Текст
                    PaulVeyne
COMMENT ON ÉCRIT L'HISTOIRE
ESSAI D'ÉPISTÉMOLOGIE
AUGMENTE DE
FOUCAULT RÉVOLUTIONNE L'HISTOIRE
Paris
Éditions du Seuil
1971


Поль Вен КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. ОПЫТ ЭПИСТЕМОЛОГИИ ПРИЛОЖЕНИЕ ФУКО СОВЕРШАЕТ ПЕРЕВОРОТ В ИСТОРИИ Москва Научный мир 2003
ББК 63 В29 Поль Вен В29 КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. Опыт эпистемологии. (Приложение) - Фуко совершает переворот в истории: - М. Научный мир, 2003. - 394 с. ISBN 5-89176-223-4 Перевод с французского Л.А. Торчинского roc у;-: ■■>:<■.' .'OWu-.я L-.- На обложке картина Дж. де Кирико «Римская комедия». ISBN 2.02.002668.6 о_А.. А _ r 1Û_1 ©Editions du Seuil, 1971 ©ТорчинскийЛ.А., 2003 ISBN 5-89176-223-4 ^ „ „ ' © Научный мир, 2003
TO HELEN WHOSE LOVABLE THEORETISM HAS LONG BEEN AN INDISPENSABLE BALANCE- WEIGHT FOR AN OBSOLETE EMPIRICIST Что такое история? Судя по тому, что говорится вокруг, необходимо снова поставить этот вопрос. «История в этом веке осознала, что ее подлинная задача - объясне- ние»; «данный феномен необъясним с точки зрения одной лишь социо- логии: не позволит ли историческое объяснение лучше в нем разобрать- ся?»; «научна ли история? - Пустые фразы! Разве сотрудничество всех исследователей не является желательным и единственно плодотворным вариантом?»; «разве историк не должен работать над созданием теорий?». - Нет. Нет, историки не занимаются подобной историей: в крайнем случае, они думают, что занимаются ею, или же под влиянием окружающих со- жалеют о том, что не делают этого. Нет, выяснять, научна ли история - не пустые разговоры, поскольку «наука» — не возвышенное слово, а точный термин, и опыт показывает, что равнодушие к спорам о словах обычно сопровождается путаницей в представлениях о предмете. Нет, у истории нет метода: попросите, чтобы вам его показали. Нет, она совершенно ни- чего не объясняет, если только слово «объяснять» имеет какой-то смысл; а на то, что она называет своими теориями, следует взглянуть поближе. Хотелось бы уточнить следующее: недостаточно еще раз повторить, что история говорит о том, «чего дважды не увидишь»; дело не в заявле- ниях о ее субъективности, относительности, не в том, что мы изучаем прошлое, исходя из наших ценностей, что исторические факты - не вещи, что человек себя понимает, но не объясняет, и что он не может стать ос- новой ддя науки. Одним словом, речь идет не о смешении бытия и позна- ния; гуманитарные науки, вне всякого сомнения, существуют (по край- Посвящается Элен, чье приятнейшее теоретизирование уже давно помогает старому эмпирику сохранять равновесие. Здесь и далее сноски, отмеченные *, принадлежат переводчику.
ней мере, те из них, что действительно заслуживают этого названия), а физика человека- это надежда нашего времени, подобно тому, как физи- ка была надеждой XVII века. Но история - не такая наука и никогда та- кой не была; если она проявит смелость, то у нее появятся возможности для безграничного обновления, но в ином направлении. История - не наука, и ей не следует ждать чего-то особенного от дру- гих наук; она не дает объяснений и не имеет метода; более того, История, о которой столько говорили последние два века, не существует. Что же это такое - история? Что в действительности делали историки от Фукидида до Макса Вебера и Марка Блока, когда они отрывались от своих источников и переходили к «синтезу»? Занимались научно обо- снованным исследованием различных видов деятельности и разных тво- рений людей прошлого? Наукой о человеке в обществе? Наукой об обще- стве? - Гораздо меньшим; ответ на этот вопрос не изменился с тех пор, как две тысячи двести лет назад его нашли последователи Аристотеля: историки рассказывают о подлинных событиях, действующим лицом которых является человек; история - это роман, основанный на реаль- ных событиях. Ответ, на первый взгляд, не слишком вразумительный... 1 Автор многим обязан специалисту по санскриту Hélène Flacelière, философу G. Granger, историку H. t. Marrou и археологу Georges Ville (1929-1967). В ошибках виноват только он сам; их было бы гораздо больше, если бы J. Molino не согласился прочесть рукопись, привнеся в нее свой устрашающий энциклопедизм. Я часто го- ворил сним об этойкниге. Крометого, сведущий читатель найдетвомногихместах этой книги скрытые ссылки и, возможно, невольные параллели к Введению в фило- софию истории Ремона Арона, которая остается фундаментальным трудом в дан- ной области.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПРЕДМЕТ ИСТОРИИ /. Просто правдивый рассказ Человеческие события Реальные события — где действующим лицом является человек. Но слово «человек» не должно нас завораживать. Ни суть, ни цели истории не зависят от присутствия этого персонажа, они зависят от выбора точки зрения; история является тем, чем она является, и не из-за какой-то непо- нятной человеческой сущности, а потому что она избрала определенный способ познания. Факты можно рассматривать как индивидуальности или же как феномены, за которыми ищут скрытый инвариант. Магнит притя- гивает железо, вулканы извергаются - это физические факты, где нечто повторяется; извержение Везувия в 79 г. - физический факт, рассмат- риваемый как событие. Правление Керенского в 1917 г. - человеческое событие; феномен двоевластия во время революции — повторяющийся феномен. Если мы называем какой-либо факт событием, значит, мы счи- таем, что он сам по себе интересен; если мы интересуемся его повторяю- щимся характером, то он - только повод для поисков закона. Отсюда и различие, которое делает Курно2 ме)вду науками Физическими, изучаю- щими законы природы, и науками космологическими, изучающими-как геология или история солнечной системы - мировую историю; ведь «объектом человеческого любопытства является не только изучение зако- 2 Traité de l'enchaînement des idée s fondamentales dans la nature et dans l'histoire, réimp. 1922. Hachette, p.204.
8 нов и сил природы; его еще больше возбуждает созерцание мира, жела- ние узнать его сегодняшнее устройство и перевороты прошлого...». Для того, чтобы события возбуждали наше любопытство, присутствие человека не требуется. Ведь особенность человеческой истории заключа- ется в том, что мы познаем другого иными способами, нежели физиче- ские феномены; например, геологическая история имеет совершенно дру- гую ауру по сравнению с человеческими событиями; мы часто говорим о смысле, понимании, но точное и более простое слово - это целесообраз- ность. В мире, каким он предстает перед нами, главным для ведения че- ловеческих дел и их понимания является то, что мы замечаем в себе и признаем за другими наличие предвидения, формирующего замысел, который, в свою очередь, определяет образ действий. Но эта человечес- кая целенаправленность не влияет на эпистемологию истории; она не учитывается историком в момент синтеза; она относится к самому наше- му опыту, но не к специфике того, что рассказывает об этом опыте исто- рик; мы находим его как в романе, так и в любом обрывке разговора. Событие и источник История - это рассказ о событиях: из этого следует все остальное. Будучи прежде всего рассказом, она, как и роман, не вынуждает нас вновь переживать опыт прошлого3^ пРошлое> вылепленное историком, - не то, что переживали действующие лица; это изложение, и оно позволяет уст- ранить некоторые ложные проблемы. Подобно роману, история разбира- ет, упрощает, организует, умещает целый век на одной странице4' и это обобщение в рассказе не менее спонтанно, чем обобщение в нашей па- мяти, когда мы вспоминаем о последних десяти годах. Рассуждения о неизбежном разрыве между нашим опытом и упомянутым в рассказе при- ведут лишь к констатации того, что для «ворчуна»* Ватерлоо было не таким, каким оно было для маршала, что об этой битве можно рассказы- вать и в первом, и в третьем лице, говорить о ней как о битве, как о побе- де англичан или поражении французов, что можно с самого начала на- 3 P. Ricoeur. Histoire et Vérité. Seuil, 1955, p.29. 4 H.L Marrou. "Le métier d'historien", dans / 'Histoire et ses méthodes, coll. Encyclo- pédie de la Pléiade, p. 1469. * Grognards—такназывали солдат наполеоновской Старой гвардии.
мекнуть на ее эпилог или же сделать вид, что он стал для вас открытием; такие рассуждения могут привести к забавным эстетическим опытам; для историка они обозначают некий предел. Предел этот заключается в следующем: то, что историки называют событием, ни в коем случае не постигается непосредственно и во всем объеме; оно всегда воспринимается частично и косвенно, через докумен- ты и свидетельства, можно сказать, через tekmeria, следы. Даже будучи современником и свидетелем Ватерлоо, даже будучи его главным дей- ствующим лицом и самим Наполеоном, я могу смотреть на то, что исто- рики назовут «событием Ватерлоо» лишь с какой-то точки зрения; я могу оставить потомкам только мое свидетельство, и они назовут его следом, если оно до них дойдет. Даже будучи Бисмарком, принявшим в Эмсе ре- шение об отправке депеши*, я бы, наверное, воспринимал это событие не так, как мои друзья, мой исповедник, мой штатный историк и мой психо- аналитик, которые могут иметь свой взгляд на мое решение и считать, что они лучше меня знают, чего я хотел. История, по сути своей, есть знание, основанное на источниках. А исторический нарратив находится за пределами любых источников, поскольку ни один из них не является событием; он - не фотомонтаж документов и не позволяет увидеть про- шлое «непосредственно, как если бы вы там присутствовали»; G. Genette удачно выразил это различие51 исторический рассказ - diegesis, a не mi- mesis. Подлинный диалог между Наполеоном и Александром I, сохранись он в стенограмме, не вставишь прямо в повествование; историк предпоч- тет поговорить об этом диалоге; если он и приведет его дословно, то сделает это ради литературного эффекта, призванного придать интриге жизненность - или ethos, - что сближает такую историю с историческим романом. Событие и отличие Будучи рассказом о событиях, история, по определению, не повторя- ется и состоит исключительно из вариаций; рассказ о войне 1914 г. не будет рассказом о феномене войны; представим себе физика, который Эта депеша — ответ французскому правительству, выдержанный в оскорби- тельномтоне, - послужила поводом к началу франко-прусскойвойны. s "Frontières du récit", dans Figures IL Seuil, 1969, p. 50 - История допускает ethos и hypotypose, но не pathos.
10 занимался бы не поисками закона падения тел, а рассказывал бы о конк- ретных случаях падения и их «причинах». Историку известны варианты текста о человеке, но никак не сам текст; большую и, возможно, самую интересную часть того, что можно узнать о человеке, следует искать не в истории. Событие проявляется на фоне однообразия; оно есть отличие, нечто, о чем мы не могли знать apriori: история - дитя памяти. Люди рождают- ся, едят и умирают, и только история может показать нам их войны и империи; они жестокие и обычные, не совсем добрые, не совсем злые, а история расскажет, что они предпочитали в ту или иную эпоху: бесконеч- но гнаться за прибылью или же удалиться отдел, сделав себе состояние; и как они воспринимали и классифицировали цвета. Она не скажет нам, что у римлян было два глаза и что они видели голубое небо; но она не скроет от нас, что, если мы, говоря о небе в хорошую погоду, используем поня- тие цвета, то римляне прибегали к другому понятию и говорили о caelum serenum, a не о голубом небе. А глядя на ночное небо, они видели то, что им подсказывал здравый смысл - твердый свод, и притом не очень высокий; нам же, после открытия планет в эпоху Медичи кажется, что это бездонная пропасть, перед которой мы испытываем хорошо понятный ужас, как безбожник у Паскаля. Это событие касается мыслей и чувств. Событие существует не как таковое, а только в связи с идеей о веч- ном человеке. Книга по истории немного напоминает грамматику; прак- тическая грамматика иностранного языка перечисляет не все правила tabula rasa, а только те, что отличаются от правил языка читателя, кото- рому предназначена грамматика, те, что могут быть ему не знакомы. Историк не описывает исчерпывающим образом какую-то цивилизацию или период, он не составляет ее полного перечня, словно пришелец с другой планеты; он сообщит своему читателю лишь необходимые сведе- ния, чтобы тот мог представить себе эту цивилизацию, опираясь на то., что кажется всегда истинным. Следует ли понимать это таким образом, что от историка не ждут простых истин? Беда в том, что простые истины имеют опасную тенденцию подменять подлинные истины; если мы не будем знать, что наши представления о небе, о цветах или о прибыли - верные или неверные, — по крайней мере, не вечны, то нам не придет в голову изучать источники на этот предмет, мы даже не услышим, что они нам говорят. Благодаря своей парадоксальности и критическому подходу «истори- зирование» всегда было одной из главных причин популярности истори-
11 ческого жанра; от Монтеня до Печальных тропиков Леви-Стросса и Ис- тории безумия Фуко разнообразие ценностей у разных народов и в раз- ные времена всегда было одной из важнейших тем, волновавших Запад6* А поскольку историзм противостоит нашей склонности к анахронизмам, то он имеет и эвристическую ценность. Один пример: в Сатириконе Три- мальхион, выпив, долго, с гордостью и с удовольствием рассказывает о гробнице, которую он себе выстроил; в надписи эллинистического пери- ода указано с мельчайшими подробностями, какие почести государство окажет телу крупного благотворителя в день его кремации. Эта погре- бальная (не траурная) тема обретает свой подлинный смысл, когда мы читаем у о. Юка, что и китайцы относились к этому так же: «Люди зажи- точные, имеющие излишек средств для своих маленьких удовольствий, обязательно заранее обзаводятся гробом, в соответствии со своим вкусом и подходящим по размеру. Пока не наступит час лечь в него, гроб держат дома, как роскошную мебель, которая непременно создает умиротворяю- щее и приятное впечатление в прилично обставленном жилище. Гроб является отличным средством, особенно для детей из хороших семей, чтобы засвидетельствовать искренность сыновнего почтения тем, кто произвел их на свет; приобрести гроб для старого отца или матери и подарить им его, когда они меньше всего этого ожидают, - сладостное сердечное утешение для сына»7' Читая эти СТРОКИ' написанные в Китае, мы лучше понимаем, что обилие погребальных материалов в классиче- ской археологии не случайно: гробница была одной из ценностей элли- но-римской цивилизации, и древние римляне были так же экзотичны, как китайцы; тут нет выдающегося открытия, из которого следует делать исполненные трагизма выводы по поводу смерти и Запада, но этот ма- ленький подлинный факт придает образу цивилизации большую вы- разительность. Строго говоря, историк никогда не делает ошеломляю- щих открытий, которые переворачивают наше представление о мире; банальность прошлого состоит из незначительных особенностей, ко- торые, умножаясь, в конечном счете создают совершенно неожиданную картину. 6 На эту тему, по сути довольно далекую от античной разницы между природ- ным и условным, physis и thesis, см. L. Strauss. Droit naturel et Histoire, trad. fr. Pion, 1954, p.24-49; тема эта встречается и у Ницше (ibid., р.41). ? Souvenirs d'un voyage dans la Tartarie, le Thibet et la Chine. Ed. d'Ardenne de Tizac, 1928, vol. IV, p. 27.
12 Заметим мимоходом, что, если бы мы писали историю Рима для ки- тайского читателя, нам не нужно было бы пояснять отношение римлян к захоронениям; мы могли бы просто написать, как Геродот: «В данном вопросе взгляды этого народа приблизительно такие же, как у нас». Так что если мы, изучая какую-либо цивилизацию, ограничимся тем, что она сама говорит, то есть источниками, относящимися только к этой цивили- зации/то мы усложним свою задачу удивляться тому, что, с точки зрения данной цивилизации, само собой разумеется; и если о. Юк заставляет нас осознать погребальную экзотику китайцев, а Сатирикон не создает такого же впечатления о римлянах, то это происходит от того, что Юк не был китайцем, тогда как Петроний был римлянин. Если историк просто повторяет в косвенной речи то, что говорят о себе его герои, это звучит скучно и назидательно. Изучение любой цивилизации обогащает наши познания о другой цивилизации, и, прочитав Путешествие в Китайс- кую империю Юка или Путешествие в Сирию Вольне (Volney), мы не- пременно узнаем что-то новое о Римской империи. Этот метод можно сделать общеприменимым и изучать всякий вопрос с социологической точки зрения - я хочу сказать, с точки зрения исторического компарати- визма; это почти безупречный рецепт для обновления любой историче- ской проблемы, и понятие «компаративное исследование» должно стать, по крайней мере, таким же общепризнанным, как «исчерпывающая би- блиография». Ведь событие — это отличие, и нам известно, в чем состоит специфическая трудность ремесла историка и что придает ему особый аромат: удивляться тому, что само собой разумеется. Событие - это все, что не разумеется само собой. Схоластика сказала бы, что история интересуется содержанием не меньше, чем формой, ин- дивидуальными особенностями - не меньше, чем сущностью и опреде- лениями; правда, схоластика также говорит, что нет содержания без фор- мы, и мы увидим, что проблема универсалий стоит и перед историками. Можно временно принять различие, предложенное Дильтеем и Виндель- ç- s: с одной стороны, есть науки номографические, цель которых - установление законов и типов, а с другой стороны, науки идеографиче- ские, которые интересуются индивидуальным; физика и политэкономия - номографические науки, история - идеографическая (а социология не слишком хорошо знает, что она такое; она знает, что должна существо- 1 W. Dilthey. Le Monde de l'esprit, trad. Rémy. Aubier, 1947, voll, p.262.
13 вать номография человека, и она хотела бы ею стать; но нередко под мар- кой социологии пишут то, что на самом деле является историей совре- менной цивилизации, и это, впрочем, еще не самое страшное). Индивидуализация Но называть событие индивидуальным - двусмысленно; сказать, что предметом истории является то, чего не увидишь дважды - не лучший вариант ее определения. Некое значительное искривление орбиты Марса из-за редкого положения планет может оказаться неповторимым, а может и повториться в отдаленном будущем; важно знать, говорят ли об этом искривлении ради него самого (это история солнечной системы) или за этим видят лишь проблему небесной механики. Если бы Иоанн Беззе- мельный - в подражание известному примеру - «появился бы здесь сно- ва», то историк описал бы оба случая и не чувствовал бы себя в меньшей степени историком; то, что событие повторяется и даже повторяется в точности, - это одно; то, что при этом все же есть два события, - это дру- гое дело, и только оно имеет значение для историка. Так же точно гео- граф, занимающийся региональной географией, будет считать разными два ледовых кара, даже если они очень похожи друг на друга и относятся к одному типу рельефа; индивидуализация исторических и географиче- ских фактов во времени и пространстве не вступает в противоречие с их возможным подпаданием под какой-то вид, тип или понятие. История - и это факт — плохо поддается типологии и совсем не способна описывать строго определенные типы революций или культур, как описывают ка- кую-то разновидность насекомых; но даже если бы дело обстояло иначе и существовала разновидность войны, описание которой занимало бы несколько страниц, историк продолжал бы рассказывать о единичных случаях, относящихся к этой разновидности. В конце концов, прямые налоги можно рассматривать как тип, и косвенные - тоже; а для истории важно то, что в Древнем Риме не было прямых налогов и то, какие нало- ги установила Директория. Но что же индивидуализирует события? Не их особые детали, не их «материя», не их самость, а тот факт, что они происходят, то есть проис- ходят в данный момент; история никогда не повторится, даже если бы ей случилось еще раз сказать то же самое. Если бы мы интересовались ка- ким-то событием ради него самого, вне времени, просто как безделуш-
14 «s, мы могли бы сколько угодно, эстетизируя прошлое, наслаждаться его неповторимостью, но оно все равно не стало бы «образцом» историч- ности вне связи со временем. Два появления Иоанна Безземельного не стали бы для историка двумя образцами паломничества, так как истори- ку не безразлично то, что у государя, у которого уже было столько затруд- нений с методологией истории, возникнет еще одно затруднение из-за необходимости появиться там, где он уже появлялся; узнав о его втором появлении, историк не сказал бы «я знаю», как это делает натуралист, когда ему приносят насекомое, которое у него уже есть. Это не означает, что историк не мыслит понятиями, как все остальные (он же говорит о «появлении»), и что историческое объяснение не должно использовать «типы» - например, «просвещенный абсолютизм» (как на этом настаи- вали). Это просто означает, что натура у историка - как у любителя руб- рики «происшествия», а происшествия - всегда одни и те же и всегда интересны, потому что собака, задавленная сегодня, уже не та, которую задавили вчера, и вообще, потому что сегодня - уже не вчера. Природа и история Единичный характер факта не означает, что он не может иметь науч- ного объяснения; что бы там ни говорили, между фактами, которые изу- 9 В этой эстетизации события и состоит, по сути, позиция Рикерта, противопо- ставлявшего историю как познание неповторимого физическим наукам. Но он ду- мал не столько о неповторимом как отдельном событии во времени, сколько о не- повторимом как музейном экспонате: предметом истории, по Рикерту, может стать знаменитый бриллиант, например Регент, в отличие от куска угля, который, если его разделить на части, не утратит индивидуальности, так как он ее не имеет; или Гете, в отличие от простого человека. Эти предметы персонализируются благодаря ценности, которую они для нас имеют: история есть ценностное отношение: как мы увидим в главе IV, это одно из достижений немецкого историзма; это ответ на глав- ный вопрос историзма: что делает факт "историческим"? И здесь Рикерт вынужден объяснять, как получается, что историк говорит не только о бриллиантах и гениаль- ных людях: причина этого будто бы заключается в присутствии рядом с "первичны- ми" историческими предметами, такими, как Гете, опосредованных исторических предметов, как, например, отец Гете. Мы увидим в главе IV, как эти идеи повлияли на Макса Вебера. О Рикерте см. М. Mandelbaum. The Problem of Historical Knowledge, an Answer to Relativism, 1938, réimp. 1967, Harper Torchbooks, p.119-161 ; R. Aron. La Philosophie critique de l'histoire, essai sur une théorie allemande de / 'histoire. Vrin, 1938, réimp. 1969, p.l 13-157.
15 чают физические науки, и историческими фактами нет принципиальной разницы: все они индивидуализированы в какой-то точке пространстваи времени, и apriori научному анализу можно подвергнуть и те, и другие. Нельзя противопоставлять науку и историю как изучение универсально- го и изучение индивидуального; во-первых, физические факты не менее индивидуализированы, чем исторические; к тому же, познание индиви- дуального в истории предполагает соотношение его с универсальным: «это бунт, а это революция, и, как всегда, их объясняют классовой борь- бой либо озлоблением черни». Если исторический факт есть то, чего «не увидишь дважды», apriori это не помеха для его объяснения. Два появ- ления Иоанна Безземельного суть два разных события? Объяснение бу- дет дано и первому, и второму, вот и все. История — это сама ткань про- цесса, а наука просто объясняет процесс; если тепло дважды, 12 марта и 13 марта, распространяется по стальному стержню на площади Этуаль, объяснение дадут и тому, и другому индивидуальному факту диффузии. Противопоставлять исторический характер человека повторению в при- роде - очень поэтично, но эта идея сколь поэтична, столь и ошибочна. Природа тоже исторична, у нее есть своя история, своя космология; при- рода не менее конкретна, чем человек, а все конкретное - всегда во вре- мени; повторяются не физические факты, а та абстракция без места и времени, которую выводит физик; если такой обработке подвергнуть че- ловека, то он тоже будет повторяться. Правда, у конкретного человека есть иные, чему природы, причины, чтобы не повторяться (он свободен, он может накапливать знания и т.д.); но историзм человека не отменяет историзма природы. Курно совершенно прав, отрицая принципиальное различие между историей природы и историей человека. При этом следу- ет признать, что история космоса и природы научно объяснима, а исто- рия человека- нет (или практически не объяснима). Но, как мы увидим в конце нашей книги, эта разница никак не зависит ни от особенностей человеческого историзма, ни от индивидуализированного характера ис- торических фактов, вернее, любого факта, исторического и природного. Историк apriori вполне может подражать физикам и извлекать из чело- веческих фактов некий инвариант, который, будучи абстракцией, являет- ся вечным и приемлемым для всех конкретных случаев в будущем, как закон Галилея приемлем для всякого будущего падения тела; ведь и Фу- кидид, скажут нам, писал свою Историю, чтобы установить вечные пра- вила подобного рода. Мы увидим далее, почему такое намерение неосу- ществимо, и что эта невозможность определяется природой причинно-
16 сти в истории, а вовсе не индивидуализированным характером челове- ческих событий. Подлинное различие существует не между историческими и физи- ческими фактами, а между историографией и физикой. Физика является собранием законов, а история - собранием фактов. Физика - не собрание описанных и объясненных физических фактов, она есть corpus законов, объясняющих эти факты; существование Луны, Солнца и даже космоса представляется физику занимательным случаем, который нужен только для установления законов Ньютона; звезды для него имеют не большее значение, чем яблоко10' Не то У ИСТ0Рика; если бы существовала (предпо- ложим такую возможность) наука-corpus законов истории, то это была бы не история: история была бы corpus фактов, объясняемых этими зако- нами. Но мы не знаем, сохранился ли бы у нас интерес к самим фактам, если бы существовала наука о законах истории; возможно, мы бы удо- вольствовались установлением законов, а историография стала бы про- сто источниковедением. Подлинные события История состоит из занимательных случаев, ее читаешь с интересом, как роман. Но она отличается от романа в одном очень важном пункте. Предположим, мне рассказывают о мятеже, и я знаю, что мне говорят об истории и что этот мятеж действительно имел место: я буду о нем ду- мать, как о происшедшем в определенный момент у такого-то народа; эта древняя нация, о которой за минуту до того я ничего не знал, станет для меня главным героем повествования, его центром, вернее, непременной основой. То же происходит и с читателем романа. Однако в данном слу- чае роман основан на подлинных событиях, что освобождает его от необ- ходимости быть увлекательным: история мятежа может себе позволить быть скучной, не теряя при этом своей ценности. Может быть, поэтому выдуманная история, напротив, так и не состоялась как литературный жанр (разве что для эстетов, читающих Graal Flibuste*), как не стали им ю Husserl. Recherches logiques, trad. Elle. PUR, 1959, vol. I, p. 260; В. Russell. The Analysis of Matter. Allen and Unwin, 1954, p. 177. * Роман Робера Пенже (Finget), персонажи которого действуют в вымышленном мире.
17 выдуманные происшествия (разве что для эстетов, читающих Феликса фенеона): история, стремящаяся быть увлекательной, слишком уж отда- ет фальшью и остается имитацией. Нам известны парадоксы индивиду- ализации и подлинности; фанатичному поклоннику Пруста нужна имен- но та ручка, которой было написано Утраченное время, а не другая, точ- но такая же, серийного производства. «Музейный экспонат» - это сложное понятие, в котором объединены красота, подлинность и редкость; ни эс- тет, ни археолог, ни коллекционер не являются, строго говоря, настоящи- ми хранителями. Даже если какая-то подделка, написанная Меегереном, будет так же хороша, как подлинный Вермеер (как ранний Вермеер, еще не ставший Вермеером), это все равно не будет Вермеер. Но историк - не коллекционер и не эстет; его не интересуют ни красота, ни редкость: ни- чего, кроме истины. История - это рассказ о подлинных событиях. Для того чтобы обла- дать историческим достоинством, факт, в рамках этого определения, дол- жен отвечать только одному условию: произойти на самом деле. Полюбу- емся обманчивой простотой этого определения, в котором проявился ге- ний, равный аристотелевскому, способный видеть и суть, и то, что слишком очевидно, чтобы быть заметным; известно, что великая фило- софия, на первый взгляд, кажется не глубокой, не запутанной, не увлека- тельной, а пресной. История — рассказ о подлинных фактах, а не о прав- доподобных (как в романе) или неправдоподобных (как в сказке). Это подразумевает, помимо прочего, что исторического метода, по поводу ко- торого нам прожужжали уши, не существует. У истории есть свой крити- ческий подход, который Фюстель де Куланж называл анализом, и он сло- жен; всем известно, что нужно «десять лет анализа для одного дня синте- за». Но на сам синтез уходит только один день. Слово «анализ» обманчиво; назовем это работой с источниками и их критикой. А единственной зада- чей критики источников является ответ на следующий вопрос, постав- ленный историком: «Я считаю, что этот источник говорит мне то-то; могу лия ему доверять?» В ее функции не входит сообщать историку (который в таком случае занимался бы только синтезом), о чем идет речь в источ- никах: историк сам должен это найти, а к синтезу он приступает уже в процессе знакомства с источниками. Поэтому и правил исторического синтеза не существует1^ кРоме пРиемов Работы с источниками и их кри- и В работе историка можно выделить три момента: чтение источников, их кри- тика и ретродикция. 1) Я могу подготовить работу по истории Китая, не будучи
18 тики, никаких методов в истории нет, как нет их в этнографии или в ис- кусстве путешествия. Метода в истории не существует, потому что у истории нет никаких требований: только бы рассказывали правду - и этого ей достаточно12* Она стремится только к истине и этим отличается от науки, которая стре- мится к точности. Она не навязывает норм, не строится ни на каких пра- вилах игры, для нее нет ничего неприемлемого. В этом заключается са- мая оригинальная черта исторического жанра. Можно ли себе предста- вить, что достаточно изложить «великую теорему» Ферма, проверить ее при помощи электронного калькулятора - и получится арифметика? Или установить, что магнит притягивает железо, - и получится физика? В лучшем случае это будет естественная история. Существует опреде- ленное «поле» физических фактов, и, например, движение всегда, от Ари- стотеля до Эйнштейна, считалось принадлежностью этого поля; но при- синологом: если источники переведены, я могу их прочитать и понять не хуже, чем другие, и, после того как я их просто прочту, у меня в голове тут же произойдет "синтез" событий, как если бы я читал свою ежедневную газету. 2) Но мне нужно выяснить, благодаря критике, подлинны ли надписи на панцире черепахи и принад- лежат ли Конфуцию сочинения, под которыми стоит его имя; мне также нужно - и это сложный этап критики источников — научиться различать в китайских текстах предложения, которые следует понимать буквально, и предложения метафоричес- кие, условные или связанные с иллюзиями китайского общества в отношении себя самого. 3) Поскольку события всегда известны по неполным и опосредованным tekmeria, то окажется много лакун, которые я заполню, произведя ретродикцию; та- кой-то император отрекся от престола и отправился на гору, в даоистское отшельни- чество, но почему он это сделал? Значит ли это по-китайски, что он был заключен в монастырь каким-нибудь дворцовым управляющим? Или на самом деле случалось, что под конец жизни образованный человек, пусть даже император, стремился к уединению, чтобыпредаться философии, какв Древнем Риме? Только ретродикция. основанная на выявлении серии схожих случаев и на вероятности различных при- чин, позволит мне найти ответ. В действительности, синтез состоит в заполнении пробелов непосредственного восприятия. Из этого следует, что различие между боль- шой историей и вспомогательными историческими дисциплинами иллюзорно. 12 О триаде "правдиво-правдоподобно-неправдоподобно" у последователей Ари- стотеля см. R. Reitzenstein. Hellenistische Wundererzählungen, p.90-97; A. Rostagni. "Aristotele e l'aristotelismo nella storia dell'estetica antica", в его Scritti minori, vol. I, p.205-212; W. Kroll. Studien zum Verständnis der römischen Literatur, p.6L Воль- тер в статье "История" в Энциклопедии тоже пишет: "История - это рассказ о фак- тах, преподнесенных как правда, в отличие от басни - рассказа о фактах, преподне- сенных как выдумка".
19 знать реальность феномена этого поля - не достаточно для того, что- бы данный феномен вошел ipso facto в corpus физики (разве что в ви- де проблемы); для исторического факта, напротив, этого совершенно до- статочно. История разочаровывает, поскольку говорит о вещах, которые были бы так же банальны, как наша жизнь, если бы не отличались от нее. Да, она живописна; да, античные города были полны запахов, запахов тела в плотной толпе, сточных канав, запахов погруженных в сумрак лавок, где торгуют мясом и кожей, и красота которых не видна в узких улочках под нависшими крышами (suggrundationes); в этих городах обнаруживаешь прелесть естественных красок, красной, желтой, и детскую тягу к тому, что блестит. Это немного скучно, как воспоминания человека, слишком долго ездившего по свету, в них нет ни точности, ни таинственности, но нельзя сказать, что они неверны. История - это город, в который приез- жаешь просто ради удовольствия увидеть человеческую жизнь в ее раз- нообразии и естественности, не выискивая какой-то иной выгоды или красоты. История - увечное знание Точнее говоря, в этом городе видишь то, что еще можно увидеть, со- хранившиеся следы; история - это увечное знание13* СТОРИК говорит не о том, что собой представляла Римская империя или французское Сопро- тивление в 1944 г., а о том, что о них еще можно узнать. Само собой разумеется, что нельзя написать историю событий, от которых не оста- лось никакого следа, но любопытно как раз это само собой разумеется: разве мы тут же не заявляем, что история есть полное воспроизведение прошлого или должна быть таковым? Называют же книгу «История Рима» или «Движение Сопротивления во Франции»? Иллюзия полного воспро- изведения происходит от того, что источники, которые дают нам ответы, диктуют и вопросы; тем самым они не только оставляют нас в неведении относительно многих вещей, но и оставляют нас в неведении по поводу нашего неведения. Ведь это почти противоестественно - воображать, что может существовать какая-то вещь, о существовании которой мы не име- » См., напр., G.R. Elton. The Practice ofHistory, Г ed CoUins' Press, 1969, p.20.
20 ем никаких сведений; до изобретения микроскопа никто не пришел к простейшей мысли о возможности существования животных, меньше тех, что мы различаем невооруженным глазом; до появления трубы Галилея никто не учитывал возможности существования звезд, не видимых без увеличения. Историческое познание скроено по шаблону увечных источников; мы не страдаем непосредственно от этой искалеченное™ и должны сделать усилие, чтобы ее увидеть, именно потому что кроим историю по шабло- ну источников. Мы не подходим к прошлому с заранее готовым вопрос- ником (какова была численность населения? какова экономическая сис- тема? а юности честное зерцало?), поскольку не беремся за исследование любого периода, в котором останется без ответа слишком много вопро- сов; мы не требуем от прошлого ясно выражаться и не отказываем в зва- нии исторического факта какому-то событию под предлогом нераспозна- ваемости его причин. В истории нет порога познаваемости и минимума ясности, и ничто из имевшего место, если только оно имело место, не является ддя нее неприемлемым. Итак, история — не наука; у нее, тем не менее, есть свои правила, но они проявляются на уровне критики источ- ников. //. Все исторично, значит. Истории не существует Непоследовательность истории Итак, на историческом поле нет никаких ограничений, за исключе- нием одного: на нем может находиться только то, что действительно про- изошло. Прочее не имеет значения: будет ли текстура поля плотной или редкой, неповрежденной или с лакунами; одна страница истории Фран- цузской революции обладает достаточной плотностью, для того чтобы логика событий была понятна практически без исключения и чтобы ка- кой-нибудь Макиавелли или Троцкий могли извлечь из нее целое искус- ство политики; но одна страница истории Древнего Востока, которая сво- дится к жалким хронологическим сведениям и содержит все известное об одной-двух империях, оставивших нам только свое название, - тоже
21 история. Этот парадокс прекрасно показал Леви-Стросс14' * СТОРИЯ есть дискретное целое, состоящее из областей, каждая из которых имеет опре- деленную частоту. Есть эпохи, где многочисленные события предстают перед историком со своими отличительными признаками; есть и другие, где, с его точки зрения (и, конечно, тех, кто тогда жил), мало что происхо- дило, а иногда и вовсе ничего. Всевозможные даты не образуют единого ряда, поскольку относятся к разным категориям. Если самые известные эпизоды Новой истории «закодировать» по принципу доисторических событий, то они утратят свой смысл, кроме, может быть (да и то неизве- стно), некоторых массовых аспектов демографической эволюции в гло- бальном масштабе, изобретения парового двигателя, а затем электричес- кого и ядерного». Этому соответствует некая иерархия составляющих: «Относительный выбор историка возможен только между историей, ко- торая больше описывает и меньше объясняет, и историей, которая боль- ше объясняет и меньше описывает. История, состоящая из жизнеописа- ний и занимательных случаев, расположена в самом низу шкалы и явля- ется слабой историей, которая не имеет собственной вразумительности; последняя появляется в ней, когда ее целиком переносят в лоно более сильной истории; однако было бы ошибкой полагать, что эти соединения постепенно воспроизводят целостную историю, поскольку то, что выиг- рывают в одном, теряют в другом. История в биографиях и заниматель- ных случаях - наименее объясняющая, но она богаче в плане информа- тивном, так как рассматривает людей по отдельности и подробно описы- вает нюансы характера, особенности мотивации и этапы размышлений каждого из них. Эта информация схематизируется, а затем исчезает при переходе ко все более сильным историям». Лакуны как неотъемлемая черта истории Всякому читателю, обладающему критическим умом, и большинству Лчо^т^ттотт™15 книга по истории представляется совсем не тем, чем срессионаЛов она кажется; в ней говорится не о Римской империи, а о том, что мы и La Pensée sauvage. Pion, 1962, p. 340-348. Мы цитируем эти страницы частич- но, не отмечая пропусков. 15 Чтобы проиллюстрировать некоторые ошибки, приведем следующие строки А.Тойнби: "Я не уверен, что мы должны отвести привилегированное место полити-
22 можем сейчас знать об этой империи. За внушающей доверие внешней стороной повествования читатель, исходя из того, о чем говорит историк и какое он уделяет внимание тому или иному типу фактов (религия, ин- ституты), способен увидеть характер использованных источников, а так- же лакуны в них, и это воспроизведение в конце концов становится на- стоящим рефлексом; читатель догадывается о местонахождении плохо скрытых лакун, он понимает, что количество страниц, отведенных авто- ром различным моментам и аспектам прошлого, есть средняя величина между важностью этих аспектов для автора и наличием источников; он знает, что так называемые народы без истории - это просто народы, чья история неизвестна, и что у «первобытных» народов есть прошлое, как и у всех остальных. И главное, он знает, что, начиная новую страницу, ис- торик без предупреждения меняет темп, в зависимости от ритма источ- ников, и что всякая книга по истории является в этом отношении набо- ром непоследовательностей, и что ничего тут не поделаешь; разумеется, такое положение вещей невыносимо для логического ума и вполне до- казывает, что история нелогична, но лекарства от этого нет и быть не может. Возможно, изменение заглавий станет лекарством? Например, вме- сто «Истории древнеримской деревни» глава будет называться «Что мы знаем об истории древнеримской деревни». Может быть, удастся хотя бы предварительно охарактеризовать источники с точки зрения их особен- ностей (история историзирующая, исторические анекдоты, роман, сухая хронология, административные документы) и их ритма (одна страница - один день, или один век)? Но как решить проблему существования тех аспектов прошлого, относительно которых источники оставляют нас в неведении, да так, что мы не ведаем о своем неведении? К тому же, исто- рик должен решить, какое значение следует придавать различным аспек- ческой истории. Я прекрасно знаю, что это распространенный предрассудок; это свойственноикитайской,игреческойисториографии.Ноэтосовершенно неприме- нимо, например, к истории Индии. У Индии великая история, но это история рели- гии и искусства, а никак не политическая история" (L'Histoire et ses interprétations, entretiens autour d'Arnold Toynbee. Mouton, 1961, p. 196). Нам предлагают лубочный образ Индии с ее храмами ; какможно отказывать в величии политической истории, которая, если говорить об Индии, почти неизвестна из-за отсутствия источников, и вообще, что означает "великая"? Чтение Каутилии (предполагаемый автор Артха- шастры - прим, перев.), этого индийского Макиавелли, заставляет взглянуть на вещи иначе.
23 там; политическая история первого века до нашей эры известна практи- чески по месяцам; политическая история второго века известна в общих чертах. Если бы история действительно методично «кодировалась» в со- ответствии с «частотами», то, по логике, оба века надо было бы описы- вать в одном ритме; поскольку мы не можем описать неизвестные нам подробности событий второго века, нам оставалось бы только сократить подробности первого века... А не следует ди, скажут нам, и в самом деле искать в источниках значительные факты, и забыть о прахе подробнос- тей? Но что такое «значительные»? Может быть, имеются в виду инте- ресные? Но как досадно было бы такое нивелирование повествования по нижней линии во имя последовательности! Ради чего закрывать глаза и отказываться от обилия интереснейших подробностей в источниках пер- вого века? Главное слово произнесено: интересное; разговоры об истори- ческом значении - для тех, кому нравится серьезность. Интриги вокруг Цицерона, конечно, уже не имеют для нас значения, но они любопытны сами по себе и любопытны по той простой причине, что имели место; таким же образом, самое обыкновенное и незначительное насекомое очень интересно для натуралиста, поскольку оно существует, а вершина, с точ- ки зрения альпинистов, заслуживает того, чтобы на нее взобраться, толь- ко по той причине, что она, как говорил один из них16' <<там нах°Дится>>- Итак, поскольку историю нельзя заставить рассказать больше того, что есть в источниках, остается только писать, как всегда: в неровном ритме, соответствующем неравномерной сохранности следов прошлого; короче говоря, с точки зрения исторического познания, событие подходит для изучения уже потому, что оно произошло. Итак, мыувидим, какистория Римскойимперии, политическая жизнь которой плохо известна, а общество - довольно хорошо, неожиданно при- ходит на смену поздней Республике - где все практически наоборот - и предшествует истории Средних веков, которая, по контрасту, покажет, что нам почти не известна экономическая история Древнего Рима. Мы не претендуем на открытие того очевидного факта, что в различные перио- ды лакуны в источниках касаются разных предметов; мы просто отмеча- ем, что разнородный характер лакун не мешает нам писать нечто, все еще именуемое историей, и что мы без колебаний изображаем Республи- ку, Империю и Средние века на одном гобелене, хотя сцены, которые мы 16 Математик Мэллори, пропавший в 1924 г. на Эвересте; неизвестно, добрался ли он до вершины.
24 там вышиваем, не сочетаются друг с другом. Но самое любопытное, что лакуны истории съеживаются у нас на глазах и мы различаем их только ценой усилия, поскольку мы имеем смутное представление о том, что можно apriori найти в истории, поскольку мы подходим к ней без разра- ботанного вопросника. У нас в источниках - пробел в целый век, а чита- тель едва ощущает лакуну. Историк может на десяти страницах говорить об одном дне и промчаться по десяти годам в двух строках: читатель бу- дет ему верить, как хорошему романисту, и решит, что за эти десять лет ничего не происходило. Vixere ante nos Agamemnones multi — эта идея сама по себе не придет нам в голову; вспомним о Марксе и Энгельсе, заполнивших доисторические тысячелетия своим однообразным перво- бытным коммунизмом, или о том жанре «правдоподобной истории», к которому прибегают археологи, чтобы хоть как-то воспроизвести исто- рию неведомых веков: этот жанр - оборотная сторона утопии, и он так же уныло логичен, поскольку правило игры - как можно меньше предполо- жений (историк должен быть осторожен), чтобы с максимальной эконо- мией средств объяснить те следы, которые по чистой случайности были отобраны и дошли до нас. Наша близость к прошлому сродни близости с нашими дедушками и бабушками; они существуют как таковые, поэтому дни проходят, и мы совсем не задумываемся над тем, что их биография, которая нам почти неизвестна, состоит из событий, не менее захватыва- ющих, чем наша, и ее нельзя воспроизвести, используя минимум средств. Наука является незавершенной de jure, и только история может себе по- зволить иметь лакуны de facto*, ведь она — не ткань, у нее нет основы. Понятие не-событийного Историки могут свободно кроить любую эпоху по своему усмотре- нию (выделяя политическую историю, источниковедение, жизнеописа- ния, этнологию, социологию, естественную историю17'' П0СК0ЛЬКУ У ис~ тории нет своей структуры; и здесь следует определить различие между «полем» исторических событий и историей как жанром, с учетом разни- цы в ее восприятии на протяжении веков. Ведь исторический жанр в сво- их последовательных воплощениях то расширялся, то сужался и в опре- деленные эпохи делил свой домен с другими жанрами, например, с исто- 1 Например, история искусства в Естественной истории Плиния Старшего.
25 рией путешествий или социологией. Итак, следует различать событий- ное поле, то есть виртуальный домен исторического жанра, и царство с изменяющейся территорией, которое данный жанр захватил в этом доме- не в тот или иной век. На Древнем Востоке были списки царей и дина- стические анналы; у Геродота-военная и политическая история (по край- ней мере, в принципе) ; она описывает подвиги греков и варваров; однако Геродот-путешественник не отделяет ее от своего рода исторической эт- нографии. В наши дни история присвоила себе демографию, экономику, общество, ментальность и стремится стать «целостной историей», воца- риться во всем своем виртуальном домене. На наших глазах между эти- ми последовательными царствами устанавливается обманчивая непре- рывность; отсюда-иллюзия эволюции жанра, поскольку непрерывность обеспечивается самим словом «история» (но считается необходимым от- делить социологию и этнографию) и бессменной столицей, то есть поли- тической историей: однако в наши дни роль столицы может перейти к социальной истории, или к тому, что называют историей цивилизаций. Итак, что же исторично, и что таковым не является? Мы займемся этим вопросом ниже, но сразу скажем, что, проводя это различие, нельзя доверять границам исторического жанра, существующим на тот или иной момент; с таким же успехом можно полагать, что сущность театра вопло- щена в расиновской трагедии или в брехтовской драме. На этом уровне рассуждений невозможно обосновать различие между историей, этно- графией, жизнеописанием и банальными происшествиями; невозможно сказать, почему жизнь Людовика XIV — это история, а жизнь крестьяни- на из Ниверне в XYII в. - не история; невозможно утверждать, что описа- ние правления Людовика XIV в трех томах относится к истории, а то же самое в ста томах - уже нет. Попробуйте установить различие, дать опре- деление (история - это: история обществ, история значительного, исто- рия значимого для нас...); немецкий историзм доказал и, более того, не- вольно подтвердил своим провалом, что ни одно из этих определений не годится; единственными границами на данный момент являются измен- чивые условности жанра. Как максимум, можно констатировать, что этот жанр, часто менявшийся в ходе своей эволюции, тяготеет, начиная с Воль- тера, ко все большему расширению; подобно реке в равнинной местно- сти, он широко разливается и легко меняет русло. В конце концов, исто- рики возвели эту имперскую политику в доктрину; они прибегают не к речной, а, скорее, к лесной метафоре: они утверждают; на словах и на Деле, что история, какой ее пишут в ту или иную эпоху, - это всего лишь
26 участок, расчищенный посреди огромного леса, который по праву при- надлежит ей целиком. Французская школа Анналов, объединенная вок- руг журнала, основанного Марком Блоком, занялась распашкой погра- ничных зон этого участка; по мнению этих первопроходцев, традицион- ная историография слишком сосредоточилась на добротных крупных событиях, давным-давно считающихся таковыми; она занималась «ис- торией договоров и битв»; но оставалось нераспаханным огромное про- странство «не-событийного», границ которого мы даже не различаем; не- событийное - это события, еще не признанные таковыми: история мест- ности, ментальности, безумия или стремления к безопасности в различные эпохи. Итак, мы будем называть не-событийным ту область истории, ко- торую мы не воспринимаем как таковую; данное выражение будет упот- ребляться в книге в этом смысле, и это справедливо, так как шкояаАнна- лов и ее идеи вполне доказали свою плодотворность. Факты не имеют абсолютного значения Между областями, которые составляют участок, расчищенный на поле историческихявлений концепциями илиусловностямитой или иной эпо- хи, не существует постоянной иерархии; ни одна область не повелевает другой и во всяком случае не поглощает ее. В крайнем случае можно пред- положить, что некоторые факты важнее других, но сама эта важность полностью зависит от критериев, выбранных каждым историком, и не имеет абсолютного значения. Удобно различать историю экономическую, политическую, историю техники и т.д., но ни в какой методологии не сказано, что одна из этих историй главнее других; даже если бы это было сказано и марксизм был бы доказанной истиной, то эта истина была бы чисто платонической и не повлияла бы на историческое описание; тех- ника не вобрала бы в себя экономику, а экономика - общество, и все рав- но приходилось бы подробно описывать события истории общества, эко- номики и техники. Иногда искусный постановщик создает огромные де- корации: Лепанто, весьXVI век, вечное Средиземноморье или пустыня, где лишь Аллах - сущий; это ступенчатое углубление сценографии, это соположение разных временных ритмов, но не выстраивание детерми- низмов. Даже если читателю Койре идея рождения физики в XVII веке под влиянием технических потребностей растущей буржуазии кажется
27 несостоятельной или, более того, абсурдной18' история науки из"за по" добных объяснений не исчезнет; на самом деле, когда историк подчерки- вает зависимость истории науки от истории общества, то это, как прави- ло, значит, что он пишет «общую» историю какого-то периода, подчиня- ясь правилу риторики, которое ему предписывает перекинуть мостки между главами о науке и главами об обществе. История - царство сопо- ложений. Тем не менее остается впечатление,-что война 1914 г. - событие все- таки более важное, нежели пожар в Bazar de la Chanté или дело Ланд- рю"; война относится к истории, а остальное - происшествия. Но это всего лишь иллюзия, возникающая из-за того, что мы не замечаем разли- чия между рядом каждого из этих событий и его относительной значимо- стью в данном ряду; в деле Ландрю было меньше убитых, чем на войне, но разве оно не соразмерно какому-нибудь эпизоду дипломатии Людови- ка XV или правительственному кризису 111 Республики? А что сказать о кошмаре, которым гитлеровская Германия запятнала человечество: о чу- довищном происшествии в Аушвице? Дело Ландрю - событие первой величины в истории преступности. Эта история менее важна, чем поли- тическая история? Она занимает гораздо меньшее место в жизни боль- шинства людей? То же можно сказать о философии и о науке до XVIII в. Она меньше влияет на сегодняшний день? А дипломатия Людовика XV - намного больше? Но поговорим серьезно: если бы некий добрый дух предложил нам ознакомиться с десятью страницами из жизни еще не известной цивили- зации, - что бы мы выбрали? Предпочли бы мы узнать о крупнейших преступлениях или же о том, на что походило это общество: на мелане- зийские племена или на британскую демократию? Конечно, мы бы пред- почли узнать, было ли оно трайбалистским или демократическим. Но мы только что снова перепутали значимость события и его ряд. История преступности - это лишь малая (но очень красноречивая в руках искус- ного историка) часть социальной истории; так же как учреждение посто- 18 A. Koyré. Etudes d'histoire de la pensée scientifique, p. 61, 148, 260, n. 1, 352 sq.; Etudes newtoniennes, p. 29; cf. Etudes d'histoire de la pensée philosophique, p. 307. * В результате пожара 4 мая 1897 г. в этом парижском благотворительном уч- реждении погибло 117 человек . ** H.D. Landru был обвинен в убийстве десяти женщин и приговорен к смертной казни в 1921 г.
28 янных посольств, придуманное венецианцами, - это малая часть поли- тической истории. Следовало бы сопоставить либо значимость преступ- ников и послов, либо социальную историю и политическую. Что бы мы предпочли узнать: была ли наша неизвестная цивилизация демократи- ческой или трайбалистской? Или: была ли она промышленно развитой или находилась в каменном веке? Возможно, и то, и другое; если только мы не предпочли бы препираться, выясняя, что важнее: политический уровень или социальный, и что лучше: отдых на море или в горах? Тут появляется демограф и говорит, что на первом месте должна быть демо- графия. Путаница в идеях возникает из-за жанра так называемой «общей» истории. Наряду с книгами под названием Опасные социальные группы или История дипломатии, где критерий выбора обозначен уже в загла- вии, есть и другие, под названием XVIвек, где критерий не заявлен; тем не менее он существует, и он не менее субъективен. В центре этой общей истории долгое время находилась политическая история, а сегодня все большее место занимает не-событийное: экономика, общество, цивили- зация. Однако это еще не решает всей проблемы. Историк, возможно, будет рассуждать следующим образом: чтобы не нарушить пропорций нашей работы, мы будем говорить о том, что было важно для большин- ства французов в царствование Генриха III; политическая история не бу- дет уже иметь особой важности, поскольку большинство подданных ко-1 роля имели дело с властью только как налогоплательщики или преступ- ники; мы будем говорить, главным образом, о трудах и днях Жака Бономма"; в краткой главе набросаем картину культурной жизни, искус- ные рассказчики вспомнят здесь прежде всего об альманахах, о книжной торговле вразнос и о катренах Пибрака". А как быть с религией? В XVI веке тут значительный пробел. Будем ли мы описывать обычные, повсед- невные вещи из жизни этой эпохи или же ее патетические взлеты, яркие и в то же время краткие? Более того, станем ли мы рассказывать о том, что в XVI веке было обычного, или о том, что его отличает от предыду- щего и последующего веков? Географам знакомо это затруднение: какая- нибудь приморская область славится своими рыбаками, однако известно, что лишь небольшой процент населения занимается там рыбной ловлей; допустим, что область обязана ей своей самобытностью; допустим и то, * Эквивалент Ивана Петрова. ** Дипломат, и поэт Guy du Faur de Pibrac (1529-1584).
29 что рыбная ловля - это больной вопрос, наиболее слабое стратегическое звено в ее экономике; итак: обычная вещь, отличительная черта или стра- тегическое звено? Тут появляется другой историк, для которого важнее всего длительность выбранных событий: глубинные структуры, медлен- ные изменения, вековые циклы; критерий здесь - количественный, но количество на этот раз относится к времени, а не к численности людей* или к продолжительности рабочего дня каждого из них. Третий историк предпочитает книги с событиями: XVII век - это физика, барокко, карте- зианство и абсолютная монархия. Для историка античности не менее подходящим критерием будет внятность: вместо того чтобы предлагать читателю историю, полную лакун, как издание стихов Сафо, он сведет ее к избранным событиям, от которых осталось больше следов; история го- рода Помпеи и просопографическое исследование аппарата управления займут больше страниц, чем история города Рима и всего III века. Или, например, он покажет цивилизацию с точки зрения ее верхов, а не масс: мало понятное для нас римское благочестие будет рассмотрено через при- зму вергилиева благочестия. Нельзя утверждать, что один факт является историческим, а другой - занимательным случаем, достойным забвения, поскольку любой факт входит в какой-то ряд и только в нем получает относительное значение. Может ли, как утверждалось, значимость последствий сделать один факт более важным, чем другой1'7 Блаженны те, кто может выделить и просле- дитьдо наших дней последствия поражения Афин в 404 г.; и потом, как известно, «происхождение редко бывает привлекательным». К тому же, сами последствия пришлось бы выбирать; здесь и возник бы докучли- вый вопрос о «смысле истории», о смысле, который ей придают: Верги- лий и судьбы Рима, Маркс и буржуазия, Огюстен Тьерри и третье сосло- вие, Лависс и единство французской нации. В любом случае критерий значимости последствий - это всего лишь фикция, порожденная чрез- мерной серьезностью: история рассказывает о войнах Людовика XIV ради них самих, а не ради далеко идущих последствий, которые они могут иметь. Не лучше ли судить об относительном значении события, исходя из ценностей самой эпохи? При этом мы бы, из милосердия, принимали за объективность субъективность главных заинтересованных лиц; к со- жалению, сами ценности являются такими же событиями, как и прочее. 19 См. возражения Макса Вебера Эдуарду Мейеру в Е. Meyer. Essais sur la théorie de la science, trad. J. Freud. Pion, 1965, p. 272 sq.
30 О Вестфальском мире говорят не ради того интереса, который он пред- ставлял для современников; если бы эти договоры остались незамечен- ными современниками, то их безразличие было бы просто еще одним событием. У нас нет того интереса к цирку, какой испытывали к нему древние римляне, но нас интересует их интерес к нему. А будет ли исто- • рическим то, что не индивидуализировано, что касается человека как общественного существа? Пусть на это ответят те, кто чувствует себя спо- собным провести такое различие и увидеть в нем смысл. Насморк Людовика XIV, хоть он и королевский, не является, однако, политическим событием, но относится к истории здоровья французского населения. Событийное поле — это пересечение рядов. Итак, мы видим, какой идеей руководствуется историография: целостная история, которой не чуждо ничто, отвечающее критериям события; ведь никто теперь не удивляется, встречая в названиях статей историю ощущения времени или историю восприятия (или классификаций) цвета. Правда, при этом мы уже не видим принципиальной разницы между историей общества при Людовике XIV, живописи в Помпеях или тосканского края в XIII веке, с одной стороны, и между описанием современного тробрианского обще- ства, быта североафриканских рабочих парижского предместья или фо- тографии как народного творчества, с другой стороны; различие между историей, этнографическим описанием и социологией как историей со- временной цивилизации остается чисто традиционным и зависит от струк- туры университетских учреждений. Расширение предмета истории Однако чем шире становятся событийные горизонты, тем менее оп- ределенными они кажутся: все, что составляло обыденную жизнь всех людей, включая то, что способен заметить только виртуоз дневниковых записей, по праву является добычей историка; ибо в какой иной сфере бытия историчность могла бы отразиться ярче, чем в повседневной жиз- ни? Это вовсе не означает, что история должна превратиться в историю повседневной жизни, что история дипломатии Людовика XIV будет за- менена описанием эмоций парижского простонародья во время торже- ственных выездов короля, что история транспортных средств будет заме- нена феноменологией пространства и его инфраструктурой; нет, просто имеется в виду, что событие известно лишь по его следам и что всякий
31 факт повседневной жизни есть след некого события (неважно, внесено ли оно уже в каталог или покоится еще в поле не-событийного). Таков урок историографии со времен Вольтера и Буркхардта. Сначала Бальзак вступил в соревнование с актами гражданского состояния, затем истори- ки соревновались с Бальзаком, который в предисловии 1842 г. к Челове- ческой комедии упрекал их в пренебрежении к истории нравов. Сперва они заполнили наиболее вопиющие пробелы, описали количественный аспект демографической и экономической эволюции. В то же время они открывали ментальность и ценности; они увидели, что вместо изложе- ния подробностей о безумии в греческой религии или о лесах в Средние века можно заниматься чем-то более интересным, а именно: дать пред- ставление о том, как люди той эпохи воспринимали лес или безумие, поскольку не существует восприятия этих предметов вообще и у каждой эпохи - свое восприятие, а профессиональный опыт показал, что описа- ние этого восприятия в источниках дает исследователю сколь угодно об- ширный и многоплановый материал. При этом мы еще далеки от умения осмысливать всякие мелкие случаи восприятия, составляющие наш жиз- ненный опыт. В Дневнике парижского мещанина (Journal dun bourgeois de Paris) за март 1414г. мы находим строки, которые образуют настолько своеобразную смесь, что они могли бы стать подлинной аллегорией все- общей истории: «В то время маленькие дети, идя вечером за вином или горчицей, пели: Votre en a la toux, commère, Votre en a la toux, la toux. (Кашляет ваша ", кума, Кашляет, кашляет ваша **). Действительно, случилось так, по изволению Божвему, что дурное и гнилостное поветрие обрушилось на людей, лишив охоты пить, есть и спать больше ста тысяч человек в Париже; эта болезнь вызывала такой сильный кашель, что большую мессу уже не пели. Никто от этого не уми- рал, но поправлялись с большим трудом». Тог, кто просто улыбнется, про- пал для истории: эти несколько строчек составляют «совокупный соци- альный факт», достойный Мосса. Тот, кто читал Пьера Губера (Goubert), узнает в этом нормальное демографическое состояние населения в доин- Дустриальный период, когда летние эндемии часто сменялись эпидемия- ми, несмертельный характер которых вызывал удивление, и принимали
32 их с тем же смирением, с каким мы принимаем автомобильные аварии, хотя они уносили гораздо больше жизней; тот, кто читал Филиппа Арье- са (Ariès), увидит в специфическом языке этих ребятишек следствие до- руссоистской системы воспитания (а если кто-то читал Кардинера* и по- лагает, что базовая личность...) Но почему детей отправляли именно за вином и горчицей? Может быть, другие продукты брали не в лавке, а привозили с фермы или готовили дома (как, например, хлеб) или поку- пали утром на каком-нибудь зеленном рынке; здесь и экономика, и город с округой, и ореолы экономиста фон Тюнена...** Остается только иссле- довать эту детскую республику, которая, по всей видимости, отличалась своими особыми нравами, вольностями и развлечениями. Полюбуемся, хотя бы как филологи, примечательной формой их песенки с повтором в двух строках и издевкой с обращением на «вы». Любой, кто интересовал- ся формами солидарности, псевдо-родством и шуточным родством в эт- нографии, придет в восхищение от всего того, что кроется за словом «кума»; любой, кто читал ван Геннепа (van Germep), прекрасно чувствует дух этой фольклорной издевки. Читатели Ле Бра*** окажутся в знакомой им обстановке, где эталоном события служит большая месса. Не будем комментировать ни «гнилостное поветрие» с точки зрения истории меди- цины, ни «сто тысяч человек» в Париже времен Арманьяков с точки зре- ния демографии и истории демографического сознания, ни «изволение Божье», ни ощущеяия/аШт а. И разве заслуживала бы история цивили- заций свое название в отсутствие всего этого великолепия, особенно с таким автором, как Тойнби? Пропасть между античной историографией, с ее чисто политическим взглядом, и нашей социально-экономической историей огромна; но она не больше той, что отделяет сегодняшнюю историю от завтрашней. Что- бы по-настоящему осознать это, хорошо бы написать исторический ро- ман, так же как для проверки описательной грамматики хорошо бы запу- стить ее в машину ддя переводов в обратном направлении. Наша концеп- * Психоаналитик и этнолог Abraham Kardiner (1891-1981) разработал совмест- но с Р. Линтоном теорию "базовой личности", соединяющей в себе типичные черты представителей того или иного общества. 11 Johann Heinrich von Thünen (1783-1850) исследовал, в частности, связь меж- ду расстоянием земельных участков от рынка и характером сельскохозяйственного производства. *** Юрист и социолог Gabriel Le Bras (1891-1970), автор Introduction à l'histoire de la pratique religieuse en France, 2 vol. (1942-1945).
33 хуализация прошлого настолько ограничена и приблизительна, что от исторического романа, даже самого документированного, несет фальшью, как только персонажи открывают рот или делают жест; да и как может быть иначе, если мы даже не можем сказать, в чем собственно заключа- ется явно ощутимая разница между беседой у французов, у американцев и у англичан, или предвидеть хитросплетения беседы провансальских крестьян? По позе двух господ, беседующих на улице, мы видим, не слы- ша их разговора, что это не отец и сын,-но что они друг другу не чужие: возможно, тесть и зять; по тому, как держится другой господин, мы дога- дываемся, что он только что вышел из дому, или из церкви, или из учреж- дения, или из чужого дома. Но стоит нам сесть в самолет и долететь до Бомбея - и мы уже не сможем угадывать подобные вещи. Историку еще нужно немало поработать, прежде чем мы сможем перевернуть песоч- ные часы времени, а завтрашние трактаты, наверное, будут также отли- чаться от наших, как наши - от Фруассара или Евтропиева Бревиария. История с большой буквы - это лишь идея Что можно также выразить следующим образом: История с большой буквы, как в Discours sur l'Histoire universelle, в Leçons sur laphilosophic de l'Histoire жъА Study in History', не существует: существует лишь «ис- тория чего-либо». Событие приобретает смысл только в ряду событий, количество рядов бесконечно, между ними нет иерархических связей, и. как мы увидим, они не сходятся в геометрале, включающем все проек- ции объекта. Идея Истории есть недостижимый предел или, вернее, тр анс - цендентальная идея; написать такую Историю невозможно, историче- ские сочинения, претендующие на полноту, невольно вводят читателе в заблуждение, а все философии истории суть нонсенс, плод догмат1 е ских иллюзий, вернее, они были бы нонсенсом, если бы не были, как правило, философиями одной из «историй чего-либо» среди прочих истории нации. Единственное, ддя чего можно с успехом использовать идею Истории, - это ддя корректирования; для этой идеи, сказал бы Кап г есть «высшее и исключительно важное применение, а именно: направ- лять рассуждение к определенной цели»; то есть она обладает «объек i и в- Слово о всеобщей Истории, Лекции по философии Истории, Пости.мсетк. ' Истории - сочинения Боссюэ, Гегеля и Тойнби.
34 ной, но не определенной ценностью», и мы не можем найти ей «никакого определенного эмпирического применения, поскольку она не дает нам ни малейшего критерия»; это только «эвристический принцип». Все идет хорошо, пока мы просто утверждаем, вслед за святым Авгу- стином, будто империями и народами управляет Провидение, а победы Рима соответствовали Божьему замыслу: в таком случае мы знаем, о ка- кой из «историй» идет речь; все рушится, когда История перестает быть национальной историей и постепенно раздувается от всего, что нам уда- ется узнать о прошлом. Может быть, Провидение направляет историю цивилизаций? Но что такое цивилизация2"7 Может' Бог направляет/ato 20 Очень распространена идея о том, что все события одной эпохи имеют общий характер и придают ей единообразие; так, каждый парижский квартал или пейзажи Умбрии в целом имеют для нас особый колорит. Шпснглер апеллировал к некоему чувству такта (это его слово), к интуиции - сам он гордился своей исключительной интуицией, - позволяющей разглядеть своеобразие и дискретность исторических эпох. Около 1950 г. французская феноменология надеялась, что, подобно тому, как мы воспринимаем мир в некоем мелодическом единстве, так когда-нибудь мы суме- ем уловить и стилистическое единство, которое — она в этом не сомневалась — охва- тывало все события одного периода. Тем интереснее понять, на чем основана эта характерологическая иллюзия, такая же наивная, как представление о "веселом го- роде Париже" или о Belle Epoque. Она идет прежде всего от красноречия, от фразе- ологии источников: ясность классической Греции, простая красота цицероновской эпохи, когда исполненные мужества аристократы прогуливались под портиками, беседуя о бессмертии души... Возьмем позднюю Империю, чей образ связан для нас с массивными украшениями, блеском, причудливостью, удушливой атмосфе- рой, жестокостью, которых мы не видим в ранней Империи: истоки такого восприя- тия — исключительно в "кафкианском" красноречии поздней Империи, одинаково присущем Аммиану, святому Иерониму, Кодексу Феодосия и надписям, которые так тонко растолковал Е. Aucrbach (Mimesis, trad, fr., p. 70-77); впрочем, то же впечатле- ние жестокого удушья возникает, когда мы читаем папирусы поздней Империи, не- многие дошедшие до нас декреты или Деяния мучеников', это жестокость всех импе- рий, в которых администрация, коррумпированная и оторванная от народа, скользя по поверхности крестьянских масс, компенсирует свое бессилие жестокостью и ве- личественной позой: так было и в турецкой, и в китайской империи. Хотелось бы также знать, насколько реалистичен возникший у нас мрачный образ ВекаВийопа и пляски смерти, и на каком уровне реальности находится замечательное характеро- логическое исследование Хейзинги; этот мрачный колорит, эту одержимость идеей смерти приписывают обстоятельствам XV века, чуме, войнам, Великому расколу на Западе. В таком случае вопрос: если зависимость столь проста, то как должны выг- лядеть литература и живопись в век Освенцима и Хиросимы?
35 vocw? He заметно, чтобы двухпалатность, coitus interruptus, небесная механика, прямые налоги, привычка приподниматься на носках, выска- зывая тонкое или глубокомысленное замечание (как г-н Биротго*), и дру- гие явления XIX века эволюционировали в одном ритме; и отчего бы им это делать? А раз они этого не делают, то наше впечатление, что истори- ческий континуум делится на некоторое количество цивилизаций, - все- го лишь оптический обман, и спор об их количестве имеет примерно та- кое же значение, как спор о распределений звезд по созвездиям. Если Провидение управляет Историей и История есть единое целое, то божественный замысел неразличим; История как единое целое от нас ускользает, а История как пересечение рядов представляется хаосом, по- хожим на движение в большом городе, когда смотришь на него из само- лета. Историка не очень волнует, есть ли у этого движения какая-то цель, закон, эволюция. Ведь совершенно ясно, что этот закон не будет ключом ко всему; информация о том, что поезд направляется в Орлеан, не вклю- чает в себя и не объясняет всего того, чем могут быть заняты пассажиры в вагонах. Раз закон эволюции не является мистическим ключом, то он может быть лишь указателем, который позволит наблюдателю, прибыв- шему с Сириуса, увидеть, который час на циферблате Истории и сказан,, что такой-то исторический момент наступает после такого-то; в чем бы ни заключался этот закон: в целесообразности, в прогрессе, в переходе от гомогенного к гетерогенному, в развитии техники или свободы, — он по- зволит сказать, что XX век наступает после IV века, но не будет включать в себя того, что могло произойти за эти века. Наблюдатель, прибывший с Сириуса, зная, что свобода печати или количество автомобилей являют- ся надежными хронологическими указателями, будет датировать увиден- ное на Земле, исходя из этой стороны реальности, но земляне, как мы понимаем, все равно будут делать много других вещей, а не только во- дить автомобиль и ругать в газетах правительство. Направление эволю- ции - это проблема биологическая, богословская, антропологическая, социологическая или патафизическая", но не историческая, так как ис- торик спокойно жертвует историей ради одного из ее аспектов, который 1 Персонаж из Человеческой комедии Бальзака (Grandeur et décadence de ( V.v.r Birotteau). " Сдаве,. щжщпшш»* фдятту,,-.™« писателем А. Жарри для обозначения па- УКИ о частностях", которая предлагает воображаемые решения проблем обще, о рядка (v. A. Jarry. Gestes et opinions du docteur Faustroll, pataphysicien, 1911).
36 может и не указывать направления; тогда как физика и даже термодина- мика не сводятся к созерцанию энтропии21* 21 Сегодня философия истории - это мертвый жанр или, по крайней мере, жанр, который продолжает жить только среди эпигонов довольно популярного направле- ния типа шпенглеровского. Ибо это был ложный жанр: философия истории, если не говорить о философии откровения, дублирует конкретное объяснение фактов и от- сылает к механизмам и законам, объясняющим эти факты. Законны лишь две край- ности: провиденциализм Града Божьего и эпистемология истории; все прочее не имеет права на существование. Предположим, что у нас есть основание утверждать, будто общее движение истории происходит в направлении к Царству Божьему (свя- той Августин), или состоит из сезонных циклов, которые сменяются в вечном вра- щении (Шпенглер), или подчинено "закону" — вернее, эмпирической констатации - трех стадий (О. Конт); или же что, "изучив переменчивость свободы, мы бы обнару- жили в ней постоянное направление, непрерывное развитие", которое ведет челове- чество к свободной жизни при совершенной конституции (Кант). Одно из двух: или это движение есть просто равнодействующая тех сил, которые направляют исто- рию, или оно вызвано таинственной внешней силой. В первом случае философия истории дублирует историографию или даже представляет собой крупномасштаб- ную историческую констатацию — и этот факт требует своего объяснения, как вся- кий исторический факт; во втором случае эта таинственная сила либо известна че- рез откровение (святой Августин), и можно попытаться найти какие-то ее следы в деталях событий, если только не отказаться - что более мудро - от попыток постичь пути Провидения; либо то, что история движется по кругу (Шпенглер)- это любо- пытный и необъяснимый факт, о котором догадались, наблюдая за самой историей; но тогда, вместо того чтобы впадать в транс, следует объяснить это странное откры- тие, понять, по каким конкретным причинам человечество ходит по кругу; может быть, этих причин не найдут: тогда открытие Шпенглера будет проблемой истории, неоконченной страницей историографии. Вернемся к философиям истории, которые, вслед за Кантом, говорят, что дви- жение человечества в целом происходит или имеет тенденцию происходить по тому или иному пути и что это направление определяется конкретными причинами. Ко- нечно, такое замечание имеет лишь эмпирический смысл: как если бы вместо час- тичного знания Земли и континентов мы вдруг получили бы законченную плани- сферу с полным очертанием континентов. Разумеется, знание формы всего конти- нента в целом не заставило бы нас изменить сделанного описания уже известной его части; таким же образом знание о будущем человечества не заставило бы нас изменить нашего способа писать историю прошлого. И к тому же, это вовсе не было бы нам философским откровением. История человечества в своих общих чертах не имеет никакой дидактической ценности; если человечество идет все дальше по пути технического прогресса, то это не обязательно его миссия; это может быть вызвано обычным феноменом имитации, эффектом "снежного кома", случайностью в цепи Маркова или какой-то эпидемией. Знание о будущем человечества само по себе не
37 Итак, если историка не волнует эта масштабная проблема, что же тогда его заинтересует? Этот вопрос задают часто22' и ответ на него не так пРост: его интерес будет зависеть от состояния источников, от его склонностей, от идеи, которая придет ему в голову, от заказа издателя и от многого другого. Но если при этом хотят спросить, чем должен интересоваться историк, тогда ответа просто не существует: можно ли отнести к благо- родному жанру истории дипломатический инцидент и отказать в этом истории игр и спорта? Установить объективную шкалу значимости не- возможно. Закончим строками из Поппера, который выражается предельно 2з: «Я полагаю, что единственный способ разрешить эту трудность - ясно сознательно ввести заранее намеченный избирательный подход. Истори- цизм принимает интерпретации за теории. Можно, например, интерпре- тировать «историю» как историю классовой борьбы, или расовой борьбы за превосходство, или как историю научно-технического прогресса. Все эти подходы более или менее интересны и как таковые совершенно бе- зупречны. Но историзаторы не преподносят их в таком виде; они не по- нимают, что неизбежно существует некое множество интерпретаций, принципиально равноценных (даже если некоторые из них более плодо- творны, что немаловажно). Вместо этого они их подают как доктрины имеет никакой ценности: оно поставило бы перед нами проблему механизмов при- чинности в истории; философия истории поставила бы перед нами вопросы методо- логии истории. Например, "закон" трех стадий у Конта ставит перед нами вопрос о том, почему человечество проходит три стадии. Именно это мы видим у Канта, чья очень трезвая философия истории преподносится как выбор и отсылает к конкрет- ному объяснению. Действительно, Кант не скрывает, что программа философской истории рода человеческого заключается не в написании всей истории с философс- кой точки зрения, а в написании той части истории, которая относится к выбранной точке зрения, к прогрессу свободы. И он занимается поиском конкретных причин, в силу которых человечество движется к этой цели: например, даже при кратковре- менных возвратах к варварству - во всяком случае, в практическом плане - происхо- дит передача "зачатков света" грядущим поколениям, а человек по натуре своей является доброй почвой для роста этих зачатков. Но это будущее человечества, даже если оно возможно и вероятно, никак не бесспорно; Кант считает свою философс- кую Историю трудом ради этого будущего, ради того, чтобы его наступление стало более в£роятным„7 „_, . , uт „ т „ . . , , , 22 Например W. Dray. The Historians Problem of Selection in Logic, Methodology and Philosophy of Science. Proceedings of I960 international Congress. Stanford University.Press, 1962, p. 595^603. . . , _ „ Лпег 1/1О .__ 23 K. Toppef. Misërt* de L'historicisme, trad. Rousseau. Plon, 1956, p. 148-150.
38 или теории, утверждая, что любая история есть история классовой борь- бы и т.д. С другой стороны, классические историки, которые справедливо возражают против такого приема, рискуют впасть в еще большее заблуж- дение; стремясь к объективности, они чувствуют себя не вправе принять какой-то избирательный подход, но поскольку это невозможно, они при- нимают его, как правило, не отдавая себе отчета в том, что делают». Раз Истории не существует, то проясняется небольшая загадка: как получилось, что античная философия, схоластика и классическая фило- софия никогда не философствовали по поводу Истории? Историзм XIX века полагал, что превзошел классическую философию: открытие про- шлого стало открытием нового континента, где находятся все мыслимые истины; нужно, как говорил Трельч, «в принципе историзировать все, что мы думаем о человеке и его ценностях»; это современная версия Пирро- новых парадоксов. На самом деле, классическая философия не прошла мимо истории, или даже историй; но вместо философствований об Исто- рии, она предпочитала размышлять либо о Бытии и Становлении в об- щем, либо об одной из «историй чего-либо», вполне определенной, на- пример, об истории смены политических режимов, монархии, демокра- тии, тирании. История разворачивается в подлунном мире К тому же, она не персонифицировала Историю: она лишь констати- ровала, что наш мир - это мир становления, зарождения и распада. С точки зрения Аристотеля и схоластики, мир включает в себя две совер- шенно разные области, нашу землю и небеса. В небесной области - де- терминизм, закон, наука: звезды не рождаются, не меняются и не умира- ют, их движение отличается размеренностью и совершенством часового механизма. В нашем мире, расположенном под луной, напротив, господ- ствует становление, и все здесь - событие. Точная наука об этом станов- лении невозможна; его законы - не более чем вероятность, так как нужно учитывать частности, привносимые «материей» в наши умозаключения о форме и чистых концептах. Человек свободен, случайность существу- ет, события имеют причины, следствие которых вызывает сомнение, бу- дущее неопределенно, а становление зависит от случая. Аристотелевское противопоставление небесного и подлунного будет понятнее, если срав- нить его с часто встречающимся противопоставлением физических наук
39 гуманитарным: как утверждают, человек не может быть объектом науки, человеческие дела- не вещны... Это аристотелевское противопоставле- ние, приложенное к другому уровню бытия; в конце этой книги мы уви- дим, что можно об этом сказать, но, во всяком случае, аристотелевская концепция остается самым удобным инструментом для описания исто- рии, какой она является и какой останется, пока будет заслуживать назва- ния истории: в подлунном мире всякий узнает мир, где мы живем и дей- ствуем, мир, который видят наши глаза и описывают романы, драмы и книги по истории, в отличие от абстрактных небес, где царят физические и гуманитарные науки. Эта идея может шокировать: часто полагают, пусть и не вполне осознанно, что поскольку свобода и случайность суть иллю- зии здравого смысла, отвергаемые наукой, то историк, если он хочет встать выше тривиального понимания, должен заменить свободу и случайность детерминизмом, он должен выйти из подлунного мира. То есть историю воображают гуманитарной наукой; таковы две иллюзии: полагать, что гуманитарные науки относятся к подлунному миру и что история к нему не относится. Вопреки историзму и наукообразию, мы должны вернуться к классической философии, для которой Истории не существует, а исто- достаточно буквально нескольких крошек, упавших со стола Аристотеля ф 24; и еще, как мы увидим, ему дает пищу опыт работы исто- риков за последние сто лет. Какие факты являются историческими? Историзм, от Гердера до Коллингвуда и Тойнби, бесполезен и ложен; он породил больше сложностей, нежели решил - и даже поставил - про- блем25* т^то^ы освободиться от историзма, достаточно допустить, что все 24 Е. Gilson. Linguistique et philosophie. Vrin, 1969, p. 87: "Одного только имени Аристотеля достаточна, чтобы раздразнить тех, кто не протает ему того, что, явив- шись раньше них, он увидел и высказал простые, внушительные, очевидные исти- ны, почти наивные в своей очевидности н которые сегодня можно только открыть заново, поскольку превзойти их нелегко... Эта простая и непосредственная объек- тивность позволяла Аристотелю описывать веши так, как он их видел. Аристоте- левской философии никогда не существовало: сама описываемая реальность заме- няла ему систем}"1, s О происхождении историзма — или, если угодно, историцизма. - от Вольтера и Фергюсона до Гердера и Гете. см. класссический труд F. Mcinekc. Die Entstehung
40 исторично; историзм, доведенный до логического конца, становится без- вреден. Он лишь констатирует очевидное: каждое мгновение происхо- дят самые разные события, а наш мир - это мир становления; бессмыс- ленно полагать, будто некоторые из этих событий имеют особую приро- ду, являются «историческими» и составляют Историю. Историзм поставил, прежде всего, следующий вопрос: в чем различие между со- бытием историческим и событием, которое историческим не является? Поскольку очень скоро выяснилось, что определить это различие нелег- ко, что нельзя проводить раздел с позиций наивного или национального сознания, а иные позиции ничуть не плодотворнее, и что предмет спора проскальзывает между пальцами, то историзм заключил, что История субъективна, что она является отражением наших ценностей и ответом на вопросы, которые нам хочется перед ней поставить. Заслугой историзма можно считать выявление сложностей, связан- ных с идеей Истории, и пределов исторической объективности; еще про- ще вообще не выдвигать идею Истории и изначально допустить, что под- лунный мир — это царство вероятности. Все, что говорится о разрушении предмета истории, о кризисе истории, о фактах, «которые не существу- ют», - все это составляет ядро нынешней исторической проблематики (по крайней мере в Германии и Франции; в Англии этим ядром является скорее человеческий аспект исторической причинности) и есть лишь след- ствие изначального вопроса: что исторично и что таковым не является? Но достаточно допустить, что все исторично, и эта проблематика станет простой и в то же время безвредной; да, история - лишь ответ на наши вопросы, поскольку практически невозможно задать все вопросы, опи- сать все становление, и поскольку развитие исторического вопросника происходит во времени и так же медленно, как развитие любой науки; да, история субъективна, поскольку свобода выбора сюжета историчес- кого сочинения несомненна26* des Historismus - Werke, В. 3. München, Oldenburg, 1965. Но симпатии прусского ученого были на стороне индивидуальности и индивида в фтевском понимании, а не "тоталитаризма", исторического или какого-то иного (см. том 4, с. 100-101, кото- рые он имел смелость и благородство опубликовать в 1939 г.): так что Майнеке пред- ставляет особое направление историзма, и национализм занимает незначительное место в его книге, где не говорится также о Гегеле (в своей рецензии на эту книгу Кроне отвергает тезис Майнеке и помещает Гегеля у истоков историзма; эта рецен- зия воспроизведена в La Storia comepensiero e come azione). 26 О происхождении исторического сознания в XVIII в. см. Н. Batterfield. Man on his Past, the Study of the History of Historical Scolarship. Cambridge, 1955; 1969,
41 ///. Не факты, не геометрал, а только интриги Если все происшедшее в равной степени достойно стать историей, то не превратится ли она в хаос? Каким образом один факт окажется там важнее другого? Не сведется ли все к однообразной череде единичных событий? Жизнь крестьянина из Ниверне будет равнозначна жизни Лю- довика XIV; шум клаксонов, раздающийся в данный момент на улице, равнозначен мировой войне... Можно ли избежать историзирующего подхода? Чтобы избежать распыления истории на неповторимое, а также однообразия, при котором все равноценно, в ней должен существовать отбор. Ответ здесь двоякий. Во-первых, как станет ясно в следующей главе, историю интересует не неповторимость отдельных событий, а их специ- фичность; кроме того, факты, как мы увидим, не существуют в виде мас- сы песчинок. В истории нет детерминизма элементарных частиц: она разворачивается в нашем мире, где мировая война и в самом деле имеет большее значение, нежели шум клаксонов; разве что - все может слу- читься - этот шум вызовет мировую войну; ибо «факты» не существуют в изолированном виде: историк находит их в форме четких совокупнос- тей, где они играют роль причин, целей, обстоятельств, случаев, предло- гов и тд. В конце концов, наше существование не кажется нам однооб- разной чередой отдельных происшествий; оно изначально имеет смысл, мы его понимаем; почему же историк должен оказаться в кафкианской ситуации? История состоит из той же субстанции, что и жизнь каждого из нас. Итак, для фактов характерна естественная и неизменная структура, которую историк находит уже в готовом виде, как только он выбирает сюжет: усилия историка заключаются только в обнаружении этой струк- р. 33; упомянем также имя аббата Флери (С. Fleury), сочинения которого заслужива- ют изучения. Об общей истории исторического жанра см. F. Wagner. Geschichtwissen- schaft (Orbis Academicus, В. I, 1). Fribourg & München: Karl Alber, 1951 и!966, где рассматриваются историки от Гекатея Милетского до Макса Вебера и подчеркива- ется значение немецкого исторического подхода. О тенденциях сегодняшней исто- риографии и о современных авторах см. A. Marwick. The Nature of the History. Macmillan, 1970.
42 туры: причины войны 1914г., военные цели сторон, инцидент в Сараево; границы объективности исторического объяснения определяются отча- сти тем фактом, что каждому историку удается продвинуть объяснение несколько дальше. Данная структура фактов внутри выбранного сюжета придает им относительное значение: в военной истории событий 1914г. нападение на аванпосты имеет меньшее значение, чем наступление, по праву занявшее место в газетных передовицах; в той же военной истории Верден важнее, чем грипп-испанка. В демографической истории, конеч- но, все будет наоборот. Сложности возникнут, только если нам захочется спросить, что - Верден или грипп - важнее в абсолютном значении, с точки зрения Истории. Таким образом, факты существуют не по отдель- ности, а имеют объективную взаимосвязь; историк свободен в выборе исторического сюжета, но внутри выбранного сюжета факты и связи меж- ду ними являются тем, чем они являются, и никто не может ничего изме- нить; историческая истина не относительна и не недоступна, как нечто неизреченное, не зависящее отточки зрения, какгеометрал. Понятие интриги Факты не существуют по отдельности, поскольку ткань истории есть то, что мы будем называть интригой, - очень человеческой и очень мало «научной» смесью материальных причин, целей и случайностей; одним словом, это часть жизни, которую историк выделяет по своему усмотре- нию и в которой факты имеют свои объективные связи и свое относи- тельное значение: генезис феодального общества, средиземноморская политика Филиппа II или только какой-то эпизод этой политики, галиле- евский переворот27* Преимущество слова «интрига» состоит в напомина- нии того, что изучаемое историком так же человечно, как драма или ро- ман, Война и мир win Антоний и Клеопатра. Эта интрига не обязатель- но подчиняется хронологическому порядку: она может развиваться, переходя от одного плана к другому, по внутренним законам драмы; инт- рига галилеевского переворота столкнет Галилея с общепринятыми иде- ями физики начала XYII в., с устремлениями, которые он смутно ощу- щал в себе самом, с проблемами и нормами того времени, с аристотелев- 27 См. J. Vialatoux, цит. в J. Hours. Valeur de l'histoire. P.U.F., 1963, p. 69, где он сравнивает логику рассказа с логикой истории.
43 ским и платоновским направлением и т.д. Так что интрига может пред- ставлять собой поперечный срез различных временных ритмов, спект- ральный анализ: она всегда будет интригой, потому что останется чело- веческой, подлунной, потому что не будет формой детерминизма, Интрига - это не детерминизм, при котором элементарные частицы, именуемые прусской армией, опрокидывают элементарные частицы, именуемые австрийской армией; подробности получают здесь относи- тельное значение, которого требует нормальное развитие интриги. Если бы интриги были частными проявлениями детерминизма, то в рассказе о депеше, отправленной Бисмарком из Эмса, функционирование телегра- фа было бы изложено так же подробно и объективно, как и решение кан- цлера, и историк начал бы рассказ с описания биологических процессов, которые привели к появлению того же Бисмарка на свет. Если бы подроб- ности не получали относительного значения, то, говоря о приказах Напо- леона войскам, историк всякий раз объяснял бы, почему солдаты ему подчинялись (как мы помним, Толстой в Войне и мире примерно в этом и видит задачу истории). На самом деле, если бы солдаты однажды ослу- шались, то это событие имело бы значение, так как оно изменило бы развитие драмы. Итак, какие же события достойны внимания историка? Все зависит от выбора интриги; факт сам по себе нас не интересует. Ин- тересно ли археологу считать перья на крыльях Ники Самофракийской? Проявит ли он, сделав это, похвальную дотошность или чрезмерную все- ядность? Ответить тут невозможно, поскольку факт без интриги - ничто; он становится чем-то, если его делают главным или же второстепенным персонажем драмы истории искусства, в которой классическая тенден- ция обходиться без большого количества перьев и без особой отделки уступает место барочной тенденции перегружать изображение тщатель- но разработанными деталями и варварскому искусству с его стремлени- ем заполнить пространство множеством декоративных.элементов. Заметим, что если бы упомянутой чуть выше интригой была не вне- шняя политика Наполеона, а Великая Армия, ее дух и настроение, то обычное послушание «ворчунов» было бы существенным событием, и нам пришлось бы объяснять его причины. Однако сложить интриги и получить сумму - непросто: или наш герой - Нерон, и ему достаточно будет сказать: «Стража, слушай меня», или наш герой — стража, и тогда мы напишем другую трагедию; в истории, как и в театре, всего показать невозможно, и не потому что для этого нужно слишком много страниц, а потому что элементарного исторического факта, событийной частицы не
44 существует. Если мы не будем рассматривать события в их интриге, то нас унесет в пучину бесконечно малого. Это хорошо известно археоло- гам: вы находите грубоватый барельеф с изображением сцены, смысл которой вам недоступен; поскольку даже самая лучшая фотография не может заменить хорошего описания, вы начинаете ее описывать. Но ка- кие детали следует упомянуть, и о каких можно умолчать? Вы не можете этого знать, поскольку не понимаете, что делают изображенные люди. Однако вы предполагаете, что некая деталь, несущественная с вашей точки зрения, станет ключом к изображению для вашего более искушенного собрата: вот этот легкий изгиб на конце какого-то цилиндра, принятого вами за жезл, приведет его к мысли о змее; и если это змея, то, значит, фигура, которая ее держит, изображает божество... Что же тогда, в инте- ресах науки, описывать все? Попробуйте. Элементарных фактов не существует Беда в том, что, даже если мы отказываемся рассматривать истори- ческое событие как обезличенный behaviour, даже если мы не будем за- крывать глаза на его смысл, то сложности на этом не кончаются: на этом пути мы также не найдем событийной элементарной частицы, и здесь нам угрожают две пучины вместо одной. Событие, каково бы оно ни было, предполагает наличие контекста постольку, поскольку оно имеет смысл; событие отсылает нас к интриге, частью которой оно является, даже к неопределенному количеству интриг; и наоборот, событие можно всегда разбить на более мелкие события. Что может быть событием? Немецкий прорыв к Седану в 1940 г.? Это целая интрига, стратегическая, тактичес- кая, административная, психологическая и т.д. Может ли поведение сол- дат в обеих армиях, каждого в отдельности, быть элементарным истори- ческим фактом? - Понять одного человека - это уже огромный труд. А может ли быть событием каждый поступок каждого солдата, каждый их шаг? Но шаг - не пространственно-временной behaviour, который можно зарегистрировать с помощью хитроумного приспособления: он имеет свой смысл, шаг солдата - не то, что у обычного человека, он ша- гает в строю, или даже по-журавлиному; тут недалеко до Фридриха II или до Фридриха-Вильгельма I. Что же выбрать? Какой драме мы отда- дим предпочтение? Нельзя сказать обо всем, как нельзя рассказать о жиз- ни всех пешеходов, которые встречаются на улице.
45 Невозможно описать все целиком, и любое описание выборочно; ис- торик никогда не составляет карту события, самое большее, что он мо- жет, - это добавлять все новые маршруты, которые по ней пролегают, ф. фон Хайек пишет приблизительно следующее28* высказывания ° Ран~ цузской революции или Столетней войне как о естественных сущностях водят нас в заблуждение, и нам кажется, будто первым шагом в исследо- вании этих событий должно быть выяснение того, на что они похожи, как это происходит, когда речь идет о камне*или о животном; предметом исследования является не совокупность всех феноменов, наблюдаемых в данном месте в данное время, а только некоторые, избранные их аспек- ты; каждая пространственно-временная ситуация в зависимости от по- ставленного нами вопроса может содержать некоторое количество раз- личных предметов исследования. Хайек добавляет, что «в зависимости от этих вопросов, то, что мы обычно считаем цельным историческим со- бытием, может рассыпаться на множество предметов познания; как раз непонимание этого момента и привело к возникновению столь модной сегодня доктрины, согласно которой любое историческое знание неиз- бежно относительно, определяется нашей «ситуацией» и обречено на из- менение с течением времени; истинность утверждения об относительно- сти исторического знания заключается в том, что историки в разные мо- менты времени будут интересоваться разными предметами, а не в том, что они будут придерживаться разных мнений по поводу одного и того же предмета». Добавим, что если одно «событие» может быть разделено между различными интригами, то данные, относящиеся к разнородным категориям - социальной, политической, религиозной, - напротив, мо- гут составлять одно событие; это даже очень часто случается: большин- ство событий являются, если использовать выражение Марселя Мосса, «совокупными социальными фактами»; по правде говоря, теория сово- купного социального факта просто означает, что наши'традиционные категории искажают реальность. Кстати, я вспомнил об одной маленькой загадке: почему так часто говорят о разрушении предмета истории, о кризисе объективности в ис- тории, и в то же время так редко говорят о разрушении объекта географии и субъективности географии? А «совокупный географический факт»? Однако же очевидно, что регион — это реальность не менее субъективная, м Scientisme et Sciences sociales, trad. Barre. Pion, 1953, p. 57-60 et 80; cf. K. Popper. Misère de Vhistoricisme, trad. Rousseau. Pion, 1956, p. 79-80 etn. 1.
46 чем событие; мы выделяем его по своему усмотрению (Тойнби-географ постановил бы, что на земле существует сорок три или сто девятнад- цать «регионов» и что все они «should be regarded as philosophically equivalent»'); регион раскладывается на геологические, климатологичес- кие, ботанические и т.п. данные, и не менее очевидно, что регион будет тем, чем мы его сделаем, решив, какие мы поставим вопросы: сочтем ли мы важным вопрос об openfleld и поставим ли мы его? Как говорят, ци- вилизация задает истории вопросы исходя из своих ценностей, и любит смотреться в зеркало своего прошлого; если верно, что у цивилизации есть такие экзистенциальные потребности и что она их удовлетворяет благодаря истории, она бы их еще больше удовлетворяла благодаря гео- графии, которая позволила бы ей смотреться в зеркало ее настоящего. Поэтому странно, что не существует некоего географизма, подобно исто- ризму: следует ли заключить, что ум у географов менее философский, чем у историков, или что у философов ум более исторический, чем гео- графический?29 * "должны считаться равноценными, с философской точки зрения". 29 О проблеме разделения Земли на географические регионы см. серьезную ста- тью Н. Schmitthenner. "Zum Problem der allgemeinen Geographie" in Geographia Helvetica, VI, 1951, в особенности р. 126 et 129 (воспроизведена в сборнике, издан- ном W. Storkebaum. Zum Gegenstand undzur Methode der Geographie. Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1967, coll. Wege der Forschung, vol. LV11I, p. 195 et 199-200): "Раз- деления, произведенные на основании различных географических категорий, пере- секаются в самых разнообразных вариантах"; идея существования естественных регионов есть иллюзия наивного восприятия, закрепленная в топонимике. Концеп- туальные разработки географов так или иначе нарушают это разделение, в зависи- мости от избранного критерия, и не приводят к выявлению регионов, на этот раз научно обоснованному, при котором каждый регион был бы органическим целым, где различные критерии накладывались друг на друга (и действительно, каким чу- дом они могли бы накладываться?); искать "подлинные" регионы - все равно что искать "квадратуру круга". — Эта статья Шмиттенера является к тому же прекрас- ным введением в эпистемологию географии, которая была бы так же интересна, как и эпистемология истории. Нет ничего любопытнее следующего факта: хотя парал- лели между историей и географией представляются обоснованными, эпистемоло- гия истории кажется сюжетом благородным, волнующим, философским, в то время как у эпистемологии географии найдется не много читателей. Однако проблемы обеих дисциплин по сути - одни и те же (растворение "факта", причинность и взаи- модействие, свобода, связь с объясняющими и прикладными науками - геологией и экономикой, практический аспект - политика и обустройство территории, пробле-
47 Конечно же, невозможно описать совокупность становления, и надо сделать выбор; не существует и особой категории событий (например политическая история), которая представляла бы собой историю и опре- деляла наш выбор. Значит, утверждение Marrou о субъективности всякой историографии верно в буквальном смысле: выбор исторического сюже- та является свободным, и все сюжеты имеют равную ценность; Истории не существует, как и «смысла истории»; события (прицепленные к како- му-то «научному» локомотиву истории) не движутся по четко намечен- ному пути. Маршрут, по которому проходит описание событийного поля, выбирается историком свободно, и все маршруты одинаково законны (хотя и не одинаково интересны). К этому можно добавить, что конфигурация событийной местности такова, какова она есть, и два историка, идущие одной дорогой, увидят одну и ту же местность или обсудят свои разно- гласия весьма объективным образом. Структура событийного поля Историки описывают интриги, иначе представляемые как маршру- ты, которые они намечают по своему усмотрению на весьма объектив- ном событийном поле (его можно делить до бесконечности, и оно не со- стоит из событийных элементарных частиц); ни один историк не описы- вает всего поля в целом, так как маршрут должен быть избирательным и не может проходить повсюду; ни один из маршрутов не является истин- мы концептуализации, типологии и сравнительного метода, "подлунный" аспект); неравнозначная популярность истории и географии отражает влияние романтизма на наше видение истории: "благородным" сюжетом эпистемологию истории делает романтическая идея об истории как всемирном судилище (или, если угодно, то, что мы больше не верим в теорию природных условий, согласно которой география оп- ределяла человеческую свободу и представлялась таким же уроком релятивизма, какой мы сегодня видим в истории; этнография продолжает этот урок). В конце кон- цов, следует снять с истории романтическую дымку. - Кстати, у географии был свой Тойнби —географ Карл Риттер. исходным пунктом для которого стал урок Гердера (ср. с Французской географической школой, грезящей на полях Tableau de la Prance Мишле), и естественные регионы были для него реальностью, особыми индивиду- альностями, созданными Богом и данными человеку, чтобы тот обжил их, в соответ- ствии с тем, что им назначено Творцом. Риттер оставил, кроме того, практические сочинения, значение и самобытность которых подчеркивают географы.
48 ным и не представляет собой Истории. И наконец, на событийном поле нет достопримечательностей, которые следует посещать и считать собы- тиями: событие - это не самостоятельная сущность, а перекресток воз- можных маршрутов. Рассмотрим событие, называемое войной 1914 г., вернее, определим его место более точно: военные операции и диплома- тическая деятельность; этот маршрут ничуть не хуже любого другого. Мы можем также взглянуть шире и войти на сопредельные территории: воен- ные нужды потребовали вмешательства государства в экономическую жизнь, породилиполитическиеиконституционныепроблемы, изменили нравы, увеличили число медсестер и работниц и совершили переворот в положении женщины... Вот и маршрут феминизма, по которому можно следовать более или менее долго. Некоторые маршруты быстро подходят к концу (война, если я не ошибаюсь, мало повлияла на эволюцию живо- писи); один и тот же факт может быть глубинной причиной на одном маршруте и происшествием или мелочью - на другом. Все эти связи на событийном поле совершенно объективны. В таком случае, чем же будет событие, называемое войной 1914г.? Оно будет тем, чем вы его сделаете, определив, по вашему усмотрению, объем понятия войны: военные и дипломатические акции или какая-то часть маршрутов, пересекающихся с этими. Если вы взглянете на это достаточно широко, ваша война станет «совокупным социальным фактом». События - не вещи, не самостоятельные объекты, не субстанции; они представляют собой картинки, которые мы по своему выбору вырезаем из действительности, соединение процессов, где действуют и страдают взаимодействующие субстанции — люди и вещи. События не имеют ес- тественной цельности; мы не можем, как умелый повар из Федры, разре- зать их точно по сочленениям, поскольку таковых у них нет. Эта истина, как бы проста она ни была, стала понятна лишь в конце прошлого века, и ее открытие вызвало определенный шок; заговорили о субъективизме, о разрушении предмета истории. Это можно объяснить лишь исключитель- ной событийностью историографии вплоть до XIX века и узостью ее взгля- дов; существовала общепринятая великая история, особенно политичес- кая, с «утвержденными» событиями. Несобытийная история стала свое- го рода телескопом, который, открыв нам на небе миллионы звезд, не известных античным астрономам, позволил понять, что наше распреде- ление звездного неба на созвездия субъективно. Итак, события существуют, не имея самостоятельности, как гитара или супница. Однако, что бы там ни говорили, они не существуют и как
49 геометрал; принято считать, что они существуют в себе, как куб или пи- рамида: мы не видим куб со всех сторон сразу, мы видим его лишь с какой-то одной точки зрения; зато мы можем увеличить количество этих точек зрения. Так же и с событиями: их недоступная истинность якобы включает в себя бесконечное множество точек зрения, с которых мы мо- жем на них смотреть и каждая из которых содержит свою часть истины. Ничего похожего; уподобление события геометралу не столько удобно, сколько опасно. Читатель, позволь нам снача*ла более подробно остано- виться на одном примере (в нашей книге это произойдет еще два-три раза - не больше), чтобы увидеть, в чем заключается эта мнимая множе- ственность точек зрения. Пример: энергетизм В римском обществе дар, или, вернее, все, что можно подвести под это расплывчатое понятие, занимало столь же важное место, что и в об- ществе потлатча, и в обществе перераспределительной фискальной си- стемы, и в обществе помощи третьему миру: хлеб и зрелища, наделение ветеранов землей, праздничные гостинцы, «подарки» императора чинов- никам, бакшиш, возведенный в степень общественного института, заве- щания, в которых делили свое имущество среди друзей и челяди, клиен- тела, банкеты, куда приглашали весь город, меценатство нотаблей, со- ставлявших правящий класс (значение этого меценатства столь велико, что в одном из тех эллинистическо-римских городов, руины которых по- сещают туристы в Северной Африке и Турции, большинство монумен- тов, которые мы называем государственными, были подарены городу не- ким нотаблем: это же относится к большинству амфитеатров; предста- вим себе, что мы во Франции были бы обязаны большинством мэрий, школ и плотин щедрости местных буржуа, которые, помимо этого, опла- чивали бы рабочим аперитив и кино). Как интерпретировать эту неудо- боваримую массу сведений, в которой перемешаны самые разнородные модели (подарки чиновникам являются их зарплатой, меценатство заме- няет подоходный налог) и самые разные мотивы: карьеризм, патерна- лизм, монархические наклонности, коррупция, щедрость, местный пат- риотизм, соревновательный дух, стремление держать марку, подчинение общественному мнению, страх подвергнуться публичному осмеянию
50 В некоторых из этих моделей - но только в некоторых - можно усмот- реть античный эквивалент социального обеспечения и благотворитель- зо. В этой интриге выделяются бесплатный хлеб, раздача земель и ности основание поселений, публичные празднества (где бедные получали воз- можность поесть мяса и сладостей), пенсии, выдаваемые «клиентам» в богатых домах, филантропический долг, отвечающий морали стоиков, вернее, народной морали. Конечно, слова «бедные» и «благотворитель- ность» чужды языческому лексикону: это еврейские и христианские по- нятия; язычники заявляли, что действуют из щедрости и патриотизма, а социальная помощь, как считалось, была предназначена для всех граж- дан: право на государственную пшеницу имел римский народ, а в посе- ления направлялись «граждане». Но не будем заблуждаться по поводу этих представлений: на самом деле, только бедные граждане получали пшеницу и зерно; однако лексика по-прежнему растворяла экономичес- кую категорию бедных в гражданской универсальности закона. Универ- сализм не мешал бедным получать помощь; точнее, некоторым бедным, тем, кто мог считаться римскими гражданами, а остальные были обрече- ны на нищету и частную филантропию. Таким образом, раздача пшени- цы — не совсем то, чем ее представляли античные ценности, и не эквива- лент современного социального обеспечения; она является своеобразным событием. Было бы неверно полагать, что социальное обеспечение есть функция, которая обнаруживается за обманчивыми формулировками в неизменном виде на протяжении всей истории; ценности - не зеркало поведенческих моделей, а последние не выстраиваются в соответствии с функциями. Возможны и иные интриги, которые не накладываются на интригу социального обеспечения и выводят на сцену иные поведенческие моде- ли и иные мотивы. Например, эвергетизм (évergétisme): это понятие, при- думанное Марру в 1948 г., обозначает позицию правящего класса, состо- ящего из знатных землевладельцев, которые живут в городе и для кото- рых участие в управлении полисом является правом и обязанностью государственного значения; поэтому они считают своей задачей вести дела даже за счет личных средств и завоевывать популярность своей щедрос- тью; при необходимости народ мог напомнить им об их долге благодаря шаривари. Монументы, амфитеатры, публичные банкеты, зрелища в цир- ках и на аренах... Сюжетом интриги становится механизм, который сде- зо Н. Bolkestein. Wohltätigkeit und Armenpflege im vorchristlichen Altertum, 1939.
51 пал языческий правящий класс узником его собственных привилегий. Лог класс считал своим долгом разориться ради города, поскольку «по- ложение обязывает». Что составляет третью интригу - щедрость арис- тократов; знать выдает пенсии клиентам, вносит друзей и челядь в заве- щание, сооружает амфитеатр, покровительствует искусствам и литерату- ре; приняв христианство, она творит милостыню, освобождает рабов, украшает базилики, совершает многочисленные благочестивые и благо- творительные дела... На этом событийном поле возможны и иные марш- руты: экономическая рациональность в античную эпоху, использование «излишков», «коллективное имущество» (как античные общества полу- чали материальные блага, которые вряд ли даст эгоистичный homo œconomicus и которых современные общества ждут, главным образом, от ?yi. Все эти интриги, каждая из которых объективна, не от- носятся к одним и тем же поведенческим моделям, представлениям и действующим лицам. Мы могли бы распределить все эти поведенческие модели, связанные с дарами, и по-другому, раздробить их, как это дела- ется обычно, между публичным правом, идеологией и обычаями и, кро- ме того, умолчать о немалой их части, как чересчур анекдотичной. Критика идеи геометрала Итак, где же искать наш геометрал? Различные интриги пересекают- ся, но никак не совмещаются, разве что в той мере, в какой все связано со всем; эти мнимые перспективы дают бесконечное множество точек зре- ния (система благотворительности позволяет говорить о провиденциаль- ном государстве, о генезисе бюрократии, о разорительной роскоши...). Нам и в голову не пришло бы сопоставлять все эти поведенческие моде- ли как (мнимые) частные точки зрения, если бы не присутствие слова «дар» и не общее впечатление экзотики («все это так не похоже на наши обычаи; это римский потлатч»); уверовав в геометрал, мы попадаем в семантическую ловушку: если вместо того, чтобы говорить о «даре», по- скольку мы читали Мосса, мы бы говорили о соревновательном духе и патриотизме, как греки, или о щедротах и стремлении к популярности, как римляне, или о церемониальных подарках, как индейцы, то мы бы Разделили событийное поле совершенно иначе, а лексикон создал бы у 31 A. Wolfelsperger. Les Biens collectifs. P.U.F., 1969.
52 нас представление о других геометралах. Может, «истинным» является геометрал самих заинтересованных лиц? Не следует ли изучать обще- ство, исходя из его собственных ценностей? Получится забавный резуль- тат. Изучать поведенческие модели общества - это одно, а изучать то, как оно делит событийное поле - совсем другое дело; действительно, римля- не рассматривали раздачу пшеницы как акт, связанный с гражданством, и она действительно была помощью. Выше мы наблюдали парадокс: что касается этих раздач зерна, то античная идея гражданской универсаль- ности не соответствует фактам, а понятие эвергетизма, которое, напро- тив, сидит на них, как перчатка (поскольку было скроено по их мерке), относится к 1948 г. Если нужно непременно говорить о геометрале, то надо закрепить этот термин за восприятием какого-либо события различными свидете- лями, различными конкретными людьми: битва при Ватерлоо, увиден- ная монадой-Фабрисом, монадой-маршалом Неем и монадой-маркитан- ткой. Что же до события «битва при Ватерлоо», каким его опишет исто- рик, то оно не будет геометралом всех этих частных взглядов: оно будет выборкой, причем критической, из того, что увидели свидетели. Ибо если историк, введенный в заблуждение словом геометрал, ограничился бы объединением свидетельств, то мы бы обнаружили в этой странной бит- ве, среди прочего, некие романтические мотивы, идущие от молодого итальянца и очаровательного образа юной крестьянки того же происхож- дения. Историк выделяет событие из свидетельств и документов таким, каким он хочет его видеть; поэтому событие никогда не совпадает с cogito действующих лиц и свидетелей. В битве при Ватерлоо мы сможем обна- ружить даже ворчание и позевывание, идущие от cogito ворчуна: так бу- дет, если историк решит, что «его» битва при Ватерлоо — это не только стратегия, и в нее должна войти ментальность воинов. В общем, нам представляется, что в истории существует лишь один геометрал: это История, целостная история, совокупность всего происхо- дящего. Но этот геометрал - не для нас; только Бог, если он существует и видит пирамиду со всех сторон сразу, может созерцать Историю «как еди- ный город, рассматриваемый с разных сторон» (как сказано в Монадоло- гии). Но зато есть маленькие геометралы, на которые Бог не обращает внимания, поскольку они существуют лишь на словах: потлатч, Фран- цузская революция, война 1914 г. Значит, Первая мировая война- всего лишь слово? Изучают ведь «войну 1914 г. и эволюцию нравов», «войну 1914 г. и управляемую экономику»: разве война не является совокупно-
53 стью этих отдельных проекций? Строго говоря, это наслоение, нераз- бериха; это не геометрал: нельзя же заявлять, что подъем феминизма с 1914 г. по 1918 г. есть то же самое, что стратегия фронтальных наступле- ний, только с другой точки зрения. А логика войны, страшная тоталитар- ная логика современных конфликтов? Но что вы подразумеваете под сло- вом «война»? Одно из двух: или вы говорите о военном и дипломатичес- ком конфликте, или обо всем, что происходило во время данного конфликта. Тотальные войны подобны ужасным бурям. Бури - это кли- матические и метеорологические феномены. Когда над горным масси- вом бушует гроза, это отражается на природе со всех точек зрения: рель- еф-местности, ледники, изрытость почвы, гидрография, флора, фауна, магнитное поле, места проживания — все испытывает на себе ее послед- ствия или пытается от них защититься; вы можете назвать грозой только сам метеорологический феномен или же совокупность его последствий, но в последнем случае не надо думать, будто существует геометрал гро- зы, который включает все точки зрения. Говорить о геометрале - значит принимать отдельную, частную (а они все таковы) точку зрения за взгляд на всю совокупность. Но «события» являются не совокупностями, а уз- лами отношений: единственные совокупности - это слова, «война» или «дар», которым мы по своему усмотрению придаем широкое или узкое значение. А стоит ли тратить боеприпасы на безобидные выражения? Да, по- скольку они лежат в основе трех иллюзий: иллюзии глубины историче- ского подхода, иллюзии общей истории и иллюзии обновления предме- та. Слово «точка зрения» создало созвучие между словами «субъектив- ность» и «недоступная истина»: «все точки зрения равноценны, а истина всегда будет от нас ускользать, она всегда гораздо глубже». На самом деле в подлунном мире нет никаких глубин, просто он очень сложен; мы по- стигаем многие истины, но все они - частные (это одно из различий между историей и наукой: последняя также постигает истины, но временные, как мы увидим ниже). Различие между «историей чего-либо» и так назы- ваемой «общей историей» чисто условно, поскольку никакая сумма всех Проекций не придает им единства: общая история не является занятием, направленным на какой-то особый результат; она ограничивается соеди- нением специализированных историй под общей обложкой и определе- нием количества страниц, отводимых каждой из них, в соответствии с какой-то личной теорией или со вкусами публики; это энциклопедиче- ский труд, если он хорошо сделан. Кто же сомневается в желательности
54 сотрудничества историков общего и специального профиля32 * ° не ПРИ~ чинит никакого вреда; однако это не сотрудничество слепого и парали- тика. Подходы историка общего профиля могут быть серьезными, как у любого человека: они внесут ясность в отдельную «историю чего-либо» и не приведут к какому-то непонятному синтезу. Третья иллюзия - обновление предмета; это парадокс происхожде- ния, из-за которого потрачено столько чернил. «Происхождение редко бывает привлекательным», вернее, происхождением непременно назы- вают некое происшествие: смерть Иисуса, простое происшествие в цар- ствование Тиберия, довольно быстро превратилась в колоссальное собы- тие; и кто знает, возможно, в этот самый момент... Этот парадокс может встревожить, если только вообразить, что общая история реально суще- ствует и какое-то событие само по себе может быть или не быть истори- ческим. Историк, умерший в конце царствования Тиберия, возможно, и не упомянул бы о страстях Христовых: единственной интригой, в кото- рую он мог бы их ввести, были политические и религиозные волнения евреев, и в них Христос под его пером играл бы роль простого статиста, какую он играет для нас и сегодня: великую роль он играет в истории христианства. Смысл Страстей со временем не изменился, но мы изме- няем интригу, переходя от истории евреев к истории христианства; все исторично, но существуют лишь отдельные истории. Исторический номинализм Следовательно, когда Марру пишет, что история субъективна, то мож- но согласиться с духом этого утверждения и взять его за ktema es aei эпи- стемологии истории; в контексте данной книги мы примем иную форму- лировку: поскольку все исторично, история будет тем, что мы выберем. И потом, как напоминает Марру, субъективное не означает произволь- ное. Предположим, что мы наблюдаем из окна (историк как таковой - кабинетный работник) за толпой демонстрантов на Елисейских полях или на площади Республики. Primo, перед нами будут люди, а не behaviour ног и рук, который можно делить до бесконечности: история не наукооб- разна, а подлунна. Secundo, там не будет элементарных фактов, потому : A. Toynbee in / 'Histoire et ses interprétations, p. 132.
