую общедоступную библиотеку (1751), автор нескольких сочинений в стихах и прозе. Менее вероятно, что имеется в виду Джеймс Хаттон (1726—1797) — шотландский геолог и натур- философ, впервые систематизировавший морфологию земной по- верхности и напечатавший книгу «Теория Земли» (1795). ТОМАС КАРЛЕИЛЬ (КАРЛАЙЛ) 1795—1881 АНГЛИЙСКИЙ ФИЛОСОФ, КРИТИК И ИСТОРИК. ГЕРОЙ — ПИСАТЕЛЬ Шесть лекций под названием «О героях, о культе героев и о героическом в истории» были прочитаны в продолжение мая 1840 г. (лекция V, начало которой переведено для настоящего сборника, состоялась 19 мая, во вторник) и опубликованы — в расширенном и исправленном виде — в 1841 г. 1 Сэмюэл Джонсон (1709—1784) — английский поэт, {лек раф, критик и моралист.
Роберт Берне (1759—1796) — шотландский поэт. Жан-Жак Руссо (1712—1778) — французский писатель, социолог и моралист. 2 Потомок Измаила, сына Авраама от рабыни Агари, изгнанного вместе с матерью в пустыню (Книга Бытия, 21). "* Руны — древние скандинавские письмена, высеченные на камне. Один — верховный бог в скандинавской мифологии. 4 Агамемнон — сын Атрея, брат Менелая, царь Микен, вождь союзной ахейской армии, осаждавшей Трою (Гомер, «Илиада»). s Перикл (ок. 490—429 до н. э.)—лидер афинской демократии. 6 Один из главных соборов Лондона. п Т. е. Библия. 8 Евреи, выведенные Моисеем из Египта, сорок лет скитались в Синайской пустыне, прежде чем их дети смогли войти в «обещанную им землю» (Книга Исхода). 9 Абеляр (1079—1142) — знаменитый французский ученый, пред- шественник схоластического богословия. 10 Ср.: «Книга Пророка Исайи», VI, 6. 11 Витинегимот—великий саксонский совет, в который входили король, знать и духовенство. Собирался нерегулярно для объявления войны или экстраординарного налогообложения. 12 Главные среди них доминиканцы, францисканцы, кармелиты и августинцы. 13 Намек на издателя и владельца «Дворянского журнала», в котором Джонсон сотрудничал за небольшое вознаграждение в начале своей жизни в Лондоне. 14 Берне получил эту должность в 1790 г. с жалованьем в 90 фунтов в год. 15 Уильям Питт (1759—1806) — английский государственный деятель. 16 По-видимому, Роберт Саути.
ОТРЫВКИ СОЧИНЕНИЙ И ПИСЕМ Приведены в порядке хронологии. 1 Кадм — герой беотийских мифов, основатель Фив. Легенда приписывает ему введение в Греции финикийского алфавита. 2 В 1818 г. Байрон жил во дворце графини Гвиччиолли в Равенне. 3 Эпиктет (ок. 55—135) — философ, стоик; был в рабстве у вольноотпущенника Эпафродита, занимавшего важные должности при Нероне и Домициане. Этот Эпафродит истязал Эпиктета и даже сломал ему ногу; впрочем, позволял ему посещать лекции Мусония Руфа, а впоследствии дал вольную. 4 Клеанф (331—232 до н. э.) — греческий философ, ученик Зено- на, второй глава стоической школы, разработавший религиозный аспект стоицизма. 5 Судя по прозвищу, Клеанф был водонос. 6 Зенон (335—263 до н. э.) — греческий философ, основатель стоицизма. 7 См. прим. 3. 8 В 1825—1835 гг. Карлейль жил в имении жены Крейгенпатек в Дамфрисшире (Шотландия). 9 Фома Кемпийский (ок. 1380—1471) — соборный священник Ав- густинского ордена, нидерландский богослов; автор трактата «О под- ражании Христу». 10 Карлейль послал экземпляр этой книги своей матери в феврале 1833 г.— см. «Жизнь Карлейля» Дж. Фруда, ученика, литературного поверенного Карлейля и издателя его писем и биографических материалов о нем (т. 2, с. 337). 11 Цитата из книги Карлейля «О Героях...» — см. в настоящем сборнике. 21-1196
