Текст
                    

АЛ<1 влрившв]В8
Олег Ермаков СИНТАКСИС ГЛУБИННОЙ ЖИЗНИ Литературные медитации с фотографиями 8а1атапс1га Р.У.У.
Ермаков О. Н Синтаксис глубинной жизни: Литературные медитации с фотографиями. Фот. автора. —Б. м.: 8а1ашапс1га Р.У.У., 2019. —372 с., илл. «Синтаксис глубинной жизни» известного смоленского прозаика О. Ермако- ва во многом продолжает его книгу «Покинутые, или Безумцы», вышедшую в на- шем издательстве четыре года назад. Эссе и этюды о писателях Запада и Востока, русских и советских классиках от Достоевского и Гончарова до Твардовского и Со- колова-Микитова, а также литературных современниках перемежаются здесь с пу- тевыми зарисовками, воспоминаниями о жизни в байкальских и алтайских запо- ведниках, дневниковыми записями и размышлениями о природе творчества, ко- торые автор щедро иллюстрирует фотографиями своей работы. © О. Уегшакоу, 2019 © 8а1ашап<1га Р.У.У., оформление, 2019
СИНТАКСИС ГЛУБИННОЙ ЖИЗНИ
НОВЫЙ ПЕРЕЧЕНЬ ЗЕМЕЛЬ
Сестра Дорога Название первого романа Джека Керуака, который наконец-то до- стиг наших берегов, сразу сигнализирует этаким маяком: вот они, цве- точки, обещающие ягодки. Название удачное —«Море —мой брат», вызывающее сразу ассо- циативный ряд с братьями и сестрами Франциска Ассизского: Солн- цем, Волком, Бедностью и птицами и всеми его цветочками. Почита- тель таланта Керуака припоминает, что он в своих интервью сравнивал битников с блаженными, да, однажды писатель вошел в церковь Св. Жанны Д’Арк в Массачусетсе и пережил это откровение со слезами на глазах: увидел слово «битник» как «блаженный». Правда, откровение это было в середине пятидесятых, а роман напи- сан в самом начале его писательской дороги, когда бывшему моряку торгового и военного флота (он переходил с корабля на корабль из-за психологической несовместимости) исполнилось двадцать. Интересно, сразу ли роман получил такое название? Автор считал его слабым и не хотел публиковать. И вроде бы эту работу вообще считали утраченной. Как вдруг... Родственник Керуака находит кипу бумаг. Это и есть первый роман. Надо ли его издавать? Керуак, считая эту вещь слабой, тем не ме- нее не уничтожил ее. Или просто забыл? Родственник взял и выпустил книгу в свет. И мы ее читаем. «Молодой человек с сигаретой в зубах, засунув руки в карманы брюк, спустился с низкого кирпичного крыльца из вестибюля гостиницы на Верхнем Бродвее и странным манером неторопливо зашаркал к Ривер- сайд-драйв». Кто-то, описывая механизм влияния кино, телевидения на зрителя, замечал, что человек, по сути, хищник, и любой движущийся предмет сразу приковывает его внимание. То бишь включается охотничий инс- тинкт. Ну, не знаю, как насчет инстинктов, а любопытство движущий- ся предмет точно вызывает. Тем более движущийся человек. Тем паче —« странным манером ». Кто таков? Куда идет? Вскоре мы узнаем, что у него иссякли деньжата. И так уж мы уст- роены, что к безденежным литературным персонажам испытываем сим- патию. Является невольный вопрос, как он сможет выкрутиться? И как профукал хорошую даже по нынешним временам сумму —800 $? Это моряк Мартин Уэсли, жалованье свое он прогулял, в баре зна- комится с умненькой компанией, и свежий вихрь гульбы подхватывает его. Новый товарищ Уэсли Эверхарт оказывается преподавателем лите- ратуры, которому уже осточертела суша, служба, и он принимает спон- танное решение уйти в море. Оба добираются до порта автостопом. И,
наконец, попадают на корабль, идущий на военную базу в Гренландии с динамитом, лесом и джипами. Моря-то, собственно говоря, в романе и не так много, по-настоящему оно распахивается уже на последних страницах. «Вот оно! Этот воздух, эта вода, слабое покачивание судна, и целая вселенная ветра»... Перед финалом на судне объявляют тревогу, это учебная тревога. Тем не менее —в разгаре вторая мировая война. Но не скажешь, что книга исполнена тревоги, тем более страха. О войне герои упоминают вскользь. Довольно любопытное впечатление. Чем же они заняты? Что их волнует? Можно сказать, что герои ищут себя. Именно таков преподаватель Эверхарт, спорящий с американским «ленинцем», который восклицает: «Клянусь Лениным! Ну ты вчера дал! Обещаю в этот раз не сообщать в Центральный Комитет». Это он шутит, конечно. Но вообще-то симпати- зирует марксистам и русским и читает в своей каюте «Сталина», биог- рафию на французском. В чем суть спора? Ну, в том, что один — Эверхарт — индивидуалист и видит зло не только в фашизме, а вообще в человеческой природе, а другой, — Ник — повоевавший в Испании с франкистами и даже побывавший в Мос- кве, ратует за единение и уничтожение сообща этой гидры и так форму- лирует свой категорический императив: «Бороться за права человека, —быстро сказал он. —Ради чего еще жить?» Ну, вы уже почувствовали, в чем специфическая неуклюжесть это- го романа? Именно в этой горьковщине, хотя имя Алексея Максимо-
вича и его «Мать» в романе не упоминаются. А вот Достоевский —да. Короче, идейные споры-разговоры молодого автора и подвели. Но не настолько, чтобы объявлять роман слабым и неудачным. Книга все-та- ки интересная, и будущий мастер в ней виден. Ему удаются портреты, персонажи живут. Диалоги хорошо выстроены, с неожиданными пово- ротами. Интересно, что Эверхарт вообще-то смахивает на другого кита битничества —автора яростного «Воя» Аллена Гинзберга. Правда, здесь Эверхарт читает только свои проповеди индивидуализма, а не стихи. Моряк Уэсли — предтеча главных героев Керуака, задумчивый, не- много таинственный, живо реагирующий на все, хотя зачастую и замы- кающийся в себе. Наверное, таким и был сам Керуак. Ведь по большо- му счету, он писал прежде всего о себе, этаком американо-француз- ском Печорине, печально-радостном рыцаре автостопа, вечном бродяге- бессребренике. И в брате Море ему открываются будущие пути. И некоторые — здесь же, под одной с «Море — мой брат» облож- кой. «Одинокий странник» —сборник путевых очерков. Здесь уже зре- лый фирменный битнический стиль. Впрочем, иногда градус этого сти- ля —то есть известная спонтанность —повышается, как, например, в очерке «Мексиканские феллахи» или «Железнодорожная земля», а в других очерках —понижается, как в очерке «Один на горе». Все-таки кажется, что чем меньше этой спонтанности, тем лучше. Вино вкуснее перебродившее, отстоявшееся. Хотя, кому как. В статье «Основные принципы импровизированной прозы», опуб- ликованной в толстенном фолианте «ВЕАТ. Антология поэзии битни-
ков» издательством «Ультра. Культура» в 2004 году, Керуак делится своим рецептом: «Не делать никаких остановок, для того чтобы наме- ренно подобрать подходящее слово. Вместо этого чисто по-детски на- громождать башни из слов — прямо в стиле скэт (джазовое пение, ко- гда солист импровизирует с бессмысленным набором слогов в подра- жание музыкальному инструменту)». В «Мексиканских феллахах» он и следует этому правилу. Но полу- чается все же как-то занудно. Проза —не поэзия и не джазовое пение. Даже знаменитая книга Керуака «В дороге» порой занудливая или «Под- земные». Куда лучше «Бродяги дхармы» или «Ангелы опустошения». В последних двух книгах этот градус спонтанности как раз ниже, чем в первых. В той же статье о принципах импровизированной прозы Керуак еще советует ничего не обрабатывать, не шлифовать, «ибо самое лучшее произведение — это всегда самая болезненная, пропитанная индиви- дуальностью выжимка, исторгнутая из баюкающего тепленького защи- щающего сознания —так фонтанирует из человека песня о нем самом»... Но читатель вправе ожидать еще, что ему споют не только об авторе, но и о мире. А взгляд на мир всегда требует ясности. Разве не был ясен взгляд Пруста, любимого писателя Джека Керуака? И что, если срав- нить «В поисках утраченного времени» с «Голым завтраком» предель- но мутного Берроуза, еще одного кита битничества? Да, надо мимохо- дом заметить, что требование ясности не означает упразднения тайн и загадок. Тайны и загадки остаются, но почему бы не говорить об этом ясно? К счастью, Керуак не был фанатиком битнической идеологии и от своих постулатов спокойно отступал, в полном соответствии с извест- ным требованием дзен: «Встретишь патриарха —убей патриарха!» Мо- жешь писать ясно —пиши. Так он зачастую и поступал. Очерк «Один на горе» так же прозрачен, как и лучшие его книги: «Бродяги дхармы», «Ангелы опустошения». Действие романа «Анге- лы опустошения» разворачивается как раз на этой же горе. Хорошая воз- можность еще раз там побывать, вкусить крепкого кофе из снеговой воды, вслушаться в тишину или в шипение горной молнии. «Посреди ночи я внезапно проснулся, и волосы на мне стояли ды- бом — в окне у себя я увидел громадную черную тень. — Затем понял, что над нею звезда, и осознал, что это г. Хозомин (8080 футов) загля- дывает ко мне в окно со многих миль возле Канады». В «Нью-йоркских сценках» можно ощутить особый ритм этого Ва- вилона, где на перекрестке увидишь, «как сам У. X. Оден теребится ми- мо под дождем», и «Пол Боулз, щеголь в дакроновом костюме» возвра- щается из Марокко... В Марокко отправляется и сам Керуак: «Отплыли мы февральским утром 1957-го. Мне одному досталась целая двухместная каюта, все мои книги, мир, покой и прилежание. В кои-то веки я собирался быть пи- сателем, которому не приходится выполнять чужую работу». Звучит ос-
новательно. Так и видишь респектабельного... битника. Впрочем, чув- ство покоя и основательности сразу улетучивается, когда почти сразу после отплытия кораблик сталкивается с волнами «высотой в два эта- жа» и в лихорадочном треморе мыслей писателю является сияющий Бог и до конца плавания он все поминает Иону и внимает глаголам свое- го видения: «Ти-Жан*, не переживай, если Я нынче тебя приберу, а так- же и остальных несчастных чертил на этой лоханке»... Но уже появляется Африка: «разрезы в горах, сухие ручьи арройо». И дальше следуют прогулки по закоулкам Танжера, сидение в кофей- нях, встречи с безумным диковласым гением Берроузом. Печальная Африка, хотя 50-летние черные горничные там и выгля- дят соблазнительно. Скитальца часто охватывала скука. И пакетбот уво- зит его через Гибралтар в Европу. Странник уже приберегает деньги и плывет четвертым классом, без койки, на палубе. Ни койки, ни кор- межки. Но старого бродягу не так легко оставить без того и другого. И он занимает солдатскую пустующую койку и пристраивается в очередь с французскими солдатами за простой вареной фасолью, сидит на бухте каната и уплетает чужой обед, глядя на море. Все встало на свои места. Наш писатель снова рука об руку с извечной сестрой — Бед- ностью. И симпатии читателя на его стороне. И в этом смысле амери- канский автор несомненный богач, стяжал столько любви и признания, что мог бы сказать: «Читатель —мой брат». И так и есть, уже давно существует братство лесопожарных сторо- жей, железнодорожных смотрителей, автостопщиков, —читателей Ти- Жана. И новая книга «Море —мой брат» для них еще одна причина, чтобы снова выступить в путь. Почвенник Кутзее Прочитав «Бесчестье», окончательно убедился, что Кутзее мог бы примкнуть к Ап. Григорьеву, Достоевскому и Н. Страхову. Прильнуть к африканским родникам — таков пафос его романа. Чувство вины, по- таенная мудрость людей сохи, смирение, —всего этого с избытком в «Бесчестье». Связь профессора со студенткой оборачивается крахом: его изго- няют из университета, от него отворачивается общество. Профессор от- правляется к дочери, живущей одиноко на ферме, —да, от нее недавно уехала подруга; кажется, дочь отдает дань сапфической любви. Когда- то здесь обитала коммуна хиппи, и вот все схлынули, а дочь попыта- Прозвище писателя (Прим. авт.).
лась укорениться. Кое-что у нее получается. Она держит собак, возит зелень на рынок. Ей помогает сосед Петрас, черный. Профессор проводит время в беседах с дочерью, старается понять, чем привлекает ее эта скучная сельская жизнь, понемногу и сам втяги- вается, ездит с дочерью на грузовичке на базар и т. д. Повествование течет ровно, мелькает мысль: неужели мастер решил написать скуч- ную историю и тем самым бросить вызов своим читателям, подспудно ждущим от каждой новой его книги неожиданных поворотов, возгон- ки страстей. Это было бы смело и оригинально. Да и так ли скучен взгляд интеллектуала, живущего в чреве черного континента? По мне —так нет. Наоборот. Люблю повествования в духе «Обыкновенной ис- тории» . Это как-то ближе к тому, что происходит вокруг каждый день. По крайней мере, здесь, в провинции. Да и вещи, о которых раздумы- вает герой, близки. У пятидесятилетних примерно одни думы: о жен- щинах, о прошлом, о безликом будущем, об «отцах и детях» и о смерти, разумеется. Но —нет, гесиодовских трудов и дней мы не дождемся от Кутзее. В один из дней на ферму нагрянули налетчики, профессора запи- рают в туалете, дочь насилуют, забирают какие-то вещи, грузят все в автомобиль профессора и уезжают. Отец возмущен, дочь подавлена. Он жаждет отмщения. Дочь —не очень. Это были черные; и не просто грабители, а насильники, —такова их «специализация». Отец и дочь вступают в долгую тяжбу, она не хочет, чтобы налетчиков преследова- ли как насильников, это ее личное дело; отец в смятении. Вскоре у чер- ного соседа появляется юнец, один из участников налета, оказывается, он дальний родственник этого соседа, Петраса. Профессору, естествен- но, хочется его прибить и сдать полиции. Но и дочь, и Петрас ему ме- шают. Здесь роман приобретает черты кафкианского морока, точнее, черты всего привычного здесь расплываются. Это Африка. И именно поэтому, кстати, налетчики перестреляли всех собак в вольерах: когда- то их этими собаками травили белые. И именно поэтому профессор в конце концов устраивается помощником ветеринарши из Общества жи- вотных, умерщвляющей бездомных собак, и возит окоченевшие трупы в крематорий. Дочь беременна и должна понести. Об аборте она не хо- чет и слышать. И только повторяет, что отец многого не понимает, да, она постоянно ему об этом говорит; то же самое ему втолковывают все здесь: сосед, ветеринарша. И профессор Дэвид Лури смиряется и ста- вит крест на всем, что было. Для начала. Чтобы попытаться понять и принять эту черную жизнь, эту черную почву. Так белые расстаются со своим прошлым. Болезненный процесс, —и процесс чтения, —но без- болезненно бесчестье не исправляется.
Двойной язык «Твоим будет голос, а слова будут бога». «Двойной язык» Уильяма Голдинга —роман о Дельфах, о странно- ватой, некрасивой девушке с соответствующим именем Ариека, сиречь варварка, которая чуть было не стала обыкновенной женщиной, же- ной, но вдруг задумала удрать от жениха и свадьбы, закуталась в плащ, села на осла, да была разоблачена, возвращена. Жених от нее отказал- ся. Но тут поступило неожиданное предложение из таинственного ре- лигиозного центра всей Эллады —из Дельф: стать Пифией, супругой бога, точнее, богов: Аполлона и Диониса. И ее усадили на повозку... Луч- шие страницы романа. Вместе с героиней читатель, преисполненный любопытства, движется в Дельфы, вступает в храм, в библиотеку, пол- ную драгоценных свитков, где библиотекарем счастливый раб Персей, да, он говорит, что никая свобода ему не нужна, ни деньги, ничего (вдруг мелькает мысль о Борхесе, но Персей зряч). Наконец —таинство, соб- рались вопрошающие, среди них римляне, которые уже господствуют над Элладой. Пифия не совсем понимает, как ей удастся сыграть свою роль, и надо ли играть... Играть ей не пришлось. «Вдруг все мое тело начало содрогаться —не кожа с ее поверхностной дрожью, но глубокая плоть и кости —судорога за судорогой, и они повернули меня вбок, за- тем кругом. Мои колени ударились о землю, я ощутила, как рвутся ткань и кожа. —Эвойе! Это был бог. Он явился». И у читателя нет сомнений: да, явился в этих словах. Ну, не бог, а не- что волнующее нас, темное, ждущее ответа. Голдинг без видимых усилий, особенных уловок создает атмосферу тайны и близящейся разгадки; погружает нас в условную реальность эллинистической Греции. Язык его прозрачен и прост. Но в нем бьется некая тень, и это завораживает. О подобной двойственности мечтает лю- бой пишущий. Увы, не всем дано приобщиться к таинствам высокого творчества. Но есть возможность хотя бы подсмотреть, как это проис- ходит: служение НЕВЕДОМОМУ БОГУ. Последние слова венчают этот удивительный роман.
Детали Документальный рассказ Капоте «Здравствуй, незнакомец», за сто- ликом знакомый рассказывает писателю о последних событиях своей жизни. Он купался в море, наткнулся на бутылку с запиской от 12-лет- ней девочки, повел с ней переписку, и однажды к нему явились поли- цейские: родители девочки бьют тревогу. Жена героя переселяется в другую комнату, перестает с ним разго- варивать. Оказывается, полицейские однажды приходили к ним с жало- бой другой какой-то девочки на приставания пожилого господина, она записала и номер его машины — совпавший с номером машины ге- роя... Все время встречи герой сидит в темных очках и глушит виски. Под конец он снимает очки, чтобы протереть глаза, —и автор дает нам возможность их увидеть: глаза с раздробленными хрусталиками. «Ты- то мне веришь?» —спрашивает герой. И автор пожимает ему руку. Еще бы, не верить разбитым глазам. Вся сила рассказа в этом. Любителям драйва Ирвин Уэлш, «Дерьмо». На оранжевую обложку этого романа выне- сена цитата из «1пс1ерепс1епЬ>: «...ШЕДЕВР Ирвина Уэлша, возможно, ЛУЧШИЙ из его романов». Ирвин Уэлш неистовый шотландец, культовый, непримиримый, знаковый, короче, —альтернативный. Он с младых ногтей пишет про джанков, отвязных тинэйджеров, молодых громил, торчков и просто угрюмых типов, скитающихся по Европам в поисках... ох, не смысла жи- зни, конечно, что за фигня?! —в поисках этого, ну, типа закинуться чем- нибудь хорошенько, побузить в пабе, заявить лондонским пирожкам, что они все — геи, — и потом, конечно, горячий шотландский секс в сточной канаве, да нет, в гостинице чаще или в «красном фонаре». Его фирменный стиль — шок и напор. Его главный герой обычно гад, ну, есть в любом из его героев что-то такое. « —Отъ...сь, —прошипел я». Ши- пит герой одного из рассказов сборника «Эйсид Хаус», закрутивший бурный роман с барменшей, которая оказалась бывшим мужчиной и по-настоящему влюбилась в этого шипящего, ну и не без его помощи бросилась головой в амстердамский канал. Герои Уэлша слегка напо- минают персонажей: 1) Селина; 2) Буковски; и даже з) Достоевского. Менее всего героев второго. Бродяги, убийцы, проститутки и алкаши Бука на самом деле какие-то очень душевные люди, симпатичные,
здравые в своей основе, — даже два мужика, по пьяни выкравшие у ротозеев санитаров труп молодой красивой женщины и в конце кон- цов... ну, вы поняли. Таково, видимо, свойство личности самого Чарль- за Буковски: не было в нем ничего шипящего. И все эти вывихи —лишь трюки художника; да, убедительно представленные, но не свершаю- щиеся в потаенной глубине души. Это как-то сразу чувствуешь. Чего не скажешь о Селине, о героях «Путешествия на край ночи». С Дос- тоевским все сложнее, он слишком широк. В его сознании отражался весь человеческий космос, как в органе Баха, и ему не составляло тру- да звучать в разных регистрах. Но вернемся к Уэлшу. Его некоторые герои сами признаются, что им русский писатель не чужд. И в них дей- ствительно есть что-то от подпольных людей нашего соотечественни- ка. Они смакуют страдание, лелеют свою злобу, бредят и ненавидят весь мир. И увеличивают его зло вполне сознательно. Чаще всего это мелкие пакости. Ну, например, написать на стенке туалета в учреждении, что коллега —сволочь, лизоблюд, оговорить друга, соблазнить его жену, — ага, ставки уже растут!.. Незаметно мы перешли к главному герою «Де- рьма», Брюсу Робертсону. И не надо больше по-детски отождествлять тварь и творца. Он полицейский, ведет расследование убийства черно- го, оказавшегося сыном дипломата. Внутренняя жизнь полицейского отдела дана столь убедительно, что невольно хочется заглянуть в спра- вочник, э, да не служил ли писатель сам? Кто? Уэлш? Улетное предпо- ложение. Ладно, это так, понты. Просто знаком с участком он отлично. Правда, по ходу дела накапливается недоумение: этим-то они и зани- маются, шотландские менты? Хлещут виски, нюхают кокс, переезжают из одной забегаловки в другую, подсиживают друг друга да шантажи- руют случайных жертв? Расследование в конце концов начинает выг- лядеть каким-то фарсом. Впрочем, в финале станет ясно почему. Но фар- совый привкус работы полицейских останется. Хотя —не самое плохое послевкусие от этого романа. Упрек, возможно, и необоснованный. Это же не производственный роман, да? Как сказать. Думается, что многие творения прославленного шотландца — на производственную тему, все они весьма подробно описывают процесс получения удовольствия/не- удовольствия от всяческой шмали: кокса, герыча, травки. Мир его торч- ков довольно механистичен. Или так оно и есть? Но вспомним мир ку- рильщика опиума сэра Томаса Де Куинси. Почувствуйте разницу. Так вот, следите за мыслью, от производителя производственных романов мы вправе ожидать подробностей процесса во всем. Но автор избирателен: подробности секса, традиционного, нетрадиционного, —пожалуйста, по- дробности прыжка белого кролика из гнутой ложки в вену —нате, или подробности распиливания бензопилой одного ученого-подонка, подроб- ности налета молодежной банды на коттеджи (имеются в виду другие произведения мэтра). Ну да, любой автор избирателен, кто спорит. И все-таки автор производственных романов чем-то отличается от всех иных. Он любит процессы. Физику и химию, не претворяемые в мета- физику.
Но вот как раз попытку подобного претворения можно найти все- таки в романе Уэлша. В третьей главе в текст вторгаются некие по- зывные, очерченные с обеих сторон волнистыми линиями. Это похоже на какую-то азбуку Морзе, только вместо точек-тире — нули и буквы. Знакомьтесь, еще один персонаж: ленточный паразит. Рано или позд- но он обретает голос, начинает чуть ли не философствовать в духе, ес- тественно, Артура Шопенгауэра, чья цитата взята эпиграфом к рома- ну: «Мы будем рассматривать жизнь как дезенгано, как процесс разо- чарования, потому что все, что случается с нами, рассчитано именно на это». Итак, процесс! Ага?! Разочарования? Ну да. Брюс Робертсон разо- чарован решительно во всем: в сослуживцах — они все засранцы, в тел- ках — им только и надо..., в государстве, оно излишне демократично, особенно насчет всяких недоношенных представителей рода людского и тех, кто плывет в светлый, сытый мир на своих пирогах; жена от него ушла, его лучший друг —недоделок, полуслепая свинья. А как поживает философствующий червь? Он озабочен, естественно, — все-таки Уэлш реалист, — процессом пищеварения, поступления еды. Но и он будет разочарован препаратами, прописанными лечащим врачом, который, разумеется, тоже недоносок. И заголосит. И будет повествовать напос- ледок своему хозяину о его, хозяина, трудном детстве. Там, мол, корень и источник. Как будто Брюс уже не ражий мужик, умеющий сопостав- лять и прикидывать, вполне рациональный, а все еще тинэйджер с гряз- ными ногтями. Ну да, да. Конечно, детские впечатления — сильнодей- ствующая вещь. Но зачем их пересказ доверен этой, так сказать, репти- лии, засевшей в лабиринтах организма? Воспоминания ленточного па- разита? Вот он самый и есть андеграунд и самая она — альтернатива.
Таракан Замза выглядит чересчур респектабельно. Змеи, гиены Боул- за просто смешны. А вот внутренний голос и альтер эго эдинбургского копа в виде ленточного паразита — это круто. Ну, и вывод опять же напрашивается сам собой: сволочи все мы, паразиты в этой вселенной. Но конечно, Брюс Робертсон со своими шелушащимися гениталиями многим даст сто очков вперед. Чего стоит растление несовершенно- летней дочери ненавистного адвоката. Или его «дружба», когда он под- брасывает своему подслеповатому товарищу перед посадкой на само- лет наркоту, чистый амстердамский порошок, такого якобы в Эдинбурге не достанешь, пусть, мол, попытает удачу, а схватят за... жабры —ну и хрен с ним. Предательства и пакостничества в нем столько, что уже на середине перестаешь верить. Но! Читать все равно интересно, захваты- вает. И дело не в желании узнать, кто же замочил этого черного и по- чему, в общем, честно говоря, это понятно сразу. Наверное, и вы, не чи- тавшие еще роман, врубились? Просто «Дерьмо» подобно хорошей ком- позиции «Назарет», разве имеет там значение смысл слов? Главное — драйв. И этого в шедевре Уэлша предостаточно. Нет, будем справедли- вы, есть там и смысл, и проникновенная сцена спасения случайного про- хожего-сердечника, —правда, из-за того, что Брюс-спаситель часто потом этот эпизод вспоминает, спасение превращается в фарс, как и рассле- дование... Но я лично никогда больше не возьму в руки шедевров мэт- ра, баста! Я теперь знаю точно: он прежде всего производитель драйва, этакой дули, наполняемой затем всякими проблемами-вопросами, ко- торые мгновенно рассеиваются, стоит только захлопнуть книжку и швыр- нуть ее в дальний угол. Соси марку Читаю Алана Уотса «Космологию радости». Уотс описывает то, что он видит, думает, приняв дозу. Вот его друзья: Элла —Цирцея, Роберт —Пан, Берилла —нимфа... Видит ли он это или придумывает? Как бы там ни было, а это всего лишь заурядные поэтические метафоры. Хол- мы движутся, роща на холмах пламенеет зеленым огнем, медно-зо- лотистая выжженная солнцем трава вздымается до самого неба, —да это обычная мультипликация. А вот прозрение: «Время так замедлилось, что, кажется, преврати- лось в вечность, и этот привкус вечности передается холмам —блестя- щим горам, которые, сдается мне, я помню с незапамятного прошло- го». Но те же чувства испытывает любой горожанин, выбравшийся на лоно природы. Осознание мира целостным —вот вам строчка русского поэта: «С каждою тучею, с громом, готовым упасть, / Чувствую жгучую, неистреби-
мую связь». Эта строчка получше любого психоделика. Уотс слушает органную музыку. Ему кажется, что «орган буквально говорит. Этот голос звучит без пауз, но каждый звук, сдается мне, по- рожден человеческим горлом, увлажненным слюной... кажется, что зву- ки раздуваются в величественные, тягучие звуковые кляксы». Браво! Оригинально! Рядовой музыковед —да просто образованный и чуткий слушатель —даст описание более яркое и точное. Величественные кляк- сы. Хм, да, улетно. «Путешествие в мир нового восприятия рождает удивительно воз- вышенное отношение к структурам в природе, открывает неведомое ра- нее очарование листа папоротника, растущего кристалла...» Да биоло- ги, геологи и просто внимательные люди давно это поняли, увидели, оценили. Или те же фотографы. Вообще, похоже, психоделики — палочка-выручалочка для лентяев, посредственностей, которые не хотят сами смотреть, искать, думать; они относятся к миру как телезрители. Психоделики что-то вроде телеви- зора: он укрупняет все, разжевывает. Психоделики отлично вписываются в культуру потребления. «Войдя в дом, я обнаруживаю, что вся комнатная мебель жива». Ну, возьми и покорми ее, причеши, приласкай, выведи на прогулку диван, напои подушку и матрас. Где же неведомые истины, добытые с помощью психоделиков? По- чему Библию создали евреи, а не мексиканские индейцы, употребляю- щие уже тысячи лет мескалин? Где мескалиновая библия? Впрочем, вот и истины: «Проблем жизни просто не существует. Жизнь —это всецело бесцельная игра, цветение, смысл которого в нем самом.
В основе всего лежит действие». Да то, что смысл жизни в самой жиз- ни, —такую сентенцию я услышал на свой подростковый вопрос лет со- рок назад от матери. А она, клянусь, не употребляла мескалин. По-моему, все это —попытка влить новое вино в старые мехи. Пси- ходелисты делают инъекции Лазарю, тогда как Иисусу достаточно бы- ло слова. Вместо хлеба и вина —ЛСД-25: и доставьте меня туда, куда надо. К хлебу и вину еще необходимы были усилия духа. Вера —духовная ра- бота. Даже прочитать Библию —труд. Квазирелигия ЛСД-25 ничего это- го не требует. Пососи бумажку с кислотой, марку, на сленге этих чува- ков, и готово, двери восприятия, «царские врата» открыты, вперед, Буратино! Услышишь звуковые кляксы и увидишь блестящие горки, а может, и покатаешься на них, как в своем любимом «Диснейленде», в стране дураков. Кто-то марку держит, а кто-то —сосет. «Скажи ему, что ты нас видел» Персонажи пьесы «В ожидании Годо» достигли преддверия, стран- ной местности с одним деревом, на котором им все время хочется по- веситься. Дерево на следующий день распускает листья, хотя казалось мертвым. Впрочем, есть ли здесь время? Вопрос. Если оно и есть, то до- вольно странное. А может быть, таковы изъяны героев, они не помнят,
что было вчера, все путают и похожи на жалких и жестоких детей. Один из них слеп. Хотя вчера еще был зряч. Зовут его, правда, не Па- вел, а Поццо. Мелькают имена Авеля и Каина. Друзья, Владимир и Эст- рагон, ждут таинственного господина Годо. Вспоминают разбойников, которые были распяты вместе с Христом. Но кто таков господин Годо? От него вдруг приходит вестник — мальчик. Но ясности не вносит. Лишь сообщает кое-какие мелочи, ну, то, что у него есть брат-пастух и что у господина Годо борода седая. На вопрос, не приходил ли он вче- ра? — мальчик отвечает, что нет. Но, появившись назавтра, скажет то же самое. Куда же попали Владимир и Эстрагон? И кто таков Годо? А Поццо со слугой, претерпевающим страдания и побои? И почему их так тянет повеситься? «Мой близкий! Вас не тянет из окошка / Об мостовую брякнуть ша- лой головой?» —вопрошал Саша Черный. Да, всегда есть причины... в общем, мелкие. Но героев Беккета гнетет что-то другое, какая-то неотступная глубо- кая мысль. И ее выражение —вся эта пьеса, уподобленная музыке. Как и в музыке, здесь надо схватить целое, самый дух звучащих строк. Да что ж томиться: дух этот библейский. И вся странная местность озаре- на именно этим смыслом тысячелетий. Новый перечень земель «Последний мир» Кристофера Рансмайра —роман местности. Речь о месте ссылки Овидия. В лицах и ландшафте герой прочитывает дни
одиночества автора «Метаморфоз». Колорит романа холодно-мрачный, сновидческий. Автор наверняка побывал на румынском берегу, многое из написанного относится к его переживаниям. «Последний мир» — это медитация, вопрошание о гениальном поэте. Роман в ю листов, но сразу не прочитаешь. Он похож на некую вещь, увесистую, извлечен- ную из грунта, очищенную, омытую душою автора. Тоска и ужас ми- фов запечатлены в ржавых скалах. У древних китайцев был перечень счастливых земель, 72 земли, т.е. места, связанные со святыми, поэтами, художниками. Кристофер Ранс- майр мог бы открыть счет несчастливым землям. Ну, а мы продолжи- ли бы: Кишинев, Семипалатинск, Норенская... Дорога Маккарти Кормак Маккарти предпринял интересную попытку в «Дороге» на- писать текст, простой как хлеб; точнее, он перегнал хлеб в чистый спирт. Его Земля окунулась в очистительный огонь апокалипсиса; постарался очистить свою прозу от литературы и Кормак Маккарти: почти ника- ких аллюзий и затей. Из книжного мусора только Библию он не предает анафеме. Ни кино, ни другое искусство не упоминаются вообще, как будто ничего этого и не было. Прошлого нет. Нет и будущего. Но до-
рога куда-то ведет. И будущее оказывается возможным. Каков результат эксперимента? Человек —животное, жестокое, эгоистичное. Но в нем есть какой- то странный свет. И он вспыхивает тогда, когда человек преодолевает себя, свою животность. Роман Маккарти радиоактивен. Под его безжалостное излучение попадает и читатель, задающий себе множество вопросов. Но одно дело —вопросы-ответы здесь, за столом, в кресле перед монитором. И совсем другое — там, на дороге. Там думать уже будет некогда. Золотой храм Герой «Золотого храма» Мисимы монах дзэнского монастыря, во- прошающий жизнь, себя, приятелей с неистовостью подпольного чело- века Достоевского. От этого романа ждешь не просто захватывающего сюжета, идей, —но какого-то свершения, даже озарения. Увы, герой и нас, и себя озаряет лишь Геростратовым пламенем. Он поджег Золотой храм, отбежал куда-то, выбросил мышьяк и кинжал в кусты, сел и заку- рил. «“Еще поживем”, —подумал я». Так заканчивается этот роман. От этой фразы разит пошлостью. ...И правдой. Фетишизм Фанте Джон Фанте, «Дорога в Лос-Анджелес». Этот роман —либидо, пере- плавленное в чистоту строк о жизни грязной, бедной, жалкой, о юно- ше, который решил стать писателем, о его матери и сестре, «римской блуднице», «проклятой монашке» и т.п. На самом деле она просто молодая католичка и не жалует его диких идей, надерганных у Ницше, Шопенгауэра, корит его за лень, странные привычки. Ну, да, Артуро Бан- дини нигде не приживается, отовсюду его гонят, он ведь великий писа- тель, а не «буржуазный пролетариат капитализма». Вокруг него ник- чемные люди, еще бы, знает ли, например, этот мужчина в вальяжной машине, что Европа уже закатывается? Слышал ли он о Заратустре? Нет, быдло и «внебрачный раб Баронов-Грабителей». А Бандини —ге- ний и сверхчеловек, вынужден влачить сущ. в портовом городке, про- пахшем рыбой, дымом, виски. У него ничего нет, нет и друзей, и даже
сестра католичка, с ней постоянно вспыхивают ссоры, грозящие сло- мить последние преграды между родными юношей и девушкой. Нет у него и девушки... Ее заменяют фотомодели журналов, он придумывает им имена и биографии, беседует с ними, с этими горячими штучками. Артуро Бандини ярый фетишист. Ему нравится библиотекарша. И вот он овладевает книгой, которую читала она. Одна и та же книга, буря эмо- ций, поиски следов ее пальчиков на обложке, поцелуи, отрезвление: да ведь это следы чьих-нибудь еще пальцев, жирных... А вот он, выпив вискача, идет за бедной, но привлекательной и в его глазах просто цар- ственной незнакомкой в портовых лабиринтах, останавливается там, где она зажигала о банковскую витрину спичку, чтобы прикурить, и, встав на колени, целует след спички, потом находит и спичку, грызет ее, съе- дает... А незнакомка так и остается незнакомкой. От энергии Бандини трещат строчки у тебя перед носом. Ясно, что должно произойти одно из двух: либо Бандини взорвется, либо станет великим. И судьба дает ему шанс... Правда, этой судьбой и он сам ловко управляет: после оче- редной и уже нешуточно кровавой ссоры с сестрой вычерпывает фамиль- ные драгоценности из семейного чемодана, выручает сто долларов, за- ворачивает в лавку, чтобы пропустить последний стаканчик и одурачить ее держателя заявлением, что он коммунист и уезжает с докладом к чер- ному волку Димитрову... И —уезжает в Лос-Анджелес. Сидит на стан- ции и думает о новом романе. И он будет написан, это «Подожди до вес- ны, Бандини», роман, ставший дебютным. А «Дорогу» опубликовали значительно позже, по-моему, после того, как этого автора —Джона Фанте —открыло знаменитое изд. «Черный воробей». «Открывал» его
и Чарльз Буковски, восторгался. Да, при всей любви к старине Буку, дол- жен отметить, что Джон Фанте... ну, впрочем, Буковски это Буковски, а Джон Фанте —Джон Фанте, писатель изумительно пластичный, страст- ный, от его фраз, брошенных вроде невзначай, порой дыхание пере- хватывает. Во втором романе эротический фетишизм тут как тут, это уже особенность автора, родимое пятно. Но кажется, что именно это и помогло выдохнуть ему заключительные, невероятно пронзительные строчки о снежинке, которая тут же превратилась в символ умершей девочки, любимой старшеклассником Бандини. Фетишизм писателя рас- пространяется на все мироздание. Скорпион в сердце Начал экспериментировать: читать с монитора книгу и слушать му- зыку. «В сердце страны» Кутзее —«Под знаком Скорпиона» Губайду- линой. По-моему, совпадение безупречное. Темные, закручивающиеся спирали слов и музыки, баян, звучащий странным, диковатым орга- ном, музыка тревожная, рыщущая, как ветер пустынных жарких прост- ранств Кутзее; музыка обещает ужас, и Кутзее это обещание исполняет до конца. Скорпион жалит себя в сердце. Провинция —как старая дева, любящая и ненавидящая отца. Дочь проламывает выстрелом грудную клетку отцу. Но это не приносит ей свободы. И негр-слуга, насилующий ее, не избавляет от стародевства. Она прячет труп в гроте на краю уса- дьбы и медленно сходит с ума. Над усадьбой прокладывают местную авиалинию, и летчики видят, как растрепанная дура выводит белыми камнями какие-то письмена. И никто ничего не понимает. Но что-то подобное уже было? Да, эта история с письменами, появлявшимися на стене. Кутзее словно повторяет за пророком: «И ты, сын его Валтасар, не смирил сердца твоего, хотя знал все это...» Но сердце свое смирить легче, чем сердце страны. Тем более сердце униженной и наэлектризованной страстью старой девы. В вечность Ежи Пильх, «Песни пьющих», —вот что надо читать после празд- ников. Отличная вещь, сразу ясно, что писал знаток. А то ведь —бы- вает —читаешь и понимаешь, что автор разыгрывает жажду, набивает холодильник бутылками... Хотел бы я посмотреть на любителя шнап-
са, у которого холодильник трещит от оного. Не верю. А Пильху —да. Смешно и горько. Особенно хороша концовка, автор нашел единст- венно верный выход —в вечность, ибо здесь противоречия алкоголика неразрешимы. Магический реализм греков Учиться магическому реализму у Диогена Лаэртского: «Эпименид ...был сыном Фестия...; родом он был критянин из Кносса, хотя с виду и не похож на критянина из-за свисающих волос. Однажды отец послал его в поле за пропавшей овцой. Когда нас- тупил полдень, он свернул с дороги, прилег в роще и проспал там пять- десят семь лет. Проснувшись, он опять пустился за овцой в уверенно- сти, что спал совсем недолго, но, не обнаружив ее, пришел в усадьбу и тут увидел, что все переменилось и хозяин здесь новый. Ничего не по- нимая, он пошел обратно в город; но когда он хотел войти в свой соб- ственный дом, к нему вышли люди и стали спрашивать, кто он такой».
Не часть я «На самом деле я бы мог, конечно, сказать, что, хотя он и был нес- частен в своем несчастье, еще более несчастным он бы стал, если бы вдруг потерял свое несчастье, если бы у него в одночасье отняли его не- счастье, и это опять же является доказательством того, что, по сути, он в общем-то был не несчастным, а счастливым, и все благодаря своему несчастью и с его помощью, думал я». Предложение из «Пропащего» Томаса Бернхарда, как лупа, увеличило НЕСЧАСТЬЕ и СЧАСТЬЕ, и, как это иногда бывает, вдруг стало ясно, что первое означает «не часть я», отделенность, одиночество, неучастие в целом, а второе —наобо- рот, участие, вовлеченность, причастность к целому. Один из героев романа, пианист, раздавленный величием Гленна Гульда и отказавший- ся от музыки, несчастен именно в своем неучастии. Правда, Бернхард заявляет, что в этом его счастье. Но вряд ли счастливый человек пове- сился бы. Этот герой стал затворником, продал рояль, оборвал все свя- зи, стал неучастником. Из самого себя, в себе человек не может быть счастлив, увы. Попутное впечатление: интересны лишь странные люди («Без мак- лера недвижимость продать невозможно, а маклеры вызывают у меня отвращение, думал я».). А они, как правило, несчастны. «Гольдберг-вариации» И. С. Баха постоянно упоминаются в романе, эта вещь даже объявляется запальчивым рассказчиком главной причи- ной смерти друга. В конце романа он ставит пластинку и слушает ее. И читатель может сделать то же самое, чтобы убедиться: какая бездна раз- деляет мир стройных звуков и задыхающийся мир романа. Да ведь и Бах, бывало, задыхался, в жизни, не в музыке. Так что бездна преодо- лима. Но не для человека тупика, сиречь пропащего в своей гордыни. ...И сегодня ночью меня преследовали металлически ясные звуки- ручьи клавичембало, слушал после чтения, есть в этой музыке что-то магическое. Юг Юг Юг На прогулке пересказывал жене « Юг» Борхеса, мы приблизились к перекрестку напротив церкви Новых мучеников, краснеющей рваны- ми осыпями нового дефектного кирпича, и жена почему-то спросила: «Это ты сейчас читал? Перед выходом?» Да. И я продолжил эту вели- колепную историю сумасшедшего, чей мир навсегда преобразился: его везут в скорбный дом, находящийся в районе Буэнос-Айреса, под наз-
ванием «Юг», а он уверен, что возвращается наконец-то в блаженные края детства, где его ждет длинный розоватый дом, ряд бальзамиче- ских эвкалиптов. Рассказ написан так, что гипнотизирует и читателя, все двоится, ка- жется, что герой в самом деле возвращается на Юг, терпкий, солнеч- ный, с суровыми законами пастухов-гаучо... Жена прервала меня заме- чанием, что я уже рассказывал это. Да? Странно. А мне казалось, толь- ко что прочитал. Неужели забыл? Такой сильный рассказ? Но если так, ты должна знать, что будет дальше. «Я не помню», —ответила она. А я внезапно вспомнил: точно! уже рассказывал ей. И более того: на этом же месте, на перекрестке, она меня уже прерывала той же самой реп- ликой. Но если так, то сколько же раз я читал этот рассказ? Сковорода С Генри Торо перекликается наш Григорий Сковорода, называв- ший ходьбу — истинно философским способом передвижения. Он пеш- ком исходил Европу в годы ученичества. А вернувшись на родину, бродил по селам, исполняя свои духовные песни. Он был старцем, живущим милостыней и гостеприимством. Старцем дороги. Мог стать видным
иерархом. А предпочел посох и дорожную суму. В. Эрн сравнивает уход Сковороды с уходом Толстого. И замечает, что Толстой ушел умирать, а Сковорода —жить. Жить в дороге. И двадцать восемь лет странст- вовал по Украине, Орловщине, заходил в Таганрог. В мешке серая свит- ка, башмаки и листы сочинений. А еще собственноручно сделанная флейта. Но самое главное — еврейская Библия (то есть на еврейском языке), которую он считал своей живой спутницей. В странствие по ту сторону он отправился с ней под головой. В почитании Книги он близок мусульманам. Сковорода делил мир на три составляющие: человеческое, вселен- ское и символическое. Символ — окно, сквозь которое можно до самого сокровенного до- глядеться. Он и глядел, шагая по дорогам со своим скарбом: книгой, флейтой, башмаками. А что еще нужно... Да вот еще тетрадь, озаглав- ленная так: «Сад божественных песней, прозябший из зерен священ- ного писания». Среди четырех дорог Время и пространство «Лотосовой сутры» трудно представить. В кос- мизме отличие, одно из отличий буддийской мысли от христианской и
мусульманской, вселенная последних все-таки обозрима: несколько небес, одна земля старая и одна новая, рай, ад. А в «Сутре»: «В это время дворцы на небе Брахмы в пяти сотнях, десяти тысячах, коти (миллионы) миров на востоке ярко осветились, в два раза ярче, чем обычно». Рефрен: сравнение времени, миров с песчинками Ганги. Одна из лучших притч «Лотосовой сутры» о пожаре, охватившем цар- ский дом. Дети в нем так заигрались, что ничего не замечали и ничего слышать не хотели, и отцу пришлось пойти на уловку: сказать, что у крыльца их любимые игрушки: колесницы, запряженные быком, ба- раном и оленем. Цитата: «В это время старец увидел, что дети смогли выйти из дома и все сидят в безопасности на росистой земле посреди четырех дорог...» Хорошее название для этого места, где мы живем? Росистое, посреди четырех дорог. И ведь оно не в безопасности, и дети- шки явно заигрались. А царь все не идет. Вся «Лотосовая сутра» это безудержное восхваление Будды, утверж- дение магической силы его слов. Это что-то вроде «Отче наш». Она вра- щается, как колесо, как тибетский молитвенный барабан. Понимать в ней особенно и нечего, ее следует принять и повторять. «Лотосовая» —сутра богоявления, хотя, как дружно подчеркивают все, буддизм обходится без Бога. Но у Будды «Лотосовой» все атрибу- ты Бога. И, оставив чтение, ты долго будешь чувствовать изумительную при- тягательность «Лотосовой». Будда говорит, что если кто-то, услышав хотя бы одну только фразу этой «Сутры», на миг возрадуется, то он обретет просветление. Не в этой, так в следующей жизни.
Блуждающая гора Поэзия «Каталога гор и морей» столь красочна и густа, что в день более одного Цзюаня (сиречь главы) читать не стоит. В этой книге да- на топонимика древнего мира. Чтобы расшифровать все, нужны недю- жинные знания, ученые много времени уже потратили на это. Но верх- ний поэтический слой вполне доступен для медитаций. Первой названа гора Блуждающая. На ней растет дерево, листья с черными прожилками, а цветы освещают все вокруг. И если носить ку- сочек этого дерева у пояса, то никогда не заблудишься. А гора-то Блуждающая... Правда, неясно как и где... Где-то у Запад- ного моря. Но как бы там ни было, а маршрут начинается здесь, и древ- ний ходок (а вместе с ним и современный читатель) получает что-то вро- де компаса. И называется это дерево —Дурманное гу. Комментаторы связывают его с солнечными деревьями. И, значит, дерево у пояса ве- дет за солнцем. Легко себе это вообразить: одинокого путника, начи- нающего маршрут на пустынном берегу моря, от стоп горы Блуж- дающей —в средоточие имен древнего мира. 00 00 00 00 00 00 00 00
Гора Поющих Оленей Еще дальше к востоку (компас-то из куска солнечного дерева) ле- жит гора, где много меди, а на северном склоне много серебра. Но глав- ное не это. На горе обитают любопытные звери, похожие на коней, их называют олени-лушу. Так вот эти олени кричат, словно поют. Я бы ос- мелился перечить древнекитайским топографам и назвал бы эту гору не Абрикосовый Свет, а горой Поющих Оленей. Стоило пуститься в путь, чтобы их послушать. Черный камешек, белый камешек Перед сном с женой обсуждали... Еврипида, «Электру». Предысто- рия такова: Агамемнон вернулся с войны, в качестве трофея привез Кассандру, а его женушка Клитемнестра устроила ему баню, как наша Ольга древлянам. Любовник Эгисф зарезал троянского ветерана в бане. Клитемнестра утверждала, что мстит за принесенную в жертву дочь и за Кассандру. Да, перед отплытием в Трою была убита дочь, Агамемнон этому не препятствовал. Такова была воля богов. Только после жерт- воприношения кораблям открылся путь на Трою. Мне, отцу медново- лосой дочери, этот поступок Агамемнона казался действительно невоз- можным, а мстительность Клитемнестры —понятной, хотя и не совсем чистой. Но мои симпатии были почему-то на стороне троянского воя- ки. Еврипид в «Электре» продолжает эту историю. Дети Агамемнона и Клитемнестры —Орест и Электра —свершают возмездие: убивают лю- бовника, потом собственную мать. И чувствуют не полноту свершивше- гося, а только ужас и пустоту. Они раздавлены. ...Как все сложно. Попробуй, распутай, кто прав, кто виноват. По- моему, все виноваты. Но больше всех —мать, сказала моя супруга. Почему? Ну, как почему? Потому. Это же ясно. Нет, мне не очень... Ну, она якобы мстила за дочь? Да? Да. То есть она такая любящая мать? Выходит, что так. Почему же она позволила этому... Эгисфу...
Вот именно этому —разогнать по углам остальных детей? Электра в бедности, замужем за пахарем, Орест на чужбине. Так? Какая же она мать? Только любовница. Орест правильно сделал. Да, с Эгисфом... Но мать?.. Она показала ему грудь, сыну, дескать, я же тебя вскормила. Но он только закрыл глаза плащом и пронзил ее. Заслужила. ...Возразить было нечего. Вина Клитемнестры была доказана логи- кой жены и матери. Орест и Электра оправданы. Впрочем, как и афин- ским собранием, состоявшимся 2,4 тыс. лет назад, об этом сообщает Еврипид в финале трагедии. Но он не приводит доводы спорящих, го- ворит лишь, что собрание разделилось на две равные части. И решено было отныне в таких случаях —если число противников и защитников равно, —оправдывать подсудимого. Но моя жена в предночном дождли- вом городе, в квартире на седьмом этаже, перед сном прибавила один голос. И мне все стало понятнее. Чувство сиротства Чувство сиротства первично, говорит Октавио Пас, младенец, поя- вившись на свет, не знает ни отца, ни матери. А ведь этот миг, если ве- рить современным психологам, тому же Ст. Грофу, один из важней- ших, определяющих. Вот, где истоки экзистенциализма.
Негосударство Точно установлено: заговори в любой компании об анархизме — тут же все встряхнутся, оживут, заспорят, загалдят. Это красная тряпка, удар грома средь ясного неба, «хэ!» дзен-буддизма. Действует про- буждающе. В этом, может, и сокрыт главный смысл анархизма. Но еще тут проблема этимологическая. «Безначалие, безвластие». А ведь анархизм — учение, в этом безвластии есть свод правил - анархических принципов. Лучше бы назвать это учение по-другому, на- пример, аэтатизм. Язык сломаешь. В общем —негосударство. Счастье, свобода У Юнга: тождество субъекта и объекта уничтожает всякую возмож- ность познания; человек лишен свободы; это состояние характерно для примитивного человека. Есть о чем подумать. Был ли первобытный дикарь свободен? Руссоисты считают: да. Но ведь ощущение свободы возникает часто из-за несовпадения с объек- том —с целым миром, жизнью, обществом, когда ты вдруг остро пере-
живаешь независимость, отделенность, одинокость «я». Выскочить из беличьего колеса, перестать быть захваченным жизнью. Ощущение свободы появляется и при совпадении с объектом: с лю- дьми, природой. Растворение. Или это ощущение —счастье, но не сво- бода? Можно ли поставить знак равенства между счастьем и свободой? На нижних ступенях —вряд ли. Скорее всего, быть счастливым не зна- чит быть свободным. Так дикарь был просто счастлив, но не свободен? Ну а мы —не счастливы и не свободны. За утренним чаем Заваривая чай, просто и ясно подумал, что душа человека в плену, а в книгах распахивается свободный мир. ...Но звучит вяло и тривиально. А когда заваривал чай, это сверка- ло как скрижаль алмазной или какой там сутры.
Театр теней Юнг вводит понятие психической структуры, которую называет те- нью. Это негатив личности, все скверное. Тень вытесняется сознанием, не признается. Но нелегалом проникает в сны —в виде всяких уродов, убивцев и т. д. А днем пограничник сознания замыкает границу на за- мок. И вот что происходит дальше. Тень дипломатично является в обра- зе другого: соседа, знакомого, продавца винограда. И ее —тень —мож- но пропустить и ненавидеть, а при случае столкнуть в канаву. Личные тени —полбеды. Хуже явление коллективной тени, когда все негатив- ное проецируется уже народом на народ: армяне —азербайджанцы, гру- зины —абхазы, немцы —евреи. Русским Юнг дает в качестве такой мишени для проекций литов- цев. Сейчас Юнг пришел бы в полное замешательство: мы живем в теат- ре теней, враг всюду, за каждым поворотом. Особенно много теней у москвичей. В провинции, света, что ли, больше. Или денег меньше. На- верное, последнее. Тени вьются вокруг денег. Чем больше денег, тем сильнее паранойя.
Подлинность Подлинность не может быть различной? Ее можно свести к чему-то единому? Вот один из вариантов подлинности: ю заповедей. Но разве нет у атеиста подлинности? Или его подлинность точно хуже подлин- ности теиста? Подлинность —это какой-то замысел о тебе. Приблизиться к своему замыслу. Именно к своему или вообще к за- мыслу о человеке? Истина —это знание, подлинность —то, что знают. Истина под- линности. Когда знание о подлинности точное и оно тебя не беспо- коит, это и есть —подлинность. И это невозможно. Трещинка Что же еще могло присниться после романа Роб-Грийе? Тоннель, а на стенах маски Данте. Этот роман называют антироманом. Мне показалось, что это повесть, а не роман. Есть сюжет, движение, герои. Почему антироман? Просто здесь наряду с людьми действуют... нет, лучше сказать, не действуют, а играют свою роль и вещи. Так замечать вещи, описывать предметный мир способно странное сознание, чем-то искаженное или даже вовсе не- человеческое. Сразу вспоминается опыт Хаксли, описанный в «Дверях восприятия», опыт приема мескалина. В его сознании вещи тоже при- обрели огромную значимость. Принимал ли что-то Роб-Грийе? В лабиринте блуждает фронтовик. Явь у него мешается с бредом, он то и дело становится персонажем картины, увиденной им в кафе. В кон- це концов он погибает, подстреленный появившимися в городе немца- ми. Но тут выясняется, что его сознание было заключено в чье-то дру- гое. Кажется, это другое сознание принадлежит врачу, который пытал- ся его спасти. То есть фронтовика. Ну, впрочем, и его сознание. Да, кстати, неплохой вариант для новостных сообщений: врачи старались спасти сознание пациента Н. Но и сам врач пленник вечности. «В лабиринте» —все и всё в лаби- ринте, пространство этой книги герметично, это чувствуешь физически. Но как из лабиринта выбрался грек? Ведь выбрался. И если автор называет свою вещь «В лабиринте», то не иметь в виду мифологичес- кий лабиринт он не может. Грека, Тесея, спасла нить. У Роб-Грийе нет никакой нити. Но есть трещинка. Да, неоднократно упоминается тре- щинка на стене, уходящая в потолок.
Метафизическая трещинка? ...Дочитав книжку, посидел, подумал и снова взялся читать —с на- чала... но через пять-шесть страниц остановился, так можно долго хо- дить «В лабиринте». Роман этот Роб-Грийе —великая символическая вещь. Основной сюжет этого мира —поиски метафизической трещинки и надежда на встречу.
Карта Боулза Первая моя электронная книжка — «Под покровом небес» Пола Боулза. До этого смотрел фильм Бертолуччи. В результате роман ино- гда напоминал кино. Сквозь строки матово серела электронная «бума- га» экрана. И допустим, фраза «Это был мой первый пост в Сахаре», которую произносит французский офицер, приобретала какое-то зри- мое звучание благодаря этой самосветящейся «бумаге». Фраза эта как будто приходила из далей непостижимой Сахары. Вначале меня не отпускало чувство легкого сожаления. Надо было не смотреть кино, ведь уже все известно: эти трое —муж, и жена, и друг семьи — отправляются путешествовать по Африке, чтобы отыскать смерть, безумие и бесславное прозябание. Друг семьи соблазнит жен- щину. Муж умрет, подхватив тиф. Женщина уйдет в глубь пустыни и безумия... Но чтение захватило. Вспомнил, что Боулз был недоволен экрани- зацией. Нет, книгу невозможно перевоплотить. Письмо, конечно, тонь- ше. И в нем, как обычно у Боулза, сквозит тихий ужас. Сперва это про- сто ощущение какого-то неблагополучия во всем, ранимости всего. Жизнь под пером Боулза трепещет на ветру, и небо лишь тонкая плен- ка, защищающая все от нависшего мрака. Дальше уже начинается нас- тоящая пляска смерти под завывания пустынного песчаного ветра. Этот танец исполняют двое: муж, лежащий в жару и бредящий, и его моло- дая жена, мечущаяся в забытом Богом североафриканском городке. Друг семьи, трезвомыслящий и неосязаемо пошловатый Таннер, нахо- дится в другом месте. Наконец агония прекращается. И, выкупавшись ночью в городском пруду, жена мертвеца направляется дальше. Обычно хорошо представляешь пространство книги. И можешь вы- чертить маршрут тех или иных героев. Так вот, как правило, это дви- жение слева направо или наоборот. По крайней мере, я не могу вспом- нить сейчас никакой другой схемы. В романе Боулза движение проис- ходило слева направо. Но как только американка Кит оставила скон- чавшегося мужа запертым в саманном жилище (ну, в общем, это гли- няный сарай), маршрутная линия повернула резко еще левее, на 90 градусов. Кит двинулась в пустыню, к центру, прочь от форпоста циви- лизации и от нас с вами. Но такова магическая сила слова — мы шли за нею, наблюдали за мерной поступью каравана, слушали перепалки двух арабов из-за неж- ной белокожей женщины, смотрели, как они ее «делят». Все возвра- щалось на круги своя. Женщина здесь была только женщиной. Молодой араб увел ее буквально в лабиринт своего большого жи- лища с запутанными ходами и множеством комнат. И она стала его женой, четвертой по счету, живущей только его визитами. Весь мир
наконец-то исчез. В центре больше ничего не было. Ни денег, ни теле- фона, ни газет, ни сведений о последствиях недавней мировой войны. Жизнь почти растительная. Атмосфера —удушающая. Никакой легко- сти дыхания бедняжка Кит не смогла обрести, хотя и как будто осво- бодилась от вериг прошлого. Но разве это возможно? Даже под воздей- ствием наркотических снадобий. И она бежит из лабиринта с помощью врагинь-жен араба, вдруг про- никшихся к ней симпатией. Все женщины в лабиринте сестры, и нас- тоящий враг у них один — любвеобильный властный мужчина, моло- дой господин. После новых приключений ее передают в руки соотечественников. Но вскоре становится понятно, что тут уместнее другой глагол — пре- дают. Кит буквально тошнит от соотечественников и перспективы воз- вращения в пошлый мир великой родины. И в последний момент она ускользает, запрыгнув в трамвай, который увозит ее в бедный арабский квартал. И здесь трамвай «сделал широкий поворот на сто восемьдесят градусов и остановился; то был конец пути». Так заканчивается это пу- тешествие. Вспомним: движение в начале романа было слева направо, затем героиня повернула на 90 градусов (Боулз об этом не пишет, тако- вы мои впечатления) и двинулась в центр пространства, оттуда вернулась назад и, повинуясь соотечественникам, покорно последовала уже спра-ва налево. Трамвай повез ее снова к центру. Остановился. И здесь про- исходит разворот на 18о градусов. Куда? В противоположную от цент- ра сторону. Навстречу нам. Но где она здесь может спастись? Это уже сущее безумие. Может быть, Боулз это и имел в виду. Кит обречена на безумие и самоуничтожение. Ты живешь либо слева, либо справа (раз-
ницы, кстати, нет). Либо в неподвижной точке центра. Или направ- ляешься в противоположную сторону. Герои Боулза именно «сюда» —к какой-то предельной реальности на грани безумия и смерти —и влекутся. Им нет места в мире. Бертолуччи, возможно, и показал движение вглубь, к центру, но уже на последнюю траекторию у него сил не хватило. Точнее, не хватило жестокости. Еще точнее — он не захотел этого. После всех перипетий он даровал героине избавление: она встречается с самим Автором свое-го путешествия, своего отчаяния — Полом Боулзом. Эту роль писатель сам исполнил. И заключительная сцена обдает зрителя каким-то зыб- ким теплом, бросает на его лицо отсветы. Кажется, это и называется ка- тарсисом. А Боулз оставляет на лице читателя только отсветы пустыни, на ко- торую мы все обречены. Глазами рыбы Аттар рассказывает в одном труде о многих суфийских подвижни- ках, среди которых была и женщина Рабийя. С ней связана одна из луч- ших историй. Во время собрания к ней обратился некий тщеславный Хасан и предложил ей пойти по воде на остров и там продолжить бе- седу. Рабийя возразила: а почему бы нам не предпочесть беседу в воз- духе? Этого Хасан еще не умел —и таким образом был посрамлен. И вот что ему сказала эта женщина: Хасан, ты можешь передви- гаться в воде как рыба, летать как муха, но в этом ли чудо? По-моему,
повседневность выше, а настоящее чудо —чудо смирения и покорно- сти. Смею от себя добавить: не знаю как насчет покорности, и не на- учился, увы, подлинному смирению за полсотни лет; но то, что с точки зрения рыбы или мухи мир слова Божественное чудо — это аксиома любви. Пробуждение в горах Мексики Ларс Густафссон, швед, «Смерть пчеловода». Необычное вступление: рассказчик просыпается в мексиканских горах и тут же прощается с чи- тателями, —дальше история пчеловода, больного раком. Любопытный ход. Пчеловод живет и умирает в Швеции. Но действительно ли уми- рает? Почему нам кажется, что рассказчик в горах —это герой, хотя по- сле его смерти минуло девять лет? Зачем вообще рассказчик вступает в поток повествования? Чтобы отделиться от героя, дать его голос без искажений? Есть во всем этом что-то тревожащее, ускользающее, пленитель- ное. Интуиция подсказывает, что умерший вдруг очнулся в горах Мек- сики. Но разве это возможно? Нет. Но скорее всего так и есть. Вообще пчеловод, любой, не романный, не только швед, но и какой- нибудь рязанец фигура странноватая. Пчеловоды вытворяют чудеса со своими пчелами. Труд их довольно загадочен. Ведь и сами пчелы изум- ляют иерархическими отношениями. Мед не только целебен, но и спо- собен консервировать время, останавливать его. Тело Македонского по- грузили в мед, чтобы предотвратить его разрушение. Пчела —метафора души. И —почему бы ей вдруг не открыть глаз в горах Мексики? Кстати, закрываются ли вообще глаза у пчелы? Ненароком вспомнил, как в девятом классе чуть было не отправил- ся в Туманове, село в Гагаринском районе, учиться на пчеловода. Меч- тал жить на пасеке где-нибудь на Алтае. Алтайские горы не хуже мек- сиканских, наверное. Впрочем, на Алтае мне довелось и так побывать, вдвоем с Ниной поехали в заповедник на Телецком озере, работали лесниками, жили на кордоне Чодро. Стены гор обрываются в озеро. А кордон располагался на речке в каньоне, из окна дома можно было ви- деть водопад. В горах бродили медведи и маралы. Оттуда мы привезли эдельвейс. До сих пор цветок цел, лежит в конверте крошечной мумией. А в Мексику... в Мексику я обещал совершить паломничество. Обе- щание было дано Хуану Диего, святому ацтеку Куаухтлатоатцину. Поче- му именно ему? И с чем это связано? Все просто и вместе с тем сложно.
Тут в силу вступают какие-то ассоциации. Я им подвержен. Хуан —это ведь Иван. После написания романа «Иван-чай-сутра» я отчаянно ну- ждался в деньгах. И вот пообещал почему-то —тут уже не вспомнить всех подробностей —ацтеку Ивану Диего, узревшему когда-то в давние- давние времена Деву Марию на горе, пообещал совершить паломни- чество в случае удачи с романом. И роман получил премию —журнала «Невы», где и был опубликован. Только денег эта премия не предпо- лагает, одну медаль, впрочем, довольно живописную и со вкусом сде- ланную. Не знаю, из какого металла она отлита, но точно не драго- ценного. Дорога в Мехико явно дороже. А «Иван-чай-сутра» так и оста- лась журнальной публикацией, не обернувшейся даже книгой. Не знаю, смогу ли когда-нибудь проснуться в горах Мексики. Но вот разве не произошло что-то похожее при чтении романа Ларса Густаф- ссона? В Юго-Западной Африке и далее Глава девятая, «История Мондаугена V.» Пинчона, в ней описы- вается поместье немца в Юго-Западной Африке, —странным образом это описание совпадает с тем, что мне снилось как-то, года два назад. У Пинчона свободное дыхание. Удивляет его возраст —27 лет. Это- го дыхания нет у его сверстников, живущих здесь, у Маканина, напри-
мер. Здесь дышать мешали. Пожалуй, у Бродского такое же было. Да, а сейчас воздух пустили. Но вместо свободного дыхания —судорожные всхлипы. Роман Пинчона «V.» слишком большой, соткан он из новелл, кото- рые можно было бы множить и множить, как вот записи дневниковые. Новеллы нанизаны на идею V —поиски V то ли женщины, то ли демо- на, несущего разрушение, смерть. Многие герои - военные моряки, море слышно почти во всех главах. Как известно, на море он служил. Невольно вспоминается «Моби Дик». Та же метафизическая погоня. Но «Моби Дик» монолитен и ясен. Понять, что V. —энтропия, как пи- шут в аннотации, не так-то просто. Впрочем, в свое время и «Моби Дик» вызывал недоумение. Это сей- час о романе Мелвилла можно сказать —ясен в сравнении с романом Пинчона. Хотя не все и у Мелвилла ясно на самом деле. Назвать зло — энтропией, добавить иронии, секса, — рецепт пост- модернизма? А речь все о том же —об ищущем духе. Дух человека во- прошающий, мечущийся от Америки к Африке, оттуда — к Европе. А там уже и до наших осин рукой подать, верно, щегол? Время от времени вспоминаю того приснившегося разговорчивого щегла. Иногда мне кажется, он рядом, на плече или, скорее, в клетке. Когда-нибудь разговоры с ним надо будет опубликовать. Впрочем, толь- ко в том сне он и отвечал, а так-то все помалкивает. Но мне кажется, что о романе Пинчона он отозвался бы одобрительно. Почему? Пото- му что это название напоминает ему птичку и тем более, если в тексте оно заключено в кавычки. И ночью после чтения мне снится: люди со свечками у нашего со- бора; прохожу мимо, вижу деревянный дом возле Соборной горы, нем- ного подальше, где-то за Троицким женским монастырем. Дерево. На нем поют птицы. Синее небо, солнце. И тут появляется жирный лени- вый лохматый кот. Он пытается подпрыгнуть и схватить птицу, кажет- ся, клеста. У него ничего не получается. И тогда кот вдруг выгибает спину и рычит на меня. Я предпочитаю ретироваться —раз: и оказываюсь в воздухе, на большой высоте. Внизу крошечные домики городков, селе- ний, дороги, рощи, мне виден хвост самолета, слышу гудение его мото- ров. Соображаю, что нахожусь где-то в Европе. Появляется береговая линия, море, корабль. И сразу видение какой-то узорчатой живой бла- женной ткани и ясное понимание, что главное — это творческие спо- собности души. Прописные истины во сне приобретают особую силу и убедитель- ность. 00 00 00 00 00 00 00 00
Синяя птица Метерлинк в «Синей птице» проводит ту же мысль, что и Банкей, самый простой, как его называли, учитель дзэн (1622-1693). Банкей: «Прямо сейчас все вы сидите передо мной как будды. При рождении каждый из вас получил от своей матери сознание будды» = синюю пти- цу. (В конце пьесы Метерлинка, напомню, она упорхнула.) Зогар Просто увидел в книжном магазине «Родник» книжку «Зогар», по- листал —и не купил, денег не хватило. А в результате приснилось мес- течко на Ближнем Востоке: пещерное жилище, уютное, комфорта- бельное, перед ним — небольшой пруд, даже не пруд, а разлитая чи- стая вода. По этой воде к пещере подъехал белый автомобиль, навстре-чу вышли старые еврей с еврейкой, некрасивые, горбоносые. Автомобиль развернулся и уехал. А я слышал девичий голос. Некая девица коммен- тировала: «Вот здесь мы живем, тихо, укромно...» Старики вошли в жилище, сквозь резные двери я видел их лбы, гла- за и думал: «Евреи непостижимые, таинственные».
Проснувшись, продолжал думать: «Конечно, как их не бояться. Их боятся, но не признаются в этом ни себе, ни другим —и потому нена- видят. Народ, давший две религии, разумеется, загадочен. Отсюда все антисемитские мифы. Антисемитизм —оберег новых язычников. Ведь и Гитлер был язычником». Жаль, не удалось купить «Зогар». Я узнал, что в переводе с иврита это означает «Сияние». И что книгу нашел в пещере араб! Об этом я прочитал уже после моего сна. Говорят, что даже нахождение книги в доме дарит силу и особые переживания. Но так ведь и есть? Я только полистал ее в магазине среди посетителей и продавцов, школьников — и увидел яркий сон. Решено —куплю «Зогар». Птичьи голоса Звуковой сон. Приснились птичьи голоса. Сначала пропела чудес- но иволга, за нею какие-то другие птицы. Самое интересное, что я ни- чего не видел, абсолютная пустота, чернота. Но птицы пели. Иногда — притихали, и я думал, что удаляюсь, но вот звучали громче, и я пони- мал, что приблизился к ним. На ум приходит акаша, особая среда для звука, придуманная индусами. То есть в пространстве есть пространст- во звука. Это слепой сон. Во сне я был слеп. Кстати, настоящим слепым снят- ся пейзажи, лица.
Да, за окном-то снег и мороз, декабрь. А тут как раз Настя привезла из Москвы птичью книгу —«Хроники Заводной Птицы» Мураками. 700-страничный роман прочитал за три дня, потому что книгу Настя увезла с собой. Она читает в дороге. Мастерски написано. Интересен взгляд на нас с той стороны. Рос- сия часто упоминается. Парикмахер в салоне красоты похож «на мо- лодого Солженицына». Чувствуется влияние Булгакова, по крайней ме- ре, один из персонажей —явный Бегемот. Еще можно вычитать и «Али- су в стране чудес», «Над пропастью во ржи», «Твин Пикс», «V» Пинчо- на. Но все это отлично переплавлено в котле авторской воли. Да! Еще надо вспомнить и средневековый китайский роман «Расколдованные чары». Это какой-то новый символизм. Еще одна попытка воскрешения ма- гического мира. «Внутренний человек» героя сражается с таковым же воином своего врага, похитившего его жену. И во всем этом есть привкус детскости, привкус компьютерной иг- ры. Финал вполне голливудский. Автор вовремя не остановился, на пос- леднем письме Мэй, девушки-подростка. Компьютерная игра не может обернуться трагедией. Но подлинно трагичны многие страницы. Удивительно описание сухого колодца в монгольской степи, пленника, который видит звезды и которого потом заливает солнце. Этот колодец солнца как столп, под- держивающий мир, земная ось страдания и слепой надежды, отчая- ния и восторга, почти экстаза. Здесь приближение к чему-то несказан- ному. Вспоминается один из древних гимнов Ригведы о герое Трите, по- павшем в колодец. Многие страницы посвящены японской оккупации Китая, войне с советскими войсками. Сон-медитация о схватке в 208-м номере гостиницы с внутренним воином демонического врага, братом исчезнувшей жены героя, наве- вает какие-то страницы из «Тибетской Книги мертвых». Ну, да, ведь роман написан на востоке. И в основе старая восточная идея борьбы инь и ян. Характерно, что главный злодей Набору Ватая импотент и извращенец, то есть светлая сила ян в нем явно искажена темной силой инь. Финал романа лишь на первый взгляд закрыт. Еще неизвестно, с кем останется герой. Ведь девочка Мэй влюблена в него. Кстати, пробуждение женственности показано автором с чарующей силой, - сцена умывания луной. Это и роман изживания травмы войны поколением, родившимся после войны. Наглядный пример идеи кармы. Роман, можно считать, реквием по магическому миру: любому трез- вомыслящему читателю ясно, что мы живем в другом мире, и этот мир грандиознее и непонятнее, в нем могут сниться слепые птичьи сны и... что? И может происходить все остальное.
Хемингуэй родился Сегодня-то день рождения Хемингуэя. После армии открыл его. И хорошо, что не раньше. Это было то, что надо. Однажды мне он приснился: в заброшенном пункте ГАИ сидел у окна, тут же был черный слуга. Я собирался узнать, понравилась ли ему рыбалка на Днепре, но так и не помню, спросил ли и что он ответил. С тех пор, приближаясь к этому пункту ГАИ (действительно заброшен- ному) на кружной дороге под автомобильным мостом, всегда вспоми- наю тот «случай». Неизгладимое впечатление оставили его военные и поствоенные вещи, рассказы. «Праздник, который...» И до Парижа бы- ло ясно, что так все и есть: кафе, платаны, запах вина на улицах. «Ро- тонда» на перекрестке и как бы на выпуклости, откуда хорошо видно во все стороны, и вкус душистого коньяка. Это, конечно, его город. Го- род имени Э. Хемингуэя. Потом магия его прозы ослабела. Осталась лишь поэма «Старик и мо- ре». Но не так давно вдруг взялся полистать «Фиесту» —и запоем пере- читал, удивляясь непреходящей бодрости и свежести. Прошлое уже немыслимо без него. Значит, и будущее. Не смогли Аттар рассказывает, что шейх Исхак читал проповедь и один его слу- шатель подумал, что шейх-то не очень сведущ, но ему почему-то вни- мают. И шейх, угадав его мысли, сказал, что однажды зароптала вода в стеклянном светильнике на масло, которое плавало сверху, питая фи- тиль, мол, она ценнее, исцеляет от жажды, а находится внизу, —на что ей масло отвечало: меня бросали в землю, срезали, давили прессом и сейчас предали мучениям —гореть. Человек тот устыдился и упал в ноги шейху. Мне тоже довелось познакомиться с подобным человеком, это был настоятель сельского храма под Смоленском, в речах своих —темный, бывший шофер, уверовавший после излечения странным образом: ему приснился священник в желтом, велевший идти в церковь, бедняга утром пошел —и так началось его служение. В нем было нечто необъя- снимое, то, что приковывало к себе и говорило: это человек необычный. Но мы, трое хмельных ранних посетителей, так и не согнули вый пе- ред ним.
«Отсюда наши трудности», —сказал мне на это товарищ. Надо было читать Аттара раньше, подумал я. Но, конечно, нет... мы бы не смогли. Сияние сумрака Купил два романа Беккета, диптих «Моллой. Мэлон умирает». Читать Беккета трудно, хотя поначалу и захватил первый роман. Все эти движения и потуги немеющего Тела, меркнущего сознания, фи- зиологические подробности. Сюжеты обоих романов не вполне ясны, точнее вполне неясны. Оба романа как-то связаны. Основная тема — тема распада и смерти, медленной, медленной смерти. Герои слабоум- ны. Возможно, все надо было назвать так: Гробовщик и Мэлон (он же Моллой, Макман). Одна из главных сцен, нет, даже главная: умирающий старик ви- дит, как за шторами в окне напротив соединяются двое, этакий театр теней: «Ночь, должно быть, теплая, ибо внезапно на занавеску падает неровная вспышка бледно-голубого и белого, цвета обнаженного тела, а затем розового, отброшенного, вероятно, нижним бельем, а также зо- лотистого, природу которого я не успел понять. Так что им не холодно, если они, столь легко одетые, стоят у открытого окна. А-а, какой же я
бестолковый, я понял, что они делали, они, должно быть, любили друг друга, вот как это, наверное, делается». Пришло в голову следующее соображение: формула модернизма такова: символизм плюс экспрессионизм. А речь все о том же, со времен, со времен Библии и Авесты, Бхага- вадгиты и Чжуан-цзы. Загадка происхождения «золотистого». Эта сценка в створках ракушки, обросшей скользкими водоросля- ми. Так что скорее всего романы не о смерти, а о любви. Снится мне вот что: рисую карандашом горы, что-то заставляет ме- ня поднять листок и посмотреть на рисунок сквозь свет от окна — и я вижу: иконописное лицо, иконописная фигура проступает, и понимаю, что это Дева Мария. Хватаю карандаш и быстро обвожу проявившееся. Затем вылепляю эту же фигурку из пластилина. Показываю братьям, все объясняю. Они смотрят скептически. Какая же это Дева Мария? Кук- ла. Я им не могу представить рисунка, т. к. налепил пластилиновую фи- гурку прямо на таинственное изображение. Сон пишущего, пытающегося схватить и показать то, что показать невозможно. Но Беккет-то показал. Да, мгновенную вспышку. Напи- сал два романа ради мгновенной вспышки «золотистого» среди мрака и уныния, распада.
Битов как мост Читаю «Пушкинский Дом» Битова. Автор, кажется, более умен, чем талантлив. Иногда эти свойства вступают в реакцию, словно химичес- кие вещества, —и тогда текст искрится. Но по большей части роман скучен, многословен, с замахом на «Улис- са», «В поисках утраченного времени», «Петербург»... И все-таки «Пушкинский Дом» вещь значительная и великолеп- ная! Насколько значительной и великолепной может быть литература после Достоевского, Белого, Гоголя, Бунина. Это роман заката. Герой уже почти безволен. Способен лишь на пьяный бунт-дебош в святом для себя же месте —в музее. Герой взбрыкивается. Роман —как залп «Ав- роры», вопль с острова Паксы: «Великий Пан умер!» Отныне Россия Чичикова, Раскольникова —Атлантида. Архаические монологи деда, Одоевцева, Митишатьева хороши. Это все отсветы, зарницы Достоевского, Белого. А название-то? Дерз- кое, высокомерное, отметающее читательскую «массу», ибо большин- ству и невдомек, что ведь это тайное имя самой России. И «Пушкинский Дом» не отпускает после прочтения. В нем усилие духа, подобное тому, что есть в «Игре в бисер», например. Холоднова- то, ясно. Таинственное очарование Петербурга. В советской литерату- ре это Столп. Да и в русской —явление. И по рекомендации Битова, то есть благодаря его отсылкам к Домб- ровскому, взялся за «Хранителя древностей». А «Пушкинский Дом» и есть переход из России Достоевского, Белого в Россию Домбровского, Солженицына. И это скорее уже Пушкинский Мост. Тений, алкаш и бутылка красного Венедикт Ерофеев говорил, что хорошим человеком может быть лишь пьющий. Точно. Мы с Ниной вчера убедились в этом. Бегали по магазинам в поисках электромясорубки, в некоторые за- ходили по два-три раза, продавцы стали нас узнавать. Мы не отлича- лись от большинства российских покупателей, нам надо было «дешево и сердито». В одном магазине мы уже почти купили мясорубку. Чванливый про- давец в жилетке, с чистыми, как всегда (мы видели его второй раз) волосами, свежий, аккуратный, уже торжествовал победу. Но вдруг Ни- на обнаружила брак. И все посыпалось: торжество, учтивость. Я очень
живо вообразил продолжение: ругань, треск и звон, мелькающие кула- ки. Но до этого не дошло. Хотя парень был почти не в себе. Столько нам расписывал преимущества этой мясорубки (я их называл машинка- ми). В другом магазине машинки этой же фирмы тоже были с браком. Но продавец —с потемневшим от перепоя лицом —не возражал и ни- чего не доказывал, охотно с нами согласился и предложил другую ма- шинку. Трясущимися руками собрал ее, продемонстрировал работу. Он был прост и понятлив. Знал, что нам надо «дешево и сердито». Хотя эта машинка и стоила уже дороже. Мы купили ее и расстались друже- ски. «Что значит пьяницы!..» —витийствовал я, таща машинку. Нина соглашалась, да, этот продавец был лучше... «Каков Ерофеев! Гений! Алкаш...» —продолжал я. Нина помалкивала. За ужином я достал бутылку красного вина, купленного несколь- кими днями раньше в качестве лекарства для сосудов и сердца (50 гр. в день), и одним махом допил остатки. Пепел, огонь и вода Еще одна история о суфии из книги Аттара —о Хири, которому на голову из окна высыпали корзину пепла, а он обрадовался, что это был не огонь, коего он, грешный, только и достоин.
...Несколько лет назад шел я мимо дома и был ошарашен разор- вавшимся в двух шагах пакетом с водой. Взялся вычислять шутника. И вычислил. Голова мальчишки появилась из-за перил балкона. Под- нялся в эту квартиру и у открывшей заспанной мамаши потребовал надрать уши своему сыночку. Боюсь, что за эти годы ни капли не поумнел, и поступил бы так же и сегодня. А это была —только вода. Книга, упавшая с неба Завернул в книжную лавку, торгующую, правда, не только книга- ми, но и старинными монетами, —глядь: зеленая книжечка с золотой фигурой человека, держащего нечто священное. Называется: «Луна, упавшая с неба». Быстро беру, открываю. «Древняя литература Малой Азии; обрядовые лирические песни, поэтические гимны, философско- этические размышления хеттских авторов о различных вопросах чело- веческого бытия». —Сколько? —Три тысячи. —Три тысячи?!.. Да таких цен уже не бывает. Расплачиваюсь. О, кайф. Самые лучшие прогулки на свете — за кни- гами. Может, и Большая прогулка человечества в мироздании —имен- но за этим и была предпринята. Ну, а зачем еще? Не за атомной же бом- бой. «Дали рог Океану с вином для питья. Начал тут Океан говорить, обращаясь к Кумбари...» И теперь эти хеттские штучки вплетаются в мою жизнь на Днепре. После обеда на следующий день покатил на велосипеде за город, под- нялся на холм с сосной и узрел лилово-фиолетовый, темно-синий фронт; раскаленные молнии впиваются в землю, видны полосы дождя; мед- ленно и неотвратимо фронт надвигался, покрывая мраком холмы, де- ревни, деревья за рекой. А на холме и внизу, на речном лугу, было сол- нечно, радостно от разнотравья, пахло чабрецом, полынью, медуни- цей, пели птицы. Зритель двоемирия, я раздумывал, успею ли окунуть- ся? Спуститься с холма, раздеться, потом вверх, катя велосипед. Было жарко, хотя и дул ветер. Сатанели слепни. Мне нужно было оставить в реке все городское электричество, всю городскую тяжесть. И помчался вниз со свистом в висках. Бросил велосипед в траву, поплыл вверх по мрачному Днепру. Повернул. Сверкала на солнце вода, над дубом бе-
лело облако, синело чистейшее небо. Но фронт глухо рокотал. Выбрался на берег. Берег топкий, ноги вытирал-вытирал о траву, но днепровская грязь прилипчивая, так и натянул носки, обулся —и вверх. С холма оглянулся. Вот он, фронт — рукой подать. Захватывает перелески. Оседлал велик, погнал прочь, в город, временами озираясь. И успел. Дома после ужина читал: «Тебя лишь смертные зовут: Советник Бога Грома, Среди богов ты - Бог Грозы Полей!» В предисловии: «Особый жрец, носивший титул Человек Бога Гро- зы, должен был читать миф о Луне и Боге Грозы всякий раз, когда слы- шались удары грома». Что я и делаю, чувствуя себя этим титулярным советником... то есть титулованным чтецом мифов. Еще сообщалось, что страх перед грозой сказывался даже в биог- рафиях хеттских царей: Мурсилис Второй лишился дара речи от испы- танного им страха перед громом. А современный человек, хоть и бомжеватый литератор, дерзко играет в догонялки с грозой, самодовольно думал я, засыпая в доме на седь- мом этаже, надежно защищенном от Бога Грозы, и вспоминая мрач- ный грозовой фронт над днепровскими далями. Всю ночь по городу лупил дождь. И особый жрец... что особый жрец?.. Да, особый жрец сидел в какой-то башне, есть башня на площади Ле- нина, точнее дом с башенкой, думал я, пробуждаясь среди ночи и сно- ва засыпая. Все ближе В «Пушкинском доме» Битов очень лестно отзывается о Домбров- ском. А у меня он есть, Домбровский, но в давнем издании «Нового мира», выпустившего его вместо нескольких номеров журнала, не вы- шедших по техническим (?) причинам, печать скверная, бумага серая... Но тут взялся. Пятая глава, сюжета еще нет. Текст напоминает скорее очерк. Много типографских ошибок. Уже думаю и оставить чтение. Но продолжаю. Дух Азии манит, влечет по закоулкам уже моей памяти. И вдруг сюжет —проступил со всей определенностью, сюжет стародав- ний: бросили героя в ров со львами... скорее с гиенами. Что будет? И с пятой главы книгу прочел залпом. Охмелел даже. Талант всегда хмелит. Но это просто гениальный ход: погрузить читателя в археологию, в полусон солнечный, лунный, тенистый, —обвиться вокруг него нежно,
расслабляюще, — и вдруг также нежно и бережно сковать его кольца- ми... еще сильнее —так, чтобы дыхание перехватило. Но самое странное —и страшное? —это то, что версия «органов» по- казалась и мне... неужели убедительной? Увы. И произошло это поми- мо моей воли. Что-то во мне дрогнуло. Потапов —белоказак, бумага из германского посольства... Да ясно же, —чушь собачья! А... что-то дрог- нуло. На дворе 21 век, «Архипелаг» прочитан, пережит. На осколках его я и сам побывал. Ну?! Нет, что уж лукавить. Хотя я просто читал об этом, лежа на диване, попивая чаек, —не меня подхватили на ночной дороге (сцена появления двух машин неотразима, в ней какой-то свя- щенный ужас, жрецы или демоны, блуждающие с желтыми очами-фа- рами, узрели героя на дороге, взяли с собой) и привезли в каменную ре- зиденцию, где и ознакомили с «делом». Домбровский сумел изгото- вить эту отмычку НКВД на наших глазах, отмычку для душ. Но кроме от- мычек на вооружении были обыкновенные фомки. Фомкой —в зубы. И вот итог чтения: я раскололся, на миг —а поверил. Все гораздо ближе, проще: это в нас. Дирижер взмахнет палочкой —и начнется. Нет прививок —долгих, многолетних, иммунитет не вы- работан. А у Домбровского откуда он был? 00 00 00 00 00 00 00 00
Юродивый в 2012 году Архивист ЦК КПСС А. С. Прокопенко пишет в «Безумной психиат- рии» о Файнберге, нарушившем общественный порядок на Красной площади, что его упекли в психушку вот с такой формулировкой ко- миссии Института им. Сербского: «С увлечением и большой охваченно- стью высказывает идеи реформаторства по отношению классиков марк- сизма, обнаруживая при этом явно повышенную самооценку и непоко- лебимость в своей правоте. В то же время в его высказываниях о семье, родителях и сыне выявляется эмоциональная уплощенность...» Ненароком вспоминается Евангельская история, то, как учитель га- лилейский «с эмоциональной уплощенностью» отзывался о своей семье и вообще о семейных обязательствах: домашние — первые враги. О «повышенной самооценке», «увлеченности реформаторством» и гово- рить нечего. Впрочем, Файнберга не потащили к позорному столбу, зачем. Все- таки почти две тысячи лет, прошедших после распятия другого рефор- матора, дали результат, и Файнберга аккуратно упекли на четыре года в спецпсихушку. И всего-то. Увлечение и большая охваченность опасны. И, как раз, начал читать томик Арсения Тарковского, вот стихотворе- ние «Юродивый в 1918 году»: «Что дали ему Византии орлы золотые, / И чем одарил его царский штандарт над Россией, / Парад перед Зим-
ним, Кшесинская, / Ленский расстрел?» —задается вопросом поэт. И пишет дальше о том, как этот юродивый «хлебную корочку гложет на белку похоже, / И красногвардейцу все тычется плешью в сапог. / А тот говорит: —Не трясись, ешь спокойно, браток!» То, что указана дата в названии —знаменательно, ведь можно и не по- нять, какой год? Это и год голодомора может быть. И год ввода войск в Чехословакию, из-за чего и произошло нарушение общественного по- рядка на Красной площади, так что при задержании увлеченному и охваченному Файнбергу вышибли передние зубы. Да, сказано же было: не трясись, браток, не тычься в сапог лысиной. А он трясется и тычется. Бесконечная хроника Из романов мы знаем, что преступники, кровавые убийцы тоже люди. Но когда читаем в хронике происшествий о каком-либо новом преступлении, все равно думаем, что преступник недочеловек. И напо- мни кто-то в этот момент о каком-нибудь Раскольникове, мы ответим: это все романистика! Но есть еще такой жанр, как документальный роман. В Америке его столпы —Трумен Капоте, Том Вулф. От подобного романа отмахнуть- ся труднее. В первую очередь я имею в виду «Хладнокровное убийство» Капоте. Роман только что прочитан. Вышел-то он давно. В нем расска- зывается об одном убийстве, происшедшем в 1959 году. Вкратце: двое налетчиков проникли ночью в дом богатого фермера, полагая, что там есть сейф; чтобы спокойно искать сейф, они связали по рукам и ногам главу семьи, его болезненную супругу, сына-подростка и красавицу дочь; вместо сейфа они отыскали только 40 долларов; короткое совещание; один из них берет нож, перерезает горло хозяину, остальных убивают выстрелом в лицо, в голову; все, уезжают в Мексику, прихватив еще би- нокль и транзисторный приемник. Типичные недоделки, ублюдки. Но читатель втягивается в текст, втягивается в жизнь, в прошлое этих двоих и в конце концов проникается к ним какой-то специфической сим- патией. Так что когда их настигают, заключают под стражу и кто-то про- являет к ним милосердие, — просто на словах, несколько ободряющих слов, жестов для загнанных в угол существ, —это оказывает сильное воздействие. Убийц ждет Перекладина. Она находится в тюремном складе, они видят ее тень. И это свершается: хруст шейных позвонков, тишина, в воздухе болтаются ноги коротышки, у одного из них они были слиш- ком коротки, да. И ты понимаешь, что казнили не только их, но и тебя,
втянувшегося в это дело читателя, хотя ты совсем другой и у тебя и в мыслях не было —и т.д. И тем не менее: чувствуешь вину. И пони- маешь, что от этого нового знания тебе уже не отмахнуться. Чтение этого скрупулезного текста похоже на погружение в батискафе в про- стые глубины мира двоих, ставших кровавыми преступниками. Да, они получили то, что заслужили. Так им и надо. Финальный хруст приносит облегчение. Но ты уже никогда не сможешь их забыть. Так что, прежде чем читать этот документальный роман, стоит все взвесить. Р. 8. Это летняя заметка о летнем чтении; американское убийство я сразу вспомнил, едва стали доходить первые новости о случившемся в Кущевской. Очень похоже, только жертв больше. Но оказалось, что жертв еще больше и все совсем не похоже: в Кущевской орудовала организо- ванная группировка. ...Впрочем, что лежит в основе действий подобных людей? Жажда наживы и неограниченной власти над другим. Все мафии, кланы, брат- ки сходятся в этой точке: нажива и власть. И мелькает подозрение, что и тень государства касается острием этой же точки. То есть банда Ку- щевской не обезьяна ли государства? ...Недавнее сообщение выводит разговор вообще в иррациональную область: в той же Кущевской, где сейчас снуют менты и журналисты, 6 декабря двое жителей встретили подростка, избили его до потери соз- нания, а чтобы замести следы, отнесли на железную дорогу: поезд раз- резал его. И здесь уже хочется противоречить Капоте и всем гуманистам. Весеннее чтение Кафки Зацвели сады. Напротив в общежитии открылся как будто бордель на девятом этаже: на подоконнике сидят девицы, демонстрируют ляж- ки, иногда машут кому-то —мне? соседу? Пишу, задернув шторы. Вечером читаю Кафку, письма Милене и нахожу, что он был боль- шим путаником. Но вот К. встретился с ней, с Миленой. Они провели вместе 4 дня в Вене. К. для этого уехал из лечебницы. Это была не только литератур- ная любовь. Наконец-то К. — на исходе отпущенных лет - начал дей- ствовать в житейском понимании этого слова. Но Милена была за- мужем. Не в этом ли причина его необычайной смелости? Фелиция и Юлия были свободными девушками. А Милена замужем, как жаль...
На самом деле К. был прочно и несчастливо женат на своей музе. Несчастливо —в житейском смысле. А уже на самом-самом деле —еще как счастливо, в высшей степени счастливо. Ледяное пиво и австрийское лекарство Выпил ледяного пива на День Победы и простыл, зато много прочи- тал. Прочитал Роберта Наймана «Осеннее путешествие с любимой», Ган- са Леберта «Корабль в горах», «Пражские тетради» Поссе (о Че Гева- ре), «Поэта и замарашку» нашего Пьецуха, —веселая и спорная вещь, жаль только, что все герои говорят одинаково и зря втиснуто много пу- блицистики. Поссе в предисловии как раз поминает Бахтина: «Когда жизнь убивает идеологию, рождается роман». У Пьецуха наоборот. Ну, да он и не роман написал, повесть. И все-таки повесть оказалась живу- чей, идеология ее не смогла уморить. На восприятие Че Гевары неожиданно влияет образ еще одного «революционера» —исламского толка, кажется, намеренно носившего берет, длинные волосы и бороду, я имею в виду араба Хоттаба. Или Хат- таба? Черт его знает, но ведь довольно противная личность. И заслужен- но уничтоженная. Еще одна австрийская повесть «Ребенок как ребенок» Томаса Берн- харда. Смешно и горько до слез. Начал кое-что зачитывать, несмотря на боли в горле, Нине вслух —о деде, его реплики в адрес школы, учи- телей — и почти всю повесть и прочел вслух. Резкие повороты неизмен- но вызывали смех. И чувствую —горло уже не саднит. Так и вылечил горло —теплой повестью Бернхарда. Неожиданный вывод Прочитал «Тропик Рака» Миллера. Во всей книге несколько дейст- вительно ценных страниц —тех, где он подражает Уитмену. А вообще против чего и во имя чего весь этот пыл?.. Против всего. И во имя любви. Мне самому странен этот вывод, я не это хотел сказать, написать — помимо воли вышло. Хороший автор всегда протестует во имя любви. Точка. И мир это- го стоит. Чего? Любви или протеста? И того, и другого.