55 иго всякий факт имеет смысл лишь в своей интриге и отсылает к множе- ству интриг: политическая демонстрация, определенная манера передви- жения, случай из жизни каждого демонстранта и т.д. Tertio, непозволи- тельно утверждать, что только интрига «политической демонстрации» до- стойна Истории. Quarto, никакой геометрал не охватит всех интриг, ииорые можно выбрать на этом событийном поле. Во всех этих пунктах история субъективна. Однако все, что делают субстанции-люди, как это ни расценивать, остается совершенно объективным33' ' ' что означает под пером Марру субъективность, которая вызывает протес- ты (целомудрие Клио должно оставаться вне подозрений): это не «идеа- лизм», а просто «номинализм»; а поскольку мы желали бы теперь убе- дить в этом читателя, то не может быть ничего уместнее номиналистской концепции истории34' зз Те географы, которые хорошо понимают методологию своей науки, также признали субъективность понятия "регион" (его роль в географии в точности соот- ветствует роли интриги в истории) и выступили против "Тойнби от географии" — Ритгера, верившего в реальность регионов Земли. Помимо большой статьи Шмит- теннера (прим. 29) см. замечания H. Bobek и Н. Carol, опубликованные в указанном сборнике W. Storkebaum, p. 293, 305, 479. Географ может делить пространственный континуум на регионы, выбирая между бесчисленными точками зрения, и регионы эти не имеют объективных границ и объективного существования. Если же мы, по- добно Ритгеру, попытаемся отыскать "истинное" деление на регионы, то придем к неразрешимой проблеме соединения точек зрения, к метафизике органической ин- дивидуальности или к характерологии ландшафта (идея геометрала является смяг- ченным вариантом этих суеверий). На практике соединение точек зрения сопровож- дается путаницей; либо по ходу дела незаметно перепрыгивают с одной точки зре- ния на другую, либо делят континуум с точки зрения, выбранной произвольно или неосознанно (исходя изтопонимики или из административно-территориального де- ления). Идея субъективности, то есть свободы и равенства точек зрения, вносит в географию и в историю окончательную ясность и звонит в колокол по историзму. Однако из этого не следует (и Марру возражает против такого смешения), что про- исшедшее в прошлом является субъективным; так же как нет ничего более объек- тивного, чем земная поверхность - предмет географии. География и история пред- ставляют собой два случая номинализма: отсюда невозможность истории à la Тойн- биигеографии à la Риттер, для которых регион или цивилизация существуют реально historique. Seuil, 1954, p. 63 sq, 222 sq. - Не- давняя книга H.-W. Hedinger. Subjektivität und Geschichtswissenschaft, Grundzüge einer Historik. Duncker und Humblot, 1970, 691 р., малоинтересна.
56 Проблема исторического описания Номинализм позволяет осознать иллюзорность идеи дополнения про- шлого, впечатления о том, что прошлое получает свой смысл задним чис- лом из будущего, что будущий триумф христианства изменяет смысл жизни Христа, или что значение шедевров растет вместе с человечеством, как надпись, вырезанная на коре, растет вместе с деревом. Бергсон в кни- ге Мысль и движимое (la Pensée et le Mouvant) исследует это кажущееся воздействие будущего на прошлое; он пишет по поводу понятия предро- мантизма: «Если бы не было каких-нибудь Руссо, Шатобриана, Виньи, Гюго, то романтизма у прежних классиков не только не заметили бы, но его и вообще бы не было, поскольку этот романтизм классиков получает- ся только благодаря выявлению определенного аспекта в их произведе- ниях, а до появления романтизма такого выявления, с его особой фор- мой, в классической литературе не существовало, точно так же как в про- плывающем облаке не существует занятного рисунка, который заметит в нем художник, организовав аморфную массу, следуя своей фантазии». Не означает ли это, что концептуальное деление принимают за форму субстанции? Мотивы, которые когда-нибудь смогут назвать предроман- тическими, уже существуют без этого названия в классицизме; они не могут туда проникнуть задним числом, ибо даже Бог не может сделать так, чтобы в прошлом оказалось то, чего там не было; будущее должно было дать возможность увязать эти мотивы с романтизмом, когда тот по- явился, но оно не создало их; обнаружить факт - не значит создать его. Не романтизм в свою эпоху создал задним числом предромантизм; его создал историк литературы, в какую бы эпоху он ни жил. Итак, вопреки видимости, время не играет никакой роли в бергсоновом парадоксе; все то же обогащение предмета играет свою роль и в XIX в., но в обратном смысле, когда пытаются описать романтизм как постклассицизм. Насто- ящей проблемой, которую ставит этот парадокс, является деление исто- рии, построение события, такого, каким его делают. Можно написать массу всего о романтизме, о классицизме, можно описать классицизм как пред- романтизм, можно также выделить в нем тысячу других интриг, и каж- дая из них будет вполне допустимой. Ибо наше описание не абсолютно; всякое описание подразумевает выбор - чаще всего неосознанный - тех явлений, которые будут считаться существенными. Например, «факт» войны 1914 г. может быть описан, вернее, выстроен, тысячью разных способов, от хроники дипломатических и военных событий до анализа
57 политических, социальных, психологических, экономических и страте- гических обстоятельств, которые подразумеваются этими событиями, до некоего «глубинного» анализа, до «социологии» этого конфликта, где на- звание «Верден» будет упомянуто разве что в качестве иллюстрации. Эти два крайних способа, конечно, не соответствуют одной и той же задаче, не опираются на один и тот же выбор явлений, не обращены к одной и той же публике. Так что, начиная писать, никогда нельзя забывать, что хроника событий - не единственный способ писать историю и что она - даже не обязательная ее часть, а, скорее, способ для ленивых. Историк не обязан ограничиваться демонстрацией общеизвестных эпизодов, Марны и Вердена. Он должен видеть вокруг «факта» (каким мы его получаем из исторических источников, коллективной памяти и школьной традиции) тысячу других возможных композиций и быть готов гибко изменить уро- вень описания, если того потребует целесообразность. Под целесообраз- ностью имеется в виду внутренняя последовательность; все способы опи- сания хороши, главное - придерживаться того способа, который был выб- ран. Книга, посвященная войне 1914 г., и только ей, обязана быть нарративной и рассказать о Вердене; в общей истории война 1914г. дол- жна быть представлена только в основных, «социологических» чертах. Сложность последовательного синтеза Внутренняя последовательность, легкость в изменении уровня опи- сания «фактов» - вещи прекрасные, сложные и редкие; чаще всего книга по истории состоит из ряда описаний различного уровня. Книга по исто- рии античного Рима расскажет о военных событиях в нарративной мане- ре; особенности стратегии древних, отличающие ее от современной стра- тегии (см. об этом Ardant du Picq), и неизбежная эволюция древнеримс- кой имперской политики будут представлены как нечто вытекающее из Деталей их проявления в истории; политическая история будет описы- ваться то подробно, то в общем; изложение литературного процесса бу- дет основано на том, что феномен литературы всегда и везде одинаков, и ограничится перечислением произведений и авторов; общественная жизнь, напротив, получит гораздо более полное освещение. Короче гово- ря, историк как будто обращается то к специалисту, которому атмосфера античного Рима и не-событийная информация хорошо известны и пред- ставляются очевидными, почти как самим римлянам (погруженным в них
58 и интересовавшимся разве что текущими событиями); то к несведущему и умному читателю, которому нужно рассказать обо всем, начиная, есте- ственно, с вездесущей не-событийной информации; этот читатель захо- чет, чтобы ему представили в рамках всеобщей истории те особенности, которые отличают древнеримскую цивилизацию от современной и от других великих цивилизаций или сближают ее с ними; он вряд ли станет терпеть, если ему подадут вперемешку и под одной обложкой «социоло- гию» и хронологию. Удовлетворить читателя, столь требовательного в отношении после- довательности, было бы настоящим подвигом; для этого нужен как ми- нимум Макс Вебер, а то и несколько ему подобных. Нужно было бы по- казать, чем античный Рим отличался от других цивилизаций, рассмот- ренных под тем же углом зрения, например, проанализировать, чем римская религия отличается от других религий; этот анализ, естествен- но, предполагает наличие сравнительной типологии феномена религии. Нужно было бы сделать то же самое в отношении органов управления путем синтетического и сравнительного изучения феномена органов уп- равления в истории. Само римское общество следовало бы рассмотреть с точки зрения сравнительного изучения доиндустриальных цивилизаций, и это сравнение заставило бы нас увидеть в античном Риме тысячи осо- бенностей, которые до того оставались невыявленными, спрятанными от нас в само собой разумеющемся. В обмен на все эти прекрасные вещи наш требовательный читатель согласился бы простить нам отсутствие подробностей войн между Цезарем и Помпеем. Так что задача создания общей истории способна вызвать дрожь у самых отважных, поскольку дело не в том, чтобы обобщить «факты», а в том, чтобы выстроить их иначе и оставаться на избранном уровне. Для успеха предприятия нуж- но, чтобы не оставалось никакой непереосмысленной событийной ин- формации, уместной только в хронике или в монографии. В конечном счете, то, что со времен Фюстель де Куланжа называется историческим «синтезом» - это попытка выстроить факт на описательном уровне, при- чем не обязательно на том же, что в источнике. Переход от монографии к общей истории не заключается в сохранении в последней только самых важных моментов первой, поскольку, если перейти от первой ко второй, то важными будут уже другие моменты; пропасть между религией рес- публиканского периода и религией Империи в истории Рима создается не теми же факторами, которые создают пропасть между римской рели- гией и другими религиями. В общем, написать хорошую общую исто-
59 «дао - предприятие настолько сложное, что на данный момент не похоже, чтобы оно удалось в отношении какой-нибудь цивилизации; время для урого еще не пришло. Когда благодаря грядущим Веберам главные отли- чительные черты всеобщей истории станут для нас знакомой материей, разговор этот будет более уместен. А пока что можно сделать три важных вывода из исторического но- минализма. Во-первых, любая история - в известной мере история ком- паративная. Ибо явления, которые принимаются во внимание как суще- ственные и служат критерием для описания отдельного факта, суть уни- версалии; поэтому, если мы считаем существенным и интересным наличие сект в римской религии, то мы можем также определить, при- сутствует ли это явление в любой другой религии; и наоборот, обнаруже- ние в какой-то религии богословия приводит к осознанию того, что в рим- ской религии его нет, и заставляет удивляться тому, что она именно та- кая. Во-вторых, всякий «факт» окружен полем скрытого не-событийного, и именно это поле позволяет выстроить его в нетрадиционном ключе. И, наконец, поскольку «факт» есть то, чем его делают (обладая необходи- мым для этого умением), то историю можно сравнить с такой дисципли- ной, как литературная критика; ведь, как хорошо известно, то, что сказа- но о Расине в учебниках, есть лишь малая часть того, что можно сказать об этом авторе; если бы сто критиков написали сто книг о Расине, то все они были бы одна лучше, одна необычней, одна глубже другой; только бесталанный критик ограничился бы школьной вульгатой, «фактами». IV. Из чистого любопытства к специфическому Если понимать под гуманитарным познанием ской истине постольку, поскольку она включает в себя изведения, а также интерес к этим выдающимся Ч™ поскольку они проповедуют добро, то история » гуманитарному знанию, так как она не затуманивает ные формы; она не относится к нему и в том случае, если ным знанием понимать взгляд на историю как на особую зи с тем, что она рассказывает нам о людях, то есть о нас самих. Говоря
60 это, мы вовсе не заявляем, что история не должна относиться к гумани- тарному знанию, и не запрещаем кому бы то ни было получать от нее удовольствие (хотя удовольствие от истории будет незначительным, если ее читать с целью найти там что-то, кроме нее самой); просто, по нашему мнению, если посмотреть на то, чем занимаются историки, то видно, что история относится к гуманитарному знанию не в большей степени, чем науки или метафизика. Почему же в таком случае мы интересуемся исто- рией, и почему мы ее пишем? Точнее (поскольку интерес к ней того или иного человека - из-за живописности, патриотизма и т.д. - его личное дело), на удовлетворение какого именно интереса направлен по своей природе исторический жанр? Какова его цель? Историк говорит: «Это интересно» Мой знакомый, влюбленный в свою профессию археолог и искушен- ный историк, смотрит на вас с жалостью, когда вы его поздравляете с найденной на раскопках недурной скульптурой; он отказывается рабо- тать в престижных местах и утверждает, что раскопки на свалке более результативны; он не хотел бы найти какую-нибудь Венеру Милосскую. так как, по его словам, это не даст ничего действительно нового, ну а искусство - удовольствие «в нерабочее время». Другие археологи соеди- няют ремесло и эстетизм, но скорее наличном уровне, нежели по сути. Любимым определением моего знакомого археолога - противника пре- красного, является ключевое выражение исторического жанра: «Это ин- тересно». Это определение неприменимо к драгоценностям, к сокрови- щам короны; оно прозвучало бы нелепо наАкрополе, неуместно на поле битвы двух последних войн; для него священна история любой нации, и нельзя сказать «история Франции интересна» тем же тоном, каким пре- возносят прелести древних памятников майя или культуры нуэров; прав- да, и у майя, и у нуэров имеются свои историки и этнографы. Есть попу- лярная история со своим общепризнанным репертуаром: знаменитые люди, великие даты; эта история окружает нас повсюду, на табличках с названиями улиц, на пьедесталах памятников, в витринах книжных ма- газинов, в коллективной памяти и в школьной программе; таково «соци- ологическое» измерение исторического жанра. Но история историков и их читателей, обращаясь к этому репертуару, исполняет его в иной то- нальности; к тому же она отнюдь не ограничивается этим penepiyapoM.
61 Долгое время в истории существовали свои предпочтения: немного Гре- ции - по Плутарху, очень много Древнего Рима (Республики больше, чем Империи, и гораздо больше, чем поздней Империи), несколько эпизодов да Средних веков, Новое время; хотя, на самом деле, специалистов все- гда интересовало все прошлое. Древние и иноземные цивилизации, сред- невековая, шумерская, китайская, «первобытные», по мере их обнаруже- ния, без каких-либо трудностей вошли в круг наших интересов, и если древние римляне несколько наскучили публике, то это случилось потому, что из них сделали народ-эталон, вместо того чтобы показать всю их эк- зотичность. Поскольку нас действительно интересует все, то не понятно, почему каких-то шестьдесят лет назад Макс Вебер обосновал наш инте- рес к истории пресловутым «ценностным отношением». Вебер: история - это ценностное отношение Это выражение, ставшее загадочным с уходом великой эпохи немец- кого историзма, просто-напросто означает, что отличие событий, которые мы считаем достойными истории, от прочих событий заключается в ценности, которую мы им придаем: мы полагаем, что война между евро- пейскими нациями - это история, а «стычка между племенами кафров» или краснокожих- нет35' Мы не интересуемся всем прошлым и по тради- ции считаем интересными лишь некоторые народы, некоторые виды со- бытий и некоторые проблемы (совершенно независимо от наших оценок - положительных или отрицательных - этих народов и событий); наш выбор и составляет историю в ее границах. Выбор этот зависит от народа и от века; возьмем историю музыки: «Центральная проблема этой дис- циплины, с точки зрения интересов современного европейца (вот вам и ценностное отношение!), несомненно, заключается в следующем вопро- се: почему гармоническая музыка, вышедшая почти повсеместно из на- родной полифонии, получила развитие только в Европе?»; курсив, скоб- ки и восклицательный знак принадлежат самому Веберу36* В этом есть предубежденность в отношении интересов европейца и смешение социологии истории с ее целями. Вряд ли специалист по гре- 35 М. Weber. Essais sur la théorie de la science, trad. J. Freund. Pion. 1965, p. 152-
62 ческой истории из Высшей школы исследований по социальным наукам будет утверждать, что его предмет по самой своей сути отличается от пред- мета его коллеги, изучающего краснокожих; если завтра появится книга под названием «История Империи ирокезов» (если не ошибаюсь, была такая империя), то никто не сможет отрицать, что она существует, и что это книга по истории. И наоборот, стоит открыть какую-нибудь книгу по истории Древней Греции, и Афины тут же перестают быть «священным местом прошлого», о котором мы грезили за минуту до того, и исчезает различие между Ирокезским союзом и Афинским союзом, чья история разочаровывает не больше и не меньше, чем вся мировая история. Конеч- но, Вебер тоже понимает 3fo, но почему же он тогда проводит различие между «смыслом существования» и «смыслом познания»? История Афин должна интересовать нас сама по себе, а история ирокезов - всего лишь как материал для познания проблем, к которым у нас существует ценно- стное отношение, как, например, проблемаимпериализмаиливозникно- ç- ö 37. Вот где настоящая догматика; если мы оглянемся вок- вения оощества руг, то заметим, что одни относятся к ирокезам как к социологическому материалу, другие таким же образом относятся к афинянам (например, Ремон Арон в своем исследовании о вечной войне у Фукидида), а третьи изучают ирокезов из любви к ирокезам или афинян из любви к афиня- нам. Но мы же понимаем, что мысль Вебера глубже этих возражений; он пишет примерно следующее: «То, что Фридрих-Вильгельм IV отказался от императорской короны, составляет историческое событие, а то, какие портные сшили его мундир, не имеет никакого значения. Нам ответят, что это справедливо для политической истории, но не для истории моды или портновской профессии; конечно, но даже с этой точки зрения, лич- ность портных имеет значение, только если они повлияли на моду или на портновскую профессию; да и при этом их биография лишь поможет уз- нать историю моды и их профессии. Случается, что черепок с надписью позволяет узнать о царе или империи, но от этого он не становится собы- >>38. Возражение серьезное, и ответ, который мы попытаемся дать, будет длинным. Во-первых, различие между фактом-ценностью и фактом-источни- ком зависит от точки зрения, от выбранной интриги и отнюдь не опреде- ляет выбор интриги и различие между тем, что является и что не являет- 37 Ibid.. р. 244-259. 38 Ibid., р. 244, 247, 249.
63 СЕ историческим; во-вторых, здесь есть некоторое смешение между са- мой интригой и ее действующими лицами и фигурантами (можно ска- jgß,: между историей и биографией); а также смешение между событием И источником. То, что называют источником или документом, будь то че- репок или биография портного, есть также, и в первую очередь, событие, великое или малое: документ можно определить как событие, материаль- ные следы которого дошли до наших дней3'; Библия " это собьггие из истории Израиля, и в то же время - ее источник; будучи источником по политической истории, онаявляется событием истории религиозной; най- денный в древнем карьере на Синае черепок с надписью, открывающей имя фараона, есть источник по династической истории, а также одно из многих малых событий, которые составляют историю использования письма в торжественных случаях, привычки сооружать памятники для потомства, эпиграфические и прочие. При этом, что касается данного черепка или любого другого события, то в интриге, где он является собы- тием, он может играть первостепенную роль или просто фигурировать на втором плане: однако вопреки тому, что говорит Вебер, между первыми ролями и фигурантами нет существенной разницы, их разделяют какие- то нюансы; незаметно переходя от одних к другим, в конце концов заме- чаешь, что и сам Фридрих-Вильгельм IV, в общем-то, — не более чем фигурант. История крестьянства при Людовике XIV - это история кре- стьян, жизнь каждого из этих крестьян - это жизнь фигуранта, и соб- ственно источником будет, например, расходная книга этого крестьяни- на; но если в крестьянской среде каждый крестьянин - лишь один из множества, то стоит только обратиться к истории крупной буржуазии, как сразу историк начнет называть династии буржуа по именам и перейдет от статистики к просопографии. Мы добрались до Людовика XIV: вот человек-ценность, герой политической интриги, история, воплощенная в человеке. Да нет, он просто фигурант, один на сцене,_ но все же фигу- рант; историк говорит о нем как о главе государства, а не о платониче- ском возлюбленном мадам де Ла Валльер или пациенте Пюргона; это не человек, а роль, роль монарха, которая, по определению, предполагает лишь одного человека; и наоборот, как пациент Пюргона, он - один из множества в истории медицины, и «познавательный смысл» здесь име- 39 Мы видели в главе III, что всякое "событие" есть перекресток неисчерпаемо- го множества всевозможных интриг; поэтому, как совершенно верно повторяют, "источники неисчерпаемы".
64 ют дневник Данжо40 идокументы ° 3ДОРовье короля. Если взять за интри- гу эволюцию моды, то эта эволюция осуществлена портными, совершив- шими в ней переворот, и теми, кто удерживает ее в привычной колее; значение события в его ряду определяет количество строчек, которое по- святит ему историк, но не определяет выбор ряда; Людовик XIV играет первую роль, потому что мы выбираем политическую интригу; и мы вы- бираем ее не обязательно для того, чтобы добавить еще одно жизнеопи- сание к агиографии Людовика XIV. Суть проблемы: Вебер и Ницше Честно говоря, до сих пор мы специально рассматривали теорию Ве- бера под увеличительным стеклом, чтобы понять, соответствует ли она реальному опыту историка; ведь судить о теории нужно по ее соответ- ствию фактам. Но чтобы разобраться с той проблемой, которую она пы- талась решить, этого еще не достаточно; для Вебера, как принципиаль- ного последователя Ницше, эта проблема ставится в ницшеанских тер- минах; когда он говорит, что история есть ценностное отношение, то он не имеет в виду конкретные ценности (например, классический гума- низм), во имя которых мы предпочитаем греческую историю истории краснокожих: он просто хочет отметить, что до той поры ни одна истори- ческая концепция не интересовалась всем прошлым, что все производи- ли сортировку, и именно этот отбор он называет наделением ценностью. Мы предпочитаем афинян индейцам не во имя каких-то общепризнан- ных ценностей; сам факт предпочтения сообщает им ценность; траги- ческий акт неоправданного отбора может стать основанием любого пред- ставления об истории. Так что Вебер изображает как трагедию состояние историографии, оказавшееся кратковременным; превращение историчес- кого жанра в целостную историю (что по странному совпадению стало очевидным сразу после ухода поколения, к которому принадлежал Ве- бер) должно было ясно показать это. Другими словами, его концепция исторического познания подразумевает отрицание того, что историогра- фия основывается на норме истины: историк не вправе апеллировать ни к какому суду разума, поскольку и сам этот суд может быть создан только ад Philippe de Courcillon, marquis de Dangeau (1638-1720), придворный и адъю- тант короля во время военных походов, автор Journal de la cour de Louis XIV.
65 каким-то необоснованным постановлением. Такими, по крайней мере, представляются идеи, вытекающие из не слишком эксплицитных тек- стов Вебера. Беда в том, что если норму истины выставляют за дверь, то она воз- вращается через окно; Вебер и сам не может обойтись без формулирова- ния законов в области истории: отметив, что представление о прошлом - это наделение ценностью, он придает этому действию значение нормы. Авторы учебника по всеобщей истории решили уделить истории Африки и Америки столько же внимания, сколько и истории Старого света (что в наши дни является обычным делом); вместо того, чтобы преклониться перед этим благородным жестом наделения ценностью, Вебер критикует учебник во имя того, чем должна быть история: «Идея некоего политико- социального равенства, которая предполагает - наконец-то! - предоста- вить народностям кафров и краснокожих, столь презираемым до сей поры, место, по крайней мере такое же значительное, как афинянам, просто- напросто наивна»41* 1РагеДия вырождается в академизм; продемонстри- ровав отсутствие реальных оснований для предпочтения одного выбора другому, Вебер заключает из этого, что следует придерживаться установ- ленного порядка. Переход от трагического радикализма к конформизму начался не с Вебера; если не ошибаюсь, первым, кто его проделал, был бог Кришна: в Бхагавадгите он указывает принцу Арджуне, который го- товится к войне, что поскольку жизнь и смерть суть одно и то же, он дол- жен исполнить свой долг и дать сражение (вместо того, чтобы отказаться от него или из осторожности искать via media). Мы видим здесь, что ниц- шеанство Вебера связывает его эпистемологические идеи с его полити- ческой позицией накануне и во время Первой мировой войны, позицией, довольно неожиданной для такого рассудительного историка: национа- лизм с оттенком пангерманизма, Machtpolitik, возведенная в норму. Не наше дело выяснять, знаменует ли фигура Ницше конец западной философии или он просто первый ниспровергатель. По крайней мере, мы продвинули проблему на шаг вперед: наделение ценностью, согласно Веберу, никак не связано с ценностями данной эпохи, и это позволяет отказаться от распространенной идеи о том, что наше видение прошлого является проекцией настоящего, отражением наших ценностей и наших вопросов: колоссальный трагизм ницшеанства не имеет все же ничего общего с экзистенциальным пафосом. Наделение ценностью отмечает « Essais, p. 302; cf. 246 et 279.
66 границы истории, но не превращает ее саму в подмостки для психодра- мы; история внутри своих границ сама по себе имеет ценность. Ведь ре- ализм (снова он) требует от нас признать, что среди наших побудитель- ных мотивов имеется defacto научный идеал, а также художественный идеал и правовой идеал42' и что этот вдеал УпРавляет наУЧН0Й Деятельно- стью; деятельность эта всегда более или менее несовершенна по сравне- нию с ним, но без него она была бы невразумительна. Во все времена люди фактически признавали, что наука, право, искусство, нравствен- ность и т. п. были особыми видами деятельности со своими правилами игры, и судить о них следовало в соответствии с этими правилами; мож- но сомневаться в правилах, оспаривать их применение, но не сам прин- цип их существования. Историку интересно не то, что интересно данной цивилизации, а то, что интересно с точки зрения истории; так, Средневе- ковье очень интересовалось странными зверями и экзотическими живот- ными: средневековые зоологи занимались или должны были бы зани- маться тем, что интересно с точки зрения зоологии, то есть всеми живот- ными; они могли в большей или меньшей степени осознавать идеал своей науки: однако в любой момент кто-то из них мог подняться и воззвать к этому идеалу; идеал у зоологов также может измениться, но это измене- ние было бы просто научно-теоретическим, и стало бы внутренним де- лом самой науки. Интерес к истории Непосредственным социологическим поводом для появления и су- ществования любой дисциплины всегда было, как показали Грамши и Койре, существование небольшой специфической группы (составленной из священников, преподавателей, технических специалистов, публицис- тов, прихлебателей, рантье, маргиналов и пустых людей), которая ставит своей целю познание как таковое и часто сама же является своей един- ственной аудиторией. То же происходит и с историческим познанием. Оно возникает благодаря любознательности специалистов, из «социологиче- ских» импликаций, из хроник, где записаны имена царей, из монумен- тов, увековечивших память о национальных подвигах и драмах. И если история не выглядит однотонным полотном, где ни один факт не кажется 42 H. Kelsen. Théorie pure du droit, trad. Eisenmann. Dalloz, 1962; p. 42, 92, 142.
67 важнее другого, то это получается не потому, что «наша» цивилизация сделала ценностный выбор, а потому, что факты существуют только в интригах и благодаря им; там они получают относительное значение, которое им приписывает (человеческая) логика театрального представ- ления. Природа чисто исторического интереса выводится из сути истории. Последняя рассказывает о том, что произошло, просто потому, что это ппоизотшто43' так что она ИГН0РиРУет Два центральных момента, вызыва- ющих интерес: ценности и примеры; она не агиографична, не поучительна и не упоительна. Даже если великого короля Людовика XIV мучает ганг- рена, то этого еще не достаточно для того, чтобы история уделила этой болезни особое внимание, разве что отмечая смерть короля, который яв- ляется для историка просто монархом и не имеет для него никакой персо- нальной ценности. Она не обратит внимания ни на заметное событие, ни на ужасающую катастрофу, ни на другие события, имеющие назидатель- ную ценность. Можно ли искренне полагать, что все происшедшее интересно? До- стойны ли истории сообщения о том, что люди стригли ногти, чистили картошку или зажигали спички? Да, в той же мере, что и рассказ о том, что Селевкиды окончательно отвоевали Койлесирию у Лагидов в 198г. Поскольку, как ни странно, чтобы очистить фрукт, половина человече- ства действует ножом, держа фрукт неподвижно, и находит этот способ совершенно естественным, тогда как другая половина, живущая на тихо- океанских островах, держит нож неподвижно, поворачивая фрукт вокруг него, и утверждает, что это единственно нормальный способ; зажигая спичку, западный человек делает движение от себя или, наоборот, к себе, в зависимости от того, к какому полу он относится. Что не может не выз- вать некоторых мыслей по поводу технических приемов, диалектики при- рода—культура, мужских и женских «функций», имитации, распростра- нения приемов и их происхождения; с каких пор пользуются спичками? Какой именно жест-прием, также меняющийся в зависимости от пола, послужил моделью, когда начали зажигать спички? За этим, несомнен- но, кроется любопытнейшая интрига. Что же касается исторического зна- 45 То же самое у М. Oakesholt. Rationalism in politics. Methuen, 1962 (University Paperbacks, 1967), p. 137-167: "The activity of being an historian"'; эта activity пред- ставляет собой "процесс освобождения от практичного отношения к прошлому, ко- торое было первым по времени и долго оставалось единственным".
68 чения конкретной спички, зажженной Дюпоном сентябрьским утром та- кого-то года, то оно определяется ее значением в жизни Дюпона, если взять за интригу соответствующий срез его жизни. Поразмышляем в одном или двух абзацах архетипически (в прими- тивном мышлении есть своя ценность: оно не структурирует, но зато клас- сифицирует). История, такая, какой ее пишут, связана с двумя архетипа- ми: «это деяние достойно того, чтобы жить в наших сердцах» и «все люди разные». Откроем самую знаменитую индийскую хронику Раджатаран- жини; там говорится о славе и падении короля Харши и о несравненном блеске придворной жизни в его царствование; откроем Геродота: по его словам, он написал свое исследование, чтобы «время не предало подви- ги забвению и чтобы ни одно выдающееся деяние, как греков, так и вар- варов, никогда не утратило своей славы». Но Геродот был слишком велик для того, чтобы ограничиться историей, понимаемой как похвальное слово человечеству, и написанная им книга, на самом деле, связана со вторым архетипом: «все народы разные» во времени и в пространстве, и «в Егип- те женщины мочатся стоя, а мужчины - присев на корточки» (предвосхи- щение исследования физических навыков Марселем Моссом). Он стал отцом искусства путешествия, которое в наши дни называют этнографи- ей (и доходят даже до того, что воображают, будто существует этнографи- ческая методика) и не-событийной истории. Так история перестала быть ценностным отношением и превратилась в естественную историю лю- дей, сочиняемую из чистого любопытства. Сравнение с истоками романа Этим она напоминает роман (то есть выдуманную историю), посколь- ку роман также перешел от ценностного отношения к практике рассказа ради рассказа. Он начинается, как у греков, так и в средневековье, и у новейших писателей, с романизированной истории, где говорится о лю- дях-ценностях: короли и принцы, Нин и Семирамида, Великий Кир; - ибо непозволительно предлагать вниманию публики какое-то имя, если оно не принадлежит известному лицу, королю или великому человеку; государственные деятели пишут мемуары или позволяют описывать свою жизнь, но никто не станет развлекать публику биографией простого че- ловека. Быть известным - значит быть кем-то, чьи поступки и страсти интересны просто потому, что они - его; как сказал Аристотель, дело ис-
69 тории - рассказывать о поступках и страстях Алкивиада, а тот отрезал своему псу хвост, чтобы о нем заговорили; но об отрезанном хвосте заго- ворили только потому, что пес принадлежал Алкивиаду. Еженедельник France-Dimanche рассказывает либо о любопытных происшествиях, слу- чившихся с неизвестными, либо о незначительных происшествиях, весь интерес которых в том, что они приключились с Елизаветой Английской или с Брижи г Бардо: эта газета наполовину представляет собой ценност- ное отношение, наполовину - собрание exempta. В этом вся проблема истории и романа. Когда роман вместо рассказов о Кире стал описывать происшествия с неизвестными, ему пришлось для начала найти этому оправдание, что он и сделал несколькими способами: рассказ о путеше- ствии, когда простой человек рассказывает не столько о своей жизни, сколько о том, что он видел; исповедь, когда самый недостойный из бого- мольцев поверяет свою историю в назидание братьям, поскольку в ней отражается человеческий удел; и опосредованное повествование, когда третье лицо - а на самом деле тот же автор - рассказывает историю, услышанную от постороннего или найденную им в чьих-то бумагах, и предстает перед читателями как гарант занимательности и правдивости этой истории (Адольф, подлинная история, найденная в бумагах незна- комца). В конечном счете, вопрос о том, чем собственно интересна история, можно сформулировать следующим образом: почему мы делаем вид, что читаем Le Monde и стесняемся, если нас заметили с France-Dimanche в руках? Почему Брижит Бардо и Сорайя* более достойны или менее дос- тойны нашей памяти, чем Помпиду? С Помпиду проблем нет: с момента появления исторического жанра главы государства присутствуют в анна- лах по должности. Что касается Брижит Бардо, то она становится дос- тойной великой истории, если вместо женщины-ценности она становит- ся простым действующим лицом в сценарии современной истории, сю- жетом которой будет star system, mass media или же нынешняя религия звезд, которую нам проповедовал Эдгар Морен"; это будет социология, как ее принято называть, и именно на этом серьезном основании Le Monde говорит о Брижит Бардо в тех редких случаях, когда ему случается о ней говорить. * Первая жена шаха Ирама, одна из популярнейших героинь светской хроники. ** Edgar Morin — современный французский социоло!; занимавшийся, в частно- сти, проблемой массовых коммуникаций.
70 История занимается видовой спецификой Нам возразят - и это может показаться разумным, - что между Бри- жит Бардо и Помпиду есть некоторая разница: последний историчен сам по себе, а первая служит лишь иллюстрацией к star system, как портные Фридриха-Вильгельма - к истории костюма. В этом суть проблемы, и здесь мы подходим к сущности исторического жанра. История интересу- ется индивидуализированными событиями, ни одно из которых не явля- ется ддя нее лишним, но ее интересует не их индивидуальность как тако- вая: она стремится их понять, то есть обнаружить их некие общие, точ- нее, их специфические (видовые) черты; то же касается естественной истории: ее любознательность неисчерпаема, ддя нее важны все виды, но она не предлагает нам получать удовольствие от их неповторимости, по примеру средневековых бестиариев, где описывали благородных, пре- красных, странных и жестоких животных. Мы только что увидели, что история, не будучи ценностным отношением, начинает со всеобщего обес- ценивания: Брижит Бардо и Помпиду - уже не известные личности, вы- зывающие восхищение и вожделение, а представители своей категории; первая относится к звездам, второй раскладывается между видом про- фессоров, ушедших в политику, и видом глав государств. Мы переходим от индивидуальной неповторимости к видовой специфике, то есть к ин- дивиду как к концепту (вот почему «специфический» означает одновре- менно «общий» и «особенный»). В этом серьезность истории: она наме- рена рассказать о цивилизациях прошлого, а не хранить память об инди- видах; это не огромное собрание биографий. Поскольку жизни всех портных при Фридрихе-Вильгельме во многом похожи одна на другую, то она расскажет о всех них сразу, так как у нее нет причин испытывать особое пристрастие к одной из них; она занимается не индивидами, а тем специфическим, что они собой представляют, по той простой причи- не, что об индивидуальной неповторимости, как мы увидим, ничего и не скажешь, она может служить только главным основанием для придания ценности («потому что это он, потому что это я»). Индивид, будь то исто- рический персонаж первостепенной важности или фигурант среди мил- лионов ему подобных, имеет значение для истории только в силу своей специфики. Веберовский аргумент с портными и ценностное отношение засло- нили для нас истинный смысл вопроса — различие между неповторимым и специфическим. Это исконное различие, и мы постоянно проводим его
71 в повседневной жизни (безликие существуют лишь как представители соответствующих видов); именно из-за него наш археолог-пурист не хо- чет найти Венеру Милосскую; он упрекал ее не в том, что она красива, а что о ней будут слишком много говорить, хотя она не даст ничего нового; он упрекал ее в том, что она ценная, но неинтересная. Он сразу вернул бы ей свою благосклонность, если бы увидел за неповторимостью ше- девра тот вклад, который она внесла в историю эллинистической скульп- туры с точки зрения стиля, мастерства и самой красоты. Историческим является все специфическое; ведь вразумительно все, кроме неповтори- мости, предполагающей, что Дюпон - это не Дюран и что индивиды уни- кальны: это неопровержимый факт, но как только он высказан, больше тут говорить не о чем. Зато, как только существование неповторимого постулировано, все, что можно сказать об индивиде, получает некий обоб- щающий характер. Только тот факт, что Дюран и Дюпон суть два челове- ка, не позволяет свести реальность к абстрактному дискурсу о ней; все прочее специфично и потому исторично, как мы увидели во второй гла- ве. Вот наш археолог на своих раскопках расчищает донельзя скучный древнеримский дом, типичное жилище, и спрашивает себя, что в этих обломках стен достойно истории; то есть он ищет либо событие в обы- денном смысле слова, - но строительство этого дома наверняка не было выдающейся новостью того времени, - либо обычаи, нравы, «нечто кол- лективное», одним словом «социальное». Этот дом похож на тысячи дру- гих, в нем шесть комнат, - относится ли это к истории? Фасад выведен не слишком ровно, он кривоват, отклонение на добрых пять сантиметров: все это случайные детали, не интересные с точки зрения истории. Впро- чем, нет - интересные, эта небрежность является специфической осо- бенностью обычной техники строительства того времени; у нас продук- ция серийного производства блистает своим однообразием и безжалост- ной точностью. Отклонение в пять сантиметров специфично, в нем присутствует «коллективное», оно достойно памяти; все исторично, кро- ме того, в чем еще не увидели смысла. К концу раскопок, возможно, не останется ни одной особенности этого дома, не привязанной к опреде- ленной специфике; единственным не сводимым к этому фактом будет то, что данный дом является самим собой, а не тем, который стоит рядом: но истории эта неповторимость ни к чему44' 44 Неповторимости, индивидуальности, обусловленной временем, пространством и разделенностью сознаний, нет места в истории, которую пишет историк, однако
72 Определение исторического знания Здесь мы приближаемся к определению истории. Историки всех вре- мен понимали, что история касается человеческих групп, а не индиви- дов, что она была историей обществ, наций, цивилизаций, даже челове- чества, того, что относится к коллективам, в самом широком смысле сло- ва; что она не занималась индивидом как таковым; что жизнь Людовика XIV относилась к истории, а жизнь крестьянина из Ниверне к ней не относилась или была для нее лишь материалом. Но дать точное опреде- ление очень сложно; является ли история наукой коллективных явлений, не сводимых к пыли индивидуальных явлений? Наукой о человеческих обществах? О человеке в обществе? Но какой историк или социолог спо- собен отделить индивидуальное от коллективного или хотя бы вложить в эти слова определенный смысл? Тем не менее отличие исторического от того, что таковым не является, мы замечаем сразу и как будто инстинк- она составляет всю поэзию ремесла историка; широкая публика, которая любит ар- хеологию, не ошибается; та же поэзия, как правило, и определяет выбор этой про- фессии; известно, какие эмоции вызывает античный текст или предмет, - не потому что они красивы, а потому что пришли из исчезнувшей эпохи и так же необычны, как метеориты (но предметы прошлого приходят из "бездны", еще более "недоступ- ной нашему взгляду", чем небесная твердь). Известно также, какие эмоции вызыва- ет изучение исторической географии, где поэзия времени накладывается на поэзию пространства: к странности существования того или иного места (поскольку нет причин для того, чтобы какое-либо место находилось здесь, а не где-то еще) добав- ляется странность топонима, где произвольность лингвистического знакаимеет дво- який смысл, так что мало какое чтение может сравниться в поэтичности с чтением географической карты; на это накладывается идея о том, что данное место, находя- щееся здесь, раньше было другим, будучи при этом тем же самым, которое мы здесь видим сейчас: стены Марселя, атакованные Цезарем, античная дорога, "по которой проходили мертвые" и которая шла в том же направлении, что и дорога у нас под ногами, современное поселение на месте и под именем древнего поселения. От это- го, видимо, и происходит физиологический патриотизм многих археологов (напри- мер, Camille Jullian). Поэтому история занимаетгносеологическуюпозициюмежду научным универсализмом и невыразимой неповторимостью; историк изучает про- шлое из любви к неповторимому, которое ускользает от него уже в силу того, что он его изучает, и которое может быть предметом мечтаний только "в нерабочее время". Однако не менее поразительным остается то, что мы задаемся вопросом о том, ка- кой экзистенциальной необходимостью можно объяснить наш интерес к истории, и не подумали о простейшем ответе: история изучает прошлое, эту бездну, недоступ- ную нашему в згляду.
73 тивно. Чтобы понять, насколько приблизительны определения истории, которые выдвигаются и перечеркиваются одно за другим, никак не со- здавая впечатления «точного попадания», достаточно их уточнить. Нау- ка об обществах какого рода? О всей нации или даже о человечестве? О деревне? Или как минимум о целой провинции? О группе игроков в бридж? Изучение коллективного: является ли таковым героизм? Или факт подстригания ногтей? Здесь находит свое подлинное применение логи- ческий прием (sortie), позволяющий отвергнуть как неверно поставлен- ную любую проблему, к которой он применяется. На самом деле вопрос так не стоит; когда перед нами - нечто неповторимое, пришедшее из про- шлого, и мы вдруг его понимаем, в нашей голове срабатывает механизм логического (даже онтологического), но не социологического порядка: мы обнаружили не коллективное и не социальное, а специфическое, пости- жимую индивидуальность. История есть описание специфического, то есть постижимого, в событиях человеческого измерения. Неповторимость блекнет, как только в ней перестают видеть ценность, потому что она непостижима. Вот одна из девяноста тысяч эпитафий выдающихся незнакомцев в corpus латинских надписей, она посвящена человеку по имени Публиций Эрос, который родился, умер, а в проме- жутке женился на одной из своих вольноотпущенниц; мир праху его. и пусть он вернется в небытие: мы не романисты, и не наше дело зани- маться Дюпоном из любви к Дюпону, чтобы он понравился читателю. Однако оказывается, мы можем без труда понять, почему Публиций же- нился на одной из своих вольноотпущенниц; он сам - бывший государ- ственный раб (можно сказать, муниципальный служащий), как это вид- но из его имени, и он заключил брак в своем кругу; его вольноотпущен- ница, наверное, давно уже была его сожительницей, и он дал ей свободу именно для того, чтобы иметь достойную подругу. У него могли быть и более личные мотивы для этого: возможно, она была женщиной его жиз- ни или самой знаменитой местной красавицей... Ни один из этих моти- вов не является неповторимым, все они вписываются в социальную, сексу- альную и семейную историю Древнего Рима: единственным фактом, без- различным для нас, - но основным для его окружения, - было то, что Публиций был самим собой, а не кем-то другим; вместо того чтобы со- средоточиться на привлекательной личности этого римского Дюпона, наш роман, основанный на подлинных фактах, рассыпается на ряд безымян- ных интриг: рабство, конкубинат, межсословные браки, сексуальная мо- тивация в выборе супруга; весь Публиций окажется там, но по частям: он
74 утратит лишь свою неповторимость, о которой нечего сказать. Вот поче- му исторические события никогда не смешиваются с cogito индивида, и поэтому, как мы видели в первой главе, история есть знание, основанное на следах. Надо только добавить, что, раскладывая Публиция по интри- гам, мы отвлекаемся от универсальных истин (у человека имеются поло- вые признаки, небо - голубое), поскольку событие - это отличие. Исторично то, что не универсально, и то, что не неповторимо. Для того чтобы оно не было универсальным, нужно отличие; чтобы не быть неповторимым, оно должно быть специфическим45' постижимым и свя~ занным с интригой. Историк - это натуралист событийного; он хочет знать ради самого знания, а науки о неповторимом не существует. Знание о том, что было неповторимое существо по имени Жорж Помпиду, не будет историей, пока мы не сможем сказать, пользуясь словами Аристотеля, «что он сделал и что с ним произошло», и тем самым мы, если можно так выразиться, возвышаемся до специфичности. История человека и история природы Если таким образом историю можно определить как знание о специ- фическом, то можно без труда сравнить эту историю - я имею в виду историю человеческих явлений - с историей природных явлений, напри- мер с историей Земли или Солнечной системы. Часто утверждают, что между этими видами истории нет ничего общего; как говорят, история природы не имеет для нас значения, разве что ее предмет достаточно зна- чим в масштабе нашей планеты; но никто не станет рассказывать в хро- нике, что произошло в каком-то безлюдном уголке земли (в такой-то день была страшная гроза, на следующий год - землетрясение; а полтора века спустя в этом месте обосновалась популяция сурков). И напротив, мель- чайшее происшествие в жизни общества считается достойными упоми- нания. Из этого можно заключить, что мы придаем человеческой исто- рии особое, антропоцентрическое внимание, поскольку эта история по- вествует о существах, нам подобных. 45 Различие между неповторимым и специфическим частично совпадает с раз- личием, которое Бенедетто Кроче проводит между историей и хроникой: Théorie et Histoire de l'historiographie, trad. Dufour. Droz, 1968, p. 16.
75 Но это не так. Конечно, когда мы пишем историю земного шара, то мы не занимаемся составлением метеорологической и зоологической хро- ники различных регионов нашей планеты: нам вполне достаточно ме- теорологии и зоологии, изучающих свой предмет не исторически, и нам ни к чему прослеживать историю сурков и гроз. Но если это так, если у нашей планеты есть свои историки (тогда как у сурков их нет), то это происходит из-за того же, из-за чего мы пишем историю крестьян в Ни- верне при Людовике XIV, но не биографии этих крестьян по отдельно- сти: из-за интереса исключительно к видовой специфике. История - это не экзистенциальность, а историография — не гуманитарное знание. Мы одинаково относимся к событиям человеческим и к событиям природ- ным: нас интересует только их специфика; если эта специфика меняется во времени, мы пишем историю этих изменений, этих различий; если же она не меняется, мы создаем не-историческое изображение. Выше мы видели, что, когда историк берется за крестьян Ниверне или римских вольноотпущенников, то он первым делом стирает неповто- римость каждого из них, раскладывает их на специфические данные, ко- торые перераспределяются между собой по разным items (уровень жиз- ни, супружеские обычаи изучаемой группы); вместо соположения био- графий мы получаем соположение items, совокупность которых составляет «жизнь крестьян Ниверне». Тот факт, что эти крестьяне ели и имели пол, в лучшем случае обой- дут молчанием, поскольку это оставалось неизменным. А чтобы пока- зать, в какой мере мы пишем историю природных явлений и почему мы пишем не столько ее, сколько историю человеческих явлений, достаточ- но все тех же двух критериев - специфичности и отличия. Возьмем не- большой участок земного шара. Там бывает дождь и снегопад, но дождь бывает и на соседних участках; поскольку у нас нет никаких оснований предпочитать этот участок какому-то другому, то дожди, где бы они ни случились, будут объединены в один item. A раз дождь не менялся на протяжении нескольких миллионов лет, то мы не сможем рассказать его историю: мы нарисуем неизменную картину падения этой небесной ма- терии. Зато климат и рельеф данного участка между вторичным и тре- тичным периодом изменились: это небольшое событие в истории нашей планеты, летопись которой мы составляем. В конечном счете единствен- ный нюанс, отличающий человеческую историю от природной, - коли- чественного порядка: человек меняется сильнее, чем природа и даже чем животные, и о нем можно рассказать больше историй. Ведь, как извест-
76 но, у него есть культура, а это значит, что он разумен (он ставит себе цели и размышляет о лучшем способе их достижения; его находки и творения передаются потомкам и в принципе могут быть рационально восприня- ты ими и перенесены в «настоящее», как сохранившие свое значение), и в то же время - что он неразумен и поступает произвольно (например, он ест, как животные, но, в отличие от них, он не ест всегда и повсюду одно и то же: каждая культура имеет свою традиционную кухню и считает отвратительной кухню соседнего народа). Историк не станет рассказы- вать обо всех обедах и ужинах каждого человека, останавливаясь на каж- дом из них, поскольку эти трапезы, как и только что упомянутые дожди, будут объединены в items, совокупность которых составит кулинарные обычаи всех цивилизаций. Историк не станет также говорить: «Человек ест», - поскольку это не является отличительным моментом, событием. Но он расскажет историю кулинарии на протяжении веков по тому же принципу, что и историю земного шара. Противоположность между историей природы и историей человече- ства несущественна, так же как противоположность между тем прошлым, которое является «историческим», и настоящим. Вопреки Хайдеггеру, вопреки историзму, не говоря уже об экзистенциализме и социологии зна- ния, следует заявить об интеллектуальном характере исторического по- знания. Конечно, ничто человеческое историку не чуждо, но и биологу не чуждо ничто животное. Бюффон считал, что муха должна занимать в мыслях естественника не больше места, чем она занимает на природной сцене; однако он придерживался ценностного подхода в отношении ло- шади и лебедя; он был своего рода веберианцем. Но зоология с тех пор сильно изменилась, и после того как Ламарк вступился за низших жи- вотных, всякий организм стал хорош сам по себе: зоология не придает особой цености приматам, и ее внимание не ослабляется, как только она минует долгопята-привидение, и не уменьшается до ничтожной величи- ны, когда она приближается к мухе. Вебера возмущало то, что можно в равной степени заниматься историей кафров и историей греков. Мы не станем выдвигать в качестве возражения то, что времена изменились, что третий мир с его нарождающимся патриотизмом..., что пробуждение африканских народов, которые вглядываются в свое прошлое...: не хва- тало еще, чтобы идеи патриотического толка взяли верх над интеллекту- альными интересами и чтобы у африканцев оказалось больше причин пренебрегать греческими древностями, чем у европейцев - пренебрегать древностями кафров; впрочем, африканистов сегодня гораздо больше, чем
77 во времена Вебера и Фробениуса. И кто теперь осмелится утверждать, что изучение нуэров и тробрианцев не так важно, как изучение афинян и фиванцев? Оно столь же важно, так как везде, при равной обеспеченнос- ти источниками, обнаруживаются одни и те же факторы; добавим, что если бы homo histoficus-кафр оказался существом более обобщенным, чем афинянин, то он был бы от этого еще интереснее, поскольку это от- крыло бы малоизвестную сторону замысла Природы. Что же касается ясности (этого тоже требует Вебер) относительно того, сколько страниц посвятить истории кафров и сколько - истории греков, то, как мы видели во второй главе, ответ тут прост: все зависит от количества источников. Цель познания заключена в нем самом, и оно не имеет отношения к ценностям. Доказательство - в том, как мы описываем греческую исто- рию. Допустим, что приравнивать стычки между кафрами к войнам афи- нян наивно, но по какой причине мы бы заинтересовались Пелопоннес- ской войной, не будь Фукидида, который и пробудил интерес к ним? Вли- яние этой войны на судьбы мира практически ничтожно, в то время как войны между эллинистическими государствами, известные во Франции пяти-шести специалистам, сыграли решающую роль в судьбе эллинис- тической цивилизации, встретившейся с Азией, и тем самым в судьбе западной и мировой цивилизации. Наш интерес к Пелопоннесской вой- не - такой же, какой вызывала бы война между кафрами, расскажи о ней африканский Фукидид: так и естественники испытывают особый инте- рес к какому-нибудь насекомому, потому что о нем написана особо удач- ная монография; если здесь и присутствует ценностное отношение, то ценности эти - исключительно библиографического порядка. История не выделяет индивидуальное История не является ценностным отношением; к тому же она интере- суется спецификой отдельных событий, а не их неповторимостью. И если она идеографична, если она рассказывает о событиях в их индивидуаль- ности: война 1914 г. или Пелопоннесская война, а не воина как феномен, - то делает это не из эстетической склонности к индивидуальному и не из привязанности к воспоминаниям: она просто не может иначе; она хо- тела бы стать номографичной, но разнообразие событий исключает воз- можность такого превращения. В первой главе мы видели, что неповто- римость не является преимуществом исторических фактов по сравнению
78 с фактами физическими: последние не менее неповторимы. Но в основе диалектикипознаниялежиттаинственныйзаконэкономииусилий.Иесли бы революции у различных народов полностью сводились к общим для всех них объяснениям, - как в случае с физическими феноменами, - то в силу вышеуказанного закона мы бы не интересовались их историей. Для нас были бы важны только законы, управляющие развитием человече- ства; удовлетворившись благодаря им знанием того, что из себя пред- ставляет человек, мы бы отказались от исторических анекдотов; или же они интересовали бы нас только по причинам сентиментального поряд- ка, сравнимым с теми, что заставляют нас заниматься наряду с большой историей историей нашей деревни или историей улиц нашего города. К сожалению, обобщить исторические события невозможно; они лишь в небольшой степени сводятся к определенным типам и их движение не направлено к какой-либо цели и не управляется известными нам закона- ми; все здесь разное, и приходится говорить обо всем. Историк не может подражать естественнику, который занимается только типами и не зани- мается описанием отдельных представителей одного вида животных. История - наука идеографическая, но не из-за нашего желания или ка- кой-то склонности к подробностям событий человеческой жизни, а из-за самих этих событий, которые упорно хранят свою индивидуальность. Хартия истории Всякое событие представляет собой как бы совершенно отдельную, свою собственную разновидность. А хартию нашей истории мы можем взять у основателя естественной истории. На одной из самых вдохновен- ных страниц, созданных эллинским гением, Аристотель противопостав- ляет изучение звезд, которые суть боги, изучению тех хитросплетений Природы, которыми являются живые организмы нашего подлунного мира: «Одни природные индивидуальности не имеют ни начала, ни конца и существуют вечно, другие же обречены появляться и исчезать. Изучение и тех, и других представляет интерес. Что касается вечных существ, то немногое, что мы о них знаем, приносит нам больше радости, чем весь подлунный мир, из-за исключительности такого созерцания: так, вид воз- любленного, промелькнувшего вдали, приносит влюбленному гораздо больше радости, чем познание вещей серьезных во всех подробностях. Но, с другой стороны, в смысле точности и обширности сведений, наука
79 о подлунном получает преимущество; и поскольку мы уже рассмотрели существа божественные и сказали, что мы о них думаем, то нам остается поговорить о живой природе, не оставив в стороне, по возможности, ни одной подробности, значительной или мелкой. Следует признать, что некоторые из этих существ выглядят не слишком приятно: но знание того, как проявляется в них природа, дает тем, кто способен увидеть причины вещей и действительно увлечен познанием, невыразимое удовольствие. Так что не стоит поддаваться ребяческой брезгливости и отказываться от изучения малейшего из этих животных: во всех частях природы есть чем восхищаться»46 ' Нам понятно, в чем заключается беспристрастность историка; это нечто большее, чем добросовестность, которая может отличаться пред- взятостью и встречается повсюду; беспристрастность основана не столько на твердом намерении говорить правду, сколько на поставленной цели, или даже на том, чтобы не ставить перед собой никаких целей, кроме познания ради знания; она смешивается с простым любопытством, с тем любопытством, из-за которого у Фукидида возникает хорошо известное раздвоение между патриотом и теоретиком47' отчего его книга дает впе- чатление интеллектуальной высоты. Вирус познания ради знания дает его носителям даже какое-то наслаждение, когда взгляды, дорогие их сер- дцу, оказываются опровергнуты; то есть в нем есть нечто нечеловечес- кое; как и благотворительность, он развивается ради себя самого, накла- дываясь на биологическую волю к жизни, продолжением которой высту- 48. Поэтому он обычно вызывает ужас, и мы видели, какой пают ценности шум перьев поднялся, чтобы защитить Капитолий ценностей, на кото- рый якобы покусился Ж.Моно, напомнив старую истину о том, что, по словам св.Фомы, познание - это единственный вид деятельности, имею- 46 О частях животных, I, 5, 6446. 47 Здесь уместно отдать должное Annie Kriege!. Les Communistes français. Seuil, 48 A. Шопенгауер. Мир как воля и представление, кн. 3, доп., гл. 30: "Хотя по- знание возникло из воли, тем не менее, оно загрязняется волей, как пламя - своим горючим материалом и его дымом. Этим и объясняется то, что мы можем восприни- матьобъективнуюсущность вещей, выступаю щиевнихидеитолькотогда,когдане заинтересованы в них, когда они не имеют никакого отношения к нашей воле... Восприятие идейвдействительности предполагает, визвестной степени, абстраги- рование от собственной воли, возвышение над ее интересами, что требует особой энергии интеллекта...".
80 щий цель в себе самом49' Что же ПРИ всем этом nP0HCX(Wm c человеком? Мы можем не беспокоиться: предаваясь созерцанию, мы, тем не менее, остаемся людьми, мы едим, голосуем и исповедуем правильное учение; чистое любопытство, этот небезопасный порок, совсем не так заразите- лен, как ревностное отстаивание столь необходимых нам ценностей. Два принципа историографии Если так, то тысячелетняя эволюция исторического познания кажет- ся разграниченной появлением двух принципов, каждый их которых стал поворотным пунктом. Первый, относящийся к периоду Древней Греции, заключается в том, что история - это бескорыстное знание, а не нацио- нальные или династические воспоминания; второй, окончательно сфор- 49 J. Monod. Leçon inaugurale, Collège de France, chaire de biologie moléculaire, 1967 "Сегодня повсюду выступают за чистую науку, свободную от какого-либо сию- минутного влияния, но делается это как раз ради^гаж, во имя еще не известных сил, которые только она может открыть и укротить. Я обвиняю людей науки в час- том, слишком частом потворстве этому заблуждению; во лжи по поводу их подлин- ного замысла, в ссылках на силу ради того, чтобы на самом деле развивать позна- ние, представляющее для них единственный интерес. Этика познания принципи- ально отличается от религиозных и утилитаристских систем, которые видят в познании не цель, а средство ее достижения. Единственная цель, главная ценность, высшее благо в этике познания - это, признаемся, не счастье человечества, и еще менее того его земная сила или его удобство, ни даже Сократов gnôthi seauton, a само объективное знание". Святой Фома в Summa contra gentiles, 3, 25, 2063 (éd. Fera, vol. 3, p. 33, cf. 3, 2, 1869 et 1876) противопоставляет в этом смысле познание и игру, которая не является самоцелью. То, что познание является самоцелью, не означает, что при случае его нельзя использовать для каких-то иных целей, полез- ных или приятных; но, во всяком случае, его собственная цель всегда на поверхно- сти и всегда самодостаточна, и формируется знание, исходя из этой единственной цели, то есть исходя только из истины. Для Фукидида история, открывающая исти- ны, которые всегда остаются подлинными, - это конечное достижение в области познания; но не в области деятельности, где следует рассматривать неповторимую ситуацию, что делает бесполезными слишком общие истины ktema es aei: J. de Romilly особо подчеркнул этот принципиальный момент (незамеченный, в частности, у Jaeger), противопоставив фукидидову историю той, что хочет поучать людей дей- ствия (Полибий, Макиавелли). Так же точно, согласно известной шутке, Платон написал Республику, чтобы полисы стали совершеннее, тогда как Аристотель напи- сал Политику, чтобы усовершенствовать теорию.
мулированный в наши дни, гласит, что всякое событие достойно исто- рии. Эти два принципа вытекают один из другого; если мы изучаем про- шлое из чистого любопытства, то познание будет обращено к видовой специфике, так как у него не будет никаких причин предпочитать одно индивидуальное другому. Поэтому любая система фактов становится объектом охоты историка, как только у него появляются необходимые для нее понятия и категории: как только у него имеются средства для пости- жения экономических или религиозных фактов, возникает история эко- номики и история религии. К тому же, возможно, еще не сказались все последствия появления целостной истории; может быть, ей суждено перевернуть нынешнюю структуру гуманитарных наук и привести к особому подъему социоло- гии, как мы увидим в конце этой книги. А прямо сейчас мы можем по- ставить, по меньшей мере, один вопрос. Поскольку всякое событие столь же исторично, как любое другое, событийное поле можно делить совер- шенно произвольно; почему же мы так часто придерживаемся традици- онного его деления, исходя из времени и пространства, - «история Фран- ции» или «история XVIII века», - из неповторимости, а не из видовой специфики? Почему книги под названием Революционный мессианизм в истории, Социальная иерархия во Франции, Китае, Тибете и СССР с 1450 г. до наших дней или Война и мир между народами (если перефра- зировать названия трех недавних изданий) остаются еще такой редко- стью? Может быть, из-за сохранившейся исконной привязанности к не- повторимости событий и национального прошлого? Откуда идет это пре- обладание хронологического деления, которое выглядит как продол- жение традиции королевских хроник и национальных летописей? Ведь история - не разновидность династических или национальных жизне- описаний. Можно пойти и дальше: время - это не главное для истории, так же как и индивидуальность событий, которую история терпит не по своей воле; тот, кто «действительно любит познание» и хочет постичь специфику фактов, не придает особого значения наблюдению за после- довательно разворачивающимся позади него величественным ковром, свя- зывающим его с его предками-галлами: ему нужна лишь какая-то про- должительность времени, чтобы увидеть развитие в ней некой интриги. Если же, напротив, мы считаем, вслед за Пеги, что историография - это «память», а не «надпись», что историк, «оставаясь в рамках той же расы, телесной и духовной, преходящей и вечной, должен просто говорить о Древних и обращаться к ним», то в этом случае мы осудим не только
82 Ланглуа и Сеньобоса, но и всю серьезную историографию, начиная с Фукидида. Весьма прискорбно, что от Пеги до Sein und Zeit и Сартра оправданная критика научности в истории служила подспорьем для вся- ческих проявлений антиинтеллектуализма. По правде говоря, непонят- но, как требование Пеги могло бы реализоваться и к чему оно привело бы в историографии. История - это не прошлое «расы»; как тонко заме- J7- so, отрицание времени в истории может показаться парадок- чает Jx-роче сальным, но тем не менее, понятие времени для историка не обязатель- но, ему нужно лишь понятие вразумительного процесса (мы бы сказали: понятие интриги); а таких процессов — бесчисленное множество, посколь- ку они созданы разумом, и это противоречит идее однозначной хроноло- гической последовательности. Время от питекантропа до наших дней - совсем не такое, каким его обычно описывают в истории; это просто сре- да, в которой произвольно развиваются исторические интриги. Какой ста- ла бы историография, окончательно освободившаяся от последних ос- татков неповторимости, единства места и времени и целиком отдавшая- ся единству интриги? Это мы и увидим в нашей книге. so В. Croce. Theorie et Histoire de l'historiographie, trad. Dufour. Droz, 1968, p. 206. География, что бы там ни говорили, тоже, как совершенно справедливо пишет H.Bobek, не является наукой о пространстве: это наука о регионах (которые для гео- графа представляют то же, что интриги - для историка) ; пространственный харак- тер региона сам собой разумеется, но несущественен: знать, что такой-то город рас- положен к северу от другого - это не география, так же как знать, что Людовик XIII был до Людовика XIV - это не история. См. Н. Bobek. "Gedanken über das logische System der Landeskunde" in W. Storkebaum. Zum Gegenstand der Geographie, p. 292. Злоупотребление несущественной идеей о том, что география есть знание о про- странственном характере феноменов, сделало бы ее скучной; например, в "геогра- фии права" было бы достаточно сказать о том, что англо-саксонское право встре- чается в том или ином регионе, а не о том, как это произошло и какой себя видит эта юридическая география. Добавим, что, подобно тому, как индивидуальность, неповторимость исторического события обусловлена исключительно временем, так и географический факт (данный ледник) индивидуален только в силу своего поло- жения в пространстве; все остальное, все реальные или воображаемые "индивиду- альные качества" данного ледника подлежат объяснению и являются специфичес- кими. Историческаяигеографическаяиндивидуальностьпредставляет собойком- бинацию специфических качеств, которые вполне оправданно повторяются, как повторяется и сама комбинация: единственное, что отличает две идентичные ком- бинации, - это их местонахождение в различных точках времени и пространства
83 Приложение Аксиологическая история История интересуется тем, что было, поскольку оно было; мы тщательно бу- дем отделять этот подход от подхода истории литературы или искусства, дисцип- лины аксиологической, чьи рамки определяются ценностным отношением: она интересуется великими художниками, шедеврами. Эта аксиологическая история, как пишет Макс Вебер, «не направлена на поивк фактов, имеющих каузальное значение для последовательного хода истории», а «постигает свой предмет ради него самого» и «рассматривает свой предмет, используя подходы, совершенно противоположные историческим». К этому первому отличию следует добавить еще одно. Аксиологическая история включает в себя два момента: изначальную оценку («вот великие писатели») и историю предметов, получивших такую оцен- ку; второй момент - то есть литературная и художественная история, которую мы читаем, -уже ничем не отличается от просто истории. Так что это можно выра- зить следующим образом: литературная история XVII века, написанная с неак- сиологической точки зрения чистой истории, будет называться «литература XVII века в контексте эпохи», тогда как литературная история, написанная с точки зре- ния аксиологической, как ее и пишут обычно, равнозначна следующему: «лите- ратура XVII века с точки зрения вкусов XX века»; понятно, что пресловутый парадокс «обновления списка шедевров» присущ и нормален только и исключи- тельно для аксиологической истории. Установление различий между этими тремя элементами (оценка, аксиологи- ческая история, чистая история) - одна из самых выдающихся заслуг Макса Ве- бера; мы разовьем их здесь, насколько возможно (тексты Вебера не вполне ясны: Essais sur la théorie de la science, trad. Freund, p.260-264, 434, 452-453, cf. p. 64- 67). К великому несчастью для проблемы ценностной нейтральности, эти важ- нейшие различия очень часто игнорируются: отрицая непреодолимое различие между фактическими и ценностными суждениями, обыкновенно обращаются к истории литературы, якобы доказывающей невозможность такого различия; это происходит и к великому несчастью для методологической ясности истории ли- тературы: история литературы обычно предстает как «история шедевров» с про- извольной и необоснованной примесью «истории литературной жизни и вкусов», которая относится к чистой истории и рассматривается иногда ради углубленно- го понимания шедевров, а иногда ради нее самой; отсюда неприязнь между исто- рическими и литературными темпераментами, носители которых обрушивают друг на друга определения «жалкий эстет» и «вульгарный филолог», видимо, счи- тая эти слова грубыми ругательствами; и всякий отказывает другому в понима- нии того, что не является его специальностью. 1. Чистая история применительно к литературе, искусству, науке и т.д., ко- нечно, содержит ценностные суждения, но в виде косвенной речи, иначе говоря,
84 в форме фактических суждений. Чистый историк не может не замечать того, что для людей искусство - это искусство, что Ифшения - не доказательство сред- ствами геометрии, не политическая листовка и не светская проповедь, предлага- ющая «свидетельство» или «учение». Как, например, он станет рассматривать литературную историю XVII в., изображая общество и цивилизацию при Людо- вике XIV? Я не знаю, ставился ли уже этот вопрос в публикациях, но когда чита- ешь историков школы Анналов, то видно, что они свой выбор сделали: не может быть и речи о вставке в картину XVII в. чужеродной главы, где кратко излагается учебник литературы, написанный с точки зрения «литераторов», и о галерее пор- третов великих людей, что для историка было бы попугайством; надо переписать историю литературы с собственно исторической точки зрения и создать своего рода «социологию» литературы при Людовике XIV. Кто тогда читал, кто писал? Что читали и как воспринимали литературу и писателей? Каковы были ритуалы, роли и пути литературной жизни? Какие авторы, великие или незаметные, созда- вали образцы, подталкивали к подражанию? Такой подход чистых историков нельзя не признать верным и последовательным; достаточно вспомнить о пропа- сти, отделяющей литературную продукцию в том виде, в каком она существует для современников, оттого, как ее будут воспринимать потомки; всякий посеща- ющий букинистов знает: добрая половина из того, что читали в XVf I в., состояла из благочестивых книг и сборников проповедей. Это принципиальный факт, и для историка было бы немыслимо не привлечь к нему внимание; но не выдаст ли он после этого, из-под того же пера, эстетскую фразу о расиновской прозрачнос- ти? Нет, он только скажет, что эта прозрачность, ощущаемая (или нет) современ- никами, объясняется (или нет) литературным моментом и повлияла (или нет) на литературную продукцию той эпохи. Он скажет также, было ли у современников впечатление, что они живут в блестящую литературную эпоху и добавит, что по- томство должно отвергнуть или подтвердить это суждение. Идея чистой истории применительно к занятиям, связанным с ценностями, не слишком очевидна в отношении литературы, но зато очень близка археологам и историкам науки. Римское искусство оставило множество скульптур, некоторое количество живописи и несколько редких шедевров; археологи сообщают обо всем, что они находят, о плохом и о хорошем: это свидетельства художественной жизни и эволюции стилей. Они изучают искусство с точки зрения «социологи- ческой» , вернее, сточки зрения цивилизации : условия жизни, домашняя скульп- тура, погребальное искусство, безобразная ракушечная облицовка в садах Пом- пеев, народное искусство, то есть изделия поденщиков, работавших грубо, как сапожники, помпейская живопись, соответствующая нашим обоям и обивке на креслах с изображением Прекрасной садовницы Рафаэля... На самом деле, за последние двадцать лет чистая история литературы и ис- кусства получила большое развитие под названием социологии искусства (как известно, «социология» часто выступает как синоним социальной или не-собы- тийной истории); эпохальным событием стала книга Антала (Antal) об истори-
85 ческом фоне во флорентийской живописи, как бы сомнительны ни были ее мето- дика и выводы, что обычно случается с книгами первопроходцев; ближе к наше- му времени можно привести в качестве примера чистой истории литературы книгу Ремона Пикара (Picard) la Carrière de Jean Racine, или же страницы Пьера Губе- ра, посвященные литературе «луикаторз» в LouisXVIet vingt millions de Français. 2. Аксиологическая история есть история произведений, которые не исчезли благодаря своим достоинствам и воспринимаются как живые, вечные, имеющие отношение не только к их времени: однако описание их истории всегда касается определенного времени. Они рассматриваются в их неповторимости, посколь- ку им придана ценность, и не они служат для описания истории эпохи, а эпоха привязывается к ним: историк-аксиолог будет говорить о литературной жизни при Людовике XIV ради объяснения жизни и творчества Расина, он не воспри- нимает Расина в качестве фигуранта этой литературной жизни, как это сделал бы чистый историк. Смысл трудов А. Койре в каком-то смысле заключался в том, чтобы переве- сти историю науки из аксиологической истории в чистую историю, в историю науки «данного времени». До него история науки была прежде всего историей великих открытий и изобретений, историей не подлежащих сомнению истин и их открытия; Койре ввел историю ошибок и истин, историю чисто человеческого движения вечных истин (Кеплер, открывающий один из своих законов, исходя из пифагоровых несуразностей и благодаря двум ошибкам в расчетах, компенси- ровавшим одна другую; Галилей, считающий необходимым сделать выбор меж- ду последователями Платона и Аристотеля и определивший себя как платоника, видимо, вообразив, что опирается на идеи этого философа, как если бы совре- менный физик полагал, что обязан своими открытиями марксизму). Перестав быть аксиологической, история науки прекращает раздавать премии и становит- ся увлекательной, как настоящий роман; Вебер правильно указывал, что вторже- ние аксиологии в чистую историю обычно оканчивается катастрофой; когда вме- сто исторического объяснения и понимания искусства барокко начинают аксио- логически говорить, как герцогиня де Германт, что «это не может быть красиво, потому что это ужасно», то сразу же перестают его понимать, в нем видят лишь «упадок искусства», а это суждение, аксиологически спорное, с исторической точки зрения просто лишено смысла. То же касается и истории науки. В астрологии видят только суеверие, лженауку, забыв, что она была, как максимум, ошибочной наукой и что в то время вера в математическую и детерминистскую теорию, како- вой являлась астрология, была признаком подлинно научного ума; так и у нас ученые умы приветствовали или отвергали психоанализ во имя самого пошлого здравого смысла. 3. Таким образом, аксиологическая история основывается на оценках, насто- ящих ценностных суждениях; но - и в этом различии блестяще проявляется ин- туиция Вебера — она есть нечто иное, нежели эти оценки, «различие, которое часто не считают нужным замечать» (р. 434, cf. 453) и которое объясняет тот
86 известный парадокс, что историк литературы может иметь дурной вкус. Для того, чтобы быть хорошим аксиологическим историком, ему достаточно позаимство- вать у общественного мнения канонический список великих писателей; после чего он будет знать, что ему следует анализировать жизнь и творчество Бодлера, а не Беранже. Итак, исходная оценка, будь то мнение самого историка или мнение, заим- ствованное им у его аудитории, определяет, какие авторы достойны того, чтобы о них говорили, и тут требуется вкус; помимо этого, аксиологическая история ни- чем существенно не отличается от чистой истории, кроме того что она сосредото- чена на неповторимости авторов; но она не требует наличия вкуса, привязанно- сти к беллетристике или какой-то со-природности с произведениями искусства; она требует только главного качества историка: не сочувствия - способности к подражанию; и еще некоторой виртуозности пера, а на это способен любой вы- пускник Ecole Normale.' Такая способность к подражанию - все, что нужно и директору художественной галереи, который вполне может не иметь вкуса, и это позволит ему легче следовать вкусу клиентуры; однако, чтобы разговаривать с любителями, ему необходимо знать, под каким ракурсом надо смотреть на про- изведения искусства, каковы точки приложения ценностей: как говорит Вебер, «аксиологическая интерпретация, которую мы будем отличать от оценки, заклю- чается в изложении различных смыслообразующих позиций, возможных в от- ношении данного феномена» (р. 434, выделено Вебером). Иначе говоря, замечать ценности - это одно дело, а судить о них - совсем другое. Историк древнеримского портрета может сходу безукоризненно опреде- лять стилистическую принадлежность произведений при полном отсутствии по- нимания абсолютной художественной ценности этих портретов51' И это не важно, потому что история, даже аксиологическая, говорит о шедев- рах, поскольку они прекрасны, а не как о прекрасном. Идет ли речь о Бодлере или Беранже, темы для обсуждения будут те же самые: стиль, приемы, поэтика, тематика, природа чувств и т.д. Оценка неизбежно сводится к суждению «это красиво» или «это некрасиво», что было бы слишком кратко для учебника по истории литературы. Ценностное суждение должно быть не длиннее восклица- ния. А раз после стадии изначальной оценки аксиологическая история совер- шенно подобна истории, то понятно, что историки литературы не испытывали необходимости в проведении каких-то различий и в прояснении имплицитных постулатов их работы. Понятно также, в чем заключается их главное достоин- ство: это не вкус и не увлеченность, а способность к подражанию, которая позво- ляет замечать ценности, не вынося о них суждения с точки зрения абсолюта; * Высшее учебное заведение во Франции, где готовят преподавателей. si Ср., как раз в области критики искусства^}. Кассирера, оосуждающего идеи Риккерта: "Zur Logik der Kulturwissenschaften" m Ada Universitatis Gotoburgensis, 48, 1942, p. 70-72.
87 этого достаточно до тех пор, пока не появляются проблемы определенного типа- проблемы подлинности; здесь и происходит испытание истиной. Воздадим же должное Роберто Лонги (Longhi), a также Андре Бретону, автору Flagrant délit. V. Интеллектуальная деятельность Описание истории - это интеллектуальная деятельность. Однако надо признать, что сегодня не все отнесутся к подобному утверждению с дове- рием; обычно считается, что историография по своей сути или по своим целям отличается от других видов познания. Человек, будучи погружен в историчность, якобы испытывает к истории особый интерес, и его связь с историческим познанием - более тесная, чем с любым другим; объект и познающий субъект здесь едва различимы между собой: наш взгляд на прошлое будто бы отражает нашу нынешнюю ситуацию, и, изображая историю, мы изображаем самих себя; временное измерение истории, су- ществование которого обусловлено временным измерением Dasein, яко- бы коренится в самой сути человека. Говорят также, будто понятие о че- ловеке претерпело в наше время принципиальное изменение: понятие о вечном человеке уступило место понятию о существе чисто историче- ском. Короче говоря, все происходит так, как если бы во фразе «история познается существом, погруженным в историю» произошло замыкание между первой и второй частью, поскольку обе они содержат слово «исто- рия». Историческое познание якобы интеллектуально лишь наполовину; в нем есть нечто принципиально субъективное, оно отчасти связано с сознанием и с бытием. Все эти идеи, какими бы распространенными они ни были, представляются нам ложными, вернее, они выглядят как пре- увеличение некоторых менее трагичных истин. Не существует никакого «исторического сознания» или «сознания историка»; не надо только упот- реблять слово «сознание» в связи с историческим познанием, и весь этот туман рассеется. Сознание не ведает об истории В стихийном сознании нет понятия истории, для появления которого требуется интеллектуальная работа. Знание о прошлом не является не- посредственной данностью, история - это сфера, где нет места интуиции
и возможна только реконструкция, где рациональная увереннность усту- пает место фактическому знанию, источник которого - вне сознания. Последнее знает только то, что время движется; если некое Dasein взгля- нет на старинный буфет, оно сможет сказать себе, что это потрепанная мебель, что она старая, старше него самого; но вопреки тому, что заявля- ет Хайдеггер, оно не сможет сказать себе, что эта мебель - «историче- ская». История - это книжное понятие, а не экзистенциальное; она пред- ставляет собой интеллектуальную работу с данными временного измере- ния, не относящегося к Dasein. Если «исторический» и подразумевает «старый», то все-таки между «старым» и «историческим» лежит целая пропасть интеллектуального труда; отождествлять эти два прилагатель- ных, уподоблять свое собственное время историческому времени - зна- чит путать условия существования истории и сущность истории, значит отбрасывать саму суть, скатываться к дидактизму52' 52 Многочисленные страницы, посвященные Хайдеггером истории в конце Sein und Zeit, хороши тем, что отражают широко распространенную сегодня концепцию: историческое знание (Historié) коренится в историчности Dasein "особым и исклю- чительным образом" (р. 392); "отбор того, что должно стать возможным предметом Historié, присутствует уже в выборе фактического материала экзистенции Dasein, где находится ее первоисточник и где она только и может существовать". Мы видим здесь центральную проблему историзма (и даже, в известном смысле, проблему ге- гелевских Лекций по философии истории): если не все достойно истории, какие же события заслуживают того, чтобы быть отобранными? Хайдеггеровская концепция истории учитывает факт существования времени; она учитывает также наш опыт (человек - это Забота, у него есть ему подобные и даже Volk), но только отчасти (хайдеггеровский человек, в отличие от человека св.Фомы, чувствует себя смерт- ным; зато он не ест, не воспроизводится и не работает); эта концепция позволяет понять, что история может стать коллективным мифом. Но если бы временное из- мерение Dasein и Mitsein служило достаточным обоснованием для истории, то в этом случае восприятие пространства как "стороны Германтов" или "стороны Ме- зеглиз" было бы основой любой монографии по географии кантона Комбре. Подоб- ный отказ от сущности ради обоснования приводит к концепции истории, не столько ложной, сколько корыстной. Например, она может оправдать любую коллективную глупость. Отметим одну деталь, важную для нашего исследования: если корни Histoire - в будущем Dasein, то можно ли написать современную историю? Как найти раци- ональное обоснование для историографии текущего момента? Если мой народ еще не решил, будет ли он завоевывать такую-то провинцию, то как писать историю этой провинции в связи с будущим, которое он себе выбирает в этом вопросе? По- этому-то Хайдеггер и начинает с "устранения вопроса о возможности истории на- стоящего времени, чтобы поручить историографии задачу открытия прошлого". Идея
89 Все, что известно сознанию об истории, - это узкая полоска прошло- го, воспоминание о котором еще живо в коллективной памяти нынешне - 5з; ему известно также — и Хайдеггер, видимо, придает это- го поколения му большое значение, - что его существование есть существование с дру- гими, коллективная судьба, Mitgeschehen («этим словом мы обозначаем сообщество, Volk»). Этого, пожалуй, недостаточно для познания истории и формулирования ее интриги. За пределами узкой полоски коллектив- ной памяти сознание довольствуется предположением о том, что данный промежуток времени может быть продолжен по принципу повтора: у мо- его предка должен был быть предок, и то же самое рассуждение можно применить к будущему; впрочем, над этим задумываются не часто54* ы также сознаем — по крайней мере в принципе, — что живем среди вещей, имеющих свою историю и бывших когда-то достижениями. Городской житель может легко вообразить, что сельский пейзаж, создание которого потребовало трудадесяти поколений, - это часть самой природы; не-спе- циалист по географии не знает, что заросли кустарника или пустыня воз- никают из-за разрушительной деятельности человека; зато всем извест- но, что у города, инструмента или технического приема - человеческое прошлое; мы знаем, как говорил Гуссерль, априорным знанием, что про- изведения культуры суть творения человека. Поэтому, когда стихийное сознание задумывается о прошлом, то оно рассматривает его как исто- рию сотворения современного мира людей, и он воспринимается как окон- ченный, завершенный, словно уже выстроенный дом или зрелый чело- век, которому остается только ждать старости55' такова " до сих noP> как правило, не замечаемая — стихийная концепция истории. о том, что имеется принципиальное различие между историей прошлого и историей настоящего, стала источником бесконечной путаницы в методологии истории; в конце этой книги мы увидим, чтоланная идея явдяется основной влтитике социологии. 53 об огромном разнообразии этой узкой полоски см.Ж Nnsson. Opuscuiaselecta. 1, p. 816: к 1900 г. крестьяне одной датской деревни сохранили четкое воспомина- ние о случае времен Тридцатилетней войны, относящемся к их деревне; однако они и разрушения государств разного рода, соответствовавшие порядку или, наоборот, беспорядочные, различ- ные кулинарные обычаи, изменения в еде и питье - немало их происходило по всей земле; было и множество всяких изменений климата, которые многократно меняли изнач, может заметить, что сегодня все стало хуже, чем вчера (земля истощается, люди мельчают, нет боль
90 Сознание видит в прошлом сотворение настоящего, потому что само действие относится к настоящему и не интересуется прошлым. В какую бы эпоху мы ни заглянули, люди, как первобытные, так и цивилизован- ные, всегда знали, что их судьба будет отчасти такой, какой ее сделает их деятельность. Они также знали, что до них утекло уже немало времени; ше времен года, требования на экзаменах постоянно снижаются, утрачиваются бла- гочестие, почтительность и нравственность, нынешние рабочие уже не те, что преж- де, когда они с такой любовью вытачивали ножку стула - эта знаменитая страничка Пеги напоминает Шекспира, Как вам это понравится, 2, 3, 57), то можно сделать вывод о том, что мир не просто пребывает в зрелом возрасте, но и приближается к старости и концу. Тексты об исчерпанности мира бесчисленны и часто неверно тол- куются. Когда император Александр Север говорит в папирусе об упадке Империи во времена его собственного правления, то это не смелое признание, прозвучавшее из уст главы государства, и не оплошность: это общее место, такое же нормальное в ту эпоху, как в наше время - слова главы государства об угозе гибели человечества от атомной бомбы. Когда последние язычники описывают Рим в Y в. как старуху с морщинистым лицом, vieîo vultu, говоря, что Империи грозит разрушение и она близка к концу, то это не спонтанное признание социального класса, обреченного Историей на исчезновение и мучимого чувством собственного упадка, а избитая фраза; кроме того, если даже Рим — старуха, то это достойная старая дама, заслу- жившая почтение своих сыновей. Обинье не был скептиком-декадентом, однако, говоря в les Tragiques о мученичестве своей партии, он пишет: "Une rose d'automne est plus qu'une autre exquise, vous avez éjoui l'automne de l'Eglise" (Осенняя роза, прелестница сада, для осени Церкви вы стали отрадой). Известна мысль св. Авгус- тина о том, что человечество подобно человеку, проживающему шестой возраст из семи отпущенных ему (см. напр., M.D. Chenu. La théologie au douzième siècle. Vrin, 1957, p. 75; Dante. Convivo, 2, 14, 13). В Хронике Отгона фон Фрайзинга постоянно повторяется: "мы, оказавшиеся в конце времен"; не надо из этого делать вывод о страхах XII в. Это ощущение продлится до XIX в., когда идея прогресса произведет в коллективном сознании одну из самых впечатляющих перемен за всю историю идей: еще в XVIII в. считалось, что мир близок к демографическому и экономичес- кому истощению (несмотря на возражения физиократов, противопоставлявших Лук- рецию Колумеллу). Самый поразительный текст принадлежит Юму (Трактат о чудесах); английский философ хочет противопоставить неправдоподобные факты правдоподобным странностям: "Вообразите, что все писатели всех эпох договорят- ся писать, будто бы, начиная с 1 января 1600 г. на всей земле в течение недели была полная темнота; ясно, что все мы, нынешние философы, вместо того, чтобы ставить этот факт под сомнение, должны будем принять его как достоверный и искать при- чины, по которым это могло произойти; упадок, разложение и разрушение природы - это событие выглядит вероятным благодаря стольким аналогиям, что всякий фе- номен, который кажется устремленным к этой катастрофе, укладывается в рамки человеческого свидетельства". Эта идея старения является лишь разновидностью
91 но знание об этом времени остается для них чем-то чуждым, поскольку деятельность не включает в себя знание о прошлом и не пользуется этим знанием. Конечно, мы всегда действуем и мыслим, исходя из достигну- того, не подлежащего произвольному уничтожению; робинзонады, при- тязающие на изобретение иного мира, обычно заканчиваются возвраще- нием к вчерашним или позавчерашним общим местам. Ибо человек так естественно историчен, что даже не различает, где начинается то, что идет из прошлого. Но при этом человек не является естественно историогра- фическим; это достижение - не столько сокровищница воспоминаний, сколько определенный этап. Человек пользуется этим, когда речь идет о какой-то местности или обычае, без особых раздумий, словно это часть самой природы. Историчность просто означает, что человек всегда нахо- дится на определенном этапе своего пути, что он может двинуться в путь только из того пункта, куда он прибыл, и что он считает вполне есте- ственным пребывание на этом этапе своего культурного пути. Деятель- ность не нуждается в знаниях о происхождении методов, инструментов и обычаев, которые она использует. Конечно, если мы - геометры, то мы принадлежим, как говорил Гуссерль, к сообществу геометров прошлого и будущего; но Гуссерль говорил также, что суть произведений культуры «остается в осадке»; что настоящее вовсе не отсылает к прошлому, а про- шлое следовало бы «перезаряжать», чтобы оно оставалось живым и на- стоящим. Поэтому возведение традиции в норму - это восприятие мира той основополагающей идеи, что мир завершен, созрел; именно так мы сами рас- сказываем историю рода человеческого: как переход от обезьяны к человеку; обезь- яна превратилась в современного человека, это свершилось, сказка окончена; мы описали происхождение человеческого животного. И именно так Лукреций рассмат- ривает историю цивилизации в финале книги Y De nalura rerum. Часто спрашива- ли, проявилась ли в этих знаменитых стихах Лукреция, где описано политическое и технологическое развитие человечества, его "вера в прогресс", а также одобрял ли он материальный прогресс или считал его бесполезным. Для начала нужно понять замысел этой пятой книги. Лукреций предпринимает там интеллектуальный экспе- римент: доказать, что теория Эпикура вполне позволяет дать целостное описание устройства мира и цивилизации: ибо мир построен и закончен, технические сред- ства, которые было необходимо изобрести, уже изобретены, и продолжение истории не создаст новых философских проблем. Эта идея завершенности мира, который теперь может только стареть, есть самая распространенная и самая естественная философия истории; по сравнению с ней концепции, изученные К. Löwith (цикли- ческое время и прямолинейное движение по направлению к эсхатологии), более интеллектуальны, менее естественны и менее распространены.
92 задом наперед; зачем еще «раздувать» вопрос о традиционализме, если люди и так не могут обойтись без традиции и бесполезно проповедовать им какую-то традицию, которой у них не существовало или которой уже не существует, поскольку традиций на заказ не бывает. Историцшм не привел к трансформации Поскольку знание о прошлом, как по своему происхождению, так и по своим качествам, чуждо сознанию и безразлично для деятельности, то трудно поверить, что развитие исторической науки за последние дза века — а также открытие историчности человека и природы — могло, как это часто утверждали, быть революционным, что это стало шоком для совре- менного человека, что современная эпоха — это эпоха истории, что отны- не человек воспринимается как нечто завершенное, и уже неизвестно, что он из себя представляет. А раньше об этом знали больше? Этой трав- мы от историцизма не было; в крайнем случае был некий сплин56' ствительно, произошло значительное расширение знаний о человеке, но трансформации в этой области не произошло. 56 Идея изменений в духе историцизма и ореол, окружающий последние сто лет слово "история", отчасти происходят от появившейся привычки связывать с этим словом различные проблемы, не только новые и выражавшиеся раньше в иных тер- минах; поскольку эти проблемы не представляют интереса для методологии исто- рии, мы просто их перечислим. 1 ) Во-первых, вариации на тему исторического ре- лятивизма: относительность ценностей или подходов; здесь есть целый мир идей, простирающийся от Коллингвуда и идей Ренана об относительности прекрасного до некоторых тенденций ницшеанства. Релятивизм заключается не в констатации из- менений в сфере ценностей, а в отрицании правомерности постановки вопросов по этому поводу; и поскольку дело историков - только описание этих изменений, а не суждение о них, то эта проблема их не интересует; перемены в истории заключа- лись для них не в том, что изменчивость ценностей стала допустимым фактом, а в признании того, что все изменяющееся достойно внимания истории. 2) Проблема ответственности и действия (смысл истории, историческая нравственность, проти- вопоставляемая индивидуальной нравственности, марксистская нравственность). Сегодня проблема нравственности и политики формулируется в терминах истории, и проблема эта возникает всякий раз, когда допускают, что полигика - наука осново- полагающая, и, значит, проблема индивидуальной нравственности сводится к про- блеме совершенной politeia. 3) Проблема сущности человека; встречается много книг с названием, включающим слово "история", где человек рассматривается как
93 Самым очевидным уроком современной истории и этнографии явля- ется, пожалуй, человеческое разнообразие; наше убеждение в том, что человек меняется, перешло на уровень рефлекса: если сказать современ- ному историку, что древний римлянин представлял себе небо в виде без- дны, что у их беременных матрон возникали «желания» или что их отцы семейства предпочитали собственных детей чужим, то он в этом сразу усомнится из принципа, поскольку знает, что восприятие, психопатоло- гия и отцовский инстинкт меняются со смрной культуры. Он может обна- ружить, проведя исследование, что в том или ином пункте ничего не из- менилось (в наше время указывают на распространенную связь между разумное животное, как животное политическое и существующее во времени; явля- ется ли человек лишь частью природы? Свободен ли он, является ли он творцом своей коллективной судьбы? 4) Проблема истины как истории у итальянских нео- гегельянцев — Кроче и Джентиле: "Законченное знание должно уступить место зна- нию in fieri, так же как за внечеловеческой, вневременной истиной следует истина человеческая, временная, мирская, то есть истина-история" (F. Battaglia. La Valeur dans l'histoire, trad, Roure. Aubier, 1955, p. 121). 5) История (или культура) versus природа, то есть thesis versusphysis. 6) Гуссерлианская проблема истории науки и включения истины во время ("основание" науки, сообщество ученых на протяже- нии истории); отнюдь не будучи абсолютным разумом, мы не способны предвидеть развитие знания в будущем, однако что знание будет абсолютно верным. Данная проблема ставится нами в терминах истории; в XIII в. здесь скорее увидели бы про- блему "психологическую", проблему действующего интеллекта (постепенное раз- витие познания, переходящих) от силы к действию, предполагает наличие интел- лекта, полностью занятого деятельностью, атакой интеллект фактически и с пол- ным основанием предшествует интеллекту познающего субъекта; этот действующий интеллект, все мысли которого присутствовали в нем с самого начала и в котором не было неактуализированных истин, который существует во времени, "равнодушно" ускользая при этом от любого исторического изменения, и воздействует на челове- ческие умы по-разному, в зависимости от исторических, "материальных" различий в этих умах, - итак, этот интеллект позволяет человечеству постепенно постигать истину; более того, кажется, что этот интеллект - единый для всех людей на протя- жении истории; вокруг этого единого вместилища истины объединяется сообще- ство умов. Очень хочется провести параллель между Krisis Гуссерля и Monarchia Данте). 7) Лекции по философии истории Гегеля. Но этот нелегкий текст, окружен- ный массой легенд (здесь я верю на слово моему старинному другу Gérard Lebrun, чьи замечательные лекции об этих Лекциях я имел удовольствие слушать), разделя- ет судьбу Философии природы: он теряет свое значение и свою суть, если его отде- лить от системы. Кроме того, он даже более интересен для политической филосо- фии, чем для философии истории.
94 гомосексуализмом и фиксацией на матери, но это же наблюдение мы ви- дим в Федре Сенеки); историк отметит знаменательный характер этого постоянства; он строит предположения не о бытии, а о становлении. Это один из самых явных моментов несовпадения характеров историка и «ли- тератора»: оказавшись перед исторической тайной, последние станут ис- кать решение в знании человеческого сердца, а первые предпримут «вы- страивание ряда» на основе сведений об эпохе. А почему человек должен быть более постоянен, чем горы или животные? Он может быть относи- тельно стабилен в данной среде на какое-то, более или менее длительное время - но только на время. Эта стабильность может длиться столько же, сколько длится данный род: однако остается под вопросом, будет ли она продолжаться долго или вечно. Является ли война вечным человеческим занятием? Никому об этом ничего не известно. Поэтому бесполезно де- лать различие между историческими и антропологическими объяснени- ями; в любом случае это лишь вопрос большей или меньшей длительно- сти. Будут ли революционный дух и постоянная прослойка противников религии особенностями, присущими эпохе Просвещения, или они встре- чаются в любую эпоху под тысячью обличий, поскольку они естествен- ны для человека? Это неважно, так как различие между этим духом и его историческими обличиями обманчиво; Одежда как таковая тоже не су- ществует независимо от одежды той или иной эпохи. Существует только нечто определенное. Расширение исторических и этнографических знаний за последние два столетия создало образы человека на всех его стадиях развития, с его рационализмом и ритуалами, с непременным разнообразием его целей и естественностью, которую он придает самым противоречивым формам поведения; он становится тем, кем его делает его культура, его класс или динамика его группы, обретает благодаря своим занятиям сознание, боль- ше напоминающее безделушку данной эпохи, нежели вечный свет; его постоянно нанимают на предприятия и принимают в учреждения, он все- гда в коллективе, вечно занят; перед ним никогда не лежит прямой путь, и он не достигает точки, после которой невозможно повернуть вспять: для него все современно, и все всегда возможно. Произвело ли это переворот в нашем восприятии человека? Вообра- жаемое изменение идеи о человеке, о котором невнятно сказано в les Noyers de l'Altenburg*, сводится не бог весть к чему; мы не перешли от * Роман А. Мальро (1943).
95 вечного человека к человеку в процессе становления, мы просто сменили один образ человека - столь бледный, что его можно было считать веч- ным, ничем особо себя не связывая, - на другой образ, с большим коли- чеством подробностей: мы не знаем ни больше, ни меньше о том, что из себя представляет человек, но у нас имеется больше подробностей; зна- ние, опирающееся на источники, обесценило необоснованные утвержде- ния. Если ставить на одну доску фантазии и надежные знания, то мы могли бы столь же обоснованно приветствовать Эпикура в качестве пред- шественника наших ученых-атомщиков. В чем же выражалась эта пре- словутая идея о вечном человеке? В основополагающем определении (ра- зумное животное), по поводу которого нам по-прежнему нечего ни возра- зить, ни добавить; или в машинальных утверждениях (вроде заявления о том, что человек всегда будет воевать), которые не проверяются на прак- тике, всегда безвредны и уточняются сами по себе, если какой-то факт им противоречит; так, Фукидид утверждает, что «в событиях прошлого и будущего, в силу человеческого их характера, встретится подобие и сход- ство»; не говоря, какое именно, он ничем особым себя не связывает. Ис- торицизм не вызвал переворота по той простой причине, что между ант- ропологией вечного человека и исторической антропологией никогда не было реальных столкновений по конкретным вопросам: предрассудки, обусловленные недостатком информации, просто отступали без боя пе- ред знанием, опирающимся на источники. Например, не верно, будто до Зомбарта полагали, что экономический подход к прибыли был вечным и естественным: об этом даже не думали, таких понятий не существовало. Что же касается принципа изменчивости человека в зависимости от ме- ста и времени, то он — из тех, что всегда были известны; поэтому в антро- пологии все случилось не так, как в естественной истории, где открытие эволюции видов и земных эр ознаменовало подлинные перемены и по- началу вызвало полемику. Количественное изменение знаний о человеке не вызвало душевного потрясения. Узнать, что человек появился за 1 000 000, а не за 5 200 лет до нашей эры — это то же, что узнать о бесконечности неба или об ис- кривленности космоса: ход мировых событий от этого не изменился, и народы не меньше цепляются за свои ценности, несмотря на то, что их интеллектуалы не считают эти ценности вечными. Может быть, наши внучатые племянники посмеются над нами и скажут: «В конце концов, они убедили себя в том, что были одержимы идеей истории, но это было не так уж серьезно». Знание истории ведет лишь к культурным послед-
96 ствиям; оно освобождает от провинциальности, оно учит, что все суще- ствующее в человеческих делах могло бы и не существовать. Как сказано в Западном диване, Wer nicht von drei tausend jähren Sich weiss Rechenschaft zu geben Bleibt im Dunkel unerfahren Mag von Tag zu Tage leben. Цели исторического познания История не затрагивает души человека и не переворачивает его пред- ставлений о себе самом. Почему же он тогда интересуется своим про- шлым? Не потому, что он сам по себе историчен, ведь природа интересу- ет его не меньше; этот интерес имеет две причины. Во-первых, наша при- надлежность к национальной, социальной, семейной и т.п. группе может сделать прошлое этой группы особо интересным для нас; вторая причи- на — любопытство, либо просто к происшествиям, либо сопровождаемое интеллектуальными запросами. Обычно ссылаются на первую причину: национальное чувство, тра- диция; как будто история - это народное самосознание. Какой глубокий подход! Когда француз открывает греческого или китайского историка, когда мы покупаем популярный исторический журнал, наша единствен- ная цель - развлечься и что-то узнать. Уже греки в V в. были такими же, как мы; да что я говорю: греки! - даже спартанцы, которых сочли бы еще большими националистами. Им нравилось, когда софист Гиппий на сво- их лекциях рассказывал о «родословных героев или людей, о происхож- дении разных народов, об основании городов начальных времен и вооб- ще обо всем, что относится к древности. Вот что доставляло им наиболь- шее удовольствие». «В общем, - говорит ему Сократ, - твой способ нравиться спартанцам - это отводить твоим огромным познаниям ту роль, которую обычно играют старушки при ребятишках: ты забавляешь их своими историями»57^полА турная деятельность, а культура без корысти - это сфера антропологии. Иначе невозможно объяснить, почему безграмотные деспоты покрови- 57 Platon. Hippias majeur, 285e. См. Гете И. Западно-восточный диван. М.: Наука, 1988. с.55.
97 тельствовали литературе и искусствам и почему столько туристов прихо- дит скучать в Лувр. Интерес к истории во все времена был не только в значительной сте- пени бескорыстным, но и выдвигал требование достоверности. Хотя слу- шатели склонны проявлять доверчивость, дабы не испортить себе удо- вольствия, история все-таки не слушается, как сказка, и если невозмож- но поверить в ее правдивость, то она теряет свое очарование. Поэтому интерес к прошлому нашего Volk в любом случае играет незначительную роль; роль необязательную, несущественную, вторичную, подчиненную по отношению к истине, и, прежде всего, ограниченную: потому что наше любопытство не ограничивается национальной историей. Придание на- циональной ценности прошлому не является повсеместным явлением, бывают и другие виды алкоголя: «наш народ строит светлое будущее», «мы - новые варвары, у нас нет прошлого, мы вновь сделаем мир моло- дым». В таком коллективном опьянении есть нечто нарочитое; его нужно организовать, его не найдешь в готовом виде в самой ткани истории. Поэтому здесь исходят из перевернутой логики идеологий; националь- ное чувство порождает свое историческое обоснование, а не наоборот; оно является первичным фактом, а обращение к земле и к мертвым - это лишь аккомпанемент. Так что самая шовинистская историография может без особых усилий продемонстрировать объективность, поскольку пат- риотизму не требуется для своего существования искажать истину, он интересуется только тем, что служит ему обоснованием, а остального он 58. Познание не находится под влиянием приписываемых ему не касается целей, ни бескорыстных, ни практических; эти цели дополняют его, не будучи его частью. Ложная проблема: происхождение истории Поэтому происхождение исторического жанра является чисто фило- логической проблемой и не представляет интереса для философии исто- рии. Рождение историографии, как и все в истории, не было необходимо- 58 Иногда патриотизм бывает просто благопристойным предлогом: бесконечные и огромные тома Monumenta Germaniae historica вышли под девизом Sanctus amor patriae dat animum', на самом деле любовь к родине дает мужество умереть, а не заниматься компиляциями.
98 стью; оно не вытекает из самосознания человеческих групп как необхо- димость, не сопровождает, как тень, возникновение государства и поли- тического сознания. Греки начали писать историю, когда они стали на- ~59? Или когда демократия сделала их деятельными гражданами? Я не знаю, да это и не важно; это всего лишь деталь истории литературы. В каком-то другом случае блеск королевского двора при выдающемся мо- нархе побудит поэта увековечить память об этом в хронике60* е стоит возводить историю мысли или литературных жанров в феноменологию духа, не стоит принимать случайную последовательность за проявление сущности. С самого начала имелось все необходимое для того, чтобы ис- тория однажды могла быть написана; случай решал, запишут ли ее и в каком виде. Знания о прошлом во все времена давали пищу как для лю- бопытства, так и для идеологических софизмов; во все времена люди знали, что человечество находится в становлении и что их коллективная жизнь состоит из поступков и страстей. Единственным нововведением была письменная (а до того устная) обработка этих общедоступных све- дений; произошло рождение исторического жанра, но не исторического сознания. Историография — это событие культуры в узком смысле слова, кото- рое не подразумевает нового подхода ни к историчности, ни к действию. Мы окончательно в этом убедимся, если сделаем отступление и погово- рим о довольно распространенном этнографическом мифе. Говорят, что у первобытных людей отсутствовало представление о становлении; время, по их понятиям, циклически повторялось; они считали, что их существо- вание на протяжении многих лет просто повторяло неподвижный архе- тип, норму, установленную мифом или предками. Именно эти представ- 59 Hegel. Leçons sur la philosophie de l'histoire, trad. Gibelin. Vrin, 1946, p. 63. боТольколигражданинможетписатьисторию? Сомневаюсь. С чего начинается гражданин, политически активный человек? Подданные абсолютных монархий со- здают историю славы их короля, деяний иностранных государей и интересуются родословными; люди во все времена предпочтитали политику прочим зрелищам (Ла Брюйер отметил это, говоря о "повествователях" (nouvellistes), еще до того, как David Riesman приписал ту же склонность одним лишь inside-dopesters развитых демократий: вотвашидостижения, социологи). Племя "первобытных" людейведет войну илипереговоры: разве это не политическая активность? Раб, прозябающийв аполитической пассивности, не напишет историю, но не потому ли, что он прозяба- етивинтеллектуальнойпассивности? Зато современник этого раба, столь же поли- тическипассивныйпридворныйнапишетисториюдеспотаили его двора.
99 ления о времени не позволяли им видеть историю и a fortiori писать ее. Представим на минуту, что мы поверили в эту высокопарную мелодра- 61, которых так много в истории религии, и только зададим вопрос, что же означает глагол «не позволяли»: как может одна идея - в данном слу- чае идея архетипа - помешать формированию другой - идеи истории? В таком случае, уже само существование Птолемеевой системы должно было бы помешать появлению системы Коперника; однако разве не слу- чается, что одна идея сменяет другую? В этом-то все и дело: поскольку речь идет о первобытных людях, нам не хочется, чтобы архетип пред- ставлял собой идею, теорию, произведение культуры, подобные нашим теориям; это должно быть чем-то более глубинным, это должно относиться к ментальное™, к сознанию, к опыту; первобытные слишком близки к изначальной подлинности, чтобы их видение мира могло быть слегка дистанцированным и несколько двойственным, как наше отношение даже к самым авторитетным теориям. И потом, конечно, это не те люди, у ко- торых могут быть теории. Таким образом, все произведения их культуры и философии сбрасывают на уровень сознания, придавая, в конечном счете, этому сознанию непроницаемость и тяжесть булыжника62' итак> нам следует верить, будто все тот же первобытный человек, который, не- сомненно, видит своими собственными глазами, что один год не похож на другой, тем не менее продолжает на все смотреть через призму архе- типов, а не просто заявляет об этом. ei См. здравые возражения P. Vidal-Naquet. "Temps des dieux et temps des hommes" ш ^ШфМЩ^^^Ш^Шос'Ш^^оеепшАХ людей в терминах сознания имела губительные последствия и остается примером стиля, характерного для этно- логии и истории религии первой половины нашего века; забыв о том, что область идей подразделяется нажанры (сказка- не теологема, теологема- не вера, благоче- стивая притча - не народное поверье), все идеи свели к cosa mentale в невыносимо концентрированном состоянии. Так родился миф о первобытном сознании, а также мифоглумерскомЖе/^^с/гаиил^напоминающеммышлениетермитавтермитни- ке, или же миф о мифологическом мышлении: священные космогонии, присущие нескольким профессионалам из духовного сословия, которые верят в них настолько же, насколько философ-идеалист в повседневной жизни верит, что внешний мир не существует, персональные головоломные конструкции, наподобие пресловутого Dieu d'eau Гриоля (M. Griaule - фр. этнолог, изучавший культуру догонов - прим, пе- рев.). назидательные истории, сказки, рассказываемыенапосиделкахивечерамив период жатвы, в которые верили не больше, чем греки верили в свою мифологию, - все это берут вперемешку и называют мифом (противоядие от этого имеется у
100 На самом деле, первобытный человек смотрит на реальность точно так же, как мы: когда он сеет, то спрашивает себя, каков будет результат; помимо этого, у него, как и у нас, есть своя философия, с помощью кото- рой он пытается описать или обосновать действительность; архетип - одна из таких систем. Если бы архетипическое мышление действитель- но существовало, то оно бы надолго задержало появление исторического мышления: когда мозг уже настроен определенным образом, то ему сложно перестроиться. Зато сменить идею нетрудно, или даже не нужно, поскольку самые противоречивые идеи могут сосуществовать самым мирным об- разом; ведь мы же не позволяем себе применять какую-либо теорию за пределами той области, для которой она была специально разработана. Жил-был один биолог, который считал, что ножи «созданы, чтобы ре- зать», который отрицал целесообразность философских вопросов биоло- гии, верил в смысл истории там, где речь шла о политической теории, и проявлял экстремизм, как только речь заходила о конкретной политике. Так же точно и первобытный человек увидит, что завтра не похоже на В. Malinowski. Trois essais sur la vie sociale des Primitifs. Payot, 1968, p. 95, sq.); во имя религии в любую притчу вкладывают полный заряд слепой веры; вообразите себе исследование о Людовике XIV, в котором тема Короля-Солнца рассматрива- лась бы с той же серьезностью, с какой рассматривается тема солнечной природы римского императора или тема божественности фараона (противоядие имеется у G. Posener. "De la divinité du pharaon" in Cahiers de la société asiatique, XV, 1960). Где-то я читал - или мне кажется - историю молодого этнографа, Фабриса дель Донго этнографии, который был, можно сказать, захвачен врасплох и задавал себе вполне разумный вопрос, "действительно ли он присутствовал" при сцене из жизни первобытных? Он отправился изучать одно племя, "верившее", как ему объяснили, в то, что, если жрецы на мгновение перестанут играть на каком-то музыкальном инструменте, то космос умрет, впав в летаргию (эта музыка представляла собой один из тех ритуалов, о которых в истории религии говорят, что они поддерживают существование космоса, обеспечивают процветание сообщества и т.д.)- Так что наш этнограф полагал, что жрецы-музыканты выглядят, как люди, удерживающие дето- натор атомной бомбы; он увидел духовных лиц, исполнявших свою священную и обыденную задачу с унылой профессиональной добросовестностью старательных работников. В Упанишадах даже сказано, что если не сделать утреннего приноше- ния, то у солнца не хватит сил, чтобы взойти: эта притча в стиле духовной семина- рии связана со слепой верой так же, как Дерулед — с патриотизмом (Paul Déroulède— французский писатель и политический деятель, олицетворение национал-реваншизма -прим, перев.); только наивный человек, воспринимающий все буквально, увидитв этом отражение индийского взгляданамир и документальное описание архаическо- го мышления.