ДЖОН РЕСКИН 1819—1900 английский КРИТИК И УЧЕНЫЙ. СОКРОВИЩА КОРОЛЕЙ Первая из двух лекций (вторая — «Сады Королев»), объединен- ных названием «Сезам и Лилии»,— прочитана Рёскином 6 декабря 1864 г. в Городском зале в Манчестере с благотворительной целью (в пользу библиотеки). Сезам, согласно древней восточной легенде,— магический злак, из которою выпекали волшебный пирог. В сказке об Али-Бабе из «Тысячи и одной ночи» при слове «сезам» открывались двери сокровищницы разбойников. Рескин предлагает читателю пирог из сезама, с помощью которого он может проникнуть в сокровищницу литературы (см. последний параграф). Лекция впервые опубликована в 1865 г. Для настоящего сборника эта лекция переведена частично. 1 Аристократия, по-гречески,— «власть лучших». Обыкновенно это понимается как правление людей древнего рода мл и богатых. Рескин же имеет в виду духовное превосходство—это подчеркивает- ся всеми основными метафорами его лекции, начиная с заглавия. 2 Элизиум, в греческой мифологии — обитель мертвых праведни- ков. 3 Сен-Жермен — квартал, где прежде жила парижская знать. 4 Литература—от латинского «literatus», т. е. «искушенный в буквах (чтении)». 5 Библиолог — знаток книг. 6 В библиотеке Британского Музея в Лондоне во времена Рескина хранилось около двух миллионов khhi . 7 В оригинале более удачная игра слов: «illiterate» — буквально «неразборчивый», неискушенный в чтении. 8 Великая река — Нил, истоки которого были, после многих
неудачных попыток, обнаружены в 1863 г.. за два года до первого издания лекции Рескина. 9 Великий материк — Америка, открытая Колумбом. 10 Река Жизни — образ, заимствованный из «Откровения Св. Ап. Иоанна», XXII, 1, 2. 11 Цитата из «Первого Соборного Послания Св. Апостола Пет- ра», 1, 12. 12 Здесь Рескин, вероятно, имеет в вид> Гражданскую войну в Америке. 13 Библиоман — одержимый безумной страстью к книгам, гиппо- ман — к лошадям. 14 По этой причине сам Рескин назначал весьма высокие цены за свои сочинения. Так, книга «Сезам и Лилии» в издании 1871 г. стоила 7 шиллингов, в более поздних изданиях—18 шиллингов. 15 Евангелие от Матфея, XIV. 15—21. 16 Рейнские каскады в Швейцарии. 17 Люцерн — швейцарское озеро; часовня была воздвигнута в память о легендарном швейцарском патриоте Вильгельме Телле. 18 Кларан — швейцарская деревня в кантоне Во. 19 Шамуни—долина у подножья Монблана. 20 Чтобы услышать эхо в горах. 21 Речь идет о сторожевых башнях, окружающих виноградники. Выражение заимствовано из Библии (напр., «Книга Пророка Исайи», V, 2). 22 Рескин говорит о своей книге «К сему последнему». Следу- ющая цитата—из примечания к § 76 этой книги. 23 Т. е. злоба, перемешанная со страхом. При Наполеоне III между Францией и Англией не ослабевало взаимное недоверие. 24 Великобритания не имеет формулированной конституции в обычном понимании, ее заменяет свод традиционных установлений и прецедентов. 25 Пошлина на ввоз зерна была отменена в 1846 г. 21*
ГЮСТАВ ФЛОБЕР 1821 — 1880 ФРАНЦУЗСКИЙ ПИСАТЕЛЬ-РЕАЛИСТ БИБЛИОМАНИЯ Рассказ, впервые напечатанный только в 1910 г., обычно связы- вают с действительным происшествием — пожаром в книжной лавке барселонского антиквара в 1836 г.; полагают, что Флобер написал его в том же году, т. е. пятнадцати лет, что, несмотря на несовершенство рассказа, все же маловероятно. В России он публиковался в журнале «Огонек» (1911, № 11 и 12, под названием «Книги»), «Всеобщем Ежемесячнике» (1911, октябрь, «Библиоман»). Некоторые подробно- сти можно найти в книге П. Н. Беркова «О людях и книгах» (М., Книга, 1965, с. 120—124; В мире книг, 1966, № 11 — 12). 1 Св. Михаил — один из семи архангелов, упоминаемый в тексте Библии всегда как воин. ДЖОН ЛЕББОК (ЛАББЭК) 1834—1913 Английский ученый и писатель, автор «Доисторической эпохи» (1865), книги «Муравьи, пчелы и осы» (1882) и др. В 1891 г. составил известный список «Сто лучших книг», который много раз переизда- вался. Эссе «Гимн книгам» было прочитано Леббоком в Лондонском рабочем колледже и вошло в его книгу «Удовольствия жизни» (1887). Очерк «О чтении» взят из другой его популярной книги «Смысл жизни». ГИМН КНИГАМ 1 Эти стихи приписывают Джону Уилсону (ум. 1889), который выставил их эпиграфом к своему каталогу подержанных книг. 2 Ричард де Бери (Ричард Онжервиль) (1281 —1345) — английский священник, библиофил и писатель, написавший трактат-завещание «Филобиблон», впервые изданный в Кёльне в 1473 г.