Сердце Пришвина Читаю рассказы Пришвина из «Моих записных книжек». Взгляд у автора изощренный. Вот он описывает, как в жару из старой сыроеж- ки, похожей на чашу, пили две маленькие пичуги дождевую воду, и он сам лег, чтобы испить —и вдруг увидел спускающегося на паутине пауч- ка — на желтый березовый листок, плавающий в чаше. А начинается рассказ с упоминания военного парада на Красной площади, и легко представить этот парад: едут танки, строем шагают солдаты... Потря- сающе многомерный рассказ. У рассказчика глаз —подзорная труба и глаз —микроскоп. Но главное —теплое мудрое сердце. Кролик На базарчике у старухи купил «Приключения Алисы в стране чу- дес» за 20 р. Дочка увезла ту «Алису», что у нас была, в Москву. А мне, старому чайнику, побитому жизнью и, конечно, разучившемуся читать сказки, временами почему-то хотелось —ну, если не перечитать «Али- су», то хотя бы так, полистать, нырнуть за Джоном Тенниелом в кро- личью нору, посмаковать его иллюстрации, похожие на светлые кош- мары детских снов. И вот смотрю. Мне не перестал больше всех нравиться Кролик, дерзкий, щеголе- ватый, иногда беспомощный. И ведь это он, как ни крути, — провод- ник? Да у меня у самого в детстве жил кролик под столом, я его вы- менял у одного дворового товарища. Конечно, жил он не в чистеньком домике, на двери которого висела медная дощечка «Б. Кролик», а в ста- ром чемодане, но с надписью: Тйе ВеаНез. Старший брат уже бредил рок-н-роллом и метил все, что попадалось под руку: портфели, учеб- ники, пеналы. Мой кролик был без фрака и тросточки, но белый, с алы- ми глазами. Отзывался на кличку и никогда не дерзил мне. Ему не- плохо жилось в чемодане на арбузных и хлебных корках и капустных листьях. Но однажды он дал тягу по своей кроличьей тропе во время прогулки в овраге. Не знаю, как это произошло. Я отвлекся на пару ми- нут, а он исчез. Поиски ни к чему не привели. Я так и не попал на его тропу. Ну, зато есть свидетельства более удачливого ребенка —Алисы. Да и нам, старым чайникам, иногда выпадают любопытные сны, впол- не безумные чаепития.
Значит, на тропе Б. Кролика, перекрытой, заваленной валунами- доводами, еще есть какие-то лазейки. «—Нужно сжечь дом! сказал вдруг Кролик». За что мы любим Чарльза Буковски Надо прямо об этом сказать. Он наш агент 007. Абсолютно свободный мужик. Недюжинных спо- собностей. И о главной из них пора заявить во всеуслышанье. Возьми и попробуй пить три дня напролет, заявиться к другу, рас- пить стартовую бутылку горькой, Немирова или Бархатной смоленс- кой, и отправиться в одну телерадиомастерскую, где дым всегда коро- мыслом. Влиться в общий ход веселия, которое есть на Руси питие; и потом мчаться с пьяным водителем по кружной дороге неизвестно ку- да, жечь костер, утром очнуться и увидеть стену дома, принять ее поче- му-то за стену сумасшедшего дома в полях —а одна душевнолечебни- ца точно в полях находится; повернуться и увидеть храпящего водителя, уронившего голову на руль, обернуться и узреть на заднем сиденье третье- го; а где же продавщица? или работница детского сада, воспитатель- ница, чья-то знакомая? которую куда-то подвозили... наверное, под- везли? Но, черт, что это за дом? И увидеть, как из подъезда выходит человек... с подозрительным лицом. Проклятье! Откуда тут взялся сосед? Впрочем, ему давно пора поселиться в каком-то таком вот заведении, да, да, это точно... Но почему мы здесь? Стоп, отсюда надо быстрее сматываться, это ведь мой дом, меня могут узнать. Водитель таращит глаза, и усы его таращатся. Не бойся, говорит проснувшийся на заднем сиденье, тебя не узнают. Ты себя в зеркале видел? А здесь что, есть ван- на? ...и чашечка коффэ. Ладно, едем ко мне на дачу. Пакеты, набитые бутылками... И т.д. И так три дня. И вот кем же ты себя почувствуешь на третьи сутки? Есть ли у тебя в голове свежие мысли? Похож ли ты ли вообще на человека? И, наконец, способен ли ты что-нибудь напи- сать? Не заявление об уходе с работы и не жалобу в ЖЭК, а, например, связный и душевный текст? Так вот старина Буковски был способен, и он делал это, живя в та- ком режиме все свои семьдесят с лишним лет. Ну, чуть меньше, конеч- но. Хотя, кажется, что он начал с пеленок — писать свои нежные сти- хи: В Горах Валькирий / где бродят надменные павлины /я увидел цве- ток / размером со свою голову / а нагнувшись, чтобы / его понюхать / лишился мочки уха / кусочка носа / одного глаза / и половины пачки си- гарет. / на следующий день / я вернулся / чтоб выдрать проклятый цве-
ток / но он показался мне таким / красивым / что вместо него я приду- шил / павлина. Ортодокс бунтующий Впервые Пол Боулз появился в России в 1985, в самиздатском тогда «Митином журнале» —в образе «Гиены». Так называется рассказ. То, что по ходу повествования происходит аватаризация (неологизм, от «аватара — в мифологии индуизма понятие, обозначающее феномен нисхождения божеств (Вишну, Шивы и др.) на землю и воплощения их как в людей, так и в других смертных существ») рассказчика — сна- чала в аиста-простака, а затем в мудрую, хитрую и коварную гиену, за- манивающую птицу в пещерку и там ее пожирающую, ясно как божий день. Любой писатель проделывает тот же трюк: ударяется о стол, мо- нитор компьютера или что там перед ним, и оборачивается лебедем или красной девой, летит, рукавами машет. Обычный шаманизм писатель- ской повседневности. Шаману-писателю приходится воплощаться и в самых отъявленных мерзавцев, в Смердяковых и иже с ними. Или ве- шать топор в петлю на отвороте пальто. Но аватаризация Пола Боулза в этом рассказе вызывает все-таки легкую оторопь. «Затем она сожра-
ла то, что хотела сожрать и вышла на широкую плиту, прикрывавшую вход сверху. Там, под луной, постояв некоторое время, она выблевала то, что сожрала, а после, полизав блевотину, принялась кататься в ней, втирая ее в шкуру». В другом рассказе аватара писателя — змея, ужа- лившая ребенка. Эти образы столь суггестивны, что у читателя пробе- гает холодок по спине. Он и сам начинает видеть мир глазами змеи, вот в чем штука. Завет Льва Толстого о вчувствовании Пол Боулз ис- полняет виртуозно: он заражает нас своими аватарами. И впечатли- тельным натурам его рассказы лучше не читать. Гиены, явившиеся из ми- ражей танжерского отшельника (в марроканском Танжере америка- нец Боулз провел большую часть жизни), будут преследовать по ночам. Но сейчас хотелось бы поделиться кое-какими соображениями по поводу романа, который сам автор считал лучшей своей вещью. Назы- вается он «Вверху над миром». Спешу успокоить. Здесь никаких гиен и змей и шокирующих под- робностей. Размеренное повествование о путешествии семейной пары - доктора Тейлора Слейда и его жены Дэй в Центральную Америку, о плавании на корабле, знакомстве с пассажиркой миссис Рейнментл... Ничего особенного. Чемоданы, кофе, пароходные гудки. «За окном утренний туман капал с одного бананового листа на другой». Правда, сразу возникает и какая-то раздражающая нота. Что-то неясное появ- ляется в воздухе, некое дуновение. Это происходит незаметно; только потом, вернувшись к тексту, начинаешь понимать, что с первой же стра- ницы автор подавал знаки: «Часы над буфетом тикали быстро и гром- ко». Медлительные капли тумана и быстрый ход часов и создают тот зазор, в который проникает неприятная ледяная струйка дыхания неиз- вестного. «—Только не нервничай, —сказал он, зевая». В этой репли- ке - вся стратегия боулзовского письма. Текст зевает, а мы потихоньку начинаем нервничать. Это и создает нужный тонус, постоянно подпи- тываемый искрой, сверкающей между разными полюсами. Итак, семейная пара совершает турпоездку в Панаму. По пути зна- комится с неприятной миссис Рейнментл: широкий лоб, блестевший от пота, спутанные волосы, свободный серый шелковый костюм. У ка- надки какие-то проблемы с денежными переводами, супруга доктора Тейлора одалживает ей незначительную сумму. Доктору это не нравит- ся. Канадка ему несимпатична. В довершение ко всему в захудалой гос- тинице городка, куда причалил пароход, ему приходится уступить свою кровать и перейти в номер этой навязчивой дамы, потому что в номе- ре не запирается дверь, это даже не полноценный номер, а, скорее, чу- лан... Эта маленькая деталь сразу нам что-то напоминает, верно? Беско- нечные гостиничные номера Кафки, в которых теснятся постояльцы, и засыпают просители в ногах у чиновников из Канцелярии, — ведущих прием, лежа в постели. Вспоминается и учитель из того же «Замка», вынужденный жить в спортивном зале школы с семьей. Кстати, не поверите, но ситуация не такая уж абсурдная. Мне подобную историю рассказывала жена об учителе физкультуры из ее школы: когда взбал-
мошная хозяйка вынудила его в аварийном порядке съехать с кварти- ры с ребенком и женой, он некоторое время жил в малом спортивном зале. Вообще, России Кафка был нужнее. Зачем понадобился Кафка Боулзу? Это тоже один из зазоров, уже готовых, находящихся вечно в сознании культурного читателя. Он зияет в сером ленивом мире, так почему же и его не включить в опись? Не по- мешает. Доктор Слейд вынужден провести ночь в чулане, оставив жену вдвоем с канадкой. В наше обнаженное —Фрейдом и братьями Люмьер —вре- мя этот простой факт не сразу можно зафиксировать безобидным пред- ложением. Слейд вынужден ночевать в чулане, а канадка спит в номе- ре с его женой... ночует с женой... то есть... В общем, смутные подозре- ния возникают у читателя и здесь. Хотя автор, как будто, и не дает по- вода. Или так кажется? Да, опасения были смешны. Ничего такого. Лишь беспокойные сны у всех путешественников. Рано утром супруги собрались, стараясь не разбудить миссис Рейнт- ментл, лежавшую на кровати под сеткой от москитов, и отправились дальше, вглубь страны, —во все увеличивающийся зазор. Да? Почему это нам почудилось? Нас тревожит то, что увидела утром жена докто- ра: «Миссис Рейнментл по-прежнему лежала в неудобной позе под сет- кой, и одна ее большая нога свисала над краем». К тому же глаза ее бы- ли открыты. Но когда чуть позже, выйдя из номера, миссис Слейд по- пыталась восстановить картинку, ей представилось, что глаза канадки все же были закрыты. «Но затем ей пришла на ум хромолитография Иисуса, на которой смеженные веки внезапно раскрывались, и глаза смотрели прямо на зрителя». И мы уносим этот взгляд дальше. Чета прибывает в столицу, где знакомится с неким скучающим бо- гатым бездельником по имени Сото; он приглашает их на ужин. От про- давца газет мы вместе с миссис Слейд узнаем, что это отпрыск влия- тельной семьи и у него какие-то проблемы с отцом. Доктору Слейду все это не очень-то нравится. Еще бы. Мистер Сото лощеный красавец, молод, а доктору уже под семьдесят; миссис Слейд много моложе... Но делать нечего, приглашение принято. «В долине поднялся вечерний ве- тер, приправленный ароматом хвои. Они поежились и начали быстро спускаться с холма; на выходе из парка поймали такси». И читателю кажется, что сделали они это напрасно. Бедняга доктор, думаем мы и невольно поеживаемся. В роскошном доме Сото обитает молодая женщина с сыном; жен- щина странноватая, дитя соцветия 6о-х: свободной любви и марихуа- ны; она беспрестанно вертит толстые грифы и смолит их. Она хотела бы уехать в Париж к матери, но у нее нет денег, и вообще... Лючита, так ее зовут, родилась в Гаване, волею судьбы оказалась здесь, в Панаме, на со- держании у мистера Сото. Натура творческая: показывает свои картин- ки, врет что-то по поводу их реализации, будто бы кто-то закупил у нее полсотни штук. Сото держит кубинку на коротком поводке, ее сыночку
запрещено появляться в зале и спальне, он обретается где-то на задвор- ках. Да, странный дом, непросты отношения его обитателей. Поблизо- сти маячит друг или скорее компаньон Сото —Торни. Впрочем, в каком деле компаньон, непонятно. Лючита испытывает к нему отвращение. И в этот мир являются гости, американская чета Слейдов. Жене док- тора Лючита неприятна. Доктору Тейлору мистер Сото кажется пошло- ватым. Им явно здесь не по себе, но... они остаются не только на ужин, а и на всю жизнь. Она не будет такой уж длинной. Здесь надлежит вроде бы остановиться. И решить вопрос, рассказы- вать ли дальше? Вопрос не так прост. Пол Боулз в России почти неиз- вестен, несмотря на экранизацию Бертолуччи другого его романа «Под покровом небес». Роман, в мир которого мы пытаемся сейчас проник- нуть, издан просто нелепым тиражом для писателя такого дарования. Каким? Не поверите: юоо экз. И купил я его в «Библио-Глобусе» этим летом. А выпущен он три года назад. И все-таки есть надежда, что ро- ман еще будут читать. И вот я думаю, вряд ли радовались читатели, ну, например, Сименона или Конан Дойла, когда ушлый писака открывал им все карты «Цены головы» или «Пестрой ленты» —до того, как они эти вещи прочли? Да нет, двух мнений быть не может. Если обозре- ваемая вещь проходит по ведомству детектива, надо уметь вовремя умолкнуть... А что, роман танжерского отшельника детектив? спросите вы. Ответ будет таким: большая часть написанного —точно не детек- тив. Но, увы, под конец приобретает черты такового. Что лично у меня вызывает чувство разочарования. Нечто подобное испытываешь, прочитав роман Юзефовича «Журав- ли и карлики», великолепный, остроумный, живой, но в финале пере- проявленный. Развязать все узлы, все объяснить и залить беспощадным светом, —без этой последней операции немыслим детектив. Двусмыс- ленный финал автору не простит ни один читатель детектива. Это са- моубийство детектива. Но Юзефович-то писал совсем не детектив? И этот детективный прием сильно вредит его прекрасному роману, затем- няет чувство восхищения, почему я и говорю о перепроявлении. Пара- доксально, но именно это происходит, когда фотограф передерживает снимок в проявителе: снимок чернеет. Хотя, казалось бы, должен раст- воряться в свете. Да, мы все узнаем, на все вопросы получены ответы, но почему-то при этом испытываешь разочарование и ответы кажутся слишком плоскими, недостаточными в своей избыточности. Мы остаем- ся с карликами фактов, а журавли тайны где-то в других небесах. Жаль! Мастерство детективщика пересилило чутье художника, свободного от всяких догм и приемов. И все-таки Юзефовича можно понять. Но Пол Боулз никогда не писал детективов. В его романе «Вверху над миром» есть сюжетообразующее —для детектива —убийство; но сам факт убийства остается под вопросом до самой развязки; следст- вие ведется где-то на периферии текста, скорее, за текстом. Читателю взять на себя роль следователя мешают сомнения: а было ли преступ- ление? Может, несчастный случай? (Уже можно сказать, что миссис
Рейнментл, неуклюжая канадка, погибла при пожаре в гостинице, вспых- нувшем после того, как чета Слейдов отбыла). Но под конец начинает- ся дюжий детектив: одурманенное тело летит в пропасть, бешеная ноч- ная езда, голливудский револьвер на бедре, выстрел, женский вскрик; и узел раскручивается с энергией стальной пружины; все залито светом и объяснено... Все ли? Нет, не все. И так не бывает в перепроявленном мире детектива. Последнее со- ображение и перевешивает чашу читательских весов: нет, перед нами вовсе не детектив. Ну и отлично, значит, продолжим наш рассказ. Итак, доктор Тейлор и его молодая жена попадают в настоящие тенета, «дом паука» (так называется, кстати, один из предыдущих ро- манов мастера), из столицы перемещаются в загородный дом, плаваю- щий в пучине душного леса. Их перевозят туда одурманенными, ослаб- ленными и сломленными якобы неизвестной болезнью. Эта болезнь ка- жется в высшей степени подозрительной! И, если они действительно подхватили лихорадку, сопровождаемую высокой температурой и гал- люцинациями, почему же оказываются не в больнице, а в глуши? Хотя вроде бы некий врач осматривал их. Тем более странно! Но, как бы там ни было, а супруги Слейд попадают в загородный дом Сото. «Они про- ехали горный перевал. Воздух неожиданно стал жутко холодным». Ту- да же перемещаются Лючита со своими грифами (любопытное название для косяка, ассоциируется ли оно и на английском со стервятниками?) и Торни. В конце концов, становится понятно, что мистер Гроув Сото заманил американцев, опоив каким-то зельем, в эти джунгли. Зачем? Возникает две версии. Первая, элементарная: ему приглянулась мис- сис Слейд. Вторая —демоническая. Но для первой версии Гроув Сото слишком неоднозначен и —холоден. В нем есть что-то от рептилии. Нет, даже, пожалуй, не холоден, а прохладен, это точнее. В нем чувствуется, чувствуется сквознячок. Вторая версия более основательна. Сыночку бо- гатых родителей скучновато вести размеренную жизнь. Богатство питает пороки. И о его пороке свидетельствует Лючита, превращенная им поч- ти что уже в домашнее животное: рассуждающее, слушающее и достав- ляющее удовлетворение в постели. Мистеру Гроуву Сото, похоже, по ду- ше ломать людей, да, как игрушки, пластилиновые куклы. Обе версии так и будут существовать, переплетаясь причудливо на ма- нер змеи и орла Заратустры, придуманного Ницше. Это имя вспомни- лось не столь уж случайно? Не владеют ли Гроувом Сото те же демо- ны? Демоны воли к власти? В любом случае, в нем клокочет энергия, ищет выхода некая темная сила. И при этом Гроув Сото прозябает на за- дворках судьбы. Что это за человек? В юности Гроув учился в крупнейшем и старейшем университете Канады по настоянию матери. Поступить туда он согласился после де- лового соглашения: она дарит ему «кадиллак», он сдает экзамены. Отец
— супруги были разведены и обитали в разных странах — настаивал, чтобы Гроув приобретал практические навыки, управлял одной из га- сьенд в Панаме. Но все-таки доводы матери в виде шикарного авто ока- зались убедительней. Да вот незадача, студент Гроув нечаянно разгро- хал эту буржуйскую тачку и удрал, бросив учебу и не попрощавшись с родительницей. Из различных биографических деталей складывается портрет жертвы родительских амбиций и разногласий. Своей чрезмер- ной опекой они перепроявили его. И Гроув Сото стал темен. Так вот, почему бы этому очередному скрытому неврастенику и латентному маньяку не удерживать несчастных американцев в своем паучьем гнезде среди лиан, индейских лачуг, болотистых испарений? Возможно, он злой экспериментатор, и хочет устроить наглядную де- гуманизацию представителей самой продвинутой современной циви- лизации —американской. Впрочем, политики в романе нет никакой. Ну, и какая же из версий окажется верной? Правильно, ни та и ни другая. Победит третья, остающаяся в подсознании, с того момента, когда миссис Слейд последний раз взглянула на госпожу Рейнментл, лежав- шую в неловкой позе под сеткой от москитов. Вот оно, финальное ра- зочарование (все-таки еще не читавшим роман лучше в этом месте пе- релистнуть страницу) от эффекта перепроявления: Гроув Сото устра- нял свидетелей, каковыми считал американцев. А миссис Рейнментл при- ходилась ему матерью, ее-то и удушил простыней, пока миссис Слейд посапывала рядом в своей кровати, Торни. И, весь во власти демонов разыгрывающейся паранойи, мистер Сото заманил туристов в свое ло-
гово. Но поначалу он намеревался лишь очистить память доктора Тей- лора и миссис Слейд с помощью различных препаратов, как магнито- фонную ленту. Тут, к слову, конечно, узкое место романа. Как это воз- можно? Стереть не всю память, а лишь некоторый ее «участок»? Но по- истине —человек существо проблематическое (Достоевский). В документальном фильме Би-би-си «Время» показан человек, стра- давший редкой болезнью: этот несчастный вел жизнь, к которой нас неустанно призывает реклама: жил настоящим. Он все забывал с неве- роятной скоростью, за десять или пятнадцать секунд. Ему что-то объяс- няли, ну, говорили, что дочь вышла замуж и уехала в Австралию, а спу- стя мгновенье снова об этом начинали рассказывать, и он изумлялся: как? она уехала?., и т.д. Безнадежный случай. Даже пообедав, он не знал, что пообедал. Но вот что любопытно. Этот человек был музы- кант, он подавал большие надежды. Так вот: ноты он помнил. И перед телекамерами играл на пианино. И еще: свою жену он всегда узнавал. В ослепшей безвидной памяти этого человека сохранились два остров- ка зримых: музыка и жена. Ну, ну, не все столь сентиментально: бывшая жена. Судя по всему, она оставила его, боясь потеряться в этом бездон- ном настоящем. Поразительный случай! Так что и эксперимент Гроува Сото мог завершиться удачей: растворить память обо всем, что после- довало за высадкой с парохода, создать рукотворный провал, удалить этот сегмент. И это ему удалось вполне, ни доктор, ни его жена не мог- ли вспомнить, что же происходило после того, как пароход причалил. В их памяти зияла бездна. И мистер Сото в этом убедился, прослуши- вая записанные его верным Торни (ассоциативная мысль: эти роли хо- рошо бы исполнили Депп и Бенисио дель Торо, какими они предстали в «Страхе и ненависти в Лас-Вегасе») на магнитофон разговоры супру- гов в своей комнате. Да, они ничего не помнили. Но помнил сам Гроув, вот в чем закавыка. И у него разгоралась мания преследования. Что и привело к печальным результатам. Все-таки Гроув Сото далеко не Ро- дион Раскольников. Воспаленная совесть нашего бедного соотечествен- ника, разрастаясь, достигает библейских размеров, паранойя Гроува Сото —ничтожна, это жалкий пигмей. Гроув Сото, как кажется, упустил свой шанс стать вровень с Расколь- никовым: стереть ленту и своей памяти. Конечно, это был бы Расколь- ников, так сказать, наоборот, антипод, но не менее трагичный в своей пустоте. Ведь эксперимент мог в его случае зайти дальше, так что па- мять обернулась бы пустыней музыканта из фильма Би-би-си, и в ней осталась бы одна фигура —фигура матери. Но панамский буржуа предпочел экспериментировать с чужим соз- нанием. Что же происходило с жертвами, престарелым доктором и его мо- лодой женой миссис Слейд? Ну, во-первых, назвать их жертвами ме- шают некоторые обстоятельства. Они, в общем, добровольно отправи- лись в этот ад. Или почти добровольно, все же будем учитывать их со- стояние. Но уже в загородном доме, полностью оправившись, выныр-
нув из наркотического морока, они были вольны выбирать, оставаться или сейчас же уезжать. И Гроув Сото не стал бы препятствовать, еще не захваченный полностью своей паранойей. У них был шанс. А они почему-то медлили. Жили в отведенной им комнате, принимали душ, пили кофе по утрам, прогуливались по окрестностям, загорали и пред- принимали попытки овеществления времени: наполнить событиями отрезок длиной в пятнадцать дней. Пятнадцать дней потерянного вре- мени. «—Восстановить в памяти эти дни —теперь главная цель моей жиз- ни, — сказал доктор Слейд, пытаясь улыбнуться. Обжигающий ветер резко хлестнул его по лицу, так что у него перехватило дыхание». Да, этот ветер иногда кажется горячим. И как будто бы он сметает в памя- ти эти пятнадцать дней, — словно сор, пыль со двора патио, залитого солнцем. Всего-то пятнадцать дней? Целые годы сливаются в нашем сознании в один день, и это никого не беспокоит. Может быть, потому, что на самом деле все дни и ночи, часы и минуты никуда не деваются, ждут какой-либо вести в своем хранилище, — по крайней мере, это предположение нас успокаивает. Но пятнадцать дней стертого време- ни уже представляются чудовищной потерей. Эти дни во что бы то ни стало следует проявить, как мутные прямоугольники фотобумаги, вы- нутой из-под светового луча фотоувеличителя. Разумеется, тут напрашивается еще одна аналогия, — глобальная: аналогия с историей человечества, мучительно занимающегося тем же, что и доктор с женой. Худо-бедно, а картину исторического времени уче- ные набросали. Оно овеществлено в книгах, пирамидах и развалинах. Но еще полно белых пятен, которые увеличиваются за шкалой истори- ческого времени и зияют безднами вне земных границ. И никакая тео- рия Большого Взрыва не высветит их, мириады дней и ночей —до этой вселенской хлопушки. Впрочем, это реплика в сторону, вверх. Вернем- ся в знойный мир Панамы, в имение посреди джунглей и гор, на зали- тый солнцем клочок земли, где в крытых галереях вокруг ослепитель- ного патио — внутреннего дворика — бродят странные люди, потеряв- шие время, те, над кем нависла опасность остаться и вовсе без буду- щего. Но вместо того, чтобы спасаться, они предаются томительным сиестам, долгим разговорам с хозяевами не только этих мест, но — с каждой минутой это все яснее —и их судьбы и снова и снова стараются вернуть пятнадцать исчезнувших дней. «Но это было все равно, что искать на берегу вчерашние следы». Атмосфера сгущается. Наши версии поминутно борются. Образ Дэй, супруги доктора Слейда, дышит чувственностью. Гроув как будто увле- чен именно этим, ее прекрасной женственностью и молодостью, томя- щейся подле старого мужа. Вот он ведет ее в комнату осматривать ог- ромную статую индейского божества, усаживает ее на кушетку, расска- зывает об этой статуе и —внезапно садится рядом... и начинает рас- суждать о христианстве, а потом переходит к тому, что неотступно пре- следует его: вопрос памяти. Что она помнит с первого шага на этой зем-
ле? То есть, на земле Панамы? И т. д. Он треплет ее расспросами, как паук муху своими ловкими лапами — и отпускает. Нет, ее женствен- ность его не интересует. То, чем занимается он, больше похоже на инк- визиторские пытки. И сам он метит, ну, если не в Великие Инкви- зиторы, то в необычного человека, демонического экспериментатора. И молодая женщина уже страстно желает отсюда вырваться. Кажется, она его раскусила. Чутье редко подводит женщин. Но ее муж вовсе не спешит. Раз уж мы здесь, говорил он, давай просто получать удоволь- ствие. И обещал ей уехать, как только она захочет. Но по всему видно, что самому-то ему уезжать неохота. Получать удовольствие? Здесь сно- ва возникает зазор между расслабленно-умиротворенным стилем Тей- лора и метаниями напружиненной Дэй. Что же так привлекает здесь доктора? Почему в его репликах слыш- на покорность? и в самом деле довольство? Внимательный и умный доктор не мог не понимать, к чему все идет. Не мог верить в искренность гостеприимного хозяина, показавшегося ему еще при первом знакомстве пошловатым, и неспроста он обратил внимание на звериный душок в столичной роскошной квартире Сото. Его обаяние он воспринял как неподлинное. «... и он без колебаний его отверг». И вот доктор зевает, подшучивает над подозрительностью Дэй. В чем дело? Что произошло? Неужели последствия наркотического забытья? Возможно. Произошел взлом бессознательного, —недаром же Хак- сли назвал свои брошюры о мескалине «Двери восприятия» и «Ключи от рая и ада», —ив сознании доктора закурился жертвенный дымок с алтаря Танатоса. Не оставляет ощущение, что доктору уже и не хоте- лось возвращаться в мир, он достиг своего преддверия, и, заворожен- ный исходящим оттуда дыханием, смирился. Его загипнотизировала тьма. Тьма, вторгающаяся и в сознание молодой женщины. Ей снится в одну из ночей пляж, прибой и «безбрежный горизон- тальный шепот над морской гладью, доносивший одну фразу, которая повторялась с регулярностью мигающего маяка: Скоро наступит рас- свет». И Дэй наполняет блаженство. Тьма, обещающая рассвет. В этом блаженстве есть что-то уже от предсмертной истомы. Конечно, сразу можно расслышать: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Но в мире романа нет места этой надежде. Хотя тему христианства автор затрагивает, по крайней мере, трижды. Первый раз, уподобляя мерт- вые глаза миссис Рейнментл глазам Христа, —пусть и всего лишь Хри- ста с хромолитографии, такой картинки с фокусом: глаза внезапно от- крываются, но метафора довольно сомнительна. Тем более, что имен- но мать увещевала в юности сына, Гроува, или Веро, как его называли близкие, не впадать в крайности и не давать отцу заманить его в Цер- ковь. Что же это за крайность — предложение отца шестнадцатилет- нему сыну сходить на воскресную службу? И его совет «придерживать- ся ортодоксии, чтобы все, за исключением духа, стало простым реф-
лексом». При этом сам отец оставался агностиком. Впрочем, сыну со- вет показался дельным, и он много над этим думал и заключил, что надо лишь подыскать «убедительную ортодоксию». Надо ли говорить, что этой ортодоксией стало не христианство? Собственно, в этом он признается в разговоре с Дэй перед изваянием индейского божка, вос- хищаясь доколумбовыми цивилизациями и констатируя, что единствен- ная заслуга христианства заключается в уроке сопереживания. «Слова Иисуса —руководство, обучающее, как ставить себя на место другого». Дэй реагирует вяло. «Если он надеялся ее рассердить, она его разо- чарует». Ну, реплика материалиста —а может быть, язычника? —Сото не так уж плоха. Если бы на самом деле мы все воспринимали сердцем это просто руководство! Но произносит ее скорее автомат, робот, а не живой полноценный человек. И эта фраза отдает мертвечиной. Риско- ванная аналогия в поле этого романа, но невольно представляешь, например, верных высоколобых слуг Третьего Рейха, рассуждающих о том же. Руководству христиан здесь посреди горячих джунглей нет места. Тем более нет и всего остального, о чем благовествовал Иоанн. И суп- ругов Слейд ожидает не рассвет, а смерть, и только. Наши две версии оборачиваются обманками: мистер Гроув Сото не Дон Жуан и не Си- няя Борода, не экспериментатор, а обыкновенный преступник, коснею- щий в ортодоксии эгоизма. Но... точен ли наш диагноз? Насчет эгоизма, пожалуй, да, тут двух мнений быть не может. А вот преступление, то первое, совершенное руками верного Торни, вызы- вает вопросы. Мотивы преступления под конец уже не кажутся столь очевидными. Зачем Гроуву понадобилось это убийство? Ради наследст- ва? И только? Но он был вполне обеспечен, даже богат, несмотря на раз- лад с отцом. И потом мы же помним, что у его матери возникли какие- то проблемы с получением денежных переводов. Было ли вообще это материнское наследство? Эти вопросы озадачивают, но не кажутся такими уж неразреши- мыми. Возможно, разгадка таится в самом финале, в одном жесте руки, протирающей запотевшее огромное зеркало ванной большим турец- ким полотенцем... Впрочем, автор предупреждает, что «его широкие скошенные края причудливо искажали отражение». И уж тут я точно остановлюсь и воздержусь от перепроявления. Воз- можно, у кого-то возникнут свои версии. А главное —желание читать Боулза. Роман «Вверху над миром», издательство «Ко1оппа РиЬНсайопз» и «Митин журнал», 2007 год.
Брукнер Перечитываю «Так говорил Заратустра» и слушаю Брукнера. Чем- то мне близок этот композитор. У зимы формат симфоний. Третья симфония по своему волевому, величавому духу соответствует тому, что говорил Заратустра. Эта симфония и могла бы называться «Так гово- рил Заратустра». Зима загородила горизонты, но симфоническая музыка взламы- вает замки и разворачивается пересекающимися пространствами. Хай- деггер в «Метафизической концепции Ницше и ее роли в европейском мышлении» цитирует запись Ницше: «Уединение на некоторое время необходимо для оздоровления и проникновенного утверждения в своей сути. [Но:] Новая форма общения: воинственно утверждаться. Иначе дух становится вялым. Никаких «садов» и [никакого] «бегства от толпы». Война (но без пороха!) между различными мыслями! и их владетеля- ми!» Брукнер воинственно утверждался, как, впрочем, и любой творчес- кий человек. Творческий —значит воинственный. Третью симфонию и называют героической и вагнеровской. Он служил органистом в Лин- це и учился у знаменитого музыкального венского теоретика Симона Зехтера. Чтобы сэкономить, часто отправлялся по Дунаю со сплавщи- ками плотов. Вторую симфонию он обозначал нулевой, выводя ее за пределы де- вяти симфоний. Здорово. У каждого есть вещи —нулевые. А у Брукнера О симфония оказалась отшлифованной вещью, любой другой ею гордился бы. Война Брукнера продолжалась. Вторая месса была исполнена толь- ко через три года после создания. А первую мессу и вообще свою пер- вую серьезную вещь он написал в сорок лет. И — на войне как на войне — после душевного кризиса Брукнер приобрел манию считать все предметы: окна, булыжники, узоры обоев и так далее. Случилось это с ним в 43 года. Но вот тут интересно вспомнить, что одно из простейших меди- тативных упражнений, связанных с дыханием и очищением сознания, зиждется на счете. Считая в такт счету, вдыхая и выдыхая, ты не даешь чувствам и мыслям возникать. Цифры их вытесняют. После шестой — пасторальной — симфонии Брукнера во сне виде- ние долины с юго-западной стороны Воскресенского леса. На самом де- ле там нет долины: задичавшие поля, рощи, кустарники. Но Воскре- сенский лес находится на холме, а эти поля ниже. В снах на месте Вос- кресенского леса часто невысокие горы, в которых всегда есть что-то опасное, афганское, но и притягательное, —туда хочется взойти. Этой ночью над долиной голубело необыкновенно праздничное — брукне- ровское —небо.
Вот еще сводки с фронтов Брукнера: премьеры третьей симфонии он ждал четыре года, четвертой —семь лет, а пятой —так и не услы- шал, был болен. Полностью услышать шестую симфонию ему удалось раз в жизни —на репетиции. Седьмую симфонию Брукнер писал два года. Два года. Ты сидишь и слушаешь ее —час. Два года и предшествующие годы уложились в час Брукнера. Спрессованное время воина. Хотя внешне на воина этот че- ловек совсем не был похож. И его судьба была связана с монастырем Святого Флориана, где он начинал певчим после смерти отца. В мона- стырь он возвращался. Хотя монахом не был. Иконописцы тоже необя- зательно были монахами. Так и он —писал звуками. И все-таки надо вдуматься в это время симфонии: час, шестьдесят минут —и два года, двадцать четыре месяца. В этом сопоставлении есть что-то космическое. В фантастических рассказах и в байках про ино- планетян так и бывает: исчез некий землянин, пробыл день в космосе, а на землю вернулся —тут уже другая эпоха. Кстати, в волшебных ис- ториях средневекового Китая эта подробность вполне обычна. Со временем симфонической музыки ведь происходит что-то подоб- ное. Время человека, погрузившегося в музыку, явно другое, нежели время, текущее за окном. Симфоническое время —спрессованное вре- мя. Очень легко ощутить себя астронавтом, путником во времени: надел наушники. Начальная тема седьмой симфонии была сочинена Брукнером во сне. Ему приснился друг из Линца и продиктовал тему, которую Брукнер тут же записал. «Запомни, эта тема принесет тебе счастье!» —сказал друг во сне. И седьмая симфония принесла Брукнеру мировую славу. Слушаю ее сейчас вечером 11 декабря 2010 года в Промышленном районе Смоленска, на Киселевке, на окраине среди панельных много- этажных обшарпанных «спален», Адажио —глубоко, пронзительно, исполнено веры. Эту часть Брукнер писал в дни после смерти Вагнера, с которым он был знаком и которого почитал. И вот итог битвы: только в 67 лет Брукнер стал свободным худож- ником, выйдя на пенсию в консерватории. К этому времени им было написано все, кроме девятой симфонии, и видеть солнце и небо ему ос- тавалось пять лет. Но он подарил нам свое завоеванное небо и солнце, хотя чаще в этом небе облака и тучи и смерчи. И это небо музыки Брук- нера, наверное, только и с обычным небом свернется в свиток, а так пребудет долго, восхищая к себе слушателей. Девятая симфония Брукнера гениальная, распахивающая широкие пространства для странствий. Это одухотворенное пространство, океа- ническое, Солярис. И снова симфоническая музыка представляется чем-то вроде около- плодных вод, пронизанных реликтовыми излучениями мироздания. В симфониях окунаешься в прабытие.
Прыг-скок Вообще Оливейра из «Игры в классики» Кортасара не очень-то сим- патичен. Слова не скажет в простоте. Но посмотрим, что будет дальше. Параллельно читаю третью книгу Пруста. Как ни странно, но Пруст представляется более современным, чем Кортасар. В чем тут дело? В интонации, в зрении? Пруст объективнее, прохладнее. В поисках утра- ченного времени он приникает к микроскопу, рассматривает лица и вещи. Он похож на ученого. Оливейра Кортасара романтичен. Автор находится вместе с ним. Пруст —где-то на берегу и выше. Кортасар пристрастен. Герои слушают ночью Шёнберга, сосед свер- ху стучит: «—Не обращайте внимания, это старик сверху. —Но ведь и нам едва слышно. —Это все трубы, —загадочно сказала Мага. —Звук уходит в трубы, такое уже бывало. —Этот дом —как дионисово ухо. — ...Кретин, ненавижу мерзкого гада». Банальная ситуация. Но возможно, старик —мыслитель, художник и ему надо выспаться, чтобы утром с ясной головой приступить к своим штудиям. Да и даже если он обыкновенный старик. А симпатии — на стороне тех, кто слушает Шенберга. Хотел бы и я по ночам слушать Ба- ха. Да и днем —в полную мощь. Но тогда в ответ мне заведут Ф. Кир- корова. ...Нет, я попал пальцем в небо, посрамлен: Оливейра появился, по- ругался немного со стариком и затем сказал слушателям музыки, что «старик прав, и к тому же он —старик». Ну, а дальнейшие события и вовсе оглупляют мои замечания, стук приобретает метафизический смысл: в этой квартире, где слушали Шен- берга, уже умер больной младенец. Моя трезвая мысль задохнулась в пламени, в странном свечении перед закрытыми глазами Оливейры. ...А старик оказался свихнувшейся сволочью. Это все прекрасно написано. (Прекрасно? Не то определение...) Ме- тафизический спор о реальности, о сущности —у бездыханного тельца. Интеллектуалы здесь выглядят также свихнувшимися. Вся сцена на грани срыва в фальшь. Но вот пора давать мальчику лекарства, мать еще не знает. Тут читатель цепенеет. Во рту привкус смерти. И ведь для тебя это уже не новость, но с напряжением ждешь... Шизофренический момент. Ты и сторонний наблюдатель (с обрывками каких-то своих мыслей, со своей историей, ждущей за спиной), ты и Оливейра, и мать Мага.
После этой сцены, следуя указателю автора, переносишься в «Не- обязательные главы» (в этом и заключается «игра в классики» —прыг- скок по всей книге из одной главы в другую), итак, переносишься и — испытываешь огромное облегчение. Важно то, что скачок именно че- рез множество страниц. Здесь полностью торжествует магия литерату- ры. Точно так же мы совершаем прыжки из наших дней и тягот в кни- ги, в другие города и страны. Дальше, дальше от тягостного события, перелистывая страницы. Хотя на самом деле едва ли прошло много романного времени; Оливейра в тоске, видит сон о зарезанном хлебе. Тем не менее принцип построения книги впервые чувствительно себя оправдывает. Все-таки книга вещь, некое пространство, — почему бы не использовать именно качества пространства? Можно сказать, что это самая пространственная книга. И по странному совпадению вторая настольная книга сейчас —«В поисках утраченного времени». Но вре- мя Пруста тоже пространственно. «Все это, думается мне, корнями уходит в Эдем», —пишет Корта- сар. И продолжает: «Наверное, Эдем, каким мы его хотим вообразить, есть мифопоэтическая проекция хороших мгновений, которые прожи- ваются зародышем еще бессознательно». Концентрацию этих мгновений можно обнаружить в музыке, да, прежде всего в ней. «Зародыш» не знает слов. А вот музыка вполне может быть ему доступна. Если он в ладонях музыки. Музыкой и наполнен роман Кортасара. Мага брала уроки музыки, мечтая стать певицей. Можно и любому начинающему —или «про- должающему» —литератору брать эти уроки у мастера из Аргентины.
Обычно после чтения я как бы перевожу роман в чисто музыкаль- ное качество: включаю магнитофон. Получается вовсе причудливая ми- фопроекция из Шнитке, Баха, Прокофьева. И звуков улицы. Но что Оливейра? А он ведь ищет Центр, сиречь Эдем? Предваряет роман путеводитель по главам, почти квадрат. Центром этого почти квадрата является глава 150. Находим ее. Чрезвычайно короткая. И вот многозначительный заголовок: «О болящих и страж- дущих». Точка отсчета в буддизме? Жизнь есть страдание. Видимо, автор подозревал, что у читателей возникнет искушение вычислить центр его мандалы и поэтому далее поместил в этой 150 главе следующий иронический текст: «Из больницы графства Йорк со- общают, что вдовствующая герцогиня Грэфтон, сломавшая ногу в прош- лое воскресенье, вчера провела день спокойно. Санди Таймс, Лондон». И к тому же 150 глава все же не центр, быть абсолютным центром ей мешает хвостик внизу из тех глав. Слишком это было бы просто. Итак, даже в книге —где все сгущено, прояснено, заострено, —мы не можем отыскать центр. Но в целом всему роману можно было бы дать этот подзаголовок: «О болящих и страждущих». ...Стойкое очарование Востока: заглянул во второй том «Мифов на- родов мира», прочитал статью «Мандала», рассмотрел цветные иллюст- рации, — и весь день чувствую вдохновение. В мифопроекцию попали и эти картинки. Читаю дальше.
И все-таки Оливейра достиг центра мандалы: это мгновение любви — женской и братской. И любовь — это круг, центр которого — по- всюду... Оливейру депортировали из Парижа в Буэнос-Айрес. Здесь он встре- тил своих старых друзей, пару, работающую в цирке, почувствовал вле- чение к женщине друга. И решил, что лучший способ все разрешить — покончить жизнь самоубийством. С друзьями он устроился работать в психиатрическую клинику, — вот в одной из комнат однажды и отго- родился нитками и тазами, полагая, что друг может его и убить, и сел на подоконник. И друзья пришли к нему. На самом деле все должно заканчиваться 56 главой. Этим сверкаю- щим, как прорыв в тучах, мгновением, когда происходит объяснение героев. Дальше ловушка. Ловушка для любителей мелодрам, и от пон- чиков, которыми потчуют в этих главах, —тошнит. Но, спрашивается, почему же этот миг «Неба» не удержал на подо- коннике Оливейру? Груз ошибок тянул вниз? Он должен был претер- петь очищающее наказание? За попытку покинуть территорию быта, найти «центр» вне этой территории? Он отгородился нитками и тазами с водой и сел на подоконник — жалкий Эдем загнанного в угол интел- лектуала. Чем-то его опыт напоминает Раскольникова. Тварь ли дрожа- щая?.. Узнав, что ребенок Маги уже мертв, он повел себя не как тварь дрожащая — и поплатился, как и Раскольников. Преступление его в этой нечеловеческой гордыни. Он остался глух к смерти ребенка. В общем, старые истины. Новая —обстановка. И все это слишком ли- тературно-бурно. Хотя это и рождает энергию. Разряды входят в тебя. И, электрически потрескивая, ты идешь дальше в ночь. Постмодер- низм, порождающий романтические образы, —вот что это такое, «Игра в классики». Но все-таки роман живее и многажды интереснее всяких опреде- лений. Собственно говоря, любое чтение — это игра в классики. Вот уже чи- таешь Пруста «И совсем глухой человек <..> с наслаждением проходит по Земле, как по Эдему, когда еще не был сотворен звук», —удив- ляешься наблюдению, отрываешься от книги и погружаешься в музы- ку и звуки, чувствуя себя счастливцем по сравнению с этим глухим Прус- та, которого, как известно, раздражали внешние звуки, так что он да- же комнату обил пробкой. Из глухой комнаты —в мир мириадов зву- ков. Из чужих снов, снов другого аргентинца, Борхеса, —в свои. Лотос мира В дождливый холодный апрельский день перед десятью-пятнадца- тью смолянами выступала жена великого мистика Даниила Андреева,
женщина старая, очень старая, но несгибаемая, прямая, духовно строй- ная. Она читала на память стихи мужа, и голос ее был молод удиви- тельно. Девять с половиной лет лагерей, — кто скажет? Мне сразу пришел на ум символ восточный: лотос над грязными хлябями. Она читала, а за окном уже летел снег, особенный, крупный, весен- ний, светозарный. Над крышами маячил монастырский купол. На столе перед женой Андреева лежали два букета смоленских роз. В конце встречи несколько человек понесли ей книги, громоздкие фолианты «Розы мира» на подпись. Попросил автограф и я. В книге появилась надпись: «На добрую па- мять —Алла Андреева». «Он —рядом с ней. Он тих и важен. Тетрадь раскрытая в руке... Вот плавно заструилась пряжа Стихов, как мягких струй в реке. Созвездий стройные страницы Поэтом-магом зажжены, Уже сверкают сквозь страницы «Неопалимой Купины». И разверзает странный гений Мир за мирами, сон за сном Огни немыслимых видений, Осколки солнц в краю земном». Старость Прочел «Мерсье и Камье» Беккета. Он любил стариков —в угоду Шпенглеру с его «Закатом»! Но любопытно, что ему удавалось очень хорошо показывать на примере всяких нелепых действий этих самых стариков соединение несоединимого. Но соединенного. Короче, борь- бу духа и плоти, духа и материи. В старости появляется некий люфт. Можно сказать: двойной люфт: души в человеке, в теле и человека в мире. Второе чувствуется с само- го рождения, а первое наступает со временем. Вдруг выясняется, что од- но, другое и третье плохо подогнаны, разболтаны. Вместе с болезнен- ными и трагическими ощущениями это дает и некоторое преимуще- ство. Человек, не укрепленный в мире, чувствует и видит больше. Прав- да, что именно он видит? И приносит ли ему это радость?
Книга Читаю «Бытие, Исход». Ощущение простора, света. Действие раз- ворачивается именно посредине мира: Иаков идет (с посохом одним, а возвращается со стадами, шатрами, слугами, детьми, женами) в Ме- сопотамию, затем —в Египет. Дубрава Мамре стоит в центре вселенной. Аврам (еще с двумя «а», а не с тремя) сидит в полдневной зной, отдыхает... видит троих юно- шей.
И уже Авраам ведет долгожданного сына на гору — принести его в жертву... Моисей беседует на Синае с Господом, спускается к народу —и ли- цо его сияет, так что всем страшно делается. Как все это убедительно. И то, что Чермное море расступилось и по- суху беглецы прошли, а фараон и его люди утонули, —убедительно. Пространства Библии, залитые светом, завораживают. Позже страницы наполнятся людьми, засверкают мечи, затрясется земля под сражающимися армиями. Господь уже будет являться толь- ко в снах —пророкам. А в первых книгах изумительно передана атмосфера начальных времен: земля малолюдна, по ней неспешно передвигаются со своими стадами праотцы. Странник спит, положив под голову камень, и видит лестницу, по ней на небо восходят ангелы. А потом он наяву борется с Кем-то до зари; и это, оказывается, был Господь. Глава о поражении Содома и Гоморры дышит неподдельным ужа- сом. И белым соляным столпом стоит Лотова жена.
❖ ❖ ❖ Попросил остановить автомобиль. Все поехали дальше, а я шел до деревни, хотел послушать жаворонка. Весна очень холодная, по ночам морозы, то и дело летит снег. Но сегодня солнечно. Дует синий ветер —не он ли мне и мешает услышать жаворонка? Вдруг вверх вознеслась серая птица, и полилась ее песня; перья кры- льев на солнце казались серебряными. На телеге возили навоз. Лошадь сначала артачилась. Как только ее выпустила хозяйка из стойла, она побежала, выгнув хвост, по апрель- ской грязи, сделала круг под крики: «Ласка! Ласка!.. Вот дура-то! Пе- рестань! » Но застоявшаяся лошадь еще один раз промчалась вокруг со- седского дома, сараев, деревьев. И тут ее приманили овсом, а потом и запрягли. Высоко в небе висела прозрачная половинка луны. Светило солнце. Ветер тащил, гнал в вышине седые клочья, и чудилось, что луна куда- то стремительно плывет. Еще раз взглянул на луну и заметил двух круп- ных птиц. Они летели очень высоко и трудно было разобрать, журавли или аисты. Весенняя пара. Почему-то казалось, что и это —страницы Библии. По крайней мере, в апрельском дне были свет, простор и высота. И что-то еще. ❖ ❖ ❖ Перечитал «Пятикнижие» до конца. Ничего подобного в мировой литературе, истории нет. Все ясно, мудро, колоссально. Господь внед- ряется в историю избранного народа, чтобы воспитать его. Мог бы Он одним мановением перебросить народ из Египта в землю обетован- ную? Но Господь заставил его идти сорок лет. Это было трагическое странствие из плена маловерия и неверия, восхождение к вере, к Богу,
к земле обетованной. Странники питались кое-как. Почему же Господь их не кормил? —«...дабы показать... что не одним хлебом живет чело- век, но всяким словом, исходящим из уст Господа, живет человек». Про- сто и гениально. И как просторна смерть Моисея. Моисей поет свою песнь, преодо- лев косноязычие. Моисей ведь был туг на слово, за него говорил как бы толмач, другой человек. Подробность, кстати, жизненная, подтверж- дающая реальность этого водителя избранного народа. Моисей восходит на гору Нево и обозревает окрестности: «... всю землю Галаад до самого Дана, И всю землю Неффалимову, и всю зем- лю Иудину, даже до самого западного моря, И полуденную страну и рав- нину долины Иерихона, город Пальм, до Сигора». «И умер там Моисей...»
А Соломон теперь возводит Храм. Посылает людей на Ливан за кед- рами. Вот тема повести или романа: на Ливан за кедрами. Мне, правда, приснился не Ливан, а нечто другое. Приснилась Индия, каменная маска, разбитая на куски — и когда куски составили, оказалось, что в камне запечатлен лик Петра Перво- го; еще приснились льды, пароход, мне предлагали зимовать на станции. За утренним чаем слушаю радио: в Индии назначен новый премьер- министр; в Голландии готовятся к празднику Петра Первого —этот год объявлен его годом; отмечается и другая годовщина, сообщало да- лее радио: годовщина открытия первой станции на Северном полюсе. Ночью, выходит, я уже подключился к какому-то мировому радио. Чтение Книги прочищает каналы восприятия. Вообще —чтение лю- бой книги. Но в особенности —этой. ❖ ❖ ❖ Поразительно меняется тон Библии в Новом Завете. Огневые проро- чества, повествования о сражениях, интригах, утомительные наставле- ния из «Чисел»: «Порядок очищения пеплом рыжей телицы осквернен- ного от прикосновения к мертвому телу» уступают место неторопли- вому, но краткому, предельно ясному рассказу. Новый Завет —это Ла- зурь после бури, разыгравшейся по окончании «Пятикнижия». Язык его лучится каким-то особым светом. Смысл притч прозрачен, глубок. В экстатическое еврейство вторгается что-то иное, простое, ясное, про- светленное: как воды родникового ручья —в мощное течение вспенен- ной реки. Христос поразительно нов, отличен от ветхозаветных про- роков. Он действительно кроток, даже и в ярости. Последний из проро-
ков —Иоанн —рядом с ним величественно дик: отшельник в одежде из верблюжьего волоса, питающийся акридами и диким медом; чресла его под кожаным поясом, —чтобы слышать Божественный глас, ему надо усмирять, жестоко порабощать в себе человеческую природу. Он аскет. И недаром ведь пал жертвой похоти. Не таков Иисус. Иисус спокоен, ибо —мощен. Он трапезничает, как обычный чело- век. Не гнушается увеселительных предприятий. Не боится общаться с презренными людьми. Позволяет женщине излить на Него драгоцен- ное масло. Разве могут все эти мелочи исказить Его идею? Могут ли ды- мы очагов испачкать солнце? Фарисеи в ужасе. Он —царственно спокоен. Вот это главное: от Не- го исходит чувство правоты. И ничто не может Его поколебать. На все уловки противников Он отвечает разяще. Это росток на старом еврейском древе. Росток, который принесет пло- ды. Плодоносность Его разве не убедительна? Ведь о древе и надо су- дить по плодам. Но иудеи ослепли. Они ослепли, как... —Впрочем, луч- ше избежать сильных сравнений. В Библии многих поражала слепота. Иудеи не хотят признавать очевидного. Но не только ведь они. Что во всей этой истории сомнительно, ложно? Пророки и Христос отрывали человека, уткнувшегося носом в зем- лю, от забот, от всего сиюминутного, заставляли чувствовать иное из- мерение бытия, обращали его лицом к звездам. Учили животное —лю- бить. И только сумасшедший скажет, что это ложь, что это уловки жре- цов, политика и прочее. Христос навсегда отделил веру от политики. Он дал свободу. Надо только вообразить ту жизнь, то время. Почитать хотя бы «Иудейскую войну» Иосифа Флавия. Как могла в этом огне и грохоте, в воплях смерти и похоти (Ирод умертвил свою горячо люби- мую жену Мариамму и труп поместил в мед, и беседовал с нею, лил сле-
зы), —как могла звучать проповедь любви? Именно проповедь любви, дающая свет, надежду, а не проклятья ветхих пророков. Христос воз- вышал человека, он буквально поднимал его над землей бедствий и смертей. Он говорил, что не все бедствия и смерть и земля, но есть Иное. Он учил Иному. Он вдохнул в человека небо и любовь. Жрецы раньше то- же говорили об этом, но Христос с необычайной силой сфокусировал в себе все это, все речения древних пророков о небе и любви. И эта Лин- за воспламеняла сердца. И воспламеняет. В этом смысле —то, что Он сфокусировал прежние речения, —Христос подобен Гомеру. Только Его эпос жив и доныне, он продолжается, творится и в наши дни. Вообще, чтобы оценить Библию, надо перед этим прочесть Авесту, Типитаку, египетские, шумерские мифы, «Сказание о Гильгамеше», древнегреческие мифы, американскую Пополь-Вух, Бхагавадгиту. А по- том и Коран. Среди этих удивительных творений Библия —как чисто-яркое мощ- ное солнце, и в центре этого солнца еще сильнее, яснее, резче, чище лучится Вифлеемская звезда. ❖ ❖ ❖ Библия —символическая книга. Священная история, изложенная в ней, может стать историей каждого. Будь Моисеем для народа твоих чувств, мыслей, желаний; веди себя к сиянию, ясности Нового Завета. Движение из незнания и тьмы к знанию и свету —вот, что предлагает эта Книга. В ней устанавливается связь с системой высшего порядка, —о чем говорит в своей теореме Курт Гедель: никакая система не может быть полностью познана изнутри, вне связи с системой высшего порядка.
Библия —как вариант попытки такой связи. Но ни «систему высшего порядка», ни себя человек так и не поз- нает окончательно и во всей полноте. Для этого надо выйти из себя, выйти из Вселенной. Из себя человек, возможно, выходит в экстазе. Говорят, и в смерти. А из Вселенной? Взглянуть на мир нечеловеческими, невселенскими глазами? И мгно- венно все понять, все миллиарды лет узнать как миг. В этой мысли ужас. Подобный взгляд разорвет обычное земное со- знание на куски. Возможно, человек и неспособен вынести такое зна- ние, и не дана ли ему вера по слабости его? ❖ ❖ ❖ И ночью после этой записи увидел во сне пальмы, от них протяну- лась едва заметная дорога, скорее несколько троп, огибающих что-то, похожее на морской залив, и теряющихся в пустынных местах... Еще во сне мне показалось странным, что вижу сразу и пальмы, и залив, и пустыню. Проснулся и сразу сообразил, что мне приснился путь Моисея из Египта. Это была как бы живая карта. Сон понятен. Сейчас я и нахо- жусь где-то в Синайской пустыни. И путь предстоит нелегкий и неблиз- кий с народом моих заблуждений, желаний и помыслов. И часто за зем- лю обетованную я буду принимать миражи.
путь ЛИТЕРАТОРА
Восхождение в Сибирь 1 В Сибирь я отправился по стопам предков, но не знал этого. Много позже, в начале девяностых эту семейную тайну открыл мне умерший дядька. Да и тайна-то была тайной скорее по недоразумению. Мало ви- дим, знаем, писал Бунин. Так и есть. И все-таки узнав об этом, я нема- ло подивился: настоящий зов предков. Но, повторяю, в конце семидесятых я не ведал ничего об этом и на всех парусах мчался в Сибирь. И это была моя первая Сибирь. В школьные годы пришла мечта о море и о тайге. После восьмого класса собирался уехать в Лиепае и поступить там в мореходку, но что- то удержало. А мой товарищ поехал и поступил, стал мотористом. За- видовал я ему. Но пришел и мой черед. Выпускной школьный вечер позади, сборы, и вот мы с Генкой Тереховым, напарником по походам в клубе «Гамаюн», едем на поезде —на Байкал. Да, в конце концов, на Байкале сошелся клином белый свет. Это и море, там и тайга. Что мо- жет быть лучше? Трое суток стучал поезд по стране СССР. Истомлен- ные, мы наконец узрели Море. Синие волны катили на берег. Далеко хрупко проступала изломанная черта гор. Кричали чайки. Дожидаясь отправки парохода «Комсомолец», кашеварили у палатки прямо неподалеку от порта, под горой. К нам прибился вольный бро- дяга Павел. Ну, вообще обыкновенный турист из Перми, кажется. Прав- да, одиночка. Но именно так он отрекомендовался. Да, простор Байка- ла дышал волей... И тут к нам подошли невольники. Ну, не полные невольники, а по- лусвободные: поселенцы, один —со стальным ежиком волос и цепким серым взглядом — после убийства, другой — волосатый, высокий, смуг- лый и кареглазый —после отсидки за грабеж. «И затеялся смутный, чудной разговор...», —как пел Высоцкий. Правда, нож из-под скатерти не показывал никто, не было скатерти, а нож —да, и не один, наши смоленские ножи валялись вместе с походным скарбом. Один ножи- чек поселенец со стальным ежиком волос и взял, подержал бережно, с какой-то нежностью в руке, меченной синими перстнями, и положил, сказав поучительно: — Это вы, мальцы, зря ножики разбрасываете, лучше, когда они спрятаны. А его товарищ углядел желто-синюю пачку московского индийско- го чая со слоном и восхищенно цокнул. Тут же они предложили нам обмен: пачку плиточного чая на нашу. Нам плиточный чай был в ди- ковинку, и мы легко согласились. А поселенцы тут же извлекли закоп- ченную консервную банку и миниатюрные, чуть ли не антикварные чашечки. Банкой длинный зачерпнул из ручья, бегущего в Байкал,
водрузил ее на огонек, а потом полпачки высыпал в кипяток, поварил немного, и разлил чифирь по наперсткам. Предложил и нам. Павел тут же согласился. Я сразу наотрез отказался. А Генка раздумывал, и по- селенец со стальным ежиком волос напирал: —Генка, давай, не жмись, дерни, оно, знашь, как?! И Генка дернул. — Ну, ну? А? Ха-ха!.. —смеясь, вопрошал поселенец с покраснев- шим носом и расширенными зрачками. —Мотор, мотор бабахает, а? Второй смеялся, тряся грязными волосами. А первый все говорил, говорил. Рассказывал о буряточках, о штормах, о каких-то драках, о Брежневе, который возвращался после встречи с Картером во Влади- востоке по железной дороге и вышел в Иркутске на перрон. А народ ему кричит: где масло, где колбаса, Леонид Ильич?! А тот в трико своем и олимпийке синей сделал так ручкой: бу-у-удет вам масло, бу-у-удет вам кол-ба-са-а!.. Поведал этот бывалый каторжник и трагическую исто- рию медведя, которого носило по весеннему Байкалу на льдине, а по- том прибило к берегу, да тут как раз шла бригада железнодорожников с кирками, кувалдами, ломами, —они мишку и забили безжалостно. Рассказывалось это тоже без тени сожаления. Поселенцы ушли, и Павлуха, мрачнея, сказал: —Держитесь подальше от этих птиц окольцованных. Знаю я эту по- роду, было дело, в охране служил. С такой улыбкой лучшего твоего ко- рефана на свете он тебе под ребро и сунет заточку. Генка напряженно сдвигал брови. —Ну, как? —спросил у него. —Да-а... Фигня какая-то. Как будто таблеток сердечных нажрался, —признался Генка. Утром мы распрощались с вольным бродягой и взошли на палубу «Комсомольца». Народу там было много. Все каюты заняты. И мы уст- роились на палубе с остальными. Здесь были строители-шабашники с рюкзаками и своими инструментами: топорами, пилами, обмотанны- ми тряпками. Были рабочие, едущие на БАМ. Геологи-студенты. И ме- стные жители с детьми, баулами. У одной бабки в мешке визжали по- росята. Мы с Генкой щеголяли в подаренных в клубе «Гамаюн» тель- няшках —в те времена это был дефицит, —курили махорку в трубках, стоя на носу огромного парохода, рассекающего голубые воды Байка- ла. Знакомились с геологинями. Они смотрели на нас с восхищением, как нам казалось: надо же, все бросили и подались в глушь медвежью. Но под вечер летний Байкал так протяжно дохнул хладом, что мы бы- стро напялили на себя свитера и штормовки. Что же было делать? Всю ночь бродить по палубе? Но у нас были спальники (тоже подарок нашего руководителя клу- ба «Гамаюн» Шефа, или Владимира Ивановича Грушенко) и палатка. И вот, что мы придумали: установили палатку на корме, завязав рас- тяжки за различные скобы и болты на палубе. К нам сразу попроси- лись двое парней, едущих на БАМ, один веселый баргузинский мужик.
Двухместная палатка вместила всех. Баргузинский мужик звал одино- кого учителя или инженера в шляпе и плащике, с портфельчиком, но тот только поднимал падавший воротник плаща, ежился и отрица- тельно качал головой. Баргузинский мужик громово хохотал, травил байки. Палатка наша ходуном ходила. Наконец все стали утихать, только слышно было, как гудят двигатели под палубой. И вдруг раздался охрипший голос: —Товарищи, не пустите ли меня? Это был тот инженер или учитель в шляпе и плаще. И палатка взор- валась хохотом. Конечно, мы потеснились. Утром Байкал блистал солнцем, белел чайками. По горам яро гус- тели кедровые леса. Мы с Генкой спустились в ресторан и потратили безжалостно последние денежки на чай с пирожками. А зачем они нам в тайге? Денег-то у нас было в обрез. Наши родные вовсе не в восторге были от этой авантюры. Что за блажь — ехать к черту на кулички? Лад- но бы учиться поступили, приобрели какую-то специальность. Но мы и хотели ее приобрести: стать Лесниками заповедника. В общем, день- ги на поездку мы собирали с миру по нитке. Продали одну палатку и сверхлегкую лодку десантников прямо у магазина спорттоваров «Спар- так» —полякам. И этого только-только хватило на дорогу. И что же нам, беречь последние рубли? Да мы уже достигли всего, достигли цели, вот наша мечта —пароход, Байкал, горы, тайга. И, поднявшись на палубу, с копейками в карманах, мы прошли на нос корабля, достали свои труб- ки, кисеты, неторопливо набили чашечки из какого-то прочного дере- ва, зажгли спички и закурили, окутывая безбородые лица сладковатым махорочным дымом. Нет, Генка уже отпускал бакенбарды. А вообще мы думали зарасти здесь староверскими бородами и когда-нибудь прие- хать в Смоленск героями романов и рассказов Джека Лондона. Придти к друзьям на пирушку, содвинуть кружки с пивом и повести нетороп- ливую речь: —Однако, парни, раз было дело... И невзначай коснуться огрубелыми пальцами шрама. Но в заповеднике нас не ждали. Мы туда писали, да нам ответили отказом. А мы все равно приехали. Кто нам мог запретить мечтать? Ну, мы и мечтали на всю катушку. И пылко мечту осуществляли. Поддатый лесничий, посветив на нас, сошедших на ночной заповед- ный берег, фонарем, коротко приказал проваливать, а длинноволосо- му леснику дал поручение проследить за нашей отправкой назад на «Комсомолец», стоявший в сотне метров на рейде. И ушел. Но шлюп- ка больше не вернулась. И так мы остались на заповедном берегу. Ди- ректор, невысокий мужчина с орлиным взглядом и выразительным про- филем, Янкус Геннадий Андреевич, отнесся к нам по-отечески. Взял на работу в лесной отдел рабочими, распорядился выдать нам аванс и от- правил на Северный кордон.
И началась наша жизнь в заповеднике. Косьба вдоль речек, заготов- ка дров, полевые в тайге, ночевки в зимовьях. На центральной усадьбе была прекрасная библиотека, и я брал там книги, читал по вечерам в нашем жилище-мастерской на самом берегу моря при свете керосин- ки, слушая шторм или великую тишину. Мы познакомились с местны- ми жителями, среди которых, конечно, выделялся Валера Меньшиков, бывший геолог, а тогда электрик, могучий мужик, заросший старо- верской бородой. Хотя старовером он не был. Изучал английский, ос- ваивал на гитаре фламенко, писал стихи и штудировал философов древ- них и новых времен. От него я узнал о существовании Лао Цзы и Чжуан Чжоу и многое другое. Попросту говоря, Меньшиков стал для меня учи- телем. Мне нравились его стихи и рассуждения о недеянии, созерца- нии и заповеднике нового типа, в котором бы служили нестяжатели и философы. Родом он был из Баргузина, того самого, где отбывал ссыл- ку друг Пушкина Кюхельбекер. Много странствовал, в молодости отда- вал дань Бахусу, портянки носил из мешковины, спал под деревьями на сопках в окрестностях Улан-Удэ и Иркутска, тянул линии электро- передач, потом учился на геолога, жил в Крыму, в Воронеже и вернул- ся на родные берега Байкала. Вот это был истинный сибиряк. Стоило посмотреть, как он неторопливо прилаживает кошки к кирзовым сапо- гам, снимает цепь с широкого кожаного пояса, заводит ее за столб и легко взбирается вверх, до проводов, занимается починкой, а ветер с Байкала раздувает его смоляную бороду, как у Василия Великого. Мы переписывались двадцать с лишним лет потом. Его письма очень под- держивали меня в армии, в афганской провинции Газни. Валера осто- рожно советовал поступать так-то и так-то в различных —непростых —ситуациях. Присылал стихи. И, главное, настаивал на одном: во всех обстоятельствах оставаться человеком, ибо человечность —суть наше- го бытования здесь. Присутствие Валеры и на заповедном берегу было сродни камерто- ну. Например, мы с Генкой и остальными рабочими лихо матерились, как это уж заведено. И однажды Валера это послушал и, оглаживая боро- ду, пошутил как-то, необидно, но умно —насчет колуна-языка что-то... А ведь язык наш не колун? И все, я для себя ввел табу на ругательства (пусть в дальнейшем, в поздние годы при случае и нарушал его). Речь моя очищалась на берегу чистейшего моря. В дальнейшем Меньшиков заочно окончил юридический факультет и переехал в некрасовский Тарбагатай, где работал судьей. Да, об этом поселке в Бурятии Некра- сов и писал: Горсточку русских сослали В страшную глушь, за раскол, Волю да землю им дали; Год незаметно прошел — Едут туда комиссары, Глядь —уж деревня стоит,
Риги, сараи, амбары! В кузнице молот стучит... Там и сейчас живут так называемые семейские, сиречь староверы. Бабу там холит мужик: В праздник на ней душегрейка — Из соболей воротник! —«Где ж та деревня?» —«Далеко, Имя ей: Тарбагатай, Страшная глушь, за Байкалом... И точно, однажды Валера прислал фотографию своей жены Лиды: миловидное лицо ее тонуло в собольем воротнике. Валера Меньшиков внимательно следил за моими литературными опытами, помогал со- ветами, присылал книги. А однажды прислал свой дневник, две общие тетради, летопись заповедника, зная, что я подступаюсь к этой теме. Мне и до сих пор нравится его стихотворение о Байкале: Неводит по байкальским глубинам Голубая рыбачья страда. Сколько грешников ты погубила Чистоты голубиной вода! Сколько дани за рыбу и водку! Только нрав на штормах не утих. Матерщиной луженая глотка Вновь за фартом зовет молодых. Хорошо, если рядом товарищ, Хорошо, что не жаль головы, Хорошо, омулей отоварив, Загудеть у веселой вдовы! Разливай по содружеству кружек Белой горечи злого вина. Пусть вдова позабудет про мужа, Рыбака спеленала волна. Он не первый за рыбу и водку, Не последний... И нрав не утих: Запряженная «Вихрями» лодка Завтра в море умчит молодых. Это уж так и было: Байкал забирал зазевавшихся рыбаков. Но ни-
кого это не останавливало. Моторки выплясывали на волнах, катера шли даже в осенний шторм. И однажды рыбацкий катер выбросило на заповедный берег. Все рыбаки уцелели, вышли пешком в поселок, а нас, лесников, попросили помочь колхозу —вытащить лебедкой катер из воды. И мы отправились на моторной лодке в высокую ледяную вол- ну, сами чуть не перевернулись, проходя мимо мыса Валукан. Но вы- тащить катер не смогли. Трос лопнул. А шторм разыгрался не на шут- ку, пошел снег. И на неделю мы оказались заперты в зимовье на бере- гу. Хорошо там было! Печка исправно глотала смолистые дрова, обда- вая нас жаром. Мы распивали чаи, хрустели галетами, дымили сигаре- тами, травили байки. Много было рассказов про хозяина. Не про мед- ведя, — хотя и о нем говорили, — а про того хозяина, который есть у каждого значительного места, есть в каждом зимовье. Ну, мы с Генкой уже знали, что входя в зимовье надо поздороваться с хозяином. При входе и в это зимовье поздороваться не забыли. Ага, и только поэтому, заметили нам бывалые ребята, я вовремя отступил в сторону, когда тя- нули катер лебедкой —и обледенелый трос лопнул, а увесистая стрела пушечным снарядом со свистом полетела и острым концом раздроби- ла плавник, выбеленное солнцем и водой бревно, а не мои ноги, ведь как раз в том месте я и стоял несколько секунд назад. Да, странные вещи там происходили. Впрочем, происходят они и по- ныне. Действительность сложна и многообразна и потому пластична для любых истолкований. Чье же толкование самое верное? Сибирс- ких ли охотников, бурятских буддистов, шаманистов или святых наших отцов? А может, атеистов? На заповедном берегу когда-то жили эвенки, сиречь тунгусы. И там еще сохранилась память о последней великой шаманке Шемагирке. В тайге мы находили одряхлевшие стойбища эвенков. Это был тоже за- поведный мир чужих предков. Эвенков здесь осталось двое или трое. Когда-то их центром была бухта Сосновка, там располагалось, так ска- зать, главное стойбище. В Давшинской долине они кочевали с оленя- ми, охотились. Пока не возникла острая нужда в деньгах: дело шло к войне. Хватились соболей, а их почти выбили здесь, в Подлеморье. В 1914 году и была направлена экспедиция Доппельмаира и Забелина, Сва- тоша сюда. Решено было учредить заповедник. А тунгусов переселить на север Байкала. И где они сейчас, байкальские тунгусы? «Не убивай орла, а то все птицы на тебя обидятся», —гласит эвен- кийская мудрость... В один из ноябрьских дней жена Валеры Меньшикова Лида приве- ла к нам знакомиться новичка в заповеднике: рыжую смолянку с яр- кими веснушками и зелеными глазами. Можно сказать, в тот вечер и закончилось время нашей юношеской Сибири, и началась другая Сибирь. Но на самом деле, все произошло не так быстро, не в одночасье. Да уже что-то было предрешено: наши глаза встретились.
В феврале Генка засобирался домой, хотел перед армией немного пожить в Смоленске. А я не поехал, не в силах оставить Байкал по соб- ственной воле и одолеть зеленоглазых чар нашей соседки. Весной разыгрались штормы, над хребтами установилось ненастье, и я не попал в армию. А в Нижнеангарск на самолете по устоявшейся погоде полетел уже в мае, не один. Мы расписались в одноэтажном домишке, выйдя, я швырнул по сторонам горсть монет на счастье. В ба- мовском магазине мы накупили всякой снеди, колючих ананасов, кон- фет, токайского вина, шампанского. И свадебный «кукурузник» вез нас над морем, по которому еще плавали льдины, вез над кедровыми горами, мы держались за руки и были счастливы. На свадьбу пришли Меньшиковы с детьми, девчонки с метеостан- ции, лесничий Троицкий. Были тосты и поцелуи, песни под гитару Ва- леры. В стеклянных банках стояли жарки, оранжевые цветы. А летом мы переселились на гору, увенчанную лесопожарной выш- кой. Чуть ниже громоздкой вышки из бревен, скрепленных железны- ми скобами, под кедрами притулилась зимовьюшка. Сюда мы завезли на лошади по тропе провизию: много сгущенки, конфет, чая, сухарей и всего прочего. И на этой горе над Байкалом в щебете птиц, клекоте орланов-белохвостов, медвежьем реве и пении скрипок и гуслей ветра проходил наш медовый месяц. От добра добра не ищут. Все так. А мы —искали. Нас уже поманили легенды другого озера, иных гор: Алтын-кёль, Золотого озера, Телец- кого. В Алтайском заповеднике работал старый уже лесник с Южного кор- дона Оробцев. И он поддержал наше решение поехать туда. Вот ведь как! А сам-то приехал сюда оттуда. Широк человек... Правда, на нашей горе мы уже и забыли о запросе, посланном в Ал- тайский заповедник. Обо всем забыли, вечеряя у костра возле зимовья, спускаясь к истоку речки на рыбалку, озирая с вышки байкальские про- сторы, собирая цветы на ручье, пережидая грозы... Мы даже гостей там принимали. Однажды к нам на гору взошли давшинцы: Лида Мень- шикова с сыном Игорем и дочкой Олей, а с ними и художник Бадма Холхоев, приехавший в заповедник на работу — не картины писать, а тропы чистить, дрова колоть. Хотя и картины он писал. К нам на гору и пожаловал с мольбертом. Я встречал их на реке, и мы к ужину нало- вили порядочно хариусов. Особенно удачливым рыбаком оказался Иго- рек. И на горе мы жарили рыбу на рожне, ели горячие спинки, обжи- гаясь, облизывая пальцы, пили крепкий чай. Дети громко переклика- лись, смеялись, гонялись друг за другом. Бадма забрался на вышку, ус- тановил там на дощатой площадке под навесом, крытым корой, моль- берт и писал Давшинскую бухту. По утрам нас всегда встречал орлан-белохвост, он сидел на высо- ком пне неподалеку, —дверь зимовья отворялась со скрипом, и орлан вскидывал крылья, но еще не улетал, а пронзительно смотрел —прямо в глаза выходящему, это длилось несколько секунд и вот он взмахивал тяжелыми крыльями и снимался со своего поста, летел косо к вышке,
дальше, выше и уходил к морю, парил в синеве, сливаясь размахом крыльев с далеким размахом полуострова Святой Нос. Ручей наш пересох, и я спускался к морю за водой, набирал полный резиновый заплечный пожарный бурдюк и карабкался вверх, цепляясь за выступающие корни сосен и кедров. Нина ждала меня, заперевшись в зимовье. С нею оставалась двустволка, да что толку. Она боялась и ме- дведя и двустволки. И тогда я стал брать ружье с собой. А медведей там было достаточно, с одним я столкнулся нос к носу, наставил стволы, ко- гда тот повел себя агрессивно, с угрожающим ворчанием двинулся на меня, низко пригнув башку, — но от нацеленного ружья вмиг опомнил- ся и ломанулся прочь. Зимовье у нас было неповторимого вида: на нарах простыни, одея- ло в белом пододеяльнике, часы на полке, книги, в банке всегда цветы, зеркальце на столе, транзисторный приемник. С весны он лежал В лесу пустом И даже днем Не вставал. И ручейка Он слышал звон И песенки Ветерка. Ни дрязг и ни ссор Не ведал он — И жить бы ему Века. (Ли Бо. О том, как Юань Данцю жил отшельником в горах.) Но на запрос наш уже пришел ответ —положительный. Об этом на сеансе радиосвязи с поселком нам сообщила Лида Меньшикова. И мы засобирались в путь... Зачем? На этой блаженной горе мы могли бы жить до осени, даже еще и в сентябре. Поистине, это загадка. Впрочем, разгадка может быть простой: молодость жадна до новизны. В серый пасмурный день мы спустились к подножию горы, дож- дались моторной лодки, погрузились в нее и двинулись в поселок. Лод- ка шла как-то медленно —или это уже замедленные кадры памяти? И в чистой воде мы видели проплывающих больших ленивых рыб —лен- ков. Хмуро нас провожал Байкал.
И он будет сниться, не отпускать... Ну, а пока мы стремились к водам и видам другим. Распрощались с Меньшиковыми, пошли в «кукурузник», тот задрожал, напрягаясь пе- ред разбегом. В иллюминатор мы увидели на краю взлетной площад- ки Лиду с детьми, Валеру — и самолет рванул вперед и вверх. Больше мы никогда не увидим наших Меньшиковых. Милая Лида будет мучи- тельно умирать от коварной болезни в Тарбагатае, Валера — в воро- нежском селе, куда убежит от одиночества поближе к дочери. «Недавно я вспомнил, что давным-давно меня неприятно “царап- нула” картина (на фото, конечно) “гитарист-бобыль”. Сейчас, вспомнив, я подумал, как предчувствие было», —будет делиться своим одиноче- ством с нами Валера. А еще напишет о камертоне. О том, что решил приобрести камер- тон, а никак не мог отыскать. И позже услышал по радио такую леген- ду: когда умирал Гете, в его доме неведомо откуда звучала прекрасная музыка, и тому было много свидетелей. Ну и Валера подумал, что вот хорошо бы и при его кончине —пусть не музыка (не Гете же!), а какой- то аккорд хотя бы прозвучал... И «накропал виршу»: В тот год, когда достану камертон, Точней не я, а он меня достанет И явится и надо мной протянет Срединный слог, как похоронный звон. Тогда ему без страха отзовись, Душа, и на лазоревом излете Как бы крылом гитарных струн коснись, Чтоб музыка вздохнула. Как у Гете. Камертон был в конце концов куплен... Не знаю, вздохнул ли камер- тон в момент кончины Валеры, отозвались ли струны его гитары... Но в моем мире все качнулось. Такого собеседника уже не будет. А «лазо- ревый излет» —ведь это взмах байкальских чистых красок. Валера о Байкале тосковал. ...Ну, а пока мы с женой добирались до Барнаула, оттуда до Бийска и дальше —до Телецкого озера. Поселок Яйлю, где располагается цент- ральная усадьба заповедника, прямо на берегу озера и стоит. Выкупа- лись мы в теплой воде, закупили муки, подсолнечного масла, крупы, консервов и полетели на вертолете на кордон Чодро. Дневник я начал вести еще на Байкале и здесь он будет мне под- могой.
2 Что такое Чодро? Четыре домика, сараи, подсобки, баня. Все это огорожено и зажато огромными скалами. Из окна нашего старого дома с гнилыми полами, железной койкой и растрескавшейся печкой виден водопад Юл. А прямо у крыльца течет ручей, в нем мы умываемся, из него берем во- ду, вода очень чистая. Конечно, при таком жарком климате растительность здесь побога- че, чем на Байкале. У самых скал растет крыжовник, по берегам рек смородина красная и черная, на полянах дикая клубника. Есть обле- пиха, в тридцати км. Свешиваются черные гроздья черемухи. Река Чулышман широкая, 15- 20 метров, с перекатами, холодной и чистой водой. Горы здесь выше и круче, чем на Байкале. В окрестно- стях много полян с высокой травой и серыми валунами. Переехали с одного озера на другое —с Байкала на Телецкое. Боль- шой кусок Азии пересекли. Но на самом озере центральная усадьба за- поведника, а мы в глубине заповедной территории, на кордоне. Обживаемся. ❖ ❖ ❖ Соседка дала Нине две железные формы и закваску, муку и под- солнечное масло мы купили еще в Яйлю, дожидаясь вертолета. Про- топили печь, Нина в формы положила тесто. А я до этого сходил к во- допаду и набрал смородины, сварили быстрое варенье. И вот пьем чай, макая горячие душистые ломти пшеничного хлеба в красное кислова- тое варенье. Говорят, здесь раньше жили китайцы и выращивали виноград с ар- бузами. А в двух или трех километрах ниже по течению Чулышмана есть развалины первой церкви на Алтае. Граница с Монголией поблизости. Рано утром вышел умываться в ручье и увидел толстого темного по- лоза, пившего, по-моему, из ручья. Полозы живут под полом. А вооб- ще здесь есть ядовитые змеи, щитомордник, гадюка. В Давше не было, там же зона вечной мерзлоты. Все время сравниваем Чодро с Давшой и Северным кордоном. Пуститься в путь сюда нам посоветовал лесник с бородой-лопатой по фамилии Оробцев, он жил на Южном кордоне Баргузинского заповедника.
На кордоне сумрачный одинокий лесничий, его младший брат, все напевающий «В Вологде, в Вологде-где...», лесотехник Таня, темново- лосая, глазастая, молодая; еще семья помощника лесничего смуглого, черноглазого с заячьими зубами. Еще приехали трое студентов про- ходить практику из Новосибирска и Казахстана: светлый высокий го- лубоглазый Борис и парочка: казах Женька и Рита. Они знакомы все с Таней. И Борис, похоже, влюблен в нее. Но тут младший брат лесни- чего перешел ему дорогу. Это все рассказывает Нине жена помощника лесничего, которая нянчится с двумя малыми детьми. Лесничий мрач- но улыбается Борису. Начинаем ремонт дома. Пока выкашиваю бурьян в огороде, поправ- ляю забор. Нина ходит ворошить сено, накошенное на конной сеноко- силке младшим братом лесничего. Он все ездит на этой сенокосилке и горланит: «В Вологде-где!» Слушаем транзистор, Улан-Батор, Горно-Алтайск, Пекин. Ну, на са- мом деле монголов и китайцев не слушаем. Они сами лезут. ❖ ❖ ❖ Прибыло пополнение, рабочие лесного отдела Коля и Вано. Длин- ный Коля в очках —инженер-строитель, решивший изменить жизнь. Вано наполовину грузин, маленький, шустрый, веселый. Они как Дон- Кихот и Санчо. Готовимся к Большой косьбе. Через кордон проезжали верхом двое с высокогорного кордона. Буд- дисты. У них там целая община. Собираются отовсюду, в основном из городов, из Киева, Ленинграда, Москвы. Как сказал нам еще в Яйлю один из них —рыжеволосый и рыжебородый: «Настанет день и мы все уйдем в Лхасу». Как это? «А так, достигнем такой степени, что погра- ничники на границе примут нас за камни». И это он на полном серье- зе. Врач из Киева. Узнав, что Нина учительница химии, начал зазывать нас к себе. Они не хотят отдавать детей на обучение в школу, сами учат, кто чему может. Буддисты неподалеку от нашего дома развели костер, варили себе похлебку. Уже поздно вечером я подошел к ним, одного звали Петром, длинные черные волосы, борода, старая фетровая шляпа. Пригласили меня отведать кушанья, я отказался. Так, присел к костру. Спросили меня, что я и зачем тут. Ответил. Петр бросил на меня взгляд и сказал: «Ищи, может, у тебя и получится». ❖ ❖ ❖ Лесничий с братом выехали на лошадях и к вечеру вернулись с
маральим мясом в переметных сумках. Быстро навялили нам мяса на косьбу. И наш табор выступил на покосы. Перебрели реку, прошли по тайге, миновали заброшенную пограничную заставу, вышли к бурной речке, которая впадает в Чулышман. Переправлялись в резиновой лод-ке на веревке. На высоком ровном берегу этой речки и разбили лагерь. Нина повариха. Все остальные косцы. Маралье мясо очень вкусное в су-пе, каше. Помощник лесничего спит в отдельной палатке. Остальные в большой общей. Мы с Ниной в своей, купленной по дороге сюда в Ту-рочаке. Очень жарко. Косьба трудная. Трава редкая, сухая. Шмыгают змейки порой. Мне на голову села птица. Но хотя бы нет мошкары и комаров. Нет поблизости стоячих вод. Косьба на Байкале —сущий ад. Мошкара одолевает. Но трава там гуще. У помощника лесничего пистолет. Приехал лесничий и забрал брата. Говорит, ему необходимо быть на кордоне, с Таней, пока там эти студенты. Все отнеслись с пониманием. На том берегу блеянье, шум. Прикочевало стадо. Пастухи тувинцы. Заканчиваем косьбу. Снова приезжает лесничий. С бурдюками бра- ги. В честь окончания сенокоса будет пир. Нина готовит мясо. И вече- ром все усаживаются. Лесничий лишь одну кружку осушил и уехал. А остальные продолжают. Веселье разгорается. Вано пляшет. Строитель Коля все зыркает на Нину. Смех, шутки. Затемно мы уходим в свою па- латку, укладываемся. А там все продолжается. Вдруг мы просыпаемся от воплей, беготни. Строитель Коля с ры- чаньем пробегает мимо нашей палатки, а остальные его ловят. Топот. Земля гудит. Наконец Колю скрутили. Мат утихает. Все. Ночью по костру, когда все утихомирились, выстрелили с того бе- рега. Пулю утром нашли в золе. «Это пастухи-тувинцы», —сказал по- мощник лесничего. Но, когда мы переправляемся на тот берег, там уже никого нет. Откочевали. У строителя вид виноватый. Все помятые. У Вано под глазом фингал. Он грустно улыбается. ❖ ❖ ❖ На Байкале весной я не смог улететь в Нижнеангарск, в военкомат, когда шел призыв. Погода была нелетной, а ледовая дорога уже стала опасной. Так и получил отсрочку до осени. Сейчас август. Мы на Ал- тае. Но и здесь призывают в армию. Хотя лесничий и говорит с сум- рачной улыбкой, что может и лучше отсидеть, чем служить. Не удив- люсь, если он все-таки сидел. Я-то не собираюсь, пойду служить. А Ко- ля шутит: «Да-да, мы тебя проводим в армию! И будем оберегать твою жену, как истинные евнухи, ага, Вано?» В трезвом виде Коля вполне интеллигентен. Вано лыбится. Куда его Коля, туда и он. Неразлучные. На большой земле у Коли семья. Сюда он прибыл на разведку. Обуст- роится и всех перевезет.
В конце августа собирается отряд в сторону цивилизации: студен- ты, сынишка лесничего. И мы решаем к ним присоединиться. Возвращаемся на запад. ❖ ❖ ❖ Утром вышли. Нас сопровождает Таня с лошадью. На лошади сту- денческие пожитки. Свой рюкзак я несу сам. Нам не предложили пог- рузить его на лошадь. Переправились через Чулышман и пошли вверх. Тропа петляет среди сосен и лиственниц. На перевале деревья и кусты в тряпочках, как какие-то новогодние елки. Алтайцы делают приноше- ния духам. Мы посмеиваемся. Никто ничего не оставляет. Никто не со- бирается возвращаться, кроме Тани. Студенты к ней не приедут, они обижены за ее выбор. Выбор пал на младшего длинноволосого смаз- ливого брата лесничего. Это уже всем известно. Крупные глаза будуще- го металлурга Бориса —он учится во ВТУЗе на пятом курсе —грустны. Но и его дружок казах Женька хорош, ехидно напевает: «А я стою, чего- то жду, / А музыка играет и играет. / Безумно я люблю девчонку ту, / Которая меня не замечает. // Остановите музыку, остановите музы- ку...» Таня спокойна. Иногда она едет верхом, иногда усаживает сына лес- ничего. Но скоро я начинаю отставать со своим рюкзаком. Мы с Ни- ной все чаще отдыхаем одни. Сидим на корнях, слушаем птиц. Нако- нец кто-то предложил рюкзак погрузить на лошадь. Так и поступаем. Теперь идем вместе. Вдруг вышли из тайги. Перед нами —простор, степь, за ними гор- ные вершины в снегу. «Уже снег!» —воскликнула студентка. Мы все смотрим туда. Да, белейшие вершины. Такое впечатление, что мы где- то на крыше мира. По степи идти легче. Дорога набита стадами. Вскоре и видим стадо лошадей. Заметив нас, пастухи не подъезжают, лишь гарцуют, что-то кричат. Мы идем дальше и слышим позади выстрелы. Диковатые ре- бята. Или у них так принято. Интересно, как Таня будет одна возвра- щаться? На ночь подъезжаем к стоянке пастухов. Деревянный обширный дом без окон. Костер разводим прямо внутри на куске железа. Печь разбита. Мы с Ниной расстилаем палатку, раскатываем спальники. Едим хлеб, пьем чай. У нас больше ничего нет. Остальные побогаче, но почему-то не делятся. Да и ладно.
Днем остановились у ручья. Мальчишка кочевряжится, не хочет есть то, что предлагают. И вообще выламывается. Огрызается на Бориса. Тот дает ему подзатыльник. И мальчишка на него кидается, потом пытается убежать. Мы его хватаем. Борис орет на него, замахивается. «Что? что? да? Да? Получил? Выкуси!» —орет сынишка лесничего. Та- ня пытается его уговорить. Борису-то наплевать, а ей возвращаться и жить с младшим братом лесничего. Похоже, будь воля Бориса, он бы всыпал хорошенько мальчишке. Словно перед ним сам лесничий. Ведь это он все устроил. А мальчишка очень крепкий. Мы его с трудом удерживали. И тут на дороге —той, по которой стада гоняют, —показался всад- ник. Свернул и неспешно подъехал к нам. Алтаец. Лет сорока. В лес- ной одежде. У седла карабин. Мы все с ним поздоровались. Он не отве- тил. Молча сидит и разглядывает нас внимательно. Всех. Студентов, Та- ню, Нину, меня, мальчишку. Нашего коня. Мы уже ничего не говори- ли. И он все молчал. Посмотрел, повернул лошадь и поехал прочь. «Такие у них привычки», —сказала Таня. Видно, что ей нравится все, по душе такая жизнь. Она любит ездить верхом. Щеки румянятся, карие глаза блестят. Фигура красивая. ❖ ❖ ❖ Отряд наш прошел степью, временами входя и в тайгу, и достиг поселка Улагана. Остановились у местного лесничего, Таня его знает. Жена лесничего крайне недовольна нахлебниками. У нас с Ниной де- нег нет. Постимся. Чтобы не торчать в доме лесничего, идем по посел- ку. Крупный поселок. Всюду собаки, куры, лошади. Трещат мотоцик- лы. Русских мало. Все алтайцы. «Давай продадим часы», —сказала Ни- на. «Часы?». Она снимает свои позолоченные часы. Ходят отлично. И мы предлагаем первому встречному алтайцу часы. Тот крутит головой. Нет. Подходим к дому, там за оградой женщина, алтайка. «Купите ча- сы». Отвечает по-алтайски. А ведь наверняка понимает по-русски. Ка- кой-то русский парень. Предлагаем ему. Разглядывает, спрашивает це- ну. Нет, дорого. Но и нам нужны деньги, позарез! Эх, эх. Начинается дождь. Улицы сразу тонут в грязи. Выходим к речке Башкаус: несутся мутные воды уже вровень с берегами. А где-то поб- лизости Пазырыкские курганы. Правда, золота там не нашли, а только древний персидский ковер. Я в сапогах. Нина в тапочках. Переношу ее на руках через лужи. Грязные возвращаемся в дом лесничего с медве- жьей шкурой. Здесь хотя бы тепло, пусть и все настроены недруже- любно. Но тут случилось чудо. Да, бывают чудеса. Лесничий купил часы за сорок рублей! Мы —шейхи!