101 сегодня и еще меньше на вчера, заявит, что кукурузу сажают определен- ным образом, поскольку так ее сажал бог в день первый, будет прокли- нать молодежь, которая захочет сажать ее иначе, и станет рассказывать этой самой, жадно внимающей ему молодежи, как во времена его деда их род, благодаря выдающейся политической хитрости, расправился с со- седним племенем; ни одна из этих идей - не помеха для остальных, и почему бы этому первобытному не сочинить историю войн его племени. Если же он этого не делает, то, возможно, просто потому, что до него еще не дошла новость о существовании исторического жанра. Рождение исторического жанра Ведь самой возможности изобрести исторический жанр не достаточ- но; нужно еще этим заняться; как же к этому приходят? С точки зрения психологической, это изобретение происходит непредсказуемым образом и остается для нас непонятным; нововведение пройдет с большей легко- стью, если существует, например, научная литература, если публика при- учена удовлетворять свою любознательность чтением, если социально- экономическая структура такова, что эта публика может существовать; как всегда, имеют значение бесчисленные мелкие факторы; сам «факт» рождения историографии, взятый в целом, не имеет какой-либо од- ной главной причины, которая бы так же целиком на нем замыкалась; и соответственно, поскольку не существует историографии «в себе», то изменение палитры причин обусловит изменение формы историо- графии. Традиция исторического жанра закладывается в тот день, ког- да некое сочинение демонстрирует читателям, что изложение событий может стать последовательной и вразумительной книгой; начиная с этого дня, порвать с этой традицией будет так же трудно, как было труд- но создать ее. Власть примера приводит к тому, что эволюция исторического жанра полна странностей, которым невозможно найти принципиального объяс- нения. История философии, театра и конституций начинается с Аристо- теля, история искусства восходит, по меньшей мере, к Плинию; зато ис- тория музыки не была написана до середины XIX в.: не нашлось ни од- ного человека, пожелавшего этим заняться. Отчего в Индии почти не было историков, хотя там были ученые, философы и филологи? Конечно, не из-за производственных отношений и не оттого, что индийский дух ин-
102 тересуется только вечным. Почему наш XYII век не изобрел экономиче- ской истории? Потому что структура его мышления не позволяла выде- лить экономику в отдельную тему и рассматривать ее исторически? Эта идея, возможно, верна, но не существенна. Может быть, ему недоставало любви к реалиям, чтобы считать их достойными истории? Однако он не пренебрегал Историей больших дорог Франции и массой подобных пус- тяков. Когда писатели той эпохи бросали взгляд на сельскую местность, они, конечно, понимали, что эти земли не всегда выглядели подобным образом; но они не понимали - поскольку не имели еще соответствую- щего примера, - что, систематично исследуя историю какой-либо мест- ности, в конце концов, создаешь самостоятельное произведение. На са- мом деле, подобная работа, при всех новых понятиях, которые для нее требовались, не могла быть выполнена одним человеком; создание эко- номической истории полностью зависело от счастливого сочетания слу- чайных достижений; это начнется в следующем веке, с появлением эру- дитов, которые составят историю цен у античных народов. Поскольку все существует в определенной форме, то вопрос о рожде- нии историографии совпадает с вопросом о том, почему она родилась в той или иной форме. Ничем не доказано, что западная манера писать историю в виде рассказа, последовательно разворачивающегося во вре- мени, - единственно мыслимая или лучшая. Мы привыкли верить, будто история представляет собой «то-то», и забываем, что было время, когда еще не подразумевалось, что она должна представлять собой «то-то». В самом начале, в Ионии, то, что должно было однажды стать историче- ским жанром, колебалось между историей и географией; Геродот, исполь- зовав как повод этапы персидских завоеваний, рассказывает о причинах индийских войн в форме географического обзора завоеванных народов, излагая прошлое и современную этнографию каждого из этих народов. Но Фукидид, близкий по духу к физикам-ионийцам, взяв интригу войны в качестве примера для изучения политического механизма, невольно создал впечатление, будто история - это рассказ о событиях, происходя- щих с нацией; мы увидим в конце этой книги, что его заставило изло- жить результаты исследования в виде рассказа, а не в виде социологии или techne политики. А механическое продолжение фукидидова рассказа Ксенофоном, в конечном счете, закрепило традицию западной истории, рожденной по недоразумению, допущенному бесталанным последовате- лем. Но дело могло кончиться чем-то иным, нежели национальная исто- рия; с Геродота могла бы начаться historia, подобная сочинениям араб-
103 ских географов или географическо-социологическому обзору в духе Про- легоменов Ибн-Хальдуна. История, став однажды историей народа, так ею и осталась; так что если однажды какой-нибудь историк открывает иную тропу и пишет, как Вебер, историю некого item, например, много- вековую историю Города, то начинают кричать о социологии или о срав- нительной истории. Экзистенциалистская концепция Подведем итоги: история есть интеллектуальная деятельность, кото- рая удовлетворяет простое любопытство в общепризнанных литератур- ных формах. Если нам удалось убедить в этом читателя, то мы можем перейти к другой весьма популярной интерпретации истории: историог- рафия отражает нашу ситуацию, проецирует наши интенции на прошлое, видение прошлого отражает наши ценности; исторический объект не су- ществует независимо от наблюдателя истории, прошлое - это то, что мы воспринимаем в качестве нашей предыстории63' Каноническим текстом для любых размышлений об историческом знании было бы в таком слу- чае «Лафайетт, мы здесь!»*. Не преувеличивая, можно сказать, что еще десять лет назад эти темы составляли «предмет лекций» по философии истории. Непросто обсуждать концепцию, которая, помимо своей непроверяе- мости, является совершенно посторонней по отношению к тому, как ис- торики и их читатели видят свое занятие, и интересна только с точки зрения анализа националистических мифов в историографии XIX в. Ка- ким образом утверждение о том, что Антигон Гонат встал во главе Маке- донии в 276 г. (очень важная дата) окажется проекцией наших ценностей или же отражением моих интенций? Возможно, историография имеет социальное измерение и играет идеологическую роль, так же как физика и психоанализ; но, как и эти дисциплины, она не сводится к своему по- пулярному образу и не считает его нормой. Возможно также, что при не- бз См., напр., с. 80 и след, очень полезного тома 24 Geschichte in Fischer-Lexicon (Fischer-Bücher, 1961). * "Lafayette, we are there\" - фраза, приписываемая обычно генералу Першингу, главнокомандующему американским экспедиционным корпусом во Франции во вре- мя I мировой войны.
104 порочности самой науки ее служители и пользователи обладают этим качеством лишь в большей или меньшей степени: хорошо бы не забы- вать об этом и, конечно, будет более чистоплотным напоминать об этой неприятной истине, нежели впадать в корпоративную апологию. Тем не менее, каким бы целям ни заставляли служить историю, когда она уже написана, пишут ее только ради нее самой и ради ее истины; или же это не история. Omnespatimur manes: у всякой нации есть свои Brichot, кото- рые могут опубликовать в 1934 г. книгу о Führertum у древних римлян, в 1940 г. - о Reich у того же народа, а в 1950 г. - об обороне средневекового Запада от угрозы с Востока; но промашка - только в заглавии книги, со- держание которой остается правдивым; если это не так, то об этом бу- дет сказано со всей объективностью. Что касается проекции наших цен- ностей на прошлое, то разве не случалось историкам публиковать книгу, не отвечающую запросам эпохи? Разве что здесь просто имеется в виду, что история как познание развивается во времени, что она не ставит с первого же раза всех вопросов, которые могла бы поставить, и подразу- мевается, что вопросы, которые она ставит в ту или иную эпоху, суть те же, что определяют дух времени, если, конечно, последнее выражение имеет смысл. «Экономическая история, - скажут нам, - родилась в тот момент, когда возникла одержимость экономическим аспектом». - Вовсе нет, это не соотаетстаует фактам64 и свидетельствует о& упрощенном взгля- де на интеллектуальную жизнь; идеи рождаются из чего угодно: из зло- бодневности, из моды, из случайности, из чтения книг в башне слоновой кости; еще чаще они рождаются друг из друга и из изучения самого пред- мета. Чтобы закруглиться и покончить с этой чепухой, скажем, что экзи- стенциальная теория истории заключается в наборе нескольких ба- нальных и туманных замечаний о социальной обусловленности истори- 64 Голод в те времена был еще более неотвязной проблемой, чем экономические кризисы между 1846 и 1929 гг: Экономическая история родилась из изучения источ- ников и из экономической теории. С 1753-1754 гг. Michaelis и Hamburger исследо- вали цены у древних евреев и греков; источниковедение XVIII в. было менее собы- тийным, чем "большая" история, предназначенная для широкой аудитории (это спра- ведливо для классической эпиграфики еще и в XX в.). Ideen über die Politik, den Verkehr und den Handel der vornehmsten Völker der alten Welt (сочинение JI.H.L. Heeren) появляются в 1793 г. В 1817 г. выдающееся сочинение Boeckh о политической эко- номии афинян окончательно утвердило этот жанр. Самые известные теоретические модели принадлежали, пожалуй, Адаму Смиту и Дж.Б. Сею.
105 ческого знания и в утверждении ее конституирующего значения для предмета истории: невозможно якобы рассматривать прошлое иначе как через проблемы настоящего, также как, по Канту, невозможно рассмат- ривать физический феномен, не учитывая его экстенсивной величины. В связи с этим у нас есть два возражения. Во-первых, никто и не думает смотреть на физические феномены иначе как на экстенсивные: да и как бы это у нас получилось? Зато если сказать историку, что он проецирует на прошлое ценности настоящего, он увидит в этом упрек, которого по- пытается избежать в будущем, проявляя большую объективность. А если он этого хочет, значит он это может, как утверждают сами экзистенциа- листы: ведь в глубине души они убеждены, что историография есть не- что иное, нежели наши интенции, и даже заявляют, что она должна быть этими интенциями и что в обществе будущего она непременно исполнит 65; они настолько хорошо чувствуют ее объективность, что упре- кают ее в объективизме. Исторический катарсис На самом деле, экзистенциалисты опасаются истории, поскольку она деполитизирована. История - это один из самых безвредных продуктов, которые когда-либо выработала химия интеллекта; она нейтрализует цен- ности и страсти, но не потому, что устанавливает истину вместо пристра- стных заблуждений, а потому, что истина всегда разочаровывает, и исто- рия нашего отечества очень скоро оказывается такой же скучной, как ис- тория иных народов. Вспоминается, как Пеги испытал шок, услышав, 65 См. интервью Сартра 17 марта 1969 г.: "В сегодняшнем контексте (создавать историю настоящего, в обоих смыслах слова) исследование о Крестовых походах можно навязать только с позиций избирательного ограничения или же гуманисти- ческой иллюзии (которая как раз скрывает избирательность) универсального зна- ния. Но никак нельзя сказать, что в подлинно революционном, не избирательном обществе, где знание будет реализовано на практике, вместо того чтобы оставаться монополией и оправданием реакции, - нельзя сказать, что вся история не будет вос- произведена'" но не так, как раньше, в услужливом изложении, а со столкновениями, сокращениями, заторами, соответствующими тому значению, которое на практике будет придавать своему прошлому формирующееся общество". Этот взгляд далек от перипатетиков.
106 что некий молодой человек назвал позавчерашнюю драму «историей»; тот же catharsis может наступить от злободневности, и я полагаю, что это обжигающее удовольствие является одной из привлекательных черт ис- тории современности. Дело не в том, что страсти в свое время были фаль- шивыми или что время, проходя, делает сожаление бессмысленным и наступает момент прощения: эти чувства, за исключением безразличия, люди скорее разыгрывают, нежели испытывают. Просто созерцательный подход не смешивается с практическим; можно рассказывать о Пелопон- несской войне абсолютно объективно («афиняне сделали то-то, а пело- поннесцы - то-то»), оставаясь при этом пылким патриотом, и не расска- зывать ее в патриотическом духе по той простой причине, что патриоту этот рассказ ни к чему. Как говорил Кьеркегор, самое совершенное зна- ние христианства никогда не будет равнозначно ощущению, что христи- анство обращено к нам; никакое соображение интеллектуального поряд- ка никогда не заставит нас перейти к действию. Это одна из тех причин — и далеко не единственная, — которые объяс- няют следующий парадокс: даже при самых определенных политиче- ских взглядах очень сложно сказать, на чьей стороне мы были бы в пери- од Фронды, во времена Мармузетов* или при Октавиане Августе, а вооб- ще-то, сам вопрос этот- несерьезный и бездушный. Отыскать в прошлом свое политическое направление - еще не достаточно для того, чтобы прим- кнуть к нему всем сердцем; сердечной привязанности по аналогии не бывает. И напротив, самые чудовищные, до сих пор не изжитые драмы современной истории не вызывают у нас естественного рефлекса - отве- сти взгляд, стереть их из памяти; они кажутся нам «интересными», как бы ни шокировало это слово: ведь мы пишем и читаем их историю. Шок, испытанный Пеги, подобен тому, что испытал бы Эдип, оказавшись на представлении своей собственной трагедии. Театр истории заставляет зрителя испытывать страсти, которые, бу- дучи восприняты на интеллектуальном уровне, подвергаются своего рода очищению; их бескорыстие лишает смысла любое не-аполитичное отно- шение. Остается только общее сочувствие к трагедиям, пережитым - о чем мы ни на мгновение не забываем — самым реальным образом. То- нальность истории и есть то самое печальное знание зла, которое появи- лось у Данте, когда он в среду на Пасху 1300 г. смотрел из небесной выси, * Насмешливое прозвище министров французского короля Карла VI (по назва- нию гротескных церковных скульптур).
107 с Сатурна на земной шар в его истинном виде: «этот ком земли, что дела- ет нас столь жестокими», Vaiuola ehe cifa tantoferoci. Конечно, история _ не урок «мудрости», поскольку историография - это познавательная де- ятельность, а не искусство жизни; эта тональность - любопытная осо- бенность ремесла историка, вот и все.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОНИМАНИЕ VI. Понять интригу Часто говорят, что история не может ограничиться просто рассказом; она еще и объясняет, вернее должна объяснять. Это значит, что она не всегда объясняет и может себе позволить не объяснять, оставаясь при этом историей; например, когда она просто сообщает о существовании в третьем тысячелетии до нашей эры некой восточной империи, о которой нам не известно ничего, кроме ее названия. На это можно возразить, что для нее было бы сложно как раз не объяснять, поскольку мельчайший исторический факт имеет смысл: это король, империя, война; если завт- ра откопают столицу Митанни и расшифруют царские архивы, то нам достаточно будет их бегло прочитать, и у нас в голове выстроятся легко узнаваемые события: царь воевал и был побежден; такое, действительно, бывает. Продолжим объяснение: мучимый вполне естественной жаждой славы, царь начал войну и был побежден, так как противник имел чис- ленное превосходство, поскольку небольшое войско, как правило, усту- пает крупному войску. История никогда не поднимается над этим про- стейшим уровнем объяснения; по сути, она остается рассказом, и то, что называют объяснением, - всего лишь средство сделать рассказ понятной интригой. Однако, на первый взгляд, объяснение - это нечто иное: как увязать явную легкость синтеза с практической сложностью осуществле- ния этого синтеза, которая заключается не только в критике и интерпре- тации источников? А также с существованием серьезных проблем, гипо- тезой «Магомет и Карл Великий» или с истолкованием Французской ре- волюции как захвата власти буржуазией? Заговорив об объяснении, мы скажем или слишком много, или слишком мало.
109 Два смысла «объяснения» Иначе говоря, «объяснение» употребляется в полном смысле этого слова, когда оно означает «определение факта через его принцип или оп- ределение теории через более общую теорию», как это происходит в на- уках или в философии; либо оно употребляется в узком и привычном смысле, как когда мы говорим: «Позвольте объяснить, что произошло, и вам сразу все станет ясно». В первом смысле слова историческое объяс- нение было бы серьезной научной победой, которая до сих пор была одер- жана лишь в нескольких точках событийного поля: например, объясне- ние Французской революции как захвата власти буржуазией; что касает- ся второго смысла, то, спрашивается, какая же страница истории не содержит объяснения, если только она не содержит полной околесицы или просто хронологии и если читатель видит в ней какой-то смысл. Мы покажем далее, что, несмотря на некоторую видимость и некие чаяния, исторического объяснения в научном смысле слова не существу- ет, что эти объяснения сводятся к объяснению во втором смысле слова; эти «привычные» объяснения второго рода суть истинная, вернее, един- ственная форма исторического объяснения; и сейчас мы ими займемся. Каждый знает, что, открывая книгу по истории, он понимает ее, как по- нимает роман или то, что делают его соседи; иначе говоря, объяснять означает для историка «показать развитие интриги, сделать его понят- ным». Таково историческое объяснение: все сплошь подлунное и совер- шенно не научное; мы будем использовать для него слово «понимание». Историк делает интриги понятными. Поскольку речь идет о челове- ческих интригах, а не, например, геологических драмах, то и мотивы их будут человеческими: Груши прибыл слишком поздно; производство ма- рены снизилось из-за отсутствия спроса; на Ке д'Орсе, где с беспокой- ством наблюдали за эгоистичной, но искусной политикой двуглавой мо- нархии, забили тревогу. Даже экономическая история, как, например, история Народного фронта A. Sauvy, остается интригой, в которой пред- ставлены теории производительности труда, а также намерения действу- ющих лиц, их иллюзии; там присутствует и случайность, изменяющая ход событий (Блюм не заметил экономического подъема 1937 года, скры- того в статистике за сезонной депрессией). События интересуют истори- ка просто потому, что они произошли, а не как повод для открытия зако- номерностей: он как максимум при случае ссылается на последние; он
по стремится открыть неизвестные события или неведомую сторону со- бытий. Гуманитарные науки проникают в исторический рассказ как истины-ссылки, и их внедрение не может зайти далеко, поскольку пове- ствование не дает возможности углубляться в предмет; экономическая история говорит об инвестициях, сбыте, утечке золота, объясняет пред- полагаемый упадок в Италии древнеримского периода конкуренцией про- винций Империи (но это всего лишь слова, потому что источники не по- зволяют уточнить, каковы были сравнительные преимущества и terms of trade)'; она никак не может продвинуться дальше. Национальная эконо- мика не совпадает с системой экономических законов и не может быть объяснена ею. Едва ли можно представить себе учебник, который бы назывался «Методология исторического синтеза» или «Методология истории» (мы не говорим об источниковедении). Наверное, этот учебник был бы кон- центрированным изложением демографии, политической науки, социо- логии и т.д.? Да, и ничем иным. Потому что, primo, к какой главе этого учебника относились бы следующие сведения: «Груши прибыл слишком поздно», и, secundo, вот такие сведения: «Ян Гус погиб на костре»? К трактату по физиологии человека, где рассматриваются последствия кремации? Действительно, историческое объяснение использует профес- сиональные знания дипломатов, военных, избирателей, вернее, историк, изучая источники, проходит подготовку дипломата или военного прежних времен; историческое объяснение использует также, в виде следов, неко- торые научные истины, главным образом из сферы экономики и демо- графии; но прежде всего оно использует истины, настолько вошедшие в наше обыденное знание, что нет никакой необходимости ни упоминать их, ни даже обращать на них внимание: огонь обжигает, вода течет. Что 1 Можно, например, вообразить, что если Италияначиная с первого веканашей эры уступает Галлии рынок глиняных изделий категории полулюкс, то это происхо- дитне потому, что итальянская экономика была подавлена техническим превосход- ством или дешевизной рабочей силы в провинции, а потому, что Италия имела по- давляющее превосходство над провинциями в других секторах, и хотя онамогла бы производить глиняные изделия лучшего качества, чем Галлия, и по лучшей цене, она была больше заинтересована в специализации в тех секторах, где у нее было существенное преимущество. Поспешим добавить, что эта гипотеза ничем не обо- снована: я просто хотел показать, что и другие не лучше, и что самое разумное - вовсе не браться за такое исследование. Можно просто отметить факты, да и то очень немногие из них выдерживают критику.
же касается «Груши прибыл слишком поздно», то эти слова напоминают нам о том, что помимо причин история включает в себя также «сужде- ния», что следует учитывать намерения действующих лиц; в мире, каким мы его видим, будущее определяется случайностью, и, следовательно, суждения имеют право на существование. Поэтому Груши может при- быть «слишком» поздно2' Таков подлунный мир истории, где царят бок о бок свобода, случайность, причины и цели, в отличие от мира науки, ко- торому известны только законы. Понимать и объяснять Поскольку такова квинтэссенция исторического объяснения, то надо согласиться, что оно не заслуживает особых восторгов и ничем не отли- чается от типа объяснений, применяемых в повседневной жизни или в любом романе, где рассказывается об этой жизни; оно заключается толь- ко в ясности, которая исходит от рассказа со ссылками на источники; ис- торик получает объяснение в самом повествовании и, как в романе, оно не является операцией, отделенной от повествования. Все, о чем расска- зано, понятно постольку, поскольку об этом можно рассказать. Так что для мира нашего опыта, мира причин и целей нам очень подойдет слово «понимание», столь близкое Дильтею; это понимание — словно проза гос- подина Журдена, мы обращаемся к нему, едва узрев мир и себе подоб- ных; для того чтобы заниматься этим и быть настоящим (или почти на- стоящим) историком, достаточно быть человеком, то есть чувствовать себя свободным. Дильтею очень хотелось, чтобы и гуманитарные науки обра- тились к пониманию; но они (по крайней мере те из них, которые не являются науками лишь на словах, например чистая экономическая тео- рия) мудро отказались от этого: будучи науками, то есть гипотетико-де- дуктивными системами, они стремятся к точному объяснению, как в фи- зических науках. История не объясняет, в том смысле, что она не может делать выво- дов и прогнозов (это возможно только в гипотетико-дедуктивной систе- 2 Aristote. De interpretation, IX, 18В 30; M, Merleau-Ponty. Sens et non-sens, p. 160: "Такчто подлинная объективность требует изучения субъективной составля- ющей событий, ради определения ее точной роли, и того, как ее видят стороны... Мы должны пробудить прошлое, перенести его в настоящее".
112 ме); ее объяснения не отсылают к принципу, который прояснял бы собы- тие; эти объяснения заключены в том смысле, который историк придает рассказу. Иногда объяснение кажется заимствованным из царства абст- ракций: Французская революция объясняется усилением буржуа-капи- талистов (даже если эти буржуа были просто группой лавочников и инт- риганов); это просто означает, что революция есть усиление буржуазии, что повествование о революции показывает, как этот класс или его пред- ставители завладели рычагами власти: объяснение революции представ- ляет собой ее краткое изложение и больше ничего. Не перебирая всех мыслимых случаев употребления слова «объяснение» в истории, возьмем одно из них, очень известное: при помощи гипотезы, традиционно обо- значаемой загадочным названием «Магомет и Карл Великий», Пиренн смог объяснить экономическую разруху эпохи Каролингов; слово «объяс- нение» употребляется здесь потому, что Пиренн выявил новый факт, раз- рыв торговых отношений между Западом и Востоком вследствие араб- ского завоевания. Если бы этот разрыв с самого начала был хорошо изве- стным фактом, то причинная связь была бы настолько ощутимой, что объяснение не отличалось бы от изложения фактов. Ложное представление о причинах Когда мы просим объяснить нам Французскую революцию, то мы ждем не изложения теории революции вообще, из которой вытекает 1789 год, и не разъяснения понятия революции, а анализа антецедентов, выз- вавших этот революционный взрыв; объяснение — не что иное, как рас- сказ об антецедентах, который показывает, вследствие каких событий про- изошло событие 1789 г., и слово «причина» обозначает эти самые собы- тия: причины суть различные эпизоды интриги. Если в повседневной жизни меня спросят: «почему вы рассердились?» - я не стану перечис- лять всех причин, а начну небольшое повествование, сотканное из наме- рений и случайностей. Поэтому вызывает удивление количество книг, посвященных причинности в истории: почему именно в истории? Не проще ли исследовать повседневность, объясняя, почему Дюпон развел- ся, а Дюран поехал не в горы, а на море? Еще удобнее было бы исследо- вать причинность в Воспитании чувств: эпистемологический интерес был бы тот же, что при изучении причинности у Пиренна или Мишле. Считать историю чем-то обособленным, а занятия историка - какой-то
113 таинственнойдеятельностью, приводящей к историческому объяснению, — просто предрассудок. Проблема причинности в истории есть пережи- ток палеоэпистемологической эры; мы все еще полагаем, что историк на- зывает причины войны между Антонием и Октавианом, как физик (по идее) называет причины падения тел. Причина падения - это притяже- ние, которым объясняется также движение планет, и физик восходит от феномена к его принципу; он выводит из более общей теории поведение более мелкой системы; процесс объяснения идет сверху вниз. Историк, напротив, ограничивается горизонтальным планом: «причины» войны между Октавианом и Антонием - это события, предшествовавшие вой- не, точно так же как причины происходящего в акте IV Антония и Клео- патры - это то, что произошло в первых трех актах. Поэтому слово «при- чина» гораздо чаще употребляется в книгах об истории, чем в книгах по истории, где оно может ни разу не встретиться на пятистах страницах. Сеньобос заявляет, что событие имеет причины, что все причины рав- нозначны и что выделить главные среди них невозможно: все они сыгра- ли свою роль в появлении следствия, все они - полноценные причины. Такая точка зрения - двойная фикция. Историк не выделяет причин, сы- гравших роль в появлении следствия, он ведет рассказ, в котором эпизо- ды следуют один за другим, а участники и факторы выстраивают свои действия в единое целое. Вполне позволительно и, может быть, даже удоб- но выделять один из этих эпизодов и называть его причиной, но развле- каться разделением интриги на части, присваивая им название причин, - это школярское занятие, имеющее смысл только в плане дискурса; разде- лив этот continuum на части, мы можем получить больше или меньше причин, в зависимости от конкретного случая (Великая армия в целом или каждый солдат в отдельности), и конца им не будет не только потому, что каждый причинный ряд восходит к началу времен, но, прежде всего, потому, что он очень быстро теряется в не-событийном: историки гряду- щих веков, которые будут гораздо проницательнее нас, увидят в душе вор- чунов Великой армии нюансы, о которых мы даже не подозреваем. Толь- ко физик, поскольку он решил устанавливать законы в области абстрак- ций, может перечислить абсолютно все переменные и дискретные параметры какой-либо проблемы. Во-вторых, Сеньобос, как и Тэн, видимо, полагает, что историк начи- нает с накопления фактов, затем ищет причины и неудовлетворен, если их не находит; это заблуждение, поскольку историк больше похож на журналиста, чем на детектива; он выполнит свою задачу, когда скажет,
114 что он увидел в источниках, а уж виновного он найдет, только если смо- жет. Но ведь детектив - это «хороший» историк? Конечно, но на нет и суда нет: если источники не позволят найти виновного, историк, тем не менее, останется историком. Все, что историк рассказывает - хорошо с профессиональной точки зрения: мы не замечаем лакун в причинах без специального усилия, и даже если мы их замечаем, то это положитель- ное открытие мы совершаем, задав «дополнительные» вопросы. Но вот в чем загадка: как история остается историей, при том что она может в равной мере искать причины или же не уделять этому особого внимания, предлагать поверхностные причины или открывать глубокие причины и по своему желанию закручивать вокруг одного события сразу несколько интриг, в одинаковой степени экспликативных, хотя и совсем разных: дипломатическая, или экономическая, или психологическая, или просо- пографическая история истоков войны 1914г.? Стоит ли из этого делать заключение об «ограниченной исторической объективности»? Разгадка очень проста. В мире, каким мы его видим, люди свободны и всем правит случай. Историк может в любой момент ограничить свое объяснение некой свободой или некой случайностью, которые являются решающими моментами. Наполеон проиграл битву: чего же проще? Та- кие неприятности случаются, а большего нам и не требуется: в рассказе нет лакун. Наполеон был слишком честолюбив: это никому не запрещено - вот и объяснение Империи. Но ведь он был возведен на трон буржуази- ей? Значит, она несет главную ответственность за Империю; она была свободна, поскольку ответственна. Тут возмутится историк не-событий- ного. Он знает, что история состоит из endechomena allas echein, из «ве- щей, которые могли бы быть другими», и требует анализа мотивов сво- бодного волеизъявления буржуазии, выявления того, что раньше назвали бы ее идеями о высокой политике, и так далее до бесконечности. Иначе говоря, в истории объяснять - значит разъяснять: когда историк не хочет ограничиться первой попавшейся свободой или случайностью, он не под- меняет их детерминизмом, а разъясняет их, раскрывая в них другие сво- боды и другие случайности3' Йы' может бьш» помните полемику Хруще- ва и Тольятти о Сталине после публикации хрущевского Доклада: совет- з R. Aron. Introduction à la philosophie de l'histoire, essai sur les limites de l'objectivité historique, p. 183: "Эта свобода воспроизведения проявляется также в выборе уровня. Один историк поставит себя на место действующего лица, другой пренебрежетмикроскопическиманализомибудетнаблюдатьзадвижениемцелого,
115 ский государственный деятель очень хотел бы остановить объяснение пре- ступлений Сталина на первой попавшейся свободе, свободе генерально- го секретаря, и на первой случайности, по которой тот стал генеральным секретарем; но Тольятти, как хороший историк не-событийного, ответил, что для появления этой свободы и этой случайности, с их губительными последствиями, само советское общество должно было быть способно породить и терпеть такого человека и такую случайность4' «Глубинная» история Любой рассказ по истории - это такое переплетение, в котором обо- собленные причины выглядят нереальными, и рассказ этот с самого на- чала - причинно-следственный, понятный; однако предлагаемое им по- нимание может быть более или менее глубоким, «искать причины» - зна- чит рассказывать о факте более глубоко выделять не-событийные аспекты, перейти от комикса к психологическому роману5' Р ведущим к изучаемому событию. Для марксиста проблема непосредственных при- чин войны 1914 г. не имеет особого значения и интереса. Конфликт был, так ска- зать,выделениемжизнедеятельностикапиталистическойэкономикииевропейской политики XXвека, и инциденты последнихдней нотакуж важны! т 4 XJp. с тем, что сказалТроцкии о Николае ТГ в Истории русской революции, т. I, ,*а не определение и не объяснение; противопос- тавление "фактов" и "причин" (Тэн, Ланглуа и Сеньобос) - это иллюзия, порожден- ная непониманием исторического номинализма. Самособойразумеется,чтовисто- рии нет детерминизма (считалось доказанным, что Наполеон "не мог не" принять такого-то решения, хотя у Императора в ночь перед принятием решения мог бы случиться приступ мистицизма или апоплексическийудар). Зато очень распростра- нена идея о том, что историография, достойная этого названия и подлинно научная, должна совершить переход от "повествовательной" истории к "объясняющей"; на- пример, в учебнике Йозефа Гредга (Gredt) по аристотелевско-томистской филосо- фии мы читаем, что история - не настоящая наука, в том смысле, что ее предметом является совокупность фактических данных, которые не получены в результате умо- заключения; и что все-таки она становится в некотором роде научной, связывая эти факты с их причинами. Но как она могла бы не увязывать их с причинами, если весь рассказ изначально осмыслен, если невозможно вырвать факт без его причинных корней, и, наоборот, найти новую причину "определенного" факта - это значит вы- явить неизвестный ранее аспект данного факта в форме вывода? Найти экономи-
116 вопоставлять повествовательную историю какой-либо иной, которая пре- тендует на звание объясняющей; давать больше объяснений - это значит рассказывать лучше и без объяснений; «причины» какого-то факта, в ари- стотелевском смысле: действующая сила, материя, форма и цель — все это на самом деле аспекты данного факта. Именно к такому углублению рассказа, к такому разъяснению обстоятельств, целей и способов дей- ствия часто стремится современная историография; она приходит к ана- лизу (в том смысле, в каком говорят об аналитическом романе), который, не будучи уже рассказом в обычном смысле слова, остается, тем не ме- нее, интригой, так как в ней есть взаимовлияние, случайность и цели. Пользуясь метафорой из теории экономических циклов, такого рода ана- лиз обыкновенно называют исследованием различных временных рит- мов: на авансцене — политика Филиппа II, изо дня в день; на заднике — средиземноморские обстоятельства, без каких-либо изменений; таким ческие причины Французской революции - это значит осветить экономические ас- пекты этой революции. Иллюзия происходит от того, что полагают, будто револю- ция есть "некий" фактне только наноминальномуровне; говоря, что онанеявляет- ся неким фактом, мы имеем в виду, что она не является неким фактом, поскольку "бытие и единое взаимозаменяемы": она является номинальной совокупностью. Ко- нечно, когдапишут: "Каковы причины революции?", гипнотизируя себя этой фра- зой, то возникает впечатление, что вот он - факт, и остается найти его причины; тогда и воображают, что история становится объясняющей и что она не является изначально понятной. Иллюзия исчезает, как только слово Революция заменяют тем, что оно означает, а именно соединением мелких фактов. Как пишет Р. Арон в Dimensions de la conscience historique, "все" причины, вместе взятые, не приводят к "данной" Революции как к результату: существуют только частные причины, каж- дая из которых объясняет один из бесчисленных частных фактов, объединенных под именем Революции. Когда Макс Вебер связывает пуританизм с зарождением капитализма, он тоже не претендует на открытие "всех" или "главной" причины "явления" капитализма: он просто выявляет некий аспект капитализма, не извест- ный до него, указывая в то же время его причину, а именно религиозные взгляды. Этот аспект не является одной из точек зрения нагеометрал, которым якобы являет- ся капитализм, поскольку такого геометрала не существует; данный аспект - это просто новый исторический факт, который вполне естественно войдет в совокуп- ность, называемую нами капитализмом. Иначеговоря, под тем же самым названи- ем капитализма мы будем по -прежнему понимать событие, которое на самом деле не является тем же самым, потому что его состав был дополнен. В главе X мы увидим, что прогресс истории не в том, чтобы перейти от пове- ствования к объяснению (любое повествование объясняет), а в том, чтобы продви- гать повествование в область не-событийного.
117 образом, полюса действия служат созданию углубленной временной сце- нографии, и понятно, что такой барочный художник, как Бродель, нахо- дит в этом удовольствие. Точно так же история науки - это история связи между биографией ученого, методикой его эпохи и категориями и про- блемами, определявшими в данную эпоху поле его зрения6* Основанием для метафоры разнообразных временных ритмов яв- ляется неодинаковое сопротивление полюсов действия изменениям. В каждую эпоху на ученого и художника воздействуют неосознаваемые структуры, topoi духа его времени, geprägte Formen, изучавшиеся клас- сической филологией в период ее расцвета71 эти <<готовые *°РМЫ>>' с по" разительной силой воздействуют на сознание художников и составляют материю художественного произведения. Например, за столь разнообраз- ными личностями художников XVI в. Вельфлин открывает переход от классической структуры к структуре барочной и к «открытой форме»; ведь не все возможно в каждый данный момент истории: художник самовыра- жается через зрительные возможности его времени, составляющие свое- го рода грамматику художественной коммуникации, и у этой грамматики есть своя собственная история, свой неторопливыйритм, который опре- деляет природу стилей и художественную манеру8* ° П0СК0ЛЬКУ истори- ческое объяснение не падает просто так с неба, требуется дать еще конк- ретное объяснение тому, что «готовые формы» смогли почти безусловно воздействовать на художника, поскольку художник не «подвергается» ка- ким-то «влияниям»: художественное произведение есть делание, которое использует источники и «влияния» как материальные основы (причины) так же, как скульптор использует мрамор как материальную основу (при- чину) для своей статуи. Значит, нам следует изучить профессиональное обучение живописцев в XVI в., обстановку в мастерских, требования пуб- öG. Granger ("L'histoire comme analyse des aeuvres et ascomme analyse des situations" in Méditations, 1, 1961, p. 127-143) указывает: "Всякое человеческое произведение естьнечтоболыпее,чемпродукт его опыта, но, с другой стороны, это нечто никакие обязывает нас создавать гипостазис рамок сознания, чтобы подгонять под них вся- кий сЩЖс^чЖНЙЩййй^^'ормальный анализ речи святого Павлаперед Ареопа- гом вЕ. Norden. Agnostos Theos, Untersuchungen zur Formengeschichte religiöser Rede, 19238 ^PWmfflTn. Principes fondamentaux de ! 'histoire de l'art: le problème de l'évolution du style dans l'art moderne, trad. fr. Paris : Pion, 1952, p. 262 sq., 274 sq. К нему до- вольно близок A. Warburg в своем исследовании о Pathosformen.
118 лики, более или менее затруднявшие разрыв художника с общепризнан- ным стилем, авторитет новомодных произведений в их противопостав- лении произведениям предыдущего поколения. Зрительная грамматика, «подставка» изображений XVI в., так блестяще проанализированная Вель- флином, оказывает свое влияние через социально-психологические фак- торы, которые раскрываются при изучении истории, и историк искусства обязан их учитывать. Но если есть факторы и взаимодействие, значит, возникнут и другие факторы, противоположной направленности, которыми будет объяснять- ся появление, существование и исчезновение барочной структуры и от- крытой формы; если готовые формы служат материальной причиной про- изведения, то произведение служит материальной причиной этих форм. Грамматика форм, в длительном промежутке времени, была бы вопло- щенной абстракцией, если бы она существовала иначе, нежели благода- ря художникам и у художников, которые своим постоянным творчеством обеспечивают ей существование в стремительно проходящем времени или в корне изменяют ее. По крайней мере, можно сказать, что эти два полю- са художественной деятельности изменяются с разной скоростью, что формы умирают не так быстро, как художники, и что нам сложнее осоз- нать существование этой грамматики форм, чем существование лично- сти художника. Многообразие исторических времен не следует понимать буквально, здесь имеются в виду две вещи: что новаторы, изменяющие ситуацию эпохи, встречаются реже, чем имитаторы; и что историк должен бороть- ся с ленью и не ограничиваться ни тем, что написано в источниках чер- ным по белому, ни фактами в духе самой обыкновенной событийной ис- тории. Любой факт является одновременно причинным и причиненным; материальные условия суть то, чем делают их люди, а люди - то, чем их делают эти условия. Поэтому мы видим в биографиях, начиная с Wollenstem Ранке, рассказ о взаимодействии человека и его времени; вза- имодействие называют сегодня «диалектикой»; это значит, что описы- ваемый индивид будет рассматриваться как дитя своего времени (да и как может быть иначе?), а также что он воздействует на свое время (ведь нельзя же воздействовать на пустоту) и с этой целью он учитывает об- стоятельства своей эпохи, так как нельзя действовать без материальной причины.
119 Случайность, «материя» и свобода Подведем итог: историческое объяснение продвигает разъяснение факторов более или менее далеко; а факторы эти в подлунном мире бы- вают трех видов. Первый - случайность, его еще называют повод (вне- шняя причина), происшествие, гений или случай. Второй фактор - это причины (основы), или условия, объективные обстоятельства; мы будем называть его «материальные причины». И "последний фактор — свобода, мысль, мы назовем его «конечные причины». Малейший исторический «факт», относящийся к человеку, содержит эти три элемента; каждый человек при рождении получает объективные данные, из которых состо- ит мир, такой, каким он является и каким его видят и пролетарий, и капи- талист; человек использует эти данные в своих целях как материальные основы (причины), он вступает в профсоюз или срывает забастовку, вкла- дывает свой капитал или проедает его, так же как скульптор использует мраморный блок, чтобы сделать бога, стол или унитаз; короче говоря, в мире присутствует случайность: нос Клеопатры или великий человек. Если настаивать на случайности, то мы придем к классической концеп- ции истории как театра, где фортуна забавляется разрушением наших замыслов; если настаивать на конечных причинах, то мы придем к так называемой «идеалистической» концепции истории: например, идея Дройзена, сформулированная в псевдогегельянских терминах, заключа- ется в том, что прошлое, в конечном счете, объясняется «нравственными силами, или идеями»9* Можно отдать предпочтение материальным причинам: ведь в нашей свободе реализуется наше социальное положение. Это марксистская кон- цепция. Продолжать конфликт концепций не имеет особого смысла; с тех пор как эта проблема была решена, прошло уже добрых два тысяче- летия; каким бы изобретательным и революционно настроенным ни был историк, он все равно придет к тем же самым материальным и конечным причинам. Все происходит так, как будто философской истине, в отличие от других истин, свойственна исключительная простота, можно сказать, почти банальность, как будто ей не свойственна также постоянная не- признанность из-за давящего груза истории идей. Чтобы решить, отдаем ли мы предпочтение материальным причинам, или же более склонны к конечным, нет никакой необходимости корпеть над книгами по истории; 9 J.G. Droysen. Historik, 1857. Hübner, 1937 (iepr.1967, Munich, Oldenburg), p. 180.
120 Глава 1 повседневность вполне может подсказать нам выбор, и самый проница- тельный историк в конце своей работы найдет только то, что он нашел в ее начале: «материю» и свободу; если бы он нашел лишь одну из этих причин, это значило бы, что он ненароком забрел в патафизическую по- тусторонность. Не стоит надеяться на то, что, углубляясь в веберовскую проблему (является ли протестантство причиной капитализма?), мы смо- жем, в конце концов, документально установить, что в последней ин- станции всем управляет материя или, наоборот, сознание: как бы далеко ни проникло историческое объяснение, оно никогда не достигнет преде- ла; оно никогда не дойдет до загадочных производительных сил, оно най- дет только людей, таких, как вы и я, людей, которые производя! и для этого ставят материальные причины на службу конечным, если только этому не помешает какая-нибудь случайность. История - не многоэтаж- ное сооружение, где материальный и экономический базис поддержи- вает первый, социальный этаж, над которым возвышаются надстройки культурного профиля (мастерская художника, спортивный зал, кабинет историка); это монолит, где различие между причинами, целями и слу- чайностями остается абстракцией. Пока существуют люди, целей без материальных средств не будет, средства будут средствами только по отношению к целям, а случайность будет существовать только на уровне человеческих поступков. Поэтому получается, что всякий раз, как историк останавливает свое объяснение, будь то на целях, на материи или на случайности, его объяснение счита- ется незавершенным; на самом деле, пока существуют историки, их объяс- нения останутся незавершенными, так как они никогда не смогут стать регрессией в бесконечность. Так что историки будут всегда произносить слова о поводах (внешних причинах), объективных условиях и менталь- ности, или синонимичные им, в соответствии с модой; ведь на чем бы они ни остановили объяснение причин, где бы они ни находились в тот момент, когда они отказываются двигаться дальше в не-событийное, их остановка неизбежно произойдет в одном из этих трех аспектов челове- ческой деятельности. В разные эпохи есть разные эвристические возмож- ности для выявления того или иного аспекта; на сегодняшний день са- мым подходящим кажется изучение ментальности, поскольку еще живы предрассудки по поводу вечного человека, а материалистические объяс- нения уже приелись. Все дело в том, что эти три аспекта деятельности можно воспринимать как три этажа, или три отдельные сущности ис- ключительно в эвристическом плане; на правах «дисциплины истори-
121 ческого сознания» мы займемся изучением происхождения трех концеп- ций истории, соответствующих трем аспектам: материалистическая тео- рия истории, история ментальности, различие внешних и глубинных при- чин; мы намерены не опровергать их, а показать их относительный ха- рактер в плане человеческой деятельности, которая присутствует во всем, и их временный характер по отношению к историческому объяснению, которое отсылает к бесконечности. Материальные причины: марксизм Когда мы останавливаем объяснение на материальных причинах и воображаем, что на этом объяснение завершено, то мы получаем маркси- стский «материализм»: люди суть то, чем их делают объективные усло- вия; марксизм родился из обостренного ощущения сопротивления, кото- рое наша воля находит в самой реальности, чувства медлительности ис- тории, которое он пытается объяснить словом «материя». Известно, в какую апорию ввергает нас этот детерминизм: с одной стороны, совер- шенно верно, что социальная реальность давит на людей тяжким грузом и обычно их ментальность обусловлена их социальным положением, так как никто добровольно не обрекает себя на изгнание в утопию, в бунт или в одиночество; как говорится, базис определяет надстройку. Но, с другой стороны, и сам базис - человеческий: производительных сил в чистом виде не существует, есть только люди, занятые производством. Можно ли сказать, что плуг порождает рабство, а ветряная мельница обус- лавливает крепостное право? Ведь у производителей была свобода при- нять ветряную мельницу из любви к эффективности или отказаться от нее из косности; так что не их ли ментальность, динамичная или косная, определяла характер производительных сил? Тут в наших головах начинает крутиться ложная проблема, либо вок- руг марксистской оси (базис определяет надстройку и, в свою очередь, определяется ею), либо вокруг веберовской или псевдовеберовской (о ка- питализме и духе протестантизма: кто кого породил?); мы разражаемся декларациями о принципах (мышление отражает реальность, или наобо- рот) и поправками во спасение наших идей (реальность - это вызов, и человек на него отвечает). На самом деле порочного круга не существует, а есть регрессия в бесконечность; производители отвергли ветряную мель- ницу из косности? Мы увидим далее, что эта косность не является ultimo
122 ratio: она поддается объяснению, это поведение по-своему рацио- нально... Сопротивление реальности, медлительность истории идут не от ба- зиса, а от всех людей вместе и по отдельности; марксизм пытается объяс- нить на уровне журналистской метафизики простейший факт, доступ- ный самому обыденному пониманию. Обратимся к драме, переживае- мой сегодня слаборазвитыми странами, которые не могут совершить «прорыв»: невозможность делать там прибыльные инвестиции в совре- менное производство увековечивает ментальность, чуждую инвестиро- ванию, а эта ментальность, в свою очередь, увековечивает эту невозмож- ность, ведь капитализм в таких странах мало заинтересован в инвести- циях, поскольку спекуляция земельной собственностью и процентные ссуды приносят ему столь же высокую, более надежную и менее утоми- тельную прибыль; никто не заинтересован в разрушении этого круга. Но предположим, что он будет нарушен предателем, который «не ценит сво- его труда», начинает инвестировать и меняет условия экономической жизни: остальные должны подстроиться или самоустраниться. То есть каждый, в свой черед, занимает по отношению к остальным позицию, соответствующую ситуации невозможности, которую, в свою очередь, создают все остальные; любой человек бессилен до тех пор, пока осталь- ные не двинутся вместе с ним. Все это в целом образует коалицию пре- досторожностей, при которой все у всех в плену и которая порождает железный закон, такой же неумолимый, как любой исторический мате- риализм; однако частная инициатива, необъяснимая в рамках материа- лизма, может рассеять чары и подать сигнал к созданию другой коали- ции. Поэтому одним из наиболее распространенных является социальный процесс, способный опровергнуть все предсказания и объяснения кау- зального порядка, поскольку он предвосхищает: предупреждение о дей- ствиях, которые будут предприняты другими, изменяет обстоятельства, составлявшие основу ожиданий, и вынуждает всех менять свои планы. Конечные причины: ментальность и традиция В некоторых случаях, вместо того чтобы ограничивать объяснение материальными причинами, его ограничивают конечными причинами; если их рассматривать как ultima ratio, то объяснение обретает вид одной из двух мифических фигур: ментальное™ (душа национальная, коллек-
123 тивная...) и традиции. В голове историка происходит примерно следую- щее. Сначала он еще раз испытывает тяжкое и повседневное ощущение неспособности определить, почему этот угнетенный народ восстает, атот - нет? Почему энергетизм существует в эллинистических Афинах, но от- сутствует во Флоренции XV века? Мы пытаемся объяснить политиче- ские взгляды и голосование на западе Франции при 111 - Республике; на удивлениебыстромынаталкиваемсянанеобъяснимое:комбинациивли- яний, роль которых мы точно определяем, исследуя их, диктуют канди- датам правила игры. В Пеи-де-Ко достаточно заручиться поддержкой зем- левладельцев и фермеров, и тогда остальные пойдут за вами. На западе Мен, в Анжу, Вандее одобрение дворянина и священника обеспечивает вам избрание практически без агитации. В Леоне вам достаточно одного лишь священника; зато в Нижней Нормандии вы можете почти безнака- занно его игнорировать, если только вы увереды в поддержке крупных аграриев и в собственном добром здравии»10'Таковы эмпирические за- ключения, сколь тонкие, столь и надежные. «Но если перейти к теорети- ческим объяснениям, то мы сталкиваемся с самой деликатной, самой не- постижимой проблемой; мы способны оценить роль, присущую различ- ным факторам, но в то же время мы замечаем, что она не везде одна и та же. Почему жители Анжу безропотно терпят вмешательство крупных зем- левладельцев в политику как нечто естественное? Почему бретонцы вы- носят его, хотя и возмущаются, и как получается, что большинство нор- мандцев в обстоятельствах, зачастую аналогичных, категорически его отвергают? Форма собственности, социальная структура, организация по- селений и многие другие обстоятельства дают начальные ответы на эти вопросы, но, в конечном счете, приходится столкнуться (и разве это не признание поражения?) с загадкой этнического характера. Как существу- ет индивидуальный характер, так же существуют характеры провинций и национальный характер». Но, может быть, эта ментальность — лишь традиция? «Приведем пример, - пишет другой социолог", - рассмотрим электоральную границу, разделяющую департаменты Аллье и Пюи-де- Дом: к северу от этой линии голосуют за левых, к югу — за правых. Одна- ко нынешние социально-экономические структуры не очень сильно от- личаются одна от другой. Но история свидетельствует о том, что эта гра- ю A. Siegfried. Tableau politique de la France de l'Ouest sous la Troisième République, réimp. 1964, A. Colin. и H. Mèneras. Sociologie de la campagne française. P.U.F.,1959, p.33.
124 ница совпадает с той, что в Средние века отделяла Овернь, страну сво- бодного землевладения и крестьянской демократии, от Бурбонне, где ца- рили надменные феодалы, использовавшие для распашки своих земель людей без роду без племени». Суть исторического объяснения заключалась бы в этом случае в по- иске ментальных «микроклиматов», а это значит, что причины скрыты в загадке коллективной души, и что на расстоянии тридцати километров эта душа меняется из-за не известных нам обстоятельств; выражение «микроклимат» хорошо отражает нашу неспособность объяснять. У фло- рентийца и у афинянина был один и тот же городской патриотизм, та же готовность дарить, та же приверженность к состязаниям, то же отноше- ние знати к управлению городом как к своему личному делу; почему же тогда в Афинах был эвергетизм, а во Флоренции - нет? Идет ли речь о традиции, свойственной Афинам и греческим полисам и восходящей к какой-то черте эллинского прошлого? Но эвергетизм был распространен во всем средиземноморском бассейне: от персов, сирийцев и евреев до пунийцев и римлян. Занятно было бы посмотреть, как мы здесь сможем составить полный перечень причин, прибегнуть к методу остатков или к методу параллельных вариаций12' Объяснение этого различия кроется в ментальном климате общества во Флоренции и в Афинах; это означает, что оно нам не известно, и что мы ясно представляем себе наше неведе- ние: мы знаем, что в Афинах оратор мог выступить в народном собрании и с успехом предложить, чтобы какой-то богатый человек сделал пожер- твование в городскую казну; мы полагаем, что на собрании коллегии Высших искусств во Флоренции такое было немыслимо. Этого различия в климате не видно из источников, но о нем очень живо рассказали бы современники, если бы мы могли их расспросить; они, как и мы, не смог- ли бы разъяснить причину этого, но категорично заявили бы о невозмож- ности отважиться на подобное предложение у них во Флоренции. В на- ших действиях мы подсознательно руководствуемся нюансами, которых 12 Метод различий и остатков ни к чему не ведет, поскольку всех причин разъяс- нить невозможно. Однако немногие иллюзиитакжеустойчивы, какидеяотом, что от этого метода следует ожидать чудес, и ничто не встречается чаще, чем соответ- ствующие пожелания; например, М. Ginsberg. Essays in Sociology and Social Philosophy. Peregrine Books, 1968, p. 50; L. Lipson. "The Comparative Method in Political Studies" in The Political Quaterly, 28, 1957, p. 375; R.S. Cohen in P.A. Shilpp. The Philosophy of Rudolf Catnap. Cambridge, 1963, p. 130.
125 не можем объяснить, но считаем решающими: данное предложение яв- ляется или не является немыслимым. Если необходимо сказать почему, то возможны два ответа. Один: «так устроены люди», - и мы запечатле- ваем явление ментальное™. Другой гласит: «такое предложение идет вразрез со всеми обычаями, это что-то невиданное», - и мы запечатлева- ем явление традиции. Случайность и глубинные причины Таким образом, различие, которое мы отмечаем между причинами, именуемыми «внешними», и причинами «глубинными», может воспри- ниматься, по меньшей мере, в трех смыслах. Некая причина может быть названа глубинной, если ее непросто заметить, если она выявляется лишь в результате поиска объяснения; в таком случае глубина относится к уров- ню знаний: глубинной причиной эвергетизма назовут афинский дух или греческий дух, и при этом создастся впечатление, что постигнута самая суть цивилизации. Но во втором смысле, глубина может действительно касаться бытия: глубинной будет названа причина, которая в одном сло- ве отражает всю интригу; Французская революция по сути объясняется усилением буржуазии. Составив интригу при изучении истоков войны 1914г., можно взглянуть на нее с высоты птичьего полета и сделать вы- вод: по сути, эта война объясняется чисто дипломатическими причина- ми и политикой великих держав, или причинами, связанными с коллек- тивной психологией, но не экономическими причинами, о которых раз- мышляют марксисты. Глубинное - это глобальное. Идея глубинной причины имеет и третий смысл: внешними называ- ют самые результативные причины, те, что отличаются самой значитель- ной диспропорцией между результатом и затратами; это очень многогран- ная идея, которая подразумевает полноценный анализ некой системы дей- ствий, имеющей стратегическое значение: нужно знать и стратегически оценить конкретную ситуацию, чтобы иметь право сказать: «этого инци- дента было достаточно для того, чтобы произошел взрыв»; «этого случая было достаточно для того, чтобы все прекратилось» или «столь простая полицейская мера положила конец беспорядкам». Утверждение Сеньо- боса о том, что все причины стоят друг друга, поскольку отсутствие хотя бы одной из них равнозначно отмене ситуации, - это фикция. Они имели бы равную значимость внутри объективного и отвлеченного процесса, и
126 если бы удалось их все перечислить: но тогда мы бы уже не говорили о причинах, мы бы установили законы, их формулы и переменные, от ко- торых бы зависели неизвестные и параметры, игравшие роль условий задачи. Когда мы говорим, что перестрелка на бульваре Капуцинов по- служила лишь поводом для падения Луи-Филиппа, то мы при этом не имеем в виду, что Луи-Филипп непременно остался бы на троне, если бы не эта стычка, или что он непременно бы пал из-за всеобщего недо- вольства: мы просто утверждаем, что это недовольство искало способа проявиться, и что найти повод не трудно, когда есть решимость; демону истории дешевле обойдется спровоцировать инцидент, чем вывести из терпения целый народ, и эти две причины, в равной степени необходи- мые, имеют не одинаковую цену. Глубинная причина - наименее эконо- мичная; отсюда - дискуссия в духе 1900 г. о роли «зачинщиков»: кто ви- новат в общественных беспорядках, горстка зачинщиков или стихия масс? С поверхностной, но действенной точки зрения префекта полиции, это зачинщики, так как достаточно посадить их в тюрьму, и стачка прекра- тится; зато для того чтобы пролетариат стал революционным, требуется весь груз буржуазного общества. Поскольку история - это игра по пра- вилам стратегии, где в качестве противника может выступать и человек, и природа, то бывает, что место префекта полиции занимает случайность: это она приделывает Клеопатре ее нос и подкладывает песчинку в моче- вой пузырь Кромвеля; песок и нос обходятся недорого, и причины эти, столь же эффективные, сколь и экономичные, будут считаться внешними. «Экономичные» - не значит «легко доступные», «вполне вероятные» (напротив, случайность будет считаться тем более внешней, чем менее вероятной она кажется), это значит «бьющие в слабое место в броне про- тивника»: в мочевой пузырь Кромвеля, в сердце Антония, в деятелей ра- бочего движения, в нервозность парижской толпы в феврале 1848 г.; если самая невероятная случайность может пробить броню, значит, в ней были неизвестные слабые места. Можно утверждать, что и без перестрелки на бульваре малейший инцидент повлек бы за собой падение короля-граж- данина, но, конечно, нельзя поручиться, что этот инцидент обязательно произошел бы: случайность и префект полиции иногда упускают повод для нанесения удара в слабое место, а поводы не всегда представляются снова; видимо, Ленин понял это в 1917г., так как он был гораздо умнее Плеханова и имел самое верное представление о том воплощении слу- чайности, которое называют великим человеком. Плеханов, скорее уче- ный, нежели стратег, начинал с постулирования того, что в истории су-
127 ществуют причины: он подробно разбирал мудреную боевую диспози- цию, каковой является историческая обстановка, и, как Сеньобос, сво- дил ее к некоторому количеству боевых подразделений, которые пере- числял один за другим в качестве причин; но, в отличие от Сеньобоса, он полагал, что не все причины имеют одинаковый эффект: если бы все причины были равнозначны, то как бы мог действовать локомотив исто- рии? Посмотрим на его действие в 1799 г.: классовые интересы победив- шей буржуазии сдерживались отсутствием великого человека, но вес этих интересов был столь велик, что они бы в любом случае преодолели тре- ние; даже если бы Бонапарт не родился, то кто-нибудь другой поднял бы оружие и сыграл эту роль. Различие между поводами и глубинными причинами основано на идее вмешательства. Именно так рассуждал Троцкий: будь полицейские чины решительнее, не случилась бы Февральская революция 1917 г.; без Лени- на (или ему подобного) не произошла бы Октябрьская революция13' Сталина созревания истории наверняка придется ждать очень долго, и сегодня Россия является обществом южноамериканского типа. Ленин меж- ду 1905 г., когда он пальцем о палец не ударил, и 1917г. перешел от кау- зальной идеи созревания к стратегической идее «слабого звена в цепи капитализма», и это слабое звено лопнуло в стране, каузально наименее зрелой. Поскольку история включает внешние, иначе говоря, действен- ные причины, то она становится стратегией, последовательностью битв, каждая со своей диспозицией, со своей неповторимой конъюнктурой; поэтому Русская революция Троцкого, мастерский анализ великой исто- рической битвы, - не марксистская книга, если не считать ее программ- ных моментов. В ней не расписаны правила, не подготовлены стратеги- ческие планы для типических ситуаций; тот, кто сделал историю «праг- матичной» и попытался вывести из событий прошлого тактические уроки, получил плачевные результаты, как Полибий («ни в коем случае нельзя допускать такой оплошности - вводить куда-либо крупный гарнизон, осо- 13 О полицейских: Trotsky. Histoire de la révolution russe, vol. I, Février, chap. "Les cingjournées" (trad. Parijanine. Seuil, 1950, p. 122); о Ленине см. ibid, p.299: "Остается только задать вопрос, и немаловажный: как происходило бы развитие революции, если бы Ленин не смогприехать в Россию в апреле 1917г. ?... Роль личностиявляет- ся здесь перед нами в гигантском масштабе; надо только верно понимать эту роль, рассматривая индивидуальность как звено в цепи истории".
128 бенно если он состоит из варваров») и, может быть, следует добавить: как Макиавелли14* Глубинные причины определяют то, что случается, если оно случает- ся, а внешние причины определяют, случится это или нет. Не будь дефи- цита королевской казны, вызвавшего революционный взрыв, не пришлось бы говорить о напоре усилившейся буржуазии; Франция стала бы кон- сервативной монархией, где перемешались бы просвещенное gentry и крупная буржуазия; недовольство буржуа первостепенной ролью дворян- ства оставило бы в качестве следа лишь Фигаро и несколько историче- ских анекдотов, вроде тех, что рассказывают об Англии времен Теккерея. Случайность в истории соответствует тому определению, которое Пуан- каре дает алеатуарным феноменам: это механизмы, результаты которых могут полностью измениться из-за неощутимых вариаций в изначаль- ных условиях, огда данный механизм оказывается в одном лагере (будь то Старый режим, Антоний или царизм), а виновник неуловимой вариа- ции - в противоположном лагере (дефицит, случайность или природа, которые создают красивые носы, гений Ленина), то между тем, что ис- пытывает первый лагерь, и экономией усилий во втором лагере устанав- ливается такая диспропорция, что мы называем это ударом второго лаге- ря в слабое место в броне первого. В истории нет основных черт Поскольку внешняя причина не обозначает причину менее действен- ную, чем любая другая, то нельзя обнаружить и основных черт эволю- ции, как не обнаружить их в партии покера, которая продолжалась бы тысячу лет. огда говорят об исторической случайности или об одном из ее синонимов (зачинщики, масонский заговор, великий человек, плом- бированный вагон или «просто незначительный инцидент»), то следует тщательно различать отдельное событие и историю в целом. Действи- тельно, у некоторых событий - у революции 1789 года, у революции 1917 года- есть глубинные причины; но в конечном счете, история не опреде- ляется исключительно глубинными причинами, усилением буржуазии или исторической миссией пролетариата: это было бы слишком просто. Так мПолибий, 2,7; Макиавелли предостерегает отподобнойо1шопшостив1)ш:0Ш sopra la prima deçà di Tito Livio, I, 27.
129 что понимание истории не заключается в умении видеть под внешним волнением мощные подводные течения: в истории не существует глубин. Как известно, историческая реальность не рациональна, но надо сказать, что она и не разумна; не существует «нормальных» вариантов, которые придавали бы истории, хотя бы иногда, внушающий доверие вид удачно составленной интриги, где то, что должно случиться, в конце концов слу- чается. Основные черты истории не имеют дидактической ценности; ко- нечно, в ландшафте прошлого есть черть! более рельефные и менее рель- ефные: распространение эллинистической или западной цивилизации, технологическая революция, тысячелетняя стабильность определенных национальных образований и т.д.; к сожалению, эти горные цепи не свя- заны с действием разумных, умеренных или прогрессивных сил; они, скорее, показывают, что человек - это животное имитирующее и консер- вативное (а также животное с противоположными свойствами, но след- ствия этих свойств относятся к иному тектоническому аспекту); а смысл этих черт, рельефно выделяющихся в ландшафте, прост, как косность или эпидемия. Итак, идея о том, что в истории каждой эпохи есть свои «проблемы», которые ее объясняют, - это предубеждение. На самом деле, история пол- на нереализованных возможностей, неслучившихся событий; нельзя стать историком, если не ощущать вокруг действительно происшедшей исто- рии бесконечную массу со-возможных15 событий'<<вещей' К0ТОРые могли бы существовать». Разбирая Древнеримскую революцию Сайма (Syme), рецензент писал примерно следующее: «Нельзя сводить историю к опи- санию политики день за днем и к деяниям отдельных людей; история каждого периода объясняется проблемами данного периода». Это лож- >- 16; так, в учебниках по истории каждая эпоха заполнена опре- ная глуоина деленным количеством проблем, которые выливаются в события, назы- ваемые их решением; но эта сверхпроницательность post eventum не при- суща современникам, имеющим прекрасную возможность заметить, что 15 Th. Schieder. Geschichte als Wissenschaft. Munich, Oldenburg, 1968, p.53: "Ис- тория как оправдание того, что было, -вот главная опасность дляисторика". 16 Рецензент выступает против просопограсрического метода Сайма, выдвигаю- щего на первый план роль личности. Но просопография никогда и не была методом: это форма изложения; как эта форма могла бы помешать Сайму ссылаться на глав- ные проблемы эпохи, если бы он того хотел? И как можно изобразить людей и их дела, не изображая в то же время социальную обстановку с ее проблемами?
130 гнетущие проблемы и рвение пламенных революционеров в конце кон- цов бесследно утекают в песок и в то же время вспыхивают революции неожиданные, открывающие задним числом существование проблем, о которых они и не подозревали17' 3аслУга истоРика не в том> ™бы ПРИ" нять глубокомысленный вид, а в том, чтобы понять, на каком элементар- ном уровне действует история; не в том, чтобы найти всеобъемлющий или реалистичный подход, а в том, чтобы иметь разумное суждение о вещах заурядных. У истории нет метода История — это вопрос понимания; ее сложность касается только дета- лей. У нее нет метода, то есть ее метод присущ ей изначально: чтобы понять прошлое, достаточно обратить на него тот же взгляд, который по- зволяет нам понять окружающий мир или жизнь другого народа. Доста- точно взглянуть таким образом на прошлое, и мы заметим в нем три вида причин, которые мы обнаруживаем вокруг нас, едва открыв глаза: приро- да вещей, человеческая свобода и случайность. Таковы суть, согласно перипатетикам, и особенно Александру Афродизийскому, три вида дей- ствующих причин, которые господствуют в подлунном мире и которые Вильгельм фон Гумбольдт в одном из самых прекрасных текстов, посвя- щенных истории, описал как три вида движущих сил всеобщей исто- 18. История находится в реальном мире, лучшим описанием которого остается аристотелизм; это реальный, конкретный мир, наполненный 17 Общество — это не котел, с которого сбрасывают крышку бурлящие поводы к недовольству; это котел, где случайное смещение крышки вызывает бурление, кото- рое затем уже ее сбрасывает. Если исходный случай не грянет, то недовольство при- сутствует в рассеянной форме, хотя и очевидной для наблюдателя, если он честен и не имеет причин ничего не замечать (я очень хорошо помню тягостное состояние алжирских мусульман в августе 1953 г.); но наблюдатель, действительно, не может предвидеть перехода от рассеянной формы к взрыву. is О троичности, традиционной для комментаторов Аристотеля (природа, прак- тическая деятельность, или поэтика, судьба) см., например, Александра Афроди- зийского: Defato adimperatores, IV("Alexandri scriptaminorireliqua", p. 168, 1-24 Bruns in Supplementum Aristotelicum, vol. 2, pars2,repr. 1963); Thémistius. Paraphrasis in Physica, p. 35, 10 Schenkl (Commentaria in Arislotelem Graeca, vol. 5, pars 2), кото- рый разлжчает: physis, tyché, вернее, techné uproairesis. Традицией такой троично-
131 вещами, животными и людьми, мир, где люди действуют и желают, но не делают всего, чего желают, где они должны придать форму материи, ко- торая не укладывается в какие угодно формы; тот самый мир, который другие силятся описать, но менее удачно, говоря о «вызовах» или усмат- ривая в марксизме - под именем мира praxis - философию, более точно отражающую реальность, нежели философия самого Маркса19' Конечно, историк сначала должен воспроизвести прошлое; логика, или психология этого воспроизведения<«ичем не отличается от научной, так как логика - вещь малоизменчивая. Воспроизводя истину, историк следует тем же нормам, что и ученые; в своих заключениях, в поиске причин он подчиняется тем же общим законам мышления, что и физик или детектив. Как и детектив, он не применяет каких-то специальных сти, несомненно, объясняется стих Данте, Ад, 32, 76: Se volerfu о destina ofortuna, поп so (с уподоблением destina природе, что также идет от Александра Афродизий- ского). Ср. общеизвестную троичность природа-искусство-случайность у Плато- на, Законы, 888 е, и у Аристотеля, Метафизика, 1032 а 10 1070 а 5 (к techné доба- витсяproairesis, имеющая особую направленность); Protreptique, В 12 During; Hu- комаховаэтика, 1112 аЗО, с комментариями св.ФомышТШса 466 (р. 131 Spiazzi), который различает natura (в том числе надлунную nécessitas), forluna и quod per hominemflt; cf. Summa contra gentiles, 3, 10, 1947 b: naturalisjortuitus, voluntarius. У Тацита повсюду встречается троичность в общем смысле: mores,foriuilum,fatum. Что касается Гумбольдта, см. Wilhelm von Gumboldt. Werke in finf Bänden. Cotta, 1960, vol. 1, p. 578: Betrachtungen Über die bewegenden Ursachen in der Weltgeschichte. 19 Поскольку сейчас в моде прочтения, я рискну прочесть в манере перипатети- ков Questions de méthode Сартра, по крайней мере, главы 2 ("Le problème des médiations") и 3 ("La méthode progressive-regressive"); во второй главе я обнаружу субстанцию как единственную действующую причину (процитируем: "Когда мы го- ворим: существуют только люди и конкретные отношения между людьми - ради Мерло-Понти я добавлю: а также вещи и животные, - мы просто хотим сказать, что поддержку общих целей следует искать в конкретной деятельности индивидов"; "краткое и схематичное объяснение войны времен законодательного собрания как акции торговой буржуазии удаляет со сцены хорошо известные фигуры Бриссо, Гюаде, Вернио или же представляет их, в конечном счете, совершенно пассивными инструментами их класса"); в главе 3 мы обнаружим причинность,proairesis, рас- суждение, целесообразность ("Мы заявляем о специфичности человеческого поступ- ка, который, проходя через социальную сферу, сохраняет свою целенаправленность и преобразует мир, исходя из имеющихся условий. С нашей точки зрения, человек характеризуется прежде всего преодолением ситуации, тем, что ему удается сделать из того, что сделали с ним, если даже он никогда не видит самого себя в своей объективации").
132 схем к событиям, он довольствуется глазами, данными ему, чтобы ви- деть; надо только не отказываться видеть, не притворяться, что не пони- маешь того, что понимаешь! Ведь, как известно, существует искушение методическими излишествами, толкающее нас на безуспешный и трудо- емкий поиск условий понимания, которых мы даже не стали бы искать, если бы мы их уже не видели; это искушение наукообразием: переина- чить непосредственное восприятие. Немало социологов «будут так же делать вид, что они обращаются к социальному факту как к чему-то не- знакомому, словно их исследование никак не связано с их опытом соци- альных субъектов в сфере межсубъектных отношений; под тем предло- гом, что социология создается не благодаря этому реальному опыту, что она является его анализом, разъяснением, объективацией, что она пере- краивает наше первоначальное видение социальных связей, они не вспом- нят о еще одном очевидном факте: что мы можем расширять наш опыт социальных связей и формировать представление о подлинных соци- альных связях только по аналогии или по контрасту с тем, что мы пере- жили, короче, благодаря воображаемым вариациям этих связей»20' °~ этому мы с облегчением узнаем, что социологи только что закончили раз- работку метода, называемого контент-анализом (content analysis), который заключается в прочтении и осмыслении некоего corpus 'a текстов с соци- ологической точки зрения; когда социолог занимается социологией прес- сы или образования и изучает le Canard enchaîné или отчеты об экзаме- нах на звание титулярного профессора, то его метод заключается в том, чтобы прочесть эти тексты и выявить в них идеи и темы, как это делает любой читатель. Таким образом, историческое объяснение заключается в том, чтобы найти для истории способ объяснения, который, так или иначе, был нам «всегда известен»; вот почему его можно назвать пониманием, вот по- чему история нам знакома, и мы всегда чувствуем себя в ней как дома. У историографии не было своего Галилея или Лавуазье, да и не могло быть. Поэтому в ее методе не произошло никакого прогресса со времен Геродота и Фукидида, как бы странно ни выглядело это утверждение; зато источниковедение и особенно, как мы увидим ниже, историческая топикадостигли значительного прогресса. Нередко делались попытки пре- 20 M. Merleau-Ponty. Eloge de la philosophie el autres essais. N.R.F., 1968, p. 16; о "воображаемой вариации" Гуссерля см. R. Toulemont. l'Essense de la société selon Husserl P.U.F., 1962, p.22. 37, 90, 192, 289.
133 одолеть наивные воззрения благодаря какому-нибудь открытию, относя- щемуся к функционированию истории; классическим примером здесь является экономический материализм. Эти методологические поиски так и не увенчались успехом, и главная проблема философов, проповедую- щих какую-либо историческую методологию, заключается в том, чтобы вернуться к очевидности и здравому смыслу в тот момент, когда они ста- новятся историками; известно, что Тэн-историк делает нечто иное и с большим успехом, нежели Тэн-теоретик, что марксисты «ослабляют» свой детерминизм, что Огюст Конт, который говорит об исторической неиз- бежности, добавляет затем, что это «изменчивая неизбежность». Историческое объяснение не может ссылаться ни на один принцип, ни на одну постоянную систему (каждая интрига обладает своей особой структурой причинности), поэтому у историков-профессионалов гораздо меньше идей об истории, чем у любителей. Как бы удивительно это ни показалось, историческая методология не имеет определенного содержа- ния: и не потому что история описывает экономические системы, обще- ства и культуры, и историк лучше других знает, что они собой представ- ляют и как они между собой связаны; об этом знают все, или, если угод- но, никто не знает. Иногда публика составляет лестное для себя, но при этом ложное мнение о проблемах историка; они редко определяются воп- росом о том, верны ли суждения экономического материализма, являют- ся ли общества структурированными и имеют ли культуры эпистемиче- скую основу; историки как максимум считают, что им следовало бы по- знакомиться со всеми этими прекрасными вещами, но поскольку они никак не могут найти профессионального подхода к ним, то они решают, что это все философия, и что это для них слишком сложно, хотя, конечно, очень любопытно. Не то чтобы большинству историков была свойствен- на большая ограниченность, чем редакторам литературных обозрений: просто в своей работе они никогда не сталкиваются с этими проблемами, и не могут столкнуться. Рискуя разочаровать читателей, должен предуп- редить, что, встретив интересный социальный или культурный факт, не надо представлять его на экспертизу историку, надеясь, что тот применит подходящую методику, выявит основу и свяжет культурные явления с эко- номическими. Поэтому ничто так не разочаровывает, как чтение истори- ков, особенно выдающихся: у них нет идей. Конечно, гораздо интерес- нее, когда физик, вместо того чтобы говорить о физике, что довольно спе- цифично, рассказывает нам, искривлено ли пространство и является ли индетерминизм последним словом науки; так же точно в истории суще-
134 ствует традиция для не-историков. Отсюда подозрительная популярность некоторых сочинений выдающихся историков. Так, великий Макс Вебер в своей не самой лучшей книге поднимает проблему, которую представ- ляют как проблему примата экономики или религии; великий Панофски в своих parerga однажды вообразил, будто существует прямое соответ- ствие между Суммой богословия святого Фомы и композицией готиче- ских соборов: вот какую историю мы любим. У Марка Блока, Пиренна или Сайма, к сожалению, нет ничего, кроме истории: поэтому имена этих историков произносят с почтением, но не вдаваясь в подробности. Со времен Канта мы знаем, что науке следует учиться у ученых и обращать внимание на то, что они делают, а не на то, что они иногда говорят делать; мы видим, как историки занимаются эпиграфикой или приходскими книгами и гораздо меньше озабочены выработкой общей концепции исторических и социальных явлений. Да и зачем она им? Их ремесло - разъяснять в подлунной манере, а понимание не выносит ря- дом с собой объяснений какого-либо другого типа. Предложим им исто- рический материализм. Одно из двух: либо соотношение между эконо- мической и социальной сферами может быть установлено на уровне фак- тов, и тогда материалистическая теория теряет свой смысл, либо оно недоступно пониманию, и теория становится мистикой. Ведь если пола- гать, что водяная мельница порождает крепостное право таким же таин- ственным для нас образом, каким избыток мочевины порождает мрач- ные видения, то в этом случае марксизм является предметом веры; но он заявляет о своем историзме и утверждает, что связь между мельницей и крепостным правом обнаруживается эмпирически. В таком случае про- блема уже не в проповедовании идеи о базисе, определяющем настройку, а в выстраивании последовательной интриги, связывающей мельницу из первого акта, с крепостным правом из второго акта, и все это без вме- шательства какого бы то ни было dem ex machina. Если марксизм прав, то сама логика фактов подведет нас к такой интриге; в ожидании этого счастливого дня оставим марксизм в кладовке, куда складывают иллю- зии и благие намерения. Или марксизм противоречит практическому объяснению крепостного права, и он ложен, или он согласуется с ним, и тогда он избыточен; историческое объяснение может быть только конк- ретным; всякое другое объяснение, в лучшем случае, будет его повторять. Марксизм мог бы быть констатацией истины: «изучая фактические под- робности истории, мы замечаем, что экономические причины имеют ис-
135 ключительную важность»; но он не может быть методом, заменяющим понимание. Он может быть как максимум эвристикой. Онтология историка Конкретность всякого исторического объяснения означает, что наш мир состоит из действующих сил, из центров действия, которые только и могут быть действующими причинами, в отличие от абстракций. Эти силы представляют собой либо вещи (солнце, которое нам светит, вода, ветря- ная мельница), либо животных и людей (крепостной, мельник, француз). Для того чтобы историческое объяснение было приемлемым, оно не дол- жно нарушать каузальных отношений, которые связывают между собой действующие силы интриги: мельника, его хозяина, мельницу. Эти силы, иначе говоря, эти субстанции, являются как бы опорами, на которые ук- ладывается объяснение. Мы не имеем права заменять какую-то из этих опор абстракцией, играющей роль deus ex machina; если в интриге будет такая прореха, то объяснение окажется неприемлемым. Вот два примера. Известно, сколько шума наделала книга, в которой Панофски излага- ет свое воображаемое открытие прямого соответствия между важнейши- ми «суммами богословия» XIII в. и композицией готических соборов. Я не знаю, действительно ли это соответствие существует и не является ли оно одним из многочисленных призраков, порожденных искусством комбинаций. Но предположим, что оно существует; в таком случае един- ственной и истинной проблемой будет практическое объяснение того, как могло возникнуть это соответствие между книгой богослова и произве- дением архитектора; конечно, Панофски пытается объяснить это: может быть, архитекторы и богословы общались, и некий мэтр решил передать в своем искусстве приемы членения схоластики, как Сера и Синьяк ре- шат применить к живописи физическую теорию основных цветов (кото- рую они к тому же плохо поняли, так что цвета на их картинах плохо сочетаются и образуют гризайль)? Можно придумать и множество дру- гих объяснений, но пока не будет найдено правильное, тезис Панофски - это неоконченная страница, и никак не образец для гуманитарных наук21* 21 Cf. Wölflin. Rennaissance et Baroque, trad. fr. N.R.F.,1968, p. 169: "Путь, веду- щий от кельи философа-схоласта к мастерской архитектора, не столь очевиден". Среди прочих причин для сомнений по поводу гипотезы Панофски можно указать и
136 Второй пример. В сочинении знаменитого автора с одобрением цити- руется следующая социологема: «Математический рационализм XVIII века, подкрепленный капиталистическим меркантилизмом и развитием кредита, ведет к восприятию пространства и времени как гомогенных и бесконечных сфер». Какая же интрига может без лакун привести нас от кредитного обязательства к исчислению бесконечно малых? Если бы речь шла о первобытных, то можно было бы вообразить следующую историю: этнограф, закончивший почтенное учебное заведение, изучает концеп- цию пространства в племени, чья стоянка окружена крепкой оградой; ста- рик, считающийся оригиналом со своеобразными идеями и всегда жив- ший несколько обособленно, рассказывает ему какую-то галиматью, ко- торую он выдумал во время своих медитаций, и, пустив воображение по волне аллегорий и аналогий, заявляет: «Что же до великого Целого, кото- рое нас окружает, то оно кругло, как все совершенное, как горшок, как матка, как деревенская ограда». Этнограф, конечно, заключил из этого, что пространство в сознании первобытных имеет вид деревни, в которой они живут. Однако, когда место действия переносится в Париж или Ту- рин XVIII в., когда деревенская ограда сменяется отсроченными сделка- ми и векселями, а старик становится Даламбером или Лагранжем, то при- думать подходящую интригу уже труднее22' на то, что этот историк явно поддался иллюзии ретроспективного взгляда. С нашей точки зрения, значительный объем Сумм и метод последовательных членений яв- ляются характерными чертами схоластики. Но как их воспринимали в ХШ в.? Не следует забывать о том, что Суммы были просто учебниками и что философские труды, которыми прославились Средние века имели, как правило, объем обычной книги или брошюрки, как и в наши дни. Когда Панофски сравнивает многочленное изобилие соборов с изобилием Сумм, то он, конечно, имеет в виду Сумму богосло- вия. Но если открыть Сумму против язычников, которая является не учебником, а новаторским сочинением, одним из пяти-шести величайших философских текстов в мире (к тому же, ее первоначальное название - Liber de veritate fldei), то вместо готического леса мы увидим толстый том, состоящий из кратких глав, сочинение довольно гибкое и при элегантной отточенности стиля не страдающее педантизмом по части членений; его можно было бы назвать картезианским, если бы в нем не было гораздо больше ясности, чем у Декарта. Поэтому Панофски напоминает эру- дита, который пытается в 3000 г. связать искусство и философию нашего века; взяв за образец университетский учебник по философии для первыого курса, он пришел бы к выводу, что метод нумерации абзацев и типографские правила были для нас неотъемлемыми чертами философского сочинения; это можно было бы легко свя- зать со структурализмом в живописи Мондриана, Вазарели и абстракционистов.
137 Как однажды сказал с живостью, свойственной его возрасту, молодой историк, невольный последователь аристотелевской традиции, «истори- ческое высказывание, в которое нельзя подставить слова вещи ют люди, а можно - только такие абстракции, как менталъностъ или буржуазия, вполне может оказаться вздором». Для того чтобы вексель в конце кон- цов стал причиной появления исчисления бесконечно малых, причин- ность должна пройти через расчетчиков и торговцев, которых труднее увязать между собой, чем абстрактные слова. Абстракции не могут быть действующими причинами, ибо они не существуют; как гласит Софист, «только то, что реально существует, обладает силой воздействовать на что-либо или подвергаться воздействию чего-либо». Только действую- щие лица некой интриги существуют и могут быть субстанциями со сво- ими обстоятельствами, конкретными существами со своим образом жиз- ни. Снег и лебедь - белые, Сократ прогуливается: это субстанции; белый снегявляется причиной воспаления глазных оболочек, но Белизна такой силы не имеет. Для убийства Сократа требуется цикута или Анут: афин- ская демагогия и консерватизм не обладают этой силой, так как суще- ствуют только демагоги и консерваторы. Франция не ведет войны, так как она реально не существует, существуют только французы, у которых и может случиться война. Не существует и никаких производительных сил, существуют только люди, занятые производством. Существует толь- ко предметное, вещи или люди, реальное, индивидуальное и определен- ное. Для историка, как и ддя всякого человека, действительно реальными являются индивиды. А не отношения, как в науке со времен Ньютона. И не Дух (у историков, этих Сынов Земли, есть наивная, неуклюжая мане- ра цепляться за истину; их девиз: «Реализм прежде всего». Например, ддя философа гегелевская онтология может сколько угодно быть онтоло- гией в движении, она может быть сколь угодно бессмертной благодаря четкости, силе и утонченности, с которой Гегель провел свой образцовый интеллектуальный эксперимент; ддя историка гегелевская онтология бес- полезна и неприменима, потому что это ложная онтология; только это он и видит). 22 См. критику Боркенау в Canguilhem. La connaissance de la vie. 2 éd. Vrin, p. 108-110: "Декарт не столько подсознательно отразил практику капиталистиче- ской экономики, сколько сознательно рационализировал машинную технику". Нуж- но признать, что не многие произведения так незаслуженно расхвалены, как книга Боркенау (которую сейчас переиздают), разве что сочинение Lukacs.
138 Абстракция в истории Традиция философствования, унаследованная от историцизма, дает самое ложное из всех существующих представлений об истории. Теорий имеется более, чем достаточно; в истории суть проблемы не бывает тео- ретической (тогда как она может быть таковой в науках); в источникове- дении она тоже не всегда теоретическая. Возьмем падение Римской им- перии или Гражданскую войну в Америке; причины - на виду и в пол- ном беспорядке; нужна ли нам доктрина, указывающая, как собрать механизм и какая деталь идет сначала, а какая - потом? Будет ли синтез ошибочным, если механизм собран не в том порядке? Все происходит иначе. Сложность истории в том, что она выводит на сцену тысячи или миллионы субстанций, и что практически невозможно проследить за ка- узальным движением, рассматривая каждую из них в отдельности; исто- риография неизбежно является тахографией. А мелкая деталь, из-за ко- торой все меняется, часто проскальзывает сквозь сеть подобного лако- низма. В истории все происходит, как в политике: сложность не в том, чтобы сочинить декрет или составить план, а в том, чтобы осуществить их. А из-за конкретных деталей декрет, едва оказавшись за воротами сто- лицы, можетувязнуть в пассивном сопротивлении; план, конечно, может отвечать нормам самого либерального социализма или свободного предпринимательства самого прогрессивного толка, но, к сожалению, если менеджерам не хватает предприимчивости, а рабочим - ноу-хау, то план будет не более чем ложной абстракцией. Подписавший его министр эко- номики потерпит крах, а историк, оценивая этот план, впадет в заблуж- дение. К тому же эта тахография пишется на абстрактном языке, отсюда и грозящая ей опасность. «Не следует недооценивать силу аболиционистс- ких идей в развязывании Гражданской войны в Америке»; «феодальное общество возникло из-за того, что при слабости и отдаленности цент- ральной власти каждый искал себе покровителя поближе»: исторические книги фатальным образом впадают в такой стиль. Но действительно ли не следует недооценивать аболиционистские идеи? и как уловить эти идеи? Северяне мертвы, к тому же их было слишком много, «идеи» были свойственны всем и никому в отдельности, и маловероятно, что сами се- веряне разбирались в своих мыслях; еще менее вероятно, что они смогли бы написать или сказать об этом, если бы их спросили. «Слабость и от- даленность власти»: но может ли власть быть иной? Начиная с какой
139 степени отдаленности люди ищут себе других покровителей? «Отдален- ность власти» может быть прозрением великого историка, а может про- звучать и в болтовне о политике в кафе. История обречена на то, чтобы ловить реальность сетями абстрак- ций. Поэтому она постоянно подвергается искушению овеществить аб- стракцию, придать слову, вышедшему из-под пера историка, то же значе- ние причины, какое имеют вещи и люди; и даже считать, что сама эта абстрактная причина ничем не причинена, что на нее ничто не влияет, и что с ней не может произойти ничего исторического: предполагается, что она возникает и исчезает в силу необъяснимого каприза. Другими слова- ми, историки нередко подвергаются искушению выделить на однообраз- ном фоне взаимодействий между субстанциями, составляющем историю, некие структуры, которые бы объясняли историческое развитие и, в ко- нечном счете, обуславливали бы его или даже были бы его причиной, не будучи, в свою очередь, причиненными. Великие исторические теории обычно ничем иным и не являются: они заключаются в допущении того, что историческое развитие имеет структуру, анатомию, что можно опре- делить схему того механизма, который его движет. Примечательно, что в каждую эпоху эта операция повторяется с учетом последних завоеваний в области не-событийного; XVIII в, полагал, что движущая сила истории - в климате, в законах, в нравах2^ Wb- вопл™ экономику в базисе, а наш век, чьи завоевания более утонченны, склонен овеществлять харак- тер эпохи или структуру воззрений. Ведь мы охотно полагаем, что куль- тура каждой эпохи определяется некими структурами (визуальная грам- матика барокко, механистическое видение физического мира и т.д.), ко- торые ее ограничивают и придают ей определенное стилистическое единство; не многие идеи столь популярны, как эта, поскольку она вызы- вает своего рода горькое упоение, которое идет от исторического реляти- визма, и придает истории головокружительную глубинулМы приведем пример подобных структур и того, как извлечь из них пользу, а также несколько случаев злоупотребления ими. 23 Что сильнее: законы или нравы? Дискуссия восходит к Платону (Законы, 793 a-d, cf. 788 b); см. напр. A. Boeckh. Economie politique des Athéniens, перевод перво- го издания этой важнейшей книги, vol. I (Paris, 1817), р.З; Гегель говорит о взаим- ности действия (Morceaux choisis par Lefebve et Guterman, n° 110).
140 Пример: религия у греков Эволюция религии у греков до и после начала эллинистической эпо- хи, эволюция религии у римлян до и после конца Республики, а также эволюция религий Индии от эпохи Вед до индуизма определяются од- ним и тем же изменением структуры: во всех трех случаях мы видим прежде всего религии, которые заключались в культе, обращались ко всем гражданам и следовали ритму официального календаря; таковы брахма- низм, религия Афин классической эпохи и религия республиканского Рима; затем наблюдается переход к религиям, где каждый верующий, по своему желанию, выбирает себе одно божество, к которому он относится с особой религиозностью и которое является для него единственным: это энотеизм «мистического язычества», в котором и против которого разви- валось христианство, это индуизм с его бесчисленными сектами и всеоб- щей терпимостью. Выражаясь безобразно, но кратко, скажем, что про- изошел переход от религиозной структуры с «обязательным меню», к религии «а ля карт», на выбор; вторжение восточных религий (ставших под греческим влиянием религиями посвящения) в Римскую империю - это только одна сторона, следствие коренного изменения структуры, ко- торое затронуло и традиционные божества. С изменением структуры одно действие, внешне идентичное - призывание Юпитера, - меняет смысл, хотя текстуально оно остается прежним: в первом случае к Юпитеру об- ращаются как к официальному лицу, во втором - как к избранному по- кровителю, сумевшему тронуть душу того, кто стал ему поклоняться. Когда верующий избирает таким образом особого бога, он вовсе не отрицает существование других божеств: энотеизм - это не монотеизм. Такая терпимость была общепринятой в античные времена; как счита- лось, боги суть те же для всех людей, так же как дуб - повсюду дуб; каж- дый народ, как максимум, дает им свои имена, то есть имена богов пере- водятся с одного языка на другой, как имена нарицательные. Но когда установилась структура религии «по выбору», в терпимости произошли структурные изменения: поклоняющийся избранному божеству, не отри- цая остальных богов, верит, что его бог лучше остальных, что он вопло- щает для него всех остальных, что остальные боги являются этим самым богом под неправильными именами, подобно тому как влюбленный за- являет, что его любимая — самая прекрасная и что она воплощает для него всех прочих женщин, существования которых он при этом не отри- цает, так же как их права быть кем-то любимыми. Понятно, что эта об-
141 щепринятая терпимость должна была со сменой людей и народов пре- вратиться в нетерпимость под воздействием монотеизма или эксклюзив- ной позиции христиан; с какой стати, спрашивали себя люди, христиане отказывают в уважении чужим богам и особенно божественной природе императора, отрицают существование этих богов, и даже считают их де- монами (ибо так тогда воспринимали христиан)? В обстановке всеобщей терпимости эксклюзивная позиция христиан выглядела непонятной и, следовательно, ошибочной; их безбожие могло объясняться только скры- той извращенностью, противоестественным грехом, а до того так же вос- принимали монотеизм евреев. Конечно, эта идея двух религиозных структур имеет только дидакти- ческий смысл; переход от одной структуры к другой не произошел по мановению волшебной палочки, он объясняется самой своей прогрес- сивностью; вернее, это просто слово, передающее прогрессивное изме- нение. Начиная с Ригведы и Гомера, мы отмечаем существование личной веры в тени коллективной религии, а официальная религия доживет до самого конца античности; как сказал бы Соссюр, «здесь отсутствует на- мерение перейти от одной системы отношений к другой; перемена каса- ется не упорядоченного целого, а только отдельных элементов его»24' Однако сильно искушение злоупотребить дидактической абстракцией и рассуждать следующим образом: «Уже для того чтобы восточные боже- ства или старая языческая религия могли восприниматься как вопрос личной веры, необходима была смена структур; не вторжение восточных религий перевернуло систему, а сам этот переворот сделал возможным вторжение». Остается только найти объяснение перевороту; но как раз этого избегают, и выходит, что перемены случаются из-за какого-то тра- гического каприза истории. Структуры: свод несуразностей Дело происходит следующим образом. Предположим, я хочу сказать, что в XVI в. уличные часы были редкостью и шли неточно, и, следова- тельно, люди приспосабливались к известной приблизительности в рас- порядке времени; чтобы изобразить это явление более живо, я его маски- 24 Cours de linguistique générale, p. 121 (пит. по: Соссюр Ф. Курс общей лингви- стики. Екатеринбург. 1999, с.86).
142 рую и пишу, что для людей XVI в. время было приблизительным, непод- вижным. Мне останется только указать, что не низкое качество часов позволяет нам понять, как они воспринимали время, а, напротив, их вос- приятие времени как приблизительного мешало им улучшить качество и увеличить количество часов. Так, например, согласно Р. Леноблю25' тичная концепция природы была виталистской: то есть невозможно было воспринимать феномены в механистическом духе, пока оставалось пред- ставление о природе как о матери; сначала должен был произойти пере- ход от одного из этих представлений к чему-то другому. Автор сравнива- ет эту таинственную революцию с внезапными мутациями, наблюдае- мыми в биологии. Мы видим, как иллюзия автономного существования структур вызывает новую иллюзию: эпоха имеет цельный стиль, особый характер, какой имеют, в нашем представлении, умбрийские пейзажи или различные кварталы Парижа26' «А действительно ли нам об этом извест- но? - просвещает нас Шпенглер. - Между дифференциальным исчисле- нием и династической властью Людовика XIV, между античным поли- сом и Евклидовой геометрией, между перспективой в голландской живо- писи и преодолением пространства благодаря железной дороге, телефону и дальнобойным орудиям, между контрапунктной музыкой и системой кредита существует глубокая формальная связь». Какая именно связь - этот вопрос он оставлял другим. Теперь мы можем перейти к третьей иллюзии - историческому релятивизму. Вот уже тридцать лет Коллинг- вуд переворачивает пласты эпистемической почвы, отмечая вслед за Ге- гелем, что милетская физика подразумевает некие базовые принципы: то, что существуют природные объекты, что они образуют единый мир, и что они состоят из одной и той же субстанции27' он называл предвари- тельными предположениями принципы, которые, определяя вопросы, об- ращенные к бытию, предопределяют и ответы на них; это приводило Коллингвуда к радикальному историзму: физика - это изложение грез, история представлений о физике. Знакомое, сто раз слышанное сужде- ние: всякое знание подразумевает некий набор критериев, вне которого невозможен никакой анализ, и эта структура не основана на суждениях, 25 R. Lenoble. Histoire de Vidée de la nature. Paris: Albin Michel, 1969, p. 31. Сразу же добавим, что это посмертное издание известного представителя современ- ной науки. 26 Оо иллюзии стилистического единства см. гл. II, прим. 20. 27 A. Shalom.Collingwoodphilosophe et historien. P.U.F., 1967, p. 107, 172, 433.
143 поскольку она является условием любого суждения; итак, в истории на- блюдается смена различных Weltanschauung, в равной степени обосно- ванных, возникающих необъяснимым образом и сменяющих друг друга только путем разрыва и перехода в новую структуру; эТа аргументация была бы неопровержима, если бы она не заключалась в овеществлении абстракций. Видимо, истории не очень удается проникнуться принципом взаимо- действия, который география восприняла с приходом Гумбольдта. Все взаимозависимо, и не может быть так, чтобы какая-то причина сама не была причинена, если только это не сама Первопричина; это прекрасно понимают марксисты: едва успев заявить, что базис определяет надстрой- ку, они, вопреки всякой логике, спешат добавить, что та оказывает на него ответное воздействие. На событийном поле не бывает разрывов; там все - вопрос степени: различная устойчивость реалий, различные ритмы временного измерения, различная степень осознанности этих моментов, различная вероятность наших прогнозов. Нет ничего конкретнее истории. Идеи, теории и концепции истории неизбежно являются мертвым грузом исторического сочинения, так же как теория наследственности остаются мертвым грузом сочинения како- го-нибудь романиста. Идеи не слишком интересны; это академическое упражнение или светский ритуал, как презентации знаменитых кутюрье. У истории нет ни структуры, ни метода, и заранее ясно, что любая теория в данной области будет мертворожденной. VIL TeopuUy типЫу понятия Либо существует понимание, либо не существует-истории. А может ли существовать нечто большее, чем понимание? Можно ли различать в объяснении индивидуализирующий метод и другой момент - обобще- 7 Отто г е28 пРеДписывал историку в качестве орудия, если не в 28 О. Hintze. Staat und Verfassung: gesammelte Abhandlungen zur allgemeinen Verfassungsgeschichte. Göttingen, repr. 1962, особенно р. 110-139: Typologie der ständischen Verfassung des Abendlandes; см. тж Th. Strieder. Staat und Gesellschaft im Wandel unserer Zeit. Munich, Oldenburg, 1958, p.172: "Der Typus in der Geschichtswissenschaft; R. Wittram. Das Interesse an der Geschichte. Göttingen, 1968,
144 качестве цели, постичь anschauliche Abstraktionen, интуитивные абстрак- ции, например просвещенный абсолютизм (историком которого он был); эти абстракции должны иметь относительно обобщенный характер, не будучи при этом совершенно оторваны от неповторимости феноменов, как законы физики или химические модели, и они должны дать возмож- ность проникнуть в суть событий. Таким образом, исторические абст- ракции суть то, что в иных случаях называют теорией в истории: просве- щенный абсолютизм, Французская, Английская или Американская рево- люции как восстания буржуазии. В чем заключается то. что на первый взгляд кажется привлекательным, убедительным, разумным в великих теориях, которые пытаются объяснить все движение истории? Есть ли в них нечто болыпееА нежели обычное понимание? Например, Ростовцев предлагал рассматривать политический кризис в Римской империи нача- ла III в., когда восторжествовала «военная монархия», как результат кон- фликта между армией, представляющей крестьянские массы и предан- ной императору, и буржуазией, связанной с муниципалитетами и Сена- том; в общем, якобы это был конфликт между городом и деревней, а императоров династии Северов следует сравнивать не столько с Рише- лье, сколько с Лениным... Какова же природа теорий подобного рода, и в чем типичность «конфликта между городом и деревней»? Мы сейчас увидим, что теории и типы, при всем их социологическом и наукообраз- ном обличьи, просто сводятся к вечной проблеме понятий; ибо что такое «интуитивная абстракция», как не подлунное понятие? Пример теории Конфликт между городом и деревней не объясняет кризиса III в., как одно событие может объяснять другое; конфликт и есть этот кризис, ос- мысленный определенным образом: солдаты - опора и любимцы монар- хии, выходцы из бедного крестьянства, а их политические акции вызва- ны сохранившейся у них солидарностью с их собратьями по несчастью. Значит, сама теория Ростовцева — это интрига (или форма ее изложения, р.46: "Vergleich, Analogie, Typus"; В. Zittel. "Der Typus in der Geschichtswissenschaft" in Studium générale, 5, 1952, p.378-384; CG. Hempel. "Typologiste Methoden in den Sozialwissenschaften" in Theorie und Realität, ausgewälte aufsätze zur Wissenschaftslehre (Hans Albert, ed.). Tübingen: Mohr, 1964.
145 и об ее адекватности не нам судить), обозначенная лапидарной форму- лой, а это подразумевает, что конфликты между городом и деревней отно- сятся к типу исторических явлений, достаточно распространенному для того, чтобы получить особое наименование, и что нечего удивляться, об- наружив пример такого типа в III в. нашей эры. Это краткое изложение интриги и одновременно классификация, как в медицине, когда врач го- ворит: «болезнь, развитие которой вы описали, - обычная ветрянка». Ве- рен ли диагноз Ростовцева? A prioiri (то есть рассуждая в рамках ретро- дикции, сравнивая вероятные значения причин, как мы увидим в следу- ющей главе) это не очень понятно: в наше время во многих странах третьего мира армия часто играет важную политическую роль, посколь- ку является единственной организованной политической силой, как и в Древнем Риме, но ее роль в разных странах не одинакова: бывает, что армия представляет интересы крестьян, бывает, что она их угнетает, бы- вает, что озабоченность национальной безопасностью заставляет ее под- держать стремление буржуазии навести внутренний порядок, бывает, наконец, что она играет в государственные перевороты из-за соперниче- ства между группировками офицеров или между родами войск (такое случалось даже в Риме, во время кризиса 69 г. после смерти Нерона). Во всяком случае, поскольку теория Ростовцева - это, по сути, просто инт- рига, то и судить о ней можно исключительно на основании историче- ских критериев. Теория - это просто краткое изложение интриги Если кризис III в. действительно был таким, каким представляет его Ростовцев, то это был еще один конфликт между городом и деревней: теория отсылает нас к типологии. Об этом типе конфликтов много гово- рили в 1925 г. и таким образом интерпретировали русскую революцию и итальянский фашизм; можно полагать, что эта интерпретация небезо- сновательна, наряду с десятками других, также отчасти верными: ведь история - наука олисагельная, а не теоретическая, и любое описание все- гда будет неполным. Отметим, что «конфликт между городом и дерев- ней» в действительности не является типом; это тоже просто краткое из- ложение понятной интриги: когда организаторы и получатели доходов в области сельского хозяйства реинвестируют доходы от земли в город- скую сферу, то это вызывает у крестьян враждебное отношение к горожа-
146 нам, и возникает, так сказать, геополитическая проекция экономического разлада. Тут читатель догадывается о том, что творилось в сознании ис- ториков, исходивших из данной теории или из данного типа: они попа- дали в ловушку абстракции, огда интрига возведена в тип и получает название, то мы склонны забывать об определяемом и ограничиваться определением; мы видим, что здесь имеется конфликт, мы знаем, что в России, в Италии и в Древнем Риме есть города и связанные с ними де- ревни, и кажется, что теория сама находит свое место; ведь будучи впер- вые сформулирована в общем виде, она произвела эффект социологиче- ского откровения. Итак, мы считаем ее экспликативной, забывая, что это всего лишь краткое изложение заранее придуманной интриги, и при- меняем ее к кризису III в., как если бы для объяснения события мы ссы- лались на краткое изложение того же события. В то же время мы забывам преобразовать это краткое абстрактное изложение в реальную интригу; мы забываем, что город, деревня и армия - не субстанции, и что суще- ствуют только горожане, крестьяне и солдаты. Для того чтобы объясне- ние звучало убедительно, нужно было бы начать с постулирования того, что эти реальные солдаты сохранили свои классовые рефлексы (бывших) крестьян и не забыли о своих собратьях по несчастью, попав в армию; однако, как сказал бы Сартр, мы перескочили через эти связующие звенья. Конечно, понятно, что придает историческим теориям Ростовцева или теории Жореса о Французской революции свойственный им авторитет: они подразумевают типологию, в которой есть нечто возвышенное; бла- годаря им история становится ясной и таинственной, как драма, где дей- ствуют могучие силы, знакомые, но при этом невидимые, и всегда под одним и тем же названием: Город, Буржуазия; читатель окунается в ат- мосферу аллегории, если, вслед за Музилем, понимать под аллегорией такое умонастроение, при котором все выглядит более значимым, чем оно того действительно заслуживает. Эта склонность к драматизму мо- жет вызвать только симпатию: драматическая поэзия, говорит Аристо- тель, более философична и серьезна, чем история, поскольку она связана с общими положениями; поэтому история, стремясь к глубине, всегда пыталась освободиться от присущей ей банальности, непредсказуемости и анекдотичности, чтобы обрести серьезность и величественность, со- ставляющие всю прелесть трагедии. Теперь остается выяснить, может ли типология быть чем-то полезна для истории: зачем тому, кто хочет по- нять интригу в Хоэфорах (вторая часть Орестеи - прим, перев.), знать,
147 что она такая же, как в Электре, и что монархия Лагидов напоминает просвещенный деспотизм Фридриха II? По всей видимости, типология может иметь большое эвристическое значение, но непонятно, что она может прибавить к историческому объяснению. Возможно, она могла бы стать самостоятельной дисциплиной, отдельно от истории? Сомнитель- но, но не стоит отнимать у людей надежду. Типическое в истории Всегда приятно найти в описании Китая эпохи Сун строки о патерна- лизме в личных отношениях или о коллегиях ремесленников, которые вы можете прямо перенести в изображение древнеримской цивилизации: ваш текст по римской истории уже готов, а главное - историк-китаист подаст вам идеи, до которых вы сами никогда не дошли бы, и поможет вам заме- тить существенные различия; более того: наличие одних и тех же фак- тов, отделенных друг от друга веками и тысячами лье, как будто бы ис- ключает любую случайность и подтверждает, что ваша интерпретация древнеримских реалий истинна, поскольку соответствует таинственной логике вещей. Много ли типического встречается в истории? Существу- ют такие науки, как медицина или ботаника, которые описывают тип на нескольких страницах: такое-то растение, такая-то болезнь; им повезло в том отношении, что два цветка мака и даже два случая ветряной оспы гораздо больше похожи друг на друга, чем две войны и даже чем два просвещенных абсолютизма. Но если бы история тоже поддавалась ти- пологизации, то это было бы уже давно известно. Безусловно, есть по- вторяющиеся схемы, поскольку комбинации возможных решений любой проблемы не бесконечны, поскольку человек - животное подражающее, поскольку поступки тоже имеют свою таинственную логику (как это за- метно в экономике); прямые налоги, наследственная монархия - это зна- комые типы; произошла не одна забастовка, их было много, и явление пророчества у евреев включает в себя четырех великих пророков, две- надцать малых и множество неизвестных. Однако не все типично, собы- тия не размножаются по видовому признаку, как растения, и типология могла бы быть полной, только если бы ее критерии были поверхностны- ми и если бы она сводилась к перечню исторической лексики («война: вооруженный конфликт между державами») - иначе говоря, к понятиям, - или если бы она пошла на инфляцию понятий: стоит только начать, и
148 вы повсюду найдете барокко, капитализм и homo ludens, а план Маршал- ла станет еще одним проявлением извечного потлатча. Не раз уже пред- принимались попытки учредить рядом с историей историческую типо- 29: это один из многих видов деятельности, объединенных под расплывчатым названием социологии; это же частично относится к твор- честву Макса Вебера, и, в определенном смысле, к творчеству Мосса. Как показывает опыт, то, что удается свести к типическому, часто оказы- вается слишком кратким и потому неинтересным; типология очень быст- ро уступает место наслоению исторических монографий; в общем, эти типологии до того поверхностны, что использовать их невозможно (в том числе, сколь ни печально, веберовские типологии); когда специалист по античной истории смотрит на предложенное Гурвичем распределение по группам или типам нравственности, то он замечает, что в них нет ничего, что подходило бы к «его периоду». Причина разочарования очень проста: четкие различия между вида- ми и индивидами встречаются только в биологии; в естественной исто- рии типы имеют субстанциальную основу, то есть живые организмы; они размножаются более или менее одинаково, и в них можно объективно различать типическое и индивидуальные особенности; в истории, напро- тив, тип - это то, чем его делают; он субъективен, в том смысле, в каком говорил об этом Марру: он представляет собой то, что избирают в каче- стве типического на событийном поле. Мы прекрасно знаем, что истори- ческих типов как таковых не существует, что события не воспроизводят- ся с постоянством природных видов, что типическое в истории есть ре- зультат выбора: можно взять просвещенную монархию в целом, или какой-то ее аспект, или «малопросвещенные» аспекты монархии, кото- рая в остальном является таковой; в общем, каждый по-своему опреде- лит тип «просвещенной монархии». Короче говоря, есть бесконечное мно- жество типов, поскольку они существуют только благодаря нам. Мы сно- ва приходим к историческому номинализму. В истории не существует естественных объектов (как растение или животное), которые позволяли бы создать типологию или классифика- цию; исторический объект есть то, чем его делают, и его можно переина- чить на основании тысячи равноценных критериев. Эта слишком боль- шая свобода приводит к тому, что, создавая типологию, историки неиз- 29 См. развитие идеи в A.R. Radcliffe-Brown. Structure etfonction dans la société primitive, trad. Marin. Editions de Minuit, 1968, p.65-73.
149 бежно испытывают неудобство: когда они объединяют несколько собы- тий по какому-то одному частному критерию, то они обязательно тут же добавляют, что другие аспекты этих событий не отвечают избранному критерию, хотя, казалось бы, это и так ясно; если кто-то из них утвержда- ет, что эвергетизм, понимаемый как разновидность дара, приближается в этом смысле к потлатчу, то он спешит добавить, что в других отношени- ях это, скорее, налог; а другой исследует, каким образом общества добы- вают необходимые им средства, сравнивает в этом смысле эвергетизм с налогом и считает необходимым сразу же добавить, что сравнение «исто- рически не имеет смысла», и что в других отношениях эвергетизм боль- ше напоминает потлатч. Типы суть понятия Но если тип создают, а не находят в готовом виде, если тип есть то, что выбирают в качестве такового, значит, ссылка на типичность ничего не добавляет к объяснению, а идея «использования типологии», сформу- лированная подобным образом, - не более чем наукообразный миф. Об- ращение к типическому, не добавляя ничего к объяснению, позволяет, как мы увидим, сократить его. Указывать на типическое в древнерим- ском кризисе III в. - все равно что сказать: «Этот тип конфликта нам хо- рошо известен, он уже описан под названием конфликта между городом и деревней». Но историк не может относиться к типическому так же, как естественник; последний, глядя на мак, говорит: «Это просто типичный мак», - и добавить тут ему практически нечего. Историк же должен сна- чала долго проверять, соответствует ли монархия Лагидов типу просве- щенного абсолютизма и не следует ли интерпретировать источники как- то иначе. Да и что он выиграет, определив, что это действительно про- свещенный абсолютизм? Ничего такого, чего бы он еще не знал и не проверил: однако он может сократить описание режима Лагидов, указав, что «в нем присутствовали все черты просвещенного абсолютизма»; и ему как хорошему историку останется только заполнить белые пятна и сказать, при каких обстоятельствах возник просвещенный характер дан- ного абсолютизма и в чем заключались его особености. Итак, тип и тео- рия годятся только для сокращения описания; о просвещенном абсолю- тизме или о конфликте между городом и деревней говорят только ради краткости, как говорят «война», а не «вооруженный конфликт между го-
150 сударствами». Теории, типы и понятия суть одно и то же: готовые крат- кие изложения интриги. Так что незачем вменять историкам в обязан- ность создание и использование теорий и типов: они всегда это делали (да и не могли делать ничего другого, если только не безмолствовали), но вперед от этого нисколько не продвинулись. Значит, история должна обобщать, вырабатывать типы и использо- вать их для интерпретации отдельных фактов? Никчемность этого науко- образного подхода становится очевидной, если посмотреть, к чему он сво- дится на практике. Что значит «использовать тип», прибегнуть к поня- тию «просвещенной монархии» для понимания Птолемея Эвергета? Значит ли это взять формулу просвещенной монархии, определение в че- тырех строках и проверить, приложимо ли оно дословно к царствованию этого государя и позволяет ли оно решить проблему его правления? Или это значит прочесть монографию о Фридрихе II или Иосифе II, понять рассказанную там интригу и сделать из этого выводы, чтобы понять Пто- лемея и задать себе вопросы о нем, которые иначе и в голову бы не при- шли? И что значит «сконструировать тип»? Если это выражение не обо- значает академической операции, состоящей в передаче содержания це- лой книги в чеканной формуле (и не без некоторой натяжки, ибо ни один из просвещенных абсолютизмов XVIII в. не похож на остальные и лю- бой историк может «разложить» это разнообразие по своему усмотрению), то конструирование типа есть не что иное, как понимание политики Фрид- риха II или Иосифа П. Конечно, пытаясь довести некое представление об этой политике до логического конца, можно обнаружить неизвестные ас- пекты деятельности этих государей: так называемое конструирование типов сводится к эвристическому процессу; политика Фридриха II, если ее удастся понять глубже, подскажет какие-то идеи специалисту по Пто- лемеям: использование типов — это то же самое, что называют еще срав- нительной историей; это не какая-то особая история и даже не методика, а эвристика. Короче говоря, так называемая обобщающая история не де- лает ничего сверх того, что делает просто история: понимает и делает понятным; правда, в ней чувствуется твердое намерение продвинуть по- нимание фактов дальше того предела, которым бы удовлетворилась бо- лее традиционная историография: «обобщающая история» - это, по-ви- димому, немецкое название того, что французы называют структурной или не-событийной историей. И вообще, с чего начинается типическое? Раз просвещенная монархия — это тип, не относится ли то же самое про- сто к монархии? Не будет ли все в истории типическим и не уподобится
151 ли типология словарю? Так оно и есть: типы суть не что иное, как по- нятия. Сравнительная история Если это так, то какое место сможет занять сравнительная история, дисциплина, которую сейчас усиленно развивают и которая по праву выглядит многообещающей, хотя представление о ней еще далеко от оп- ределенности? Заниматься сравнительной историей — это значит рассуж- дать о монархиях эллинистической эпохи, не упуская из виду тип про- свещенной монархии, какой она предстает в случае с Фридрихом 11. Что же такое сравнительная история? Особая разновидность истории? Мето- дика? Нет, это эвристика30' Трудность заключается в том, чтобы указать, где кончается просто история и начинается сравнительная история. Когда, изучая сеньориаль- ную систему в Форезе (Forez), мы приводим вперемежку факты, относя- щиеся к разным сеньориям - а что еще мы можем сделать? - то будет ли это сравнительная история? А если изучают сеньориальную систему во всей Европе? Марк Блок в Феодальном обществе сравнивает француз- ские феодальные отношения с английскими, но о сравнительной исто- рии говорит, только сопоставляя западные феодальные отношения с япон- скими; Heinrich Mitteis, напротив, публикует историю средневекового го- сударства в Священной Римской империи, Франции, Италии, Англии и Испании под следующим названием: Государство раннего средневеко- вья, очерк сравнительной истории. Когда Ремон Арон анализирует по- литическую жизнь индустриальных обществ с той и с другой стороны железного занавеса, то это называют социологией, возможно, потому, что речь идет о современных обществах; зато книга Р. Палмера, где дается анализ истории «эпохи демократической революции в Европе и Америке 1760-1800 гг.», считается классикой сравнительной истории. Происхо- зп О сравнительной истории, одном из самых динамичных и многообещающих направлений современной историографии (правда, не столько во Франции, сколько в англо-саксонских странах), представление о котором еще мало вразумительно см. библиографию у Th. Schieder. Geschihte als Wissenschaft. Munich, Oldenburg, 1968, p.195-219; E. Rothacker. Die vergleichende Methode in den Geisteswissenschaft in Zeitschrift fir vergleichende Rechtswissenschaft, 60,1957, p.13-33.