3 Исаак Барроу (1630—1677) — английский богослов, филолог и математик, учитель Ньютона, капеллан Карла II и глава Тринити- колледжа в Кембридже (с 1672). 4 Джон Эйкии (1747—1822) — английский медик и писатель. 5 Демосфен (ок. 384—322 до н.э.) — величайший греческий ора- тор. Первое собрание его речей напечатал Альд Мануций в 1504 г. в Венеции. Сократ (ок. 470—399 до н.э.) — греческий философ, не оставивший своих сочинений; главный герой диалогов Платона и воспоминаний Ксенофонта, которые (как и Алкивиад) были в числе самых знаменитых его учеников. В 399 г. был приговорен к смерти через самоубийство. Эвклид (жил в Александрии ок. 323—285 до н.э.) — греческий математик и физик, систематизировавший математическую науку. Исаак Ньютон (1642—1727) — великий английский ученый, философ. 6 Джереми Кольер — см. прим. 3 к Ли Ханту. 7 Джон Гершель (1792—1871) — английский астроном и физик. 8 Первый роман Ричардсона (1740). 9 В главе «Герой — писатель» книги «О героях...» (публикуется в нашем сборнике). 10 Конфуций (551—479 до н.э.) — китайский философ. 11 Уильям Мейкпис Теккерей (1811 —1863) — английский рома- нист. Энтони Троллоп (1815—1882) — английский романист. 12 Чарлз Дарвин (1809—1882) — великий английский натуралист. Эрнест Ренан (1823—1892) — французский филолог и историк; лидер французской школы критической философии, автор «Жизни Иисуса» (1863) и других книг в серии «История возникновения христианства». 13 Фредерик Харрисон (1831 —1923) — английский философ- позитивист, биограф и критик. «Выбор книг» напечатан в 1886 г. 14 Томас Бэбингтон Маколей (1800—1859) — английский историк, эссеист, поэт и государственный деятель, автор капитальной «Исто- рии Англии от восшествия Якова Второго» (т. 1—5, 1848—1861), где
для воспроизведения исторических событий воспользовался техникой романа. 15 Джордж Отто Тревельян (1838—1928) — английский историк и государственный деятель, племянник Маколея. 16 Джеймс Босуэлл (1740—1795) — английский литератор, изве- стный, главным образом, как собеседник и биограф д-ра Сэмюела Джонсона, английского поэта и филолога, с которым познакомился в Лондоне в 1763 г. и более 20 лет вел ежедневные записи своих бесед с ним. Его классическая книга «Жизнь Сэмюэла Джонсона» вышла в 1791 г. 17 Эдвард Гиббон (1737—1794) — английский историк. 18 Томас Фуллер (1608—1660) — английский богослов и историк. 19 Лорд Дерби (Эдвард Дж. Дж. С. Стэнли, 1799—1869) — британский государственный деятель, автор перевода «Илиады» (1864). Слова из обращения к студентам ливерпульского колледжа. 20 Александр Айрлэнд (1810—1894) — журналист и литератор, издатель «Манчестерского испытателя» (1846—1886). Автор известно- го сборника «Хрестоматия любителя книг» (1882) и библиографий Ли Ханта и Хэзлитта. 21 Джилберт Уайт (1720—1793) — английский натуралист, автор «Естественной истории и сельборнских древностей» (1789). 22 Мэри Энн Лэм (1764—1847) — английская писательница, сестра Чарлза Лэма; помогала ему в издании прозаических переделок Шекспира (1807). 23 Лорд Идсли (Стэффорд Генри Норткот, 1818—1887) — английский государственный деятель, член парламента, министр финансов (1885—1886) и иностранных дел (1886—1887). Автор книги «Двадцать лет финансовой политики» (1862). 24 Генри Питер, лорд Брум (1778—1868) — британский государ- ственный деятель, оратор, юрист и ученый, один из основателей «Эдинбургского обозрения» (1802). 25 Джеймс Кук (1728 — убит на Гавайях в 1779) — английский мореплаватель, исследовавший Новую Зеландию, восточное побе- режье Австралии (1768—1776) и обширные области Тихого океана.