И все изменилось. Студенты предлагают нам конфеты, участливо расспрашивают. Жена лесничего тоже смотрит мягче. После дождя я бегу в магазин, а он уже закрылся. Но жена лесничего зовет нас к чаю. На следующий день уезжаем на попутном грузовике на Чуйский тракт, в Кош-Агач. ❖ ❖ ❖ Всего-то и надо —четыре червонца, и ты —человек. На тебя смот- рят с улыбками. Уважают. Долгая езда по трясучей дороге. Снова видели горы в снегу. Нако- нец прибыли в Кош-Агач. Нам он показался огромным городом. Посе- лились в гостинице! Горы подступают прямо к домам. Накупили всякой еды, консервы, хлеб, печенье, даже зефир. Сыр. Студенты чуть ли не расцеловываются с нами, зовут к общему столу. «Остановите музыку, остановите музыку, чу-ча-ча-ча! Прошу вас я, прошу вас я...» Без сожаления прощаемся с этими попутчиками. Катитесь трактом! Это уже в другом поселке на Чуйском тракте, в Акташе мы гуляли с Ни- ной, дожидаясь своего рейса на автобусе и стали свидетелями ругани алкаша со своей подругой. «Дуй по тракту»! —крикнул он ей. ❖ ❖ ❖ Ночевка в Акташе. Автобус довез нас до Горно-Алтайска. Горы и про- пасти. Внизу блестела Катунь. В Горно-Алтайске снова в гостиницу. До- жди. И я ношу Нину на руках. Купили ей обувь. Поехали в Бийск. От- туда дальше. Река Бия. Отсюда родом Шукшин Василий Макарович. Так что я приобщил- ся. Приехали в Артыбаш. Спим прямо на берегу Бин, в деревянной бе- седке турбазы. Круг завершили. Вместо 200 км сделали примерно 700. Туда —на вертолете, оттуда на перекладных. До центральной усадьбы заповедника —Яйлю —осталось сорок ми- нут плавания на теплоходе по Телецкому озеру. Такое впечатление, будто это мы, а не те ребята с высокогорного кор- дона, побывали в Лхасе. Снега на вершинах там, видимо, точно такие же. И на дорогах косматые яки. ❖ ❖ ❖ Получили расчет. Но путь далекий. И тут увидели на улочке Яйлю
знакомое раскосое лицо байкальского рабочего Валеры Сонникова. Улыбки, объятия, расспросы. Он тоже подался из Давши сюда. Пока ему нравится. Хотя, наверное, и здесь он не останется. В этом месте в узких калмыцких глазах Валеры засквозила какая-то тоска. Но зиму он хочет здесь пересидеть. «Да я вам дам денег», —сказал он. «Мы при- шлем», —ответили мы хором. Он махнул рукой. «Да если и не приш- лете... Я привык». Хмельной местный бугор попытался задираться и учинить драку со мной, но Валера сказал: «Это же мои байкальские ребята...» Бугор вмиг подобрел. «А, ну, так бы сразу и сказал». Но лицо он нашел кому расквасить, одному уволившемуся научно- му сотруднику. Тот пришел в бревенчатую нашу гостиницу с разбитым носом, ругался, грозил, что подпалит весь мир здесь, а этого бугра уто- пит в Телецком озере. Был он нетрезв. На следующий день мы разомкнули этот круг. 3 Чтобы попасть в другой, хочу я заметить из своего круга последне- го времени. А вот удалось ли это сделать тем буддистам с высокогор- ного кордона, неизвестно. А разомкнули мы круг, прихватив все-таки и ключ верный от него: засушенные эдельвейсы. И теперь стоит лишь достать из конверта этот цветок, как Алтай оживает: почти отвесные сте- ны вокруг Телецкого озера, застывшая —а на самом деле грохочущая нитка —водопада Юл, что был виден из нашего окна в Чодро, табуны алтайцев, заснеженные —уже почти китайские —вершины гор... Некоторое время мы жили на западе, как все говорили —и, навер- ное, говорят? —в Сибири, в Колокольне в ста семидесяти километрах от Москвы. А думали всё и говорили о Сибири. И не утерпели, снова отправились на Байкал, теперь уже на Южный Байкал, в Танхой, в Бай- кальский заповедник. И это снова было вопреки житейской логике: уехали мы зимой, а весной меня призвали в армию. Но мы видели за- стуженный Байкал, засыпанные снегом горы Хамар-Дабана, жили сре- ди мощных кедров, готовились к встрече с Меньшиковыми, обитавши- ми пока на севере этого моря, —да так и не встретились... И весной окраины Танхоя тонули в черемухах, окутывая облачками стопы серых морщинистых тополей, уходящих царственными колонна- ми в небо. Здесь уже чувствовалось какое-то неуловимое влияние Даль- него Востока, Монголии, Китая. В поселке на речке Выдриной, впадав- шей в Байкал, мы познакомились с бабой Мариной, бодрой и умной, в очках с толстыми линзами, поившей нас чаем с вареньями и рассказы- вавшей всякие житейские истории. В ее бане мы парились. И после бани снова распивали чаи, разглядывая фотографии на стене под стек- лом. Говорила она, что видела писателя Распутина, то ли здесь, на реч-
ке Выдриной, то ли в поселке Выдрино, где и был всем известный Бай- кальский ЦБК. Наверное, Валентин Григорьевич приезжал туда —во вражеский стан —для того, чтобы воочию убедиться в том вреде, кото- рый приносил сей монстр. Хотя сделать это было не так просто. Помни- те фильм «У озера»? Как там подносили экспертам стакан с водой ЦБК, прошедшей очистку? То-то и оно. В Выдрино я бродил по прямым длинным улицам, выходил к очистным сооружениям и обонял мерзо- стный дух. Местные рыбаки плевались и матерились и уходили на лов- лю в другие места. Многие жители комбинат хвалили —за рабочие ме- ста. А мне вспоминается, как баба Марина рассказывала одну эвенкий- скую сказку. Вот она. Один охотник далеко забежал за зверем, что очутился в местах нез- наемых. Смотрит: болото. Он был, конечно, охотник знатный, сильный —раз! —и перемахнул через болото. А на той стороне увидел маленьких людей верхом на зайцах. Это были вечные люди. Вечные-то вечные, но и на них пришла напасть: кро- вожадный соболь завелся, резал их зайцев. Охотник тут же взялся по- мочь им. И убил того соболя. В награду вечные люди пообещали привезти в его стойбище живой воды. Охотник вернулся к своим, все рассказал им. Те обрадовались. Ждут- пождут вечных людей делегацию. И раз женщины собирали у стойбища ягоды —глядь: едет верени- ца —маленькие люди верхом на зайцах. И те женщины давай смеять- ся. Чудно это им показалось. А это были вечные люди. Осерчали они сразу, из берестяной посудины живую-то воду и выплеснули, и та по- пала как раз на ель, кедр и сосну, так что и до сих пор эти дерева вечно зеленеют. А короб с остатками живой воды вечные люди на обратном пути уронили. Так и появилось море-озеро —Байкал. И тут мне хочется сказку продолжить. Нам бы радоваться да беречь его. А мы - губим да спорим: выгодно или не выгодно отраву пускать в живые воды. И вечные люди над нами смеются. ...В конце концов мы вернулись в смоленские края. Но вот интерес- но, личный идеальный пейзаж, обретенный здесь, открывается дерев- ней Долгомостье. Как раз в Долгомостье и останавливается пригород- ный поезд, отсюда и начинаются тропы —до самого Загорья Твардов- ского. В Сибирь, как было уже сказано, отправился я по стопам предков. Значительно позже мне поведал про то умерший дядя. Он писал: «С покаянным чувством запоздало исполненного сыновнего долга пишу эти строки, спустя 35 лет, отыскав его последнее пристанище на глухом деревенском кладбище». Дядька мой Виктор Павлович Исаченков, смоленский журналист, танкист, прошедший до Берлина и там раненный, передал перед смер-
тью своему сыну фотографии, записки, схему, родословное древо и поэ- му о сибирском селе в Красноярском крае, тот вручил все мне. И так я узнал про его вояж и про своих предков. Дядька занялся изысканиями основательно: поехал в отпуск в Си- бирь. Когда-то туда отправился житель смоленского села Каспля Павел Фомич Исаченков (мой дед), ветеран первой мировой. Жить с краса- вицей женой Ефросинией (моей бабкой) в Каспле ему уже было нев- мочь: ревность одолела. Были к тому веские причины или нет, кто знает. Поехал он по старым следам. В девятнадцатом веке туда откочевал его отец (мой прадед) Фома Дементьевич с супругой (моей прабабкой) Дарьей Гавриловной. В Соколовку Красноярского края. Это старинное село возникло в 1715 году на месте поселения беглых раскольников из Смоленской губернии братьев Олсуфья и Герасима Соколовых. Так что и прадед мой Фома Дементьевич ехал в свою очередь по старинному смоленскому следу. Был ли он старовером, неизвестно. Павел Фомич ушел на вторую мировую, воевал, был ранен, писал в Касплю детям стихотворные письма, но все-таки после войны и госпи- таля вернулся туда же, в Сибирь. И дядьке предстояло отыскать его могилу и могилу Фомы Демен- тьевича. Пришлось поколесить по Красноярскому краю, заехать в Иркут- скую область, чтобы повстречаться с сибирской родней, разузнать под- робности. В итоге: «Затесал под пирамидку / Смоляной листвяжный кряж, / Прикрепил дощечку-плитку—/ Скромный памятничек наш», —как пишет дядька в своем стихотворном отчете о поездке. Это была могила Павла Фомича. А к могилам Фомы Дементьевича и Дарьи Гав- риловны пришлось уже по тропе таежной добираться до бывшей дере- вни Верховской. Там замшелые кресты в траве среди тайги... Да, хоро- шее название для сибирского кладбища - Верховское. А старый тракт от Канска называется «На Долгий Мост». За дерев- ней Долгий Мост похоронена дочка прадеда. Всех их дядька помянул на месте из своей дорожной солдатской фляжки: «На помин глоток из фляжки, / Горсть конфет на бугорок, / А взамен земли в бумажку / Завер- нул щепоть в кулек». Дед Михаил, сын Фомы Дементьевича, пошел на охоту и без вести сгинул в тайге... Долгий Мост там, в Сибири, и Долгомостье здесь, на Смоленщине. Соединил обе деревни Виктор Павлович Исаченков. С Александром Трифоновичем Твардовским он встречался как жур- налист областной газеты, а потом и радио. И свой стихотворный отчет о поездке в сибирскую Соколовку и Долгий Мост он писал, конечно, под теркинский стих. Иногда совпадение буквальное: «Сам приблизясь к жизни краю, / Память о тебе храня, / Мой отец! За что, не знаю, / Я про- шу: прости меня». У Твардовского обращение не к отцу, а к матери- земле: «Мать-земля моя родная, / Ради радостного дня / Ты прости, за
что —не знаю, / Только ты прости меня!..» Фронтовик Виктор Павло- вич почитал Александра Трифоновича как бога. Дядька пишет: «Соколовка, Соколовка —/ Старый тракт на Долгий Мост, / За околицей в сторонке / Пригорюнился погост». А мимо моего Долгомостья проходит самая древняя смоленская до- рога —Еленевская или Ельнинская, хожу я по ней с отрочества в леса, на речки и холмы полюбившейся на всю жизнь местности. У Твардов- ского об этой дороге дивная строчка: «Дымный дедовский большак». Теперь для меня в этой строчке и сибирские деды встают. И я им кланяюсь. Сибирские деды как те вечные люди эвенков. Их обиталище — Си- бирь небесная. Уже четвертая по счету? Первая была юношеской, вто- рая —любовной, третья —терпящая бедствие. И здесь можно переина- чить Рериха, сказавшего, что поверх всяких россий есть одна незабвен- ная Россия. То же и Сибирь — одна, великая, обещающая волю, Сибирь Ермака и первопроходцев, Сибирь Аввакума и страстных староверов, Сибирь тунгусских сказаний, нимнгаканов. Кстати, в чем-то они пере- кликаются с былинами, только вместо коней, напускающих озера, ло- мающих дубравы, здесь олени, скачущие тяжко, с грохотом и треском. А так все то же: красавицы с шелковыми косами и солнцами в глазах, богатыри, ловящие лося, как паука за лапки, и разрывающие его тут же; многодневные обильные пиры, сон от трех до тридцати суток; пре- вращения в птиц, вбивание врага в землю. Но вот главное отличие — по крайней мере, прочитанных сказаний, — они вертикальны, тогда как русские былины горизонтальны. Эвенкийские богатыри опускаются в Нижний мир и поднимаются в Верхний, где берут себе в жены дочерей солнца. Серебряный у эвенков любимый эпитет, символ красоты. Интерес- но, что не золото, которым полны были сибирские горы. «Серебряные лыжи», например, не из серебра, а просто красивые. Любопытно описание рождения ребенка: его надо поймать. Эвен- кийки рожали стоя, держась за перекладину. Повитухи помогали. Здесь тоже помогает бабка, выписанная из Верхнего мира, но младенец все же шлепается на подстилку из травы и пускается в бега, за ним го- няются по всему жилищу, бегают вокруг очага; наконец он готов уже выскочить вон, но тут на выходе появляется его отец-богатырь, хватает ребенка и крепко прижимает. Эти сказания записывал в тетрадку последний из могикан —нимн- гакан —Николай Гермогенович Трофимов, оленевод, при свечке, в па- латке, уже будучи смертельно больным. Когда во время очередного прис- тупа его доставили в Алдан в больницу, он умер на операционном столе; при нем была эта тетрадка с адресом ученых в Якутске. Мне довелось прочитать их только теперь, когда я путешествую в Сибирь лишь в снах да помыслах. Сказания эти дарят ощущение свежести, высоты. Это путь по трем Сибирям —Сивирям на языке эвенков —снизу вверх —в Си- бирь небесную.

Тотписец Первый рассказ книги Игоря Кузнецова «Бестиарий. Книга историй» был замедленным, точнее, я, читатель, не раскачался. Но так и всегда бывает. В любой книге есть прибойная волна, сквозь нее надо прорваться, и тогда тебя уже увлекут течения верхние и глу- бинные. Второй, «эфирный», рассказ был течением еще не глубинным, но достаточно сильным. Солдат всегда поймет солдата. Это рассказ ар- мейский, герой вдыхает эфир и вступает в абсурдную беседу с грозным полковником, который довольно забавен и добр, мечтает служить в парке далекого города Брюгге смотрителем детских аттракционов. Дей- ствительность жестоко насмехается над героем, в буквальном смысле — орет голосом ненавистного полковника, который, конечно, ни о ка- ком Брюгге и слышать не желает. Третий рассказ с легким хичкоков- ским налетом —«Птицы ночи» —о настоящей страсти героя — о му- миях, ибисах, поселившихся на карнизе под крышей театра. Герой на- блюдает за ними, за священными птичками Тота, и никому не расска- зывает об этом. Мрачноватый колорит рассказа великолепен, ночные тени, тишина спящего города и священные птицы. Здесь неизбежны живописные ассоциации со столпами символизма и сюрреализма, от Чюрлёниса до Магритта и Дельво. Но началась реконструкция театра. И однажды в полночь раздались их гортанные прощальные крики...
В этом рассказе автор вручает нам шифр, пароль. Вот он: «Я понимал, хорошо понимал, что они выпадают из привычной природы вещей, но естественнонаучного интереса к ним не проявлял, предполагая, что их мир хрупок и легко может быть разрушен». И с этим ключом мы от- правляемся уже смело и увлеченно дальше по волнам... Впрочем, здесь не морские метафоры уместны, а —очень сухопутные, пустынные ско- рее всего. Ибо мекка и духовная родина у большинства героев кузне- цовской прозы, собранной в этой чудесной книге в зеленой (цвет Ози- риса) обложке, с рисунками Татьяны Морозовой, — Египет, страна пес- ков и миражей, до сих пор загадочная и неизмеримая: космос красных песков. Мы знакомимся с симпатичным котом по имени Яков, который лю- бит послушать темные тексты о Гермесе Трисмегисте и однажды исче- зает во сне героя, но и наяву, чтобы через много лет явиться в виде зеленой фаянсовой статуэтки. Заглядываем на таллиннскую гауптвах- ту, где сидит чудаковатый немецкий парень из ультралевых. Попадаем в «Сад грез», устроенный на задворках несчастным дауном, живущим, по реплике одного из персонажей, в другом измерении. От себя приба- вим: вот еще одно измерение хрупкой мечты. Окунаемся в алкоголь- ный морок «Генеральской шинели», в котором нет ничего надуман- ного; бывавший там же все сразу узнает и ощутит смертельный озноб
и печальную радость избавления. «...А ты не пей водки, —говорил я ему, — не пей, не пей. И не буду, не буду, — как всегда, с предельной искренностью отвечал я» (герой говорит сам с собою...). Но у Кузнецова и мир грез такой же подлинный. Фантасмагорическая повесть «Первое лицо» ни на минуту не вызы- вает чувства искусственности, выдуманности, все зримо и убедитель- но, хотя и абсурдно. Быть реалистом абсурда —попробуйте-ка. У Куз- нецова это получается запросто (но ясно, сколько за этим стоит пыток, черновиков; только наивные читатели думают, что, например, Пушкин свои легкокрылые стихотворения писал весело и набело). Тут, конеч- но, есть свои секреты. Например, внимание к деталям. Вдруг увидеть, например, на воротнике персонажа, выпрыгнувшего из абсурдного ми- ра, «белёсенки перхоти». Но этого мало. Абсурд, фантастическое надо хранить в своей душе, чтобы черпать уверенность оттуда, как живую во- ду —для големов своего умозрения. Повесть напряженная, читается с огромным интересом. Здесь вдруг вспоминаются повести и романы Ана- толия Кима, но, возможно, все дело в том, что Кузнецов сам сообщает об ученичестве у этого мэтра. Это повесть-преодоление трагических обс- тоятельств, в которых мы зачастую сами и повинны. Герой Зотов претер- певает мучительные метаморфозы души, оказываясь вовлеченным в современную, урбанистическую мистерию самопознания. Наградой здесь служит обретенная самость, обретение свершается через жертву. Герой мужественно проходит этот путь до конца. Но повесть эта не какой-то тяжеловесный кошмар самокопания, вовсе нет. Написана она со вку- сом, порой просто дух захватывает виртуозность исполнения; в ней есть афоризмы, своеобразный юмор: «Одними молитвами тоже не спасешь- ся, надо как-то и с людьми научиться жить», «... ведь родственников всегда больше, чем достойных людей». Или вот—лепка дыма: «Тут Зо-
тов и вправду вспомнил, как они все вместе ездили на вокзал, он даже почувствовал едкий запах и привкус дыма на губах, кислый, сизый, стелющийся по зеленым крышам вагонов». Некоторые вещи, может быть, кажутся немного и затянутыми, как, например, «Золотой Урей»; порой автор бывает витиеват, стремясь в одном предложении сказать слишком многое. Последний рассказ, «Ке- гельбан» , и вовсе оставил меня равнодушным. Возможно, он выпадает из этого сборника и лучше выглядел бы в какой-либо антологии рас- сказов натуралистической школы. Но ручаюсь, что давно не читал подобных книг современных авто- ров, пробуждающих сознание, дарящих череду различных ассоциаций, жгуче интересных. И признаться, мне было странно, что Игорь Кузне- цов не из тех авторов, о которых говорят повсюду. И не раз я воскли- цал в душе: да не о тех же говорят! Вот —проза, настоящая, русская, выпестованная в сердце человека, любящего Чехова, Бунина, Гонча- рова, но и не чурающегося опыта певцов абсурда и умственных игр: Каф- ки, Павича. Беспощадный Сенчин Прочитал «Нубук» Романа Сенчина. Вещь интересная. Но... слиш- ком «правдивая»? Тут вспоминается академик Б. Раушенбах, работав- ший на космическое ведомство СССР, в одной своей книге о прост- ранстве он утверждает, что Сезанн перешел от школы перспективы 19
века к перцептивной перспективе, т. е. к прямой передаче зрительного восприятия. Фотография не передает естественного видения. На фото- графии далекие горы будут маленькими, тогда как человек их видит большими. Вот и вся разница. Роман Сенчин фотографически беспощаден. Ни глотка метафизи- ческого воздуха. Ни намека на «иное». Все происходит только здесь и сейчас. Здесь и сейчас. Все. Точка. Не точка —а свинцовая плита над головами героев, которые выпивают, обманывают, пытаются выбиться «в люди». Есть подозрение, что настольная книга у писателя —«Одномерный человек» Герберта Маркузе. Рикошет Повесть Игоря Фролова «На пересылке» не об Афганистане. Это не- ожиданный взгляд на Иосифа Бродского. Версия пребывания поэта в семье рассказчика, живущей в забайкальской тайге, на золотых приис- ках, выстроена убедительно. Поэт оказывается магически —а может, и физически —приобщен к рождению рассказчика. Через двадцать с лиш- ним лет рассказчик —ив какой-то мере «сын» поэта —оказывается на войне в той стране, куда намеревался однажды бежать Иосиф и о ко- торой он сочинил известное стихотворение “О зимней кампании 8о-го года»... Остроумно, и отлично написано, повесть быстрая и при этом под- линная, в звуках и красках, пряных восточных и суровых сибирских. И пафос ее понятен. Но разделить этот пафос лично мне мешает еще один герой: дядя рассказчика, сотрудник госбезопасности, к которому в конце концов по- падает поэт. Да, чего не бывает. Сначала судьба свела поэта с геолога- ми, потом —с их родственником. Геологи его обогрели, дали ему кров. Но... и чекист делает, по сути, то же, он просто спасает поэта, вытал- кивая его за пределы страны, заставляя подписать бумагу. Ну, это уже пережим, гротеск. И эта фигура, как магнит, начинает вытягивать из текста все крючки и подначки неблагозвучных эпитетов и метафор, которыми уснастил поэта рассказчик. И этот магнит-чекист раздевает и оголяет всю конструкцию. Виртуозность и уровень исполнения не мо- гут затушевать заданность, умышленность этой прозы. Чекист оказы- вается лакмусовой бумажкой. А жаль. В повести царит некий дух, бы- тийствующий, задающий высокую точку зрения, время-пространство в ней мастерски сплавлено и в конце концов оборачивается тем самым камнем, который кладет сестра героя в Венеции на могилу поэта. Ка- мень с афганской дороги. Жест, достойный древнегреческой трагедии. Правда, именно трагическое здесь не показано, это только подразу-
мевается, что тоже можно поставить в упрек автору. Но ему некогда было, перед ним стояла другая задача: показать всю нищету и тщету этого человека, поэта. А в древнегреческих трагедиях главные герои, как правило, равны величием духа. Столкновение равных и высекает истинно трагический свет. Простая вроде бы истина. Но многое нам неочевидно. И для того, чтобы только это еще раз понять, уже стоит читать повесть. Тяжи Садулаева «Шалинский рейд» Садулаева еще раз подтвердил особый статус худ. литературы: ни телерепортажи, ни газетные статьи, ни фотогра- фии не дают столь живого, глубокого взгляда; тем более что этот взгляд —изнутри. Садулаев пишет то спокойно, «стерто», то нервно, импуль- сивно; еще бы, ведь повествует он о событиях оглушительных в конце 20 — начале 21 века — о двух чеченских войнах. Но в целом его стиль стертый, серый; о богатстве языка не поговоришь. Но возможно, подоб- ные события диктуют именно такой стиль, и рассказывать об этом сле- дует сухо, сжато, информативно. Хотя известны и другие примеры, «Ко- нармия» , допустим. Садулаев напоминает нам все. Автор не участвовал в боевых действиях, но сумел провести своего героя дорогами войны. Его герой, правда, временами чересчур интел- лигентен, мягок, тогда как федералы, русские, —злы и жестоки. Но по- чему бы и нет? В чеченском «Сопротивлении» участвовали разные лю-
ди. Тем более что в конце эта мягкость, половинчатость, склонность к рефлексии обернется все-таки предательством. А может, и не предательством? Герой наполовину русский, наполовину чеченец; в нем противобор- ствуют две крови, и одна из них побеждает. Но воля героя не склоняет- ся ни на чью сторону и выбирает третий вариант: побег в Европу, в иной мир, в Париж. Самолет в небе взорвется. Только в смерти избавление от всех проклятых вопросов. Или в су- масшествии. Намеки на сумасшествие в романе есть. Композиция так выстроена, что чеченские события даны ретроспективно, в настоящем, — беседы с врачом, следователем. К сожалению, этот прием не назо- вешь удачным. Обращение к доктору и следователю —а может, и «су- дье» —вызывает чувство неловкости. Они словно бы ставят под сомне- ние все, что происходит в романе. Но ясно, что груз автора велик. Трудно шагать, не шатаясь. Лучни- ки-критики целятся в него со всех сторон. По случайному совпадению, как раз в эти дни чтения романа мне попались на глаза стихи Хакани, азербайджанского поэта средних веков. Еще в прошлом году купил его книгу, но удовольствие растягиваю. И вот строчка, которую хочу здесь привести: «Сохрани лишь верность слову, жизни разорвав тяжи». По- моему, это и могло бы стать эпиграфом к статье о романе. С:\Поситеп1з апй $еШп$8\Орлова\Храбрая Закрыв журнал «Новый мир» № з за 2009 год, я решил сразу про- вести опрос и остановил идущую из комнаты в кухню супругу. Она че- стно ответила, что не стала бы читать произведение с таким названием — никогда и ни за что. Больше спрашивать в моей квартире было не- кого. Только самого себя. И хотя разговоры с самим собой отдают уже чем-то шизофреническим, я это сделал. Спросил и — отвечаю: роман Василины Орловой взялся читать потому, что до этого читал повесть «Нездешние», она мне очень понравилась своей искренностью, све- жестью, соразмерностью замысла и формы. Что до названия ее новой работы, — ну, да, честно признаюсь, оно мне тоже показалось риско- ванным. Прежде всего своей открытостью. Ведь и не читая роман, уже можно сказать, что там будет. Какие-нибудь свинцовые мерзости. За- тем обобщения. И диагноз. Название романа звучит как диагноз и от- вет на все наши вопросы насчет современного положения вещей. Об этом трубят все журналисты. Все-таки предшественники не были столь пря- молинейны, даже называя роман «Идиот» или «Палата номер шесть».
Эти названия предполагают различные толкования. Название романа Орловой —нет. Так ли это? И, может, за этим что-то кроется? Жест но- вой-новой искренности? И вообще, не надоело вам, нам, — всем ссы- латься на авторитеты? Вспомните строки: «Сказать то слово никому другому,/ Я никогда бы ни за что не мог/ Передоверить. Даже Льву Толстому — / Нельзя. Не скажет —пусть себе он бог». В самом деле! У каждого пишущего все происходит в первый раз, мир творится заново. Всякий пишущий надеется, что не только мехи из притчи будут новы- ми, но и вино. «Нужно быть уверенным, что ты создашь уже нечто та- кое, что будет по-настоящему круто! Надо приступать к делу, имея твер- дое и оформленное намерение, творческий замысел, который заставит содрогнуться все это стадо, погрязшее в себе самом!» Эта цитата из мо- нолога одной из героинь романа Орловой кажется программной. Короче, Василина Орлова смелый человек. Она написала и опубли- ковала роман «Больная». Сразу бросается в глаза: мехи выглядят как новехонькие: вместо приевшейся разбивки на подглавки — строй строгой латиницы: С:\ Воситепи апй 8еПт§8 —дальше имя одного из персонажей на родной кириллице: Егор, и имя главной героини —снова на латыни: Уа1еп- 1ша\ Уайетесит... — и т.д. Последнее слово означает буквально: иди со мной, или путеводитель. Разный шрифт. Во второй части, правда, все возвращается на круги своя: только старая добрая цифирь и пробе- лы для вдоха или выдоха, у кого какой ритм сложится. Так что можно сказать, роман влит в две формы. Кроется ли за этим стратегический по- мысел? Трудно сказать. Но впечатление раздробленности, лоскутности первая часть оставляет, определенно. И называется она «Москва». На- верное, это все-таки неспроста. Что же там происходит. Что? Если нас сразу знакомят с андеграундной художницей по имени Лотта? Догадываетесь? Ну, да, богемные вечеринки, выставки («Ало накрашенная тетка держала на коленях покрывшийся пятнами труп худого мужчины, уткнувшегося ей в большую голубоватую голую грудь с зелеными прожилками», —нет, это описание одной из картин, а не за- рисовка с вечеринки, хотя...), хмельные витийства («—Я мечтаю о вой- не, —вдруг с жаром сказал Жано Тытянок»; «—История цивилизации невозможна без золота...»; «Говорили обо всем сразу: о скором конце ислама, о постмодернизме...»), короче, дым и угар тлеющего сора, из которого произрастает так называемое творчество. Этим дымом напол- нена Москва, первая часть. Там правит бал подруга главной героини Лотта Мощенская, цирцея в бусах, амулетах и бахроме, весьма напо- минающая одну из кукол, «которых она теоретически шила». Судите са- ми. «— Не пойти ли вам вон? — говорила она в конце концов надоев- шему приближенному и царственно выбрасывала кривоватый указатель- ный пальчик в сторону двери». Да точно, цирцея из какого-то спектак- ля, и, похоже, кукольного. И что вы думаете? «Проткнутый виртуаль- ной шпагой, любовник моментально истекал в призрака». Таков уж бал
этого самого андеграунда в Москве. Там у них так принято. Ясно, что главной героине по имени Валентина Иванова все это — поперек. Плюс проблемы какого-то тягостно-интимного характера: она презирает, в общем, мужиков, и мучается от этого. Но ждет рыцаря и принца. А вы- нуждена делать секс с каким-то невнятным сорокалетним, без одного зуба. И сходит с ума. Ну, не совсем, а немного —до попытки суицида. И ее помещают в палату без номера. Вторая часть. Почти сразу героиня погружается в воспоминания о поездке в бла- годатные края детства, на Черниговщину. «За рядами домов расстилают- ся огороды, где золотятся круглые шапки подсолнухов и стада куку- рузы трясут желтыми хвостами...» Приходится попутно заметить, что пейзажи Василине Орловой даются трудно, несмотря на красочность вышеприведенной цитаты. Описание села с каким-то толкиеновским названием Мрын похоже на школьное сочинение: черешня, расчесав- шая челку, тополя с пушистой и богатой шевелюрой и прочая флора, старательно, но не пластично выписанная. И все-таки ощущение тепло- ты, сердечности возникает... Хотя и тут же готово прерваться: Валенти- на знакомится с местным парнем, Арсением. Этот кудрявый красавец поет, голосу него, естественно, «чистый, высокий». И «Протяжная ме- лодия струилась над водой...» Да к тому же он поминает «одного дат- ского принца», и у него отец помер, а мать уже выскочила замуж. Ко- нечно, была ж «Леди Макбет Мценского уезда». Как ни крути, а поми- нать старое приходится. Без этого принять нового Гамлета —Чернигов- щина, село Мрын, —ну просто невозможно. И «—Курва!» —в адрес ма- тери-злодейки в устах сего новоявленного принца дела не поправляет. Но альтернатива Москве обозначена: село Мрын, подсолнухи, чудако- ватые бабки с крестиками и железными кружками, полными парного козьего млека, печальный принц черниговский Арсений. И еще Степь, чей горьковатый и сухой ветер проницает всю ткань романа. А в палате кружение лиц и фигур более жизнеподобных: беззубые красавицы, косоглазые нимфетки, алкоголички, подлинные или мни- мые манекенщицы, шизофренички, придумывающие параллельные миры, —бабье царство, а может, царство бабьих страхов, вонючий сток в полу туалетной комнаты, нервные затяжки, грязные халаты, тоталь- ное одиночество, разные носки. Да, разного цвета. Знак сумасшествия. Липкий пот под мышками. Запахи. Разговоры. О чем? О лекарствах, врачах, мужьях, детях. И, конечно, об ангелах и — вверх по небесным ярусам. Удобный случай именно об этом здесь порассуждать, место дей- ствия снижает неизбежный градус пафосности и чрезмерной серьезно- сти. Но, увы, и не добавляет убедительности, сумасшедшей яркости про- зрений. Рассуждения эти стары. Как и велеречивые разглагольство- вания Егора, навещающего больную Валентину, о том, что больно, ко- ротко говоря, общество, а безумцы на самом деле —честь, ум и совесть эпохи. Я немного утрирую. Но в этом персонаже, в Егоре Деренгов- ском, есть какая-то партийность, прямолинейность трибуна. Да! Ведь
он занимался какой-то революционной деятельностью, какой именно, не уточняется. Можно додуматься. Но его сгубили спецслужбы. То есть сгубили его как будущего блестящего дипломата: «заставили бросить аспирантуру, жениться на лупоглазой дурехе, податься в бизнес и влезть в крупные долги». Спецслужбы в роли свахи? Ну, в нашем больном оте- честве все возможно. Допустим. И все-таки не совсем понятно, каким образом спецслужбы заставили революционера заняться бизнесом? Биз- нес или революция?.. Действительно, сумасшедший дом. Но эти мысли не приходят в голову нашей героине, и не потому, что она —больна, дело проще и сложнее: Валентина любит Егора Дерен- говского. Понимаешь это лишь под занавес. Ну, да. Во всех подглавках С:\Посшпеп1:8 апс! Зейтдз встречается его имя. И на протяжении всего повествования он регулярно появляется, произносит какие-то фразы, довольно нелепые и лживо ироничные: «Дорогие друзья, какими су- дьбами? Вас ли я вижу в этом вертепе современного паскудства, еще называемого искусством?» Разумеется, бедная девушка ничего этого не замечает. Она любит. И когда в одной из последних сцен к ней яв- ляется ее любимый, между ними происходит напряженный и примеча- тельный диалог. Женщина говорит вслух и сердцем: «—Ну давай все-таки присядем... Ты... снился мне. Я золотом вышью рубашку —сломаю себе глаза от этой работы, но у тебя на груди засверкает солнце. — Вот как? —Он усмехнулся. —Ну послушай, я не отношусь к тебе как к больной, поэтому скажу тебе правду. Ты в состоянии ее выслушать? Перевяжу твою рану. —Правду? Выслушать? В состоянии». Диалог этот поэтичен и прекрасен, он средоточие всего текста. Как будто в серую холстину вплетает искусная рука драгоценные нити, ни- чего не скажешь. Но — одна неточность, допущенная сначала случай- но —в сознании, а потом и нарочно мною: адресат снов и слов Вален- тины не тот. Она говорит на самом деле не с трибуном и быв. револю- ционером Егором Деренговским, а с Сергеем, тем сорокалетним невзрач- ным типом без верхнего зуба. Это он пришел к ней, вызванный по теле- фону через случайного знакомого. Черт, не блазнится ли нам? Нет, Сер- гей, бледный, строгий, заземленный, даже вот и одежда в его плебей- ском стиле: синяя футболка, черные штаны, в руке — дипломат. Уж наверное, быв. революционер, не чуждый искусствам, так-то не оделся бы. Но отделаться от впечатления подмены довольно трудно. Как же так? Ведь этого типа она изгоняла, не столь картинно-изящно, как Лотта, но с непреклонностью: «—Нет. И все. Тут, —чеканила Валентина, с не- навистью глядя в слепую морду телевизора». На самом деле ее нена- висть была обращена на Сергея, предлагавшего ей руку и сердце, что-то бормотавшего о будущем сыне. И вот: «Ты... снился мне». Как хотите, но, поистине, женщину умом не постичь. И нам остает- ся ей верить. И мы с трудом, ворчанием и оговорками верим ей и этой
истории любви. Да, истории любви, а не противостояния Москвы и Степи, с диагнозами и обобщениями. Противостояние только намече- но, это скорее декларация противостояния. На самом-то деле женщи- ну волнует не это. Перед нами история причудливой, невнятной, странной любви. Не больше того. Но и не меньше? Увы, подлинного безумия в романе «Бо- льная» не случилось. Если не считать безумием любовь к деревянному Деренговскому. А поэтический диалог с Сергеем (без верхнего зуба, в синей футболке)? Диалог, повторю, прекрасен, но все-таки скорее те- мен, чем безумен. Я имею в виду безумие, которое все озаряет новым светом. Ведь ради иного не стоит и сходить с ума, верно? Да автор и сама все это начинает понимать. Неспроста же под ко- нец мы узнаем и номер палаты, куда героиню переводят как подаю- щую надежды: в палату № з, а потом снова изгоняют в палату № 1. Да, в палате № 6 места заняты. Но —безумству храбрых поем мы песню. М. Тарковский Нравится проза М. Тарковского, кое-что зачитываю жене, она слу- шает с удовольствием, иногда смеется. С таким же удовольствием она воспринимала прозу Гамсуна. У Тарковского искреннее сердце. Проза выходит живительная, кра- сочная. Кончено, невольно припоминаешь северные рассказы Лондо- на. Но ближе другой классик —Астафьев.
Вообще первопроходцы проложили в Сибири литературной мощные тропы. Помню, что как только начал сам описывать Усть-Баргузин, сра- зу почувствовал, что «ведет», не своим языком говорю и ничего не мо- гу поделать. Хронотоп енисейско-сибирский. Начинал Аввакум, потом Шишков, Распутин, Астафьев, Вампилов. Тарковского уже можно вклю- чать в этот список. Хотя, наверное, интересно было бы, если бы он уехал в Москву. Пе- ресечение, наложение хронотопов углубляет прозу, по Бахтину. Но, честно говоря, завидую этому охотнику-писателю. И вспоминаю, как приехал в недельный отпуск из заповедника в Смоленск в семнад- цать лет и попал на аудиенцию к писателю, живущему в коммуналке. И он посоветовал мне не лезть в столицы, в литературную суету, а жить на Байкале, на заповедном берегу, ибо это и есть счастье. Четвертая передача «Американская дырка» Павла Крусанова. Сразу интересно. За героя- ми любопытные прототипы: Курехин, Сорокин... Имя главного героя — Мальчик Евграф отсылает к песне Гребенщикова. Драйв текста зах- ватывает мигом и убедительно. Это как мощный вдув воздуха в духовой музыкальный инструмент. Почти все дружно дуют в некую трубу анти-
американизма, антилиберализма. Правда, в пылу дуновений-разгово- ров герои не замечают противоречий. Ну, к примеру, потешаются они над загнившей идеей гуманизма, заявляя, что зло вечно и необходимо, а торжество добра утопично. Здо- рово и свежо? Но тут же пугают друг друга (и читателя) тем, что либе- ралы скоро будут оправдывать всех преступников и вообще готовы вы- пустить на улицы Минотавра. Да, либералы, они такие, —выпустят Минотавра-пожирателя. Так ведь... и хорошо? Разве это не согласуется со свежей идеей о за- гнившей идее гуманизма? Зло необходимо? Необходимо. Так сказать, Минотавра заказывали? Так вот либералы и услышали. Нет, нет! Ахтунг! Ахтунг! Если Минотавр либеральный, то это пло- хой Минотавр. А вот есть Минотавр с человеческим лицом. Его дыха- ние благодатно, освежающе. Зубы благодатны. ...И вообще тевтонцы загубили идею пламенных потомков римлян. Слишком были грубы. Но теперь-то все будет по-другому, за дело взя- лись чувствительные славяне. Задача у них славная — сделать кирдык Америке. Действие романа к середине замедляется, все начинает увязать в разговорах. Пора переключать скорость. Но — поговорить хочется, все обсудить и выяснить наконец, кто виноват и что делать. Да, впрочем, и так ясно. Но... что-то плохо втыкается высшая передача. Может, автор и сам что-то подозревает —и пытается все наладить, противоречия устранить. И тогда уже —рвануть! Но противоречия лезут, как проводки из коробки передач. И что-то там позванивает и дрожит. Что-то не так. Что? Герой Крусанова, как Усама Бен Ладен, вскормлен Западом. Слушает он «Дорз» и всякий прочий гнилой рок, курит наверняка не «Приму», пользуется мобильником, интернетом. Бурчит, конечно, против общест- ва потребления, но смачно рассказывает о потраченной премии: «...Оля смогла полностью обновить не только весенний, но заодно и летний гардероб (чему целиком посвятила две субботы и одно воскресенье), а я, продав “десятку” (у нее стала плохо втыкаться четвертая передача) и, прибавив выручку к вознаграждению от Капитана, купил пятиведер- ную “сузуки-витару” —компактный рамный внедорожник, классную ко- робчонку тех нарочито угловатых форм, которые меня давно прельща- ли...» Но, позвольте, почему не «Волгу» или «Оку», автомобиль вете- ранов Великой Отечественной? Ну, в крайнем случае, «уазик»? Что за наивный вопрос! Потому, что «выглядела она потрясающе —вся гус- то-черная от бамперов до люка, но не той хищной чернотой, которая» — и так далее. Она —это «сузуки». И у нее «хромированные пороги и серебристые литые диски». Тут вообще-то мучительное сомнение во всем чувствуется, вот что. Как-то надо разрешить нехорошие подозрения. И автор находит выход — «сузуки» это вам не Америка подлая. А Страна Восходящего Солнца. Самый восток. Друг ли нам этот самый восток —вопрос десятый. Тут
главное — не Америка. И даже то, что самый восток друг Америке — вопрос десятый, если хочется обладать серебристыми литыми дисками и чтобы четвертая передача хорошо втыкалась. Ну, вот, опять то же самое. Ведь обидно на самом-то деле. Действие романа разворачивается в будущем, в 2010 году. Так? Так. И что же, и в том будущем у «десяток» будет плохо втыкаться четвертая передача? Будет. И остается одно —устроить кирдык Америке. Ведь эти вещи взаимосвязаны, вы что, еще не уловили? Америка и четвертая переда- ча, плохо втыкающаяся. Это высшие истины. Истины, так сказать, выс- ших передач. У нас —плохо втыкается, а у них —хорошо. Это уже за- говор. И перед кирдыком надо успеть обзавестись хорошей японской тач- кой. Ведь хаос в Америке нарушит стабильность во всем мире, ага. Эх, жаль, что и в десятом году у «десятки» будет плохо втыкаться четвертая. А то ведь как хороши, как свежи все эти разговоры были — про третий Рим в снегу, про великую империю... Ну и вообще жаль, автор талантлив, шаманить умеет, а с четвертой передачей что-то не очень справляется. Дерзкий замысел оборачивает- ся двумя страничками апокалипсиса в Америке. Все вязнет в разгово- рах и противоречиях. И — тут как раз подоспели волнения на окраинах Парижа — напо- минает Мальчик Евграф все-таки озлобленного темнокожего подрост-
ка. Ну, хорошо, светлокожего. Но если его парижский двойник-гость там, где бунтует, то Евграф-то —у себя дома. Здесь Родос, Евграф, здесь и прыгай. Назови их Оманом Хотел имя моего героя-анархиста исказить ударением на первую букву: Егор. Но вспомнил, что есть один герой тоже бунтующий и зо- вут его так: Санькя. Чем-то это искажение показалось мне похожим, и Егор остался Егором. А вот прочесть эту вещь Прилепина я и решил. До этого читал несколько рассказов, и они показались мне любопыт- ными. Читал с интересом. Если читателю хочется заглядывать за очередной угол сцены, эпизода, главы, —это уже удача. Зарядить любознатель- ностью читателя не так просто. То есть удерживать внимание автор яв- но умеет. Язык иногда бедноват. Но тут можно и поспорить. Возможно, это намеренный аскетизм. Ну, вот, например. В одном предложении три раза прилагательное «полный» — полный круг, полный троллейбус, полная контролерша. Что это, неужели небрежность? Или скрытое удив- ление: слово одно, а сколько оттенков. И если вещь получилась живой, можно ли этого впечатления до- биться «бедноватым языком»? По-видимому, нет. Значит, такова стра- тегия автора. Роман иногда представляется ретроспективным. Да, невольно за- даешься вопросом, а кто и как делал революции в прошлом? Вот такие же люди. Правда, философии революции здесь нет. Застольные разговоры ни- чего не проясняют, это общие фразы. А философия, мол, у Костенко, персонажа, чьим прототипом стал известный Лимонов. То есть, по су- ти, у Лимонова и надо искать эту самую философию. Да у прочих со- ратников, хоть и у Летова (с оглядкой на которого я и писал своего Егора Плескачевского). Музыку и некоторые песни Летова я люблю. И мне он очень интересен. И в «Саньке» я ждал его появления. Но Ле- това там не оказалось. Нет Летова. И фамилия одного персонажа крас- норечиво об этом свидетельствует: Безлетов. Что ж, есть поговорка на буддистском Востоке: невысказанные сло- ва звучат громче барабанов. И Прилепин как будто эту поговорку знает. Герой с друзьями попадает в деревню, по мне, так это лучшие стра- ницы романа. Здесь есть полнота дыхания, красок, чувств. Деревен- ский мир явно близок Прилепину. И мелькает догадка, что на самом деле герой-революционер прирожденный почвенник. Может ли почвен-
ник быть революционером? Почвенник Достоевский на этот вопрос от- вечает «Бесами». Но Санькя все же движется стезей революционера. И он возвра- щается в город. С некоторым сожалением —и читатель в моем лице. Партия дает задание ликвидировать судью в Риге. Здесь во всей пол- ноте экзистенциальный момент выбора. Прилепин не только герою, но и читателю предлагает сделать выбор. Убивать или не убивать? Вошь ли я, смею ли я... и так далее. Не смею. Не из трусости, а из неприятия людоедства. В любом убий- стве —хоть самом справедливом и освященном всеми институтами — есть людоедство. Даже в действиях Авраама, который вел на заклание своего сына. Санькя полон решимости, но автор здесь раздваивается, ему тоже ведом этот людоедский вкус убийства. И он все устраивает так, что су- дью убивает другой человек. Дух бунтарства царит в романе, апофеоз — в финальных сценах зах- вата администрации. Но и тут вдруг проявляется то, что можно наз- вать прекраснодушием. Омоновцев у автора, бывшего омоновца, рево- люционеры умудряются пачками вязать и не убивать ни одного. Он всячески изворачивается, чтобы каждый омоновец остался цел, пусть с разбитой башкой, но живой. И мне эти усилия очень симпатичны. Они- то и свидетельствуют о том, что Прилепин —русский писатель. Русская литература не может быть людоедской. Остается лишь совершить еще одно действо: огласить Омоном весь народ. А там, глядишь, и до Пуш- кинской всемирной отзывчивости дотянемся. Еще лучше —до Толстов- ской. ...А Летов в последние годы переменился, просто прилюдно послал «по адресу» всяких лютующих. Путь литератора Открылся сезон шиповника: в городе перед остановкой куст осы- пан розовыми цветками. Купил вина. Из книжных завалов извлек сбор- ники стихов Ли Бо, Ду Фу, Тао Юаньмина и прочих жильцов Подне- бесной. Еще афоризмы монахов чань, альбом китайской живописи. Над афоризмами можно медитировать. И мне приснились созвездия. Настоящие звезды вперемешку со зве- здными рисунками зверей, как на старинных атласах неба. Эти карти- ны повисли в настоящем небе над пересечением улиц 25 сентября и Рыленкова.
Шэнь Чжу, китайский художник, 16 век: «Сходство, стоит ли его по- читать? Единственная вещь, которой я боюсь, это не дать в полной ме- ре выявиться истине». А это можно взять эпитафией... описка: эпиграфом для какой- нибудь книги. Впрочем, как правило, моим книгам и подходит первое. «Знаешь, какова твоя популярность?» —спрашивает Женька за рюм- кой китайского чая. «Ну, какова?» «Ноль целых, ноль-ноль один». «Китайцы говорили, что путь живописи —это умение держать в своей руке весь мир. А у меня, значит, ноль целых, ноль-ноль одна сотая мира? Не так уж мало! У большинства одни нули». «Ноль целых, ноль-ноль один —это ноль целых, одна тысячная». «Все равно много».
Поход за музыкой Да, некоторые события уже в настоящем похожи на сновидение. Это свидетельствует об особенной атмосфере происходящего. Сон - со- бытие духовного порядка. Что же может перевести обыденность в этот регистр? «Музыка!» — с жаром кричит неофит. Задумал какую-то вещь о музыканте. И вдруг понял, что абсолютно дик: не знаю классической музыки. Попросил у своей учительницы гео- графии Елены Даниловны Погуляевой магнитофон и кассеты. Дома слушать можно вполуха, чтобы не накликать ответного удара: Газма- нова, Киркорова и всей гоп-стоп-компании. Отец, решивший зимовать в своем доме в Барщевщине, попросил пожить недельку, потопить печь, покормить пса, пока он съездит в одно место. А мне только этого и на- до. С магнитофоном, записями всей моей семьей мы отправились в Барщевщину. Но прогадали, автобус не шел до конца, повернул на пол- дороге. Что ж делать? Утро было раннее, черно-морозное, звездное. И мы пошли пешком, как цыгане со своим скарбом. У дочки щеки розо- вели, глаза блестели, она любит такие приключения. Шли мы по трас- се среди выстуженных полей и холмов. Ольха и орешники чернеют лишь в ложбинах. Пейзаж почти степной. А на востоке розово-красная заря, навевающая почему-то какие-то помыслы об Индии. Справа, на юге —серп луны. Машины редко пролетают мимо. Шоферы, наверное, удивляются, ку- да это мы бредем, зачем в такую рань поднялись в субботу. За музы- кой.
Какой живописец изобразил бы этот поход? Чюрлёнис или Пиро- смани. А может, Рерих. Нет, лучше всего Чюрленис и подходит. Живо- пись его мне нравится. А вот музыки Чюрлениса я не слышал. Но все дружно утверждают, что живопись его и есть музыка. Итак, рыжая учительница, темно-рыжая девочка и смуглый местный литератор шли сквозь мороз и ночь. То есть утро. Да, пока мы шли, шли, да на холм взошли, свернув на проселочную дорогу, солнце и встало: спелое, желтое, яркое. Вот это был миг! Все мои предки, жившие по этим восточным холмам рядом со Смоленском, вдруг бросились мне в лицо с ослепительным сиянием, лучами, крестьяне, пахавшие эту зем- лю, бившие в лесах зверя, ловившие в Днепре рыбу, воевавшие, пив- шие, певшие, —а баба Варя и сейчас сидит в Барщевщине и поет, луч- шая деревенская певунья, играет голосом: то ярче, то тише, как будто отблески печного пламени. По белой дороге дошагали мы до деревни и вступили в нее через арку двух старых тополей. Черный пес Индус встретил нас в доме. Я затопил печь, Нина при- готовила завтрак, в городе мы не ели совсем, были голодны и живо при- ступили к делу, давай уплетать вареные яйца, сало, черный хлеб. А тут и закоптелый чайник задребезжал крышкой. Заварили чая, разлили по чашкам. Пес доволен: никого, никого —и вдруг столько людей и сре- ди них девочка с рыжими толстыми косами, можно схватить ее за ру- ку, подержать в пасти и выпустить, млеть, когда она чешет холку. Печь медленно нагревала дом. Можно было сидеть перед печным зе- вом, глядеть в огонь. И слушать Чайковского. Потом Моцарта. Бетхове- на. На полную громкость. «Поэму огня» Скрябина. Но как естественна эта музыка в деревенском доме! Ведь никогда ее здесь не слушали. Ес- ли только по радио, в день очередного траура по генсеку или еще ка- кому-нибудь партийному деятелю. Вот это да! Прямо здесь происходи- ла какая-то архитектурная деятельность: вырастали колонны, купола, стены, распахивались залы. Ударяли фонтаны, какие-то люди подни- мались по ступеням. Вдаль уходили каналы. Прямо здесь, в хате бабы Веры и Петра возникал некий центр, да, центр всего мира. Столица и была в Барщевщине, а не в Москве или Мадриде, не в Париже и не в Лондоне. Вечером мы вышли посмотреть на закат: алый и зеленовато-бирю- зовый, с темными космами за долиной с кладбищем и древнеславян- ским городищем. Черный Индус смотреть не желал, бегал по саду, при- нюхивался, не доносит ли ветер вражий запах. Индус — немец, но до- вольно крупный и черной масти, что бывает редко. Отец увез его на се- вер щенком, и вот уже это громадный пес. Бегает, вздыбливает холку. Он совершенно ничего и никого не боится. Как, в общем, и его север- ный хозяин. И зыркает по сторонам. Ну, кто? где? Давайте, давайте, только посмейте приблизиться к девочке с рыжими косами. Он, навер- ное, был бы только рад.
Но враги идут где-то мимо, прячась по оврагам, исподтишка пог- лядывая в сторону владений Индуса и поджимая хвосты. Я бросаю спущенный мяч в снег, Индус тут же его находит и начи- нает терзать с рычанием, в считанные секунды от мяча остаются одни ошметки. И ночь приходит такая же черная, как Индус. А мы допоздна слу- шаем музыку и ужинаем уже по-деревенски картошкой, подрумянив- шейся от печного жара в чугунке, запеченной свеклой с чесноком и ма- слом под жиги и фуги Баха и гудение печной трубы. К ночи поднялся ветер. Из музыкальной избы вышел на улицу: мороз, скрип, чернота, вверху над тополями сказочно крупный ясный Ковш. И атмосфера гу- дит как океан, летят клочья облаков. И уже сам сад, заснеженный дом тоже летят сквозь эту музыку мироздания, размахивая голыми ветка- ми яблонь и тополей, пыхтя трубой, дзынькая стеклами небольших окон. О Чюрленис! Мне кажется, у него есть, должна быть такая картина. Три дня быстро пролетают, и мы с Индусом провожаем жену и доч- ку сквозь мягкую пургу до остановки, одной надо учить, другой учить- ся. Индус поскуливает, глядя на автобус, уплывающий в снег. Чью ру- ку он теперь схватит и сожмет? И кто ему поиграет на парижской флей- те? Да, на самом деле, настоящая музыка уже была у нас. Настя испол- няет пьесы различных композиторов. Но, конечно, надо знать, как зву- чит симфония. И я это услышал той ветреной ночью. Симфония —как океан, наполненный огнями. А фортепьянная музыка —это музыка оди- ночества. Одиночество говорит на разные лады. Это я уже узнал поз- же, сидя в заснеженном доме еще неделю. Но как я был слеп, дик, глух без Бетховена, его пятой симфонии, что проходит сквозь сознание сияющей кометой и вызывая возмущение атмосферы личности. Да, именно так: музыка возмущает нас, приво- дит силы в движение. А вкрадчивый час, нет, минуты декабрьских сумерек, бледный, си- ний, чарующий свет, отраженный старым зеркалом шкафа у окна, и плоскостью стола с фарфоровым чайником, чашкой, свет, приходящий из глубины вечернего сада, стекающий с холмов, на одном из которых четко вырисовывается главка церкви Св. Духа во Фленове, выстроен- ной княгиней Тенишевой и расписанной Рерихом, —эти минуты спле- таются с демоническим скользящим напевом скрипок «Экстаза» Скря- бина, думаю, что —навсегда. И весь этот поход за музыкой уже кажется мне сном. Или готовым рассказом. Павел Флоренский, кстати, говорил следующее: «Ибо худо- жество есть оплотневшее сновидение». А для меня зимняя неделя —оп- лотневшая музыка.
Ключ Вечером поехали в Барщевщину. Барщевщина — это «имение» моего отца. Деревня на полпути к Фленову Тенишевой. Отец бегал туда через торфяное болото в школу зимой на лыжах, весной и осенью —так, по хлябям. Сейчас на холме живут в основном дачники. В старый дом пришли затемно. Хлипкий ключ сломался в замке. Что ж делать? Решили коротать эту ночь поздней осени на веранде. Было довольно прохладно. Сквозь пасмурную завесу над черными космами старинных яблонь светила луна. На веранде были телогрейки, на диване одеяла. В саду нарвал мокрых антоновских яблок: заморосил дождь. Лу- на хорошо освещала веранду и стаканчик, найденный на полке среди газет, пустых банок. Горькая водка тут же обдавала теплом изнутри. Хорошо, что прихватил с собой чекушку. Хотя спутница и не любит этот напиток. И нет лучшей закуски, чем антоновские яблоки. Дождь все моросил, тенькал по стеклам. За стенкой возились кры- сы. В деревне лаяла собака. Устала и примолкла. Мы лежали под ват- ным одеялом на диване как будто посреди сада, посреди осенней ночи. Утром: туманные перелески, голые поля, зеленя, кусты, вороны. На остановке мы были одни. Подъехал автобус. В автобусе деревенские лица, теплая речь.
Глядя на сирые окрестности, на низкое небо, думал с оторопью: от- куда все взялось? Рублев, Гагарин, храмы, «Война и мир»... Глина и лоз- няк на ветру. Как все это превращается в изобилие русской жизни? Ведь оно же есть, изобилие русской жизни? Есть, есть. Тарковский в «Руб- леве» его показывал, это изобилие наряду, конечно, с тщетой, нищетой. Хлебные поля, дубравы. Реки и храмы. Рублев с княжной, брызгаю- щей на него молоком или белилами. Это изобилие —светлая русскость. Пушкин, «Слово о полку Игореве», песни Глинки. Ключ сломался, вдруг вспомнил я, возвращаясь к заботам сегодняш- него дня. Хотя —что ж, даже и ради ночи в сенях надо было поехать в Барщевщину. В нищете еще и яснее вся странность, все волшебство изобилия на глине среди лозняка. Старик с сердцем Чжуан Чжоу Женька подарил старый компьютер из своего офиса. Что ты, гово- рит, сидишь, как в каменном веке, вот тебе, приобщайся, это же целый мир, легко печатать, там встроенный редактор, исправляет ошибки, ну- мерует страницы. Ты же, мол, лесник, неужели березок не жалко? Сколь- ко бумаги расходуешь на свои бессмертные творения. А в бумаге-то они как раз и смертны. Видя мою мину, он уточнил: ну, если вовремя никуда не пошлешь, а тут пожар. Рукописи не горят, ответил я. Ну, на- воднение, сказал Женька. Я и тут хотел возразить, но передумал. А в компе, продолжал вдохновенно Женька, они вечны! Ибо попадают в мировую сеть! Все это звучало для меня пусто. Но подарок я принял, памятуя за- вет Ницше: умейте принимать подарок —это и есть ответный дар. И компьютер где-то пылился в дальнем углу квартиры. Женька еще до армии гонял на мотоцикле, сейчас меняет автомобили, натура тех- ническая, продвинутая. Я — нет. Мое техническое развитие подвигло только на приобретение велосипеда. Правда, тесть подарил мне элек- трическую пишущую машинку. Я с ней помучился-помучился и вернул- ся к старой «Москве», тоже подаренной Павлом Петровичем, деревен- ским учителем русского языка и литературы, незабвенным собеседни- ком и доброй души человеком. (Еще он подарил мне осеннее пальто, фетровую шляпу; да, я освоил науку Ницше вполне.) У того, кто использует механизм и дела идут механически, говорил Чжуан Чжоу, непререкаемый мой авторитет. И сердце его делается ме- ханическим, добавлял он же. В России жил один чудак, писатель Вагинов, он презирал электри- чество, пользовался в своей каморке лампой, жег свечи. Друзей это крайне угнетало. И вот они улучили момент, когда Вагинов куда-то
ушел, вызвали электрика и провели в каморку свет. Да будет свет! Пи- ши свои козлиные песни не при лучине, радуйся жизни. Ватинов сперва, конечно, растерялся, опешил, хотел убежать, раз- бить... Но присмотрелся, попробовал и убедился, что ведь это хорошо, удобно, чисто. Так что у нас в России всякие водятся чудаки. Вагинова я привожу в пример только из соображений самозащиты, не из желания хоть как-то приобщиться к великому серебру. Мой удел — глина. Даже в одном скучном романе мой город так и назван — Глинск. Еще любимый пример —Хармс. Он прятал телефон в шкафу. И правильно делал. Наверное, мобильник его просто шокировал бы. Пригреть змею на сердце! Но, как говорится, вернемся к нашим баранам. Компьютер я игнорировал. Небольшой экран громоздкого монито- ра был занесен слоем пыли. Я продолжал покрывать листы бумаги ко- рявыми письменами, потом сидеть и долбить по клавишам машинки, вдохновляя соседей на различные выходки. И слышал лестные отзы- вы: «Лев Толстой!!!» —сопровождаемые ударом чего-то по стене, навер- ное, вазы с букетом. Юный почитатель моего таланта, возвращаясь из школы и заслышав бодрый перестук машинки, приходил в неистовст- во и начинал прыгать и буйно выкрикивать что-то такое козлино не- разборчивое в духе радений Диониса. Да, я знал, что меня любят и це- нят и только и ждут момента, чтобы добыть мой автограф. И для пущей торжественности включал «балалайку» Панасоник, пока ее не украли квартирные воры вместе с отличным охотничьим ножом, — больше брать было нечего, книги этих джентльменов не интересовали, тем более рукописные пожелтевшие кипы в старом бабушкином че- модане, препоясанном железными полосками. Так вот —звучал вели- кий Бетховен, «Героическая» симфония или Моцарт, Бах, «Страсти по Матфею». Нравятся вам оратории? И я продолжал долбежку. Вскоре следовал дружеский ответ в виде белого лебедя, да вот этот: «Ах, бе- лый лебедь на пруду, / Качает палую звезду, / На том пруду, / Куда тебя я увезу». Падшую звезду, не палую, ошибся. Ну и однажды пелена спала с моих глаз. Или с моих мыслей. К че- му весь этот творческий бедлам? И я водрузил монитор на стол, вытер тряпкой экран, поставил кла- виатуру... Так. Ну, и что тут к чему? Вскоре я понял, что это не паутина, а дыра. В ней исчезало мое вре- мя. Это было временем бури и натиска. Я боролся с компьютером, как Дон Кихот с ветряными мельницами. То есть меня возносило и броса- ло и отшвыривало, измотанный я падал на диван, в нервном перевоз- буждении не мог заснуть и вдруг проваливался. Я открыл «Техничес- кие характеристики модема», «Журнал». «Журнал» —что-то вроде су- дового журнала, в него заносятся все события и даты. В нем были пе- речислены все попытки соединения —и то «слабый сигнал», то «мо- дем не отвечает» и так далее, множество символов, английских слов.
Мой корабль, образно говоря, не мог связаться с береговыми служба- ми и другими судами. Ночью мне приснилась Башня. В ней находилась запретная ком- ната. И какой-то парень пробирался туда. И наконец ему удалось при- близиться к двери (возможно, этому предшествовало даже убийство). Страж сказал, что дальше идти нельзя, это дозволено только «све- тящимся». Но этот парень как-то сумел туда проникнуть, обмануть стражника. В комнате ничего не было. Голые стены. И еще одна дверь. Он открыл ее. За порогом зияла пропасть. Шаг —и парень полетел вниз, вспыхнул факелом и сгорел напрочь. Но вдруг жители Башни слышат стук. Он раздается в самой ниж- ней комнате. Заглядывают туда: этот парень сидит, жив-здоров и сту- чит на пишущей машинке. Неужели и я не смогу никуда проникнуть? Утром пытаюсь вызвать программу Мюгокой О1'йсе —в ответ траги- ческая надпись: «Вызов невозможен. Непоправимая ошибка». О черт!.. Сердце сжимается. В чем же я виноват? Что сделал не так? Борьба продолжается. Заставка на экране — фото с обложки четвер- того альбома «Лед Зеппелин»: на облупленной стене картина в рамке: старик с бородой, в шляпе, согнулся под вязанкой дров. Но старик то и дело сбегает куда-то и вместо него лишь синяя пустота. Ну, не совсем пустота, ярлыки, которые я пристроил на его вязанку, остаются такой горкой. Приходится вставлять диск «Лед Зеппелин» и возвращать ста- рика, заодно слушая «81:атуау 1о Неауеп», «Лестницу в небеса». И он сно- ва стоит в напряженной позе, согнувшись под ношей, вымученно смот- рит в объектив. А я пробираюсь в паутину всемирную по лестнице. Наверное, и сам я выглядел, как этот старик с сердцем, бьющимся по завету Чжуан Чжоу. Автор руководства для пользователей компьютеров пишет, что «\Уш- (Зомъ за вами наблюдает...» То есть программа подстраивается под ме- ня: убирает одно, подсовывает другое. И это значит, что старик нес- проста сбегает. Ему, конечно, милей хворост и камины, а не ярлыки и модемы и воз глобальных новостей. Но я заставлю тебя взлезть на эту новую Вавилонскую башню! Слы- шишь ты, старик с сердцем Чжуан Чжоу? А он кашляет и бормочет в бороду: «Кто способен дружить без мы- сли о дружбе? Кто способен действовать совместно, без мысли дейст- вовать совместно? Кто способен подняться на небо, странствовать сре- ди туманов, кружиться в беспредельном, забыв обо всем живом..?»1 И я ему отвечаю: ты, старик! Ты —в беспредельности мировой пау- тины. 1 1 Чжуанцзы, Петербург 21 век, 1994, СПб.
Японская легенда Приезжала Йосино Оиси, писательница и журналистка из Японии. Напоили ее чаем в кухне и пригласили в Колокольню, у меня как раз командировка по отбору проб воды —в ту сторону. И Нина собиралась как раз в деревню. Поехали на «уазике» Гидрометцентра. По дороге и давал интервью, рассказывал о Байкале, Газни, Алтае. Японка за все поручни в машине бралась только в белой тряпице. Шо- фер, бывший летчик Коля в кожаной растрескавшейся куртке, косился на нее. Потом у меня спросил, смоля сигарету на очередной остановке, чего это, мол, она через тряпочку держится? Я пожал плечами. «Боит- ся заразиться?» —не унимался он, шмыгая большим красноватым но- сом. И мы мчались дальше. Переводил рыжий здоровенный малый в оч- ках, с выпуклыми синими глазами. В Вязьме отбирал пробы в тщедуш- ной заросшей речонке, а потом решил зайти в магазин, следующая-то остановка — Колокольня. Со мной пошел и переводчик. И японка за- хотела. Купили хлеба, конфет и водки. На лице японки мелькнуло что- то похожее на ужас. Громадный переводчик ухмылялся. Приехали в Колокольню. Йосино Оиси фотографировала дом, сад, картофельное поле, не веря своим черным узким глазам, что все это принадлежит одному человеку, учителю, ну, точнее, двоим учителям, и Павел Петрович, и Александра Сергеевна все еще работают в школе. А я ей говорил, что лучше обрабатывать два таких участка, чем тас- каться с пушками в пыли. Йосино Оиси и переводчик прошлись по де- ревне, поговорили с бабками, внимательно рассматривавшими их, ма- ленькую хрупкую японку и рыжего голубоглазого верзилу в мокрой от пота рубахе, сфотографировали развалины церкви, Старую Смоленс- кую дорогу, она прямо перед домом Павла Петровича и проходит, быч- ка на привязи, соседскую собаку. Обеды в Колокольне всегда обильны: супы, щи, картошка, огурцы, капуста, рыба, творожники с румяной корочкой, всевозможная выпеч- ка — ржаные хлебцы, белые булочки, пончики, не говоря уже о моло- ке, сметане, компоте, варенье. Мне эти обеды в армии казались боярс- кими пирами. Особенно в туркменском учебном горном лагере. Пом- ню, как разгружали с одним парнем машину с хлебом, и умыкнули пше- ничную буханку, вечером разорвали ее пополам и съели довольно бы- стро. И не наелись, кончено, так, слегка приглушили голод. И на этот раз стол ломился. Павел Петрович витийствовал. Перевод- чик громко хохотал. Йосино Оиси беззвучно смеялась, даже еще не дождавшись перевода. Павел Петрович особенный человек, старого кроя, неожиданный в своих выводах, свободомыслящий, никого и ничего не боящийся фронтовик, виртуозный рассказчик и вообще - душа дерев- ни. Он легко переходит с прозы на поэзию, с поэзии на песню, а с пес-
ни и на молитву. Лучшего собеседника я и не встречал. Хрустели соленые огурчики, звенели стопки. Иосино Оиси округ- ляла узкие умные черные глаза в темно-желтых парчовых веках. А нам становилось только интереснее. Глаза громадины переводчика лишь слегка повеселели. Вяземская водка исчезала как водичка. Йосино Оиси рассказывала какую-то очень диковинную японскую легенду, переводчик старательно ей вторил басом. У них была такая пар- тия: скрипочка и медная труба. Эх, жаль, я уже как-то плохо улавливал смысл легенды... Всей гурьбой, ну, кроме хозяев, мы пошли их провожать, с нами бы- ли девчонки-школьницы. Попутка остановилась быстро, все обнялись друг с другом, Йосино Оиси мы подарили букет деревенских цветов, у Александры Сергеевны есть цветочные клумбы, и своим чередом восхо- дят июльские, августовские и сентябрьские цветы, наполняя сад благоу- ханием, —и гости покатили в первопрестольную. А мы остались здесь, на этих полях, участках, луговинах... Ведь в самом деле —ого, сколько земли! Утром за чашкой крепкого чая, утирая испарину, мы смогли трезво на это взглянуть. И Павел Петрович явно чувствовал себя помещиком, у него и имя-отчество тургеневские. Но какую же легенду рассказывала нам Йосино Оиси? —Пал Петрович, вы не помните? Он засмеялся. —Легенды она будет рассказывать у себя в Токио про наше житье- бытье. И небытие. Церковь ободранную она еще и сфотографировала, чтоб поверили там. Да и по дороге сколько всяких еще диковинок на Руси. Да, хорошо, что мы не успели уехать без Йосино Оиси из Смоленс- ка. А то ведь какое-то все слишком привычное: сад, дом, поле... Река Снов В Черниговской земле —речка Снов, во времена Киевской Руси там и город был Сновск. Интересно, что это означало тогда? Может, так зва- ли воина? Снов. Речка Снов —падеж именительный, не родительный. Но сейчас звучит однозначно - в родительном: речка Снов. На Луне есть залив или озеро Снов. А в Черниговской земле —речка. Читаю второй том «Истории России с древнейших времен» Соло- вьева. Шафаревич и Лихачев критиковали Тарковского за «Рублева», мол, что же это? Грязь, кровь, злоба, вражда, —как же смог на этой почве взойти талант Рублева?
А у Соловьева настоящий боевик: брат на брата, этому глаза ско- вырнули ножиком, того забили до смерти, третьего сбросили в Волхов, клятвы и крестное целование тут же забываются, вотчины тасуют, как карты: Суздаль тебе, Владимир мне, Новгород ему... нет, Суздаль мне, а тебе —пошел вон! И обиженный —за помощью к половцам, венг- рам, ляхам, берендеям. И пошла рать на рать. Села и сена стога по- жгли, стада угнали, женок чужих захватили. Киевляне то за одного кня- зя, то за другого — его противника; чуть что не так — пошли громить усадьбы неугодных бояр. Монаха, бывшего князя Игоря схватили в церкви, на молитве, забили насмерть, опасаясь козней с его стороны: «Как прежде при Изяславе Ярославиче злые люди выпустили из за- точения Всеслава и поставили князем себе, и за то много зла было на- шему городу; а теперь Игорь, враг нашего князя и наш, не в заточении, а в Федоровском монастыре: убьем его...» Чем-то набеги дружин тех времен напоминают наезды наших вре- мен. Дружины эти похожи на большие мобильные банды. Цель и смысл их существования — война, грабеж, передел, беспредел. Свои понятия были: «взять на щит» —разграбить, «пустошить» —то же самое. Смута и кровь. Но все величают друг друга ласково: брат, братиш- ка... Князь Владимирко, отказавшись от похода на Киев (ввиду того, что союзник был разбит), поворотил в свой Галич, но хотел себя чем-ни- будь вознаградить и заявил жителям города Мичьска: «Дайте мне сере- бра, сколько хочу, а не то возьму вас на щит». У жителей не было столь-
ко, сколько он запрашивал, и они брали украшения свои жен и до- черей — «вынимали серьги из ушей». Конечно, это происходило на два с лишним века раньше событий, показанных в «Андрее Рублеве», в период уже начинающейся междо- усобицы. Но ведь именно в это время взошел, например, талант автора дивного «Слова о полку Игореве». А талант зодчих? Храм Покрова-на- Нерли, Софийский собор, Свирская церковь в Смоленске. Иконописцы тоже творили. Тут уже на память приходит образ иных земель, иных времен, иной культуры. В сходных обстоятельствах буддисты и вообще жители Юж- ной Азии применяли образ лотоса, восходящего над мутной жижей и остающегося чистым и благоуханным. Лотос над речкой Снов! Запах пыли (из афганского дневника) Осень принесли три черных журавля, опустившихся перед пози- цией с орудиями. Они погуляли и, увидев высыпавшую толпу галдя- щих ребят, взлетели. Кто-то бросился за автоматом. Но птицы были уже над штабом. Стрелять в ту сторону не решились. И осень началась. Уже на следующую ночь на посту стало довольно прохладно, да. Надо запахивать полы шинели и поворачиваться спиной к ветру. Хотя днем еще настоящая жара. Но синева неба чистая, не летняя. А в Паджаке,
кишлаке рядом с полком, виноградники еще зеленые и тополя. Но дех- кане хлеб убрали с полей, и зерно желтыми горками лежит в открытых хранилищах из глины, проветривается. Мне нравится ходить в ночные дежурства на позиции. Люблю то вре- мя, когда напарник закемарит (что случается редко) или задумается (еще реже), и тогда я остаюсь наедине с собой. Смотрю на звездное небо, на массивные вершины гор, на темнеющие сады кишлака, вышагиваю взад-вперед и мечтаю. Как обычно, где-то в той стороне, где находится провинциальный центр Газни, то и дело вспыхивает перестрелка. Одни строят, возделывают землю, другие разрушают. Но цели у всех одни: мирно и сытно жить. Страшно хочется что-либо писать. Сборник рассказов, которые будут написаны, я озаглавлю так «Запах пыли». В командировке «В командировку езжай, —сказал редактор Великанов, крупный му- жик в очках. —Там на ферме бунт». На бунтующую ферму я поехал в пригородном поезде хмурым мар- товским утром, в дорогу взял книжку, привычка есть привычка. Уез- жая «навсегда» на Байкал прихватил древнегреческие трагедии. А сюда взял тоненький сборник в твердой обложке, серый с полосами цвета мор- ской волны —«Избранную лирику» Дм. Кедрина. Первое же стихотворение было, что называется, в жилу: «Мы раз- били под звездами табор / И гвоздем прикололи к шесту / Наш фонарик, раздвинувший слабо / Гуталиновую черноту. / На гранита шершавые плиты / Аккуратно поставили мы / Ватерпасы и теодолиты / Положи- ли кирки и ломы. / И покуда товарищи спорят, / Я задумался с трубкой у рта: / Завтра утром мы выстроим город, / Назовем этот город —Меч- та». И так далее —про хрустальный улей, в котором никто не будет гру- стить и болеть, про сады, голубые стратостаты и тяжелые походные котомки. А еще буквально вот это: «Не колеблясь ни влево, ни вправо, / Мы работе смотрели в лицо». А вот ребята из села в Глинковском районе, оставшиеся всем клас- сом на ферме, —заколебались. От станции Глинка в село добирался на небольшом автобусике с местными. Бабы как обычно своими голосами заполняли автобус. Му- жики отрешенно молчали, смотрели в окна. Село. Дорогу к ферме лучше бы одолевать на танке. Иду на цирлах в серых брючках, надвинув вельветовую кепку на глаза. Парень, свет- лочубый скотник с синими глазами, показывает сломавшийся транс-
портер и говорит, что навоз приходится выбрасывать вручную. А их только два парня. Остальные все девчонки. В общежитии встречаюсь со всеми. Общага, конечно, та еще хибара. Окна кое-где заставлены фа- нерой. Полы проваливаются. Да здесь мало кто живет, предпочитают дома. А замышлялся-то хрустальный улей. Верховодит у них крупная решительная Люба. Что-то в этой девушке притягательное. Карие гла- за, густые волосы под косынкой. Задаю им какие-то нелепые вопросы. Отлично понимаю, что сам бы здесь и дня не работал. Хотя... вместе с классом? Представляю своих одноклассников, отличника Щенникова, упорного Пирога, философствующего Вострикова, рок-н-роллщика Майк- ла Юденича, голубоглазую красавицу Сугровскую, изящную Кожеки- ну, романтичную Кузьменкову. Да, это уже в самом деле какие-то хру- стальные мосты в духе Манилова. В общем, ребята протестуют и грозятся бросить комсомольскую эту ферму, про которую даже «Комсомольская правда» писала. Что сказать? Одним словом, точнее двумя —грязь и разруха. Что-то мямлю, обещаю ребятам, хотя прекрасно знаю, что ничем помочь им не смогу. Или заявить, что и меня тошнит от моей работы? А я, мол, не бросаю свой блокнотик? «Шел и я, безымянный строитель Удивительной этой страны». Да, уходил, лез по хлябям, ехал в автобусике, потом снова на приго- родном. Спасался бегством. Двойники Морока с поиском денег, попытка продажи квартиры, а пока про- дажа старинных золотых сережек и золотого кулона, взгляд на чело- века, звонившего у магазина и внезапное узнавание: похож на меня, — все это и питало, но еще не объясняло очередной сон. Двое шли по туннелю. Первый предупредил второго, что огляды- ваться ни в коем случае нельзя, хотя сам видел все. Что же там было? Ничего особенного. Своды, стены, —впрочем, странно красноватые и какие-то напряженные. Но если бы второй оглянулся, то он узрел бы нечто ужасное и «его песенка была бы спета». И он испытывал муки потому, что нельзя обернуться. Так что первому пришлось накрыть ему лицо куском кожи. И тогда второй повернулся с жадностью и глядел, глядел сквозь кожу, но ничего не увидел.
Они дошли до поворота. Здесь был выход из туннеля: двухствор- чатая дверь пропускала много света, так что в этом месте было очень светло. «Ну, вот и все», —устало сказал первый. Второй опустился на камни, лег. Он еще больше устал, он был спо- коен, умиротворен и счастлив, что не видел ничего позади. Теперь ему оставалось сделать два-три шага. Но пока он лежал, блаженствовал. И первый оставил его здесь, а сам вернулся в тоннель, но двинулся не на- зад, а куда-то вправо — и вскоре оказался в комнате, где ему предло- жили чаю, затем налили рюмку коньяка. Он справился со своей рабо- той и отдыхал. Второй прошел свой путь, несмотря ни на что он выиграл. Но кто же такой первый? Что за проводник? И почему обречен оста- ваться в тоннелях? Ко второму пришла обнаженная женщина. Он предположил, что это может как-то повредить ему и не дать выйти из тоннеля. Увидеть развязку спора обольстительной женщины и первого не удается. Вместо этого снова та комната, где отдыхает первый за чаем и коньяком. Но это же почти библейская история, думаю я, «третий», проснув- шись. Эта прихожая перед светоносной дверью — вход в Эдем? Или вы- ход из него? Еще можно дать толкование в духе Станислава Грофа, его экспери- ментов с ЛСД, когда испытуемые переживали дородовой и родовой опыт. Вообще-то место сна мне известно. Это земляной вал перед башней Громовой, напротив мэрии. В детстве мы залезали туда —внутрь вала,
там был подземный ход. В смоленские осады семнадцатого века ин- тенсивно велась подземная война, так что ход остался, видимо, с тех пор. И весь сюжет получает простое объяснение. Но мимо этого места я теперь прохожу с особым чувством и снова вспоминаю о проводнике. Он сидит там, попивает чай. Я его вижу сквозь землю. Будда сновидения Толпа нагнала меня где-то возле собора, на Большой Советской, сбили с ног, я вскочил и попытался все-таки убежать, но кто-то подсек, и меня начали рвать, один вырезал ножом куски. Истязуемый, я кри- чал и уже ни на что не надеялся. Но спасение пришло. Это было чудесное появление Будды. Он разогнал свору людей од- ним жестом. Приблизился ко мне, изодранному, истекающему кровью, склонился и взял меня за руку, помог встать. Спросил, хочу ли я про- ститься с городом. Я ответил: нет. Вверху, над домами в центре города восходила оранжевая звезда. Я спросил, не Сириус ли это? Он ответил: нет, Сириус взойдет позже.
И мы отправились в путь. Но тут я вышел из сна. А днем купил «Родное и Вселенское» Вячеслава Иванова, взялся чи- тать о Ницше и Дионисе, находя много знакомого в дионисийстве, близ- кого, даже родного, да, меня влечет экстатическое миропознание, — и вдруг, припоминая этот сон: одним из толпы был мой бывший одно- классник по фамилии Виноградов. Это мне сразу показалось странным. Виноградов хороший малый, мы с ним никогда не спорили и не дру- жили, исчез он из моей жизни вместе с выпускным вечером в школе. А Иванов вот пишет, что «Виноградная гроздь» —эпитет Диониса. Спут- ники его часто раздирали неуступчивых трезвенников в клочья. И я, по- знавший вкус его вина, борюсь с ним. Да, мне кажется, что дионисий- ство и мешает мне писать, меня сразу влечет в экстаз, хаос. Я никак не могу сковать этого монстра. Что-то получится, когда дионисийство бу- дет биться в рамках, оковах, в подполье написанного, не вырываться на- ружу. Ну, что-то вроде пресловутого айсберга Хемингуэя, мол, наверху видимая часть, а все главное —незримо, но основополагающе. Похоже, что эта борьба мне и приснилась. Толпа, маркированная единственным именем: Виноградов. И кто же спас меня? Будда. Здесь это олицетворение ясности. Ива- нов пишет: «Дионисийский экстаз разрешается в аполлинийское виде- ние». Аполлон —олицетворение греческой ясности. Будда моего сна и выступил в роли Аполлона. Но любопытно, что сон предшествовал книге, а не наоборот. О подоб- ных феноменах писал Павел Флоренский в «Иконостасе», приводя та- кой пример. Спинка железной кровати откинулась с силой и ударила
спящего по шее. И он, проснувшись, поделился сном, в котором пере- жил год французской революции, от самого ее зарождения; водоворот революции затянул его по самую макушку; он участвовал в погонях, каз- нях, расстрелах, в казни короля и был схвачен вместе с жирондистами, брошен в тюрьму, где его допрашивали, а потом привели на револю- ционный трибунал, который его и осудил. И этого человека повезли в телеге к месту казни, возвели на эшафот, уложили его голову на плаху гильотины —и нож обрушился. Как же так? Удар железки от спинки кровати по шее —причина сна. Но и его финал. Предшествовал ли сон падению железки или, наоборот, падение железки и вызвало сон? Но падение железки как раз и пробудило этого человека. Флоренский делает такой вывод: в сновидении время бежит навст- речу настоящему, против времени бодрствующего сознания. Оно вывер- нуто через себя, говорит Флоренский, и это значит, что мы в сновиде- нии находимся в области мнимого пространства. Флоренский такой мир сновидения называет обратным миром. То есть время сна из обратного мира летело навстречу походу в книж- ный магазин, рассматриванию книжных полок, высчитыванию денег, покупке «Родного и Вселенского», чтению. Ну, по крайней мере, Иванов мне многое объясняет и выступает та- ким просветляющим Буддой. То же самое было и с другим сном. Предвосхищение книги. Этот сон я увидел в писательском доме отдыха в Голицино. По соб- ственной воле я туда не поехал бы. Но щедрый Григорий Яковлевич Бакланов, тогда главный редактор «Знамени» и бывший артиллерист, фронтовик, печатавший мои рассказы и всюду говоривший обо мне, в том числе и за границей, что явно благоприятствовало моей поездке во Францию, отправил в Голицино не только меня, а еще и редактора Ольгу Васильевну Трунову — редактировать мой первый роман «Знак зверя», а в то время еще: «Заклинание против вепря». Любопытно, что в Голицино начинался мой путь в Афганистан, не в писательской казар- ме, а в солдатской, в Таманской дивизии, расположенной поблизости. И я сразу припомнил те деньки холодного раннего апреля, вкус финских сигарет «Мальборо», которыми меня снабдил старший брат в Смолен- ске, многозначительные реплики старослужащих: «Э-э, за вами прибы- ли узкоглазые... далеко поедете, к солнцу и дальше». Работа у нас с терпеливой голубоглазой рыжей Ольгой Васильев- ной была напряженная, временами, сидя за столом друг перед другом, мы нечаянно касались руками и нас било током. По крайней мере — меня. Разряд проскакивал. Бывало, мы спорили. В романе есть дальне- восточная ориентация. Лингвист Вячеслав Всеволодович Иванов, воз- главлявший жюри второго Букеровского конкурса, в котором участво- вал и мой роман, особенно отмечал это. Хотя роман и восточный, ведь дело-то в Афганистане происходит. И до редактирования там была целая глава, рисующая сцену прибытия Верблюжьего Погонщика, си- речь Заратуштры, ко двору правителей; а также эпизоды посвящения
Заратуштры Семью Сияющими посланниками и мистической битвы с вепрем Вертрагной, воплощением зла и духа войны. Почему роман и носил название «Заклинание против вепря». До сих пор мне эта глава чудится. А иногда кажется, что такой сон мне приснился — про Зара- туштру. Жаль, что та рукопись куда-то запропастилась. В Париж, кста- ти, именно ее я и возил перед этой поездкой в Голицино. И старый ва- риант романа брали два лучших издательства: «Галлимар» и «Альбен Мишель». Но в итоге наших с Ольгой Васильевной бдений роман стал суше, четче. Да, но увидел я на самом деле в комнате Голицино — как и пред- полагал, место это было странным: входишь в столовую, перед тобою несколько десятков старательно склоненных над тарелками писатель- ских голов, —увидел сон все-таки дальневосточный. Во сне мне показывали листы, испещренные черными иероглифа- ми. Я всматривался, силясь понять. Это продолжалось некоторое вре- мя - на диво не катастрофически быстрое. Так я ничего и не уразумел. Но в конце дальневосточного сеанса мне все-таки стало известно наз- вание этой старинной книги: «Дао Банкай». Проснувшись, сразу схва- тил ручку, лист и записал это название. Дао —путь, закон. А Банкай? Ответ я узнал два года спустя в подаренной другом и странником до мозга костей Малаховым Мишкой книге Алана Уотса «Путь дзен». Оказывается, в 1622-1693 годах жил-был в Японии мастер дзэн Банкей. Да, вместо окончания «ай» —«ей». И вот, что пишет Уотс: «Благодаря таким гениям, как монахи дзен — Доген, Хакуин и Банкей, поэты - Рикан и Басе, художник Сессю, —дзен стал близок сознанию обычного
человека. <..> Банкей изобрел особый способ обучения дзен, —такой простой и легкий, что трудно было поверить в его эффективность». Банкей учил практиковать дзэн в самых обыденных занятиях: в игре на флейте, живописи тушью, стрельбе из лука, во время чаепития. Цент- ральное понятие простого учения Банкея — Нерожденный. Это «ум, который не может схватить себя». И не надо. Не контролируй свое со- знание, мысли непринужденно, будь мыслью, а не тем, кто мыслит о мысли. Нерожденный ум самого обычного человека творит чудеса, рас- толковывает Уотс. Да, в сборнике, который я отыскал позже, «Сто одна история о дзен», восьмидесятая история так и называется: «Настоящее чудо». В ней Бан- кей в ответ на похвальбу одного священника, что основатель его секты, стоя на одном берегу реки, мог написать священное имя Амиды на бу- маге, которую держали на другом берегу, —сказал, что этот фокус не в обычае дзен, а истинное чудо в том, что когда он чувствует голод — ест, испытывает жажду —пьет. Отлично! Да здравствует Банкей! Мне его путь очень понравился. Ведь обычные вещи действительно чудесны и странны. Так диковин- ны, будто мы все это видим во сне. Да, можно проделать такой экспе- римент: встать утром и, выйдя к зеркалу, сказать: привет, интересное сновидение, и что же ты будешь делать дальше? И потом целый день думать обо всем происходящем, что это сон. Впрочем, Банкей добивался пробуждения. Но кто знает, может, во сне-то мы и пробуждаемся? Борхес писал о ком-то, что ему снились все- гда скверные сны о каком-то близком человеке, но тот не подавал ни- какого повода в дневной жизни для подозрений, а в снах выступал в роли злодея —ив конце концов совершил подлость. Вот и наш Павел Флоренский в «Иконостасе» говорит то же: «Все знаменательное в боль- шинстве случаев бывает или через сновидение, или “в некоем тонком сне”, или, наконец, —во внезапно находящих отрывах от сознания вне- шней действительности». Дальше он говорит о том, что, как и во сне «в художественном творчестве душа восторгается из дольнего мира и восходит в мир горний». Можно заключить, что некий «тонкий сон» и есть суть творчества. Творящий грезит наяву. Но вернемся на Дальний Восток. Как действовал Банкей? Ну, вот одному священнику из секты Нити- рэн не нравилось то, что делал Банкей, и он пришел в храм и прервал его проповедь, сказав, что ему, Банкею, подчиняются уважающие его люди, но что он будет делать с человеком, который ни в грош его не ставит? Банкей ответил: «Подойди ко мне, и я это тебе покажу». Свя- щенник приблизился, и Банкей с улыбкой заметил, что он уже пови- нуется. И добавил: «Ты добрый человек, сядь и слушай». А вот о сне. В сидячей медитации били палкой задремавших монахов. Банкей это правило отменил, сказав, что человек является Буддой как в бодр- ствующем, так и в сонном состоянии.
Метод Банкея назывался «метод не-метода». Он отрицал всякую систему обучения и говорил, что монахи могут жить, где вздумается и выполнять любую работу. Это был метод вне школ и монастырей. До- стичь просветления, нет, лучше сказать: светло вспыхнуть мог любой в любое время в любом месте. Уотс сравнивает Банкея с Басе, который творил прекрасные вещи из разговорных слов, писал ясным простым языком: «Ты зажигаешь огонь, Что я тебе покажу! Огромный ком снега!..» Позже я нашел целую книгу, посвященную Банкею. Из нее узнал, что отец его был самураем и врачом на острове Сикоку, а потом отка- зался от службы клану Ава и переправился через Внутреннее море и поселился на его берегу в небольшой деревне, занялся врачебной прак- тикой. Там и родился тот, кто потом учил о Нерожденном. Говорят, уже в два-три года он питал отвращение к мысли о смерти. Как это обнару- жили? Его капризы только и могли унять, если говорили о смерти или притворялись мертвыми. Уроки каллиграфии нагоняли на него тоску, и он сбегал из школы. А когда наученный его старшим братом паромщик отказался перево- зить Банкея домой через реку, то пошел прямо в воду, чуть не захлеб- нулся, но перебрел реку. Из-за этой каллиграфии он даже совершил са- моубийство —съел горсть пауков, но остался жив. Отправиться на поиски «сознания Будды» его заставила фраза учи- теля в школе о сиятельной добродетели. Объяснить, что это такое, учи- тель не смог. Ответ юноша искал у конфуцианцев и приверженцев дру- гих учений. Потом осел в буддийском монастыре, обучался в нем и от- правился странствовать, ночуя в монастырях и простых хижинах или даже под открытым небом. А вот это мне понятно и близко. И я сразу понял, что не зря полю- бил Банкея. Ведь все люди делятся на странников и домоседов. И стран- нику симпатичен странник, хоть даос Лаоцзы, хоть христианин Сково- рода. Жил Банкей и с нищими под мостом Годзё в Киото. И наконец поселился в хижине и решил не выходить из нее, пока не достигнет просветления. Да и заболел туберкулезом. Уже умирал. Но вдруг взял и плюнул на стену —ив этот момент достиг просветления и понял, что все противоречия разрешены в Нерожденном. И выздоро- вел. Учитель того монастыря, в котором он обучался, одобрил и признал его опыт. Но посоветовал получить подтверждение у других наставни- ков. Банкей снова отправился в путь, но вскоре разочаровался, узнав, что многие наставники не «вспыхивали», а только повторяли то, что узнали от своих учителей. И год Банкей провел в отшельничестве сре- ди лесов и холмов. Так и видишь эти леса и холмы со свитков древних
китайских живописцев. В пятьдесят лет он стал настоятелем храма в Киото. Перед смертью на предложение учеников написать, как это было принято, последнее стихотворение, ответил: «Я прожил семьдесят два года. Сорок пять из них я распространял учение. То, что в течение этого времени я говорил вам и всем прочим людям, все это и есть мое предсмертное стихотво- рение». Что же такое «Нерожденное» Банкея? Это «источник всех Будд». Банкей учил: «При рождении каждый из вас получил от своей матери сознание будды». То есть это знание до рождения. Наверное, то, что Юнг называл связью с областью архетипов. ...И зачастую эта связь живительнее всего во сне или в состоянии, так сказать, высшего восхищения, по Флоренскому. Короче, надо просто плюнуть на стену, чтобы все это враз и окон- чательно понять. «И даже зубы есть у меня» Возвращаюсь от матери и вижу — Женька бредет. Удивительно. Женька —кентавр. В молодые советские годы он гонял на «Яве», по-
том на «Москвиче», на «Жигулях». Технарь, любитель Высоцкого, Га- лича, Войновича, чьего «Чонкина» он слушал по «голосам», он соби- рал свою радиостанцию. Но главной его страстью были машины. В но- вые времена у Женьки появились крутые тачки: «Понтиак», «Форд». На «Понтиаке» мы ездили на концерт «Роллинг Стоунз» в Москву, его дочка, сын, моя дочка, я, — целый колхоз из Смоленска. И в большом «Понтиаке» все комфортно разместились. Летели по трассе, слушая Га- рика Сукачева, Гребенщикова, Чижа, —они, таким образом, были на разогреве у «Роллингов». На «Понтиаке» и «Форде» гоняли и в соседнюю Псковщину, на озе- ра, ловить рыбу. В общем, хорошие автомобили, хотя я полностью равнодушен ко всем этим колесам, мое техническое сознание вмещает только велоси- пед. Ну, а Женька — вот он идет по улице мимо моей родной школы номер двадцать шесть, и я развожу руками: кентавр стал обычным че- ловеком. Женька в ответ улыбается и в своей шутливо-мрачноватой ма- нере сообщает, что сменил «Субару» на новую тачку типа «Феникса». ...Вскоре выясняется, что «Субару» сожгли вместе с гаражом. Так что никакой это не феникс на самом деле, а просто — пшик, кусок спекшегося металла. Это предыдущий подожженный «Опель» удалось отремонтировать и за копейки, но продать. Поджигателя «Опеля» по стечению обстоятельств Женька узрел из окна кухни, заехал пообедать домой, заваривая кофе, глянул на улицу, а там какой-то малый просто из бутыли обливает его «Опеля» и затем —фух! —пламя. Женька уро- нил кофейник и рванул на улицу, схватив покрывало с дивана. Кинул покрывало на пламя и помчался старый десантник за поджигателем. Тот удирает, только подметки сверкают. Женька здоров и бегать не ра- зучился, догнал, сбил с ног, сдал ментам. И что? Да ничего. Малого вы- купили. И вот новый поджог. Это уже третья сгоревшая тачка на счету у пред- принимателя Женьки. Конкуренция! Женька торгует музыкальными дисками, фонариками, сигарами. Бандитам — не платит. Как это ему удается? Он —игрок. И с бандитами играет крышуемого другими бан- дитами. На переговоры к нему приходят быки. Женька с ними толкует так, что те толком ничего понять не могут. Но чувствуют: за этим че- лом (чел —сейчас так именуют человека) есть какая-то сила. А Женька и вправду силен. Рост у него сто девяносто, крепкие кулаки, взгляд из зеленоватого быстро превращается в свинцовый. И он считает, что каж- дый достоин свободы. И —свободен настолько, насколько этого хочет. Уступать свою свободу этим поджигателям он не собирается. Не тот характер. Через несколько дней он приезжает на красном «Форде». И мы ка- тим в Рогачево, где обитает Андрей, сбежавший с семьей из бунтую- щего Таджикистана еще в начале девяностых.