152 дит ли это оттого, что одни историки подчеркивают национальные раз- личия, тогда какдругие выделяют общие черты? Но если у индустриаль- ных демократий столько общих черт, то почему их история может быть более сравнительной, чем история различных сеньорий в Форезе? Либо в истории двух сеньорий, двух наций, двух революций столько общих моментов, что уже не приходится говорить о сравнительной истории, либо их истории очень сильно отличаются, и тогда их объединение в одной книге и перечисление все новых черт сходства и различия между ними имеет дидактическую ценность для читателей, помимо эвристической ценности для автора; например, Mitteis посвящает главу всем европей- ским государствам по очереди, затем в главе, отведенной, можно сказать, общему обзору европейской истории, излагает эволюцию этих государств, вместе взятых, выделяя аналогии и контрасты. Если судить по результа- там, то нет никакой разницы между книгой по сравнительной истории и просто книгой по истории: только географические рамки могут быть шире или уже. Дело в том, что сравнительная история (и то же самое относится к сравнительному литературоведению) оригинальна не столько в плане ее результатов, которые суть просто история, сколько в плане процесса ра- боты; а именно: двусмысленное и наукообразное выражение «сравнитель- ная история» (Кювье и сравнительная грамматика все же далеки от это- го*) обозначает два, даже три действия: обращение к аналогии для запол- нения лакун в источниках, сравнение, в эвристических целях, фактов, относящихся к разным народам и разным периодам, и, наконец, изуче- ние исторической категории и типа данного события на протяжении исто- рии без соблюдения единства времени и места. К аналогии обращаются ддя объяснения смысла и причин какого-либо события (ниже мы будем называть это ретродикцией), когда рассматриваемое событие воспроизво- дится в другом времени и месте, там, где соответствующие источники по- зволяют понять его причины: так поступают в истории религий со вре- мен Фрезера, объясняя древнеримские факты, смысл которых неясен, ин- дейскими или папуасскими аналогиями, получившими свое объяснение31' * Имеется в виду методика восстановления несохранившихся элементов скеле- та ископаемых животных (Кювье) и элементов мертвых языков (сравнительная грам- матика). si Ср. M. Bloch. Mélanges historiques, vol.l, p. 16-40: "Относительно сравнитель- ной истории европейских обществ", особ. р. 18. Эту сравнительную историю рели-
153 К аналогии также обращаются, когда лакуны в источниках оставляют нас в неведении относительно самих событий; у нас почти нет сведений по древнеримской демографии, но за последние десятилетия демографиче- ское исследование доиндустриальных обществ Нового времени достигло такого прогресса, что, исходя из этой аналогии, удалось написать несколь- ко достоверных страниц по древнеримской демографии, причем скудные факты из римской истории играют в этом случае роль начатков доказа- тельств. Второе действие сравнительной истории — эвристическое сравнение - это действие любого историка, не зашоренного и не замыкающегося в «своем периоде», «способного размышлять» о просвещенном абсолютиз- ме, когда он изучает монархию эллинистического периода, или же о ре- волюционном милленаризме Средних веков и третьего мира, когда он изучает восстания рабов в эллинистическую эпоху; размышлять, пыта- ясь «набрести на идею» благодаря сходству или контрасту. Затем, если ему угодно, он может умолчать о своем компаративистском досье, ис- пользовав ддя своего исследования все те вопросы, на которые оно его 32; или же дать параллельное описание восстания рабов и крепо- навело стных и озаглавить книгу Очерки по сравнительной истории. А от этого недалеко до третьего действия - до истории items; ведь нередко оказыва- ется возможным продвинуться еще дальше: вместо наслоения моногра- фий в голове или под одной обложкой можно написать глобальное иссле- дование о феодальных отношениях или о милленаризме на протяжении истории; достаточно выделить общие черты или представить различия как разные решения общей проблемы: это зависит от ситуации. Так по- ступил Макс Вебер в своем знаменитом исследовании о городе во все- мирной истории; вслед за историей, разделенной по признаку простран- гий в духе Фрезера, сравнительную в том же смысле, что и сравнительная история (сравнение служит для дополнения фактов), следует отличать от сравнительной ис- тории религий в духе Дюмезиля, сравнительной в том же смысле, что сравнитель- ная грамматика (сравнение позволяет восстановить предыдущую стадию религии или языка, общие истоки различных рассмотренных языков и религий). Об истори- ческих заключениях per analogiam в целом см. J.G. Droysen. Histarik. Hübner, p. 156- 163; Th. Schieden Geschichte als Wissenschaft, p.201-204; R. Wittram. Das Interesse an der Geschichte. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht, !968. p.50-54. Но исследова- ние нужно было бы продолжить с точки зрения теории ретродикггии и индукции. 32 Cf. В. Moore. Les origines sociales de la dictature et de la démocratie, trad. fr. Maspéro, 1969, p.9.
154 ства («история Англии») или времени («XVII век»), следует история, раз- деленная на items: город, милленаризм, «война и мир между народами», монархия при Старом режиме, демократия в индустриальном обществе; в конце нашей книги мы увидим, что это, возможно, путь в будущее для исторического жанра. Но даже в таком случае история «по items», или «сравнительная», остается историей: она заключается в том, чтобы по- нять конкретные события, которые объясняются материальными причи- нами, целями и случайностями; существует только одна история. Это эвристика Отличие сравнительной истории от обычной истории можно увидеть, с одной стороны, в ее отношении к источникам (она обращается к анало- гии, чтобы заполнить лакуны в источниках), с другой стороны, в ее отно- шении к условностям жанра (она разрушает рамки места и времени); в этой книге мы не раз будем ставить рядом слова «источники» и «услов- ности жанра» и увидим, что многие ложные эпистемологические про- блемы — это просто обман зрения, порожденный природой источников или условностей. Сама сравнительная история является одним из таких обманов зрения; она заключается в исполнении историком своего долга: не оказываться в плену условных рамок, а кроить их по мерке событий и пускать в ход все средства для того, чтобы понять; если римлян для этого не достаточно, обратимся к папуасам. Однако в результате мы не полу- чим другой истории, более объясняющей, более обобщающей и более научной, чем прежде; сравнительная история не подводит нас к откры- тию чего-то такого, чего мы не могли бы в принципе открыть при не- сравнительном исследовании; она только облегчает открытие, это — эв- ристика, и она не позволяет обнаружить нечто принципиально иное. Не надо ни в коем случае думать, что существует какая-то связь между срав- нительной историей и сравнительной грамматикой; когда последняя срав- нивает два языка, например, санскрит и греческий, то она делает это не ради того, чтобы благодаря аналогии, подобию или контрасту облегчить постижение одного из них, а ради восстановления третьего языка, индо- европейского, из которого вышли эти два языка. И напротив, когда срав- нительная история говорит о Милленаризме или Городе, то она не сооб- щает ничего, кроме истин, справедливых для различных милленаризмов и различных городов, которые она рассматривает; ясность легче рожда-
155 ется из сравнения, но, по правде говоря, достаточно проницательный ум способен разглядеть в монографическом исследовании все то, что срав- нение позволяет разглядеть с большей легкостью. Из этого следует, что сравнительная история может использовать толь- ко «метод различий». Можем ли мы надеяться выяснить причины появ- ления эвергетизма, сравнивая особенности эллинистической цивилиза- ции, где существует этот институт, и флорентийской цивилизации, кото- рой он неизвестен, чтобы путем вычитания найти ту особенность, которая и была причиной? Это невозможно и бесполезно. Невозможно, так как пришлось бы выявить все эти особенности; а есть немало шансов, что они в значительной мере относятся к нашему не-событийному, или, ина- че говоря, что наше компаративное исследование подвело бы нас к тако- му заключению: «причина существования эвергетизма в Греции и ее от- сутствия во Флоренции кроется в различии между менталитетом и тра- дициями этих двух обществ». А если, напротив, случаю угодно, чтобы мы угадали верную причину? В таком случае сравнительное исследова- ние, эвристически уместное, не было бы, в сущности, более полезным. Допустим, выясняется, что основная причина эвергетизма - отсутствие прямых налогов: во Флоренции существовал такой налог, и эвергетизма не было, а в Афинах - наоборот; но кому же не понятна такая причинно- следственная связь? Городу обычно нужны деньги, и он берет их там, где они есть, в кошельке налогоплательщика или же в кошельке эвергета. То есть нужно только немного поразмыслить об Афинах, чтобы найти пра- вильное объяснение; для чего, кроме как для облегчения задачи, пускать в ход так называемую сравнительную методику, которая позволяет от- крыть только то, что уже содержится в формулировке сравнения33' Итак, сравнительная история не приводит к чему-то большему, неже- ли просто история; как мы видели выше, это касается и обобщающей истории. Мы также видели, что теории и типы суть однс и то же: готовые краткие изложения интриг, разного рода понятия. Иначе говоря, есть толь- ко одна история, состоящая лишь в том, чтобы понимать, и описываемая только словами; не существует нескольких видов истории и нескольких различных интеллектуальных действий, одни из которых были бы более зз Когда сравнительная грамматика сопоставляет греческий и санскрит, то она, напротив, делает это для того, чтобы найти нечто иное - индо-европейский язык, который даже самому тонкому уму не удалось бы обнаружить, исследуя только одну из этих двух составляющих: даже при величайшей проницательности никак нельзя заметить индо-европейский язык только в одном греческом.
156 обобщающими и научными, чем другие. Мы просто пытаемся понять интригу, и больше ничего. А понять можно только одним способом. Понятия Единственная реальная проблема - это проблема исторических по- нятий, и мы займемся ею обстоятельно. История, как любой дискурс, не говорит гапаксами, она выражается при помощи понятий, и даже в са- мой сжатой хронологии будет, по меньшей мере, сказано, что в такую-то эпоху была война, а в такую-то - революция. Эти универсалии представ- ляют собой либо идеи без определенного возраста (война или король), либо сравнительно новые термины, которые выглядят более научно (по- тлатч или просвещенный абсолютизм). Это несущественное различие, и утверждение о том, что война 1914 г. была войной, не дает более пози- тивного результата, нежели рассуждения о потлатче. Чтобы понять, как «война» - такая простая идея - могла впервые прийти в голову на опре- деленной стадии эволюции обществ и их взаимоотношений, достаточно посмотреть, как родились за последнее время понятия дня революцион- ного переворота или холодной войны; война есть целый идеал-тип, и это становится ясно, когда нужно отличить ее от частной войны, от анархии, от герильи, от «Столетней войны» или от перемежающейся войны, не говоря уже о «цветочной войне» у индейцев-майя и стычек между перво- бытными эндогамными племенами; сказать, что Пелопоннесская война была войной - это уже большой прогресс. История является описанием индивидуального при помощи универ- салий, что, в принципе, не вызывает никаких трудностей: сказать, что Пелопоннесская война происходила на суше и на море, - это не значит противостоять неизреченному. И все же мы замечаем, что историки по- стоянно оказываются скованы понятиями и типами, которыми они пользу- ются или злоупотребляют; они видят их недостаток в том, что те, будучи ключом к одному периоду, не подходят к другому, или что они не вполне свободны и несут груз ассоциаций, которые в новом контексте превраща- ют их в анахронизм. Примером последнего неудобства могут служить понятия «капитализм» и «буржуазия», которые звучат фальшиво, кактоль- ко их применяют к античности (нотабль эллинистической или римской эпохи совсем не похож на капиталиста-буржуа, даже если тот - флорен- тиец времен Медичи); примером первого несоответствия являются все
157 слова из истории религий: фольклор, благочестие, праздник, суеверие, бог, жертвоприношение и сама религия меняют свое значение в разных религиях (religio y Лукреция означает «страх божий» и передает гречес- кое deisidaimonia, которое мы, за неимением лучшего, переводим как «су- еверие», и эти различия семантических полей соответствуют различиям в восприятии). Подобные различия концептуального порядка обычно возмущают профессионалов как хороших работников, которые не любят жаловаться на плохой инструмент; их работа - не в том, чтобы анализи- ровать идею Революции, а в том, чтобы сказать, кто совершил револю- цию 1789 г., когда, как и почему; мудрствовать по поводу понятий - это, по их мнению, недостаток, свойственный дебютантам. При этом концеп- туальный инструментарий остается той областью, где происходит про- гресс историографии (иметь понятия - значит иметь представление о предмете); неадекватные понятия вызывают у историка характерное тя- гостное состояние, одну из непременных составляющих драматизма его ремесла: у любого профессионала однажды возникает впечатление, что какое-то слово не подходит, что оно звучит фальшиво, что оно расплыв- чато, что факты не соответствуют тому стилю, какого от них ожидают, когда подводят их под определенное понятие; такое неприятное состоя- ние - это сигнал тревоги, предупреждающий об угрозе анахронизма или приблизительности, но иногда проходят годы, прежде чем эту угрозу уда- стся отразить, найдя новые понятия. Не является ли история историогра- фии отчасти историей анахронизмов, порожденных идеями, скроенны- ми a priori! Олимпийские состязания не были играми, античные фило- софские секты не были школами, энотеизм - не монотеизм, постоянно обновлявшаяся группа римских вольноотпущенников не была зарождав- шимся классом буржуазии, римские всадники не были классом, провин- циальные ассамблеи были всего лишь городскими культовыми коллеги- ями, дозволенными императором, а вовсе не промежуточными органами негосударственной власти между провинциями и центром... Чтобы ис- править эти недоразумения, историк вырабатывает типы ad hoc, кото- рые, в свою очередь, превращаются в такие же ловушки. Признав квази- фатальность появления нелепостей, историк переходит к рефлективной выработке новых понятий: когда, с одной стороны, Л.Р. Тейлор объясня- ет, что политические партии в Древнем Риме были просто шайками и группами клиентелы, а, с другой стороны, некоторые считают, что они отражали социальные и идеологические конфликты, то можно быть уве- ренным, что скрупулезное изучение источников не продвинет дискуссию
158 ни на миллиметр: можно сразу сказать, что придется преодолеть эту ди- лемму, что надо будет заняться «социологией» политических партий на протяжении истории и попытаться, путем исторического компаративиз- ма, сочинить «социологию» по мерке политических партий республикан- ского Рима. Пример: эллинский национализм Для того тобы показать роль понятий, мы рассмотрим более подроб- но один пример, поскольку благодаря ему становится ясно, каким обра- зом понятие, или идеал-тип национализма позволяет лучше увидеть ис- торическое движение, если мы подводим его под определенное понятие, и, с другой стороны, как то же самое понятие сначала препятствовало пониманию. В 100-е годы нашей эры, в разгар золотого века Римской империи, жил знаменитый тогда греческий публицист Дион Прузский; он был повсеместно известен в эллинских странах, ставших «провинци- ями» Империи (по-нашему, практически колониями) и хранивших вер- ность своим победителям. Этот публицист постоянно развивал идеи, ко- торые после столетий римского господства выглядели на удивление не- актуальными: ностальгия по античной независимости Греции, культ старинных эллинских обычаев, враждебность к римским нравам, призы- вы к греческому миру вернуть себе самосознание и гордость; мы еще рас- скажем, что он провел часть своей жизни в поисках города, который мог бы выступить в роли лидера греческого мира (и, не доверяя Афинам, в конечном счете, возложил свои надежды на Родос). В течение долгого времени было принято - хотя скорее во Франции, нежели в германских странах — говорить об этих устремлениях как о бреднях, которые могли прийти в голову только литератору. На самом деле, это устремления са- мого настоящего греческого национализма, а Дион - представитель эл- линского патриотизма в Римской империи. Происходит ли тут просто за- мена оскорбительного слова «бредни» на благородный термин «патрио- тизм»? Нет, это замена самих фактов, поскольку в идею эллинского патриотизма здесь входит все имплицитное содержание, которое по- нятие национализма получило там, где оно родилось, в европейском XIX в.: национализм Диона будет объясняться тем же могучим порывом, что потрясал Центральную и Восточную Европу на протяжении прошло- го века; он был чреват теми же самыми политическими последствиями:
159 и возрождение эллинской культуры к концу первого века, называемое Вто- рой софистикой, и даже языковой пуризм, который начал тогда свиреп- ствовать (доходило до того, что римским именам придавали греческую форму), сравнимы с возрождением национальных языков и литератур XIX в., а положение греков в Империи - с положением чехов и венгров под гнетом Габсбургов. Отвергая античный патриотизм города-государ- ства, утративший смысл с того момента, как римское завоевание связало греческий мир узами рабства, Дион положил начало пан-эллинскому на- ционализму, который предвещает византийский патриотизм и разрыв меж- ду Западной Римской империей и империей греческой. Но диалектика понимания и понятий на этом не заканчивается, по- скольку националистическая идея явно противоречит прочим взглядам Диона. Как получилось, что этот антиримский публицист был убежден- ным сторонником императорской власти, что признаваемый им суверен - это иностранный властитель, и что, не гнушаясь грязной работой, он занимался еще и тем, что в угрожающем тоне проповедовал александ- рийским грекам послушание римскому императору? Тут мы замечаем, насколько запутан вопрос о патриотизме: на протяжении многих веков родина и государство не совпадали; знатный мадьяр был заклятым вра- гом австрийских обычаев, но предан до гроба своему императору, хотя тот был австрийцем; Гоббс говорит о преимуществах и недостатках госу- даря-иностранца в том же тоне, в каком мы обсуждаем, какое место сле- дует предоставить иностранным капиталам в национальной экономике. Германские ученые лучше французских филологов поняли, как Дион, верный своей греческой родине, мог быть верен и своему римскому им- ператору34' 34 О совпадении родины и государства как недавнем явлении см. А. Passerin d'Entrèves. La notion de l'Etat, trad. fr. Sirey, 1969, p. 211. Таким образом, творчество Диона делится на националистическую греческую пропаганду и пропаганду рим- ского императора. Следует отличать лоялистский национализм Диона от другого движения - киников, народного и, пожалуй, социально-нротестного (киники осуж- дают богатство в духе аскетической морали) движения уличных народных орато- ров, призывавших к восстанию против Империи: в самый разгар эпохи Антонинов киник Перегрин Протей "пытался убедить греков выступить с оружием в руках про- тив римлян" (Lucien. La Mort de Peregrines, 19); он совершил самосожжение на глазах у толпы, подобно индийским мудрецам. Ср. W. Mülmaim. Messianismes révolutionnaires du Tiers Monde. Gallimard, 1968, p. 157: "В наше время в исламских странах махдистский революционный милленаризм, очень распространенный в
160 Три вида понятий Итак, исторические понятия - это странные инструменты; они спо- собствуют пониманию, поскольку в них есть масса смыслов, которые не укладываются ни в одно определение; по той же причине они постоянно приводят к несуразице. Все происходит так, как будто они содержат все богатство конкретики событий, которые под них подводят, как будто идея национализма охватывает все, что известно о всех проявлениях нацио- нализма. Так оно и есть. Понятия подлунного опыта, особенно те, что используются в истории, очень отличаются от научных понятий и в та- ких дедуктивных науках, как физика и чистая экономическая теория, и в науках на этапе становления, как, например, биология. То есть понятия бывают разные, и не надо все смешивать (как это делает общая социоло- гия, которая относится к общепринятым понятиям - социальная роль, социальный контроль - так серьезно, словно это научные термины). Если взглянуть на классификацию, которая сейчас становится общепризнан- ной, то там имеются, во-первых, понятия дедуктивных наук: сила, маг- нитное поле, эластичность спроса, кинетичесая энергия; все это абстрак- ции, всецело определяемые теорией, позволяющей их конструировать, и возникают они только в результате долгих теоретических объяснений. Другие определения - в естественных науках - связаны с эмпирическим анализом: все мы интуитивно знаем, что такое животное или рыба, но биолог будет искать критерии для различения животного и растительно- го, и скажет, является ли кит рыбой; и в конце концов, понятие животно- го у биолога будет отличаться от общепринятого. Критика исторических понятий Исторические понятия являются исключительно общепринятыми (го- род, революция), а если даже они «ученого» происхождения (просвещен- низших классах, где слушают проповедников из народной среды, противостоит док- трине официального и рационализирующего национализма, учению, связанному с роскошью и привилегированными классами". Дионов национализм роскоши, на- родный и левацкий национализм киников можно дополнить третьей позицией — "кол- лаборационизмом" другого публициста, Элия Аристида, который благодарит Рим за то, что тот, укрепляя свое господство, привлекает к власти местные элиты.
161 ный абсолютизм), то это не придает им большей ценности. Это парадок- сальные понятия: интуитивно мы знаем, что вот это событие есть рево- люция, а вот то — просто бунт, но мы не можем сказать, что такое бунт и что такое революция; мы говорим о них, не зная толком, что это такое. Дать им определение? Оно может быть только произвольным. Револю- ция - резкое и насильственное изменение политики и государственного правления, как сказано в Littré", но это определение не анализирует по- нятия и не исчерпывает его; на самом деле, мы знаем о понятии револю- ции только то, что его относят к многообразной и запутанной совокупно- сти фактов, которая встречается в книгах о 1642 и 1789 годах: «револю- ция» имеет для нас облик всего, что мы читали, видели или слышали о различных революциях, известия о которых до нас дошли, ж эта сокро- вищница знаний определяет употребление данного слова35' 0ЭТ0МУ °~ нятие не имеет четких границ; мы знаем о революции гораздо больше, чем может в себя вместить любое понятие, но мы не знаем того, что мы знаем, и от этого иногда получаем неприятные сюрпризы, когда оказыва- ется, что какое-то слово в определенных случаях звучит фальшиво или выглядит анахронизмом. Однако, даже если мы не знаем, что такое рево- люция, мы знаем достаточно для того, чтобы сказать, является ли некое событие революцией или нет: «Нет, Сир, это не бунт...»" Как говорит Юм, «мы не связываем со всеми словами, которые мы используем, от- дельных и законченных идей, и, говоря о правлении, Церкви, перегово- рах, завоевании, мы редко разворачиваем в уме все простые идеи, со- ставляющие эти сложные идеи. Однако надо заметить, что, несмотря на это, мы избегаем несуразицы во всех этих вопросах и понимаем, как противоречивы могут быть эти идеи — так, словно мы их понимаем в совершенстве: например, если бы нам сказали, что на войне единствен- * Толковый словарь французского языка. 35 R.Wittram. Das Interesse an der Geschichte, p. 38: "В словах "национальная принадлежность" отражается весь XIX в., читатель слышит пушки Сольферино, трубы Вионвилля, голос Трайчке, он видит мундиры и роскошные наряды, он вспо- минает о национальной борьбе по всей Европе..."; как указывает тот же автор, часто встречающаяся в наши дни фраза: "для людей той эпохи это слово имеет иной смысл, нежели для нас", - не столь старая, как это принято считать: еще Дройзен, в соот- ветствии с гуманистической традицией и под влиянием Гегеля, жил в интеллекту- альном пространстве неизменных понятий. " Знаменитый ответ герцога Ла Рошфуко-Лианкура Людовику XVI по поводу взятия Бастилии: "Нет, Сир, это революция".
162 ный выход для побежденного - не перемирие, а победа, то нелепость этих слов поразила бы нас»36* Историческое понятие позволяет, например, обозначить событие как революцию; из этого не следует, что, используя данное понятие, мы зна- ем, «что такое» революция. Такие понятия не достойны своего названия, относящегося к совокупности неразрывно связанных элементов; это, ско- рее, набор разнородных представлений, создающих иллюзию умозаклю- чения, а на самом деле это просто некие обобщенные образы. Понятия революция, город составлены из всех известных нам городов и револю- ций и ждут от нашего будущего опыта нового расширения, для которо- го они всегда открыты. Поэтому некий историк, специалист по Англии XVII в., может жаловаться на то, что его собратья «говорили о социальных классах, не делая оговорок относительно данного века; говоря о восходя- щих или утрачивающих свои позиции классах, они явно думали о конф- ликтах совершенно иного рода»3^ выражение «средний класс» тоже вы- зывает «слишком много обманчивых ассоциаций, когда его применяют к социальному строю эпохи Стюартов»; «иногда (но реже, и как раз из-за нечеткости языка) доходят до смешения иерархических групп с соци- альным классом и продолжают свою мысль так, словно такие группы могли развиваться, приходить в упадок, сталкиваться друг с другом, со- знавать свое существование, иметь собственную политику». Короче го- воря, как сказано в Критике чистого разума, «эмпирическое понятие никак не может быть определено, а только — объяснено; мы никогда не уверены в том, что под названием, обозначающим некий объект, не под- разумевают то больше, то меньше характеристик. Так, в понятии золота, помимо веса, цвета и прочности, один может подразумевать еще и то свой- ство золота, что оно не ржавеет; тогда как другой, может быть, и не дума- ет об этом свойстве. Некоторыми характеристиками пользуются постоль- ку, поскольку они нужны для различения, однако благодаря новым на- блюдениям одни из них исчезнут, а другие будут добавлены, так что м Tretise on Human Nature, p. 13 (Everyman's Library). 37 P. Laslett. Un monde que nous avons perdu: famille, communauté et structure sociale dans l'Angleterre pré-industrielle, trad. fr. Flammarion, 1969, p. 31; см. тж p. 26; 27 ("капитализм, одно из того множества неопределенных слов, которые со- ставялют лексикон историков"); 30 («к несчастью, предварительное исследование, подобное нашему, должно заниматься таким сложным, противоречивым и техни- ческим понятием, как "социальный класс"»); 61 ("ассоциация идей").
163 понятие никогда не бывает заключено в четкие рамки. И, кроме того, за- чем давать определение понятию подобного рода? Ведь когда речь идет, например, о воде, то мы не ограничиваемся тем, что мы понимаем под словом «вода», а обращаемся к опыту, и в этом случае данное слово, с немногими связанными с ним характеристиками, является только обо- значением, а не понятием о вещи; следовательно, так называемое опре- деление есть не что иное, как объяснение слова»38* Если бы мы Договори- лись применять слово «революция» только к революциям, приводящим к смене собственников, то в величественном саду французского языка ста- ло бы, конечно, несколько больше порядка, но это ни надюйм не продви- нуло бы вперед теорию и типологию революционных процессов и исто- рию 1789 г. Часто выражаемое пожелание о том, чтобы история четко определяла используемые ею понятия, и утверждение, будто эта четкость есть первое условие ее будущего прогресса, представляют собой прекрас- ный пример ложной методологии и бессмысленной строгости. Но самая главная скрытая опасность заключается в словах, которые порождают в нашем уме ложные сущности и наполняют историю несу- ществующими универсалиями. Античный эвергетизм, христианская бла- готворительность, призрение в Новое время и нынешнее социальное обес- печение не имеют между собой практически ничего общего, обращены к разным категориям людей, предусмотрены для разных нужд, имеют раз- ные институты, объясняются разными мотивами и находят себе разное оправдание; тем не менее продолжается изучение «призрения и благо- творительности на протяжении веков», от времен египетских фараонов до скандинавских демократий; остается только прийти к выводу, что при- зрение есть неизменная категория, что она исполняет функцию, необхо- димую в любом обществе, и что в этой неизменности должна быть скры- та некая таинственная задача уравнения всего социального организма; таким образом можно положить свой кирпичик в здание функционали- стской социологии. Так в истории находят ложную преемственность, об- манчивые генезисы; произнося слова «призрение», «дар», «жертвопри- ношение», «преступление», «безумие», «религия», мы склонны полагать, будто у разных религий есть достаточно общих черт для того, чтобы оп- равдать изучение религии на протяжении истории; как будто существует субстанция под названием «дар» или «потлатч», с постоянными и опре- 38 Kant. Critique de la raison pure, trad. fr. Tremesaygues et Pacaud. RU.F., 1967, p. 501.
164 деленными свойствами: например, вызывать ответные дары или обеспе- чивать дарителю престиж и превосходство над одариваемым. Прежняя социология часто попадала в ловушку понятийности; она начинала со сравнительной истории и под конец создавала отвлеченные понятия; из любви к обобщениям (ведь наука без обобщений невозможна) она при- думывала социологическую категорию «преступность» и складывала в одну корзину ограбление промышленных компаний, драки и насилие на Диком Западе, вендетту на Корсике или в Италии времен Ренесанса и разбой в Сардинии, вызванный нищетой. Агломераты Не без тревоги взираем мы на книги под названием Трактат по ис- тории религий или Религиозная феноменология: значит, существует та- кая вещь, как собственно «религия»? Мы бысто успокаиваемся, заметив, что, несмотря на обобщающие названия, эти трактаты практически об- ходят молчанием христианство, если в их рамках рассматриваются ан- тичные религии, и наоборот. Это вполне понятно. Различные религии суть агломераты различных феноменов, принадлежащих к гетерогенным категориям, и каждый из этих агломератов имеет свой особый состав, отличный от других; одна религия включает обряды, магию, мифологию, другая состоит из богословской философии, связана с политическими, культурными, спортивными институтами, психопатологическими фено- менами, порождает институты, имеющие экономический аспект (антич- ные панегирии, христианское и буддийское монашество); третья «ухва- тилась» за какое-то движение, которое в другой цивилизации стало бы политическим течением или же достопримечательностью истории нра- вов; сказать, что хиппи немного напоминают первых францисканцев, - банально: но это позволяет, по крайней мере, понять, каким образом пси- хосоциальная потенциальность может быть ухвачена религиозным агло- мератом. Нюансы, отличающие религию от фольклора, от движения кол- лективного поклонения, от политической, философской или харизмати- ческой секты, будут незначительны; куда поместить сен-симонизм или кружок Стефана Георга*? С приходом буддизма Малой колесницы воз- никает атеистическая религия. Историки античности знают, насколько Немецкий поэт (1868-1933), чье творчество отличалось глубокой религиоз- ностью.
165 зыбкой может быть граница между религиозным и коллективным (Олим- пийские игры), а деятели Реформации считали паломничества папистов языческим туризмом; знаменитая фраза: «в античности все коллектив- ное религиозно» — это не призыв возвысить роль религиозной составля- ющей в античные времена, приписав ей силу, которая характерна для нее в христианстве: эта фраза означает, что агломерат, называемый гречес- кой религией, состоял в значительной степени из фольклора. «План» одной религии не похож на план никакой другой, так же как план любой агломерации отличается от остальных, одна включает в себя дворец и театр, другая - заводы, третья - просто деревушка. Это вопрос степени: различия межу религиями достаточно значительны для того, чтобы учебник по истории религий был практически невозможной ве- щью, если только он не начинается с типологии, так же как книга по общей географии под заглавием Город непременно должна начинаться с различения типов городов и признания того, что разница между городом и деревней остается нечеткой. Тем не менее между разными религиями должно быть нечто общее, что позволяет объединить их в одном поня- тии; не менее справедливо и то, что историк должен считать это «нечто» основным, рискуя в противном случае ничего не понять в явлении рели- гии. Но трудность будет состоять в том, чтобы определить это сущност- ное ядро: святость? религиозное чувство? трансцендентальность? Пре- доставим философам решать эту проблему региональной сущности; нам, как историкам, достаточно знать, что сущностное ядро агломерата есть лишь ядро, что нам не дано предугадать, чем станет это ядро в той или иной религии, что это ядро — не инвариант, и что оно в разных культурах - разное («священное», «бог» — слова не однозначные; что касается рели- гиозных чувств, то сами по себе они не имеют ничего специфического: экстаз будет религиозным феноменом, если он связан со священным, а не с поэзией, как у некоего великого поэта современности, или с опьяне- нием от астрономии, как у астронома Птолемея). Целое же остается дос- таточно неопределенным и условным для того, чтобы само понятие ре- лигии было расплывчатым и просто характерологическим; так что исто- рик должен действовать эмпирически и остерегаться вкладывать в свое представление о данной религии то, что попало в понятие религии из прочих религий39' 39 Cf. Stark and С.Y. Glock. "Dimensions ofreligious Commitment" in R. Robertson (ed.). Sociology of Religion, Selected Readings. Penguin Books, 1969, p. 253-261.
166 Классифицирующие понятия Вот где таится опасность: в классифицирующих понятиях. Можно вполне найти слова для описания разбоя на Сардинии, бандитизма в Чикаго, буддийской религии, или Франции в 1453 г., но не надо говорить ни о «преступности», ни о «религии», ни о «Франции» от Хлодвига до Помипиду; можно говорить о том, что греки называли безумием, и об объективных симптомах того, что мы в наше время называем безумием, но не надо говорить о «безумии» вообще и о «его» симптомах. Не будем делать из этого ницшеанских и трагических выводов; скажем только, что всякое классифицирующее понятие ложно, поскольку ни одно событие не похоже на другое, а история не представляет собой постоянного по- вторения одних и тех же фактов: но нас заставляют в это поверить иллю- зии, порожденные классифицирующими понятиями. Бытие и идентич- ность существуют только в абстракции, а история желает иметь дело толь- ко с конкретным. Эти ее притязания не могут быть вполне удовлетворены, но мы бы уже достигли значительного успеха, если бы перестали гово- рить о религии и о революции, а говорили бы только о буддийской рели- гии и о революции 1789 г., так чтобы в мире истории существовали лишь уникальные события (которые, впрочем, могут иметь между собой неко- торое сходство) и не было никаких единообразных объектов. При этом все исторические понятия в каком-то отношении непременно будут несу- разицей, поскольку все вещи развиваются; но было бы уже достаточно, если бы они не порождали несуразиц в выбранной интриге: нет ничего страшного, если, говоря о «буржуазии с XIV в. по XX в.», понимать под буржуазией совокупность простолюдинов, не имеющих прямого отноше- ния к народу; куда хуже, если под этим словом понимают класс капита- листов. К несчастью, слово обычно воспринимают, практически не осоз- навая этого, во всех его смыслах сразу, ибо таков удел подлунных по- нятий. Наша цель не в том, чтобы отказать термину «буржуазия» в какой бы то ни было объективности из-за преклонения перед капиталом, или от- рицать из-за антиклерикализма, что религия представляет собой отдель- ный разряд в паскалевом смысле слова или самостоятельную сущность; мы просто хотим показать, насколько сложно отыскать отличительный признак буржуазии или религии в любую эпоху. Итак, если «религия» - это условное название, которое мы даем совокупности агломератов, сильно отличающихся друг от друга, значит, категории, которыми пользуются
167 историки для наведения порядка: религиозная жизнь, литература, поли- тическая жизнь — не постоянные структуры и в каждом обществе — свои; меняется не только внутренняя структура каждой категории, но также их взаимоотношения и раздел событийного поля между ними. Здесь мы на- ходим религиозные движения, но их так же точно можно считать движе- ниями социального протеста, там - философские секты, но по сути они - религиозные, и где-то еще - политико-идеологические движения, кото- рые наделе являются философско-религиозными; тому, что в одном об- ществе обычно помещают в раздел «политическая жизнь», в каком-то другом случае будут соответствовать с максимальным приближением факты, помещаемые в раздел «религиозная жизнь». То есть в каждую эпоху каждая из этих категорий имеет определенную структуру, меняю- щуюся от эпохи к эпохе. Поэтому не без тревоги мы обнаруживаем в ог- лавлении книги по истории разделы «религиозная жизнь», «литератур- ная жизнь», как если бы это были вечные категории, нейтральные сосу- ды, которые нужно просто заполнить перечислением богов и обрядов, авторов и сочинений. Возьмем категорию «литературные жанры» на протяжении истории. Мы узнаем жалостливую элегию по ее длинным траурным одеяниям; с нашей точки зрения, проза — это одно, а стихи — совсем другое. Но в ан- тичных литературах различие поэтических жанров заключалось в мет- рике; в индо-европейских языках фонологическое значение оппозиции между краткими и длинными слогами придавало рифме такую форму, что отношение античного поэта к метрике сравнимо с отношением на- ших композиторов к ритму танца. Так что всякое стихотворение, напи- санное в элегическом ритме, было элегией, шла ли в нем речь о трауре, любви, политике, религии, истории или философии. Кроме того, наряду с прозой и стихами существовала особая категория - художественная про- за, очень далекая от разговорного языка и часто весьма невразумитель- ная: древним было так же трудно, как и нам, понимать Фукидида, Таци- та или брахманы; проза Малларме дает приблизительное представление об этой художественной прозе (вот почему древние языки, которые изу- чают по литературным текстам, имеют заслуженную репутацию более трудных, чем современные). Рассмотрим теперь понятие реализма, или понятие романа. Как хорошо известно читателям Ауэрбаха (Auerbach), в древних литературах, как в индийской, так и в эллинско-римской, не до- пускалось рассказывать о повседневной жизни, о серьезном, о том, что не трагично и не комично; говорить о серьезных жизненных явлениях
168 можно было только в сатирическом или пародийном тоне. В результате из двух римских писателей, имевших бальзаковский характер, один, Пет- роний, смог добиться со своим романом лишь полууспеха, а другой - Тацит, вульгарный и ужасный, как Бальзак, и тоже способный извлечь из чего угодно какой-то грозовой отсвет, стал историком. В истории всякое высказывание, имеющее форму: «это событие от- носится к литературе, к роману, к религии», -должно следовать только за высказыванием, имеющим форму: «литература или религия в эту эпоху представляли собой то-то и то-то». Распределение событий по категори- ям требует предварительной историзации этих категорий, иначе возмож- на ошибочная классификация или анахронизмы. Использование поня- тия как само собой разумеющегося так же чревато риском имплицитного анахронизма. Виноват в этом расплывчатый и имплицитный характер подлунных понятий, окружающие их ассоциации идей. Когда произно- сят слова «социальный класс» (и в этом нет ничего страшного), то про- буждают у читателя идею о том, что этот класс имел свою политику, а это верно не для всех периодов; когда произносят без каких-либо уточнений слова «древнеримская семья», то тем самым подводят читателя к мысли о том, что это семья неизменная, а значит и наша, тогда как эта семья, с ее рабами, клиентами, вольноотпущенниками, миньонами, с ее конкуби- натом и обычаем бросать новорожденных (особенно девочек), так же да- лека от нас, как мусульманская или китайская семья. Одним словом, ис- торию не пишут с чистого листа: там, где мы ничего не видим, мы пред- полагаем присутствие вечного человека; историография — это постоянная война против нашей склонности к анахроническим нелепостям. Становление и понятия Подлунные понятия неизменно ложны, потому что расплывчаты, а расплывчаты они потому, что сам их предмет все время движется; мы приписываем буржуазии времен Людовика XVI или римской семье свой- ства, которые вошли в эти понятия из христианской семьи и буржуазии времен Луи-Филиппа; но оказывается, что от Ромула до Христа и от Лю- довикаХУ1 до Луи-Филиппа семья и буржуазия изменились. Они не толь- ко изменились, но и не содержат инварианта, который был бы основой их идентичности на протяжении всех перемен; не существует никакого ядра, поддающегося определению, которое было бы сутью религии и
169 существовало вне любых концепций религии и любых исторических ре- лигий; сама религиозность меняется, как и все остальное. Представьте себе мир, разделенный между народами, у которых постоянно меняются границы и столицы; периодически составляемые географические карты отражали бы эти последовательные ситуации, но ясно, что идентичность «одного и того же» народа на каждой карте может быть определена толь- ко внешне и условно. «Воистину, Протарк, отождествление Единого и Множества, произ- водимое в речах, сопровождает все, что мы говорим; это началось не се- годня и никогда не кончится» (Филеб). Разрыв между единым и множе- ством, между бытием и становлением приводит к тому, что в истории присутствуют два подхода, в равной степени обоснованных и всегда со- перничающих друг с другом; с недавних пор стало модно называть их, прибегая к англицизмам, регрессивным методом («формирование фран- цузской общности») и рекуррентным методом («постоянство альзасского духа на протяжении тысячелетних превратностей политической жизни»). При первом подходе за ориентир берутся границы «нации» на данный момент: здесь можно исследовать формирование и дробление этой кон- цептуальной территории; при втором подходе за ориентир берется одна из «провинций», которая, как подразумевается, сохранила свою индиви- дуальность на протяжении всех потрясений на концептуальной карте. Например, в истории литературы первый подход будет заключаться в изу- чении эволюции жанра: «Сатира» на протяжении веков, ее зарождение и метаморфозы. Второй подход будет состоять в том, чтобы взять за ориентир «реа- лизм» или «осмеяние»; для начала - ирония по поводу наивной телеоло- гии предыдущего подхода, по поводу уподобления эволюции жанра эво- люции живых видов; возмущение его статичностью: «Кто же не знает, что сатирический жанр — это ложная преемственность, что этот жанр может утратить свой дух и исполнять иные функции, тогда как дух сати- ры воплотится в другом жанре, например в романе, который станет в этом случае истинным потомком сатиры?» Это вполне справедливо. Статич- ность сатирического жанра будет, таким образом, заменена статично- стью реализма или осмеяния; телеология регрессивного подхода будет заменена функционализмом рекуррентного подхода: за тысячей вопло- щений обнаружится склонность к реализму, скрытая в самых неожидан- ных жанрах; конечно, в какие-то эпохи не найдется жанра для излияния этой склонности, и тогда эта нехватка вызовет явления супплетизма (вое-
170 полнения) или культурной патологии, которые станут данью таинствен- ному постоянству функции реализма. Итак, первый подход берет за ориентир имеющееся разграничение, второй берет за ориентир некую составляющую, которую предполагается возможным обнаружить в нескольких разграничениях; эти ориентиры в равной степени оправданы, и выбор между ними - лишь вопрос обстоя- тельств: эпоха, в которую слишком часто прибегали к «регрессивному» подходу, сменится эпохой, для которой более привлекательным будет «ре- куррентный» подход. За этими двумя подходами обнаруживается все та же неразрешимая апория: согласно учению Платона, невозможно познать становление в чистом виде; о становлении можно рассуждать, только ис- ходя из ориентиров, найденных в бытии. Отсюда все беды историка: ис- торическое познание есть познание конкретной реальности, которая зак- лючается в становлении и взаимодействии, но ей необходимы понятия; а бытие и идентичность существуют только благодаря абстракции. Рассмот- рим, например, историю безумия в различные эпохи * у фы заметили, что у каждого народа психические состояния, определяе- мые как безумие, вернее способ их определения, - разные: один и тот же психоз у различных народов мог считаться слабоумием, деревенским простотой или же священным трансом; они также обнаружили, что су- ществует некое взаимодействие и что способы определения безумия меняют его распространенность и симптомы; и наконец, они констатиро- вали, что искомое «безумие» вовсе не существует и что преемственность идентичности его исторических форм признается условно; вне этих форм не существует никакого психоза «в исконном виде»; и вполне обоснован- но: ничего не существует в чистом виде, кроме абстракций; ничего не существует в виде идентичности или обособленности. Но то, что сути психоза не существует в виде идентичности, не означает, что ее не суще- ствует вообще; проблему объективности психозов обойти невозможно. Вопрос о безумии, отнюдь не будучи первостепенным, составляет все же насущный хлеб историка; все исторические явления без исключения: психозы, классы, нации, религии, люди и животные - меняются в измен- чивом мире, и всякое явление может менять другие и меняться под их влиянием, ибо конкретная реальность есть становление и взаимовлия- ние. Что поднимает проблему понятия, обновленную со времен греков. « R. Bastide. Sociologie des maladies mentales. Flammarion, 1965, p. 73-81, 152, 221,248,261.
171 Поскольку ни одна религия не похожа на другую, то стоит лишь про- изнести слово «религия», как тут же появляется риск вызвать ложные ассоциации идей. Историки античности считают очень важным одно пра- вило, которое показывает, насколько они осознают эту опасность: упо- треблять только выражения данной эпохи; они не скажут, что Лукреций ненавидел религию, а Цицерон любил свободу и либерализм, но скажут, что первый ненавидел religio, a второй любил überlas и liberalitas. He то чтобы смысл этих латинских понятий был в принципе яснее, чем смысл их сегодняшних соответствий: в конце концов, подлунные понятия у рим- лян были в не меньшей степени подлунными, чем у нас; просто историк рассчитывает на обусловленные эпохой ассоциации, которые благодаря латинским словам возникнут у его собратьев-латинистов и отведут от него опасность впасть в анахронизм, избавив его притом от необходимости разъяснять смысл этих понятий. Понятие - это камень преткновения исторического знания, потому что это знание описательно; истории нужны не разъясняющие принци- пы, а слова о былом состоянии вещей. Но вещи меняются быстрее, чем слова; историк все время находится в положении художника, рисующего исторические памятники и вынужденного постоянно перескакивать от одного стиля к другому, забывать то, чему он учился в художественной академии, и перенимать египетскую манеру перед барельефом в Фивах, манеру майя - перед стелой в Паленке. Подлинным решением была бы полная историзация всех понятий и категорий; для этого историк должен контролировать всякое слово, выходящее из-под его пера, и осмысливать все категории, которые он использует неосознанно. Программа весьма обширная. Мы понимаем, как нужно воспринимать книгу по истории: ее нужно рассматривать как поле битвы между постоянно меняющейся ис- тинойипостоянноанахроничнымипонятиями;понятияикатегории сле- дует все время преобразовывать, им нельзя давать какой-либо предуста- новленной формы, они должны ориентироваться на реальность их пред- мета в каждой новой цивилизации. Получается это более или менее успешно; в любой книге по истории понятия историзированные перемешаны с анахроническим осадком, по- рожденным бессознательными предрассудками в отношении вечного. Бенедетто Кроче превосходно передал это специфическое ощущение пе- ремешанности и нечеткости41 ' как он пишет' в книгах по ИСТОРИИ слиш" 41 В. Croce. L'histoire comme pensée et comme action, Irad. Chaix-Ruy. Droz, 1968, p. 40.
172 ком часто преподносится странная смесь подлинного описания и поня- тий, не продуманных до конца и не отстаиваемых с должной твердостью; реальный исторический колорит перемешан с анахроническими поняти- ями и условными категориями. Зато когда понятия и категории адекват- ны интерпретируемым фактам, эта точность превращает историю в про- изведение искусства, она достигает квази-даосского совершенства, кото- рое, по словам Чжуан-цзы, «позволяет одержать верх над чем угодно, не нанеся никакого ущерба». ПРИЛОЖЕНИЕ Идеал-тип Читатель вправе удивиться, что мы едва упомянули название знаменитой теории Макса Вебера об идеал-типе; нам ни к чему было о ней говорить, так как идеал-тип связан с совершенно иной проблематикой, нежели та, которой мы за- нимаемся. Он относится к гораздо более продвинутому этапу синтеза, чем тот, что мы изучаем под названием составления рядов; и, по правде говоря, чтобы обсуждать его и высказываться о его обоснованности, нужно было бы начать с прояснения многообразного и запутанного комплекса, который со времен Диль- тея называется герменевтикой и представляется нам двойником историзма на уровне источниковедения. На самом деле идеал-тип является инструментом ин- терпретации, герменевтики в той проблематике, где история воспринимается как познание индивидуального. В наши дни слово «идеал-тип» часто (но не всегда) употребляется в несколь- ко банальном смысле: идеал-типом называют всякое историческое описание, где событие упрощается и рассматривается под неким углом зрения - что относится к любому тексту по истории, поскольку входить в подробности невозможно и предмет всегда рассматривается с определенной точки зрения. Но Вебер вклады- вал в это иной смысл, и для него идеал-тип был не результатом работы историка, а просто орудием анализа, которое должно было оставаться в рабочем кабинете и использоваться только в эвристических целях: конечное описание не является идеал-типом, оно идет дальше. Идеал-тип - это действительно идеал, это в выс- шей степени совершенное событие, доходящее до своего логического конца или до одного из своих логических концов; это позволяет историку глубже проник- нуть в логику конкретного события, выявить не-событийное, пусть даже потом придется констатировать разницу между идеальным и реальным. Тексты Вебера вполне определенны: идеал-тип (секта, Город, Либеральная экономика, Ремес- ленничество) - это «понятие-принцип», «утопия», которая «нигде не осуществи-
173 ма», но «служит для того, чтобы оценить, насколько реальность приближается или отклоняется от идеальной картины»; он имеет лишь «эвристическую» цен- ность и не составляет цели историографии: «он имеет значение только как инст- румент познания», и «не нужно путать идеал-тип с историей». Однако без него историческое знание «осталось бы погруженным в область того, что лишь смут- но различимо». Идеал-тип - это не усредненность, отнюдь нет: он подчеркивает характерное и противостоит видовым обобщениям; вполне возможно вырабо- тать идеал-тип некой индивидуальности42' Современному европейцу сложно понять эту теорию; и не оттого что Вебер недостаточно ясен: просто довольно затруднительно представить себе, для чего все это нужно; ни психологическая правда, ни методологическая необходимость такого подхода в расчет не берутся. Возникает искушение сделать вывод о том, что либо Вебер невольно описал свою собственную психологию, свои личные привычки как исследователя, либо его теория имела в Германии 1900 г. отзвук, которого мы уже не улавливаем. Верно второе предположение. Как сообщил мне J. Molirio, целая область немецкой мысли, отШлейермахерадо Дильтея, Майне- ке и Лео Шпитцера постоянно сталкивалась с тайной индивидуальности; «Я уже сообщил тебе о фразе, изкоторсй я вывожу целый мир: Individuum est ineffabile», -писал Гете Лафатеру43* Д1™^11 ®ъш пРежДе всего биографом духовного, авто- ром описаний умственной жизни Шлейермахера и молодого Гегеля; чтение le Monde de l'esprit может несколько обескуражить, если взяться за него, не учиты- вая этого фона, но оно становится захватывающим, если знать, что идеал, к кото- рому все время мысленно обращается Дильтей, - это понимание индивидуально- 44; выдвинутое им противопоставление между объяснением и пони- манием, которое чуть не стало гибельным для гуманитарных наук, выражено у него в идее биографии. Однако у биографа, а нередко и у филолога, «составление рядов» - подлинная основа элементарного понимания (rosa означает «роза», Го- мер пишет стихами) - остается по большей части неявным, поскольку восприни- мается просто как интуиция; проблемой же представляется творчество в его са- мобытности. 42 М. Weber. Essais sur la théorie de la science, trad. J.Freund, p. 179-210, 469-471 -для всех последующих цитат. Об идеал-типе см. прежде всего R. Aron. La sociologie allemande contemporaine, 2e éd., p. 103-109. r , , тт. луг „ 43 Эти слова Гете служат эпиграфом в Entstehung des Bistorismus Маинеке. 44 R. Aron. La philosophie critique de l'histoire, essai sur une théorie allemande de l'histoire. Vrin, rééd,1969, p. 108: "Биография рассматривается (Дильтеем) прежде всего как исторический жанр, поскольку личность является непосредственной и высшейценностью,аэпохинаходятсвоевыражениетолькоблагодарягениям, кото- рые придают законченную форму рассеянным богатствам сообщества. В общем, биография - это эпоха, увиденная через человека".
174 Проблема идеал-типа заключается в понимании индивидуального, взятого в его цельности, а не сведенного к составлению рядов, которые лежат в основе его понимания. Однако развитие индивидуального (можно сказать: интриги, будь то Город, Либеральная экономика или воспитание Гете) никогда не доводится до конца и прерывается из-за материальных трудностей и случайностей; как сказа- но у Гете в Utrworte, это игра «бесов», живущих в каждом из нас, и нашей Tyche. Представим себе индивидуальное, которое дошло до своего логического конца и чей рост не заторможен и не остановлен никаким «трением» и никакой случайно- стью: это и будет идеал-тип. В основе теории Вебера присутствует идея полно- ценного развития индивидуального: «Идеал-тип - это попытка выразить истори- 45, поскольку, «когда хотят ческую индивидуальность в генетических понятиях» ' J' дать генетическое определение содержания какого-либо понятия, то не остается никакой иной формы, кроме идеал-типа». Итак, основная идея идеал-типическо- го метода заключается в том, что только окончательно сформированная индиви- дуальность позволяет понять несовершенную индивидуальность. VIIL Причинность и ретродикция История — не наука, и ее способ объяснения заключается в том, чтобы «сделать понятным», рассказать, как все произошло; здесь не возникает ничего такого, что принципиально отличалось бы от нашей повседнев- ности, любого утра и любого вечера: это, что касается синтеза (осталь- ное относится к источниковедению). Если это так, то почему историче- ский синтез столь труден, почему он происходит постепенно и противо- речиво, почему среди историков нет согласия по поводу причин падения Римской империи или Гражданской войны в Америке? У этой сложности есть два резона. Один, который мы только что рассмотрели, состоит в том, что трудно охватить понятиями многообразие конкретного. Другой - и мы сейчас его рассмотрим - заключается в том, что историку доступна лишь мизерная часть этого конкретного, та, которую ему открывают име- ющиеся у него источники; что касается всего остального, то ему прихо- дится как-то заполнять пробелы. Это заполнение происходит осознанно лишь в очень незначительной пропорции: в области теорий и гипотез; в гораздо большей степени оно происходит бессознательно, поскольку само 45 В другом месте Вебер противопоставляет генетические и родовые понятия: возможно, это связано с "видовой историей", которую Карл Лампрехт хотел проти- вопоставить"индивидуальной"истории.
175 собой разумеется (что не гарантирует его успеха). Так же случается в по- вседневной жизни; если в источнике прямо сказано, что король пьет, или если я вижу, как пьет мой приятель, то мне остается заключить из этого, что они пьют, поскольку испытывают жажду, и тут я могу ошибаться. Исторический синтез есть не что иное, как эта операция заполнения; мы будем называть ее ретродикция, позаимствовав термин из той теории лакунарного знания, каковой является теория вероятности. Когда на со- бытие смотрят как на грядущее, то имеет место предсказание, предик- ция: сколько у меня есть или было шансов получить каре тузов в покере? Проблемы ретродикции, напротив, суть проблемы вероятности причин или, лучше сказать, вероятности гипотез: каково правильное объяснение уже происшедшего события? Пьет ли король оттого, что испытывает жаж- ду, или оттого, что этого требует этикет? Исторические проблемы явля- ются проблемами ретродикции, если только это не проблемы источнико- ™™Ттт;ггт46; именно по этой причине среди историков так популярно слово ведения «объяснение»: объяснить - означает для них найти правильное объясне- ние, заполнить пробел, обнаружить разрыв отношений между арабским Востоком и Западом, который делает понятным последовавший эконо- мический упадок. Итак, всякая ретродикция пускает в ход объяснение причин (король пьет из-за жажды) и, может быть даже (по крайней мере, так утверждают), настоящий закон (всякий жаждущий будет пить, если получит такую возможность). Изучать исторический синтез, или ретро- дикцию - это значит изучать, какую роль играет в истории индукция и в чем состоит «историческая причинность»; иначе говоря, причинность нашей повседневной жизни, подлунная причинность - поскольку Исто- рии не существует. Причинность или ретродикция Начнем с самого простого исторического высказывания: «Людовик XIV стал непопулярен, поскольку налоги были слишком тяжелыми». Надо 46 Мы воздержимся от развития весьма сомнительного сближения между исто- рическойретродикциейивычислениемвероятностигипотез;однакосм.Н. Reichen- bach. L'Avènement de la philosophie scientifique, trad. WeilL Flammarion, 1955, p. 200. Укажем также иссследование Пирса о вероятности и критике источников : "Logic of History" in Collected Papers ofCharles Sanders Pierce. Harvard University Press, 1966, vol.7,p.89-164 (заметим, что Пирс придерживался "частотной" концепции обосно- ваниявероятности).
176 учитывать, что на практике историк может написать фразу подобного рода в двух совсем разных смыслах (любопытно, что, если я не ошибаюсь, никто никогда не сказал: «А вы не забыли, что история есть знание, ос- нованное на источниках, то естьлакунарное?»); историки постоянно пе- реходят от одного из этих смыслов к другому, без предупреждения и даже не вполне осозннно, и воспроизведение прошлого сплетено именно из этих переходов. В первом смысле, предложение означает, что историку известно из источников о налогах как действительной причине непопу- лярности короля; он услышал об этом, так сказать, своими ушами. Во втором смысле, историк знает только то, что налоги были тяжелыми и, кроме того, что король к концу своего царствования стал непопулярен; тут он предполагает или считает очевидным, будто самым явным объяс- нением непопулярности будет тяжесть налогов. В первом случае он рас- сказывает нам интригу, прочитанную им в источниках: налоги сделали короля непопулярным; во втором случае он совершает ретродикцию, от непопулярности он доходит до предполагаемой причины, до объясняю- щей гипотезы. Подлунная причинность Точное знание того, что король стал непопулярен из-за налогообло- жения, подразумевает, например, знакомство с рукописями времен Лю- довика XIV, где деревенские кюре отмечали бы, как несчастный народ стонал от податей и потихоньку проклинал короля. В таком случае после- довательность причин сразу становится понятной: иначе было бы невоз- можно даже приступить к разгадыванию мира. Ребенок понимает Фуки- дида, как только он открывает его сочинение, а достигнув определенного возраста, он вкладывает определенный смысл в слова «война», «город», «политический деятель»; идея о том, что любой город предпочитает пра- вить, а не находиться в рабстве, не возникнет у этого ребенка спонтанно: он найдет ее у Фукидида. То есть мы понимаем причину следствий, но это вовсе не означает, что внутри нас имеется некое их соответствие. Мы любим налоги ничуть не больше, чем подданные Людовика XIV, но, даже если бы мы их обожали, это не помешало бы нам понять мотивы их не- нависти к королю; в конце концов, мы ведь понимаем, что богатым афи- нянам могли нравиться почетные и разорительные выплаты, которые налагались на них под названием литургий и что рассчитаться по ним
177 самым впечатляющим образом было для богатых вопросом чести и пат- риотизма. Отметив однажды, что налогообложение сделало короля непопуляр- ным, мы можем ожидать повторения этого процесса: причинная связь в силу своей природы превосходит частный случай, не является случай- ным совпадением, предполагает известную упорядоченность вещей47' ° это вовсе не значит, что она доходит до постоянства: вот почему мы ни- когда не знаем, как сложится завтрашний день. Причинность необходи- ма и неупорядоченна; будущее случайно, налогообложение может сде- лать правительство непопулярным, а может и не иметь такого следствия. Если следствие возникает, то ничто не покажется нам более естествен- ным, чем эта причинная связь, но мы не будем слишком удивлены, если этого не произойдет. Мы знаем, во-первых, что бывают исключения, на- пример, если налогоплательщиков охватывает патриотический порыв из- за вторжения чужеземцев; когда мы говорим, что Людовик XIV стал не- популярен из-за налогов, то мы имплицитно учитываем историческую ситуацию в целом (война за пределами Франции, поражения, крестьян- ская ментальность...); мы чувствуем, что это особая ситуация, и что ее уроки нельзя переносить в другую ситуацию без риска допустить ошиб- ку. Но значит ли это, что мы всегда способны точно сказать, в каком слу- чае их можно переносить, или, наоборот, какие конкретные особенности этому препятствуют? Вовсе нет, мы прекрасно знаем, что никакие уси- лия не позволят нам с уверенностью сказать, в каких обстоятельствах уроки будут иметь смысл, а в каких - нет: мы понимаем, что если бы мы попытались это сделать, то нам очень скоро пришлось бы ссылаться, на- пример, на тайну французского национального характера, то есть при- знать нашу неспособность предвидеть будущее и объяснять прошлое. Так что мы по-прежнему оставляем некоторую неопределенность и некото- рую случайность: причинность всегда сопровождается ограничением суж- дений; это хорошо знала схоластика, которая указывала, что в подлунном мире законы физики действуют очень приблизительно, так как многооб- разие «материи» препятствует их четкому функционированию. 47 W. Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschaftstheorie und analytischen Philisophie, vol. 1, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung. Berlin & Heidelberg, Springer, 1969, p. 440 и, в целом, р. 429 sq. Отметим, что страницы 335-427 этого важнейшего труда являются отныне отправным пунктом любых рассуждений об эпистемологииистории.
178 Она неравномерна Эти истины, как мы увидим, не лишены интереса с точки зрения дис- куссий о причинности в истории; любой историк может повторить заяв- ление (на первый взгляд противоречивое), сделанное Тацитом в Исто- рии: «Я сделаю так, что читатель узнает не только о том, что произошло и что, как правило, является случайностью, но и о причинах того, что про- изошло». Но при этом все дело - в степени: события являются более или менее ошеломляющими или предсказуемыми, причинность действует более или менее постоянным образом в зависимости от обстоятельств. Поэтому мы строим планы на будущее при неравных шансах на точный результат. О неравных шансах мы знаем по собственному опыту; мы уве- рены, что предмет упадет на землю (мы узнали об этом из собственного опыта в возрасте пяти месяцев), если только это не птица и не красный воздушный шарик; если мы выйдем на улицу слишком легко одетыми, у нас начнется насморк, но эта вероятность менее определенна: если у нас действительно начнется насморк, то мы будем уверены в его причине, но, выходя на улицу без пальто, мы менее уверены в последствиях. Если правительство увеличивает налоги или замораживает зарплату, люди, воз- можно, будут недовольны, но насколько далеко зайдет их недовольство? Бунт - это риск, и не более того. При этом в наших действиях присут- ствует некое постоянство, без которого мы бы не смогли ничего сделать: когда мы берем телефонную трубку, чтобы дать распоряжение кухарке, стряпчему или палачу, то ожидаем определенного результата; однако бы- вает, что телефон или дисциплина не срабатывают. В силу этой состав- ляющей приблизительного постоянства часть исторического процесса сводится к использованию приемов, о которых историк не упоминает, потому что событие - это отличие. События составляют интригу, где все в равной мере объяснимо, но не является в равной мере вероятным. При- чина бунта - тяжесть налогов, но уверенности в том, что дело дойдет до бунта, не было; у событий имеются причины, у причин не всегда имеют- ся следствия, значит, шансы событий на то, чтобы произойти, не равны. Можно даже поизощряться и ввести различие между риском, неопреде- ленностью и неизвестностью. Риск присутствует там, где можно хотя бы прикинуть шансы возможных событий: например, если мы идем по лед- нику, где расщелины прикрыты слоем снега, и знаем, что сеть расщелин в этом месте довольно плотная; неопределенность - это когда не ясна относительная вероятность различных событий: например, когда мы не
179 знаем, является ли заснеженное пространство, по которому мы идем, ко- варным ледником или безобидным настом; неизвестность - это когда нам неведомо даже, какие события вообще возможны и какие несчастные слу- чаи могут произойти: так бывает, когда мы впервые ступаем на неизве- стную планету. В реальности homo historiens обычно предпочитает серь- езный риск небольшой неопределенности (он склонен к косности) и тер- петь не может неизвестности. Она запутанна Если всякая причинная связь постоянна в большей или меньшей сте- пени, если мы можем ссылаться на нее только при условии ограничения суждений, то это происходит оттого, что она представляется нам в слиш- ком обобщенном и запутанном виде. Причинность слишком запутанна для того, чтобы о ней можно было рассуждать, как о двух биллиардных шарах, которые сталкиваются с замечательной простотой48' ы дУмаем ° причинной связи, когда видим, как они сталкиваются, потому что логика этого процесса почти так же очевидна, как когда клин выбивается кли- ном; и напротив, мы не считаем день причиной ночи, хотя ночь следует заднем как нельзя более регулярно. Если я вижу, как в неизвестном мне устройстве опускается рычаг, а затем слышу музыку, я заключаю из этого не то, что рычаг является причиной музыки, но что движение рычага и музыка суть два последовательных результата какого-то скрытого меха- низма. Но так ли уж часто мы говорим о причине? Стану ли я говорить о ней в связи с действием электрического выключателя или водочерпалки? Я понимаю, что, когда я включаю электричество, то возникает процесс общего порядка, и не рассуждаю о его делении на причины и следствия. Все происходит так, словно причинная связь является просто конечным результатом множества мелких странных умозаключений, столь же не- уловимых, как «мелкие восприятия» Лейбница. Если мальчишка бросит в мое окно кирпич и разобьет стекло, я очень быстро пойму причину след- ствий; я даже могу сказать, если буду выражаться пристойно, что кирпич является причиной разбитого стекла; однако было бы преувеличением 48 Cf. A. Michotte. Laperception de la causalité, 2e éd. Louvain: StudiaPsychologica, 1954.
180 выводить из этого закон о том, что кирпичи разбивают стекла49* сделав это, я доказал бы только то, что слова в предложении всегда можно по- ставить во множественном числе. Повседневная причинность состоит из отдельных причинных связей, за которыми обобщения хотя и просмат- риваются, но довольно смутно. Конечно, то, что брошенные предметы могут разбивать стекла, не является врожденным знанием; новорожден- ный сам должен узнать, что стекло бьется. Лично мне уже приходилось видеть, как бьют стекла камнями, пулями и гайками - но не кирпичами; однако я не сомневаюсь в результате, так же как и в том, что кусок проб- ки, напротив, ничего не разобьет; при помощи безотчетных умозаключе- ний я учитываю вес предмета, его объем, упругость, толщину стекла, но не его цвет. Однако я не способен точно сказать, какой вес, какая упругость и т.п. приведут к тому, что стекло разобьется; я также не знаю, есть ли здесь другие, не известные мне условия: поскольку причинность является вы- водом, и притом неявным, ей всегда сопутствуют неопределенность от- носительно ее постоянства и ограничение суждения, и мы лишь более или менее уверены в ее следствиях. Ведь хотя всякое следствие имеет свою причину, не всякая причина приведет к своему следствию; поэтому схоластика считала уместным изучать в причинности не сомнительную возможность предсказывать следствия, исходя из причины, а необходи- мость идти от следствия к причине и задаваться вопросом о том, «откуда идет изменение», unde motus primo. Ограничение суждений, которым мы окружаем предсказание, имеет еще одно основание: то, что мы называем причиной, представляет собой лишь одну из определимых причин процесса, конечное число определи- мых причин неизвестно, и определять их имеет смысл только с точки зрения дискурса; как разделить причины и условия в предложении: «Жак не смог сесть на поезд, потому что поезд был переполнен»? Для этого нужно перечислить тысячу и один возможный способ описания этого мелкого происшествия. Причиной разбитого стекла может быть кирпич, бросивший его мальчишка, незначительная толщина стекла или невесе- лое время, в которое мы живем. Как перечислить все условия, необходи- мые для того, чтобы кирпич разбил стекло? Людовик XIV стал непопуля- 49 Cf. P. Gardiner. The Nature of Historical Explanation, 1961 (Oxford Paperbacks, 1968), p.86 и, в целом, р.80-89 ; W. Dray. Laws and Explanation in History. Clarendon Press, 1957 (1966), chap.3 & 4.
181 рен из-за налогообложения, но в случае вторжения иноземцев, при более патриотичном крестьянстве, или если бы он был выше ростом и имел более величественный вид он, возможно, не оказался бы непопулярным. Поэтому мы не станем утверждать, что любой король будет непопуляр- ным по той простой причине, что это случилось с Людовиком XIV. Ретродикция Историк не может с уверенностью предсказать, окажется ли король непопулярным из-за установленного им налогообложения; зато если он услышал собственными ушами, что король оказался непопулярным по этой причине, то ему ни к чему изворачиваться и заявлять, что «фактов не существует» (тут можно будет, как максимум, поизощряться в анализе умонастроений налогоплательщиков, о чем мы скажем в следующей гла- ве). Однако поскольку наши знания о прошлом полны лакун, очень часто случается, что перед историком встает совершенно другая проблема: он замечает непопулярность короля, но ни в одном источнике не говорится о ее причинах; в таком случае ему нужно идти от следствия к предполага- емой причине путем ретродикции. Если он решит, что этой причиной должно быть налогообложение, то фраза «Людовик XIV стал непопуля- рен из-за налогообложения» будет написана им во втором из указанных нами смыслов; неопределенность будет заключаться здесь в следующем: у нас есть уверенность насчет следствия, но дошли ли мы до правильно- го объяснения? Будет ли причиной налогообложение, военные пораже- ния короля или же какой-то третий момент, о котором мы не подумали? Статистика месс за здравие короля, заказанных верующими, ясно пока- зывает их разочарование к концу царствования; кроме того, мы знаем, что налоги возросли, и учитываем, что люди не любят налогов. Люди, то есть вечный человек, иначе говоря, мы сами и наши предубеждения; а стоило бы изучить психологию той эпохи. Однако мы знаем, что в XV11 в. причиной многих бунтов были новые налоги, денежные рефор- мы и дороговизна зерна; это знание не является врожденным, и в XX в. мы не имели возможности наблюдать бунты подобного рода, а забастов- ки были вызваны иными причинами. Но мы читали историю Фронды; мы сразу заметили там связь между налогами и бунтом, и у нас осталось общее представление об этой причинной связи. Итак, налог- это вероят- ная причина недовольства, но не относится ли это в той же степени и к
182 другим причинам? Насколько силен был в душе крестьян патриотизм? Не играют ли поражения той же роли в непопулярности короля, что и налоги? Чтобы провести точную ретродикцию, нужно хорошо знать мен- тальность эпохи; может быть, мы спросим, были ли в других случаях иные причины недовольства, помимо налогов; но, скорее всего, мы не будем рассуждать столь карикатурным образом, а исходя из наших зна- ний об атмосфере той эпохи поставим вопрос о том, существовало ли общественное мнение, считал ли народ войну с иноземцами чем-то иным, нежели делом личной доблести короля и профессионалов, делом, кото- рое касалось подданных, только когда они терпели из-за него материаль- ный ущерб. Так мы приходим к более или менее правдоподобным выводам: «При- чины этого бунта неясны, и, возможно, это были налоги, как всегда слу- чалось в ту эпоху в подобных обстоятельствах». То есть, если все проис- ходило, как обычно; тем самым ретродикция приближается к заключе- нию по аналогии или к той форме рационального (поскольку условного) пророчества, которое называют предсказанием. Пример рассуждения по аналогии: «Историки, как пишет один из них, постоянно прибегают к обобщениям; если тот факт, что Ричард приказал зарезать юных принцев в лондонском Тауэре, недостаточно очевиден, то историки поставят воп- рос - может быть, скорее неосознанно, нежели сознательно, - было ли в ту эпоху обычаем монархов уничтожать своих соперников, вероятных претендентов на трон; и их заключение будет совершенно обоснованно зависеть от этого обобщения»50' Опасность этого заключения состоит, конечно же, в том, что Ричард мог быть более жесток, чем позволяли обы- чаи того времени. Пример исторического предсказания: поставим во- прос о том, что случилось бы, если бы Спартак разбил римские легионы и стал правителем Южной Италии. Конец рабовладения? Переход на бо- лее высокий уровень производственных отношений? Параллель подска- зывает правильный ответ, который подтверждается всеми нашими зна- ниями об атмосфере той эпохи; поскольку мы знаем, что за поколение до Спартака, во время великого восстания рабов на Сицилии восставшие избрали себе столицу и царя51' мы можем полагать, ™, если бы Спартак победил, он бы основал еще одно италийское эллинистическое царство, so H.E. Can. What is the History? 1961 (Penguin Books, 1968), p.63. si L. Robert. Annuaire du Collège de France, 1962, p.342.
183 где наверняка существовало бы рабство, как и повсюду в ту эпоху52' В отсутствие этой параллели, другой, хотя и менее удачной, была бы ис- тория Мамлюков в Египте. Ценность сицилийской параллели состоит в том, что там не видно особых причин, которые бы подтолкнули сицилий- ских рабов основать царство и которые бы отсутствовали в истории Спар- така; выбор монархического режима в ту эпоху не может считаться чем- то особенным: монархия была нормальным строем для любого государ- ства, не являвшегося полисом; к тому же'и Спартака, и царя восставших рабов на Сицилии наверняка окружала одна и та же харизматическая и милленаристская аура: милленаризм «первоповстанцев» хорошо из- вестен. Основы ретродикции Итак, в конце концов, мы получаем определенное представление о совозможностях данной эпохи благодаря знанию о том, чего можно и чего нельзя ожидать от людей этой эпохи; это называется обладать чувством истории, понимать античное умонастроение, ощущать дух времени: ведь все эти логические допущения чаще всего не осознаются или, в силу се- рьезности и условности жанра, не оглашаются. Только эпиграфисты дос- таточно проницательны, чтобы говорить о «составлении ряда». В реаль- ности ход мысли, больше всего похожий наретродикцию, — это составле- ние ряда; когда эпиграфист, филолог или иконографист хочет знать, что означает слово rosa или что делает изображенный на барельефе римля- нин, лежащий на кровати, он собирает все случаи употребления слова rosa и все изображения римлянина на кровати и делает из составленного таким путем ряда вывод, что rosa означает «роза», а римлянин спит или 52 Следует сразу же добавить, что слово "рабовладение" неоднозначно; рабовла- дение — это либо архаичная юридическая связь, касавшаяся отношений между до- машними, либо рабство на плантации, как на американском Юге до 1865 г. Пер- вая форма в античности была гораздо более распространенной; рабство на планта- ции—атолькоонокасалосьпроизводительныхсилипроизводственныхотношений - это исключение, характерное для Италии и Сицилии позднеэллинистического пе- риода, так же как оно было исключением в XIX в. ; нормой для античности в сельс- кохозяйственной сфере было, как показывает M. Rodinson, свободное крестьянство или крепостные отношения. Спартак разрушил бы систему плантационной эконо- мики и, конечно, оставил бы, как это было принято в ту эпоху, домашнее рабство.
184 5з; основанием для такого вывода является то, что было бы странно, ест если бы слово не имело постоянного, приблизительно одного и того же значения, и если бы римляне ели и спали не так, как того требовали обы- чаи эпохи. Итак, мы видим, каковы основы ретродикции; это не мнимое постоянство отношений следствия и причины; это и не регулярность при- родных явлений - основа индукции; это нечто весьма эмпирическое: в истории существуют обычаи, условности, типичность. Вот римлянин на кровати: почему он лег на кровать? Если бы поведение людей определя- лось просто случайностью или капризом, то число возможных ответов было бы бесконечным, и ретродикция правильного ответа была бы не- возможна; но у людей есть обычаи, и они более или менее им следуют; тем самым ограничивается число допустимых причин, которые можно установить. Дела могли бы обстоять иначе, у людей могло не быть ника- ких обычаев, и они действовали бы по гениальному или безумному наи- тию; история состояла бы из одних гапаксов: ретродикция оказалась бы невозможной, но постоянство законов при этом никуда бы не делось, и эпистемологическое сооружение не изменилось бы ни на йоту. 53 По поводу составления радов, явно привлекающего внимание философов - прекрасные тому примеры есть в главах I и VII Богословско-политического трак- тата Спинозы, — проще всего было бы обратиться к сочинению филолога, который использует этот прием, не упоминая об этом, как, например, Eduard Norden, или историка, который использует его, прямо на это указывая, как L. Robert. Вот один пример этой сложнейшей индукции. Греческое слово oikeios на классическом языке означает "частный, собственный"; однако в эпитафиях римской эпохи очень часто втречаются выражения oikeios adelphos или oikeios pater, которые сразу хочется перевести как "его собственный брат" или "его собственный отец"; но поскольку это прилагательное встречается очень часто, вскоре догадались, что, когда смысл слова со временем стерся, оно перешло в категорию простых притяжательных ме- стоимений, и что следовало переводить просто-напросто "его брат", "его'отец". Им- плицитное рассуждение заключалось в следующем: из случаев употребления oikeios составили рад и заметили, что это слово встречалось чаще, чем - как было бы ра- зумно предположить - возникала необходимость подчеркивать в эпитафиях "соб- ственность" этого братства или отцовства. Но что означает "разумно"? Это необъяв- ленное составление рада: чтобы oikeios стало притяжательным местоимением и ут- ратило свой оттенок подчеркивания, эпитафии должны быть составлены в простом стиле, а не в том духе "кафкианской" риторики поздней Империи, которая изо всех сил нажимает на каждое слово ; итак, перевод oikeios подразумевает, что мы соста- вили мнение о стиле в его контексте, то есть сравнили его с другими стилями эпо- хи... Такова сложнейшая совокупность мини-рассуждений, лежащих в основе даже самого простого утверждения.
185 К счастью, род человеческий или, по крайней мере, исторические эпо- хи в чем-то повторяются, и знание этих повторов делает возможной рет- родикцию. Слова в лингвистическом коде используются всегда в одном и том же значении; обычай требует, чтобы ели стоя, сидя или лежа, но не так, как вздумается; регистр любого общества ограничен, и цивилизация мануфактур вряд ли может быть одновременно рыцарственной, посколь- ку и времени на все не хватит, и душа не лежит ко всему сразу; род имеет свои инстинкты, например, он допускает жестокость в отношениях, как у Крыс и Волков. На эти константы можно рассчитывать. Зато другие об- ласти известны своей неприспособленностью для составления^ядов. Это касается как историка, так и детектива541 когда пеРед полицейским ока- зывается человек из преступной среды, соответствующий данному виду, то он знает, чего от него можно ждать; зато он никогда не знает, что спо- собны выдумать «интеллектуалы». Ошибка, эксцентричность, богема, гений и безумие - вот области, где ретродикция - дело рискованное. Скуль- птура без художественных достоинств легко встраивается в ряд, шедевр — гораздо труднее; восстанавливать поэтические тексты намного слож- нее, чем делопроизводственные формуляры. Война - уместное понятие для всАй известной истории человеческого рода, а торговая экспансия - феномен, ограниченный узкими временными рамками, и не стоит вво- дить его в ретродикцию Пелопоннесской войны55" Очень важно всегда знать, находимся ли мы в той области, где происходят повторы, или же там, где на них нельзя рассчитывать; к тому же существуют эксцентрич- ные или изобретательные эпохи, где отклонения встречаются гораздо чаще обычного. На практике историк постоянно колеблется между двумя край- ностями: или придумать себе ложные правила («факт подобного рода в ту эпоху немыслим, до XVIII века такого быть не могло»), или пустить все на самотек, сказать себе, что в любую эпоху все возможно и что обы- 54 Сравнение между источниковедением и полицейским расследованием напра- шивается само собой; мы встречаем его у Н. Reichenbach (пит. в прим. 17) и у Goblot. Traité de logique. Мы не будем заниматься вопросом о природе логического допуще- ния в истории, которое не является ни дедукцией, ни индукцией; см. Goblot, a также A. XénopoL La Théorie de l'histoire (1908), которым совсемне следует пренебрегать, хотя его цитируют все реже; как нам представляется, разъяснение природы этого логическо: эго-допущения можно найти у Ejerçe, в, его описании abduction. .,,, л . об этом реалистичные строки Y. Vidäl-Naquet. Economie et société dans la Grèce ancienne" in Archives européennes de sociologie, 6. 1965, p. 147.
186 чай - совсем не так деспотичен, как его изображают. Одна из задач буду- щего источниковедения - разработка казуистики ретродикции. Ретродикция - это «синтез» Скажем не в первый и не в последний раз: суть проблемы историче- ского знания кроется на уровне источников, их критики и понимания. Философическая традиция в эпистемологии истории метит слишком вы- соко; она ставит вопрос о том, объясняет ли историк при помощи причин или при помощи законов, однако перескакивает через ретродикцию; она говорит об индукции в истории и не замечает составления рядов. Но ис- торию эпохи воспроизводят благодаря составлению рядов, переходу от документов к ретродикции и обратно, а самые, казалось бы, солидные исторические «факты» являются на самом деле выводами, состоящими в значительной степени из ретродикции. Когда историк говорит, что нало- гообложение сделало Людовика XIV непопулярным, основываясь при этом на рукописи деревенского кюре, то он совершает ретродикцию, до- пуская справедливость этого свидетельства и для соседних деревень; а если бы мы хотели, чтобы эта индукция стала действительно обоснован- ной и чтобы наш пример мог считаться репрезентативным, то следовало бы провести обширное исследование. По правде говоря, первой ретро- дикцией было отнесение рукописи, вполне материально существующей в 1969 г., к периоду трехвековой давности на основании зрительных и осязательных ощущений историка56' В некоторых областях из-за этой ко- лоссальной роли ретродикции и интерпретации можно ожидать любых сюрпризов; два века назад наконец признали, что Ромул был фигурой легендарной, а после 1945 г. японские историки получили возможность писать, что история происхождения их царствующей династии - миф. В исторической ткани, действительно, существует масса лакун, посколь- ку их немало в особом виде событий, именуемом источниками, и посколь- ку история есть знание, основанное на следах. 56 Мы не будем говорить здесь о проблемах верификации событий прошлого путем предсказания и оставим профессиональным философам проблему формаль- ных высказываний, в том виде, в каком она поставлена в истории; ограничимся ссылкой на A.C. Danto. Analytical Philosophy ofHistory. Cambridge University Press, 1965 (Paperback, 1968), chap. IV и V.
187 Выше мы уже отметили, что источник, будь то даже жизнеописание Робинзона Крузо, составленное самим Робинзоном Крузо, никогда пол- ностью не совпадает с событием. То есть ход событий не может пересо- ставляться, как мозаика; как бы многочисленны ни были источники, они непременно остаются косвенными и неполными; их нужно проециро- вать на выбранный план и увязывать друг с другом. Эта ситуация, осо- бенно наглядная в истории Древнего мира, не является ее исключитель- ным свойством: история самых последних лет в той же мере состоит из ретродикции; разница в том, что здесь ретродикция практически всегда верна. Однако источники, будь то даже газеты и архивы, нужно еще увя- зать друг с другом и не придавать статье в l'Humanité того же значения, что и передовой в le Journal des Débats, учитывая то, что нам в принципе известно об этих газетах. Листовка 1936 г. и несколько газетных вырезок хранят память о забастовке на таком-то заводе в пригороде; поскольку ни одна историческая эпоха не совершает всего сразу, поскольку не бывает одновременно «забастовок на рабочем месте», «диких забастовок» и «за- бастовок разрушителей машин», то эта забастовка 1936 г. будет, конечно, определена ретродикцией как подобная прочим забастовкам того же года в контексте Народного фронта, вернее в контексте всех тех источников, из которых мы знаем об этих забастовках. Зато в истории Древнего мира источник, внешне самый однозначный (или кажущийся таковым, посколь- ку мы не вполне учитываем роль ретродикции), остается двусмыслен- ным из-за отсутствия контекста. В.от одинокое, как аэролит, письмо Плиния Младшего, в котором ясно сказано, что в начале второго века в таком-то месте в Малой Азии было очень много христиан; из-за отсутствия контекста мы не можем даже ска- зать (допустим, мы поставили этот вопрос), доказывает ли это письмо, что всего через три поколения после смерти Христа христианство - по крайней мере в регионах с высокоразвитой культурой,- уже почти окон- чательно завоевало души; и не следует ли предположить, что внимание Плиния и римских властей было только недавно привлечено эпизодом сиюминутного значения, резкой вспышкой христианизации в Азии, по- добной англо-саксонскому revival или эпидемиям массовых и недолго- вечных обращений в христианство, с которыми миссионеры, к своему огорчению, столкнулись в Японии и для подавления которых достаточно было малейшего жеста со стороны властей (однако после них, как после прилива, на берегу остается узкая полоска завоеванных душ). Постоян- ный подъем религиозной волны или прилив и отлив? Если ограничи-
188 ваться римскими источниками, то ретродикция в этом вопросе невоз- можна. Более полные источники позволяют постепенно получить представ- ление о контексте эпохи (мы «осваиваемся в своем периоде»), и это пред- ставление позволяет уточнить интерпретацию других, менее полных ис- точников. Не существует никакого «порочного круга исторического син- теза», как не существует и «герменевтического круга» в интерпретации литературных текстов. Утверждают, что этот круг существует, что интер- претация текстуального контекста зависит от деталей, а детали получа- ют тот смысл, который вкладывают в контекст57* В Действительности нет вообще никакого круга, поскольку детали, на которых основана времен- ная интерпретация контекста, - иные, нежели те, которые предстоит ин- терпретировать; таким образом, интерпретация продвигается, подобно сороконожке. Если бы это было не так, то мы бы до сегодняшнего дня не расшифровали ни одного текста - разве что по мистическому наитию. Как не существует «исторического круга», так не существует и беско- нечного движения ретродикции; логические допущения наталкиваются на данные источников. Но хотя логические допущения и не развиваются беспрепятственно, они все же заходят очень далеко. Вплоть до того, что они сплетают в голове любого историка мелкую философию личной ис- тории, профессиональный опыт, в силу которого он придает то или иное значение экономическим причинам или религиозным потребностям, ду- мает или не думает о том или ином варианте ретродикции. Именно этот опыт (в том смысле, в котором говорят об опыте клинициста или испо- ведника) и принимают за пресловутый исторический «метод». «Метод» - это опыт Ведь даже элементарный факт, изначально подразумевая массу рет- родикции, подразумевает еще и ретродикции более общего порядка, ко- торые составляют концепцию истории и человека. Этот профессиональ- ный опыт, приобретенный в процессе исследования событий, с которы- 57 А. Boeckh. Enzyklopädie und Methodenlehre der philologischen Wissenschaften. 1, Formale Theorie der philologischen Wissenschaft, 1877 (Teubner, 1968), p. 84 sq., сопоставить с текстом у Дильтея в le Monde de I esprit, trad. Remy. Aubier-Montaigne, 1947, vol. I, p. 331.
189 ми он неразрывно связан, представляет собой то же самое, что Фукидид называл ktema es aei, непреходящими уроками истории. Так историки приходят к великим истинам, относящимся к «их» пе- риоду или исторической эпохе, и приобретают то, что Маритен называет «здравой философией человека, истинной оценкой различных видов де- ятельности человеческого существа и их относительной значимости»58' Являются ли революционные подъемы редким феноменом, предполага- ющим совершенно особую социальную и идеологическую готовность, или они случаются, как автомобильные аварии, так что историку нет нуж- ды пускаться в долгие объяснения? Является ли недовольство, вызван- ное лишениями и социальной несправедливостью, главным фактором эволюции, или оно играет второстепенную роль? Должно ли оно, набрав силу, остаться уделом религиозной элиты, или оно может стать массо- вым явлением? Что собой представляет пресловутая «мужицкая вера»? Существовал ли вообще христианский мир, каким представлял его себе Бернанос (Le Bras в этом сильно сомневается)? Не является ли всеобщая страсть древних римлян к зрелищам и страсть южноамериканцев к фут- болу просто внешним покровом политических порывов, или же, с психо- логической точки зрения, эта страсть может быть самодостаточной? Найти ответ на эти вопросы в источниках по «своему периоду» не всегда воз- можно; наоборот, смысл источникам придаст тот или иной ответ на эти вопросы, а сам ответ будет взят из других периодов, если у историка име- ется соответствующая культура, или же из его предрассудков, то есть из истории современности. Таким образом, исторический опыт состоит из всего, что историк смог узнать там-сям за свою жизнь, из его круга чте- ния и круга знакомств. Потому неудивительно, что не существует двух историков или двух клиницистов с одинаковым опытом и что бесконеч- ные ссоры у изголовья больного — не редкость. Не говоря уже о тех про- стаках, что надеются сотворить чудо, обратившись к новомодным мето- дикам под названием социология, феноменология религии и т.д.; как буд- то указанные науки были получены с небес, как будто они не использовали индукцию, как будто они не были историей в чуть более широком смы- сле, одним словом, как будто они не были чужим опытом, которым исто- рик не преминет воспользоваться к собственной выгоде, если только его не смутит обманчивая чужеродность этих названий. Вот почему проста- ки, которые не отказываются от использования этого опыта под тем пред- 58 J. Maritain. Pour une philosophie de l'histoire, trad. Jouraet. Seuil, 1957, p. 21.
190 логом, что социология - не история, являются, по сути, настоящими уче- ными, а те, кто над ними смеется, - это лишь полу-ученые. Историче- ский опыт - это близкое знакомство со всеми обобщениями и нормами истории, в какой бы модной упаковке их ни преподносили. Два предела исторической объективности Если история представляет собой смесь обстоятельств и опыта, если она - знание, основанное на источниках, знание с лакунами и с исполь- зованием ретродикции, если мы реконструируем ее при помощи того же движения логических индукций, которое позволяет ребенку постепенно конструировать его видение окружающего мира, то в таком случае понят- но, каков, в принципе, предел исторической объективности; он соответ- ствует лакунам в источниках и различиям в опыте. 1. Источники Таковы ее единственные пределы. В самом деле, можно изначально допустить, что история, как говорит Марру, субъективна, поскольку Ис- тории не существует и все является частью интриги; можно изначально допустить и наличие пределов исторической объективности, о которых говорит Арон, в том смысле, что это подлунные интриги, что истина в них присутствует, но истина не научная, и что текст, написанный исто- риком, будет в любом случае больше похож на нарратив, чем на текст, написанный физиком. Не надо из этого делать заключения об уместнос- ти модного когда-то скептицизма источниковедов или о том, что, соглас- но новой моде, фактов не существует и что они зависят от правильного понимания смысла истории. Из этого можно только заключить, что, с на- учной точки зрения, история не объективна и что ее объективность - того же порядка, что и объективность воспринимаемого нами мира. Как совершенно справедливо пишет F. Chatelet, «если посмотреть на труды современных историков - и не только на рассуждения этих исто- риков об истории, - то мы заметим, что полемика вокруг недостижимо- сти исторической истины, предположительного характера истории, неиз- бежного коэффициента субъективности, сегодня уже не имеет особого смысла. Представления о событиях могут быть разными, но каждое из
191 них по-новому освещает эти события». Мы не будем рассматривать в ка- честве одного из принципиальных пределов объективности то, что выз- вано разделением специалистов на секты; марксист сочтет, что важнее всего экономические причины, другие будут говорить о стремлении к власти или смене элит. В отличие от разногласий между химиками или физиками, это разделение на секты имеет экстрадисциплинарное проис- хождение и навевает скуку. Мы не станем брать в расчет и незавершен- ность истории, поскольку это состояние характерно для всякого опосре- дованного знания; не будем учитывать и того факта, что можно продви- нуть анализ более (Тольятти) или менее (Хрущев) далеко в не-событийное: это доказывает только то, что есть историки хорошие и другие, не такие хорошие; не будем учитывать и расширения исторического опыта. При этих условиях ничто не должно принципиально мешать специалистам прийти к согласию по поводу экспансии Селевкидов или майские собы- тия 1968 г., не считая пробелов в источниках; практика историографии самим своим существованием доказывает, что иных пределов объектив- ности не существует, и никогда еще дискуссии между историками не при- водили к открытию непреодолимых апорий: мы открываем только пу- таницу в понятиях, проблемы, более сложные, чем предполагалось, и во- просы, о которых раньше и не помышляли; история не является непости- жимой, просто она крайне сложна и требует опыта, гораздо более тонко- го, нежели тот, что нам сегодня доступен. При этом даже различие между внешними и глубинными причинами не является вопросом личного вку- са и точки зрения. Конечно, два описания истории одного периода обыч- но сильно отличаются друг от друга; но эти отличия вызваны освещени- ем, особым вниманием к тому или иному аспекту фактов и выбором того, о чем мы умолчим; та же разница будет и между двумя работами по мате- матике; если же речь идет о настоящих расхождениях, то может завязать- ся - и действительно завязывается - вполне объективная дискуссия, но она приводит не к апориям, а только к пререканиям. 2. Различие в опыте Ведь вторым пределом объективности - но это не столько оконча- тельный предел, сколько эффект торможения, задержки - являются раз- личия в личном опыте, который очень трудно передать. Два специалиста по истории религий не придут к согласию по поводу «древнеримской
192 погребальной символики», так как опыт одного из них - это античные надписи, бретонские паломничества, неаполитанское благочестие и чте- ние Le Bras, тогда как другой создал себе философию религии из антич- ных текстов, из своей собственной веры и святой Терезы; а поскольку правило игры - никогда не разъяснять содержание опыта, составляюще- го основу ретродикции, то им остается только обвинять друг друга в от- сутствии религиозного чувства, что лишено всякого смысла, но прощает- ся с трудом. Когда историк для обоснования своей интерпретации обра- щается к урокам настоящего или к урокам какого-то другого периода истории, он обычно использует их для иллюстрации своей мысли, а не для доказательства: может быть, скромность подсказывает ему, что, с точки зрения логики, историческая индукция выглядит ужасающе несовершен- ной, а история - жалкой дисциплиной, состоящей из аналогий. Итак, мы можем считать, что историю пишут своей личностью, то есть благопри- обретенными смутными представлениями. Конечно, этот опыт может пе- редаваться и накапливаться, поскольку он главным образом - книжный; но он не является методом (каждый приобретает тот опыт, который ему доступен и желателен), потому что, во-первых, его существование офи- циально не признано и его приобретение не имеет организационных форм; во-вторых, потому что его можно передавать, но нельзя сформулировать: он приобретается благодаря знанию конкретных исторических ситуаций, из которых каждому остается извлечь для себя урок. Ktema es aei Пело- поннесской войны заключено в самом рассказе об этой войне, это не ми- никатехизис за рамками текста; исторический опыт приобретается во время работы; это плод не учебы, а профессионального навыка. У исто- рии нет метода, поскольку она не может представить свой опыт в форме определений, законов и правил. Так что разные личные опыты никогда не оспаривают друг друга напрямую; со временем навыки вступают в контакт друг с другом, и в конце концов приходят к согласию, но по прин- ципу победы одной точки зрения, а не принятия общих правил. Причины или законы, искусство или наука История - это искусство, которое предполагает формирование опре- деленного опыта. Заблуждение относительно этого пункта, а также по- стоянная надежда на то, что однажды ее можно будет довести до подлин- но научного уровня, вызваны тем, что в ней есть масса идей общего пла-
193 на и приблизительных закономерностей, как в нашей повседневной жиз- ни; когда я говорю, что налоги вызвали ненависть к Людовику XIV, я тем самым допускаю, что было бы неудивительно, если бы то же самое про- изошло с другим королем по той же причине. Итак, мы приступаем к тому, что на сегодняшний день является важнейшей проблемой эписте- мологии истории в англо-саксонских странах: объясняет ли историк при помощи причин или при помощи законов? Можно ли сказать, что налоги вызвали ненависть к Людовику XIV, не есылаясь при этом на covering law, который обосновывает данный частный случай причинности и ут- верждает, что любой слишком тяжелый налог делает непопулярным пра- вительство, его установившее? Важность этой проблематики кажется довольно незначительной, но на самом деле в ней заключен вопрос о научном или подлунном характере истории и даже вопрос о природе на- учного знания; этому будет посвящена оставшаяся часть данной главы. Все знают, что обобщения могут быть научными и что в истории есть масса обобщений, но «правильные» ли это обобщения? Изложим для на- чала теорию covering laws, так как в ее анализе исторического объясне- ния есть немало важных моментов. Однако мы отрицаем, что данное объяснение (несмотря на некоторое внешнее сходство) имеет какое бы то ни было отношение к объяснению, принятому в науках; ибо для нас, как и для всех знакомых с Грейнджером59' нет ничего важнее противополож- ности между, с одной стороны, «нашим опытом» (мы назвали его «под- лунным») и, с другой стороны, «точным», то есть формализацией, харак- терной для всякой науки, достойной этого названия. Есть ли нечто общее между народной мудростью: «всякий слишком тяжелый налог порожда- ет ненависть к правительству, за исключением тех случаев, когда он ее не порождает», - и формулой Ньютона? А если нет, то почему? Объяснение с точки зрения логического эмширизма бо. Эта Теория covering laws в истории идет от логического эмпиризма школа убеждена в единстве разума. —огласно ее анализу объяснения в 59 G. Granger. Pensée formelle et Sciences de l'homme. Aubier-Montaigne, 1960 et 1968; cf. "Evénement et structure dans les sciences de l'homme" in Cahiers de l'Institut de science économique appliquée, n° 55, mai-décembre 1957 (47). О теориях в физике, о псевдотеориях в социологии, о гуманитарных науках как праксеологии см. очень ясное изложение в A. Rappoport. «Various Meaning of "theory"» in The American Political Science Review, 52, 1958, p. 972-988.
194 науках, всякое объяснение заключается в том, чтобы подвести события под законы. Возьмем событие, подлежащее объяснению: то, что послу- жит ему объяснением, будет состоять, с одной стороны, из предшествую- щих обстоятельств и условий, представляющих собой события, которые относятся к определенному месту и времени (например, исходные усло- вия или граничные условия в физике), и, с другой стороны, из научных законов. Итак, любое объяснение события (рассеяние тепла по данному железному стержню, непропорционально низкие цены на пшеницу в этом году) содержит по меньшей мере один закон (что касается зерна, то это закон Кинга). Логика безупречная, вне всякого сомнения; применим ее к истории. Возьмем конфликт между Папским престолом и Священной римской империей61* Не желая ПРОВОДИТЬ бесконечную регрессию по всей цепочке событий, историк начинает с подстраивания исходных данных: в XI веке существуют папство и императорская власть, имеющие такие- то и такие-то черты. Любой поступок, совершенный тем или иным дей- ствующим лицом исторической драмы, будет объясняться каким-то зако- ном: всякая власть, в том числе духовная, склонна к тоталитарности, вся- кий институт стремится к застывшим формам и т.д. Однако не надо думать, что каждый отдельный эпизод объясняется одним или несколь- кими законами и предыдущим эпизодом, что все эпизоды вытекают один из другого, так что можно предсказать всю цепочку в целом; это неверно, потому что система не изолирована: в игру вмешиваются новые обстоя- тельства, меняющие картину (король Франции и его законники, характер императора Генриха IV, создание национальных монархий). В результа- те получается, что, в отличие от каждого отдельного звена, последова- тельность звеньев необъяснима, поскольку объяснение новых обстоя- 60 Основополагающей работой является G.G. Hempel. The function of general laws in history, 1942 (in Readings in Philosophical Analysis, by H. Feigl and W. Sellars. New York: Appleton Century Crofts, 1949; in P. Gardiner (ed.). Theories of history. Glencoe: Free Press, 1959); назовем здесь же I. Scheffler. Anatomie de la science, trad. Tuillier. Seuil, 1966, chap. VII; cf. К. Popper. Misère de l'historicisme, trad. Rousseau. Pion, 1956, p. 142. См. очень тонкий подход уже цитированных P. Gardiner. The Nature of Historical Explanation и W. Dray. Laws and Explanation in History, а также A.C. Danto. Analytical philosophy of History, chap. X. Но лучше всего теория Гемпеля изложена в Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschafistheorie, B. I, p. 335- 352. Логический эмпиризм и неопозитивизм повлияли на рост исследований по это- му вопросу, и мы. конечно, не можем похвастаться тем, что все они нам известны. 61 Cl Siegmüller. Op. cit., p. 354-358,119; поповодудедуктивно-номологическо- го объяснения см. ibid., p. 82-90.
195 тельств всякий раз заводит нас слишком далеко в исследовании цепочки, которую они составляют. Пускай кому-то это не нравится, но мы гордимся нашим сравнением истории с драматургической интригой: этого требует логический эмпи- ризм. Обстоятельства - те же персонажи драмы; есть и силы, движущие этими персонажами - вечные законы. По ходу действия часто возникают новые действующие лица, чье появление, само по себе объяснимое, тем не менее удивляет зрителей, которым не'видно, что происходит за сце- ной: их появление существенно меняет ход интриги, объяснимой в каж- дой отдельной сцене, но не предсказуемой от начала до конца, так что ее развязка неожиданна и в то же время естественна, поскольку каждый эпи- зод объясняется вечными законами человеческого сердца. Из этого ясно, почему история не повторяется, почему будущее не предсказуемо. Не по- тому, как можно предположить, что закон, согласно которому «всякая власть стремится к тоталитарности», не так уж абсолютен и научен, а потому, что система, не будучи изолированной, не объясняется одними лишь исходными обстоятельствами. Против подобной неопределенно- сти не будет протестовать даже самый строгий научный ум. Критика логического эмпиризма Но что мы сделали, изложив эту схему? Как нам кажется, мы развер- нули метафору. Скажем сразу621 мы не испытываем ни малейшей нос- тальгии по дильтееву противопоставлению между естественными наука- ми, которые «объясняют», и гуманитарными науками, которые лишь де- лают «понятным», это противопоставление было одним из самых страшных тупиков в истории науки. Идет ли речь о падении тел, или о человеческих поступках, научное объяснение остается все тем же, дедук- тивным и помологическим; мы просто отрицаем, что история - это на- ука. Граница проходит между помологическим объяснением в науках, будь то науки естественные или гуманитарные, и объяснением повседневным и историческим, то есть причинным и слишком запутанным для того, чтобы его можно было обобщить до уровня законов. По правде говоря, сложность заключается в том, чтобы четко устано- вить, что логический эмпиризм подразумевает под этими «законами», 62 Stegmüller. Op. cit., p. 360-375: "Так называемая методика понимания"; cf. R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux. Pion, 1967, p. 27.
196 которые должен был бы применять историк. Являются ли эти законы научными, в том смысле, в каком принято понимать эти слова, как зако- ны в физике или в экономической науке? Или же это снова трюизмы во множественном числе, как «всякий слишком тяжелый налог...»? Сравни- вая различных авторов и различные тексты, мы замечаем, что в этом пун- кте есть какая-то неопределенность. В принципе, речь идет только о на- учных законах; но если бы схема логического эмпиризма была примени- ма лишь к тем историческим текстам, которые отсылают к какому-либо их этих законов, этого, действительно, было бы слишком мало. Поэтому мы со все большим смирением принимаем в качестве законов истины народной мудрости; вот насколько искренне убеждение в том, что исто- рия — дисциплина серьезная, со своими методами и синтезом, и что при этом она предлагает нечто иное, нежели объяснения, которые можно най- ти где угодно. Будучи вынуждены называть законами трюизмы, мы уте- шаемся надеждой на то, что речь идет просто о предварительном «на- броске объяснения»63' неполного> имплицитного и временного, в кото- ром трюизмы, по мере развития науки, будут заменены более качественными законами. Короче говоря, мы либо утверждаем, что ис- тория объясняет при помощи настоящих законов, либо называем закона- ми трюизмы, либо надеемся, что эти трюизмы являются набросками бу- дущих законов; в итоге — три ошибки64' Теория исторического объяснения, предлагаемая логическим эмпи- ризмом, - не столько ложная, сколько мало интересная. Конечно, между причинным объяснением в истории и помологическим объяснением в науках есть некоторое сходство: в обоих случаях обращаются к обстоя- тельствам (налоги, Людовик XIV) и к отношению, которое является об- 63 О "набросках объяснения" см. Stegmüller. Op. cit., p. 110, 346. 64 Мы вернемся к различным аспектам этого вопроса в главе X, где можно будет развернуть дискуссию в полной мере. Главным, по нашему мнению, является то, что деление нашего опыта на части (огонь, ислам, Столетняя война) не имеет ниче- го общего с отвлеченным делением в области точного знания (кванты, магнитное поле, количество движения), что между doxa и episkme лежит пропасть и что разде- ление нашего опыта никак не позволяет применить научные законы к истории, за исключением деталей: именно это, по сути, признает Штегмюллер, доказывая, что есть законы в истории (т.е. в повседневной жизни: черепица, упавшая Пирру на голову, подчиняется, естественно, закону падения тел), но нет законов истории (ор. cit., p. 344); нет закона, объясняющего ход Четвертого Крестового похода. Мы со- гласны с Грейнджером (op. cit., p. 206-212).
197 щим (закон) или хотя бы обобщаемым с исключениями (причина); имен- но благодаря этому сходству историк может использовать причины на- ряду с законами: падение цен на зерно объясняется законом Кинга и тра- дициями питания французского народа. Различие состоит в том, что, хотя причинно-следственная связь - явление повторяющееся, нельзя точно предсказать, когда и при каких условиях она повторится: причинность отличается запутанностью и всеохватностью; истории известны лишь частные случаи причинности, которые нельзя возвести в правило: «уро- ки» истории всегда сопровождаются ограничением суждений. Именно поэтому исторический опыт не укладывается в формулы, a kîéma es aei неотделимо от частных случаев, их подтверждающих. Возьмем один из этих частных случаев и попробуем, вопреки всякому здравому смыслу, обобщить его опыт до уровня закона, заранее смирившись с тем, что по- лученный трюизм будет называться законом: но его еще надо получить, что не так просто из-за всеохватного характера причинной связи; и у нас нет никаких критериев для ее анализа: разделение на составляющие мо- жет продолжаться до бесконечности. Рассмотрим все тот же пример: «Лю- довик XIV стал непопулярен из-за налогов». Выглядит это очень просто: причина - налоги, следствие - непопулярность; что касается закона, то читатель, конечно, знает его наизусть. Но нет ли здесь двух различных следствий и двух различных причин: налоги вызвали недовольство, а это недовольство стало причиной непопулярности? Более тонкий ана- лиз, из которого мы выведем дополнительное ktema es aei, определяю- щее, что всякое недовольство переносится на причину того факта, кото- рый вызвал это недовольство (если меня не подводит память, этот закон имеется у Спинозы). Значит ли это, что на одну непопулярность прихо- дится два закона? Их будет намного больше, если мы углубимся в «слиш- ком тяжелые налоги» и «короля» и вовремя не заметим, что наш мнимый анализ, на самом деле, - описание происшедшего. К тому же наш закон, как бы мы его ни сформулировали, окажется ложным: он не будет иметь силы в случае патриотического подъема или по любой другой более или менее необъяснимой причине. Нам предлага- ют следующее: «Увеличим количество условий и ограничений, и в конце концов закон станет точным»65' Попробуйте. Сначала надо будет исклю- 65 I. Schcffler. Anatomie de la science, études philosophiques de l'explication et de la confirmation. Seuil. 1966, p. 94: "Можно заменить (неправомерное обобщение) каким-то иным, верным обобщением, предполагающим дополнительные уело-
198 чить случай патриотического порыва, затем ввести побольше нюансов; когда изложение закона растянется на несколько страниц, мы получим главу из истории царствования Людовика XIV, с той забавной особенно- стью, что она будет написана в настоящем времени и во множественном числе. Восстановив таким образом индивидуальность события, мы дол- жны будем еще найти относящийся к нему закон. История - это не предварительный набросок науки Таково различие между реальной и непостоянной причинностью под- лунного и абстрактными и точными законами науки. Как бы закон ни был детализирован, он никогда не сможет всего предвидеть; непредви- денное называют сюрпризом, происшествием, немыслимой случайнос- тью или решением, принятым в последний момент. Социолог и не наде- ется (и вполне резонно) предсказать результаты выборов с точностью, превышающей предсказания физика по поводу самого обычного экспе- римента с маятником. Однако физик вовсе не уверен в результате: он знает, что эксперимент может не удаться, нить маятника может порваться. Ко- нечно, закон маятника не станет от этого менее истинным: но такое лег- ковесное утешение не может удовлетворить нашего социолога, надеяв- шегося предсказать подлунное событие, конкретный результат выборов; а это уже было бы слишком. Научные законы не предсказывают того, что Аполлон XI попадет в Море Спокойствия (а как раз это и хотелось бы знать историку); они пред- сказывают, что, согласно ньютоновой механике, он туда попадет, если не будет поломки или аварии66' Они Устанавливают условия и предсказыва- ют только при данных условиях, «при прочих равных», согласно люби- мой формуле экономистов. Они просчитывают падение тел - но в пусто- те, механические системы - но без трения, равновесие рынка - но при вия". Поспешим добавить, что для такого автора, как Штегмюллер (Op. cit., p. 102), эта операция приведет лишь к псевдообъяснению типа: Цезарь перешел Рубикон в силу закона, согласно которому всякий индивид на месте Цезаря, в таких же точно условиях, обязательно перешел бы реку, совершенно аналогичную Рубикону. ее Именно такое различие устанавливает КЛХоппер между пророчеством и пред- сказанием в "Predictions and Prophecy in Social Seiendes" in Theories of History, из- данных П. Гардинером, р. 276.
199 идеальной конкуренции. Только абстрагируясь таким образом от конк- ретных ситуаций, они могут действовать с четкостью математической формулы; их обобщенный характер есть следствие этого абстрагирова- ния, он не возникает благодаря переводу единственного случая во мно- жественное число. Эти истины, конечно, не являются каким-то открове- нием, но они не позволяют нам следовать за Штегмюллером, когда он утверждает в своей книге (значимость, ясность и четкость формулировок которой мы, впрочем, с удовольствием- отмечаем), что разница между историческим и научным объяснением - лишь в нюансах. Нежелание историков признать, что они объясняют при помощи законов, происхо- дит будто бы от того, что они или применяют их безотчетно, или ограни- чиваются «набросками законов», в которых законы и условия сформули- рованы нечетко и очень неполно; эта неполнота, продолжает Штегмюл- лер, имеет несколько причин; законы могут имплицитно присутствовать в объяснении, например, когда поступки исторического лица объясняют- ся его характером и его мотивацией; в других случаях обобщения кажут- ся сами собой разумеющимися, особенно когда они выводятся из обы- денной психологии; а иногда историк считает, что его роль - не в том, чтобы разрабатывать технические или научные аспекты каких-то исто- рических подробностей. Но прежде всего, при нынешнем состоянии на- уки очень часто невозможно дать точную формулировку закона: «У нас имеется только приблизительное представление о скрытых закономерно- стях, а иногда мы не можем сформулировать закон из-за их сложности»67' Мы совершенно согласны с этим описанием исторического объяснения, только непонятно, что мы выигрываем, называя его «наброском» науч- ного объяснения; в этом смысле все, о чем люди когда-либо думали, яв- ляется предварительным наброском науки. Историческое объяснение от- делено от научного объяснения не нюансами, а пропастью, поскольку, чтобы перебраться от одного к другому, нужно совершить прыжок, по- 67 Stegmüller. Op.cit., p. 347. Как не вспомнить о той критике, которой сам Штег- мюллер подверг Юма, р.443 (cf. p. 107): "Придерживаться обыденных выражений и, оставаясь на уровне этих обыденных выражений, пытаться извлечь из них больше указаний, чем они на самом деле содержат, - это безнадежное предприятие". При- ведем здесь также откровения со с. 349 (неоконченный "набросок объяснения", по мере прогресса науки, чаще заменяют другим, нежели доводят до конца) и с. 350 ("Замена наброска объяснения полным объяснением, как правило, остается плато- ническим пожеланием").