Чарлз Дарвин совершил кругосветное плавание на корабле «Бигль» (1831 — 1836). Джордж Генри Кингсли (1827—1892) — путешественник и писа- тель, автор популярной книги «Граф и доктор среди волн Южного Моря» (1872). Джон Рескин (см. о нем выше) в юности много путешествовал с семьей. 26 Александр фон Гумбольдт (1769—1859) — немецкий ученый, писатель и путешественник О ЧТЕНИИ 1 Джон Флетчер (1579—1625) — английский драматург 2 Роджер Эскем (1515—1568) — английский филолог и писатель, наставник Елизаветы Тюдор, прививший ей вкус к классической литературе. Его книга «Учитель», опубликованная посмертно (1570), посвящена воспитанию детей дворян. 1 Леди Джейн Грей (ок. 1537—1554) — праправнучка Генриха VII, претендовавшая на английский престол. Ученица епископа Эйлмера и Роджера Эскема. Пятнадцати лет писала по-гречески, по латыни, по-итальянски, по-французски и по-немецки, изучала еврейский. После смерти Эдуарда VI была объявлена английской королевой (10 июля 1553), но царствовала только девять дней, так как заговор, который возвел ее на престол, был раскрыт: через полгода по приказу королевы Марии она была обезглавлена вместе с мужем (лордом Дадли). 4 Жан-Поль Фридрих Рихтер (псевд. Жан-Поль, 1763—1825) — немецкий писатель. 5 Джордж Макдональд (1824—1905) — шотландский поэт, рома- нист, писал для юношества. 6 Цитата из «Ареопагитики» (см. настоящее издание). 7 Филипп Джилберт Хэмертон (1834—1894) — английский писа- тель, художник-пейзажист и гравер. 8 Мелет—торговец кожами, обвинитель Сократа.
АНАТОЛЬ ФРАНС (АНАТОЛЬ ФРАНСУА ТИБО) 1844—1924 ФРАНЦУЗСКИЙ РОМАНИСТ, КРИТИК, ИСТОРИК, ЭССЕИСТ И ПОЭТ, ЛАУРЕАТ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ ПО ЛИТЕРАТУРЕ 1921 Г. «ВОССТАНИЕ АНГЕЛОВ» Роман напечатан в 1914 г. Печатается по изданию: Анатоль Франс. Собр. соч. в 8-ми т. М., 1959, т. 7. 1 Бенедиктинцы — римско-католический монашеский орден. 2 Арий (ок. 256 или 280—336) — александрийский пресвитер, ученик Лукиана Антиохского. Его ересь — предмет длительных пре- ний между христианами — была формально осуждена еще перед первым Вселенским собором в Никее (325). 3 Пьер Гассенди (1592—1655) — французский философ, физик и астроном. Марен Мерсенн (1588—1648) — французский богослов, математик и философ, друг Декарта, которого защищал от обвинений некото- рых клерикалов. Блез Паскаль (1623 —1662) — французский философ, писатель и геометр, автор знаменитого философского сочинения, изданного посмертно (1670) и названного издателями «Мысли г. Паскаля о религии и некоторых других предметах, обнаруженные после его смерти в его бумагах». 4 Талмуд (учение, истолкование) — собрание еврейских традици- онных законов и установлений, соотнесенных с Пятикнижием как комментарий к Св. Писанию. Содержит все накопленные к середине I тысячелетия новой эры сведения по еврейской теологии, экзегетике (толкованию религиозных текстов), истории, поэзии, естествознанию, праву и т. д. 5 Франсуа-Рене Шатобриан (1768—1848) — французский писатель.