Женька щелкает клавишей, и вот мы слушаем Галича: «Облака плывут, облака, В милый край плывут, в Колыму, И не нужен им адвокат, Им амнистия ни к чему. Я и сам живу —первый сорт! Двадцать лет, как день, разменял! Я в пивной сижу, словно лорд, И даже зубы есть у меня!» И так далее... Поцелуй птицы Во сне появляется птица, крупная. Ее хотят подстрелить, но я удер- живаю этих людей. Птица опускается, она ростом с человека. У нее тяжелые синие крылья. Она глядит прямо на меня —и вдруг начинает грозно наступать. Тогда и я вскидываю свое оружие. Птица в гневе про- ходит мимо. Я понимаю, что сглупил, бегу за ней, молю о прощении. Наконец она резко останавливается, оборачивается и кладет крылья мне на плечи и целует меня в лоб. До этого вычитал, что ученые после исследований заключили сле- дующее: слова нами расцениваются по трем базовым признакам: кон- такт, еда, убежище.
А я раздумываю, что было в поцелуе птицы? Хотя она ничего и не говорила. Но ее выходки были именно выразительны. Просто «кон- такт»? Интересно, зачем же ей нужен был контакт со мной? Кто она та- кая вообще? Откуда взялась? Мелькает дикая мысль о Бехтеревой, может, это ее сообщение, вы- читанное недавно в книге «Магия мозга и лабиринты жизни», превра- тилось в такую метафору — птицу с синими крылами? Сообщение вот: «Творчество является одним из высших, если не самым высшим, свой- ством мозга». Какой же сочинитель этому заявлению не обрадуется и не почув- ствует себя отмеченным? Хоть Пушкин, хоть провинциальный бомж с пишущей машинкой. На меня это умозаключение произвело большое впечатление.
И все-таки меня мучает вопрос: почему птица с синими грузными крыльями решила установить контакт со мной? И что она находит в моих словах? Нет, меня всегда уводят в сторону какие-то не те вопросы. Здесь ведь странно то, что птица поцеловала. Как это возможно? Что такое поцелуй птицы? Выйти из формата «Известный психолог Ульрих Найссер в своих исследованиях, про- веденных в 70-х годах, показал, что воспринимаемое поступает в мозг не в чистом, первозданном виде, “как оно есть там снаружи”, а ложит- ся на предуготовленную схему, которую он назвал форматом. Сам су- ществующий на данный момент формат задается всей суммой предыду- щих восприятий, что свидетельствует о самоорганизации познаватель- ного процесса и его гибкой приспосабливаемости исходя из предшест- вующего опыта». И статьи в «Новом мире» «Познающее тело». Ага! Вот буддисты и прочие и очищают сознание, чтобы взглянуть на все прямо, увидеть все, как оно есть. Хотят быть как боги. Подби- раются к истине. Выйти из формата! Вот, кстати, почему бесполезны все споры, лю- бые, хоть политические, хоть религиозные, хоть философские. Каж- дый спорящий находится в своем формате, и все. Формат —это как тур, передвижная средневековая башня из бревен, набитая глиной и кам- нями. И даже более прочная штуковина. И никогда вы не переспорите
поклонницу В. И. Ленина, потому, что она дочь советских начальни- ков и внучка советского директора завода, и в Париже ищет дом, в ко- тором жил Ильич. И восхищается Сталиным, в ответ на критику заме- чая, что да, народ страдал, но и она готова, например, пострадать ради страны. Не докажете, что мир развивал тяжелую промышленность без лагерей. То есть докажете, но это пройдет мимо, улетит в трубу. Ибо формат —тур, набитый камнями и глиной. Вот и смотришь, а вокруг движутся туры. Но не будем спешить. В статье приводятся другие образы. А имен- но: пчелы и цветка. Зрение пчелы смещено к ультрафиолетовой части спектра, чтобы лучше видеть цветки с нектаром. А цветок тоже не ос- тается в долгу — в ходе эволюции меняется так, чтобы стать заметнее для пчелы. То есть на самом деле картина мира, которая создается благодаря тому или иному формату, может оказывать воздействие на мир? «В широком временном масштабе», —уточняется в статье. Можно ли сказать то же о христианстве, например? Широкий ли это временной масштаб? Скорее всего, нет. Пчела и цветок неизмеримо древнее. Но еще замечу: вот отчего поэты превозносят детство. Впрочем, ребе- нок уже тоже в формате с первых улыбок, жестов, взглядов, звуков. А интересно было бы написать историю человека, оказавшегося вне форматов. Но что же на самом деле видят буддисты, йоги? Каков этот мир вне форматов? Вдруг его в таком случае вообще не увидишь? Попросту —его нет? Тайна, находящаяся вне формата, неизбывна. Но к ней стремится человек. Можно сказать, что истина — вне формата. К ней пробивают- ся лучшие умы. И, например, чем талантливее писатель, тем менее он «в формате». Взять романы Толстого. У него объемное зрение, стремя- щееся покинуть скафандр формата. Вот еще почему говорят иногда, что то или иное произведение интереснее, умнее, выше своего создателя: в стихии творчества башни все-таки способны гореть. И —делаем окончательно-предварительный вывод: истина над ре- лигиями, над идеологиями, над национальными воззрениями. И уче- ные к ней ближе всех. Нильс состарившийся Сокровенный правый берег Днепра. Просторное каменное здание с пустыми окнами. Внутри запустение, осколки стекла, обломки кирпи- чей, пыль. В одном из помещений —полки со сложенной одеждой, си-
няя и серая одежда, то ли больничная, то ли арестантская. Что это? За- брошенная больница? Тюрьма? Никого. Нет, слышны какие-то голоса. Внутренний балкончик. Два старика в синей одежде, беседуют под облезлым потолком. Кажется, я должен переодеться и присоединиться к ним. Но внезапно позади какое-то движение. Оборачиваюсь. Два мальчи- ка. Стоят, смотрят. И старики вдруг обозлились. —Чего? Эй, вы там?! —Ану! Вы! Что?! Что? Сверху полетели камни. Старики буквально взбесились и принялись швыряться камнями в мальчиков, досталось и мне. Я нагнулся, при- крыл голову руками, крикнул: —Да осторожней! Я-то тут при чем? И тогда мальчики взяли меня за руки, а я думал, что сам взял их за руки, и мы поднялись в воздух и вылетели из этого здания — я огля- нулся с высоты на дырявую крышу здания, на кроны, берега реки. Мы поднимались выше. Вскоре появились звезды. Тут я почувствовал, что на самом деле лечу лишь благодаря моим спутникам, из их ладошек в мои перетекала сила. Так-то обычно я сам летаю... И я обрадовался. Наконец-то смогу преодолеть все ограничения и забраться в самые вы- си! Увы! Неожиданно мы полетели по дуге, по дуге —и попали на кры- шу небоскреба. Я озирался. Всюду возвышались такие же высотные дома. Мальчики отпустили мои руки и побрели по крыше. А я увидел на перекрестке внизу гигантский памятник. Кому? Я вглядывался, пы- таясь разгадать. Ведь тогда и узнаю, где нахожусь, в каком городе, в какой стране, на каком континенте.
Но и памятник всматривался в меня. И поднял длань и указал на крышу. Лицо юности Снегири вдруг нагрянули в город. Зимой они посвистывали в свои дудочки по паркам и дачным садам, хорошо, если увидишь одного, дру- гого. А сейчас целые оркестрики этих дударей всюду: возле школы, воз- ле семинарии, крепостной стены, на Красном Ручье. Наверное, зале- тают из тех мест, где потеплее нашего, кочуют вослед за уходящей зи- мой. Хотя зима-то по календарю давно ушла, уже и день равноденст- вия настал и пробил день Баха, его рождения. И всегда это нашествие снегириных оркестриков совпадает с его днем. Какой провал зиял бы в музыке без Баха! Не существовало бы ни Бранденбургских концертов, ни всего остального. Да здравствует Немецкое Лоно! Слава Иоганну Амвросию! Ура Эйзенаху! И я купил бутылочку брусничной настойки, чтобы выпить в честь великого и лучшего немца. Прошел по сокровенной улочке Красный Ручей обочь Соборной го- ры. На кирпичах дряхлой стены, подпоясывающей гору, краснеет сне- гирь. С издевкой каркает ворона. Пролетает сорока. В снегирях есть что- то акварельно-детское. Вспоминаются какие-то альбомы рисования в школе, то ли мои, то ли моей соседки. Или какая-то детская книга с такими акварелями.
Снег, солнце. Но и пыльно, грязно. Морозит. Фрагменты города вы- зывают тоску, уныние, недоумение: как это все складывается в нечто цельное и поэтичное? Город наш ветхий. Грязный, скучный и завора- живающий. Сел в троллейбус и неожиданно поразился какому-то блику. По- стоял, повернулся, осторожно посмотрел. Я давным-давно ее не встречал. И вот увидел. Морщинки на лбу, складки у губ выражают какое-то страдание, тон лица желтоватый, ну, да, после зимы такой у всех горожан, бледный, желтоватый... И все такие же февральские синие глаза. Отвернулся и на следующей же остановке вышел, выскочил, а не вышел, торопливо зашагал. Мы уже прожили по сорок лет. Как это так? Неужели? Взрослые, озабоченные люди. Весенние прогулки по этому городу, смотрение каких-то фильмов, какая-то непреходящая озяблость, словно город всегда был на ветру, словно на крыши его все время моросил дождь, и мы прятались как раз в кинотеатрах, если было достаточно денег, конечно. Разговор с ее старшим братом, мол, так это ты и есть? Ну, давай покурим. И снова бесконечные прогулки, неприкаянные в сущности. Наверное, тогда го- род и был акварельным, в синих льдинках и вербах и набухающих на ветках почках. Бряцанье на гитаре. «Желтая подводная лодка», Пит Си- гер. И долгие взгляды через весь класс, ведь как нормальный плохой
ученик я сидел «на Камчатке», а она —почти отличница —на второй парте. Соперничество с крепышом и умницей Вовой. Потом записка, прочитанная уже в поезде, уходящем к Байкалу. Она и не знает, как ей повезло. Жизнь с заштатным литератором - морока и подвиг, не всякому это под силу. Снова и снова вижу ее лицо и выражение «печать времени» обре- тает для меня весомую грубую достоверность. Печать, печать времени. Медленно и незаметно давит — со свинцовой тяжестью, вбирая в бо- роздки нашу кожу, проминая каналы. Узор, печать лет. Татуировка вре- мени. И душа старится, несомненно старится. Но сквозь наплывающие узоры, сквозь отмирающие толщи что-то все еще глядит с изумлением на это пространство весны, расчерченное улицами, усаженное дере- вьями, на которых посвистывают снегири в стеклянные дудочки. Взи- рает с удивлением и на прошлое, отмеченное настоящим, — на этот призрак времени, скользящий по улицам. По улицам как бы вечного города. Поразительно время, особенно будущее —то, когда ни на одной ос- тановке мы не войдем и не выйдем. А ведь в этом троллейбусе, на этом повороте у новой белой церкви с февральскими куполами под флейты и скрипки Баха ехали мы. Маршрутом сна В марте за день до равноденствия вечером надел куртку, кепку, ботинки, только взялся за ручку — раздался звонок. Открываю. Дочка
вернулась из школы, сияющая, тут же вынимает из портфеля слеп- ленную на уроке труда фигуру из черного пластилина. Смотрю —черт. Хвост, рога, все на месте. Дочка глядит на меня, мол, ну, как, понра- вилось? Да, здорово получилось... И мне сразу на ум пришел тот чи- новник из бюро экскурсий в сером костюмчике в полоску, предупре- дительно вежливый, русоволосый, сероглазый, смахивающий слегка на Смоктуновского... Хотя, не уверен, есть ли что-то демоническое в Смоктуновском? Не играл ли он, например, Свидригайлова? Что-то не могу вспомнить. А в том чиновнике из бюро явно чувствовалось демо- ническое... Ну, по крайней мере, потом я это уже понял вполне, когда отправился на экскурсию вместе с тремя другими гостями города. Но я-то не гость? Дело происходило в Смоленске. В общем, это был сон, довольно яркий и подробный. Перед сном я читал «Откровение Иоанна Богослова». И вот на следующий день у ме- ня появилась эта мысль отправиться на экскурсию в сон. Ну, попытать-ся туда попасть. По маршруту сна я точно могу пройти. По тем же ули- цам. Я ведь все запомнил. Началось все с трамвая, он стоял на конечной у нас неподалеку с открытыми дверями и все не трогался. Оставив сумку с гостинцами для матери, я вышел посмотреть, в чем дело, что там сломалось? Почему не едем? И тут-то трамвай и покатил, да так резво. С моей сумкой. Я побежал. Увидел такси. Махнул. Не остановился. Гнался дальше, а трам- вай скрылся за поворотом. Тогда я решил перехватить его на улице
Исаковского. Для этого надо было пересечь овраг, называется он Чер- товым. Овраг я перешел и где-то там среди частных домов и заплутал, наконец, вошел в какую-то дверь и попал в освещенное помещение. Обстановка казенная: черные жесткие диваны, стулья, столы, теле- фоны, какие-то портреты, чернильница на столе, сейфы. Что-то вроде сельсовета или комиссариата. Все довольно потертое, замасленное, не- чистое, воздух неприятный. На диване три посетителя. Чего-то ждут. Вдруг появляется человек с бородкой, лысиной, хрящеватым носом, всклокоченными волосами вокруг лысины, смотрит на меня пронзи- тельно и приятно улыбается. Я спрашиваю, как мне попасть на улицу Дзержинского, хотя надо мне узнавать про улицу Исаковского. Ошиб- ка сна. Этот распорядитель отвечает, что мне необходимо подождать и исчезает. Я присаживаюсь, беру какой-то журнальчик полистать. Ко- миксы о похождениях чертей. Ярко и весело. Воздух все-таки тяжелый в помещении и как-то накурено, что ли. Озираю посетителей, нет, ни- кто не курит, сидят и тоже листают журналы. Снова приходит тот распорядитель. Очень любезен. Но я понимаю, что доверяться ему ни в коем случае нельзя. Надо просто уйти, и все. Но не ухожу, как-то уютно здесь... Хм, среди этих-то диванов-стульев? Или просто любопытство разбирает? И он спрашивает: —Вам нужна улица Дзержинского? —Да. —А вы подумайте, —говорит он, —так ли вам она нужна? Я что-то бормочу про трамвай, гостинцы... Он отмахивается и сооб- щает, что здесь экскурсионное бюро, и я могу совершить интересную
экскурсию. Я отвечаю, что у меня нет денег. Он замечает, что ничего страшного, потом можно будет расплатиться. Когда потом? Когда по- явятся деньги. Соглашайтесь, мы согласились, говорят посетители. Я раздумываю. В это время появляется еще один работник бюро и подает первому папку. Распорядитель достает бумажные полоски с отпечатанными на машинке словами —всего несколько слов. Один за другим посетители берут эти полоски и читают вслух. Слышу слова, но понять не могу. Распорядитель с легким полупоклоном приглашает их пройти к двери. У двери все останавливаются, оборачиваются и смотрят на меня. Рас- порядитель держит за кончик бумажную полоску. Я беру ее, читаю. Ни- чего не понять. На каком языке? Но вдруг я прочитываю это вслух. Рас- порядитель смеется. И восклицает с широким жестом: —Милости просим в наш город! Дверь распахивается. И начинается самая странная экскурсия в моей жизни. Сомнений нет: мы в Смоленске. По улицам шмыгают серые и отчуж- денные люди. Видны очереди. Правда, на площади Смирнова хрустальный бассейн, фонтаны и по- среди улицы золотая колонна. И еще удивительно, что крыши домов смахивают все-таки на китайские многоярусные. И вот прямо здесь, на площади Смирнова начинается выпускной бал. Девочки в белых гольфах, с белыми бантами, юноши в костюмчи- ках, все танцуют. Затем им приказывают построиться. Строй уводят за железные ворота. И нам сразу предлагают посмотреть краем глаза на другой бал. Мы проходим в здание, топчемся в прихожей, официанты проносят толстые длинные шоколадные плиты и стеклянные кувши- ны с красным вином. Сейчас пиршество начнется, надо подождать гос- под, сообщают нам. Но через некоторое время один из туристов начи- нает протестовать и просит, чтобы нас вывели отсюда. Идет перепал- ка. Ничего нельзя понять, в чем дело? Сопровождающие все-таки усту- пают, боясь скандала, и выводят нас на улицу. В чем дело? И тут же двое бросаются прочь. Оказывается, есть подозрение, что в кувшинах совсем не вино, а кровь. И это связано с теми выпускниками, которых увели за ворота. Но за двоими гонится служитель. Мы смотрим вслед. Они убегают по улице Крупской. Все скрываются. Но каким-то образом я продол- жаю видеть их. Они бегут по улицам, стараясь найти ту, по которой мы сюда вошли. И —вот она! Они мчатся дальше и добегают до двери той приемной. Но дверь так устроена, что только впускает и никого не вы- пускает. Да рядом еще одна дверь. И они открывают ее, бегут по кори- дору и вдруг оказываются перед обычной дверью с номерком, кнопкой звонка. Навалившись, они выламывают дверь. Просторная квартира, на стенах картины. Подбегают к окну. Десятый этаж. Распахивают окно. Городская обычная улица, это Заднепровье, Покровская гора. Люди идут с авоськами, машины, трамваи. Но этот город спасителен. В обыч-
ный город и надо попасть. А как? И в квартиру врывается дебелый служитель. Один из беглецов кри- чит, прыгает на подоконник, повисает на руках — он уже в другом, обычном мире, можно сказать —на улице Фрунзе, да, это она. Но раз- жать пальцы нет сил. Служитель сбивает с ног одного беглеца, хва- тается за запястья второго и мощным рывком выдергивает его из-за окна, беглец кричит, слышен хруст — у него переломаны руки. Тут прибегают еще служители, избивая, уволакивают беглецов, те кричат, и все, что с ними происходит дальше, неизвестно. Я озираюсь по сторонам и думаю, как же отсюда выбраться? Похо- же, что путь один —через ту квартиру на десятом этаже. Чья это квар- тира? На стенах картины? За нами вроде бы никто не наблюдает. И на улице я встречаю луно- ликого раскосого человека в испачканных краской джинсах. В отличие от людей первой категории - пугливых и молчаливых (а еще в городе ре- шительные служители и неведомые господа) — этот человек останав- ливается и с улыбкой отвечает мне. Выясняется, что он помощник жи- вописца, немного и сам пишет красками. Нравятся ли ему импрессио- нисты? Нет, он не видел их работ, он учится у японцев и старых китай- ских мастеров. Он извиняется, ему надо спешить, но мы можем встретиться еще и поговорить, если я приду на Чайную улицу, где он торгует чаем. Мы распрощались. «Скоро выберемся», —говорю второму туристу. И все рассказываю. Но он отказывается. Его совершенно лишили воли все эти события. Я убеждаю, что бояться не надо, мы будем осторожны. Нет, он не хочет ничего предпринимать. И я решаю действовать в одиночку. Ищу Чайную улицу. Вижу лавку с выставленными на витрине пач- ками чая, фарфоровыми чашками, чайниками, конфетами. Мой знако- мец разливает чай. Очередь не такая уж длинная. Здороваюсь. Он ки- вает мне и с улыбкой наливает в тонкую пиалушку чаю, прозрачного, горячего, золотистого. И очередь ропщет. Выходит один из хмурых горожан первой кате- гории, сивый, синеглазый, пенсионного возраста, и решительно направ- ляется ко мне. И вдруг кричит. Это ошеломительно. Они ведь все ти- хони, шмыгают мышками серыми. Но этот кричит. Он возмущен и не позволит! Я отвечаю, что встану в очередь, не надо кипятиться. Но он не успо- каивается и хватает меня за грудки. —Ты что, а?! А?! —орет яростно. И я понимаю, что все пропало, сейчас прибегут служители, начнет- ся допрос. Последнее, что я замечаю —растерянное лицо помощника живописца. То есть мне не удался мой план? Что было дальше? Не знаю, оч- нулся.
Отдаю черта подошедшей Нине, она его разглядывает. Дочка ве- село раздевается, рассказывая об уроках. Я слушаю, топчусь. На самом деле тяну время, раздумываю, пускаться ли по маршруту сна? Тем более что на улице мартовская грязь, промозглый вечер, того и гляди дождь пойдет. И все-таки вышел на улицу, жалко упустить такой сюжет. Двор с железными детскими горками и турниками, похожими на какие-то пыточные конструкции, тонул в тумане. Моросил дождь, хо- лодный и противный. Погода в духе «Голема» Густава Мейринка. Что ж... Проследил за бегущей через двор собачонкой и пошел к остановке. От остановки направился вдоль трамвайных путей. Приключение начинается. Ядовито светились противотуманные фары машин, лязгал трамвай. Советский трамвай похож на гроб. В домах горели окна. Граждане по- едали свои скудные советские ужины, намазывали тонко масло, реза- ли тонко колбасу, купленную по талонам, клали в чай талонный сахар. Смотрели телевизор. Что там в Таджикистане? В Оше? Привычная кар- тинка: погром, грабеж, стрельба, солдаты, растерзанные трупы, кровь на стене, кровь на асфальте. «Небольшие отряды молодежи врывались в квартиры горожан. Гра- бежи и погромы продолжались всю ночь». Что-то библейское есть в этом названии. Ош. Вздох и шелест. Ше- лест пепла. Пепла домов и людей. Детского пепла. Трагедия длилась десятки дней, сотни убитых. Так это... где-то далеко, где-то в Азии... Да и под носом проблем мно- го. Вот объединение Германий, например. Или 28 съезд партии. Аналитики пытаются понять причины, но даже сейчас, спустя пол- года, так и не пришли к единому мнению. Национальные противоре- чия? Просчеты местной власти? Социально-экономические условия? Се- мидесятилетнее царство кривых идей? Но идеи-то и хороши на первый взгляд. Несвобода, бесправие. Как будто на резню неспособны сытые и свободные. Взять тех же американских парней в джунглях Вьетнама. Совсем недавно закончилась быстрая американо-иракская война за Кувейт. Там вначале единоверцы резали единоверцев —за нефть, ко- нечно. Потом подключились американцы. Лучший аргумент узконосых обезьян в конце двадцатого века —все тот же: ракета, бомба, автомат. Шагал дальше и думал о недавнем разговоре с директором крупней- шего советского издательства, он пригласил меня, я поехал. В кабине- те он закурил, предложил мне. Я все никак не брошу окончательно. Но в общем, не курю. Тут закурил. Секретарша принесла кофе, конфеты. У директора кавказская внешность. Блестящий рассказчик, остроумный. Англоман. Предложил мне заключить контракт на десять лет. В чем смысл? Все, что напишу, будет принадлежать ему, т. е. издательству.
Каждый месяц буду получать какую-то гарантированную сумму — на жизнь. «Что вы там в Смоленске? —спрашивал он, пуская дым, свер- кая выпуклыми голубыми глазами. — Ну, например, водопроводчик не побежит мигом, если что. А с известностью и водопроводчики там, ну, и прочие деятели, домоуправы и завы всяких отделов начнут по-дру- гому относиться к вашей персоне». Предложение вроде бы лестное. Но тормозит меня одно: придется якшаться с газетчиками, выступать. «По- ездим по стране», —говорит директор. Не спешу отвечать. На днях из Германии прислали мою первую книжку. Это аргумент против контракта. Под ногами хлюпает и хрустит. Март. Серо-черные прохожие, блед- ные лица, черные стволы деревьев, фонари. Возле «Промышленных то- варов» толпа. Наверное, прошел слух, что привезут что-то. Расхваты- вают все, ибо ничего нет. Прилавки пусты. Второго апреля обещают по- вышение цен. Улавливаю обрывки разговоров о талонах на табак, на маргарин, кто-то совершил обмен одних талонов на другие. Мужик де- лится с другим воспоминаниями о прошедшей пятнице: «Дорогой ‘Тар- хун”-то, двадцать два рэ! Собаки! Нет совести! Совсем ох....! Но мы вы- вернулись, скинулись. И вмазали!» Второй хрипло голодно смеется, сгла- тывает. Прохожу мимо овощного магазина, где сегодня я покупал копче- ную рыбу —выкинули! Стоял в очереди, в ящике оставалось рыбин двад- цать, половину сразу забрала женщина в зеленой беретке перед моим, так сказать, носом. И две подруги позади меня заскулили: «Ах, брали бы все по две, по одной рыбке, всем хватило бы, по справедливости бы надо». Ну, я и взял одну. По справедливости. И, отходя, услышал жад- ное: «А это мы все забираем!» Трамвай из сна повернул по улице 25 Сентября, а я должен пойти через Чертов овраг. Так и сделал. Частные дома. Собаки. Мокрые дере-
вья. Обыкновенные двери. Возле одного дома стоит задумчивый мужик в свитере, меховой безрукавке, зимней шапке-ушанке, курит. Мост. На этом мосту жену брата встретили двое юношей, заставили отдать золотые сережки, кольцо. Хотя с одним она все же вступила в борьбу, они упали, но он был сильнее, все вырвал и убежал. Милиция в тот же вечер их задержала. Будет суд. Сейчас идет следствие.
В пятиэтажном доме из темного красного кирпича над оврагом жил после освобождения Смоленска Твардовский, а потом поселил туда род- ных из сожженного Загорья, он писал, что по ночам в овраге волки воют, —так вот где-то там, в районе этого дома-музея и было экскур- сионное бюро? Может, в самом доме? Нет, дом из сна был, по-моему, одноэтажный, деревянный, вполне обычный. Тут я замешкался. Куда же идти? Где вход в тот, другой Смоленск? Никаких знаков. Все уныло и обычно, как в марте всегда. Ну, пойду на площадь Смирнова. В разные стороны разъезжаются автобусы, трамваи, автомобили. Сияют фонари. Светятся витрины. Прохожие. Никто не подозревает, что очень похож на персонажей первой категории из моего сна. И где- то заседают представители третьей высшей категории. И шныряют служители. А помощник живописца? Кстати, такой улицы —Чайной —в Смо- ленске нет и в помине. Как нет и бассейна на площади, и столпа. Но в былые времена столп все же был именно здесь, столп Меркурия, вои- на, вышедшего победителем в схватке с отрядом Батыя в тридцати вер- стах от Смоленска и вернувшегося в город на коне, но без головы, сне- сли ему голову монголы в сражении. Куда и когда исчез сей столп до- подлинно никому не известно. В соборе хранятся сандалии Меркурия, больше похожие на железные лапти, носить которые, конечно, вряд ли можно. Но Меркурий был необычным воином, он услыхал зов из собора, это был призыв Богородицы идти и победить, что он и совер- шил. А железные ворота, куда ушли «выпускники»?
Я озирался среди огней, но ничего похожего не находил. Конечно, там был какой-то квазихристианский обряд, евхаристия какая-то тота- литаризма, можно ведь и так это растолковать. Не знаю. А убегали те двое —вот по этой улице Крупской. А потом они ока- зались уже за Днепром, на Покровке. Нет, дурацкая затея. Маршрутом сна следовать невозможно. Хотя и эти улицы, наполненные мартовским туманом и сиянием фар и фона- рей, эти угрюмые дома, хрущевки, старая больница, дом княгини Те- нишевой, — тоже могут сойти за чью-то сновидческую реальность. У индусов есть такая байка о том, что все это кому-то просто снится, такой грандиозный сон-спектакль божества. Да, вот майя —что это такое? Ил- люзия. ...И этот малый в куртке и кепке и мокрых башмаках топчется на площади какого-то города, озирается. Какой ему еще сон нужен? Блюз С утра слушаешь блюз и тошнота отступает, блюз примиряет с жиз- нью, с этой окраиной, с видом на бурую морду общежития, трубу ТЭЦ, плесневелыми углами, с судьбой мелкого литератора. Позже это пар- шивое чувство снова поползет, как столбик ртути, вверх. Потом —сно- ва вниз. И так целый день, пока не скосит сон. И так каждый день, с утра до вечера, мама, с вечера до утра. Это похоже на лихорадку, бэби, да, лихорадку, знаешь, приступы отвращения к себе и целому миру. И пока ты с этим справляешься, но нет полной уверенности, что будешь справляться и дальше.
Сознание представляется плененным этими жилами, кожей, костями. Почему-то. И сознание не совпадает полностью с телом, нет, не совпа- дает. И не совпадает с собственными возможностями. Как это может быть? А вот так. Сознание зомби тщеславных помыслов. Тут и является ил- люзия, папаша иллюзионист в сутане и вещает о том, что когда-то со- знание и освободится. Освобождение произойдет, но и от сознания тоже. А тебе хотелось бы и дальше, там, в бескрайних просторах высокогор- ных тундр влачиться с этим сознанием? Сознание может быть хуже те- ла. Вот в чем дело. Зачем проклинать тело? Оно прекраснее сознания. Сосуды, кровь, сперма. Тело дышит и действует тик-так, тик-так. И ни- чего не знает, не обманывает. Оно безгрешно на самом деле. Прозрач- но. Воздух его овевает. Солнце греет. Просто дыши, и все. У тебя полу- чится, этому учиться не надо. Сиди на утесе над радужным океаном. Жди, жди. Жду, мама. Отправил рукопись — туда, другую — сюда, третью — в третье мес- то. И вот сижу. В 9:00 отправил. А в 10:36 я уже как на иголках. Как будто кто-то в редакциях приходит раньше 12 часов. И как будто кто- то сразу и ответит. Ну, в лучшем случае сообщат о получении. И то не все, не все. Лучшая редакция —сообщает. Остальные —нет. И вот уже 11:07, мама. В 12 иду пить чай. Пока он заваривался, не удержался и достал с полки «Ицзин» и пять рупий, привезенных дочкой из Индии, куда она упорно и долго собиралась, копила деньги и отправилась одна, не сумев убедить мужа, что Индия —это сказка. С «Ицзином»
якшаться я зарекся навсегда. Но —вселенная молчит, пучит щеки, ма- ма, и что же мне делать? Я ищу ответов в книгах, снах, странствиях. Итак, подбрасываешь пять рупий и получаешь номер гексаграммы «Ицзин». Этот мотив я ввел в роман «Иван-чай-сутра», там парень с девчонкой путешествуют, подбрасывая рупии и сверяясь с книгой. Я бы на месте режиссеров сразу схватился за этот сюжет и снял фильм. Но пока даже не знаю, будет ли роман опубликован. Ответ «Ицзин» приходит быстрее, чем ответы из редакций по элек- тронной почте. Ответы «Ицзин» приходят по суперэлектронной почте. Не надо смеяться, мама! Ученый с мировым именем Карл Юнг весьма серьезно относился к этому делу, да, да, гаданию. Да ты и сама расска- зывала о своей матери, как та спала с сонником под подушкой и од- нажды сон ей напророчил два замужества и много детей, девочки над ней принялись потешаться, и она, будущая красавица Фрося, изнич- тожила в сердцах книжку, а потом всю жизнь жалела и рассказывала о ней фантастические истории. А тот ее детский сон —сбылся. Ну, а Юнг написал предисловие к «Ицзин». И, прежде чем писать, он сделал запрос, обратился к самой «Ицзин», чтобы получить ответ на свое побуждение рассуждать о книге. Мне выпала семерка, Войско. Смысл таков: отступать —наступать, но главное - проявлять выдержку. А вообще —«мрачная опасность». 13:04 ничего, конечно, 13:04 —молчание, 13:04 —проклятье! Как долго тянется минута! Морока, мука. Но полководцу —быть стойким в середине своего войска, солдат в малиновых шапках. Я и стою, мама. Подумаешь, не отвечают. Хуже, если бы ответили, мол, а пошел-ка ты со своей писаниной! Нет, они же скромно молчат, курят в кабинетах Москвы и Новосибирска, Питера и Екатеринбурга, кофеек попивают, улыбаются. Я вижу их улыбки, женские и мужские. -Да? —Мм... ну, что вы, мне кажется... —Возможно, возможно... —Кхе-м, да-а... И под снегами лежит моя рукопись, а я, исхудалое слово, стою вы- сохшим или перегорелым деревцем посреди унылого войска косматых стеблей. Ветер войско качает. Каркает ворон. Ничего, ничего, буду стоек, упорен. Ведь в девятке второй сказано: «Пребывание в войске. —Счастье! Хулы не будет! Царь трижды пожалует приказы!» Ну, да. А в шестерке третьей: «В войске быть может воз трупов. —Несчастье!»
После обеда рукопись в сторону, пора браться за книжки. Сейчас это «Устройство памяти. От молекул к сознанию». Пишут о вскрытии че- репов цыплятам в лаборатории Англии. Исследуют свойства памяти цыплят. Моя память цыплячья, мама. Я забываю все провалы с книга- ми. 14:57. Я бы согласился на укол в мозг, чтобы все забыть и родиться новым человеком, рыбаком на Байкале, скотоводом в Монголии —как хороши ее зеленые степи, склоны холмов, озера, полные уток и лебе- дей! Фермером под Воскресенским лесом, у родника, кем угодно, но не писателем. На самом деле это похоже на проклятье шаманское, у ша- манских народов человек, получивший шаманский призыв, вовсе не радовался, а кручинился и даже пытался уклониться и сбежать куда- нибудь, но его находили. Сразу сверкает мысль написать такую вещь о сбегающем писателе. Когда крысе, натренированной проходить опре- деленный путь, удалили мозжечок, она достигала цели, передвигаясь кубарем. Все равно думаешь уже определенным образом. Думать и писать кубарем! Да сбегай, кто тебя будет искать? Дух Толстого с керосиновой лам- пой, что ли? Или мой щегол? И под вечер я уже все-таки ненавижу тело, дыхание, мама. И радуж- ный океан — это помойка за нашими окнами, дым ТЭЦ, потерянные в тумане алкаши, свистящие полубеззубыми ртами друг другу, собираю- щиеся, толкующие —ясно, о чем. Да и я выпил бы. Только что-то ле- денит мне висок, кто-то щелкает в глаз —ив нем лопаются сосуды, крас- ный цветок распускается. Это ты? Ты? Ты ведь тоже —мама. Тест Твардовского Напишу петицию! Решение созрело мгновенно, утром, когда вспом- нил вечернюю прогулку с женой по Смоленску. Неподалеку от памят- ника Теркину и его творцу (при взгляде на него сразу возникает ассо- циация с героями другой, испанской истории, с Дон Кихотом и Санчо Пансой, только там вместо творца —герой, но ведь Сервантес, по сути, и был Дон Кихотом) есть так называемый надворный флигель начала прошлого века, каменный двухэтажный дом, при взгляде на который и пронеслась эта мысль: «Да вот в таком флигеле и должен быть Дом поэта, а не на четвертом этаже библиотеки». Перед этим на глаза по- пались сообщения в смоленских газетах о том, что губернатор Остров- ский держит данное дочерям Твардовского слово открыть в этом году музей поэта. Да, он встречался за чашкой чая в Смоленске с дочерями поэта, приехавшими на очередные Твардовские чтения. И сказал им, что в
Смоленском музее-заповеднике нет ни одной личной вещи поэта, нет вообще ни одной нормальной экспозиции о жизни и творчестве зна- менитого земляка, а поэтому надо открыть музей Твардовского в 2016 году. Надо признать, что губернатор при этом заметил, что лучшим для этого местом считает библиотеку имени Твардовского. Но все-таки поручил начальнику департамента культуры подыскать подходящее по- мещение. То есть конкретно не было сказано, что музей будет открыт в библиотеке, да еще на четвертом этаже. Дочери согласились передать музею личные вещи, часть архива поэта. (Этот разговор опубликован на сайте Смоленской администрации, интересна страсть работников этой самой администрации писать «Администрация», «Губернатор», но то- гда почему не «Поэт»? «Дочери Поэта»?) Ну и вот —губернатор при- ступил к выполнению обещанного. Газеты радостно об этом оповеща- ли граждан. Мол, на четвертом этаже библиотеки откроется —и т. д. и т. и. Стоп. На четвертом этаже? Отведут комнату, две? И кто туда будет ходить? Ну, школьные экскурсии, ясно. Любопытствующие читатели библиотеки. Литературоведы, журналисты, писатели. А туристы и про- сто горожане? Вот обычные родители с детьми или бабушка с внуком? Никогда ничего не имел против любой библиотеки. В былые годы состоял читателем трех библиотек, собирая собственную. Мне по душе благоговение слепца Борхеса перед библиотекой, бывшего, кстати, сна- чала мелким служащим в библиотеке, а потом директором Националь- ной библиотеки Аргентины. Увы, обычной библиотеке сейчас трудно конкурировать с библиотеками паутины —интернета. Хотя, ведь «биб- лиотека» и в интернете остается «библиотекой», и Борхес, буде он жив, написал бы захватывающую вариацию своей «Вавилонской библиоте- ки» —электронную. А вот музеи всегда немного недолюбливал. Ну, эти все истуканы, му- ляжи, скука в углах и в глазах вечных рабов на галерах —смотритель- ниц. А вот поди ж ты!.. Впрочем, один музей мне пришелся по сердцу: хутор Загорье. Но там был долгий путь — по лесным чащобам и мокрым лугам, с ночев- ками у костра и размышлениями о судьбе крестьян Твардовских, с чте- нием стихов Александра Трифоновича, с разговорами о нем посреди деревенских улиц. Когда вырвался из болотищ и дурных трав, по слову самого поэта, да узрел дом из темных бревен в невидимом, но сильном облаке духовитых летних елей, заглянул в темную печаль его окон, то и полюбил Загорье. Да, в музеях экспонаты мертвы. Но —наливаются яблоки на яблонях в саду вокруг бани, где любил юноша Александр си- живать за сочинением стихов, —наливаются соком живым и бликуют светом всесильным. Там в леску через дорогу я и ночевал в палатке, воду на чай и кашу брал в колодце у Твардовских. И ходил к вечернему свету хутора, а потом к свежему утреннему. И сердце сжималось: какой Дом разорили государи, наш, Сталин, а потом чужеземец Гитлер. До-
бравшийся сюда из уральской ссылки с малым сынком Павлушей хо- зяин кузнец «пан» Трифон Гордеевич был арестован своими же, дере- венскими доглядчиками-вертухаями, и ночью бежал в исподнем босой. Бежал по родной земле, как тать —или князь Игорь, помните, в «Слове о полку...»? Ведь он-то и был князем пустоши Столпово, как раньше называлась эта местность. Князь-крестьянин. Но государям надобен раб-крестьянин. Вот Сталин его и гонял по полям и перелескам, да по глухой уральской тайге —позже, с дочками и сынком и женою, и когда кузнец уходил промышлять за съестным чем-нибудь, они с плачем его дожидались под елкой... Ну, снова думаю: где вы, мастера кинематог- рафа? Вот же эпос земель смоленской, уральской, а по сути — всерус- ский эпос —лежит у вас под ногами. Склонись, гордый человек... Пред окнами Дома у дороги я и склонялся. «Дом у дороги» —изумительной силы поэма Твардовского. Дом у него и в других поэмах и стихах, рабочих записях. «Дом у дороги» со- жгли немцы, крестьянин-солдат вернулся и взялся его строить. Поэт — ему в помощники. Вместе поэму возвели. И хутор в Загорье как поэма. Весной я туда вернулся. Сад цвел, благоухал, ах Ты, Господи... Перед баней насорено было лепестков, как листков из блокнотика. Подыми —и прочтешь: «До заморозков в город не пробиться Сквозь неживой болотный полукруг, Как редко залетающие птицы, Доходят письма из любимых рук»... Окна с ночи запотевали в музейном доме, крыша сарая дымилась под солнцем, пели птицы, ласточки залетали под крышу к гнезду. Луг цвел безудержно, яро, желто-солнечно, и на него опускался аист —как раз во время нашего разговора с директором музея, загорелой женщиной, приехавшей на велосипеде, Татьяной Николаевной. Сюда, по ее словам, некоторые посетители всегда возвращаются. Приезжали даже из Приморья, внучка учительницы, работавшей в Славажском Николе, деревне неподалеку, где церковь была, в которой крестилась мать Твардовского. Приезжает и потомок бывшего владельца усадьбы в Васильево (в этой деревне был народный Дом, туда ходил читать свои стихи Твардовский). Признался ей, что и в прошлый раз и сейчас мне здесь отменно спится. Как в чьих-нибудь ладонях. Что-то необычное здесь есть. Образ Дома я и увез из Загорья. И этот Дом мне и представился в Смо- ленске. Дом, а не комнаты в библиотеке. Живой центр с экспозиция- ми, личными вещами поэта, с Теркиным, его гармонью, даже часами, которые он деду с бабкой чинил, его наградами и сапогами, шинелью, его оружием. Судьба Теркина у нас перед глазами. Смоленский Дом Твардовского —как Пушкинский в Петербурге. Это уже задушевная мысль смоленского журналиста Петра Привалова, редактора краевед-
ческого журнала «Смоленская дорога», энтузиаста-твардовца, которо- му благодарные дочери поэта подарили наручные часы Твардовского. Он давно ведет «бои местного значения» —за дело вовсе не местеч- ковое. И не ради, конечно, подарков, вообще бескорыстно, готовит к пуб- ликации тома «Твардовских Чтений», ни копейки за это не получая, ибо по сути своей —подвижник. Твардовский — не Пушкин, но тоже поэт национального масшта- ба, надо ли доказывать это? Воинская поэма «Василий Теркин» вровень со «Словом о полку Игореве», «Страна Муравия» —младшая сестра поэ- мы «Кому на Руси жить хорошо», «Дом у дороги» —шедевр мировой лирики. «Теркин на том свете» —увлекательнейшая смелая вещь, рус- ское эхо флорентийского труда, да и не эхо, конечно, а —наш голос в потусторонних мирах, с прибауткой, усмешкой, печалью и горечью. Мно- гое можно сказать и о «По праву памяти», «За далью даль», о стихо- творениях и прозе Твардовского. Тот, кого покорила однажды его му- за, уже не сможет этого забыть и снова и снова будет испытывать ра- достное чувство, открывая книгу поэта, обновляясь в купели родной ре- чи. Судьба Твардовского шрамом легла на нашу историю. Будущие ис- следователи по этой судьбе станут воссоздавать судьбы крестьян, пере- кореженные директивами, судьбы солдат, судьбы интеллигенции, пытав- шейся жить по правде. Жизнь в Твардовском завязана в тугой узел. Ис- следователи снова и снова будут обращаться к его творчеству, к исто- рии его взаимоотношений с властью, другими литераторами. Коллек- тивизация, репрессии, война, духовное противление, ошибки, заблуж- дения, — жизнь и дело Твардовского сыплют искрами и пламенеют. Точно такая же ассоциация чистого огня, какой-то лавы возникает и при обращении к имени Пушкин. Они —одной породы. И нет никаких сомнений, что сказал бы Пушкин, прочтя «Теркина»: «Ай да Сашка, ай да...» В «Теркине» его мгновенно воспламенил бы бодрый огнь рус- ского стиха. Валентина Александровна писала Привалову, что они с сестрой го- товы передать такому Дому-Центру многие вещи, в том числе и люби- мые пластинки А. Т. В этом Доме звучала бы и музыка. Петицию первой поддержала моя дочь Настя, потом дочь профес- сора Погуляева моя бывшая учительница географии Елена Данилов- на. Тут случилась заминка. Подписей не прибывало. Даже не хватало на преодоление барьера для публикации на сайте петиций в пять голо- сов. Нет и пяти голосов! Есть от чего впасть в уныние. Но вот в дело включился поэт Володя Макаренков. Он разослал текст петиции своим друзьям и знакомым. И сразу страна зашевелилась. Пошли подписи ото- всюду: из Братска, из Москвы, из Твери, из Питера, Калуги, Брянска, из Приморья, Калининграда. Потом и дочь обратилась к своим «френ- дам» в соцсетях, и московские, питерские хиппи и просто неравнодуш- ные ребята и молодые женщины начали откликаться, отдавать свой го-
лос за достойный музей в Смоленске и оставлять немудреные записи вроде этих: «Люблю Теркина Василия, уважаю Твардовского. Марина Шворнева, Нижневартовск, Россия», «Я подписываюсь, потому что с юности чту имя великого поэта и редактора «Нового мира». Ирина Антонова, Москва», «Хочу ходить в музей с внуками, когда они будут. Но 4 этаж для ста- рушки высоковато. Ирина Щедрова, Смоленск», «Я подписываюсь, потому что есть в России имена достойные и име- на, ставшие святыми. ТВАРДОВСКИЙ —имя и достойное, и святое! Алексей Шевченко, Санкт-Петербург», «Удивлен, что до сих пор нет достойного музея поэта на его родине. Александр Трунин, Калуга». Эти голоса ободряли. Но все-таки было их мало. Тогда разослал просьбу о поддержке в смоленские газеты и в центральные издания. Первой откликнулась «Смоленская народная газета» —так название и обязывает! «Рабочий путь», в котором молодой Твардовский работал журналистом, отмолчался. То же и «Смоленская газета» и «О чем го- ворит Смоленск». Хотя о петициях в защиту костела и о переносе па- мятника Ленину на площади смоленские газеты охотно сообщали - и голосов у тех петиций прибавлялось. А у нашей —нет. Ну, не хотят смо- ленские журналисты перечить Губернатору и Его Заместителю и вооб- ще Администрации. Чуть позже газета «Смоленские новости» все-таки дала текст пети- ции. Из центральных изданий сразу отозвалась «Литературная Россия». «Литературная газета» не обратила внимания, как и прочие: «Частный корреспондент» и т. д. Быстро отреагировал редактор сайта «Фонд Но- вого мира» В. Губайловский и опубликовал обращение к читателям «Но- вого мира»... Увы, это принесло не больше пятнадцати-двадцати голосов. Очевидно, не все читатели «Нового мира» помнят о том, кто же имен- но вывел журнал в лидеры изданий подобного рода. А слава журнала до сих пор всенародна. Лет тринадцать назад устанавливал я памятник те- стю в Гагарине, ну, после трудов сели мы на лужайке где-то позади ка- кой-то конторы, опрокинули по рюмочке, разговорились, в ответ на во- прос, где печатают мои опусы, начал называть журналы —и только на «Новом мире» собеседники, ражие рабочие мужики, оживились: а! Твар- довского журнал!.. И мы выпили за Твардовского.
Голосов было сто. Сто один. И я оповестил об этом всех подписав- шихся. Выразил надежду, что нас будет и триста, и мы накрепко будем стоять под именем Твардовского, как спартанцы назло равнодушным «персам». Посоветовавшись с поэтом Макаренковым, взялись мы сочинять пи- сьмо на имя губернатора Островского. Макаренков снова разослал эту депешу своим адресатам. Подписи пошли: смоленский искусствовед В. Аникеев, директор Омского государственного литературного музея име- ни Достоевского В. Вайнерман, поэт Н. Егорова, врач, литератор 3. Ка- ган, поэт Б. Лукин, журналист из Братска В. Монахов, композитор Н. Писаренко, писатель С. Василенко, писатель В. Осипов, поэт и прозаик Н. Перепелов, реставратор А. Пономарев, журналист П. Привалов, поэт А. Шацков и другие. Всего набралось тридцать подписей. И ни одной среди них —из сопредельного с нашим Смоленским союзом россий- ских писателей — Смоленского союза писателей России, чьи предста- вители так любят клясться в патриотических чувствах и в любви к род- никам, к Твардовскому, да и получают премии его имени. Правда, потом один-два запоздалых отклика пришли и оттуда, но поезд, как говорится, ту-ту! В. А. Твардовская через Макаренкова передала мне слова благодар- ности за петицию, и я, конечно, воодушевился. Ведь никого роднее и
ближе здесь и сейчас у А. Т. Твардовского нет. Это живой кровный го- лос поэта. Наконец и до Администрации дошли сведения о нашем предприя- тии, и нас пригласили на встречу. Пошли мы втроем: поэт Володя Ма- каренков, журналист Петр Привалов и автор этих строк. (Ехал в трам- вае и вдруг увидел, что билет-то у меня —счастливый!?..) Встретились у памятника Теркину-Твардовскому. Выработали такти- ку. И двинулись. Нас ждали в библиотеке директор, сотрудница биб- лиотеки и начальник департамента культуры. Мы поднялись на четвертый этаж, задыхаясь от разговора и, навер- ное, некоторого волнения. Нас уверяли, что это не страшно, недавно девяностотрехлетний читатель сюда восходил, а для инвалидов есть специальный подъемник: платформа для кресла и транспортная лента... Их очень раздражали замечания насчет отсутствия лифта. Ясно, что они всеми силами хотели получить архив и личные вещи поэта. Это повышает статус библиотеки, привлекает новых посетителей. А мы твердили о Доме Твардовского. А они — о том, как хорошо будет по- сетителям сюда подниматься. А мы... А они... Твардовский с фотогра- фий смотрел —и не смеялся. А ведь впору было расхохотаться. Моло- дой начальник департамента упирал на отсутствие средств. Но когда же у нас на Руси было изобилие этих средств на культуру? Вот на спорт — есть, президент дарит олимпийским призерам автомобили (а те их сразу продавать начинают). Назовите режиссера, актера, писателя, ху- дожника, которому президент подарил автомобиль. Или режиссера, пи- сателя, художника, зарабатывающего по нескольку миллионов в месяц, как футболисты проигравшей сборной. А даже если бы и выигравшей сборной. Что значимее, поэма о солдате Теркине или пять голов во вражьи ворота? Через год уже никто не вспомнит эти голы. Многие ли вообще знают имена этих толстосумов-спортсменов? В здоровом теле здоровый дух?.. Ну, все мы видели этих качков и каратистов из банд девяностых, ага, здоровый дух, стерильный, ибо вообще отсутствую- щий. Но вот на сборную спортсмен-президент деньги отвалит, а на му- зей Теркину и его создателю —нет. Таковы предпочтения народа? Ка- кие предпочтения вы ему навязываете, такими они и получаются. В свое время строили Смоленскую крепость — сооружение не толь- ко крепкое и оборонительное, но и красивое, что и позволило Годуно- ву, обозревшему крепость, молвить об ожерелье всея Руси. Так вот в те годы строительства как раз случился страшный голод из-за холодного дождливого лета. Но строительство не останавливалось, и деньги на него находились. А что же вы думаете, «Теркин» или «Дом у дороги» и «Я убит подо Ржевом» не крепость? Глупцы! Это и есть самая неруши- мая наша крепость. И случись что, сейчас о ней вспомните, как Сталин вдруг вспомнил укрепляющую силу христианства в войну. Так и делайте это заранее. «Как баран уперся!..» —не выдержав, в сердцах молвила директор в ответ на мою очередную реплику насчет четвертого этажа.
Тут уже А. Т. точно бы расхохотался. На том и расстались. Вот тебе и счастливый билет... Привалов сказал, что одно время надеялись получить под музей здание с колоннами у Никольских ворот, там было медицинское уч- реждение. И этот дом старинного типа внезапно передали под синаго- гу. У меня сердце защемило: это же и был Дом у дороги. Дело в том, что Никольские ворота имеют еще одно название: Еленевские —от до- роги на Ельню, начинавшуюся как раз здесь и проходившую мимо За- горья. «Мать земля моя родная, / Дымный дедовский большак!» — помните из «Теркина»? Это о ней, Еленевской дороге или Ельнинском большаке, самой древней дороге Смоленской земли, уходившей в Рос- тово-Суздальское княжество. Дом с колоннами у крепостной стены, — отсюда исследователи поэм и стихотворений и могли бы уезжать в За- горье и в Белый Холм, в Ляхово, где учился в школе Твардовский. Это и есть —живая связь... Но власти решили эту только наметившуюся связь обрезать — ножницами, как ленточку красную на открытии сина- гоги. Зачем? Можно было бы открыть синагогу там, где она и была сто лет назад, в нынешнем здании профессионально-технического коллед- жа, попытавшись вернуть зданию прежний облик, — а это было зда- ние в мавританском стиле, что стало бы настоящим торжеством спра- ведливости и украшением города. А у Никольских-Еленевских ворот синагога выглядит неуместно и странно, вычурно. Эх... Подумав-подумав, состряпали мы еще одно письмо —советнику пре- зидента по культуре и маститому музейщику праправнуку Льва Тол- стого — В. Толстому с просьбой протянуть руку помощи граду Смолен- ску. Не протянул и даже не ответил. Зато наконец ответила Администрация. Ответ подписала замести- тель Губернатора О. Окунева. В письме сообщалось о преимуществах от- крытия музея в библиотеке. Одно преимущество и вправду мы обнару- жили: работает библиотека допоздна, до восьми вечера, тогда как му- зеи —до 17. 30. Но Дом Твардовского был бы необычным музеем. И ни слова об отсутствии лифта. (Нам, кстати, этот пресловутый подъемник показали в библиотеке, проведя в кафельный коридорчик с туалетом, отчего у нас сразу возникла ассоциация с подъемом в какие-то уже за- предельные сферы, наверное, те, о которых идет речь в «Теркине на том свете») Говорилось в письме и о том, что были учтены пожелания дочерей поэта. Ну, да, ну, да. Хорошая фраза —да только для тех, кто не знает о письме дочерей Твардовского именно О. Окуневой, написан- ном в июле этого года, то есть сразу, как была озвучена информация об открытии музея в библиотеке. Заканчивалось то письмо дочерей Твардовского так: «А пока вынуждены отказаться от предложения, представляющегося нам бесперспективным». То есть от открытия му- зея в библиотеке отказаться вынуждены. Ну, так как же, Ольга Оку- нева? А вот так.
«Но в конце концов ответ Был членораздельный: —Коек нет. Постели нет. Есть приклад постельный. —Что приклад? На кой он ляд? Как же в этом разе? —Вам же ясно говорят: Коек нет на базе. Вам же русским языком... Простыни в просушке. Можем выдать целиком Стружки Для подушки. Соответственны слова Древней волоките: Мол, не сразу и Москва, Что же вы хотите? Распишитесь тут и там, Пропуск ваш отмечен. Остальное —по частям. —Тьфу ты! —плюнуть нечем. Смех и грех: навек почить, Так и то на деле Было б легче получить Площадь в жилотделе». Не легче, дорогой Василий Теркин. Только «приклад постельный» тебе и твоему творцу и выдают по сути в «жилотделе» Смоленска, к- оторый ты защищал, освобождал и славил по всем городам и весям. Ну, не переживай, брат солдат. В Смоленске всякое происходит. Вон кре- пость — ожерелье — не ожерелье, а жернова на шее. Нет денег, а те, что дают на ремонт — куда-то мигом исчезают, да еще и сами горожане стараются: воруют доски с крыш, подпаливают перекрытия башен и вниз гадят да швыряют всякий хлам, бутылки и свои дырявые крос- совки... А какой гонор-угар патриотизма и ненависти к тем, у кого не так все, а по-людски. ...Но Дом, Дом Твардовского —он же есть, есть в Загорье, в Почин- ке, во Ржеве, на Карельском перешейке, в Братске, да и в Смоленске? Есть, Дом Твардовского стоит на крепких все же основаниях. И в этом Доме пекут хлебы, читают стихи и поют песни — старые, солдатские,
всякие. А многие стихи самого Твардовского —как песни: «Здравствуй, пестрая осинка, Поздней осени краса. Здравствуй, Ельня, здравствуй, Глинка, Здравствуй, речка Лучеса!» Был бы жив Глинка — вот бы сверкучая гимническая песнь полу- чилась бы. И в Доме этом, друзья, все по-настоящему: администрация —адми- нистрация, губернатор и замы и прочие начальники, а дочери — До- чери, и поэты —Поэты. И Двести Двадцать Девятый Голос под пе- тицией, — он появился только что, уже после того, как всем сообщили об отказе администрации прислушаться к мнению подписавшихся и подписи уже несколько дней не приходили. Вот этот 229 Голос дорого- го стоит. Как и все остальные —за Твардовского! За пером Гамаюна На годовщину Смоленска — 1150-летие —отпущены были большие деньги, миллионы. Планов было громадье: возвести новые объекты, починить старые, такие, как башни и прясла стены, возведенной Фе- дором Конем в сложное время начинающейся смуты. Ну, вышло, как обычно, об этом уже много говорили, писали: что-то построили, кого- то хотят посадить, но никак не могут найти, кто-то из нерадивых строи- телей крутит дальше свой бизнес за пределами родины, в Австрии, стена и башни разрушаются, дорогущая бетонная набережная в три яруса на глазах ветшает, а ее архитектурный облик был затхло-ветх еще в проекте, пресса сообщала о расследованиях по поводу хищений семи миллионов рублей, происшедшее на строительстве травматичес- кого комплекса клинической больницы скорой помощи, двадцати трех миллионов рублей при строительстве другого объекта, и т.д. и т. и. Но все-таки кое-что получилось, хотя об этом не все смоляне, а тем более жители других городов, и ведают. Один «объект» удалось воз- вести. Его можно сравнить с башней или даже с небольшой картинной галереей. Продолжая архитектурную метафору, так и хочется сказать, что это сооружение многооконное, — впрочем, лучше так: многоокое, —ив шесть ярусов... Называется это творение так: ПЕРО ГАМАЮНА.
Речь о книге-альбоме. Выпустило книгу издательство «Свиток» на мелованной бумаге, с ослепительными цветными иллюстрациями. Идея пришла в голову поэту В. Макаренкову. «Живопись — молчащая поэзия, а поэзия— звучащая живопись», — говорил один из лучших лириков древней Эллады Симонид Кеос- ский», — так начинают эту книгу авторы, и юбилейные торжества не- радивости, воровства, лени, все эти подрядчики и субподрядчики с ло- снящимися так называемыми лицами, в белых рубашках и элегантных пиджаках, плесневелый старый дом-памятник без удобств, жителей ко- торого и обещали расселить к славной дате древнего Смоленска, баш- ни, превращенные в помойки, брошенные стройки посреди раскорче- ванных рощ, —весь этот рок-бардак сразу как-то бледнеет, глохнет... «Завладеть пером Гамаюна» мечтают авторы. Гамаюн —волшебная птица с герба Смоленска, в виде огненного пламени-фитиля она сидит на пушке. Это наша Жар-птица, короче говоря. ...И ассоциации у меня, читателя, тут и начинаются. Однажды дав- но приснилось. Как пушкинский рыбак, закинул невод, тащу: есть ры- ба! Но невод потерялся... Вдруг из моря —птица, странная, красно-ры- жая, пегая, длиннохвостая. Слежу за ней. Птица куда-то быстро, бы- стро идет. Идет, идет —побежала. Я —за ней. Ах, ты! Раз! —хватаю пе- ро. И тут-то понимаю озаренно: жар-птица! Гонюсь за ней дальше... Так и с книгой этой было. Перелистываешь страницу — как будто гоньбу ту продолжаешь. Только здесь пространство поэзии и живописи, впрочем, явление тоже близкое, по сути, к сновидению. Распахнул благодатных энергий отвес Богородицы град. Богородицы дом —
Словно вылили золото с древних Небес, И застыло оно над днепровским холмом... (Одигитрия Смоленская. Н. Егорова) Первая строфа этого пространства сразу охватывает нас действи- тельно какими-то «энергиями». А город так и открывается взору пут- ника, едущего или идущего... ну, это уже анахронизм, кто сейчас пере- мещается, по слову Григория Сковороды, философским образом —пе- шком? Да вот все же здесь, в пространстве этой книги, лучше таким об- разом и перемещаться. И если даже читатель-пешеход сходу проско- чит стихотворные строчки, то его непременно остановят краски цвет- ных иллюстраций и наоборот —скользнув по живописной работе, за- медлишься при чтении строф. Но вообще-то лучше вникать и в то и в другое, оно того стоит. Так что —не гоньба все-таки, а вдумчивое хож- дение. Соседство первого же стихотворения и цветной иллюстрации с изо- бражением крутой улицы Большой Советской, падающей с машинами к Успенскому собору, порождает необходимый резонанс. Строфы тягу- чи, как эти краски. И краски звучат стихотворно. Вдруг замечаешь, что в живописи тоже есть рифма цветовых пятен, рифма линий, рифма пу- стот. А осенние темно-кровавые кроны вокруг собора перекликаются со строчками: «Над всемирною сечей в кровавой пыли / Все страданья умолкли по Воле Твоей...» Да, там, в звездных высях, наверное, и вправду нет страданий. И символом этого утверждения восходит на картине собор. Космический масштаб собору живописному все-таки задает собор поэтический. И стихотворные строки помогают как раз выявить ту же метафоричность цветных пятен листвы вокруг собора. «Снег в очи летел. Брел к Гибели Наполеон» —строка следующего стихотворения как будто и обесцветила соседнюю иллюстрацию. Да и в фотографии я замечал этот же эффект: именно монохромное изобра- жение больше соответствует старому времени, точнее, нашему представ- лению о давних событиях. Стихотворение это предваряет эпиграф из Федора Глинки, поэта, офицера: «...по ночам кажется, что развалины воют». Если не оши- баюсь, эти развалины —разрушенный Наполеоном Смоленск. И сей вой продолжает звучать в смоленском сердце: «И воют развалины в серд- це бессонном моем». Прогулки в историческом пространстве готовят не только восхище- ние деяниями предков, проникновение в историю дается не столь про- сто. Нас сквозь дебри смертей и рождений вели Знаки войн и горящих планет.
Это —глубже меня, это —дольше земли, Это знанье древнее, чем свет. (Н. Егорова) Нет, тут даже не хочешь, а станешь неторопливым пешеходом в духе Сковороды. Начальное пространство этой книги осязаемо густо. Здесь не только, так сказать, времена исторические открываются, но и более глубинные: Там, на просеке, черные тени лежат, Гривы сосен от ветра дрожат, И медведица-матерь ревет на закат И выводит к Днепру медвежат. (Н. Егорова) И в самих этих строфах есть эта некая медвежья неторопливость, основательность, может быть, только и неких глубинных позабытых древних слов не хватает или даже просто междометий-вдохов и вы- дохов, хруста сучьев, плеска воды в пасти, — всего того, чему учил по- этическую братию древнерусский речной и лесной и небесный Хлеб- ников. Впрочем, поэт в начале этого стихотворения и остерегает себя: «Не напейся из следа болотной воды / И медведицей лютой не стань». Но отождествление с медведицей все же неизбежно, и к Днепру-то как буд- то и выходят строфы-медвежата. Так стоило ли остерегаться? Хлебни- ков и советовал писать не о лесе, например, а писать сам лес. То есть и становиться этим лесом. Поэт во многом актер. И он играет — миро- здание. Или —город. В него мы и возвращаемся. Узнаем легенды Смоленска. Например, о том, что в основание крепости был положен череп коня от некоего гроба святого. А зодчего-то звали Конь. И с тех пор в башне одной в слу- чае опасности ржет «вмурованный конь»: Он ржет над рекой со звериной тоской И ржанием камень крушит вековой. И гневно, пугая щебечущих птиц, Цветет зверобой из оживших глазниц. (Легенда о башне Веселухе. Н. Егорова) Эту легенду мне приходится слышать впервые, скорее всего, это лич- ная мифология автора — и довольно удачная. Жертва строительная известна в практике зодчих средних и древних веков, обычно это была человеческая жертва. Но у зодчего по имени Конь - другая.
Мифологическими кажутся и улицы-ручьи Зеленый, Красный. Но на самом деле в Смоленске есть эти улицы. Поэт показывает их весною: Лишь о Победе поют все сильней В майских ночах соловьи. ...«Красный ручей» и «Зеленый ручей». Улицы тоже ручьи. (Н. Егорова) И символ войны здесь —Красный ручей, символ Победы —Зеленый, а между ними и главное средоточие этих символов —живой человек: «...Нищ тот солдат, перешедший за Рейн —/ Старый седой инвалид...» Вообще память о войне с гитлеровцами иногда столь остра, что кажется, будто поэты этой книги сами ее видели, ну, или родились на свет в победные салюты, хотя это не так. Из зодчих этой книги лишь живописец Владимир Ельчанинов родился до войны, в Гжатске. Но павшие в этой войне «Глазами, полными печали, / Глядят из про- шлого на нас. // Глаза в глаза. Аж сердце стынет...» И поэт смятенно во- прошает: «Земля, а наша в чем вина?!» Вроде бы ни в чем, а сердце гло- жет мысль: «Победу в славе не встречали, / Лишь приближали в смерт- ный час». (Реквием. В. Макаренков.) Как говорил Твардовский: «И все же, все же...» Где-то в городе вечный огонь Лижет грани звезды обгоревшей... А в деревне Волоковая «в старой печи поднимается Вечный огонь». И звезды пламенеют над миром Гамаюна-Смоленска этими же огня- ми. А в снежном мороке чудится «Роковое горенье катюш». И когда поэт называет стихотворение «25 сентября 1943 года» и пишет: И может быть, намного проще Оставить свой сожженный кров, Где только ветер пыль полощет И сушит пролитую кровь, — кажется, что перед нами свидетельство очевидца. Но вторая стро- фа этого стихотворения все-таки все расставляет по местам: Но кровь не сохнет. И как пламень, Доныне нам ладони жжет Здесь пропитавший каждый камень Тысячелетний едкий пот. (25 сентября 1943 года. В. Суханова)
Пииты - чуткие регистраторы времени. Для них ничего не прошло, но все снова и снова происходит. И вдруг наносит покаянно раскален- ный голос князя, вожделевшего к княгине Иулиании вяземской. Буду- чи отвергнутым, князь зарубил на пиру ее мужа, а потом зверски рас- правился и с нею: отрубил руки-ноги и велел бросить в реку. И в этом пространстве слышен его голос: Скитаясь, буйствуя, молясь, Я зло творил. И это ведал. Последний, обреченный князь, Кому Всевышний правды не дал. Этот князь был последним удельным князем Смоленска. Зло свое он свершил в начале пятнадцатого века. И потом скитался, как Каин, жил в Орде, в русских землях, каялся... В его монологе слышны вопросы не такие простые. Последний князь так рисует свою жизнь: Между Литвою и Москвой Затерта отчина, как льдами. За боем —беспощадный бой. С врагами. Братьями. Врагами. Надо принимать во внимание положение Смоленска — порубежной земли. В этой войне князь «землю кровушкой залил, / Губил, кто прав был и виновен». Меч войны кажется мудрым только читателям сенти- ментальных рыцарских романов. На настоящей войне как раз и легко, губя других, себя погубить. И в этом князь раскаивается: И, не посмев души сберечь, Служил слепому правосудью. Но тут же вопрошает: Что, если я —всего лишь меч, В руках Всевышнего —орудье? Карающим мечом высшей воли почитал себя и душегубец Гроз- ный, который, впрочем, так и не прозрел. А смоленскому князю Юрию Святославичу свет был дан: И он карал рукой моей, А нынче этой пытке предал, Чтоб я прозрел на склоне дней Ту правду, что Господь мне не дал?..
Страшный грех князя, что он пьянел от любимой крови... Быть ме- чом карающим, но остаться человеком — как? Этот вопрос вечен для всех воинов. Голос последнего князя словно бы блуждает ветерком ледяным меж- ду башнями... Бродят тут и тени других солдат: Правит смерть безумный карнавал, Пали в снег измученные кони, У солдат на месте лиц - провал, Как в окладе, сорванном с иконы. Этот город с нами погребен... (Разорение. Смоленск в 1812 году. В. Суханова) Но город-то жив. И если перелистнуть назад несколько страниц, то в глаза ударит мирный свет: Рассвет поймал на солнечную леску Погожий день в заливе синевы, Разлилась радость жизни по Смоленску, Смеющемуся зеленью листвы. (В. Макаренков) Среди его руин и башен, домов и парков ходят обычные люди, а не только тени, и можно увидеть «много ясных добрых лиц». У поэта здесь много маршрутов: Все кажется, еду в небесной маршрутке, О чем-то терзаясь с утра допоздна. Душа как бы здесь и не здесь, в промежутке... В иллюзиях мира, в реальности сна. (В. Макаренков) И следовать за проводниками по этим маршрутам интересно. Тут уместно, кстати, вспомнить одну мою любимую восточную притчу. Не- кий ученик, услышав радостные восклицания наставника после про- гулки в городе: «Это чудесно! Восхитительно!» —решил тут же от- правиться на прогулку. Но вернулся он злой и мрачный, растерянный. «Как же так? —спросил он у наставника. —В городе столько мерзости, всюду разруха, грязь...» На что наставник ему ответил: «Мой мальчик, ты шел не в том ритме». Какой ритм задают нам наши проводники?
Его можно назвать ритмом памяти и любви. Маршруты эти уходят и далеко от города, вот, на родину Твардовского, например, где нас встречает смотритель музейный с клюкой, бывший учитель... В школе- то уже почти никого и нет. Вам и радость, вам и горе, — На весах —добро и зло: Восстановлено Загорье, Да развалено село. (В. Макаренков) В двух последних строчках —диагноз нашему времени. Восстанов- лены церкви, порушены сельские клубы, в том же Загорье Дом куль- туры, построенный на деньги от премии Твардовского, сгорел наполо- вину, да так и стоит, —дождется ли мецената? Эй, меценат, купи не ях- ту себе, не футбольный клуб, а построй этот дом для соотечественни- ков... Церковь процветает, деревня гибнет. Попы, бизнесмены, чиновни- ки, депутаты на лимузинах, бывшие хлеборобы —на костылях или ве- лосипедах. А ведь наши крестьяне тоже ветераны? Вечных битв за уро- жай. Знаешь ты, край Смоленский, Злые годы и беды. «Горек хлеб деревенский», — Помню присказку деда. Битвы позади, шальные деньги от нефти обогатили кого-то, но то- лько не крестьянина. И вот современный сельский пейзаж: Здесь на примученной землице Лишь одичалый самосев, И, от кручины онемев, Над полем зависают птицы. Сюда небесный Хлебороб Не бросил золотое семя, И вчуже путается Время Средь новых промахов и проб. (Смоленская деревня. В. Суханова) Это и есть смоленская деревня. Храмы встают, а у жителей чувство оставленности, отчаяния и тоски, «...скудные эти места, / Не отвыкнут никак от озноба», —как это горько и точно сказано! Озноб истории здесь чувствуется как нигде. Поделюсь одним наблюдением. Исследователи
отмечают, что средний крестьянский смоленский двор в начале XVII в. имел —тут покрепче держитесь за подлокотники —4-6 и даже 9-10 ло- шадей, не менее 5-6 коров, до десятка овец, по 20-30 кур. Смоленская деревня процветала. Потом началась смута. Потом при- шел Наполеон. И все, больше смоленская деревня уже подняться так и не смогла. Когда в Смоленск прибыл вновь назначенный губернатор Хмельницкий —через двадцать лет после Наполеона —он пришел в крайнее удивление: Смоленск прозябал, прозябали в каких-то лачугах его героические защитники, прозябали крестьяне, — все прозябали. И прозябают. Жириновский кричит о назначении своего подопеч- ного Островского губернатором, что, мол, это же самая убитая область. Точно, убитая Наполеоном, фашистами, да так и не ожившая вполне. Хмельницкий тоже почти крик отправил государю, дескать, это ужас- но, нельзя ли пожаловать сумму? Николай Первый что-то прислал... Кап- ля в море. Одичалый самосев и всходит теперь. Поэты его и поют... А деревни Старой достоянье — Три старухи да облезлый кот. За труды и беды воздаянье - Похоронки спрятаны в киот. (Деревня Старая. В. Суханова) Но, постойте, кажется, и мы уподобились не мудрецу из притчи, а как раз ученику? И в нашем путешествии все спотыкаемся о колдобины и скорбим?.. Восточная притча в наших осинах приобретает горьковатый привкус. И тем ярче здесь озарения, как и в последней строфе того же стихотво- рения про деревню Старую: Ключиком позвякивай, синица, Золотые двери отпирай! Может быть, проговорятся птицы, Где он —вырий, где он —русский рай?.. Ответ, может, знает та нищенка, что была увидена на соборном дво- ре. Ее облепили голуби... Кто она? Как жила? Эта нищая жизнь пролгала, пропила, В блуд ушла, в проходимца влюбилась. Нагулявшись, бог весть от кого родила. Нарожавшись, от горя топилась. А примерно такую историю я там и услышал однажды на соборном дворе от женщины средних лет, нищенки со следами былой красоты
на лице. Она еще вспоминала жизнь в деревне, цветущее поле, то, как рисовала это поле и деревья и все, что видела. Приходилось видеть и облепленную голубями женскую фигуру возле собора... И чем же обернулась судьба бесшабашная? Тут лучше спросить, не чем, а куда? Вот и нищенка —вольно крылами шумит, Недоступна мольбам и укорам. С голубями в зенит поднялась —и летит Прямо в рай над высоким собором! (Нищенка с голубями. Н. Егорова) Поистине, эти прогулки и проходят «В иллюзиях мира, в реально- сти сна». И часто эти проводники требуют от нас, пешеходов, навыков высокого зрения. Вообще, этим и отличается зрение обывателя от зрения поэта. Глаз поэта так устроен, что черты обыденности складываются в образ. Это и есть высокое зрение. Вот —Смоленская дорога. Сколько уже о ней писали. Но лучшую дорогу я обнаружил здесь: До Судного чертога Доводит от земли Смоленская дорога, Дорога на крови. А вдоль —курганы-знаки Дорогу сторожат. В них гордые поляки С литовцами лежат. И немцы, и французы... Несчетно пало их; И мальчиков безусых, И воинов седых. Весенний Днепр глубоко Скрывает берега. Смоленская дорога Бездонна для врага. (Смоленская дорога. В. Макаренков) Чтобы увидеть эту дорогу так, и надобно то самое высокое зрение. Что дарит его, это высокое зрение? Тут лучше ответить метафорой этой
книги: обладание пером Гамаюна. Оно и возносит сердце поэта. Им они и манят нас в путешествие по этой книге. Три поэта — Наталья Его- рова, Вера Суханова, Владимир Макаренков, и три художника — Вера Самарина, Евгений Дроздов и Владимир Ельчанинов. О работах пос- ледних трех, конечно, говорить труднее, тут лучше один раз увидеть: «Золотой Смоленск» Е. Дроздова, как будто пейзаж для трактата «Го- род солнца»; его же «Мостик», —хлипкий мостик над осенней рекой или прудом, уходящий к сумрачному лесу; «Первый снег», со всей его нежданной бодростью и еще радостными красками осени; сумрачно- яростный «Вечерний звон» с накренившейся рдяной колокольней; «Ста- рые башни», явившиеся не из прошлого, а сами и являющие прошлое, век, скорее всего 17; великолепную «Снежок выпал» с Большой Совет- ской, падающей к стопам бледно-голубого, нежного, как видение, собо- ра Успения Богоматери; дерзкий раскаленный «Морозный вечер» с двумя домиками в отгорающих осенних лесах и навалившихся снегах; увидеть работы В. Ельчанинова: сновидческую «В ожидании гуманои- дов», синюю, с радугами, домом, белой и золотистой лошадями, буке- том цветов и загорелым до красноты босоногим золотоголовым парнем; кубо-футуристский «Сенокос»; эскиз картины «Земляки», с летящим над деревней и бабами мужиком в красной рубахе и красных портах; почти дивную «Ностальгию» (на мой вкус, нежно-дымчатый пейзаж с пятном солнца, рекой, стогами и лошадьми, домиками и собором вда- леке, вдруг напомнившем собор Венеции Камиля Коро, пейзаж этот то- лько выиграл бы без фигуры ангела на переднем плане... хотя —и про- играл бы; фигура эта заставляет думать, думать... но и мешает; парадок- сальный эффект); и увидеть чудесного «Травника», белоголового бо-
соногого мужика в залатанной рубахе возле золотых нестеровских бе- резок и хаты бедняцкой на берегу обморочного озерка; и увидеть яркие работы В. Самариной: «Громовую башню» морозным днем, да и с пе- ром в углу; и «Последнее колесо деревни Ярцево» посреди двора, пе- ред открытой дверью сеновала, с петухами и курами и —снова с пером в небе (картины созданы задолго до выхода этой книги); фантасти- ческие летящие прямо на зрителя спелые яблоки с яблонь «Осени»; и выпеченный «Хлеб» на доске и рушнике, с горочкой соли и поминаль- ным стаканом, прикрытым корявой горбушкой; свежие пасхальные ку- личи с тонкими свечками; холодную синеву «Вербного воскресенья» с иконой, деревьями за окном, графином с чистой водой и чистой водой в стакане и вербными ветками в банке. ...Ну, вы поняли, во что надо вкладывать деньги прежде всего, гото- вясь ко всякого рода юбилеям? Только такие книги и спасают наши юби- леи и не дают впасть в окончательное уныние. А тот мудрец восточ- ный, получив в дар «Перо Гамаюна», мог бы посоветовать своему уче- нику вникнуть и в этот ритм слов и красок, — пусть они зачастую пе- чальны, но точно —чисты. А это главное. Приключение Только ушла Нина, раздался звонок. Я удивился, кто так рано? Во- обще-то собирался немного еще поспать, чтобы придти в себя после бес- сонной ночи и с ясной головой засесть за рукопись. Но делать нечего. Пошел, открыл. Перед дверью молодая женщина со светлым лицом, во всем черном. Внимательно взглянула мне в глаза. —Вы —Ермаков? -Да. Она переступила порог. Красивая женщина. Но почему-то мне ста- ло не по себе. И точно, она сказала чеканно: —Не выходите сегодня никуда. Я тут же очнулся, посмотрел на часы. Только что ушла Нина. Я был один. После бессонницы всегда под утро приснится кошмар. Правда, Флоренский утверждал, что как раз предутренние сны —сни- сходят. Тогда как обычные ночные —это наше восхождение, наши по- пытки куда-то проникнуть, в общем, малоценные. А вот нисходящие сны и могут что-то подсказать. Заснуть уже было невозможно, и я пошел пить кофе. На улице еще было темновато. Ноябрь. Да, ноябрь, Хармс. Купил недавно толстенный том в тысячу стра-
ниц и читаю. Может, и сны такие вижу по этой причине. Хармс почитал Хлебникова учителем и только за это уже можно и нужно было купить этот том. Но Хармс пошел дальше Хлебникова. Хлеб- никова можно назвать астрономом хаоса, а Хармс был его астронав- том. Подумал, подумал, пригубливая горький кофе, и решил, что нет, оба — астронавты. Вот Хлебников пишет своих времирей, что летели мимо елей. Ведь это не взгляд стороннего наблюдателя. Точнее —сна- чала такой взгляд, а потом —хоп! фьють! —и уже сам Хлебников взви- вается этаким времирем, поющим осанну своей музе или кому-то, кто поюнна и вабна и душу пьянит, как струны. То же и Хармс. «Папа спит / И Лиза тоже / Иля дремлет во всю мочь / Я в окно взглянул. О Боже! / Там уж утро, а не ночь. // Мне осталось только плюнуть / и раздеться и в крАвать / спать и спать и спать и думать / только б десять не проспать...» И т. д. Это —обычные и, так сказать, безобидные стихи. Но даже в них шевелится хаос, ждешь прорыва в любой миг. Сейчас они пришлись очень кстати. Приятно хотя бы на миг побыть на одной волне с Хармсом. Хармс пребывал в хаосе, как и его учитель Хлеб. И Хармс вообще покрепче любого кофе. На меня он действует, как водка. Сто граммов хаоса. Еще немного. Метод абсурда дает почувст- вовать невероятность мира. Это чувствование мистично по сути. Приз- ма абсурда превращает быт в бытие. А у Хармса зачастую это еще и ком- мунальный быт. Его вещи похожи на коаны дзен. Постижение истины,
содержащейся в них, интуитивно и мгновенно. Дзен Хармса. Его герои занимаются вроде бы простыми делами: покупают булку, откупоривают бутылку, вскрывают шпроты, флиртуют — скорее в вооб- ражении, чем на самом деле. Но читать это интересно. Потому, что ждешь: сейчас оно произойдет. Абсурд предыдущих вещей держит в напряжении. И тем замечательней, что ничего не происходит. Все уже произошло: в Самом Начале. И самые простые вещи, слова, поступки вызывают удивление. Его орфография цепляет глаза, заставляет ста- рое увидеть по-новому. Незавершенность многих вещей у Хармса прин- ципиальная. Хотя, возможно, у него было короткое дыхание. Белье на балконе при ветре грохочет. Все-таки уже последние дни ноября, морозно. «Ура! стихи обогнали нас! / Мы не вольны как стихи./ Слышен в трубах ветра глас, / мы же слабы и тихи./ Где граница наших тел, / на- ши светлые бока?» И тэ дэ, как говаривал Хлебников. Да, стихи всегда обгоняют черепаху обыденности, нерасторопную корову наших мелких дел. Обгоняют прозу. Даже не обгоняют, они сра- зу идут в другом измерении. Ну или в другой среде —воздушной. Сти- хи и есть времири, замшелые кулики бессознательного со сверкающи- ми бусинами глаз. «стукнул в печке молоток / рухнул об пол потолок / надо мной от- крылся ход / в бесконечный небосвод». Хармса можно цитировать бесконечно. Улетать на этих времирях в ходы в потолке. Но и проза у него не спокойная. Зигзагообразная. Вот он пишет, как некий Петя Гвоздиков слонялся по квартире, скучал и поднял с пола оброненную прислугой бумажку... Дальше автор замечает, что это не- интересно. А читателя наоборот —любопытство разбирает. В общем, кончается все тем, что герой находит молоток и гвозди и, не имея под рукой кошки, которую можно было бы прибить за ухо к двери, а за хвост к порогу, берет и вбивает три гвоздя в крышку рояля. В чем дело? Почему это нравится? Да потому, что так и хочется ино- гда поступить, разве нет? А может даже всегда так и хочется вбить гвоздь в лампочку и на торжественном мероприятии... да, а на торжествен- ном мероприятии почитать стихи Хармса: «Жили в Киеве два друга / Удивительный народ / Первый родиной был с юга / А второй —наобо- рот / Первый страшный был обжора / А второй был идиот./ Первый умер от запора / А второй —наоборот». Хармс вызывает какой-то первобытный утробный глубинный смех. Так смеются солдаты в курилке. Школьники под партой. Это смех над порядком, расписанной жизнью, потугами обуздать действительность. Если бы Хармс был китайцем, то его любили бы даосы, природные анархисты Поднебесной и не любил бы Конфуций. Смеясь с Хармсом, мы приобщаемся к хаосу. Откуда к нам и приходят, в общем, сны. И поэтому, допив кофе, я решил пренебречь советом красивой не-
знакомки и пойти именно сегодня куда-нибудь в центр. Я захотел по- смеяться над хаосом бессознательного. Да и мне было интересно, от че- го это красивая незнакомка предостерегает? Может, наоборот, от того, что мне и необходимо. И —будь я героем Хармса, так бы и поступил. Но не поступил. Никуда не пошел. Целый день пил кофе с бубликами и читал Хармса. А это тоже приключение. Шаман и Венера-Чалбон Забыл шерстяные носки, вернулся на южный склон над ручьем. Носков не было, значит, все-таки забирал, бросил в палатку или су- нул в рюкзак, если, конечно, кто-то не ушел в них. Посмотрел на узкий закат над черными ольшаниками, повернулся, чтобы идти по тропе в лагерь — среди березовых вершин летела, рас- топырив лазурные крыла, звезда, единственная на весь небосклон. Ве- нера, Чал бон у эвенков. Шаманы, бывавшие там, рассказывали, что над сухими лиственницами с гнездами оми —нерожденных душ —стоит неумолчный птичий гвалт. Здесь, конечно, Чалбон восходила в полном молчании. Позже все небо пузырилось звездами, но звезда Чалбон в нем царила, яро горела сквозь неопавшую листву дубов, черные сплетения ветвей и даже сквозь ткань палатки, казалось мне, сквозь лобную кость, —летела, распары- вая ночь. И представился мне человек, идущий куда-то среди пламенеющих зарослей иван-чая в шерстяных носках с березовым посохом...
Что удивительного, шаманы были бедны, как литераторы. Это в агитках писали, что шаманы таежные папы римские. На самом деле все было не так. Вот исследовательница эвенков Василевич пишет, что «по- ка сохранялись родовые традиции, шаман и его семья были обеспе- чены питанием, но как только семьи начали большую часть года жить отдельно или в компании с другими семьями, хозяйства большинства шаманов пришли в упадок, так как, занимаясь камланием, шаман час- то не имел возможности обеспечить семью мясом и рыбой». Шаман не брал ничего за свои сеансы, довольно изнурительные, длившиеся иног- да сутки и больше, во время которых случался и летальный исход из этого —срединного мира (дулин буга). И вообще взаимоотношения с миром духов были не просты. Исследователь Широкогоров приводит такой случай: шаман поразил зловредного духа ножом, поместив его в изображение; но, подходя к чуму, вдруг принялся наносить тем же но- жом удары самому себе —и от полученных ран скончался. Так неудач- но закончилась схватка с духом. Шаманами становились по призванию; человек видел необычные сны, ему являлся прежний шаман; призва- ние могло выражаться в форме недуга, кратковременного психичес- кого расстройства; чтобы как-то избавиться от этого человек начинал го- ворить необычные вещи, петь, — ну, вот, как начинающий литератор, поэт принимается гнуть речь и складывать из нее какие-то несуразные вещи, и видеть сны о Льве Толстом, Пушкине, Гомере, уединяться и с го- ловой погружаться в лес книг. Одно и то же недоразумение и мучение. И точно так же, как литератору какой-нибудь маститый волк советует дерзать, учиться и т.д., — точно так таежный горемыка получал совет
принять это бремя от старого шамана. И потом разворачивал в чуме театр одного актера —не на жизнь играя, а на смерть. Игры литераторов ведь тоже зачастую оканчиваются прыжком из этого срединного мира. Кормился шаман сам, как мог. Ну и, правда, в обычное время полу- чал различные мелкие подарки, угощался за «столом» у соседей... Так что пойдешь по миру в одних носках... а путь до Утренней звезды не близок. Пристанище «Царство Сяньюань лежит к югу от Реки-горы. Это пристанище сча- стья», —сказано в «Книге гор и морей». После вчерашнего дождя травы мокрые и сверкучие в золоте солн- ца. Иволги на березе, — вот русская Индия. Всю ночь вокруг палатки ходила Кукушка, забавлялась, мешала спать: ударит в колокол, еще и еще раз, затаится, слушает —и снова. Березы, папоротник. Несу полные котелки с Городца. Нина еще спит. Нет, увидела меня в сетчатое оконце палатки. Привет, июньское утро! Свет солнца настолько чист, что кажется нереальным. За чаем рас- сказываю о брате Волке и Франциске Ассизском, мол, был волк, напа- дал на скот и даже на людей, а Франциск его приручил. Нина, взглядывая сквозь дым, уточняет: «Ну, это же сказки?»
Поблизости, на склоне Волчьего ручья есть целое волчье логово. До- водилось мне здесь слушать и хор обучающихся волчат и ведущий вой волчицы или волка летней ночью. Ночью кто-то поддевал как будто носом сквозь палатку Нину под бок. —Может, это был крот, —говорю. —Или лисенок. Лисята ночью точно тявкали. А неподалеку взгорок с норами. Прав- да, несколько лет назад этот то ли барсучий, то ли лисий городок разо- рили охотники с норными собаками, некоторые ходы вскрыли. Но уже прошло достаточно времени, и земляные квартиры могли снова засе- литься. —Лисы там поселились? —снова уточняет Нина, поправляя рыжую прядь, перевитую с сизым дымом. —А мне, —говорю, —приснилось дерево, полное птиц, сидели ка- кие-то светло-коричневые птицы величиной с голубя, две белые цапли и висели вниз головой две злые совы. —Как летучие мыши, —с улыбкой отвечает она. —Или летучие собаки. —В них и превратилось тявканье? —Наверное. —Хм, попробуй разгадай. Днем в палатке читаю вслух журнал «Всемирный следопыт» —про Тибет. Палатка внутри соответствующей раскраски: желтое с оранже- вым; выходы напоминают люки или иллюминаторы; а тент цвета мор- ской волны. Ну, это и есть наша желтая подводная лодка, в ней мы погружаемся в толщу снов, иногда ночью выходим — без скафандров —и видим в травах светляков: словно какие-то маленькие смотрители зажгли свои маяки, а вверху, над кронами и над Кривым Патриархом, дубом, завязанным сольным ключом, горят такие же маяки и порой между ними пробирается чья-то подводная лодка с фонарем, конечно, керосиновым.
Ориентиры Для «Иван-чай-сутры» прохожу «фашистскую подготовку». Хотя мой герой и не будет фашистом, но он из сочувствующих. А сейчас таких в России развелось много. Теоретики все время подчеркивают, что смешивать фашизм и комму- низм смешно и недопустимо. Идеолог итальянского фашизма Юлиус Эвола в «Ориентациях» пишет, что в доктрине фашизма Идея и Госу- дарство превыше всего. «Объединяет не земля или язык, но общая идея». Национальную идею он считает сентиментальной и примитивной. Ре- лигия Эволы —этатизм. Государство он считает явлением сверхмира. Эвола открещивается от большевиков: «Большевистские главари без- жалостно следовали своим идеям. Им были безразличны те следствия, те невиданные бедствия, к которым ведет практическое применение абстрактных принципов. Человека для них не существовало». Читая Эволу, можно войти в ступор, разразиться истерическим сме- хом. Это пишет фашист, вдохновитель Муссолини (по крайней мере один его труд дуче хвалил), философ, сочувствовавший Гитлеру и находив- ший в опыте национал-социализма много положительного. Большевист- ские главари истребляли ради идеи толпы, а фашисты — нет. На за- мерзшем дне Коцита есть две зоны, два концлагеря: сталинский и фа- шистский. Практическое применение абстрактных принципов что фа- шизма, что коммунизма одинаково бесчеловечно, и какая разница, про- тив кого в первую очередь эти принципы применялись: против ли ев- реев и цыган или против отпрысков княжеских фамилий, священни- ков, свободомыслящих философов. Результат один: кости, вморожен- ные в лед, черепа с глазницами, забитыми инеем идей.
Явление сверхмира? Может быть, но, скорее это мир преисподней. А вообще другой философ — Ренан — говорил о плане природы, в котором во внимание принимается вид, а индивид приносится в жерт- ву. Но люди уже научились противостоять этому плану. И что же это за явление сверхмира —государство —следующее на самом деле законам природы? И, наконец, Муссолини. В своей «Доктрине фашизма» он опреде- ляет последний, как «организованную, централизованную и авторитар- ную демократию». Что-то это напоминает, что-то до боли знакомое?.. В общем, если поставить знак равенства между фашизмом и эта- тизмом, тогда можно как-то понять русских фашистов. Но... за всем этим дьявольская ухмылка Гитлера, отводившего сла- вянам роль слуг, ухмылка проигравшего...