200 скольку научность требует преобразования, поскольку научные законы не выводятся из правил повседневной жизни. Мнимые законы истории Мнимые законы истории или социологии, не будучи отвлеченными, не обладают безупречной точностью физической формулы; поэтому они и не слишком хорошо действуют. Они существуют не сами по себе, а только с имплицитной отсылкой к реальному контексту: каждый раз, ко- гда мы излагаем один из них, мы можем добавить: «Я имею в виду: в целом, оставляя, конечно, в стороне то, что относится к исключениям, а также к непредсказуемому». С законами дело обстоит так же, как с под- лунными понятиями, с «революцией» или с «буржуазией»: они несут в себе весь груз конкретики, из которой их вывели, и отношений, которых они не разорвали; смысл и значение историко-социологических понятий и «законов» определяется только скрытыми связями, которые они про- должают поддерживать с управляемой ими реальностью68' и енно по э м связям узнают, что некая наука таковой еще не является. Когдая говорю о работе в статическом плане, я могу и должен забыть о том, что означает «работа» в ее обыденном смысле; в физике работа называется так только потому, что ей надо было дать какое-то название, и является не чем иным, как результирующей силы, которая определяется проекцией перемеще- ния на направление действия силы; как и всякий предмет науки, она пред- ставляет собой то, что говорится в ее определении: предметом науки яв- ляются ее собственные абстракции; открыть научный закон - это значит открыть действующую абстракцию за рамками очевидного. «Работа», при- сущая нашему опыту, напротив, не поддается определению; это просто название, присваиваемое некой реальности, в которой благодаря вирту- озному феноменологическому стилю можно, как максимум, отметить не- кое невразумительное разнообразие. Ей дают определение только для того, чтобы вызвать у читателя воспоминание об этой реальности, которая ос- тается единственным подлинным текстом. Так что ktéma es aei нельзя сформулировать независимо от событийного контекста; предположим, что ktéma преподает нам законы, относящиеся к революции, буржуазии или es Мы заимствуем это выражение и идею у J. Molino из его остроумной сатиры на Ролана Барта "La méthode critique de Roland Barthes"' in Linguistique, 1969, n° 2.
201 дворянству: поскольку данные понятия не имеют точного смысла и полу- чают его только от фактов, к которым их применяют, то вне контекста ktéma будет совершенно непонятно. Если требуется узнать, какой путь пройдет тело, падающее в пустоте, мы механически применяем соответствующую формулу, не задаваясь вопросом о мотивах, которые, исходя из того, что нам известно о яблоках, могут побудить падающее яблоко пройти путь, пропорциональный квад- рату времени. Если же требуется узнать, что сделает мелкая буржуазия, которой угрожает крупный капитал, то, мы не станем прибегать к соот- ветствующему закону, даже материалистическому, вернее, мы просто упо- мянем о нем как о доктрине или как о факте; зато мы перечислим причи- ны, которые побуждают мелкую буржуазию искать в подобном случае выход в союзе с пролетариатом, мы прокомментируем их, исходя из того, что нам известно об этой мелкой буржуазии, поймем ее побуждения и оговорим тот случай, когда из-за чрезмерного индивидуализма, или из-за непонимания собственного интереса, или еще Бог знает отчего она не сделала того, чего от нее ждали. История - это описание Историческое описание не номологично, оно каузально; как таковое, оно содержит в себе обобщения: то, что не является случайным совпаде- нием, обязательно повторится; но невозможно точно сказать, что повто- рится и при каких условиях. По сравнению с объяснением, свойствен- ным для наук, физических и гуманитарных, история выглядит простым 69 того, что произошло; она отаясняет, как происходили вещи, она делает это понятным. Она рассказывает, как яблоко упало с дерева: яблоко созрело, поднялся ветер, и порыв ветра качнул яблоню; о том, по- чему яблоко упало, говорит наука; как бы подробно мы ни излагали исто- рию падения яблока, в ней никогда не встретится притяжение - скрытый закон, который надо открыть; как максимум, можно прийти к следующе- му трюизму: предметы, не имеющие опоры, падают. История описывает то, что истинно, реально, дано нам в опыте, под- лунно; наука открывает то, что скрыто, абстрактно и, в принципе, форма- 69 О противопоставлении "объяснять-описывать" см. Stegmüller. Op. cit., p. 76- 81, cf. 343.
202 лизуемо. Научные объекты чужды нашему миру; этими объектами явля- ются не падение тел, не радуга и не магнит, бывшие только отправным моментом исследования, а четкие абстракции: притяжение, кванты и магнитное поле. Сводить причинность, данную нам в опыте, и научную причинность к единой логике - значит отстаивать слишком жалкую истину, не видеть пропасти между doxa и épistémé. Конечно, всякая логика дедуктивна, и надо признать, что утверждение, относящееся к Людовику XIVлогиче- ски подразумевает в качестве большой посылки следующее: «любой на- лог приводит к непопулярности»; с психологической точки зрения, эта посылка чужда сознанию наблюдателя истории, однако не следует сме- шивать логику и психологию познания. Не следует также смешивать ло- гику и философию познания; а жертвовать этой философией ради логи- ки и психологии - один из характерных признаков эмпиризма. Логический эмпиризм отмечен ущербом, общим для всего эмпириз- ма, он не видит пропасти, отделяющей doxa от épistémé, исторический факт из «нашего опыта» (падение данного ябщжа или Наполеона) от аб- страктного научного факта (притяжение)™' ТепеРь мы можем доказать' 70 Cf. Ernst Cassirer. The Philosophy ofSymbolic Forms, vol. 3, Phenomenology of Knowledge, trad. Manheim. Yale University Press (Paperbound), 1967, p. 434: "Утвер- ждения эмпириков относительно науки очень далеки от того, что на самом деле представляет собой наука; единственная точка их соприкосновения с истиной имеет негативный характер: отрицание некоего метафизического идеала познания; совре- менная физика, как и эмпиризм, отказалась от надежды проникнуть в тайны приро- ды, если понимать под тайнами первоисточник субстанций, из которого происходят эмпирические феномены. Но, с другой стороны, физика проводит гораздо более чет- кую границу между чувственными явлениями и научным опытом, нежели теории догматического эмпиризма Локка, Юма, Милля и Маха. Если взглянуть на их суть, на matter of Jact, такую, какой ее описывают эти теории, то методологическая разни- ца между фактами теоретических наук и историческими фактами незаметна; однако эта унификация упускает из вида подлинную проблему природы физических фак- тов. Физические факты имеют иную основу, нежели исторические факты, посколь- ку они исходят из допущений и интеллектуальных операций, совершенно отличных от тех, что применяются в истории". На стр. 409 Кассирер разъясняет также истин- ный смысл пресловутой фразы "Иоанн Безземельный не появится здесь снова"; не следует говорить, что исторический факт неповторим (падение Наполеона), а физи- ческий факт повторяется (падение яблока): эти два падения имеют единую основу, и то, и другое (падение Наполеона, падение данного яблока) суть исторические факты. Повторимым является не факт как таковой (падение некоего государя, падение
203 что историческое объяснение - это не предварительный «набросок науч- ного объяснения», и сказать, почему история никогда не станет наукой: она прикована к причинному объяснению, на котором она основана; даже если бы завтра гуманитарные науки открыли бесчисленные законы, это не произвело бы потрясения в истории, она осталась бы прежней. Наука как вмешательство Однако, скажут нам, разве она не ссылается на законы, на научные истины? Когда мы говорим, что народ с железным оружием победил на- род с бронзовым оружием, разве мы не основываемся на знании метал- лургии, которое может дать точное представление о превосходстве же- лезного оружия? Разве нельзя сослаться на метеорологическую науку для объяснения трагедии Великой Армады71?тскольку *aKTbI' к КОТОРЫМ применяются научные законы, существуют в реальной жизни - да и в какой еще сфере они могли бы существовать? - то что нам мешает ссы- латься на эти законы при изложении фактов? Поэтому по мере развития наукиякобы достаточно будет дополнять или уточнять предварительные наброски исторического объяснения. Ксожалению, этот прогноз упуска- ет из вида самое главное. История ссылается на многие законы, но дела- ет это не автоматически, не просто потому что эти законы были открыты: она ссылается на них только тогда, когда эти законы играютроль при- чин и вплетаются в подлунную ткань; когда Пирр погибает от черепицы, сброшенной ему на голову старухой, то мы не ссылаемся на кинетиче- скую энергию для объяснения причин и следствий; зато историк вполне яблока), а абстракция факта (закон падения низких частот); абстрагируясь, физика делает повторимой абстракцию, которую она уже воспринимает как факт; "никаких фактов в чистом виде не существует; напротив, то, что мы называем фактом, всегда должно соотноситься с тем или иным теоретическим направлением и рассматри- ваться с точки зрения определенной системы понятий, которые его имплицитно обус- лавливают. Теоретические средства обуславливания не добавляются к каждому го- лому факту, а являются его составной частью; так что физические факты с самого начала отличаются от исторических фактов спецификой интеллектуального контек- ста" (р. 409). Как мы увидим, для истории, где определяющей системой является интрига, специфичен контекст причинно-следственных связей, и перейти к законам можно, лишь полностью сменив систему. 71 Эти два примера приведены в Stegmüller. Op. cit., p. 344.
204 может сказать: «Известный сегодня макроэкономический закон объясня- ет экономический провал Народного фронта, который остался загадоч- ным событием для не сумевших его избежать современников». История обращается к законам лишь тогда, когда те дополняют список причин, становятся причинами. Причинно-следственная связь - это не несовер- шенная система законов, это самостоятельная и законченная система; это наша жизнь. Мир, который видят наши глаза, относится к нашему опыту, но мы применяем к нему научные знания в виде технических приемов; использование историком законов для объяснения реальной жизни—дей- ствие того же порядка: в обоих случаях историк и технарь исходят из подлунного и приходят к подлунным последствиям, попутно обращаясь к научным знаниям. История, как и наша жизнь, выйдя из земли, в нее и возвращается. Если закон не выступает в роли причины, если он просто объясняет уже понятое следствие, то он - всего лишь бесполезная глосса, и история в нем не нуждается; «Наполеон был честолюбив; честолюбие, как изве- стно, объясняется наличием дополнительного звена в цепочке дезокси- рибонуклеиновой кислоты» - это глосса, как кинетическая энергия в слу- чае с Пирром; научное объяснение честолюбия - это знание, которое по- является в подобных историях как deus ex machina и может представлять лишь отвлеченный интерес. Зато высказывание: «корсиканские обычаи пеленания и отнятия от груди, породили в будущем Наполеоне всем из- вестное честолюбие», — будет исторически уместным объяснением: под- лунный факт, преждевременное отнятие от груди, неким образом (а ка- ким именно - должна выяснить антропологическая наука) привел к не менее подлунному следствию, честолюбию Корсиканского Чудовища, и, так сказать, свалился нам на голову. Выражаясь изысканным языком ядер- ной баллистики, в истории, с технической точки зрения, возможны тра- ектории земля—земля (честолюбие Наполеона объясняет его политику) и земля-воздух-земля (отнятие от груди есть научное объяснение этого честолюбия), но не траектория воздух—земля (Пирру пробили голову? — Это из-за кинетической энергии). Я только что посмотрел документальный фильм о Народном фронте; у меня под рукой — книга A. Sauvy Экономическая история Франции в межвоенный период (l'Histoire économique de la France entre les deux guerres), a также книга W.H. Riker Теория политических коалиций12 (Theory ofPolitical Coalitions'). Я хочу рассказать об успехах и неудачах Народного фронта; 1936 год: образование и триумф выборной коалиции,
205 экономическая политика которой потерпит провал. Причины появления этой коалиции ясны: усиление правых и фашистов, дефляция и т.д. До- бавлять к этому двадцать страниц теории игр применительно к коалици- ям, объясняющих, почему люди, составляя коалицию, занимаются тем, чем они занимаются, было бы глоссой к тому, что и так ясно; поэтому теория Райкера бесполезна для истории - или, по крайней мере, для инт- риги, которую я в ней выделил. Но как объяснить экономический про- вал? Я не вижу его причин: Сови указывает, что их следует искать в зако- не макроэкономики, не известном в 1936 г.; пройдя через этот закон, под- лунный элемент (сорокачасовая рабочая неделя) приводит к не менее подлунному следствию. Но предположим, что я выбрал в качестве интриги не Народный фронт, а сюжет из сравнительной истории: «коалиции на протяжении веков»; я буду выяснять, соответствуют ли коалиции расчетному оптимуму теории ческая энергия уместна при объяснении колоссального исторического события, каковым было освоение древнейшей техники метательных сна- рядов, известной со времен синантропа или даже высших обезьян. Вы- бор интриги полностью определяет, что будет уместно в качестве причи- ны, а что — нет; наука может достигнуть какого угодно прогресса, но ис- тория останется при своем основополагающем выборе, в соответствии с которым причина существует только в рамках интриги. Ибо таков смысл понятия причинности. В самом деле, предположим, что нужно найти причину автомобильной аварии. Автомобиль занесло на мокрой и неров- ной дороге из-за резкого торможения; для жандармов причина- превы- шение скорости или изношенность покрышек; для Инспекции мостов и дорог - чрезмерная выпуклость профиля дороги; для директора автошко- лы - неизвестный новичкам закон, согласно которому при возрастании 72 Yale University Press, 1962 и 1965; по правде говоря, мы выражаемся здесь метафорически, потому что книга Райкера с ее теоретической направленностью рас- сматривает только коалиционные игры с нулевым результатом и, следовательно, неприложима к Народному фронту, поскольку мнения в радикальной партии разде- лились, так что сумма ставок не равнялась нулю. Но, как известно, игры с ненуле- вым результатом очень сложны с математической точки зрения и, тем более, с точки зрения такого профана, каким является автор этих строк. Иной подход к проблеме, с дополнительными элементами, можно видеть у Н. Rozenthal. "Political Coalition: Elements of a Model, and the Study of French Legislative Elections" in Calcul et for- malisation dans les sciences de l'homme. Editions du C.N.R.S, p.270.
206 скорости тормозной путь возрастает более чем пропорционально; для се- мьи причина - это фатальность, из-за нее в тот день шел дождь и вообще существовала эта дорога, на которую водитель заехал, чтобы там раз- биться. История никогда не будет научной Но, скажут нам, разве истина не заключается просто-напросто в том, что все причины верны и правильным будет то объяснение, которое учи- тывает все причины? А вот и нет, в этом и состоит софистика эмпиризма: считать, что можно воспроизвести конкретное, соединив ряд научных абстракций. Количество допустимых причин бесконечно по той простой причине, что подлунное причинное понимание, иначе говоря, история, - это описание и что количество возможных описаний какого-либо собы- тия безгранично. В какой-то интриге причиной будет отсутствие знака «Скользкая дорога» в данном месте, в другой интриге — то, что на автобу- сах с туристами нет тормозных парашютов. Когда ищут полноценное при- чинное объяснение, то возможно одно из двух: либо говорят о подлун- ных причинах (не было знака, а водитель ехал слишком быстро), либо о законах (кинетическая энергия, коэффициент сцепления шин с дорож- ным покрытием...). В первой гипотезе полное объяснение - это миф, срав- нимый с мифом о геометрале, включающем в себя все интриги. Во вто- рой гипотезе полное объяснение - это идеал, направляющая идея, свя- занная с идеей всеобщего детерминизма; ее нельзя применить на практике, а если бы и можно было, то объяснение очень скоро стало бы неуправля- емым. (Пример: невозможно даже вычислить движение подвески авто- мобиля на дороге с выпуклым профилем; здесь, конечно, можно соста- вить двойные и тройные интегралы, но ценой таких упрощений - под- веска без рессор, совершенно плоские колеса, - что теория будет бесполезна.) Если бы было возможно полноценное определение нашего опыта, то описание истории оказалось бы невозможным и лишенным интереса. Невозможным, поскольку из-за количества и сложности объяс- нений последние стали бы неуправляемы. Лишенным интереса, так как таинственный закон экономии, управляющий мыслью, требует, чтобы событие, из которого выводят закон, было для нас не более чем занима- тельным случаем: физика - это свод законов, а не сборник упражнений и задач; научная история выглядела бы так же жалко, как и известная зада-
207 ча по физике, которая известна поколениям учащихся под названием «за- дачи о забрызганном велосипедисте»: надо вычислить, на какую часть спины велосипедиста попадет частица грязи, слетевшая с колеса (подра- зумевается: в пустоте, при постоянной скорости и на совершенно ровной дороге). Хотя интерес, видимо, не пропадет: поскольку, несмотря на все объяснения, наш реальный опыт будет существовать и сохранять для нас свою значимость, то историю продолжат писать, как и раньше. Грань между историей и наукой определяется ле обращением к индивидуаль- ному, не ценностным отношением, не тем, что Иоанн Безземельный здесь больше не появится, а тем, что doxa, наш опыт, подлунное - это одно, а наука — совсем другое, и что история относится к doxa. Итак, существует два крайних решения в отношении события: либо объяснять его как конкретный факт, делать его «понятным», либо объяс- нять лишь выборочные его аспекты, но объяснять научно; короче говоря, объяснять много, но плохо, или объяснять не много, но - хорошо. Делать и то и другое нельзя, потому что наука обращает внимание лишь на не- значительную часть конкретного. Она исходит из открытых ею законов и видит лишь те аспекты конкретного, которые соответствуют этим зако- нам: физика решает задачи по физике. История, напротив, исходит из интриги, которую она выделила, и она должна объяснить ее всю цели- ком, а не выкраивать в ней какую-то проблему по своей мерке. Ученый вычислит ненулевые аспекты коалиционной игры Народного фронта, историк же расскажет о формировании Народного фронта и прибегнет к теоремам лишь во вполне определенных случаях, когда это будет необхо- димо для более полного понимания. Исключительное место науки: непреднамеренные следствия Но что, в конечном счете, мешает нам соединить эти два крайние решения? Что нам мешает быть в курсе научных достижений и посте- пенно заменить «понимающие» объяснения научными объяснениями, как того желает логический эмпиризм? Ничто не мешает, кроме того факта, что полученная таким путем смесь будет несбалансированной, что она несовместима с известной интеллектуальной требовательностью к дол- жной форме, для которой не достаточно, чтобы высказывания были ис- тинны; вспомним о высказываниях по поводу черепа Пирра и кинети-
208 ческой энергии, и все станет ясно. Недостаточно открыть истину, нужно еще, чтобы она вошла в подлунную систему истории, не нарушив ее. Мы замечаем здесь художественное измерение, которое лежит в основе лю- бой интеллектуальной деятельности: все происходит, как если бы мыс- лительная деятельность была связана не только с идеалом истины, но и с идеалом разумной организации, который требует, чтобы принимаемые решения были сбалансированными, стабильными и экономичными. Воз- можно, именно к этому организационному измерению интеллектуальной деятельности относится, например, не поддающаяся как определению, так и опровержению, идея «красоты» языка или философии, или же ма- тематической красоты: в неисчерпаемых сочетаниях математических структур, в бесконечном количестве со-возможных систем некоторые структуры более интересны, познавательны, плодотворны - нам трудно подобрать подходящее прилагательное, - нежели другие, и при этом ка- жется, что плодотворность и красота связаны здесь таинственными уза- 73. То же искусство разумной организации запрещает также смешивать ми историю и науку, за исключением тех случаев, когда наука служит систе- ме, относящейся к истории. Но каковы эти случаи? Вокруг какого критерия вращается должная форма истории? Вокруг критерия наших намерений. Одна из самых по- разительных черт социальной жизни заключается в том, что ничего в ней не случается, как задумано, между нашими намерениями и событиями всегда есть зазор, большой или маленький; иначе говоря, наши намере- ния не оказывают непосредственного воздействия на события. Кормили- ца, слишком туго пеленавшая младенца Бонапарта, не знала, что готовит катастрофу 1813 г., а Блюм не знал, что он препятствовал экономическо- му подъему. Этот зазор между намерением и следствием и есть то место, которое мы оставляем за наукой, когда мы пишем историю, и когда мы ее творим. Чтобы отправить этот черновик в корзину или куда-нибудь по- близости, мне достаточно этого захотеть; чтобы отправить ракету на Луну, одного намерения уже недостаточно: мы обращаемся к науке; чтобы объ- яснить непонятный провал Блюма, мы обращаемся к экономической теории. Наука, как миросозерцание, хочет все объяснить, даже если ее объяс- нения нам ни к чему; но в наших действиях, а также в no-знании наших 73 A. Lichnerowicz. Logique et connaissance scientifique. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, p.480.
209 действий, коим является история, мы обращаемся к ней только тогда, когда одних намерений уже недостаточно74'Тначит ли это' что история C03Ha" тельно предпочитает смотреть на человека с человеческой точки зрения, считать его цели самоценной реальностью, быть простым признанием того, что он пережил? Ничуть: не стоит принимать за самоцель то, что является лишь проявлением организаторской осторожности; не стоит счи- тать выбор, связанный с идеалом интеллектуальной красоты, экзистен- циальной позицией. С одной стороны, ебть подлунная точка зрения, ко- торая, по нашему мнению, проявляется главным образом в связи с наши- ми намерениями; и с другой стороны, есть точка зрения épistémé, от которой эти намерения тоже - что совершенно естественно - не ускольза- ют. Что выбрать? Деятельность разума подчиняется двум критериям - истине и искусству организации. Конечно, если бы у нас была возмож- ность узнать всю истину о себе и увидеть скрытые пружины наших на- мерений, мы бы не отвернулись от этого зрелища и не стали бы прикры- вать его Ноевыми одеждами; даже если бы мы захотели, нам бы это не удалось: с того момента, как épistémé стала возможной, историческая doxa стала бы для нас лишь занимательным случаем или заблуждением. Так что когда в нашем распоряжении появится полностью оснащенная гума- нитарная наука, истории придется как можно скорее переселиться из doxa, где она в настоящее время обитает. Но когда она у нас появится? Пока не достигнут критический порог (а он никогда не будет достигнут), где наш подлунный опыт можно будет в значительной степени и без труда сме- нить на формализацию, при которой научные объяснения будут доста- точно полными, оставаясь при этом вполне управляемыми (что противо- речиво), - пока этот порог не достигнут, разумная организация не позво- лит истории переселяться, так как это приведет лишь к хаосу. История не является наукой, потому что она относится к doxa и оста- ется там в силу некоего закона последовательности. Физические и гума- нитарные науки могут достигнуть любых успехов: основы истории от этого не изменятся; ведь история будет использовать их открытия только в одном определенном случае: когда эти открытия позволяют объяс- нить зазор между намерениями действующих лиц и результатами. 74 Cf. К. Popper. Conjectures et Refutations: the Growth of Scientific Knowledge. Routledge and Kegan Paul, 1969, p. 124.
210 ПРИЛОЖЕНИЕ Повседневность и составление рядов «Составление рядов» (метод, состоящий в том, чтобы для объяснения како- го-то факта собрать как можно большее количество случаев появления этого фак- та: собрать все случаи употребления какого-либо слова в сохранившихся текстах или все случаи проявления какого-либо обычая) представляет ценность для исто- риков и филологов по многим причинам (даже когда они его применяют неосоз- нанно, более того, не желая этого сознавать, как это часто бывает среди «словес- ников»). Но среди этих причин есть одна, значение которой для придания наше- му опыту характера повседневности, а истории - печати подлинности столь велико, что нам следует на ней остановиться. Эта причина состоит в следующем: вывод о том, соответствует ли факт, обычай, слово норме данной эпохи, делается в за- висимости от того, сколько случаев упоминания о нем в изучаемый период уда- лось собрать. А во взглядах людей на их эпоху идея нормы имеет большое значе- ние: она придает окружающему миру вид чего-то знакомого, вид повседневно- сти; и это ощущение повседневности появляется у них благодаря тому же методу составления рядов, которое применит к ним их будущий историограф: индукция научила их различать в окружающем заурядные феномены и выделяющуюся не- повторимость. Важность такого восприятия повседневности настолько велика, что, когда говорят, будто историография сводится к воспроизведению заурядной повседневности прошлого, то это едва ли является преувеличением. Можно даже сказать, что внимание к заурядному надежно отличает хорошего историка от ме- нее хорошего. В нашем восприятии мира природы и нашего общества все определения «свя- заны с нормальным опытом, который может изменяться от одного пространства к другому. В тропиках «холодная» погода означает нечто иное, нежели в умерен- ной зоне; «скоростной» транспорт в эпоху дилижансов - не то, что в эпоху гоноч- г- - 75. Люди и вещи, составляющие нашу цивилизацию, выстраи- ных автомооилеи» ваются для нас в типы; отсюда производимое ими впечатление чего-то знакомо- го. Неожиданный объект будет, по контрасту, выделяться из этой типологии, так как он «не вписывается в ряд». Допредикативная индукция позволила нам сфор- мировать массу социальных, профессиональных, региональных и прочих типов, благодаря которым нам достаточно одного взгляда, чтобы найти место новому явлению. — этого момента ни один объект не будет уже просто тем, чем он явля- ется: если он не вписывается в ряд, он будет к тому же отмечен характерным ощущением ненормальности. 75 Husserl. Expérience etjugement, recherches en vue d'une généalogie de la logique, trad. Souche. P.D.F., 1970,p. 233; cf. R. Toulemont. L'Essence de la société selon Husserl. P.U.F., 1962, p. 70, 188-192, 239.
211 То есть понимание прошлого подразумевает, что историк воспроизводит в своей голове норму эпохи и что он может сделать ее доступной читателю. Собы- тие является тем, чем оно является, только в связи с нормами эпохи; встречая в истории какой-нибудь странный факт, читатель спрашивает, «было ли это для них так же странно, как для нас?»; хороший историк сумеет, хотя бы одним сло- вом или оборотом фразы, ответить на этот вопрос. Даже в истории современно- сти уже часто приходится восстанавливать норму: как недавно писал один исто- рик, чтобы объяснить студентам в 1970 г., что было шокирующего в депеше из Эмса, преподаватель должен вписать ее в ряд, в дипломатический стиль того времени с его безграничной учтивостью. Именно в этом следовало искать истин- ный смысл утверждения (часто неверно понимаемого) о том, что об эпохе надо судить по ее ценностям. Поэтому мы обратим внимание на один часто применяемый прием, который должен вызвать у читателя впечатление нормальности той или иной эпохи, но значение которого не следует преувеличивать. Предположим, что я пишу следу- ющие предложения: «Астрология у образованных римлян занимала почти то же положение, что психоанализ у нас во времена сюрреализма»; «в Древнем мире люди так же увлекались цирковыми зрелищами, как мы - автомобилями»; утвер- ждаю ли я при этом, что цирк и автомобили отвечают одной и той же антрополо- гической «потребности»? Или что следует, по примеру этнографов, создать исто- рическую категорию под названием фокализация, которая будет служить некой кладовкой, куда можно складывать все феномены коллективных страстей, имею- щие в качестве общей черты только то, что они кажутся удивительными для об- ществ, этих страстей не разделяющих? Вовсе нет: но, сравнивая астрологию или цирк с современными явлениями (возможно, имеющими очень смутное сходство с этими феноменами), я просто рассчитываю создать у читателя впечатление, что цирк и астрология воспринимались римлянами столь же нормально, как мы воспринимаем страсть к автомобилям или психоанализ; читателю нет нужды вос- клицать: «Как же мы можем почувствовать себя римлянами?»; он не должен ув- лекаться изощренными рассуждениями об античных mass media и античном «мо- 77. Он должен понять, что, если взглянуть изнутри, то «быть римляни- дерни зме » ном» - это вполне заурядно. Есть книги по истории, которые превосходно воспроизводят эту повседнев- ность, то есть представляют ее как живую; Марк Блок в этом не знал себе рав- ных. Другие (которые, может быть, нравятся нам меньше), напротив, представ- 76 О фокализации см. замечательное сочинение M.J. Herskovits. Les Bases de l'antropologie culturelle. Payot, 1967, chap. XV; R. Linton в De l'homme (trad. Delsaut. "Sociologues des mythologies et mythologie des sociologues" in les Temps modernes, 1963, p.998.
212 ляют прошлое в более странном, иногда в более чудесном, иногда в более сомни- тельном виде: те, кто читал Нильссонаили А.Д. Нока, с одной стороны, и Кюмо- на (Cumont), с другой стороны, поймут меня с полуслова. Когда мы не придаем значения норме, не признаем или, тем более, избегаем ощущения повседневнос- ти, то получается мир Сапамбо) или же смесь чудесного и невразумительного, в дополнение к этнографическому описанию, рисующему мир первобытных, та- ких же «диких», как карфагеняне у Флобера, и таких же неправдоподобных, как мечты мадам Бовари, в которых счастье, Неаполь и лунный свет обретают плот- ность металла. А это никак не устраивает читателя, поскольку читатель исторических сочи- нений знает, что история заурядна, как наша повседневная жизнь. Он знает a priori, что если бы некий бог задумал перенести его в другой исторический период, то он не смог бы предугадать, чем он там будет заниматься: устроит по- тлатч, или «войну цветов», или крестовый поход, или займется менеджментом. И напротив, он наверняка обнаружит повсюду один и тот же стиль повседневно- сти, то же однообразие, ту же отстраненность от самого себя и от мира, которая будет создавать у него постоянное ощущение подступающей пустоты. Та же «война цветов» или тот же крестовый поход, выглядевшие удивительными еще минуту назад, когда бог поместил его в новое тело, выглядят предельно нормальными с того момента, как он устроился в этом теле. Отсюда возникает полуиллюзия того, что у человека существует исключительное понимание человека; что если при- роду мы объясняем, то человека мы «понимаем», мы можем встать на его мес- то... В этой идее верно следующее: мы понимаем, смутно или ясно, что чувство нормальности играет одну и ту же роль в жизни нам подобных и в нашей жизни; и никакая интроспекция, никакое понимание не позволят нам узнать, какова же эта норма в данный период. IX, Сознание не является основой поступка В исследовании причинности, которым мы сейчас занимались, мы не делали никакого различия между материальной причинностью (клин выбит клином) и причинностью человеческой (Наполеон вел войну, по- тому что был честолюбив, или для удовлетворения своего честолюбия); ведь если рассматривать только следствия, то это различие не имеет ни- какого смысла: человек так же основателен, как и природные стихии, и наоборот, природные стихии так же изменчивы и капризны, как человек;
213 бывают железные характеры, а бывают мужчины и женщины, каприз- ные, точно волны. Как говорит Юм, «если мы посмотрим, насколько точ- но согласованы физические и нравственные феномены, образующие еди- ную причинную цепь, то безо всяких колебаний признаем, что у них об- щая природа, и что они вытекают из общих принципов; для заключенного, которого ведут к эшафоту, смерть представляется верным следствием как твердости тюремщиков, так и крепости топора». Но между топором и тюремщиками" есть огромная разница: мы не приписываем никакого намерения топору, разве что в детстве, тогда как о людях мы знаем, что у них существуют намерения, установки, ценности, размышления, цели или как вам еще угодно это называть. Поэтому в тру- де историка человеческие поступки занимают особое место и ставят мно- жество сложных проблем; это одна из областей, где мы теперь наиболее ясно видим, что наш опыт еще очень невнятен и приблизителен; это оз- начает, что он сейчас зреет и уточняется. Проблем очень много: социоло- гия знания, идеология и инфраструктуры, ценностные суждения в исто- рии, рациональное и иррациональное поведение, ментальность и систе- мы, — одним словом, все проблемы отношений между историческим сознанием и действием, которые занимают среди сегодняшних забот та- кое же значительное место, как проблема отношений между душой и те- лом в классической философии. Предлагаемая вашему вниманию глава представляет собой нечто гораздо меньшее, чем очерк, посвященный не- которым аспектам данной проблематики, простейшее изложение кото- рой заняло бы несколько томов; мы просто хотели сказать о двух вещах: что дуалистический подход (базис и надстройка, ментальность и реаль- ность) следовало бы заменить дифференцированным описанием отдель- ных ситуаций, в котором соотношение между мыслью и действием в каж- дом случае — особое; короче говоря, что нужно разработать казуистику, и желательно очень тонкую, для решения не менее тонких проблем. И вто- рое: что задача историка заключается не столько в том, чтобы демисти- фицировать идеологии, показать, что за ними кроется нечто иное, или сказать, что за ними кроется, сколько в том, чтобы разработать новый раздел источниковедения, где историк, рассматривая идеологии, менталь- ность и все прочие феномены в качестве следов, уточнил бы, какой раз- ряд фактов позволительно или не позволительно воспроизводить на ос- нове подобных следов: нельзя толковать лозунг или пословицу так же, как теоретическое исследование или интонацию, которая выдает того, кто говорит78'
214 Понимание другого Но поскольку мы знаем, что у топора нет намерений, а у человека они есть, и поскольку мы сами — люди, не следует ли для начала из этого заключить, что познание человека и его дел не идет тем же путем, что познание природы, и что разум не един? «Мы объясняем природу, а чело- века мы понимаем», - говорил Дильтей; по его мнению, это понимание было интуицией sui generis. Именно данный пункт нам следует рассмот- реть в первую очередь. Помимо антропоцентристской привлекательности, дильтеева теория понимания обязана своим успехом противоречивому характеру челове- ческого опыта: он без конца приводит нас в удивление, но в то же время кажется нам вполне естественным; когда мы пытаемся понять странное поведение или экзотический обычай, то в определенный момент мы го- ворим: «Теперь я все понял, на этом можно остановиться»; внешне все происходит так, как будто у нас есть определенное врожденное представ- ление о человеке и мы не успокаиваемся, пока не обнаружим его в чело- веческом поведении. Мы не замечаем, что наш взгляд на вещи не меня- ется (после первого моментального удивления мы готовы допустить все, что угодно); что ощущение понимания, точного попадания есть иллю- зия, сыгравшая свою роль и в дискуссиях по эпистемологии математи- 79: мы принимаем сопротивление языка истории или математики за 78 Библиография такого сюжета бесконечна; сошлемся лишь на два иссследова- ния общего плана, относящиеяся к исторической тематике: G. Duby. "Histoire des mentalités" in / 'Histoire et ses méthodes. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, 1961, p. 937 sq.; и W. Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschaftstheorie, vol. I, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung. Springer-Verlag, 1969, p. 360-375 et 379- 427. то N. Bourbaki. Eléments d'histoire des mathématiques. Paris: Hermann, 1960. p. 30: "Каковы бы ни были философские нюансы, расцвечивающие концепцию ма- тематических объектов у того или иного математика или философа, есть, по край- ней мере, один пункт, в котором все сходятся: то, что эти объекты являются для нас данностью и что отнюдь не в нашей власти приписывать им какие угодно свойства, так же как физик не может изменить природное явление. Наверное, эти взгляды отчасти определяются реакциями психологического порядка, хорошо знакомыми вся- кому математику, изнемогающему оттщетныхпопыток найти доказательство, кото- рое словно все время прячется от него; отсюда всего один шаг до того, чтобы счи- тать это сопротивление одним из тех препятствий, что возводит перед нами воспри- нимаемый мир".
215 реальное сопротивление и принимаем за интуицию удовлетворение от того, что наконец-то сформулировали фразу, которая точно передает наше представление о вещах; к тому же мы не думаем о том, что мы гордимся своим пониманием человека, хотя понимаем его (как и природу) лишь задним числом, и что наша мнимая интуиция не позволяет нам ни пред- сказывать, ни проводить ретродикцию, ни решить, реален или нереален какой-либо обычай (или чудо природы). Мы охотно забываем, что, как об этом прямо говорит Мальро, знать людей - это значит не удивляться им после того или иного события. Забывая обо всем этом, мы льстим себе, утверждая, что понимаем другого каким-то непосредственным образом, неприменимым по отношению к природе: мы можем поставить себя на место нам подобных, перевоплотиться в них, «пережить» их прошлое... Это мнение кажется настолько же нетерпимым для одних, насколько ес- тественным для других; то есть в нем смешаны несколько разных идей, которые надо попытаться разделить. 1. Историки постоянно наблюдают ментальность, отличную от на- шей, и прекрасно знают, что интроспекция — не подходящий метод для того, чтобы писать историю; наше врожденное понимание другого (ребе- нок с рождения понимает смысл улыбки и отвечает на нее улыбкой) ис- черпывается так быстро, что одной из главных проблем иконографии является разгадка смысла жестов и выражения эмоций в данной цивили- зации. Впечатление естественности человеческого поведения, возника- ющее у нас post eventum, не подлежит сомнению, но и природные фено- мены создают у нас то же самое впечатление; когда нам говорят, что гор- дец сверхкомпенсирует свою скромность, что скромник борется со своей склонностью к гордыне, или что пустой желудок ко всему глух, мы пре- красно это понимаем как понимаем, что два столкнувшихся бильярдных so. Психологическое понимание не позволяет ни дога- шара столкнулись дываться, ни анализировать; оно - лишь замаскированное обращение к здравому смыслу или к идее вечного человека, которую только и делали, что опровергали в истории и этнографии на протяжении последних ста лет. Попытка «перевоплотиться в другого» может иметь эвристический смысл; она позволяет найти какие-то идеи или (еще чаще) фразы для выражения идей в «живой» форме, то есть чтобы превратить ощущение экзотики в более знакомое нам ощущение: но это не критерий, не сред- ство верификации81' непРавДа> что в человеческих делах истина должна su Cf. R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux. Pion, 1967. p. 27. si Stegmüller, p. 368.
216 быть index sui etfalsi. Дильтеев метод понимания просто прикрывает при- митивнуюпсихологиюипредубеждения;повседневнаяжизньвполнеясно показываем что недотепы, пытаясь объяснить характер своего ближнего, прежде всего выдают свой собственный характер, приписывая своим жертвам свои собственные мотивы и в особенности фантазмы своих фобий. Надо признать, что самое простое историческое объяснение (король начал войну из любви к славе) представляет для большинства из нас все- го лишь пустую фразу, известную нам только по книгам; нам не часто удается испытать лично или заметить de visu реальность этого королевс- кого чувства и решить, является ли оно реальным или это просто услов- ное психологическое выражение. Мы поверим в его реальность, если прочтем бумаги Людовика XIV, в которых он выглядит искренним, или если мы заметим, что для некоторых войн не видно иного объяснения. Все, что мы можем найти внутри самих себя для уяснения данного во- проса, - это задатки тщеславия и честолюбия, с которыми можно дойти до чувств, испытываемых королями, будучи только Шекспиром; мы мо- жем ими воспользоваться для придания живости популярной литерату- ре, но не ддя разрешения исторического вопроса. Миметизм очень досту- пен, и мы перевоплощаемся в какую угодно роль при условии, что нам ее предварительно обрисуют; вот почему историкам религий не удается ре- шить, является ли то, что говорят об античной вере в божественность императора, психологически возможным; поэтому все, что им остается, - это выдвигать друг против друга за рамками научных дискуссий обви- нения в отсутствии религиозного чувства у одних и понимания реально- сти - у других. К великому счастью, ддя того чтобы понять другого чело- века, нам не обязательно носить в себе его душу, и святая Тереза замеча- тельным образом раскрывает мистический опыт тем, у кого его никогда не было и кому имя - легион. Идея понимания человека человеком озна- чает лишь то, что мы готовы поверить во все, относящееся к человеку, как и к природе; если мы узнаем что-то новое, то мы примем это к сведе- нию: «Значит, духовный брак Седьмых Обителей существует, как об этом свидетельствует Château de Гате*, при случае мы к этому вернемся в ходе нашего исследования». Понимание - это ретроспективная иллюзия. 2. «Пережить» ощущения другого, пережить прошлое? Это всего лишь слово (работая над книгой по истории Древнего Рима, мне хотелось хотя * Сочинение св. Терезы (Libro de moradas о Castillo interior, 1577).
217 бы на миг сменить свои идеи и заботы преподавателя латыни на идеи и заботы римского вольноотпущенника, но я не знал, как это сделать), вер- нее, это иллюзорное, обманчивое знание. Пережить ощущения карфа- генянина, приносящего в жертву богам своего первенца? Это жертвопри- ношение обусловлено примерами, которые наш карфагенянинвидел вок- руг себя, и общей набожностью, достаточно сильной ддя того, чтобы не отступить перед этим ужасом; пунийцы были подготовлены своей сре- дой для жертвоприношения первенцев, как мы подготовлены ддя сбра- сывания на людей атомных бомб. Если, пытаясь понять карфагенянина, мы попробуем представить себе, какие побуждения могли бы заставить нас, живущих в нашей цивилизации, повести себя, как он, то мы будем 1 думать о сильных ощущениях там, где для карфагенянина не было ниче- го, кроме рутины; это одна из наиболее распространенных иллюзий оп- ределенной разновидности истории религий, где не замечают, что любое поведение проявляется на фоне нормальности, повседневности соответ- ствующей эпохи. Мы не можем пережить умонастроение карфагеняни- на, поскольку лишь ничтожная часть сознания проявляется в поступках, да и вообще тут нечего переживать: если бы мы могли проникнуть в его сознание, то мы обнаружили бы там только сильное и однообразное чув- ство священного страха, тихий, тошнотворный ужас, неощутимо сопро- вождающий машинальную идею, которая присутствует на заднем плане почти всех наших поступков: «все так делают» или «что тут поделаешь?» Мы знаем, что у людей есть цели... 3. Наше знание о другом опосредованно, мы выводим его из поведе- ния и различных проявлений наших ближних, исходя из нашего опыта, относящегося к нам самим и к обществу, в котором мы живем. Но это еще не вся истина: надо добавить, что человек не является для человека та- ким же объектом, как прочие. Люди, как животные одного вида, видят друг в друге себе подобных; каждый знает, что его ближний внутренне - существо, подобное ему самому. И прежде всего он знает, что у его ближ- него, как и у него самого, есть намерения и цели; поэтому он может рас- сматривать поведение своего ближнего как свое собственное, ак говорит Марру, человек узнает себя во всем человеческом, он знает a priori, что формы поведения прошлого расположены на том же уровне, что и его собственные, даже если он не знает, что собственно означает данное по-
218 ведение"; и во всяком случае он изначально знает, что это поведение име- ло определенный смысл. Поэтому мы и склонны к антропоморфизации природы, а не к противоположному действию. Именно о таком понима- нии как идеале исторической науки говорил Марк Блок в тексте, который внушает историкам страх по поводу их спасения, подобно тому, как одна фраза св. Павла внушала страх Лютеру: «За зримыми очертаниями пей- зажа, орудий и машин, за самыми, казалось бы, сухими документами и за институтами, казалось бы, совершенно оторванными от тех, кто их учредил, историк хочет увидеть людей. Кто этого не усвоил, тот может стать, как максимум, чернорабочим источниковедения. Настоящий же историк похож на людоеда из сказки. Он знает, что там, где он чует чело- вечину, его ждет добыча»82* Понимание - не инструмент для открытий, не треножник прорица- тельницы (этот треножник - составление ряда), и не критерий истинно- сти, но оно позволяет восстанавливать цели и «соображения» людей. В одном тексте у Тэна (без вины виноватого) сказано практически то же самое: «Первое действие в истории заключается в том, чтобы поставить себя на место людей, которым мы хотим дать оценку, постичь их инстин- кты и привычки, проникнуться их чувствами, думать их мыслями, вос- произвести в себе самих их внутреннее состояние, детально и физически конкретно представить себе их среду, проследить благодаря воображе- нию.. . - нам хочется прервать на этом цитату, поскольку здесь соображе- ния и цели будут подменены наукообразной интерпретацией, - просле- дить благодаря воображению обстоятельства и впечатления, которые оп- ределяли, вкупе с природным характером этих людей, их поступки и вели их по жизни»; такая работа, «раскрывая нам точку зрения людей, чью историю мы рассказываем, позволяет нам лучше их понять, а поскольку эта работа состоит из рассуждений, то она, как и всякая научная работа, поддается верификации и совершенствованию». ...но какие именно - мы не знаем Мы знаем apriori, что у людей есть цели, однако мы не можем дога- даться, какие именно. Зная их цели, можно встать на их место, понять, 82 Apologie pour l'histoire ou métier d'historien. A. Colin, 1952, p. 4 (Cp. M. Блок. Апология истории, или Ремесло историка. М: Наука, 1986).
219 что они хотели сделать; исходя из того, что они могли ждать от будущего в данный момент (они могли еще надеяться, что Груши появится вовре- мя), мы можем восстановить их «соображения». Допуская при этом, что их правила поведения были рациональны, или что мы, по крайней мере, знаем, когда они оказывались иррациональны... Но если нам не извест- ны их цели, то никакая интроспекция нам их не раскроет, или не раскро- ет истинных целей; вот доказательство ad contrario] ни одна человече- ская цель не может нас удивить. Если я замечаю, что Наполеон, завязы- вая битву, старается ее выиграть, то это кажется мне как нельзя более понятным; но если мне говорят о странной цивилизации (разумеется, во- ображаемой, но едва ли более странной, чем многие экзотические циви- лизации или чем наша с вами), где, согласно обычаю, генерал, встреча- ясь с врагом, должен сделать все возможное для того, чтобы проиграть битву, то, ненадолго растерявшись, я быстро найду возможное объясне- ние («это должно объясняться примерно как потлатч; во всяком случае, существует какое-то по-человечески понятное объяснение»). Вместо того чтобы применять к этой цивилизации закон: «всякий военачальник пред- почитает выиграть битву», - я применю другой, более общий: «всякий руководитель, и даже всякий человек делает то, что предписывает ему обычай его группы, каким бы удивительным он ни казался». Постепенно наше понимание человека может быть сведено к следующему высказы- ванию: «Человек есть то, что он есть, нужно с этим смириться, то есть понять это»; в этом сущность истории, социологии, этнографии и других наук со слабой дедукцией. Так что единственное достоинство понимающей методики заключа- ется в том, что она показывает нам угол зрения, под которым любое пове- дение будет выглядеть объяснимым и заурядным; но она не позволяет нам сказать, какое из более или менее заурядных объяснений верное83' И в самом деле, если мы перестанем придавать слову «понимать» смысл технического термина, которым его наделяет Дильтей, и вернемся к его обыденному смыслу, то мы увидим, что понимать — это значит объяснять поступки, исходя из того, что известно о ценностях другого («Дюран при- шел в бешенство от такой наглости; я его понимаю, потому что так же отношусь к наглости»; или: «хотя я отношусь к наглости не так, как он»), или же «понимать» - это выяснять цели другого путем ретродикции или реконструкции: я вижу полинезийцев, бросающих оловянные плашки в Stegmüller, р.365; Boudon, p. 28.
220 лагуну атолла и удивляюсь; мне говорят: «Это соревнование в престиже, в расточении сокровищ; для них престиж очень многое значит»: теперь мне известны их цели, я понимаю их ментальность. Ценностные суждения в истории... Итак, главная проблема заключается в следующем: выяснить, какие цели и ценности были у людей и расшифровать их поведение или дать его ретродикцию. Следовательно, мы не избежим проблемы ценностных суждений в истории. Эту проблему ставят либо в эпистемологической форме (являются ли ценностные суждения неотъемлемой частью исто- риографии? можно ли писать историю без ценностных суждений?), либо в деонтологической: имеет ли историк право оценивать своих героев? Дол- жен ли он сохранять флоберовскую бесстрастность? Проблема, постав- ленная во второй форме, быстро скатывается на уровень назидательных замечаний: чтобы понять прошлое, историк должен стать его адвокатом, сочинить laudes Romae, если он специалист по Древнему Риму, сочув- ствовать и т.д.; а то еще спросят, имеет ли он право встать на чью-то сторону, «по разному оценивать то, что рождается, и то, что умирает», как любят или любили говорить в Партии, и строить свою интригу не вокруг третьего сословия, а вокруг пролетариата, проповедуя, что такое постро- ение «научнее» любого другого. Если говорить о первой, чисто эпистемо- логической формулировке проблемы, то здесь, мне кажется, надо выде- лить четыре аспекта, последний из которых очень сложен, и мы будем заниматься им до конца этой главы. 1. «Историк не должен судить». Конечно, история, по определению, заключается в том, чтобы рассказать о происшедшем и не судить (совер- шенно бескорыстно), хорошо это было или плохо. «Афиняне сделали то- то, а пелопоннессцы — то-то»: добавить, что они поступили плохо, — это значит ничего не добавить и выйти за рамки сюжета. Это настолько оче- видно, что, если в книге по истории нам встретится развернутая похвала или осуждение, то мы их пропустим; точнее говоря, это настолько несу- щественно, что иногда избегание таких пассажей или разговоров о жес- токости ацтеков или нацистов выглядит искусственным; в общем, все это — просто вопрос стиля. Так что если, занимаясь военной историей, мы изучаем маневры какого-то генерала и замечаем, что он делал глу- пость за глупостью, мы можем в равной мере либо говорить об этом с
221 бесстрастной объективностью, либо произнести более человечное слово 84 «глупость» Поскольку история занимается тем, что было, а не тем, что должно было быть, она остается совершенно безразличной к ужасной и вечной проблеме ценностных суждений, то есть к старому вопросу о том, явля- ется ли добродетель знанием и может ли существовать наука о целях: можно ли говорить о какой-то цели, не исходя из последующей цели? Не основана ли, в конечном счете, любая цель на чистой воле, не обязатель- но внутренне последовательной и направленной на продление своего су- ществования? (Мы не можем спорить о конечных целях, как и о вкусах, и о цветах, не потому, что конечные цели являются целями и ценностями, а потому что они конечные85' они привлекают или не привлекают - вот и все.) Оставаясь безразличной к этой проблеме, история безразлична и к еще более тонкой проблеме «судебного» применения все тех же ценност- ных суждений. Ведь если поступок плох сам по себе, то этого еще недо- статочно для того, чтобы считать злодеем совершившего его человека. Был ли святой Людовик на самом деле таким святым, каким его изобра- жают? Чтобы ответить на это, не достаточно доказать, что инквизиция была плохой (или считать ее плохой без доказательств); недостаточно установить и то, что defacto Людовик IX был основателем инквизиции: нужно еще решить, в какой мере обвиняемый Людовик IX может счи- таться ответственным за свои дела, а нет ничего сложнее, чем опреде- лить меру ответственности. Является ли смягчающим вину обстоятель- ством, и в какой степени, тот факт, что большинство современников ко- роля, особенно его наставники, одобряли сожжение еретиков? А если в ту эпоху все это одобряли, то что же, в конечном счете, остается от ответ- ственности короля? Вопрос не легкий и не бесполезный, это вопрос на- шей историчности и нашей конечности; но он не интересует историка, 84 Leo Strauss. Droit naturel et histoire, trad. Natan et Dampierre. Pion, 1954 et & ОЖовтаюлагающим текстом здесь является Никомахова этика (VII, 8,4, 1151 а 10); святой Фома излагает его следующим образом: "В сфере вкусов и поступков Цель ведет себя таким же образом, как недоказуемые принципы в умозрительной области" (Summa contra gentiles I, 80; cf.76); из этого следует, что "человека, за- блуждающегося в принципах, не могут привести к истине более надежные принци- пы, в то время как они могут привести к ней человека, чье заблуждение касается выводов" (Summa 4, 95; cf.92).
222 который довольствуется сообщением суду фактов (нравственное воспи- тание святого Людовика, нравственные идеи его времени), и не судит ни о степени виновности короля, ни о том, хороша или плоха инквизиция. ...являются ценностными суждениями косвенной речи 2. «Историк не может обойтись без ценностных суждений». Безус- ловно: с таким же успехом можно было бы попытаться написать роман, где ценности не играли бы никакой роли в поступках персонажей; но это не ценности историка или романиста: это ценности их героев. Проблема ценностных суждений в истории заключается вовсе не в их соотноше- нии с фактическими суждениями; проблема - в ценностных суждениях косвеннойречи. Вернемся к нашему бездарному генералу. Для историка вопрос со- стоит только в одном: было ли для современников глупостью то, что сам он считает глупостью: выглядели ли эти нелепые маневры нелепыми с точки зрения критериев генштаба той эпохи или, наоборот, они ни в чем не противоречили стратегической науке того времени? В зависимости от ответа совершенно меняется наше воспроизведение соображений и це- лей: нельзя упрекать Помпея в том, что он не читал Клаузевица. Конеч- но, на Помпея могло бы снизойти гениальное озарение, и он опередил бы свой век и предвосхитил Клаузевица: в стратегии присутствует истина, так же как и в физике, в политэкономии и, возможно, в других областях; итак, в соответствии с истиной, историк сочтет, что этот генерал не выде- лялся на фоне посредственностей той эпохи; но это истинное суждение не является историческим высказыванием: оно не повлияет на воспроиз- ведение соображений и не будет иметь последствий. Историк ограничит- ся констатацией того, что люди в те времена судили так или же иначе; он может добавить, что мы судим об этом по-другому. Все дело заключается в том, чтобы не смешивать две точки зрения, как это происходит, когда утверждают, будто о людях надо судить в соот- ветствии с ценностями их времени, - и впадают в противоречие; мы мо- жем либо судить, исходя из наших ценностей (но не в этом задача исто- рика), либо сообщить, как люди того времени судили или могли судить, исходя из их собственных ценностей. 3. Но не все так просто. Наш генерал, как мы сказали, решил исхо- дить из стратегических принципов, считавшихся в его время правиль- ными; тем не менее, эти принципы, будучи неправильными, объективно
223 стали причиной его поражения: это поражение невозможно объяснить, не предлагая того, чтоявляется, иливыглядит, ценностнымсуждением, а вернее, определением различия: чтобы понять это поражение, нужно учи- тывать, как скажет историк, что стратегия того времени отличалась от нашей. Сказать, что Помпеи был побежден при Фарсале, поскольку его стратегия была такой, какой она была, - значит просто указать на факт, как если бы мы сказали, что он был побежден, поскольку у него не было авиации. Таким образом, у историка имеется три вида суждений, кото- рые выглядят как ценностные: он сообщает, каковыбыли ценности опре- деленной эпохи, он объясняет поведение людей, исходя из этих ценно- стей, он добавляет, что эти ценности отличались от наших. Но он никог- да не добавляет, что эти ценности были плохи и что мы совершенно обо- снованно от них отказались. Говорить о ценностях прошлого — значит заниматься историей ценностей. Объяснять поражение или жестокость детских жертвоприношений незнанием истинных стратегических или нравственных принципов - это также фактическое суждение, как если бы мы сказали, что навигация, какой она была до XIV века, объясняется отсутствием компаса: это просто означает, что она объясняется особен- ностями ориентации по звездам. Отмечать различие между чьими-то и нашими ценностями — не значит оценивать их. Конечно, некоторые виды деятельности - мораль, искусство, право и т.д.. - имеют смысл лишь в их связи с нормами, таково фактическое положение дел: например, во все времена люди отличали акт, юридически оправданный, от акта насилия; но историк ограничивается описанием их нормативных суждений как фак- тов, не имея в виду ни поддерживать, ни опровергать их. Это различие между ценностными суждениями как таковыми и сообщениями о ценно- стных суждениях кажется нам очень важным для рассматриваемой нами проблемы. Léo Strauss в своей замечательной книге Droit naturel et Histoire настаивает на том, что философия права превратилась бы в абсурд, если бы она не была связана с идеалом истины, вне любых исторических со- стояний права; антиисторизм этого автора напоминает антиисторизм Гус- серля в его / Origine de la géométrie и Philosophie comme science rigoureuse: действия геометра превратились бы в абсурд, если бы не существовала geometria perennis вне психологической и социологической обусловлен- ности. Как не поверить в это? Однако следует добавить, что позиция ис- торика отличается от позиции философа или геометра. Историк, как го- ворит Léo Strauss, не может не формулировать ценностных суждений, иначе он просто не мог бы писать историю; точнее было бы сказать, что
224 он сообщает о ценностных суждениях, не подвергая их суду. Наличие нормы истинности в некоторых областях деятельности - достаточное оправдание ддя философа, который ссылается на эту норму и ищет, в чем заключается эта истина; для историка наличие defacto трансценденталь- ных сущностей в душе человека есть лишь констатация; трансценден- тальные сущности придают философии и геометрии - и истории, с ее собственным идеалом истины - особый облик, и историк, занимаясь ис- торией этих дисциплин обязан его учитывать, чтобы понять, что хотели сделать их разработчики. Итак, мы можем без колебаний поддержать принцип Вебера: историк никогда не произносит ценностных суждений от своего имени. Желая противопоставить Веберу его же собственные высказывания, Стросс пи- шет приблизительно следующее: «Вебера возмущали филистеры, не ви- девшие разницы между Гретхен и девушкой легкого поведения, те, кого не трогает благородство души первой и его отсутствие у последней; то есть, он высказывал ценностные суждения, хотя выступал против этого». Я возражаю: он высказал в данном случае фактическое суждение; ценно- стным суждением было бы высказывание о свободной любви: хорошо это или плохо. Фактическая разница между возлюбленной Фауста и де- вушкой легкого поведения проявлялась во всех нюансах ее поведения; эти нюансы могут быть сколь угодно тонкими и ускользать от филисте- ров (и напротив, как мы помним, у Сванна невольно промелькнула мысль о том, что Одетг была, скорее, кокотка, нежели женщина легкого поведе- ния), но они должны быть различимы, они должны в чем-то сказываться, иначе их не будет вовсе, а в таком случае не будет и фактов ддя вынесе- ния ценностного суждения. 4. Заканчиваются ли на этом наши мучения? Может ли историк вооб- ще обойтись без суждений о ценностных суждениях? В таком случае, говорит Лео Стросс, он будет вынужден «безропотно следовать офици- альным интерпретациям тех людей, которых он изучает. Ему нельзя го- ворить о морали, религии, искусстве, цивилизации, когда он будет ин- терпретировать идеи народов или племен, которым не известны эти по- нятия. Ему также придется автоматически считать моралью, искусством, религией, знанием, государством все, что претендует на это звание. При таком ограничении мы рискуем стать жертвами любого самозванства изучаемых нами людей. Рассматривая данный феномен, социолог не мо- жет ограничиться его интерпретацией, принятой в той группе, где он имеет место. Нельзя заставить социолога принять узаконенные условности, ко-
225 торые соответствующая группа не решается считать просто условностя- ми; напротив, он должен видеть разницу между представлением группы о власти, ею управляющей, и подлинным характером данной власти»86* Мы видим, какое множество проблем затрагивают эти несколько строк; как нам представляется, это проблемы, по крайней мере, двух видов87' во-первых, наряду с собственно историей существует история аксиоло- гическая, где сначала решают, какие вещи действительно заслуживают названия морали, искусства или познания, а потом уже создают историю этих вещей; другого вида проблем мы уже отчасти коснулись, сказав, что не нужно верить на слово тем, кто дает интерпретацию своего собствен- ного общества, что история цивилизации не может быть написана с точ- ки зрения истории ее ценностей, что ценности - это тоже события, а не дубликат социального организма в нашем сознании; ведь о социальном организме и историческом сознании можно сказать то же, что писал Де- карт об индивидуальном сознании: чтобы узнать подлинное мнение лю- дей, нужно обратить внимание на их поступки, а не на их слова, посколь- ку они сами не знают своего мнения, ибо действие мысли, благодаря ко- торой мы полагаем нечто, отличается от действия мысли, благодаря которой мы знаем, что мы это полагаем. Одним словом, в истории созна- ние не является основой действия и не всегда оказывается тем следом, который позволяетточно воспроизвести данную историческую форму по- ведения в ее совокупности; сейчас мы поговорим о некоторых аспектах этой проблемы источниковедения и казуистики. 86 Leo Strauss. Op. cit., p.69. Как мы видели в связи с аксиологической историей, "чистый" историк, как говорит Вебер, ограничивается тем, что отмечает в предмете привнесение возможных ценностных суждений. Он замечает в некой древней рели- гии различие между позицией верующего, который пытается задобрить богов щед- рыми приношениями, и позицией другого верующего, который предлагает им свое чистое сердце, и он говорит: "Какая-нибудь другая религия, Анапример христиан- ство, узрела бы между этими двумя позициями пропасть" (конечно, он может отме- тить эту фактическую разницу в виде ценностного суждения и написать "В этой жалкой корыстной религии не видели никакой разницы между столь низменной и столь возвышенной позициями"; это не имеет значения, это просто вопрос стиля: он — историк, и его читают для того, чтобы узнать, какова была природа этой религии, а не для: того, чтобы знать, как о ней следует судить! 87 Мы временно оставляем в стороне третью проблем}, связанную с высказыва- нием о народах, которым неизвестна идея морали или понятие цивилизации; это проблема ложной преемственности и категорий, о чем шла речь в главе VII; это и проблема "региональных сущностей" (политика, искусство...), о чем пойдет речь в главе XI.
226 Дуализм идеология-реальность... Начнем с одной истории. Во время последней войны в оккупирован- ной стране распространяются слухи о том, что в результате бомбарди- ровки союзников уничтожена бронетанковая дивизия оккупантов, и но- вость эта вызывает волну радости и надежды; однако новость была лож- ной, и пропаганда оккупантов легко это доказала. Но люди вовсе не пришли от этого в уныние, и их воля к сопротивлению оккупантам не ослабела: уничтожение бронетанковой дивизии было не причиной на- дежды, а ее символом, и если нельзя воспользоваться этим символом, то люди найдут себе другой; вражеская пропаганда (возможно, возглавляе- мая специалистом по коллективной психологии) зря потратилась налис- товки. Эта перевернутая логика эмоциональных суждений словно спе- циально создана для подтверждения социологии Парето: суждения людей, как правило, являются примитивными рациональными объясне- ниями их сокровенных страстей, и этот сокровенный «остаток» легко при- нимает вид своей собственной противоположности ради того, чтобы не пропасть. Это верно, но следует добавить, что он — не сокровенный, а явный, и, наряду со всем прочим, составляет часть нашего опыта: мы понимаем, что когда в оккупированной стране человек сообщал радост- ную весть, то его голос, его жесты и его волнение выдавали большую страстность, чем если бы он сообщал дурную весть или новость об от- крытии еще одной планеты; стороннему наблюдателю достаточно было бы самой малой толики проницательности, чтобы догадаться о том, что здесь проявляется логика страсти, и о том, что случится, если эта выдум- ка будет опровергнута. Марксистская критика идеологии88 " это Ржание обыденных ис- тин, издревле вошедших в поговорку и требовавших лишь капли сообра- 88 Критика идеологического прикрытия, которую необоснованно ограничивают коллективным сознанием (или даже классовым самосознанием, как будто слово "класс" не является неопределенным, двусмысленным, подлунным понятием), на самом деле, должна быть сведена к двум философемам: к теории софистических обоснований (Никомахова этика VII, 3, 8, 1147 а 17 и ел.) и к кантовской идее об уровне сознания, о сообществе умов: ибо какая была бы нужда пьянице или буржуа идеологически себя оправдывать и выводить из своего поведения универсальную большую посылку, если бы он не испытывал вполне идеалистической необходимос- ти убедить, по крайней мере dejure, другие разумные существа? Людям необходи- мы знамена: идеологический софизм, перевернутая логика страсти составляют то,
227 зительности; мы охотно верим тому, что отвечает нашим интересам и нашим предубеждениям, мы считаем слишком зеленым виноград, до ко- торого нам не дотянуться, мы смешиваем защиту наших интересов с за- щитой ценностей и т.д. Всякий легко согласится с тем, что если владелец ликеро-водочного заведения рассказывает, будто вред алкоголя - это ле- генда, коварно распространяемая правительством, то его утверждение прикрывает корпоративный интерес. Мы просто хотим сказать, что не надо быть ясновидящим, чтобы догадаться об этом, и что не стоит делать из этого ни философии истории, ни даже социологии знания. И такое прикрытие не является особенностью социально-политических идей: отчего бы сфера классовых интересов получила необъяснимое преиму- щество в искажении нашего сознания перед всеми другими сферами? Народная мудрость всегда знала, что этот обман присутствует повсеме- стно, как у пьяницы, которого алкоголь интересует постольку, поскольку его можно пить, так и у капиталиста, которого алкоголь интересует по- стольку, поскольку его можно продавать. Идея идеологического прикры- тия есть не что иное, как старая теория софистических обоснований из VII книги Никомаховой этики: пьяница, желающий пить, возводит в принцип то, что промочить горло - полезно для здоровья, и эта большая посылка (как и положено, универсальная) служит ему идеологическим прикрытием; буржуа тоже защищает свои доходы во имя всеобщих прин- ципов и взывает к Человеку в своей большой посылке. Маркс оказал ис- торикам огромную услугу, распространив на политические идеи критику софистических обоснований, для которой Аристотель использовал при- меры в основном из сферы личной нравственности; тем самым он побу- дил историков отточить критический подход, вооружиться недоверием по отношению к речам их героев, расширить их опыт исповедников про- шлого; в общем, сменить сектантский дуализм теории идеологического прикрытия на бесконечное разнообразие практического опыта. что нечистая совесть воздает этическому Граду как должное. Поэтому мы можем отбросить предположение о том, что идеологическое прикрытие имеет какую-то функцию, нужно для того, чтобы ввести людей в заблуждение (тогда как на самом деле оно отвечает потребности оправдаться перед воображаемым судом разумных существ); вполне очевидно, что идеологическое прикрытие обычно ничему не слу- жит, поскольку никого не вводит в заблуждение, убеждает только убежденных, и поскольку homo historiens никак не поддается на идеологические аргументы про- тивника, если речь идет о его интересах. Идея оборонительной функции идеологии есть макиавеллиева фикция, которая заводит исследование в тупик.
228 ...сменяется плюрализмом конкретного С этого момента все вопросы приобретают конкретность и просто требуют тонкого подхода; появляется простор для Ларошфуко историче- ского сознания. Являлись ли крестовые походы крестовыми походами или же замаскированным империализмом? Крестоносец становится кре- стоносцем, потому что он - разорившийся мелкий дворянин, потому что он склонен к авантюризму и почувствовал прилив веры или ветер стран- ствий: эти два типа людей встречаются в любых объединениях волонте- ров. Проповедник призывает к крестовому походу как к делу Божьему. В повседневной жизни все это соединяется проще, чем в концепциях; если бы крестоносец в ответ на вопрос сказал, что он отправился в поход во славу Божью, то это были бы искренние слова: он понимал необходи- мость вырваться из безвыходного положения; в отсутствие кризиса зе- мельной ренты проповедник не имел бы такого успеха, а в отсутствие сакрального характера крестового похода в него отправилась бы лишь горстка беспризорных детей. Отправляясь в поход, крестоносец чувству- ет, что ему хочется уехать и сражаться, он знает, что крестовый поход — это дело Божье, потому что ему так сказали, и он выражает то, что чув- ствует, через то, что знает, - как и все мы. Универсального способа объяснения в виде теории о надстройке не существует; утверждение о принципиальной лживости идеологий никак не избавляет нас от необходимости объяснить, каким именно путем - и каждый раз особым - национализм или экономический интерес смог привести к появлению некой религии, поскольку тут не может быть ни- какого алхимического воздействия на сознание; существуют лишь кон- кретные объяснения, полноценно выражаемые в терминах обыденной психологии. Неужели два народа сражались, чтобы выяснить, надо ли причащаться и вином, и хлебом? Даже современники - те, что были че- стны, - в это не верили; как прекрасно заметил Бэкон, «чисто умозри- тельные ереси» (которые он противопоставлял социально-политическим движениям с религиозным элементом, как у Томаса Мюнцера) приводи- ли к беспорядкам, только если становились предлогом для политическо- го противостояния89* всей ВВДИМОСТИ> только богословы, заботившие- ся об интересах богословия, а также полемисты и приверженцы одной из сторон, стремившиеся загнать идейного противника в тупик, а не описы- Essais, "Sur la vissititude des choses".
229 вать вещи в истинном свете, сводили войну к религиозной проблемати- ке; что касается самих воюющих, то, им не нужно было знать подлинной причины, по которой они воюют: для того чтобы воевать, достаточно было иметь причину; а поскольку правило игры - не сражаться без знамен, то они предоставляли своим богословам выбрать в качестве знамени ту при- чину, которая вызывала в их среде минимум разногласий, или же ту, которую их набожный век готов был признать достойным знаменем. Поэтому получается, что группа «вожаков» поднимает на войну толпу, у которой есть свои собственные причины сражаться, а вожаки хранят изначальную идею этой войны: наша склонность судить обо всем по офи- циальным названиям приводит к тому, что мы считаем мотивами воюю- щего большинства мотивы говорящего меньшинства; и тут мы оказыва- емся перед ложными дилеммами: либо мы утверждаем, что люди не мо- гут воевать, ссылаясь на примитивные богословские предлоги, либо, напротив, утверждаем, что религиозная война неизбежно имеет религи- озную причину. Можно представить себе и тысячу других случаев. Как установлено (или считалось установленным90^' кампания против рабства в Соединен- ных Штатах, предшествовавшая войне между Севером и Югом, совпала с экономическим упадком рабовладения. Что это: таинственная связь между экономикой и идеями? мелкобуржуазный идеализм, объективно служивший капиталистическим интересам северян? закон Истории, гла- сящий, что «человечество ставит перед собой только те задачи, которые оно способно решить» и что «сова Минервы просыпается только вече- ром»? Если бы факты были верными, то они бы, как максимум, доказы- вали, что для нападок на институт, сохраняющий всю свою силу, нужно быть утопистом, то есть больше, чем просто идеалистом, и что утописты встречаются еще реже, чем идеалисты, и еще реже им удается привлечь к себе внимание. Однако не подлежит сомнению, что группа, которая защищает свои в высшей степени материальные интересы, довольно ча- сто развивает с этой целью в высшей степени идеалистическую ритори- ку; итак, идеализм - это ложь и орудие? Но, во-первых, возвышенные обоснования - не самые распространенные; ожесточение, спесь и зади- % Но, по всей видимости, сторонников этой идеи становится все меньше и мень- ше; как сказано в недавнем выпуске Анналов, сегодня считается, что в момент вой- ны между Севером и Югом рабство отнюдь не исчерпало своих экономических воз- можностей.
230 ристость встречаются, по меньшей мере, столь же часто. К тому же этот идеализм никого не вводит в заблуждение и убеждает только уже убеж- денных; он представляет собой не мистификацию, а ситуативное пове- дение, играет роль «предостережения», которое должно показать про- тивнику и вероятным союзникам готовность к обострению конфлик- та ради защиты дела, объявленного святым. Верно ли, что народы от- чаиваются и близки к поражению, когда они перестают отстаивать свя- тость своего дела? Здесь, скорее, обратное; они перестают выставлять эту святость напоказ, когда чувствуют, что уже не в состоянии ее защи- тить; идеалистический тон становится уже неуместен, и близится час пе- ремирия. Сознание - не ключ к действию Конечно, все, что мы говорим о самих себе, выдает - в обоих смыс- лах слова - нашу praxis; мы живем, не будучи в состоянии сформулиро- вать логику наших поступков, наши действия разбираются в этом лучше нас самих, и праксеология так же имплицитна для действующего лица, как правила грамматики - для говорящего; поэтому было бы неразумно требовать от простых крестоносцев, отдонатистов* или от буржуа, чтобы они высказали по поводу крестового похода, раскола или капитализма некую истину, которую историку было бы весьма затруднительно сфор- мулировать. Зазор между мыслью и действием характерен для любой сферы, и если бы здесь был обман, то он был бы повсюду: у художника, выступающего за эстетику, не совсем такую, как в Критике способности суждения, у исследователя, чья методика не соответствует его методоло- гии. Вот почему заинтересованные лица: художники, исследователи или мелкие буржуа, - возмущаются, когда подвергается критике то, как они формулируют свои мотивы: они «себя знают» и потому хорошо понима- ют, что не лгут, даже если им не удается ясно описать то недробимое, непроницаемое ядро, каким представляются им самим их действия. Действия человека значительно шире его представлений о них; боль- шая часть того, что он делает, не имеет отклика в его мыслях и чувствах. В противном случае реальный отклик огромных «институированных» * Донатисты - последователи нумидийского епископа Доната, осужденного цер- ковными соборами в315и411гг.
231 комплексов, таких, как религия и культурная жизнь, сводился бы к диск- ретным эмоциональным моментам в нежнейшем слое души у немного- численной элиты. Человек как вид имеет определенную природу и не объясним с точки зрения одной лишь истории; данный вид и его дей- ствия всегда и повсюду примерно одинаковы, вернее, разнообразие его деятельности и его взглядов меньше, а его способность выйти за эти пре- делы гораздо слабее, чем можно было бы ожидать a priori; человек не живет по воле случая; однако в его сознании не заметно достаточных причин для тех ограничений, которым оно чаще всего подчиняется, слу- жит или находит рационалистическое объяснение - и значительно реже оно вводит их сознательно. Мы не знаем, какие инстинктивные програм- мы, какие праксеологические расчеты управляют без нашего ведома боль- шей частью нашего поведения. Мы видим, что люди повсюду живут в группах, племенах, городах и нациях, при том что эти объединения не соответствуют каким-то раз и навсегда установленным социологическим условиям (естественные границы, языковая общность, экономическое единство...): любое из этих объединений выглядит своеобразной комп- лексной реакцией на «матрицу установок», содержание которой в каж- дом случае — новое, и значимость самих установок представляется не абсолютной, а зависящей от отношений между ними самими. Все проис- ходит так, будто вездесущность политической жизни объясняется одной из инстинктивных «программ», известных ныне из этологии животных: они не просто реагируют на некий стимул, а сами ищут, чему бы придать роль стимула. А как объяснить медлительность истории, устойчивость наций и классов, и все то, что Троцкий называл непостижимой косно- стью масс, которая, в конечном счете, является самой поразительной чер- той истории? Поэтому наше поведение определяется в основном нюансами, состав- ляющими официальную часть реальности; мы говорим, что инстинктив- но почувствовали недоверие, необъяснимое отвращение, или наоборот, что этот человек нам понравился. Такие нюансы часто создают огром- ный зазор между официальным названием политического или религиоз- ного движения и царящей в нем атмосферой; в этой атмосфере живут, не размышляя о ней, участники движения, ее не замечают социологи, заня- тые более научными предметами, и она не оставляет никаких письмен- ных следов. Для того, кто хочет определить удельный вес религии, наци- онализма и социального протеста в донатистском расколе, часовой раз- говор с донатистом, вышедшим из низов движения, был бы гораздо
232 полезнее чтения Оптата Милевитского* и богословов-сектантов, но с уче- том акцентов и выбора слов, а также содержания речей. Еще лучше было бы посмотреть на циркумцеллионов**в деле: когда устраивают резню из- за религиозного фанатизма, то выглядит это несколько иначе, чем резня из-за социальной ненависти. И хотя нам никак не удается найти формулу для этих нюансов, наше поведение легко находит нужную реакцию на них. И как ни старайся, в голове у сектанта, идущего за Томасом Мюнцером, или у студента Нан- терра- не то же самое, что у последователя Лютера или у молодого рабо- чего-металлиста; и быстро наступает момент, когда богословы пишут Письмо немецкому дворянству"* а профсоюзные объединения разрыва- ют отношения со студенческими группами. С нескончаемыми богослов- скими илиленинистскими объяснениями разрыва. Что это: простые пред- логи, вульгарно-рационалистические объяснения, идеологическое при- крытие? Вовсе нет; во-первых, это неспособность сформулировать истинные причины без использования общепринятых символов; во-вто- рых, традиция требует, чтобы политическая полемика принимала фольк- лорные, шаблонные формы, поразительно ритуализованные, - как угро- жающие боевые позы животных, семейные сцены или ссоры между со- седями в Южной Италии91; может быть' это Демонстрация силы, при которой стилизованная агрессивность позволяет играть мускулами, ис- пользуя формальные поводы; и в то же время — это нежелание выходить Оптат, епископ Милевитский, (315-386), автор трактата De schismate donatistorum. "Циркумцеллионы ("бродящие вокруг амбаров") - сельские работники-бербе- ры, составившие группы повстанцев в Нумидии (IVb.), грабили и убивали богатых и знатных, позднее сблизились с донатистами. 9i Например, в Риме в конце республиканской эпохи политические ссоры рас- пространялисьначастнуюжизньиполовоеповедение,принимаяформуплощадной инвективы (филиппики Цицерона, Саллюстия...);этошаблонныедействия,ане/о^о^ ивчерашние друзья, обругав другдруга, могли самым чудным образомпомириться; обвинения, порочащие честь, никого не вводили в заблуждение и забывались гораз- до легче, чем исполненные достоинства политические протесты. Сегодня в Индии между партиями происходят словесные схватки наподобие тех, что так забавно опи- сал F.G. Bailey {Stratagems and Spoils, a Social Anthropology of Politics. Oxford: Blackwell, 1969, p. 88). Что касается нашего общества, то тип, стиль и аргументы наших резолюций и петиций, вне всякого сомнения, отвечают не столько их прин- ципиальным целям, сколько условностям.
233 зарамки общепринятого сценария, из дипломатичной осторожности и во избежание худшего. И поскольку от конфликтов прошлого остаются главным образом тек- сты, следует опасаться того, что большая часть всеобщей истории оста- нется для нас просто скелетом, плоть которого будет навсегда утрачена; действующие лица первыми забывают неудобную правду о том, что они сделали, и через призму риторики видят в прошлом то, что положено; Нортон Крю хорошо показал это на примере воспоминаний очевидцев Первой мировой войны92' Во вРемя исторических кризисов действующие лица - если только у них есть время и склонность к самонаблюдению - часто ощущают растерянность, видя то, что происходит, и то, что делают они сами; если они не верят официальным объяснениям, которые им пред- лагают или которые они сами себе предлагают, то по окончании событий им остается только удивляться тому, что они поставили себя в такое по- ложение; как правило, они верят во все, что они говорят, и в то, что ут- верждают их богословы; такая версия, щадящая память, на следующий день становится исторической истиной93' Критика идеи ментальности Наблюдая все разнообразие этого клинического материала, который нередко кажется посягательством на святая святых сознания, мы испы- 92 J. Norton Cru. Du témoignage. Gallimard, 1930. См., в частности, как он крити- кует topos штыковой атаки: этот topos фигурирует почти у всех очевидцев, но, если верить Нортону Крю, штыковых атак не было, вернее, они прекратились в самом начале войны; однако перед войной это была одна из главных символических тем , насколько редко в воспоминаниях подпольщиков и активистов говорится о конфликтах, порожденных авторитарностью руководства; однако эти конфликты были бичом подпольных организаций (и религиозных сект), и накал их зачастую поглощал больше энергии, чем борьба с классовым врагом, колонизаторами и оккупантами; эту забывчивость, конечно же, непритворную, мож- но объяснить безотчетной стыдливостью и в особенности тем, что люди в тот мо- мент, когда они оказываются во власти подобных безумств, не понимают, что с ними происходит, ибо эти конфликты возникают не столько из-за их собственныхнамере- ний, сколько из-за пороков организации; а память легко предает забвению то, чего она не понимает, то, чему она не в состоянии придать четкого статуса. Однако текст секретаря Коминтерна J. Humbert Droz (VOEuil de Moscou à Paris. Julliard, 1964, p. 19) не уступает Фукидиду в плане раздвоения между наблюдателем и участником событий.
234 тываем замешательство и тягостное чувство; как вернуть человеку его собственный разум и самостоятельность? Выдвинув дуалистический принцип: все, что люди делают, находит соответствие в их сознании; полк хорошо сражается потому, что в его душе живет патриотизм; все, что со- здается обществом, соответствует его ценностям: разнообразие созвучий последнего слова возникает благодаря путанице, которой оно пользуется. Под ценностью принято понимать как овеществленную абстракцию (пат- риотизм войска), так и ценности, преподаваемые на практике положи- тельной нравственностью; объяснять цивилизацию через ее ценности - значит овеществлять абстракцию, отождествлять этот вымысел с поло- жительными ценностями и, в конечном счете, применять все это в абсо- лютном виде кданной цивилизации: вот это общество является буржуаз- ным, а вот то - аристократическим. Мы имеем дело с конвенциональной психологией (стократно осуж- денной), которая заключается в овеществлении психических феноменов. Нужно ли еще раз напоминать о том, что в голове у нас ничего нет, и что ментальность - это всего лишь другое название поведения? У нас в голо- ве нет посылок, которые бы мотивировали наши поступки, а когда мы все же пытаемся их сформулировать, то делаем это без особого успеха. Не имея никаких преимуществ перед другими в понимании наших соб- ственных мыслей, мы становимся историками самих себя со всем рис- ком, присущим этому ремеслу. Что поддерживало участников битвы при Вердене? Патриотизм? Страх перед военным трибуналом? Солидарность с товарищами? Если бы оставшиеся в живых дали достоверные ответы на эти вопросы, мы бы, наверное, смогли сказать, что именно: нравствен- ное чувство, недостаточная воля к убийству или страх перед жандармом, - не дает нам убить соседа, чей телевизор нам мешает. Патриотизм войск в 1916 г. есть несомненная реальность, и именно этим объясняется то, что французы удержали фронт: это становится ясно, если взять для срав- нения армию 1940 г., утратившую боевой дух, о чем было известно и командованию; но в сознании действующих лиц патриотизм не присут- ствовал в виде ценностей, которые они могли бы выразить словами (ког- да они пытаются их выразить, как, например, Аполлинер, это звучит фальшиво, не потому что оно неискренне, а потому что это миф психоло- гизации). В головах воевавших при Вердене мы нашли бы только страх перед следующей атакой и мысль о том, что вечером опять не доставят горячей пищи; ведь мы не говорим сами себе: «я буду воевать из патри- отизма», как говорим: «я заведу будильник, чтобы встать завтра пораньше».
235 Что касается ницшеанского слова «ценности», то оно удобно, посколь- ку не имеет строго определенного смысла. Конечно, ни в одном обществе нет всего сразу, каждое общество ограничивается своим набором ценно- стей, но как его найти? Что, например, означает общепринятое и осно- ванное на недвусмысленных текстах мнение о том, что в античных об- ществах труд не был ценностью и считался презренным? Как считается, в современных обществах, напротив, уважают труд. Но в чем выража- лось это античное презрение к труду? Античные общества не были Эде- мом, это были ульи, в которых трудились почти так же, как и в наших; «не трудиться» означало, прежде всего, «руководить, организовывать труд других»; масса работала своими руками, как и у нас, а высшие классы управляли государственными делами и, будучи владельцами средств про- изводства, - трудом масс. Неприязнь к труду сводилась к тому, что слова о «презренности труда» были там обычным делом, тогда как мы стыдли- во говорим: «всякий труд почетен», противясь первому порыву — не счи- тать все подряд одинаково почетным. Античная неприязнь к труду - это интересная тема для специалиста по истории пословиц и социальной психологии стыда, но это не ключ к реальной организации труда в ан- 94. Описывая общество исходя из его ценностей, мы слиш- ком сильно рискуем изобразить как экзотические и необычные те черты, которые встречаются повсюду, в том числе в нашем обществе, только здесь они не считаются ценностями, или же это ценности иного порядка. В античном обществе, как и в нашем, руководить трудом других было престижнее, чем работать своими руками; как и в нашем обществе, там считалось более достойным заниматься наукой ради украшения досуга, а не ради заработка95* 94 Об античной неприязни к труду см. прежде всего довольно необычные строки A. Koyré. Etudes d'histoire de la pensée philosophique. A. Kolin, 1961, p.292, n.2 et 296-$Щоэтому такая форма традиционного источниковедения, как изучение слов и понятий, позволяет лишь узнать слова и понятия, или лозунги, или рационалисти- ческие объяснения, но не позволяет понять поведение и цели людей; если я изучаю concordia или libertas y Цицерона, то я узнаю, что он об этом говорил, что пропове- довал, в чем хотел убедить, и даже в чем он видел истинный смысл своего поведе- ния; но я не узнаю подлинных целей этого поведения. Когда специалист по совре- менному французскому языку изучает лексику предвыборных манифестов III Рес- публики, он знает им цену по своему опыту, но специалист по античности не имеет соответствующего опыта, и склонен, по источниковедческой традиции, восприни-
236 Ценности в равной мере относятся к конвенциональной психологии и к конвенциональной социологии. Мораль, проповедуемая обществом, не обеспечивает обоснований и посылок для всех его действий; она пред- ставляет собой ограниченный сектор, который устанавливает с осталь- ными секторами отношения, специфические для каждого общества. Есть мораль, которая ограничивается уровнем школьной программы или из- бирательной кампании, и та, что хочет переделать общество, и та, что его освящает, и та, что его утешает, поскольку оно изменилось, и та, что яв- ляется «боваризмом», как это часто бывает с аристократической мора- лью. Например, в прошлом веке «легендарная расточительность» русских дворян, может быть, и входила в их представления о достойном образе жизни, «но тех, кто его вел, было очень мало. В силу социального миме- тизма эта идея распространилась среди дворянства, но большинству его представителей приходилось довольствоваться лишь подражанием это- му образу мыслей, не приобщаясь к самому образу жизни. Однако про- винциальное дворянство в своих медвежьих углах могло вволю мечтать, в домашнем уединении и на публике, о блистательной жизни, которую вели немногие представители их класса к вящей славе всех, кто в него входил»96* Иные виды морали представляют собой не боваризм, а ложный тер- роризм, как, например, пуританство: «Склонность пуритан к авторита- ризму в сексуальной сфере объясняется тем, что они были вынуждены ограничиваться словесными угрозами и уговорами: им не доставало сан- кций, имевшихся у католического духовенства»97* Мы замечаем, как наше представление о социологии морали стано- вится значительно более гибким, подобно тому как греческая скульптура в изображении анатомии к 470 г. стремительно переходит от скованности к пластичности; поэтому когда Jaeger в своей Paideia твердокаменно го- ворит об «аристократической морали», которая является ключом к «док- лассической Греции», то его книга производит впечатление шедевра, не- сколько архаичного в своей прямолинейности. мать буквально те интерпретации, которые дают себе с грехом пополам античные общества, как это делаем и мы сами. 96 М. Confino. Domaines ei Seigneurs en Russie vers la fin du XVIIsiècle, études de strustures agraires et de mentalités économiques. Institut d'études slaves, 1963, p. 180. 97 P. Laslett. Le monde que nous avons perdu, p. 155.
237 Казуистика: четыре примера Исторический реализм требует гибкости для ответа на один из самых тонких вопросов критики источников: в каких случаях можно доверять тому, как общество само себя изображает? И в каких случаях ясность исторического самосознания обманчива? Эта проблема была камнем пре- ткновения для нынешнего поколения историков: для марксистов, сражав- шихся с несамостоятельной самостоятельностью надстройки, для школы Анналов с ее обостренным вниманием к ментальное™ прошлого, для религиозной феноменологии, столкнувшейся с проявлениями ритуаль- ного и символического порядка. Учитывая эмпирическое многообразие < человеческих дел, критика источников в этой области принимает форму казуистики, а это уже не столько теория, сколько вопрос здравомыслия. Мы проанализируем четыре примера исторического самосознания: обря- ды, представляющие собой как бы мысль, которую никто не думает; сис- тему с сильной привязанностью: группы, подчиненные власти старей- шин, где действуют рационалистические объяснения и «побочное» бес- покойство, которое является следствием, хотя и кажется первопричиной; очень важный социальный тип, который мы условно назовем «институ- том», где необходимость становится добродетелью, а отношения между социумом и душой вывернуты наизнанку; и наконец, косность, за внеш- ней абсурдностью которой скрывается рационализм. 1. Обряды Практически всегда и везде, в деревне и в племени, парни соверша- ют ритуальные издевательства над новобрачными и требуют от жениха ритуальных подарков; практически всегда и везде мертвых хоронят вме- сте с их имуществом и любимыми вещами, украшениями, оружием, труб- ками, наложницами, и приносят им на могилу еду: так делали и у Гоме- ра, и в самые просвещенные века древнеримской истории, так делают и в наши дни в католически-набожной Калабрии98' Смысл этих обРядов ясен: 98 Вот калабрийское ламенто, которое несколько лет назад опубликовал De Ма11то:"Атеперьядолженсказатьтебе,той,чтобыласокровищемсредиженщин, чтоя положил в твой гроб: две рубашки, одну новую и одну залатанную, твое поло- тенце, чтобы ты умывалась на том свете, и потом я положил твою трубку, ведь ты ужасно любила табак! И как же я теперь отправлю тебе сигары на тот свет?" См. также Père Hue. Voyage en Chine. Ed. Ardenne de Tizac, vol. 4, p. 135.
238 все происходит так, как если вы считалось, будто мертвый продолжает жить в могиле, все происходит так, как если бы деревенские парни дума- ли, что новобрачный отнимает у них потенциальную невесту и хотели отомстить за это или получить выкуп. Но кто же так думает1' е ДеиствУ~ ющие лица; конечно, приятно над кем-нибудь поиздеваться и получить выкуп, и если бы такого обряда не было, то деревенские парни, собрав- шись в достаточном количестве, вполне могли бы его изобрести; к тому же в самом начале они его и изобрели. Но в том-то и дело, что они его уже не изобретают: они его играют как обряд, освященный обычаем, и если бы издевательство не было освящено традицией, то, возможно, у них не хватило бы смелости и изобретательности, чтобы вдруг его придумать. И если бы их спросили, почему они подвергают людей издевательствам, они бы ответили: «Таков обычай, так заведено»99' смысл ° Рада ясен им ровно настолько, чтобы их ответ содержал оттенок самооправдания и чтобы они могли получить удовольствие, с энтузиазмом подчиняясь тра- диции издевательства. Но все же главным их стремлением остается бла- гочестивое соблюдение обычая; это соблюдение само по себе дает специ- фическое удовлетворение, поскольку обрядность относится к антрополо- гическому уровню. Понятно, в чем будет заключаться ошибка, если принять обряд, то есть мысль, которую никто не думает, за осознанную мысль, и эту ошибку совершает религиозная феноменология, язык кото- рой поражает своей фальшью как раз тогда, когда он произносит фор- мально верные вещи; эту ошибку совершает всякий, кто, выявив смысл обряда, принимает этот смысл за верование, объясняющее обряд100* ме^" твым приносят поесть, потому что верят, будто они живут под землей. Конечно же, смысл обряда остается более или менее доступен действую- щим лицам (так же как историку): но действующие лица воспринимают его как обряд, как поведение suigeneris', если бы издевательства над но- вобрачными не были ритуальными, то они бы им воспротивились. По- скольку этот смысл не осознается как обыденное поведение, то очень может случиться, что обряд будет противоречить религии и идеям, про- поведуемым действующими лицами в прочих случаях. Во избежание этого кажущегося противоречия история религий безо всякой нужды создала теорию вырождения обрядов; скептический и склонный к мистике Рим II 99 С. Lévi-Strauss. Le Totémisme aujourd'hui. Gallimard, 1962, p. 102. то О предшествовании обряда мифу см. Е. Kassirer. The Philosophy of Symbolic Forms, trad. Manheim, vol. 2, Mythical Thought, p. 39 and 219.
239 века и нынешняя Калабрия, естественно, не верят в то, что мертвые про- должают жить в своих могилах; уже Гомер в это не верил101' но зачем тогда хоронить мертвых с домашней утварью? Чем объяснить это веро- вание без верующих? Остается только предположить, что до эпохи, к ко- торой относятся наши источники, в архаической религии, некогда, in illo tempore, в это действительно верили и что этот пункт веры с тех пор по- стоянно вырождался, оставляя только обряд в качестве пережитка; про- исходит квазимифологический перенос категориального различия на момент начала времен. Обряды появляются в качестве обрядов, как это могли заметить те, кто подвергался издевательствам, уготованным для «новичков», будь то на рю д'Ульм* или в казарме. И нет никакой уверен- ности в том, что самый первобытный из первобытных верил, будто мер- твые едят и живут под землей; если подумать, то это даже маловероятно. Но он не мог смириться с мыслью о том, что они умерли навсегда; он также знал, что приношения выражают почтение и служат символом, а обряды придают торжественность; что касается этих обрядов, то он их оформлял и объяснял, как мог, например, говоря, что мертвые хотят есть. Как мы видим, первобытные были первыми изобретателями истории религий. 2. Власть старших На самом деле ни первобытных, ни архаики не существует; ни один человеческий факт не имеет абсолютной даты, и любой из них может быть вызван к жизни в какую угодно эпоху. Рассмотрим старую полити- ческую систему - власть старейшин; как известно, организация некото- рых обществ (классическим примером здесь являются австралийские племена) и институтов имеет в своей основе различие между возрастны- ми классами, причем власть, а также известные привилегии принадле- жат старейшим (у австралийцев - даже обладание женщинами). Архаи- ческий феномен, свидетельство ушедшей эпохи в эволюции человече- ства? В таком случае мы считаем общества организмами, имеющими loi E. Rohde. Psyché, le culte de l'âme chez les Grecs et leur croyance a l'immortalité, trad.fr. Payot, p. 15. * Ha rue d'Ulm в Париже находится Ecole Normale Supérieure.
240 возраст, тогда как они являются непрерывным творением, где все всегда современно. В самом деле, представим себе некую организацию, где иерархические критерии отсутствуют, или недостаточно сильны, или нео- днозначны, и где вследствие этого ее члены более или менее предостав- лены их собственной индивидуальности: возможно, эта ситуация приве- дет к более строгой иерархизации, если этого требует функционирование института; если же этого не требуется, то раздробление на индивидуаль- ности дает некоторым членам возможность составить коалицию и уста- новить иерархию с выгодой для себя. Какой критерий в том и в другом случае станет знаменем коалиции и основанием иерархии? Это неизвес- тно aprioiri, то есть несколько возможных критериев получат относи- тельную ценность, определяемую отношениями между ними, и лучший из них (самый обобщающий и наиболее однозначный) возьмет верх. Этим критерием может оказаться возраст; так происходит в казарме: офицерс- кая иерархия есть система, достаточно совершенная, для того чтобы обой- тись без дополнительной иерархии; зато в неорганичной массе простых солдат «старики» объединяются против «салаг». В обществе с незавер- шенной иерархией возраст тоже возьмет верх там, где иерархия допуска- ет неоднозначность, например равенство званий; действительно, нужно какое-то одно, но совершенно четкое правило. Здесь следует остерегаться какого-то ни было психологизма: отнюдь не из-за старческого психоза старики, laudatores temporis actt или обес- покоенные натиском молодежи, навязывают возрастной критерий и власть старейшин; напротив, именно установление данного критерия, вызван- ного организационными моментами, порождает психоз страха. Крите- рий старшинства не архаичен: он утвердился, поскольку был относительно хорош, в нем есть смысл, и он существует, пока сохраняется этот смысл. Как замечает Леви-Строс102' СТРЖ С03Дается институтом, а не наоборот; без института нет и психического напряжения между возрастными клас- сами, или же оно остается на уровне анекдотов, оплеух, брюзжания и поговорок; но оно усиливается, когда различие между возрастными клас- сами служит критерием иерархизации, поскольку всякая иерархия чув- ствует угрозу своему существованию. Мы видим здесь, как сознание ис- кажает действительность: следствие считается причиной; страх, порож- * Воспевающие прошлое (Гррашш) юг Le Totémisme aujourdhui, p.^ö-103, уточняемый благодаря A.R. RadcliiF- Brown. Structure et fonction dans la société primitive, trad. Marin, 1969, p. 239.
241 даемый иерархией, становится возрастным психозом; и наконец, оправ- дывая этот институт, старейшины будут ссылаться на естественную власть «старших» — вульгарно-рационалистическое объяснение, которое прохо- дит мимо подлинной функции возрастного критерия. Поскольку все в творении непрерывно, мы увидим также, что восста- ние молодых против системы происходит, только если старшинство уже не выполняет своей функции (установления порядка - любого, лишь бы был порядок) или если оно утрачивает свои функции, что случается, на- пример, когда белые устанавливают в деревне новую власть; это драма- тический момент, поскольку власть старейшин становится просто пере- житком, который грозит крахом, и возрастной психоз от этого только уси- ливается. Достаточно сказать, что в этой области нет ни абсолютной датировки институтов, ни исторической инерции: критерии остаются в силе, пока их относительная ценность позволяет им оставаться в си- ле, и они появляются вновь, когда вновь появляется эта относительная ценность. 3. Косность Итак, существуют ли где-либо в социальной сфере инерция, привыч- ка, обычаи, которые длятся постольку, поскольку они имеют место? И можно ли сформулировать этот вопрос хоть сколько-нибудь четко? Можно ли считать, что ментальность приобретается как привычка103* Дать серьезный ответ на все эти вопросы не сможет сегодня даже социо- лог; как максимум можно склоняться в ту или иную сторону, быть за тра- юз См. возражения против идеи социальной инерции в полных здравого смысла строках у Barrixigtoxi Moore. Les origines sociales de la dictature et de la démocratie, trad. fr. Maspéro, 1969, p. 384, который разоблачает порочный круг (ментальность создает структуру, которая создаетментальность)иусловныйхарактер этойпробле- мы(откуда.появляетсяментальность?снеба?).Оннаправляетсвою критику против идеи инерции у Толкотта Парсонса; строго говоря, эти упреки необоснованны: Пар- сонс подчеркивает, что его теория инерции является не эмпирическим обобщением, а теоретической аксиомой (The Social System. New York: Free Press, Paperbacks, 1968, p. 204, 251, 481). Но на самом деле ситуация еще серьезнее: описание Парсонса настолько условно, что, думая не столько об описании процесса, сколько о выработ- ке лексикона, он занимается только проблемой слов: а на бумаге слова становятся инертны, даже если обозначаемые ими вещитаковыминеявляются.
242 дицию или за прогресс. В то же время историк, за что бы он ни голосо- вал, обязан придерживаться своего принципа: продвигать объяснение как можно дальше, проникать в не-событийное, за пределы свободы и слу- чайности, достигнутые его предшественниками. Возьмем, например, косность; является ли она просто косностью? Вот два реальных факта, которые позволяют в этом усомниться. В статье, опубликованной в 1941 г., Марк Блок (выбравший уже между Парижем, Клермон-Ферраном и Лионом дорогу, которая должна была привести его на пытку и на расстрел) писал: «Крестьянская косность, несомненно, су- ществует, но в ней нет ничего абсолютного; мы видим на множестве при- меров, что крестьянские сообщества довольно охотно брали на вооруже- ние новые технические приемы, тогда как в иных обстоятельствах те же самые сообщества отказывались от нововведений, которые, на первый взгляд, были для них не менее соблазнительны»; мы наблюдаем, с одной стороны, что рожь, не признанная римлянами, была повсеместно приня- та в наших деревнях уже в раннем Средневековье; с другой стороны, в XVIII в. крестьяне отказались от упразднения черного пара и, тем са- мым, от какой бы то ни было аграрной революции. Причина такой разни- цы проста: «Замена пшеницы и ячменя рожью никак не затрагивала об- щественного строя»; зато «аграрная революция XVIII века грозила разру- шить весь общественный строй, в который была вписана крестьянская жизнь. Простого крестьянина не интересовала идея роста национальных производительных сил. И не слишком интересовала менее отдаленная перспектива роста его собственного производства или хотя бы той части, что предназначалась для продажи; рынок казался ему чем-то таинствен- ным и немного опасным. А главной его заботой было сохранение тради- ционного образа жизни в более или менее неприкосновенном виде. По- чти повсюду он считал, что его судьба зависит от сохранения старых кол- лективных повинностей; а данная практика предполагала наличие пара»104* Другой пример - из области промышленности. Как отмечалось105' когда дирекция меняет организацию труда на заводе, сопротивление рабочих переменам является групповым поведением: производительность рабо- [ M. Bloch. Les caractères originaux de l'histoire rurale française, vol. 2. A. Colin, p. 21. 5 Я передаю факты из вторых ру они были изложены, мне недоступен. 1956, р. 21. 105 Я передаю факты из вторых рук, так как журнал Human Relations, I, 1948, где
243 чего-новичка снижается и подстраивается под производительность дру- гих членов группы, чтобы не превышать стандарт, установленный по молчаливому согласию самой группой и негласно предписанный всем ее членам. Ведь слишком высокая производительность какого-либо рабоче- го ,м°жет стать для дирекции предлогом повысить норму выработки; за- дача группы - снизить темп, чтобы производить ровно такое количество, свыше которого оплата за единицу продукции может снизиться: это очень сложная экономическая проблема, поскольку следует учитывать множе- ство переменных, но рабочим отдельно взятого цеха удается решать ее интуитивно и достаточно успешно, снижая производительность во вто- рой половине дня, если они замечают, что с утра перетрудились, и наобо- рот; эта косность очень рациональна с точки зрения как средств, так и целей. У всякой косности есть своя логика, принцип которой, срабатывая без объявления, срабатывает еще лучше, будучи объявлен, и вполне объяс- няет, зачем все вещи длятся в этом мире: чтобы уменьшить риск или неопределенность, homo historiens никогда не начинает с tabula rasa (это удается в научной работе, да и то с большим трудом); он довольствуется решением, которое удовлетворяет неким минимальным требованиям106' и ему непременно кажется, что это решение соответствует самой природе вещей: «может быть, имеется лучшее решение, но поскольку вещи явля- ются именно тем, чем они являются, то достоинство данного решения - в том, что оно существует и что оно приемлемо: отныне мы будем его при- держиваться; выйти за его рамки было бы авантюрой». Вот почему исто- 107. Поступок почти никогда не предстает в виде изна- рия — это не утопия ж Ср. M. Crozier в предисловии к J.G. March et H.A. Simon. Les organisations, problèmes psycho-sociologiques. Dunod, 1964, p. XII; атакже M. Oakeshott. Rationalism in Politics. Methuen, 1967, p. 95-100. Как известно, Платон противопоставлял нова- кого равновесия J. Schumpeter. Theory of the Economie Development. Oxford University Press, 1967, p. 40: "Единожды установленная систе- ма стоимости и заданные раз и навсегда экономические комбинации всякий раз яв- ляются исходным пунктом каждого нового экономического цикла и пользуются, мож- но сказать, презумпциейнадежности. Эта стабильность необходима для выработки экономического поведения индивидов, поскольку они практически не способны вы- полнить интеллектуальную работу по переосмыслению своего опыта. Мы наблюда- ем на практике, что количество и стоимость благ предшествующих циклов опреде- ляют количество и стоимость каждого последующего цикла. Но одного этого факта
244 чально поставленной цели, для достижения которой изыскиваются адек- ватные средства; он предстает в виде традиционного способа; этот спо- соб надо применять таким, какой он есть, если вы хотите, чтобы он сра- ботал, или, в крайнем случае, менять его с осторожностью. Условия даже самой простой задачи столь сложны, что невозможно каждый раз выст- раивать все заново: более того, если бы не существовало способа, то ник- то бы и не помышлял о цели; или же это была бы система регулярных гениальных озарений и эмоциональных порывов. Так что, если полити- ческие ассамблеи, даже состоящие из выдающихся умов, обычно прини- мают, по мнению Ле Бона, посредственные решения, достойные презрен- ной черни, то это отнюдь не доказывает существования «психологии тол- пы», имеющей какую-то особую природу: это доказывает только то, что те проблемы, для решения которых собираются ассамблеи, неизбежно требуют решений более посредственных, нежели проблемы, решаемые в уединении кабинета, называемого иногда «теплица». Поскольку косность, а возможно, и всякое поведение, отсылает к скры- тым мотивам, а не к привычке, то не следует поддаваться искушению и сводить разнообразие поведений к некому обобщенному habitus, якобы естественному и позволяющему говорить о некой исторической характе- рологии в духе Зомбарта: дворянин, буржуа. Таких наборов характерных черт не существует; антитезой дворянской ментальное™ и рациональ- ной ментальное™ прибыли является конвенциональная психология; при- вычка аристократической ментальное™ к широким жестам в какой-либо для объяснения стабильности недостаточно; принципиальным фактом является, ко- нечно, то, что эти правила поведения выдержали проверку опытом и что индивиды, в конечном счете, полагают самым правильным приспособиться к ним. Итак, эмпи- рический образ действий индивидов не является случайностью, а имеет рациональ- ную основу". О существовании подобных подсознательных расчетов, подводящих к рациональному поведению, см. G. Granger. Pens ее formelle et Sciences de l'homme, p. 101 (теория обучения); Davidson, Suppes and Siegel m Decision Making, Selected Readings (Edwards and Tversky, ed. ). Penguin Books, 1967, p. 170; W. Stegmüller. Probleme und Resultate... vol. I, p. 421. Поскольку современные гуманитарные науки являются техническими приемами эффективного вмешательства, нацеленными на оптимум, то изучение человеческого поведения заключается в отделении поведе- ния, представляющего собой рациональное вмешательство и скрытую праксеоло- гию, от поведения "иррационального", в том смысле, что оно не соответствует на- шим нынешним моделям вмешательства и поэтому относится к описательной эти- ологии, то есть является не формализуемым остатком.
245 сфере не означает, что она не проявит страсти к наживе в иной сфере. Есть вельможи, отменно вежливые, пока речь не заходит о деньгах, и финансовые воротилы, которые, попадая в общество, становятся меце- натами. Наши ценности из разных областей противоречат друг другу, потому что они представляют собой «большую посылку», выведенную из различных форм нашего поведения благодаря перевернутой логике оправдания; а формы эти навязаны нам инстинктами, традициями, ко- рыстью, праксеологией, которым совершенно незачем создавать после- довательную систему. Поэтому мы можем одновременно заявлять, что Аполлон прорицает будущее, и что его оракул продан персам, или желать «рая, но как можно позже». У индийского ростовщика может быть еще несколько «первобытное» мышление, он не умеет вести двойной бухгал- терии, и его «концепция времени» может быть «квалитативной, ирраци- ональной и традиционной» (по крайней мере, если распространить на его реальную жизнь идеи, исповедуемые им в религиозном и философ- ском плане; за исключением этого, он такой же, как все мы: на практике он должен ждать, «пока сахар растает»); но такой взгляд на временное измерение, конечно же, нисколько не мешает ему по истечении срока тре- бовать выплаты процентов, независимо от квалитативной концепции времени108' 4. «Институт» Мы употребляем здесь слово «институт» в том смысле, какой прида- ют ему социологи; оно не означает чего-то, что учреждено определенны- ми текстами, напротив: органы управления являются лишь частным слу- чаем. Мы будем понимать под институтом все, в связи с чем можно гово- рить об общественном идеале, корпоративном духе, традиции группы, все, что представляет собой ту смесь личного честолюбия и коллектив- ных санкций, благодаря которой группа добивается менее корыстных (к счастькУ'или к несчастью) целей, нежели те, что преследуются ее чле- нами в индивидуальном порядке; так функционируют правительства, ар- мии, духовенство, университеты, медицинское сообщество, художествен- ные и научные школы, концентрационные лагеря, литературный аван- 108 Возражения против идеи ментальности как обыкновенного habitus см. в М. Confmo. Domaines et Seigneurs en Russie, p. 257.
246 гард, всякого рода секты, альпинисты в связке и т.д. Институты служат целям и вдохновляются ценностями; не будем заключать из этого, что ценности являются основой института, поскольку ситуация здесь обрат- ная: институт есть такая ловушка, попав в которую, человек не имеет иного выхода, кроме чувства профессионального долга; в этом смысле Моррас не ошибался, когда говорил, что институты поддерживают суще- ствование лучшего в нас, и Толкотт Парсонс тоже писал об этом109' они поддерживают и существование худшего, но, так или иначе, они поддер- живают существование. Структура института имеет столь важное значение, - именно ей ис- тория обязана своей монументальностью, - что на этом стоит остано- виться подробнее. Вернемся к примеру эллинистического и римского эвер- гетизма, который мы уже представили читателю. Все началось в эпоху Александра Великого с того, что состоятельные именитые граждане по- лисов, отличавшиеся щедростью и патриотизмом, заново изобрели ста- ринный аристократический идеал превосходства и соперничества; в эл- линистическую эпоху они жертвовали полису свои деньги и время, дари- ли ему различные сооружения и ставили ему на службу свое влияние; в Риме они предлагали плебсу зрелища и задавали пиры, как подобает отцам-правителям. Что и создало традицию: я имею в виду приобретен- ные права и обязанности государства, в результате чего между имениты- ми гражданами началось постоянное соревнование в выставлении да- ров, в то время как народ стал добиваться этих подарков как чего-то дол- жного и требовать их от всех богатых, даже от тех, кто не был особо склонен к щедрости; в небольших сообществах, каковыми были антич- ные полисы, ответить отказом было трудно, поскольку богатые и бедные ежедневно встречались друг с другом, и всегда можно было организовать шаривари. Стремление к общественному спокойствию в этих маленьких городах-государствах, где не было полиции, привело в один прекрасный день к тому, что класс именитых граждан вменил в обязанность всем своим членам эвергетизм как долг, соответствующий их положению; граждане не преминули интериоризировать этот долг, поскольку роль обуславлива- ет не только поведение людей на публике, но и их внутреннюю позицию, так как жить в состоянии внутреннего разлада неудобно - это вам скажет к» Т. Parsons. Eléments pour la théorie de l'action, trad. Bourricaud. Pion, 1955, p. 193 sq., cf. p. 40. О разрыве между ментальностью и теорией в институтах, ср. А. Gehlen. Studien zur Anthropologie und Soziologie. Berlin: Luchterhand, 1963, p. 196 sq.