6 Шарль-Пьер Бодлер (1821 —1867) — французский поэт и критик. Теодор-Фоллэн де Банвиль (1823—1891) — французский поэт, драматург и романист. Шарль Асселино (1821 —1874) — французский филолог. Луи Николя Менар (1822—1901) — французский филолог, поэт и живописец. 7 «Парижские тайны» — роман (1842—1843) французского писате- ля Эжена Сю (1804—1857). 8 Едва ли это известный французский исторический художник Поль Шенавар (1808—1895); скорее имеется в виду живописец — Эме Шенавар (1798—1838). 9 Медуза — в греческом мифе одна из Горгон — некогда красави- ца, волосы которой Афина превратила в змей. Лицо ее стало так ужасно, что взглянувший на него тотчас каменел. 10 Гражданский Кодекс — уложение гражданских прав, разрабо- танное после революции 1789 г. во Франции. Дезире Даллоз (1795—1869) — французский юрист, государствен- ный деятель, опубликовавший вместе со своим братом Арманом «Законодательный, догматический и правовой справочник». АРТУР КОНАН ДОЙЛ 1859—1930 АНГЛИЙСКИЙ РОМАНИСТ, АВТОР РАССКАЗОВ О СЫЩИКЕ ШЕРЛОКЕ ХОЛМСЕ. ЗА ВОЛШЕБНОЙ ДВЕРЬЮ Впервые отрывки из печатаемой работы в русском переводе процитированы А. М. Ловягиным («Альманах библиофила». Л., 1929). 1 Корнелий Тацит (ок. 55 — после 117) — римский историк. Его «История» повествует о событиях царствований Гальбы, Оттона, Вителлия, Веспасиана, Тита и Домициана (дошли только первые четыре с половиной книги), «Анналы» (Временники) — история Юли-
анской династии после Августа (сохранились nepr_,ie четыре книги и фрагменты пятой и шестой). «Сказка бочки» (1697, напечатана в 1704) — одно из первых сатирических произведений Свифта. Эдвард Гайд, лорд Кларендон (1609—1674) — английский право- вед, мемуарист, государственный деятель и историк; лорд-канцлер (1660—1667); автор «Истинного исторического повествования о Смуте и Гражданских войнах в Англии» (напечатано в 1702—1704). Бекингэм— Джордж Вильерс герцог Бекингэмский (1628— 1687) — английский поэт. Его лучшая пьеса — «Репетиция» (1663), которую часто ставили в XVIII в. Сиббер и Гарри к. Чарлз Черчилль (1731 —1764) — английский сатирик. «Жизнь Бэкона» — неясно, о какой книге здесь говорится. Воз- можно, это сочинение Ш. де Ремюза «Бэкон: его жизнь, эпоха, философия и воздействие на нашу эпоху» (по-фр., 1857), или книга Дж. Л. Крэйка «Бэкон, его сочинения и философия» (1846). ЖОРЖ ДЮАМЕЛЬ 1884—1966 ФРАНЦУЗСКИЙ ПОЭТ, РОМАНИСТ, ДРАМАТУРГ И ВРАЧ. О ЛЮБИТЕЛЯХ Печатается по изданию: Дюамель Ж. Письма к моему другу патагонцу, М., 1927. Пер. О. Э. Мандельштама. 1 Дювардье-Жильбер-Сольнье Дювердье (ум. 1686), французский писатель, автор рыцарских романов. Николя Денисо (1515—1559) — французский поэт, автор «Ноэлей» (1545). 2 Пибрак Амстердамский — Ги дю Фо де Пибрак (1529—1584) — французский дипломат и поэт.
Этьенн Паскье (1529—1615) — французский юрист и писатель. Жан Пассера (1534—1602) — французский писатель и филолог. 3 Гильом Дезотель (1529—1581) — французский поэт. 4 «Отдых влюбленных» — поэма Дезотеля, напечатанная впервые в 1553 г. 5 По-видимому, это не современник и приятель Дю Белле и Ронсара и участник Плеяды, а Клод-Жозеф Дора, тоже французский поэт (1734—1780), адвокат, издатель «Альманаха Муз», автор много- численных посредственных пьес и романов. 6 Имеется в виду поэма Парни (1753—1814) «Война богов» (1799). 7 Бернар Палией (ок. 1510—ум. в Бастилии в 1589 или 1590) — французский эмальер, писатель и ученый. 8 Сцевола де Сен-Март (1536—1623) — французский поэт и оратор. 9 Реми Белло (1528—1577) — французский поэт, участник Плеяды. Пьер де Ронсар (1524—1585) — французский поэт, глава Плеяды. Никола Рапен (1539 ?—1608) — французский поэт. 10 Вы, руки белые, мою пленили душу. Вы, кудри светлые, как сетью оплели. 11 Ронсар когда-то воспевал Твою весеннюю красу 12 Теофраст Ренодо (1586 -1653) — французский журналист. Клод Гарнье (ум. после 1616) — комментатор и издатель Ронсара, продолживший после его смерти работу над «Франсиадой». Гильом Колете (1598—1659) — французский писатель, сочинитель драм, басен, романов, стихов на случай и пр. 13 Пьер Жозеф Бернар (Жантиль-Бернар) — французский литера- тор (1708—1775). 14 Бернар написал либретто к известной опере французского композитора Жана Филиппа Рамо (1683—1764) «Кастор и Поллукс» (1737). В должности секретаря Бернар сопровождал маршала Франсуа де Куаньи (1670—1759) в Итальянской кампании 1733 и 1734 гг.