Оми Интересно, когда книжные сведения проходят полевые испытания. Ну, может, и не испытания, а процесс визуализации. Одно дело читать о звезде Чалбон —Венере, где по представлениям эвенков в гнездах на сухих лиственницах жили души нерожденных —обыкновенных людей в виде синиц, значительных, шаманов, например, в виде орлов, журав- лей, лебедей. И совсем другое дело пожить немного в лесу и увидеть эту звезду и этих птиц. На южном склоне, где я экспериментировал с дыханием и счетом, погружаясь в солнечную пустыню, в ничто, то и дело появлялись раз- личные персонажи, прилетала черно-белая кедровка, таежная житель- ница, случайно оказавшаяся в наших краях; с ней у нас установились доверительные отношения; она уже не боялась меня на второй день, а даже поджидала, когда я уходил по тропе к лагерю, перелетая с дерева на дерево. В Баргузинском заповеднике я часто их видел, там они до- вольно крикливы. Эта —как будто воды в клюв набрала. Зато кричали сойки, летавшие всегда по двое. Но и они ко мне привыкли. По склону, пригретые необычным щедрым солнцем, ползали бескрылые инва- лиды кузнечики, муравьи; прилетела стрекоза; однажды заструился в палой листве маленький уж, заметил мою ветку, покумекал и пополз в другую сторону. В крапивной чаше, где уже с первыми лучами серебро инея превращалось в дым, появлялись лоси. Один из них издал реак- тивный звук —как будто из гранатомета выстрелили, это был его труб- ный глас. Черт, хорошо, что здесь пока из этих штук не стреляют. В ок-
рестностях время от времени палили охотники по тетеревам. У тетере- вов сейчас было второе токование. Над крапивной чашей пролетали два тетерева, с большой нежностью перекликаясь, я и не думал, что они способны исторгать такие звуки. Как-то вечером два тетерева сели неподалеку на березы, тетерев-самец казался особенно черным в тени, а тетерку озаряли последние лучи, и она была рыжей. В магическое время — в 16 часов, не знаю, почему-то оно кажется особенным в деревне или в лесу, уже почти вечер, уже все стремится к отдыху и созерцательности, самое спелое время суток, —так вот в эти часы на куст ивы вдруг опустились очень странные птицы, размером меньше обычной синицы, длинные хвосты; они показались мне уди- вительными в голом свете этого октября. Я, конечно, вспомнил о ду- шах-оми. И подумал, что если бы это были синицы, то именно так оми и должны выглядеть. Вернувшись, поискал в справочнике и сразу нат- кнулся на описание этих птиц. Так и есть, синицы — белые лазоревки, птицы с совершенно белы- ми фантастическими личиками и пристальными черными глазами. Обучение в тундре высокогорья Дом в скалах, что-то вроде монастыря. Обитателей —один монах — я. Внезапное прибытие каких-то людей, военных или охотников. Вос- хищались красотой высокогорной тундры. Сфотографировались и уе- хали. По едва заметной тропинке пришел учитель, черноволосый, боро- датый, с острым взглядом темных глаз. —Тебе надо сосредоточиться на мудрости, —сказал он. —Хорошо, учитель, —ответил я. Он бросил на землю веревку. Я наступил одной ногой на веревку и, встав напротив него, устремил взгляд в его глаза. Смотрел некоторое время и вдруг почувствовал необычайную легкость и воскликнул: —Я это постиг! Учитель кивнул и молвил только: —Лень. Читал «Сутру помоста» Шестого патриарха чань. 00 00 00 00 00 00 00 00
Две ночи на Арефинском роднике Магические сны, давно оставившие меня в городе, в лесу возвра- щаются. И этой ночью над Арефинским родником я вижу каменную голову какого-то индийского божества, лежащую справа от меня в палатке, сон на грани яви, изображение колеблется, мне всеми силами хочется его удержать по эту сторону, но неумолимая логика вещей и общая направленность всего разделяет сон и явь. Открываю глаза. В палатке тихо. Справа рюкзак. Индийский след мне сразу понятен. Неподалеку курганы, и летом погребальные песнопения пращуров я пытался восстановить с помощью гимнов Ригведы. Я снова смотрю направо и соображаю, что рядом с рюкзаком фотосумка, а тренога в чехле под головой —и тут же распахиваю тубус и вижу мрачноватые облака, густо подкрашенные утренним светом. Безжалостно сбрасываю спальник, как старую шкуру, натягиваю штормовку и, продирая глаза, лезу на Божий свет. Шелк, таившийся вчера в одном месте поймы, протянулся под березами, над которыми клубились тучи. А впереди, как на сцене, застыла береза. Еще сколько-то времени ожидания, и вот оно началось, явление све- та над Воскресенским лесом, Арефиной горой и Городцом. Арефин- ская береза наливалась розовато-красным цветом. Часть поймы оста- валась в тени. Вспыхивали деревья на дальних склонах — чистым зо- лотом. Эти мгновения всегда напоминают мне «Илиаду» и «Одиссею», строки, показывающие, как Афина наводит лоск на своих любимцев, преображая их, делая выше, белее. И деревья, захваченные солнцем,
стояли вокруг героями вечного эпоса, который бесконечно древнее гре- ческого. Именно это и должна была схватить камера «№коп». Хотя я уже знал, что точной передачи всего не будет. Но на помощь мне придут эти сло- ва. Увы, я не мыслю изображение без слов. Для человека фотографи- рующего это изъян. Фотография должна сама о себе свидетельствовать, никаких справок, тем более литературных экзерсисов. Впрочем, я привираю. В те золотоносные мгновения над родником и ручьем, на горе, в те повороты, секунды кружения всего: облаков, бе- рез, холмов, лучей, я лишь в упоении нажимал на спуск, снова и снова, захваченный этим космическим танцем без музыки и слов, — все про- исходило в оглушающей тишине. Безмолвие этих явлений ни для кого и ни для чего меня всегда поражает. Отсутствие звука катастрофично. Звука внешнего, замечу для ясности. Потому что внутри все звучит, это ликующие трубы и песнопения. Такова картина раскрытия тишины и серой невзрачности. Мне ка- жется, ярче и точнее всего это состояние сумел выразить Скрябин в «Прометее» и «Экстазе». Любое изображение и любые слова лгут. Лишь музыка способна выразить все, ну, или почти все —незнание. ...Продолжалось это, как классическая симфония, не более двад- цати минут, возможно, получаса, и небеса снова схлопнулись. Устало сгорбившись, положив треногу с зачехленным фотоаппаратом на пле- чо —а вдруг все еще вернется? —я шел в лагерь на роднике. «Устало сгорбившись» —не преувеличение. Со стороны все это ме- роприятие выглядит забавным и необременительным. Но от фотогра- фирующего требует нешуточного напряжения. Минуты съемок бывают весьма драматичны, это даже похоже на схватку: навабленный солнеч- ный зверь выбежал. И тренога с фотоаппаратом уже никакой не сачок, а что-то вроде копья или ружья. В минуты утреннего солнцеявления
приходится и побегать, тем более если у тебя объектив с фиксирован- ным фокусным расстоянием, а не фантастический телевик а-ля глаз Хак- сли. Но именно объектив с фиксированным фокусным расстоянием — фикс — лучше всего передает атмосферу. И я еще зимой продал те- левик, неплохо схватывавший зверей, и на эти деньги купил фикс. Пей- заж может сказать больше лося крупным планом, если, конечно, это не солнечный лось. И пейзаж неповторим, как лицо человека. «Гу Кайчжи говорил, что труднее всего рисовать людей; затем сле- дуют пейзажи, а за ними —собаки и лошади», —сообщает в своем тра- ктате «О живописи» Чжан Яньюань, теоретик живописи девятого века, то есть сам он жил в девятом веке, а упоминаемый им знаменитый ху- дожник —в четвертом веке; как ни крути, а именно в Китае исток пей- зажа, и понятие югэн —сокрытой красоты —пришло оттуда же. Внезапное сияние сокрытого в русском пейзаже всегда ошеломляет. Здесь один шаг до пантеистического обращения. А ведь мог бы вчера так и уехать, и сидеть сейчас на седьмом этаже, пить чай и клясть югэн по-русски. Было пасмурно и уныло. Нет, сокрытое рано или поздно проявляется, с бодрой радостью за- ключаю я, уже отхлебывая крепкий чай у костра над родниковой ча- шей, надо лишь запастись терпением и ждать вопреки и здравому смы- слу. Дуракам на Руси бывает везение. Старшие братья Ивана-дурака бросали стеречь таинственного потравщика пшеницы, а Иван не спал и ухватил Жар-птицу. Ну, и не ухватить, а хотя бы разок увидеть ее блеск —большая уда- ча. Увидеть, как она садится на березы, летит над болотом, наматывая шелк, пьет воду из ручья и родника, вонзает когти в глупых тетерок на осинах, взмывает в облака и превращает дуб в терем, а тебя в вечного преследователя, запыхавшегося дурня с железным рюкзаком и желез- ным посохом, сиречь треногой, штативом китайского производства. А рюкзак в самом деле железный, и лежит в нем камень с Арефин- ского родника. И скоро к нему прибавляется еще кое-что. У этого сна был какой-то средиземноморский колорит. Мне показа- лось, что идет съемка фильма, и я в ней участвую, я и снимаю. Некий персонаж, одетый в костюм европейского придворного века восемнад- цатого, тащил по коридору что-то на полозьях, возможно, санки. Я по- зволил себе заметить, что полозья издают музыку, и это Моцарт. При- дворный взглянул на меня и пожал плечами. Еще немного послушав, я переменил свое мнение и сказал, что нет, пожалуй, это Гайдн. Под эту странную музыку я поднялся на второй этаж по деревянной лест- нице и оказался в коридоре обширного, судя по всему, дома. Деревян- ные перила, двери, полы крепко лоснились. Звучала все та же музыка, и двери открывались и закрывались. Из дверей показывались малень- кие смеющиеся девочки. Атмосфера была просто напитана каким-то искрящимся весельем. Вот открылась дверь, и в коридор вылетел ребе- нок на крыльях. Меня охватило радостное чувство. Я подумал, что хо-
тел бы остаться здесь навсегда. В коридор вышла синеглазая девочка с льняными волосами, она улыбалась и держала белые цветы. Музыка полозьев —то ли Гайдн, то ли Моцарт —не стихала, а наоборот, зву- чала все энергичнее и громче... И я проснулся в русской ночной тишине, сквозь ткань палатки про- сачивался рассеянный облачный лунный свет, мутный холодный воз- дух наполнял этот эфемерный домишко в облетевшем березняке. И я тут же вообразил все эти дороги, тропинки, печальные ольшаники, ручьи, болота, горы, близкий почерневший лес, усеянный листвой. И пропасть между обоими мирами —миром сна и миром этой совершенно без- звучной ночи —показалась поистине трагической, да так оно и было. Так оно и есть. Утром я сидел после завтрака у костерка, и меня обступала эта су- ровая осень с хладно-пепельным небом, ржавыми, бурыми, серыми бес- пробудными красками, а око сна лучилось где-то в висках волшебным светом. И это никак не сфотографируешь. И романтическое двоемирие ничем не устранишь. Если только не спать. Или, наоборот, только и делать, что спать. Но именно этот внутренний образ света и томит и ве- дет человека, вставшего на путь фотографа, сиречь светописца. Допив чай, я продолжил поход. Вкус безмолвного леса Дождь и сегодня. Разжигал костер, готовил еду и завтракал под дож- дем. Мокнут дубы, мокнут березы. Иногда синица начинает цвикать — весьма жалобно —и умолкает. А утром, пока не было дождя, на палат- ку прилетали птицы, они всегда здесь прилетают. Пришлось надеть безрукавку. Сумеречно. Как-то пережидали дожди в рославльских ле- сах пустынники? Незадолго перед походом читал очерки «Пустынно- жительство в рославльских лесах» смоленского краеведа Орловского. Отлично пишет, дает краткие жизнеописания 50 пустынников, вку- шавших прелести пустынножительства в 18-19 вв. Что так влекло их? Были среди них крестьяне, мещане, был казак Черноморского Казац- кого войска, три сына московского купца Путилова, бывший гвардей- ский офицер, исключенный Павлом 1 за то, что «отрезал одной девице косу за ее неверность». Даже из монастырей уходили, а попросту сбе- гали монахи, чтоб вкусить лесной аскезы. Третий сын Путилова начи- тался писем двух братьев, уже заживших пустынниками, и поехал толь- ко посмотреть —да на многие годы остался. Лес давал свободу? Преоб- ражал —уж точно. Никита, уроженец Орла, старец, был похоронен во рву, а через семь лет откопан и обнаружен нетленным, только «липо- вый ходачек на одной ноге, сплетенный не самим старцем, а его уче-
ником, превратился в прах». А лицо другого сияло такой духовностью, что прямо на него никто не решался смотреть, а только украдкой. Кре- стьянам —свободу давал точно, дело было до 1861. И, конечно, особый лад отшельнической жизни. Здесь человек вне стен крепости челове- ческой, один и уповает только на молитвенную кладку. В лесу и с молит- вой всегда владеет предчувствие чуда. Кажется, что встреча здесь вероят- нее. Воздух чище? Любопытно, что и помещики пробовали жить рядом с ними в келейках. Правда, возвращались к прежней жизни. Наши уол- денцы, туристы-пустынники. Вот как и я, не помещик и не ревнитель веры, но знаю вкус безмолвного леса. По Брокгаузу и Ефрону Пошли с Ниной смотреть цветущие сады, вычитав перед этим у Брокгауза и Ефрона, что Смоленск стоит на четырех холмах и шести оврагах, богатых садами. Все было отлично: воздух, небо, солнце, облака над башнями, по- лупустые воскресные улицы. Но вот мы дошли до Тимирязева, двину- лись дальше, вниз, к семинарии, не обратив внимания поначалу на ру- чеек, текущий прямо по дороге... Ручеек-то оказался зловонным, види- мо, где-то прорвало канализацию, обычное дело. Почти бегом спусти- лись, свернули на Зеленый Ручей, отдышались, пошли степенно даль- ше, снова настраиваясь на волну миролюбования. Вон блестят крыши, вон цветущее дерево, сияющее окно... Жаль, с нами нет Насти, а то б она убедилась, что смоленские горы не хуже индийских... И на Красном Ручье снова угодили в капкан зловония, черт! Есть один дом-бомж, смердит на всю живописную улочку. Скорее труп, чем дом. Когда его снесут? А полубезумных жильцов переселят куда-нибудь... Куда? Все равно куда, лишь бы с глаз долой? Да и не они одни гадят в этих древ- них оврагах Брокгауза и Ефрона.
На подъеме к семинарии и крепости есть двухсотлетний каменный дом, а возле него — вечная помойка, смердит до небес, хотя и написа- но, что штраф до 5000, ну и что? Кто-то подвергся цивильной обра- ботке и выставляет мусор в пакетах у своей калитки, мусорная машина ездит и забирает. Но за это надо платить. При Брокгаузе и Ефроне не платили? И платить не будем. Так решают некоторые твердые для со- временной цивилизации, обильно производящей пластиковые бутыл- ки, пакеты и прочую тару, —твердые орешки, твердолобые. И не пла- тят, а просто швыряют к двухсотлетнему дому мусор. При Брокгаузе и Ефроне мусор-то был другой, глиняные черепки, может, бумажки, окур- ки. А так все зелень, очистки, которые на удобрение шли в сады и ого- роды. На фотографиях Прокудина-Горского не видно бумажек, бутылок. А он снимал и эти овраги и холмы. Кстати, его виды оврагов и холмов Смоленска просто райские: добротные дома, крыши, и все утопает в зе- лени. Сейчас сними: черт те какие заборы из железных листов, досок, могильных оградок, латанные крыши, бетонные столбы, какие-то кос- мические ржавые железные конструкции, покосившиеся туалеты. Ну и коттеджи торчат, сляпанные смоленскими Корбюзье... Плюясь, чертыхаясь, вышли на шумную улицу Большую Советскую. Там было лучше. Да, предпочтительней дышать выхлопными газами автомобилей, соляркой и бензином. Я был раздосадован. Нина укрепилась в своих московских предпоч- тениях. А смоляне все так и живут во временах Брокгауза и Ефрона.
Телевизор «Глядя в телевизор». Б. Гребенщиков Ослепительно хороши улицы города, пронизанного вечерним мартов- ским солнцем. Еще лежит снег и прижимает по ночам мороз, но много света. Да, столько уже не будет ни летом, ни осенью. Снег, хоть и поб- лек, но сияет. Этот тяжелый город света вечером немного отрывается от земли —на один квант. Никто не замечает. Редкие прохожие спе- шат домой. Остальные горожане уже вкушают свой ужин и фильм. Мой телевизор стоит как гроб всех новостей, страстей, он окаменел и покрылся пылью, хорошая подставка для фотографии в рамке, для кувшинчика с вереском из парижского леса. И в этом каменном мато- вом зеркале отражается окно с растениями, белье на лоджии, небо, ку- сок общежития —и время от времени наша кошка Лиска и мы. Вот стран- ное кино. Очень-очень медленное и очень-очень непонятное. Шелест страниц («Бодался теленок с дубом», «Домой возврата нет»), музыка. Кошка порой заводит свои песенки, она мурчит о любви к нам и рыбе. Мы тоже порой что-то мурчим. Свет гаснет. Не отражаются ли там и наши диковинные сны? Или мысли. Сейчас я раздумываю о двух изгнанниках, о Солженицыне и Брод- ском. Невольно хочется их сопоставлять, коня и трепетную лань. Худо- жественно второй интереснее, в своих стихах он как будто оживляет мра- мор, ну или делает его странным образом съедобным, да скармливает мрамор читателю. Его стихи —преображенная проза, проза вздыблен- ная, как пена, из которой появляется Венера. Он пускает в переплавку
жаргонизмы, просторечие, словно бы пишет на своем знамени: «про- шу простить мне этот прозаизм» —и начинает возгонку прозы. Алхи- мия свершается на наших глазах. Свежая кровь прозы бурно бежит по жилам этой поэзии. Борьба, жизнь первого вызывает изумление: нечеловеческие усилия, нечеловеческая энергия. Впрочем, хлебнул русской печали и второй. И ему пришлось бороться за свои стихи, за право быть поэтом. Но пер- вый здесь, конечно, недосягаем. Это Рихард Зорге противостояния. Он, словно разведчик былых времен, можно сказать, императорский развед- чик, разведчик былой России оказался в плену у будущего. И выиграл. Солженицын и в изгнании остался русским. Бродский чем-то напоминает Флавия. В эссе звучит его надменный уже римский голос. Бродский то отрекается от русского языка, «языка рабов», то ему присягает, то снова отрекается и превозносит англий- ский. Прочитав это эссе, я даже решил больше вообще ничего не чи- тать Бродского. Но, конечно, потом не удержался и снова начал читать. Это чем-то напоминает мне ситуацию с Эрзой Паундом или Кнутом Гам- суном. Симпатизировали фашистам, но были чертовски талантливы. Да хоть и Пушкин с его позицией по польскому вопросу. А «Соль зем- ли» Гамсуна все-таки великая вещь, почвеннику на книжную полку — на золотую полку. И у Паунда изумительные сверкают стихотворения. Ну, а чтение о гибельных последних днях Пушкина всегда вызывает спазмы в горле, это не только солнце, но и вечная рана. Солженицын возвращается. Бродский —нет. Возвращение Солженицына превращается в шоу. Невозвращение Бродского —в эстетический жест. Как ни странно, но этот жест горест-
нее и понятнее, чем помпезное шествие зека, напоминающее невероят- ный лихорадочный сон. Бродский, словно Овидий, прощенный Авгу- стом, но презирающий это прощение и тем более Августа, и предпо- читающий остаться в изгнании. Хотя, конечно, сравнить захолустье Ови- дия на железном сарматском (румынском) берегу с американским побе- режьем Бродского и трудно. И все-таки отречение Бродского, пусть и понятное и мимолетное, не окончательное, вырвавшееся в сердцах, вызывает горькое разочарова- ние. А Солженицын выстоял, он —здесь. ...Но снится мне этой же ночью Бродский; он показывает какие-то фотографии; я, конечно, со всем вниманием и почтением смотрю. Сны старого телевизора, надо его выкинуть или сдать, наверное, мож- но будет и что-то выручить. Впрочем, нет. Пускай-ка по этому телевизору «показывают» лите- ратурные новости, в пику настоящему телевизору? Да и сны. Хантер Томпсон, сны Начал «Повторение» Кьеркегора, увяз в театральных подробнос- тях. Вот «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» идет лучше. Это американ- ский вариант «Кому на Руси жить хорошо». Только искатели удол- банные. С помощью кислоты они думают проникнуть в самую суть. Проще читать книги, слушать музыку, размышлять и видеть сны. Снился китайский дворец, моим экскурсоводом был представитель императорской фамилии. Мне демонстрировали различные чудеса: звук флейты, объемный, полупрозрачный... Я что-то сказал по этому пово- ду и тут же из звука вышел человек и предложил допросить меня, ибо он считает мой вопрос изобличающим меня как человека опасного для империи. Но мой экскурсовод сделал ему знак, и тот отступил. И мы отправились дальше. Внезапно из тьмы выступил слон, он бросился на женщину и содрал с нее кожу. Кричащую женщину погрузили в лечеб- ную утоляющую боль грязь. Затем я оказался в китайском гарнизоне где-то в степи. Я уже слу- жил солдатом. Командование приказало к какому-то празднику приго- товить спектакль. Мне дали роль злодея. У него было китайское имя. Наконец, я решил бежать из этой страны. Надо было пробраться в аэропорт. ...Видимо, это мне удалось. Так как я оказался в России, на окраине старого города, на седьмом этаже, в квартире с плесневелыми углами, плохо греющими батареями и хорошо слышимыми соседями, трубами, лифтом, и прежние мысли о смерти, болезнях, о деньгах, о книгах, из-
дательствах, друзьях вновь захватили меня. «Все гибнет, остаются сны, таблички с именами», —строчка из сти- хотворения арабского поэта 8-9 вв. Абу-ль-Атахии. Смысл двоится: ос- таются сны умершего? Или сны о нем снятся его близким? Но второе слишком очевидно. А первое как раз интересно. Ты умер, но твои сны здесь. Кто их видит? Искатель. Искатель снов мертвецов. Сны умерших возрастают в цене. Жаль, что у меня недостает вообра- жения написать такой рассказ, где этот искатель и действовал бы.
Серебряное небо и скрип седла (разговор лесопожарных сторожей) Кочергин Илья Николаевич, родился в 1970 году в Москве. Работал в 1990-91, 1995-1997 годах лесником в Алтайском заповеднике, пожар- ным сторожем в Баргузинском. Закончил заочное отделение Литера- турного института. Автор книг «Помощник китайца», «Я внук твой», «Точка сборки», «1сй любэ сйсй». Живет в Москве и в селе Кривель Ря- занской области. Ермаков Олег Николаевич, родился в 1961 году в Смоленске, рабо- тал лесником и пожарным сторожем в Баргузинском (1978-79), Алтай- ском и Байкальском заповедниках, сторожем, сотрудником Гидромет- центра, журналистом, участник войны в Афганистане (1981-1983). После демобилизации учился в Смоленском педагогическом институте. Автор книг «Знак зверя», «Иван-чай-сутра», «Песнь тунгуса», «Заброшенный сад» и др. Живет в Смоленске. Ермаков: Илья, твои рассказы и повесть мне доводилось читать дав- но, по совету моего первого редактора из журнального мира доброй и строгой Ольги Васильевны Труновой. Это были «Помощник китайца» и другие вещи. Все понравилось, хотя что-то и насторожило. Не застря- нет ли автор, думалось, на «туристской», условно говоря, теме: бай- дарки, озера-леса, неизменный Алтай?.. И некое праздничное само- сознание героев раздражало, этой солнечной прозе не хватало тени, что грозило обернуться легковесностью. И вот прочитаны твои новые кни- ги, вышедшие в этом году в издательствах «Рипол классик» и «Время», одна со странным названием «1СН любэ сйсй», которое сразу хочется по- нять по-русски: Их любит дичь. Но жена меня поправляет, говорит, что здесь речь не о дичи, а переводится все просто: «Я люблю тебя». И так и есть, это книга о любви. О любви к единственной женщине, но и к при- роде, а здесь уже уместна и «дичь» из моего перевода. Открывает книгу именно эта повесть «1сй любэ сйсй», далее следует повесть «Сказать до свидания», и представлены еще шесть рассказов. И вторая книга «Точ- ка сборки» с одноименной повестью. Сразу скажу, что в этих книгах, особенно в первой, достаточно теней; хотя есть и Алтай, и походы, но назвать все это «туризмом», язык не повернется. Автор упорно бежит, точнее, гонит своего героя из города. Нет, это не туризм, а, пожалуй, ко- чевничество, вот что. Освальд Шпенглер рассуждал о том, что цивили- зованный человек —интеллектуальный кочевник, не имеющий роди- ны, духовно свободный, как чувственно свободны были охотники и пас- тухи. Так вот мне кажется, что твои герои —интеллектуальные кочев- ники, устремившиеся за чувственной первобытной свободой охотников и пастухов. Как тебе это определение Шпенглера?
Кочергин: Олег, раньше писалось без усилий и особых раздумий. Мне было хорошо и радостно работать лесником на отдаленном кордоне заповедника, я и делился потом этой радостью с читателями. Хотя ис- подволь понимал, что мне самому недостаточно этого замечательного существования на природе, в искусственном спокойствии заповедни- ка. Вектор моего творчества был, наверное, — назад к природе. Тера- пия природой, решение личных проблем на ее лоне. Но тот опыт таежной жизни, знакомый и тебе, дал мне почувство- вать радость «интеллектуального кочевничества», ты здорово подобрал это определение. Кочевник —человек, живущий в состоянии творче- ского потока, в тесном взаимодействии с миром, наполненном не толь-ко одними людьми, их творениями и домашними животными. Ибо наш современный, особенно городской мир является «одомашненным» по словам профессора Джедедайи Пёрди. Только я чувствовал, не то, что я человек без родины, а, скорее, что любое место нашего чудесного маленького щедрого мира является ро- диной. По крайней мере, родную Москву я ощущал не в большей сте- пени родиной, чем Горный Алтай, Карелию или Камчатку, Туркмению или Рязанщину. Что касается героев моих последних книг —думаю, что это попыт- ка осуществить движение уже не назад к природе, а вперед к природе. Это большая и интересная тема — развитие отношений природы и современного человека, хотя и несколько надуманная, поскольку отде- ление природы от человека также надуманно и искусственно. Здесь нет готовых ответов, это превосходная тема для литературы, для поиска нового. Здесь масса устоявшихся взглядов, которые можно пересматривать, например, идея прогресса, бинарного сознания, антро-
поцентризм, тут есть табу, которые можно пытаться нарушать. Тут ме- сто для свободы и творчества. О важности этой темы можно не говорить. В конце концов, за вре- мя моей жизни население планеты увеличилось вдвое и будет расти всё быстрее. Государственные границы, национальные скрепы, охрана дикой природы и многие, многие вещи могут оказаться не такими уж важными при нехватке ресурсов в скором будущем, при экологиче- ской, а вследствие этого —гуманитарной катастрофе. Человечество дол- го жило в большом и «пустом» мире, и теперь предстоит огромная работа по выработке новых отношений с миром, который оказался та- ким маленьким и перенаселенным. Иногда поражают данные статис- тики — по массе только 3% всех позвоночных являются представите- лями дикой природы, остальные 97% массы — человек и домашние животные. Я вижу попытки нащупать новые пути, найти новый взгляд на человека — философы, поэты нащупывают основы постгуманизма, говорят о «темной экологии». Эта тема кажется мне в некотором роде «фронтиром», за ним —ин- дейские территории, интересные, но пока не комфортные, не освоен- ные. Город дает нам надежную крышу над головой, движение мысли, мечту, но он не может нас кормить. И живущие в городе люди немного теряют представление о естественном порядке вещей, о своем месте в мире. Самый простой пример —человек отказывается принимать свою агрессию, свое хищничество, продолжая при этом питаться мясными продуктами. Убийство происходит за пределами круга нашего восприя- тия. Горожанину, как верно подметил Джон Бёрджер, непонятно, как можно любить свою скотину и убивать ее на еду. А настоящему кочев- нику будет дико узнать, что примерно треть производимых продуктов питания в развитых странах выбрасывается и уничтожается. У нас в стране, например, уничтожение санкционных продуктов является да- же каким-то торжественным, символическим жестом. Но добровольно выйти из заведенного круга жизни и осваивать, пробовать новые спо- собы отношений с миром могут пока только маргиналы, так что мои ге- рои, наверное, являются еще немного маргиналами в лучшем смысле этого слова. Е.: Уничтожение санкционных продуктов у нас на Смоленщине, гра- ничащей с Беларусью, происходит постоянно и фиксируется на фото, которые тут же появляются в местной печати. Широкий жест, сви- детельствующий о нашем несусветном богатстве, о непримиримости, а, по-моему, о нашем варварстве, и американском, и германском в том числе. За каждым яблоком, раздавленным гусеницей трактора, — труд Адама и Евы во всех смыслах. Яблоко до возникновения вселенной - это же невероятное чудо. Но варвар не в силах это понять. Вообще от- сутствие воображения — одна из причин происходящих бед. Человек просто неспособен вырваться из своих узких рамок, представить себя другим, ну, например, сталинист никогда не вообразит себя на рытье
канала ГУЛАГа по пояс в ледяном крошеве, в обмотках, драной тело- грейке, с грязной тряпкой на шее, под которой фурункулы и т. д. От- сюда бесчувственность. Мы не умеем представить чужую боль, боль че- ловека, а что уж говорить о животных или, там, растениях. Литератор как раз человек, который делает это за всех других. Кни- га — это почти магическая штука, такой амулет против бесчувствия. Литературу можно назвать наукой чувствовать, воображать. В твоей повести ««Тей любэ (Ией» супружеская пара занимается тренингом у психотерапевта новой волны. Начинается повесть вообще с посещения героем кабинета, где происходит исследование его голо- вы: светлый туннель аппарата МРТ, подставка под голову, наушники. У героя был микроинсульт, надо посмотреть последствия. Герой кон- статирует, что женщина, врачиха, будет разглядывать его мужской мозг в разных ракурсах. Сеансы тоже будет проводить женщина, психоте- рапевт. Она предложит герою выбирать людей из ее группы на роли его близких, родных: на роль отца, матери, деда и так далее, даже на роль жены, которая тоже входит в эту группу. Можно сказать, что это метафора вообще творчества. Муза и предлагает поэту то же самое. И он принимается воображать, актерствовать. И у героя повести это получает- ся очень убедительно, свежо. Так просто и часто называть героиню лю- бимой? Да, ведь ее имя Люба, и немка так и поняла это имя, что и ста- ло названием повести. Образ этой женщины, скорее, восхитительной вечной девочки, акварельно ярок. Читатель просто обречен влюбиться в эту Любу, чью родословную ты просматриваешь до самого начала, до пестрого налима и береговой расщелины. И этот взгляд —сквозь жен- щину —как нельзя лучше приспособлен для взгляда на природу. Хотя в «темной экологии» и утверждается, что природы как таковой нет, есть только объекты, которые можно объединить понятием «всё», а раз- бирая природу, запутаешься, приклеивая определения «живая», «нежи- вая», границы давно зыбки. Но все-таки в твоей повести играют, так сказать, старые дрожжи, и женщина есть метафора природы, которую герой и силится понять, а потом уже уяснить и кем же является он сам. И женщина благодарит его за все. Последняя фраза повести такова: «Я и сам все понял, я же умный и чудесный». Понятная ирония. Но есть вопрос: не перепутал ли герой? Не он ли и должен был благодарить свою Любу за ангельское терпение, ожидание и любовь? Как, в общем, и мы все должны благодарить Природу? К.: Настоящее столкновение с природой —вызов для мужчины. Это природное может быть и женщиной. Любовь женщины — подарок, с которым тяжело достойно справиться. Мне всегда было легче в лесу, с животными, чем с людьми. Беспо- лезно злиться, если ударил мороз, глупо дуться на кусающих тебя ко- маров или на сорняки в огороде. Нужно просто утеплиться, выйти на ветер, чтобы он сдувал гнус или пожертвовать свое время на прополку. А от людей все ждешь правильного поведения, правильного отноше-
ния, внимания к твоим потребностям и слабостям, справедливости и мудрости. Не можешь удержаться и начинаешь на них обижаться, злить- ся. Если не воспринимаешь природу, как врага, как ресурс или как сим- вол чего-то, то встреча с ней возвращает тебя к себе самому. Может быть, поэтому часто так волнует, будоражит встреча с диким зверем, пересечение с ним взглядом. Такая встреча, например, описа- на у тебя в «Песни тунгуса», когда молодой лесник Шустов встречает- ся с волками и кабарожкой, а завершает эту встречу крик лебедей и проясняющееся небо. Парня бросает в жар, потом он хочет рисовать, по- том петь, кричать. Философ Оксана Тимофеева связывает образы животных с бессо- знательным (вытесненным), животные говорят нам правду, которая нам иногда не нравится, на языке, который мы часто не можем понять. Но Шустов —хороший человек, еще он влюблен, и животные говорят ему правду, которой он радуется. Вообще, в современном искусстве становится все больше и больше животных. В 2000 году «Нью-Йорк Таймс» отмечала, что животные за- хватили власть в искусстве, что ни одна художественная выставка не обходится без участия животных или использования их тел, как сред- ства выразительности. Литература как всегда чуть отстает от изобрази-
тельного искусства, однако, поспешает за ним. Жажда по-новому взгля- нуть на человека, увидеть его глазами Другого диктует эту необходи- мость. В твоей «Песни тунгуса» образы животных также не являются сим- волами (разве что несут некоторую «иллюстративную» нагрузку к со- бытиям романа), они также безмолвно говорят с нами и с героями на своем непонятном языке. Что-то хорошее говорят молодому леснику волки, кабарга и лебеди, чета орланов устраивает свое счастье по сосед- ству с влюбленными молодыми людьми, медведь кричит о чем-то уби- вающим его людям. В «Радуге и Вереске» природа как будто опять становится более на- гружена символикой. Животные в их символическом воплощении (на- пример, в сценах охоты) или картины природы, которые является соот- ветствующе расписанным фоном для настоящего действия, как будто лег- че воспринимаются и усваиваются современным читателем, чем глу- хой, непонятный язык зверей. Ведь в реальной жизни дикие живот- ные все больше и больше становятся для человека лишь картинкой, безъязыким изображением. В «Радуге и Вереске» скорее можно угадать попытку избежать де- ления на Меня и Другого, нас и врагов, русских и поляков, москвичей и провинциалов, православных и католиков, город и природу, прош- лое и настоящее. Все тщательно перемешивается, теряет самоценность, зато дает неповторимый вкус, насыщенность и Смоленской земле, где происходит действие, и самой книге.
Что будет в твоей готовящейся к печати «Голубиной книге анархи- ста» с животными, с природой? Будут ли они там присутствовать, и в каком качестве? И вообще, как твой опыт непосредственного контакта с лесом, твоя работа в природном заповеднике, жизнь на берегу Бай- кала, твои одиночные походы по малым рекам Смоленщины дейст- вуют сейчас на твою литературную работу? Е.: Встреча с диким зверем —это полет на машине времени. Мгно- венный взгляд в дремучие глаза, и ты оказываешься в древнем лесу, в лесу времен Мономаха, или вообще в доисторическом лесу. И ты чув- ствуешь себя вообще инопланетянином. Планета зверей другая. Эту параллельную жизнь я и пытался показать в байкальском романе. Так размыкаются оковы антропоцентризма, так завоевывается подлинная свобода. Подлинно свободный человек не считает себя царем приро- ды, — но соучастником этого великого и все-таки по большому счету непонятного процесса, лучше всего обозначенного древними китайца- ми как Дао и Дэ —то есть путь силы. В «Песни тунгуса» звери ведут свою жизнь, лишь однажды сталки- ваясь с человеком. В «Радуге и Вереске» показан зверь, порабощенный человеком, это медведь, сбежавший с обрывком цепи от бродячих ко- медиантов, —на него-то потом и устраивают охоту. Ты прав, символи- ческая нагруженность этого образа очевидна. В новом романе тоже появляются животные, и это бедный кролик по имени Бернард, случайно спасающийся вместе с двумя новоявлен- ными каликами перехожими — анархистом Васей и придурковатой Ва- лей. Как уже заметили критики, кролик словно ведет их за собой. Тут можно усмотреть отсыл к Кэрроллу. Но, возможно, все проще. В дет- стве в городской квартире у меня жил кролик по кличке Петька, вы- менянный на пойманного в парке ежика, и таким образом тоже спасен-
ный. И здесь как раз мысль, упоминаемой тобой Тимофеевой, кажется не лишенной основания. Кролик, обреченный стать жарким, — не та- кова ли и вообще участь любого из нас, живущего под пятой госу- дарства? Сказано грубо, но я был на войне, где людей буквально под- жаривали в танке или в саманном домике. Но государство «поджари- вает» нас и не столь очевидным способом, изнуряя своими бесчело- вечными законами, выматывая налогами. Речь о государстве вообще, как политической организации общества. Таково и государство англи- чан или афганцев. Так что неспроста к этой книге был взят эпиграф из романа «Над кукушкиным гнездом» Кизи: все мы, мол, тут кролики. Лесные и речные походы дают много, я буквально нахожу своих героев в походах. Сейчас собираю материал для книги о веке 12, о ле- тописном Оковском лесе, и вот, на древней речке Гобзе встречаю еге- ря, чей отец гонял в давние времена по этой речке плоты в белорус- ский Сураж, и уже вижу, как по реке 12 века на этих плотах — он, гиб- кий, синеглазый, ловкий плотогон, а пока —егерь у костра над чистой и быстрой водой в моем лагере. Кроме того, походы насыщают жизнен- ной силой. Речь о недельных-двухнедельных походах, сплавах, а что уж говорить о продолжительной жизни в заповедниках. В Баргузин- ском заповеднике посчастливилось поработать в юности год, — и по- явились три книги. И не хочу зарекаться, что не напишу еще. Баргу- зинский заповедник дал не только материал для книг, там я встретил девушку, ставшую моей женой. И это ответ критику, который сетовал, мол, неизвестно еще, как поведет себя этот лесник с девушкой из «Пес- ни тунгуса». Мы летали расписываться в Нижнеангарск на самолете, на БАМ. И назад везли сумки с вином, конфетами и экзотическими ананасами для свадьбы. А потом поехали работать в Алтайский запо- ведник и оказались на отдаленном кордоне Чодро на шумливой реке Чулышман. И, когда я читал твою повесть «Сказать до свидания», то чаще говорил: «Здравствуй». Здравствуй, Алтай, Чодро, река Чулыш- ман, привет, охотники и лесники. Ты приехал туда через много лет, но, судя по описаниям, со временем там происходит та же шутка, что и всю- ду в глуши. Все здесь свежо, прозрачно и печально. Сюжет твоей пове- сти прост: к герою на алтайский кордон едет его мама с внучкой, то есть дочерью этого лесника. Взгляд на все преимущественно ее, материн- ский. Это дает нужное остранение. Итак, казалось бы, чаемая глушь, чистота вод, краски восходов и закатов, —сюда мечтал сбежать из сто- лицы герой. И вот он здесь, вроде бы хозяйством обзавелся, хотя и хо- лостяк, стал ловким наездником. Но материнский взгляд полон трево- ги. И читателя какое-то предчувствие томит... Не буду открывать даль- нейшее, все-таки это была довольно сильная встряска для читателя, что и требуется от литературы. А у тебя спрошу: в чем же дело? Поче- му горожанин не находит себя и там? И возможно ли вообще это? В твоем очерке, опубликованном в шестом номере «Дружбы народов» за этот год «Чувствительность к географии» картина еще печальнее. Ока- зывается, Алтай захлестнула волна юношеских, подростковых само-
убийств. Алтай — страну, где всегда искали Беловодье, Шамбалу? Но ее жители в твоем очерке уже уезжают в другие места — за впечатле- ниями, деньгами, на Сахалин, в большие города. Что же с нами всеми происходит? Нас как будто влекут и кружат иллюзии? Не это ли и есть движитель кочевника? Поэтому он и обречен всегда возвращаться. Ведь и мы вернулись в город. К.: Все-таки у нас удивительно похожие элементы биографий —оба (с разницей в десяток лет) числились пожарными сторожами в Баргу- зинском заповеднике, оба работали лесниками на одном кордоне в Ал- тайском, оба встретили в заповедниках будущих жен. Оба пользуемся теми впечатлениями в своих литературных трудах. И оба вернулись, хо- тя были там счастливы. Я легко уехал обратно в Москву, поскольку думал, что это нена- долго. Впереди целая жизнь, и предлагать молодой девушке бросить университет и учиться доить мою корову Ласточку мне казалось нера- зумным. Она доучится, и мы вернемся. И теперь, через двадцать лет, мы иногда вместе мечтаем, как вернемся, только вот ребенок доучится —и вернемся куда-то, где нам будет хорошо. Но вдвоём стать маргиналами еще сложнее, чем в одиночку. Я думаю, что многие молодые люди, живущие в деревне, даже в та- ких прекрасных местах, как Алтай, тоже чувствуют себя маргиналами, в привычном, негативном значении этого слова. Телевизор и прочие СМИ настойчиво убеждают нас, что жизнь на природе, в деревне —это не настоящая жизнь. Люди, живущие в тайге — это не люди, а какая- то экзотика. Расстаться с ненастоящей жизнью, наверное, гораздо лег- че, чем с настоящей, отсюда и суициды, я думаю. Есть желание покорить крупный город, есть активно навязывае- мый стиль жизни, есть устоявшаяся система ценностей, есть бытовая тяга к комфорту, есть мощные приманки в модели «нормальной» жиз- ни, которым я тоже не могу противостоять (например, хочу, чтобы сын мог отучиться в хорошей школе в Москве). Хочу с женой ходить на вы- ставки современного искусства, хочу почаще подзаряжаться от москов- ской батарейки, дышать городским воздухом (который все время ру- гаю), чтобы почувствовать запах современной жизни, новых идей, новых настроений. Так что сейчас я в своем ностальгическом желании жить на приро- де, продвинулся совсем недалеко от родной столицы — восемь лет на- зад построил дом всего в 320 километрах, в Рязанской области, и те- перь пытаюсь усидеть на двух стульях. Мучаюсь, устаю, но творчески подзаряжаюсь в городе, жить и писать уезжаю в деревню, в свой дом, на свою землю, где много строил и сажал. Всегда очень трудно понять, компромисс — это хорошо или плохо? Успеваю и здесь, и там или же болтаюсь без толку? В деревне трудно жить, в деревне как будто можно лишь доживать, когда улеглось честолюбие (или когда смиряешь его), когда закончи-
лись большие планы по завоеванию мира. Когда решил выйти из на- стоящей жизни. Ео газ —еду в деревню —говорят, сказал Вольтер Пиро- ну перед смертью, в самый подходящий момент для начала занятия даун- шифтингом. Е.: Да, согласен с тобой, город раздражает, вызывает желание зани- маться сочинительством или чем-то подобным. Об этом упоминаемый Шпенглер вел речь во втором томе своего эпохального труда «Закат Европы», отказывая деревне в творческом духе. А город —это дух, го- ворит он, и большой город —это свободный дух... И даже надо его еще точно процитировать. Вот: «Крестьянская и мелкопоместная хитрость и городская интеллигентность становятся формами понимающего бодр- ствования, взаимопонимание между которыми уже вряд ли возмож- но». И пути назад нет. Современный человек, как утверждал тот же Шпенглер, потерял в себе деревню и лучше умрет на городской мосто- вой, чем вернется в деревню. Как с тоской и горечью писал об этом и наш Есенин: «На московских изогнутых улицах / Умереть, знать, судил мне бог». К. : Но времена уже меняются, с развитием интернета жизнь на при- роде, «переключение на пониженную» за пределами крупных городов может помочь каждому найти подходящий ритм жизни, не отрываясь от «большого мира», от общества, обмена мнениями, от творческих встреч и задач. При этом обогатив себя новыми чувствами, богатством новых ощущений жизни на природе. Как пишет Александр Пшера, ут- рата животного мира —это «прежде всего утрата элементарной чувст- вительности. А ведь сущность отношений “человек-животное” состоит в диалектике касания: погладить, пощекотать, почесать, подоить, а так- же —забить, ощипать, выпотрошить, разделать».
А есть еще растительный мир, такой бедный в условиях человече- ского муравейника больших городов, и тут тоже постоянные касания — прополка, сбор урожая, дрова. Есть богатый мир звуков, заглушае- мый шумом города, мир запахов. Мир русской деревни умер, писатели-деревенщики проводили его и оплакали своими книгами. Роман Сенчин как-то писал, что сельскую жизнь теперь смогут и будут описывать горожане, те самые «интеллек- туальные кочевники», которых ты упомянул. Я застал еще в 90-х мощный поток молодых ребят, едущих рабо- тать в заповедники, сам плыл в этом потоке, описывал его (например, в повести «Точка сборки»). Может, это только первая, не самая мощ- ная волна людей, меняющих город на жизнь на природе? Может, мы еще увидим, как далекие таежные села захлестывают новые потоки мо- лодых ребят, ищущих себя и свое место на Земле, а не волны молодеж- ного суицида. В связи с этим, хочется спросить тебя, Олег, почему в качестве глав- ного героя новой книги ты выбрал такого странного человека, который уезжает из столицы, который позволяет кролику быть его проводником в странствиях? Не страшно ли делать героем несколько маргинального персонажа? Е.: Но деревенскость —в костях и крови русских, это наши роди- мые пятна. И тут можно поспорить с немецким философом. Вспомним снова Есенина: «Нет любви ни к деревне, ни к городу, / Как же смог я ее донести? / Брошу все. Отпущу себе бороду / И бродягой пойду по Ру- си». О какой любви говорит Есенин? Наверное, о любви к Руси. А Русь — всегда деревенская, полевая, березовая. Ведь и Москву неспроста называют большой деревней. Шпенглер толковал и об этом — о ми- ровых столицах, замечая, что в восемнадцатом веке Мадрид, папский Рим были переведены Лондоном и Парижем в разряд провинциаль- ных. Таковой он считал, скорее всего, и Москву. Но Петербург все же, как представляется, мог претендовать на статус мировой столицы. Увы, это в прошлом. Он остался столицей-призраком. Вообще я только что сплавился по смоленской речушке Елыпе, что протекает по нашему национальному парку «Поозерье», продирался вре- менами сквозь заросли тростинка, кувшинок. И на одном —довольно длинном участке —вдоль реки там проходит дорога, и густо стоят де- ревни. Живые. В Подосинках на лебедином озере, которое называется по реке Елыпей, мне пришлось преодолевать старую плотину, и ржа- вый гвоздь продырявил мою лодку «Большой Бродяга» —это официаль- ное название байдарки, довольно удобной, прочной, легкой, — и мне пришлось заклеивать ее, ну и наблюдать местную жизнь. Был вечер пятницы, и на песчаный пляж выходили после трудового жаркого дня жители, купались, говорили. Тут же плескались дети. А к самой старой плотине распахивался двор, очень опрятный, крепкий, обширный, с мотоциклом, трактором, автомобилем, теплицами, грядками, плодо-
выми деревьями и так далее. Заправлял там всем молодой здоровен- ный мужик. Скажу, что он явно будет в моей книге - хозяином реки, воеводой. Среди яблонь ходила его жена. В речке купался сын-бутуз Кирилл в маске и ластах. Конечно, многим там работу дает именно на- циональный парк. Но утверждать, что деревня умерла, глядя на это, язык не повернется. Еще ниже по течению я познакомился уже с твер- ской парой, они удили рыбу, так вот девушка работает воспитателем сада, ну а ее муж — сторожем там же. Это в глуши-то! В деревне! Как такое может быть? На реке Меже по берегам тоже стоят деревни и ча- сто большие, крепкие. Над рекой, как в каком-нибудь Таиланде, вися- чие исправные мосты, то есть для пешеходов из одной деревни в дру- гую. По берегам моторные лодки, и что особенно меня удивило —с не- убранными моторами. Да и марки хороши —все японские. Там, где есть река, дорога, есть и жизнь. И лес еще дает работу, дает и пропитание какое-никакое: грибы, орехи, ягоды. Россия не столь просто уклады- вается в прокрустово ложе мировых тенденций. Так что, может, ты и прав в своем предвидении. К.: Я не думаю, что деревня умерла, пока в селе остались работя- щие мужики. У нас в селе Кривель, где я живу, есть фермер Виктор На- заров. Я не знаю, спит ли он вообще. Не курит, не увлекается выпив- кой. Крепкий, спокойный. Не обрабатывает свою землю ядохимиката- ми, «не хочу», —говорит, —«моя земля». Если надо обратиться за по- мощью — все к нему, я тоже к нему еду, если что нужно сделать, по- чинить. Сыны —красавцы, живут в нашей же деревне, веселая, домо- витая жена. Мой сын дружит с его внуком, иногда говорит, что хотел бы, чтобы мы жили, как Назаровы — завидует устройству их семьи и их жизни. Но мир русской деревни в классическом его понимании, как мудро и поэтично устроенный организм, мертв, я думаю. Должно родиться
что-то новое, наверное. И искусственная живость и многолюдье села 70-х, 8о-х не должны вызывать ностальгию. Льющаяся рекой водка, лью- щаяся в реку копеечная солярка из-за незавернутого краника, техника, возвращающаяся с капремонта в свежей краске поверх несчищенного навоза, наплевательское отношение к этой технике, — все это в памя- ти людей моего возраста. Сено возили сюда, на Рязанщину с самого Кав- каза, своего не хватало. Это напоминает мне заброску сена для сарлы- ков (яков) на Алтае в горы на зимние пастбища вертолетами в совет- ский период. Тюки сбрасывали, они часто разрывались, ветер разме- тывал по высокогорной тундре сено, ставшее золотым из-за затрат по перевозке. А потом вдруг, в 90-х стало внезапно не хватать денег даже на вертолетные санрейсы. И сарлыки совхозные передохли без авиаза- воза сена. Сейчас даже запах изменился, деревня, где я живу, стерильна —не пахнет ни скотиной, ни сеном, ни навозом, ни дымом, ни кожей. Срав- ниваю запах с еще живым деревенским ароматом алтайской деревни, которую посетил осенью. Е.: Тут явное противоречие: деревня не умерла, но мир деревни мертв. Вспомни Солженицына: село стоит, пока жив хоть один праведник. Так и с миром русской деревни. Жив ваш Назаров —жив и мир. Нас- чет советского сельского хозяйства можно много спорить. Но приведу один пример. Остановился как-то на ночлег в палатке над кабаньими оврагами у нас на Смоленщине, в местности Твардовского. Кабанов там много, эти овраги с ручьями, где звери принимали грязевые ванны, и поля, засеянные овсом. И совсем поздно сюда же приехал трактор, чему я был несказанно удивлен. Повторяю: кругом поля, никаких до- рог. Послушав переговоры приехавших, понял, что это охотники, ско- рее всего браконьеры. Трактор уехал, они остались сторожить зверя. Вро- де ночью стрельба была. А утром снова прикатил трактор. Ну, я пошел посмотреть, что там. И увидел, как наколесили эти колхозные охотнич- ки, — ломились прямо по овсам. Дико представить отца Александра Трифоновича Твардовского — Трифона Гордеевича, который так-то да- вил бы свой хлеб... Так что советское сельское хозяйство было обрече- но. Колхозник не любил общую землю и скорее считал ее вотчиной чи- новников, указывавших ему, что сеять, как сеять и так далее. Государ- ство мешало крестьянину. Как мешает оно и всем нам. Здесь я пере- хожу к твоему вопросу о моих новых героях. Главный герой —анар- хист, и бежит из столицы он вынужденно, чтобы спастись от держи- морд от закона, преследующих его за написание анархистского поста в блоге. Вот его попутчица — природная, так сказать, героиня, придур- коватая нищебродка, вспоминающая деревенское детство, поющая про калик перехожих. Может быть, их любовь и символична. На самом деле не кролик, а скорее она его проводник в глуши святой Руси. Он-то с насмешкой так называет страну, а она — нет, словно и не было всех этих жутких кровавых десятилетий, прошедших со времен публика-
ций отца славянофильства Алексея Хомякова, в которых он запросто так и писал: святая Русь. Сейчас готовлюсь к очередному маршруту для будущей книги, по речке Вазузе, и он начинается в бывшем имении этого философа, в Липецах, вот и читаю его труды. Маргинальность моего героя очевидна. Кроме всего прочего, он анар- хист, и анархизм сейчас маргинальное учение. Меня не смущает ни пер- вое, ни второе. Литератор моего пошиба ведет полунищенскую жизнь анахорета, а учение Прудона — Кропоткина — Толстого мне чрезвы- чайно близко. Близко еще и потому, что в душе я лесник, деревенский человек, и город, бастион государственности, часто представляется мне той смирительной рубашкой из бетона, о которой писал Есенин. Анар- хизм просто не может не быть по сердцу страннику. Кстати, есть и та- кое современное течение —экологический анархизм. Суть его проста: именно государство ответственно за все экологические катастрофы. Го- сударство прикрывает этих нефтяных, газовых и прочих хищников, ра- зоряющих нашу планету. Для его содержания все и расхищается под гимны с развевающимися флагами и речами о грозных врагах — рус- ских, американцах, о марсианах даже, — была такая звездная прог- рамма у Рейгана. Ну, а мы, как придурки, дети, смотрим, разинув рты, телевизоры, трясемся от страха и платим все больше и больше за содер- жание этих шутников-менеджеров, шоуменов на государственных пос- тах. Твои герои ведь тоже бегут от государства? Хотя бы в «Точке сбор- ки»? Ведь речь в этой повести о девяностых, когда государство лихора- дило, что вполне объяснимо природой этого государства. Расскажи об этой замечательной книге подробнее. Повесть из трех фрагментов, да еще обширных примечаний, подготовительных материалов. Это дроб- ление — дань сегодняшнему дню с его форматом постов в соцсетях? Поиск новой формы? Воспоминание о «Моби Дике» Мелвилла? Я имею в виду его различные сообщения о китах с экскурсами в историю. Всплывает и еще одно имя — Кастанеда, у героя в алтайском доме с десяток его книжек. И само название твоей книги — отсылает к Кас- танеде? Он действительно был важен для тебя при написании этой кни- ги? Да и в других вещах Кастанеда упоминается. К.: Скажу сначала о государстве. Мне кажется, что обвинять государство в чем-либо легко, но отчас- ти бесполезно. Государство и его действия представляются мне систе- мой, основанной на самых простых решениях. Мне кажется, люди вы- бирают часто не столько правильные решения, сколько простые для вос- приятия. Например, идея злого врага и борьбы с ним проста и понят- на, освящена традицией, люди готовы принять ее даже, если чувст- вуют в душе ее неправильность. Когда я бросал пить, мне была понятна простая идея отказа от ал- коголя, основанная на понятии «силы воли». Мужик я или не мужик? Сказал — сделал. Но она не работала. Понадобились годы совместной
с женой работы по пониманию идеи зависимости, по медленному и мучительному избавлению от зависимости, которое до конца невозмож- но. И труднее всего было признать, что я несчастен и пью не оттого, что жена плохо поступает, не оттого, что мама с папой не так растили меня, не оттого, что государство плохое, а оттого, что я это выбираю — чувствовать себя обиженным. Люди часто обижены —американцами, либералами, женами, тата- ро-монголами, евреями, коммунистами и марсианами. Поэтому они «имеют право» пить, бросать мусор на речке, бить жен или писать до- носы. Я думаю, что одна из задач литературы (вообще, искусства) научить- ся отказываться от возбуждения в читателях (зрителях, слушателях) простых, автоматически возникающих чувств и идей. Перестать добав- лять в литературу глутамат натрия. О «Точке сборки» могу сказать, что главный посыл книжки, как я его для себя сформулировал, в том, что помимо нашего привычного способа жить есть куча других, не менее увлекательных и интересных способов. Тут, наверное, сам собой возник Кастанеда, который писал, что мы все договорились между собой об общем и одинаковом взгляде на этот мир. И все в этом являемся мощными магами, ибо только ма- гам под силу так прочно удерживать «точку зрения» или «точку сбор- ки». Менять способ видеть мир иногда опасно, но интересно. Я пытался показать чуть другой мир, чуть другой способ жить, ради которого не нужно кушать галлюциногены. Но у нас так заведено, что тот, кто видит мир по-другому — маргинал, дурак или враг. Есть и бо- лее мягкие определения для тех, кто, например, едет из города рабо- тать лесником —романтик, безответственный человек, незрелый или бегущий от своих проблем. К тому же Кастанеда —отсылка к 90-м, тому времени, когда про- исходит действие повести. Сейчас принято ругать 90-е. Мне в то время тоже тяжело жилось в городе, но оказалось, что есть место —Алтай- ский заповедник, где качество жизни просто превосходно, где нет бан- дитов и нехватки денег, где тебе даже платят небольшую зарплату. Это, конечно, не значит, что всем нужно ехать в заповедники. Это значит, что можно допустить иные решения, чем те, к которым привык. В шта- те заповедника почти не было местных, в основном люди из городов, со всех концов страны. Если бы ты знал, сколько умных, опытных и ответственных людей удерживали меня в Москве от отъезда на Алтай. Они по любви и от хо- рошего ко мне отношения удерживали меня от возможности прожить один из самых счастливых этапов моей жизни. Третья часть повести называется —«Декорации». Взрослая умная женщина, доктор наук, москвичка Орлова приезжает на свой любимый Алтай (хотя я не пишу, что это Алтай, таких чудесных мест в стране полно), поднимается в тайгу, радуется и грустит, вспоминая моменты своей молодости, проведенные здесь. Но все равно не находит в себе
сил признать жизнь живущих здесь людей настоящей. Настоящая жизнь все же там, в Москве, в мощном потоке города. А здешние пейзажи и здешние люди —лишь красивые декорации. Бенджамин Франклин заявил после проживания с ирокезами: «Ни один европеец, попробовав дикую жизнь [индейцев], не сможет терпеть жизнь в нашем обществе». Однако, и он не остался заканчивать свои дни в индейском племени. Интернета тогда еще не было. Теперь, может быть, и остался бы. Е.: Тут и Серую Сову можно вспомнить, английского писателя, вы- дававшего себя за индейца, женатого на скво и жившего в лесных хи- жинах, но так и не сумевшего порвать с цивилизованным миром, все время возвращавшегося в Англию с выступлениями и алкогольными возлияниями, —что его и сгубило. К.: А дробление повести на три части, включение «материалов к главам» —это попытка уйти от сюжетности и довлеющей позиции ав- тора по отношению к читателю. Мне часто кажется, что отношения ав- тора и читателя должны быть современной литературе демократичны- ми, что ли. Что автор не должен создавать «произведение искусства», продуманное, законченное и предлагающее читателю строгий алгоритм чувствования и размышления. Хотелось предложить читателю присо- единиться к созданию и осмыслению текста. «Материалы к главам» — это такие детские кубики, из которых можно сделать что-то свое, усев- шись с автором в общую песочницу и увлекшись игрой. Или можно сравнить с готовым супом, а рядом — овощи, мясо и специи, готовь тоже. Хочешь, сырыми попробуй, у исходных продуктов свой вкус. Дроб- ление на три истории —попытка сделать достаточно большой текст не за счет сюжета, а за счет настроения, стиля, темы. Вообще, как считаешь, может ли быть проза «экологичной» по от- ношению к миру и к читателю? Мне кажется, что я отчетливо вижу та- кое экологичное отношение к истории в «Радуге и Вереске». Или прос- то меня подмывает написать манифест лесопожарных сторожей —кочев- ников? Е.: Твоя «Точка сборки» напомнила и Кортасара с «Игрой в клас- сики» и «Моделью для сборки». Но, по-моему, достаточно открытого финала, дающего простор для воображения. Так вот давай, и наш разговор оставим таким же. Пусть читатель по- думает об этом возможном манифесте. Даже можно было бы так и на- звать этот разговор: «К манифесту лесопожарных сторожей». Но луч- ше все-таки оставить прежнее название, взятое из твоего рассказа «Ал- тынай»: «И останется одно серебряное небо да скрип седла. Задумаешь- ся ненароком, а потом глянешь вниз на белую ленту реки, на уходя- щий вниз склон, и голова закружится». Здесь самая суть того празд- ничного мирочувствования, о котором было упомянуто в самом нача-
ле. На самом деле оно и мне свойственно. Может, и всем лесопожар- ным сторожам. Фотографии из архивов Ермакова и Кочергина Корейские сны Вторую неделю снятся эти сны. Каждую ночь. Яркие и напряжен- ные, приходится решать какой-то ребус, искать выход —или вход. Все объясняется довольно просто. Пару недель назад через полмира мы с женой отправились в пре- миальную поездку в Сеул. Так решили читатели короткого списка пре- мии «Ясная поляна», им понравился герой «Песни тунгуса» эвенк Миш- ка Мальчакитов. Судьба не жаловала Мишку. В Байкале утонули его родители, он жил с бабкой и дядькой в заповеднике, не смог учиться в Иркутске и од- нажды на зимние каникулы сбежал оттуда, побывав на родном ост- рове Ольхон и встретив там эвенкийскую девушку Лиду, умеющую хо- рошо рисовать. В армии ему служилось тяжело, допекали старослужа- щие, и вообще, каково это лесному человеку ходить строем, учить ус- тав, отдавать честь... Вернувшись из армии в заповедник, Мишка на ра- достях запил. Хороша огненная вода, как шаманское камлание дарит свободу и удивительные путешествия! Только все это было обманом. И пьяного Мишку обвинили в поджоге дома с телестанцией, да и упекли
в кутузку. Мишка протрезвел, послушал следователя и понял, что не отвертеться, да при удобном случае бежал, в чем был —и добрался до заповедника, скрывался в зимовье. Голодал. И тут-то ему стали яв- ляться персонажи родного мира — мира его прабабки, шаманки Ше- магирки. Это была классическая ситуация призвания шамана. На поим- ку беглеца отправился целый отряд из милицейских ребят, лесников. И так вышло, что Мишку подстрелили —ранили в голову. «Труп» по- ложили до утра возле зимовья. Рано утром глянули —Мишки и след простыл. Так начались блуждания Мишки между жизнью и смертью. В конце концов, был Мишка схвачен и препровожден в республикан- скую клинику, дело-то происходило в республике Бурятия. Там ему сделали операцию, вставили металлическую космическую пластинку в череп. И стала голова Мишки как вселенский бубен. Солнце ударит — и все песнью звучит, песнью тунгуса. О чем эта песнь? Вот в книге и речь об этой песни. Мишка в самолете летел, когда впервые солнце в бубен застучало. ...И посреди ночи, а точнее уже на ее исходе, я очнулся в самолете, глянул на монитор, прикрепленный к спинке сиденья впереди, и уви- дел, что самолет мимо Байкала пролетает. Но куда же летит? В Корею, в страну дальневосточных созерцателей... Не очередная ли это песнь бай- кальского жителя? Песнь странствий... Тунгусами в большом городе мы и чувствовали себя в Сеуле. Мега- полис нас ошеломил. Стремительная автострада с длинными мостами над проливом Желтого моря, колонны высотных домов по берегам, трубы, горы, — и вот уже гид Кристина везет нас по широким улицам Сеула.
Кристина, большеглазая кореянка, прекрасно говорит по-русски. Ро- дилась она в Узбекистане. Когда-то корейцы переселялись на русский Дальний Восток, потом —от греха подальше, как считали власти, —их отправляли в Среднюю Азию. Кристина вышла замуж за корейца, ро- дила троих детей, и вот живет здесь, не в самом Сеуле, а в городе-спут- нике Инчхоне. Все ей здесь нравится, кроме воздуха. Зачастую все нак- рывает смог. Тяжелые промышленные туманы приходят и из Китая. То и дело власти предупреждают о нежелательности прогулок с детьми. Многие носят защитные маски. Но от чего они могут защитить? Мне хотелось сказать нашему гиду, что у нее то же имя, что и у глав- ной героини «Песни тунгуса»... Но вдруг выяснилось, что Кристина во- обще не знает ничего ни о «Ясной поляне», ни о том, за что корпора- ция «Самсунг» пожаловала эту поездку. И я предпочел промолчать. И вообще, нам совсем не хотелось ничего говорить, а только слушать на- шего гида. А рассказывать она умеет. Мы многое узнали от нее о Ко- рее. Но нам хотелось и самим все увидеть, почувствовать вкус корейской жизни. И, наверное, нам удалось кое-что распробовать за этот смехотворно маленький срок —неделю. Ну, если до сих пор снятся корейские лаби- ринты, а разговоры наши за чаем у кухонного окна в зиму с березами и тополями, воронами, все о Корее, о главном ее городе, каком-то ком- пактном в сознании, но невиданно обширном на самом деле: число жителей Сеула и прилегающих к нему мест доходит до 30 млн. Это ка- кой-то бесконечный город, достигающий Западного моря, как назы- вают корейцы Желтое море.
Чувство компактности возникает от гор. Сеул на горах, как Смоленск или Москва на холмах. Но про Москву —это явное преувеличение. Это сразу понимаешь, гуляя по прямым ровным улицам после крутых сеуль- ских переулков, спусков-подъемов. В Сеуле мне иногда вспоминались улочки Кабула и Газни. Эти кривые улицы —настоящая находка для любителя пеших про- гулок. Разбираться в этом хитросплетении одно удовольствие. И все время не устаешь удивляться чистоте тротуаров и причудливым видам жилья, то одноэтажного, с черепичной крышей и телевизионными та- релками антенн, то двухэтажным особнякам, чьи окна буквально на рас- стоянии вытянутой руки друг от друга. Справедливости ради надо за- метить, что при всей чистоте забористые запахи то и дело шибают в нос, как на нашей улочке Красный ручей в Смоленске. На Красном ручье в ответ на «фи» жены, я говорил что-то насчет средневекового времени, в которое и уводит эта улочка, мощенная камнем. Пришлось вспом- нить ту же сентенцию и в Сеуле. Похоже, канализационные трубы здесь находятся слишком близко к поверхности и канализационные колодцы не так глубоки. Впрочем, это было не повсеместно. Кривые улочки могут вывести к кафе, к старой крепостной стене, к христианскому храму — или к тибетскому. Или к древнейшему в мире университету Сонгюнгван. Да, сначала мы заглянули в кафе. Голод на этих прогулках разыг- рывался просто зверский. Хотелось навернуть картошечки с котлетой или на худой конец яичницы с салом и луком. Увы, сделать это не так просто. Мы же были абсолютно безъязыки, что по-своему интересно и сулит приключение. Реплики из русско-корейского разговорника сеуль-
цев оставляли совершенно равнодушными. Моего школьного англий- ского хватало на Монмартре или на рынке в Газни, но не в Сеуле. В кафе сидела компания ребят, они ничем не могли помочь. А работницы ка- фе и их подруги изо всех сил хотели нас попотчевать. Жесты, улыбки... Но одна из кореянок достала смартфон и, выяснив, что мы из России, отыскала словарь. На нашем смартфоне такого словаря не было. И в конце концов на столе появились две чашки кофе с молоком и какие- то замысловатые кушания, отдаленно напоминающие картошку и поче- му-то сыр, сдобренные специями, подливой... Нина это есть не смогла, да и молоко она вообще не употребляет, так что с угощением пришлось героически бороться мне, сохраняя при этом довольное выражение ли- ца. Правда, две чашки кофе я осушил с большим удовольствием. Денег добрые кореянки брать не хотели. В смартфоне они выудили такое изре- чение: не по обязанности, а по службе. Наверное, не в службу, а в друж- бу. —Камса хамсин, добрые корейские тетушки! Что значит: спасибо, —если разговорник не врет. Нас провожали взмахами рук и улыбками. Вечерело. Мы попытались сориентироваться по карте, но, как по- том нас просветила дочка, забыли включить кнопку СР8. А зашли мы куда-то в самую глубь Сеула сначала по крепостной стене от врат, назы- ваемых так: Врата, открывающие путь к пониманию; а потом по кривым и горбатым улочкам. Да, стена нам была особенно интересна. Ведь главная достопри- мечательность Смоленска — крепостная годуновская стена. А что у ко- рейцев за стена? Ее протяженность была —18 км (Смоленская —6,5 км);
высота —семь метров (наша —13-19 с зубцами, ну, а башни и того вы- ше, от 22 м до зз). Строить ее начал король, основавший династию Чо- сон в конце 14 века. У крепости должны были быть восемь врат: четы- ре главные и четыре второстепенные. Примечательно, что во время вос- становления крепости в начале 18 века, за каменные блоки отвечали конкретные рабочие и их начальники, их имена и до сих пор можно найти на этих камнях, — и если тот или иной участок стены обруши- вался, то строителей судили по законам военного времени. Не тогда ли и были заложены основы так называемого экономического чуда Ко- реи, случившегося во второй половине двадцатого столетия? Ворота этой крепости, конечно, впечатляют. И виды, открывающие- ся сверху, захватывающие. Ведь стена идет от горы к горе, и путники восходят все выше. С внутренней стороны высота крепости мала, мож- но спрыгнуть и быстро вернуться к бойницам. Сверху установлены гра- нитные блоки уже более позднего времени, а вот внизу камни той, сред- невековой кладки. Смоленская крепость, конечно, величественней. А вот состояние ее вызывает досаду, а теперь и стыд. Корейцы свою кре- пость лелеют, ибо патриоты на деле, а не на словах в голубом ящике. Сколько щеки не раздувай, а крепость не слушается, разрушается, вет- шает, не говоря уж о том, что никуда не исчезают помойки из ее ба- шен. В лучшей башне Веселухе-Орле груда сгоревших бревен, пивных банок и прочей дряни. Кстати, горели и врата сеульской крепости. Сок- ровище номер один столицы, врата Намдэмун, или Великие южные врата (надо это усвоить —врата —сокровище, а не досадный объект из дерева и камней, доставшийся от предков, присматривай теперь, рестав- рируй, трать деньги), в 2008 году загорелись. И деревянная часть сго- рела напрочь, хотя пожарные и старались погасить огонь безумца, ка- кого-то старика, обидевшегося на маленькую компенсацию от застрой- щика за использование его земли. Разлил на втором этаже растворитель, щелкнул зажигалкой... Как тут не вспомнить такой же финал романа «Золотой храм» Мисимы. Геростраты не переводятся на белом свете. Кстати, уж не такой ли безумец спалил у нас и отреставрированную кры- шу и перекрытия внутри башни Веселухи-Орла? Только никого ведь не нашли, он так и остался безымянным. А старика-корейца взяли. Ока- залось, он уже не первый раз примеривает плащ Герострата, двумя го- дами ранее поджег дворец, что числится в реестре мирового наследия. Тогда пожар загасили, но часть здания была уничтожена. Старик полу- чил условный срок... Власти не обращали внимания на его жалобы. Ясное дело, чиновники они и в Корее чиновники... Да-а, тут и другой персонаж приходит на ум, американец, разнесший на своем бульдозе- ре строения обидчика-застройщика, —его опыт перенес на русскую почву Звягинцев в «Левиафане». Но хватит ассоциаций! Это уже явно мешает заявлению по существу: Сеул потратил двадцать с лишним мил- лионов долларов, чтобы восстановить сокровище номер один. Решили —и сделали. Что стало со стариком, неизвестно. Может, Ким Ки Дук снимет ког-
да-нибудь про него фильм. Он же не сразу поджег врата, долго обду- мывал, ходил вокруг да около, хотел устроить поджог метро или поез- да или автобуса, но «пощадил» невинных людей.
Со стены во время нашей прогулки мы увидели сказочное древо, уве- шанное желтыми плодами. Хурма! Захотелось подойти поближе. Спус- тились, жена присела на скамейку, а я отправился с фотоаппаратом к древу. Пришлось попетлять по улочкам. И некое строение, обнесенное стеной, преградило путь. Да вроде вход открыт. Вошел и попал в тибет- ский буддийский храм. Осмотрел маленький каменный дворик, пави- льоны. В буддийском храме я был впервые, хотя читал порядочно книг о буддизме, полюбил «Лотосовую сутру». Но тут оробел, уж слишком там тесно; и, не входя внутрь, заспешил я прочь. Но на выходе меня ок- ликнула молодая женщина в сером буддийском одеянии, с улыбкой вру- чили что-то. Позже рассмотрел: крошечная подушечка с двумя выши- тыми цветками, вроде розами. Отлично, подарю дочке Насте. Выби- раясь из лабиринта дворов и домиков, оглянулся и снова увидел рос- кошное древо хурмы. А в храме так и не смог к нему приблизиться и сфотографировать. Тут впору сочинить какую-нибудь дзэнскую притчу. Ну, короче, близок локоть, да не укусишь. И вот мы оставили позади эту стену с вратами, переулки, кафе с добрыми сеульскими женщинами, и никак не могли сообразить, где же находимся. Спрашивать —бесполезно. Ну, и двинулись, как говорится, куда глаза глядят — и вскоре вы- шли к обнесенному каменной стеной комплексу старинных зданий. Сна- чала увидели выразительные старые деревья, а потом и черепичные крыши с загнутыми на краях коньками. И это был древнейший в мире университет — конфуцианская шко- ла, основанная в 1398 году! Называется так: Сонгюнгван. Бродить по его дворикам и деревянным галереям было настоящим наслаждением. Сейчас существует и современный университет с тем же названием, один из престижных в Корее. Южная Корея по коэффициенту интеллекта среднего жителя зани- мает второе место в мире после Гонконга. Уж не потому ли многие ко- рейцы носят очки? В Сонгюнгване удалось сфотографировать учеников, что-то разучивающих под руководством учителя, так вот, из семи школь- ников только у одного не было очков. И только здесь мы и увидели столько детей. На улицах и во дворах они нам просто не встречались вообще. Это занимало нас. Потом уз- нали, что у корейских детей нет свободного времени, как у наших —для бегания по улицам, прогулок в компаниях. С утра до позднего времени они учатся, делают в школе уроки, занимаются в различных кружках и секциях. Учатся в школе до девятнадцати-двадцати лет. Потом посту- пают в университеты, служат почти два года в армии. «В древности люди учились для того, чтобы совершенствовать се- бя. Нынче учатся для того, чтобы удивить других», —говорил Конфу- ций. Но, наверное, корейцы все же совершенствуют себя —и удивляют других.
Еще в начале шестидесятых годов Южная Корея была отсталой сельскохозяйственной страной. Люди прозябали с горсткой риса в лачу- гах. Говорят, не было домов выше третьего этажа. А сейчас —Сеул за- просто мог бы снимать Тарковский как город будущего. Известно, что для «Соляриса» он проводил съемку в Токио. Уже к восьмидесятым го- дам страна стала основным конкурентом США, Японии в производстве автомобилей, телевизоров, видеомагнитофонов, компьютеров, стали, полупроводников. Сейчас треть судов, спускаемых на воду во всем ми- ре, —южнокорейские. Уровень жизни корейцев высок. Это мы и сами теперь видим. Свою роль здесь, конечно же, сыграло и конфуцианство. Главные кон- фуцианские скрепы: преданность, доверие, сыновья почтительность, доброжелательность. Да, да, можем подтвердить, корейцы в Сеуле весьма доброжелател- ьны. Сеульское метро поначалу повергло нас в смятение. Ничего не по- нятно! Схемы многоуровневых станций с иероглифами, отсутствие касс с живой кассиршей, которой хотя бы и знаками можно что-то объяс- нить, длинные —иногда до полукилометра —переходы... Мы уже гото- вы были ретироваться из этого лабиринта, как вдруг к нам обратилась молодая женщина, кореянка, говорившая по-английски; узнав, куда нам надо, помогла купить два билета и довела до станции посадки. То же самое происходило и потом. На помощь приходили мужчины, жен- щины, пока уже мы и сами не освоились — да так, что, вернувшись в Москву и доехав на экспрессе до станции Окружной, долго не могли сообразить, как выйти и как перейти на нужную линию метро, с изум- лением вспоминая четкое и умное метро в Сеуле. Разумеется, никто из москвичей и не подумал предложить нам помощь. Еще чего!.. Куме-
кайте-маракуйте сами. Но стоп, мы где еще? Где-то в Сеуле, на улице, сияющей огнями, полной воскресных пешеходов, в основном молодых. Уже темно. Мы голодны, ноги гудят.
Вот кафе. Зайдем. Заказываем горячий кофе без молока, покупаем булки. И кофе нам подают... Первая мысль: о, что это, виски? Стаканы полны льда. Колотого льда. Для верности дотрагиваемся до стекла, — точно, кончики пальцев обжигает холод. Но это кофе, а не виски. В про- мозглый этот вечер я бы и не отказался от второго. Нет, кофе. Просто нас не поняли. Просили горячий —подали ледяной. Ну, да корейцы холодостойкие люди. Головные уборы надевают то- лько старики, да и то не все. А так все щеголяют с непокрытой головой, зачастую в одном пиджачке. И как только в толпе мы замечали вяза- ные шапки, знали —турист, северянин, как и мы. Сближались и виде- ли: угадали. А корейцы даже после снегопада, выпавшего в нашу первую ночь в Сеуле, сверкали полоской голых ног в кроссовках и чернели непокры- тыми головами на улицах, шли в куртках нараспашку. Этот заснеженный день был как подарок почитателю дальневос- точной живописи и поэзии. Корейский поэт в цикле «Времена года ры- бака», писал о зиме так: Минувшей ночью землю снег покрыл, И все окрестности преобразились, Отчаливай, отчаливай, рыбак! Передо мной —блестящее стекло, За мной —ступени гор из белой яшмы! И —раз! И —два! Греби, греби, весло!..
Где я? Быть может, у престола Будды? Быть может, это —некий мир иной? Да уж, так и нам казалось, когда мы с Ниной дошагали от гости- ницы до Арки Независимости и, повинуясь неодолимому зову гор и ле- са, полезли вверх. Мишка Мальчакитов наверняка так и поступил бы. Да и другие герои «Песни тунгуса», лесник Шустов и его спутница Кри- стина. Собственно говоря, в известном смысле мы и были ими. И вре- менами чувствовали себя персонажами какой-то новой книги. Среди заснеженных деревьев, сосен, кленов с мелкой ярко-кар- минной листвой, мы поднимались по серпантину ловко устроенных де- ревянных помостов с деревянными перилами, а то и просто вырублен- ных в скале ступеней и веревочных перил, — вверх и вверх, любуясь открывающимися видами соседних гор и города с его высотными до- мами-ульями, вышками, дорогами. Фотографируя местных птиц в снеж- ных ветвях и на скалах. Вверх и вниз шли паломники субботнего дня, корейцы, китайцы, иногда, как будто и японцы, отличавшиеся друг от друга лицами, голосами. Но все как один были в походной одежде, с рюкзачками, в кроссовках. И на нас посматривали вопросительно, на рыжую Нину с сумочкой, на меня в остроносых штиблетах и с зонтом. Наконец один из них не выдержал и обратился к нам, указывая на мои штиблеты. Мы так поняли, что его весьма удивила наша обувка, и он сказал, что здесь так никто не ходит. —Ничего, дойдем, —ответила Нина. — До-й-дё-о-м, —эхом по-русски отозвался он и уточнил, откуда мы.
Мы сказали. Он взмахнул руками. —О! Ноу проблем! Ноу проблем! И, засмеявшись, пошел вверх. Мы —за ним. Конечно, ноу проблем, дойдем. И дошли. Некоторые ходоки наверху оглашали окрестности радост- ными воплями. Мы молчали. Озирали городские дали. Солнце то и дело пыхало, отражаясь в окнах домов внизу, играя зеленым огнем в кронах сосен, слизывая горячими языками снег. Пока поднимались, думали, что мы на окраине Сеула, но отсюда увидели, что и за нашей горой Сеул, бескрайний город-улей.
«Однажды я сидел у южных ворот города Намхасан и смотрел на север, на столицу. Она была похожа на цветок в воде или на луну в зер- кале. Кто-то сказал: Свежий ветер веет в пустоте — Это не что иное, как благородные высоты духа! Благородная высота духа свойственна государю. У нашей столицы затаенная мощь сидящего тигра или свернувшегося кольцом дракона, которому десять тысяч лет. Горам ее присуща светлая духовная сила...», - писал в «Китайском дневнике» Пак Чивон, известный корейский пи- сатель, живший в восемнадцатом веке. С этой вершины светлой духовной силы мы послали привет на на- шу гору на Байкале, гору Бедного света, где мы жили в зимовье много зим и лет назад, осматривали с деревянной вышки тайгу, сторожили пожары, собирали ягоды, варили уху. Но главный наш улов был такой же, как у рыбака из цикла того поэта: На лов иду —туман гружу рассветный, Домой плыву я —лунный свет везу. Звали поэта Юн Сондо, он родился здесь в Сеуле, в шестнадцатом веке. Один из псевдонимов у него был такой: Старик моря. Ахматова его переводила и заметила, что ей эта поэзия напомнила «Старика и море» Хемингуэя.
У Старика моря было беззаботное детство, его воспитывал отец-чи- новник и дядя, он учился в буддийском монастыре. Сдал экзамены и сам вступил на стезю чиновничью, да разве может поэт быть успеш- ным госслужащим? То и дело его отправляли в ссылку, как русского со- брата, тоже писавшего про парус рыбаря. И большую часть жизни Юн Сондо провел в деревенской глуши... Приветствую тебя, пустынный уголок, Приют спокойствия, трудов и вдохновенья, Где льется дней моих невидимый поток На лоне счастья и забвенья. Я твой: я променял порочный двор цирцей... Зато неудавшийся чиновник стал классиком корейской литерату- ры, непревзойденным мастером сиджо, сиречь корейского хокку. Его стихи я читал не специально для поездки или после нее. Давно в одной из командировок по райцентрам Смоленщины приобрел в захолуст- ном магазинчике «Светлый источник», сборник поэзии средневековья Китая, Кореи и Вьетнама. А еще добротный томик корейской класси- ческой прозы «История цветов». Этот томик я отыскал на полке и пе- речитывал перед поездкой, а потом и в самолете на высоте юооо км. Хотя поэзия и классическая проза и так дарят нам даль и высоту времени. Особенно мне понравились рассказы в жанре пхэсоль Со Кочжона, Сон Хёна. Пхэсоль это малая форма прозы. Считалась пустыми слове- сами, ну, то есть простой болтовней. Незатейливые рассказы покоряют своей безыскусственностью и читаются как документальные свидетель-
ства эпохи. Это то, к чему стремился Лев Толстой, взявшийся сочинять для простого народа, как говорится. Неизвестно, правда, читал ли он пхэсоль. А вот Конфуция любил. «От царя и до последнего мужика одна обязанность для всех: ис- полнять и улучшать самого себя, иначе сказать — самоусовершенст- вование. Это— основание, на котором строится все здание улучшения людей», —так пересказывал он учение великого китайца, имевшее и имеющее большое значение для корейского самосознания. «Не может того быть, чтобы здание было в порядке, когда основа- ние, на котором оно стоит, в расстройстве», —снова Толстой. Основание Сеула кажется весьма прочным. Таковым оно предста- вилось в первые дни знакомства с городом, и в последующие дни на- ших неутомимых хождений по городу с жадно открытыми глазами впе- чатление это только упрочивалось. Коротко говоря, Сеул —это мрамор и гранит, черепичные крыши и сосны, многоэтажные станции метро —вниз, и многоэтажные дома — к небу, горы и средневековые врата и, конечно, умные, сосредоточен- ные лица жителей, мгновенно расцветающие вниманием, улыбкой в от- вет на вопрос или улыбку. Особенно нас увлекло чувство природы корейцев. Это сказывается во всем. Столетия созерцательной практики мудрецов, поэтов, живопис- цев не могли пройти даром. Достаточно взглянуть, как возле какого- нибудь небоскреба растет всего одного дерево, чтобы понять это. Дере- вьев в Сеуле, наверное, не так много, как в Москве, например. Но они как-то растут по-другому, словно и не растут сами по себе, а вписаны в пейзаж рукой художника. Деревья сеульцы любят. В снегопад сбивают
с крон тяжелые мокрые шапки. На зиму обворачивают стволы защит- ными щитками из соломы, подпирают палками. А древние деревья скреп- ляют специальным раствором, чтобы они не развалились. Обрублен- ных варварски крон работниками горзеленхоза, как в Смоленске, мы ни разу не видели. Хотя кроны сосен там формируют, потому-то они и выглядят столь причудливо. И да, в Сеуле много сосен. Так что зимой взгляд радует древесная зелень, а не торчат голые сучья повсюду. Нам, видимо, не легко отправить мужиков горзеленхоза в наши густые леса за соснами или вообще выращивать их в питомнике и потом высажи- вать. Смотрю сейчас из моего окна и вижу сплошь голые кроны топо- лей, берез, осин, растущих беспорядочно, то есть все эти деревья никто не высаживал, самосеянцы. И ни одной зеленой кроны, ни веточки. А говорят, Собянин, мэр Москвы, ездил в Сеул перенимать опыт. Первая мысль: неужели парк Зарядье он увидел в Сеуле? В Сеуле тоже много камней, идешь под мостом и вдруг натыкаешься на разноцвет- ную гальку, валуны, канаты... Да нет, Зарядье спроектировали американцы. И там представле- ны, как пишут, природные зоны России: тундра, степь, лес и болото. Да? А выглядит все, как стыренный сад камней, короче — полная несура- зица. А ведь опыт корейцев довольно очевиден и даже банален: береж- ное отношение к природе и традициям. О Конфуции сказано в книге его речений «Луньюй»: «Учитель удил
рыбу, но не пользовался сетью; охотясь, с привязанной стрелой, не бил сидящих птиц». Экологически сильный завет. И корейцы по возможности следуют ему. Вот, к примеру, удиви- тельное деяние: очистка ручья Чхонгечхон от... дороги. Ручей проте- кал в центре Сеула. Длина его была восемь километров. Короли то и дело занимались его благоустройством, начиная с пятнадцатого века. Его углубляли, укрепляли камнем берега, строили мосты, высаживали ивы. А уже в наше время заключили в трубу, и в семидесятых годах по- строили сверху автомобильную эстакаду. Да вдруг спохватились, зато- сковали по ручью, живой жилке своего древнего города, и что вы ду- маете? Снесли отличную эстакаду, по которой сновали быстрые авто- мобили. Потратили почти триста миллионов долларов на восстанов- ление ручья, старых мостов, строительство новых. И вот ручей —течет ручей, бежит ручей, как поет наша землячка. Течет, переливаясь в све- те фонарей, в общем, и не ручей, а небольшая речка, наполняя окрест- ные улицы свежестью, запахом зелени. По берегам разные арт-объек- ты, картины сеульских художников. Бродить там довольно занятно, гла- зея на все это... Вскинуть голову —и над высотными домами и светя- щимися прямоугольниками рекламы узреть луну. Когда Ли Бо навеки нас оставил, Так пусто стало среди гор и рек! И только в синей высоте небесной, Как встарь, висит полночная луна.
Эй ты, луна! Пускай Ли Бо не стало, Но я-то здесь —не покидай меня! Луну эту, о которой писал в семнадцатом веке Ли Джонво, мы и ви- дели над Сеулом. Она была хороша, как может быть хороша только даль- невосточная луна. И снова встретились с ней в просторных залах Национального му- зея Кореи —на свитках корейских и китайских живописцев и седьмо- го, и десятого, и восемнадцатого веков. И не только с ней, разумеется, там было и солнце, были рыбаки, цветы, мудрецы. Музей бесплатный, между прочим, как и некоторые дворцы Сеула. Искусство здесь дейст- вительно принадлежит народу. Музей находится в парке. Там всюду мрамор и гранит, сосны, и неожиданные березы с табличками, пруд с беседкой, спокойствие и чистота. А на подходе к музею нам повстре- чался увлеченный сеулец, он пытливо фотографировал у бетонного за- бора и дороги цветы. А я сфотографировал его, и сеулец, разумеется, нам улыбнулся. Хотелось с ним потолковать. Что-то в его улыбке было безмятежно-блаженное. Интуиция нам подсказывала: свой, лесной чело- век. Но мы только слегка поклонились друг другу и разошлись.