247 любой социолог. Таким образом личное качество - щедрость - стало сво- его рода государственным институтом; публичными благодетелями ста- новились люди, которые без этого никогда бы так себя не повели. Это изменило атмосферу полиса, строй превратился в умеренную аристокра- тию, попечительную в Греции и патерналистскую в Риме; стремление к социальному миру, заставившее возвести щедрость в долг и даже в иде- ал, ретроспективно принимает макиавеллиевский оборот: хлеб и зрели- ща способствовали деполитизации народа, вернее, его усыплению в от- вратительном материализме; на самом же деле, нотабли, отнюдь не по- мышляя о столь искусном расчете, просто пошли по линии наименьшего сопротивления. Античный полис продержался на этом полтысячелетия; нотабли, руководившие городом, вели дела, черпая средства из собствен- ных кошельков. Что не означает, будто все они делали это охотно: выпол- нять свой долг не всегда приятно, но даже если мы уклоняемся от его выполнения, то делаем это, по определению, не без угрызений совести; по этим признакам мы и узнаем институт. Институт есть структура, в которой некие мотивы, причем совсем не обязательно идеалистические (делать карьеру, не вступать в конфликт со своей средой, не жить в состоянии внутреннего разлада), побуждают людей стремиться к идеальным целям так же настойчиво, как если бы они их преследовали в силу личной склонности; как мы видим, суще- ствование института поддерживают вовсе не те ценности, что связаны с его происхождением и его целями. Отсюда постоянное напряжение меж- ду бескорыстием, которое предполагают цели института, и естественным эгоизмом действующих лиц; одни эвергеты усердствуют в щедрости, по- скольку положение обязывает, другие пытаются от этого уклониться и сбежать в деревню (не без угрызений совести), третьи исполняют тяж- кий долг благодаря своему высокому моральному духу честолюбцев, а четвертые избегают внутреннего разлада и становятсял для всех приме- ром, исполняя роль «исключительной совести», делая при этом ничуть не больше, чем остальные, но с истинным благочестием, с неким созна- нием профессионального долга эвергета. В основе этого раздвоения ле- жит диалектика «всех» и «одного», столь часто встречаемая в истории: все именитые граждане были заинтересованы в нормальном функцио- нировании института эвергетизма, удовлетворявшего плебс, но они были заинтересованы и в том, чтобы не приносить себя в жертву идеалу; они избежали этого разлада благодаря классовой морали, благодаря идеалу эвергетизма, выработанному для решения дилеммы, которая усилиями
248 теоретиков стратегии игр стала известна под названием дилеммы двух но: каждый заинтересован в том, чтобы остальные испол- заключенных няли свой долг, но сами готовы исполнять свой долг, только будучи уве- рены, что и остальные поступят так же. Из этого можно заключить, что психологические объяснения верны и в то же время ложны. Идеологические мотивы действуют при наличии института: каждая эпоха делает и расхваливает то, что ее определяет и привлекает; эвергетами становятся при наличии эвергетизма, крестонос- цами - во времена крестовых походов, набожными прихожанами - в при- ходе. Но ясно и то, что было бы напрасно проводить опрос и выяснять, хотят ли люди быть эвергетами и почему; их мотивами были рационали- стическое объяснение института (хлеб и зрелища - плата за социальный мир) или реакция приспособления к нему (гораздо лучше - хотя и труд- нее - исполнить долг щедрости, чем уклониться от него). Эвергетизм создает эвергета, а не наоборот. Ключом к этой эволюции является чело- веческая реакция, столь мощная, что она похожа на расчет, продиктован- ный инстинктом самосохранения: превратить необходимость в доброде- тель, сменить принципы, но не состояние, занять позицию, соответству- ющую роли. А следующим поколениям будет проще обратиться к моделям, доказавшим свою надежность, нежели опять изобретать все сначала. Еще одно замечание, уместность которого читатель поймет, прочитав главу XII. Вышеприведенный анализ институтов, наверное, имеет в ва- ших глазах некий социологический оттенок; к тому же он начинается с безобидной имитации Толкотта Парсонса. Однако читатель мог заметить, что при этом мы выполнили только работу историка: объяснять датиро- ванные факты, и объяснять их благодаря пониманию; если убрать исто- рические моменты и понятную интригу, то каков будет обобщенный и собственно социологический остаток? Понятие, точнее условный и псев- донаучный термин «институт», а также яркая максима, достойная фран- цузских моралистов: человек превращает необходимость в добродетель, - что в общей социологии выражено в более научной формуле: статусы и роли, как правило, органично переходят во взгляды, за исключением тех по Два подозреваемых знают, что если они оба будут молчать, то отделаются легким приговором, но если один из них даст показания, то его отпустят, тогда как его товарищ получит суровый приговор из-за того, что не признался первым; следу- ет ли заговорить первым или можно доверять другому? Мы вернемся к этому в гла- ве XI и дадим там соответствующие ссылки.
249 случаев, когда этого не происходит. Мы вспомним об этом, когда будем изучать отношения истории с социологией. Новое понимание человека Эту казуистику можно продолжать до бесконечности: достаточно об- ратиться к современной историографии и социологии, где можно найти сколько угодно примеров; это свидетельствует о преобразовании, вернее обогащении нашего знания о человеке, а также позволяет говорить о но- вом уровне критики источников. Эпоха критики идеологий в духе Парето и Маркса осталась позади; дуализм материи и духа, страстей и предлогов сменяется множеством частных случаев, требующих конкретного анализа и некоторого опыта в области коллективной психологии. А близкое знакомство с коллективной психологией является одним из достижений сегодняшней культуры; это открытие новой области в познании человека. Результаты этого откры- тия не сформулированы в учебниках, поскольку речь идет о «литератур- ной», или обыденной психологии, а не о знании, сводимом к формулам; но доказательства этого не существовавшего ранее знакомства видны даже в газетах. Это обогащение последовало за другим преобразованием - пси- хологии личности у Руссо, Достоевского и Фрейда; и это еще одна черта современной культуры: понимание диалектики отношений «я» с самим собой в унижении и оскорблении, угрызений совести, парадоксов ком- пенсации и бегства в будущее. По сравнению с этим новым знанием лич- ной и коллективной души старая психология душевных противоречий у Сенеки и христианских моралистов, а также старая народная мудрость в области психологии народов кажутся теперь жалкими и косными. Таким образом, приобретение знаний о человеке происходит неравномерно и скачкообразно. Все это должно привести к увеличению роли источниковедения. Бу- дучи знанием, полученным из источников, история представляет собой то, чем делают ее различные типы следов, оставшихся у нас от прошло- го; но, видимо, мы замечаем только половину задач критики источников. Одно дело - ставить вопрос о подлинности, искренности и надлежащей реконструкции документов, другое дело - и здесь еще многое нужно сде- лать — ставить вопрос о том, какого рода истину можно выводить из того или иного типа следов; тогда станет ясно, что немалое количество оши-
250 бок в истории происходит от чрезмерной интерпретации источников, от того, что перед ними ставят вопросы, на которые они не могут ответить. Нельзя из одного слова выводить ценность, нельзя из одной ценности выводить институт, из лозунга- факт, из поговорки - поведение, из обря- да - верование, из теологемы - личную веру, из веры - конформизм, из языковой идиомы - психологию народа. И даже может быть, общая со- циология - этот «больной» сегодняшней социологии - именно в качестве такой критики источников обрела бы свое подлинное призвание: она пре- образовалась бы в таком случае в критику источников, как мы только что видели, и в историческую топику, как мы увидим в следующей главе. Главная сложность истории При этом отношения между сознанием и поступком остаются самой сложной проблемой исторического синтеза, поскольку они составляют его важнейшую часть; история вращается вокруг наших целей, а они не понятны нам самим. Ничто в этой области не поддается систематизации: ни редукционизм (религиозное не является политическим, и наоборот), ни определенность целей (бывают религиозные войны, которые являют- ся также политическими, и политика, которая является также мистикой), ни дуализм идеологического прикрытия и подлинных мотивов. На прак- тике постоянно возникают колебания между рационалистической интер- претацией (косность есть скрытая причина) и «инстинктивной» интер- претацией (логика «институтов» основана, в конечном счете, на инстин- кте самосохранения: превратить необходимость в добродетель; косность - это просто привычка); но чаще всего возможны обе интерпретации (на усмотрение историка), а факты не позволяют дать однозначный ответ. Вот простейший пример, взятый нами из знаменитой полемики, где ис- точники одновременно избыточны и недостаточны: истоки Гражданской войны в США. Ни одна из причин этой войны не может действительно объяснить, почему разгорелся конфликт между Севером и Югом; противоположность экономических интересов капиталистов-янки и садистов-плантаторов выглядит надуманной, раздоры из-за рабовладения были слишком идеа- листическими для того, чтобы иметь политический вес, таможенные та- рифы были скорее предлогом или деталью, нежели casus belli, контраст в образе жизни не был все же достаточным основанием для того, чтобы
251 перерезать друг другу глотки... Попробуем дать рациональную интерпре- тацию этой войны и для начала допустим, что наша ошибка состояла в поиске причин в прошлом. Тогда мы вполне обоснованно предположим, что конфликт разгорелся не вследствие того или иного события, а по- скольку Юг задался вопросом о том, не утратит ли он окончательно кон- троль над политикой федерального правительства и не обречен ли он из- за этого в более или менее короткий срок испытать на себе всемогуще- ство янки; война в таком случае является, конфликтом вокруг власти, и носит превентивный характер. Предположим также, что Юг в этом кон- фликте не стремился к власти как таковой (общество - это не правящий класс), а хотел сохранить доступ к командным рычагам для обеспечения своей будущей безопасности; и наконец, предположим, что южане виде- ли угрозу этой безопасности не в каком-то конкретном факторе (напри- мер в разорительных таможенных тарифах), а в неуверенности в буду- щем, в ощущении того, что из-за значительной разницы в образе жизни Севера и Юга «с ними могло что-то случиться» по вине северян и им следовало защищаться «на всякий случай». Ни одна из этих гипотез не является невероятной, но как их проверить? Что искать в источниках? Очень может быть, что ни один политик-южанин, ни один публицист не рассуждали на эти темы, ни устно, ни письменно; да и с какой стати об этом рассуждать? Зачем убеждать убежденных? Может быть даже, ни у одного из убежденных в необходимости сражаться не было в голове этих причин, и они не говорили себе: «Мы отданы на милость северянам, свя- занные по рукам и ногам»; страх за свое будущее, чувство неувереннос- ти, видимо, проявлялись у них не в осознанной форме, а в сильной при- вязанности: когда проблема колонизации Запада высветила предстоящий конфликт власти, то внезапно возросла напряженность, и умы пришли в возбуждение... Почему? Люди сами этого не знали; точно так же живот- ное из семейства кошачьих, забившееся в угол клетки, не «знает», поче- му оно испытывает инстинктивный страх и скалится, даже когда дресси- ровщик ему не угрожает. Итак, мы можем приписать южанам в равной мере и тот и другой тип мотивации: как иррациональный, инстинктивный (страх перед хозяева- ми-иностранцами или ненависть к слишком непривычному образу жиз- ни, или же фанатичная привязанность к существующему положению...); мы можем также интерпретировать их поведение как совершенно рацио- нальный - при всей его инстинктивности - рефлекс, заставляющий стре- миться к безопасности в обстановке неуверенности. А эта двойственность
252 встречается в истории повсеместно; косность, возможно, и является та- кой рациональной, какой мы ее показали, но она также может быть про- сто привычкой; преданность институтам - это тонкий расчет или живот- ная привязанность к aima mater, которая обеспечивает существование... Ни один факт не позволяет сделать выбор между этими двумя типами интерпретации; ведь речь идет об интерпретациях: наши цели никогда не видны непосредственно, их приходится выводить логически. Наше сознание не может ясно различать наших целей; что касается нашего поведения, то оно отражает их в довольно смутном виде и не дает их точной формулы. Цели не являются осознанными, и недоступны наблю- дению в их чистом виде. Однако если взглянуть на эту сложность в ее истинном измерении, то она соразмерна всеобщей истории: повсюду, и в особенности там, где лилась кровь, мы видим крестоносцев, гугенотов, жителей Богемии, Ван- деи, Алжира, возбужденных страстями, столь же сильными, сколь и сле- пыми и преходящими: чего они собственно хотели? Следует ясно пони- мать, на каком уровне кроется сложность; не так уж трудно поставить на одну доску тех, кто сводит религиозные схватки к классовым, с теми, кто считает их чисто религиозными; если подойти к проблеме без предубеж- дения и обратить внимание на специфические нюансы поведения, мож- но определить удельный вес алчности, политики и набожности в Кресто- вых походах и религиозных войнах. Но тут начнутся настоящие ослож- нения: как точно сформулировать выделеннные таким образом цели и почему именно эти цели? Что алжирцы ставили в вину французскому владычеству? Что оно было иностранным? Этническое дистанцирова- ние? Экономическое господство? Что ставили в вину Республике вандей- цы? Что она была республикой, а не королевством. Исход событий сам по себе не раскроет целей, поскольку последние проявляются только в комп- ромиссах, в институтах и в неудачах. Так что исторические страсти ни- когда не появляются в «первозданном виде», если воспользоваться выра- жением Фуко; они всегда в исторических костюмах: рвение крестонос- цев, антиколониализм..., и причина всего этого неизвестна, в том смысле, что страсти нельзя свести к некой антропологической структуре, обнару- жить в них некоторое количество постоянных человеческих целей, не скатившись вновь к народной мудрости: тяга к наживе, стяжательство, любовь к родине... Так что всеобщая история выглядит как рассказ о че- реде датированных капризов («XIX век и национальное движение»),
253 смысл которых неизвестен, и после оглашения их условного названия остается только описать все их проявления. Происходит это оттого, что страсти, имеющие историческое значе- ние, не являются преднамеренными: смысл академических споров не заключается в том, чтобы узнать, имела ли место ненависть к оккупан- там или к хозяевам, и нам не требуется сознавать причины нашей нена- висти к ним: достаточно эти причины иметь. Так что план действия не совпадает с планом познания в том смысле, что самосознание в истории есть рассуждение о средствах, а не прояснение целей. Наши заявленные идеи и официальные ценности суть лишь оправдание, рационалистиче- ское объяснение, утешение; в лучшем случае это попытки разъяснения: когда индивиды или общество пытаются разъяснить причины своих дей- ствий, то они оказываются в том же положении, что и историки, которые пытаются разъяснить это со своей стороны. Как сказано в De anima, же- лание не определяется умом; наоборот, желание является основой ума, который рассуждает только по поводу средств. Кроме того, исследуя (сей- час мы этим займемся) прогресс, на который способно историческое по- знание, мы должны будем сделать важное замечание: гуманитарные на- уки (я говорю о тех, что действительно достойны звания науки) занима- ются средствами действия, праксеологией. Это науки (или искусства) об организации средств, и они, по меньшей мере, столь же нормативны, сколь описательны; зато они ничего не сообщают нам о человеческих целях.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ПРОГРЕСС ИСТОРИИ X. Расширение вопросника Первый долг историка - установить истину, а второй - сделать по- нятной интригу: у истории есть критика (источников), но нет метода, по- скольку метода понимания не существует. Так что кто угодно может вдруг сделаться историком, вернее мог бы, если бы при отсутствии метода ис- тория не требовала наличия культуры. Эта историческая культура (ее можно было бы также назвать социологической или этнографической) постоянно развивалась и достигла значительного уровня за последние один-два века: наши знания о homo historiens богаче, чем у Фукидида или у Вольтера. Однако это культура, а не знание; она заключается во владении топикой, в возможности задавать все больше вопросов о чело- веке, но не в способности на них ответить. Как пишет Кроче, формирова- ние исторической мысли состоит в следующем: со времен древних гре- ков историческое знание значительно обогатилось; но не потому что нам известны принципы и цели человеческих событий: просто мы вывели из этих событий гораздо более богатую казуистику1* Гаков еДинственныи вид прогресса, на который способна история. Прогрессивная концептуализация Трудно себе представить, что современник святого Фомы Аквинского или Николая Кузанского смог бы написать Феодальное общество или 1 В. Croce. Théorie et Histoire de l'historiographie, trad. Dufour. Droz, 1968, p. 53.
255 Экономическую историю Западного средневековья ; не было еще не толь- ко примера изучения экономических фактов и социальных отношений в рамках исторического жанра, но отсутствовали и необходимые для этого категории и понятия; никто еще не занимался фактами настолько, чтобы у него возникли эти понятия. Наблюдение за нашим историческим опы- том представляет собой медленный и кумулятивный прогресс, подобный прогрессу самопознания при помощи дневника или постепенному откры- тию пейзажа по мере внимательного наблюдения. Когда Эйнгард пере- читывал биографии римских императоров Светония, прежде чем опи- сать жизнь своего покровителя Карла Великого, то он замечал в первую очередь сходство между великим императором и римскими цезарями, а не те огромные различия, которые видим мы; можно ли сказать, что его взгляд на историю был архетипическим, поскольку, согласно его пред- ставлениям, события являются повторением типических образцов? Или все-таки он был архетипическим, поскольку он был ограниченным? Как говорит Ларошфуко, требуется немалый ум, чтобы увидеть, насколько люди самобытны. Для восприятия индивидуального, для обогащения взгляда требуется умение ставить больше вопросов по поводу того или иного события, чем это делает человек с улицы; художественный критик видит в картине гораздо больше, чем простой турист, и та же широта взгляда отличает Буркхардта, созерцающего итальянское Возрождение. Эйнгард, конечно, понимал, что Карл Великий отличается от Авгус- та, и что ни одно событие не является повторением каких-то других; но он не осознавал этих различий или же у него не было слов для этих ню- ансов; он их не воспринимал. Формирование новых понятий - это опера- ция, благодаря которой происходит расширение взгляда; Фукидид и свя- той Фома не увидели бы в современном им обществе всего того, что мы научились там искать: социальные классы, образ жизни, ментальность, экономическое поведение, рационализм, патернализм, conspicuous consumption, связь богатства с авторитетом и властью, конфликты, соци- альную мобильность, капиталистов, земельных рантье, групповую стра- тегию, социальное восхождение кратчайшим путем, городскую и сельс- кую знать, мобилизуемые состояния, «спящие»состояния, стремление к безопасности, династии буржуазии. Они воспринимали эти аспекты ре- альности подобно крестьянину, не раздумывающему над формой своего плуга, своей мельницы и своего надела, которые для географа составля- ."очинепия К4арка Блока и Анри Пирениа. соответственно.
256 ют три сюжета исследования и сравнения. Так, наше видение мира ста- новится все более детальным, и наступает момент, когда мы удивляемся, что наши предшественники не «узрели» того, что было у них - как и у нас - перед глазами. История начинается с наивного взгляда на вещи, взгляда человека с улицы, составителей Книги Царств и Великих французских хроник9. По- степенно, в ходе медленного и неравномерного движения, сравнимого с развитием науки и philosopia perennis, происходит концептуализация опыта. Это движение менее впечатляющее, чем движение науки и фило- софии, оно не выражается в теоремах, тезисах и теориях, которые можно формулировать, противопоставлять и обсуждать; чтобы его заметить, нужно сравнить текст Вебера или Пиренна с текстом хрониста 1000 года. Этот прогресс, такой же не-дискурсивный, как и процесс обучения, явля- ется, тем не менее, обоснованием историко-филологических дисциплин и оправданием их автономии; он составляет часть открываемой сложно- сти мира. Здесь можно было бы говорить о все бдлее точном знании че- ловечества о себе самом, если бы речь не шла - что куда скромнее - о все более точных знаниях об истории у историков и их читателей. Это един- ственный прогресс, в связи с которым можно говорить о наивности древ- них греков и юности мира; в науке и философии взрослость измеряется не тем, насколько велик corpus приобретенных знаний, а самим актом основания; не так обстоят дела с открытием сложности мира: древние греки были гениальными детьми, которым не хватало опыта; зато они открыли Начала Евклида... Ведь и Мишле признавал, что фактором пре- восходства современного историка была его «современная личность, столь сильная и развившаяся». Ни один современный историк не может ока- заться глубже Фукидида на его территории, поскольку наш исторический опыт не имеет глубины; но Фукидид многому бы научился, прочитав то, что написали о его цивилизации и его религии Буркхардт и Нильссон; если бы он сам попытался об этом говорить, то его фразы были бы гораз- до слабее, чем наши. Поэтому история историописания, желающая дой- ти до самой сути своего сюжета, должна была бы уделять меньше внима- ния простому изучению идей каждого историка и больше внимания - их палитре; мало сказать, что описание у такого-то историка слабое, а та- кой-то совсем не интересуется социальными аспектами своего периода. Grandes Chroniques de France, составленные в XIII-XV веках, содержат все основные мифы французской монархии.
257 В этом случае список достойных мог бы подвергнуться коренным изме- нениям; старый аббат Флери с его Mœurs des Juifs et de premiers chrétiens показался бы тогда, по меньшей мере, таким же значительным, как Воль- тер; удивление вызвали бы многоплановость Марка Блока и ограничен- ность Мишле. Получилось бы, что во многих случаях эта история исто- рии разворачивается не среди историков, а среди романистов, путеше- ственников и социологов. Различия в заметности Причиной этого многовекового формирования нашего взгляда явля- ется одна особенность, которая безраздельно определила облик истори- ческого жанра: различные виды событий заметить неодинаково легко, и в истории проще увидеть битвы и договоры, события в обычном смысле слова, нежели ментальность и экономические циклы; идеал «не-собы- тийной истории», «новаторской истории »должен породить у историков вкус к сложностям и показать им направление усилий. В сфере политики мы легко различаем войны, революции и смены министерств; в области религии — богословские системы, богов, соборы и конфликты между цер- ковью и государством; в экономике - экономические институты и пого- ворки о сельском хозяйстве, в котором не хватает рабочих рук; общество — это юридический статус, повседневная или светская жизнь, литература — галерея великих писателей, история науки — история научных откры- тий. Такое перечисление, от которого пришел бы в ужас и упал бы в об- морок представитель школы Анналов, представляет собой непосредствен- ный взгляд на историю. Прогресс истории состоял в освобождении от него, и особое значение имели книги, где были сформулированы новые категории: от истории отдельных местностей до истории ментальное™. Теперь мы можем судить об учебнике по истории цивилизации, просто заглянув в оглавление: оно сразу показывает, какими понятиями опери- рует автор. Различия в заметности событий обусловлены, если я правильно под- считал, по меньшей мере, семью причинами. Событие - это отличие, од- нако история пишется на основании источников, составителям которых их собственное общество кажется настолько естественным, что они не рассматривают его как таковое. К тому же «ценности» заключены не в том, что люди говорят, но в том, что они делают, а официальные назва-
258 ния чаще всего обманчивы; ментальность не является чем-то рассудоч- ным. В-третьих, понятия- постоянный источник нелепостей, потому что они не передают специфики и не могут быть прямо перенесены из одно- го периода в другой. В-четвертых, историк склонен останавливать разъяс- нение причин на первой встретившейся свободе, первой материальной причине и первой случайности. Quinta, реальность оказывает известное сопротивление нововведениям; всякая затея, будь то политическая ини- циатива или сочинение поэмы, попадает в старую проторенную колею традиции раньше, чем она это осознает. Sexto, историческое объяснение - это регрессия в бесконечность; когда мы сталкиваемся с традицией, с косностью, с инерцией, трудно сказать, идет ли речь о реальности, или же это видимость, а истина кроется под сенью не-событийного. И нако- нец, исторические факты часто бывают социальными, коллективными, статистическими (демография, экономика, обычаи); мы находим их только в самом низу столбца, а то и вообще не замечаем или допускаем на их счет самые странные ошибки. Этот список, который каждый может дополнить по своему усмотре- нию, явно неоднороден. Сама эта пестрота говорит о том, что различие в заметности тех или иных событий является особенностью познания, а не бытия; в истории не существует недр, для открытия которых требуются раскопки. Точнее, наш маленький список — это как бы изнанка ткани ис- следования о Критике источников, которое представляется нам подлин- ным сюжетом исследования об историческом знании (все остальное, о чем говорится в этой книге, - всего лишь видимая часть айсберга). Наш список может, по крайней мере, иметь какое-то эвристическое примене- ние. Истории необходима эвристика, поскольку ей не известно, что ей не известно: историк должен прежде всего научиться видеть то, что нахо- дится перед ним, в источниках. Незнание истории не проявляется само по себе, а наивный взгляд на событийное представляется самому себе таким же полным и цельным, как и самый глубокий взгляд. На самом деле, там, где историческая мысль не различает самобытности вещей, она берет вместо нее анахроничную банальность, вечного человека. Про- чтем шутки Рабле насчет монахов; нам, оценивающим тот век по меркам нашего, кажется, как и Абелю Лефрану (Lefranc) и Мишле, что Рабле был вольнодумцем, и только Жильсон объяснил нам, что «правила того, что было тогда позволительно или чрезмерно в шутках, даже по поводу религии, нам недоступны, и эти правила не могут определяться впечат- лениями некоего профессора, читающего текст Рабле в лето Господне
259 2. История обладает свойством вырывать нас из привычной обста- новки; она постоянно ставит нас перед странностями, на которые мы ре- агируем самым естественным образом: мы их не видим; мы не только не замечаем, что у нас нет нужного ключа, но даже не видим замка, который TT^rwxT^ ™,т™тт™з. Да будет нам позволено привести пример из личного нужно открыть опыта. Мне всегда как-то претило заводить знакомство с соседями по лестничной клетке; я приветствую их, сдержанно кланяясь, когда мы встречаемся в лифте, и не заговариваю с ними; мне даже случалось заяв- лять с некоторым удовлетворением (и это меня несколько удивляло), что я даже не знаю, как их зовут; за пять лет я сменил четыре квартиры, и везде происходило одно и то же. У меня есть замечательный коллега, эпиг- рафист, как и я сам, которого бы я с удовольствием навещал гораздо чаще, чем я это делаю, если бы, к несчастью, мы не жили на соседних этажах. Мое gnothi seauton в этих делах тем бы и ограничилось, если бы я не прочитал недавно у одного социолога, что одним из признаков, позволя- ющих наиболее легко отличать средний класс от народа, является следу- ющий: в народной среде люди друг друга знают и друг другу помогают, тогда как средний класс не допускает, чтобы знакомства определялись чисто пространственными соображениями. Прочитав это, я сразу же твер- до решил истолковать таким образом предвыборные афиши в Помпеях, где плебеи выступают за кандидатуру какого-нибудь именитого гражда- нина в следующих выражениях: «Назначьте такого-то эдилом, об этом просят его соседи»; ведь это утверждение социологов, верное для нашего века, не является таковым для других эпох. Помпеи меньше походили на современный город, чем на средневековый град с его уличными община- ми, или на предместье Сен-Жермен далеких времен, где герцог де Гер- мант поддерживал добрососедские отношения с жилетником Жюпьеном. Историческая топика Многовековое обогащение исторической мысли происходит в борьбе с нашей естественной склонностью забывать о специфике прошлого. Оно гЕ. Gilson. Les idées et les Lettres. Vrin, 1955, p. 230. 3 Cf. Droysen. Historik. Hübner, p. 34-35, 85: "Искусство эвристики, конечно, не может предоставить сведений, которых нет в источниках, но существуют не только сведения, заметные с первого взгляда, и мастерство исследователя проявится в его искусстве найти их там, где другие ничего не видели и замечают, только когда им указывают на то, что находится прямо перед ними". * Самопознание.
260 проявляется в увеличении числа понятий, которыми располагает исто- рик, и, следовательно, в удлинении списка вопросов, которые он сможет поставить перед источниками. Этот идеальный вопросник можно пред- ставить себе в виде списка «общих мест», или topoi, и «вероятностей», которые античная риторика составляла в помощь ораторам (говорим без малейшей иронии: риторика была великой вещью и ее праксеологичес- кое значение, конечно, очень велико); благодаря этим спискам оратор знал в каждом данном случае, о каких аспектах вопроса ему следовало «не забыть упомянуть»; эти списки не устраняли сложностей: они перечис- ляли все мыслимые сложности, о которых следовало вспомнить. В наши дни социологи иногда разрабатывают топики подобного рода под назва- нием h k-li 14> ДРУГИМ замечательным списком рубрик является Manuel 4 Например, в конце исследования J.G. March et H.A. Simon. Les organisations, problèmes psycho-sociologoques, tr. fr. Dunod, 1964. В книге Jean Bodin la Méthode de l'histoire (trad. Mesnard, Publications de la faculté des lettres d'Alger, 1941), старом шедевре, по-прежнему заслуживающем внимательного прочтения, глава III называ- ется "Как безошибочно определить общие места, или разделы истории". Система- тика Дройзена тоже является набором topoi: расы, человеческие цели, семья, на- род, язык, священное (Historik, p. 194-272). См.тж список топик (с научным назва- нием "переменные"), который составил S.N. Eisenstadt в конце своего внушительного тома The Political Systems of Empires. Glencoe: Free Press, 1967, p. 376-383 (это срав- нительное исследование истории государственного управления, названной "социо- логический анализ"; оно нацелено на развитие "исторической социологии"). По правде говоря, существует не много идей столь полезных и столь заброшенных, как идея топики, своего рода перечня, призванного облегчить открытие; уже Вико сето- вал на то, что история и философия политики пренебрегали топикой ради простой критики. О возрождении топики в гуманитарных дисциплинах см. W. Hennis. Politik undpraktische Philosophie, eine Studie zur Rekonstruktion der politischen Wissenschaft. Berlin: Luchterhand, 1963, гл. VI: "Политика и топика" и реакцию Н. Kühn. "Aristoteles und die Methode der politischen Wissenschaft" in Zeitschrift für Politik, XII, 1965, p. 109-120 (это дискуссия исключительного уровня и интереса). Топике всегда есть место там, где вещи не организованы по more geometrico. Цель топики - дать воз- можность сделать открытие, то есть (вновь) найти все соображения, необходимые в определенном случае; она не позволяет открыть нечто новое, но помогает мобили- зовать кумулятивное знание, не пройти мимо верного решения или правильного вопроса, ничего не упустить. Это вопрос рассудительности, осмотрительности. Со- циология родилась из идеи, что о социальных фактах можно сказать нечто, отлича- ющееся от истории этих фактов. К сожалению, как мы увидим, эти факты не подда- ются классификации и никакому иному объяснению, кроме диахронического, исто- рического, и, значит, не дают возможности для появления науки: все, что можно о них сказать, относится ктопике; социология есть топика, которая сама себя не пони- мает. Социология Макса Вебера - это просто топика.
261 d'ethnographie Марселя Мосса, указывающий дебютантам, которые от- правляются на места, что им там нужно посмотреть. Историк находит эквивалент этому при чтении своих классиков - особенно когда эти клас- сики не касаются «его периода», так как из-за различия в источниках топики разных цивилизаций взаимно дополняются; чем длиннее его спи- сок рубрик, тем больше у него шансов отыскать в нем верный ключ (вер- нее, заметить, что имеется замок). Как говорит Марру, «чем умнее, обра- зованнее, богаче жизненным опытом, восприимчивее к любым челове- ческим ценностям будет историк, тем более он будет способен что-то отыскать в прошлом, тем богаче и истиннее могут оказаться его позна- тттхгт 5; веДь мы видели выше, что проведение исторического синтеза зак- ния» лючается в ретродикции, и что последняя проводится при помощи спис- ка возможных гипотез, из которого выбирается наиболее вероятная. Топика доиндустриальных обществ Исторические topoi удобны не только для синтеза; в плане критики источников они позволяют избежать главной опасности лакунарного со- стояния любых источников: меняющегося расположения лакун. Такая-то черта, свойственная нескольким цивилизациям, прямо засвидетельство- вана только в одной из них, и если ограничиться источниками, характер- ными для этой цивилизации, то никто и не подумает использовать дан- ную черту для ретродикции. Предположим, что историк изучает цивили- зацию, предшествовавшую индустриальной эре: он располагает топикой, которая ему указывает, что он a priori должен задаться вопросом об от- сутствии или наличии особенностей, часть которых мы сейчас перечис- лим. Часто случается, что демографическая ситуация этих обществ, дет- ская смертность, продолжительность жизни и наличие эндемических болезней представляют собой нечто, чего мы себе и не представляем. Ремесленные товары имеют такую относительную цену, что сегодня они были бы включены в категорию полу-люкс (одежда, мебель и домашняя утварь числятся в перечнях наследуемого имущества, а одежда бедняка была подержанной, так же как у нас машина простого человека - это подержанная машина6)' Повседневный «хлеб»- это не метонимия. Выб- 5 H.L Marrou. De la connaissance historique. Seuil. 1954, p. 237. в Вот строки Адама Смита, представляющие интерес для любого археолога, который найдет в доме следы движимого имущества: "Дома, мебель, одежда бога-
262 ранное ремесло - это, как правило, ремесло отца. Перспектива прогресса настолько не характерна для этих обществ, что они считают мир созрев- шим, завершенным и помещают себя в эпоху старости мира. Централь- ное правительство - даже авторитарное - безвластно; стоит удалиться от столицы, и его постановления быстро увязают в пассивном сопротивле- нии народа (Кодекс Феодосия - деяние не столько слабых имеператоров, которые издают бесполезные указы, сколько императоров-идеологов, ко- торые провозглашают идеалы во всякого рода рескриптах). Предельная производительность имеет меньшее значение, чем средняя производи- тельность труда7* Религиозная> культурная и научная жизнь часто орга- низована по принципу сект, защищающих правую веру in verba magistri (как, например, в Китае и в эллинистической философии). Значительная доля средств создается в сельском хозяйстве, а центр власти обычно на- ходится в среде землевладельцев. Экономическая жизнь - вопрос не столько рационализма, сколько авторитета, землевладелец предстает преж- де всего как вождь, который держит своих людей при деле. Исключение из общественной жизни или жизнь на обочине общества очень способ- ствует погружению в экономическую жизнь (иммигранты, еретики, при- того по истечение какого-то срока служат средним или низшим классам народа; пос- ледние в состоянии купить их, когда высшему классу надоедает ими пользоваться. Если вы войдете в дома, вы нередко обнаружите там превосходную мебель, хотя и устаревшей формы, но очень удобную для пользования и сделанную не для тех, кто ею пользуется" (Richesse des Nations, trad. Garnier-Blanqui, vol. I, p. 435. Смит в данном случае говорит о дворянских особняках, которые были поделены на кварти- ры и населены простыми людьми). (Ср. Исследование о природе и причинах богат- ствалародов. М., 1962 — прим. перев.) _. 7Кжизвестно,средняят1ро^зв(Ьдительностьтруда-этосредняявыработкатру- дового коллектива, а предельная производительность — это выработка наименее продуктивноготрудового коллектива,работакоторого "еще имеетсмысл". Пока тех- ника примитивна, а производительность не достаточна для удовлетворения мини- мальных потребностей, то даже самый слабый производитель необходим для выжи- вания сообщества; без него нельзя обойтись, даже если его выработка гораздо ниже средней; баланс не устанавливается на нижнем уровне, цены и зарплата определя- ются средней выработкой. В таком случае производитель, который не может кор- миться своимтрудом, но чейтруднеобходимдля существования сообщества, будет жить за счет каких-то иных средств; cf. К. Wicksell. Lectures on Political Economy. Robbins, RoutledgeandKeganPaul, 1967, vol. I, p. 143; N. Georgescu-Roegen. Lascience économique, ses problèmes et ses difficultés, trad. Rostand. Dunod, 1970, p. 262, 268; J. Ullmo. "Recherches sur l'équilibre économique" dans Annales de l'Institut Henri- Poincaré, tome VIII, fasc. I, p. 6-7, 39-40.
263 щельцы, евреи, греческие и римские вольноотпущенники). Другие topoi, напротив, встречаются менее часто, чем можно себе представить. Нельзя, например, предсказать численность населения (наряду с людскими му- равейниками мы видим Италию древнеримского периода, где насчиты- валось семь миллионов жителей); нельзя также предсказать существова- ние и роль городов, или интенсивность торговли между регионами (очень высокую в современном Китае и, возможно, в Римской империи)8' ^°~ вень жизни тоже может быть высоким (возможно, что в древнеримских Африке и Азии он приближался к нашему XVIII веку), даже в отсутствие таких институтов, считавшихся необходимыми для развитой экономики, как бумажные деньги или, по крайней мере, векселя. Не исключено так- же, что население имело высокий уровень грамотности (Япония до эпо- хи Мейдзи). Эти общества не обязательно неподвижны, а социальная мобильность может быть неожиданно высокой и принимать неожидан- ные формы: она может быть связана с рабством (Древний Рим, Турецкая империя и т.д.); фатализм и laudatio temporis acti могут сочетаться с убеж- денностью каждого человека в способности улучшить свое положение благодаря предпринимательской жилке; «устойчивая бедность этих об- ществ приводит к тому, что никто в них не стыдится своего положения, но не ктому, что никто не стремится подняться выше. Политическая жизнь в них может быть такой же оживленной, как в самых процветающих об- ществах, но конфликты не всегда являются борьбой между классами, от- личающимися друг от друга по экономическому признаку; чаще это про- сто соперничество из-за власти между схожими группами (две армии, два аристократических клана, две провинции). Агитация принимает здесь неожиданные формы, при этом возвещение конца мира и лжепророки 8 Что и побудило Ростовцева, очень хорошо представлявшего себе высокий уро- вень экономического развития Римской империи, объяснять его развитостью самой экономической системы и переносить в античность то, что известно об истоках ка- питализма Нового времени; как можно было прочесть в недавнем номере Revue de ^Мо/о^Ростовцевпредставлял себе античную экономику по образцу современ- ной капиталистической экономики, но "с меньшим количеством нулей'". Нужно только учитывать одну особенность истории: многообразие путей. Проблема "единствен- ного пути" в экономике вновь возникает - на этот раз в практическом плане, — когда речь идет о развитии какого-либо народа в третьем мире: является ли индустриали- зация единственным путем развития? Georgescu-Roegen сомневается в этом на стра- ницах, указанных в предыдущей сноске, и то, о чем говорится на этих страницах, очень важно для специалиста по древнеримской истории.
264 занимают место листовок и лозунгов; нередко люди с убеждениями (Пу- гачев) или просто авантюристы поднимают массы, выдавая себя за им- ператора или сына императора, считавшегося умершим: это тип «лже- Дмитрия », который встречается в Древнем Риме (лже-Нерон), в России и в Китае и который достоин сравнительного исторического исследо- вания9'" He-событийная история Выработка топики подобного рода - не примитивное школьное уп- ражнение: topoi не подбирают на дороге, а выявляют, что предполагает анализ, размышления; они являются результатом не-событийной исто- риографии. Ведь выдающиеся черты эпохи, которые должны бросаться в глаза, черты, достаточно важные, чтобы их зафиксировали на всякий эв- ристический случай в качестве topoi, обычно замечают меньше всего. Из этой сложности увидеть самое главное вытекает важнейшее следствие: большинство книг по истории имеют некий уровень событийности, ниже которого они и не думают прослеживать разъяснения, оставляя их под спудом не-событийного. Существование этого минимума есть характер- ный признак того, что наша Школа Анналов сатирически именует исто- рией бите-и-договоров и «событийной» историей, то есть историей, ко- торая является не столько анализом структур, сколько хроникой. Нынеш- няя эволюция исторических исследований во всех западных странах представляет собой попытку перехода от этой событийной истории к так называемой структурной истории. Эту эволюцию можно схематично изоб- разить следующим образом: событийная история поставит вопрос: «Кто числился в фаворитах Людовика XIII?»; структурная история озаботится 9 Исследование, в чем-то подобное работе Е. Hobsbawm. Les Primitifs de la révolte dans l'Europe moderne. В Риме был лже-сын Тиберия (Тацит. Анналы, 2, 39) и лже- Нерон, который добивался признания у парфян во времена Веспасиана. Простота этих попыток объясняется тем, что в Италии и практически во всей Империи не было полиции: или армия, или ничего (Тацит. Анналы, 4, 27; Апулей. Метаморфо- зы, 2, 18). Представьте себе массы, готовые восстать под влиянием самых странных слухов (см. удивительный случай у Диона Кассия, 79, 18) и "сжечь ведьм" (Филост- рат. Жизнь Аполлония, 4, 10). Первые "лже-Дмитрии", о которых можно прочесть у П. Мериме, появляются в эллинистическую эпоху (Александр Балас, Андриск из Адрамиттиона). Приведем и пример Перкина Уорбеккена в Англии (1495).
265 сначала вопросом: «Что такое фаворит? Как понять этот тип политики монархов Старого режима и почему существовало нечто, называемое фаворитом?»; она начнет с «социологии» фаворитизма; она установит как принцип то, что ничего не разумеется «само собой», так как нет ни- чего вечного, и потому постарается убрать из своих текстов все «само собой разумеющееся ». Прежде чем написать слово «фаворит», расска- зывая о фаворитах Людовика XIII и о единственном явном фаворите Людовика XIV маршале де Вильруа, она осознает, что пользуется поня- тием, которого не проанализировала, в то время как здесь, несомненно, есть над чем задуматься. Роль фаворита для нее — это не объяснение ис- тории Вильруа, а, напротив, факт, требующий объяснения. Положение короля: сочетание в нем властителя и частного человека, нужд правления и личных чувств, интериоризация монархом своей роли в государстве, конфликтов, порождаемых любой структурой в душе всех ее участников, проявление индивидуальности монарха в придворной жизни — создает у королей совершенно особую психологию, которую очень непросто «пере- жить». Делал ли король придворного своим фаворитом, потому что он им увлекался? Или же это нужды правления заставляли его выбирать дове- ренное лицо («фавориты — лучшая защита от честолюбия вельмож», — писал Бэкон)? Пробуждали ли при этом нужды правления нежные чув- ства короля к фаворитам, чтобы оправдать государственную роль, испол- няемую при короле человеком, не имевшим для этого никакого офици- ального звания? По каким причинам историография, следуя своей естественной склон- ности, обычно останавливается на уровне событийности «битв и догово- ров» или «имен фаворитов Людовика XIII»? Это взгляд современников на переживаемую ими историю, взгляд, переходящий к историкам через источники; событийная история — это политические новости, потеряв- шие свою свежесть. В XVII веке проповедники и моралисты много гово- рят о фаворитах, об их непотребствах, их падении, но не описывают это- го систематически, поскольку тогда все жили в этом. По мере развития событий мемуаристы приводят имена сменяющих друг друга фаворитов, Кончини, Люина, Вильруа, и историки продолжают делать то же самое. Зато поскольку распределение земельной собственности и демографи- ческие изменения никогда не относились к политическим новостям, то историки далеко не сразу собрались этим заняться. Остается только по- смотреть, как мы сами пишем современную историю. Есть книга под на- званием Démocratie et Totalitarisme \R. Aron, 1966], где описаны полити-
266 ческие режимы индустриальных обществ XX века: но ее автор - социо- лог, его книгу называют социологическим исследованием. Что же оста- ется историкам в XX веке? Произносить слова, которые трудно не упот- реблять: «индустриальная демократия» или «плюралистическая демок- ратия», - но остерегаясь говорить о том, что собой представляют эти вещи, которые могут считаться у нас очевидными; зато историки будут расска- зывать о случаях, происходящих с этими явлениями: тут падение каби- нета министров, там - переворот в центральном комитете. Таким обра- зом, событийная история обзаводится некими сущностями - конфликт между римскими императорами и Сенатом10' политическая неста^иль- ность в III веке, монархия при Старом режиме - и ведет хронику их во- ю "Конфликт между императорами и Сенатом", строго говоря, не похож ни на конфликт власти (это не был, как можно себе представить, неизбежный конфликт между двумя силами, враждебными друг другу по своей природе, имперской монар- хией и старой республиканской аристократией), ни на борьбу между политическими направлениями, ни на классовую борьбу, которая отражается на государственном аппарате, ни на простое соперничество кланов из-за раздела доходов от власти; это, скорее, феномен политической патологии, какое-то трагическое недоразумение, как • 'процессы" 50-х годов за железным занавесом (но не как Московские процессы, где речь шла о борьбе направлений). Сталин казнил гам не противников, а людей, кото- рых он считал противниками, тогда как они совсем не были таковыми и совершенно не понимали, что происходит. Это недоразумение предполагает наличие двух усло- вий: правительственного аппарата, где имеются исполнители, склонные, ради вы- годы или из чувства професионального долга, исполнить волю самодержца; и само- держца, поставленного или поставившего себя в столь неудобную политическую ситуацию, - или столь одержимого воспоминаниями о прежних противниках, — что em нервы могут сдать в любой момент и он во всем будет видеть заговор. И тогда, если он хоть раз потеряет голову, адский механизм будет запущен и уже не остано- вится. Каждый римский император обладал свободой запустить или не запустить его: поэтому у Тацита и у Плиния чувствуется страх перед адской машиной и про- глядывает мучительное стремление предостеречь правящего императора от фаталь- ной ошибки, от ее пуска (они повторяют ему, что он хороший государь, и что эти ошибки относятся к безвозвратно ушедшему прошлому): при Адриане из-за дела четырех консуляров в начале его правления подумали было, что все повторится сно- ва. Возможность запуска этого адского механизма обусловлена следующим: руково- дящая группа не сама распределяет доходы от власти, а получает их от императора: поэтому члены этой группы не сплочены между собой угрозой санкций (при кото- рой, если А доставит неприятность одному из моих союзников, то я сделаю то же самое одному из союзников А). Поэтому один клан может прорываться поближе к императору, уничтожая другой клан, без опасения подвергнуться репрессиям.
267 площений. Она расскажет о приговорах и самоубийствах сенаторов при каждом консулате так, что нам не удастся составить сколько-нибудь яс- ное представление о правилах этого странного конфликта внутри правя- щего класса. Она выстроит строгую хронологию военных и сенатских государственных переворотов века, но без анализа этой нестабильности, как это принято в отношении нестабильности республиканского строя во франции или некоторых южноамериканских режимов. Она повторит то, что говорит Евсевий об истории Церкви в древности, но не поставит глав- ного вопроса: если примерно стомиллионное население в массовом по- рядке обращается в новую веру, то какие причины подвигли его на это? Это проблема социологии крещения, о которой миссионеры, видимо, со- ставили какое-то мнение, начиная с XVI века; так что можно допустить, что историк начнет с составления топики (или, если угодно, социологии, или сравнительной истории) массового обращения, поскольку на ее ос- нове он попытается силой воображения провести ретродикцию древней истории христианства. Борьба с точкой зрения источников Мы видим, что придает единство различным аспектам не-событий- ной истории: борьба с точкой зрения, навязанной источниками. Школа Анналов провела, с одной стороны, исследования по квантитативной ис- тории (экономика и демография) и, с другой стороны, исследования по истории ментальное™, ценностей, и по исторической социологии. Что может быть общего между столь разнородными, на первый взгляд, рабо- тами? Между кривой изменения цен в Нижнем Провансе в XV веке и восприятием временного измерения в ту же эпоху? Где тут единство вы- шеназванной Школы? Не стоит искать его в структуре исторического ста- новления (такой структуры не существует) или в том, что эта Школа за- нималась исследованием длительных временных ритмов: различные вре- менные измерения в истории - не более чем метафора. Единство этих разных исследований идет от конфигурации источников; кривая цен и восприятие времени людьми XV века объединены тем, что люди в XV веке не осознавали ни того, ни другого, и что историки, которые смот- рели бы на XV век только глазами этих людей, осознавали бы не больше них. Заметим еще раз: подлинные проблемы исторической эпистемоло- гии суть проблемы источниковедения, и в центре любого рассуждения о
268 знании истории должно быть следующее: «знание истории есть то, чем делают его источники»; очень часто случается, что какую-то черту (на- пример различие во временных измерениях), относящуюся просто-на- просто к знанию, обусловленному источниками, приписывают самой сути событий. Когда история, наконец, освободится отточки зрения источни- ков, когда идея о необходимости объяснять все, о чем она говорит («что же такое фаворит?»), перерастет у нее в рефлекс, то учебники истории будут сильно отличаться от сегодняшних: они будут детально описывать «структуры» той или иной монарии при Старом порядке, объяснят, что такое фаворит, почему и как воевали, и очень кратко опишут подробно- сти войн Людовика XIV и падение фаворитов юного Людовика XIII. Ведь если история - это борьба за истину, то она также борьба с нашей склон- ностью считать, что все само собой разумеется. Поле этой битвы - топи- ка; список рубрик обогащается и совершенствуется поколениями истори- ков, и поэтому нельзя вдруг стать историком, как нельзя вдруг стать ора- тором: нужно знать, какие задавать вопросы, знать, какая проблематика устарела; политическую, социальную или религиозную историю не пи- шут, исходя из респектабельных, реалистических или передовых личных взглядов на эти материи. Есть древности, которые надо сдать в архив, например психология народов и ссылки на национальный дух; и, глав- ное, нужно усвоить массу идей; невозможно писать историю античной цивилизации только при помощи гуманистической культуры. Если у ис- тории нет метода (и поэтому можно вдруг стать историком), то у нее есть топика (и поэтому лучше не надо вдруг становиться историком). Опас- ность истории в том, что она кажется легкой, но не является таковой. Никто не собирается вдруг стать физиком, поскольку всем известно, что для этого нужно изучить математику; потребность историка в историчес- ком опыте не менее велика, хотя и менее очевидна. Но в случае недоста- чи в этом плане последствия будут более скрытыми: они не проявятся по принципу «все или ничего»; в книге по истории будут недостатки (не- вольные анахронизмы в понятиях, клубки непродуманных абстракций, непроанализированные событийные остатки), и особенно пропуски: она будет грешить не столько своими утверждениями, сколько вопросами, которых и не подумала поставить. Ведь сложность историописания не столько в поиске ответов, сколько в поиске вопросов; физик—словно Эдип: вопросы задает сфинкс, а он должен дать правильный ответ; историк - словно Парсифаль: Грааль здесь, перед ним, у него перед глазами, но он достанется ему, только если он сумеет задать вопрос.
269 История как опись реальности Для того чтобы историк смог ответить на свой вопрос, нужны источ- ники, но этого условия недостаточно; можно самым подробным образом рассказать о 14 июля, 20 июня или 10 августа, но при этом ничего не проявится и читателю не придет в голову, что восприятие Революции в виде каких-то «дней» не разумеется само собой, что для этого должны быть какие-то причины. Если наш читатель исходя из этого тривиально- го примера подумает, будто разрабатывать топику - это никчемное редак- тирование, то мы напомним ему, что Геродот и Фукидид располагали все- ми необходимыми фактами для создания социальной или же религиоз- ной истории (включая эвристическое сравнение с варварскими народами), и что они ее не создали; им недоставало «интеллектуальных орудий»? Но ничего другого мы и не утверждаем. Попытка концептуализации в идеале направлена на то, чтобы предо- ставить непосвященному читателю в логичной форме все данные, кото- рые позволят ему восстановить событие во всей его полноте, включая его «тональность», его «атмосферу». Ведь изначально факт, относящийся к чужой цивилизации, состоит для нас из двух частей: одна ясно видна в источниках и учебниках, другая - это aura, которой специалист пропи- тывается при контакте с источниками, но которой он не может передать словами (поэтому говорят, что источники неисчерпаемы); однако знаком- ство специалиста с этой aura и отличает его от профана и позволяет ему бить тревогу по поводу анахронизмов, непонимания духа времени, когда профан пытается реконструировать событие на основании того, что он совершенно отчетливо увидел в учебниках, и реконструирует все вкривь и вкось, так как он не нашел там главной части паззла. Мы понимаем связь между двумя принципами исторического позна- ния, которые мы выделили в главе IV: историческое познание имеет цен- ность само по себе, и все достойно войти в историю, в отличие от практи- ческого интереса, который направлен на свои специфические цели; осо- бенность чисто теоретического интереса заключается в стремлении к познанию бытия во всей его полноте. Это общий закон мышления; дви- жение не-событийной истории в полной мере обнаруживается и в геогра- фии. География всегда испытывала интерес к постоянно растущему ко- личеству категорий, касающихся особенностей пейзажа; дистанция между бедностью хрониста 1000 года и богатством современного историка так же точно отделяет древнеримского географа от современного. Ионийцы
270 обозначали словом historia историко-географическое исследование, цель которого - составить опись мира, и эта опись требует интеллектуальных усилий, так как из-за практической направленности сознания концепту- ализация реальности поначалу очень ограниченна. Это усилие выража- ется в дискурсивном результате, приводит к кумулятивному эффекту и возобновляет исследования; выявить понятие отношения к прибыли - значит сформировать повсеместно применимую идею, которая возника- ет в связи с западным капитализмом в конце Средних веков и тут же подвергается испытанию в отношении любого другого периода. В силу своей «материальной незаинтересованности», своей сложности, универ- сального характера своей топики и своих кумулятивных достижений ис- тория - это полу-наука, рациональная деятельность, и в этом ее истин- ный интерес; как было прекрасно сказано, попытка реконструировать прошлое «имеет целью не живописность, а осмысленность"», и эта ос- мысленность «лежит в основе интереса к истории; прошлое становится интересным, когда оно реально, упорядочено, вразумительно12>>* смыс" ление проявляется в концептуализации нашего опыта путем расширения топики. Прогресс исторического знания Расширение списка рубрик - это единственная форма прогресса, ко- торого может достигнуть историческое познание; история никогда не смо- жет дать больше уроков, чем она делает это ныне, но она может еще боль- ше увеличить количество вопросов. Она неизбежно описательна и сво- дится к рассказу о том, что сделал Алкивиад, и что с ним приключилось. Отнюдь не превращаясь в науку или типологию, она беспрестанно ут- верждает, что человек - это изменчивая материя, о которой нельзя выне- сти однозначного суждения; она знает не больше, чем в первый день сво- его существования, как сочетаются экономическая и социальная сферы, и еще менее способна, чем во времена Монтескье, утверждать, что собы- тие^ непременно повлечет за собой событие Б. Поэтому для оценки ис- торика разнообразие его идей и его внимание к нюансам значат гораздо и F. Chatelet. La naissance de l'histoire, la formation de la pensée historienne en Grèce, 12 Editions de Minuit, 1962, u 14 Eric Weil, цитируемый F. Chatelet.
271 больше, чем его концепция истории; историк может проповедовать или не проповедовать вмешательство Провидения в историю, Уловки разума, историю как богоявление, этиологию или герменевтику; это не важно. Иудейский или христианский Фукидид мог бы увенчать замечательный рассказ безобидным богословием, и это нисколько не повлияло бы на его понимание интриги; и с другой стороны, большинство философий исто- рии очень мало интересны с точки зрения истории13* Это касается как магистрального пути исторического описания, так и правды трагедии: эти вещи совершенно не меняются; событие, в своей основе, будет описано одним и тем же способом как современным исто- риком, так и Геродотом или Фруассаром, вернее, единственная разница между авторами, которую привнесут столетия, будет не столько в том, что они говорят, сколько в том, что они хотят или не хотят сказать. Достаточ- но сравнить историю царя Давида в Книге Самуила и у Ренана. Библей- ский рассказ и то, что мы читаем в Истории народа Израиля^ очень отли- чаются друг от друга, но вскоре мы замечаем, что самое явное различие связано не с содержанием и интересно не столько историку, сколько фи- лологу; оно связано с искусством рассказа, с концепцией описания, с ус- ловностями, с выбором речевых оборотов, с богатством словаря; одним словом, оно связано с эволюцией форм, с требованиями моды, столь на- стоятельными, что самый ощутимый символ преходящего времени - одеж- да, вышедшая из моды, и что текст времен античной Греции или Людо- вика XIV, который превышает несколько строчек, редко можно принять за текст, написанный в XX веке, даже если его содержание нисколько не устарело. Оставим в стороне эти различия, незначительные по сути, но очень яркие (они задают тон литературной и интеллектуальной жизни, где современность одеяний так важна), и то, что филология и история искусства еще далеки от полноценной концептуализации. Оставим так- же в стороне философии истории, характерные для Книги Самуила и для is Можно воспользоваться этим как поводом порекомендовать читателю забы- тую книгу, знакомствомскоторойяобязанТ. Мо1шо:четырепревосходньгхМето/ге^ sur la philosophie (то есть о методе) de l'histoire, которые последователь Лейбница Weguelin опубликовал с 1770 по 1775 год в Nouveaux Mémoires de l'Académie royale des sciences et belles lettres в Берлине; помимо прочего там есть исследование об исторической индукции (1775, р. 512), об инерции в истории (слово произнесено, 1772, р. 483). Weguelin, видимо, быстро оказался забыт: уже Дройзеыу он не был известен.
272 Ренана, допущение или отрицание чудес и богословского объяснения истории; оставим также «смысл», который можно придать истории Да- вида: его можно свести к еврейскому национализму, к воскресению из мертвых и т.д. Что остается? Главное. Ведь, в конечном счете, различие в содержании может быть двух ви- дов: исторический подход здесь более или менее разработан, некоторые вещи очевидны для историка-иудея и уже не понятны современному ис- торику. Историк прежних времен не очень богат идеями, и когда Давид покидает Хеврон и выбирает в качестве столицы Иевус, будущий Иеру- салим, он не замечает в этом выборе всего того, что замечает Ренан: «Не- просто сказать, что определило решение Давида покинуть Хеврон, имев- ший столь древние и столь явные права, ради такой дыры, как Иевус. Может быть, он счел Хеврон чрезмерно связанным с Иудеей. Нужно было пощадить чувствительность различных колен, особенно Вениамина. Тре- бовался новый город, который бы не имел прошлого». К тому же, по- скольку событие - это отличие, а ясность появляется благодаря сравне- нию, историк-иудей не осознает особенностей, поразительных для чуже- земца; он не напишет, как Ренан: «Конечно, великая столица не уместилась бы в пределах Иевуса; но очень большие города не были во вкусе и в обычаях этих народов. Им нужны были крепости, которые было бы легко оборонять». Историк прежних времен, естественно, не располагал такой топикой столичных городов. Когда мы говорим, что Ренан за библейским рассказом увидел подлинный облик Давида, то мы имеем в виду не то, что методы синтеза получили развитие и наше объяснение истории коро- лей и народов стало научным, а то, что Ренан сумел, с одной стороны, объяснить само собой разумевшееся для израильтян и, с другой стороны, поставить вопросы, о которых менее политичный ум прежнего историка и не помышлял. Я оставляю в стороне как не относящееся к сюжету дан- ной книги отличие - конечно, самое значительное, - относящееся к кри- тике источников (в его первом и неизменно образцовом виде библейской критики). Если отвлечься от источниковедения, от философских и бого- словских идей, не имеющих, с профессиональной точки зрения, никако- го значения, если отвлечься от филологической и идеологической моды и ограничиться только историческим синтезом, то можно сказать, что меж- ду Книгой Самуила и Ренаном - такая же пропасть, как между изложени- ем некоего события аборигеном или путешественником, с одной сторо- ны, и человеком с улицы или политическим обозревателем, с другой сто- роны: пропасть - в количестве идей.
273 Прогресса исторического синтеза не существует; мы можем понимать большее или меньшее количество вещей, но, пытаясь понять их, мы все- гда беремся за дело все тем же способом. Будучи простым описанием без метода, история не может претерпевать диалектических изменений, как физические и гуманитарные науки; поэтому нельзя заявить, что, по пос- ледним данным, история стала тем-то и тем-то, что она проникла в глу- бины временного измерения и признала, что разрывы имеют большее значение, чем преемственность, - как можно объявить, что физика стала квантовой или что экономическая наука становится макро-экономиче- ской; единственно возможный прогресс истории - это расширение ее взгляда и более глубокое восприятие оригинальности событий, а прогресс такого рода - дело тонкое и не бросается в глаза; все, кроме пополнения сокровищницы опыта, является превратностями условностей жанра, си- юминутной моды и эвристических возможностей. История не движется вперед, она расширяется; не следует думать, будто она теряет позади себя пространство, которое она захватывает впереди. Так что было бы снобиз- мом брать в расчет только новоосвоенные участки историографии; нью- тонова физика и марксистская экономика принадлежат прошломуА но манера историописания Фукидида и Годфруа остается современной; ис- тория в основе своей - знание источников, а Мартин Нильссон (Nilsson) и Луи Робер (Robert) имеют для историографии XX века такое же точно значение, как Вебер и Школа Анналов. Почему история является произведением искусства Возможно ли, что исторический синтез ограничивается подобным позитивизмом? Так оно и есть, и даже в самых знаменитых книгах нет ничего другого. Мы легко забываем, сколь незначительное место зани- мают идеи общего плана в книгах по истории; к чему они сводятся в Société féodale"? К идее о том, что земля была единственным источником богатства, и к нескольким страницам, которые не столько анализируют, сколько иллюстрируют потребность всякого человека найти себе покро- вителя и слабость центральной власти. И, может быть, тут больше не о чем говорить. Прелесть Société féodale связана с тем, что эта книга по- зволяет увидеть: общество с его типическими персонажами, его обычая- ми и ограничениями, в его самой непреложной и в то же время самой повседневной самобытности; именно естественность этой картины, не
274 заслоненная никакой абстракцией (не много найдется книг менее абст- рактных), вводит нас в заблуждение: поскольку Блок делает все понят- ным, нам кажется, что он объясняет глубже, чем другие. Эта естествен- ность характерна и ддя Révolution romaine Сайма и для эллинистическо- римской цивилизации, изображенной Луи Робером, который смотрит на современников Цицерона, Августа и Адриана так же реалистично, как путешественник смотрит на соседний народ, уже хорошо ему известный; и хотя персонажи наряжены в исторические костюмы, их одежда помята и испачкана в повседневных занятиях. Прошлое в таком случае стано- вится не менее и не более таинственным, чем время, в которое мыживем. В этом и заключается интерес книги по истории: не в теориях, не в идеях, не в концепциях истории, полностью оформленных для передачи философам; а скорее в том, что составляет литературную ценность дан- ной книги. Ведь история - это искусство, как гравюра и фотография. Ут- верждать, что она - не наука, а искусство (или малый жанр), - не значит повторять наскучившие банальности или жертвовать малым ради спасе- ния главного; это было бы так, если бы мы утверждали, что история в любом случае будет произведением искусства, несмотря на ее стремле- ние к объективности, причем искусство будет ее украшением или ее не- устранимой периферией. Истина несколько в ином: история - это произ- ведение искусства благодаря своему стремлению к объективности, так же как превосходная работа рисовальщика исторических памятников, которая позволяет увидеть источник и не лишает его своеобразия, явля- ется в некоторой степени произведением искусства и предполагает нали- чие таланта у его автора. История не относится к познавательным искус- ствам, в которых, если воспользоваться выражением Жильсона, доста- точно понять метод- и можно его применять; это искусство творческое, в котором недостаточно знать методы: нужен еще талант. История есть произведение искусства, потому что, оставаясь объек- тивной, она не имеет метода и не является наукой. Поэтому, если мы по- пытаемся уточнить, в чем заключается ценность книги по истории, то мы обнаружим, что употребляем слова, которые говорят о произведениях искусства. Поскольку Истории не существует, а существуют только «ис- тории чего-либо», и поскольку основой события является интрига, цен- ность книги по истории будет зависеть, прежде всего, от конфигурации этой интриги, от единства действия, в ней присутствующего, от смелос- ти, с которой это единство было раскрыто за более традиционными кон- фигурациями, короче, от ее оригинальности. Поскольку история - это не
275 научное объяснение, а понимание конкретного, и поскольку конкретное уникально и не имеет глубины, то понятной интригой может быть инт- рига последовательная, без разорванной связи и dem ex machina. Посколь- jçy конкретное есть становление, а понятия всегда слишком жестки, то Представления и категории историка должны стремиться соответствовать становлению, оставаясь гибкими. Поскольку становление всегда само- бытно, потребуется многообразие идей, чтобы заметить всю его само- бытность и суметь задать множество вопросов. Поскольку событийное доле окружено зоной неизвестности, которую мы не можем пока концеп- туализировать, потребуется тонкий подход, чтобы объяснить это не-со- бытийное и заметить само собой разумеющееся. В общем, история, как театр и как роман, изображает людей в действии и требует какой-то пси- хологической идеи, чтобы придать им жизненность; а по неким причи- нам, впрочем, довольно таинственным, существует связь между знанием человеческой души и литературным достоинством. Самобытность, ло- гичность, гибкость, многообразие, тонкость, психологизм являются не- обходимыми качествами ддя того, чтобы объективно сказать, «что про- изошло на самом деле», как выразился Ранке. Исходя из этого, можно ддя забавы указать самую плохую книгу по истории - я предлагаю Шпенгле- ра- и самую лучшую - например Sociétéféodale. Труд Блока не знамену- ет собой ни вершины знания, ни прогресса методики, так как этого про- гресса не существует, так же как и этой вершины. Его достоинство зак- лючается в качествах, перечисленных выше, то есть в аттическом стиле, мимо которого читатель, ищущий в истории не то, что она может дать, пройдет, даже не заметив его; этот аттический стиль, придавая произве- дению объективность и естественность и являясь достоинством истори- ка, полностью проявляется только благодаря литературному анализу. Нечто забытое: источниковедение Но образ историографии, который мы до сих пор представляли, стра- дал бы недостатком в плане пропорций, если бы мы не добавили несколько слов о другом направлении исторического знания, сильно отличающем- ся от нарративной истории и в котором непосредстенно проявляется са- мое непреложное, что есть в истории; речь идет о комментировании тек- стов и документов, одним словом, источниковедении. В источниковеде- нии история сводится к критике источников; попытки концептуализации и синтез при помощи ретродикции присутствуют здесь лишь опосредо-
276 ванно, неявно, работа источниковеда вроде бы ограничивается представ- лением источников, с тем чтобы читатель мог увидеть все, что в них содержится, все, что он способен там заметить: источниковед не описы- вает и не комментирует прошлое, он его показывает; на самом деле, он его разбирает и организует, и его работа создает ложное впечатление без- личного документального фотомонтажа. Источниковедение - это разно- видность историографии, о которой вспоминают слишком редко; два века околоисторических рассуждений создали очень тесную связь слова «ис- тория» со словами «наука» и «философия», тогда как естественное место истории как документального знания конкретного расположено у проти- воположного полюса, то есть источниковедения. К этому следует доба- вить, что чтение книги по источниковедению требует если не большего усилия, то, по крайней мере, усилия менее условно-литературного, неже- ли чтение нарративной истории; кроме того, эта условность подвергает- ся изменениям, судя по успеху, которым сейчас пользуются серии книг по исторической документалистике. Источник имеет двойственную природу; с одной стороны, по своей форме он относится к некоему ряду: нотариальный акт - к ряду нотари- альных актов, сооружение - к ряду сооружений, пословица - к ряду по- словиц; с другой стороны, источник, как всякое событие, является скре- щением бесчисленного множества событий и способен ответить на бес- численное множество вопросов. Источниковедение занимается только первым аспектом: оно выясняет смысл источника в его ряду, исходя из всего содержания данного ряда, и предоставляет пользователю заботу ставить любые интересующие его вопросы. Задача источниковедения зак- лючается только в том, чтобы указать ему, какие вопросы он не должен ставить: перед фальшивкой не ставят тех же вопросов, что перед подлин- ным документом, а перед пословицей - тех же, что перед истиной, уста- новленной в результате опроса; так что источниковедение ограничивает- ся выяснением точки зрения источника, после чего каждый может загля- нуть в источник и увидеть там прошлое со всем многообразием подходов, на какие он лично способен. То же касается и аксиологической истории, где эквивалентом источниковедения являются критические издания ли- тературных текстов, это процветающий жанр, особо развитый в одной стране, в Англии, где действительно понимают поэзию; критическое из- дание Цветов зла или Seuls demeurent' ограничится объяснением того, * Книга стихов Рене Шара (Char, 1945).
277 что поэт хотел сказать и сказал: оно предоставит читателю заботу на- слаждаться теми красотами, какие тот способен найти в тексте, заботу сочинять при случае фразы для описания этих красот и даже заботу сооб- щить тому, кто пожелает его выслушать, насколько плоско и школярски выглядит идея о том, что поэзию можно объяснить и т.д. В общем, то, что является подлинным основанием источниковедения, и то, что и история, и поэзия постигают не интуицией, а из документов и текстов, которые имеют некий объем и работа с которыми является к тому же источником удовольствия и интереса; можно даже считать, что как раз желание рабо- тать с этой объемной материей и является наиболее точной приметой подлинного смысла того, чем на самом деле являются история и поэзия. Поэтому понятно, что источниковедение стареет гораздо медленнее, чем описательная история и литературная критика; оно стареет, можно сказать, естественным образом, из-за увеличения со/рш'а источников, а не из-за изменений моды или появления новых вопросов. Например, в классической филологии единственный вид работ, которые переживают одно-два столетия, - это комментарии: источниковедов XVII века о ла- тинских поэтах, Годфруа - о Кодексе Феодосия, не говоря уже о ком- ментариях АлександраАфродизийского и схоластов к Аристотелю. Текст или документ могут вызвать у наших потомков тысячи возможных во- просов, которых нет у нас (не-событийное - это не что иное, как эти бу- дущие вопросы), но источниковедение не пострадает от этого увеличе- ния списка вопросов, так как его задача ограничивается тем, чтобы дать знать, где начинается наше не-знание. Ведь как бы далеко ни продвину- лось знание, всегда можно увидеть, где оно заканчивается, остановиться на границе неизвестного и, не имея возможности сказать, какие будущие вопросы кроются за верой в Юпитера, не писать, по крайней мере, что Юпитер существует. Кстати, самое удивительное в фукидидовом расска- зе - это отсутствие одной вещи: богов той эпохи. Рядом с источниковедением и комментариями описательная история и исторический синтез часто кажутся пресными. Вот тысячи страниц Кодекса Феодосия, которые являются нашим главным источником по истории Поздней империи; смысл их труднодоступен, так как мы не зна- ем, к каким обстоятельствам относятся все эти законы, и теряемся в обо- ротахканцелярскойриторики.КомментарийГодфруаограничивается сгла- живанием этих двух трудностей и объясняет тексты при помощи текстов; и тут же поднимается занавес над финальной драмой античности. Нуж- но ли еще комментировать этот спектакль, рассказывать то, что каждый
278 может увидеть? Конечно, мы не понимаем всего, что видим на сцене, но самое важное — это видеть, и если бы кто-то стал нам объяснять, что происходящее на наших глазах с императором или с консулом называет- ся харизмой или conspicuous consumption, то такое толкование могло бы показаться нам довольно бесполезным. Однажды может случиться, что исторический жанр умрет, историческое описание выйдет из моды, и в книжных лавках его отправят в отдел занимательных историй, куда уже попала со своей зоологией и пустой фразеологией прежняя естественная история. В самом деле, предположим, что гуманитарные науки развива- ются так же, как развивались на протяжении трех последних веков физи- ческие науки; они не могли бы подменить историю, поскольку объясне- ние не может совпадать с рассказом (как мы увидим в следующей главе), но они могли бы лишить историю всякой прелести; предположим также, что историография, окончательно отойдя от пространственно-временной неповторимости, эволюционирует к «общей истории», которая относит- ся к нашей описательной истории, как общая география относится к ре- гиональной (мы увидим это еще главу спустя): тем не менее и в том, и в другом случае осталось бы неустранимое пространство старомодной ис- ториографии, поскольку все-таки пришлось бы постоянно выяснять, ус- танавливать и уточнять сведения о фактах, ради пытливых умов, кото- рые бы их изучали; ясно, что при этом исторический жанр сократился бы до своего основного и недробимого ядра, до источниковедения. Здесь можно помечтать о метаистории, в которой рассказ был бы за- менен подборкой документов, составленной с тем же чутьем, с каким Шекспир вкладывал нужные слова в уста героев своих исторических драм. Если бы этот процесс мог быть доведен до конца, история стала бы ре- конструкцией и не была бы уже дискурсивной. Из этого ясно видно, в чем ее суть: она пересказывает события; она ничего не сообщает об этих событиях. Она повторяет то, что произошло, и в этом она - противопо- ложность науки, которая сообщает, что кроется за тем, что происходит. История говорит, что истинно, а наука говорит, что скрыто. История как искусство рисования Что же такое история в идеале? Концептуализация нашего опыта? Источниковедение, интерпретация источников? Комментарий к Кодексу Феодосия или Феодальное общество*? Является ли великим веком исто-
279 рии романтический XIX или источниковедческий XVI11 ? Это скорее во- прос эволюции вкусов, чем проблема самой сути: каким бы ни был исто- риографический идеал века, остается истиной то, что источниковедение - это неоспоримое ядро истории, поскольку оно само по себе является хранилищем памяти о прошлом и архивистом человечества; но остается не менее истинным и го, что это ядро не заменяет концептуализации и что эта последняя - не пустое занятие и не побочный продукт подлинно научной истории. Не важно, суждено ли истории выжить как великому жанру, как опи- санию, или она окажется лишь временным свойством разума, подобно эпопее: величайшие литературные и художественные жанры существо- вали лишь временно, но не утратили при этом своего значения. Если опи- сательной истории суждено однажды кануть в небытие, она оставит по себе такую же глубокую память, как и великий художественный момент, каким был флорентийский идеал «рисунка »в скульптуре и в живописи; «рисунок» — это восприятие видимого мира через утонченный зритель- ный опыт, в котором перспектива и анатомия занимают место топики. Флорентийцы ценили анатомию по той простой причине, что она была знанием, ее требовалось изучать, это возвышало ее над примитивным восприятием, и они называли ее наукой14' Опытный глаз любителя не столько видит, сколько «знает»; усвоение зрительного вопросника разви- вает восприятие человеческого тела, распределяет скрытое знание по руб- рикам и преобразует его в опыт. Можно даже представить себе, что в этом усвоении есть нечто пьянящее, когда оно воспринимается как самоцель: «перспективы» Пьеро делла Франческа, «экорше» Поллайоло. Это доволь- но хорошо представлено в общей социологии; множество текстов по со- циологии, от Зиммеля и Хальбвакса до наших дней, напоминают об этих студийных упражнениях (при большей жесткости линий и более твердом рисунке у Зиммеля и большей morbidezza y Хальбвакса); выше наш чи- татель уже видел экорше «института», написанное по наброску Парсон- са, у которого также есть несколько студийных копий. Можно также пред- ставить себе академическое вырождение, когда анатомии, сведенной к установленным линиям, нужно будет учиться не в процессе работы в своей студии, а только в академии: примеров этому достаточно, от Гурвича до Парсонса, в их не самые лучшие моменты. 14 К. Clark. Le Nu, trad. Laroche. Livre de Poche, 1969, vol. I, p. 298; vol. II, p. 204.
280 История как искусство рисунка - это описательное знание; читатель книги по истории, глядя на действие человеческих пружин, испытывает удовольствие того же порядка, что и флорентийский любитель, разгля- дывающий форму и игру каждого мускула, каждого сухожилия. Таков и интерес истории; он - не теоретического и не гуманитарного порядка, не имеет отношения ни к ценностям, ни к какой-то отдельной жизни. Крик души историка, как и рисовальщика, и натуралиста, звучит так: «Это интересно, потому что сложно», потому что не сводится к экономичной форме мысли, каковой является дедуктивная наука15' ико пРоклинал французов, которые заявляли, что благодаря их ясным и отчетливым идеям книжные собрания утратили всю свою значимость. 15 Лейбниц. Теодицея, 2Д24: "Добродетель есть наиболее благородное качество сотворенных вещей. Но она не есть единственное прекрасное качество созданий; существует еще бесчисленное множество других качеств, к которым у Бога есть склонность. Из всех его склонностей вытекает наибольшее возможное количество добра; если бы существовала только добродетель и если бы существовали только разумные создания, тогда было бы меньше добра. Мидас был бы менее богатым, если бы он владел только золотом. Я не говорю уже о том, что благоразумие требует разнообразия. Исключительное умножение одних и тех же вещей, как бы они ни были ценны, было бы излишеством, было бы бедностью. Иметь в своей библиотеке тысячу книг Вергилия, хорошо переплетенных, всегда петь арии из оперы Кадм и Гермиона, разбить все фарфоровые предметы из желания иметь только золотые чаши, носить только бриллиантовые пуговицы, есть только куропаток, пить только венгер- ское или сирийское вино - назовут ли это разумным? Природа нуждается в живот- ных, растениях, в неодушевленных предметах, в этих неразумных созданиях обна- руживаются чудеса, служащие упрочению разума. Что делало бы разумное созда- ние, если бы не было неразумных вещей? О чем бы оно думало, если бы не было ни движения, ни материи, ни чувств? Если бы оно обладало отчетливыми мыслями, то оно было бы Богом, его мудрость была бы безграничной".Лейбниц вспоминает здесь об изучении схоластов в годы своей молодости; различие существ было одной из проблем схоластики: "совершенство мира требует, чтобы имелись существа случай- ные; иначе мир не будет содержать существ всех типов" (Summa contra gentiles, I, 85; см. особ. 3'39-45, атжЗ, 136 : "Хотя духовные субстанции выше телесных, мир все же был бы несовершенен, если бы содержал только первые").
281 XL Подлунный мир и гуманитарные науки Но почему же невозможно поднять историю на научную высоту, если факты, составляющие историю и нашу жизнь, могут расматриваться с точки зрения науки и законов? Потому что есть законы в истории (тело, падающее в рассказе историка, конечно; подчиняется закону Галилея), но нет законов истории; разворачивание четвертого крестового похода не определяется никаким законом. Так же как история происходящего в моем кабинете: угол падения солнечных лучей меняется, тепло, исходя- щее от батареи, стремится к стабильности на таком уровне, чтобы сумма частных производных второго порядка равнялась нулю, а вольфрамовая нить лампы раскаляется добела; здесь уже задействовано немало физи- ческих и астрономических законов, однако этого совершено недостаточ- но, чтобы выстроить простое событие: наступает зимний вечер, я вклю- чил центральное отопление и настольную лампу. Законы и исторические события не совпадают; конфигурация объек- тов, относящихся к нашему опыту, от конфигурации отвлеченных объек- тов в науке. Из этого следует, что даже если бы наука была законченной, ею нельзя было бы манипулировать, и что было бы практически невоз- можно восстановить историю с ее помощью. Из этого также следует, что будь даже наука законченной, ее объекты не были бы нашими и мы продолжали бы ссылаться на наш опыт, писать историю, как мы ее пи- шем теперь. И все это - не из-за некой тяги к человечности; мы видели, что история не привязана к неповторимому и к ценностям, что она стре- мится к пониманию, что она пренебрегает историческими анекдотами: если бы наш опыт можно было перевести в науку, то он стал бы для исто- рии просто историческим анекдотом; но это практически невозможно, он сохраняет свою объемность. В этом отношении положение истории не является исключительным: наука объясняет природу ненамного больше, чем историю; она обращает внимание на автомобильную аварию или на дождь в Антибе в воскрес- ный день в феврале не больше, чем на четвертый крестовый поход, и сопротивление «материи» этим законам, в схоластическом смысле, рав- ноценно сопротивлению человеческой свободы. Наука, физическая и гу- манитарная, объясняет некоторые аспекты, извлеченные из природных или исторических событий и скроенные по мерке ее законов; у натурали-
282 ста не меньше оснований жаловаться на нее, чем у историка. Изначаль- ные конфигурации науки и нашего реального опыта столь различны, что состыковать их не удается. Пределы наших познавательных способнос- тей столь невелики, условия их приложения столь жестки, что эти кон- фигурации взаимоисключаются и наука о подлунном возможна только при отказе от подлунного, при утрате радуги ради квантов и поэзии Бод- лера ради теории поэтического языка как иерархии жестких рамок при оптимальной выразительности; эти конфигурации совпадут только в от- даленном будущем, когда не повар, а химия будет определять вкус блюда. Для подъема истории на научный уровень нужно, чтобы наука была тем же, чем является воспринимаемый мир, в более научном виде и в не- сколько модернизированной версии, не оторванной от непосредственно- го восприятия, и чтобы, чуть-чуть поскоблив наш опыт, можно было об- наружить скрытый за ним закон. Сейчас мы покажем, почему история не научна, но поскольку наука о человеке все же существует, мы посмотрим также, какие у нее могут быть отношения с историей; для этого нам нуж- но сначала выяснить нынешнее положение гуманитарных наук. Научные факты и факты нашего опыта Конфигурация научного и конфигурация подлунного не совпадают, поскольку наука заключается не в описании того, что есть, а в обнаруже- нии скрытых пружин, которые, в отличие от подлунных объектов, функ- ционируют совершенно четко; она стремится к формализации за преде- лами нашего опыта. Она не подвергает наш мир стилизации, а создает его модели, она определяет его в формулах, например, углекислоты или предельной значимости, и рассматривает в качестве своего предмета эти самые модели, устройство которых она описывает16* на пРеДставляет собой четкий дискурс, которому факты неукоснительно подчиняются в пределах их отвлеченности; она особенно хорошо совпадает с действи- тельностью там, где речь идет о небесных телах, планетах и ракетах, так что из-за этих исключительных случаев мы рискуем забыть о том, что научная теория, как правило, остается теорией, что она скорее объясняет 16 См. напр., J. Ullmo. La pensée scientifique moderne. Paris: Flammarion, 1958, chap.l et 2 ; Id. "Les concepts de la physique" in Logique et connaissance scientifique. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, p. 701.
283 реальность, нежели дает возможность воздействовать на нее, и что тех- ника намного обгоняет науку, которая в не меньшей степени превосходит технику в других отношениях. Противостояние подлунного и определен- ного, описания и формализации остается при этом критерием подлин- ной научности; оно не является программой исследований - открытие не программируется, - но позволяет увидеть, с какой стороны можно ожи- дать дуновения духа, а с какой - нас ждут тупики, особенно тупики аван- 17- Однако факты, подчиняющиеся модели, никогда не окажутся теми, что интересуют историка, и в этом суть дела. История, которую мы пишем, и прежде всего та, которую мы переживаем, состоит из наций, крестовых походов, социальных классов, ислама и Средиземноморья: все эти понятия получены из нашего опыта и позволяют действовать и стра- дать, но это не идеи, порожденные разумом. А те понятия, которые наука о человеке может выстроить как строгие модели, напротив, чужды этому опыту: стратегия минимакса, риск и неопределенность, конкурентное равновесие, оптимум Парето, транзитивность выбора. Ведь если бы мир, каким мы его видим, обладал четкостью математических уравнений, то это видение и было бы самой наукой; а поскольку люди никогда не пере- станут смотреть на мир так, как они на него смотрят, историко-филоло- гические дисциплины, которые сознательно ограничиваются нашим опы- том, никогда не утратят смысл существования. В этом отношении нет никакой разницы между историко-филологи- ческими дисциплинами и естественными науками: физики на уровне опыта, полученного из ощущений, не может быть больше, чем гумани- тарной науки - на уровне опыта, полученного из истории. Сомневаться в этом можно, только если буквально понимать идею опытного характера экспериментальной науки. Если бы физические науки находились в го- товом виде на донышке пробирок и под микроскопами, то почему же тог- да нельзя было выделить науку из исторического опыта? Значит, челове- ческий опыт, по сути своей, не должен был поддаваться никакой науке; напомним также об убеждении, будто только количественное можно ма- тематизировать. Но мы же знаем, что эксперименты - это еще не вся на- ука, что наука - это рискованная интерпретация экспериментов, всегда 17 Например структурализм, о котором см. G. Granger. "Evénement et structure dans les sciences de l'homme" in Cahiers de l'Institut de science économique appliquée, n° 55, mai-déc. 1957; Id. Préface à la ? édition <1968> de Pensée formelle et sciences de l'homme; R. Boudon. A quoi sert la notion de structurel Gallimard, 1968.
284 двойственных и переполненных деталями, что она - теория. Поэтому невозможность научной истории обусловлена не существом homo historiens, a лишь жесткими требованиями знания: если бы физика стре- милась стать простой стилизацией совокупности ощутимого мира, как в те времена, когда она рассуждала о Тепле, Сухости и Огне, то все, что говорится о необъективности истории, могло бы быть перенесено на пред- мет физики. Онтологический пессимизм сводится, таким образом, про- сто к гносеологическому пессимизму: то, что история историков не мо- жет быть наукой, не означает, что невозможна наука об историческом is; но ясно, какой ценой: то, что мы привыкли считать событием, опыте рассыпалось бы на множество абстракций. Поэтому мысль о научном объяснении революции 1917 г. или творчества Бальзака представляется такой же ненаучной и такой же нелепой, как мысль о научном объясне- нии департамента Луар-и-Шер; не потому что человеческие факты явля- ются неделимыми (в таком случае физические факты тоже неделимы)19' а потому что науке известны лишь ее собственные факты. Нынешнее положение гуманитарных наук Подлунное и научное, наш опыт и определенность противоположны друг другу только в познании. Контраст, отмеченный Аристотелем меж- ду двумя областями бытия, тем, что находится над уровнем Луны, и тем, что под ним, перешел в знание, когда родилась современная наука, и ког- да Галилей показал, что у подлунного есть свои скрытые законы, а Луна и Солнце являются телами, подобными Земле, что у них есть свои «мате- риальные» несовершенства, пятна и горы. Из чего следует, во-первых, что наука о человеке возможна, и что раздающиеся еще иногда возраже- 18 G. Barraclough. "Scientific Method and the Work of the Historian" in Logic, Methodology and Philosophy oj Science. Proceedings of the 1960 International Congress. Stanford University Press, 1962, p. 590: "Выбор, совершаемый историком между иде- ографическим и номографическим подходом, и особенно его отказ перейти от рас- сказа-описания к теоретическим построениям, не навязаны ему природой фактов, как это пытались доказать Дильтей и другие. Это совершенно свободный выбор. Не сложно продемонстрировать, что с этой точки зрения нет принципиальной разницы между фактами, которые использует историк, и фактами, которые использует фи- зик. Разница заключается только в подчеркивании индивидуального наблюдателем". 19 F. von Hayek. Scientisme et Sciences sociales, p. v8.
285 ния против этого («человек есть непредсказуемая стихия») - все те же, что высказывали Галилею, заявляя, что природа - это Праматерь, неис- черпаемая, стихийная творческая сила, и поэтому ее невозможно свести к цифрам. Из этого также следует, что наука о человеке вполне заслужи- вает своего названия науки, только если она является не просто парафра- зой свойств нашего опыта, если она обзаводится своими собственными абстракциями, достаточно строгими, чтобы быть выраженной на таком удобном языке, как алгебра. И наконец, из этого следует, что подлунное продолжает существовать как другая форма знания, форма историко-фи- лологических дисциплин; одно из главных свойств науки - не быть не- посредственным опытом, а одно из главных свойств этих дисциплин - описывать этот опыт. Между нашим опытом и определенностью ничего нет; еще не формализованные гуманитарные науки представляют собой риторику, топику, извлеченную из описания нашего опыта; когда социо- логия не является, как ей следовало бы, историей современной цивили- зации, когда она хочет стать общей и теоретизирует по поводу ролей, по- зиций, социального контроля, Gemeinschaft и Gesellschaft, когда она из- меряет показатели либерализма, социальной сплоченности и культурной общности, то она уподобляется древней физике, которая концептуализи- ровала Тепло и Влажность и хотела создать химию Земли и Огня. Так что следует отказаться от попыток сделать историю наукой, при- знать ненаучными значительную часть нынешних гуманитарных наук, заявив при этом о возможности существования науки о человеке, опира- ясь на несколько страниц этой будущей науки, написанных уже на сегод- няшний день, и, наконец, настоять на том, что историческое знание на- всегда сохранит свою законность, так как наш опыт и определенность суть две взаиморасширяющиеся области знания (а не две соседние обла- сти бытия - природы и человека); наука- это не все знание. Согласимся, что эти четыре положения являются в определенной степени сектантски- ми, вернее, они представляют собой некий вызов, поскольку мы ввяза- лись и не можем не принять вызова; нет ничего хуже страусиной полити- ки или принципиальной поддержки любых новшеств. Нынешнее поло- жение гуманитарных наук — такое же, как у физики в начале Нового времени. Три века назад те, кто считал, что реальность поддается мате- матизации,- могли продемонстрировать в свое оправдание только две-три теоремы, казавшиеся довольно жалкими по сравнению с многообразным творчеством тех, кто интерпретировал или пересказывал прямо с листа неразборчивые каракули природы; Галилей прельщал меньше, чем Па-
286 рацельс, и для большинства современников наукой был Парацельс. Нам надо смириться с малоприятной идеей о том, что в нарождающейся на- уке действует закон «все или ничего»; бескрайние пространства научных изысканий, казавшиеся в свое время самой наукой, могут быть заброше- ны. Мы прекрасно понимаем, что наши книги по гуманитарным наукам покажутся через несколько десятилетий такими же странными, как тео- рия молнии у Лукреция; можно даже сказать, что, если мы захотим сегод- ня почувствовать свежесть и эмоции древней физики, понять, каким ге- нием надо было быть, чтобы выявить движение и изменение, скорость и ускорение, тепло, свет и температуру, чтобы постичь инерцию, то мы дол- жны проделать следующее небольшое упражнение: попытаться извлечь нечто из известных понятий социального класса, деполитизации или роли (предположим, что они менее условны, нежели понятия исконного ме- стоположения и совершенства кругового движения); кто удивляется тому, как неловко Лукреций обращается с идеей равновесия природных эле- ментов, может просто попытаться проявить больше ловкости в отноше- нии идеи социального равновесия20* Из этого можно заключить либо то, что Человек всегда останется че- ловеком и его никогда не сведут к алгебре, либо то, что Человек - это лишь факт западной мысли, и что ему суждено исчезнуть из человече- ской мысли и гуманитарным наукам - вместе с ним: эти две версии од- ной идеи, классическая и ницшеанская, должны прельщать молодые и не очень молодые умы. Но к чему страдать понапрасну? Эпоха, в кото- рую возникли теорема минимакса, теорема Эрроу (Arrow) и порождаю- щая грамматика, может вполне законно питать те же надежды, что и по- коление, предшествовавшее Ньютону. Перелистайте книги по теории ре- шений, по отношениям в организациях, динамике групп, оперативным исследованиям, экономике welfare, теории голосования, и вы заметите, что появляется нечто, что связано со старыми проблемами сознания, сво- боды, индивида и социума (но сталкивается, надо признать, с проблемой «рационального» поведения); что имеются все данные, и даже более того; го Идея социального равновесия, удобная и смутная, как все, что происходит из народной мудрости, из поговорок, в которых Аристотель видел древнейшую фило- софию, стала все же предметом, по крайней мере, одного исследования: Е. DupréeL Sociologie générale. RUF., 1948, p. 263-274. Проблема преобразилась в свете тео- рии игр, где очень отвлеченное понятие равновесия может быть осмыслено по-но- вому, исходя из "специфической функции" распределения выигрышей.
287 что математический инструментарий обкатывается и не хватает только чутья, позволившего Ньютону найти три-четыре «интересные» перемен- ные. Другими словами, эти книги относятся к той же стадии эволюции, что и труды Адама Смита: они представляют собой смесь описаний, тео- ретических набросков, общих мест, появившихся, чтобы тут же испус- тить дух, порождений здравого смысла, никчемных абстракций и прак- тических советов; работа по систематизации этой смеси еще только пред- стоит, но она уже стала возможной. У нас есть лингвистика, о которой здесь говорить неуместно; есть экономика - вполне сложившаяся гу- манитарная наука; наука о психике, которая не имеет ничего общего с материей (на этот раз в марксистском смысле слова): она нисколько не напоминает марксизм, экономическую историю или экономические стра- ницы в «le Monde»; она занимается не тоннами угля и пшеницы, а проис- хождением ценностей и утверждением целей, которые мы выбираем в мире, где материальные блага - редкость; это дедуктивная наука, где ма- тематика - не столько выражение количественных параметров, сколько символический язык. Дать понять историку, в каком отношении история - не наука, и сделать так, чтобы соответствующие идеи утвердились у него в голове, чтобы проявились контрасты и появилась ясность, чтобы слово «наука» получило четкий смысл, а положение о том, что история - не наука, перестало казаться богохульством, - вот самая настоящая наука. Так что нам повезло больше, чем современникам Галилея, знавшим (в самом прямом смысле слова «знать») о физике только две-три вещи: закон падения тел и принцип Архимеда; однако этого могло быть доста- точно для того, чтобы им уже стало ясно, какой стиль они должны были обнаружить в подлинной науке и что они могли уже не беспокоиться о проблемах, смущавших до того их мировоззрение, например, о проблеме соотношения между макрокосмосом и человеческим микрокосмосом. Возможность существования науки о человеке Возражения против науки о человеке (человеческие факты - не вещи, наука - это лишь абстракция) могли бы прозвучать и в адрес физической науки; как мы сейчас увидим, нет ничего проще, чем раскритиковать Га- лилея. Закон Галилея гласит, что расстояние, пройденное телом, падаю- щим вертикально или по параболе, прямо пропорционально квадрату
288 времени, в течение которого происходит падение; то есть е = \l2gf' а символизирует тот факт, что пройденное пространство пре- вращается в снежный ком. Эта теория имеет два недостатка: она непро- веряема и не признает оригинальности природных фактов; она не соот- ветствует ни эксперименту, ни реальному опыту. Оставим в стороне пре- словутый эксперимент с Пизанской башней: сегодня известно, что Галилей его не проводил (в XVII веке есть масса экспериментов, которые проводились только в уме, к ним относятся и эксперименты Паскаля с вакуумом) или провел его неудачно; результаты его ложны от начала до конца. Что же касается эксперимента с наклонной поверхностью, то Га- лилей прибег к нему, не имея возможности создать вакуум в колонне; но с какой стати приравнивать ядро, которое катится, к падающему ядру? Почему пренебрегать одним и учитывать другое, считать сопротивление воздуха несущественным, а ускорение - главным? А если верный подход следует искать в здравой мысли о том, что ядро падает быстрее или мед- леннее, в зависимости от того, из свинца оно или из перьев? Аристотель пренебрегал количественным аспектом феномена, и его нельзя за это уп- рекать, поскольку Галилей пренебрегает природой падающего тела. И кстати, такой ли уж количественный этот закон? Он непроверяем из-за отсутствия хронометра (у Галилея была лишь клепсидра), из-за колонны и неопределенного значения g. Он столь же приблизителен, сколь и про- изволен (формула е = l/2gt2 так же верна №Ш нажавшего на газ автомоби- листа, как и для падающего тела). И он противоречит нашему опыту. Что общего между вертикальным падением свинцового ядра, медленно кру- жащимся листом и параболической траекторией копья, запущенного спортсменом, кроме слова «падение»? Галилей стал жертвой языковой ловушки. Если и есть что-то несомненное, так это различие между сво- бодным движением (огонь поднимается, камень падает) и вынужденным движением (пламя, направленное книзу, камень, запущенный в небо); последнее всегда возвращается к естественному направлению: физиче- ские факты - не вещны. Пойдем дальше, вернемся к самим вещам, что- бы не забыть о том, что любое падение ничем не похоже на остальные, что бывают только конкретные падения, что почти абстрактное совер- шенство падения свинцового ядра - крайность, а не типичная ситуация, что оноявляетсяисключительнорационалистической фикцией, каккото œconomicus; на самом деле, никто не может рассчитать и предсказать падения, можно только дать его идеографическое описание, создать его историю. Физика - это вопрос не рациональности, а понимания, осто-
289 ложности: никто не может точно сказать, сколько продлится падение ли- ста; но можно сказать, что какие-то вещи возможны, а какие-то - нет: диет не может оставаться в воздухе бесконечно, так же как овца не может родить лошадь. У природы нет научных законов, поскольку она так же изменчива, как человек; но у нее есть свои feeder а, свои установленные пределы, как и у истории (нам хорошо известно, например, что револю- ционная эсхатология невозможна, что она противоречитуогс/тг historiae, И что не все может произойти; но чтобы точно сказать, что произойдет... Как максимум, можно считать, что такое-то событие «способствует» на- ступлению такого-то события). Таким образом, в природе и в истории есть свои пределы, но внутри этих границ определенность невозможна-1* Читатель прекрасно понимает, что эти возражения Галилею совер- шенно разумны, и что закон Галилея совсем не очевиден; он вполне мог бы оказаться неверным. Но читатель также понимает, что сегодня не сто- ит возвращаться к некоторым возражениям в адрес гуманитарных наук. Немало авторов подчеркивали непреложный характер человеческих фак- тов, то, что они цельны, свободны, поддаются пониманию, и что наше восприятие этих фактов является их составной частью. Кто в этом со- мневается? И в этом ли дело? Мы не хотим рассказывать историю: мы стремимся к науке о человеке; а эволюция наук достаточно ясно показы- вает, что принципиальные возражения, выдвигавшиеся против них в свое время во имя истинной природы вещей и во имя того, чтобы предмет рассматривался в соответствии с его сущностью, были признаком арха- ичной методологии. Существует одно вечное заблуждение - вера в то, что наука есть двойник нашего непосредственного опыта, и что она дол- жна возвращать его нам в улучшенном виде. Эта ошибка мешала как нарождающейся физике, так и нарождающимся гуманитарным наукам; какое значение имеет особая природа фактов, встречающихся в науках о человеке, если эти факты не относятся к наукам Q человеке, кото- рым, как любой науке, известны лишь факты, избранные ими для себя? Они не могут предвидеть природу фактов, которые им предстоит для себя выбрать. Таким "образом, выбор переменных окажется шокирующим с точки зрения здравого смысла, который из этого заключит, будто наука хочет 21 Об эпикуровых/а?<&га naturae, которые являются не законами, а установлен- ными пределами (овца не может родить лошадь; при этом природа имеет право Делать все, чего fœdera не запрещают ей делать), см. P. Boyancé. Lucrèce et l'épicurisme. RU.F, 1963, p. 87, 233.
290 разрушить человека, что, конечно, вызывает тревогу. Экономическое ис- следование не будет учитывать идеологию действующих лиц, исследова- ние о Цветах Зла не станет заниматься поэзией и душой поэта: это ис- следование ставит своей задачей не дать понятие о Бодлере, а найти же- сткие формулы поэтического языка в терминах программирования. Наука ищет себе объекты, она не объясняет существующих объектов. Ее един- ственное правило - успех22; иногда правильным ключом становится трю- изм, в других случаях самые, казалось бы, простые вещи не поддаются какой бы то ни было формализации (математики не могут пока сформу- лировать алгебру узловых центров, тогда как уже два века назад они смог- ли выразить в уравнениях капризы волны). Признак удачи заключается в том, что принятая формализация позволяет провести дедукцию, которая соответствует реальности и дает нам нечто новое. Гидродинамика исходит из нескольких очень простых идей: в струе воды жидкость несжимаема, и вакуум там тоже не образуется, и если мысленно выделить некую часть потока, то сколько воды в нее попадает, столько же и вытекает; на основе этих трюизмов пишутся уравнения с частными производными; а эти уравнения, как выясняется, приводят к очень интересной дедукции, они позволяют предвидеть, будет вода выте- кать равномерно или нет. С человеком дела обстоят так же, как с волной. Благодаря нескольким математикам появляется формальная социология, на которую хотят возложить такие же надежды, как на экономическую науку; когда один из этих математиков, Н. Simon23' СТРОИТ м°Дель Функ- ционирования группы управляющих и уровня ее активности, то он вы- бирает простейшие переменные и аксиомы: уровень активности членов группы, их взаимная симпатия, их отношения с внешним миром; о зна- чении модели следует судить не по этим банальностям, а по тому факту, что формализация ведет к дедукции, которая была бы невозможна науров- 22 Отсюда - юмористические строки N. Chomsky. Syntactic Structures. Mouton, 1957, p. 93 (trad. Baudeau, Structures syntaxiques, 1969, p. 102): «Огромные усилия были затрачены на то, чтобы ответить на возражение: "Как можно построить грам- матику, не учитывая смысла?" Однако же сама постановка вопроса - неверная, по- скольку постулат о том, что можно строить грамматику, исходя из смысла, не оправ- дан никакими реальными свершениями... На самом деле, надо было бы поставить следуютций вопрос: "Как можно прстррить грамматику?"» ^ . „ 23 Нем. перевод Eineformale Theorie der Interaktion in sozialen Gruppen in Renate Mayntz (ed.). Formalisierte Modelle in der Soziologie. Berlin: Luchterhand, 1967, p.55- 72; R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux, Pion. 1967, p. 334
291 не вербального рассуждения: каковы возможные точки равновесия для деятельности группы, для царящего в ней согласия, для ее гармонии с ок- ружающей средой, и являются ли эти моменты равновесия стабильными. Эти примеры дают историку понятие о подходе, весьма отличающемся от его собственного; речь уже идет не о критическом духе и понимании, а о чутье теоретика, которое обращено в равной мере к человеческому по- ведению и к природным феноменам и позволяет почувствовать за подчас тривиальным парадоксом некий скрытый мотив. Например, оглядыва- ясь назад, можно заметить, что микроэкономика предельных явлений могла быть открыта любознательным умом, углубившимся в следующий парадокс: как получается, что проголодавшийся человек, готовый отдать за первый проглоченный им сандвич целое состояние, платит за него не дороже, чем за четвертый, который окончательно утоляет голод? Формализация оценивается не по исходному пункту, а по сути и ре- зультатам. Она заключается не в записи понятий на символическом язы- ке, то есть аббревиатурах, а в проведении операций с этими символами. Затем она должна привести к проверяемым результатам, к «проверяемым положениям», как говорят американцы; иначе для создания формализо- ванной эротологии было бы достаточно, чтобы возлюбленный сделал своей возлюбленной следующее заявление: «Исходящее от вас очарова- ние - это интеграл моих желаний, а постоянство моей страсти соответ- ствует абсолютной величине второй производной». Итак, чутье теоретика направлено на то, чтобы угадать, какие аспек- ты реальности могут быть выражены четким языком, способным дать множество выводов математического порядка, какой концептуальный ключ откроет нечто, возможно малозаметное, возможно очень абстракт- ное, но тем не менее нечто реальное, о существовании которого до того не подозревали. Попрактикуемся немного zpraxeology fiction. Однажды непременно появится математическая теория государства и обществен- ного строя, как появилась благодаря Вальрасу (Walras) и существует ма- тематическая теория общего экономического равновесия. Во времена физиократов тайна еще не родившейся экономической науки могла быть сформулирована следующим образом: каким образом получается, что семистам тысячам парижан каждое утро удается находить пищу и удов- летворять свои нужды благодаря труду миллионов производителей и по- средников, которые действуют сами по себе, не договариваясь между со- бой и не подчиняясь какому-то согласованному плану? Ключ к тайне сле- довало искать в равновесии спроса и предложения, в условности
292 экономической деятельности, понимаемой как огромный рынок, выра- жаемый системой уравнений. Однако политические мыслители, от Ла Боэси до Б. де Жувенеля, не переставали подобным образом удивляться чудесному подчинению человеческих групп идеальным правилам и ука- заниям горстки их членов: «в подобном подчинении есть нечто порази- тельное для людей, способных размышлять; подчинение очень большого числа очень малому - это особое поведение, идея почти загадочная»24* Решение этой загадки наукой заключается не в психологическом истол- ковании власти и чувства зависимости, не в социологическом и истори- ческом описании власти с ее идеал-типами, не в ковариационном анали- зе; научный прорыв произойдет, скорее, в неожиданном пункте, создаю- щем возможность для формализации, например в таком парадоксе: «Если бы полицейский, регулирующий движение, стремился к справедливос- ти, он опросил бы всех подряд и пропустил бы сначала врача и акушерку; на практике это привело бы к полной неразберихе, и все были бы недо- вольны. Поэтому полицейскому совершенно не интересно, кто спешит, и по какой причине; он шэрсто останавливает движение; он осуществляет порядок как таковой»25' Помечтаем немного о политической математике, в которой условный перекресток играл бы ту же роль научного объекта, что и рынок в экономике у Вальраса26' но очнемся' не медля' и вспомним о двух вещах: во-первых, что сначала нужно выразить эту условность на языке алгебры - это не должно оказаться невозможным в наше время, когда удалось найти математическое выражение очереди; и, во-вторых, что эта алгебра должна привести к проверяемым и информативным вы- водам: в этом все дело. Гуманитарные науки - это праксеологии Как мы видим, гуманитарные науки действительно являются наука- ми, поскольку они дедуктивны, и действительно являются гуманитарны- ми, поскольку они обращаются к человеку в его цельности, к его телу, 24 Неккер, щг. по В. de Jouvenel. Du pouvoir. 2 éd' 1947' P" 3L Стабильность коалиций кажется необъяснимой с точки зрения игр с нулевым результатом: W.H. Riker. The Theory of Political Coalitions, p. 30. 25 Alain. Propos, 3 Janvier 1931 (Pléiade, p.985). 26 L. Walras. Eléments, p. 43 sq.
293 душе и свободе; они являются теориями деятельности в целом, праксео- логиями. Экономические теории касаются представлений не в большей степени, чем материи; они - ни психологические, ни внепсихологиче- ские, они - экономические. Область собственно экономической теории начинается, когда мы переходим от чисто технической производительно- сти к производительности на уровне ценностей, а экономическая теория есть как раз теория ценностей; она также примениема к ценности уни- верситетского диплома, при всей его нематериальности. Закон снижения выработки только внешне напоминает физический закон, так как подра- зумевает технологический выбор и наделение ценностью. Закон убыва- ния полезности не является психологическим законом27' как ГОВОРИТ Шумпетер, теория предельной стоимости является не столько психоло- шей ценности, сколько логикой28' Можно сказать' ™ «eHH0CTb относит- ся если не к психологии, то к психике, поскольку следует подчеркнуть, что она все-таки больше похожа на представление, чем на камень29' скольку экономическая наука есть наука о деятельности; ценность - это абстракция, научный объект, который не смешивается ни с ценами, ни с таким психологическим фактом, как наше вожделение какой-то вещи. Обратимся к теории процентов с капитала, по Boehm-Bawerk: то, что об- мен имеющихся ценностей на будущие ценности происходит за вычетом процентов, не является объективной необходимостью, институтом или психологическим моментом; это значит, что данный вычет диктуется ло- 27 J. Schumpeter. History ofEconomic Analysis, p. 27; Id., The Theory of Economic Development. Oxford University Press, 1961, p. 213. О законе снижения выработки каквыражениитогофакта, что факторы не вполне взаимозаменяемы, см. J. Robinson. The Economics of Imperfect Competition. МастШап, Papermacs, 1969, p. 330. Как говорит F. Bourricaud (в предисловии к переводу Eléments pour une sociologie de l'action Парсонса, р. 95), можно сказать, что экономическая наука как система пра- вил, регулирующих альтернативное использование редких материальных благ, яв- ляется принципиально субъективной (поскольку существует выбор) и в то же время бихевиористской (поскольку существует "проявляемое предпочтение" в поведении потребителя); впрочем, экономистов это не волнует, поскольку они не претендуют на создание теории поведения во всей его цельности; их теория абстрактна, то есть ограничивается определенными суждениями. 28 History of Economic Analysis, p. 1Ö58. О психической природе экономики см. тж L. von Mises. Epistemological Problems ofEconomies. Van Nostrand, 1960, p. 152- 155; F. von Hayek. Scientisme et sciences sociales^ p. 26. 29 L. Robbïns. Essai sur la nature et la signification de la science économique, trad fr. Librairie de Médicis, 1947, p. 87-93.
294 гикюй действия; «реквизиция» связана с тем, что будущим благам субъек- тивно придается меньшая ценность; последнее означает, что мы пред- ставляем ее таковой. Обратимся, наконец, к знаменитому парадоксу о воде и брильянте: бесполезный бриллиант стоит очень дорого, вода, без кото- рой не обойтись, ничего не стоит; ее обменная стоимость равна нулю, тогда как ее практическая значимость велика. Если бы в экономической теории было принято различать представление и функционирование, то неравноценность воды и бриллианта, обусловленная, на первый взгляд, представлениями, была бы вытеснена во внешний мрак, что не помеша- ло неоклассикам найти сто лет назад причину этого; еще вчера стратегия рынка, однозначно объяснявшаяся тем, как индивиды и группы представ- ляют себе своих партнеров по обмену, также должна была быть отброше- на к слишком гуманитарным наукам: но математика игр разрабатывает оо ™ зо. Образцовый характер экономической теории обусловлен тем, ее теорию что она преодолевает дуализм представлений и объективных условий; установленное ею разделение - то же, что устанавливается во всякой на- уке; оно проходит между тем, что она дает в качестве теории, и тем, что она, абстрагируясь, оставляет за пределами теории; это могут быть пси- хологические моменты (например, биржевая паника и вообще все, что называют экономической психологией) и непсихологические (например экономические институты). Психология и институты, конечно, являются реквизитом, но не функ- циональным реквизитом; напротив, теория никогда так хорошо не функ- ционирует, как в их отсутствие; они являются реквизитом приложения теории к конкретике. Подобным образом в ньютоновой механике рекви- зитом будет существование луны, солнца и планет; подобным же обра- зом, если мы хотим, чтобы кантовский категорический императив воз- действовал на реальность и чтобы вы, просто соблюдая «ты должен», вернули отданное вам на хранение, то нужен психологический реквизит (любовь к добродетели или страх перед жандармом) и институциональ- ный реквизит (существование вещи, называемой «отданное на хранение»). Как и всякая теория, экономическая наука теоретизирует. Поэтому совершенно бесполезно вновь разоблачать условность homo œconomicus, зо См. изложения ее, впрочем, очень отличающиеся друг от друга, у R.D. Luce and H. Raiffa. Games and Decisions. Wiley, 1957, p. 208; y G. Granger. "Epistémologie économique" in Logique et Connaissance scientifique, Encyclopédie de la Pléiade, p. 1031; и y W.J. Baumöl. Théorie économique et analyse opérationnelle, trad. Patrel. Dunod, 1963, p. 380.
295 ТУ" движимого исключительно своими эгоистическими инстинктами31' тому же в этом случае условность касается не эгоизма, а рациональнос- ти. Взглянем на это с точки зрения нео-классицизма, которая сегодня 31 Примеры выпадов против homo œconomicus: B.Malinowski. Une théorie scientifique de la culture, trad. Maspéro, 1968, p. 43; E. Sapir. Anthropologie, trad. fr. Editions de Minuit, 1967, vol. I, p. 113. Contra L. Robbins. Essai sur la nature et la signification de la science économique, p. 96; a также Ph. Wicksteed. The Common Sens of Political Economy, 1910, reed. 1957, Routledge and Kegan Paul, p. 163, 175; любо- пытное замечание, сделанное Wicksteed, было развито - возможно, вполне самосто- ятельно — у Riker. Theory of Political Coalitions, p. 24: когда мы сами распоряжаемся своими деньгами, мы имеем полную возможность вести себя как плохие homines œconomici и растратить свои деньги или подарить их; но всякий распоряжающийся чужими деньгами (государственными или сиротскими) несет моральную обязанность вести себя как безупречный homo œconomicus', a поскольку в современных обще- ствах деньгами, как правило, распоряжаются третьи лица, то homo œconomicus ста- новится все более реальным. По поводу vexatissima quaestio пользы и эгоизма сле- дует упомянуть, как минимум, главу 5 из P.A. Sa.muelson. Fondements de l'analyse économique, trad. Gaudot. Gauthiers-Villars, 1965; но я, конечно, не могу похвастать- ся тем, что понял эту книгу, с ее высоким математическим уровнем. При нынешнем положении гуманитарных наук вопрос вовсе не в "материи" и "сознании", и не в том, являются ли "представления" простым реквизитом объективных процессов; эти старые вопросы совершенно неактуальны. Вопрос, как известно, касается раци- онального и нерационального поведения; гуманитарные науки, в том виде, в каком они сегодня существуют, представляют собой, как говорит Granger, технику вмеша- тельства. Они соединяют в себе черты описательности и нормативности: это прак- сеологии. Благодаря своей рационалистической гипотезе они остаются гуманитар- ными, заихвнешним смыслом кроется человеческое: еслидва первобытных племе- ни обмениваются вещами во время потлатча, социолог опишет церемониальный и психологический аспект этого обмена, напишет страницы, полные тонких сужде- ний о смысле дара для этих людей, тогда как экономист выделит экономическое значение этого обмена: максимально увеличить прибыль, получить путем обмена "потребительскую прибыль". Отсюда и диагноз в Granger. Pensée formelle et sciences de l'homme, p. 66: "Двойной соблазн, подстерегающий гуманитарные науки, заклю- чается в том, что мы ограничиваемся только пережитыми событиями, или же, пред- принимая неадекватные попытки достижения объективности естественных наук, уничтожаем какое бы то ни было значение, чтобы свести человеческий факт к моде- ли физических феноменов. Исходяиз этого, принципиальная проблема гуманитар- ных наук может быть обозначена как перевод пережитых значений в мир объектив- ных значений". В связи с этим возникает ряд вопросов: 1) Гуманитарные науки се- годня сколь нормативны, столь и описагсльны; вот почему Е. Weil. Philosophie politique, p. 72, п. 1, может выступать за формулирование гипотетико-дедуктивной теории политики, которая была бы сравнима с экономической теорией и являлась
296 устарела, но может служить примером; экономический анализ изучает не то, что делают люди для более или менее эффективного достижения своих экономических целей, а то, что они сделали бы, если бы были hommes œconomici, более рациональными, чем они, как правило, явля- ются, независимо от избранных ими целей и от психологических моти- вов, по которым они их избрали: для апостола, если он человек рацио- нальный, монета - это монета, как и для финансового воротилы. Эконо- мическая теория прослеживает логику и, можно сказать, пределы действия; как и в случае с кантовской моралью (где моральное действие, в той мере, в какой оно обусловлено склонностью действующего лица, «не имеет подлинной моральной ценности, как бы оно ни соответствова- ло долгу, как бы похвально оно ни было»), можно сказать, что «ни одно действие до сегодняшнего дня» не было произведено из чисто экономи- ческой рациональности. Так же как в природе не существует чистых хи- мических веществ. Однако это не мешает кантовской морали, экономи- ческой теории и химии объяснять значительную часть конкретного и четко отделять от нее ту часть, которая им не дается; если в ответ на «ты дол- жен» человек ответит: «А если я этого не сделаю?», то экономическая теория может сказать: «События отомстят за меня». Таким образом, тео- рия - это орудие анализа и вмешательства: рационален человек или не- рационален, она объясняет, что случится и почему. Например, она пока- зывает, что теория процентов с капитала остается истинной при комму- бы наукой вмешательства. Остается понять, насколько человек соответствует нор- мативному оптимуму; всякая нормативная праксеология должна сопровождаться описательной этиологией, которая сравнивает реальное поведение с нормой. 2) Не является ли доля рационального поведения наименьшей в человеческом поведении? Нет ли в человеческом поведении, как и в инстинктах, своих сбоев и нелепостей? Cf. Stegmüller. Probleme und Resultate, p. 421. Отсюда справедливый протест F.Bourricaud против эклектизма, которым отличается "великая теория" Парсонса: можно ли сегодня создать теорию действия, которая была бы справедлива как для рационального, так и для нерационального поведения? 3) Не является ли тот факт, что сегодня гуманитарные науки представляют собой технические приемы вмеша- тельстваи демострируют некую человечность, всего лишь временным состянием в их развитии? Так, многие физики, от Галилея и до конца XVIII столетия полагали, будто Природа следует простым математическим путем, выбирает математически элегантные решения, тогда как это они сами начали с открытия простейших зако- нов. Так что понятие значения, видимо, не является существенно важым для гума- нитарных наук; носегодняоно, наверное, самое подходящее.