«Фрозина и Мелидор» — поэма Бернара (1775?), издана в 1797 г. Дидо, иллюстрирована рисунками французского художника Прюдона (1758—1823). Князь де Линь Шарль Жозеф (1735—1814) — бельгийский гене- рал, служил в Австрии; писатель, известный своим остроумием. 15 Жан Берто (1552—1611) — французский поэт, ученик Ронсара и Депорта. 16 Гильом Кретен (?—1525) — французский поэт. 17 Эжезипп Моро (1810—1838) — французский поэт. 18 Поль Верлен (1844—1896) — французский поэт. Стефан Малларме (1842—1898) — французский поэт, вождь сим волистов. Жан Николя Артюр Рембо (1854—1891) — французский поэт. Посланник—Поль Луи Шарль Клодель (1868—1955) — поэт и драматург-мистик; был дипломатическим представителем Франции в ряде государств. 19 «Цветы Зла» — главная книга стихов Бодлера (1857). 20 Дени Дидро (1713—1784) — французский философ и литератор, главный издатель (вместе с Жаном Д'Аламбером) знаменитой «Энцик- лопедии». МАРСЕЛЬ ПРУСТ 1871 — 1922 ФРАНЦУЗСКИЙ ПИСАТЕЛЬ В 1904—1906 гг. в переводе М. Пруста с английского вышли книги Дж. Рескина «Библия Амьена» и «Сезам и Лилии» О ЧТЕНИИ Из сборника «Стилизация и смесь» (1919). Печатается по: «Вопро- сы литературы», 1970, № 7.
1 Уильям Моррис (1834—1896) — английский поэт, художник и политический писатель. 2 В. Дж. Коллингвуд—английский художник и секретарь Рески- на. Его книга «Жизнь и творчество Рескина» вышла в 1893 г. 3 Дома (англ.). 4 Подразумевается Джозеф Тернер (1775—1851). 5 Теофиль Готье (1811 —1872)—французский поэт и прозаик. 6 Ксавье Сэнтин — Жозеф Ксавье Бонифас (1798—1865)— французский поэт, драматург и романист. 7 Сильвио Пеллико (1788—1854) — итальянский поэт и прозаик, автор трагедий «Франческа да Римини» и «Лаодамия» и автобиографи- ческого сочинения «Мои тюрьмы». 8 Морис Метерлинк (1862-^1949) — бельгийский драматург и поэт. 9 Анна-Елизавета де Бранкован, графиня де Ноай (1876—1933) — французская поэтесса и романистка, знакомая Пруста; эссе «О чтении» посвящено ее сестре, Александре де Караман-Шимэ. 10 Жан-Франсуа Милле (1814—1875) — французский художник. 11 Клод Моне (1840—1926) — французский художник. 12 Начальные строки стихотворения Анны де Ноай «Parfumés de trèfle et d'armoise» (пер. В. Житомирского). 13 Ральф Уолдо Эмерсон (1803 —1882) — американский поэт и эссеист. 14 Рогир ван дер Вейден (ок. 1400—1464) — фламандский живопи- сец. 15 Квинт Курций Руф (ок. 50 н. э.)—римский историк, автор десятитомной истории Александра Великого. Корнелий Тацит (ок. 55 — после 117 н. э.) — римский историк и государственный деятель. Марк Юниан Юстин (III в. н. э.) — римский историк. 16 В статье «A propos de Bodelaire» — «О Бодлере». 17 Якоб Кате (1577—1660) — голландский поэт.
18 Может быть, Роберт Сандерсон (1587—1663) — английский епископ и писатель-моралист. 19 Артур Шопенгауэр (1788—1860) — немецкий философ. 20 Эжен Фромантен (1820—1876) — французский живописец и автор популярного романа «Доминик» и других книг. Альфред де Мюссе (1810—1857) — французский поэт и драматург. 21 Жан-Франсуа Реньяр (1655—1709) — французский комедиог раф. 22 Альфонс Доде (1840—1897) — французский романист. 23 Шарль Огюстен Сент-Бёв (1804—1869) — поэт, литературный критик и историк 24 Жан-Бенинь Боссюэ (1627—1704) — священник, историк и теолог