Ландшафтное пиршество нас ожидало во дворцах, Чхандоккуне и Кёнбоккуне, построенных в конце четырнадцатого и начале пятнадца- то-го веков. Здесь искрились мириады сосновых игл на солнце, рдели плоды барбариса, зеленели ветви ив, горели карминные звезды кленов. Во дворцах — а это комплексы с деревянными павильонами и бесед- ками в парках —было полно народу, но можно было легко оказаться в глухом дворике, где никого нет. Дворцы для двоих. Павильон посреди озера стоит на сорока восьми гранитных колоннах, — в нем раньше проходили моления о дожде. Можно было заглянуть в Тронный зал, где свершались различные церемонии. Ступить на самый старый мост Сеула образца 1411 года. Войти в оранжерею, наполненную пряными и терпкими ароматами цветов, различных растений, цветущих деревьев. Обойти павильон создания корейской письменности. Ведь корейцы дол- гое время пользовались китайскими иероглифами, пока в пятнадцатом веке не создали свою письменность. Чхандоккун дворец, как бы сказать, более слитый с природой. Он находится вблизи горы Пик Орла, и дорожки среди деревьев то и дело ведут вверх, стены врезаются в склоны. Бродить там можно бесконеч- но, находя укромные беседки, китайскую стелу седьмого века в виде пагоды, гранитную черепаху, обелиски, покрытые иероглифами или даже целую обсерваторию, представляющую собой такую по форме «трибуну» из гранитных блоков. Подняться на нее нельзя, но вообра- зить, как королевский звездочет делал это вместо тебя, очень легко. Да если еще призвать на помощь стихи национального поэта Чон Чхоля:
Восходит Звезда Рассвета. Лотос цветы раскрывает. И все, что меня окружает, Подарено Небом мне... Он служил в королевском секретариате и вполне мог бродить по этим дорожкам и подниматься на эту гранитную «трибуну» в шестнадцатом веке. ...А мы за Звездой Рассвета как будто и летели. Самолет поднялся в небо после обеда, пролетел над заливами Желтого моря и потянул на северо-запад. И под крылом проплывали заснеженные вершины Китая. Мы все-таки увидели Поднебесную. А потом потянулись степи Монго- лии, которыми хаживал земляк Пржевальский. Быстро вечерело, но мы еще успели достичь Байкала при свете. Жаль! Но Байкал был со- крыт облаками. Но все-таки это была не обычная облачная пелена. В облаках видна была гигантская впадина. Края ее как бы кипели. Это восходило дыхание сибирского моря, еще не смирившегося подо льдом. О нем когда-то Мишка Мальчакитов пел: О-хо! О-эй! Ламу! Ламу Байкал! К твоим стопам я припадаю. Тысячу лет позади. Такая дорога. Годы и степи, жара и снег... Ламу —значит море. И сквозь гул моторов доносилось его молча- ние. Мы буквально видели это восходящее молчание великого родни-
ка Азии, в котором на самом деле звучали многие песни —древние и уже новые. И сердца наши преисполнялись благодарности чистому мо- рю. А самолет нагонял тьму, и внизу горели огоньки селений, городов, а то и совсем одинокий был виден огонь, кто знает, может, охотника в тайге на склоне горы, ушедшего на промысел. И этот полет был точно как сон. Вокруг простирался Вечер Западной Сибири сине-свинцового цвета. А где-то после Урала вдруг на облаках появились волны —алые волны света. Мы нагоняли свет, день, уходящий все дальше на север. Позади, в Сеуле уже царила ночь. Алые волны все густели, и уже скоро окоем неба пылал ноябрьским раскаленным багрецом. Сколько тайги и гор! Это —великая географическая поэма, родина. И чтобы свежо прочесть ее, надо временами отправляться за чужими снами. Конец света Хочу сфотографировать для книги, которую сейчас пишу, строчку Твардовского: «дымный дедовский большак!». Это Ельнинский боль- шак, древнейшая дорога Смоленской земли. Положил в рюкзак чай в термосе, сало, хлеб, сумку с фотоаппара- том, штатив. Поехал. Идея такая: Ельнинская дорога уходит к часовне Меркурия. Осе- нью я это видел. Летом часовню скрывает листва. А сейчас в декабре большак и должен быть дымным, как у Твардовского в поэме «Тер- кин». Вышел из поезда. Холодина. Больше никто не решился высажи- ваться на этом полустанке. Поезд простучал мимо, увозя дальше пас- сажиров с их разговорами о конце света, который и должен случиться на исходе этих декабрьских дней, якобы по календарю майя или ин- ков. Подкованные пассажиры толковали с научной точки зрения: о черной дыре, в которую затянет Землю, о мощном солнечном выбросе. Говорили, что какой-то мэр в Бразилии заготавливает для граждан про- дукты. Сто бразильцев готовились к самоубийству под руководством какого-то «учителя», его вовремя свинтили. Один китаец порезал но- жиком двадцать школьников, пытаясь отправить их на тот свет загодя. А какие-то христиане-сектанты в том же Китае агитировали за конец света, раздавали листовки. В итоге их обвиняют в желании причинить ущерб Коммунистической партии. Да, ведь свет исходит от нее. Аме- риканцы скупают бункеры. У нас, наверное, водку скупают. Это наш бун- кер. С ящиком водки можно пережить любую атаку темных индейских сил. Можно долго жить вообще без света, находя очередную бутылку
на ощупь. Конец света, а у меня охота за светом в самом разгаре! Год назад захватила. Почти год прошел под знаком Зверя Открывающего Свет из «Каталога гор и морей», Тигра с керосиновыми лампами в лапах, даймоном светописи из уже доморощенной мифологии. Когда на 50 лет дочка подарила фотоаппарат, накатил март: много света, небо пьянящее, золото сверкает. И мне представился Тигр с лам- пами в лапах. Ну, точнее совместилась картинка из «Каталога гор и морей» с новыми ощущениями: вскакиваешь утром и —в погоню с кол- чаном пикселей на плече, в погоню за этим светоносным зверем. Я почти забыл негу поздних вставаний. В походах летом подъем в четыре-пять, осенью и весной немного позже, но —до солнца. И захо- чешь поспать —не сможешь, тут же раздается солнечный рык. Если по- года хорошая, то фотографирую утром и вечером в один день, вечером тоже наступает режимное время, как говорят фотографы. Я иду за Тиг- ром с его светильниками в лапах по тропинкам города, поднимаюсь на башни, еду в лес, огибаю холмы, правлю байдарку против течения по Днепру. Можно подумать, это какой-то туризм, какое-то хобби. Нет, это жизнь. В погоне за светом я забываю себя. И мне снятся фотогра- фии, которые я никогда не снимал, да и вряд ли сниму. Это какие-то не- виданные чудесные снимки. Меня ведет некий образ, какое-то представление о совершенной фо- тографии. Иногда хочется просто потерять фотоаппарат. Но я думаю, что фотографирование дает мне что-то и как человеку пишущему. Хотя бы и этот сюжет —погоня за светом. Пришвин говорил, что фотография сделала его художником, кото- рый не умеет рисовать. Свою книгу «В краю непуганых птиц» он ил- люстрировал фотографиями, которые делал громоздким аппаратом свое- го знакомого. И занемог этой солнечной болезнью, купил дорогое обо- рудование, хотя жил скромно. Его фотографии примечательны. Жаль, что не издан фотоальбом Пришвина. Ведь издают всякую хрень, парад- но-помпезные шикарные альбомы. Эх, все-таки фотограф зависит от издателей сильнее, чем просто пи- шущий литератор. Книга с фото —дорогое удовольствие. А роман или повесть можно вообще выпустить в литературном журнале. Конечно, пишущая тростинка посильнее камеры обскуры. На кончи- ке тростинки скрыта самая чуткая из камер, супермикрокамера, с помо- щью которой можно даже проникать и в сновидения и добывать там моментальные снимки. Но что я могу сказать о фотографии? Если мир —книга, то человек с фотоаппаратом самый лучший ее чи- татель. Уж он-то знает многие свойства ее страниц досконально. Ведь эти страницы исписаны светом. Фотографирование, думал я, шагая по неглубокому снегу на дороге, погружает тебя в перманентную медитацию. Во время медитации сло- ва и мысли должны исчезать из сознания. То же и в фотографии. С по-
мощью фотоаппарата ты подключаешься к мощной древней жиле, по которой идет ток дословесных образов. Видеть человек может раньше, чем говорить. А Банкей, японский мастер дзэн, кстати, и учил своих слу- шателей в затворах, что, увидев галку, мы все понимаем без слов. На- верное, эта штука —камера света —ему понравилась бы. И он смог бы продемонстрировать на примере фотографирования свою идею Нерож- денного. Ведь часто так и бывает: суть увиденного мгновенно схваты- ваешь, еще не отдавая себе отчета, —твое существо реагирует до появ- ления отчетливых мыслей, —раз! И затвор сработал. И часто только много позже видишь, что же именно ты сфотографировал, —дома. И порой даже не в первый раз после того, как вывел снимок на экран, а через пару дней. Поистине: как до жирафа доходит. Но Нерожденный разум, как это называл Банкей, питаемый источником всех будд, сразу это схватил. Есть книжка «Дао физики». Будет «Дао фотографа». На самом деле назову книгу по-другому, если, конечно, конец света не помешает. Фото интересно еще тем, что может дать наглядное представление о превращении случайных черт в образ. «Фотохудожник, как полагал Вилем Флоссер, —это тот, кто способен оказать сопротивление заложенной в аппарат программе и навязать ма- шине свои цели», —читал в «Неве» в дельной статье С. Лишаева перед поездкой. Вот и шагаю по Ельнинскому большаку с фотоаппаратом и штати- вом, чтобы предпринять очередную попытку — победить машину. Ино- гда хочется, чтобы эта машина была буквально живой. Не в этом ли идеал фотографии? Сьюзен Зонтаг о том же: «Обладание камерой порождает нечто вро- де вожделения». Глядел-глядел и наконец разглядел часовенку на месте сражения Меркурия и смолян с монголо-татарами, в котором смоляне одолели, да Меркурий, «римский воин», потерял голову и стал святым. Далеко- вато, и света еще нет, солнце не взошло. Направился дальше —в сторону Загорья, на юг, но, конечно, туда я не пойду, далеко, хотя и думаю, что снять заснеженный хутор Твардов- ских было бы хорошо. И вообще пожить там год и снять времена года, крестьян. Сделать альбом «Времена года в Загорье», ну, что-то вроде этого. Хм, и кто его издаст? У меня нет издателя. С большака я свернул и пошел на восток. Решил сфотографировать зимние курганы, это мне точно понадобится. Ну, то есть моим неведо- мым славистам через пятьдесят восемь лет. Рано или поздно, а какие- то зарубежные краеведы-землеведы заинтересуются этой местностью. Если конец света не погасит все светильники разума в лапах Тигра. «Тигр, о, Тигр, светло глядящий!» —так восклицал Блейк. Его стихи мне не очень понятны, но вызывают любопытство. Как и картинки. Я чувствую с Блейком родство. Он, кстати, тоже любил записывать свои
сны, называя их «достопамятными видениями». У него Тигр —прек- расное творение природы, но и зло мира, исчадие ада. В чем правы ожидающие конца света - так это в том, что мир пре- исполнен жестокости. Открой газету и сразу это поймешь. Покуда на земле идет хотя бы одна война, какой-нибудь самый незначительный локальный конфликт, — рано говорить о том, что мы перестали быть людоедами. Людоеды! Проселок привел меня на склон, с которого видно озеро. Сейчас его, правда, нет. Весной силища половодная прорвала и разметала пло- тину и унесла живые рубли тех, кто здесь обосновался и развел карпов и прочую рыбу для платной рыбалки. На берегу стоит их дом. Из тру- бы идет дымок. Спустился к ручью Чичиге. На лед побоялся ступить, как бы не про- ломился, а захотел перепрыгнуть — и нога скользнула по крутому ле- дяному и снежному берегу, пробила лед у самого берега и ушла в воду, а меня кинуло со всего размаху на лед. Сейчас треснет! —сквозь дикую боль мелькнула мысль. Но лед держал. Я лежал на спине, на рюкзаке. И тут увидел свою правую какую-то чужую, странно вывернутую руку. Попытался ею пошевелить —свирепая боль зигзагом пронзила все те- ло. Совладать с рукой я не мог. Выбил из ключицы, падая и неловко вы- ставив назад. Малейшее движение причиняло острую боль. Нога была в капкане льда, горела и саднила. Наверное, сломана. Вот так! Только что рассуждал о фотографии, вспоминал Пришвина... У него всегда был пес, сеттер. Сейчас бы он мог сослужить службу, выбежать к людям. В капкане на Чичиге: ни сесть, ни встать. Опереться на руку не могу. По- пытаться ее вправить? Сжал зубы. Не получилось. Только боль. И все то же самое. Над древними морщинистыми ивами и вязами Чичиги раннее не- бо. Солнце в конце декабря восходит поздно, да еще с правительствен- ной двухчасовой задержкой. Что делать? Лежу на спине. Чувствую, как зимний рыбацкий сапог с войлоком внутри наполняется ледяной водой. То ли я его пробил, то ли просто затекает через край. Но что-то надо делать. Если сразу вывих не вправить, то потом все распухнет. Хотя и самому это делать опасно, можно порвать ткани, со- суды. И все-таки, набравшись отчаяния, я еще раз попробовал. Щел- чок! И рука стала моей! Принялся сразу высвобождать изо льда ногу. Прочно засела между льдом и крутым берегом. Но вроде не сломана? Наконец вытащил из хватки ручья ногу, ощупал: цела. Поднялся и, уцепившись за ствол, выбрался на берег. Хо-хо! Сразу не стал выкручивать носок, выливать воду. Пошел, прихрамывая дальше —уже не к курганам, а по склону холма. Надо ведь было застать самый лучший утренний свет! Но вос- ход солнца быстро ослеп, словно бельмом затянуло зрак космоса. Уже начинается? Все-таки несколько кадров сделал и пошел вверх по хол- му, этот холм называется по деревне, когда-то стоявшей здесь —Глин- ники. Наверху нашел в старых яблонях и вишнях поваленное дерево,
разгреб снег. На этом мой поход окончен, понял я. Рука ноет, ногу про- стреливает. И вообще явно не по себе. Долго не мог развести костер. Надрал бересты, и огонь заполыхал, дохнул баней и летним вечером в Колокольне. Огонь полыхал, обдавая меня жаром на морозном ветру. Здорово я замерз, пока разжигал костер. Тянул к пламени руки. Поло- жил подмерзший хлеб на горящие ветки. Потом уселся и ел горячий хлеб с салом, пил разопревший чай из термоса. Ветер вышибал слезу, стягивал бороду. Мне иногда и представлялась какая-то такая ситуация. Рано или поздно любителя одиноких походов ждет что-то вроде наказания «за индивидуализм», об этом еще Астафьев написал рассказ «Сон о белых горах». Мой рассказ я бы назвал «Чичига». Даль дает толкование это- му слову: долгий, кривой валек, которым бьют лен, чичиговатый —уп- рямый, беспокойный, причудливый, привередливый, на кого не угодишь. А словарь пословиц говорит, что давать —драть —чичигу значит из- бивать кого-то, таскать за уши в качестве наказания. Так и есть! Вот те- бе и провиденциальные наименования в духе Флоренского, его учения об именах. Надо обходить стороной этот ручей. Да как? Через него ле- жит путь в местность. Сидел у костра три с половиной часа, сушил войлочный чулок из рыбацкого сапога. Вспоминал ненароком бригаду железнодорожни- ков, сидевшую неподалеку в поезде. Они-то и толковали о конце света. И молодой крепкий кареглазый мужик в таких же рыбацких теплых
сапогах, я на это еще обратил внимание, — заметил, что мы сами себе конец света давно устроили. Да и не только мы, добавил он и заговорил о Ланце, аутисте, рас- стрелявшем в американской школе двадцать детей и несколько взрос- лых совсем недавно, два или три дня назад. И зовут его Адам, приходит мне на ум. Говорят, он был готом. Сно- ва и снова подтверждается мудрость вековечная: кто на что молится, тому и уподобляется. Нет, американцы молятся не на черные образы готов, а на оружие. Как и мы. Как и все на этой планете. Допивая на дорогу остатки чая, думал: а что, если бы сломал ногу, и лед не выдержал бы. Вот это и было бы личным светопреставлением. Или даже продолжал бы держать. Но руку я не вправил бы. И сколько так лежал бы? Приблизившись на обратном пути снова к Чичиге, заметил рядом со своими с утра одинокими следами чьи-то еще. Человек шел по мое- му следу. Свернул к Чичиге. И вернулся обратно, — скорее всего в озер- ный дом. Ну, да, падая, я крикнул. Видно, крик услыхали рыбоводы... К часовне я все-таки вышел под вечер. Ее освещало вечернее солнце. Сфотографировал большак и часовню. Но уже понимаю, что не сов- сем то. Или даже совсем не то. Большак не дымился, как летописная строчка Твардовского. Нет уже той энергии. Или скорее умения эту энер- гию чувствовать и извлекать. Машина снова побеждала меня. А я на остановке «349 км» дожидался другую машину, которая вскоре и появилась в декабрьском морозном сумраке и повезла меня в город к рукописям и снам. Эх, морока гоньбы за светом, печально размышлял я, осторожно держа на рюкзаке ноющую, горящую в ключице, да и в локте и в кисти
руку. Правую руку. Одной левой печатать, конечно, не буду. Придется пережидать. Читать книги, от которых меня увел фотоаппарат. Но и фо- тографиями можно будет заниматься? «А как же! Как же!» —клацал зубами мой даймон. И глаза его блистали так, что я уже —за неделю до завершения года —был уверен: конец света отменяется.
ЗРЕНИЕ СКВОЗЬ ДИКОЕ МЯСО
Мистерия Заболоцкого «В этой роще березовой». Роща райский сад «вдалеке от страданий и бед, / Где колеблется розовый / Немигающий свет». Роща —храм, где служит целомудренно бедную заутреню иволга с деревянной дудочкой. Поэт следит за полетом иволги над рекой, над обрывами; камыш чер- неет траурной лентой, —иволга летит уже над руинами, молчит. «И смертельное облако тянется» над ее головой. Птичий взор поэта вос- паряет выше: «За великими реками / С опаленными веками / Припаду я, убитый к земле». Здесь томительное предчувствие смерти. Смерть — ворон-пулемет (неизбежна ассоциация с «воронком»): «Крикнув бе- шеным вороном, / Весь дрожа, замолчит пулемет. / И тогда в моем серд- це разорванном / Голос твой запоет». Иволга отпевает поэта —и он снова оказывается в роще, «Где лавиною розовой / Льются листья с вы- соких ветвей, / Где под каплей божественной / Холодеет кусочек цвет- ка...» Ведь это сердце поэта холодеет от смертельной истомы (и сердце читателя) —и воспламеняется над ежой: «Встанет утро победы торже- ственной / На века». Год написания этого дивного стихотворения - 1946. Наверное, со- временники воспринимали его несколько иначе, подразумевая под по- бедой — Победу во второй мировой войне. Ну, а нам, поздним читате- лям очевиден религиозный смысл этого стихотворения. Читая эту вещь Заболоцкого, я, конечно, видел Белкинский бере- зовый лес, южную опушку с прозрачными травами и цветами, у излу- чины древней речки Ливны. Там есть и заросшие травой окопы. «Творцы дорог» —гимн строителю, машинисту, инженеру, земле- копу; стихотворение взрывается, хрустит, гремит; человек сокрушает косную материю, превращая ее в кубы и плиты, и «черный ковш взды- мая, уж сыплет их, урча». «Народ-строитель, маг и чародей, / Здесь встал, как вождь, перед лицом вселенной» и приближает час, когда «веществ круговорот / При- знает в нем творца и властелина». А что ж «веществ круговорот»? И «тайник миров»? В третьей части поэмы мы туда проникаем и становимся свидете- лями вечной мистерии столпотворения, но творит этот столп Природа, столп жизни, музыки, цветов. Образы, краски этой части ярче и чище, плоть слов на глазах оживает: навстречу льдам несется струя тропиче- ских морей, —и вот «Весенними лучами озарен, / Уже летел, раскинув опахала, / Огромный, как ракета, махаон. / Сиятельный и пышный само- званец. / Он, как светило, вздрагивал и плыл, / И вслед ему неслась тол- па созданьиц, / Подвесив тельца меж лазурных крыл. / Кузнечики, сог- ретые лучами, / Отщелкивали в воздухе часы, / тяжелый жук, летаю- щий скачками, / Влачил, как шлейф, гигантские усы».
Это волшебство! Заболоцкий — волшебник всесильный, невероят- ный. Это все может только присниться —поэту с открытыми глазами и разверстой душой. Строитель сокрушает сей прозрачно-призрачный столп; он победитель, но уже не слышит созвучья древней мелодии. Побед без потерь не бывает? Но вот проведем опыт: выбросим, вырубим, взор- вем, черным ковшом погрузим в автомобиль и увезем монолитной стро- фы куски: «Творцы дорог» без третьей части представим. Ну, какова потеря? Какова жертва? Это же катастрофа. Перпетум мобиле русской поэзии Изумительное ощущение необъятности, космичности в ранних сти- хах Фета: «Кот поет, глаза прищуря,/ Мальчик дремлет на ковре,/ На дворе иг- рает буря,/ Ветер свищет на дворе./ «Полно тут тебе валяться,/ Спрячь игрушки да вставай!/ Подойди ко мне прощаться,/ Да и спать себе сту- пай». / Мальчик встал. А кот глазами / Поводил и все поет; / В окна снег валит клоками,/ Буря свищет у ворот». Совершенно простой и в то же время сказочный мир. Кот каким-то образом связан с бурей: буря свищет, он поет; у бури шуба клочьями, как у кошки. Но и мальчик связан с бурей: он устал возиться с игруш- ками — а буря играет, у нее свои, снежные игрушки. Мальчик ее ни- сколько не боится, —заснул. Мир неги посреди космоса зимы воспри- нимается как чудо; в нем есть какая-то первозданность; он вдруг явил-
ся: уже цельный, существующий по своим законам: «Кот поет, глаза прищуря»... Кот —существо домашнее, но и гость, агент внешнего мира, мира природы; в нем что-то языческое; вообще кот —в трансе: «Маль- чик встал. А кот глазами/ Поводил и все поет»... Эти движения коша- чьих глаз выразительны, незабываемы, неостановимы, словно некие ме- ханизмы, колесики перпетум мобиле русской поэзии. Измерение Пока болел, перечитал Дилана Томаса. Полезно перечитывать (и, возможно, болеть). Вот строка, например, на которую прежде не обра- щал почему-то внимания: «Нет Времени в часах, как Бога —в храме».
Глубокая метафора. Храм как часы священного. Храм как инструмент измерения священного. И безмерная горечь. Попробуйте сначала объяс- нить время, найти его... Дилан Томас обетованный Перечитывая стихи Дилана Томаса, собранные в одной книге с его прозой, вновь опасался того же разочарования, что постигло мою пер- вую попытку. Речь только о стихах. Тогда мне показалось, что лучше было бы оставить чтение после «Вступления», большого стихотворе- ния, предваряющего сборник, настолько оно мощнее всего остального. И тогда бы возникал удивительный эффект... ну, что-то вроде послед- него взгляда Моисея с гор на землю обетованную, вступить в которую ему уже было не суждено. «Вступление» обещало ВСЁ. В нем слышал- ся библейский гул. Конечно, и Уитмен вплетал свой голос, и многие другие. Но чувство автора было подлинным, дилановским, всезатоп- ляющим. Да разве удержишься?.. Ну, пусть Моисей и помер, а мы-то, остальные? Пойдем дальше! Увы, многие вещи сборника казались на- бором ярких метафор и не более того. Чем-то они напоминали даже заумь нашего волхва Хлебникова. Многозначные, темные метафоры. Но у Хлебникова эти пласты пронизаны корнями смысла, хотя его порой
и не так-то просто уловить, изложить. У Хлебникова есть необъясни- мая цельность, все его стихи как птицы движутся по внутреннему ком- пасу к какому-то полюсу. Совсем не то у Дилана Томаса. Его птицы ча- сто бессмысленно кружатся, ему не хватает воли — или желания? — направить их, заставить клевать зерно, из которого и высекается обыч- но свет, озаряющий все стихотворение. Пиит, кажется, неряшлив и не- трезв... В общем, на этот раз я не был столь категоричен (слеп и глух) и в сборнике нашел еще много восхитительных стихов, семь-девять (а все- го в сборнике восемьдесят девять стихотворений). Ради них стоит побро- дить по этой валлийской долине, подышать морским ветром... Но все- таки «Вступление» —подлинный шедевр, гора Нево (продолжаю биб- лейскую метафору). И вот что любопытно. Это было последнее закон- ченное стихотворение мастера. К чему я клоню? Да к тому, что останов- ившись на холме Дилана Томаса, можно ощутить дыхание земель обе- тованных — земель ненаписанных. А это ощущение удивительное, не каждый день подобное испытаешь... И вообще, земля обетованная всегда лежит за порогом недоступно- го. Но именно поэты могут подвести туда ближе всего. Зрение сквозь дикое мясо «Книга песен» Абу-ль-Фараджа аль Исфахани со всей ясностью по- казывает: Аравийский полуостров и земли, захваченные арабами в 7-8 вв. — вот литературоцентричная Атлантида. И с этой книгой, где соб- раны рассказы о поэтах ранних и средних веков, она всплывает, свер- кая утренними песками, листьями пальм, ночными огнями у шатров, звенит мечами, поет. Поэзия ранних арабов равна поэзии эллинов. И
проза хороша. Вот образец: «Башшар был огромного роста, крепкого сложения, с крупным лицом, длинным и изрытым оспой. Глаза у него были выпучены и заросли диким красным мясом. Его слепота была самой отвратительной, а вид — самым ужасным. Когда Башшар хотел прочесть стихи, он хлопал в ладоши, откашливался, сплевывал напра- во и налево, а потом начинал читать —и происходило чудо». Лучшего определения поэзии я не встречал. Эзра Паунд Поэты создания вертикального взлета. Они сразу проникают ввысь. И уже ведут свои репортажи оттуда. Поэтов питает темное древнее ви- но — ведь поэзия древнее прозы. Это вино —ритм, хаома, дающая про- пуск дальше, туда, куда прозаику путь заказан, почти любому. Вот стихотворение вертикального взлета, стихотворение, брызжу- щее винной росой, Эзра Паунд: ОЕ АЕОУРТО1 Я, истинно я, —тот, кто знает дороги В небесах, и ветер, следственно, —мое тело. Я воочию видел Владычицу Жизни, Я, истинно я, —летящий в облаке ласточек. Серы и зелены ее одеянья, Влачась в широком ветре. Я, истинно я, —тот, кто знает дороги В небесах, и ветер, следственно, —мое тело. Мапи§ апипат ртхй1 2. Перо мое в руке моей. Дабы написать благоприятное слово... Уста мои —дабы возвестить чистое пенье! Кто имеет уста воспринять его, Песнопение Кумского Лотоса? Я, истинно я, —тот, кто знает дороги В небесах, и ветер, следственно, —мое тело. Я —пламя, восстающее в солнце, Я, истинно я, —летящий в облаке ласточек. 1 Ве Ае§ур1о (лат.) — о Египте. При первом издании стихотворение называлось «Ае§ур1оп» — «Египтянин». 2 Мапи8 апппат ртхк (лат.) — «Рука нарисовала душу».
Луна на челе моем, И ветры под языком моим. Луна —жемчужина в водах сапфира. Прохладны в пальцах моих быстрые воды. Я, истинно я, —тот, кто знает дороги В небесах, и ветер, следственно, —мое тело. Хакани и технический прогресс Долго искал и наконец вчера купил сборник Хакани, персидского поэта- мистика: Сидящий выше Хакани, не возомни, что у него — Одни грехи, а у тебя —сплошных достоинств череда. Ведь в небе пасмурный Сатурн всегда сияет высоко, И над Юпитером стоит злосчастья грозная звезда. Так было всюду и везде: где нефть встречается с водой. Нефть поднимается легко и опускается вода. И на поверхности лежит солома после молотьбы, И зерна оседают вниз... Так будет на току всегда. К этому стихотворению переводчик сделал примечание о том, что
вода была ценнее нефти. Сейчас не найдешь безумца, который сравнил бы нефть с соломой... А Хакани сравнил! Он бросил вызов техническому прогрессу. «Ваша нефть сгорит, как солома!» Так ведь и сгорит. А слово поэта на всемирном току так и будет оседать вниз, наполненное тяжестью вы- сокой пробы. По дороге постылой Поэт Се Тяо жил в пятом веке, был человеком весьма знатного про- исхождения, но и странно непритязательным, предпочитавшим оста- ваться в тени, хотя способности и все то же происхождение открывали ему двери всяких канцелярий Поднебесной. Но служил он на скромных должностях в отдаленных уездах. И все-таки испил чашу своей судь- бы: стал невольным свидетелем готовящегося заговора, был заговорщи- ками обвинен перед государем и казнен. Ему исполнилось тридцать пять лет. Вот одно из его стихотворений. Ночью еду по дороге, ведущей в столицу Я в тоскливом смятенье велю собираться в дорогу, И быстрее, быстрей —запрягают коней у ворот. На бледнеющем небе редеют и гаснут созвездья. Первый отблеск играет, собой предвещая восход.
От обильной росы все вокруг стало мокрым, Обернувшись, смотрю, как заря, разгораясь, встает. Пусть отсюда родные места далеки бесконечно, Но безбрежен простор этих круч и стремительных вод. В официальных реестрах не счесть моих предков деяний, А меня лишь мечта об уходе от мира влечет. Тот, кто нормы блюдет, —на дрожащих ногах ковыляет, Как предел вожделений монаршую милость он ждет. Я распряг бы коней, только как оправдаться сумею? Ну так в путь! По дороге постылой вперед! Поэма рока и пространства «Слово о полку Игореве» —живая древность, перечитывать можно не раз. Это поэма о роке и пространстве. Поэма языческая. Христиан- ский князь с дружиной и крестьянским ополчением выступает в поход на Степь, на «поганых», т. е. язычников. Он отправляется на покоре- ние Пространства. Чтобы добыть славу и честь. Языческое простран-
ство грозит ему: затмевается солнце, появляются звери, свищет див на дереве. Мы понимаем: поход обречен. Но князь всех подбадривает и призывает уповать на Бога. Есть в этом привкус древнегреческой трагедии. Половцы идут как тучи, телеги у них кричат лебедями. Языческое пространство окружает горстку храбрецов (тут вспоминаются спартан цы Леонида, осыпаемые стрелами персов). Князь пленен. Пространство язычества победило. Князь бежит. И помогает ему Пространство же. Это бегство демони- ческое. (На Древнем Востоке: бегство бога-пастуха Думузи от Иштар с различными превращениями.) Христианский князь в содружестве с языческой природой. На мой взгляд, лучшие страницы «Слова». Здесь меняется ритм: Игорь спит, Игорь бдит, Игорь мыслию поля мерит от великого Дону до малого Донца. ...Кликнула, стукнула земля, зашумела трава ...горностаем к тростнику и белым гоголем на воду ...серым волком ...соколом.
Теплые туманы Донца, студеная роса, зеленая трава на серебряных берегах (берега меловые), веселые песни соловьев на рассвете, стук дятлов по оврагам. До озноба чувствуешь эти степные утра. Странно взгляд автора совпадает со зрением современного человека эпохи гло- бализма. Это в наше время не составляет труда мыслию обширные пространства мерить. С детства у нас под рукой карты, глобус, а сейчас и компьютер. Но автор «Слова» умеет это делать — пространственно мыслить —не хуже, а. пожалуй, и лучше: ясно, смело. Эпитеты, сочетания красок, метафоры —удивительная чистота, точность, сочность. Древнерусский текст рокочет и гудит, я читал его вслух еще школьнице дочке. И она с интересом слушала, не понимая всех слов, но воспринимая их прапамятью. Крыки лебедей, кличи ди- ва, клекот орлов, и то, как лисицы брешут на чръленыя щиты и грем- леши о шеломы мечи харалужные. Крепкое вино эта старая речь Донца и Дона, Днепра. Ослепительное зрелище: поход христианского князя в языческую степь. Все это столь целостно и гармонично, что всякие споры и сомнения упраздняются: подобные вещи вневременны.
Безумно жить Перечитал «Двенадцать», очень удивился, поэма-то совсем малень- кая, ее хочется читать дальше, таков легковейный ее дух, так отчетли- вы голоса мужиков, шагающих в лабиринте улиц. И улицы эти превра- щаются в лабиринт истории, двенадцать заблудились там навсегда. Лег- ковейный, конечно, не значит легкий. Стих легковейный, но —как огонь. Немного остыв, сразу чувствуешь тяжесть окруживших тебя, чи- тателя, образов. Образы —сюрреалистические, из кошмарного видения. Двенадцать, кровавое знамя (ближайшая кровь — Катьки, проститут- ки), Святая Русь с пулею, Богочеловек с невероятными цветами. В этой поэме мрак и огонь истории, средоточие всего. Вникнуть в нее — зна- чит, многое понять, а даже точнее воспринять. Понять эту страну... — другой поэт писал об этом. В школьные времена вряд ли это было возможно. И поэма казалась скучнейшей и длинной. Не знаю, какой предстает она сейчас. В более поздние времена, когда пришло увлечение Блоком, я так и вообще «Две- надцать» пропускал, окунаясь в символизм чистый, безо всякой приме- си. «Мы встретились с тобою в чистом храме», «О, я хочу безумно жить», «И скоро я расстанусь с вами, И вы увидите меня, Вон там, над дым-ны- ми горами, Летящим в облаке огня». «Соловьиный сад», «Незнаком- ка»... В последнем поражала метафора женского взгляда, «берег закол- дованный», «очарованная даль». Ведь так и думалось о женщине: что это некая страна. «Соловьиный сад» был прекрасен, как живопись им- прессионистов, и непонятен, что служило обещанием: рано или позд- но и это поймешь. Теперь вижу, что напрасно избегал «Двенадцати»... Перечитать поэ- му заставила меня книга В. Новикова «Александр Блок», недавно вышед- шая в серии ЖЗЛ. Новиков говорит, что здесь наивысшее напряжение от столкнове- ния Прозы и Поэзии. Здесь —предел, рубеж родного языка, и дости- гал его лишь однажды другой палимый всеми жаждами мира палом- ник —Пушкин. Читаешь заново и полностью автору веришь. «Двенад- цать» —шедевр, вызывающий множество ассоциаций, выводящий в бес- конечность русского космоса. То есть —символ, по А. Лосеву («Проб- лема знака и символа»). Разумеется, Новиков — не только об этом. Книга обстоятельная и энциклопедическая, читать ее второпях про- тивопоказано. Вначале, может быть, даже и раздражающе медленная. Но это бывает почти в каждой вдумчивой книге, некая приливная вол- на, требующая усилий. Дальше уже текст влечет тебя. Новиков где-то роняет о своем герое: царевич. Вместе с ним —Пре- красная Дама. Отношения их необычны, в высшей степени драматич- ны, роковая сила их заставляет вспоминать трагедии древних греков. И автор разворачивает эту трагедию, цитируя стихи, письма, при-
влекая свидетельства очевидцев и всегда тем или иным образом давая почувствовать величину своих героев, равных, как я уже сказал, скорее древним персонажам. Хотя и рассказывает о своих героях различные «бытовые» подробности. Живые люди, мы понимаем... Но навсегда иные. «О, я хочу безумно жить» —ведь обычный человек расценит это ско- рее как жажду жизни, а тут ведь программа безумной жизни: «Все су- щее —увековечить, / Безличное —вочеловечить, / Несбывшееся —во- плотить!» В этом мире поэта —стихия чистых и сильных энергий, опас- ных и чуждых для простого смертного. Материал ценен и подается автором со всем тщанием и тактом. Но все-таки современный исследователь не самоустраняется. Его личный голос весьма отчетлив. Нередкие сентенции стремятся к афористично- сти. «Несбывшаяся мечта не есть ложь». «Иллюзия самоубийства порой маячит в сознании человека, одержимого как раз жаждой жизни...» «Сколько жизней ты способен прожить —на столько книг ты имеешь реальное право». «А бывают шедевры, обращенные в будущее, дозре- вающие на наших глазах». И так далее. И, кстати, последнее процитированное замечание как раз и приме- нимо к «Двенадцати». Я в этом убедился окончательно и бесповорот- но. Но не скажу, что все мне стало ясно в этой поэме. Может быть, даже наоборот —смута возросла. «Безумно жить» —это ведь и об этих двенадцати, бродящих в своем лабиринте. Что ж, значит, чтение не окончено. Мрамор Днем солнце, ночью звезды; раньше всех всходит Венера — звезда Чалбон у эвенков (сейчас закопался в их сказания); над моим ручьем паслись лоси; в воскресное утро разбудил лай гончаков и призывные напевы горна, мне на ум сразу пришел Моцарт, концерт для горна. Понимаю охотника, но удачи желал убегающему зайцу, или кого там гнал этот страстный дуэт: заливистая сука и глухо бухающий кобель. За всю неделю не видел ни одного человека —наяву, зато многих —во сне. Такая контрастность бодрит: днем солнце, безлюдье, ночью различ- ные персонажи, под утро лед в котелках. У меня с собой книжка, тонкая, в белой твердой обложке, стихи Микеланджело, недавно у букиниста купил, точно такую же я нашел в библиотеке полка, стоявшего под Газни, у мраморной горы Пачангар, в ней добывали мрамор для нужд полка, белоснежный с прожилками цвета морской волны. Я уже не помню, что именно меня привлекало в этой поэзии 27 лет назад, но вот сейчас, на склоне в палых листьях над крапивной чашей буквально примагнитило стихотворение, которое я
для себя называю «Мрамор» (стихи у мастера без названий), вот на- чало: Каков бы ни был замысел Творца, Его в избытке мрамор заключает. И мысль любая в камне оживает, Коль движет ум работою резца. Поразительная метафора не только творчества, но и самой приро- ды. В ней теснятся образы и помыслы, и попробуй выбей их резцом. Чоран, рассуждая о творчестве, вспоминает буддийскую притчу о мыши в каменном гробу, грызущей выход, мол, таков удел художника. И гроб этот мраморный. Днем —цвета сапфира; а ночью непрони- цаемый —даже сквозь проломы звездного света.
Не только замыслы Творца, но и мы сами закованы в этот мрамор. И если есть свобода, то она —вне природы, там, где кончается мрамор. По крайней мере, такова, кажется, логика буддийской притчи. И еще интуиция наблюдателя, сидящего на склоне осеннего дня. Хотя стихо- творение мастера немного о другом. Но, наверное, и эту мысль хранит его мрамор. Лебединой тропой Некоторые ассоциации вспыхивают мгновенно и держатся потом долго. В одну из весен после чтения Дхаммапады, на прогулке по ок- раине города посреди ржавых берегов в дыму трубы ТЭЦ внезапно уви- дел плывущего лебедя. «Как лебеди, оставившие свой пруд, покидают они свои жилища», — написано в главе об архатах, сиречь мудрецах. С тех пор эти птицы всегда прибывают прямиком оттуда. На водохранилище они были про- летом. Но потом я слышал, что несколько лебедей остались у нас зи- мовать, водохранилище до конца не замерзает. И вот этой зимой, пойдя по железнодорожной ветке, увидел — и снова неожиданно, странно — плывущих белых и серых птиц. Хотелось сравнить их с молчаливыми фрегатами. Все-таки явление их здесь по- среди смоленской зимы напоминает видение Летучего Голландца. Они
прервали свой путь в Индию. «Зачем бить крылья тысячи верст», —что- нибудь вроде этого сказал вожак. И они остались. Мудрость вожака под вопросом, неизвестно, как они переживут зиму. Но пока, правда, и зи- мы-то нет. И эти архаты свободно плавают по всему обширному водо- хранилищу, выбираются в тростниках на островки, чтобы почистить пе- рья. Человека чураются. Два дня я за ними ходил, и ближе, чем на сто пятьдесят —двести метров они меня не подпускали. И только на тре- тий — изобильно солнечный — день удалось подойти немного ближе. Они плавали, переговариваясь на пали или даже санскрите. Может, речь была о стезе, трудной для понимания, как путь птицы в небе. Или они наставляли: «Он оскорбил меня, он ударил меня, он одержал верх надо мной, он обобрал меня. —У тех, кто таит в себе такие мысли, не- нависть не прекращается». Кто знает, не умеют ли они читать мысли. Хотя у любого найдется недруг. А возможно, они просто тихонько пели: «О! Мы живем очень счастливо, невраждующие среди враждебных; среди враждебных людей живем мы, невраждующие... О! Мы живем очень счастливо, хотя у нас ничего нет. Мы будем питаться радостью, как сияющие боги». Солнце рано и быстро село, добирался до дома в потемках. Меня рыбак подвез на своем автомобиле. Он рассказал, что позапрошлогод- ней зимой лебеди тут тоже были и по льду подходили к самым лункам рыбаков, ну, те им подбрасывали рыбьей мелочевки. Вот-вот, думал я, покачиваясь в теплом сиденье, —настоящая, а не метафорическая ра- дость; значит, они стали попрошайками. «Да меня они не интересуют, —признался рыбак, —к рыбе все мое внимание». Ну, я и сам не чужд этой забаве, и мы проговорили о снастях, прикормке и клеве до самого дома. Но когда дома я снова потянул с полки Дхаммападу и начал читать «Главу о мире» — «Лебеди путешествуют тропой солнца; они путеше- ствуют по небу с помощью иддхи», —все соображения рыбака (и мои сомнения) показались мне наветом.
На шатком шаре Встретил родственницу (этому предшествовали внезапные воспо- минания в троллейбусе о ее матери, ее муже, о ней, отцовской дерев- не), на остановке. Она подробно рассказала о смерти мужа, о том, как он ездил зимой на кладбище и веточками отмечал место для могилы, как у него откачивали жидкость, мешавшую сердцу, как отекала и си- нела правая рука... и как он выдохнул и умер. Анатолий был высок, широкоплеч, энергичен. Охотник, мастер (работал механиком и води- телем). Я хочу жить долго, говорила мне его вдова со страстью, хочу быть старой, чтобы ко мне дети на чай приходили, внуков приводили... Смерть мужа ее оглушила. Да и всех, кто знал этого быстрого че- ловека. Он и умер как-то быстро, едва ли не торопливо. «Если есть несправедливые смерти, то справедлив ли Бог?» —спро- сила она, добрая и мягкая женщина. Мне нечего было ответить. Что тут ответишь? Перед смертью пасует разум. И ничего нового не изобретешь. Ничего убедительно утешитель- ного. Страх и трепет. Ожидание унижения болью. Кровь, дыхание ис- течет гноем. Заткнут рот ватой. И спасения нет ни в чем. Только в словах. Слова —ловушка для жизни. Вот этот день разгорается высоким августовским небом и в сердце поднимается экстатическая волна. Через час она схлынет. Все станет обыденным. Но это чувство уловлено словами. Плохо —моими. Куда как лучше - Аттилы Иожефа, чье стихотворение сразу и попалось мне, едва открыл свежий номер «Иностранки»: «Я в поисках объехал шар земной, / а Бог стоял все время за спиной. /................// Я ползал на карачках: Бог смотрел. / и не подумал протянуть мне руку. / Я понял, что свободен, и посмел / Подняться сам. Спасибо за науку. // Так Он помог мне —тем, что не помог. / Он был огнем и стать не мог золою. / Всяк любит как умеет, вот и Бог / меня оставил, чтобы быть со мною. // Плоть немощна, и страх —защита ей, / Но преданности по- лон неизменной, / с улыбкою я жду судьбы своей / на шатком шаре, в пустоте вселенной». Но... начал за здравие, а... Что такое: пустота вселенной? Отрица- ние всего, что было сказано? Тогда к чему, к кому он чувствует предан- ность? К пустоте? Прятки в комнате тысяч зеркал. Прятки с самим со- бой. Да прятки у Аттилы Иожефа закончились скверно: в зеркальную комнату ворвался поезд, реальный и грубый, тяжкий, грохочущий. Поэт бросился под колеса. Поэт —не его отражение. Но с чего я взял, что стихотворение начинается за здравие? Оно все —за упокой. Все как бы в подтверждение знаменитого вопля Ницше:
Бога нет, и мы его сами убили. А мне-то оно показалось сначала духоподъемным. Видимо, все де- ло в проецировании моего утреннего чувства... Хотя запись начинает- ся с трагического известия. Собственно говоря, им же и заканчивается. И светозарное чувство здесь неуместная контрабанда. Здесь, на шатком шаре, в пустоте вселенной. Осень в Смоленске Последние новости: город накрыли дожди, похолодало и как-то враз деревья накинули желтые плащи, но ветр их немилосердно треп- лет, рвет, и в пасмурном воздухе уже отовсюду торчат голые сучья... Почему-то под коркой зазвучал Пушкин: «Что делать нам в деревне? Я встречаю...» Но у него речь о зиме. Да и город наш не деревня, хотя на укромной улочке Красный ручей можно встретить небольшое стадо коз в репейниках. Ну так вот, осень, и от чая я не отказываюсь, сам се- бе его завариваю и подношу. И читаю все-таки не Пушкина, а Йейтса. Он поэт этой осени в Смоленске. Почти каждое его стихотворение вы- зывает ассоциации, будит мысль и потом курится прозрачным дымком, —три признака, по которым я распознаю настоящее (для себя). ПЛАЩ. Я сшил из песен плащ. / Узорами украсил / Из древних саг и басен / От плеч до пят. / Но дураки украли / И красоваться стали / На зависть остальным. / Оставь им эти песни, / О Муза! Интересней / Хо- дить нагим.
Одно из стихотворений этого сборника, купленного в магазинчике за Днепром. Вначале я подумал, что какое-то не осеннее стихотворение-то. Но заметил перекличку и решил оставить, правда, рискуя показаться тем са- мым дураком. Но плащ Йейтса только сумасшедший на себя приме- рит. По крайней мере в наше время, не знаю, как обстояли дела рань- ше. У города свой плащ, ржавая дерюга, серая ольха, зеленые заплатки, речные чайки на плечах, черный уголь. Дома по оврагам топятся дро- вами и углем... И скоро дерюгу город скинет, обнажится вся мощь и немощь этого тела. Да и сейчас понятно, что Смоленск —город 17-19 ве- ков. Двадцатый не оставил здесь ничего, кроме своих коробок, бетон- ных столбов и памятников, не многим отличающихся от столбов, безы- мянных мостов... ...Здесь моя мысль ускользает по столбовой дороге —по Днепру. По- ка писал это, успел прочитать еще одну вещь Йейтса —«Плавание в Ви- зантию». Да это уже другая песня. ...Но уже прошла ночь, и выглянуло солнце, а осеннее солнце —ге- ниальный архитектор. И город предстал во всей вневременной сути. Ну, может, и не во всей, но его линии восходят к этому. Блюз у Геркулесовых столпов Как только начал читать это стихотворение Олеси Николаевой «Ге- рой», в памяти зазвучало что-то блюзовое. Так эта музыка и сопро-
вождала все стихотворение, небольшое по размеру и огромное по сути, переливающееся спокойными, но внутри пылающими красками, греко- библейско-арабское, подводящее нас, сухопутных крыс прозы, к пре- делу мира в кипящем море... Ох, что-то витиевато заворачиваю. Но та- кова природа стихов, они требуют соразмеренного эха, о стихах лучше говорить на пределе, а это и есть поэтический язык, как определял его Бахтин: в поэзии язык достигает своего предела. Геркулесовых стол- пов. Или — развернем метафору: той линии в пространстве, которая лежит за последними видимыми объектами, квазарами, —далее уже зона сверхсветовых скоростей. То есть зона невозможного. А именно ту- да и направляются все барки, галеры, байдарки и катера, ведомые пии- тами. Но большинство так и кружит где-то... в лучшем случае у мыса Доброй надежды. Корабль с Ионой прорвался дальше. И унес нас. Рас- пахнул времена. Ведь это видишь почти наяву: Золотой Ковш, дыра Аида. Здесь нам даруют ослепительный миг прикосновения к сознанию древних. В этой точке вырастает Время Сакральное, заставляя сколь- зить взгляд вверх, вверх —и уже предчувствовать Того, Кто избрал беднягу юнгу жертвой, — а на самом деле героем. Но для того, чтобы героем стать, мало быть избранным, надо и самому сделать свой вы- бор. Об этом толкуют созерцатели ислама: все твои поступки уже есть, ты должен лишь принять тот или другой. ...Кстати, эта реплика в сто- рону на самом деле не так уж случайна. Юнга, засыпающий на мешке со смоквами и летящий в небесные выси, —разве это не вызывает в со- знании полет пророка на странном животном по имени Бурак? В этом смешении нет ничего странного, обе религии исходят из одного ство- ла, да, конечно, и все. И понятие героического во всех традициях
одинаково: это самопожертвование. И юнга делает свой выбор, бро- сается за борт корабля, идущего не туда, но на самом-то деле падает не в пучину, а вверх. ... И мы думаем, думаем напряженно, кто из нас, на этом корабле... кто... кто... «Овидий, я тебя так слепо вижу» Недавно закрыл роман Кристофера Рансмайра «Последний мир», посвященный дням изгнания Овидия. И вот прочел «Овидиеву тет- радь» Елены Крюковой. Это буквально эхо романа. А точнее, эхо Ови- дия, эхо сурового и красочного мира Скифии. В «Гибели Рима» вдруг вспомнился «Андрей Рублев» Тарковского, его видение Страстей на снегу. И у Крюковой Рим какой-то очень русский. Некоторые стихи не- ожиданно напомнили мифологию Блейка, его картины, его странных персонажей: Лос, Уризен. У Елены Крюковой Овидий показан в орео- ле бессмертного, если вспомнить определение Степного волка Гессе. Он предстает в живописном видении. Стихи Елены отличаются необыч- ной живописностью, так что ассоциация с Блейком-художником впол- не объяснима. И написаны стихи пылающими красками: «Телега скрип- лая. И бык кроваво-рыжий», «Дым-и-гарь. И кровь династий,/ Факе- лов горячий плеск», «И горел плащ кровавый царя», «На чернь души Иезавель /Кладет безумную лазурь»... Крюкова творит свой миф —об Овидии. Названия некоторых стихотворений тоже вызывают в памяти
Блейка: «Овидий отделяет твердь от воды», «Создание луны и солн- ца», «Видение ада». На бессмертного нельзя смотреть открыто: «Овидий, я тебя так сле- по вижу». Но это в первые мгновения, когда, вызванная воображением, перед нами является смутная фигура. Чувствуется, что и сама Елена смущена. Это передается и читателю. В дальнейшем мы увидим поэта как будто яснее: в любви, в старческой немощи; на наших глазах будет разворачиваться нисхождение поэта на берег изгнания. И все-таки за- гадка останется. Загадочен даже ближний, тот, с кем ежечасно дели- шься самым сокровенным на протяжении долгих лет. А что уж гово- рить о поэте, который якобы жил —как утверждают источники —в та- ком-то году до нашей и в таком-то году нашей эры. «Любовью я дотла спален», —с горечью бросает поэт. Но это пламя стало стихами. Оно горело на железном скифском берегу, там, где «Снег и зеленое море». Косоглазие В «Поэме о сути всего сущего» Руми есть притча о мастере и косо- глазом подмастерье, который на просьбу принести сосуд из комнаты ответил, что там два сосуда, какой, мол, из них принести? Мастер от- ветил, что там всего лишь один сосуд, его-то и следует немедленно при- нести. Но по версии подмастерья их было два. «Так разбей один из них!» —потребовал мастер. Подмастерье подчинился, разбил один со- суд. А второй просто исчез. Руми восклицает: о, если бы столь же легко искоренить порок дву- личия! О, если бы сосудов было всего два, думаю я, озираясь. За недолгую нежность в груди Известно, что книги не только мы читаем, но и книги читают нас. Читают и запоминают наше время. И когда с полки снимаешь ту или иную книгу, открываешь, — и окунаешься в прошлое. Ну, впрочем, это происходит не со всеми книгами, а только с особенными, с теми, которые ты мысленно ставишь на «золотую полку». Впервые о Николае Рубцове мне пришлось узнать за тридевять зе- мель, в окрестностях провинциального центра древнего города Газни
(в саду которого, между прочим, похоронен великий суфийский сред- невековый поэт Санайи), в полку посреди выжженной степи. О нем написал бывший геолог, работавший в Баргузинском заповеднике элек- триком, Валера Меньшиков. Он и сам писал стихи. В заповеднике мы и познакомились. Меньшиков очень тепло отзывался о Рубцове и пи- сал, что тот покорил его буквально одной строкой: «За недолгую неж- ность в груди». А прислал он мне стихотворение «Плыть, плыть, плыть». Стихотворение это начиналось знакомой характеристикой нашего мира: «В жарком тумане дня». Дни над степью стояли огненные, пыль- ные, горьковатые от махорочных сигарет «Охотничьи»... Но уже вторая строка странным изломом уводила прочь: «Сонный встряхнем фиорд». Фиорд сулил что-то иное, в нем предчувствовалась прохладная синева. И призывный клич: «Эй, капитан! Меня, / Первым прими на борт!» — отзывался согласным эхом в груди. И уже было ясно, что «капитан» — не наш командир батареи, с которым надо бороздить пучину пыли в тягаче, —а какой-то необыкновенный капитан вроде Ахава из «Моби Дика». И точно! Вторая строфа уже подхватывала тебя и влекла по чудес- ным волнам: «Плыть, плыть, плыть / Мимо могильных плит, / Мимо церковных рам»... И это движение не спадало, остановки не было, ко- рабль на всех парусах или парах шел дальше, выше. Вот возникало та- кое впечатление морской крутизны, округлой, волнующейся. И следо- вали бодрые команды, которым сердце с радостью подчинялось: «Скуч- ные мысли —прочь! / Думать и думать —лень! / Звезды на небе — ночь! / Солнце на небе —день!» Тут возникало такое легкокрылое чув- ство беззаботности. Это было похоже на что-то дзенское. Живи и смот- ри здесь и сейчас. Здесь? Посреди опостылевшей степи? Не думай, ведь на самом деле это уже не степь, а фиорд, море. И снова: «Плыть, плыть, плыть / Мимо родной ветлы». Но это уже и не море, это родная река Днепр. Да, точно: «Мимо зовущих нас / Милых, сиротских глаз...» Где еще такие увидишь? Хотя совсем недавно, весной мы выезжали из полка и перед одним кишлаком нам повстречались мальчишка с девочкой, кое-как одетые, в резиновых калошах на босу ногу, напоминавшие наших детей с фо- тографий военной поры, они гнали небольшое стадо грязных овец, мальчишка лишь мельком взглянул на нас, а вот девочка глядела дол- го и упорно, удивленно, и как-то мучительно. Мне этот взгляд крепко запомнился. Такой же взгляд был у девочки постарше на въезде в городишко перед ущельем Панджшер, окрестности которого мы обстреливали с высоты с утра; вместе с матерью она помогала идти, наверное, своему отцу, мужчине с бородкой, в окровавленной накидке. Перед этим и наши позиции обстреляли, мы разбежались по укры- тиям, пригибаясь под пулями; да один парень из соседней батареи дру- гого полка не успел, пуля попала ему в живот. И как же было близко и понятно то, что говорил вдруг поэт даль-
ше: «Если умру —по мне / Не зажигая огня! / Весть передай родне / И посети меня». Это уже происходило в полной мере здесь и сейчас, в Афганистане, где не было никаких морей и в помине; и здесь действи- тельно не стоило разжигать огней, особенно к ночи, даже и сигарету лучше было прятать в кулаке. Но строчки все же вспыхивали огнем, ве- стью, что шла сквозь пространство куда-то в Вологду да в Рязань. И сле- дующая строфа туда и переносила: «Где я зарыт, спроси / Жителей даль- них мест. / Каждому на Руси / Памятник —добрый крест!» И рефрен уже звучал иначе: «Плыть, плыть, плыть...» —сновидче- ски, с древнегреческим привкусом, и река уже совсем не казалась род- ной, была черной, и весло всхлипывало в сильных руках старца. Да еще и предыдущая строка вспоминалась - про недолгую нежность в груди... Кому-то из нас она и была суждена, эта недолгая нежность. Надо ли говорить, что автора этого стихотворения я полюбил сразу и безоговорочно? Попросил Меньшикова прислать новые стихи, он старательно пе- реписал для меня еще несколько стихотворений. А «Плыть, плыть, плыть» я, конечно, сразу выучил, но все же записал стихотворение в солдатский блокнот. На «гражданке» снова записался в городскую библиотеку и оты- скал сборник стихов Николая Рубцова. Снимал тогда в смоленском ов- раге комнату в частном доме с садом и огородом, и стихи вологодские, Никольские были и про меня. Словно как в космосе, Глухо в раскрытом окошке, Глухо настолько, Что слышно бывает, как глухо. Особенно мне нравились эти строки: К печке остывшей Подброшу поленьев беремя, Сладко в избе Коротать одиночества время. Правда, дров в том доме не было, то и дело срабатывала газовая го- релка и по трубам бежала горячая вода. Но дожди стучали по крыше такие же, и неподалеку нес мутные воды Днепр, хотя и без барж, как на вологодской Сухоне, и без пароходиков; выбрали лес в верховьях, и деревни уже опустели. Но осенний Смоленск был таким же, как и Вологда: Печальная Вологда дремлет На темной печальной земле,
И люди окраины древней Тревожно проходят во мгле. Или вот стихотворение «Вологодский пейзаж»: Живу вблизи пустого храма, На крутизне береговой, И городская панорама Открыта вся передо мной. Пейзаж, меняющий обличье, Мне виден весь со стороны Во всем таинственном величье Своей глубокой старины. Из окна моего жилища можно было увидеть главку домонголь- ского храма Иоанна Богослова, без креста, разумеется. В то время там хранился инвентарь ремонтников, во дворе находилась автобаза... Где еще устраивать стоянку машин, как не в одной из жемчужин древнего Смоленска? Воздыхателям советским на заметку. А поэт живописует Вологду дальше: Сады. Желтеющие зданья Меж зеленеющих садов И темный, будто из преданья, Квартал дряхлеющих дворов, Архитектурный чей-то опус, Среди квартала... Дым густой... В армейские ночи и дни этот пейзаж представлялся волшебным, был желанным, но сейчас нагонял тоску, вызывал вопросы насчет «дрях-
леющих дворов» и архитектурных опусов. Днепровская набережная, где издавна стоит Немецкая слобода, была иллюстрацией заката СССР: все осыпалось, ветшало, рушилось. То же и в Вологде. Разумеется, поэт прямо об этом не говорит, но этот пейзаж красноречивее любых умо- заключений. Мне больше нравились не городские пейзажи, а сельские виды: Высокий дуб. Глубокая вода. Спокойные кругом ложатся тени. И тихо так, как будто никогда Природа здесь не знала потрясений! И за этим то и дело уезжал в Колокольню на Старой Смоленской дороге, в дом родителей жены: оба они учительствовали в деревне, тесть Павел Петрович Петров преподавал русский язык и литературу, и я ему однажды подарил томик стихов Рубцова. Этот томик, конечно, ждал не в магазине, стихов Рубцова было днем с огнем не сыскать. А владел им мой коллега по работе в молодежной газете Виталий Сер- геенков. Ну, а у меня был сборник стихов Хименеса, да под той же об- ложкой и его повесть «Платеро и я». Стихов Хименеса я как-то не мог прочувствовать в полной мере, хотя повесть и нравилась. А Виталик, вы- пускник филфака, испанца ценил весьма. И мы обменялись. Сначала я зачитал новоприобретенную книжку, зачитал и запел. Играл немного на гитаре, подбирал мелодии к стихам. Вскоре мне подпевала подрос- шая дочка Настя: «Заяц в лес бежал по лугу, / Я из лесу шел домой, —/ Бедный заяц с перепугу / Так и сел передо мной!» Еще пели: «В полях сверкало. Близилась гроза. / Скорей, скорей! Успеем ли до дому?» И: «В этой деревне огни не погашены», —и другие стихи. Когда Настя пришла в музыкальную школу, ей устроили экзамен, спросили, какую песню она может спеть? Дочка подумала и запела про зайца. Преподаватели поинтересовались, что это за песня? Чья? Дочка ответила, что Рубцова, поэта, мы, мол, с папой поем. Экзамен она вы- держала. И книга наконец оказалась в Колокольне. Павел Петрович, Алек- сандра Сергеевна, да и бабушка Катя, — все в колокольнинском доме были книгочеи. На чердаке стоял полный сундук старых журналов и прочитанных книг. А в доме книги лежали всюду. И под рукой у Павла Петровича на его месте у окна — самые любимые. Надо ли говорить, что этот сборник Рубцова в зеленой обложке оказался там же? Павел Петрович сразу выучил «Тихая моя родина» —и читал это стихотво- рение вслух домочадцам, гостям, а на улице деревенским жителям, простирая руку на строках: «Купол церковной обители / Яркой травою зарос» —в сторону заброшенного храма на обочине Старой Смоленс- кой. Да там уже и не только трава, но и целые березки и осинки ли- ствой шумели. Так вологодский Рубцов стал колокольнинским поэтом, как говорится, истинно живым.
И здесь, в Колокольне, его строки: «Я не один во всей Вселенной. / Со мною книги, и гармонь, / И друг поэзии нетленной — /В печи бе- резовый огонь...» —уже сопровождались потрескиваньем поленьев и рдяными бликами по лицам. Рубцов стал для нас как бы семейным поэтом, ближе других. И первый опубликованный афганский рассказ у меня назывался: «Просто была осень». Опубликовали его в журнале «Октябрь». Речь в нем шла об октябре в Афганистане, о предутренней смене боевого ох- ранения позиций артбатареи. Солдатик бормотал: «...красовался восток огнеликий... Вот наступит октябрь —и покажутся вдруг журавли...» Как же я благодарен поэту за недолгую нежность в груди. И она все длится. Да не у одного меня. Таково свойство живой поэзии, а по сути —настоящего чуда. К западу идущий Пять лет догонял К западу идущего, так переводится имя Сайгё, поэта 12 века, скитальца, монаха-буддиста, написавшего около 2 тысяч стихотворений танка в стиле югэн, что значит сокровенная красота. Впервые увидел его «Горную хижину» пять лет назад, не смог купить, денег (как обычно) не было. И мне казалось, что я в самом деле видел горную хижину. И вот открыл дверь. С благоговением прочел три стихотворения о весне. От дальнейшего чтения воздержался, не все сразу.
И вот утро: синяя пустыня неба, солнце в комнатах, тишина (хотя по дороге авто и проезжают, но этот звук не касается синевы). Новое стихотворение, чье пространство соразмерно тому, что открывается над крышами: На уступе холма /Скрылся фазан в тумане. / Слышу, пере- порхнул. / Крыльями вдруг захлопал / Где-то высоко-высоко... Вино суфиев Солнце во всей своей огненной красоте-ни-для-кого встает над кир- пичным горизонтом общежития и пышет лучами в мои окна, озаряет фотографии и репродукции картин, китайскую розу в кадке, виноград- ную лозу, гранат на подоконнике, книги. Соединение бездушного бес- смысленного огня со всем этим вызывает странное чувство. Да, как буд- то ты затерялся среди шестеренок и валов гигантского механизма. И умудряешься жить. И гранат с виноградной лозой умудряются пить свет смертоносного океана гнева-огня, громоздящегося над крышей обща- ги. И этот свет ласково сияет на листьях. Что в высшей степени по- дозрительно! И скорее всего случайно. Случайный мир, случайная жизнь, и при этом сколько серьезности во всем. Вот подозреваю, почему суфии были всегда пьяны, да и просто поэты, в них жило это чувство случайности, оно воспламенялось всякий раз, когда всходило солнце, и угрюмая основательность окружающих лишь сильнее их пьянила. Окружающие готовились к войне. Мир городов был суров и вечен. А солнцепоклонник пьян, ибо знал истину случайности.

СИНТАКСИС ГЛУБИННОЙ ЖИЗНИ
Диоген ищет женщину Греческий киник является в третьем романе Гончарова: «Еще опыт... один разговор, и я буду ее мужем, или... Диоген искал с фонарем “человека” —я ищу женщины...» Этот новый Диоген - сейчас он вы- ступает под именем Бориса Райского —прибыл из Петербурга в глушь волжскую, чтобы осветить «картину вялого сна, вялой жизни». Ску- чающий барин поехал на родину так... развеяться, позабыть свежую неудачу: пассия предпочла ему заезжего итальянца. Но «фонарь» тут же вспыхнул: в родовом имении на берегу Волги, среди трав и цветов и пения птиц жили две девушки, Марфа и Вера. Скуки как не бывало. Пушкин обо всем этом навечно уже сказал в стихотворении про зиму и тоску деревенского захолустья, мгновенно преображенного гостями: Нежданная семья: старушка, две девицы (Две белокурые, две стройные сестрицы) И вот: Как оживляется глухая сторона! Как жизнь, о боже мой, становится полна! Марфенька и Вера тоже были сестрами. И первая была светловоло- са, а другая, правда, темная, чем-то напоминающая «Девушку у пруда» Нестерова: «Глаза темные, точно бархатные, взгляд бездонный. Белиз- на лица матовая, с мягкими около глаз и на шее тенями. Волосы тем- ные, с каштановым отливом...»1 Была при девушках и старушка, ее все называли бабушкой, Татьяной Марковной. И дух русской глуши все тот же: Иду в гостиную; там слышу разговор О близких выборах, о сахарном заводе; Хозяйка хмурится в подобие погоде, Стальными спицами проворно шевеля, Иль про червонного гадает короля. И лирический герой то берется за книгу и оставляет ее, то начинает сочинять и все забрасывает. Стихотворение Пушкина, которого, кста- ти, Гончаров два раза сам видел, однажды в университете, другой раз в театре, и всю жизнь боготворил, стихотворение это кажется программ- ным для романа. Борис Райский тоже не чужд искусствам, сочиняет 1 Иван Гончаров. Обрыв.
роман и пишет красками и то хватается за кисть, то принимается за дневники и записки для романа. И дальше все то же: «и дружный смех, и песни вечерком, / И валь- сы резвые, и шепот за столом, / И взоры томные, и ветреные речи, / На узкой лестнице замедленные встречи». И наконец «дева в сумерки выходит на крыльцо». Правда, гончаровская дева выходит на обрыв. И на этом совпадения как будто кончаются. Перед героями распахивается бездна. Ее-то и пытался высветить до дна новый Диоген, изведать «все образы страсти», как замечал сам автор. Тут впору обратиться к предтече. Античные реминисценции, рас- киданные по всему роману, сами к этому подталкивают. Хотя именно этот источник ни разу и не упомянут. Но фонарь нового Диогена явно заправлен Платоновым маслом. Этот свет уже вспыхивал ярко среди пирующих греков, сообщение о котором так и называется «Пир». «Ведь тому, чем надлежит всегда руководствоваться людям, желающим про- жить свою жизнь безупречно, никакая родня, никакие почести, ника- кое богатство, да и вообще ничто на свете не научит их лучше, чем лю- бовь»1, —эта цитата из первой речи на пире могла бы стать эпиграфом к «Обрыву», да и, пожалуй, ко всем романам Гончарова. В самом деле, фонарь Диогена зажегся резким и каким-то лихо- радочным, «лающим» светом уже в первой книге Ивана Александро- вича, которая вся построена на диалогической основе, что вновь застав- ляет вспомнить Платона, его удивительные и всегда живые диалоги. 1 Платон. Пир. Речь Федра.
«Обыкновенная история» —классический роман воспитания. Провин- циальный племянник является к дяде в Петербург. Племянник прекрас- нодушен, романтичен, бросается с объятиями и излияниями и только что не тявкает и не взвизгивает по-щенячьи, —а так и кажется, что он потряхивает длинными ушами. Дядя усердно окатывает его ушатами трезвомыслия. «—Ах, дядюшка! —сказал Александр, —как мне благодарить вас за эту заботливость? И он опять вскочил с места с намерением словом и делом доказать свою признательность. — Тише, тише, не трогай! —заговорил дядя, —бритвы преострые, того и гляди, обрежешься сам и меня обрежешь». Дядя-прагматик в этой фразе дал сжатый конспект всего последую- щего. Племянник «порежется» и дяде немного достанется. Но ничто уже не могло погасить разгорающийся фитилек. Провинциал Александр Адуев скоро влюбляется, разумеется, насмерть, до гробовой доски, с байроническим замахом, и Нева, через которую возят его к возлюб- ленной на дачу, вот-вот закипит. Отсветы Диогенова фонаря показывают нам первый лик этой любви. Наденька — ничего особенного, избитый набор определений, увидеть ее довольно трудно. А вот лицо самого влюбленного представить легче, благодаря реплике его дяди — Петра Адуева. «—Вы ничего не замечаете в моем лице? —спросил он. —Что-то глуповато... Постой-ка... Ты влюблен? —сказал Петр Ива- нович». Вообще надо признать, что все действующие лица первого романа Гончарова довольно прозрачны, окружающая обстановка — призрач- на. Здесь еще нет той густоты красок, что позволила одному из крити- ков назвать стиль Гончарова «фламандским». Но чувство юноши, всту- пающего в большую жизнь, передано очень живо. Он удивляется, не- годует, пытается анализировать, разочаровывается, любит. Первая лю- бовь Александра Адуева в Петербурге —к Наденьке Любецкой (так!). Герой буквально пьян, он то плачет, то смеется, мечется, мечтает ная- ву. Его Наденьку будто уже овеяла своим магическим жестом Афина, —из «Илиады» и «Одиссеи» мы помним, как это происходило: герои становились выше, белее, глаза у них делались лучистее и т. д. Вот и Наденька Любецкая у Александра Адуева выступает преображенной, ее суждения блестят «светлым умом», она глубоко понимает жизнь, и голос у нее «голос! что за мелодия, что за нега в нем! Но когда этот го- лос прозвучит признанием... нет выше блаженства на земле! Дядю- шка!» И поневоле начинаешь верить, что произойдут тектонические сдвиги от этого голоса, а пока лишь качается этажерка, с которой сле- тает алебастровый бюстик Софокла или Эсхила —и расшибается вдре- безги. Тени древних греков мелькают то тут, то там. На то и фонарь Диогена в поднятой руке. Иногда огонек его колеблется от смеха — нашего, читательского.
«— Поцелуй Наденьки! о, какая высокая, небесная награда! — почти заревел Александр. —Небесная! —Что же —материальная, земная, по-вашему?» Дядя в «Обыкновенной истории» выступает в роли мантинеянки Диотимы, посвящавшей в свое время Сократа в премудрости любви. Только житель северной Пальмиры Петр Адуев выстраивает свою ие- рархию красоты и любви, которую можно было бы назвать Антидио- тимой. Вспомним, что услышал Сократ от Диотимы, «женщины очень сведущей». Она начертала путь истинной любви. И он начинается «с устремления к прекрасным телам в молодости»1; полюбив «одно какое- то тело»1 2 неофит вдруг поймет, что «красота одного тела родственна красоте любого другого»3 и уже начнет «любить все прекрасные те- ла»4; следующий шаг в понимании, что красота души выше, чем кра- сота тела; следующая ступенька —любовь к красоте нравов, наук, муд- рости, мысли. «Теперь, —сказала Диотима, —постарайся слушать меня как мож- но внимательнее»5. И возвела Сократа на верхнюю ступеньку этой древ- ней лестницы Эрота, где можно созерцать прекрасное «не в виде како- го-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или зна- ния, не в чем-то другом, будь то животное, Земля, небо или еще что- нибудь, а само по себе, всегда в самом себе единообразное»6. 1 Платон. Пир. Речь Сократа. 2 Там же. 3 Там же. 4 Там же. 5 Там же. 6 Там же.
А вот учение Петра Адуева. Он уверяет племянника, что любовь быстро оборачивается привычкой, и большая глупость видеть в ней глу- бины и тайны и верить в ее вечность; любовь должна быть разумной, то есть мужчина должен тщательно выбирать себе спутницу... «—Искать, выбирать! —с изумлением сказал Александр. — Да, выбирать. Поэтому-то и не советую жениться, когда влюб- ляешься. Ведь любовь пройдет —это уж пошлая истина» к И дальнейшие события как будто подтвердили правоту дяди. Лю- бовь к Наденьке Любецкой замолкла постепенно после того, как она предпочла другого —молодого белокурого графа; затем возникла страсть к Лизе, скорее одного плотского характера, но в дело вовремя вмешал- ся внимательный наблюдатель — отец девушки; следующая вспышка —к Юлии —быстро погасла. И вот итог: племянник в финале романа сообщает дяде о том, что у его невесты триста тысяч приданого да еще пятьсот душ на ежегодное проживание. Больше о ней ничего не сооб- щается, ни имени, ни цвета волос, ни звучания голоса, ни цвета глаз... Всегда уравновешенный дядя в восхищении необыкновенном: «Алек- сандр!... ты моя кровь, ты —Адуев! Так и быть, обними меня!»1 2 На этой последней ступеньке романа в свете фонаря Диогена резко блестит презренный, по определению самого же дяди, —но это в его устах лишь дань традиции, —металл. Диоген искал женщину, а нашел деньги. Та- ков результат учения Петра Адуева, эту его вершину и приходится со- зерцать в конце, удивляясь огромной разнице с учением мудрой Дио- тимы. «Сила этого романа, — писал Шелгунов в статье “Талантливая бес- таланность”, — в резком протесте против идеализма и сентимента- лизма». За это же хвалил «Обыкновенную историю» Белинский. А чем привлекает роман в наше время, когда отовсюду сверкает ме- таллически «здравый смысл»? Возможно, как раз прозрачным духом идеализма и сентиментализма, ибо в романе он еще жив, коли на него так ополчается умный Петр Адуев. ...А что же женщина? Она еще в стороне, где-то в комнатах, позади радующихся Адуевых, это жена дядюшки, о которой у него сверкнула действительно здравая догадка, «что, может быть, в ней уже таится зародыш опасной болез- ни, что она убита бесцветной и пустой жизнью...»3 Белинский скоро охладел к Гончарову, посчитав его филистером, Тургенев сообщал, что «проштудировав» Гончарова, увидел в нем чи- новника с мелкими интересами и мизерным миром. Примерно в том же духе о нем отзывались Достоевский, Некрасов. Хотя и ценили его талант. Конечно, автор был не юн, чтобы удариться в беспросветные переживания по этому поводу, в момент выхода первого романа ему исполнилось тридцать пять лет. Да и успех у читающей России, пожа- 1 Гончаров. Обыкновенная история. 2 Там же. 3 Там же.
луй, заглушал эти нелестные реплики. Надо было двигаться дальше. И Гончаров с каким-то носорожьим упорством прокладывал себе путь. Он служил переводчиком в министерстве финансов и писал урывками но- вый роман. «Вещь вырабатывается в голове медленно и тяжело», — признавался он. Десять лет длилась эта работа, мелкий чиновник успел совершить кругосветное плавание, и наконец, был опубликован «Обло- мов». «В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире...» Илья Ильич Обломов — это имя загоралось ровным круглящимся пламенем. Новый роман, новые поиски. Здесь уже «фламандский стиль» ви- ден сразу, на второй же странице, в описании знаменитого впослед- ствии халата «без малейшего намека на Европу» и всей обстановки: тя- желых штор, зачехленной мебели, бюро красного дерева, занесенных пылью зеркал, ковров, стола с солонкой, хлебными крошками и обгло- данной косточкой. Фламандский стиль —это прежде всего Рубенс, чью живопись искусствовед характеризует как «прекрасную, сочную, сияю- щую и сквозистую», отличающуюся теплым —«как живое тело» —ко- лоритом1. Имея в виду этот тепл о-телесный колорит, надо признать ре- плику Дружинина о том, что у Гончарова фламандский стиль, весьма удачной. Читатель «Обломова» как будто заворачивается в тот самый халат. Правда, критики как раз считали Гончарова отстраненным, хо- лодно-объективным сочинителем. Белинский полагал, что Гончаров вообще единственный из современников «приближается к идеалу чис- того искусства» и что у него «нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам»1 2. Возможно, прочитав «Обломова», мэтр переменил бы свое мнение. Достаточно даже было бы прочесть «Сон Обломова», гла- ву, появившуюся в печати десятью годами раньше всего романа. Сквозь прозрачный слой здесь «просвечивал теплый красноватый подмале- вок», а «переходы между тенью и светом не резки: все артистически обобщено и приведено в свето-цветовую гармонию»3. Сказанное о по- лотнах Рубенса вполне применимо к этой прозе. Любой жест художни- ка пристрастен и не бывает объективной картины мира. Даже фотог- раф не объективен, а предлагает нам свой вариант мироздания, ну или только чей-нибудь портрет или вид улицы. Сквозь строки «Сна Обло- мова», да и всего романа проступает «красноватый подмалевок» люб- ви. Сравнение с Рубенсом можно подкрепить и замечанием все того же искусствоведа о том, что у него —Рубенса — «довольно грузные компо- зиции и грузные тела». 1 Н. А. Дмитриева. Краткая история искусств. 2 В. Г. Белинский. Взгляд на русскую литературу 1847 года. 3 Н. А. Дмитриева. Краткая история искусств.
Несовершенство своих композиций признавал и сам Гончаров. В письме к Л. Н. Толстому он советовал пропустить первую часть рома- на. Не был он доволен и первой частью «Обрыва». Но, возможно, как раз то, что добрую сотню страниц, даже больше, полтораста страниц, короче, всю первую часть романа Обломов возлежит на диване особен- но и восхищало поздних его почитателей, таких, как Беккет, например. Благодаря такому грандиозному зачину и все дальнейшие события вос- принимаются уже как бы с дивана, словно сон. На самом деле герой продолжает лежать, даже когда куда-то скачет в карете. У древних ки- тайцев есть афоризм о том, что мудрецу незачем бить ноги и обувь, мир сам приходит к нему. Вся первая часть романа буквально подтверж- дает эту поговорку. Ну и дальше герой все-таки «возлежит». Тень ди- вана всюду к его услугам. Впрочем, эта тень исчезает в некоторых случаях, когда фитиль Дио- генова фонаря выкручивается максимально, и мы видим женщину, Ольгу. «Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть...» Далее сле- дует описание щек, губ, рук, роста, носа, бровей... Увы, это не Елена Фоурмен, жена и модель фламандца. И действительно ее увидеть не удастся до конца романа. Даже ее брови, «пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично» не более, чем слова, и складку между бровей, с покоящейся в ней мыслью, не различить. От- чего это так? Может, свет слишком пристально-ярок. Но «черные, как мокрая смородина, глаза», «из которых один косил немного» другой героини другого автора мы видим мгновенно. А неровных бровей и складки Ольги Ильинской —нет. «Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так строй- но, благородно покоившейся на тонкой, гордой шее...» Сколько эпите- тов, а портрета нет. И вообразить Ольгу Ильинскую не получается. Ни- какие ассоциации не работают. Вот еще почему фильм Михалкова «Один день из жизни Обломова» не назовешь удачным: Ольга Ильинская там не та. А какая «та»? Ольга Ильинская ускользает. И все-таки фонарь Диогена каким-то образом показывает нам эту молодую женщину. И это уже не Наденька Любецкая или Лизавета Александровна, жена дядюшки Адуева. Это совершенно новый у Гон- чарова тип женщины. У Обломова при взгляде на нее вихрем неслись мысли. И ее можно сравнить с вихрем. Это самое дыхание жизни, вдруг окружившей лежебоку вместо любимого халата. Неожиданный пово- рот микросюжета восточной поговорки: и мир закружил созерцателя. Всякое появление Ольги, ее взгляды, реплики волнуют героя, это вол- нение передается и читателю. Ольга девушка с идеей. Она хочет жить свежо, не прозябать, как другие, а внести в любое действие высокий смысл. Ближайшая ее цель —Обломов. И она заставляет его ворочать- ся. Обломов вдруг молодеет на глазах. Халат сброшен, как ржавый до- спех. Дон Кихот недеяния и созерцательности как будто «излечился», и его Санчо Панса с лохматыми бакенбардами распускает слухи о ско-
рой женитьбе господина. С призраками прошлого покончено. «Боже мой! Как хорошо жить на свете!» —восклицает автор вместе с героем, не исключено, что в пику известной сентенции Гоголя. И читателю передается это ощущение счастья и полноты. И причина всего этого — Ольга. Скорее даже дух женщины, идея женственности, то, что психо- аналитик Юнг называл аниме. «Если ему и снятся тяжелые сны и сту- чатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит на страже; она взгля- нет ему своими светлыми глазами в лицо...» Женщина призывает муж- чину жить. И тот «ездил даже к архитектору. Вскоре на маленьком сто- лике у него расположен был план дома, сада. Дом семейный, простор- ный, с двумя балконами»1. Апофеоз любовных отношений —в сцене «лунатизма любви». Аллея томится перед грозой, природа волнуется, и женщина здесь сливается с ней, выступает как часть ее; и тяжелые облака разряжаются ее сле- зами. Здесь Обломов особенно жалок и смешон. Трусливо бормочет, что лучше пойти домой. Он не отвечает на зов женщины-природы. Впору засомневаться в его мужественности. ...Или все-таки созерцатель из притчи в этом кружении не потерял голову? Кто же в конце концов Обломов, мудрец или трус? Ведь и он мечтал о любви, ждал «патетической страсти», ему «на первом плане всегда грезилась женщина как жена и иногда —как любовница». А ко- гда она пришла, вдруг начал юлить, отступать, уклоняться. Но вот, может быть, в чем разгадка: женщина была у него вопло- щением «целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя». Мечтаемый образ представлялся ему «как сам покой». Ольга покоя ему не сулила. Обломов подозревал, что после этого фейерверка у него останутся только опаленные волосы. «Оглушение, ослепление и опаленные волосы!» И скорее всего был прав. Вообще в нежелании делать выбор можно увидеть стремление к абсолютной свободе. Чем нас так манит будущее, спрашивал Бергсон, и отвечал: свободой, возможностью выбора. Илья Ильич на своем ди- ване возлежал словно у истока всех дел и решений, будущее для него всегда было открыто. Он мог сделать карьеру, заняться, пожалуй, пи- сательством, или уехать в деревню. Надо было только решительно по- пасть ногами в тапки —и действовать. Но... а зачем? Что дальше?., «...веч- ная беготня взапуски, вечная игра деревянных страстишек, особенно жад- ности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки... Ежедневная пустая перетасовка дней!» И Ольга как воронка затянет его в эту мелкую суету. Не он ей сужден. И ему нужна другая женщина. Другая женщина и оказалась случайно поблизости. Хозяйка дома, где ему пришлось снять комнаты после переезда со старого места, Ага- фья Матвеевна Пшеницына. Чудесное изобильное имя. И вот эту жен- щину мы уже хорошо видим, эфемерная кисть художника оплотняет- ся, краски густеют. То, что Обломов искал —само собой нашлось. Это 1 Гончаров. Обломов.
уже вполне рубенсовская модель. Фламандские художники итальян- ским Венерам предпочли отечественных красавиц — пышных, широко- бедрых, дебелых, пишет Дмитриева в «Краткой истории искусств» и приводит следующее соображение самого Рубенса на этот счет: «...в наш век, полный заблуждений, мы слишком далеки от того, чтобы соз- дать нечто им подобное... так как большинство людей упражняют свои тела лишь в питье и обильной еде». Белотелая Пшеницына с вырази- тельными голыми локтями и своей усмешкой была настоящей цари- цей всяческих съестных припасов, специй и блюд. Описания ее запасов и кухни вызывают ассоциации с «Гаргантюа и Пантагрюэлем». Можно подумать, она готовила на целый дворец. В строках, посвященных этой женщине, особенно заметен «красноватый подмалевок». Ну, да, и ком- ментаторы сообщают, что отчество этой женщины такое же, как и у ма- тери самого Гончарова. И имя созвучное: Авдотья —Агафья. Агафья Матвеевна самозабвенно и молчаливо любит своего барина, заклады- вает свои украшения, когда положение Обломова стало критическим в финансовом смысле. Чутко ухаживает за ним во время болезни. Штольц, заехав внезапно к Обломову, поражен, он бросает брезгливые репли- ки... А Илья Ильич покоен и как будто доволен. Так вот, какая женщина была ему нужна? Скорее мать, чем жена. Георгий Гачев рассуждая о русском Эросе, вспоминает пушкинский отрывок «Гости съезжались на дачу», разговор на балконе двух муж- чин, один из которых спрашивал: «...знаете ли вы, как одна иностран- ка изъясняла мне строгость и чистоту петербургских нравов? Она уве- ряла, что для любовных приключений наши зимние ночи слишком хо- лодны, а летние слишком светлы»1. Можно сделать вывод, что русский Эрос прохладный и светлый. «И, войдя с морозцу, пишет Гачев, не ба- бы хочется, а водочки выпить — внутренность обжечь, а не кожу поте- реть. Душа-то глубоко затаилась, в комок сжалась...»1 2 Изгнать Эрос вовсе или хотя бы вытеснить его в дальний угол, да и жить светло и чисто, —таково стремление обитателей русского Космо- са, по Гачеву. И случай Обломова как будто подтверждает эти наблю- дения. Недаром, кстати, Обломов в молодости мечтает о женщине как о жене, и только изредка —как о любовнице. «Но тем катастрофичнее наплывы и взрывы Эроса...», замечает Га- чев. Следующий роман Гончарова —как раз об этом. Надо признать, что в «Обломове» наш Диоген отыскал именно Обломова, хотя автора и хвалили за обрисовку женских характеров. Но вполне живой там персонаж-женщина —это Пшеницына. Ее ли искал Диоген? Пафос Обломова — «утонуть в раздумье», и это, кстати, его характерная черта: он начинает деятельно мыслить, как вдруг посреди этого практического размышления замирает, словно околдованная пти- ца на лету, —и камнем падает в воды созерцания. Удивительная осо- 1 Г. Гачев. Национальные образы мира. 2 Там же.
бенность. Яркий пример одного из четырех типов, на которые делил всех людей еще Аристотель: созерцатели, деятели, слуги, рабы. Одной из причин охлаждения отношений с Ольгой можно назвать и эту, вы- сказанную во внутреннем монологе Ильей Ильичом: «как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье!» Но и подавно такой потребности и даже способности нет у Пшеницыной: «Она тупо слушала, ровно мигая глазами». Нет, поиск еще не окончен. Насчет «Обрыва» Гончаров говорил, что главный герой Борис Рай- ский это в известном смысле сын Обломова. Тут уместно вспомнить, что некий литератор Л. Ф. Привольский еще при жизни Гончарова тис- нул роман «Внук Обломова». Еще одно свидетельство о популярности оригинала, подкрепляющее к тому же нашу метафору Обломова — Дон Кихота. Правда, испанский вариант событий был много хуже: это был откровенный подлог —продолжение истории хитроумного идальго, о чем во второй книге узнают сами герои. И раз уж речь об этом: Дон Ки- хот был воспринят как архетипический персонаж. Таков же и Обломов, равных ему нет в русской литературе. Борис Райский мало похож на Обломова, да и вообще не похож. Даже его имя звучит по-другому: резко, напористо. Роднит его с Ильей Ильичом разве что происхождение и нежелание вникать в практические вопросы. Едва приехав в имение, где живут его родственницы преста- релая Татьяна Марковна и девушки Марфенька и Вера, он уже дарит землю и дом двоюродным сестрам, а крестьян хочет отпустить на волю. Этот петербургский то ли живописец, то ли литератор временами ка- рикатурен: много дергается, егозит, как великовозрастное дитя, пре- возносит страсти, ищет драмы. Позже одна из сестриц припечатает его сравнением с лисой. А сам-то он аттестует себя как «первый партизан и рыцарь» свободы. И даже свободной любви. Ну, да, о чем еще гово- рить с двумя девицами? Райский вполне оправдывает свою фамилию тем, что действует как змий искуситель. Конечно, сам Райский так не считает: он не искушает, а пробуждает, и жаждет свободы, и поклоняет- ся красоте — и трещит как балаболка. Нет, ему явно недостает хоро- шей тяжести Обломова. Райского можно охарактеризовать как немно- го спятившего Штольца. Что ж, тем сочнее и естественнее выглядят женщины этого заволж- ского мира: бабушка Татьяна Марковна и две сестры. С одной из сестер, Марфенькой, Райский, только что приехавший из Петербурга, сразу сталкивается во дворе, его —и наш, читательский —взгляд сначала пробирается среди кадок «с лимонными, померанце- выми деревьями, кактусами, алоэ и различными цветами», и вот в лу- чах утреннего солнца девушка с косой, «с легкой тенью загара», круг- лолицая кормит кур. Описание девушки очень живо, здесь уже не Ру- бенс, а отечественные художники вспоминаются, например, Венециа- нов. После утомительной петербургской части эта сцена распахивает пе- ред нами совершенно другой мир. Краски его звучат и пахнут. Воробьи
мелькают перед носом Райского, голуби хлопают крыльями, «точно ладонями», девушка исчезает, и уже бабушка торопится к нему, «объя- тия растворяются». И эти объятия мы будем ощущать на протяжении всего романа. Можно сказать, что это самый уютный роман нашей литературы. По- кидать его пределы не хочется. Впрочем, «уютный», пожалуй, не сов- сем точный и удачный эпитет. Повествование с появлением еще одной сестры, странноватой и загадочной Веры, вокруг которой сразу же возникает аура тайны, даже книгу она не хочет показать любопытному Райскому, прячет в шкаф, держит в напряжении, всё написанное буквально пронизывают токи. Мы оказываемся не только в объятиях мудрой бабушки Татьяны Мар- ковны, но и в эпицентре главных событий женской души. Роман напи- тан энергиями аниме. Здесь и «лунатизм любви» предыдущего рома- на, и разнообразные лики и гримасы страсти, лукавство, хищность, стра- хи и свет. Райский говорит, что в Вере есть спирт. И он обжигает и пья- нит самого Райского и читателя (споря с репликой Гачева). Мучитель- ное опьянение. Таково воздействие аниме. И уже фонарь Диогена заправ- лен и не Платоновым маслом, а этим спиртом. Все внимание приковано к Вере. Она является как русалка со дна Волги. У нее подруга за рекой, у которой Вера подолгу гостит. Но и в обычные дни куда-то пропадает и возвращается «с светлыми, прозрач- ными глазами, с печатью непроницаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей». Загадка всего оболь- стительней! Райский, получивший отказ у Марфеньки, влюбляется в эту загадку и тщится ее разрешить. Очень скоро его любовь оборачи- вается «какою-то враждебною, разжигающею мозг болью». Вообще у Гончарова метафора любви-болезни работает во всех ро- манах. Любовь действует как малярия, воспаление; Александр Адуев чув- ствует с ужасом «первые припадки этой любви, как будто какой-ни- будь заразы», Ольга ощущает тяжесть любви, сравнивая ее с камнем и глубоким горем, Райский говорит Вере, что болен ею. И «болезнь» и «припадки» Райского сильнее всего. Воспаленное воображение рисует ему эту девушку то русалкой, то птицей, то змеей, которая сверкает красотой, как ночь. Диогенов фонарь пылает. Вера исполнена почти де- монической красоты. Райский глядит жадно. И мы вместе с ним. Лихо- радка передается и читателю. Суждение Ин. Ф. Анненского о том, что страсть не дается его героям, кажется неудачным. Райский сотрясается от страсти. Палимы этим нещадным солнцем Эроса и другие: универ- ситетский товарищ Райского, книжный червь, рогоносец, и его жена Ульяна, жрица любви; еще одна жрица —дворовая девка Марина, то и дело увертывающаяся от кулака и полена разгневанного мужа Савелия; сюсюкающая дама не первой молодости Полина Карповна, смешная и жалкая в своих нарядах и стараниях завлечь в сети Райского; сестра Марфенька и ее жених Викентьев; наконец, и сама бабушка Татьяна Марковна, —у нее была своя несчастная история любви, да она и про-
должается: рядом с нею неотступной тенью молчаливый гость и нес- бывшийся суженый Ватутин, старый рыцарь и вечный данник слова, по- ложившего неодолимый барьер между ним и его возлюбленной. «Об- рыв» как волжский омут страстей. Сам Райский берет шире: «смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассы- панных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки». Метафора океана и вправду хороша для этого романа. «Обрыв» как океан прошлого, отгоревшей любви старой России. Хотя, почему же отгоревшей? На этих страницах любовь всегда жива. И она причиняет не только боль. Возьмите и пере- читайте сцены бегающих друг за другом Марфеньки и Викентьева, — они брызжут радостью, сверкают чистой росой. Это волжская Песнь песней, в ней цветы и солнце, сверкание счастья. Читая эти страницы, понимаешь, что это и есть источник национального здоровья, в нем все надежды и будущее. Марфенька и Викентьев — наш капитал, мате- ринская порода, из которой все произрастает и на которой и стоит все здание. И тут бабушке, хранительнице традиций, есть чем гордиться. Марфенька —ее произведение. Правда, сама бабушка больше любит Веру. Ну, это как обычно, несчастное дитя требует большей любви. А то, что несчастье с ней случится, как-то сразу становится ясно. Это ожи- дание и томит —читателя и Райского, то собирающего чемодан, чтобы сейчас же отсюда бежать, то отдающего приказ Егору тащить чемодан обратно. Возможно, нашу тревогу усиливает и волжский код, вписан- ный в сознание Островским. Все мы прекрасно помним, чем разреши- лась туча «Грозы». В ненастье Райский выходит на обрыв, куда убежала Вера, всматри- вается в тьму. И, кажется, ветер рвет язык пламени Диогенова фонаря, грозит его затушить. Обрыв вызывает Веру обычно выстрелом из ру- жья. И она повинуется ему даже как будто против воли. О языческих мифологических мотивах этого романа уже говорили разные исследо- ватели. И разбирали имя возлюбленного Веры — Марка Волохова, на- ходя в нем связь с Велесом и с волком1. Хтонический смысл Обрыва очевиден. И Марк выступает в роли нового апостола. Какой же веры? Из речей самого Волохова понятно, что он ярый противник всего старого, ниспровергатель традиций и одним словом нигилист: «...все прочь, все ложь, —а что правда —вы и сами не знаете...», —говорит ему проницательная Вера. Гончаров скептически относился к новым людям, так называемым революционным демократам. Но все-таки надо признать, что Марк Во- лохов вышел интереснее Райского. И понятно, почему его — а не Рай- ского —полюбила Вера. Кстати, это именно Марк, а не Райский, назы- 1 См., например, Уба Е. В. Имя героя как часть художественного целого: (По романной три- логии И. А. Гончарова) // Гончаров И. А.: Материалы Международной конференции, посвя- щенной 190-летию со дня рождения И. А. Гончарова. — Ульяновск: Корпорация технологий продвижения, 2003. — С. 195—207.
вавший себя Диогеном, больше похож на киника. Как и далекий афин- ский философ, Марк живет в лачуге, неизвестно, чем питается, шоки- рует приличное общество разными выходками, одевается чуть ли не в рваный плащ. Суждения и действия его оригинальны. Его дух бунтует и требует свободы и новизны. И на фоне какого-нибудь плесневелого держиморды генерала Тычкова, шельмующего прилюдно беззащит- ную и нелепую Полину Карловну, на фоне прочих сонных и боязливых обитателей глубинного городка, да и рядом с лисой Райским, все жду- щим драм (хоть и с убийством Марины Савелием), Марк Волохов гля- дится действительно Колумбом, как называет его Вера. Ну, по крайней мере, ярким и оригинальным. Под стать самой Вере. Не стоит забы- вать, что на волжском дворе Малиновка, как и повсюду в России, —еще век крепостничества. Бабушка Татьяна Марковна, конечно, добра и да- же напившихся с утра по случаю праздника дворовых не наказывает, а только журит, и вообще ладит с крестьянами, но легко представить на ее месте какую-нибудь Салтычиху. А вместо художника Райского —Звер- кова из «Ермолая и Мельничихи», запретившего девушке выйти замуж, чтобы его жена не осталась без хорошенькой горничной, или Марда- рия Аполлоновича с его «чюки-чюки-чюк» в такт «мерных и частых уда- ров». Все это знал Гончаров. Потому и отдал симпатии Веры Марку. Но Вере в нем мало любви и стремления к новизне, справедливо- сти и т. д. Ей нужен положительный идеал. А его-то Марк предложить и не может. Жаль! Вера в своей любви слишком рассудительна. По первоначаль- ному замыслу, она должна была отправиться с этим Диогеном в Си- бирь. И это было бы блестящим завершением ее образа. И задатки «та- кого сильного, мучительного, безумного счастья» вполне раскрылись бы... Но судьба распорядилась иначе. Однажды Райский заметил, что у бабушки архаическое представле- ние о судьбе, как у древнего грека: «как о личности какой-нибудь, как будто воплощенная судьба тут стоит и слушает...» На что бабушка охот- но согласилась и даже стала озираться. Ей не хватило магических сил, чтобы увидеть поблизости фигуру самого сочинителя. Мы-то в более выгодных условиях и — видим. Впрочем, часто эта фигура и для нас исчезает: когда книга живет как бы сама собой, океанически дышит, вздымая волжские берега, сады, заволжские леса и небо, когда дух ма- нит «за собой, в светлую, таинственную даль... к идеалу чистой челове- ческой красоты», когда перед грозой все притихает в большом деревен- ском доме и закрываются окна, трубы, когда дрожащие руки Веры ищут мантилью в беседке на дне обрыва, чтобы накинуть на плечи и натыкаются на ружье, и когда она откликается на безмолвный зов Мар- ка, чтобы утонуть в Обрыве, в его объятиях, и когда пред взором Рай- ского «тихо поднимался со дна пропасти и вставал... образ Веры, в та- кой обольстительной красоте, в какой он не видал ее никогда!», и ког-
да на сомнамбулические вопросы Веры, мечущейся на постели, слы- шен голос: «Бабушка пришла! Бабушка любит! Бабушка простила!» Критики упрекали Гончарова за этот поворот судьбы Веры: она ос- тавила Марка и попыталась найти опору в молитве и церкви. Уже в на- чале прошлого века все случившееся с Верой вызывало недоумение. Ю. И. Айхенвальд пишет, что «падение» Веры ее личное дело и зачем так раздувать пламя1. Ну, а современному читателю —после какого-ни- будь Бегбедера или Уэльбека — трагедия Веры и вовсе покажется не- пролазной архаикой, чем-то вроде «Ипполита» Еврипида. Какое «паде- ние», воскликнет наш современник, это всего лишь первый сексуаль- ный опыт, после которого любовники решили расстаться. И прав Ай- хенвальд в своем упреке Гончарову, что тот-де слишком оберегает де- вушку от «падения». На первый взгляд, критики правы. Но среди этих голосов надо прислушаться еще к одному голосу — Мережковского, увидевшего в творчестве Гончарова своеобразный сим- волизм. А. Ф. Лосев, определяя символ как обобщение, создающее бесконеч- ную смысловую перспективу, приводит яркие примеры художествен- ных символов: «Вишневый сад», тройка Гоголя, «Полтаву» Пушки- на. Разбирая последнее произведение подробнее, Лосев заключает, что здесь дана не простая картина боя, боев и сражений в России было предостаточно, но именно этот бой и специфика его изображения, его «национальное и общественно-политическое осмысление» возводят это событие и главную его фигуру —Петра Первого —в ранг символа1 2. Имея все это в виду, бросим еще один взгляд на последний роман Гончарова. Сад Райского — а именно ему принадлежало поместье, бабушка им лишь управляла по-родственному, —стоит на горе над обрывом. И раз- ве не ловишь себя на мысли, что и этот сад постигнет участь вишне- вого? Вот Райский впадает в хандру и видит в каком-то мрачном озаре- нии, что рыцарь Ватутин — отживший барин, Леонтий — бумажный червь, одурманенный развратной женой, а «вся дворня в Малиновке —жадная стая диких, не осмысленная никакой человеческой чертой». Тут только шаг до видения этой стаи в бунте. То, что недоговаривает Гон- чаров, отчеканила история. «Судьба придумает!» —восклицает бабуш- ка, и это звучит как пророчество. Ожидание катастрофы разлито в ро- мане. В Обрыве неспроста мерещатся Райскому «блуждающие огни злых обманов». Дело в том, что и тот, другой Диоген, Марк, тоже искал женщину. И здесь уже пора привести заключительные строки романа, в которых Гончаров совмещает фигуры Веры, Марфеньки и бабушки с другой, великой, исполинской фигурой —Россией. Так от какого же падения хотел уберечь Гончаров свою женщину? 1 Ю. И. Айхенвальд. Гончаров. 2 А. Ф. Лосев. Проблема символа и реалистическое искусство.