297 нистической системе, даже если там не существует таких экономических институтов, как капитал и процентная ссуда: Boehm-Bawerk блестяще доказал это уже в 1889 г.32; ведь чтобы сделать Рациональный выбор од- ной из двух программ, сроки реализации которых более или менее отда- лены, составитель плана будет обязан изобразить на бумаге, неважно в какой форме, индекс, соответствующий процентной ставке, с тем чтобы вычислить сравнительную стоимость замораживания государственного кредита. Советские экономисты, для которых сегодня это остается глав- ной проблемой, признали, что хотя руки у теории чисты, они (руки) у нее все же есть. Недоразумение с homo œconomicus повторяется во всякой праксео- логии. Сказать, что Критика практического разума излагает нравст- венную доктрину чистого уважения, противоположную античному эв- демонизму или нравственности, основанной на ценностях, было бы не совсем точно; она, скорее, дает, согласно Канту, «формулировку» нравоу- чения; она анализирует логику нравственного поступка вне зависимости от ментальное™ действующего лица, от его философских и религиоз- ных рационалистических объяснений, его мотивов и всего того, что мож- но прочесть в труде по социологии нравственности33' ант не Указывает> что должны делать нравственные действующие лица, и не впадает в про- поведничество; он говорит, каков смысл того, что они делают на практи- ке; если те, к кому это относится, считают иначе, то это происходит пото- му, что они не смогли сформулировать то, что они делают. Поэтому нельзя возражать Канту, заявляя об отсутствии практических подтверждений того, что человек действует, исходя из чистого уважения, или интерпре- тировать кантианство как сублимацию протестантского и мелкобуржуаз- ного духа. С таким же успехом можно говорить, что Критика способнос- ти суждения проповедует формализм в искусстве; она ограничивается формулированием эстетического суждения как такового, и любая социо- логия искусства, растворяющая эстетическую праксеологию в социоло- гическом подходе, сама исчезнет, поскольку деятельность, которую она желает описать, потеряет всякий смысл. 32 Е. von Boehm-Bawerk. Positive Theorie des Kapitals, ed. 1889, p. 390-398; Па- рето BcexojiHinb использовал это доказательство. , 33 H.J. Paton. Der Kategorische Imperativ, eine Untersuchung über Kants Moralphilosophie. De Gruyter, 1962, p. 41, 77.
298 Экономисты-неоклассики - не идеологи либеральной буржуазии34'так же как Клаузевиц - не теоретик войны до победного конца: он просто формулирует, в абстрактной «абсолютной жестокости» «трений»35 ^е~ альной войны» логику и, можно сказать, пределы любого вооруженного конфликта. Любая сфера деятельности имеет свою скрытую логику, ко- торая дает направление действующим лицам, независимо от их отноше- ния к ней, от их мотивов и рационалистических объяснений, получен- ных ими от общества; ментальное™ и структуры не суть ultima ratio, a социология - не судилище для всего мира. Различные доктрины полити- ческой власти и веберовская социология власти с ее идеал-типами про- сто-напросто крутятся вокруг той непреложности, каковой является по- литическая власть, будь то власть традиционная, конституционная или харизматическая. Изучать человеческое действие только социологически — это значит смириться с полным его непониманием. И обе Критики, и Клаузевиц, и экономическая теория, и смутный пока еще комплекс, обо- значаемый как операционные исследования, суть фрагменты будущей науки; так, вне психологии и социологии, на еще безымянной по man 's land постепенно создается наука о деятельности, самая определенная на сегодняшний день надежда гуманитарных наук36* 34 Такое утверждение в данной формулировке связано, конечно, с популярными обвинениями; но оно также затрагивает серьезную проблему (таким же образом популярное представление о том, что гуманитарные науки — это орудие в руках су- ровых технократов, затрагивает проблему их природы, на сегодняшний день полу- нормативной). Данная проблема - не что иное, как пресловутый Methodenstreit: яв- ляется ли экономическая теория исторической наукой, как того желал немецкий ис- торизм, или теоретической наукой? Для Макса Вебера экономическая теория была просто идеал-типом исторической реальности, либеральной экономики. Противо- стоя этой исторической и инстутициональной тенденции немецкой школы (тенден- ции, все еще живой), австрийцы, от Бом-Баверка до Шумпетера, фон Мизесаи фон Хайека, настаивали на теоретическом, "чистом", строгом характере учения и под- черкивали различие между универсальными законами и эмпирическими, психоло- гическими и институциональными данными, вплоть до осуждения Кейнса как за- маскированного эмпирика. Книга F.A. Hayek. The Pure Theory of Capital Routledge and Kegan Paul, 1941 и 1962, представляет собой "австрийскую" попытку перевести Кейнса на язык чистой теории. v /п , , л лт Ч1 35 Метафора трении, которая появляется у Клаузевица (De laguerre, trad. Navale. Editions de Minuitml955.тр. 1QSI-671), вновь появится у Walras. Eléments d'économie politique, 4e' (Dfflroz, iy;>z), p. 4Э. 36 G.Th. Guilbaud. Eléments de la théorie mathématique des jeux. Dunod, 1968, p. 22.
299 Почему история тянется к науке Но является ли она надеждой для историка? Чего он может ждать от гуманитарных наук? Ему хотелось бы получить от них многое, посколь- ку он живет в тягостном состоянии, вызванном отсутствием теории, и сегодня в витринах книжных магазинов мы наблюдаем множество отча- янных попыток избавиться от этой неловкости; это принято называть «модой» в гуманитарных науках. Малейшая строчка рассказа (угнетен- ные восстали, угнетенные смирились со своим уделом) требует двойного обоснования: человеческая природа включает в себя возможность того, что называется «угнетением», которое приводит или не приводит (и у этой разницы непременно есть свое «почему») к восстанию; нельзя бес- конечно ограничиваться констатацией того, что угнетение, как любит говорить Вебер, «благоприятствует» восстанию. У историков — от Фуки- дида, испытывавшего тягу к ионийской физике и медицине, до Марка Блока, кружившего сначала вблизи Дюркгейма, - заметна неудовлетво- ренность теоретической стороной, хотя и постоянно подавляемая. «Здесь проходил Иоанн Безземельный» — вот фраза как нельзя более историчес- кая; он здесь больше не появится — это ясно; но как не задать вопрос, зачем он здесь проходил? Все: от психоанализа Иоанна Безземельного до социологии паломничества, не забывая о торговых путях и феноменоло- гии временного измерения у английской знати, - все будет испробовано для ответа на это «зачем». Так, в конечном счете, мы узнаем о путеше- ствии Иоанна Безземельного ровно столько же, сколько о путешествии кого-нибудь из наших соседей или о нашем собственном путешествии; этого достаточно для существования, значит, этого хватит для того, что- бы написать историю. В конце концов, историк сочтет вполне достаточ- ным сам факт того, что Иоанн прошел здесь, и, прежде всего, он устано- вит этот факт, но подавляя сожаление о том, что не удалось достичь боль- шего. И все же он с этим смиряется, поскольку он быстро замечает, что, пока он рассказывает свою историю во всей простоте и не требует от сво- его пера больше, чем требует романист, то есть чтобы оно позволяло по- нять, все получается хорошо; и напротив, как только он пытается дос- тичь большего, определить в итоге принципы своих объяснений, обоб- щить, углубить, - получается плохо: все течет меж пальцев, превращается в суесловие и неправду. Однако сожаление не проходит, поскольку по- требность в определенности не менее сурова, чем разум; так что он все-
300 гда готов надеяться на что угодно: на структурализм, функционализм, марксизм, психоанализ, социологию, феноменологию. Размывание сущностей Но это еще не все; созерцание исторического пейзажа подобно созер- цанию земного пейзажа: формы рельефа не только напоминают изложе- ние проблемы, они словно подсказывают решения и указывают местона- хождение будущей науки; ведь яблоки, в конце концов, могли бы и не 37, а люди - не подчиняться некоторым людям. Власть, падать на землю религия, экономика, искусство имеют свою скрытую логику и постольку представляют собой «региональные» сущности38* х РельеФ не слУчаен> их склоны не спускаются в случайном направлении, в них видна некая жесткая необходимость. Самой удивительной чертой этого пейзажа оста- ется его монументальность: здесь все поворачивается к институту, к раз- личию и к распространению, здесь все развивается и усложняется: импе- рии, религии, системы родства, экономические системы и интеллекту- альные авантюры; история имеет странную склонность к созданию гигантских структур, к тому, чтобы человеческие творения оказались по- чти так же сложны, как природные. В результате получается, что даже если написать от начала до конца историю одного из этих творений, то это еще не создаст ощущения, что оно действительно объяснено: историк занимается тем, что крутится вок- руг сущностей, имеющих свою скрытую праксеологию, никогда не видя подлинного смысла того, о чем он говорит. Нужно все-таки признать, что, с одной стороны, нет почти ничего общего между античным «госу- дарством» и современным государством; что, говоря о греческой религии и религии христианской, историк злоупотребляет омонимией. Но, с дру- гой стороны, он постоянно ощущает присутствие сущности государствен- ной власти или религии за их историческими вариациями; никто не зна- ет, что это за сущности; однако писать историю, делая вид, что вы не 37 Случай с ньютоновым яблоком - подлинный: A. Koyré. Etudes newtoniennes. Gallimard, 1968, p. 48, n. 35. 38 Ср. плюралистический эссенциализм y J. Freund. L essence de la politique. Sirey, 1965. Конечно, мыне придаем словам "региональные сущности" того же стро- гого смысла, какой они имеют у Гуссерля.
301 знаете того, что сразу же становится ясно любому путешественнику, ко- торый, высадившись на неизвестном острове, понимает, что таинствен- ные жесты аборигенов представляют собой религиозную церемонию, - значит превратить историю в хаос. Поэтому, от Платона до Гуссерля, история, как и весь наш опыт, постоянно ставила проблему сущности; наше восприятие пережитого - это восприятие сущностей, но размытых: однако только они придают зрелищу смысл. Короче говоря, в истории никогда не удается (и какой историк не вы- ходил из себя из-за этого бессилия?) найти того, что Виттгенштейн назы- вает твердостью мягкости, и определение чего является условием и нача- лом любой науки: наш опыт, напротив, всегда поддается при нажиме. Вдвойне. Во-первых, причинность непостоянна (не всякая причина име- ет свое непременное следствие; к тому же, как мы увидим в следующей главе, причины одного определенного рода, например экономические, не всегда оказываются самыми эффективными). Кроме того, нам не удается перейти от признака к сущности: мы можем понять, что поведение мож- но определить как религиозное, но мы все-таки не способны сказать, что такое религия; эта неспособность, в частности, выражается в существо- вании нечетких пограничных зон, например между сферами религии и политики, где все сводится к банальностям («марксизм - это милленари- стская религия»), с которыми нельзя смириться, но которые нельзя и иг- норировать, поскольку в них кроется нечто истинное; однако это нечто, как только его пытаются определить, утекает между пальцев, превраща- ясь в словопрения. Эта размытость, эти противоречия, эта нечеткость феноменов побуждают нас предполагать по ту сторону нашего опыта об- ласть определенности, научности; ведь наука в гораздо большей степени рождается из противоречия, из нечеткости феноменов, нежели выводит- ся из их подобия. Так, постоянно повторяется старый конфликт между аристотелевским непосредственным опытом и платоновской определен- ностью форм; любая наука- в большей или меньшей степени платонизм. А историк ограничивается непосредственным опытом. Так что ему приходится постоянно сопротивляться соблазну устранить его размытость с наименьшими затратами, прибегая к редукционизму. А как просто было бы объяснять все, сводя его к чему-то другому; религиозные войны све- дутся к политическим страстям; страсти не будут соотноситься с болез- нью социального организма как такового, которую индивид ощущает на себе, так что даже если он не страдает от нее в частной жизни, она, про- являясь как страх или стыд, не дает ему спать; эти страсти будут сведены
302 к сфере его личных интересов, и интересы эти будут экономического по- рядка. Таков материалистический редукционизм, но есть и другие, идеа- листического порядка, и они ничем не лучше. Так, политику сведут к религии: вместо того чтобы сказать, что римский император или фран- цузский король обладал харизматической аурой (культ императора, по- мазание, исцеление золотушных), поскольку он был властителем, посколь- ку народная любовь к властителю существует во все времена, а всякая власть выглядит сверхчеловеческой, скажут, наоборот, что культ монарха был «основанием» королевской власти. Подобным же образом экономи- ка будет сведена к психологии; раз первобытные обмениваются какими- то вещами, то это происходит в силу психологии ответного дара и из со- ображений престижности. Все будет сведено к чему-то более банально- му, чем сама реальность: если императоры имели обычай ставить памятники в честь своего правления - триумфальные арки или Траянову колонну, - то это не из-за желания оставить память о своем правлении перед лицом неба и возгласить о своей славе, даже если никто и не слу- шает, адля «имперской пропаганды». Можно предположить, что в наши дни персональная подготовка историка, приобретение «клинического опыта», о котором мы говорили выше, в значительной мере заключается в устранении редукционизмов, витающих в воздухе, и в восстановлении самобытности различных сущностей; в результате он приходит к проти- воречивому и неутешительному выводу: любая сущность объясняется только сама собой, религия - религиозным чувством, памятники - жела- нием ставить памятники. Человеческая душа не имеет четкой организа- ции; в ней нет иерархической структуры, которая бы позволила свести эти различные чувства к какому-то более глубокому чувству, классовому интересу или религиозным глубинам. И все же эти чувства, хотя мы и не видим их основы, упорно сохраняют свою самость; они сосуществуют, независимые, произвольные и непреложные, как традиционные нации. Удивительный контраст между отсутствием у них принципов и их устой- чивостью может объясняться лишь какой-то скрытой причиной и отсы- лает нас к будущей науке. Ей почти нечего ждать от науки Но каково будет воздействие этой будущей науки на ремесло истори- ка? Оно будет слабым, по той причине, что, как мы знаем, не существует
303 законов самой истории. Из этого следует, что историк должен будет «все знать», как идеальный оратор, или как детектив и мошенник, но сможет ограничиться, как и они, любительскими знаниями. Детектив и мошен- ник должны иметь представление обо всем, поскольку они не могут пред- видеть, куда их заведет исполнение или воспроизведение криминальной интриги. Но если для этой интриги могут пригодиться научные знания, то не существует ли науки о самой интриге, разворачивание которой не подчиняется законам. Какой далекой кажется нам эпоха всего лишь по- лувековой давности, когда Симиан советовал искать в истории обобще- ния и закономерности, чтобы вывести из них индуктивную науку о вой- нах и революциях; когда надеялись, что однажды удастся объяснить раз- витие и эволюцию любого общества. Ни одно общество не просвечивается законом все насквозь, и к тому же законы, которые привносятся в ход события, могут объяснить лишь незначительные его детали. Парсонс выразился верно, даже, может быть, сам не зная, насколько верно, написав, что история - это «синтетическая эмпирическая наука, которой требуется мобилизовать все теоретические знания, необходимые для объяснения исторического процесса»39' вот эти «необходимые знания»: законы, касающиеся деталей, в той мере, в какой они дополняют понимание интриги и вписываются в подлунную при- чинность. Мечта Спинозы о полной определенности в истории - не бо- лее чем мечта; наука никогда не сможет объяснить роман о человечестве, взяв целые главы или хотя бы абзацы; все, что она может сделать, - это объяснить какие-то отдельные слова, всегда одни и те же, встречающие- ся на многих страницах текста, и ее объяснения иногда бывают полезны- ми для понимания, а иногда - пустыми разговорами. Причина разрыва между историей и наукой - в том, что история в принципе рассматривает все случившееся как достойное ее внимания: она не имеет права выбирать, ограничиваться научно объяснимым. В результате наука по сравнению с историей бедна и страшно повторяет- ся. Какую бы экономику, какое бы общество мы ни описывали, общая теория государства как точки пересечения и экономики как рыночного равновесия будет справедлива; для того чтобы уравнения Вальраса стали реальностью, земля должна превратиться в Эдем, где материальные бла- га не являлись бы редкостью, или в полу-Эдем, где все они были бы вза- имозаменяемы. Для чего могла бы пригодиться будущая математика по- 39 Parsons. The Social System, p. 555.
304 литической власти специалисту по истории Римской империи? Не для объяснения того, что императору подчинялись по тем же причинам, что и любому другому правлению. Эта теория скорее принесла бы ему пользу негативного плана: она помогла бы ему не уступать редукционизму и ложным теориям, не слишком увлекаться харизмой; в общем, она при- несла бы ему ту же пользу, что и культура; заключим, вместе с Л. фон Мизесом (vonMises), что, «когда история пускает в ход какие-то научные знания, историку необходимо приобрести знания среднего уровня (a moderate degree ofknowledge) в данной науке, уровня, не превышаю- щего того, каким, как правило, обладает любой образованный человек»40* К тому же, наука может быть такой абстрактной, что не знаешь, как с ней быть. Теория стратегических игр сегодня является столь же впечат- ляющей, сколь бесполезной, как исчисление вероятности во времена Пас- каля, и вся проблема- в том, чтобы ее удалось к чему-нибудь применить. Стоит только взглянуть на осторожность авторов, искушаемых желанием ее использовать, на то, как они едва прикасаются к ней кончиками паль- о 4. Действительно, тут так легко обжечься; вот знаменитая «дилемма цев двух заключенных»: оба подозреваемых знают, что если они будут мол- чать, то отделаются легким наказанием, но если один из них даст показа- ния, то его отпустят, тогда как его товарищ будет приговорен к суровому наказанию за то, что не признался первым42' ^есь есть чем увлечь люб0" 40 Epistemological Problems of Economics, p. 100. Подчеркнем значительный интерес этой книги для эпистемологии истории и социологии; к сожалению, мыне смогли найти уже распроданную Theory and History того же автора (Yale University Press, 1957). Ясность подхода, проявленная в отношении эпистемологии истории авторами, чье базовое образование было научным (будь то физик Поппер или эконо- мисты Мизес и Хайек). - это урок, над которым стоит подумать. « Например, р. 210 в G. Granger. Essai d une philosophie du style. A. Colin, 1968. Другой пример: в Théorie économique et analyse opérationnelle, p. 395, WJ. Baumöl заявляет, что "игра двух заключенных" раскрывает фундаментальную причину ус- тойчивости государственного контроля и в самом демократическом обществе; он ссылается при этом на свою книгу Welfare Economics and the Theory of the State. Longman, 1952; прочитав эту книгу, замечаешь, что он не сделал там ни малейшего намека на теорию игр, но читатель найдет в ней описание множества ситуаций, к которым ему захочется применить эту теорию, как это наверняка хотелось и самому автору при создании книги. 42 R.D. Luce and H. Raiffa. Games and Decisions, p. 94; WJ. Baumol. Théorie économique..., p. 395; W. Edwards. Behavioral Decision Theory, in W. Edwards and
305 го, у кого имеется малейшее социологическое воображение: так вот поче- му социальная жизнь основана на диалектике «всех» и «каждого»43' хочется, чтобы правительство добилось успеха, но никто не хочет пла- тить налог, не будучи уверен, что и остальные станут платить. Так вот зачем нужны власть, порядок, вот объяснение солидарности, осторожно- сти homo historicus; вот окончательное опровержение анархизма и вот почему не происходят революции; более того, из этой неразрешимой ди- леммы сделают вывод о необходимости безусловного правила: «делай, что должен, и пусть будет, что будет», - и тем самым дадут обоснование кантовской морали... Ну просто чудо, это уже чересчур, это не более чем аллегория; самая простая монография с верифицируемыми выводами из этой дилеммы принесет нам гораздо больше пользы. Увы, человек - су- щество такое зыбкое и изменчивое, что гуманитарные науки могут быть только очень абстрактными, поскольку им еще очень далеко до открытия инварианта. Пример: экономическая теория и история. Гуманитарные науки не многое объяснят в истории и останутся слиш- ком абстрактными для историка; это будет сейчас показано на примере одной из них, уже существующей, - экономической теории. Известно, какую дилемму она ставит; она либо дедуктивна и может по праву гор- диться тем, что остается истиной «навеки», независимо от изменения институтов; но в этом случае ее практическое и историческое примене- ние весьма ограничено. Либо ее можно применять, с большей или мень- шей сложностью и приблизительностью, но за счет того, что ее содержа- ние институционально, привязано ко времени и бесполезно для истори- ка, который уже не может перенести ее в «свой период», не впав в анахронизм. Неоклассическая экономическая теория довольно хорошо от- ражает первый элемент дилеммы, а макроэкономическая теория, начи- ная с Кейнса, ближе ко второму; главное - как следует различать их, и этим мы сейчас займемся. Примечательно, что многие специалисты по А. Tversky (ed.). Decision Making. Penguin Modern Psychology, 1967, p. 88. Times Litterary Supplement недавно объявил об издании книги A. Rappoport and AM. Chammath. Prisoner's Dilemma. Ann Arbor, 197(1 43 Sartre. Critique de la raison dialectique, p. 306-377.
306 экономической истории не очень хорошо знают экономическую теорию и нисколько от этого не страдают; экономическая история гораздо более склонна к описанию экономических фактов, нежели к их объяснению; она восстанавливает кривые изменений цен и заработной платы, показа- тели распределения земельной собственности, описывает экономические институты, торговую и налоговую политику, а также экономическую пси- хологию; она прослеживает экономическую географию прошлого. Когда она рассуждает о проблемах монетаризма (как это мастерски делает Ch. Wilson), то она больше похожа на техническое умение, чем на теоре- тическое разумение: чистый экономист увидел бы в этом умении лишь «материал» для квантитативной теории денег. Если говорить языком эмпирической логики, то в экономической ис- тории вес «данных» институционального и исторического типа гораздо больше, чем вес «законов». Теория никак не может помочь восстановле- нию фактов; она их не столько объясняет, сколько толкует; однако мы не станем говорить об ореолах фон Тюнена всякий раз, как встанет вопрос о расстоянии между двумя экономическими метрополиями44* ато теоРия будет играть очень важную роль в негативном плане: она не позволит впасть в предрассудки «здравого смысла»; ведь, в конце концов, она ро- дилась из протеста против этих предрассудков, касающихся денег и та- моженного протекционизма. В наши дни она может показать историку - специалисту по Древнему Риму, что пресловутое утверждение Плиния: «latifundia разорили Италию»45' " не имеет совершенно никакой ценно- сти для экономической истории (в отличие от истории популярных идей 44 Der isolierte Staat фон Тюнена переиздано в 1968 г. в Wissenschaftliche Buchgesellschaft. 45^помянем лишь о следующем (пусть даже придется к этому вернуться в дру- гом исследовании): 1) у Плинияне было никаких архивныхдокументов, которые бы позволили ему сделать подобное утверждение. Для утверждений квантитативного, демографического и экономического порядка требуется архив и статистическая ра- бота. В Римском государстве не было архивов подобного рода, не существовало и статистики. 2) Даже если бы у Плиния были архивы и он выстроил бы колонки цифр, то делать из этого вывод о том, что крупная собственность была ответственна за разорение сельского хозяйства в Италии, нельзя без технологичесого и экономи- ческого исследования, немыслимого в ту эпоху: даже в наше время это стало бы предметом бесконечных научных дискуссий. А во времена Плиния экономической науки, как и статистики, не существовало. Ценность его фразы для экономической истории Древнего Рима равна ценности, какую имело бы для физика утверждение Лукреция по какому-либо пункту физической науки. Мы вновь встречаемся здесь с
307 об экономической морали); что нужно взвесить эти слова, прежде чем говорить, что древняя Италия была разорена в результате конкуренции с прочими частями Империи; что проблема инфляции непроста, и пола- гать, что неполновесная монета III века могла быть удобна для бедных, - совсем не абсурдно46' В общем' теория играет роль кУль^Ры; она n0Ka3bI" вает, что «вещи всегда сложнее, чем кажется». Но вот чтобы сказать, ка- 47 Не стоит обманываться макроэкономическими успехами ковы они... наших нынешних правительств; умение не есть разумение. Если мини- стру финансов известны рецепты укрепления денег, то из этого еще не следует, что квантитативная теория денег достигла совершенства; но в таком случае историк не может переносить в прошлое уроки нынешней экономической практики, поскольку переносить с полной ответственно- стью мы можем лишь свои собственные заключения; если неизвестно, почему рецепт увенчался успехом, то как узнать, были ли соблюдены в прошлом условия его успеха? Историк, буквально понимающий слова Кейнса о «законе, касающемся склонности к потреблению» (согласно ему, потребление растет медленнее, чем доходы), готовит себе разочарование: мнимый «закон» является лишь эмпирической констатацией, которая была опровергнута фактами нашей же эпохи. Если переносить с уверенностью можно лишь то, что является на- шим выводом, то объем экономической науки, которым историки могут проблемой критики источников, упомянутой нами в конце VIII главы: понять, о ка- кого рода фактах дает нам сведения источник такого рода. Утверждение Плиния является источником не по экономической истории Рима, а по истории популярных идей древнеримской эпохи в области экономики и социальной морали. Ведь это ут- верждение аналогично таким лозунгам современности, как "что хорошо для Джене- рал Моторз, хорошо и для нашей страны" или "возврат к земле спасет французскую экономику"; дискуссия или даже простое изложение проблематики на таком уровне невО4?^Ж83тновесная монета была удобна для бедных, имевших долги: см. реалис- тичные строки М. Блока в Esquisse d'une histoire monétaire de l'Europe, p. 63-66. Прежде чем критиковать теорию S.Mazzarino, исходя из общеизвестных предрас- судков о неполновесной монете и инфляции, следует прочесть F.A. Hayek. Prices and Production. Routledge and Kegan Paul, 1935 и 1960, где показано, что воздей- ствие вливания денег на цены зависит от того, в какой точке системы произведено это вл; s ни одна экономическая теория не позволит сказать о древнеримс- кой экономике лучше, чем Ростовцев; но, возможно, однажды она позволит сказать о ноименьше.
308 уверенно пользоваться, уменьшается как шагреневая кожа; это значитель- ное уменьшение является выкупом за избавление от анахронизмов. По нашему мнению, неоклассическая экономическая теория представляет со- бой культуру, наиболее соответствующую потребностям историка48' бы уже потому, что неоклассики обладали обостренным методологичес- ким сознанием и твердо придерживались различия между чистой теори- ей и институциональными и эмпирическими данными, между «тем, что относится к природе экономической системы, в том смысле, что оно не- избежно вытекает из действия экономических факторов, предоставлен- ных самим себе», и тем, что, будучи экономического порядка (какой-ни- будь институт или паника на бирже), «чуждо чисто экономической сфе- 49. Различие, тем более необходимое, что экономическая теория, даже ре» самая чистая, исходит все же из современной экономики (и еще уже - из национальной экономики, «богатства наций»). Поэтому неоклассическая теория, сведенная к чисто теоретическому аспекту, ничего не может сказать историку о двух особо интересующих его моментах: о потреблении и социальном распределении богатства; точнее, она оставляет ему всю работу, поскольку, с ее точки зрения, это вопросы исключительно психологического и институционального поряд- ка, иначе говоря, эмпирического, описательного, исторического. То есть потребление благ, то, как общество использует свои богатства - на пло- тины, автодороги, войны, храмы или потлатчи. Экономическая наука ничего не может нам сказать о том выборе, который общество сделает в использовании своих богатств, ни о мотивах этого выбора; все, что мо- жет сделать экономист, - это спросить людей, как они предполагают ис- пользовать свои богатства; установив шкалу их предпочтений и доход каждого из них, он проследит кривую безразличия и предположит, что потребитель намерен извлечь из своих средств максимум пользы; он ука- жет ему оптимальную комбинацию, доступную в соответствии с его до- ходами: столько-то масла и столько-то пушек, исходя из того, что выяс- 48 A. Marshan. Principles of Economics, 8th ed' 192° (Macmillan, Papermacs, 1966); J. Schumpeter. History of Economic Analysis. Allen and Unwin, 1954 и 1967; Id. The Theory of Economic Development, trad. Opie. Oxford: Galaxy Book, 1967 (пожалуй, шедевр мэтра и всей школы; существует и французская традиция); К. Wickseil. Lectures on Political Economy, Jxad., Classen. Rputledge, and JCegan Paul, 1934 и 1967. 49 Schumpeter. Economic Development, p. 218, ci. 10 и 220=223. Австрийцы раз- личалиэндогенныеизменения, возникшие внутри системы,иизменения, внешние по отношениюкданнойгипотезе.
309 нится о большей или меньшей склонности потребителя к тому и другому продукту. И не следует смешивать, объединяя под названием теории по- требительского поведения, действительно теоретический аспект и про- сто социально-психологическое описание. Собственно экономический анализ не может выходить за пределы транзитивности выбора50' КРИВОИ безразличия и эффекта замещения* ой>яснение выбоРа как такового " не его дело: экономика изучает не экономические цели, а их последствия в мире, где материальные блага редки и не вполне взаимозаменяемы. Часть исследований о функции потребления относится к экономической науке не в большей степени, чем исследование о технологических дан- ных функции производства; на самом деле это социологические иссле- дования, и историку не приходится ждать от них чего-то особенного, так как он, наверное, предпочтет сам придумать ту социологию, которая ему нужна. Специалист по экономической социологии говорит ему, что неко- торые потребители покупают дорогие продукты, поскольку они дорогие, чтобы доказать всем, что они достаточно богаты для этого, и что это по- ведение называется conspicuous consumption ?' ИСТОРИКУ этого He«0CTa" точно: показное потребление может принять самые различные формы, и историку нужно знать, .кто потребляет «напоказ», как, зачем и кому он хочет пустить пыль в глаза. Другой экономист сообщает ему, что классы и народы испытывают чувство неудовлетворенности при виде класса или нации, более богатой, чем они, что их склонность к потреблению увели- чивается вследствие этого, и что эту реакцию окрестили démonstration effect. Эти крестины излишни, если просто дается название самой ба- нальной реакции; но они недостаточны, если мы хотим понять эту реак- цию, то есть увидеть, как она действует в историческом контексте: мел- кая буржуазия, подражающая крупной, или тягостное чувство, испы- тываемое Третьим миром перед лицом американской цивилизации. Эко- номист-социолог ограничится раздачей названий для трюизмов, а всю остальную работу придется делать историку. 50 Потребитель, предпочитающий пушки маслу, а атомную бомбу пушкам, дол- жен будет предпочесть эту бомбу маслу, чтобы оставаться последовательным и не .К. Hicks. Va leur eiCapital, trad. fr. Dunod, 1956;2РГ1?.3Ш)1еп. The Theory of the Leisure Class, an Economic Study of Institution, 1899 (New York: the Modern Library, 1934). См. интереснейшие замечания у R. Ruyer in Cahiers de l'Institut de science économique appliquée, n°55, mai-déc. 1957.
310 Другой пример: распределение богатств Распределение материальных благ отличается от потребления; речь на этот раз идет о внутренней проблеме в сфере чистой экономической теории и о ее следствиях, но эта теория является именно чистой: она не претендует на разбор реального, исторического распределения матери- альных благ между членами общества; она хочет вывести отвлеченную модель, которую историк и социолог всегда смогут применить к реально- сти; здесь видно различие между реальным объектом и объектом позна- ния. К сожалению, ничто так легко не сглаживается, как сознание этого различия: из-за этого и удивляются тому, что теория теоретизирует. Ко- нечно, такому специалисту, как Шумпетер, изначально ясно, что теория может проследить только теоретическое распределение53' ^ авторов это станет новостью или даже скандальным открытием. По-ви- димому, здесь перед нами две различные, или неодинаково здравые кон- цепции природы экономики. В сфере распределения, как и во всякой иной сфере, чистая экономи- ческая теория является не описанием происходящего, а выводами о том, что произошло бы, если бы экономические механизмы были предостав- лены сами себе и изолированы от всего прочего (эта гипотеза в случае либерального капитализма несколько менее отдалена от реальности, чем в других экономических системах); историк должен измерить разницу между этой моделью и реальностью, и, если эта разница слишком вели- ка, сказать, как логика экономической деятельности отомстила за пре- небрежительное отношение к ней. Это кажется очевидным; к сожалению, существует постоянный риск смешения точки зрения теоретика и точки зрения историка. С началом макроэкономичской революции и с усилением государ- ственного вмешательства в экономику развился некий стиль неокамари- льи, превративший экономистов в советников правителей и создателей моделей роста; однако экономист, говоря о распределении, понимает под этим словом разные вещи, в зависимости от того, является ли он членом камарильи или теоретиком. Теоретик обращает внимание только на хо- зяйствующих субъектов, их ренту, их заработную плату, их квазиренту и 53 Economic Development, p. 145-147 и 151. Я не смог найти исследование ТТТум- петера "Das Grundprinzip des Verteilungstheorie" in Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik, XLII, 1916-1917.
возможные доходы; а член камарильи исходит из реальности, из картины национального дохода своей страны — базового документа любой эконо- мической политики. Так что он будет вынужден обращать внимание на жалованье чиновников и на закладные прислуги, которые присутствуют на этой картине, но неинтересны теоретику (правда, он и их пытался све- сти к теории)54' Разница между теоретическим и историческим распределением, в конечном счете, так велика, что теория распределения сама по себе едва ли составляет отдельную главу: «зарплата» и «рента», а не реальные зар- платы и ренты, представляют собой некие показатели, которые отража- ют предельную производительность труда и почвы, а распределение - это всего лишь приложение к главе о производстве. На таком уровне обоб- щения нельзя отличить даже рабовладение от наемного труда. Теорети- чески предполагается, что зарплата работника равноценна предельной производительности его труда55; но этот HaeM™ работник - не бЪлее чем отвлеченное понятие с минимумом индивидуальности, необходимым для ясности описания; наделе его зарплата наверняка сильно отличается от этой предельной производительности, которую к тому же очень трудно точно измерить, и назначается она хозяевами, профсоюзами и правитель- ствами. Но «истинной» остается зарплата теоретическая, в том смысле, что теория отомстит, если от нее слишком отклониться. Что же в таком случае произойдет в рабовладельческом государстве, где работник не по- лучает заработной платы? Нам скажут, что зарплата попадает в карман 54 Так делает J. Ullmo. "Recherches sur l'équilibre économique" in Annales de l'Institut Henri-Poincaré, vol. VIII, fasc. I, p. 49-54; cf. Schumpeter. History, p. 929 n. и и А* точнее, что, когда экономика предоставлена сама себе, конкуренция иде- альна и достигнуто равновесие, показатели зарплаты устанавливаются с учетом спро- саипредложения,науровнепредельнойполезностидляпотребителя, оттойчасти продукта, которая зачитывается предельному работнику любого предприятия. Вот другая, кудаболееинституциональная формулировка: этотуровень-"институцио- нальный",установленныйобычаемиливрезультатеполитическойборьбы,онвпи- сывается в абсциссу как независимая переменная, при том что занятость - одна из зависимых переменных. При этом уровень зарплат не подчиняется механизму бе- зусловного зачета (согласно австрийской школе, стоимость "заново спускается" по ступеням производства, от готового продукта к сырью: сырье, из которого ничего нельзя извлечь для продажи, не эксплуатируют); зато машины - другая зависимая переменная - не ускользают от механизма зачета.
312 рабовладельца, обязанного кормить раба5б: это позволяет подсчитать до- ход владельца, понять, было ли рабовладение рентабельным; или позво- лило бы, если бы такой подсчет был возможен на практике. Но рабовла- дельческий режим ускользает от теории, вернее, он навязан ей как дан- ность; так что распределение порождает не научное объяснение, а историко-социологическое описание, классическим примером которого для современности остается Распределение национального дохода Мар- д ~ 57. Таково расслоение между нашим опытом и опреде- ленным, подлунным и научным, doxa и épistémé. Историческая истина и научная истина Историю можно преобразить при помощи гуманитарных наук в той же мере, в какой можно преобразить нашу жизнь при помощи техники; у нас есть электричество и атомная энергия, но наши интриги по-прежне- му состоят из причин, целей и случайностей. Ни одна манера историопи- сания не может быть революционной, так же как жизнь не может не быть повседневной. Лингвистика не помогает понять тексты, так же как тео- рия света не помогает развить восприятие цвета; так что филология — это не практическое приложение лингвистики, которая, как и любая теория, не имеет иной цели, кроме себя самой. Возможно, завтра семиология объяснит нам, что есть прекрасное, и это удовлетворит наше любопыт- ство, но не изменит нашего восприятия красоты. История (как филоло- гия или как география) есть «наука для нас», и она воспринимает насто- ящую науку лишь постольку, поскольку та вмешивается в наш опыт. Впрочем, она не получает никакого эстетического или антропоцентри- ческого удовлетворения от того, что придерживается такой точки зрения; 56 Schumpeter. Economie Development, p. 51; о сомнительной рентабельности рабовладения, см. Marshall.^râcb/^Papennaçs ed., р. 446. . о , т., . , s? JTMarchai et J. Lecaillon. La repartition au revenu national, 3 vol, Librarie de Médias, 1958 sq.; очень интересный социально-экономический анализ другого типа принадлежит J. Fericelli. Le revenu des agriculteurs, matériaux pour une théorie de la répartition. Librarie de Médicis, 1960, напр. р. 102-122. Немецкий историзм, на сме- ну ноторому в этом пункте пришел логический эмпиризм, по-прежнему борется про- тив чистой теории и продолжает Methodenstreit в недавней книге Hans Albert. Marktsoziologie und Entscheidungslogik, ökonomische Probleme in soziologischer Perspektive. Berlin: Luchterhand, 1967, p. 429-461.
313 если бы она действительно могла сменить doxa на épistémé, то сделала бы это без колебаний. К сожалению, наша способность познания харак- теризуется тем, что эти два плана познания не удается соединить несмот- ря на некоторые частные совпадения. Бытие многосложно и в то же вре- мя четко организовано; можно заниматься описанием этой многослож- ности и никогда не дойти до его завершения, либо искать подступы к точному знанию и никогда не дойти до многосложности. Тот, кто привя- зан к нашему опыту, никогда не покинет этот уровень; тот, кто выстраи- вает формализованный объект, отправляется в иной мир, где он найдет нечто новое, но оно не станет ключом к миру видимому. У нас ни о чем нет полного знания; даже событие, к которому мы имеем самое прямое отношение, известно нам только по его следам. Мы можем смириться с отсутствием полноты знания: иногда нам удается воспроизвести частич- ную модель реальности; научное знание, возможное во всех случаях, даже в случае с человеком, освобождает нас от знания конкретики, всегда не- полного. Тем не менее вещи не даются нам целиком, они присутствуют в нас лишь частично и косвенно; наш ум приходит к точному и полному знанию о реальности, но ему не доступен ее оригинал58* История — это дворец, который мы еще не обошли полностью (мы не знаем, сколько не-событийного нам остается историзировать) и анфила- ды которого мы не можем охватить одним взглядом; поэтому нам никог- да не скучно в этом дворце, в нашем заключении. Абсолютный ум здесь заскучал бы, постигнув его геометрал и не имея возможности что-то еще открыть и описать. Для нас этот дворец - настоящий лабиринт; наука предоставляет нам удачные формулировки, которые позволяют найти в нем выходы, но не дают плана всего сооружения. Идею о постоянной незавершенности науки следует принимать безоговорочно; это означает не только то, что мы ни в чем не уверены, что итог наших знаний не застрахован от ошибок, но и то, что итога не существует; наука прибавля- ет все новые открытия и никогда не подводит черты под столбцом. Науч- ные высказывания замкнуты сами на себе и не подразумевают ничего такого, о чем они не говорят. Рассмотрим ньютонову гравитацию; она предполагала, казалось, немыслимую идею действия на расстоянии, и некоторые современники заключили из этого, что Ньютон ошибался; она предполагала, как казалось, и другую тайну, силу притяжения, и Вольтер 58 M. Guéroult противопоставляет Лейбница Спинозе: Spinoza, vol. I, Dieu. Aubier- Montaigne, 1969, p. 10.
314 заключил из этого, что такова сущность вещей и что Создатель дал мате- 59. Вплоть до того дня, когда Эйнштейн открыл более глубо- кое обобщение: то, что в физическом пространстве кратчайшее расстоя- ние между двумя точками - это кривая, а притяжение не представляет собой ничего иного. Не надо заключать из этого, что пространтсво дей- ствительно искривлено, поскольку физика на этом не остановится: тео- рии относительности когда-нибудь придется выйти из своего нынешнего великолепного одиночества. Когда Вальрас и Джевонз открыли закон предельной полезности, тоже не обошлось без реалистического перетол- кования: припомнили закон Вебера и Фехнера, сокращение наших по- требностей; не было недостатка и в возражениях: как отмечалось, неко- торые потребности возрастают параллельно с их удовлетворением, вмес- то того чтобы сокращаться. Одни из этого заключали, что маргинализм был бесполезен или бессмыслен; другие более осторожно замечали, что самым главным было то, какие верифицируемые выводы из этого можно сделать; и вот теперь математика игр, возможно, позволит поднять выво- ды на более высокий уровень и интерпретировать их по-другому. Из этого следует, что историческая истина сильно отличается от на- учной истины: обе они имеют временный характер, но по-разному. На- ука, как сказано, постоянно находится в состоянии незавершенности, но не происходит ли того же и с историей? Разве не могут признанные исто- рические истины быть опровергнуты новыми открытиями? Неважно, физики мы или историки, мы никогда ни в чем не уверены. Это верно, но в то же время мы понимаем, что эти аргументы оставляют в стороне прин- ципиальное различие. Наука не завершена, потому что она никогда не подводит итога, а история не завершена, потому что ее итоги подверга- ются пересмотру в связи с ошибками и упущениями. Физик немного на- поминает сообразительного дикаря60' KOTOP™, Дергая рычаги управле- ния автомобилем, открыл бы, что, включив зажигание и нажав на аксе- 59 Эйлер, напротив, сохранял в этом отношении осмотрительную сдержанность и ограничивался фразой: "Все происходит, как если бы..."; в своих Письмах герман- ской княжне о разных сюжетах истории и философии, 2, 68, он писал: "Во избе- жание какой бы то ни было путаницы, могущей возникнуть из-за слов, следует гово- рить, что тела этого мира движутся так, как если бы они действительно притягива- ли дрст друга". 60 конечно, это подражание известной притче о часах с плотно закрытым корпу- сом в Einstein et Infeld. L 'Evolution des idées en physique, trad. Solovine, p. 54.
315 лератор, он может запустить мотор, которого он не может видетьпод плот- но закрытым капотом. Исхода из установленной им «модели» зшуска, он непременно выдвинет какие-то гипотезы о том, что же может из себя пред- ставлять этот мотор, но ему не дано увидеть мотор своими собственными глазами. Может быть, даже случится, что он выяснит функции всех кно- пок и ему уже нечего будет открывать на панели управления: ю он даже не узнает, завершено ли его познание мотора, и ему нет никакого смысла задаваться этим вопросом, поскольку нет смысла спрашивать себя о том, что нам не доступно. Утверждать, что пространство представляет собой кривую, - не значит утверждать, что оно искривлено; и напротив, утвер- ждать, что Сократ или Иисус существовали и не являются мифическими фигурами, — значит действительно говорить, что они существовали: это утверждение должно восприниматься буквально, и больше тут говорить не о чем; однажды оно может оказаться ложным, да и весь исторический процесс постоянно пересматривается; но он не может быть угл>5лен: при- говор всегда будет звучать как «да» или «нет». Эпистемолог сказал бы: эмпирический факт есть* факт; научная теория, напротив, не является положительной истиной; она, как максимум, не опровергнута, Христиа- нин сказал бы: конфликт может быть между историей и Откровением, но не между наукой и верой. XII. История, социология, полная история Но не слишком ли высоко мы целимся? Разве история не поюжа боль- ше на геологию, чем на физику? Формализованные науки - зто еще не вся наука, и нельзя заявлять, что в пространстве между mathtmata и ис- торико-филологией ничего не существует; есть же науки, которые, не бу- дучи гипотетико-дедуктивными, тем не менее являются научными, по- скольку они объясняют конкретное, исхода из уровня конкретных фак- тов, изначально скрытого и обнаруженного ими: геология объясняет нынешний рельеф через структуру и эрозию, биология объясняет меха- низмы наследственности через хромосомы; патология объясыет инфек- ционные болезни через микробы. Вопрос о возможности наушой исто- рии или социологии будет звучать тогда так: существует ли уровень фак-
316 TOB, который, по крайней мере в целом, определяет остальные факты? Может ли история превратиться в геологию человеческой эволюции? Как мы сейчас увидим, найти такой уровень фактов - это старая мечта; его последовательно искали в климате, политическом режиме (politeiaî), в законах, нравах, экономике; марксизм остается самой известной среди этих попыток создать геологию. Если бы ее удалось создать, то история и социология стали бы науками, они позволили бы вмешиваться, или по меньшей мере предвидеть; они были бы похожи, соответственно, на ис- торию Земли и общую геологию, на историю солнечной системы и аст- рофизику, на фонетику конкретного языка и на фонологию. Вместо опи- сания они стали бы объяснениями, при том что история была бы прило- жением социологических теорий. Как известно, эти мечты, к сожалению, - всего лишь мечты: не существует такого уровня фактов, всегда одного и того же, который бы неизменно обуславливал остальные факты; история и социология обречены оставаться понимающими описаниями. Вернее, существует только история: социология - это просто тщетная работа по кодификации ktema es aei, профессиональный опыт, обращенный лишь к конкретным случаям и не имеющий тех постоянных принципов, кото- рые только и могли бы сделать из него науку. Почему же в таком случае считается, что социология существует и что она - нечто большее, чем фразеология, используемая историками? Потому что история не делает всего того, что должна была бы делать и предоставляет социологии заниматься этим вместо нее, рискуя зайти слишком далеко. История современности, ограничиваясь рассмотрением сменяющих друг друга событий, предоставляет социологии заботу опи- сывать не-событийное современной цивилизации; скованная старой тра- дицией описательной и национальной истории, история прошлого об- ращается исключительно к последовательному рассказу о временно- пространственном континууме («Франция в XVII веке»); не часто осме- ливается она отказаться от единства места и времени, стать еще и срав- нительной историей или тем, что так называют («Город на протяжении веков»). Однако можно заметить, что если история решится быть «пол- ной», стать в полной мере тем, чем она является, то она сделает социоло- гию ненужной. Конечно, то, что часть законных владений истории носит название социологии, не имело бы никакого значения; или могло бы иметь чисто корпоративный интерес. Беда в том, что эта ошибка в атрибуции влечет за собой последствия: история недоделывает (единство места и времени
317 ограничивает ее видение, даже внутри владений, право на которые за ней всегда признавалось), а социология перестаралась; не признав того, что она является историей, хотя и под другим названием, она считает себя обязанной стремиться к научности; то же можно сказать и об этно- логии. Социология - это псевдонаука, порожденная академическими ус- ловностями, которые ограничивают свободу истории; ее критика не яв- ляется даже эпистемологической задачей: это задача истории жанров и условностей. Между историей, которая станет наконец полной, и четкой наукой о человеке (которая сегодня имеет облик праксеологии) нет места ни для какой науки. Стать историей в полной мере - вот истинное при- звание истории, которой суждено бесконечное будущее, поскольку опи- сывать конкретное - задача бесконечная. Условия существования научной истории «Научная история» - эти слова могут обозначать два совершенно раз- ных намерения: научно объяснить каждое событие через тот или иной закон, к которому оно относится, или же объяснять историю как целое, найти ключ к ней, понять, какой двигатель толкает всю историю вперед. Мы только что увидели, что первое намерение неосуществимо; объясне- ние было бы крайне неполным или неоперабельным. Второе намерение характерно, в частности, для марксистов: можно ли объяснить грань ис- тории в целом, или, если угодно, найти за каждым событием, будь то война 1914 г., русская революция или кубистская живопись, причины одного и того же порядка, то есть капиталистические производственные отношения? Нельзя ли вместо конъюнктурных объяснений, где природа причин меняется от случая к случаю, найти какую-то категорию фактов, всегда одну и ту же, которая бы объясняла, хотя бы в общем, все осталь- ные факты истории? При этом будет считаться, что история функциони- рует в соответствии с категориальной структурой, делится на экономику, социальные отношения, право, идеологию и т.д.; именно так XVIII век задавался вопросом о том, какая из двух категорий - законы или нравы - объясняет другую. Когда мы хотим объяснить рельеф какой-то области с точки зрения геологии, то мы не изучаем приключения каждого камня в отдельности - вот этот откололся из-за низкой температуры, а тот отбит пасущимся здесь бараном; мы ограничиваемся изучением структуры и типом эрозии, по-
318 скольку выясняется, что этого достаточно для понимания самого главно- го: климат, флора и человеческая деятельность имеют гораздо более ог- раниченные последствия, или редко приводят к значительным послед- ствиям. Так и в истории мы отметим, что какая-то категория причин - экономика- имеет гораздо более значительные последствия, чем осталь- ные причины, которые, конечно, могут воздействовать на нее, однако сила этого воздействия остается ограниченной. И как геолог предполагает ха- рактер подпочвы, видя, какая растительность покрывает почву, или то, что жизнь сосредоточена вокруг редких источников воды, так и геолог- истории, видя причудливые цветы, которые называютсяДоя Кихот или Бальзак, должен предчувствовать, на каком базисе они растут. Такой марксизм был бы лишь гипотезой, но разумной; все сводилось бы к простому вопросу: имеет ли определенная категория причин посто- янные последствия, более значительные, чем остальные причины? От- вет геологии, как мы видели, - «да», ответ медицины, скорее, «нет»: ког- да ищут объяснение неинфекционной болезни, то переходят от анатомии к физиологии, от физиологии - к гистологии, и от последней - к биохи- мии, при том что ни одна из этих инстанций не является более рашаю- щей чем остальные61" и в ИСТОРИИ Должна существовать решающая инстанция, то было бы резонно думать, что это экономика: ясно, что вне суматохи великих событий и великих людей жизнь человечества прохо- дит главным образом в труде ради сущестования. Остается выяснить, доходит ли экономика, имеющая очень большое значение для других видов деятельности, до того, чтобы обуславливать их, то есть объяснять их. Однако что значит «объяснять»? Объяснение может существовать только при наличии постоянства; объяснение воз- можно, если мы можем сказать, какие причины, в целом, неукоснительно приводят к данным последствиям, или же если мы можем сказать, какие последствия, в целом, будут неукоснительно вызваны данными причи- нами; все дело - в этом «общем»: приблизительность не должна выхо- дить за определенные рамки62' Законы *изики таковы' шо если я ХОЧУ вскипятить кастрюлю воды, то для получения искомого результата мне достаточно определить количество воды и температуру в целом; а если я стреляю из пушки, то даже самая точная наводка не предотвратит раз- 61 F. Dagognet. Philosophie biologique. P.U.F., 1955; cf. W. Riese. La Pensée causale en médecine. P.U.F, 1950. 62 D. Böhm. 'Causality and Chance in Modem Physics. Routledge and Kegan Paul, 1957 и 1967.
319 броса моих снарядов, но только в хорошо известных пределах расчета вероятности: поэтому в конце концов я попаду в цель. Почему она недостижима Если бы оказалось, что экономические производственные отношения являются, хотя бы в целом, причиной, на которую можно рассчитывать, и вызывали бы, хотя бы в целом, последствия, отвечающие нашим ожида- ниям, то марксизм был бы прав и история была бы наукой. Например, революция должна была бы быть так или иначе гарантирована, постоль- ку поскольку причины, к ней приводящие (позиция пролетариата, на- циональная специфика, генеральная линия партии), варьировали бы в умеренных пределах; определенному базису (например капитализму) дол- жны были бы соответствовать элементы надстройки, конечно, разнооб- разные (роман в духе реализма или эскейпизма), но не какие угодно (не эпопея). Впрочем, как известно, ничего подобного не существует, марк- сизм никогда ничего не мог предсказать или объяснить, и мы не станем на этом останавливаться. Но нужно все-таки понимать, что именно зна- чит его провал для эпистемологии истории; этот провал означает не то, что, например, поэзия не объясняется экономикой, а только то, что она не всегда ею объясняется, и что в истории литературы, как и в любой исто- рии, существуют не только конъюнктурные объяснения. То, что у поэзии есть своя собственная ценность и своя собственная жизнь, - слишком очевидно; но что дает нам право пророчествовать, будто стихотворение никогда не будет объясняться прежде всего экономикой? Что поэзия выше этого? Это было бы образчиком назидательного стиля или метафизиче- ским предрассудком, противоречащим принципу взаимовлияния. Куль- тура, как и вся история, состоит из отдельных событий, и невозможно предусмотреть экспликативную структуру для каждого из них. Вот поче- му нельзя выстроить теорию культуры и истории, или возвести в катего- рию то, что в общем мнении, а вернее, в современных языках, называет- ся «культурой». Такое состояние неопределенности является даже харак- терной чертой социальной жизни и источником нескончаемых дискуссий; здесь нет постоянной истины, ничто не является определяющим, все за- висит от всего, как об этом говорится во множестве пословиц: «Не в день- гах счастье, но деньги ему немало способствуют», «сюжет романа сам по себе ни плох, ни хорош», «полувиновник, полужертва, как и все мы»,
320 «надстройка оказывает обратное воздействие на базис». Все это сводит политику, даже если она уверена в своих целях, к текущей деятельности правительства, а историю - к ненаучности: историк по опыту знает, что если он попытается обобщить экспликативную схему, превратить ее в теорию, схема продавится под нажимом. Короче говоря, историческое объяснение не следует раз и навсегда проторенной дорогой; у истории нет анатомии. В ней нельзя обнаружить «твердость мягкости». Нельзя иерархически расставлять причины по степени важности, даже в целом, и считать, будто экономика вызывает все же более значимые последствия в отличие от не самого внятного бормотания истории идей; категории причин каждого события имеют свою относительную значи- мость. Мы видели, как национальное унижение низвело на уровень вар- варства, не преодоленный и ныне, народ, который в течение полутора веков был Афинами Европы, и как мелкий буржуа, попавший в богем- ную среду, развязал мировую войну, поставив две цели: уничтожить ев- реев, что является некой формой истории идей, и завоевать для своего народа плодородные земли на Востоке63 ~ стаРинное стремление, идущее от прежних аграрных обществ и античной «жажды земли», проявление которой вызывает оторопь в век индустрии и кейнсианства. Отсутствие постоянной иерархии причин становится очевидным, когда мы пытаем- ся вмешаться в ход событий: слишком низкий образовательный уровень рабочих - и пятилетние планы и превосходство социализма сведены на нет. Самые разные причины перехватывают друг у друга leadership, и в результате в истории нет ни смысла, ни циклов, она является открытой системой; в этом пункте наш кибернетический век начинает уже форму- лировать вполне определенные вещи64' 63 Ведь таковы были две главные цели войны, начатой Гитлером: реванш за Версаль был лишь предварительным этапом; разгром Франции и Англии нужен был для свободы рук на Востоке. См. H.R. Trevor-Roper. "Hitlers Kriegsziele" in Vierteljars- heflefir Zeitgeschichte, 1960, E. Jäckel. Hitlers Weltanschauung, Entwur einer Herrschaft, Tübingen, Rainer Wunderlich Verlag, 1969. 64 E. Topitsch. Gesetzbegnrr in den Sozialwissenscharten in R. Klibansky (ed.). Contemporary Philosophy (International Institute of Philosophy), vol. 2, Philosophie des sciences. Florence: La Nuova Italia, 1968, p. 141-149. Различные, но в равной мере обоснованные взгляды на вопрос о том, можно ли говорить об общей эволюции че- ловеческой истории, изложены в К. Popper. Misère de l'historicisme, section XXVII, с учетом важных замечаний в предисловии к французскому изданию, р.Х; J. Maritain. Pour une philosophie de l'histoire, trad. Journet. Seuil, 1957; N. Georgescu-Roegen. La science économique, ses problèmes et ses difficultés, trad. Rostand. Dunod, 1970, p. 84.
321 В результате получается также, что не может быть истории как науки, поскольку детерминизм не является достаточным условием для существо- вания науки: наука возможна только в тех областях, где всеобщий детер- минизм (который невозможно проследить повсюду в его бесконечных подробностях) представляет совокупность более глобальных следствий и может быть расшифрован и использован благодаря упрощенному мето- ду, который применяется к этим макроскопическим следствиям, методу моделирования или методу доминантных следствий. Если детерминизм в рассматриваемой области не содержит этих следствий, то расшифровка неосуществима, а соответствующая наука невозможна. Представим себе калейдоскоп; нет ничего менее определенного, нежели разнообразие кар- тинок, составленных из кусочков цветной бумаги. Можно рассказать ис- торию последовательной смены этих картинок, но можно ли создать на- уку о них? Да, но при одном из двух условий: либо калейдоскоп должен был сконструирован таким специфическим образом, чтобы за разнооб- разием картинок можно было обнаружить определенные повторяющиеся структуры, смену которых можно вычислить; либо, как это происходит в случае с порчеными игральными костями, то или иное движение руки должно всегда вызывать (в целом) ту или иную картинку. Если эти усло- вия не выполняются, то самое большее, что можно сделать, — это расска- зать историю. Правда, можно будет также заняться составлением топики этих фигур, перечислить цвета кусочков бумаги и основные типы конфи- гураций, в которые они складываются; короче говоря, можно будет со- здать общую социологию. Задача довольно бесполезная, поскольку эти цвета и конфигурации существуют лишь на словах и выделены так же «субъективно», как и созвездия, традиционно выделяемые на небосводе. Поскольку у истории нет анатомии и доминантных причин, как нет у нее своих собственных законов, то следует отказаться от контовской идеи о том, что история сейчас находится на до-научной стадии и ожидает возведения ее в ранг науки, причем наукой этой является социология. Под этим названием Конт, конечно, не подразумевал ту четкую науку об определенных областях человеческой деятельности, которую сегодня при- нято называть праксеологией: его социология была наукой обо «всей» истории, наукой об истории; она должна была установить законы исто- рии, как, например, «закон трех стадий», представляющий собой описа- ние движения «всей» истории. Однака эта наука об истории оказалась невозможной (не по метафизическим причинам — человеческая свобода, — а по причинам практическим, «кибернетического» порядка). То, что
322 делают в наши дни под названием социологии, - это не наука; иногда это описание, история под другим именем, а иногда топика истории и пустая фразеология (это общая социология). Стоит ли при такой путанице при- зывать историков и социологов ко все более неотложному интердисцип- линарному сотрудничеству? Призывать историков и экономистов к ис- пользованию результатов современной социологии (поскольку приходится ставить вопрос о том, каковы же эти результаты)? Прояснение ситуации кажется более необходимым, нежели сотрудничество, и история должна позаботиться о собственной ясности не меньше, чем социология. У социологии нет предмета У всякой науки имеется свой предмет; каков предмет социологии? Выясняется, что его не существует. Мы помним, как Дюркгейм ставит проблему в Методе социологииЛ', для существования социологии необ- ходимо наличие социальных типов, социальных видов; если бы, напро- тив, был верен «номинализм историков», которые считают эти типы час- тями реальности, выделенными ad libitum, то «социальная реальность могла бы быть предметом только отвлеченной и туманной философии или чисто описательных монографий», произведений историков и путе- шественников. Это можно выразить также следующим образом: для су- ществования социологии настоящее должно быть не только тем, чем сде- 65 Durkheim. Règles de la méthode sociologique, p. 76 и 111-119. Может быть, это реакция Дюркгейма на слова Стюарта Милля, который постулирует в качестве ус- ловия социологической науки простое наличие детерминизма, когда состояния ве- щей в каждый момент просто выводятся из предыдущего состояния; в таком случае предмет социологии, согласно Миллю, будет заключаться в открытии единообраз- нойпреемственности;приэтом"взаимнаякорреляциямеждуразличнымиэлемен- тами каждого из состояний общества есть лишь производный закон, вытекающий из законов, регулирующих преемственность различных состояний общества" (A System of Logic, VI, chap. 10). Действительно, как вскоре добавляет Милль, при предсказании социальной эволюции "наша задача была бы в огромной степени об- легчена, если бы оказалось, что один из элементов социальной жизни преобладает над остальнымииявляетсяпервичнойдействующей сил ой социального развития". Затем он обнаруживает, что такой элемент существует: это "состояние мыслитель- ных способностей человеческого разума"; ибо Милль видит в прогрессе техники и просвещения главную ось всеобщей истории, а движущей силой истории при этом является "the advance in knowledge, or in the prevalent beliefs".
лало его прошлое, оно должно быть не каким угодно, не результатом при- хоти антецедентов, а должно во всякий момент обладать своей собствен- ной структурой; оно должно напоминать организм, а не калейдоскоп. Для этого нужно, чтобы какой-то уровень доминантных фактов придавал ему форму. Маркс приписывал эту решающую роль производительным си- лам, Дюркгейм приписывает ее тому, что он называет «социальной сре- дой», имеющей особенности, которые он метафорически именует «объе- мом» и «концентрацией»; эта среда в любой момент имеет «некое преоб- ладание» над прочими сопутствующими фактами; благодаря ему социальный организм — не просто результирующая своего прошлого, он имеет определенную анатомию, «так же как совокупность анатомиче- ских элементов составляет внутреннюю среду организмов». Эта среда объясняет события: «Первоисточник всякого сколько-нибудь значимого социального процесса следует искать в устройстве социальной среды». Если бы не существовало преобладания некой категории фактов, то со- циология была бы «не в силах установить какую бы то ни было причин- ную связь»; более того, ей бы нечего было сказать: все стало бы истори- ей. Но этого не происходит: напротив, в какой бы момент истории мы ни сделали поперечный срез общества, мы обнаружим в нем социальные типы и глобальную структуру, не сводимые к антецедентам; вот, собствен- но, предметы социологической науки; можно даже сказать, что эти два предмета составляют одно целое, поскольку «социальные типы существу- ют, поскольку общественная жизнь зависит прежде всего от сопутствую- щих условий, составляющих некоторое разнообразие ; ведь существуют разные формы организации, которые социология должна описать. Та или иная социальная среда, дающая обществу ту или иную анатомию, опре- деляет также тот или иной тип его органов; сосуществование чего угодно с чем угодно невозможно. Социология - это своего рода биология обще- ства; мы можем также представить ее себе как Дух законов, где преобла- дающими факторами были бы объем и концентрация среды. С момента появления этих чудесных проницательных строк прошло три четверти века. И если справедливо, что за это время социология не открыла никаких социальных типов, никакой категории преобладающих фактов, если приходится обращаться к математической праксеологии, чтобы обнаружить инварианты, то из этого следует заключить, что «но- минализм историков» был верным и что у социологии нет предмета; а если она все же существует, или, по крайней мере, существуют социоло- ги, то значит, они делают под этим названием нечто иное, нежели социо-
324 логия. Объяснить общество или отрезок истории как организм невозмож- но; существует лишь пыль событий: коалиция 1936 г., спад 1937 г., паде- ние черепицы, - каждое из которых требует своего объяснения. Француз- ское общество 1936 г. имеет лишь номинальную реальность; не суще- ствует науки, способной объяснить связь между его составляющими, как не существует науки, дающей целостное объяснение бесчисленным и разнородным физико-химическим фактам, возникающим каждый миг на участке земной поверхности с произвольно выбранными границами. Как мы видели выше, слова о научном познании истории могут быть поняты . в двух разных смыслах: объяснение истории как целого, объяснение каж- дого события в рамках его категории. Итак, либо общество объяснимо как целое, и это предполагает, что форму ему придает какая-то преобла- дающая категория фактов; в таком случае социология возможна, а исто- рия является просто прикладной социологией (развитие жизни общества будет восприниматься, главным образом, исходя из знаний о его организ- ме); либо, напротив, различные события формируют целое только на сло- вах; тогда социология не имеет смысла, так как ддя нее не остается места между историческим номинализмом и научным объяснением событий с помощью различных законов, к которым они относятся. Дилемма социологии - она же дилемма номинализма - была постав- лена сорок лет назад в книге Ханса Фрайера с показательным названием «Социология как реализм»66' ГибЬ социологические типы, архаичная «община», клан или gens, a также современное «общество» суть лишь взгляд на реальность, не более и не менее обоснованный, чем множество других возможных взглядов; в таком случае социология сводится к сбору эмпирических данных (можно сказать, исторических); либо эти типы действительно существуют, и в таком случае их следует открыть в исто- рии. Социология - это биография человечества; она показывает, как люди перешли от клановой общины к обществу с сословиями, или классами. Это не значит, что в определенную эпоху, в определенном социуме об- щинная организация не могла существовать одновременно с обществом; но в этом случае их сосуществование не является сосуществованием двух односторонних точек зрения в голове социолога; это сосуществование 66 Н. Freyer. Soziologie als Wirklichkeitswissenschaft: logische Grundlegung des Systeme der Soziologie, 1930 (Wissenschaft. Buchgesellschaft, 1964). Однако Фрайер не ставит проблему expressis verbis, в терминах номинализма; но это можно про- честь и таким образом.
325 двух несовместимых форм организации, что приводило к социальным антагонизмам. Тем же, по Фрайеру, объясняется и кризис современного мира. В таком случает встает вопрос о том, почему социология Фрайера заслуживает название социологии: на самом деле под этим названием он сочинил историю социальной организации последних двух-трех тысяче- летий. Но социология упорствует в своем желании быть чем-то иным, неже- ли история. В результате эти амбиции приводят к тому, что социологии нечего сказать; поэтому она говорит вхолостую или говорит о чем-то дру- гом. В общем и целом, книги, издаваемые под названием социологии, можно поместить под тремя рубриками: политическая философия, не признающая себя таковой, история современных цивилизаций и соблаз- нительный литературный жанр, шедевром которого, пожалуй, являют- ся Cadres sociaux de la mémoire Хальбвакса (Halbwachs) и который, сам того не сознавая, стал преемником моралистов и авторов трактатов XVI- XVIII веков; в эту третью рубрику входит почти вся общая социология. В первой рубрике социология позволяет изложить под видом науки как таковой передовые и консервативные взгляды на политику, образование и на роль всяческого сброда в революциях; здесь она является полити- ческой философией. Зато — и это вторая рубрика — если социолог прово- дит статистическое исследование студентов Нантерра и выводит из него объяснение университетского бунта в мае 1968 г., то он занимается со- временной историей, и будущим историкам придется учитывать его ра- боту и изучать его интерпретацию; поэтому мы смиренно просим у этого социолога прощения зато, что мы, как, наверное, кажется, дурно отзыва- емся о социологии, и умоляем его принять во внимание, что мы ставим под сомнение вывеску, а не товар. Остается общая социология. Подобно тому как часть нынешней фи- лософской продукции является продолжением назидательной литерату- ры и сборников проповедей, составлявших в XVI-XVIII веках значитель- ную часть публикаций (в некоторые периоды - около половины книг), так и общая социология продолжает искусство моралистов. Она расска- зывает об устройстве общества, о видах объединений, о взглядах людей, их обрядах, склонностях, так же как максимы и трактаты о человеке и духе описывали разнообразные формы человеческого поведения, обще- ства и предрассудков; общая социология изображает вечное общество, подобно тому как моралисты изображали вечного человека; это «литера- турная» социология, в том смысле, в каком говорят о «литературной» пси-
326 хологии моралистов и романистов. Она может, как и последняя, созда- вать шедевры; в конце концов, Придворный Бальтазара Грасиана - это социология (написанная, как и книги Маккиавели, нормативным язы- ком). Однако большей части этой литературы моралистов не суждено пережить свое время и еще менее того - стать началом кумулятивного процесса; она может спастись только благодаря своим литературным и философским достоинствам. Ведь будь то моралисты или общая социо- логия, речь все равно идет об описании известного; а закон экономии мысли не позволяет хранить в ее сокровищнице описание, пусть даже самое правдивое, если оно — одно из бесчисленного множества возмож- ных, столь же верных, и если любой человек несет в себе возможность составить для себя при необходимости такое описание; этот закон хра- нит в своей сокровищнице только «дисциплины памяти», историю и фи- лологию, и научные открытия. Однако общая социология и не может быть ничем, кроме «литератур- ной» социологии, кроме описания, пустой фразеологии. Ни одно из этих описаний не может быть более верным или более научным, чем другие. Описание, а не объяснение; укажем еще раз в дидактической манере три уровня знания. Формула Ньютона объясняет законы Кеплера, которые объясняют движение планет; микробы как патология объясняют бешен- ство; бремя налогов объясняет непопулярность Людовика XIV. В двух первых случаях перед нами - научное объяснение, а в третьем - описа- ние и понимание. Для двух первых случаев потребовались открытия, а третий - дитя Памяти. Два первых дают возможность для дедукции или для предсказания и вмешательства, третий — вопрос осмотрительности (любая политика — это вопрос понимания). Первой категории соответ- ствуют очень отвлеченные понятия, «работа» и «притяжение»; второй - научные понятия, возникающие благодаря выделению из общепринятых понятий («склон» у геологов имеет гораздо большую определенность, чем «склон» в разговорном языке, и ему принято противопоставлять cuesta). Третьему объяснению соответствуют подлунные понятия. Это третье объяснение - история; что касается социологии, которая не относится ни к первому, ни ко второму, то она может быть только историей или пара- фразом истории. Однако исторические описания состоят из слов, поня- тий, универсалий; и во всякий момент можно будет извлечь одну из этих серий универсалий и создать из нее общую социологию; можно также решиться использовать только эти универсалии, и это даст возможность для появления дедуктивной социологии. Которая, при всей своей дедук-
327 тивности, будет наукой не в большей степени, чем Этика Спинозы, или право, или богословие. Результат будет все тот же: общая социология - это пустая фразеология, а количество возможных социологии — беско- нечно, как это доказывают сами события. Социология - это просто описание Социология, как пишет Парсонс, есть совокупность описательных категорий, «тщательно разработанная система понятий, применимых логичным образом ко всем частям и всем аспектам конкретной систе- 67. Это звучит слишком скромно или слишком претенциозно. Если мы» требуется просто описать всю социальную жизнь, для этого подойдет какой угодно из существующих языков, поскольку любой из этих языков позволяет все выразить; если потребуется язык, логичность которого ни- когда не отступит перед противоречивостью феноменов, то такой язык станет предметом завершенной общей социологии, а не предваритель- ным моментом этого великого труда, как полагает Парсонс. Поэтому «тща- тельно разработанная система» Парсонса не хуже и не лучше любой дру- гой; можно только спросить, будет ли она более удобной, не будучи более истинной, как это спрашивают про эсперанто. Конечно, это красиво - описывать общество, как это делает Парсонс, постоянно употребляя пять слов: структура, функция, контроль, роль и статус. Однако же язык L. von Wiese, с его постоянными устремлениями, взглядами и положениями, не хуже, хотя и на добрые тридцать лет старше. А если нужно описать чело- веческие группы? Никто не станет отрицать, что человеческие отноше- ния, как настаивал Tönnies, колеблются между двумя идеал-типами: об- щина, или Gemeinshaft, и общество, или Gesellshaft. Первая основана на чувствах (Wesenwille), вторая — на рациональной воле (Künville)1, но Пар- сонс не ошибается, считая, что все те же отношения колеблются между отвлеченными и универсалистскими правилами, с одной стороны, и пер- сональными и тотальными связями, с другой. Первое описание означает, что семейная связь отличается от той, что объединяет акционеров про- мышленной компании, а второе описание означает, что связь между древ- неримским клиентом и его патроном отличается от той, что существует между чиновником и учреждением. Социология обладает достоинства- The Social System. Free Press, Paperbacks, 1968, p. 20.
328 ми любого языка: она не только позволяет выразить вещи, но она также позволяет лучше их видеть, осознать их имплицитные аспекты. Вот по- чему существует тенденция к появлению все новых общих социологии: всякий преподаватель склонен придавать особое значение тем аспектам вещей, которые лично ему труднее всего концептуализировать. Поскольку социологическая теория - это всего лишь описание, то заранее ясно, что социологическое описание достигает своей кульмина- ции в функционализме, который преобладает в интеллектуальном про- странстве последние пятнадцать лет68: не заключается ли он в объясне- нии вещей через то, чем они являются? Так что если можно описать кор- рупцию на выборах как явление, по крайней мере, с одним благоприятным результатом - защита интересов маргиналов, - то из этого можно заклю- чить, что функция коррупции (функция латентная, отличающаяся от ее осознанной функции) и есть эта защита. Поскольку функцией социаль- ного факта является то, чем он является, и поскольку социальный факт есть факт групповой, то можно сказать, что, в конечном счете, все факты имеют важнейшую функцию - интегрировать индивида в группу, что верно в отношении национальных праздников и анархистских бунтов, которые скрепляют священный союз против них самих и являются отду- шиной, необходимой для равновесия. То же относится и к запонкам; Khickhorn поставил вопрос о том, в чем их функция, и нашел ответ: они выполняют функцию «сохранения обычаев и поддержания традиции»; как правило, мы испытываем чувство защищенности, если у нас возни- кает «впечатление, что мы следуем общепризнанным обычаям, одобрен- 68 О функционализме см. A.R. Radcliff- Brown. Structure et fonction dans la société primitve, trad. Marin. Ed. de Minuit, 1968; R.K. Merton. Eléments de théorie et de méthode sociologiques, 2"éd, trad. Mendras. Pion, 1965, p. 65-139 (cf, R. Boudon. A quoi sert la notion de structure?, p. 168); функционализм Б. Малиновского следует поставить отдельно - Une théorie scientifique de la culture, trad.fr. Maspéro, 1968. Как мы по- мним, Structures élémentaires de laparenté относятся как к функционализму, так и к структурализму. По поводу критики функционализма см. E.E. Evans-Pritchard. Anthropologie sociale, trad. fr. Payot, 1969, chap. 3; К. Davis. Le Mythe de l'analyse fonctionnelle, trad. fr. in H. Mendras. Eléments de sociologie, textes. A. Colin, 1968, p. 93 sq.; G. Carlsson. "Betrachtungen zum Funktionalismus" in Logik der Sozialwis- senschaften, herausgegeben von E. Topitsch, 6 ed. Kiepenheuer und Witsch, 1970, p. 236-261; и особенной Stegmüller. Probleme und Resultate..., vol. I, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung, 1969, p. 555-585. Мы позволим себе сослаться на изложение нашей позиции в Annales, économies, sociétés, civilisations, 1969, n° 3, p.797 sq.
329 ным обществом»69' это объяснение безупречно, согласно критерию ве- рификации функций у Парсонса: чтобы проверить функциональное объяснение, нужно спросить себя, «какими были бы в данной системе дифференцированные последствия двух или нескольких взаимоисклю- чаемых результатов динамического процесса, если эти последствия выра- жены в терминах поддержания стабильности или накапливания изменений, интеграции или разрывав системе»70' КоРоче ГОВОРЯ' ^ означает> что Фун" кционализм заключается в том, чтобы называть функцией воздействие лю- бого социального факта на социум; поскольку хлеб и зрелища интегрируют плебс в социальный организм, то их функция - в том, чтобы его туда интег- рировать. Парсонс, по-видимому, хочет, чтобы мы смотрели на общество так же, как Кант смотрит на природу: как на произведение искусства, ис- полненное в соответствии с целями; он не добавляет, как Кант, что этот фи- нализм никогда ничего нам не скажет о природе и обществе. Тягостное состояние социологии Таким образом, ни для кого не является секретом, что сегодня социо- логия находится в тягостном состоянии, и что melior et major pars социо- логов принимает всерьез только «эмпирическую работу», то есть исто- рию современного общества. А что сказать о другой социологии, которая не является историей под другим именем? Что сказать о дисциплине, ко- торая, с одной стороны, создается замечательными умами, заполняет ты- сячи страниц, порождает серьезнейшие дискуссии и, с другой стороны, представляет собой ложный жанр, о произведениях которого можно ска- зать лишь то, что они мертворожденные, как произведения психологии 1800 г. Кстати, ничто так не напоминает Гурвича или Парсонса, как Трак- тат о свойствах души Ларомигьера* (Laromiguière), в чем читатель убе- дится, если ему будет угодно бросить взгляд на нижнюю часть этой стра- 71. Он найдет там содержание и дух тех томов социологии, которые 69 Merton. Op. cit., p. 79. ' Laromiguière, Pierre (1756—1837) - французский философ, один из основате- лей ЭРЩМёШспосоЪшстеж души состоит из двух систем: системы способностей к пониманию и системы способностей к воле. Первая включает три отдельные спо- собности: внимание, сравнение, рассуждение. Вторая также включает три способ-
330 мы заставляем себя перелистывать, борясь со скукой, навеваемой обще- известным, той смесью трюизмов, приблизительности, словопрений и недофалыпивок, которую пробегают глазами, потому что там можно из- редка выловить какой-нибудь любопытный факт, остроумную идею или удачное словцо; эти тома в большинстве случаев являются собраниями трюизмов (прочтите / 'Homme Линтона*) и в лучшем случае были бы ин- тересны, как и всякое историческое или этнографическое описание, если бы, на наше несчастье, автор не счел своим долгом быть не просто исто- риком, если бы он не старался показать себя социологом, обращая вни- мание не на то, что он рассказывает, а на слова, которые он использует в своем рассказе. В результате он изображает нечто невнятное, размывая и лишая определенности контуры ради удовольствия вставлять повсюду одни и те же понятия. Социологии — я имею в виду общую социологию — не существует. Существует физика, экономическая наука - и всего одна, но одной соци- ологии не существует; каждый создает свою социологию, также как каж- дый литературный критик создает себе фразеологию по своему вкусу. Социология - это наука, которая хотела бы быть, но ее первая строка еще не написана, а научный результат ее равен нулю; она не открыла ничего, что еще не было бы известно, не открыла никакой анатомии общества, никакого каузального отношения, которое не было бы известно здравому смыслу. Зато вклад социологии в исторический опыт, в расширение воп- росника значителен, и был бы еще значительнее, если бы проницатель- ность была самой обычной вещью в нашем мире и если бы научные за- нятия иногда ее не подавляли; вся ценность социологии - в этой прони- цательности. Теория базовой личности у Кардинера столь же невнятна, сколь и вербальна, отношения, которые он хочет установить между «пер- вичными институтами» и этой личностью, иногда очевидны, иногда про- извольны и даже наивны, но предложенное им описание души абориге- ности: желание, предпочтение, свободу. Как внимание есть концентрация душевной работы на объекте, чтобы получить представление о нем, такжелание есть концен- трация той же работы на объекте, чтобы получить наслаждение от него. Сравнение есть сближение двух объектов; предпочтение есть выбор между двумя объектами, которые только что сравнили. Рассуждение и свобода, на первый взгляд, не имеют общей аналогии; однако же..." и т.д. Приведено И. Теном в его замечательных Philosophes classiques du ЛХ siècle еп France' Р- 14' ' Ralph Linton (1893-1953)-американский этнолог; видимо, речь идет о его The Study of Man, 1936.
331 на Маркизских островов - это прекрасная и экзотическая страница со- временной истории. Из этого следует, что в книге по социологии тексты, порицаемые профессионалами за литературность или газетный стиль, - лучшая часть работы, а тексты, качественные с профессиональной точки зрения, - это мертвый груз; хитроумным авторам это известно, и когда они пишут об одиночестве толпы или о социологии фотографии, то они поддерживают разумное равновесие между тем, что нравится обеим ка- тегориям читателей. Социология - это ложная преемственность В общем, социология есть просто слово, омоним, под которым по- нимают различные, гетерогенные виды деятельности: фразеологию и топику истории, политическую философию для бедных и историю со- временности. Она служит хорошим примером того, что мы выше назва- ли ложной преемственностью; описание истории социологии от Конта и Дюркгейма до Вебера, Парсонса и Лазарсфельда будет описанием не ис- тории дисциплины, а истории слова. Между этими авторами, кого из них ни возьми, нет никакой преемственности ни в принципах, ни в предмете, ни в намерениях, ни в методике; социология не является единой дисцип- линой, которая эволюционирует; преемственность в ней существует только на уровне названия, определяющего чисто вербальную связь между фор- мами интеллектуальной деятельности, единственной точкой соприкос- новения которых является их положение за пределами традиционных дисциплин. Между этими дисциплинами была пустота (история была неполной); было также искушение заняться «научной» политиче- ской философией и искушение создать основу для науки об истории. На этом пустом пространстве между старыми дисциплинами, в разных его точках, пристраивались одно за другим разнородные начинания, полу- чившие единое название социологии, видимо, лишь в силу их марги- нальное™. Поэтому вопрос не в том, что общего, например, между соци- ологом Дюркгеймом и социологом Вебером, поскольку между ними нет ничего общего, а в том, почему последний тоже назвал себя социологом (а это потому, что его концепция истории была строго ограничена его теорией ценностных отношений). В самом начале, во времена Дюркгей- ма, социология была очень здравым начинанием, имевшим совершенно четкие условия, при которых она была возможна. Эти условия, как по-
332 степенно выяснилось, были практически неосуществимы, но название социологии осталось: оно перешло к другим начинаниям, часто не столь здравым. Но ведь существовала область социальных фактов, которые тре- бовалось изучить? Вся деятельность, связанная с этой областью и не при- знававшая себя историей или философией, получала название социоло- гии; речь могла идти об оправданных видах деятельности, которые за- полняли лакуны излишне событийной историографии и вводили новые методы в историю современности (вопросник, опросы); а могла идти и о менее оправданных искушениях. Эволюция социологии была эволюци- ей использования ее названия, так что между эволюцией подлинной на- уки - геометрии или экономической теории, - которая беспрерывно «ди- алектически» меняется, сохраняя при этом верность своим основам, и эволюцией такой туманной сферы, как социология, обусловленной се- мантикой, лежит пропасть. Социология относится к истории современ- ной культуры, но не к истории науки. Обо всем этом можно сказать очень коротко: социология не соверши- ла ни одного открытия; она не прояснила ничего такого, чего нельзя най- ти в описании. Она не относится к числу тех наук, что были рождены, вернее, получили свое действительное обоснование благодаря открытию; она до сих пор еще говорит: «вот социальные факты, давайте их изу- чать», а не: «давайте следовать по пути открытий». Теоретически соци- альные факты (как и химические или экономические факты) создают возможность для существования науки, но ддя создания такой науки не- достаточно посмотреть на эти факты и тщательно описать их: так мы создадим историю, или натуральную историю. Гуманитарная наука, ко- торая не делает никаких открытий, наукой не является; она является либо историей, либо философией (например политической философией), не- зависимо от того, согласна она с этим или нет. Поскольку никаких откры- тий на счету у социологии не имеется, то становится понятно, что после трех четвертей века ее существования ничего не осталось, кроме некой манеры выражаться; чем сильнее захочется читателю упрекнуть нас в поспешном и огульном осуждении обширной области интеллектуальной деятельности с исключительным многообразием авторов и национальных школ, тем яснее должен он помнить, что это многообразие имеет одну общую черту, а именно: при всем многообразии мы остаемся с пустыми руками. Что остается от немецкой социологии, от Тенниса (Tönnies) до нацизма, за исключением нескольких удобных терминов (zweckrational, или «харизматический»), которым все же не удается сойти за теорию де-
333 ятельности или власти, и нескольких философем, как, например, проти- вопоставление морали намерений и морали ответственности? Есть при- знак, который не обманывает: изучение социологии - это не изучение комплексной доктрины, как в химии или экономике; это изучение чере- ды социологических доктрин, язучеяяеplacita прежних и нынешних со- циологов; ибо есть господствующие доктрины, национальные школы, стили той или иной эпохи, великие теории, вышедшие из употребления, и те, что являются самим воплощением социологии, пока «хозяин», их сочинивший, контролирует доступ к социологической карьере, но нет кумулятивного процессапознания. Социология - это или история, или риторика Отсюда следует, что надо, наконец, решиться и сделать вывод: соци- ология провалилась в попытке сделать больше, чем делала или должна была делать история; поэтому она тем более интересна, чем менее соци- ологична, и более исторична, чем ближе она придерживается изложения событий. Возьмем классический раздел наиболее распространенной се- годня доктрины - теории социальной роли, обновленном издании сто- ицизма. Если мы взглянем вокруг, то увидим, что подобные нам, будь то пекари, избиратели или пассажиры метро, ограничены в свободе дей- ствия подобными им (это их статус), действуют, как правило, в соответ- ствии с тем, чего от них ожидают (это их роль), и мыслят приблизитель- но так же, как действуют (это их позиция); если бы они вздумали дей- ствовать иначе, то такое отклонение было бы подавлено (это контроль). Этот четкий лексикон (необходимое условие развития любой науки) по- зволяет, например, обнаружить, что у преподавателя латыни будут амби- ции преподавателя латыни, а не слесаря-водопроводчика или спортсме- на-ватерполиста; ибо уровень задач, которые ставит перед собой данный человек, или, говоря проще, степень его амбиций зависит от его пред- ставлений о себе самом: а, как замечено, эти представления чаще всего обусловлены статусом этого человека72' Можно сделать еще более ценные выводы. Вот серьезное исследова- ние о Воздействии изменения социальной роли на позицию носителей ' Cf. J. Stoetzel. La Psychologie sociale. Flammarion, 1963, p. 182.
334 л - 73. Посмотрим, как здесь перемешаны история, топика и пу- стая фразеология. Автор начинает с напоминания о том, что, согласно Ньюкомбу, Парсонсу и другим теоретикам внутренняя позиция человека обусловлена его социальной ролью; говорят же: «С тех пор как он стал начальником отдела, его не узнать ». Однако простая констатация - это еще не научный аргумент; конечно, здесь уже присутствуют начатки до- казательства: «S.A. Stouffer, например, обнаружил, что кадровые офице- ры относятся к армии более положительно, чем призывники»74* ° надо еще объяснить причинно-следственную связь. Исходя из вполне демок- ратичного принципа, согласно которому то, что люди говорят о самих себе без принуждения, должно считаться верным, автор раздал вопрос- ник 2354 рабочим одного завода и обнаружил, что 62,4% мастеров и пред- ставителей профсоюза занимали противоположные позиции в отноше- нии дирекции завода: мастера были за нее, а профсоюзные активисты - в основном против. Остается найти этому объяснение; автор говорит о двух факторах: «Один из этих факторов связан с влиянием рассматриваемых групп: смена роли предполагает смену группы, что ведет к изменению позиции, что ведет к изменению поведения; другой фактор основан на постулате, согласно которому необходима внутреннее согласие между позицией и внешним поведением». Ни одно из этих двух объяснений не станет откровением для нашего читателя, который знает, почему налоги сделали Людовика XIV непопу- ярным, и понимает, что возможно бесчисленное множество других объяс- нений подобного рода; ему также известно, что большинство людей ис- кренне играют свою роль, поскольку, как он мог заметить, большая часть человечества не находится в состоянии шизофрении, обиды или внут- ренней эмиграции. Что же, в конечном счете, дает это статистическое исследование? Во-первых, это вклад в историю американского рабочего движения: в середине XX века две трети профсоюзных активистов были против дирекции завода; кроме того, это сведения о заводских реалиях, 73 S. Liebermaxi. The Effect of Changes in Roles on the Attitudes of Role Occupants, фрашьпер. в H. Mendras. Eléments de sociologie, d. 377. 74 Прошу понять меня правильно: выяснять, что кадровые офицеры американ- ской армии середины XX века относятся к армии более положительно, чем призыв- ники, совсем не излишне, так как это не было ясно apriori и как раз в подобных ситуациях существует множество мифов. Менее убедительна здесь попытка полу- чить таким путем не исторический факт, а пункт доктрины о соотношениях между социальной ролью и позицией.
335 ktema: значит, подобная враждебность - вещь, соответствующая челове- ческой природе, по крайней мере, человеческой природе в XX веке, и можно провести ретродикцию в ее отношении в других случаях. А влия- ет ли позиция на социальную роль, или наоборот, и есть ли в этих словах вообще какой-то смысл, - все это не важно, хотя как раз в этом состоит чисто социологический аспект данного исследования. Как превосходно написал F. Bourricauld75' наука имеет место тогда' когда в некоем процес- се мы обнаруживаем гипотетико-дедуктивную систему, имитирующую правила игры (как это делает экономическая теория); зато искать в науке общие категории, которые можно использовать в любой ситуации, - это значит просто выяснять, какими словами можно описать социальную жизнь, это значит во всем видеть позиции и роли, подобно тому как физи- ки-ионийцы во всем видели воду и огонь, это значит способствовать триум- фу аналогии. При такой пустой фразеологии невозможно сделать ни выво- дов, ни прогнозов: для того, чтобы внести какой-то вклад, нужно иметь - определенные гипотезы, обрести содержательность вместо формальных достоинств, короче, иметь некую историческую основу, поскольку эта псев- донаука существует лишь за счет своих «незаметных связей» с конкретным, преувеличивая свою принадлежность к конкретному. А поскольку кау- зальные объяснения, касающиеся конкретного, никогда не бывают сто- процентными и всегда сопровождаются ограничением в суждениях, то их никак нельзя обобщить и отделить от определенных обстоятельств. Социология - это история, которая сама того не знает, и находится, с методологической точки зрения, на до-фукидидовской стадии. Будучи историей, она не может выйти за пределы вероятного, правдоподобного; она может, как максимум, сказать, вслед за Фукидидом, что «в будущем события в силу своей человеческой природы будут представлять собой подобия или аналогии с событиями прошлого». Но это правдоподобие будет лишь трюизмом, если его отделить от исторического контекста, в котором оно является действительно истин- ным. Вот почему Фукидид не говорил ни о законах истории, ни о социо- логии войны; он говорил только о правдоподобии; согласно J. de Romilly, Пелопоннесская война основана на сложной и стройной системе предпо- лагаемых правдоподобий, а не на формальных законах, поскольку обоб- заслуга.
336 щения подобного рода не удается адекватно сформулировать76' ^ постоянно размышляет о законах - мы знаем, что историку постоянно кажется, что он видит законы и региональные сущности в пейзажах про- шлого, - но никогда их не излагает. Этот отказ формулировать их означа- ет «отказ обеднять» и терять выразительность, поскольку «уроки-обоб- щения, извлеченные из истории, были бы неубедительными, нечеткими и односторонними». В рассказе не существует и не может существовать общего, независимого знания. Не удивительно ли, что тот же Фукидид, для которого ktema - главная ценность его книги, не сообщает нам, одна- ко, что это за ktema, каковы ее аналогии? Может быть, зная, что эта ktema бесконечна, он хотел предоставить читателям заботу извлечь ее из рас- сказа; ведь эта ktema каждый раз меняется, меняется в зависимости от войны, с которой читатель сравнивает Пелопоннесскую войну. Фукидид не хотел выходить за рамки индивидуального опыта; будучи современ- ником физиков и софистов, он все же не позволил себе создавать искус- ство истории, techne, социологию. Таким образом, его книга ставит клю- чевой вопрос исторического знания: почему, при том что нам везде ви- дятся уроки истории, невозможно записать эти уроки черным по белому, без подтасовок и банальностей? Ответ известен: исторический номина- лизм, нечеткий характер подлунной причинности делает невозможным постоянное господство какого-то одного уровня причин, более влиятель- ного, чем другие. Поэтому ценность множества книг по социологии заключается в ис- пользованных там исторических данных, а не в идеях, из них извлечен- ных. Монтескье незаменим, когда он описывает монархию или умерен- ную аристократию, когда он пишет не-событийную историю государств Старого режима под вневременными рубриками; зато когда он пытается 76 J. de Romilly. "L'utilité de l'histoire selon Thucydide" in Entretiens sur Г Antiquité classique, vol. IV, Histoire et historiens dans l'Antiquité. Genève, Fondation Hardt, 1956, p. 62. Тем самым Фукидид "получает возможность не выходить за два опасных пре- дела", а именно: "представлять в качестве необходимых логические цепочки, кото- рые он выявляет. Рассказ, даже если это повторение, не сможет перейти от колеба- ний к постоянству", поскольку это постоянство "невозможно из-за свободы человека и сюрпризов случайного"; вторая опасность заключается в "представлении этого правдоподобия как независимого, изолированного и самодостаточного", тогда как на практике контекстуальные обстоятельства "дополняют, ограничивают его и слу- жат ему опорой" (J. de Romilly, p. 59). Глава VIII нашей работы является коммента- рием этой фукидидовой практики.
337 объяснить эту историю с помощью переменных и законов, то это инте- ресно лишь для истории идей; в социологическом плане, Дух законов ус- тарел, но имеет непреходящий успех как книга по сравнительной исто- рии; он дополняет историю государств Старого режима, которую истори- ки XVIII века описывали слишком событийно. Социология появилась из-за слишком узкой концепции истории За два века ситуация не изменилась: социология рождается и живет благодаря неполноте истории; когда она не является пустой фразеологи- ей, то это история современности или.сравнительная история без соот- ветствующего названия, и хорошая социология, которая заслуживает того, чтобы ее читали, и читается с интересом, представляет собой одну из этих историй. Поэтому историкам следует понять, что социология - это история, которую они считают ненужным писать, и отсутствие ее кале- чит ту историю, которую они пишут, и что социологи и этнографы осоз- нают свою неспособность достичь большей научности, чем историки. Как мы видели выше, событийная история прошлого является пленницей точки зрения источников, запечатлевших в свое время текущие события изо дня в день; продолжая эту историю, современная история делает это с тех же позиций и оставляет социологии все, что не касается политичес- кой хроники. Однако не очень понятно, почему книга о Феномене бю- рократии относится к социологии, тогда как феномен эвергетизма отно- сится к истории, почему Оксерр в 1950 г. менее историчен, чем Оксерр в 1850 г., что же отличает Синие воротнички от книги об эфебах в эпоху эллинизма и исследование о родственных связях у современных карие - ра* от исследования о родственных связях в Византии77' е станем же мы принимать набор кафедр Сорбонны за систему наук или полагать, что разнообразие источников, рассказывающих о нашем опыте (здесь — эл- 1950, parCh. Bettelheim et S. Frère; Les Blousons Meus, parN. de Maupeou-Abboud. Одну из этих книг упрека- ют в излишней умозрительности, социологизме и ограничении сбором фактов, объяс- няемых в "литературной" (следует понимать: "исторической") манере. А может быть, это комплимент?
338 линистические надписи, там - опросы общественного мнения, где-то еще - племя кариера в целом), сделает этот опыт более трансформируемым в науку здесь, нежели там. Конечно, современное сочетание дисциплин, в целом отражающее различия между источниками78' для существования, поскольку история пишется на основании источни- ков, а один человек едва ли может владеть и греческой эпиграфикой, и статистическим методом; но нет необходимости принимать различие между источниками за эпистемологическое различие. Однако как раз это часто и происходит. Социолог говорит себе, что поскольку он называется социологом, то он должен подняться выше «собирания эмпирических данных» (rein empirische Ehrebungen, Mate- rialhuberei) - следует понимать: выше, чем историк; он должен дойти до науки об обществе, постигнуть вечные законы, по крайней мере «почти вечные»,/«^/ ewige, как пишет L. von Wiese. Точно так же тот, кто вместо изучения античной афинской семьи изучает семью у современных кари- ера и называется этнографом, считает, что ему положено и позволено философствовать на темы антропологии; поскольку первобытный чело- век, как предполагает само это название, может быть, более глубоко яв- ляет нам человека. Тот, кто занимается изучением феномена обществен- ных объединений в современном мире, считает себя обязанным извлечь из этого теорию объединений, поскольку современный мир, в отличие от Истории, — это не музейный экспонат, лежащий без движения в витрине; он и есть та самая вещь, о которой следует размышлять. А тот, кто изуча- ет феномен общественных объединений в античном мире, напротив, счи- тает себя свободным от размышлений и исследований о том, что расска- зали социологи по поводу феномена общественных объединений (а они рассказали интересные, даже принципиально важные вещи; они создали замечательную не-событийную историю). Так давит на наше сознание груз жанровых условностей, geprägte Formen', мы видели, как из игры 78 Историческая периодизация неизбежно отражает характер источников: раз- рыв между Ранней и Поздней Римской империей соответствует разрыву между ли- тературными и эпиграфическими источниками и источниками, состоящими из пат- ристики и Кодекса Феодосия. Политическая история современности и социальная история этого же периода (или "социология") используют совсем другие источники и методы. Неосознаваемая роль характера источников в разделении нашего истори- ческого поля, видимо, очень велика, и историографии следовало бы уделить ей боль- шое внимание.
339 слов рождались боги и как из традиционного разделения на жанры рож- дались лженауки. Две условности, которые калечат историю К тому же история несколько тысячелетий назад стартовала неудач- но. Она так по-настоящему и не освободилась от социальной функции, от увековечения воспоминаний о жизни народов и королей; хотя она и стала довольно быстро делом чистого любопытства к специфическому и хотя Геродот сразу же объединил историю, историю современности и не- событийную историю, она, тем не менее, осталась под влиянием двух видов условностей. Первая условность требовала, чтобы была только история прошлого, того, что утрачивается, если не хранить память о нем; знание о настоящем, напротив, казалось само собой разумеющимся. Вто- рая условность требовала, чтобы история рассказывала о прежней жизни нации, сосредоточивалась на ее неповторимой индивидуальности и по- мещалась в пространственно-временном континууме: греческая история, историия Франции, история XVI века; никто не подумал о том, что разде- ление исторической материи на items было столь же обоснованным: го- род на протяжении веков, милленаризм в различные эпохи, война и мир между народами. Первая условность приучила нас противопоставлять настоящее, под видом вещи как таковой, и прошлое, с маркировкой «история», которая делает его полуреальным. Это ложное противопоставление лежит в ос- нове двух псевдонаук - социологии и этнографии, разделивших между собой историю современных цивилизаций, причем первая взяла циви- лизованные, а вторая - первобытные общества (более проницательный Геродот описывал цивилизации греков и варваров вместе); эти две дис- циплины без исторической маркировки свободно эволюционируют в веч- ном настоящем: изучать «роли» в современном обществе - это значит изучать «роли» как таковые. Конечно, это не наивность, а жанровая ус- ловность; кроме того, мы видим, как социолог иногда ныряет в прошлое; он возвращается оттуда с книгой, в передисловии к которой непременно заявляет, что хотел тем самым показать, как компаративная история мо- жет дать новый «материал» для социологии. Очевидно, что мы находим- ся в жуткой путанице, в одной из тех неприятнейших ситуаций, где все достаточно продумано для того, чтобы это не выглядело наивно, но не
340 достаточно для того, чтобы стали видны простые условности и ложные выводы из них. Если этнология и социология правы, что мудрствуют о человеке, то почему бы истории не делать того же? Если история права, что не делает этого, то почему у социологов и этнографов больше основа- ний делать это? Экзистенциальное противостояние настоящего и прошло- го действительно определяет традиционный облик географии и эконо- мической науки. Географы, главным образом, описывают современное состояние поверхности Земли; как только длина железнодорожных пу- тей в какой-нибудь стране увеличивается, они спешат обновить цифры, чтобы преподать их на лекции. Есть и историческая география, но это бедная родственница (к сожалению, так как География человека во Фран- ции в 1815 г. была бы столь же интересна, сколь и возможна). Что касает- ся экономической теории, то она не зря называется «национальной эко- номикой» у немцев и «богатством наций» у Адама Смита: устанавливая, как известно, вечные законы, она, тем не менее, стихийно современна и национальна79' Вторая условность - единства места и времени - связывает историю с континуумом и превращает ее прежде всего в биографию националь- ной индивидуальности: большая часть того, что сегодня пишется, скрое- на в той или иной степени из национальной истории; история, уклонив- шаяся от условности континуума, называется компаративной. История находится в той ситуации, в какой оказалась бы география, если бы она ограничилась почти исключительно региональной географией, а общая география была бы на положении бедной родственницы или считалась бы самой передовой методикой. То же касается истории литературы, где еще господствует точка зрения национальных литератур, так что когда история литературы уклоняется от этой традиции, не замечает границ и достигает своей полноты, то она производит впечатление самостоятель- ной дисциплины, которую называют компаративным литературоведени- ем. Однако и компаративная история, и компаративное литературоведе- ние - не что иное, как история, история литературы в самом обычном смысле слова, точнее, они дополняют традиционные истории, оказавши- еся искалеченными. Это не новые дисциплины, которые должны заме- нить традиционные истории; они добавляются к ним, чтобы создать дей- ствительно полную историю, историю, которая наконец вырвалась из континуума, обрела полную свободу в выборе интриги, и для которой 1 J. Robinson. Philosophie économique, trad. Stora. N.R.F., 1967 p. 199.
341 единство места и времени, история века и народа - всего лишь одна из Возможных конфигураций80' Как мы видели выше' главное дая ИСТОРИИ " не время, а специфика; соблюдение единств, привязанность к простран- ственно-временной неповторимости - это последние пережитки истории как хранилища национальных и династических воспоминаний. Подоб- но тому как проблема угнетенных меньшинств на самом деле является проблемой угнетающего большинства, так и компаративная история (ее еще называют общей) и компаративное литературоведение не являются маргинальными дисциплинами; напротив, именно национальную кон- фигурацию истории не следует принимать за всю полноту истории. Если география с XYII века стала полной дисциплиной и признала всю закон- ность общей географии, то произошло это, возможно, потому, что, в от- личие от истории, которая представляется прежде всего национальной, география, по вполне понятным причинам, является прежде всего гео- графией других народов, «историей путешествий». Остальное обеспечил гений Варениуса*. Пример «общей» географии А у географов есть важнейший принцип, которым историки просто обязаны руководствоваться: никогда не судить о феномене, не сравнив его со сходными феноменами, существующими в других точках земного шара; изучая ледник Талефр в массиве Монблан, его непременно срав- нят с другими альпийскими ледниками, и даже со всеми ледниками на- шей планеты. Сравнение порождает ясность: «принцип компаративной географии» лежит в основе общей географии и вдохновляет региональ- 80 Эволюция филологии может послужить для ретроспективного сравнения: пол- тора века назад A. Boeckh в своей Formale Theorie der philologischen Wissenschaft попытался реформировать филологию, то есть сделать филологию, сформирован- ную филологами, более последовательной, доведя до конца сами принципы филоло- гов: как избестно, именно так реформируются науки. Для этого ему пришлось отка- заться от абсолютного тогда разрыва между изучением античности и изучением но- вейших авторов и настоять на поразительной для той эпохи идее о том, что комментировать Шекспира и Данте - это деятельность того же рода, что и коммен- тировать Гомера и Вергилия. * Varen, Bernhard (Varenius) - голландский географ (16227-1650), одним из пер- вых указал на общую географию как на основу региональной географии.
342 si. Эти два возможных направления всякого описания82 гео1РаФы на~ ную зывают «горизонтальным измерением» и «вертикальным измерением»; первое следует континууму, каковым является регион, в то время как вто- рое действует через items: ледники, эрозию, зоны распространения. Эпиг- рафистам известны эти два направления, которые они называют регио- нальной классификацией и классификацией по рядам. Этот дуализм су- ществует также в истории в отношении компаративной истории и в истории литературы в отношении компаративного литературоведения; предметом всех этих описательных дисциплин являются факты, которые следуют друг за другом во времени и пространстве, и если их рассматри- вать под должным углом, то они нередко обнаруживают взаимное сход- ство; значит, можно либо описывать часть времени и пространства с теми фактами, что в ней содержатся, либо описывать ряд фактов, обнаружива- ющих некое сходство. Литературные факты могут быть изложены как последовательная история (роман во Франции, литература и француз- ское общество в XVIII веке, европейская литература) или по категориям: роман, написанный от первого лица, литература и общество83* еважно> какое из этих двух направлений выбрать; ни первое, ни второе не обоб- щает и не социологизирует больше, чем другое. «Поле» исторических и si A. Bonifacio in Histoire des sciences, p. 1146. Coll. Encyclopédie de la Pléiade. 82 О различии между "горизонтальным" и вертикальным направлением см. Schmitthenner und Bobeck in W. Storkebaum. Zum Gegenstand und Methode der Geographie, p. 192 и 295. 83 В истории литературы к условности континуума добавляется еще одна: поле литературных событий разделено по языкам, на которых написаны произведения; язык и гордость, которые нация находит в своей литературе, обыкновенно разделя- ют литературное пространство на национальные ячейки. Компаративным литерату- роведениемназываютлюбуюисториюлитературы,освободившуюсялибоотуслов- ности континуума (и тогда можно исследовать items', "роман, написанный от перво- го лица", "литературу и общество на протяжении веков"), либо от условности национальнойлитературы; см. очень логичные строки в Cl. PicoisetA.M. Rousseau. La Littérature comparée, A. Colin, 1967, p. 176. Иначе говоря, компаративное лите- ратуроведение может представлять собой две вещи: либо некое "общее литературо- ведение", подобное "общей географии" (в которой нет ничего общего: просто она проводит разделение на items, вместо того чтобы делить в соответствии с контину- умам), либо историю литературы, соблюдающую континуум (как это делает тради- ционная историография или региональная география), но не разделяющую его по национальным границам: она изучает эллинистическо-римскую литературу, или гре- ко-латинскую, или литературу европейского барокко.
343 географических фактов не имеет глубины, оно совершенно плоское; его можно только разделить на более или менее значительные части, относя- щиеся или не относящиеся к одному массиву, и изучать «французский роман» или «роман, написанный от первого лица», «греческий полис» (то есть греческие полисы) или «города на протяжении истории». Но ка- кое бы направление ни было избрано, на практике это подразумевает ос- ведомленность о другом направлении. Тот, кто захочет изучать Талефр, не зная - благодаря исследованию других ледников - системы ледников, ничего не поймет в своем леднике или заметит только поверхностные его черты; тот, кто изучает античный роман, воображая, что компаративное литературоведение - это маргинальная дисциплина, которая его не каса- ется, лишь выхолостит свое исследование. Тот, кто изучает фаворитов Людовика XIII, не изучая при этом «ряда» фаворитов Старого режима, не поймет, что означала система фаворитизма и что, следовательно, пред- ставляли собой фавориты Людовика XIII: он будет заниматься исключи- тельно событийной историей. Для того чтобы понять одного фаворита и рассказать его историю, надо изучить не один такой пример; следова- тельно, надо выйти за рамки своего периода, забыть о единстве времени и места. Только компаративная история позволяет отойти от точки зре- ния источников и выявить не-событийное. Предрассудок единств места и времени имел, таким образом, два не- приятных последствия: компаративная, или общая история до недавних пор приносилась в жертву «непрерывной», или национальной истории, и мы получили неполную историю; не имея возможности делать сравне- ния, эта история сама себя искалечила и оказалась в плену чрезмерно событийного подхода. Что тут можно пожелать? Чтобы компаративная история окончательно получила право гражданства? Чтобы стало боль- ше книг под названием Первобытный бунт" Формы революционного мессианизма в Третьем мире, Городская культура, Политическая си- 84 Les Primitifs de la révolte, par E. Hobsbawm; Messianismes, par W.E. Mühlmann; Culture of Cities, par L. Mumford; Systems ofEmpires, par S.N. Eisenstadt. Ничто луч- ше не демонстрирует тщету различий между историей и этнографией, чем книга Мюльмана; французское заглавие скорее этнографично, но заглавие оригинала (Chiliasmus undNativismus) более исторично; автор заявляет на с. 344, что он хотел дать импульс к изучению известных исторических форм революционного мессиа- низма, слабо и неверно отраженных в средневековых источниках, исходя из того, что можно заметить сегодня, наблюдая за развивающимися народами.