И теперь нам кажется, что ради этого и зажигал сей фонарь, выво- дя при его бликах еще первые строки этой великой трилогии: «Одна- жды летом, в деревне Грачах, у небогатой помещицы Анны Павловны Адуевой, все в доме поднялись с рассветом...» «Тебе не кажется все странным?» Играл Рихтер, орган был установлен в огромной пещере. Но поче- му-то мы ушли с этого «концерта», дорога привела нас к крепостной стене. Что-то меня смутило, и я спросил у спутницы, внимательно на нее посмотрев: «Тебе не кажется все странным?» Она покачала голо- вой и ответила коротко: «Нет». И мы направились дальше, вошли в раз- рушенную башню. В один пролом мы увидели залитые солнцем рим- ские руины; в другой — берег моря. Посреди башни грудой лежали щиты, шлемы и мечи с копьями. Эти приключения в области бессознательного завораживают. Хотя —какие же приключения? Разве слушание музыки —пусть и в пещере —приключение? Коротко говоря —да. И не только потому, что испол- нитель давно умер. В снах все исполнено значительности. И «там» раз- ворачивается какая-то вечная мистерия. Хотя порой ничего особенно- го и не происходит. Крепостную стену, например, мы, жители Смолен- ска, видим почти каждый день. Почему же именно взгляд на стену
«там», в пространстве сновидения озадачил? Что такого было в стене? Ничего необычного. «Тебе не кажется все странным?» В этом вопросе догадка о каком- то ином состоянии, о другой реальности. Я помню усилие, с которым пытался вникнуть в эту интуицию во сне, там, перед стеной. Еще нем- ного —ня бы добился ясности: это сон, все снится —Рихтер, прогулка, стена. Но спутница покачала головой и сказала: «Нет». Сны исполнены метафорической силы. Сразу не разгадаешь смысл того или иного предмета. Но мгновенно чувствуешь: он есть. И оттого эти прогулки в пространствах бессознательного так интересны. И что-то подобное порой случается в дневной реальности. Не кажет- ся ли странным —вот это окно? Окно, за которым шумит улица, ходит солнце, океанический шар огня, — ив его сполохах видна надпись, чер- неет или краснеет слово «ХЛЕБ» —и ты его понимаешь, ты даже чув- ствуешь запах хлеба и можешь вспомнить много других слов об этом слове, слов, складывающихся в стихи, песни и молитвы. «Мне много ль надо? Коврига хлеба / И капля молока»... ХЛЕБ, СТЕКЛО, ВОЗДУХ... Еще немного усилий —и наконец все поймешь. Похожий эффект зачастую возникает и при чтении рассказов, сти- хов и романов. Логика логикой, но в большинстве своем авторы опи- раются как раз на бессознательное. Возьмите «Дон Кихота» или «Мо- би Дика». Герои странствуют в просторах бессознательного, точнее — цель их странствий некое порождение бессознательного. Кит или ветря- ные мельницы только во сне могут преисполниться такой значительно- сти, буквально превратиться в мощные символы. Темным вином бессознательного насыщен, например, роман Сели- на «Путешествие на край ночи». И у Селина получается поистине зах- ватывающее путешествие. Почему? Каждое следующее предложение словно поворот, угол дома, ничего не ясно, —что там? Кто вдруг вый- дет? Это потому, что герой без стержня. Каждую минуту он борется. Ге- рой, словно великий сновидец. А точнее —сам автор. И автор здесь по- хож на второго героя — Робинзона. На этом Робинзоне, темном двой- нике Бардамю, держится на самом деле весь роман. Робинзон не дает роману рассыпаться, превратиться в череду эпизодов о похождениях не- удачника. Бардамю —его Пятница. И весь мир —океан, и на острове двое: ты и твоя тень, от которой так хочется избавиться. Воля к жизни может быть вполне подлой, то есть толкать на всякие нехорошие поступки. Жажда жизни бессознательна. Кто-то призывает ее усмирять? Заковывать в кандалы нравственности? Пожалуйста. Но это — не для Бардамю. Живой подлой собаке лучше мертвого велича- вого льва. Да и много ли величия в мертвечине? Герой Селина путешествует по краю ночи —бессознательного. Уча- ствовать в этом предприятии не всегда приятно, но интересно. Еще один большой сновидец —Андрей Белый. Вот его «Серебряный голубь», мистерия сна.
Вообще читать Белого трудно, особенно начинать. Я несколько раз приступал —и оставлял затею. Скучно! И кто все это рассказывает? Язык мещанско-деревенский. Автор так изъясняться не будет. Это кто- то из местных жителей? Но откуда он все знает. Тогда лучше бы все высказывать ему в форме домыслов, слухов, предположений. Кстати, такая же манера и у Ремизова, слова в простоте не скажет; вокруг ба- нальных вещей какие-то исконно-посконные рюшечки, —и все как-то слащаво-сентиментально, с вывертами. Белый пишет о Катеньке Гуголевой. И —оставляет мещанское косно- язычие, но начинает присюсюкивать аки барышня. Все вызывает сомнение и раздражение. Динисийствующий Дарьяль- ский, бегающий по лесам и полям, кажется шутом, провинциальным актером. Но вот вдруг он отбрасывает маску. Буквально —меняет кос- тюм, переодевается — и отправляется из деревни на телеге медника, и все представляется не более чем игрой или сном, наваждением: раде- ние голубей, зоревые поля, —эти истинные жемчужины романа... Но и они могли бы померкнуть, не вывези телега медника героя и читате- ля из манерно-театрального мирка в суровую реалистическую прозу по- следних глав. Дарьяльский говорит: «Я писатель». И внезапно видишь самого Белого, который однажды так же возвращался на попутной те- леге из деревни... Миг пробуждения! Писатель возвращается из мира своих фантазий и пытается понять, что это с ним было, что это все зна- чит. Морок сновидческий он старается поверить алгеброй логики. Тут ему начинает мерещиться, что фантомы не оставят его, отомстят, вы- званные его волей, воображением к жизни. И —отомстили, зарезали в садовом домике... Кто? Посланники сек- ты «голубей». Наверное, все-таки пробуждение Дарьяльского было мнимым. Не хо- чется примазываться к делам великих, но что поделать, если все мы при
чтении довольствуемся своим опытом. И здесь мне вспоминается сон, в котором я перелетал с крыши на крышу, а солдаты охотились за мной. Причина была дурацкая, в газетном киоске я стащил стирашку. Но это сейчас, здесь причина представляется смехотворной. Там все было ина- че. Кто знает, может стирашка имела магический смысл. Устав скры- ваться, ночевать на чердаках с голубями, кстати, и после таких ноче- вок тщательно очищать одежду, чтобы по какому-нибудь прилипшему перышку меня не опознали, я взял и отправился в тот киоск. Решил объясниться с продавщицей. Она выслушала меня с благосклонностью —эротической —и вышла позвонить в полицию, чтобы прекратить мое дело. Я ждал ее. Но внезапно дверь распахнулась и на меня накину- лись какие-то двое, один из них выхватил баллончик с усыпляющим га- зом. Пшик! Пшик! Я проваливался в глубокий обморок сна. Что-то подобное происходит и в завершающих главах «Серебряно- го голубя». Герой этой мистерии должен был погибнуть, иначе какая же это мистерия? Его заклевали «голуби». Написано это, правда, с неотразимой решительностью и силой. Бе- лый видит наяву эту сцену. И все-таки это продолжение его мещанско- деревенских снов. Хорошие сны и книги, как доброе вино, оставляют послевкусие. По- слевкусие «Серебряного голубя» довольно сильное, стойкое. Нет, луч- ше сказать, что это какие-то зрительные впечатления: сполохи полевых зарниц. Можно, впрочем, еще раз перечитать: «И душа Петра омыва- лась в слезах: он шел за зарей по пустому полю, растирал горько-пря- ные травы...» Петр слышит зовы поля. И чувствует: «Жить бы в полях, умереть бы в полях, про себя самого повторяя одно духометное сло- во...» Поля России —символ ее тайны. Поле России —ее море.
Что за тайна? Сирое убогое пустынное поле — и вдруг убирается в жемчуга росы или золотится хлебами. Ночью после чтения лежишь без сна и представляешь кровеносные разветвления тела, костяную скорлупу черепа, цепочку позвонков — и мир снов в этой «системе», мир слов, фантазий. Кости и сны, золотис- тый свет надежды, черная кровь желаний... Зачем убегать в поля? Чтобы отыскать чистую веру, отрешиться от шума, слов, понятий, выйти в нечеловеческий мир, все забыть и испытать сердце. Попытка детская, обреченная на провал. Стремление вернуться к истокам. Хлыстовство —русское дионисийство. Переплавить страсть плоти в экстаз созерцаний горнего. И Белый переплавляет вычурные словеса в чистый символ полевой веры: Серебряный голубь. Как это ему удается? Наверное, серебряный голубь однажды ему приснился. Трудно представить, что писатель Белый не написал бы книгу «Се- ребряный голубь». Здесь какая-то предопределенность. Такая же предо- пределенность чувствуется в его стихах, под которыми указано место написания: Серебряный Колодезь. Белый и есть цвет серебра. Все в со- ответствии с идеей провиденциальности названий Павла Флоренско- го, которую он развивал в работе «Имена». Само имя это А. Белый —как сон. Ему-то точно все казалось стран- ным.
Внутренний Раскольников Достоевский змием смотрит прямо в сердце. Он опутывает тебя сю- жетом. Как ни крути, а симпатии на стороне убийцы. И ты за него пе- реживаешь, проникаешься его чувствами: злобой, странным вымучен- ным состраданием... И вдруг обнаруживаешь себя стоящим в квартир- ке чиновницы, которая плавает вместе с сестрой в крови, и прислуши- ваешься к происходящему за дверью. До этого ты еще отделял себя от Раскольникова, тебе было тошно. Но —дело сделано. И вот ты —он. Надо спасаться. Преследуемый —каким бы извергом он ни был —все- гда вызывает сочувствие. Беги, спасайся, уезжай куда-нибудь... Незамет- но ты уже принимаешь преступление. Промашки героя вызывают доса- ДУ- Но не слишком ли много совпадений? Все оказываются каким-то образом причастны к преступлению. Это в столице-то? Что там, других процентщиц не было? И после свер- шившегося убийства густо пошли персонажи, и все как к магниту —к Раскольникову. Во всех романах Достоевского есть театральность. Пер- сонажи его необыкновенно живые, природа —мертва. Часто в его пись- ме угадываешь Кафку. Сейчас такой роман невозможен. Кажется, Лем говорит, что совре- менную прозу разъедает червь правдивости. По-моему, этот червь вы- полз из телевизора, вообще из кино, из фотографии.
Разумихин дает свой рецепт противоядия: «Вздор! Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь —до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру». И Достоевский не боится громоздить происшествие на происшест- вие, хотя, вроде бы и одного преступления в доме процентщицы доста- точно. И читатель в итоге просто впадает в транс. Достоевский как ша- ман захватывает твою больную душу и совершает с ней свои целитель- ные пируэты, под конец просто уже чувствуешь себя подключенным к электростанции — сквозь тебя мчится очистительный ток. Русский ва- риант электрического стула. Современная ситуация такова: литература почти мертва, но внутрен- ний-то Раскольников жив. И ему необходим свой Достоевский. Или одного достаточно? Прочитав роман, трудно сразу переключиться на что-то другое, мы- сли к нему возвращаются, летят мотыльками на пламя. Мир романа странно живой и вечный, открой книгу —и снова: «В начале июля, в чрезвычайно жаркое время под вечер один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешительности, отправился к К-ну мосту». Он снова вышел. Достоевский в ноябре двадцать первого века Взялся за «Бесов», стыдно, что до сих пор не читал. Кириллов. Сто с лишним лет спустя: причины все те же: боль и «тот свет». Первое легко устраняется. Остается неодолимое второе. Предо- щущается некий метафизический ужас. Но вообще перевал некий пройден. Во второй половине жизни на- чинаешь чувствовать себя в большей степени художником, а раз так, то ведь жизнь и есть произведение, ну, может, не отредактированное. Тут на тебя находит благодать остранения. Этот человек —твой персонаж. У него твои имя, фамилия, ему примерно столько же лет. И вот он действует или бездействует. А ты наблюдаешь. Но, увы, не всегда удается соблюдать дистанцию. Иногда вы больно схлопываетесь —по живому, с кровавыми швами. Приходит некое простое соображение: герои Достоевского оттого так мучаются, что бесконечно далеки от природы. И пребывают в аду антропоцентризма. Юродивый купец —это же Кашпировский, Чумак, Лонго. Лямшин и мышь в иконе. А «царские врата» в свинарнике? Именно туда их и поместил пред- седатель из отцовой деревни перед войной, когда церковь в соседней Знаменке разграбили. Бабы глухо ворчали. Фашисты, как захватили
деревню, сразу его взяли —председатель, коммунист. Расстреляли. Че- рез пару месяцев —двоих сыновей патруль остановил на железной до- роге, а они подобрали листовку, сброшенную незадолго с нашего само- лета. Тут же на косогоре расстреляли. И позже дочку взяли. Она с под- ружкой сидела на склоне над железной дорогой и, увидев немецкий поезд, сказала мечтательно: «А вот бы пустить под откос». Подружка донесла. Девушку подержали взаперти —и повесили. Мать не вынесла всего этого и сошла с ума. Такое впечатление, что градус ненависти и зла со времен Достоев- ского только возрос. Говорим о Достоевском с моим бывшим учителем литературы Бо- рисом Григорьевичем, он иногда звонит. Соглашается с моими сообра- жениями. Как-то во время такого же литературного разговора он рас- смеялся и признался, что в праздничном настроении, а жена ругается. У него рак горла. Но держится бодро, чем всегда и отличался, высо- кий, плечистый, с лысиной, с выпуклыми синими глазами под стекла- ми очков в тонкой металлической оправе. Даже лысина его излучала оптимизм. Уроки его были интересны, он не позволял скучать, шутил, громовой голос пробирал самых отъявленных лентяев. «Вы не читали еще “Бесов”, как?» —мое признание изумило его. «Простите, Борис Григорьевич», —бормочу я. Кириллов — голая идея; его характерная особенность — обрывистая речь —только подчеркивает это. Он ночами думает, думает... а! прав- да, и самовар кипит, чай всегда горячий, — он сам как самовар; пере- варивает мысль о смерти. Эта мысль —костью в горле. Не переваришь. Кто противостоит «бесам»? Шатов, как бы и Ставрогин да Федька- Каторжник, весь залитый кровью. Остальные —герои «Мертвых душ».
Петр Верховенский смахивает на будущего вождя пролетарской ре- волюции. Чтение «Бесов» после всех событий 20 века наполняет тебя каким- то священным ужасом. Это как сбывшееся астрономическое предска- зание. Точнее — библейское. Атмосфера безысходности усугубляется знанием дальнейшей истории. Но «бесы» ли делают революции? «Бесами» ли были, например, де- кабристы? И чем уж так плох «женский вопрос»? И демократические свободы чем скверны? Революционеры у Достоевского карикатурные. Но кровь —кровь проливают почти настоящую. Чем был бы мир без революций? Солон, 6 в. до н. э. —поистине слон демократии, не революционер, а реформатор. Но и его реформам предшествовали волнения с кровью. И все-таки эллинская демократия обходилась малой кровью (не счи- тая войн с внешним врагом и соперниками-городами). Этот медлен- ный путь реформ указала человечеству Эллада. Но революции начались. В Нидерландах (в 16 веке —две тысячи лет ожидания!) и далее везде. В Англии ценой крови крестьяне добились освобождения от крепо- стной зависимости еще в 15 веке. В России ждали еще четыреста лет. Прогресс, купленный кровью, —против этого восставал Достоевский.
Но и Новый завет был оплачен кровью. И все-таки революции происходят не от бессмысленной жажды кро- ви. Главные причины не демонические. Но «бесы» слетаются, как мухи. А вот и дата подоспела: 7 ноября. Радио утром: 45 процентов под- держали бы большевиков, если бы сейчас началась революция, 20 с чем-то процентов сохраняли бы нейтралитет, 16 —дернули бы за гра- ницу, и 1 процент боролся бы с большевиками. «...каждое слово прогрето чувством...» Александр Твардовский. Письма с войны 1941-1945. М., Книжный клуб 36.6, 2015. Письма известных писателей, художников, путешественников и т. и. никогда не вызывали большого интереса, даже если это были письма тех, чье творчество мною любимо. Возможно, не удавалось настроить- ся на эту «волну», проникнуться чувствами и мыслями. Не исключено, что здесь сказывалось некое предубеждение. Письма воспринимались, как нечто полуофициальное, даже дружеская переписка. Казалась неиз- бежной и фрагментарность писем, мозаичность, необязательность. Вот и письма пламенного Ван Гога, чьи работы продолжают волновать ме- ня, несмотря на то, что имя художника уже стало чем-то вроде попу- лярного бренда и многим просто надоело, — письма эти не произвели должного эффекта, хотя в них сказывается и несомненный литератур- ный талант. Получив книгу со 139 военными письмами Александра Твардовско- го жене Марии Илларионовне, книгу, подписанную дочерями поэта, Валентиной и Ольгой Твардовскими, я испытывал в большей степени радость коллекционера («Железную мистерию» мне подписала вдова Даниила Андреева), нежели предвкушение занимательного чтения. Надо сказать, что письма Александра Трифоновича я уже читал в других книгах, это были письма, адресованные литераторам, читате- лям, иногда явным графоманам. Письма удивляли своей основатель- ностью, дотошностью, широтой. И они добавляли штрихи к портрету поэта, но не становились самостоятельным явлением. Чтение можно бы- ло оборвать на том или ином письме или читать все вразброс. Это, конечно, интересно в первую очередь литературоведам, критикам, на- верное, поэтам, —в письмах много высказываний, условно говоря, «це- ховых». Военные письма?.. Но, как раз именно это обстоятельство и не сули- ло ничего особенного. Мне довелось послужить в армии, ведущей бое- вые действия, и я, как и все другие, отлично знал, что можно писать и чего нельзя сообщать родным и друзьям в далекий Союз. Забегая впе-
ред, замечу, что и сам Александр Трифонович в своих письмах не од- нажды об этом поминает, поэтому ему так любы были письма с ока- зией. Но большинство писем шли полевой почтой. Итак, письма, пропущенные военной цензурой. Но предшествует им короткое предисловие дочерей поэта. Предис- ловие предельно ясное, четкое, с кратким экскурсом в биографию Твар- довского: здесь упомянуты значительные вехи его довоенной жизни и судьбы, от знакомства в Смоленске с будущей женой и, собственно, до войны. А как раз перипетии смоленской жизни поэта не столь просты, зачастую приходится сталкиваться с противоречивыми и туманными све- дениями об этом периоде. Предисловие — выверенный и ценный до- кумент. Дочери поэта отличаются исследовательской добросовестно- стью в отношении наследия отца. Письма начинаются с телеграммы, отправленной на следующий день после начала войны: «Вечером будет машина выезжай без крупных ве- щей договорись сторожихой = Александр». Как явствует из примеча- ния, Александр Трифонович в первый же день уехал с дачи в Москву, где получил назначение на службу литератором в газету «Красная ар- мия» Киевского Особого военного округа. И потекли денечки, застучали колеса, загудели моторы, полетели пи- сьма полевой почты сперва еще в Москву, а потом в Чистополь, захо- лустный городишко на Каме, в Татарии, куда уже в июле были нап- равлены «деятели литературы и культуры, органы правления творче- ских союзов из Москвы, Ленинграда и других районов. Более двухсот писателей, литературных и театральных критиков, художников, арти- стов и около 2 тыс. членов их семей переезжали в Чистополь с начала лета до конца октября» к В первых письмах поэта почти и нет войны, а только удивление: «Город необычайно красив, древен и молод одновременно», —речь о Киеве. И сразу забота об оставленной семье: «Живи на даче, если даже будет хуже с продуктами, чем в городе». Города в войну опаснее. Вско- ре военный литератор убедится в этом воочию. Но еще бои идут под Киевом. Военкора отправляют на первое задание —и он не выполняет его: «В первой поездке я с непривычки (потому, что ничего подобного не видел в Финляндии) немного опешил и вернулся без единой строч- ки материала». Комментаторы разъясняют суть дела: Твардовский стал свидетелем расстрела немецкой авиацией Днепровской Краснозна- менной флотилии. Как поведать на газетном языке об этом? Да и на любом другом языке, хоть и поэтическом. Для осмысления таких со- бытий необходимо время. Но время —не ждет, как говорил другой ли- тератор по другому поводу. И уже со вторым заданием военкор впол- не справляется. Правда, отношения с редактором не складываются. Но очерки, фельетоны, стихи идут один за одним. Поэт втянулся в службу. Ему ясно, что и стихи воюют. И даже мирные стихи — Сталинскую пре- 1 Н. Федорова. Писательская колония, «Совершенно секретно», 25 декабря 2014.
мию за «Страну Муравию» Твардовский передал в Фонд обороны. Это было собственное решение. Примерно в то же время такое же решение приняли Шолохов и Лебедев-Кумач. Эти трое и были первыми, а вовсе не Н. С. Тихонов, С. В. Михалков1. Специфическое военное прозрение приходит быстро: «Сейчас мне кажется, что вся моя и моего поколения жизнь (до войны) была дет- ская». Но все-таки эти слова скорее обращены к другим, тем, кто еще не нюхал пороха. А Твардовский уже побывал на кровопролитной вой- не с Финляндией. Но здесь он и выражает некое всеобщее прозрение. Ведь та, финская война уже тогда была «незнаменитой». Новая война расколола весь мир пополам. Дымы ее пожарищ зачернели страш- ными тучами, и на этом фоне мелькали некими птицами фронтовые письма солдат, офицеров и любимых ими женщин, детей. Метафору эту, впрочем, я позаимствовал у мирного отшельника-поэта, наблюдав- шего в древней Индии из своей пещеры полет ослепительно белой жу- равлихи на фоне туч. Это предвещало сезон дождей. А у нашего поэта — время войны. Несколько рискованное это сравнение поэтов и эпох все-таки выявляет нечто существенное, а именно —созерцательную, по сути, природу поэтического таланта. Поэт и есть отшельник, следящий за происходящим. И ему необходима дистанция, а стихам, как вода и воздух и солнечный свет, потребна тишина. Всякий поэт и должен жить как тот древний индиец: на даче ли, на пятом ли этаже, но в «пеще- ре»... А если на войне, в железном потоке, то какие тут могут быть сти- хи? «Это тяжело, —признается тридцатиоднолетний поэт, —когда чув- ствуешь, что тут бы слова нужны такие, с которыми на смерть людям идти, а глядишь —стишки, какие мог бы написать и не я, и не выезжая из московской квартиры». Но уже через два-три письма мы, читатели и ценители единствен- ной в своем роде воинской поэмы, получаем сигнал: упоминание име- ни — «Теркин». Пока это «Иван Гвоздев», герой фельетонов, «Теркин на новом этапе», как уточняет Твардовский. А комментаторы добав- ляют, что Теркин —герой фельетонов еще финской войны. Здесь еще только тень, намек, а на самом деле завязка одной из сюжетных линий этой книги. То, что эти 139 писем книга, понимаешь довольно быстро. Письма последовательно рассказывают о событиях одной души, попавшей в оче- редной смерч истории. Сам Александр Твардовский, правда, утверж- дал, будто на войне нет сюжета: На войне сюжета нету. —Как так нету? —Так вот, нет. 1 Александр Твардовский. Письма с войны 1941-1945. М., Книжный клуб 36.6, 2015, с. 346.
Есть закон —служить до срока, Служба —труд, солдат —не гость. Есть отбой —уснул глубоко, Есть подъем —вскочил, как гвоздь. И далее он уточняет: На войне ни дня, ни часа Не живет он без приказа. То есть герой и не герой вовсе, а некая игрушка в чужих руках — судьбы ли, генералов. Здесь высказывается мысль о том, что сюжета и, следовательно, какого-либо повествования достоин герой, наделенный волей. А какая же воля у солдата, если он даже портянки не может пе- ремотать без приказа? Так ли это? Сюжет на войне есть. И поэт сам это утвердит. Ветер злой навстречу пышет, Жизнь, как веточку, колышет... Но веточка-то сопротивляется, не ждет обреченно. А это уже —во- ля к жизни. Лучшая иллюстрация этого соображения —глава «Смерть и воин». Но более того, Теркиным и его собратьями движет еще и воля к победе. И ему со товарищи предстоит преодолеть неимоверные труд- ности, чтобы эту волю осуществить. Военный поход за руном победы —таков сюжет любой войны издревле. Но мы забежали сильно вперед. Пока еще ни поэмы, ни успехов на фронте. Советские войска отступают, сдают города и веси. Твардовский тревожится о родных, оставшихся в Смоленске, надеется, что они ус- пели уйти, переживает о своих братьях, младших командирах, «а это должность такая, что всегда человек должен быть впереди. Боюсь углуб- ленно думать об этом, мне очень жаль их. Это будет чудо —если они живы, если не попали ранеными в руки врага или что-нибудь подоб- ное». Он еще не знает, что младший брат Иван пленен финнами. Но чудо и вправду свершится со всеми Твардовскими: никто не погибнет в войну. Павел и Константин, а также Василий будут и дальше воевать, получат ранения. Теща будет блуждать по смоленским лесам с внуком, которого партизаны сочтут за сына земляка-поэта, о чем и попросят сообщить в телеграмме Твардовскому. Война гудела и рвалась в Киев, где располагалась редакция газеты «Красная Армия». И наконец —ворвалась. Редакция уходила в числе последних. Твардовский откровенно называет это «драп-кроссом» и говорит, что не всем довелось спастись... И буквально тут же поэт ус- покаивает своего адресата насчет средств, которые буду пересланы од-
ним человеком: «Чуточку легче тебе будет, моя многострадальная Ма- шу ня». Приходилось не раз слышать о том, что у Твардовского нет любов- ной лирики в обычном понимании, точнее есть намеки на любовную лирику. В стихах о любви поэт как будто робеет. И уже кто-то заметил, что это объясняется его воспитанием. Тема эта у Твардовского —прикро- венна. Любовь —не для чужих глаз. Но вот, как раз, в этих письмах поэт откровенен. Цензура? Так это же «машина», настроенная на пораженческие и политические идеи, на некие секретные военные сведения. Все 139 писем Твардовского жене Марии Илларионовне согреты этим чувством, лучше сказать прогреты, — как писал сам поэт о каж- дом слове своей поэмы. Слова этих писем и прогреты его сердцем. Пись- ма, как бумажные фонарики, что летят под воздействием живого огня. «Дорогая моя Машуня», «Дорогая моя девочка», «Дорогой мой дру- жок, милая Маша», «моя дорогая огородница», «сердитая моя жена» и даже «моя дорогая невеста», —так начинаются или заканчиваются все эти письма. Последнее требует пояснений, их мы находим, как все- гда вовремя, в комментариях, составленных, напомню, дочерями поэ- та: «Речь идет о регистрации брака А. Т. и М. И. соответственно Указу Президиума Верховного Совета СССР <...> Указ устанавливал более жест- кую регламентацию прав и обязанностей супругов друг перед другом и перед детьми, усложнял процедуру развода <.. > Предусматривалась и обязательная запись о регистрации брака в паспорте. Брак М. И. и А. Т. был зарегистрирован в Смоленске в 1930 г. В метриках детей А. Т. чи- слился отцом». Но поэту многие вещи кажутся интересными, даже вот вроде бы и досадный какой-то бюрократический Указ о браке, и он с удовольст- вием обыгрывает эту ситуацию: «А как ты сама? Небось, мечешься и забываешь о том, что я не стану записываться в ЗАГСе с худущей и злой старухой, мне, человеку положительному, отправляясь в это поч- тенное учреждение на 35-м году жизни, желательно невесту потолще, подобрей, поспокойнее. Учти. <.. > кормись получше и старайся войти в тело. Я уже здесь готовлюсь исподволь к свадьбе». Обновление этого чувства —любви —неизбежно в моменты невз- год, испытаний. Это происходило и происходит с каждым, кто любит, любим. Война —жесточайший момент истины. В одночасье здесь сго- рает всякая труха. Новыми видит солдат своих родных и близких. И, конечно, дорожит разговором с ними, как ничем другим. Полевая поч- та — это «Сезам, откройся!» —и солдат погружается в свет истинных сокровищ, и это свет дома, семьи. Если из Кабула в наш полк не при- возили почту, мы впадали в настоящее уныние. И наоборот, письма — письма были самыми яркими праздниками в степных буднях. Редко кто сразу разрывал конверт и принимался за чтение. Нет, обычно письма читались с чувством, с толком, с расстановкой. Не впопыхах где-ни- будь... А если и жадно заглатывались тут же, то вечером, после работ
снова прочитывались при керосиновой лампе, в табачном дыму. И каж- дый солдат вдруг преображался, становился каким-то чужим, недоступ- ным — далеким... Свежее письмо носили некоторое время в гимнастер- ке, потом перекладывали в тумбочку. Письма как будто создавали не- которую приватную территорию. По сути, ничего нет у солдата своего, да. А тут —вот оно. По письмам Александра Твардовского видно, как ему дорога эта возможность разговора с любимой женой — и даже с одной из дочек. Старшая дочь Валентина, судя по всему, просила писем, адресованных ей лично. И отец иногда добавляет в письме к жене, что большое пи- сьмо сейчас напишет и дочке. А младшей еще было совсем мало лет, ро- дилась она за несколько месяцев до войны. И отец беспокоится о них, при первой возможности отправляет посылки с шоколадом, таблетка- ми-витаминами и т. п. Делает это он со всеми отцовскими предосторож- ностями, просит, например, Марию Илларионовну не открывать заго- дя секрет посылки, а то, кто знает, дойдет ли и удастся ли вообще что- то передать. В Чистополь ездили знакомые литераторы, Василий Гроссман, на- пример. Его семья обитала по соседству с семьей Твардовского. В Чис- тополе пребывал, как говорят, почти весь цвет советской литературы. «В город на Каме эвакуировались Борис Пастернак, Анна Ахматова, Николай Асеев, Арсений Тарковский, Константин Паустовский, Алек- сандр Фадеев, Леонид Леонов, Михаил Исаковский, семьи Василия Грос- смана, Федина, Твардовского, Сельвинского. Думали —на несколько ме- сяцев...»1 Жизнь там была довольно трудная. Из этой же публикации в «Со- вершенно секретно» мы узнаем подробности жизни этой писательской колонии: «Жизнь в глухой провинции потрясла своей примитивно- стью и неустроенностью. Тогда я впервые осознал, что Москва по срав- нению с остальной страной —иное государство, неизмеримо более ци- вилизованное и благополучное. В Чистополе мы попали в XIX век, ес- ли не дальше. Старые деревянные, осевшие в землю дома царских вре- мен, не асфальтированные грязные улицы, отсутствие машин, водопро- вода, канализации. За водой мне приходилось ходить с ведрами и ко- ромыслом к колодцу за несколько кварталов от дома, в любую погоду, да еще обратно дорога шла в гору, зимой — часто обледенелая. Элек- трический свет давали только на несколько часов в сутки и с частыми перебоями. Не было и керосина. Освещались самодельными масляны- ми коптилками: баночка или бутылка с грубым растительным маслом (которым каша сдабривалась) и фитиль из веревки. Спичек не было, огонь добывали древним способом: с помощью зазубренной железяки — кресала, кремня и трута (жженой тряпки). Чиркали железкой по кремню, искры падали на трут, он начинал тлеть, и его раздували до 1 Н. Федорова. Писательская колония, «Совершенно секретно», 25 декабря 2014.
огня», —вспоминает сын драматурга Владимира Белоцерковского Ва- дим1. Тревога А. Твардовского была более чем обоснована. Вот, что сооб- щает журналист «Совершенно секретно» дальше: «Поэт-переводчик Александр Мирер сошел с ума от голода. Елена Санникова, жена поэта Григория Санникова, получив сообщение о смерти мужа, повесилась в 1941 году. Последней каплей для того, чтобы набросить петлю на шею, для художника Александра Плигина стала кража его хлебных карто- чек за целый месяц, что означало голодную смерть»1 2. И поэт при первой же возможности отправляет туда денежные пе- реводы, просит жену не жалеть денег, он-де еще заработает. У самого у него уже начались проблемы со здоровьем: шатаются зубы и крово- точат десны. Никак не способствовали плодотворной работе и сложившиеся от- ношения в редакции, в первую очередь — с редактором. Видимо, он и задавал тон. Твардовский пишет: «Хуже Долматовский и многие другие, которые прямо-таки оцепляют меня со всех сторон каким-то полубой- котом. Шипят, нагло обзывают чем-то, и уже нет ни сил, ни охоты от- брехиваться. Беда одна, что задумаешься: чем ты так обозлил людей, за что тебя ненавидят? А ненавидят очень. Стараются как-то дискредити- ровать тебя как человека, оглупить, осмешнить и т. п.» Сразу и не поверишь в прочитанное. Ненавидят? Твардовского? Или все-таки дело в характере поэта? Ведь приходилось уже читать о его «заносчивости», чуть ли не высокомерии. Тут ненароком вспомнишь и о его польских корнях, а именно полякам у нас приписывают «гонор». Но некоторые разъяснения можно найти уже в этом же письме. Твардовский пишет: «Я вновь поднялся в душевном, в моральном смы- сле и хочу именно работать как можно лучше». И эти требования он предъявляет и своим коллегам. Далее он пишет: «Чтоб иметь успех и прочее, нужно писать так, как я уже органически не могу писать. Полий- чук, с которым я одно время даже на пару работал, вышел из-под моего “гнета” (в смысле требований к языку и пр.) и понесся вовсю по пути сочинения стишков без всяких “вспышек” или “искр”. Пишет по два, три в день, превозносят его, и он цветет». Ясно, такое отношение должно было раздражать. Да и лауреатство, конечно, тоже. Ну, возможно, и особенное чувство собственного дос- тоинства... Или —«затейливый характер», по определению Юрия Три- фонова. Александра Трифоновича времен уже первого редакторства в «Новом мире» он характеризует так: «наивен и подозрителен одно- временно, как много в нем простодушия, гордыни и крестьянского доб- росердечия, как легко он поддается внушениям, как трудно меняет свои мнения о людях..»3 1 Там же. 2 Там же. 3 Воспоминания об А. Т. Твардовском, М.; Советский писатель, 1982, с. 477.
Маргарита Алигер в своих воспоминаниях говорит о нем так: «Че- ловек скорее скрытный, во всяком случае неизменно сдержанный, и никак не склонный к пустой болтовне...»1 Но, пожалуй, уместнее сослаться на свидетельства именно военной поры. Одно из них мы находим в коротких записках Л. Кудреватых, фрон- тового корреспондента одной из центральных газет, повстречавшегося в конце войны и с Твардовским, а до этого с сотрудником второй га- зеты, в которой поэту пришлось служить с 42 года, с полковником А. Н. Бакановым: «—А Твардовский-то теперь у нас, в нашей редакции, — не без гордости сказал Баканов. — Мы с ним дружим. Хоть он и с труд- новатым характером, но человек простой, свойский. Обязательно позна- комлю тебя»1 2. Все это, конечно, надо иметь в виду. И помнить присказку отца ге- роя «Жизни Арсеньева»: я не червонец, чтобы всем нравиться. Перед нами — живой человек, а не схема. У Твардовского скверные отноше- ния с редактором «Красной Армии», полковником И. И. Мышанским, с другими сослуживцами, а, например, с Василием Гроссманом — от- личные. В чем дело? Тут, правда, надо заметить, что Гроссман все-таки служил не в той же газете, а, так сказать, поблизости —в «Красной зве- зде». Но тем не менее. Твардовский о нем пишет в письме с оказией, т. е. с самим Гроссманом, вырвавшимся на побывку к своим в Чистополь: «Нечего говорить, как хотелось бы мне тоже поехать, но нет и тени пло- хого чувства к человеку. А он, видимо, думает, что я ему очень зави- дую, хотя, нет, он слишком умный, чтоб так думать. Ты с ним там наго- воришься. Он тебе будет живым письмом от меня, это мой лучший то- варищ, который все хорошо и благородно понимает и оценивает. При- знаюсь, совсем уныло здесь станет мне без него. Совсем один в извест- ном смысле». В таком же тоне и все другие отзывы об этом незауряд- ном писателе. Хотя эти отношения проверялись на прочность бытовы- ми неурядицами: между женами Твардовского и Гроссмана возникла размолвка в далеком Чистополе. Но молодой Твардовский тут мудро уклоняется от бабских раздоров, лишь советуя жене все уладить миром. Он дорожит этой дружбой с умным, прочным человеком. Наверное, то же самое мог бы сказать о нем в те времена и Василий Гроссман. Это была дружба равных. Впрочем, из области догадок и предположений можно перейти на более прочную почву. Когда Твардовский получил новое назначение, в редакции «Красной Армии» ему дали негативную характеристику, и он в своей объяснительной записке, приводимой в комментариях пол- ностью, убедительно опроверг по пунктам эти обвинения. Насчет того, что им якобы мало было написано, поэт говорит, что по количеству пуб- ликаций уступает только одному сотруднику, Б. Полийчуку (которого мы уже упоминали чуть выше) и лишь потому, что Твардовскому чаще приходилось выезжать на фронт. Дальше он трезво и обоснованно рас- 1 Воспоминания об А. Т. Твардовском, М.; Советский писатель, 1982, с. 391. 2 Кудреватых Л. Встречи с Твардовским. Москва. — 1974. — №12. — С. 200-210.
суждает и о «качестве»... Ситуация, конечно, крайне неприятная. Кому из наших поэтов приходилось в этом отчитываться? Ну, да, царь вызы- вал на ковер Пушкина, но совершенно по другому поводу. Обычно поэт сам держит ответ —перед инстанциями повыше ГлавПУРККА (Главного политического управления Красной Армии). Но делать нече- го, время военное, обвинения оскорбительные, «Теркин» еще не напи- сан... И поэт скрупулезно продолжает разбирать характеристику. «Высо- комерен и груб»? Может, такое впечатление сложилось, рассуждает поэт, из его споров на партсобраниях с редактором Мышанским? Или из отношений с теми литераторами, с которыми он и до войны не был дружен? А со старыми работниками газеты у него было полное взаимо- понимание. Выпивка? «А кто не выпивал в нашей редакции? Выпи- вали все, когда было что». (Могу лишь заметить, что с тех пор армия не изменилась, и мы знали всего одного уникального трезвенника —не- утомимого командира разведроты Тудвасева; но он вообще не перено- сил спиртного и выпил, кажется, один раз в жизни, на выпускном.) Следующий пункт и того хуже: «не проявлял стремления больше бы- вать в частях фронта». Это, пожалуй, самое тяжкое обвинение, по сути —в трусости. Но мы уже читали предыдущие письма, в которых, нао- борот, есть жажда быть в деле. Вот, например: «Милая, кончаю пись- мо. Только что пришли и сказали, что нужно собираться в полет —ко- мандировка. Я уже немало тосковал по фронту». И это мужское чувст- во. Многих оно вело на фронт добровольцами. Об особенном свободо- мыслии фронтовиков уже сказано достаточно. Тот же Солженицын ухо- дил на фронт правоверным коммунистом, но на войне сталинский сти- пендиат вдруг начал критиковать Сталина, правда, еще в поисках ис- тинного ленинизма-марксизма. В письмах и дневниках он был откро- венен и смел. За что и поплатился. И уже в лагере произошло оконча- тельное крушение его мировоззрения. А началось все на фронте. Чув- ством свободы на краю жизни преисполнены и герои «Жизни и судь- бы» Василия Гроссмана. Конечно, в случае Твардовского сказывалась и неприятная атмосфера в редакции, — вырваться оттуда всегда хоте- лось. Но послушаем самого поэта: «Сколько бы я ни ездил в действую- щие части больше одних товарищей и меньше других, это всегда про- исходило по моим настояниям перед редактором и его заместителем, которые хотели, чтобы я больше сидел в редакции и писал юморес- ки...» В письмах он об этом тоже ведет речь, что приходится настаи- вать на поездках на фронт, все верно. Но редактору подавай юморес- ки... Да и всякому другому начальству тоже хотелось лишь бодрых ре- ляций. Все рушится и пылает под бомбами фашистов, сотни тысяч бой- цов оказываются в плену, а ты бодро пой победу. Сиди и пиши в духе Палийчука - да с ним вровень: В тыл к противнику в разведку Скачет конник молодой.
Глядь —фашистская танкетка Мчит дорогой столбовой. Дальше —шарах! Летят гранаты и вот: Уничтожена танкетка. Хорошо закончен бой. И с «добычей» из разведки Едет конник молодой1. А. Кондратович в своей книге «Александр Твардовский» цитирует письмо Твардовского Исаковскому, датированное мартом сорокового года, когда еще шла война с Финляндией. И там есть такие строки: «Ко- роче говоря, мне открылся новый, необычайно суровый и вместе с тем очень человеческий, дружный и радостный мир. Я рад, что он стал до- ступен и понятен мне. Красную Армию я полюбил так, как до сих пор любил только деревню, колхозы»1 2. И эти строки вдруг вызывают в па- мяти стихи и прозу Дениса Давыдова, там то же чувство воинского оду- шевления. Хотя, конечно, это лишь одна сторона луны —войны... Ис- следователь творчества поэта В. М. Акаткин из Воронежа приводит вы- держку из воспоминаний А. Бека о Твардовском той поры: «Он много пережил, до краев наполнен впечатлениями, но как-то взбаламучен, за- курен, много пьет...»3 Словом, нет никаких оснований ставить под сомнение солдатское достоинство поэта, и его доводы прицельно-разящие. Но сердце Твардовского эта история потрепала, покогтила, это уж так. Твардовский был откомандирован в Москву. И здесь началась новая глава его военной судьбы. Один в каменной хмурой Москве. Чем-то эти эпизоды напомнили сцены из военного романа Дос Пассоса «Три сол- дата», скитания одного из героев по военному Парижу. Немцы тоже подступали близко к этой столице и бомбили ее. Герой Дос Пассоса, служа в армии, заодно начал ходить на лекции в Сорбонне, и в конце концов оказался вне закона, ибо мирная жизнь властно влекла его. Конфликт между долгом и свободой закончился трагически. Фигура нашего поэта в шинели, фуражке на серых улицах лишь внешне напоминает этого несчастного героя Дос Пассоса. Для него долг и свобода сошлись счастливо в одной точке. Имя этого полюса — Теркин. 1 Иван Гвоздев на фронте. Борис Палийчук. О хорошей разведке и подбитой танкетке. Ьйр:// уга7Л'ес1ка.г1|/пкип/аг[1уГраНус1п11кл1Игп1 2 А. Кондратович. Александр Твардовский. М., Художественная литература, 1985. 3 В. М. Акаткин. Финские записи А. Т. Твардовского в диалоге времен. Пятые Твардовские чтения. Смоленск, Маджента, 2010.
«Ведь я давно уже не верю в эти фельетончики, давно хочу писать всерьез и давно уже понес из-за этого неприятности. Вот каковы дела. И надо ж было, чтоб в это самое время у меня явилась радостная мысль работать над своим “Теркиным” на новой, широкой основе. Я начал — и пошло, пошло. Когда я отделывал “Переправу”, еще не знал, что втя- гиваюсь в поэму, а потом все сильнее втягивался, и вскоре у меня было уже такое ощущение, что без этой работы мне ни жить, ни спать, ни есть, ни пить. Что это мой подвиг в войне», —почти ликующе пишет Твардовский из пустой холодной московской квартиры жене в дале- кий Чистополь. Сейчас для нас совершенно ясно, что это дело не уступает военной работе, которую мог бы исполнять Твардовский-офицер. Сердечные пи- сьма солдат красноречиво свидетельствуют об этом. А пока он читает главы новой поэмы «на военной комиссии»: «Ве- чер прошел блестяще <..> —я даже испугался». И сразу все зашуме- ли, засуетились, журналисты, издатели: «звонят отовсюду, начинается ажиотаж вокруг поэмы (ненаписанной!)»; «Известия предлагают немед- ленно начать печатание (“там продолжите”), “Правда” грозится, что не возьмет на работу (боже, как трудно все в спешке объяснить —дело в том, что “Правде” подсказали, чтоб она просила откомандировать ме- ня к ней), если не ей, первой, поэма. А все —дураки, чиновники, трусы, и неизвестно, из чего горячатся». В этих строках из письма жене хорошо слышно биение этих собы- тий, почти виден вихрь, вдруг закружившийся вокруг письменного сто- ла в огромной мрачной Москве. И очень понятна следующая реплика поэта из того же письма: «И нервы мои не выдерживают».
Да, вообще-то любому автору ведома подобная горячка, но, как пра- вило, это бывает, когда уже вещь готова, поэма, роман, повесть идут в люди. Но здесь речь о поэме ненаписанной. Что еще выйдет?! И вый- дет ли?!! Известно суеверие некоторых авторов, которые до самого пос- леднего срока даже не открывают названия своего нового творения. А здесь — пошли читки, слушания, публикации в газетах и журналах. Чтение глав началось и по радио. А поэмы-то еще и нет! Но все ждут, требуют, хвалят, надеются, обещают, выдвигают ультиматумы... Ведь вот, когда не вникаешь в эти подробности, то даже и тени сом- нения не возникает при мысли о «Василии Теркине»: важному делу все помогали. За порогом —война. Да прямо тут же, в небе: «(Сейчас вы- ходил на балкон смотреть “сабантуй”. Средь бела дня высоко в небе ползет, оставляя белый следок, фриц, небо в белых точках разрывов, народ прячется в подъездах.)» А «Василий Теркин» —как своеобразное письмо, адресованное каж- дому пехотинцу, артиллеристу, летчику, моряку. И посланий от Тер- кина многие ждали на фронте. Это как сто граммов боевых. Не думаю, что сравнение рискованное. Вообще хорошая поэзия пьянит. На чуж- бине в военных условиях воздействие родной поэтической речи еще сильнее... Правда, пока бои шли на родной земле. Но уже рать соби- ралась с силами. И Теркин был среди этих солдат. Но все было не столь просто. Например, судьба «Теркина» зависела и от того, где будет печататься поэма. А Твардовского хотели прико- мандировать к безвестному двухнедельному журнальчику, как пишет он. То есть, по сути, поэму могли похоронить в недрах этого журналь- чика. Ясно же, что площадка для этой ясной и чистой артиллерии — глав «Теркина» —должна быть шире и выше: «Правда», «Известия», «Красная звезда». Но какой же редактор потерпит это? Чтобы поэма его сотрудника печаталась на чужой площадке? Нам-то отсюда, из мир- ных лет, кажется, что вся страна и была такой общей площадкой. Ан нет. Ведомственных интересов даже война не отменила. (Снова сош- люсь на армейский опыт: в нашем полку было явное двоевластие, ну, или противостояние между командиром полка и начальником штаба, приказы одного мог отменить второй, и это всего лишь в масштабах одного полка, единого, так сказать организма.) Твардовский пишет Марии Илларионовне о том, что вокруг поэмы началась странная возня, наверху ее читают якобы с недовольством и т. д. Да, поэт наконец-то в «пещере», и здесь-то и свершается его труд, но каково писать в электрических дугах всех этих слухов? Сквозь него и так проходит ток творчества, ток воюющего народа. От поэта требуют убрать одно, другое. Придирки подчас просто сме- шны и нелепы. Ну, например, требуют смягчить такие строчки: «Был штыком задет в атаке —/ Зажило как на собаке». Мол, слишком грубо. Это грубо? Да слышали ли эти товарищи родную речь в окопах? Речь своих охрипших солдат, завшивленных, голодных, почерневших от дыма, в мокрых сапогах и прожженных шинелях? Вспоминается один
эпизод отечественного кинематографа. Когда снимали «Они сража- лись за родину», эпизод ранения героя Шукшина, то Шукшин в ответ на участливый вопрос героя Буркова, мол, как ты, что с тобой? — от- ветил отборным матом —не по сценарию, разумеется. И, как свиде- тельствовали очевидцы, это все прозвучало очень естественно. Армей- ская речь и в мирной обстановке довольно забориста и солона. А уж в военной —тем более. Но товарищи в верхах морщились на эту невин- нейшую строчку: «Зажило как на собаке». Оторопь берет от зашкали- вающего сего фарисейства. Бросают тысячи в пекло, строчат знамени- тый приказ: «Ни шагу назад», воюют не уменьем, а числом, и пеняют поэту на безнадежность строфы: «Ио смерти, кто отвык, / Так, пример- но, судит: / Многих наших нет в живых, / Что ж, и нас не будет». А ведь здесь извечная философия солдата, высказанная со стоическим бесстра- стием. И строфа-то вовсе не расслабляет, не ввергает в панические на- строения, а настраивает так, как надобно. Мария Илларионовна в своем письме признается (цитата из этого письма есть в комментариях: «Что- то происходит с Теркиным, я скорее чувствовала, чем знала. Примета была одна: прекратились читки Орлова. Если бы он хворал — не высту- пал, а то раза два его слышала после Теркина, но с другим материа- лом». Орлов читал «Теркина» по радио. Исследователи творчества Твардовского говорят о заговоре молчания1. Чтение поэмы на радио бы- ло прервано на год. Упоминание в печати поэмы почти исчезли совсем. Так что Твардовский даже пишет секретарю ЦК Маленкову. И правиль- но делает. Нечего стесняться в такое-то время. Ведь на самом деле не о себе он печется, глупец и завистник только так может подумать... «Время такое, когда одна судьба —песчинка», —заключает поэт. Но судьба «Теркина» уже не песчинка, в поэме зазвучали какие-то уже надличностные голоса, голоса глубинной породы самой этой земли. Твардовский, как рудокоп, долго бил, копал —еще с финской войны — и внезапно ему в лицо пыхнуло светом этой породы. «Я пишу, как хо- чу, и знаю, что без всякой дидактики штука эта будет очень нужна и по- лезна. И люди, услыхавшие первые ее отрывки все почувствовали что-то, и все кругом хотят этой книги». Интересно, что рассказывая потом историю возникновения замысла и создания поэмы, Твардов- ский забыл свои дневниковые записи еще сорокового года. Об этом го- ворит в своей книге «Александр Твардовский» А. Кондратович, он и при- водит эту запись, называя ее автопророчеством: «При удаче это будет ценнейший подарок армии, это будет ее любимец, нарицательное имя. Для молодежи это должно быть книжкой, которая делает любовь к ар- мии более земной, конкретной... Одним словом, дай бог сил!»1 2 Позже, как замечает Кондратович, обнаружив в архиве эту запись, 1 О. А. Новикова. Литературный подвиг А. Т. Твардовского. К истории создания поэмы «Ва- силий Теркин». Восьмые Твардовские чтения. Смоленск. Маджента, 2014. 2 А. Кондратович. Александр Твардовский. М., Художественная литература, 1985.
Твардовский и сам был немало удивлен. Нет, неспроста говорится о том, что у каждой книги есть своя судьба. Можно сказать, что Теркин дремал, как Илья Муромец, ждал срока —и дождался. И это сравнение, кстати, хорошо оттеняет героя поэмы: он весьма обычен, даже невзрачен, а сказочна в нем эта драгоценная порода, которую и узрел, добыл поэт и поместил ее в самую сердцеви- ну солдата. И это захватило всех. Вот же, вот же оно —сияет... Этот тихий свет сразу и охватывает, чарует читателя. Вот —и клас- сика Бунина в далеком Париже. Теркина не мог бы написать коренной горожанин, не знавший де- ревни. Например, Симонов. О чем он сам и говорил однажды Твардов- скому. Твардовский о Симонове пишет жене в Чистополь: «Без затруд- нений дело проходит лишь у современных Кукольников, у которых все гладко, приятно и даже имеет вид смелости и дерзости. Обратила ль ты внимание на первую авторскую ремарку в пьесе “Русские люди” (К. Симонова)? “На переднем плане —русская печь, дальше кивот с икона- ми». Как легко можно было бы продолжить: “русская баба печет рус- ские блины, а русский человек ест их, закусывая русской водкой, и ма- терится по-русски”. Когда сущность заменяют названием, когда про- дают то, что не их собственность и не стоит труда, —тогда такое и по- лучается». Трудно удержаться от современных аналогий. Ведь посмот- рите-ка, то же самое и происходит на телевидении, в газетах, в соцсе- тях. В масть и одно стихотворное послание Твардовского Исаковскому, где есть такие строки: «Бог с ней —с бедною славою / Рифмачей-кума- чей, / Усачей-лимузинщиков, / Потребительских душ, / Патриотов-ал - тынщиков / И новейших кликуш». Написано в 46 году, а до сих пор ау- кается. Что и не снилось и не приснится всем новым поэтам и прочим авангардным культуртрегерам, норовящим спихнуть с корабля словес- ности А. Т. Т. Не получится, даже инициалы его как глыба. Можно было бы решить, что в «пещере» Твардовскому и неплохо живется. Ерунда. Ему там хорошо пишется. Это главное. А так-то он то- скует по семье, шлет письма в Чистополь. «Машуля, целую тебя креп- ко-крепко, как будто встал из-за стола, а ты подошла ко мне, малень- кая и родная, и припала ко мне всем своим милым телом и смотришь снизу своими умнейшими и строжайшими, но любящими глазами». Ин- тересная особенность восприятия. Мне, читателю, видевшему фотогра- фии Марии Илларионовны и читавшему некоторые ее опубликован- ные письма и предисловия, она вовсе не казалась маленькой. А тут вспоминаешь, что сам Александр Трифонович был довольно рослым, и покаянная поздняя фраза Солженицына о Твардовском- богатыре и в этом смысле не преувеличение. О Марии Илларионовне многие отзывались самым лестным обра- зом. Мне посчастливилось услышать в телефонном разговоре с младшей дочерью Твардовских Ольгой Александровной буквально следующее: «Мама была для папы как струна».
Твардовский жене и сам признается: «А я без тебя пропаду, ты ме- ня и на расстоянии держишь в смысле духа». Твардовскому с женой повезло. Об этом можно судить и по воен- ным письмам поэта. Мария Илларионовна умный собеседник, не по обязанности супружеской вникающая в дела мужа. «Ты ведь любишь печатное слово», —замечает Твардовский. Тут же наносит песенку од- ного современного рокера о радости печатного слова. «Любишь» и «ра- дость» здесь синонимы. В Москве Твардовский выписывает для жены газеты и журналы. Не забывает и старшую дочку: ей «Пионерскую правду» и журнал «Пионер». Еще и «Робинзона Крузо» в переработке Чуковского ей отправил. Метафора Ольги Александровны удачна. Мария Илларионовна в письмах и звучит для вопрошающего, мятущегося, сомневающегося поэ- та струной, верно настроенной, не провисающей, чутко натянутой. По ней он и себя настраивает. Такого читателя — поискать. В коммен- тариях приводится одно ее письмо о чтении Орловым «Теркина», двух глав: «Из первой запомнился лес —с диким хмелем. Это действительно низинные приднепровские леса, только не настоящие леса, а то, что как раз предшествует большому лесному массиву. Ели в таких лесах мало и больше ольха и осина. Большая Береза и Ель не любят захламлен- ности, а хмель как раз там, где валежник, сырость и густота, чащоба». Как это все точно. Любой рыбак и приднепровский странник подтвердит эти наблюдения. Еще один отклик Марии Илларионовны: «“Генерал”, на мой взгляд, лучше, чем первая глава (“Кто стрелял”)... Мне думается, что очень просто выглядит сам факт попадания в самолет... Меня всегда брала до- сада в тех случаях, когда в коротких пятистрочных заметках газета со- общала: “Боец Артамонов сбил вражеский самолет”. И даже не скажут как. Думаешь, если это так легко, —почему мало сбивают? Мне кажет- ся, этот момент надо усложнить». Или вот еще: «Конечно, есть главы не равноценные... Лучше те, в ко- торых есть сюжетная линия и Теркин дан в каком-то окружении... Те же главы, где он высказывается, хуже не потому, что плохо написаны, а потому, что уж такой закон — если в произведении один человек много говорит — болтун, а если к тому же весело и шутит — как Тер- кин, —он балагур. И тут в поэме не то что наметилось это балагурство, а подозревается опасность этого...» И повышать в звании Теркина — до офицера — Мария Илларио- новна отсоветовала. И Твардовский уже и сам понимает, что «Теркин с принятием “офицерства” утрачивает главное в нем: свободу души, ре- чи, поведения, характера. А без этого —ему 15 коп. цена». Мария Илларионовна и еще просто заботливая жена, умудряется отправлять поэту посылочки то с чесноком, то с шиповником для его больных десен. Ну, или просит Александр валенки —это уже, когда он стоял в Белоруссии в поезде, в редакционном вагоне, а семья выбра- лась из Чистополя в Москву, —в валенки советует сунуть свитер, —тут
у читателя мелькает почему-то определенная мысль, которая тут же и подтверждается: «Если в тот же валенок положишь случайно поллит- ровочку, то не будет лишней, т. к. водки у нас нет давно. Конечно, нуж- но, чтоб была хорошо закупоренная». Дойдут до него валенки или нет? И будет ли в них что, кроме свитера?.. Да это же письма, а не повесть. И все-таки, как и положено в хорошем повествовании, различные детали и здесь перекликаются. Через несколько писем мы узнаем, что вален- ки получены. И поллиторовочка «была ритуально выпита привезши- ми ее —со мной и еще тремя офицерами. Так что мне едва досталась 1/6 ее, что свидетельствует об умеренности». Да, Твардовский снова в пути — следом за войной и часто прямо в ее горниле. Мне, смолянину, особенно интересны были письма из-под Смоленска и из самого города той поры —разоренного, выгоревшего, жуткого, но живого вопреки всему. Хотя на людях здесь, переживших оккупацию, лежит тяжкий отпечаток. Твардовский встретился со свои- ми родными и сумел поселить их в квартире в Запольном переулке. «Бедность, неустроенность тяжкая. Вместе с тем какая-то у всех, кроме Нюры, пассивность и спокойствие. Впрочем, может быть, действитель- но, невмоготу». И в следующем письме: «Основное ощущение войны —что она уже стала нормальностью для людей, что необыкновенным, трудно представляемым является не она, а наоборот». Война как нор- ма. Поздравляя Марию Илларионовну с днем рождения старшей доче- ри, поэт вдруг вспоминает, что дочь родилась именно здесь, в Смо- ленске. Это его самого удивляет. «Настолько здесь все иное...» Смоленск освобожден в сентябре 43, но и в мае 44 года ночью его бомбят. «В первую ночь, как приехал сюда, произошла зверская бом- бежка, о которой тяжело даже говорить. Правда, все мои целы, но окна западной стороны дома высыпались, а сестре Нюре, находившейся на дежурстве, порядочно влепило остатком оконной рамы (это в Красном Кресте) в голову. Она ходит, но, судя по тому, что была долго в бессоз- нательном состоянии от удара, бог весть, чем это еще кончится. Бом- бежке подвергся вокзал и прилегающие районы...» В Смоленске в доме над Чертовым рвом, куда зимой, говорят, при- ходили и волки, поэт продолжает работу над «Теркиным» и еще одной поэмой, рожденной военным временем —«Дом у дороги», начатой еще в Москве, летом 42 года. Две поэмы шли у него в эти месяцы и годы, — хотелось бы тут пустить метафору возницы, но каждая поэма — целая стихия, и одного возницы мало совладать с такими-то горячими сила- ми. Но так и было. «Не знаю, за что хвататься, хотелось бы и ту, и ту пи- сать сразу, но силенок не хватит». Хватит, хватит его сердца. «Это бу- дет —не знаю еще какая штука, но пишется от сердца, и я, наверно, не ошибусь в своих ожиданиях». Речь о второй поэме. И тут само собой напрашивается сравнение с трудами далекого пиита на Средиземном море: «Теркин» —как воинская «Илиада», ну, а «Дом у дороги» — «Одиссея». Герой поэмы «Дом у дороги» Андрей, как Одиссей, воз- вращался на свою Итаку. У Одиссея в дому хозяйничали недруги, то же
самое и у Андрея. Но судьба русской жены много горше: она оказы- вается и сама вне дома, в плену, в лагере в Германии, где на свет по- является и новый Телемак —сын Андрея. Как известно, Телемак пус- тился на поиски отца... Что станется с Андреем, его семьей? Поэт еще в Смоленске в квартирке в Запольном переулке посреди руин и сам того не ведает. Он еще даже не уверен в названии: «Работал над той шту- кой, которую назвал (совершенно условно) “Дом у дороги”. Работал и над Теркиным». И все-таки стихия «Теркина» уже далеко ушла вперед, и поэту ос- тавалось вдохновенно за нею следовать, то есть —править, ведь он же возница. Дальше, дальше —по разбитым дорогам, среди обрушенных городов и сожженных сел, уже на чужбине, где все по-другому и все как- то скучно устроено. И поэта одолевает физическая тоска по родным местам: «Отсюда даже Литва кажется чем-то родным и приветным. Это трудно объяснить и почти невозможно выразить средствами сло- весного искусства...» Здесь не могу не поделиться одним эпизодом из жизни вблизи го- рода Газни. Однажды через наш полк должна была пройти колонна аф- ганских войск. Сопровождали ее советский советник с молодым офи- цером-переводчиком. Эти советник и его переводчик уже долгое время сидели в глухом афганском углу среди гор и не знали никого, кроме афганцев. Надо было видеть лицо этого лейтенанта-переводчика, за- шедшего к нам в каменный домик КПП с двумя-тремя потрепанными книжками, с календарем на стене и чьими-то стихами. Он глядел во все глаза, слушал нас и был попросту пьян от всего этого, в чем и при- знался: «Ребята... вы не представляете... как тут у вас хорошо...» Для него в этом домике явилась частица нашего общего дома за тридевять земель. И, когда колонна тронулась дальше, он с сожалением уходил, гасил сигарету, жал нам руки... А средствами искусства Твардовский все же сумел это чувство выра- зить—в «Теркине»: Мне не надо, братцы, ордена, Мне слава не нужна, А нужна, больна мне родина, Родная сторона! И Теркин свершит свой ратный труд... то есть Твардовский. И тот, и другой. Твардовский и Теркин, как Дон Кихот и Сервантес, часто быст- рее вспоминаешь героя, чем автора. Сюжет будет закончен победой. Она вспыхнет, как невеста, майской фатой салютов. Твоя невеста, Теркин. А Твардовского дома ждет жена. Сюжет «Книги про бойца» неспроста завершается главой «В бане». У тех же древних греков смертоубийство —хотя бы и за правое дело — считалось деянием оскверняющим суть и природу человека, и надле- жало воинам после битв пройти обряд очищения.
До того, друзья, отлично Так-то всласть, не торопясь, Парить веником привычным Заграничный пот и грязь. И дальше в главе «От автора» первая же строфа уже чистым сере- бром звучит: «Светит месяц, ночь ясна, Чарка выпита до дна...» И в последних письмах Твардовский подводит итог этих кровавых дымных тяжких лет, рассуждает о том, что это и не поэма в обычном понимании, тем более не повесть: «Нет. Но вот так написана, написа- лась глава за главой эта штука». И «она останется как некая форма поэ- тической службы на войне». А эти сто тридцать девять писем стали необычной книгой любви и творчества во время войны. И завершить наши наблюдения лучше все- го цитатой из последнего письма от 22 апреля 45 года, отправленного из Инстербурга: «Я только очень устал и поизносился нервами. Мне кажется, что если б я сейчас поехал домой, то, едва перевалив границу, при встрече даже с литовскими березками заплакал бы в полном ослаб- лении духа. А уж подъехать к Москве, подняться к себе в квартиру, ус- лышать дочерний писк и визг и увидеть тебя, моя милая старуха, что уж я и воображать избегаю покамест...» Вести с речки Невестницы Мимо книг Соколова-Микитова мы, любители пеших и водных мар- шрутов по родной Смоленщине, не могли пройти. Читали наряду с чудесной книгой «Я живу в Заонежской тайге» Анатолия Онегова, кни- гами Олега Куваева и Юрия Казакова, Григория Федосеева и Владими- ра Арсеньева. Рассказы Соколова-Микитова входили в нашу библио- течку странника. Не сказать, что книги Соколова-Микитова много издавались. Не по- лучая новых сведений об этом авторе, мы как-то немного подзабывали его. Да и приходили другие авторы-странники: Генри Торо, Герман Мелвилл, Джек Керуак, Григорий Сковорода. Но вот в последнее время появились интересные книги и самого Ивана Сергеевича и исследования, посвященные ему. Первая книга
«На своей земле», изданная смоленской «Маджентой» и составленная Николаем Старченко1, другая —«Я вижу Россию» Михаила Левитина и выпущенная той же «Маджентой»1 2. Обе книги интересны и перекликаются между собой. Послесловие для исследования Левитина написано составителем первой книги Стар- ченко. С него, пожалуй, и начнем. Николай Старченко человек страннического толка, журналист, пи- сатель и редактор иллюстрированного журнала для семейного чтения «Муравейник». Когда-то он редактировал и «Юный натуралист», куль- товый журнал всех природолюбов. (Ваш покорный слуга отсылал в школьные годы в этот журнал свой первый рассказ «Первая охота».) Старченко вместе с Василием Песковым много ездил и ходил в краях Тургенева, Бунина и писал об этом. И вот рядом с великими Иванами на заветной полке этого энту- зиаста встал и третий Иван —Соколов-Микитов, наш земляк. Назва- ния рек из прозы Соколова-Микитова стали теми трубами, что позва- ли Старченко в дорогу. И он увидел эти речки: Гор доту да Невестницу. А еще — родовой дом писателя, перевезенный из деревни Кислово в деревню Полднево. Тот самый дом, о котором писал Иван Сергеевич в своей лучшей повести «Детство»: «В комнате светло, шумит самовар. В запотевших окнах синё отражается ночь. Проснувшиеся большие зим- ние мухи бьются над лампой о потолок. <.. > Для меня самое значи- тельное в комнате крестного был столярный верстак и черный, висев- ший над верстаком шкафчик... Я очень любил, когда распахивались дверцы заветного шкафчика, за которыми в аккуратнейшем порядке были разложены всевозможные инструменты, висели долота и стамес- ки, лежали рубанки, клещи и молотки» (С, 351, 352). Впрочем, в приве- денном отрывке описание и не самого дома, а скорее той атмосферы, что царила в нем: атмосфера уюта и деловитости. Дом был простор- ный, крепкий, шесть комнат, разделенных коридором. Дубовые подокон- ники, полы дубовые. Перед домом сад, пчелы, чем и заманивал Иван Сергеевич своего наставника Алексея Ремизова да его жену из голод- ного Петрограда, ну, еще и едой, мол, всего вдосталь, молока, хлеба. Чувство дома возрастало зимой. Снова обратимся к «Детству»: «Бы- вало проснешься рано, разбуженный грохотом просыпавшейся на пол вязанки дров. На замерзшем окне алмазами переливается солнце. Хо- рошо полежать, пригревшись, думать, что на дворе мороз... Хорошо вско- чить и, ежась от холода, бежать через сени в избу, где жарко топится печка... Холодно —бррр! —умываться обжигающей водой, в которой плавают, стеклянно стукаются прозрачные льдинки. Хорошо стоять у 1 Соколов-Микитов И. С. На своей земле. Смоленск, «Маджента», 2006. Ссылки на издание даются в тексте в круглых скобках с указанием буквы «С» и страницы. 2 Левитин М. Я вижу Россию. Смоленские родники И. С. Соколова-Микитова, Смо- ленск, «Маджента», 2004. Ссылки на издание даются в тексте в круглых скобках с указанием буквы «Л» и страницы.
полыхающей печки, греть спину, слушать, как в сенцах чьи-то скрипят шаги...» (С, 382) А в феврале 2000 года Николай Старченко стоял посреди разрушен- ного дома, с выдранными рамами, с разобранными полами... Только стены и потолок и держались. Еще один крестьянский Дом готов был кануть в Лету. Как и Дом Твардовских. Удивительно, конечно, что этот дом сохранился до сих пор, про- стояв уже больше ста лет — назло всем революциям и войнам. Ведь даже любимая Соколовым-Микитовым речка Невестница уже не та, ее спрямили, как пишет Старченко в своем послесловии, по всему руслу мелиораторы, «не пожалели девственной красоты Невестницы». И Старченко начал действовать, писать статьи, письма, искать заод- но и место рождения Соколова-Микитова —в Калужской уже области в урочище Осеки. В урочище был установлен памятный знак. А в доме писателя открылся музей. Что умеет любовь к слову... Поклон этому ис- тинному ценителю русской литературы. Так что в дом Ивана Сергеевича Соколова-Микитова можно войти... Правда, добраться туда трудно, это Угранский лесной район с боло- тами и речками. Если нет хорошего внедорожника, то и думать нечего. Правда, у меня есть велосипед, но что-то после двухнедельного путе- шествия к истоку Днепра не хочется снова испытывать судьбу на шум- ных шоссе с летящими на тяжелых фурах лихачами. Другое дело про- бираться бы туда по тихим проселкам. Да, повторю, места там непро- лазные. Тихие проселки еще существовали в пору Василия Пескова, проселки, по которым можно было проехать на велосипеде. Сейчас они заросли, обвалились... Может, еще и доведется побывать там. А пока откроем мир книг Соколова- Микитова. 2 Это имя у многих ассоциируется с детством. И точно, у Ивана Сер- геевича выходило порядочно детских книг, одни названия которых го- ворят за себя: «Листопадничек», «Зима в лесу», «Русский лес», «Лес- ные рассказы», «Лето в лесу», «Как весна на север пришла», «На теп- лой земле», «Карачаевский домик». Мы своей дочке читали его книгу «Звуки земли» с красочной обложкой, где были нарисованы журавли на фоне восходящего солнца. Детскую библиотеку в Смоленске и назва- ли его именем. И ведь начинал Соколов-Микитов со сказок. «Соль земли» —так на- зывалась сказка, которую он показал А. Ремизову в Петербурге, куда приехал восемнадцатилетним юношей из своей глухомани, проучив- шись до этого пять классов в смоленском Александровском реальном училище, из коего был исключен за неблагонадежность, то есть по по-
литическим мотивам. Левитин сообщает кличку, под которой фигури- ровал юноша у смоленских жандармов: Стройный. Юноша был высок и крепок. Вообще какая-то сказочность видится современному читателю в пе- рипетиях судьбы Соколова-Микитова. Судите сами. С детства он завидовал птицам и мечтал о путешествиях, — навер- ное, в этом «повинен» и отец, сочинявший такую домашнюю сагу для своего единственного слушателя на сон грядущий, сагу под названием «Плотик», о приключениях двух мальчишек-братьев, решивших пере- правиться через разлившуюся речку на сколоченном плотике, да и уп- лывшими вниз по реке, а с ними еще увязался и пес Полкан. Плотик, кстати, действительно однажды смастерили в детстве отец со своим бра- том. И что же было дальше? Левитин неторопливо рассказывает о гимназических годах будуще- го писателя. Вот в «Днепровском вестнике» сообщается: «Вчера в Смо- ленск прибыл персидский путешественник Миржа-Баба-Бар-Шмая, ко- торый в течение 12 лет путешествовал по Европе и Азии... Лекции сопро- вождаются туманными картинами». (Л, 28) Можно не сомневаться, что наш юный герой был среди слушателей и зрителей Миржа-Баба-Бар- Шмая. Далее Левитин рассказывает о другой лекции, о которой изве- щала газета: «Завтра в зале губернской земской управы инженером- механиком Аронтрихер прочитана будет интересная лекция об успехах воздухоплавания. Лекция будет сопровождаться туманными картина- ми» (Л, 28). Возможно, и эту лекцию слушал Соколов-Микитов. А еще и помощник присяжного поверенного молодой юрист Александр Бе- ляев, вернувшийся как раз в этом году в родной Смоленск после уче- бы. Да, будущий автор «Головы профессора Доуэля», «Человека-ам- фибии», «Ариэля», тоже мечтатель и о дальних странах и воздухопла- вании: в детстве он прыгал с крыши сарая где-то возле крепостной сте- ны с двумя привязанными к рукам вениками, с зонтиком, с парашю- том из простыни, пока не повредил серьезно спину, что потом оберну- лось мучительными болями и даже временной инвалидностью, —но и великолепным романом «Ариэль»! Кто из ребят им не вдохновлялся? То же все было и у нас: прыжки в снег с обрыва со старым драным и кое-как заклеенным зонтиком, прыжки на гибких макушках деревьев —забираешься на самую вершинку, цепляешься и плавно летишь и в последний момент разжимаешь руки да пикируешь в сугроб. «Чело- век-амфибия» заставлял нас как можно дольше держаться под водой... Неизвестно, встречались ли реалист по кличке Стройный и юрист, фигурировавший в жандармских отчетах под кличкой Живой. Возмож- но, Соколов-Микитов видел его игру на сцене театра Смоленского на- родного дома, ведь и сам Ваня играл на школьной сцене. А вот с пионером воздухоплавания Глебом Алехновичем он точно виделся и говорил. Тот работал учителем гимнастики в училище. Глеб Васильевич смолянин, в город он вернулся после учебы в артиллерий-
ском училище и служил в резервной артиллерийской бригаде, а заод- но и в реальном училище. Этот близорукий артиллерист в дальней- шем получил диплом пилота-авиатора под номером 30, испытывал самолеты «Русский витязь», «Илья Муромец». В годы первой мировой он летал командиром тяжелого бомбовоза «Илья Муромец V». И кто же был у него мотористом? Иван Соколов-Микитов. Но до этого Иван, вынужденный вернуться в родное Кислово, за- нимался полетами самостоятельно —в мечтах —читая книги о возду- хоплавании, которые ему подарил Алехнович, во сне и наяву. Да, и на- яву. Не с зонтиком, зачем же портить хорошую вещь. Да и мальчише- ство это. В деревенском затишье бывший реалист (т. е. ученик реаль- ного училища) конструировал планер с микитовской основательно- стью: из легкой древесины и хорошей ткани коленкор. Справочник ра- зъясняет, что это индийская или персидская хлопчатобумажная мате- рия, гладкокрашеная, полотняного переплетения, используемая для из- готовления книжных переплетов и прокладок для одежды; а после со- ответствующей процедуры коленкор становится более жестким и блес- тящим. Какой именно коленкор использовал реалист Иван, бог весть. Но планер, который потянули деревенские ребята против ветра — взле- тел!.. «Летю, Архипушка!..» И толпа мракобесов не гналась за нашим смоленским икаром, все-таки времена, о которых рассказывал в своем фильме «Андрей Рублев» Тарковский остались далеко позади. Об опы- тах Соколова-Микитова даже написали в газете. Да вот все же тишком мечту и зарезали. Левитин в своей книге приводит беседу писателя с
журналистом Ал. Лессом: «Я оставлял планер на ночь в деревенском овине. Однажды, придя в овин, я чуть не заплакал от горечи: белый коленкор, которым были обтянуты крылья, был содран. Несомненно этот коленкор сорвали деревенские девки для своих праздничных ру- бах» (Л, 45). Дела давно минувших дней, а досада берет и нас, читателей. Левитину удалось разыскать заметку в «Смоленском вестнике» за 29 августа 1910 года: «Кислово. Дорогобужский уезд. Полеты на пла- нере. На днях у нас делал полеты на планере бывший смоленский реа- лист И. С. Соколов-Микитов. Построенный им планер принадлежит к типу “бипланов”» (Л, 45). В Петербурге Иван снова встретится со своим учителем Алехнови- чем, а в войну станет членом его экипажа и напишет минималистские рассказы об этом, включенные Николаем Старченко в книгу «На своей земле». А также познакомится в студенческой пивнушке на Рыбацкой ули- це с путешественником 3. Ф. Сватошем... Я чуть не подскочил, прочи- тав об этом у Левитина. Сватош! Зенон Францевич. Основатель Баргу- зинского заповедника и его директор. Исследователь Африки, Шпицбер- гена, чудом спасшийся вместе с двумя другими участниками экспеди- ции Русанова. Пожалуй, это первое историческое имя, прочитанное мною и другом, когда мы приехали работать лесниками после школы в Бар- гузинский заповедник, «Сватош», —так назывался большой заповед- ный катер. Ну, а слушатель высших сельскохозяйственных курсов Соколов- Микитов запросто свел с ним знакомство в студенческой пивнушке... Зенон Францевич знакомит смоленского студента — плечистого, вы- сокого, в пенсне и форменной куртке —с писателем Александром Гри- ном. А позже настойчивый смолянин сам знакомится с петербургским сказочником Алексеем Ремизовым. Ремизову сказка «Соль земли» по- нравилась, и это начинающего автора окрылило. Какие тут сельскохо- зяйственные курсы? После разговоров с путешественником Сватошем? Тем более —с тоскующим всегда о чем-то невероятном Грином? И по- сле бесед со сказочником-символистом Ремизовым? Иван Соколов-Микитов оставляет учебу и уходит матросским уче- ником в свое первое плавание на пароходе «Меркурий». И он видит средиземноморскую синь, слепящие пески Египта, дымки сирийских селений, окунается в многоголосие турецких и греческих портов. И там, как о том пишет Соколов-Микитов, его иногда на ночной вахте охватывало чувство такого великого счастья, что он молча отплясывал трепака на палубе под крупными переливчатыми звездами. Из письма поэтессе М. К. Шкапской (Л, 101). Ну, разве это не сказка? Но у Ивана Соколова-Микитова талант реалиста, большого русско- го писателя. Читателю книги лучших, по мнению составителя Нико-
лая Старченко, рассказов и повестей «На своей земле», это становится совершенно ясно. 3 Первый же рассказ «С носилками» должен сильно удивить чита- теля, привыкшего считать Соколова-Микитова писателем «детским», пришвинского толка, условно говоря. Жесткий суровый стиль полно- стью соответствует теме: «Это было в июле. Германцы напирали же- лезной огненной стеной. Днем ураганным обстрелом они пахали наши окопы, а ночью —атака за атакой —упорно бросались на измученных бессонных солдат, безумно и твердо сидевших в засыпанных окопах, без хлеба, которого нельзя было подвезти, и почти без патронов» (С, 16). Читателя сразу оковывает этот стиль. Все, как всегда: ни хлеба, ни патронов. Таковы условия войны русского солдата. Началась атака. «Случилось так, что противники зашли друг другу в тыл, все смешалось, и никто не знал, где немцы и где русские» (С, 17). И санитары подбирали тех и других. Немец —познанский поляк — плача, говорил, что он же русский. Шли в обнимку, поддерживая друг друга немец и русский. Потом этому немцу кто-то украдкой сунул хлеб. Раненых вскоре набралось до тридцати, а двуколки могли взять лишь половину. И вот послышались возгласы: «Я давно... третий день! Не оставляйте!.. Ради Христа!..» (С, 18). Герой тащит вместе с вольноопределяющимся ротного командира, в одном месте они садятся передохнуть, командир впал в беспамят- ство, вольноопределяющийся, беспрерывно раскуривая папироску за папироской, бормочет, что все ему надоело, ко всему он равнодушен, смерть, раны, крики, но в то же время в войне что-то такое есть, что надо бы записывать, а потом —выпустить книгу. В это время на дороге кто-то появляется. Герой тут же встает и поспешает на помощь. А тот вольноопределяющийся даже и не шелохнулся, ему действительно все равно... «Цепляясь за землю и припадая, полз раненый. Спустившиеся шта- ны, почерневшие от крови, волочились по дороге, оставляя на земле кровяной след. На обнажившемся теле прилипла скомканная грязная рубаха» (С, 18). На голос героя он не отреагировал, полз дальше, уста- вившись куда-то серыми круглыми глазами. Потом герой отдыхает за сараем на куче гнилой соломы, глядит в небо, следит птицу «криво пролетевшую над войной», закрывает глаза и словно сам взлетает. «С носилками» —тут вся Россия на носилках. И вспоминается кар- тина «Раненый ангел» Хуго Симберга, финского живописца, на кото-
рой два мальчика несут на носилках понурого ангела с окровавленным крылом. Написана эта вещь была за десятилетие с лишним до первой мировой войны, но в ней словно бы и предвосхищены эти кровавые события. Один из мальчиков хмуро и пристально смотрит прямо на нас, словно вопрошая: «Ну, видели?.. Как это может быть?..» И вопрос звучит безо всякой патетики и даже без удивления. Ни патетики, ни удивления нет и в военных рассказах Соколова- Микитова. Слишком многое он увидел на полях, перепаханных этой войной. Здесь снова надо обратиться к книге Левитина, в которой приво- дится «Автобиография» писателя, одна из трех, берлинская, написан- ная в эмиграции. В ней Соколов-Микитов сообщает, как и где его нас- тигла война, то есть пока весть о ней: на Афоне. Удивительная вещь, но когда пароход прибыл на Афон, матрос Иван, вдруг почувствовавший тягу к странствию по святому этому клочку земли, просто взял да со- шел на берег, а через какое-то время вернулся на этот же корабль и сно- ва был принят! Ну и ну. Тут вспоминается одна история советских вре- мен, случившаяся с писателем, океанографом Станиславом Куриловым. Этот человек очень хотел побывать за границей, но его сестра вышла замуж за индийца и уехала в Канаду и так он приобрел негласный ста- тус «невыездного». Но обхитрил систему, купив билет на лайнер, совер- шавший круиз по Тихому океану из Владивостока к экватору. Это был 1974 год. Лайнер назывался «Советский Союз». Хотите за пределы ро- дины? Пожалуйста —к экватору и обратно. Но без заходов в порты. Че- го вы там не видели? Любуйтесь-ка чайками да волнами. А потом и рас- сказывайте родным и знакомым, что побывали на экваторе. Советские люди не ездят в булочную на такси, а накапливают денежки и плывут до экватора. Курилов, сверившись с картами, однажды ночью просто прыгнул за борт и поплыл своим, так сказать, ходом. Двое суток в океа- не, сто километров, здравствуйте, филиппинцы. Оттуда —в Канаду. На родине приговорен к десяточке за измену. В Израиле, а потом и у нас, после перестройки, в журнале опубликовали его повесть «Побег»1. На литературной вечеринке, устроенной парижским издательством «Альбен Мишель» в девяностом году, мне довелось слышать, как лит- агент пытался договориться о публикации этой повести во Франции, и вкратце он изложил эту поразительную историю; правда, в ответ ему заявили, что фактическая сторона дела не главное для издателя, важ- но —талантливо ли написано. Замечу, что хотя я и сочувственно отнесся к этому пловцу-йогу, но сам уже через три недели французской жизни видел сны про заснеженную Колокольню на Старой Смоленской доро- ге. Так что мне более чем понятно было решение матроса Соколова-Ми- китова, побродившего вдоволь по Афону, испробовавшего даже стезю послушника, вернуться в Россию. 1 Википедия.
А Россия уже вступила в войну. И Соколов-Микитов, погостив в род- ном доме, приезжает в Петроград и записывается добровольцем в сани- тарный отряд. Ражий добрый молодец —да в санитары? А как же, вот для того, чтобы таскать те носилки и надобны были такие люди. Кро- ме того, в этом решении виден его характер, молодец-то и впрямь был добр сердцем. В очерке Ивана Соколова-Микитова о Грине есть пронзительный и запоминающийся эпизод, который приводит в своем исследовании М. Левитин, эпизод, относящийся ко времени еще обучения на курсах бра- тьев милосердия. Привезли в госпиталь Варшавского вокзала солдата, раненного в ягодицу. «Молоденькая женщина-врач в белом халатике, надетом на праздничное платье, с приколотым на груди букетиком цве- тов, стала делать солдатику перевязку. Неожиданно из разорванной ар- терии на халатик девушки стала пульсировать алая кровь. Она растеря- лась» (Л, 104,105). Пришел старший хирург, была сделана операция, санитара-студен- та оставили дежурить у раненого. «Я видел его голубые глаза, детские, пухлые побледневшие губы. Поил его черным кофием. Слабым голосом солдатик попросил закурить. Я сбегал куда-то вниз, достал папиросу. Солдатик два раза слабо затянулся, вздохнул и скончался у меня на руках. Это была первая смерть, которую я видел своими глазами...» (Л, 105). И нам, сто лет спустя, эту смерть уже не забыть. И это была не последняя смерть, счет открылся... И фраза из письма Ремизову не удивляет: «Чем дальше, тем боль- ше, замечаю я, тянет меня к бутылке. И удержу нет. Буйствовать стал —так тратится сила» (Л, 114). Но и дело делается, и впечатления от войны накапливаются, чтобы чуть позже претвориться в минималистские военные рассказы. Ника- ких украс. Все четко, суховато, напоминает черно-белую фотографию. И, возможно, именно этим вызывает полное доверие. На дорогах той войны встречаются разные персонажи. Вот в заваленной снегами ха- лупе солдаты находят двоих малых ребят, братьев, чья матушка помер- ла, а отец, разумеется, на войне. А померла матушка так: нога распухла после удара немецкой пики, началась гангрена, удалось вроде заполу- чить доктора из «Красного Креста», тот собирался ногу ампутировать, а внезапно все ушли дальше. Нога почернела, мать в мучениях скон- чалась и так лежала пять дней, «пока солдаты нашли ее разлагавшую- ся и двух ее ребят за печкой» (С, 27). Вот два прапорщика, отпускника, один с повязкой на руке, спорят, конечно, о судьбах России: «Проворовалась, проворовалась наша Россия! — гремит раненый, —все от мала до велика крадут» (С, 22). Речи пра- порщиков звучат живо, бьют в яблочко: «Да ведь это страх согрешив- шего... “Меня накроют!” И чем больше страшно, тем больше грешат. Ах, Россия! Да разве немец тебе страшен!» (С, 22). А нас-то сейчас как раз «немцем» да прочим «шведом» и пугают
ведущие всяких телеканалов, по указке политиков. Вы бы, господа, клас- сику, что ли, читали. Свои-то хамы да казнокрады пострашнее любого немца. То, что Иван Сергеевич Соколов-Микитов принадлежит националь- ному достоянию, именуемому русской классикой, ясно любому вдумчи- вому читателю хотя бы и одной книги «На своей земле». В его расска- зах и повестях все родовые лучшие черты этого золотого запаса: чело- вечность, всемирная отзывчивость и особенный дух, не ушибленный революцией и последующей вивисекцией, породившей гомункулов соц- реализма. И это удивительно. Революция-то и случилась, когда моло- дой писатель только вспахивал свое поле. Михаил Левитин считает, что спасение его и было в смоленских родниках. Писатель возвращался сюда постоянно: после плаваний, пос- ле работы в полевом госпитале и после полетов на бомбардировщике с командиром- земляком. Да, уйдя из санитарной команды, Иван Соколов-Микитов сумел по- пасть мотористом на самолет «Илья Муромец V». Сбылась его мечта о полетах наяву. Хотя, конечно, это были боевые вылеты с одной целью: разбомбить укрепления врага и уничтожить как можно более вражес- ких жизней. Что ж поделаешь, —война... Может, моторист Соколов- Микитов и вспоминал мраморную гору Афон, на которой подвизался послушником... Но его место здесь и он воюет и пишет. Своему ко- мандиру он посвящает рассказ «Глебушка». Глебушка —это Глеб Ва- сильевич Алехнович. Так-то его кличет бывший ученик реального учи- лища на правах старого знакомого и по Смоленску и по Петербургу. И, наверное, на правах единомечтателя о небе. «Много авиаторов стали авиаторами на фу-фу, из-за моды, случайно. У Глебушки же —птичья кровь. Глебушка родился в птичьем гнезде, ему отроду летать написа- но» (С, 32). И они плывут «как над вспененным морем, и лишь в прорехах от- крывается земля, коробочки домов, темные пятна лесов, линии дорог и блестящая в извивах река» (С, 32). Высота! Крепкие —а не коленко- ровые - крылья. Но безмятежность кажущаяся: «Вот глубоко внизу в воздухе повисают четыре белых клубка, звука не слышно, но четыре но- вых разрыва доносятся сквозь шум моторов: гумм! гумм! И сотрясе- нием воздуха корабль подбрасывает так, что люди не удерживаются на местах» (С, 32). Что-то во всем этом есть сновидческое: «Через десять минут облач- ко далеко позади, а внизу, желтой нитью открывается железная доро- га, игрушечный мост, а за мостом —город, перерезанный стеклянной рекой» (С, 32). Зенитные батареи обстреливают корабль, а тот находит цель: «И од- на за другой, блестя на солнце, падают в пропасть двухпудовые гру- ши!» (С, 33). Авиатор удивляется, что спокойно смотрит с высоты полутора верст, а с обрыва глядеть боится —вниз тянет.