344 стема империй! Конечно, это хорошие книги. Однако можно заниматься компаративной историей внутри самой традиционной, самой «непрерыв- ной» истории: достаточно будет не излагать ни одного факта, не изучив его сначала внутри его ряда. Проводить компаративные исследования нескольких форм революционного мессианизма — это просто означает лучше заниматься историей каждого из них. Итак, можно пожелать развития истории, которая была бы соответ- ствием общей географии и оживила бы «непрерывную» историю, как общая география оживляет региональную и открывает ей глаза. Отход от единств дает истории свободу конфигураций, свободу изобретать новые items, что является источником бесконечного обновления. Пожелаем даже, чтобы непрерывная история стала самой маленькой частью истории или была бы только областью источниковедческих исследований. Ведь если единства места и времени будут уничтожены, главным станет единство интриги; а традиционные конфигурации редко дают логичные и инте- ресные интриги. Географы давно уже отказались от выделения регионов на основании политических границ; они выделяют их в силу чисто гео- графических критериев. История обязана перед самой собой поступать, как они, и обрести полную свободу движения по событийному полю, если она действительно произведение искусства, если она действительно бес- корыстно интересуется специфическим, и если «факты» действительно существуют только в интриге, а конфигурация интриги может быть ка- кой угодно. Первая обязанность историка—не рассматривать свой сюжет, а изобрести его. Такая вольная история, освобожденная от условных гра- ниц, будет полной историей. Полная история устраняет социологию А эта полная история делает социологию ненужной: она делает все, что делает социология, только лучше. Граница между двумя дисципли- нами становится неощутимой; уже добрые тридцать лет историки зани- маются тем, что (во Франции) именуют не-событийной историей, а рань- ше назвали бы социологией85' Но они делают это более интересным об- 85 Один пример из тысячи взаимопроникновений истории и социологии, при- мер крайне ограниченного взгляда, который встречается иногда у социологов на то, чем является сегодня история: в интересной и полной юмора книге Stratagems and
345 разом: главное внимание уделяется не понятиям, не выражениям, а исто- рическому материалу, вещам, о которых идет речь; понятия обретают всю свою значимость благодаря их осознанной связи с действительностью. А если требуется понять, к чему приводит социологический подход к историческим проблемам, то следует пролистать солидный том Айзен- стадга о политико-административных системах прежних империй86' ак не возложить надежд на эту компаративную историю, где описание каж- дой империи должно быть выигрышным благодаря обостренному взгля- ду на их сходство или отличие по отношению ко всем прочим? И как не жалеть о том, что такой труд и проницательность дали картину сравне- ний с нечетким рисунком, малоинформативную, крайне зависимую от самых условных вещей, какие только есть в событийной историографии? Spoils, a Social Anthropology of Politics (Blackwell, 1969) F.G. Bailey заявляет следу- ющее: если мы изучаем падение Асквита в 1916 г., когда юнионисты из его кабине- та вступили в коалицию с Ллойд-Джорджем, «нам как антропологам не следует ни изучать персональную историю каждого из них, ни выяснять, что в их прошлом обусловило их отношение к власти, к валлийцам, какие незначительные ссоры и мелкая вражда могли повлиять на их поступки: это дело историков; такие обобщаю- щие науки, как политическая наука и антропология [французы называют это этно- графией], интересуются в первую очередь культурными кодами, в соответствии с которыми эти люди действовали, описывали и обосновывали свои поступки. То есть, во-первых, мы выясняем, какими аргументами сопровождались подобные полити- ческие маневры в Соединенном Королевстве в 1916 г., а затем мы ищем своего рода грамматику, стоящую за этим языком. Мы увидим, что этот язык состоял из норма- тивных тем. У патанов [народность в Пакистане, политическую игру которых автор изучает в другой главе], напротив, принято менять лагерь для обеспечения собствен- ной безопасности, по материальным причинам того же порядка, что и причины, приводимые в оправдание поступков в частной жизни. А в некоторых индийских деревнях — иные нормативные темы: выигрывают те, кто может доказать, что дей- ствовали по законам чести, в общих интересах, и что их противники вели себя эго- истично и нечестно. Культура эпохи Георга V, как и викторианская культура, также благосклонно относилась к языку "общих интересов"». - Мы сделаем два возраже- ния: 1) в наш век историки, отнюдь не ограничиваясь историческими анекдотами (персональная история каждого политического деятеля), обычно изучают полити- ческий язык, или политическую грамматику эпохи: это не-событийная история; что касается философов, то они это делают, начиная с прошлого века (история идей классической античности, история слов); 2) непонятно, как высказывание, относя- щееся к "Соединенному Королевству в 1916 г.", может считаться "обобщающим": оно может быть только ироническим высказыванием. 1П,, 1 „,п 86 S!N. Eisenstaat. The Political Systems ofEmpires. N.-Y.: Free Press, 1963 и 1967.
346 В силу какой необходимости автор, слишком приверженный социологии, пытается прежде всего выделить систему универсалий, вместо того что- бы подновить и оживить исторические картины? Виноват в этом не ав- тор: историкам не стоит упрекать социолога в попытках возделать поле, которое они сами по ошибке оставили в запустении. Исторические труды Вебера В конечном счете, история, для обретения полноты, должна преодо- леть три ограничения: противопоставление современного и историчес- кого, условность континуума, событийный подход; так что спасение - в «социологии» и в «этнографии» современных обществ, в «компаратив- ной» истории и, наконец, в не-событийной истории с ее дроблением «вре- менного измерения вглубь». История, ставшая благодаря этому полной, и есть искомая истина социологии. Самыми показательными историчес- кими трудами нашего века являются работы Макса Вебера; они уничто- жили границы между традиционной историей, социологией и сравни- тельной историей, взяв реализм первой, амбиции второй и масштабы третьей. Вебер, для которого история была ценностным отношением, тем не менее довел эволюцию этого жанра до логического конца: до истории, полностью отошедшей от пространственно-временной неповторимости и - поскольку все исторично - свободно выбирающей свой предмет. На самом деле труды Вебера, представителя «понимающей» социологии, которая не стремится устанавливать законы, являются историей; своим обманчиво систематическим видом она обязана тому, что это - компара- тивная история, основанная на топике; она собирает и классифицирует частные случаи однотипных событий на протяжении веков. Город - это обширное компаративное исследование городской жизни на протяжении всех эпох и всех цивилизаций. Вебер не выводит никаких правил из срав- нения; он просто отмечает, что по понятным причинам (и, следователь- но, неотделимым от конкретной исторической ситуации, с которой чет- кие правила поддерживают незаметные связи) события такого-то рода «благоприятствуют» событиям какого-то иного рода: угнетенные классы имеют определенную естественную склонность к религиозным верова- ниям того или иного рода, воинское сословие (класс) едва ли может иметь рациональную религиозную этику; все это понятно с человеческой точки зрения, как понятно и то, что у правил имеются исключения. Все пред-
347 ставлено в полутонах, более или менее, как это и бывает в истории; вы- сказывания обобщающего порядка отражают лишь «объективные возмож- ности, которые могут быть более или менее типичными или же могут более или менее соответствовать адекватной причинности и незначитель- но благоприятствующему воздействию»87' В общем' ВебеР прослежива- ет систему вариантов; например, он говорит, что харизматическая власть может укрепиться и стать наследственной или, наоборот, исчезнуть пос- ле смерти любимого вождя: это будет зависеть от исторической случай- ности. Поэтому неудивительно, что эти topoi составляют незначитель- ную часть его сочинений; мы бы дали неадекватное представление о ме- сте обобщений в сочинениях Вебера, не сказав, что они, в конечном счете, представлены лишь несколькими фразами на протяжении многих стра- ниц исторического описания, и что цель его трудов - как раз в «понима- ющем» описании, а не в изложении выводов подобного рода. На самом деле подобные выводы встречаются у историков, склонных к сентенци- ям, и не из-за них труды Вебера считаются чем-то иным, нежели истори- ей под другим названием. То, что эти труды не похожи на историю, как ее традиционно себе представляют, связано с тремя моментами: разрыв с континуумом, поскольку Вебер в поисках материала вторгается в любые сферы; непринужденный слог этого outsider's^ который пренебрегает це- ховыми обычаями и тем условным стилем, что служит опознавательным знаком для специалистов по тому или иному периоду; тот факт, что срав- нение подводит его к постановке вопросов, о которых эти специалисты часто и не задумываются. Таким образом, социология Вебера, как пишет Л. фон Мизес88' на са~ мом деле является историей в более широком и общем виде. С его точки s? R. Aron. La Sociologie allemande contemporaine, T ' ' ' '' - > P- - • 88 Мы полностью разделяем позицию L. von Mises. Epistemological Problems of Economics. Van Nostrand, 1960, p. 105, cf p. 74 и 180 (по поводу слова праксеология см. предисловие, p.VIII): «Вебер написал великие сочинения, которые он определя- ет как социологические. Мы не можем признать их таковыми; в этом суждении нет ничего отрицательного: исследования, собранные в Экономике и обществе, входят в сокровищницу немецких научных творений. Однако по большей части это не то, что мы некогда называли социологией, и не то, что мы теперь предпочитаем назы- вать праксеологией. Но это и не история в обычном смысле слова. История расска- зывает о городе, о немецких городах или о европейских средневековых городах. До Вебера не было ничего сравнимого с блестящей главой его книги, где он просто рассматривает город в общем; это исследование городской среды во все эпохи и у
348 зрения, социология и не может быть чем-то большим, нежели историей подобного рода, поскольку, как он отмечает, дела человеческие не могут иметь универсальных законов и допускают только исторические выска- зывания, которым он отказывал в эпитете «исторические» лишь потому, что они были компаративными и не-событийными. Они были для него социологией, наукой, потому что иной науки о человеке быть не могло. Известно же, каковы были эпистемологические позиции Вебера, наслед- ника Дильтея и историзма, в «методологическом раздоре» между сторон- никами экономики как теории и сторонниками экономики как истори- ческой и описательной дисциплины. Вебер, для которого экономическая теория была не дедуктивным знанием, а идеал-типом экономики либе- рального капитализма, для которого гуманитарные науки существовали на ином уровне, нежели естественные науки, вполне мог считать свою свободную манеру историописания наукой о человеке и оставить назва- ние истории за событийной историей. За три четверти века многое про- яснилось; сейчас мы склонны рассматривать Экономику и общество и Город как историю, а название науки оставить за экономической теорией и, в более широком смысле, за математической праксеологией. В эволюции идей наступает момент, когда старые проблемы, по сути, исчезают, даже если о них по привычке продолжают говорить. Продол- жают говорить о разрушении предмета истории и заклинать призрака наукообразной концепции истории, продолжают бояться привидения ис- торицистского релятивизма и даже задаваться вопросом о том, действи- тельно ли история имеет смысл. Но прежней убежденности здесь уже явно нет, либо потому что эти идеи признаны (как, например, разруше- ние исторического «факта» и ненаучный характер истории), либо потому что они уже преодолены или стали вопросом идеологической или рели- гиозной веры. Центральное место заняли две новые проблемы, которые всех народов. Вебер никогда не допускал, что какая-то наука может стремиться к высказываниям, имеющим универсальную ценность: он считал, что занимался нау- кой, социологией. Мы не употребляем слово социология в этом смысле и, чтобы подчеркнуть разницу, назовем по-другому то, что Вебер называл социологии; пожа- луй, самым подходящим будет сказать "общие аспекты истории", или "общая исто- рия"». Я предпочитаю отказаться от обманчивого эпитета "общая", так как "об- щие" история или география не более общи, чем история какого-то периода или региональная география; я предпочитаю говорить об истории items или категори- альной истории.
349 находятся на гораздо более скромном уровне: история есть то, чем дела- jOT ее источники, история есть то, чем делают ее, без нашего ведома, ус- ловности жанра. Университет Экс-ан-Прованса (Филологический факультет), апрель 1969 - август 1970.
ФУКО СОВЕРШАЕТ ПЕРЕВОРОТ В ИСТОРИИ Посвящается Ирен Имя Фуко всем известно и в особом представлении не нуждается. Лучше мы сразу перейдем к конкретным примерам, покажем практичес- кую пользу метода Фуко и попробуем рассеять вполне законные преду- беждения в отношении этого философа: что Фуко овеществляет некую инстанцию, ускользающую от воздействия человека и исторического объяснения, что преемственности и эволюции он предпочитает разрывы и структуры, что он не интересуется социальным... К тому же слово «дис- курс» породило немалую путаницу1; скажем ПРОСТ0' что Фуко " это не Лакан и не семантика; слово «дискурс» имеет у Фуко совершенно осо- бый, технический смысл и означает как раз не то, что произносится; само название одной из его книг - Слова и Вещи - иронично2* Если мы рассеем эти, пожалуй, неизбежные заблуждения3' то ° на~ ружим в сложных идеях Фуко одну очень простую и очень новую вещь, 1 Виноваты в этом не читатели. Археология знания, эта неуклюжая и гениальная книга, в которой автор полностью осознал, что он делает и довел свою теорию до логического конца (р. 65: "Одним словом, мы хотим просто-напросто обойтись без вещей"; ср. р. 27 и самокритику в Истории безумия и в Рождении клиники, р. 64, п. 1 и р. 74, п. 1), была написана в разгар структуралистской и лингвистической лихорадки; кроме того, историк Фуко начал с изучения дискурса, а не практики, или же практики через дискурс. При всем том связь методики Фуко с лингвистикой яв- ляется, частичной., случайней и обусловленной обстоятельствами. 2 L Archéologie au savoir, р. 66, ci. 63-67. 3 Крометого, "отсутствиев Словшсм^ецшсметодологическихустановокмогло создать впечатление анализа тотально-культуралистского типа" (L'Archéologie du
Фуко совершает переворот в истории 351 которая не может не обрадовать историка и в которой он чувствует себя как дома: это то, чего он ожидал и что он уже полуосознанно делал; Фуко - совершенный историк, венец истории. Никто не сомневается в том, что этот философ - один из величайших историков нашей эпохи, но, может быть, он также является творцом научной революции, около которой кру- жили все историки. Все мы - позитивисты, номиналисты, плюралисты и противники слов на -изм, а он стал первым полным воплощением всего этого. Он - первый совершенный историк-позитивист. Так что я должен, во-первых, говорить, как подобает историку, а не философу - и не случайно. А во-вторых, и в-последних, приводить при- меры; я обосную мои доказательства одним примером, который принад- лежит не мне: это объяснение конца гладиаторских боев, каким его уви- дел Жорж Билль (Ville), о чем мы вскоре прочтем в посмертном издании его большого труда о гладиаторах Древнего Рима. Первоначальная догадка Фуко - это не структура, и не срез, и не дис- курс: это редкость (raritas), в латинском смысле данного слова; челове- ческие факты редки, они не укоренены в полноте разума, вокруг них име- ется пустое пространство для других фактов, о которых наш разум не догадывается; ведь то, что есть, могло бы быть другим; человеческие факты произвольны, в том смысле, в каком об этом говорил Мосс; они не разумеются сами по себе, хотя современникам и даже историкам они ка- жутся настолько само собой разумеющимися, что ни те, ни другие их просто не замечают. На этом пока и остановимся. Перейдем к фактам и послушаем пространную историю моего друга Жоржа Билля, историю прекращения гладиаторских боев. Бои эти исчезали постепенно, точнее, приступами, на протяжении всего IV века н.э., в царствование христианских императоров. Почему они прекратились, и почему именно в этот момент? Ответ кажется оче- видным: эти жестокости прекратились благодаря христианству. Однако причина не в нем: бои гладиаторов обязаны своим исчезновением хрис- тианам не в большей степени, чем рабство; христиане осуждали их лишь наряду со всеми прочими зрелищами, отвлекавшими душу от сугубых мыслей о спасении; театр как зрелище, с его непристойностями, всегда казался им предосудительнее гладиаторских боев: удовольствие от вида потоков крови имеет конец в самом себе, тогда как удовольствие от не- savoir, р. 27). Даже близкие к Фуко философы думали, что его целью было устано- вить существование некой общей épistémé, присутствующейв любую эпоху.
352 пристойностей на сцене приводит к тому, что зрители и вне театра живут затем в сладострастии. Следует ли нам искать объяснение в гуманности, не только христианской, но и общечеловеческой, или же в языческой муд- рости? Но причина и не в этом; гуманность присутствует лишь в незна- чительном меньшинстве людей со слабыми нервами (толпа же во все времена устремлялась на зрелище пыток, а Ницше выдал фразы каби- нетного мыслителя о здоровой дикости сильных народов); эту гуманность мы слишком легко смешиваем с несколько иным чувством - с осторож- ностью: греки, до того как они с энтузиазмом приняли римские гладиа- торские бои, страшились их жестокости, которая могла породить привычку к насилию; так и мы боимся, что телевизионные сцены насилия могут привести к росту преступности. А это не совсем то же, что сожалеть об участи самих гладиаторов. Что касается мудрецов, языческих, а также христианских, то они считали, что кровавое зрелище боя оскверняет душу зрителей (таков истинный смысл знаменитых обвинений, произнесен- ных Сенекой и святым Августином); но одно дело — осуждать порногра- фические фильмы за то, что они аморальны и оскверняют душу зрите- лей, и совсем другое - осуждать их за то, что они превращают личность актера в предмет. А гладиаторы в античные времена имели ту же двойственную репу- тацию, что и порнозвезды: когда они не завораживали как звезды арены, то внушали ужас, потому что эти добровольные участники смертельной игры были одновременно убийцами, жертвами, кандидатами в самоубий- цы и будущими трупами. Они считались нечистыми по той же причине, что и проститутки: и те и другие суть вместилище скверны в стенах горо- да, посещать их - аморально, потому что они грязные, приближаться к ним следовало с крайней осторожностью. Это и понятно: у большей ча- сти населения гладиаторы, как и палачи, вызывали смешанные чувства влечения и опасливого отвращения; с одной стороны, тяга к зрелищу стра- даний, завороженность смертью, удовольствие от вида трупов, а с другой стороны, страх от того, что в самом центре общественного порядка про- исходили узаконенные убийства, и притом - не врагов и не преступни- ков: общественное устройство не ограждает уже от действия закона джун- глей. Во многих цивилизациях этот страх брал верх над влечением: имен- но ему мы обязаны прекращением человеческих жертвоприношений; в Риме, напротив, влечение взяло верх, и поэтому утвердился исключи- тельный во всей истории институт гладиаторов; смесь ужаса и влечения привела к решению изрыгнуть этих гладиаторов, которых приветствова-
353 ли как звезд, и считать их нечистыми, как кровь, сперму и трупы. Это позволяло присутствовать на боях и наблюдать за казнями на арене с совершенно чистой совестью: самые ужасающие сцены на арене были одним из любимых мотивов «произведений искусства», украшавших интерьеры. Но наибольшее удивление вызывает не отсутствие гуманности (вполне предсказуемое), а то, что эта невинная жестокость была оправдана, даже узаконена и организована властями; суверен, этот гарант невмешатель- ства природного устройства в общественное устройство, сам являлся орга- низатором смертельных игр среди общественного порядка, а также судь- ей и председательствующим в амфитеатре. Так что придворные поэты, желая польстить повелителю, даже восхваляли его занимательные изоб- ретения в организованных им ко всеобщему удовольствию казнях (voluptas, laetitia). Итак, проблема не в ужасах, даже узаконенных, по- скольку в другие эпохи толпа устремлялась на аутодафе, нередко прохо- дившие под председательством христианских королей: дело в том, что эти публичные ужасы не были прикрыты никакими предлогами. Аутода- фе существовали не для развлечения; если бы какой-нибудь льстец вос- хвалял короля Испании или Франции за то, что он доставил своим под- данным такую voluptas, это было бы покушением на королевское вели- чие и на достоинство суда и его приговоров. В этих условиях прекращение гладиаторских боев в эпоху христиан- ских императоров выглядит тайной, покрытой мраком; что разрушило двойственность и позволило ужасу взять верх над влечением? Не язы- ческая мудрость, не христианская доктрина и не гуманность. Может быть, гуманизация или христианизация политической власти? Но христианс- кие императоры не были профессиональными гуманистами, а их язы- ческие предшественники вовсе не были негуманны, они запретили сво- им подданным - кельтам и карфагенянам - совершать человеческие жер- твоприношения, как англичане ввели запрет на сожжение вдов в Индии. Даже Нерон не был садистом, как принято думать, а Веспасиан или Марк Аврелий - это не Гитлер; если христианские императоры постепенно положили конец гладиаторским боям из христианских побуждений, то они сделали слишком много и слишком мало: христиане об этом и не просили, а хотели бы прежде всего запрещения театра; но как раз театр, со всеми его непристойностями, укоренился, как никогда прежде, и стал очень популярен в Византии. Может быть, языческий Рим был «обще- ством зрелищ», где Власть предлагала народу зрелища и гладиаторов по
354 соображениям высокой политики? Эта претенциозная тавтология не яв- ляется объяснением, тем более что христианский Рим и Византия также станут обществами публичных зрелищ. Однако перед нами несомненная истина: невозможно представить себе, чтобы византийский император или христианнейший король предлагали своему народу гладиаторов. Со времен поздней античности власть уже не убивает ради развлечения. И не случайно: именно в политической власти, а не в гуманности и не в религии, кроется верное объяснение гладиаторских боев и их отме- ны. Только надо искать его в подводной части «политического» айсберга, поскольку именно там нечто, изменившись, сделало немыслимыми гла- диаторские бои в Византии и в Средние века. Надо отвлечься от «поли- тики» в общепринятом смысле, чтобы заметить редкую форму, полити- ческую безделицу эпохи, причудливые черты которой составляют ключ к тайне. Иначе говоря, надо отвести взгляд от естественных объектов, что- бы увидеть некую практику, строго определенного периода, которая объек- тивизировала эти объекты в образах, также строго определенного перио- да; ведь то, чему я дал выше популярное название «скрытая часть айс- берга», существует постольку, поскольку мы забываем о практике и замечаем лишь объекты, которые овеществляют ее ддя нас. Так что сде- лаем все наоборот; благодаря этому коперникову перевороту нам больше не придется множить идеологические эпициклы среди естественных объектов, не имея при этом возможности проследить реальное движе- ние. Такова была спонтанная методика Жоржа Билля; она прекрасно ил- люстрирует идеи Фуко и показывает их плодотворность. Вместо того чтобы полагать, что существует некая вещь под названи- ем «управляемые», на которую направлены действия «правителей», надо принять во внимание, что «управляемых» можно рассматривать с точки зрения практик, столь меняющихся от эпохи к эпохе, что эти управляе- мые объединены только их названием. Их можно дисциплинировать, то есть предписать им, что они должны делать (а без предписания никакие действия недопустимы); можно обращаться с ними как с юридическими субъектами: определенные вещи запрещены, но внутри этих рамок они обладают свободой перемещения; их можно эксплуатировать, и это про- делывают многие монархи: государь завладевает территорией с населе- нием, словно пастбищем или прудом с рыбной ловлей, и для того чтобы жить и исполнять свое ремесло государя среди прочих государей, взима- ет часть производимого человеческой фауной (и все его искусство заклю- чается в том, чтобы стричь ее, не повреждая шкуры). Государь - выража-
355 ясь языком сатиры - погружает эту фауну в политическую беспечность; или - выражаясь в подхалимском стиле - он «делает» свой народ счаст- ливым; или - если прибегнуть к нейтральным выражениям - он позволя- ет своему народу жить счастливо и с курицей в горшке в хороший год, когда есть живность; во всяком случае, он не изводит своих подданных, не претендует на то, что загоняет их в вечное спасение или ведет к вели- ким свершениям: он полагается на естественные условия, позволяет сво- им подданным трудиться, размножаться и более или менее благоденство- вать в зависимости от того, хороший или плохой год на дворе; так посту- пает gentleman-farmer, который не насилует природу. При всем том он, конечно, является хозяином, а подданные - не более чем природным ви- дом, обитающим в его владениях. Возможна и другая практика, например уже упомянутые «великие свершения», - читатель сам разовьет этот сюжет. В других случаях есте- ственный объект под названием «управляемые» является не человечес- кой фауной, не племенем, ведомым, более или менее с его согласия, в землю обетованную, а «населением», которым берутся управлять, как это делает инспектор Департамента лесов и водоемов, регулируя и направ- ляя естественное движение вод и флоры, так чтобы все в природе проте- кало благополучно и флора не погибла; он не полагается на природу: он вмешивается, но лишь на благо природе; или, если угодно, он похож на регулировщика, «направляющего» стихийное движение автомобилей, чтобы все происходило благополучно: такую задачу он перед собой по- ставил. Так что автомобилисты движутся в безопасности; это называется •welfare state, и мы в нем живем. Как это не похоже на государя Старого режима, который, взглянув на дорожное движение, ограничился бы вве- дением платы за проезд! Хотя и при таком управлении не все идеально ддя всех; ведь естественная стихийность не поддается полному упорядо- чению, и приходится перекрыть движение в одном направлении, чтобы пропустить поперечный поток; так что водители, которые спешат больше других, стоят на светофоре, как и все остальные. Таковы различные «позиции» в отношении естественного объекта под названием «управляемые», таковы различные манеры «объективного» обращения с управляемыми, или, если угодно, различные «идеологии» отношения к управляемым. Или, можно сказать, различные практики: одна объективизирует население, вторая — фауну, третья—племя и т.д. На первый взгляд, это всего лишь слова, изменение принятых определений; в действительности вместе с этой переменой слов совершается научная
356 революция: наружная сторона оказывается внутри, как на перелицован- ной одежде, и при этом ложные проблемы исчезают, теряя почву, а ис- тинная проблема «оказывается в фокусе». Применим этот метод к гладиаторам; спросим, при какой политиче- ской практике люди объективизированы таким образом, что если им нуж- ны гладиаторы, то им их охотно дают, и при какой практике это было бы немыслимо. Ответ прост. Предположим, что мы отвечаем за стадо, перегоняемое на новое мес- то, и мы сами взяли на себя эту пастырскую ответственность. Мы не вла- дельцы этого стада: те ограничились бы его стрижкой к своей выгоде, а что касается всего прочего, то они бы предоставили животных их есте- ственной беспечности; мы же должны организовать передвижение ста- да, так как оно не на пастбище, а на большой дороге; мы должны не дать ему разбежаться, что, конечно, отвечает его собственным интересам. «Мы не проводники, которые знают пункт назначения, решают вести к нему стадо и направляют его туда; стадо движется само, вернее, вместо него движется дорога, поскольку оно на большой дороге Истории: нам нужно обеспечить его выживание как стада вопреки опасностям большой доро- ги, дурным инстинктам животных, их слабостям, их безволию. Если по- требуется, - то ударами палки, которые мы будем наносить своей соб- ственной рукой: животное бьют, торжество справедливости - не для него. Это стадо - римский народ, а мы - его сенаторы; мы - не его владельцы, потому что Рим никогда не был территориальным владением с населяю- щей его человеческой фауной, он возник как человеческое сообщество, как полис; а мы взяли на себя управление этим человеческим стадом, поскольку знаем лучше, чем оно, что ему надо, и для исполнения нашей миссии мы пускаем впереди себя «ликторов», которые несут «фасциии» из кнутов, чтобы бить животных, нарушающих порядок в стаде или убегающих. Ведь верховная власть не отличается от гнусных полицей- ских дел сколько-нибудь заметным достоинством. Наша политика ограничивается сохранением стада в его историчес- ком движении; что касается всего остального, то мы знаем, что живот- ные - это животные. В дороге мы стараемся не потерять от голода слиш- ком много животных, так как от этого стадо уменьшится: мы накормим их, если потребуется. Мы даем им также зрелища и гладиаторов, которых они так любят. Ведь животные не нравственны и не безнравственны: они такие, какие есть; мы не беспокоимся, предлагая римскому народу кровь гладиаторов, так же как пасущий стадо овец или коров и не думает еле-
357 дить за совокуплением своих животных, чтобы не допустить кровосме- шения. Мы неуступчивы лишь в одном, но это касается не нравственно- сти животных, а их энергии: мы не хотим, чтобы стадо ослабело, по- скольку это приведет к его гибели, и к нашей тоже; например, мы отказы- ваем ему в ослабляющем публичном зрелище, в «пантомиме», которую в новое время назвали бы оперой. Зато мы считаем, как Цицерон и сенатор Плиний, что бои гладиаторов - это лучшая закалка для любого зрителя. Конечно, некоторые не выносят этого зрелища и считают его жестоким; но наши симпатии пастухов инстинктивно обращены к крепким, силь- ным, нечувствительным животным: ведь именно на них держится стадо. Так что из двух полюсов двойственного чувства, порождаемого гладиа- торскими боями, мы, не колеблясь, присуждаем победу садистскому вле- чению, а не боязливому отвращению, и делаем бои гладиаторов зрели- щем, одобряемым и организуемым государством». Вот что мог бы сказать римский сенатор или император языческой эпохи. Конечно, если бы я услышал его речи раньше, то написал бы ина- че мою увесистую книгу о хлебе и зрелищах*: я начал бы с конца. Но вернемся к нашим баранам. Если бы вместо баранов нам доверили детей и наша практика объективизировала бы народ как дитя, а нас самих - как царей-батюшек, то наше поведение было бы совершенно иным: мы бы приняли во внимание чувствительность несчастного народа и сочли бы обоснованным его боязливый отказ от боев; мы бы сочувствовали его ужасу от вида неоправданных убийств, укоренившихся посреди обще- ственного порядка. «Христианская секта, - могли бы мы добавить, - хо- чет, чтобы мы пошли еще дальше: чтобы мы стали царями-священника- ми, и, отнюдь не лелея детей, смотрели бы на наших подданных как на души, которые надо энергично вести по тропе добродетели и спасать даже против их воли; христиане хотят, чтобы мы также запретили театр и все прочие зрелища. Но мы же знаем, что детям нужны забавы. Для сектан- тов, как и для христиан, нагота более оскорбительна, чем кровь гладиато- ров. Но мы смотрим на вещи более царственно и считаем, вместе с мас- сой простых людей и в соответствии с мнением всех народов, что нео- правданное убийство — самая страшная вещь». Какой.подрыв рациональной политической философии! Какая пус- тота вокруг этнхредких безделушек, сколько места для еще не придуман- * Le Pain et le Cirque. Sociologie historique d'un pluralisme politique. Paris: Seuil, 1976.
358 ных объективации! Ведь список объективации, в отличие от списка при- родных объектов, остается открытым. Но поспешим успокоить читателя, который, должно быть, спрашивает себя, почему практика «вожака ста- да» уступила место практике «лелеять детей». По самым позитивным, самым историческим и почти что самым материалистическим причинам в мире; строго говоря, по причинам того же порядка, что и те, которыми объясняется любое событие. Одной из этих причин в данном случае было то, что в IV в. римские императоры, ставшие христианами, перестали к тому же управлять при помощи сенаторского сословия; отметим мимохо- дом, что римский Сенат совсем не походил на наши Сенаты, Советы и Ассамблеи; это была вещь не известного нам рода: Академия - но поли- тическая, Консерватория политического искусства. Чтобы понять, каким преобразованием стало это управление без Сената, надо представить себе литературу, от века подчиненную Академии, и вдруг вышедшую из под- чинения; или предположить, что современная интеллектуальная и науч- ная жизнь перестанет базироваться на университетах или вокруг них. Сенат хотел сохранить гладиаторов, как Французская Академия сохраня- ет орфографию, поскольку его кровный интерес заключался в консерва- тизме. Избавившись от Сената, управляя с помощью корпуса простых чиновников, император перестает играть роль главы вожаков стада: он берет на себя одну из ролей, возможных для истинных монархов - отца, священника и т.д. И потому же он становится христианином. Не христи- анство подвело императоров к патерналистской практике и тем самым к запрету гладиаторских боев, а вся совокупность истории (устранение Сената, новая этика тела, которое уже не игрушка, о чем я не имею воз- можности говорить здесь и т.д.): она вызвала изменение политической практики, с двумя последствиями-двойняшками: императоры самым ес- тественным образом стали христианами, поскольку придерживались па- тернализма, и положили конец боям, поскольку придерживались патер- нализма. Вот в чем заключается метод: в строго позитивистском описании того, что делает император-патерналист или руководитель-вожак, без пресуп- позиций, не полагая изначально, что существует мишень, объект, матери- альная причина (вечные управляемые, производственные отношения, вечное государство), тип поведения (политика, деполитизация). Судить о людях по их поступкам и устранять вечных призраков, порождаемых нашим языком. Практика - это не загадочная инстанция, не подполье истории, не скрытый двигатель: это то, что делают люди (в самом пря-
359 мом смысле слова). И если она, в каком-то смысле, «сокрыта», если мы можем временно назвать ее «скрытой частью айсберга», то это только потому, что она разделяет судьбу почти всех форм нашего поведения и всеобщей истории: часто мы сознаем это, но у нас нет соответствующего понятия. Точно также, когдая говорю, то обычно знаю, что я говорю и не нахожусь в состоянии гипноза, но я не имею представления о граммати- ке, которую применяю инстинктивно; я считаю, что изъясняюсь естествен- ным образом, говорю то, что есть, и не знаю, что применяю обязательные правила. Правитель, давая бесплатный хлеб своему стаду или отказывая ему в гладиаторских боях, тоже считает, что делает то, что полагается делать всякому правителю со своими подданными по самой природе по- литики; он не знает, что его практика, такая, какая она есть, соответству- ет определенной грамматике, что она является определенной политикой; также как мы считаем, что говорим без пресуппозиций, высказываем то, что есть, что у нас на сердце, а между тем, нарушая тишину, мы говорим на каком-то языке, на французском или на латыни. Судить людей по поступкам - это не значит судить по их идеологии; это не значит судить их, -исходя из вечных универсальных понятий - уп- равляемые, государство, свобода, суть политики, - которые делают ба- нальным и анахроничным своеобразие сменяющих друг друга практик. Действительно, если я, на свое несчастье, скажу: «император имел дело с управляемыми», отмечая, что император давал этим управляемым хлеб и гладиаторов, и спрошу «почему», то я сделаю вывод, что это происходи- ло по не менее вечной причине: чтобы заставить их слушаться, или от- влечь от политики, или заставить любить себя. У нас есть привычка рассуждать, исходя из существования мишени или исходя из предмета. Например, я ошибочно полагал и написал, что хлеб и зрелища были нужны для установления связи между управляемы- ми и правителями или отвечали объективной потребности, каковой яв- лялись управляемые. Но если управляемые всегда остаются прежними, если у них есть естественные рефлексы всякого управляемого, если у них есть естественная потребность в хлебе и зрелищах, или в том, чтобы их отвлекали от политики, или чтобы чувствовать любовь Хозяина, то поче- му они получали хлеб, зрелища и любовь только в Риме? Значит, надо перевернуть посылки высказывания: для того чтобы управляемые хотя бы просто воспринимались Хозяином как объект деполитизации, любви и предложения зрелищ, они должны быть объективизированы как народ- стадо; для того чтобы Хозяин хотя бы просто воспринимался как обязан-
360 ный добиться популярности у стада, он должен быть объективизирован каквождь, а не как царь-батюшка или царь-священник. Именно эти объек- тивации, соответствующие определенной политической практике, объяс- няют хлеб и зрелища, которые нам не удастся объяснить, исходя из веч- ных управляемых, вечных правителей и вечного отношения послушания и деполитизации, их соединяющего; ведь эти ключи входят во все замки. Они никогда не откроют понимания такого специфического, такого точ- но датированного феномена, как хлеб и зрелища; разве что мы станем за счет бесконечных разглагольствований множить уточнения, историче- ские случаи и идеологические влияния. Нам кажется, что объекты определяют наше поведение, но наша прак- тика изначально определяет свои объекты. Давайте будем исходить из этой самой практики, так чтобы о&ьект, на который она направлена, был тем, чем он является лишь через связь с ней (чтобы «бенефициарий» был бенефициарием в том смысле, что я даю ему доход (бенефиций) от чего- то, а если я веду кого-то, то он является ведомым). Объект определяется отношением, и существует лишь то, что определено таким образом. Уп- равляемый - это слишком расплывчато, этого не существует; существует только народ-стадо и еще народ-дитя, который лелеют: это является лишь иным выражением того, что в одну эпоху наблюдаемая практика заклю- чалась в том, чтобы вести, а в другую - лелеять (так же как «быть ведо- мым» - это лишь форма выражения того, что вас в настоящий момент ведут: можно быть ведомым, только имея вождя). Объект просто соответ- ствует практике; до нее не существует никакого управляемого, в которого бы (более или менее точно) целились и ради которого выверяли бы при- цел. Государь, обращаясь с народом как с ребенком, даже не представляет себе, что может быть что-то иное: он делает нечто само собой разумею- щееся, поскольку вещи являются тем, чем они являются. Вечный управ- ляемый не выходит за рамки того, что с ним делают, он не существует вне практики, которую к нему применяют, его существование, если оно вообще имеет место, никак реально не проявляется (народ-стадо не имел социального обеспечения, и никому не приходило в голову дать ему это или испытывать угрызения совести от того, что ему этого не давали). Идея, не проявляющаяся ни в чем реальном, - это просто слово. Само существование этого слова - исключительно идеологическое, вернее, идеальное. Обратимся, например, к вожаку стада: он раздает бес- платный хлеб животным, находящимся на его попечении, потому что его миссия - благополучно доставить все стадо, не усеяв дорогу трупами ого-
361 подавших животных: поредевшее стадо не сможет защититься от волков. Такова реальная практика, какой она предстает из фактов (и в особенно- сти из следующего факта: бесплатный хлеб раздавали не неимущим ра- бам, а только гражданам). При этом идеология давала расплывчатую и благородную интерпретацию этой суровой, целенаправленной практики: она восхваляла Сенат, заявляя о том, что он был отцом своего народа и стремился к благу управляемых. Но ту же идеологическую банальность повторяют в отношении самых разных практик: властитель, захватив- ший рыбный пруд, который он эксплуатирует, взимая налоги, к своей выгоде, тоже считается отцом-благодетелем своих подданных, тогда как на самом деле он предоставляет им самим справляться с природой, с хо- рошими и плохими годами. Инспектор Департамента лесов и водоемов - это еще один благодетель подданных, он регулирует естественное дви- жение не ради доходов, которые он может извлечь благодаря фиску, а ради должного управления самой природой, оказавшейся под его командова- нием. Мы начинаем понимать, что такое идеология: это благородно-рас- плывчатый стиль, способный идеализировать практику под видом ее опи- сания; это свободная драпировка, прикрывающая несуразные и разно- плановые очертания реальных практик, которые сменяют друг друга. Но откуда берутся все эти практики, с их неподражаемыми очертани- ями? Да просто из исторических перемен, из бесконечных преобразова- ний исторической реальности, то есть из остатка истории, — как и все прочие вещи. Фуко не открыл новой, не известной доныне инстанции, называемой «практикой»: он стремится увидеть человеческую практику такой, какая она есть на самом деле; он говорит только о том, о чем говорит любой историк, то есть о том, что делают люди: просто он стара- ется говорить об этом точно, описывать острые углы, вместо того чтобы говорить о них в расплывчато-изысканных выражениях. Он не говорит: «Я открыл некое бессознательное истории, доконцептуальную инстан- цию, которую я называю практикой или дискурсом; она дает верное объяс- нение истории. Ах да, но как же я смогу объяснить саму эту инстанцию, ее трансформацию?». Нет, он говорит о том же, что и мы, то есть, на- пример, о реальном поведении правительства; только он показывает его таким, каким оно действительно является, срывая драпировку. Нет ниче- го более странного, чем обвинение его в сведении нашей истории к ин- теллектуальному процессу, сколь непогрешимому, столь и безответствен- ному. Однако вполне понятно, почему эта философия так трудна для нас: она не похожа ни на Маркса, ни на Фрейда. Практика — это не инстанция
362 (как фрейдистское Оно), не первопричина (как производственные отно- шения), и к тому же у Фуко нет ни инстанции, ни первопричины (зато, как мы увидим, есть материя). Вот почему можно без особых проблем временно называть эту практику «скрытой частью айсберга», чтобы по- казать, что она доступна нашему непосредственному взгляду только под очень свободной драпировкой и что она безусловно до-концептуальна; ведь скрытая часть айсберга не является иной инстанцией, нежели его надводная часть: она так же состоит изо льда; она не является причиной движения айсберга; она расположена ниже уровня видимости, вот и все. Она объясняется так же, как и остальная часть айсберга. Все, что Фуко говорит историкам, заключается в следующем: «Вы можете продолжать объяснять историю так, как вы всегда ее объясняли; однако, внимание: если вы посмотрите как следует, отбросив штампы, то заметите, что объяс- нять нужно больше, чем выдумаете; там есть причудливые очертания, которых вы не замечаете». Если историк займется не тем, что люди делают, а тем, что они гово- рят, то методика от этого не изменится; слово дискурс, обозначающее то, что говорится, выходит из-под пера не менее естественно, чем слово прак- тика, обозначающее то, что делается. Фуко не открывает некий загадоч- ный дискурс, не такой, какой все мы слышим: он просто предлагает нам внимательно понаблюдать за тем, что таким образом говорится. А это наблюдение показывает, что сфера того, что говорится, включает мне- ния, умолчания, неожиданные выступы и впадины, совершенно не заме- чаемые говорящими. За сознательным дискурсом стоит, если угодно, грам- матика, которая обусловлена соседними практиками и грамматиками и обнаруживается благодаря внимательному наблюдению за дискурсом, если только мы готовы снять плотные драпировки, называемые Наукой, Философией и т.д. Подобным же образом государь полагает, что он пра- вит, царствует; на самом деле он управляет движением, или лелеет де- тей, или ведет стадо. Итак, мы видим, чем не является дискурс: ни се- мантикой, ни идеологией, ни имплицитностью. Отнюдь не предлагая нам судить о вещах, исходя из слов, Фуко, напротив, показывает, что слова вводят нас в заблуждение, заставляют нас поверить в существование ве- щей, естественных объектов, управляемых и государства, тогда как эти вещи являются соответствием определенных практик; ведь семантика - это воплощение идеалистической иллюзии. Дискурс не является и идео- логией: это почти что ее противоположность; он есть то, что говорится на самом деле, без ведома говорящих, которые полагают, что говорят вне
363 каких-то рамок, свободно, тогда как, сами того не сознавая, они говорят вещи недалекие, ограниченные неуклюжей грамматикой, идеология куда более свободна и неограниченна, что и понятно: она представляет собой рационалистическое объяснение и идеализацию; это плотная драпиров- ка. Государь желает делать и полагает, что делает то, что следует, поскольку вещи являются тем, чем они являются; на самом деле он ведет себя, сам того не сознавая, как владелец рыбного пруда; а идеология прославляет его как Доброго Пастыря. И наконец, дискурс и его грамматика не отно- сятся к области имплицитного; они не содержатся в том, что говорится и делается, чисто логически, они не являются его аксиоматикой или пре- суппозицией по той простой причине, что грамматика того, что говорит- ся и делается, подчинена случайности, а не логике, последовательности или совершенству. Именно в силу исторических случайностей, выступов и впадин соседних практик и их трансформаций политическая грамма- тика эпохи заключается в том, чтобы лелеять детей или управлять дви- жением: последовательная система создается отнюдь не Разумом. Исто- рия - это не утопия: политика не занимается последовательным развити- ем великих принципов («каждому по потребности», «народ - цель, а не средство»); она является произведением истории, а не сознания или ра- зума. Что же это за подводная грамматика, на которую нам указывает Фуко? Почему сознание - наше и самих действующих лиц - не замечает ее? Потому что оно ее отвергает? Нет, потому, что она до-концептуальна. Роль сознания заключается не в том, чтобы обратить наше внимание на мир, а в том, чтобы дать нам возможность ориентироваться в нем; царю не нуж- но знать, чем являются он сам и его практика: достаточно, если они су- ществуют как таковые; он должен сознавать, что происходит в его цар- стве; этого будет достаточно для того, чтобы он смог вести себя в соответ- ствии с тем, чего он не осознает. Он не должен обладать концептуальным знанием того, что он управляет движением: он будет это делать в любом случае; ему достаточно знать, что он - царь, без каких бы то ни было других подробностей. Так и льву не нужно сознавать себя львом, для того чтобы вести себя по-львиному; он должен только знать, где его добыча. Для льва настолько само собой разумеется быть львом, что он не зна- ет, что он лев; так и царь, лелеющий народы или управляющий движени- ем не знают, чем они являются; конечно, они понимают, что они делают, они не подписывают декретов в состоянии спячки; у них есть «менталь- ность», соответствующая их «материальным» поступкам, вернее, было
364 бы абсурдно делать такое различие: когда есть поведение, то непременно есть и соответствующая ментальность; эти две вещи идут рука об руку и составляют практику, как страх и дрожь, радость и хохот во все горло; представления и высказывания входят в практику, поэтому идеологии не существует, хотя с этим не согласится выдающийся материалист г-н Оме*: чтобы производить, нужны машины, нужны люди, эти люди должны понимать, что они делают, а не дремать, они должны представлять себе некоторые технические или социальные правила и обладать соответству- ющей ментальностью или идеологией, и все это составляет практику. Но они не знают, что такое эта практика: для них она «сама собой разумеет- ся», как ддя царя и льва, которые не сознают себя тем, чем они являются. Точнее, они даже не знают, что они не знают (в этом смысл слов «само собой разумеется»), как автомобилист, который не видит, что он не ви- дит, если к ночной тьме добавляется дождь; ведь в этом случае он не только не видит того, на что не попадает свет его фар, но к тому же не различает как следует границы освещенного пространства, так что он уже не понимает, до какого предела он видит и едет слишком быстро для этого предела видимости, которого он не видит. Вот безусловно любо- пытная вещь, вполне достойная того, чтобы ею заинтересовался фило- соф: способность людей не знать своих пределов, своей редкости, не ви- деть пустоты вокруг себя и всякий раз считать, что они существуют в полноте разума. Может быть, в этом смысл идеи Ницше (но я не льщу себя надеждой, что понял этого непростого философа) о том, что созна- ние может быть только реактивным. Царь, в силу «стремления к власти», занимает должность царя: он актуализирует виртуальности своей исто- рической эпохи, которые пунктиром указывают ему практику того, как вести стадо или, если Сенат устранен, как лелеять народ; ддя него это само собой разумеется; он даже не сомневается, что он тут ни при чем, он полагает, что его поведение изо дня в день диктуется ему вещами; он даже не сомневается в том, что вещи могут быть только такими, а не другими. Не сознавая своего стремления к власти, которая воплощена ддя него в естественных объектах, он осознает лишь свои реакции, то есть он знает, что он делает, когда реагирует на события, принимая реше- ния: но он не знает, что эти отдельные решения суть функция некой цар- ской практики, так же как лев решает по-львиному. * "Ученый" аптекарь, персонаж "Мадам Бовари".
365 Итак, методика Фуко заключается в том, чтобы понять, что вещи - это лишь объективации детерминированных практик, детерминирован- ность которых следует выявить, поскольку сознание их не воспринимает. Это выявление есть результат целенаправленного усилия, оригинальный и даже увлекательный опыт, который можно забавы ради назвать «проре- живанием». Продукт этой интеллектуальной операции получается абст- рактным, и неспроста: это не картина, на которой изображены цари, кре- стьяне, монументы, это и не предубеждение, к которому наше сознание настолько привычно, что не видит его абстрактности. Но наиболее специфичен момент, когда происходит прореживание; тут не возникает новых форм, напротив, это своего рода разрыв. За миг до того не было ничего, кроме огромной скучной вещи, которую мы едва замечали, настолько она сама собой разумелась, и которая называлась «Властью» или «Государством»; а мы старались удержать в равновесии часть истории, в которой это огромное полупрозрачное ядро не играло никакой роли, наряду с именами нарицательными и союзами; но это не удавалось, что-то было не так, а надуманные проблемы терминологии, типа «идеология» или «производственные отношения», кружились на одном месте. Внезапно мы осознаем, что все зло исходит от огромного ядра, с его фальшивой естественностью; нужно перестать верить, что оно само собой разумеется, и привести его к общему знаменателю, историзи- ровать его. И тогда на том месте, которое было занято огромным само собой разумеется, появляется странный небольшой объект, «эпоха», ред- кий, нескладный, невиданный. И глядя на него, останавливаешься на мгновение, чтобы вздохнуть меланхолически над уделом человека, над бедными людишками, нашей бестолковостью и нелепостью, над рацио- налистическими объяснениями, которые мы придумываем и над которы- ми словно насмехается сам их объект. Во время этого вздоха наша часть истории сама собой встала на мес- то, ложные проблемы исчезли, все сочленения плотно входят в гнезда; и, главное, эта часть оказывается как бы перелицована: только что мы, как Блез Паскаль, крепко держали цепь истории с двух концов (экономика и общество, правители и управляемые, интересы и идеологии), а неразбе- риха начиналась в середине цепи: как удержать все это вместе? А теперь проблема в том, что оно уже не держится: «должная форма» расположена в середине и стремительно движется к краям картины. Ведь с того мо- мента, как мы историзировали наш ложный естественный объект, он стал объектом только той практики, которая его объективизирует, поскольку
366 первоочередное значение имеет практика с объектом, который она себе избирает; она обладает естественной цельностью, а базис и надстройка, интерес и идеология и т.д. становятся бесполезными, кое-как накромсан- ными кусками практики, которая прекрасно действовала сама по себе и снова отлично действует: именно благодаря ей удается разглядеть края картины. Что за ярость заставила нас тогда раскромсать ее на два обруб- ка? Просто мы не нашли иного способа выбраться из ложной ситуации, в которую себя загнали; поскольку взялись за проблему с двух концов, а не с середины, как говорит Делез. Ложность ситуации заключалась в том, что объект практики мы приняли за естественный объект, хорошо изве- стный, всегда один и тот же, почти материальный: сообщество, государ- ство, легкое помешательство. Этот объект дан изначально (как и подобает материи), а практика ре- агировала на него: она «отвечала на вызов», она строила на этом базисе. Мы не понимаем, что любая практика, такая, какой ее делает вся сово- купность истории, порождает соответствующий ей объект, так же как гру- шевое дерево дает груши, а яблоня - яблоки; естественных объектов не существует, не существует вещей. Вещи, объекты - это только соответ- ствия практики. Иллюзия естественного объекта («управляемые на про- тяжении истории») скрывает гетерогенный характер практик (лелеять детей - не то же самое, что управлять движением); отсюда - вся дуалис- тическая неразбериха, отсюда же - иллюзия «разумного выбора». После- дняя иллюзия существует, как мы увидим, в двух формах, на первый взгляд совершенно непохожих: «История сексуальности - это история вечной борьбы между влечением и подавлением» - вот первая форма; «Г-н Фуко - против всего и вся, он ставит на одну доску страшные муки Дамиана и тюремное заключение, как будто разумное предпочтение одного из двух было невозможно». Наш автор настроен слишком позитивистски, ддя того чтобы питать такую двойную иллюзию. Ведь «управляемые» - это не единое и не множество, - точно так же как «подавление» (или «его различные формы») и «государство» (или «его исторические формы»), - по той простой причине, что их не суще- ствует: существуют лишь многочисленные объективации («население», «фауна», «царские подданные»), соответствующие гетерогенным прак- тикам. Есть многочисленные объективации, - вот и все: проблема соот- ношения множества практик с единством возникает, только если пыта- ются придать им единство, которого у них нет; золотые часы, лимонная цедра и енот-полоскун также суть множество и, кажется, не страдают от
367 того, что у них не имеется ни общего происхождения, ни общего объекта, ни общего принципа. Только иллюзия естественного объекта создает смут- ное впечатление единства; взгляд затуманивается, и все кажется похо- жим друг на друга; фауна, население и субъекты права кажутся одним и тем же, то есть управляемыми; многочисленные практики теряются из вида: они относятся к подводной части айсберга. Конечно, здесь нет ни бессознательного, ни вытеснения, ни идеологической хитрости, ни стра- усиной политики; есть только вечная телеологическая иллюзия, Идея Добра: все, что мы делаем, якобы нацелено на идеальную мишень. Все вращается вокруг парадокса, который является центральным и самым оригинальным тезисом Фуко: то, что сделано, объект, объясня- ется тем, что представляло собой делать в каждый данный момент исто- рии; мы ошибочно воображаем, что делать, практика, объясняется тем, что сделано. Сначала мы покажем, как все связано с этим центральным тезисом, в чисто абстрактном виде, а затем изложим нашу точку зрения с максимальной ясностью. Все беды происходят от иллюзии, в силу которой мы «овеществляем» объективации в естественном объекте: мы принимаем конечный пункт за цель, мы принимаем место, куда снаряд попадает сам собой, за ми- шень, в которую специально целились. Вместо того чтобы подойти к про- блеме с самой середины, то есть практики, мы начинаем с края, то есть объекта, так что сменяющие друг друга практики выглядят как реакции на один и тот же объект, «материальный» или рациональный, на некую данность. Тут начинаются ложные дуалистические проблемы, а также рационалистические объяснения. Поскольку практика воспринимается как реакция на данность, у нас появляются два куска цепи, которые нам не удается спаять: практика есть ответ на вызов - да, но один и тот же вызов не всегда получает тот же самый ответ; базис определяет надстройку -да, но надстройка оказывает обратное влияние на базис и т.д. За неиме- нием лучшего мы, в конце концов, соединяем два конца цепи куском ве- ревки под названием идеология. Но бывает и хуже. Мы принимаем точки попадания сменяющих друг друга практик за изначально существовав- ший объект, на который они были направлены, за мишень; Безумие и Общественное благо на протяжение веков представляли собой разнород- ные цели ддя сменявших друг друга обществ, «позиции» которых были разными, так что они попадали в мишень в разных точках. Но все это пустяки: мы можем оставаться оптимистами и рационалистами; ведь эти практики, какими бы разными они ни казались (вернее, как бы неодно-
368 значными они ни были при одном и том же стремлении), имели все же единую основу, то есть мишень, которая не менялась (менялась только «позиция» стрелка). Если мы — выдающиеся оптимисты, каких уже не существует добрую сотню лет, то мы сделаем вывод, что человечество прогрессирует и постоянно приближается к цели. Если наш оптимизм представляет собой ретроспективную снисходительность, а не чаяние, то мы скажем, что люди на протяжении истории постепенно постигают всю полноту истины, что каждое общество частично достигает цели и реали- зует виртуальность человеческого удела. Но чаще всего мы - невольные оптимисты: нам хорошо известно, что снисходительность редко бывает уместна, и что общества являются толь- ко тем, чем они являются исторически; например, нам хорошо известно, что у каждого общества есть свой список того, что мы называем задача- ми государства: одним нужны гладиаторы, другим - социальное обеспе- чение; нам хорошо известно, что разные цивилизации занимают различ- ные «позиции» по отношению к «безумию». В общем, мы считаем, что государства не похожи друг на друга и в то же время верим, что государ- ство — это государство. Вернее, мы верим в это только на словах: ведь, став осмотрительнее, мы не возьмемся за составление полного, или иде- ального списка задач государства: мы слишком хорошо знаем, что исто- рия изобретательнее нас, и мы не исключаем, что когда-нибудь на госу- дарство возложат ответственность за любовные огорчения. Так что мы избегаем составления теоретического списка, мы придерживаемся спи- ска эмпирического и открытого: мы «регистрируем», какие задачи были поставлены перед государством на сегодняшний день. Короче говоря, го- сударство с его задачами представляет для нас лишь слово, а наша опти- мистическая вера в этот естественный объект, видимо, не очень искрен- на, поскольку она остается без дел. Тем не менее это слово по-прежнему внушает нам веру в нечто, именуемое государством. И хотя нам извест- но, что это государство - не объект, который мы могли бы заранее теоре- тически исследовать и развитие которого позволило бы нам его посте- пенно открывать, мы все же не отводим от него взгляда, вместо того что- бы попытаться найти под водой практику, проекцией которой оно является. Это не значит, что вся ошибка заключается в вере в государство, тог- да как существуют только государства: наша ошибка — в вере в государ- ство и в государства, заменяющей изучение практик, которые проециру- ют объективации, принимаемые нами за государство или за его вариан- ты. В процессе становления разражаются различные политические
369 практики, часть которых устремляется к социальному обеспечению, дру- гая часть - к боям гладиаторов; но мы принимаем это поле, где рвутся во всех направлениях самые разные взрывные устройства, за какие-то со- ревнования по стрельбе. И мы страшно обеспокоены слишком большим разбросом попаданий по мнимой мишени; это и называется проблемой Единого и Множества: «Разброс попаданий так велик! Одно - в гладиа- торов, другое в социальное обеспечение. Удастся ли нам вообще при та- ком разбросе определить точное расположение искомой цели? Уверены ли мы хотя бы в том, что все выстрелы направлены в одну и ту же ми- шень? Ах, проблема Множества так трудна, а может быть, и неразреши- ма!» Конечно, поскольку ее не существует: она исчезает, когда мы пере- стаем принимать поверхностные определения за разновидности государ- ства; она исчезает, когда мы перестаем верить в существование мишени - естественного объекта. Сменим же эту философию объекта, принимаемого за цель или за причину, на философию отношения и возьмемся за проблему с середи- ны, с практики или дискурса. Практика испускает объективации, ей со- ответствующие, и привязывается к моментальным реальностям, то есть к объективациям соседних практик. Точнее, она активно заполняет пус- тоту, оставленную этими практиками, актуализирует виртуальности, предвещаемые впадинами; если соседние практики тансформируются, если границы впадин сместятся, если Сенат исчезнет и новая этика тела образует выступ, то практика актуализирует эти новые виртуальности и изменится сама. Так что не по убеждению и не по какому-то капризу им- ператор из вожака стада становится отцом народа-дитяти; одним словом, это происходит не из-за идеологии. Такая актуализация (схоластическая лексика очень удобна) - это то, что святой Августин называл любовью, и создавал из нее телеологию; Делез, как и Спиноза, ничего подобного не делает и называет ее влечени- ем, что привело к забавным заблуждениям со стороны «новых филосо- фов» (Делез пропагандирует наркотики). Это влечение - самая очевид- ная вещь в мире, так что мы его даже не замечаем: оно соотносится с овеществлением; прогуливаться - это влечение, так же как лелеять на- род-дитя, спать и умирать. Влечение - это тот факт, что механизмы дей- ствуют, что распорядок функционирует, что виртуальности, в том числе виртуальность сна, не всегда, но все же реализуются; «любой распорядок выражает и вызывает влечение, создавая уровень, который делает его возможным» (Deleuze-Parnet. Dialogues, p. 115). Z, 'amorehe muove ilsole
370 e I 'altre stelle (Любовь, что движет солнце и светила). По какой-то слу- чайности ребенок рождается в царской спальне наследником трона и ав- томатически будет интересоваться своим царским ремеслом и не отка- жется от него за целую империю (вернее, перед ним даже не встанет воп- рос, хочет ли он быть царем: он им является, вот и все), - это и есть влечение. Так ли необходимо человеку быть царем? Пустой вопрос: у че- ловека имеется неопределенное «стремление к власти», к актуализации: он стремится не к счастью; у него нет списка определенных потребно- стей, после удовлетворения которых он может отдыхать дома, в своем кресле; человек - животное актуализирующее, он реализует разнообраз- ные виртуальности, которые попадаются ему подоуку: поп deficit ab t^rt ry отуугуч Л^С\ТTf^TJTTf*\ actuatione potentiae suae, как говорит святой Фома ' ' ' 4 Иначе говоря, понятие влечения означает, что человеческой природы не суще- ствует, вернее, эта природа есть форма без какого-то иного содержания, помимо исторического. Оно также означает, что противостояние индивида и общества -лож- ная проблема; если мы понимаем индивида и общество как две реалии, внешние по отношению друг к другу, тогда можно представить себе, что одна из них является причиной по отношению кдругой: причинность предполагает внешнее отношение. Но если мы осознаем, что нечто, называемое обществом, уже содержит в себе при- частность индивидов, проблема исчезает: социальная "объективная реальность" содержит тот факт, что индивиды интересуются ею и заставляют ее функциониро- вать; или, если угодно, единственными виртуальностями, которые индивид может реализовать, являются те, что обозначены пунктиром в окружающем нас мире, и которые индивид актуализирует своим интересом; индивид заполняет пустоты, ко- торые "общество" (то есть другие, или группы) рельефно отображает. Капитализм не был бы "объективной реальностью", если бы не включал в себя капиталистичес- кую ментальность, которая заставляет его функционировать: без этого его бы про- сто не существовало. Так что понятие влечения означает также, что противопостав- ление материальное-идеальное, базис-надстройка есть нонсенс. Идея действующей причины, в отличие от идеи актуализации, есть идея дуалистическая, то есть изби- тая. В замечательном исследовании о понятии базовой личности у Кардинера Клод Лефор прекрасно показывает апории, к которым приводит та идея, что индивид и общество суть две реалии, внешние по отношению друг к другу и объединенные причинной связью (Les Formes de l'histoire. Gallimard, 1978 , p. 69s.). Зачем тогда называть "влечением" тот факт, что люди интересуются виртуальными устройства- ми и заставляют их функционировать? Затем, что, как мне кажется, чувство привя- занности - это признак нашего интереса к вещам: влечение есть "совокупность чувств, которые преобразуются и движутся в симбиотических устройствах, обуслов- ленных ко-функционированием его разнородных частей" (Deleuze-Parnet. Dialogues, p. 85); это влечение, как cupiditas y Спинозы, есть основа всех прочих чувств. Наша
371 никогда ничего бы не произошло. Ведь каким призрачным было бы су- ществование нереализованной потенциальности, виртуальности «в пер- вобытном состоянии»! Какой «материальностью» обладало бы безумие, вне той практики, которая делает его безумием? Никто ведь не скажет: «Итак, я сын императора, и Сената больше не существует. Но это неваж- но; задумаемся лучше над тем, как мы должны обращаться с управляе- мыми. Так вот, есть тут одно верование - христианская идеология, кото- рое кажется мне подходящим в этом отношении». Нет, царем-батюшкой оказываются, даже не успев об этом подумать, царем-батюшкой являют- ся и раз таковым являются, то и ведут себя соответственно, поскольку «вещи являются тем, чем они являются». Актуализация и причинность — не одно и то же, поэтому нет ни иде- ологии, ни веры. Вера в патерналистскую природу царской власти или идеология Welfare State не могут воздействовать на сознание и тем са- мым влиять на практику, потому что практика сама объективизирует царя- батюшку, а не царя-священника и не вожака, объективизирует народ-дитя, а не народ, ведомый к вечному спасению, или стадо; однако властитель, который «является» царем-батюшкой и «объективно» оказывается перед народом-дитятей, не может не знать, кем он является и кем является его народ: у него есть представление (ментальность) о его «объективной» ситуации, поскольку люди думают о своей практике и более или менее сознают, что они делают. Практика, сопровождаемая при случае ее осоз- нанием, заполняет пустоту, оставленную соседними практиками, и, сле- довательно, объясняется ими; сознание не объясняет практику и само объясняется соседними условиями либо как идеология, либо как факт веры, суеверие. «Нет необходимости обращаться к инстанции индивиду- ального или коллективного сознания для того, чтобы увидеть место со- единения практики и теории; нет необходимости выяснять, в какой мере это сознание может, с одной стороны, отражать непроговоренные усло- привязанность, наше тело знают об этом больше, чем наше сознание. Царь полага- ет, что пасет свое стадо, потому что ему так положено, поскольку вещи являются тем, чем они являются, мир представляется его сознанию овеществленным; и толь- ко его привязанность доказывает, что этот мир актуализирован лишь потому, что царь его актуализирует, иначе говоря, интересуется им. Конечно, мы можем и не интересоваться какой-то "вещью", но тогда эта вещь объективно не существует: именно поэтому капитализм не может существовать в странах Третьего мира с фео- дальной ментальностью. Выражение "вожделеющая машина" в начале Анти-Эди- па [G. Deleuze et F. Guattari, 1972] - вполне в духе Спинозы (automaton appetens).
372 вия, и, с другой стороны, воспринимать теоретические истины; ставить психологическую проблему осознания нет необходимости» (L'Archéologie du savoir, p. 254). Понятие идеологии - просто результат путаницы, произошедшей из- задвухявно бесполезных операций: кромсания и устранения специфич- ности. Во имя материализма мы отделяем практику от сознания; во имя естественного объекта мы не замечаем конкретного царя-батюшку, конк- ретное управление движением, а видим менее специфичных вековечных правителей и вековечных управляемых. Поэтому приходится брать из идеологии все конкретное, все редкие и относящиеся к определенному периоду завитушки практики; царь-батюшка станет не более чем веч- ным властителем, подвергшимся, однако, влиянию определенной рели- гиозной идеологии - идеологии патернализма царской власти. Последо- вательная смена идеологий придает естественному объекту разнообра- зие. Генезис понятия веры почти такой же: поведение, отклоняющееся от общей линии, мы приписываем некоему суеверию, и последнее стано- вится непонятным. Вот так ваше сознание становится первобытным. Но если ментальность, вера объясняют практику, то остается объяснить необъяснимое, то есть саму веру; придется набожно заметить, что люди, бывает, веруют, а бывает, не веруют, что их нельзя заставить уверовать в какую угодно идеологию просто по приказу, и что, кроме того, они впол- не могут поверить в вещи, взаимопротиворечащие в плане веры, если даже они отлично уживаются друг с другом на практике. Римский импе- ратор мог одновременно устраивать гладиаторские зрелища и гуманно запрещать человеческие жертвоприношения, которых народ не требовал; это противоречие не является таковым ддя вожака стада, чья практика заключается в том, чтобы давать своим животным то, чего требуют их инстинкты; противоречивость царя-батюшки проявляется иным образом: он откажет плохим детям в гладиаторах и приговорит гнусных соврати- телей к смерти в самых ужасных муках. Об этом можно сказать одним словом или сотней слов: идеологии не существует, несмотря на священные тексты, и нужно решиться никогда больше не употреблять это слово. Оно обозначает либо абстракцию, то есть смысл некой практики (именно в этом смысле мы его только что употребляли), либо более или менее книжные реалии, политические, философские доктрины, даже религии, то есть дискурсивные практики. В рассмотренном примере идеология будет обозначением того, что мож- но отнести к доктрине царя-батюшки, какой ее воспринимают историки,
373 исходя из действий царя: «Поскольку вещи являются тем, чем они явля- ются, - напишут историки, - а народ - это просто ребенок, то нужно за- щитить его от него самого, отвадить его от кровожадности и дурных нра- вов примерными наказаниями, сделав ему сначала публичное внушение и пригрозив грядущими бедами». (Конечно, не исключено, что, если у царя был юмор и дар слова, то он сам осознал все это, так же как будущие историки; но вопрос не в этом.) И потом, в ту же эпоху существовала идеология, но во втором смысле слова, а-именно христианская религия; она также осуждала дурные мысли, но имела о них несколько иное пред- ставление: искушения плоти казались ей более опасными, чем кровь гла- диаторов. Исчезновение гладиаторских боев в течение долгого времени припи- сывали влиянию христианской доктрины на сознание; на самом деле это исчезновение обусловлено трансформацией политической практики, ко- торая изменила свой смысл, ^поскольку вещи «объективно» уже не были тем, чем они были до того5* ^а реформация не затрагивает сознание; незачем убеждать царя в том, что народ.является ребенком: он и сам пре- красно это понимает; но подлинный интерес у него вызывают только сред- ства и подходящие моменты, чтобы лелеять и наказывать этого ребенка. Нам понятна разница между идеологией как доктриной и идеологией как обозначением практики. (Впрочем, у этой доктрины тоже есть скрытая часть айсберга, она соответствует дискурсивной практике, но это уже другое дело.) Точно так же историки спорили об ужесточении уголовного s Научные революции имеют свои предвестия. Понятие "само собой разумею- щегося" робко пробивалось то тут то там в феноменологии и за ее пределами: Les Principes fondamentales de l'histoire de l'art Вельфлина кажутся ранним воплощени- ем страницы 253 в L'Archéologie du savoir. По поводу само собой разумеется, сле- довало бы проследить выражения fraglos или taken for granted^ социологов - уче- ников Гуссерля, таких, как, Felix Kaufmann (Grundprobleme der Lehre von der Strafrechtsschuld), Alfred Schutz (Phenomenology of the Social World) и даже у Макса Шелера (Die Wissensformen und die Gesellschaft, p.61). Но феноменология не могла двигаться дальше, возможно, не столько из-за Ego Cogito (так как она была доста- точно проницательной, для того чтобы полагать, что сумела разглядеть само собой разумеется в очень комфортабельной расплывчатости бессознательных "окраин" Cogito), сколько из-за своего оптимистического рационализма: прочтите исследова- ния Шутца о социальном распределении знания, переизданные в его Collected Papers (I, 14 и П, 120), и вы увидите, как из-за чрезмерного рационализма можно пройти мимо замечательного сюжета.
374 права во времена христианских императоров, особенно в области сексу- альных преступлений: было ли это влиянием христианства? Или право становилось более вульгарным, поскольку император был настроен бо- лее патерналистски по отношению к своему народу, так что он широко применял народный идеал талиона и даже превосходил его? Правиль- ным будет, видимо, второе объяснение. Во всяком случае есть две гетерогенные практики: у народа-стада была некоторая сексуальная свобода, а гладиаторы умирали, у народа-дитяти свободы было меньше, и гладиаторы уже не умирали. Если измерить эти трансформации по шкале ценностей, то можно сказать, что гуманность прогрессировала, что право регрессировало, что подавление усилилось, и это не будет неправдой. Но это констатация количественных измене- ний, а не объяснение трансформации. Вся совокупность истории заме- нила одну несуразную безделушку- народ-стадо, на другую безделушку - народ-дитя, тоже несуразную, но по-иному; этот калейдоскоп нисколь- ко не похож на последовательно сменяющие друг друга фигуры диалек- тического развития, он не объясняется прогрессом сознания, ни, впро- чем, его упадком, ни борьбой двух принципов, Влечения и Подавления: каждая безделушка обязана своей странной формой месту, оставленному ей современными практиками, между которыми она и сформировалась. Контуры разных безделушек нельзя сравнивать: это не разные Меккано* с различным количеством деталей, где-то больше свободы, меньше по- давления. Если говорить об античной сексуальности, то в самом ее прин- ципе не было больше или меньше подавления, чем ъ христианской сек- суальности, но она была основана на ином принципе - не на нормальной репродукции, а на активности в противовес пассивности; она иначе рас- сматривала гемофилию, допуская активную мужскую гомосексуальность, осуждала пассивную, а также женскую гемофилию, и распространяла осуждение на гетеросексуальное стремление к женскому удовольствию. Когда Фуко как бы приравнивает ужасающие муки Дамиана к усо- вершенствованным тюрьмам филантропов XIX в., он не имеет в виду, что если бы нам дано было выбрать век, в котором мы хотели бы вновь появиться на свет, то мы не смогли бы предпочесть какой-то век другому, поскольку каждая эпоха имеет свои преимущества и свои опасности, сколь разные, столь и неоднозначные, в зависимости отличных вкусов каждо- го. Он просто напоминает о четырех истинах: что эта последовательность *Детскийметаллическийконструктор.
375 гетерогенностей не создает вектора прогресса; что движущая сила калей- доскопа - не разум, не влечение и не сознание; что для рационального выбора нужно не предпочтение, а возможность сравнения и, следователь- но, включения (по какому обменному курсу?) гетерогенных преимуществ и неудобств, измеряемых по нашей субъективной шкале ценностей; и, в особенности, что не нужно выдумывать рационализирующих рациона- лизмов и маскировать гетерогенность под овеществлением; памятуя о добродетели осмотрительности, не следует сравнивать два айсберга и забывать о скрытой части одного из них при подсчете преимуществ, не следует также преуменьшать скрытых возможностей, утверждая, что «вещи являются тем, чем они являются», поскольку вещей-то как раз и нет: есть только практики. Именно в этом и заключен смысл новой мето- дологии истории, — а не в «дискурсе» и не в эпистемологических срезах, которые привлекли особое внимание публики; безумие существует как объект только в практике и благодаря ей, но сама эта практика не есть безумие. Это вызвало громкие протесты; однако идея о том, что безумия не существует — абсолютно позитивистская: безумие как вещь в себе — идея метафизическая, хотя и знакомая обыденному сознанию. И все же... Если бы я сказал, что тот, кто ест человеческую плоть, ест ее совершенно ре- ально, я, конечно, был бы прав; но я также был бы прав, заявив, что этот едок будет каннибалом только в некоем культурном контексте, в некой практике, которая «придает смысл» такому способу питания, объективи- зирует его, находя его варварским или, наоборот, сакральным, и, во вся- ком случае, делая из него нечто; впрочем, в соседних практиках тот же едок будет объективизирован иначе, нежели каннибал: у него две руки, и он способен трудиться, у него есть царь, и его объективизируют как час- тицу народа-ребенка или как животное в стаде. Мы вскоре вернемся к дискуссии о проблеме подобного рода, которая однажды уже бушевала в Париже, на левом берегу Сены; правда, это было в XIV веке. Отрицание естественного объекта - этот, насколько я могу судить, решающий шаг, придавший идеям Фуко философский масштаб. «Отношение к безумным на протяжении истории заметно менялось» - фраза метафизическая; представлять себе безумие, «материально су- ществующее» вне той формы, которая придает ему образ безумия, — это дань условности; самое большее, что может существовать. - это располо- женные особым образом нервные молекулы, фразы и жесты, которые для наблюдателя, прибывшего с Сириуса, будут отличаться от фраз и жестов
376 других людей, отличающихся, в свою очередь, друг от друга. Но это все- го лишь естественные формы, траектории в пространстве, молекулярные структуры или behaviour, они представляют собой материал для безу- мия, на этой стадии еще не существующего. Неизбывность этой дискус- сии, в конечном счете, порождена тем, что, обсуждая, как мы полагаем, проблему материального и формального существования безумия, мы очень часто думаем о другой, более животрепещущей проблеме: правы ли мы, представляя как безумие материал безумия, или же следует отказаться от рационального подхода к душевному здоровью? Говоря, что безумия не существует, мы не утверждаем, будто безум- ные суть жертвы предрассудка, как, впрочем, и не отрицаем этого: смысл высказывания - в другом; мы не утверждаем и не отрицаем, что безум- ных не надо изолировать, или что безумие существует постольку, посколь- ку оно придумано обществом, или что его реальность меняется в зависи- мости от отношения к нему в разных обществах, или что разные обще- ства концептуализировали безумие по-разному; это высказывание не отрицает и того, что у безумия имеется бихевиористский и, возможно, телесный материал. Но оттого, что у безумия имеется этот материал, оно еще не становится безумием. Строительный камень становится замком свода или бутовым камнем, только когда он занимает свое место в конст- рукции. Отрицание безумия расположено не на уровне отношения к объек- ту, а на уровне его объективации; оно не означает, что безумен лишь тот, кого считают таковым, оно означает, что для появления самого объекта, то есть «безумного», действительно считающегося таковым, или для того чтобы общество могло «свести с ума», необходима определенная практи- ка на уровне, не относящемся к сознанию. Отрицание объективности безумия - это вопрос исторического дистанцирования, а не «открытости по отношению к другому»; изменить манеру обращения с безумными и образ мыслей о них - это одно, исчезновение объективации «безумного» - другое дело; оно не зависит от нашей воли, даже самой революцион- ной, но, естественно, подразумевает такую метаморфозу практики, по мерке которой слово «революция» выглядит бледно. Животные существу- ют не в большей степени, чем безумные, и обращаться с животными тоже можно хорошо или плохо; но для того чтобы животное начало терять свою объективацию, необходима, по меньшей мере, практика эскимосского иглу в период долгой зимней спячки, с симбиозом людей и собак, обмениваю- щихся своим теплом. Тем не менее за двадцать пять веков истории чело- веческие общества достаточно разнообразно объективировали вещь, на-
377 зываемую безумием, сумасшествием или помешательством, так что мы имеем право предположить, что за этим не кроется никакой естествен- ный объект, и усомниться в рациональности понятия душевного здоро- вья. Кроме того, не подлежит сомненно, что общество может свести с ума, и, наверное, всем нам известны такие случаи; но высказывание «бе- зумия не существует» говорит не о вещах подобного рода. Что бы там ни повторяли и ни измышляли, это высказывание философа, смысл которо^ го сразу бы уловили парижские мэтры XIV века6' не 0ТРажает воззрений б Например, мэтр - последователь Скота, автор трактата, De rerum principio, qu. VII, art. I, schol. 4: "Следует знать по этому поводу, что материя существует в действии, но она — не действие чего-либо (materia est in acîu, sed nullius est actus); она есть некая вещь в действии, поскольку она - вещь, а не ничто (est quoddam in actu, ut est res quaedam extra nihil), осуществление Бога, творение, подошедшее к завершению. Но она — не действие чего-либо, хотя бы уже потому, что служит осно- вой всех актуализаций" (in Opera Дунса Скота, ed. Wadding, vol. Ill, p. 38 В). Я развлекся, изложив в стиле Скота то, что, пожалуй, является основополагаю- щей проблемой истории-философии по Фуко: как только мы отходим от проблема- тики марксистского материализма, — которой очень привержены историки (но чело- век с философским образованием не может долго принимать ее всерьез, разве что по "убеждениям"), - мы должны отбросить транс-историческую реальность есте- ственных объектов и в то же время оставить этим объектам достаточно объектив- ной реальности, чтобы они были чем-то, что можно объяснять, а не субъективными фантомами, которые можно просто описывать; нужно сделать так, чтобы естествен- ные объекты не существовали, а история оставалась реальностью, которую можно объяснять. Именно поэтому материя, по Дунсу Скоту, не является ни отвлеченным понятием, ни отдельной физической реальностью. Для Фуко (который, если память мне не изменяет, прочел Ницше в 1954-1955 г.) первым способом решения пробле- мы была феноменология: по Гуссерлю, "вещи" не суть экстраментальные res, но при этом они не являются и простым психологическим содержимым; феноменоло- гия — не идеализм. Однако сущности, понятые таким образом, были непосредствен- ной данностью, которую требуется описать, а не псевдообъектами, которые требу- ется объяснить научно или исторически: феноменология описывает уровень существ, предшествующих науке; как только переходят к объяснению этих существ, феноме- нология сознательно уступает место науке, в то время как сущности вновь становят- ся вещами. В конечном счете, Фуко решил проблему с помощью ницшеанской фило- софии примата отношения: вещи существуют только через отношение, как мы увидим ниже, и определение этого отношения является их объяснением. Короче говоря, все исторично, все обусловлено всем (а не только производственными отно- шениями), ничто не существует трансисторически и объяснение мнимого объекта заключается в том, чтобы показать, каким историческим контекстом оно обусловле- но. В конечном счете, единственная разница между этой концепцией и марксизмом
378 и навязчивых идей ее автора. Если читатель, торжествуя, заключит из всего этого, что безумие существует самым прекрасным образом, за ис- ключением, может быть, умозрительной формы, и что он всегда так и думал, - это его дело. Для Фуко, как и для Дунса Скота, материал безу- мия (behaviour, нейромикробиология) существует реально, но не как бе- зумие; быть безумным лишь «материально» - это как раз еще не быть им. Чтобы «предискурсивный» референт ретроспективно представлялся ма- териалом безумия, человек должен быть объективизирован как безумный; иначе почему это behaviour и нервные клетки, а не отпечатки пальцев? Так что было бы неверно обвинять в идеализме (в обыденном смыс- ле слова) мыслителя, полагающего, что материя - в действии. Когда я показал Фуко эти страницы, он сказал мне примерно следующее: «Лич- но я никогда не писал, что безумия не существует, но это можно было бы написать; ведь с точки зрения феноменологии, безумие существует, но оно — не вещь, тогда как следовало бы говорить наоборот, что безумия не существует, но, тем не менее, оно — не ничто». Можно даже сказать, что в истории ничего не существует, поскольку там, как мы увидим, все обус- ловлено всем, то есть вещи существуют только материально, в безлич- ном, еще не объективизированном виде. Например, тот факт, что сексу- альность является практикой и «дискурсом», не означает, что половых органов не существует, как не обозначает и то, что до Фрейда называлось половым инстинктом; подобные «предискурсивные референты» (L'archéologie du savoir, p. 64-65) служат привязкой практики, так же как значение и исчезновение римского Сената. Но это не повод ддя рациона- лизма, и в этом все дело. Предискурсивный референт не является есте- ственным объектом, мишенью для телеологии: возврата вытесненного не существует. Не существует «вечной проблемы» безумия, считающего- ся естественным объектом, который, как вызов, провоцировал бы на про- тяжении истории различные ответы. Молекулярные различия - не безу- мие, как и различия в отпечатках пальцев; различия в поведении и в суж- дениях тоже не являются безумием, как различия в почерке и во мнениях. То, что у нас является материалом для безумия, будет материалом для любой другой вещи в иной практике. Поскольку безумие - не естествен- ный объект, то нельзя «взвешенно» спорить об «истинной» позиции по - в том, что марксизм имеет наивное представление о причинности (каждая вещь обусловлена какой-то другой вещью, дым обусловлен огнем); однако понятие един- ственной определяющей причины донаучно.
379 отношению к нему. Ведь то, что называют разумом (и чем занимались философы), проявляется не на нейтральном фоне и не высказывается по поводу реалий: разум говорит, основываясь на «дискурсе», который ей не известен, об объективациях, которые ей не известны (и которыми могли бы заняться те, кого называют историками). Это сдвигает границы фило- софии и истории, потому что трансформирует содержание и той и дру- гой. Содержание трансформируется, поскольку трансформируется то, что понимали под истиной. Уже довольно даЬно природу противопоставля- ли условности, а затем и культуре, много говорилось об историческом релятивизме, произвольности культуры. История и истина. Рано или по- здно этому должен был наступить конец. История становится историей того, что люди назвали истинами, и их сражений вокруг этих истин. Таков этот мир, совершенно материальный, созданный из предискур- сивных референтов, представляющих собой виртуальности, пока еще обезличенные; постоянно меняющиеся практики порождают в различ- ных его точках постоянно меняющиеся объективации, образы; каждая практика обусловлена всеми остальными, с учетом их трансформаций, все исторично и все обусловлено всем; нет ничего неподвижного, ничего независимого и, как мы увидим, ничего необъяснимого; этот мир детер- минирует наше сознание, никак от него не завися. Следствие первое: та- кой-то референт не обречен на то, чтобы становиться таким-то образом, всегда одним и тем же, такой-то объективацией: государством, безумием или религией; это пресловутая теория дисконтинуитета: не существует «безумия на протяжении веков», религии или медицины на протяжении веков. Все, что есть общего у медицины до клиники и медицины XIX в., - это название; и наоборот, если искать в XVII в. нечто, отчасти похожее на то, что в XIX в. понимали под исторической наукой, оно обнаружится не в историческом жанре, а в полемике (иначе говоря, на нашу Историю похожа / 'Histoire des variations' - книга, к тому же по-прежнему замеча- тельная, упоительное чтение, - а не неудобочитаемый Discours sur l'histoire universelle). Короче говоря, совокупность практик определен- ной эпохи порождает в какой-то материальной точке неповторимый ис- торический образ, в котором, как нам кажется, мы узнаем то, что рас- плывчато именуют исторической наукой или религией; но в другую эпо- ху в этой точке образуется совсем другой неповторимый образ, и наоборот, 1 Histoire des variations des Eglises protestantes (1681), сочинение Ж.-Б. Боссюэ.
380 в какой-то новой точке образуется образ, смутно похожий на предыду- щий. Вот в чем смысл отрицания естественных объектов: не бывает эво- люции, или многовекового изменения одного и того же объекта, который все время вырастал бы на том же месте. Это калейдоскоп, а не питомник. Фуко не говорит: «Что касается меня, то я предпочитаю дисконтинуитет, разрывы», но: «Опасайтесь ложной преемственности». Такой ложный естественный объект, как религия, или некая религия, составлен из са- мых разных элементов (обрядовость, священные книги, защищенность, разные эмоции и т.д.), которые в другие эпохи будут распределены по самым различным практикам и объективизированы ими в самых разных образах. Как сказал бы Делез, деревьев не существует, существуют толь- ко корневища. Дополнительные следствия: нет ни функционализма, ни институци- онализма. История - это пустырь, а не полигон; институт тюрьмы на про- тяжении веков не отвечает исполнению определенной функции, и преоб- разования этого института не объясняются успехами или провалами дан- ной функции. Нужно исходить из целостного взгляда, то есть из сменяющих друг друга практик, так как в разные эпохи один и тот же институт будет служить разным функциям, и наоборот; более того, функ- ция существует только в силу практики, и не практика отвечает на «вы- зов» функции (функция «хлеба и зрелищ» существует только на практи- ке и благодаря ей; нет вечной функции перераспределения и деполитиза- ции на протяжении веков). Следовательно, противопоставление синхрония-диахрония, генезис- структура - это ложная проблема. Генезис - не что иное, как актуализа- ция некой структуры (Deleuze. Différence et Répétition, p. 237-238); для того чтобы противопоставить структуру «медицины» ее медленному ге- незису, нужна преемственность, наша «медицина» должна расти, как тысячелетнее древо. Генезис не происходит от срока до срока; происхож- дения не существует, или, как сказал некто, оно редко бывает привлека- тельным. Медицину XIX века нельзя объяснить, исходя из Гиппократа и прослеживая течение времени, которого не существует: это перетряхива- ние калейдоскопа, а не непрерывное развитие; «медицины» на протяже- нии веков не существует: была лишь последовательная смена структур (медицина времен Мольера, клиника...), и у каждой из них — свой гене- зис, который, по всей видимости, объясняется отчасти трансформация- ми предшествующей медицинской структуры, а отчасти трансформация- ми остального мира; почему та или иная структура должна объясняться
381 исключительно предыдущей структурой? И почему она должна быть ей совершенно чужда? И снова наш автор устраняет метафизические фик- ции и ложные проблемы как истинный позитивист. Странно, что этого противника деревьев иногда принимали за сторонника застывших форм. Фуко - историк в чистом виде: все исторично, история совершенно объяс- нима, и нужно убрать все слова на -изм. В истории существуют только индивидуальные, даже неповторимые, созвездия, и каждое из них совершенно объяснимо с помощью подруч- ных средств. Не прибегая к помощи гуманитарных наук? Но как раз по этому вопросу Фуко ничего не говорит, или потому что это в какой-то мере само собой разумеется, или потому что он отнюдь так не считает, или потому что не это его интересует; хотя как можно говорить о любой практике, о любом дискурсе, с их привязками и объективациями, не зат- рагивая, например, лингвистики, или экономической науки, если речь идет о лингвистических или экономических привязках. Разве что меня ослепляет самолюбие, поскольку я заявил на своей инаугурационной лек- ции, что историю следует писать при помощи гуманитарных наук, и она должна включать в себя инварианты. Признавшись в этом, я хочу ска- зать, что Фуко, по-видимому, интересовала следующая проблема: даже если бы история поддавалась научному объяснению, то оказалась ли бы эта наука на уровне наших рационалистических объяснений? Может быть, инварианты исторического объяснения - те же самые «естественные» объекты? Таков, по-моему, истинный смысл вопросаддя Фуко. Для него не важ- но, что неизбежные инварианты образуют, по крайней мере в некоторых случаях, систему научных истин; или что невозможно пойти дальше про- стой типологии стечений исторических обстоятельств; или что инвари- анты сводятся к строгим высказываниям, к философской антропологии, как в книге III Спинозы или в Генеалогии морали: главный смысл в том, что гуманитарные науки — если здесь можно говорить о науках - не могут стать рационалистическим объяснением естественных объектов, инст- рументом для учащихся Национальной школы администрации; эти на- уки предполагают, прежде всего, исторический анализ естественного объекта, то есть генеалогию, выявление практики или дискурса. Можно ли после появления историка создать из инвариантов гипоте- тико-дедуктивную систему? Это практический вопрос второстепенной важности: наука отсылает не к конституирующей деятельности разума, не к согласию между бытием и мышлением, не к Разуму, а (куда более
382 скромно) к тому факту, что в некоторых сферах движения калейдоскопа, сданных карт, комбинаторики конъюнктура формирует относительно изо- лированные системы, своего рода серво-механизмы, которые постоянно повторяются в неизменном виде; то же часто происходит и с физически- ми феноменами; что же до того, случается ли так и в истории, по крайней мере в некоторых случаях, то это вопрос интересный, но имеющий огра- ниченное значение. Это вопрос о том, каковы суть феномены, а не како- вы требования Разума; он никак не может обесценить исторического объяснения только потому, что оно ненаучно. Наука - не высшая форма знания: она представляет собой знание, применимое к «серийным моде- лям», тогда как историческое объяснение занимается «прототипами», каж- дым в отдельности; в силу природы феноменов в науке инвариантами являются строгие модели, а в истории — еще более строгие истины. При всей своей конъюнктурное™ вторая не уступает первой в строгости. По- зитивизм обязывает. Конечно, позитивизм - всего лишь программа, относительная и... негативная: мы всегда выступаем как позитивисты по отношению к кому- то, чьи рационалистические обоснования мы отрицаем; устранив мета- физические функции, надо еще восстановить позитивное знание. Исто- рический анализ начинается с установления того, что ни государства, ни даже древнеримского государства не существует, а существуют только соответствия (стадо, которое надо вести, движение, которым надо управ- лять) практик определенного периода, и каждая из них в свое время каза- лась сама собой разумеющейся, казалась самой политикой. А поскольку все существующее детерминировано, то историк объясняет не саму по- литику, а стадо, движение и другие случаи детерминированности; ведь ни Политики, ни Государства, ни Власти не существует. Но как же объяснять, не опираясь на движущие силы, на инвариан- ты? Без этого объяснение уступает место интуиции (синий цвет не объяс- няют, его констатируют) или иллюзии понимания. Конечно, одно лишь твердое условие инвариантности не предопределяет уровня, на котором окажутся эти инварианты; если объяснение обнаруживает в истории от- носительно изолируемые подсистемы (такой-то экономический процесс, такая-то организационная структура), то объяснение ограничится прило- жением к ним некой модели или, по крайней мере, соотнесением их с неким принципом («дверь должна быть открыта или закрыта; алгебраи- ческая сумма ставок в системе международной безопасности должна рав- няться нулю, - знают об этом заинтересованные стороны или нет; если
383 они этого не знали или предпочли иную цель, это объясняет то, что с ними произошло»). Если же историческое событие, напротив, полнос- тью зависит от обстоятельств, то поиск инварианта не остановится, пока не дойдет до положений антропологии. Однако сами антропологические положения формализованы, и толь- ко история придает им содержание: не существует ни конкретной транс- исторической истины, ни материальной человеческой природы, ни воз- вращения вытесненного. Ведь идея вытеснения естественного имеет смысл только в случае с индивидом, у которого есть своя собственная история; в случае с обществом вытесненное какой-либо эпохи на самом деле есть практика, отличная от другой эпохи, и возможное возвращение этого мнимого вытесненного в действительности есть генезис новой прак- тики. Фуко - не французский Маркузе. Выше мы говорили об ужасе рим- лян перед тем самым гладиатором, которого они в то же время восприни- мали как звезду; был ли этот ужас (который не смог обеспечить запрета гладиаторских боев вплоть до Поздней империи) вытесненным страхом перед убийством в ситуации гражданского мира? Был ли подобный страх перед убийством транс-историческим требованием человеческой приро- ды, который должны учитывать правители любой эпохи, поскольку, если закрыть перед ним дверь, он вернется через окно? Нет, ведь прежде всего он был не вытеснен, а изменен реактивностью (о ней говорится в Генеа- логии морали - вот неизменная движущая сила философского плана): он был фарисейским отвращением перед той проституткой смерти, которой был гладиатор. К тому же этот мнимо транс-исторический страх перед смертью вовсе не был транс-историческим: он был материальным, конк- ретным и соответствовал определенной практике правления; это страх перед зрелищем смерти невинного гражданина посреди гражданского мира, что подразумевает определенный политико-культурный дискурс, определенную практику полиса. Этот мнимо-естественный страх невоз- можно выразить в чисто формальных терминах, даже как трюизм; фор- мально его не существует; это не страх перед смертью и не страх перед убийством (ибо он допускает убийство преступника). Для Фуко интерес истории заключается не в выработке инвариантов, относятся ли они к философии или составляют гуманитарные науки; ее интерес - в том, чтобы использовать инварианты, каковы бы они ни были, ддя устранения постоянно возрождающихся рационалистических объяс- нений. История есть ницшеанская генеалогия. Вот почему историю, по мнению Фуко, принимают за философию (это не верно и не ложно); во
384 всяком случае, она очень далека от эмпирического призвания, традици- онно приписываемого истории. «Да не войдет сюда тот, кто не является или не готовится стать философом». Это история, написанная при помо- щи отвлеченных понятий, а не семантики конкретной эпохи, еще окра- шенной специфическим колоритом; история, которая словно обнаружи- вает повсюду частичные аналогии, намечает типологию, так как исто- рия, написанная в системе отвлеченных понятий, в меньшей степени передает живописное разнообразие, нежели исторические анекдоты. Эта юмористическая или ироническая история снимает внешние по- кровы, и поэтому Фуко считали релятивистом («то, что было истиной тысячу лет назад, сегодня стало заблуждением»); эта история отрицает естественные объекты и отстаивает калейдоскоп, поэтому нашего автора считали скептиком. Но ни то, ни другое не верно. Ведь релятивист пола- гает, что люди на протяжении веков думали по-разному об одном и том же объекте: «О Человеке, о Прекрасном одни думали то-то, а другие по тому же поводу в другую эпоху думали то-то; попробуйте понять, где ис- тина!» По мнению нашего автора, это напрасные страдания, потому что сам повод в разные эпохи - не один и тот же; а по тому поводу, который окажется общим для всех эпох, истина вполне объяснима и свободна от каких-либо неопределенных колебаний. Можно поспорить, что Фуко под- писался бы под высказыванием о человечестве, ставящем перед собой лишь те задачи, которые оно способно решить7: во всякий момент пРак" тики человечества представляют собой то, чем их сделала вся совокуп- ность истории, так что во всякий момент человечество адекватно само себе; и в этом для него нет ничего лестного. Отрицание естественного объекта не ведет и к скептицизму; никто не сомневается в том, что раке- ты, направленные на Марс в соответствии с расчетами Ньютона, туда попадут; Фуко, я надеюсь, тоже не сомневается в том, что Фуко прав. Он просто напоминает, что предмет (объект) науки и самое понятие науки не являются вечными истинами. И, конечно, Человек - это ложный объект; гуманитарные науки не становятся от этого невозможными, но считает- ся, что они должны сменить предмет (объект); такая же история приклю- чилась когда-то и с физическими науками. 7 Ницше. Веселая наука, 196: "Мы слышим только те вопросы, на которые в состоянии найти ответ". Маркс говорит, что человечество решает все задачи, кото- рые оно перед собою ставит, а Ницше — что оно ставит только те задачи, которые решает; L'Archéologie du savoir, p. 61; Deleuze. Différence et répétition, p. 205.
385 На самом деле проблема не в этом: если я правильно понимаю, поня- тие истины оказывается перевернутым, потому что, столкнувшись с ис- тинами, с научными достижениями, философская истина уступила ме- сто истории; любая наука была временной, и философия хорошо это по- нимала, всякая наука временна, и исторический анализ постоянно это доказывает. Подобный анализ в отношении клиники, современной сек- суальности и власти в Риме, является вполне истинным или, по крайней мере, может быть таковым. Но зато не может быть истинным знание о том, что такое Сексуальность и Власть: не потому что истина в отноше- нии этих важных объектов недостижима, а потому что здесь и речи быть не может ни об истинности, ни о заблуждении, поскольку этих объектов не существует, как не существует ни истины, ни заблуждения по поводу пищеварения и размножения кентавра. Наш мир в любой момент является тем, чем он является: разрежен- ность его практик и объектов, наличие пустоты вокруг них не означает того, что кругом присутствует истина, к которой человечество еще не при- шло: будущие картинки калейдоскопанеявлянм. ся ни более истинными, ни более ложными, чем предыдущие. У Фуко сет ни вытесненного, ни возвращения вытесненного, нет и невысьа;>дикого> которое вырывалось бы наружу; «объективные положения, которые я попытался определить, не следует понимать как совокупность детерминизмов, навязанных мыш- лению индивидов извне или присутствующих в нем изнутри и как бы до срока; они составляют, скорее, ц-.sôop условий, в соответствии с которыми осуществляется практика: речь идет не столько о пределах, поставлен- ных инициативе индивидов, сколько о пространстве, на котором она фор- мируется» (L'Archéologie du savoir, p. 272). Сознание не в состоянии про- тивиться историческим условиям, поскольку оно не образует их, а обра- зовано ими; конечно, оно без конца бунтует, оно отказывается от гладиаторов и обнаруживает или выдумывает Бедняка: эти бунты суть становление новой практики, а не вторжение абсолюта. «Разреженность не означает, что за дискурсами или вне их царит некий великий, безгра- ничный, непрерывный и безмолвный дискурс, который ими подавляется и вытесняется и который мы должны освободить, вернув ему, наконец, голос. Глядя на мир, не стоит выдумывать невысказанное и немыслимое, которое надо наконец произнести и помыслить» (L'Ordre du discours, p. 54). Фуко - не Мальбранш, не познавший сам себя, и не Лакан-исто- рик. Скажу прямо: это не гуманитарий, ибо что такое гуманитарий? Человек, который верит в семантику... А «дискурс», скорее, ее отрицает.
386 Да нет же, язык не открывает реальность, и иные марксисты должны были бы первыми понять это и поставить историю слов на должное место. Нет, язык не рождается из тишины: он рождается из дискурса. Гуманита- рий - это тот, кто задает вопросы текстам и людям на том уровне, на каком они говорят, вернее, те, кто даже не подозревает, что может суще- ствовать иной уровень. Философия Фуко - это не философия «дискурса», а философия отно- шений. Ведь «отношение» - это название того, что мы обозначили как «структуру». Вместо мира, состоящего из субъектов, или объектов, или из их диалектики, вместо мира, где сознание заранее знает свои объекты, нацелено на них или само представляет собой то, чем его делают объек- ты, перед нами предстает мир, где главное место занимает отношение: именно структуры придают материи ее объективный образ. В этом мире не играют в шахматы одними и теми же вечными фигурами, королем, слоном: фигуры представляют собой то, что делают из них конфигура- ции, сменяющие друг друга на шахматной доске. Поэтому «следовало бы изучать власть, исходя не из примитивных форм отношения - субъек- та права, государства, закона и т.д., - а из самого отношения, постольку поскольку именно оно определяет элементы, на которые оно направлено; вместо того чтобы выяснять у идеальных субъектов, чем же они поступи- лись в самих себе или в своих полномочиях, чтобы оказаться в подчине- нии, надо посмотреть, как отношения подчиненности производят подчи- ненных» (Annuaire du Collège de France, 1976, p. 361). Во всяком случае Власть или что бы то ни было онтологизируют не философы отношения, а те, кто говорят только о государстве, благословляют, проклинают, опре- деляют его «научно», тогда как государство есть просто соответствие не- кой практики строго определенного периода. Безумия не существует: существует только его отношение к осталь- ному миру. Если мы хотим знать, в чем проявляется философия отноше- ния, то нужно посмотреть, как она действует в связи со знаменитой про- блемой дополнения прошлого и его свершений в интерпретациях, кото- рые дает ему будущее в различные эпохи; в знаменитых строках Мысли и движущегося (La Pensée et le mouvant) Бергсон изучает это внешнее воз- действие будущего на прошлое8' он пишет по тв0Д* понятия пРедР°- 8 Бергсонова идея дополнения прошлого в будущем встречается также у Ницше в Веселой науке, 194 ("Посмертный рост"); см. тж "Разные мысли и высказывания" (Человеческое, слишком человеческое, II), 126, Воля к власти, 974.
387 мантизма: «Если бы не было каких-нибудь Руссо, Шатобриана, Виньи, Гюго, то романтизма у прежних классиков не только не заметили бы, но его и вообще бы не было, поскольку этот романтизм классиков получает- ся только благодаря выявлению определенного аспекта в их произведе- ниях, а до появления романтизма такого выявления, с его особой фор- мой, в классической литературе не существовало, точно так же, как в про- плывающем облаке не существует занятного рисунка, который заметит в нем художник, организовав аморфную массу, следуя своей фантазии». Этот парадокс выявления называется сегодня парадоксом множествен- ности «прочтения» одного и того же произведения. В этом и заключается вся проблема отношения, особенно индивидуального. Лейбниц говорит9' что если у человека> Путешествующего по Индии, умирает оставшаяся в Европе жена, то человек этот, даже не зная о ее смерти, претерпевает настоящую перемену: он становится вдовцом. Ко- нечно, «быть вдовцом» - это всего лишь отношение (тот же индивид мо- жет одновременно быть вдовцом по отношению к покойной жене, отцом по отношению к своему сыну и сыном по отношению к своему отцу); при этом отношение пребывает в индивиде, его носителе (опте praedicatum inest subjecto): иметь отношение вдовства значит быть вдовцом. Как го- ворится, одно из двух: или муж получает это определение извне, так же как выявление предромантизма, с чьей-то точки зрения, есть просто ин- терпретация, навязанная классическим произведениям извне; в таком случае истина текста будет заключаться в том, что о нем скажут, а инди- вид: отец, сын, супруг, вдовец, - будет тем, кем его видят остальные. Или же отношение есть нечто внутреннее и идет от самого заинтересованного лица: в монаде путешественника с самого начала была запись о том, что он станет вдовцом, и Бог мог прочесть в этой монаде о будущем вдовстве (это, конечно, подразумевает, что монада, на которой путешественник женился, умрет, в свою очередь, в нужный момент, также как два хорошо отрегулированных часовых механизма одновременно покажут один и тот же фатальный час); в этом случае все, что говорят о тексте, будет истин- но. В первом случае ничего из сказанного об индивидуальном - путеше- ственнике или произведении - не истинно; во втором случае все истин- но, и текст, раздутый до предела, заранее содержит самые противоре- 9 Leibnitz. Philosophische Schriften, vol. VIII, p. 129; Gerhardt, цит. по Y. Beiaval. Leibnitz critique de Décartes, p. 112.
388 чивые интерпретации. Расселл называет это проблемой внешних и внут- ренних отношений10* На самом деле это проблема индивидуальности. Есть ли в произведении какое-то иное значение, кроме того, что в него вкладывают? Содержит ли оно все значения, которые в нем можно обнаружить? И что происходит со значением, которое вкладывал в него автор, главное заинтересованное лицо? Для того чтобы проблема была поставлена, должно существовать произведение, выстроенное как памят- ник; оно должно быть совершенно индивидуальным, со своим смыслом, со своим значением: только тогда можно будет удивляться, что это произ- ведение, в котором есть все, что нужно, - текст (печатный или рукопис- ный) и смысл, - способно к тому же получать в будущем новые смыслы или содержать в себе все смыслы, какие только можно вообразить. А что если бы это произведение не существовало? Если бы оно получало смысл только через отношение? Если бы его значение, которое можно объявить подлинным, определялось бы только относительно его автора или отно- сительно эпохи, когда оно было написано? И если бы будущие значения так же были не дополнением произведения, а другими значениями, от- личными от первых и не вступающими с ними в соперничество? Если бы все эти значения, прошлые и будущие, были различными индивидуа- лизациями материи, безразлично их принимающей? В этом случае про- блема отношения исчезает, поскольку исчезает индивидуальность про- изведения. Будучи индивидуальностью, которая должна сохранять свой облик независимо от времени, произведение не существует (существу- ет только его отношение к каждому из интерпретаторов), но оно - не нич- то: оно детерминировано в каждом из своих отношений; смысл, кото- рый был у него в свое время, может, например, стать предметом объек- тивной дискуссии. Зато существует материал произведения, но этот материал — ничто, пока отношение не сделает его чем-либо. Как говорил некий мэтр - последователь Скота, материя существует в действии, но она - не действие чего-либо. Этот материал - рукописный или печатный текст, поскольку этот текст может получить некий смысл и составлен, чтобы иметь некий смысл, а не просто тарабарщина, напечатанная как попало мартышкой-машинисткой. Это примат отношения. Вот почему методология Фуко, вероятно, исходила из реакции на феноменологиче- скую волну, которая поднялась во Франции сразу после Освобождения. ю В. Russell. Principles of Mathematics, par. 214-216; J. Pariente. Le Langage et l'Individuel. Armand Colin, 1973, p. 139.
389 Возможно, для Фуко проблема заключалась в следующем: как преодо- леть философию сознания, не скатившись при этом в апорию марксиз- ма? Или наоборот, как избежать философии субъекта, не скатившись в философию объекта? Ошибка феноменологии не в том, что она «идеалистична», а в том, что она — философия Cogito. Гуссерль не заключает существование Бога и дьявола в скобки ради того, как написал Лукач, чтобы затем незаметно открыть скобки; когда он описывает сущность кентавра, то предоставля- ет наукам высказываться о существовании, несуществовании и физиоло- гических функциях этого животного. Ошибка феноменологии не в том, что она не объясняет вещи, поскольку она никогда и не претендовала на их объяснение; ее ошибка в том, что она их описывает, исходя из созна- ния, принимаемого за образующее, а не образуемое. Любое объяснение безумия, прежде всего, предполагает, что описание безумия верно; а мо- жем ли мы в связи с этим описанием доверять тому, что показывает нам наше сознание? Да, если оно образующее, если, как гласит пословица, оно понимает действительность так хорошо, «как если бы само ее выду- мало»; нет, если сознание образовано без его собственного ведома, если оно введено в заблуждение образующей исторической практикой. А оно действительно введено ею в заблуждение: оно уверено, что безумие су- ществует (пусть даже с уточнением, что оно — не вещь), поскольку наше сознание очень хорошо себя чувствует в этой уверенности, если только ему удастся достичь достаточной нюансировки в описании, чтобы уютно там устроиться. И надо признать, что нюансы феноменологических опи- саний вызывают крики восторга. Интересно, что марксисты тоже верят в объект (и в сознание: идеоло- гия воздействует на реальность через сознание действующих лиц). Исхо- дя из данного объекта - производственного отношения, - объяснение движется к другим объектам. Мы не станем напоминать в сотый раз о непоследовательности, к которой это приводит, о том, что в любом слу- чае исторический объект, событие - такое, как производственное отно- шение, - не может стать объяснением «в последней инстанции», не мо- жет быть первопричиной, поскольку оно само обусловлено. Если исполь- зование водяной мельницы приводит к крепостному праву, то нужно задать вопрос, по каким историческим причинам ее стали использовать, вместо того чтобы придерживаться рутины; так что наша первопричина таковой не является. Не может быть события в последней инстанции, здесь есть внутреннее противоречие; схоласты объясняли это по-своему, говоря, что
390 первопричина не может обладать силой: если она присутствует вирту- ально еще до своего существования, если она есть событие, то для ее реализации нужны причины и она - уже не первоисточник. Не будем останавливаться на вытекающей за этого путанице, которая не вызывает криков восторга: в конце концов производственным отношением станут называть все, что помогает объяснять мир в том виде, в каком он суще- ствует, в том числе символические блага, а это - все равно что бросаться в лужу, спасаясь от дождя: то, что должно объясняться производственны- ми отношениями, превращается в составную часть производственных отношений. Сознание само по себе становится частью объекта, что, как предполагается, должно его детерминировать. Самое главное не в этом: главное, что объекты продолжают существовать; мы продолжаем гово- рить о государстве, власти, экономике и т.д. Таким образом, не только стихийная телеология сохраняет силу, но и объясняемый объект воспри- нимается как объяснение, и это объяснение переходит от одного объекта к другому. Мы видели проблемы, к которым это приводит, мы видели также, что это увековечивает телеологическую иллюзию, идеализм в духе Ницше, апорию «история и истина». В связи с этим Фуко предлагает по- зитивистское решение: устранить объекты, оставшиеся неисторизирован- ными, как последние следы метафизики; он предлагает материалисти- ческий взгляд: объяснение переходит уже не от одного объекта к другому, а от всего ко всему, и это объективизирует объекты определенного перио- да, выделяя их из безликой материи. Для того чтобы мельница хотя бы воспринималась как средство производства и чтобы ее применение пере- вернуло мир, она должна быть сначала объективизирована благодаря постепенному перевороту окружающих практик, перевороту, который, в свою очередь... и так adinfmitum. По правде говоря, мы, историки, как и г-н Журден, в сущности, всегда так думали. Так что история-генеалогия à la Фуко наполняет программу тради- ционной истории по всем пунктам; она не проходит мимо общества, эко- номики и т.д., но она структурирует этот материал по-другому: не по ве- кам, народам и цивилизациям, а по практикам; интриги, о которых она рассказывает, составляют историю практик, ставших для людей истина- ми, и историю их борьбы вокруг этих истин11' 3™ новая модель истории> и Метод Фуко, возможно, происходит из размышлений над Генеалогией мора- ли, 12. Вообще, примат отношения предполагает онтологию стремления к власти; для произведений Фуко можно было бы взять в качестве эпиграфа два текста Ниц-
391 эта «археология», как ее называет ее создатель, «разворачивается на уровне общей истории» (L'Archéologie du savoir, p. 215); она не специализирует- ся на практике, на дискурсе, на скрытой части айсберга, вернее, скрытая часть дискурса и практики неотделима от надводной части. В этом отно- шении у Фуко не было эволюции, - и История сексуальности не при- внесла ничего нового, - которая бы связывала анализ дискурсивной прак- тики с социальной историей буржуазии: Рождение клиники уже увязы- вало трансформацию медицинского дискурса с институтами, с политической практикой, с клиникой и т.д. Вся история археологичнапо самой своей природе, а не по нашему желанию: объяснение и разъясне- ние истории заключается в том, чтобы сначала увидеть ее всю целиком, связать мнимые естественные объекты с редкими и относящимися к оп- ределенным периодам практиками, которые объективизируют эти объек- ты, и объяснить эти практики, исходя не из одного источника, а из всех соседних практик, к которым они привязаны. Этот живописный метод дает странные картины, на которых объекты заменены отношениями. Ко- нечно, на них изображен мир, который нам хорошо известен: живопись у Фуко абстрактна не более, чем у Сезанна; пейзаж в Эксе узнаваем, но отличается резкой эмоциональностью: кажется, что он возник в резуль- тате землетрясения. Все объекты, в том числе люди, выписаны в абст- рактной гамме красочных отношений, мазки сглаживают их реальную и, индивидуальность, и границы теряют четкостьГГТосле ид е нтично сть этих сорока страниц позитивизма задумаемся на минуту о мире, где без- ликая и вечно беспокойная материя порождает во все новых точках своей ше из Веселой науки, 70: "Против теории влияния среды и внешних причин: внут- ренняя сила неизмеримо важнее; многое из того, что кажется влиянием извне, на самом деле является просто приспособлением этой внутренней силы к окружающе- му. Совершенно тождественные среды могут быть интерпретированы и использо- ваны совершенно противоположным образом: фактов не существует (es gibt keine Tatsachen)". Как мы видим, фактов не существует не только на уровне интерпрети- рующего познания, но и на уровне той реальности, где они используются. Это вызы- вает критику идеи истины (n°604, Kröner): "Чем же может быть познание? Интер- претацией, наделением смысла, но не объяснением... Фактического положения не существует (es gibt keinen Tatbestand)". Слово "интерпретация" обозначает здесь не только смысл, который находят в вещи, ее интерпретацию, но и факт ее интерпре- тации,л:о есть смысл, ,которъщ ей придают. и'Kurt Badt. Me1Kunst Ce zannef,p. 38, 121, 126, 129, 173.
поверхности все новые образы, которые не существуют, и где все инди- видуально, так что уже ничего не индивидуально. Экс-ан-Прованс и Лондон, апрель 1978.
СОДЕРЖАНИЕ Введение 5 Часть первая. ПРЕДМЕТ ИСТОРИИ 7 I. Просто правдивый рассказ 7 П. Все исторично, значит, Истории не существует. 20 III. Не факты, не геометрал, а только интриги. 41 IV. Из чистого любопытства к специфическому. 59 V. Интеллектуальная деятельность 87 Часть вторая. ПОНИМАНИЕ 108 VI. Понять интригу. 108 VII. Теории, типы, понятия 143 VIII. Причинность иретродикция. 174 IX. Сознание не является основой поступка 212 Часть третья. ПРОГРЕСС ИСТОРИИ 254 X. Расширение вопросника 254 XI. Подлунный мир и гуманитарные науки. 281 XII. История, социология, полная история ....: 315 Приложение: Фуко совершает переворот в истории 350
Научное издание Поль Вен КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. ОПЫТ ЭПИСТЕМОЛОГИИ Приложение: Фуко совершает переворот в истории Перевод с французского Л.А. Торчинского «Научный мир» Тел./факс (007) (095) 291-2847 E-mail: naumir@ben.irex.ru. Internet: http://195.178.196.201/N_M/njn.htm Лицензия ИД№ 03221 от 10.11.2000 Подписано к печати 13.05.2003. Формат 60x90/16 Гарнитура Тайме. Печать офсетная. Печ. л. 24.7 Тираж 3000 экз. Заказ 51 Издание отпечатано в типографии ООО "Галлея-Принт" Москва, 5-я Кабельная, 26