«—Да ведь я видел все это во сне! —каждый раз не оставляло меня очарование сна. —Когда же? Нет, не во сне! Это —пробуждение птичьего в человеке, дающее ощущение необыкновенного счастья, доисторическое воспоминание о временах, когда и человек на собственных крыльях летал над дрему- чей землею, покрытой водой и лесами». (С, 48). Автору-авиатору полет напоминает плавание, так он же и моряк. Но тут включается и опыт сухопутного читателя: а действительно в поле- тах во сне летаешь, разгребая воздух руками, как будто воду. «Высь, точно море: заблудишься и концов не отыщешь» (С, 48). Соколов-Микитов сравнивает свой самолет с воздушным кораблем из фантастических романов. С радостью сообщает, что ни в Англии, ни в Германии не смогли построить столь мощного самолета, как «Илья Му- ромец», он берет больше всех груза и может лететь дальше всех. И вот старый корабль списывают: он весь изранен, закопчен, отслу- жил свое. А люди — нет, пересаживаются на новый корабль — и за дело. «С двухверстной высоты будет видно, как пашут землю снаряды, и, зарывшись по горло, сидят упорные враги, как живет в своем тылу хитрый враг, для которого готов добрый гостинец...» (С, 50). Левитин удачно тут поминает Сент-Экзюпери. Хотя француз всего себя отдал небу, а у нашего земляка была еще страсть к морю и к лесу. 4 В 1917 году Соколов-Микитов уезжает в Петроград солдатским де- путатом воздушной эскадры. Там и остается уже матросом Балтий- ского флота. Знакомится с Горьким, встречается с Грином, Ремизовым, Пришвиным, Куприным, Замятиным, Сологубом. Получает работу в Думе: «Поручили мне из отчетов всяких оставлять книжку о России в смутные дни» (Л, 148). Отчет этот так и не был написан, но Соколов-Микитов оставил до- статочно рассказов о том времени, чтобы мы могли получить ясное представление «о России в смутные дни». Это и рассказы из книги «На своей земле». В рассказе «Безлюдье» после фразы «Великая беда России, страш- ней голода —безлюдье» писатель фокусирует внимание на своем пи- терском знакомом, интеллигенте Михаиле Ивановиче, которому крес- тьяне сказали о земле так, что, мол, сколько вспашешь, то и себе заби- рай, а остальное наше. А он приехал сюда, видимо, заниматься органи- зационной работой, возглавил волостной совет. И что же? «Млявый и жидкий, с несуразно приподнятым плечом, в золотых очках, залитых потом, ковыряет он парную землю...» (С, 56). И радуется, что стал бли- зок к земле. Совсем не радостна судьба Алмазова из рассказа «Пыль», бывшего
помещика, вернувшегося на свою землю —так только, взглянуть... Зем- ля-то не его уже. Идет он по пыльной дороге в потертой старой одеж- ке, в соломенной шляпе, мужики, что нагнали его, признают в нем сы- на старого барина, один тут же припоминает, как барчук мальчонкой ловил рыбу... «А на том берегу, за деревней, где раньше лежала алмазовская усадь- ба, сквозили мужичьи поля и бесконечно ходили зеленые волны» (С, 89). И один из мужиков спрашивает у бывшего барина, не жалко ли ему? Да и сам же отвечает, что всякому человеку своя черта. И они входят в деревню. А там все то же: сирые избы, разбитая до- рога, заваливается хатенка пастуха и бобыля пропойцы Ореха. ...И мы после столетнего сна как будто глаза продираем, оказавшись случайно в современной деревне: все то же!.. Только уже и пастухов нет, вывелись и последние из могикан. Но вернемся все-таки к рассказу о бывшем помещике. Герой этот — печальный паломник. Что он хотел увидеть, услышать? Гостил у мужи- ков. И те его хорошо принимали, по-доброму, поили чаем, а потом и самогоном на случившейся в ту пору свадьбе. Алмазов навестил бывшее имение, разувшись и перейдя вброд речку —как будто и реку времен... Но нет, в прошлое не вернуться... Вот парк: наполовину вырублен. Пруд спущен. На месте дома —куча обгорелых бревен. И церковь пуста, мерт- ва (возможно ли это?) Фамильный склеп разорен. Алмазов присел, снял шляпу... И тут в вечерний час где-то громко закричали лягушки и ему почудилось, «что он босоногий восьмилетний мальчик, забежав- ший после игры в ограду» (С, 92). Какие-то звуки, запахи возвращают нас в другое время —на мгновение... Но не ради ли такого мига и при- шел этот белокурый мужчина с тонкими пальцами, с небритой русой бородой? Здесь-то рассказ и свершился. А повествование еще длится. Алмазов даже косит утром с мужиками. Потом начинается свадьба. Ну, как всегда, «с топотом и свистом», хмельными объятиями: «Орех, шат- нувшись, поднялся навстречу Алмазову и схватил его за руку. —Барин, милый мой, —хмельно заговорил он, ладя поцеловать». А другой кричит: «—Барин! Сереженька!.. Друг любезный! Пожа- ловал. Дай тебе расцелую. А? На руках носил!» (С, 99). Но еще раз вспомним, что талант Соколова-Микитова —талант ху- дожника-реалиста, хотя и начинал он со сказок, да и потом писал для детей. «За Семеном молчаливо стоял огромный мужик с широкими, как во- рота, плечами. Бритое лицо его было каменно, серые небольшие глаза светились задорным огнем, из-под закинутой на затылок шапки на низ- кий лоб высыпались прямые соломенного цвета волосы» (С, юо). За этим мужиком чувствуется какая-то темная сила, как за... Пугачевым, внезапно вспоминаешь пушкинского героя. И этот мужик просит на- лить самогона, хочется ему с барином выпить. И вот встает, глядя на Ал- мазова, скрестив руки. И начинает ломать комедию, называет Алма- зова по имени-отчеству и тут же уменьшительно-ласкательно «Сере-
женькой»... Вообще один человек размышляющий утверждал, что ес- ли вас, взрослого человека, называют таким-то манером, это значит, что либо вас держат за дурака, либо называющий сам дурак. Ну-ка, ка- ков этот мужик с могучей загоревшей шеей? «—А ручки-то у тебя белые, —продолжал мужик, разглядывая ру- ки Алмазова и подмигивая кому-то через стол, — перчаточек просят. А! —воскликнул он вдруг глухим, страшным голосом. —Тут, брат, твое дело шабаш. Вот захочу —раздавлю! —Шально блестя глазами, он про- тянул над столом огромную руку, покрытую курчавыми, густыми, как у зверя, волосами, раскрыл огромную крепкую ладонь и сжал пальцы в кулак, точно выдавливая из чего-то сок. —Испужался?» (С, 101). Внушительно. А жест каков? Прямо иллюстрация чеховского выдав- ливания по капле раба... Нет, на глупца этот мужик не похож. Бить барина он не стал, ска- зал, что шутит, просил пить мужицкую водку, на слезах настоянную и тяжко изрек, что теперь Алмазов просто пыль. Интересно, что самого этого мужика все зовут только Сашей да Са- шкой. Один из слушателей с крошками в бороде и пьяными слезами в глазах так и рек: «—Мне Сашка —тьфу!» Началась драка. Барина не трогали, дрались между собой, бегали по деревне с кольями, ругались, хрипели... Сашка вдруг снова вошел в из- бу и посоветовал барину уходить, не стоять у дороги, а то, мол, не ровен час... И похоже, здесь он обошелся без актерства, барином назвал се- рьезно. Не в одночасье отходят столетние привычки. Позже, лежа на се- новале, Алмазов сочинял письмо, в котором были и такие строки: «Здесь я чувствую себя так, точно мне триста лет и я помню царя Гороха» (С, 103). Эта тысячелетняя Русь в деревне сквозит и сегодня, после косми- ческого века, когда в углу, под божницей и фотографиями молодых солдат, матросов, невест, детей, голубеет телевизор, а тетка на лавочке в саду громко разговаривает по мобильному телефону с городской род- ственницей. Но мы так и не ответили на вопрос о том мужике, Сашке? Не дурак, а хотел бы дураком барина выставить, да не очень-то по- лучается. Впрочем, сам Алмазов вроде бы с ним и соглашается в том пи- сьме: «Третьего дня один мужик меня назвал так: —ты —пыль. Как это верно!» (С, 103). Но что-то в самом рассказе Соколова-Микитова сопротивляется это- му выводу. Все-таки симпатии читателя на стороне этого паломника в бедной одежке да соломенной шляпе. Как обычно и бывает: гонимые бедолаги вызывают сочувствие. То же и у крестьян. Уже на дороге из деревни уходящего Алмазова нагнал жених и передал кусок сала и краюху хлеба. Молодая жена на- казала. И снова —то, тысячелетнее: «—Вы уж извините, не гневайтесь» (С, ЮЗ). То есть - пыль-то, может, и пыль, да вон какая - тысячелетняя. Как легко было в этом рассказе сплоховать, на миллиметр двинуть
пером — и сфальшивить. Верное чутье настоящего художника вело его, и рассказ получился честный, напряженный, глубокий. Рассказ «Ава» неспешно открывается картинами провинциального города, с историческим замером, мол, давно «славен был город креп- ким бытьем-житьем, миллионщицами-невестами, монастырями муж- скими и женскими, купеческими свадьбами и похоронами...» и тем, что «останавливался и гостил в городе Пушкин» (С, 105). Описания веют свежестью: «...утро, белая Пушкинская, белыми хло- пьями кружит и тихо опускается снег; бегут в гимназию, смеясь, осколь- заясь новыми блестящими калошками, гимназистки...» (С, 105). Героиня рассказа гимназистка Ава, лучшая ученица, в которой «бы- ло что-то монашье: так была она щепетильно чиста и опрятна». (С, 109). Ава была беднячка и гордячка, любила и превозносила своего от- ца, трудолюбивого учителя уездного училища. Славу в городе он сни- скал себе, как правдолюб и чуть ли не революционер. Начавшаяся война внесла в жизнь города лишь внешние измене- ния: появились на улицах военные, пошли составы с войсками по же- лезной дороге. Но что-то менялось и по существу, в глубинных основах русской жизни... И однажды это подспудное брожение вырвалось тра- гически наружу: в феврале случилась революция, а весной, в ясный вет- реный день Ава застрелилась в беседке на старинном валу. Причина са- моубийства быстро стала известна: ее отец служил в царской охранке. «Похоронили Аву на старом кладбище... Крест был самый простой, маленький и дешевый, и, может, потому, что был он очень прост, ка- зался он среди чугунных и каменных плит легким и красивым» (С, 121). Сколько случалось таких происшествий по России —быстро, мимо- летно, но из них и складывалась история страны. И реплика автора о том, что смерть Авы скоро забыли и даже «прочно и навсегда» все- таки противоречит очевидному: новые и новые читатели узнают пе- чальную и как будто акварельную быструю жизнь и судьбу гимназист- ки из затерянного в просторах времени городка. Главный герой рассказа «Сын» (С, 124) —житель глухой смолен- ской деревни, Борис, сын безземельного мужика Оброськи. Борис этот «канул, как ключ на дно». Доходили слухи, впрочем, что живет он где- то в теплых краях, в степи, с богатыми хохлами. А в смоленской дере- вне бедовала его Дуня с детишками. И вдруг Борис вернулся: хмель- ной, в возке, запряженном лошадками с бубенцами. «В село въезжали под вечер. Огромное, пылающее на закате солн- це садилось за край синевшего леса. Высокая колокольня стояла холод- но и мертво, всем и всему чужая. Пусто сквозил над рекою вырублен- ный липовый парк, и в нем, на месте крепостного помещичьего дома, бе- лели крыши каких-то новых построек» (С, 125). В этом пейзаже —но- вое время. Еще не советское, но уже время чеховских вишневых садов. Рассказ, по сути, безжалостно реалистичен. Зоркий взгляд худож- ника не туманит его любовь к деревне. Борис —отрезанный ломоть, он уже не деревенский, но и еще не городской. А главное —увы, мелок и
бездушен. Все время гостевания в деревне он пирует, помыкает своей Дуней, не обращает внимания на детей. Дуне он кажется чугунным. А она помнит, каким он сидел за этим же столом: «А было в нем и зна- комое, очень давнишнее и родное, от тех времен, когда на этом же ме- сте и за этим столом (стены и стол были тогда новей и белее) сидел он в свежей, вышитой ею рубахе..., темноглазый, и застенчиво улыбался; рядом сидела она, спустивши головной платок на свое заплаканное лицо...» (С, 127). То был день их свадьбы. Здесь —разлом памяти и нерв всего рассказа. Чугунный, иссиня-черный, с глазами глубокими и тре- вожными Борис уже разучился так-то улыбаться. И отец его смотрит пусто, оживляясь лишь, когда сын вынул пачку грязных истершихся денег и щелкнул ими по краю стола. Покуролесив, поиграв в карты, по- крутив роман с солдатской вдовой, Борис вроде за дело берется: просит мир выделить ему землю. Да не принимает уже его деревня, чужой он ей. И, пропив окончательно все, похоронив замерзшего в чужом ови- не, куда забрел спьяну, отца, Борис уезжает. На станцию свез его сват Егор. «На глазах Егора Борис смешался с ними, стал похожим на выс- какивавших из вагонов чужих, незнакомых людей, потонул в накрыв- шей его толпе» (С, 139). Так он и пропал. Здесь, в рассказе. Но мы можем предположить, что в дальнейшем этот Борис, отрезанный ломоть, и будет делать революцию. И даже вернется в деревню в кожанке и с наганом. И вселится в боль- шой дом Соколовых-Микитовых, сначала потеснив стариков, родите- лей писателя, а потом и вовсе выжив их. Михаил Левитин приводит письмо Соколова-Микитова Ремизову от 1918 года, в котором безо всяких эмоций сообщается следующее: «В кис- ловский дом вселилась Чрезвычайная] комиссия, а старики жмутся» (Л, 187). В письме, написанном через год, уже эмоциям есть место: «В доме кис- ловском, в наших комнатах, живут пятеро нахрапщиков» (Л, 188). И в другом письме: «Стариков выгоняют. Будет им место в семи вер- стах от Кислова —в Пустошке» (Л, 189). И наконец: «Стариков выгнали, а живут они в Пустошке, в 18 вер- стах от Кислова. В кисловском доме —гармай» (Л, 189). Легко представить в роли нового хозяина Бориса, чугунно-синева- того, отяжелевшего от дармовой самогонки. 5 Понятна тоска молодого писателя, его желание уехать из родного угла куда-нибудь подальше —в Петроград, а еще лучше —в иные края, которые уже доводилось видеть моряку. Так он и поступает: «Первого мая с управделокругвоенкомом Ивановым поехал в "собственной" теп- лушке на юг, в Божий Свет —опять в матросской бескозырке» (Л, 190).
Приключения не заставили себя ждать. В тех же «Автобиографи- ческих заметках» Соколов-Микитов коротко пишет об этом: «Побыва- ли в еще дымившемся Крыму, в Мелитополе, чудом вырвались из лап захвативших город махновцев, под Киевом попали в плен к петлю- ровцам, сидели в контрразведке деникинского генерала Бредова, где пьяный офицер... грозился меня расстрелять... Пробравшись в Крым..., я устроился матросом на шхуну...» (Л, 18). В исследовании М. Левитина можно найти подробности этого нео- бычного «странствия», мы же последуем здесь примеру немногослов- ного писателя Соколова-Микитова и отошлем любопытствующих к кни- ге «Я вижу Россию». Но все-таки заметим, что именно на юге позна- комился Соколов-Микитов с Буниным. Когда шхуна зашла в Одессу, матрос Соколов-Микитов отправился в местную газету, литературным отделом которой и заведовал будущий классик... Или уже классик? Любому читателю рассказов и повестей Соколова-Микитова это имя приходит на ум с неизбежностью. Рассказы смоленского писателя пе- рекликаются с тем, что писал уроженец иных, степных мест Бунин. «Су- ходол», «Антоновские яблоки», «Деревня», «Сны Чанга», «Господин из Сан-Франциско» и другие рассказы открывают нам ту же глубин- ную Россию, Россию уже уходящую, а еще и терпкие яркие заморские края. Как и Соколов-Микитов, Бунин любил простор, море, дорогу, де- ревню. Даже формулировки жизненного кредо у обоих писателей сов- падают: в «Автобиографических заметках» Соколов-Микитов прямо го- ворит, что «никогда не испытывал влечения к оседлости, собственно- сти и домоседству»1. Бунин высказывается в том же духе: «Всю жизнь не понимал я никогда, как можно находить смысл жизни в службе, в хозяйстве, в политике, в наживе, в семье... Я с истинным страхом смот- рел всегда на всякое благополучие, приобретение которого и облада- ние которым поглощало человека, а излишество и обычная низость это- го благополучия вызывали во мне ненависть — даже всякая средняя гостиная с неизбежной лампой на высокой подставке под громадным рогатым абажуром из красного шелка выводили меня из себя»1 2. Одесское знакомство имело продолжение эпистолярное: Соколов- Микитов в эмиграции переписывался с Буниным, а позже с его вдо- вой. Соколов-Микитов в очерке «Слово о Бунине» признается, что кни- гу бунинских рассказов прочел в далекой юности и сразу почувствовал «родное и близкое» (Л, 203). Соколова-Микитова в известном смысле можно назвать писателем-пейзажистом. Природа, ее состояние всегда важны в его писаниях. Может быть, это главная героиня у него. А лю- ди уже часть природы. То же и у Бунина, о чем он так говорил в пере- даче Ирины Одоевцевой: «Для меня природа так же важна, как чело- век. Если не важнее. И всегда так было... Я писал о природе гораздо больше, чем о людях, с которыми сталкивался. Я любил, я просто был 1 Соколов-Микитов И. Медовое сено. М., «Советская Россия», 1979, стр. 15. 2 Бунин И. А. Собрание сочинений в 9 томах, М., Художественная литература, 1967. Т. 9, стр. 117.
влюблен в природу. Мне хотелось слиться с ней, стать небом, скалой, морем, ветром. Я мучился, не умея этого выразить словами. Я выходил утром, страстно взволнованный и шел в лес, как идут на любовное сви- дание. Как остро я любил жизнь и все живое, до страсти»2 Любовью ко всему живому просвечены и согреты и рассказы и по- вести Соколова-Микитова. Но в отличие от Бунина голос Соколова-Ми- китова сдержаннее, палитра его не столь многоцветна и изобильна. Иногда даже кажется, что Соколов-Микитов один из персонажей Бу- нина, мудрый крестьянин, взявшийся за перо. По крайней мере, пря- мая речь деревенских героев Соколова-Микитова явно ближе к истокам. Да и речь самого писателя. Он не чурается областных словечек. И если самыми узнаваемыми произведениями Бунина стали роман «Жизнь Арсеньева» и рассказ «Антоновские яблоки», то таковыми же у Соколова-Микитова можно назвать повесть «Детство» и рассказ «Ме- довое сено». Начинается рассказ «Медовое сено» просто: «Жарким летом, в се- нокос (густо пахло на лугах медовое сено), померла на деревне нашей девка Тонька, вдовы Глухой Марьи дочь» (С, 159). Интонация какого- нибудь обычного жителя этой деревни. И эти скобки с пояснением при- дают вовсе не лирический, а скорее деловой тон сообщению. Та же разговорная интонация сохраняется и дальше. Девушка Тонь- ка болеет, истаивает, надорвавшись в лесу, ворочая «дровянку». Прав- да, позже будет сказано и о другой причине: тоске по уехавшему насо- всем в Москву жениху. Рассказчик не избегает подробностей: «Страш- но, до самой кости, высохли ее руки; обтянулось желтой прозрачной кожей ее лицо; спеклись и облипли на белых ровных зубах тонкие ее губы. Живыми оставались на лице глаза, прикрытые густыми длинны- ми ресницами, оттенявшими мертвенную прозрачность ее лица» (С, 160). Погребальный наряд она готовила сама: вышитую рубаху, подве- нечный голубой сарафан, шелковый платок, полусапожки. И все чем- то занималась: пряла, помогала готовить, а уже весну и лето просидела у окошка, глядя на деревню. У нее обострился слух: «Чуяла она по ночам, как в дальнем селе отбивает сторож часы и плывет по ночи мед- ленный звон...» (С, 161). Да, время ее истекало, ночи были мучительны и облегчение приносила зоревая труба пастуха Фильки. Что-то загадочное было в ней издавна: жила она наособицу, в иг- рах редко участвовала. Так обычно начинаются жития святых. Автор за- мечает, что в наших краях таких называли «рахмаными». Слово вызы- вает различные ассоциации: музыкальную, лингвистическую: в дале- кой и не чуждой нам Индии жрецы были брахманы. Пыталась Тонька выйти, да на краю погоста с кружащейся головой села. Наблюдала шмеля, что гудел над цветами. И сама была погруже- на в этот цветущий, насыщенный красками и запахами, мир, где «на- 2 Одоевцева И. На берегах Сены. М., 1989, с. 283.
ливалась в полях рожь; медово пахло зеленое сено» (С, 163). Только, конечно, не шмелем или пчелой, а вовсе призрачным созданием... Позже подружки успели попотчевать ее малиной, такое у нее было желание, и, как оказалось, последнее: «Умерла Тонька просто, в обед..., задохнулась, откинулась, вздохнула разика три и скончалась...» (С, 163). Что-то в ней в этот момент проявляется птичье, хотя автор об этом и не пишет, но образ встрепенувшейся и сникшей птицы возникает в сознании читателя. И похороны ее были языческие: без попа. На погост ее несли одни подружки «на двух белых, выструганных, перевитых холстиною шестах» (С, 163). Соколов-Микитов пишет эту картину чистыми красками ран- него утра, тумана, восходящего над лугами солнца, росистых трав. И подружки еще разбивают горшок, бросают веник. И пейзаж словно вздымают волны какой-то древней музыки: «Утро было золотое; как бескрайнее синее море, дымилась и просыпалась земля. Посмотреть от церкви с холма — казалось, не двигались на извилистой дороге белев- шие платками девки. И ничтожно малым, совсем потонувшим в зыблю- щемся синем и блистающем мире казался гроб Тоньки...» (С, 164). Это же настоящая ладья, в которой отправлялись в инобытие наши пра- щуры, правда, не столь бедные, как героиня рассказа. Что ж, ее лодчон- ка была попроще. Но ей пели всю дорогу жаворонки, щедрые для всех. Здесь художник и сам, как жаворонок, теряющийся в небе, дости- гает большой силы и высоты. Картина этого утра незабываема. Смерть показана как переход и растворение в мире природы, который писа- тель называет блистающим, просторным и навеки нерушимым. Смерть оборачивается торжеством жизни. Медовое сено в полном соку срезает- ся, но жизнь не угасает, медовое-то сено ее и продлевает. Здесь —мис- терия в духе гимнов «Ригведы». «Придите праотцы с вашей помогой / мы нацедили вам сладимой жертвы / вкусив на жертвенной соломе помощь / подайте нам без зло- счастия счастье»1. Смерть девушки Тоньки и читается этой жертвой, приносимой де- ревенским миром. И жертва эта —медовое сено. Ведь все мертвое и вос- ходит спустя какое-то время новой жизнью: цветами да травами. Рассказ этот помещен в раздел «На речке Невестнице» и тут нам вдруг становится понятно, что Тонька и есть невеста с речки Невестни- цы, и сама она скоро станет этой речкой. Неспроста же автор обмолвил- ся, что смертный наряд Тонька готовила, как девичье приданое. 00 00 00 00 00 00 00 00 1 Гимн предкам. - В кн. Да услышат меня земля и небо., М., «Художественная ли- тература», 1984, стр. 116.
6 Как и Бунину и многим другим талантливым русским писателям, Соколову-Микитову довелось вкусить горького хлеба изгнания. Впрочем, никто матроса Ивана Соколова-Микитова и не изгонял, просто в Лондоне его корабль был продан, команда разбрелась. И год смоленский матрос скитался по ночлежкам, о чем потом написал по- весть «Чижикова лавра», —там все слова и настояны на горьких во- дах. Все герои пребывают в печали и унынии, лишь изредка одушев- ляясь призрачными надеждами да впадая в злые перепалки друг с другом, а то и конфликтуя с местным законом, как отец Мефодий, рус- ский священник, любитель и Бахусу воздать должное, да и приударить за какой-нибудь лондонской бабенкой. Кажется, что эта повесть и была настольной у Ремарка, когда он писал «Тени в раю». «Такие стояли туманы! Ходили люди, как в мутном пруду рыба. И город был страшный, невидный и мертвенно-желтый» (С, 293). И рус- ские в нем выживали. И видели сны —о России. Толковали о ней же. Герой все вспоминает свою девушку из Заречья, как называлась часть провинциального города, в котором он начал после училища работать приказчиком. Вспоминал прогулки с нею в монастырской сосновой роще, как учил ее кататься на велосипеде... Здесь, пожалуй, пора уже сказать о природе таланта Соколова-Микитова, об одной его характер- ной особенности, а именно: о... молчании. Да, Соколов-Микитов, как Беккет, был большим молчальником. Левитин в своей книге цитирует «Взвихренную Русь» Ремизова, гла- ву, посвященную Соколову-Микитову, которая так и называется «Мол- чальник»: «Не все на Руси крикуны и оралы и не всякий падок на крик. Сказать о русском человеке, будто пустым крикливым словом взять его можно с душой и сапогами, это неверно. И не одна только примазав- шаяся гирь и шкурническая мразь сидит нынче по русским городам и верховодит. Приехал И. С. Соколов-Микитов, солдат —летчик с фронта —боль- шой молчальник, слова не выжмешь» (Л, 148). И дальше Ремизов расска- зывает, как его выбрали делегатом солдаты в Петроград: крикуны за- ходились на собрании, а Соколов-Микитов лишь молвил, что зряшное это дело —горло драть, да и не дело вовсе. Его и выбрали! «И вправду Соколов-Микитов большой молчальник и, коли скажет, бывало, с тол- ком скажет, не даст в обиду, и прок был» (Л, 149). А в Петроградском Совете этот депутат за три месяца слова не ска- зал. Это, пожалуй, почище молчания Беккета будет. Ремизов заклю- чает: «Слово —серебро, молчание - золото, а если уж чересчур, то про- сто сом-молчальник» (Л, 149). Об этой особенности упоминает в своих письмах Ивану Сергеевичу Соколову-Микитову и Твардовский: «Ах, как мне захотелось от Вашего
письма заявиться к Вам в Карачарово, навестить Вас на Вашей вилле, переночевать там, попить чайку (ну, м. б., и еще чего-нибудь), погово- рить, т. е. наболтать Вам чего-нибудь, т. к. Вы-то больше покуриваете да погмыгиваете, —это у нас с Вами и называется “поговорить”... Вот мы и “поговорили”, т. е. я заболтался, а Вы, горюн мой дорогой, читаете и погмыгиваете через трубку»1. Так вот как раз молчание и улавливает чуткий читатель в прозе Со- колова-Микитова. Снова обратимся к отрывку из повести «Чижикова лавра», в котором речь идет о любви к зареченской девице: «Была она добрая, кроткая, волосы у нее очень чудные, и носила она за спиной две тяжелые косы; звали ее Соня. Учил я ее кататься на велосипеде, ходили мы гулять за город, в монастырскую сосновую рощу, что над ре- кою, а сосны там как восковые свечи, глядятся в воду. Кто не поймет?..» (С, 255). Отточие авторское. И отточие и вопрос лучшим образом и выра- жают это молчание. Действительно, что же тут много говорить, если эти свечи, эти две тяжелые косы уже все и сказали? И о России, о тоске по ней, и о любви. Еще сильнее молчание слышится в военных расска- зах: «А белое море облаков все плотнее, все молочнее. Еще час! Три часа —триста верст. Что внизу? Лес, поле, болото, город? Или... Море не так далеко от базы и, если ветер... Летят еще полчаса. И вот внизу серебром сверкнула река! Немцы?» (С, 44). Точно, немцы обстреливают самолет, попадают в крыло, левый мо- тор начинает глохнуть, механик пробирается на крыло, хватает повис- шее магнето, прижимает одной рукой, другой цепляется за крыло, вися над бездной. «—Есть контакт! —кричит летчик, и голос пропадает в гуле. Мотор заработал» (С, 45). Весь этот маленький рассказ состоит из возгласов и пауз, словно бы мы и впрямь находимся на большой высоте и временами закладывает уши. А то вдруг слышны гул и разрывы. Это особое мастерство пауз. У Соколова-Микитова с самого начала выработался этот своеобычный синтаксис. И, как видно, он был органичен, неспроста ж его кликали молчальником. И, кажется, что именно так военные рассказы и надо писать: в молчании громче звуки войны. А возьмешься за лесные рас- сказы и думаешь: здесь оно еще уместнее, молчание-то. Эта особенность хорошо видна и в том, как заканчивает свои рас- сказы писатель, а заканчивает он как будто на полуслове, вдруг просто умолкает, и все. Ну, например, вот финал рассказа, уже упоминавше- гося здесь, «С носилками»: «Через час, после мучительной рвоты, мы совали ему в рот белые морфийные таблетки — единственное его уте- шение». (С, 20). 1 А. Твардовский в жизни и литературе. Письма 1950 - 1959. Смоленск, «Маджен- та», 2013,стр. 314.
А вот другой рассказ: «Везут пленных. Их сотни. Возбужденные, у других усталые, посерелые лица... Кто-то громко говорит по-немецки, ему отвечает седой усач с нашивками на левом рукаве, очевидно, фе- льдфебель. Партия за партией —некогда считать...» (С, 40). В другом рассказе речь о полковом капельмейстере, сочиняющем за столом в какой-то занятой хате вальс, чье название вошедшим уда- лось уже прочесть: «—Вот и поймите человека —смеялся доктор, ука- зывая на докрасна смутившегося композитора. —Кругом пушки гре- мят, а он вальс “Шепот цветов” сочиняет. Эх, чудаки!» (С, 52). Или конец «мирного» рассказа «Глушаки»: «И опять, сорвавшись с межи, запел, столбом стал подниматься над дорогою жаворонок, весь золотой на солнце» (С, 73). А что тут добавить? И песня жаворонка продолжается. Кто не поймет?.. Пожалуй, в этом разгадка таланта Соколова-Микитова, в том, что был он, сын управляющего лесами, молчальник, а —говорил. Хотя пи- сьменная речь не то же, что и устная. В письменной речи уже есть свое молчание. Но у него оно было сильнее, чем у других, чем у того же Бу- нина. И потому проза Соколова-Микитова отличается своеобразным аскетизмом и ритмом. ...А невеселая повесть «Чижикова лавра» продолжается. Герой, бро- дя по улочкам Лондона, заходя в прокуренные питейные заведения, нет- нет, да и вспомнит свой город и все, что происходило вроде бы совсем недавно: прогулки с Соней, объявление войны. «Писали, что конец вой- не через три месяца». Удивительное упорство наше в переоценке соб- ственных сил и презрительно-снисходительной оценке сил окружаю- щих нас народов. Ведь в 41 году все повторилось... Герой попал на фронт, а там плен, мытарства по лагерям и плава- ние на пароходе в Англию, предложившую кров для офицеров-керен- цев. Сразу героя охватило любопытство, он неутомимо ходил по улицам, все разглядывал, всему дивился. Лондон его восхитил, мол, все города русские перед ним, как «перед Москвою наше Заречье». И никаких ло- шадей и трамваев. А потом уже, как туман всевластный, захватила героя тоска, так что даже и о самоубийстве он думал. Но благодаря соотечественникам пе- ресилил искус. На работу устроился... Там и робкая любовь проклюну- лась. Но и как-то загасла. А любовь к России не утихала, как боль. И все разговоры сводились к этому. И ссоры вспыхивали из-за этого. Один моряк уезжал в Америку, поступил на пароход служить, ну и угощал приятелей, рассуждал об Америке. «А я давненько приметил, — делится своими соображениями ге- рой, —что многие русские, поживши в Америке, потаскавши американ- ский хомут, как-то пустеют, точно уходит душа, и все-то у них ради денег» (С, 280?). И, не вытерпев, он спросил у моряка, мол, а как же Россия? Тот ответил пренебрежительно. А один бывший корнет и того
хуже: грязно выругался. Тут не стерпел товарищ героя и отхлестал по щекам того корнета. Резкий и горячий был товарищ. Перед нами проходят все новые тени русских, оказавшихся на чуж- бине, все со своими странностями, причудами. Например, Лукич, та- лантливый инженер-путеец и директор школы —там, в России, а здесь приживальщик, подавшийся за вольными хлебами в одиночку, чтобы потом и семью перевезти, но вдруг оказавшийся не у дел и так обидев- шийся на эту Англию, что перестал в город выходить из богадельни, «Чижиковой лавры», как ее тут прозывали. «Раз только вырвалось у него о себе слово: — Нет уж, пока я не узнаю, что можно в Россию, никуда не выйду, шагу не ступлю в город...» (С, 296). Там и генеральша, регент Выдра, мичман из Архангельска, воевав- ший с большевиками, и бывший деникинец, от чьих рассказов волосы дыбом вставали. Как встречал мир несчастных русских? По-всякому. Об одной такой встрече и поведал этот бывалый человек: прибыл па- роход с семьями в Турцию, но на берег никого не пускали три дня, а во- да вышла, и что же? К пароходу подплывали греки, свои, православ- ные, с нательными крестиками, везли пресную воду... Тут уже чита- тель готов умилиться. Не надо спешить. Братья во Христе за воду тре- бовали плату. Да немаленькую. А на палубе дети плачут... Что ж, плати- ли за воду, как за шампанское. Это сравнение Соколов-Микитов, конеч- но, неспроста сделал, намекая на чудо в Кане Галилейской, когда была превращена вода шести каменных водоносов в превосходное вино. То есть здесь греки совершили обратное: превратили вино братской хрис- тианской любви в воду с отблеском золотого тельца. Так-то. И на всех нашло отрезвление: слова-то о братстве православном не много стоят. Эта картина особенно ярка оттого, что происходит все у берега Турции. Здесь всего лишь эпизод трагедии исхода русских. Но можно себе пред- ставить, что таится в паузе, молчании... Впрочем, молчание все-таки заполняется повествованием о жалкой жизни колонии русских в Лондоне. И всю эту жизнь словно бы и ви- дит однажды герой, усевшись бриться, да глянув в зеркало и будто впер- вые узрев свои глаза — как у бычка из детских далеких лет, перело- мавшего ноги на старом мосту. А тут и письмо из России пришло, мать сообщала о смерти отца и приписывала, что Соня замужем за военным комиссаром... Символическое замужество! Заканчивается повесть, как почти все у Соколова-Микитова — гром- ким звучным молчанием: «Ив тумане, в тумане голова. И опять —сны, и больше детское: река наша светлая, мужики на плотах с шестами, мы с отцом ставим скворешни. И часто вижу отца: будто молодой и ве- селый, идем на охоту, и над нами березовый лес и свистят иволги» (С, 321). А мы видим Лондон этот туманный и все слышим иволгу березо- вого леса.
В своей книге Михаил Левитин вынужденной эмиграции Соколо- ва-Микитова посвящает главу «Чужбина», в которой есть письма и раз- личные документы. Читать это очень интересно, ведь, как пишет автор, «Пребывание Соколова-Микитова в эмиграции, его творчество там мно- гие десятилетия почти замалчивалось» (Л, 209). Из этой главы мы уз- наем о разнообразных встречах писателя с известными писателями, о его сотрудничестве с различными издательствами и журналами. Отсы- лаем заинтересовавшихся к этой книге. Кратко остановимся на одном письме Куприна Соколову-Микитову, в котором он извещает Ивана Сер- геевича о том, что его рассказы будут опубликованы в парижском жур- нале «и за гонорар» (Л, 217). Куприн подчеркнул это уточнение, что наводит на мысль о безгонорарной практике тогдашних публикаций, как и сейчас, в большинстве российских журналов и газет, словно бы русская литература так и не вернулась из эмиграции... Или так и есть? Хотя герой нашего очерка все-таки покинул гостеприимный, напол- ненный русскими литературными звездами Берлин, отплыл на немец- ком пароходе и даже, как сообщает Левитин, стоял за штурвалом, чем вызвал восхищение немецких моряков. Сопровождали его и недоумен- ные возгласы, например, Зинаиды Гиппиус. Еще недавно Соколов- Микитов в эмигрантской берлинской газете «Руль» опубликовал свой памфлет «Крик. —Вы повинны». Кто повинен? Большевики. В чем? «Вы повинны в том, что довели народ до последней степени истощения и упадка духа. Вы повинны в том, что истребили в народе чувство еди- нения и общности, отравили людей ненавистью и нетерпимостью к ближнему» (Л, 219). Вспомним, что как раз в этот же год возвращения Соколова-Микитова, можно сказать, навстречу из России был отправ- лен «философский пароход» с врачами, профессорами, педагогами,
даже студентами, писателями, юристами, инженерами, религиозными деятелями, среди которых С. Булгаков, Бердяев, Ильин, Красавин, Лос- ский, Франк... На корабле, как пишут, была книга записей, которую ук- рашал рисунок Шаляпина, уехавшего чуть раньше, —он изобразил се- бя голым, со спины. Ну, а голой оказалась Россия. Философов масштаба Бердяева, Ильи- на в ней не осталось. А кто и остался — как Флоренский, например, — тот вскоре и сгинул в концлагере, изобретенном новой властью. Толь- ко один А. Лосев в советской России и взошел, последний из могикан, впрочем, и его затянула советская новинка и за три года пребывания на строительстве Беломорско-Балтийского канала зэком он почти ослеп, но все же остался жив. В чем была причина возвращения? Коротко говоря: в самой России. Соколов-Микитов ее любил. Левитин считает, что писатель, оставаясь в душе крестьянином, меч- тал о возрождении крестьянской Руси. Подогрело эти мечтания введе- ние нэпа. 7 Соколов-Микитов не разделил судьбу многих других литераторов и крестьян, рабочих, учителей, священников, попадавших за колючую про- волоку и вовсе за ерунду, наветы, а не за такие-то статьи в эмигрант- ской газете. В этом тоже есть что-то сказочное. Соколов-Микитов был как будто заговорен. Левитин видит причину в том, что он чурался го- рода, жил в деревне. Но и крестьяне там жили. Вон и семья Алексан- дра Твардовского на хуторе жила, а достала всех там длань со стальны- ми когтями, швырнула на Урал. Да и в деревне, где поселился после возвращения Соколов-Микитов, и у него нашлись злобные наветчики, причислили его дядю, отца к помещикам и начали теснить, выживать. Дядя у него был одно время конторщиком в смоленском имении зна- менитого историка М. П. Погодина, а отец —по сути, лесничим у куп- цов, владельцев лесных угодий. Семью наметили к переселению в Си- бирь. О чем и писали в областной газете. Избач, то есть заведующий из- бой-читальней из Кислова Савин строчит донос аж самому Всесоюзно- му старосте Калинину, в котором требует принять меры к «помещику» Соколову-Микитову, т. е. отцу писателя. Этот помещик «вызывающе мозолит глаза крестьянам и... даже декрет бессилен на его выселение. “Кровососы не должны быть в своих домах! Эти дома надо превратить в советские трудовые школы!” —так говорят наши мужики» (Л, 263). Дело в том, что дом в Кислове после возвращения писателя из Бер- лина снова отдали его семье и он там учредил писательскую колонию. В Кислове побывали К. Федин, художник Н. Пинегин. Избач негодует: «Дом красуется на берегу живописной речушки, под сенью развесис-
тых лип, окруженный садом, а в доме не школа 2-й ступени, не совхоз, не кооператив, не народный дом и не детские ясли летом в страдную пору, а быв[ший] помещик— воронье гнездо с... яйцами» (Л, 262). (Не могу удержаться и не заметить в скобках: воля ваша, но дух этих доносов снова витает по России. Неужели так нам полюбилась эпоха до- носов? И теперь мы обречены на доносы, как на родимые пятна?) Дом писателя спасал журнал «Новый мир», его редактор В. Полон- ский. Но избачи не успокаивались. И вот умирает любимый отец пи- сателя —переселяется уже если и в Сибирь, то в Сибирь небесную... Пи- сателя и его жену зачисляют в «нетрудовой элемент». Травлей увле- кается местная сельская интеллигенция —учителя. Губернская комис- сия постановляет Соколова-Микитова выселить на радость деревенс- ким избачам-интеллигентам. Наверное, они чувствовали себя истинны- ми патриотами своей земли. Эх, избачи-патриоты, да кто бы до сих пор помнил вашу деревеньку? И что же вы сделали с домом, изгнав все- таки писателя Соколова-Микитова? Это мы уже знаем из послесловия Николая Старченко к книге «Я вижу Россию». Стараниями этого энту- зиаста и других чутких людей дом был все-таки спасен. Но еще раньше свой Дом выстроил на речках Невестнице и Гордо- те сам Иван Сергеевич —в рассказах и чудесной повести «Детство». Начинается повесть с описания окна, у которого будто наяву или во сне сидит ребенок на коленях у матери. «И мать, и окно, и теплота нагретого солнцем, еще не выкрашенного подоконника сливаются в один синий, звучащий, ослепительный мир» (С, 322). И вся эта повесть подобна окну. Мы погружаемся в неторопливое — а разве может быть оно другим? — созерцание былых времен, былой России. Перед этим окном как будто и проходят персонажи повествования: обозный сол- дат Сергей, подаривший герою раскрашенную свистульку, пастушок Пронька, который вызывал зависть героя столь сильную, что он в от- вет на обычный вопрос взрослых о видах на будущее говорил, что хочет стать генералом, потом офицером, солдатом и наконец —Пронькой! Но вскоре начинает работать двойная оптика: умудренного писате- ля и ребенка. И оба взгляда переплетаются, бликуют, отражаются друг в друге, а мы узнаем много интересного о нравах дореволюционной де- ревни, о ее жителях, о судьбах семейства купца Коншина, у которого в калужских еще лесах, до переезда в смоленское имение служил отец героя. Нам, смолянам, любопытно, что калужские мещане высмеива- ли «корявых, до самых глаз заросших дремучими бородами, по-медве- жьи ступавших смоленских сиволапых» мужиков. Ишь, смоляне, жи- тели самой западной исконно русской губернии у них чудища лесовые. А сами-то калужане? Да тут-то и кроется разгадка: зависть самих ка- лужан к смолянам, которых они именовали «польгаями» за то, что и была близка Смоленщина к Польше. Калуге ли заноситься? ...Правда, у них был Циолковский... Да и Соколов-Микитов, можно сказать, наполовину калужский.
Мать писателя была калужанкой, а отец — смолянин. И однажды он и пожаловал в крепкий дом богомольного калужанина —свататься. Калужанин велел дочери принести совок овса —якобы для купцов, а оказалось — для сватов, которые ее, а не овес, и разглядывали. А ста- рец Амвросий из близкой Оптиной пустыни на вопрос девицы так от- вечал: «Благословляю тебя выходить за Сергея, за того лесовика». Так и соединились судьбы калужской крестьянской девушки и смо- ленского «польгая». А там и первое путешествие —из калужских лесов —в смоленские, в деревню Кислово, где был куплен у отца на двоих с братом большой сосновый дом. Пыльный большак, березы, гроза, переправа через реку с бородатыми перевозчиками. И словно фотографический снимок: «Отец запрягал запутавшихся в постромках, лоснившихся от дождя, напуган- ных грозой лошадей, нетерпеливо и беспокойно переступавших нога- ми. Еще веселее показалась обсаженная березами, омытая дождем до- рога...» (С, 333). Кстати, Иван Сергеевич увлекался фотографией, кни- га Левитина иллюстрирована его снимками, имеющими уже истори- ческую ценность; например, «Нищий», фото двадцатых годов, «Слеп- цы», фото тридцатых годов, «Фурсовские мужики. Зимой в избе», фо- то 1929 года; а еще фотоэтюд с букетом цветов на подоконнике, на- поминающий шедевры чеха Йозефа Судека, тонкий, будто нарисован- ный острым карандашом «Вид из окна», дочери писателя с какой-то печалью в глазах, обреченные на короткую жизнь (две дочери умерли из-за болезней и одна утонула), сияющее «Половодье»... Но еще в окне мир грандиозный, цветной, свежий, не омраченный несчастьями. И дом представляется незыблемым и вечным. И родите- ли вечны. Словом, времени нет. А это и есть безграничное и ни с чем не сравнимое счастье. И оно затопляет созерцателя. Главы повести без цифр, под одними названиями, звучание коих — уже поэзия: «Сад», «Лето», «Плотик», «Дорога», «Атласная туфелька», «Зимний день»... Ребенок видит, как мужики разбивают перед домом сад, а посреди сада горит сухая елка, дым стелется; мужики отдыхают, курят у огонь- ка, а крестный дядя Иван Никитич дает племяннику горячую картош- ку из костра. В обед эти же мужики идут на пруд ловить рыбу. И улов хорош, не всякий современный читатель и поверит: «—Есть, есть рыба! —кричат они, выворачивая на берег напол- ненную лещами мотню. —Лещи, братцы!.. —Пудов пятнадцать!.. — Черти, дьяволы, невод порвете! —надрывая голос, кричит в азар- те, хватаясь за голову, роняя трубку в осоку, командующий рыбною ловлей Иван Никитич» (С, 336). Пестрое горячее лето, заготовка сена. Крестьянские труды и дни, по- стигать которые нам, горожанам двадцать первого века так же интерес-
но, как и «Труды и дни» Гесиода, еще одного проповедника сельской жизни. Ведь все уже на Руси не так и ничего больше не повторится. Ни- когда не увидишь, как «На лугу, в лозовых кустах, движутся девки и бабы в цветных сарафанах, в белых и красных головных платках» (С, 338), а на мельнице мельник с белой бородой «совком насыпает в ме- шок горячую, изжелта-белую, струйкой бегущую из лотка муку» (С, 339), святочные поездки в санях к бабушке, которая и вправду слыла по- мещицей —красавицей вышла замуж за мелкого помещика, подкаблуч- ника и любителя выпить, но и большого книгочея, собравшего биб- лиотеку из старинных, переплетенных в кожу книг, — а после его смер- ти строго жила в хорошем доме с изразцовыми печами: «Отжитыми, гоголевскими временами веяло от бабушкиного старого дома с обви- тым хмелем крылечком, с крошечными комнатками, оклеенными бу- мажными обоями, от изразцовых печей и жарко натопленных лежа- нок» (С, 362). Не увидеть и многого другого, что открывается все же нам из заветного окна повести «Детство». К этому окну хочется возвращаться, оно притягивает взор. И вдруг понимаешь, что здесь-то синтаксис мол- чальника меняется: речь течет плавно, паузы только между главами. Имя этой речи —Невестница. По ней и плывет «Плотик» из рас- сказов еще отца писателя, превратившихся в повествование сына. Это живительная русская литература, и она —главная весть, доходящая до нас с речки Невестницы и из других мест. «Как по морю, морю синему, По синему да по Хвалынскому, Плыла лебедь с лебедятами, Со малыми со детятами...» —все поют там кисловские бабы под гар- монь «кучерявого, в лаковых голенищах, в синем франтовском картузе на кудрях шахтера и гармониста» (С, 398) Кузьки. И то, что Кузька сейчас, на этой гулянке с песнями и хороводами утонет у семи дубков, добавляет печали. Это не только прощание с детством, но и прощание с самой Россией баснословных времен. Такой уже не будет.

Флейта Уолдена В этом году бездельнику Генри Торо исполнилось 200 лет... Не мно- говато ли для бездельника? Ну, да, вряд ли о бездельнике помнили бы столько лет. Но именно таковым его и считали современники, жители Конкорда, небольшого городка неподалеку от Бостона в штате Масса- чусетс, где он родился, жил и умер в возрасте 44 лет за полтора месяца до заявления об отмене рабства, прозвучавшего наконец в столице — Вашингтоне. Жизнь этого необычного человека была пронизана тока- ми свободы. Свободу он искал в природе, в лесных скитаниях, искал среди людей и в книгах. И поэтому ему недосуг было включаться в об- щую погоню за преуспеянием, ковать своего личного золотого тельца, чем и были всецело захвачены жители Конкорда и других городов и се- лений, как вот и мы сейчас с вами, ну, точнее, наши соотечественники, —ясно, что у захваченных этим увлекательным делом нет ни времени, ни желания читать что-либо подобное этой статье. Но мы-то с вами понимаем, что к чему, и блаженно улыбаемся, слушая Генри Торо: «Я уверен, ничто на свете, даже преступление, не может противоречить поэзии, философии, да что там — самой жизни, больше, чем этот бес- смысленный бизнес»х. Это звучит музыкой нестяжательства в наш век, когда стяжательство поощряется и освящается даже христианскими па- стырями, высказывающимися в том смысле, что к бедному батюшке и отношение будет соответствующее — пренебрежительное; а вот если он приедет на крестины или похороны в сверкающем авто, да глянет на свои крутые часы, то его зауважают, —а следом проникнутся благо- честием и так далее. Можно себе представить, как удивился бы кон- кордский беднячок таким речам, да и всему, происходящему у нас. Ведь Торо интересен не только сам по себе, но и еще и как точка зрения, зрительный прибор, который любопытно и полезно обратить на нашу жизнь. Впрочем, музыкальная ассоциация тут предпочтительней. Извест- но, что Генри Торо играл на флейте, как король Фридрих Великий... Ведь и Генри Торо был королем, выстроившим свой замок-хижину на бере- гу чистейшего Уолденского пруда, — королем созерцания и афоризмов. И он любил, отплыв на лодке в облака и сосны, что отражались в чи- стых водах, достать флейту и поиграть. И его слушали птицы да звери, но и люди, если ветер доносил до их жилищ эти звуки... как, напри- мер, Джон Фермер, усевшийся после трудового дня на пороге своего дома... «Он недолго просидел так, когда услышал звуки флейты, и зву- ки эти удивительно гармонировали с его настроением. Он все еще ду- мал о своей работе и невольно что-то в ней обдумывал и подсчитывал, но главным образом в его мыслях было другое: он понял, как мало эта 1 ТЬогеаи Н. В. ТЬе АУп1т§8 оГ Непгу Вауй ТЬогеаи («АУаШеп ЕдЬюп»), 20 уо18. Во81оп4Ме\у Тогк, 1906, р. 456.
работа его касается. Это была не более, чем верхняя кожица, которая непрестанно шелушится и отпадает. А вот звуки флейты доносились к нему из иного мира, чем тот, где он трудился, и будили в нем какие-то дремлющие способности. Они тихо отстраняли от него и улицу, и штат, где он жил. Некий голос говорил ему: зачем ты живешь здесь убогой и бестолковой жизнью, когда перед тобой открыты великолепные воз- можности?»2 Вот такой вроде бы отстраненной жизнью и отличалась судьба са- мого Генри Торо. Родился он в семье мелкого предпринимателя, лавочника, чье дело прогорело; отец переехал в Бостон, но вскоре вернулся в Конкорд, где уже слепо бились под землей родники, которые и вырвутся через не- которое время на свет и обретут наименование американского трансцен- дентализма. Отец затеял новое дело — производство грифельных ка- рандашей и не прогадал, это приносило верный хлеб долгое время. Ну, а один из его сыновей —Генри —позже благословил это возвращение. Еще бы. В крошечном Конкорде жили: философ Ральф Эмерсон, На- таниел Готорн, писательница Луиза Олкотт, ее отец Эймос, педагог, поэт, философ, а также многие приверженцы трансцендентализма; и социалисты-утописты, построившие неподалеку ферму Брук Фарм, ко- нечно, бывали здесь, тем более, что Эмерсон сочувственно относился к их предприятию. С детства Генри отличался влюбленностью в природу, часами бродил в лесу, следил за бабочками и жуками. После школы поступил в Гар- вардский университет, затем недолгое время работал учителем в родном Конкорде и даже открыл частную школу вдвоем с братом. С братом Джоном он отправляется на парусной лодке, которую они построили сами, по рекам Конкорд и Мэрримак. Всего неделя плавания — и це- лая книга, которую Генри напишет много позже. У нас эту книгу никак не переведут. В своей лекции, прочитанной в апреле в Петербурге, про- фессор Э. Ф. Осипова сказала, что перевести эту книгу просто невоз- можно. Неужели она написана столь сложным языком?.. Частную школу пришлось закрыть, когда у Джона обнаружился ту- беркулез, проклятие тех мест. От туберкулеза умрет сестра Торо. А брат скончается все-таки не от этого, а от столбнячной инфекции. И Генри будет столь остро переживать эту утрату, что у него у самого появятся признаки той же столбнячной инфекции. Генри был чувствительной натурой, хотя кто-то из современников, жителей Конкорда, заметил, что поздороваться с ним за руку —все равно, что пожать ветку вяза3. Но вообще-то в его облике и вправду есть что-то древесное. Ната- ниел Готорн после первой встречи с ним сделал следующую запись в блокноте: «М-р Торо —человек исключительный; он —молодой чело- век, в котором еще многое осталось от дикой, первозданной природы, 2 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 260. 3 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТО, 1999, стр. 113.
и поскольку он все же достаточно утончен, то вся эта дикость созна- тельно культивируется им. Он некрасив, как смертный грех: длинный нос, странной формы рот и неотесанные, какие-то деревенские мане- ры... хотя весьма учтив. Но его безобразная внешность благородна и привлекательна и служит ему лучше, чем любая красивость...»4 Так ведь и можно описывать прекрасный вяз, облаченный в резко выделяющуюся морщинами кору и плещущий узловатыми ветвями на ветру. Интересно, что Торо способен был часами простаивать посреди ле- са в попытке слиться с Природой... Далее Готорн сравнивает его с индейцем и замечает, что он «отверг все общепринятые способы зарабатывания на жизнь»5. Да, Генри Торо скорее подрабатывал, чем зарабатывал. Ведь его дай- мон наигрывал на флейте именно этот мотив нестяжательства: «Этот мир —юдоль бизнеса. Что за нескончаемая суета!»6 После закрытия школы он принял приглашение Эмерсона порабо- тать у него садовником и плотником. Помогал он и отцу, а после его смерти так и вовсе заправлял делами на маленькой карандашной фаб- рике; оставлял службу садовника у Эмерсона и снова возвращался в его имение... Эмерсон устраивал его гувернером к своему брату на Стэй- тен-Айленде, что неподалеку от Нью-Йорка. Нью-Йорк произвел на Торо скверное впечатление: «Свиньи на здешних улицах —самая респекта- бельная часть населения»7. Опубликованная наконец книга «Неделя на Конкорде и Мэррима- ке» в бостонском издательстве никакого дохода не принесла. Книгу не покупали. Почти весь тираж издатель попросил автора забрать, опла- тив расходы... Вообще испытываешь какое-то странное чувство, просматривая хро- нологию жизни и творчества Генри Торо и находя в ней следующую за- пись: «1845. 4 июля в День независимости Торо переселяется в собст- венноручно построенную хижину на берегу озера Уолден. Маргарет Фуллер, борец за эмансипацию женщин, публикует свою книгу “Жен- щина в XIX веке”; аннексия Техаса». Кажется, что эти события несопоставимы. И сведения о постройке хижины должны быть набраны другим шрифтом. Постройка на берегу Уолденского озера хижины что-то вроде закладки первого камня — или это была вбитая дубовая свая? — Петербурга или какого-либо еще го- рода. И дата —4 июля —первый день целой эпохи, что не кончается и поныне и имя которой УОЛДЕН. Уолден —это Генри Торо, Генри Торо —это Уолден. 4 Н. Е. Покровский. Торо. М., «Мысль», 1983, стр. 31. 5 Там же, стр. 31. 6 ТЬогеаи Н. В. ТЬе о! Непгу Вахчс! ТЬогеаи (”\Уа1с1еп ЕсНЬоп”), 20 уок. ВоМоп-Хе\у Уогк, 1906, р. 456. 7 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал 1ЛТ), 1999, стр. 31.
В окрестностях были другие озера, Флинтов пруд, например, затем Белый пруд. Но только Уолденскому пруд суждено было стать Касталь- ским источником, как о том пишет сам автор, добавляя: «В короне Кон- корда —это алмаз чистейшей воды»8. Самое название пруда —Уолден —музыкально и чисто. И, кажется, на русском языке оно даже чище и музыкальнее звучит, чем на англий- ском: «Ваалден». Уолден... Хотя, конечно, русская судьба «Уолдена» очень скромна, после Льва Толстого об этой книге и об этом авторе у нас никто и не вспоминает. К 200-летней годовщине Генри Торо так и не появилось ни одной заметки в наших журналах, тем более в газетах. А ведь по голосу Генри Торо, по его флейте, как по камертону, можно настраивать гражданское чувство, —то, что нам всем необходимо, как глоток чистых вод. Но об этом еще поговорим, а сейчас вернемся на бе- рега Уолдена. О названии «Флинтов пруд» Генри Торо отзывался так: «Флинтов пруд! До чего убоги наши названия! Как посмел тупой и неопрятный фермер, оказавшийся по соседству с этим небесным водоемом, чьи бе- рега он безжалостно вырубал, дать ему свое имя? Какой-нибудь скря- га, больше всего любивший блестящую поверхность центов, где отра- жалась его наглая физиономия, который даже диких уток, севших на пруд, готов был считать нарушителями его прав, у которого пальцы от долгой привычки загребать превратились в кривые, жесткие когти, как у гарпии, —нет, не признаю я этого названия»9. «Уолден», конечно, звучит по-другому. В этом названии и слышна флейта, слышна иволга, хотя Торо об этом и не говорит. Но любой, бро- дивший в июльский жаркий полдень в лесу и слышавший переливча- тый голос иволги: «фили-виоли-фитью», как раз и расслышит эти пе- реливы в названии пруда. Любопытно, что и в имени учителя Генри Торо, философа Эмерсо- на мы находим отголоски этих звучаний, полное имя его выглядит так: Ральф Уолдо Эмерсон. Вдохновляясь идеями Эмерсона, Генри Торо и предпринял этот экс- перимент жития на лоне природы. Что это были за идеи? В двух сло- вах. Человек должен превзойти себя, трансцендироваться, и установить связь с системой высшего порядка, как позже чеканил в своей теореме математик Курт Гедель, вовсе не трансценденталист, —установить связь, повторим, с системой высшего порядка, называемой в этой филосо- фии космическим духом. Космический дух и есть трансцендентное. «Возможность выйти из пределов (1гап8сеп<1) чувственного опыта имеется всегда, ибо индивидуальный дух не противоречит “сверх-ду- ше”, а составляет ее органическую часть»10. Так вот, чтобы настроиться на эту вселенскую волну космического духа лучшим образом, молодой садовник и землемер, а было ему в ту 8 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 212. 9 Там же, стр. 230. 10 Н. Е. Покровский. Торо. М., «Мысль», 1983, стр. 48.
пору 28 лет, и взялся за топор и принялся рубить сосновые бревна, рассуждая в минуты отдыха следующим образом: «У птиц есть гнезда, у лисиц —норы, у дикарей —вигвамы, а современное общество, скажу не преувеличивая, обеспечивает кровом не более половины семей. В крупных городах, где цивилизация победила окончательно, число имею- щих кров составляет очень малую часть» п. Двести лет спустя можно только подтвердить эту сентенцию. Воз- можно, жильем сейчас обзавелись и многие горожане, но сколько еще ютящихся по углам, снимающих комнаты в столицах и больших горо- дах. Цены на жилье в той же Москве просто безумные. Только чинов- ники, госдумовцы и прочие, приближенные к власти, а также успешные бизнесмены могут позволить себе без особых затруднений покупать жилье, да еще выстраивать коттеджи на морях. Но эти люди и звучат диссонансом, не выдерживают флейты Уолдена. Посмотри почтенный уолденец Торо любой ролик Навального, он бы пришел в крайнее изумление и негодование. Впрочем, и во времена Торо вокруг уже шла эта вакханалия пожирания средств, земель, чужого труда, словно каж- дый задался целью превратиться в этакого Левиафана. И он решил до- казать, что на самом деле человеку много не надо. «На лишние деньги можно купить только лишнее», —его афоризм11 12. Вскоре на берегу Уолдена стояла хижина, ну, вообще-то, неплохой однокомнатный домик с печкой, окнами, кроватью, столом, стульями. Что-то вроде сибирского зимовья. Хотя в зимовьях и не бывает сту- льев, а вместо кровати —топчаны, укрытые пихтовыми лапами для аро- мата и мягкости. Но на самом-то деле Генри Торо уже давно, может, с детских лет имел особенное жилье, и вот, как он сам его описывал: «Я живу в уг- лублении свинцовой стены, в которую примешано немного колоколь- ного металла»13. С колокольным металлом резонируют голоса и про- чие звуки современного мира. Но ведь это углубление чем-то и напоми- нает дыру флейты? И кто же на ней играет? У меня есть книга коанов под названием «Железная флейта», а в ней такое стихотворение: «Луна проплывает над соснами, / И ночная ве- ранда холодна, / Когда древний, прозрачный звук сходит с пальцев. / Слезы появляются у тех, кто слышит эту старинную мелодию, / Но му- зыка дзэна чужда сентиментальности, / И никогда не начинай играть, пока тебя / Не будет сопровождать / Великий Звук Лао-цзы. Сиэ-Тоу (980-1052), китайский мастер дзэна»14. Этот прозрачный древний звук и слышится в чистых строчках кни- ги «Уолден, или Жизнь в лесу», написанной озерным отшельником после выхода из затвора. Но это, пожалуй, то, что можно назвать флей- 11 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 38. 12 Там же, стр. 380. 13 Там же. 14 Сэкида Кацуки. Практика дзэн. Железная флейта (100 коанов дзэна). «КЕРЬ-Ьоок», 1993, стр. 242.
той человека, флейтой Генри Торо. А колокольная лакуна рисует уже другую флейту. Ту, о которой говорил еще один китайский мудрец, Чжуан-Чжоу. В главе «О равенстве вещей» Странник Красоты Совершенной воп- рошает у Владеющего Своими Чувствами о том, что такое свирель че- ловека, свирель земли и свирель вселенной? И тот ему разъясняет. Странник подытоживает: «— Свирель земли создается всеми ее отвер- стиями, [как] свирель человека —дырочками в бамбуке. Осмелюсь ли спросить, что такое свирель вселенной? —сказал Странник. — [В ней] звучит тьма ладов и каждый сам по себе, — ответил Вла- деющий Своими Чувствами. — Все [вещи] звучат сами по себе, разве на них кто-нибудь воздействует?!»15 Похоже, Генри Торо и оказался в такой лакуне третьей флейты, ко- торая пела сама по себе. И ему лишь оставалось внимать этой музыке и не противоречить самопроизвольной мировой игре. Что он в полной мере и осуществил на берегу Уолдена. Открывая плотный томик в темно-зеленой обложке, всегда испы- тываешь особенные чувства, — как будто и впрямь отворяешь дверь лесной хижины, но за нею распахивается не только сам домик, а уже мир вдохновенного мыслителя: от берегов Уолдена, улочек Конкорда —до заснеженных вершин Индии, трескуче горячих песков Египта, би- блейских морей и небесных высей, осиянных звездами. Не знаю, как дру- гие читатели, но пешеход и любитель ландшафтов вроде меня впадает в легкий транс. «Пожалуй, эти страницы адресованы прежде всего бедным студен- там», — предупреждает автор, и ты, проживший уж более полувека, и 15 Мудрецы Китая. Ян Чжу, Лецзы, Чжуанцзы. «Петербург XXI век», 1994, стр. 129.
чувствуешь себя студентом. Да, так было, когда в первый раз открывал эту дверь —лет тридцать назад —то же самое происходит и теперь. Учиться у Генри Торо никогда не поздно. А его стиль — афористич- ный, иногда экстравагантный, но всегда пульсирующий мыслью, эмо- циями —действует освежающе, производя один и тот же эффект пер- вой встречи. Некая студенческая дерзновенность свойственна и самому Генри То- ро. Он сразу же задирает своих ближних, жителей Конкорда: «Двенад- цать подвигов Геракла кажутся пустяками в сравнении с тяготами, которые возлагают на себя мои ближние. Тех было всего двенадцать, и каждый достигал какой-то цели, а этим людям, насколько я мог наб- людать, никогда не удается убить или захватить какое-нибудь чудови- ще или завершить хотя бы часть своих трудов»16. Эти насмешки обращены не только к его ближним и современни- кам, но и к нам. Вещизм когда-то высмеивался советскими журналис- тами и писателями, но только сейчас мы действительно узнали, что это такое. Если раньше мы думали, что шоппинг —это какой-то танец за- морский, то теперь прекрасно знаем, что это такое. Да, пожалуй, и та- нец —не с саблями или кастаньетами, а с банкнотами. Танец-бег: бле- стящие глаза, испарина на лбу, ребенок волочится позади, дальше, да- льше, вперед, вверх, прыжок, приседание, встали на цыпочки, решитель- ный удар по счету, еще один, и тележка полна как воз возвращающе- гося из набега степняка... «Сколько раз встречал я бедную бессмертную душу, придавленную своим бременем: она ползла по дороге жизни, влача на себе амбар 75 футов на 40, свои Авгиевы конюшни, которые никогда не расчищают- ся...»17 И бедные бессмертные души выкидывают свои коленца и причуд- ливые па, конечно, не под эти звуки флейты Уолдена, в супермаркетах звучит совсем другая музыка. «Судьба, называемая обычно необходимостью, вынуждает их всю жизнь копить сокровища, которые, как сказано в одной старой книге, моль и ржа истребляют, и воры подкапывают и крадут. Это —жизнь ду- раков, и они это обнаруживают в конце пути, а иной раз и раньше»18. Нет, это полнейший оглушительный диссонанс! Стоит представить экраны телевизоров, переливающиеся всеми цветами ярмарок тщес- лавия, глянцевые обложки журналов, рекламные щиты какого-то бли- стающего воинства, развернувшего фаланги на улицах всех городов, вереницы сверкающих автомобилей, интернет, поющий мантру: купи и будь счастлив!.. Герой «Бойцовского клуба», взрывающий свою квартиру с мебе- лью и прочими осточертевшими вещами, вполне мог цитировать «Уол- ден». Но, кстати, ухмылка поставщиков вещей: «Спрос на атрибутику 16 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 7. 17 Там же, стр. 8. 18 Там же.
“Бойцовского клуба” был таков, что на него откликнулась Донателла Версаче, открыв линию мужской одежды с нашивками в виде бритвен- ных лезвий», —сообщает Википедия. «Судьба человека определяется тем, что он сам о себе думает»19. То есть, если вы думаете, что без костюма этого Версаче вы —никто, вы и в самом деле ноль. Или без коттеджа, «Мицубиси» и так далее. Полтораста лет назад и чуть больше об этом вас предупреждали, Ген- ри Торо предупреждал, а вы так и не услышали этой флейты. Странно, что озерный отшельник ни разу, по-моему, не упомянул Франциска Ассизского с его сестрой Бедностью. Или тут сказалось про- тестантское предубеждение против всего католического? Но вообще- то Генри Торо, став совершеннолетним, вышел из унитарианской об- щины и не присоединился ни к какой другой. Он не ходил в церковь, за что был прозван еще и безбожником20. Торо претила роль священников в современной жизни. Он называет унитаризм комбинацией молельного дома и пикника21. Священники лишь надувают щеки и произносят высокопарные речи, тогда как на самом деле преследуют все те же мелкие цели простых обывателей. Торо и говорил прямо об этом. В дневнике есть запись: «Сегодня в ци- тадели ортодоксально-пуританской церкви прочел доклад и полагаю, что поспособствовал этим ее разрушению»22. Ого, скажем мы, свидетели судебных процессов против юных «экс- тремистов» так или иначе задевших чувства верующих, попробовал бы он читать свои лекции у нас. Вообще Америка 19 века с ее рабством во многом кажется свободнее России 21 века. Вот я не знаю, как отреаги- ровала бы наша церковь на подобное заявление какого-нибудь озерно- го созерцателя: «Церковь есть нечто вроде госпиталя для людских душ и так же полна притворного милосердия, как любая больница»23. Уже какой-нибудь оскорбленный побежал бы строчить донос-заявление, мол, это что же такое получается, мы, прихожане, больные? Хуже того — душевнобольные? А с Генри Торо —как с гуся вода. Но любой вдумчивый слушатель «Уолдена» распознает в звуках этой флейты вопрошания религиозной души... (Хм, как будто здесь воз- можно другое сочетание: атеистической души, —ведь оксюморон.) Исследователи находят в воззрениях Генри Торо влияние француз- ского эклектизма24. Он не считал христианство или любую мировую религию единственно возможной и истинной. В этом хоре все голоса равны, если достигают сакральных высот. 19 Там же, стр. 11. 20 Н. Е. Покровский. Торо. М., «Мысль», 1983, стр. 21. 21 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТО, 1999, стр. 94. 22 Там же. 23 Там же. 24 Там же.
И голос флейты философа, сидящего в лодке, что покачивается на волнах Уолдена, конечно, туда восходил. И Генри Торо сочинял вдох- новенные гимны, полные отсветов именно этих запредельных высот. И вполне справедливо профессор Э. Ф. Осипова в своей лекции назва- ла «Уолден» поэмой. Несомненно, поэма. «Когда-то давно у меня пропал охотничий пес, гнедой конь и голуб- ка, и я до сих пор их разыскиваю. Многих путников я расспрашивал о них, говорил, где они могли им встретиться и на какие клички отзы- вались. Мне попались один или два человека, которые слышали лай пса и топот коня и даже видели, как взлетала за облака голубка, и им так же хотелось найти их, словно они сами их потеряли»25. Торо не только мастер афоризмов, но и мастер притч. И эта притча напомнила какие-то притчи Корана, упоминания таинственного Хид- ра, например, или эпизод с Мусой (Моисеем) и рыбой, выпрыгнувшей из корзины и ушедшей в море: здесь и было слияние двух морей и место встречи Мусы с Хидром. Потом Муса странствовал с Хидром и оказался на корабле. В одном из сказаний говорится о воробье, «кото- рый сел на борт и зачерпнул клювом воды из моря. Увидев это аль-Ха- дир сказал: «Мое и твое знание по сравнению со знанием Аллаха все равно что та малость воды, которая уместилась в клюкве воробья, по сравнению с морем»26. Исследователи Корана до сих пор гадают о Хидре, как и исследо- ватели творчества Генри Торо —о гнедом коне, псе и голубке. Между прочим, эта ассоциация не так уж и странна, как может по- казаться. Ведь Хидр в переводе означает Зеленый. Это цвет жизни не только на Востоке. Сейчас мы знаем движения и партию под этим име- нем. И зеленые, конечно, почитают одного из своих отцов - Генри Дэ- вида Торо, особенно в Америке. Торо в своем эксперименте учил —и сам учился! —простоте жизни и бережному отношению к природе. Вот на плечо ему уселся воробей и отшельник «почувствовал в этом более высокое отличие, чем любые эполеты»27. В Живом журнале повстречалось сообщение о том, что Тарковский в свой дневник выписывал различные цитаты мыслителей, в том чис- ле и Генри Торо и как раз эту - о воробье28. Так вот откуда птица, сев- шая на голову мальчишке зимой в «Зеркале»? Такие моменты и вправду воодушевляют и запоминаются. Лет трид- цать с лишним назад во время косьбы в алтайских горах возле шум- ного Чулышмана и мне на голову вдруг села птица, я так и замер с ко- сой... И помню до сих пор этот случай и то особенное волнение и еще радость от мысли о каком-то избранничестве или счастливом знаке. 25 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 22. 26 И. Б. Эжиев. Аль-Хадир [Электронный ресурс] // ОигапАса<1ету.ог§: Академия Корана. 2016-2017 гг. ЦКЬ: 1шр://1'и.с]шапасас1ету.ог§/епсус1орес11а/аг11с1е/А1-На(1п'. 27 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 320. 28 Ьир://<1оЬгууесЬег.11уе]оита1.сот/68739.Ь1т1.
«Уолден» иногда напоминает дневник наблюдений Пришвина. В нем времена года, описания птиц и зверей. Это книга созерцаний. Читать ее надо неспешно, как будто прогуливаясь лесной тропинкой. Это срав- нение вовсе не легковесное. У Генри Торо есть эссе «Прогулки», в ко- тором он говорит буквально следующее: «За всю свою жизнь я не встре- тил и двух людей, которые понимали бы толк в хождении пешком, иначе говоря, в прогулках, людей, у которых был бы талант к бродяж- ничеству (зашйегпц;)»29. Вот так-то. И дальше Генри Торо разбирает значение и происхождение этого слова, делая вывод, что истинные бродяги и пешеходы и есть те, кто шагает к Святой земле (8ат1е Гегге) и те, кто не имеет пристанища (занз Гегге) и определенного дома, но везде чувствует себя как дома. «А именно в этом и заключается смысл неспешного хождения пешком»30. Можно сказать, что и этот уолденский эксперимент и вся жизнь Генри Торо и были возвращением в мир, понимаемый как дом. От- сюда и все выводы, которые должны уже делать мы с вами. Достаточ- но просто спросить себя, разумно ли, например, рубить мебель дома или измазывать мазутом ванну, сжигать на плите автомобильную пок- рышку, подмешивать в чай бензин, день и ночь долбить перфорато- ром стены и гоняться с лыжной палкой за кошкой, да еще поджигать ласточкины гнезда с птенцами? В наших зачумленных городах «Уолден» —глоток чистой воды, чис- того воздуха и звук его всемирен: «Итак, оказывается, что томимые зноем жители Чарлстона и Нового Орлеана, Мадраса, Бомбея и Калькутты пьют из моего колодца. По утрам я омываю свой разум в изумитель- ной философии и космогонии Бхагаватгиты <.. >. Я откладываю в сто- рону книгу и иду к колодцу за водой и, о чудо! —встречаюсь там со слу- гой брамина, жреца Брамы, Вишну и Индры, который все еще сидит в своем храме на Ганге, погруженный в чтение Вед, или живет в корнях дерева, питаясь хлебом и водой»31. Здесь речь о чистейшем голубом льде, который рубили и пилили зимой на Уолдене и отвозили по го- родам и далеким странам. Описания уолденского льда вызывают в памяти льды другого озера — Байкала. Лед Байкала тоже прекрасен и чист и сквозь него видны камни и рыбы на тридцатиметровой глубине! У нас есть свой великий ковш чистейшей воды. Правда, так и не появилось «Уолдена»... Впрочем, не надо думать, что слава сразу пришла к автору «Уол- дена». Нет. Книгу ожидала, как принято говорить, трудная судьба. Как и первую книгу «Неделя на реках Конкорд и Мэрримак», из тысячи экземпляров которой 219 были проданы, 76 подарены, остальные 706 29 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТВ, 1999, стр. 354. 30 Там же, стр. 355. 31 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 345.
возвращены автору32. Торо переписывал книгу несколько раз, а именно семь раз. Кажет- ся, столько раз переписывал «Войну и мир» Толстой. На создание кни- ги ушло почти десятилетие. Но издатели не хватали его за руки, прося сей труд, наоборот, это Торо мыкался по издательствам, пока один из них не решил рискнуть и в 1854 году выпустил книгу двухтысячным тиражом (обычный сейчас и у нас в стране тираж). Увы, надежды автора не оправдывались. Издатель через четыре го- да сообщил, что книга почти не интересует покупателей. То есть две тысячи экземпляров не были распроданы и четыре года спустя. Легко почувствовать себя неудачником. Нет ни писательского признания, нет семьи, сограждане глядят с недоумением, пожимая плечами... Конечно, Генри Торо переживал и впадал в депрессии. И утоление страданий ему давала природа. И снова приходили силы, и он мог с убежденностью повторять свои же строки из «Уолдена»: «Мой опыт, во всяком случае, научил меня следующему: если человек смело ша- гает к своей мечте и пытается жить так, как она ему подсказывает, его ожидает успех, какого не дано будничному существованию»33. Какой же это успех? О чем речь? Торо разъясняет: «...он обретет свободу, подобающую высшему су- ществу»34. Торо и был свободен. И, конечно, не мог мириться с язвой тогдаш- ней Америки —с узаконенным рабством. И он был деятельным против- ником апологетов рабства: выступал с памфлетами, скрывал у себя бег- лых рабов и переправлял их дальше — в Канаду. Чтобы было легко представить степень его риска, можно вообразить, что скрываешь у се- бя беглых участников событий на Болотной в Москве, например, Удаль- цова. Торо поддерживал известного борца Джона Брауна. И когда Джо- на Брауна со товарищи судили за вооруженный налет на федеральный арсенал, повлекший гибель охранников, Генри Торо созвал горожан звоном колокола на ратуше и прочитал им свой памфлет в защиту нового Кромвеля. И это сошло ему с рук. Генри Торо не поволокли в кутузку. Вообще Генри Торо жил «в практически “безгосударственном” об- ществе. Всюду, а не только в малозаселенных приграничных районах, отсутствовали столь характерные для Европы вездесущие представи- тельства государственной власти, опиравшиеся на бюрократический аппарат квалифицированных чиновников и в любое время способных использовать мощную армию против непокорных граждан. В противо- положность Европе государство в Соединенных Штатах того времени представляло собой зависимую от граждан общественную структуру, 32 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТВ, 1999, стр. 39. 33 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 374. 34 Там же.
несовершенную вследствие дилетантского правления и слабости отря- дов народного ополчения»35. Вот, где надо было появиться Махно, вооруженному трактатами Кро- поткина и Бакунина, Толстого и Годвина, Прудона! Это был шанс по- истине Нового Света. Но все-таки государство явилось к Генри Торо. Он был помещен в тюрьму за годичную неуплату выборного налога, где и провел ночь. И эта ночь была плодоносна. Осмысливая свои впечатления от пребыва- ния в кутузке, Генри Торо написал еще одну всемирно известную наря- ду с «Уолденом» вещь —эссе «О гражданском неповиновении». Имен- но это произведение Торо было впервые переведено на русский язык в Лондоне по просьбе Льва Толстого. Толстому, явному анархисту, прав- да, не называвшему себя так, это эссе нравилось чрезвычайно и боль- ше, чем «Уолден». Генри Торо, впрочем, не был анархистом. Призы- вая к гражданскому неповиновению — неуплате налогов, бойкоту га- зет, отказу сотрудничать с государственными учреждениями —и заяв- ляя, что лучшее правительство — то, которое меньше правит и даже вовсе не правит, Торо спохватывается: «Но, говоря практически в каче- стве гражданина, в отличие от тех, кто называет себя антигосударст- венниками, я призываю не к немедленному упразднению, но к немед- ленному созданию лучшего правительства»36. Как будто оно возможно — правительство без страха и упрека, правительство без коррупции и склонности к насилию и войне —звездному часу любого правительства и государства. Учитель Торо Эмерсон тоже мечтал о лучшем правитель- стве, которое бы воспитывало зрелых граждан, — а когда таковых ста- нет достаточно, государство должно самоупраздниться. В приведенной цитате Генри Торо не превосходит своего учителя. И все-таки дух его «Гражданского неповиновения» революцион- ный, бунтарский. «Я считаю, что мы должны быть сперва людьми, а потом уж под- данными правительства», —заявляет Генри Торо37. Но все правитель- ства требуют всегда обратного: вы прежде всего подданные, патриоты, а это значит, что должны поддерживать нас, министров и президен- тов, должны поддерживать рабовладение, войну с Мексикой, не спра- шивая ни о чем свою совесть, свою человечность. Америка тогда как раз вела войну с Мексикой. И Торо был против этой войны. Трудно ли отгадать, против чего был бы он, окажись здесь и сейчас? Думаю, нет. Гримасы русского тоталитаризма были бы ему так же противны, как и американского. А не замечать этих гримас способен только слепой. И к слепоте нас призывают и принуждают с помощью закона. Но: «Закон никогда еще не делал людей сколько-нибудь справедливее; а из уваже- 35 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТО, 1999, стр. 101. 36 Н. Е. Покровский. Торо. М., «Мысль», 1983, стр. 145. 37 Г. Д. Торо. О гражданском неповиновении. Ы1р://АУАУАУЛп11Ьег1у.ги/11Ьгагу/101-о-§гах11<1ап- зкош-пероутоуепп.
ния к нему даже порядочные люди ежедневно становятся орудиями несправедливости. Обычным и естественным следствием чрезмерного уважения к закону является войско с капитаном, капралом, рядовыми, подносчиками пороха и всеми прочими, в стройном порядке направ- ляющееся по горам, по долам на войну наперекор своему желанию и да- же здравому смыслу и совести...»38 Вообще —это идеал любого правительства, такое вот деление людей: капитан, капрал, рядовой. И —молчать! Вперед!.. А мы противимся, чего-то требуем, взываем, читаем Генри Торо: «Именно так служит государству большинство —не столько как люди, сколько в качестве машин, своими телами. Они составляют постоян- ную армию, милицию, тюремщиков, служат понятыми шерифу и т.п. В большинстве случаев им совершенно не приходится при этом при- менять рассудок или нравственное чувство: они низведены до уровня дерева, земли и камней; быть может, удастся смастерить деревянных людей, которые будут не менее пригодны. Такие вызывают не больше уважения, чем соломенные чучела или глиняные идолы. Они стоят не больше, чем лошади и собаки. Однако даже они считаются обычно за хо- роших граждан. Другие, как, например, большинство законодателей, политических деятелей, юристов, священников и чиновников, служат государству преимущественно мозгами; и так как они редко бывают способны видеть нравственные различия, то, сами того не сознавая, мо- гут служить как дьяволу, так и богу»39. Чаще —первому, хотя на сло- вах — второму. Но послушаем дальше: «Очень немногие —герои, пат- риоты, мученики, реформаторы в высоком смысле и настоящие люди — служат государству также и своей совестью, а потому чаще всего ока- зывают ему сопротивление, и оно обычно считает их за своих вра- гов»40. И нам легко подтвердить этот вывод, мы все свидетели шельмо- вания несогласных, борющихся против братоубийственной войны на востоке Украины, против коррупции, за независимые суды, за общест- венный контроль и свободную прессу. Эссе Генри Торо, видимо, современно на все времена, пока сущест- вует любое государство. «Как же надлежит человеку в наше время относиться к американ- скому правительству? Я отвечу, что он не может связать себя с ним, не навлекая на себя позора. Я ни на миг не согласен признать своим пра- вительством политическую организацию, которая является правительст- вом раба»41. Здесь можно вместо американского правительства поста- вить любое другое. Ведь Генри Торо считал рабами не только черных. «Эта болтовня о рабстве! Оно ни в коей мере не является “особым ин- ститутом” Юга. Оно существует везде, где человек покупается и про- 38 Там же. 39 Там же. 40 Там же. 41 Там же.
дается, везде, где человек позволяет обходиться с собой просто как с вещью или инструментом, где он отказывается от своих неотъемлемых прав, разума и совести. Поистине, этот вид рабства является куда бо- лее всеобъемлющим, чем тот, что касается только тела»42. Золотые, а точнее огневые слова! И спросим себя, положив руку на сердце, не это- го ли от нас все время и требуют —отказаться от разума и совести и ру- коплескать? Стать вещью и инструментом. Не думать, не возражать ме- неджерам власти. «При таком правительстве, как наше, люди чаще всего считают, что следует ждать, пока не удастся убедить большинство изменить законы. Они полагают, что сопротивление было бы большим злом. Но если это действительно большее из двух зол, то виновато в этом само прави- тельство»43. Вообще это эссе надо бы распечатывать и вручать министрам и пре- зидентам. Эссе должно быть памяткой на работе. ...Но Торо и здесь оставался трансценденталистом, и в резкие воинст- венные звуки флейты вплетается лазурь: «Впрочем, до правительства мне мало дела, и я намерен думать о нем как можно меньше. Даже в этом мире я не часто бываю подданным правительства. Если человек свободен в своих мыслях, привязанностях и воображении и то, чего нет, никогда надолго не предстает ему как то, что есть, ему не страшны не- разумные правители и реформаторы»44. Торо называл это пережива- нием лазурной синевы. Особое чувство свободы и неподконтрольности всему посюстороннему и сиюминутному. Под конец жизни, как замечают исследователи, Генри Торо вновь стал аполитичен. Стремясь вернуть ускользающую способность к экста- тическим переживаниям природы, он пускался в ночные прогулки. При- ступил к созданию своеобразного календаря природы, изучал жизнь индейцев, продолжал вести дневники, совершал путешествия —по лес- ным дебрям и рекам на каноэ с индейцем в штате Мейн, в Белые горы, в Миннесоту. Болезнь легких приковала его к постели. Звуки флейты замирали... Последними его словами были: лось... индейцы...45 Но это был временный перерыв. Флейта Уолдена снова звучала и не умолкает через двести лет и по сей день. Ее звук попытался уловить в нотную тетрадь и воспроизвести соотечественник-композитор Чарльз Айвз. Он создал сонату для фортепиано № 2 «Конкорд Массачусетс. 1840-1860», больше известную под названием Конкорд-сонаты. Это со- ната из четырех частей, посвященных знаменитым конкордцам: Эмер- сону, Готорну, Эймосу и Луизе Олкотт и Торо. В четвертой части недол- 42 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТБ, 1999, стр. 171. 43 Г. Д. Торо. О гражданском неповиновении. ЬЦр://^^ж1п11Ьег1у.ги/11Ьгагу/101-о-ща/Ьс1ап- зкош-пероутоуепп. 44 Там же. 45 Ханс-Дитер и Хельмут Клумпьян. Генри Дэвид Торо, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Урал ЬТБ, 1999, стр. 48.
гое время звучит флейта. И как тут не вспомнить строки «Уолдена»: «В теплые вечера я часто сидел в лодке и играл на флейте, и ко мне, словно зачарованные, подплывали окуни, а лунный свет передвигался по ребристому дну, усеянному лесными обломками»46. Да, это флейта человека, умевшего слушать флейту земли и флейту мироздания —в строках «Уолдена» словно космические лазурные ры- бы проплывают ее прозрачные звуки. Синтаксис глубинной жизни Казалось бы, времена поисков и открытий книг давно миновали. Я имею в виду поиски буквальные, в пространстве реальном, а не виртуаль- ном. Искателем такого рода был, например, финн доктор Лённрот: по лесам Карелии он собирал руны, составившие впоследствии «Калева- лу» —книгу о подвигах и деяниях героев озерного края, результат экс- педиций не менее ошеломительный и фантастический, чем приз каких- нибудь аргонавтов: золотое руно. И сам доктор Лённрот уже воспри- нимается как последний герой из породы собирателей... Но это не так. Еще есть собиратели и книги, ждущие своего часа. Собственно говоря, час книги, о которой пойдет речь, уже пробил, — и это случилось еще в конце семидесятых: тогда она впервые выш- ла, правда, в сокращенном журнальном варианте; затем, уже в перест- роечное время, в полном виде в Москве (крошечным тиражом) и сов- сем недавно была переиздана. Но время книги оживает снова и снова, когда в ее мир входит новый читатель. ...Войдем и мы. Покос на Смоленщине, в лугах «к северу от Дорогобужа верст на полтораста». Девяностолетний дед косит, не уступая молодым. Вдруг под его косой дрогнуло что-то, «зажалобилось». Оказалось —зайчонок. Через день в росной речной пойме злополучная дедова коса снова настигает беззащитную тварь — щенка, которого притащил на покос внук. Вскоре после этого у старика отнялись ноги. И лежал он на печи, «уставясь губчатым древним лицом» в потолочные плахи, словно не- кий обломок каких-то былинных времен, вспоминал прожитое, подма- нивал внуков, пробовал даже вязать... Начавшаяся война не особенно потревожила старика, прочно залегшего на печи, заставив только не- много пожалеть призванного в армию внука. Старик воевал даже с тур- ками. На его веку это была не первая война. Так что обыденность за- мечания не намеренная, но подчеркивающая беспрерывно кровоточа- щий характер русской истории. 46 Генри Дэвид Торо. Уолден, или Жизнь в лесу. М., «Наука», 1979, стр. 206.
Старик на печи, а внук уходит, оглядывается «на Залучье с июнь- ской некошеной низины, из-за Вороненки, —вон он, родной двор: на укосном лугу, нижний к речке, обведен по усадебной черте шкуреным тыном, обсажен калиною, ветлами, место затишное: чуть солнышко — весь на свету, пригрет, хоть весна, хоть осень! Двор детства, отец да мать, родные места... прощайте!» Так начинается книга о дороге. В этой последней фразе уже наме- чается поступь: бодрая, решительная, целестремительная. И, пожалуй, слышится отдаленное эхо: «О, Русская земля! Уже ты за холмом». И вспоминается,что походу древних лет предшествовало тоже недоброе знамение: затмение солнца. Здесь: заяц с окровавленными лапами. Пушкин, увидев зайца на дороге, повернул назад, не поехал в Петер- бург и, возможно, избежал печальной участи декабристов. Персонажи «Смоленской дороги» повернуть уже не могли. Решительный ритм подхватывается и во второй главе; после неболь- шого повествовательного вступления: «Мокей натянул вожжи: рыж, насуплен. —Немец в Варварине!» И эта экспозиция отвечает реалиям того времени: уже на третий день войны немецкие самолеты бомбили Смоленск, Вязьму, Рославль. Война вдруг как ураган встала стеной. Романное время затем разветвляется на события, происходящие с различными персонажами, — как и время войны, увязшее в тяжких пе- рипетиях, — но бодро-стройный ритм куда-то восходящего движения не прекращается. Это затягивает читателя верней всего. Куда? К чему? «Смоленской дороге» можно было бы дать подзаголовок: хроника деревни Залучье. Местное время вдруг приобрело значительность ис- торического, всеобщего: в июле 1941 через Залучье шли колонны воен- ных, орудия в сторону Смоленска, где безлунными ночами виднелись
зарева; потом в октябре по зазимку отступала сумрачная пехота; и фронт загремел не на западе, а уже на востоке, за осенними холмами и низи- нами обширных лесов: Залучье оказалось в оккупации. И перед нами проходят дни и ночи деревни, вёсны, зимы, осени в трудах мира и войны: с лета 1941 по март 1943, —точнее, по февраль, когда каратели последнюю избу с последней жительницей, женой полицая, болевшей тифом, сожгли, - но и на пепелище продолжали приходить уцелевшие залученцы: красноармеец, а потом полицай и затем партизан и снова полицай в одном лице — Степка (сгоревшая деревня, родной дом кор- мили его спекшейся картошкой), он все-таки бежал из полицейской роты, когда ему выпало ликвидировать Залучье, и теперь прятался один, от всех; и еще двое из некогда большой семьи Гречишиных. Но пока Залучье цело, в две улицы стоит над небольшой речкой Во- роненком среди густых лесов, что «стекали с ближних холмов к низи- нам, туманно чернели оттуда и новыми толпами взбегали на другие, чуть видные, холмы, растворяясь в пасмурных далях». А немец уже в Варварине, райцентре, и из Вяземского окружения возвращаются солдаты деревенские и чужие, прибиваются к семьям ра- ботниками, влюбляются в своих хозяек. Другие сразу уходят в лес, роют землянки, собирают оружие. Вскоре немцы появились и в Залучье. Не- понятно говорящие, —для деревенских все равно что немые: немцы, немые, не мы; вдруг изошедшие из Европы, с Запада —прямо в эти ле- са, в избы деревни Залучье. Заявились: валенки, шубу, корову, картош-ку —давай, давай, матка!.. Еще шутят, смеются. Но сразу ожесточаются, если потенциальные батраки в телогрейках, «бурках» —в мягкой обу- ви из ваты, — в платках, ушанках, если эти темные лесовые люди уп- рямятся, не хотят отдавать свое. Даже с полицая стащили валенки: «Ноябрь выдался снежным». Немцы могут покуситься на своего пособ- ника, а врага оставить в живых, отпустить: отдать пленного женщине, назвавшей его своим мужем. Староста выгораживал деревенских, по- лицай предупреждал об опасности. В свою очередь и деревенские спа- сали их от возмездия, когда приходили партизаны. Это жизнь. Броже- ние. Перетекание одного в другое. Связи деревенского мира не так-то легко обрываются. Да и неразбериха была в первое время. К войне го- товились-готовились, но все равно она захватила врасплох и солдат, и офицеров, и больших начальников. И в чем-то жителям глухих рай- центров, деревень было даже труднее, чем армейским: те знали при- каз, над ними стояли командиры. Оказавшиеся в оккупации были ли- шены точной и быстрой информации о происходившем, — ив силу этого и других причин получили право выбора. Характерный диалог: «Лезь в мою шкуру, распробуешь! Когда б на фронте... когда б здоро- вому! А тут... бросили, что собак! Дети —им-то за что погибать? Вся четверка по лавкам... —Смотри, Семен Гаврилыч: решай сам, как тебе быть». Классическая ситуация выбора, столь любимая экзистенциалиста-
ми: перед лицом смерти. Но западный вариант выбора здесь осложнен свежими событиями: раскулачиванием, репрессиями. В русских снегах и осинах проклятые вопросы, как обычно, достигают предельной силы. Кстати сказать, Семен Гаврилыч уже окалечен в финскую кампанию и награжден Героем, но ни увечья, ни регалии не смягчают ситуацию вы- бора. Даже наоборот. Мотив выбора проходит через весь роман; может быть, это главная его движущая сила. Вот из Залучья в райцентр приказано явиться всем военнообязан- ным и бывшим военнослужащим, —перепись. По дороге туда окруже- нец Степка Абраменков обрезает телефонный провод, запутавшийся вокруг ног кобылы. Контору, где проходит перепись, охраняют поли- цаи, среди них знакомые залученцев — парни из соседних деревень. Вдруг наезжают немцы. Степка, почуяв недоброе, отпрашивается у зна- комого охранника в сортир. Слушает, смотрит в щель. Немец что-то вы- крикивает, толмач переводит: кто перерезал линию связи?.. Выводят каждого десятого, ставят к забору, — в их числе и залученский парень Филипп Парфенов. Вопрос повторяется... Слышны короткие очереди. Степка корчится, ему дурно... По злой иронии речь шла о другом кабе- ле, и на самом деле Степка ни при чем. Но он сделал выбор. А, спра- шивается, почему он должен был сознаваться? Кто эти вопрошающие в ремнях и железе? И разве не добро —учинить им зло? Но Степка-то действовал слепо, все получилось нечаянно... да и провод не тот... и за одну жизнь взяли четыре... Но что такое чужая жизнь? Нам известна только наша, из нее мы взираем на этот мир. А чужая —ее трудно понять, определить, тем более почувствовать, полюбить. Почему же она ценнее, чем моя? Две, три, четыре жизни против одной? Что за чудо- вищная арифметика! Кто этот морок выдумал?! Смерть всюду, и не дол- жен ли каждый затаиться и беречь свою жизнь? Выжить, — не это ли главное? Не об этом ли шумит кровь в жилах? Не этого ли требует па- мять? Степка пьет, обезболивая сердце. Но его словно преследуют духи мще- ния: на протяжении всего романа он вынужден снова и снова выби- рать. Даже уже покалеченному, без глаза, духи мщения засматривают ему в лицо, заставляют выбирать. И не только его. И не только осталь- ных персонажей романа, но и вместе с ними нас, благополучных чита- телей. Благополучие это и неуязвимость —мнимые. С каждой страни- цей, с каждым новым эпизодом автор сокращает дистанцию между чи- тателем и теми, кто куда-то спешит по дорогам романа, сидит в засаде или просто ждет вынутого из печи и остывающего под намоченной хол- стинкой хлеба, между читателем и теми, кто скрывается за именами Марьи, Татьяны, Ксении, Ивана, Колюни, Стороженко, Свиридова, Мо- кея, Зорина, Герасима, Дольникова, Лунева, Семенцова... Коротко, нес- колькими фразами он обрисовывает каждого, но эти фразы почти все- гда дышат теплом. Страхи, надежды, заботы залученских крестьян нам понятны. Вот —соль. Как без соли? В годы войны она была особенно
ценима. В Залучье стало известно, что в одном месте соль брошена. Герасим Абраменков, мужик лет пятидесяти, берет в сани соседского подростка и отправляется за солью. Добираются до цели, но вместо со- ли находят под снегом подковы и мотки колючей проволоки. Герасим идет в поселок разузнать про соль. Возвращается. Нету соли. Делать нечего, берут подковы, проволоку. Поехали через заметенные луга к Во- пи, к разгромленной в сентябре фронтовой переправе: чем бы еще раз- житься? Наскочили на минное поле. Герасим дает хлебнуть самогонки мальчишке для храбрости, чтобы тот шел впереди, показывал путь. На разбитой переправе они находят спирт, целую бочку, загружают, едут к дому, озирая пустые заснеженные поля, вдруг видят подводу с во- оруженными людьми... Но нет, это мужик с бабой везут какой-то ин- вентарь, вверх, как ствол, торчит длинная ручка. А позже появляются и немцы, бочку метилового спирта расстреливают. Пить его нельзя, ослепнешь. Заставляют показывать, что там у них еще. Немцев двое. Герасим под хмельком, но смотрит остро... Изловчился и шарахнул под- ковой одному в подбородок, за другим погнался, тот убегает, пытаясь зарядить винтовку, —догнал, рассек ему шею; побил их, словно Сам- сон филистимлян — ослиной челюстью. Подвиг его несуразен — нем- цы же спасли от слепоты —и в этой несуразности, внезапности правдив. На полевых снежных дорогах, на лесных проселках может произой- ти все что угодно, здесь правит случай. Иван из большой залученской семьи Гречишиных, райкомовский секретарь, ездит ночами по деревням на жеребце, запряженном в во- зок с ручным пулеметом, гранатами на сене, вызнает, нет ли немцев, есть ли припрятанное оружие, — занимается, что называется, подполь- ной работой. Иногда вслед раздается выстрел из полицейской караул- ки. В одной деревне он заявляется прямо к старосте, толкует с ним, предупреждает не выслуживаться у немцев, спрошено будет с него. В другой деревне пьет чай с окруженцами. А в третьей —только ступил на околицу, стукнул в окно —ударила пулеметная очередь... Окруже- нец Дольников поехал с девушкой на мельницу, в мешках рожь. Доль- ников тихо и безответно влюблен. Татьяна —всё из той же «главной» залученской семьи Гречишиных, —обесчещенная, растерявшая лю- бовь к Степке Абраменкову, мрачна. Их напряженный диалог внезап- но прерывается появлением пары встречных саней. Дольников «сом- лел под наведенными стволами». Сани сближаются. И вдруг начинает казаться, что автор пребывает в замешательстве. Нет, точнее: автор в не- ведении. Он так же, как и читатель, не знает, что произойдет дальше. Что у немцев на уме?.. Сани разъехались... Но один из немцев обернул- ся, скомандовал. И полицай, ехавший с ними, эхом повторил: «Стойте! —спрыгивая на дорогу. - Эй, вы!» Рано или поздно в отношениях читателя и автора наступает некий поворотный момент —момент истины, и читатель либо полностью до- веряется автору, либо вовсе оставляет книгу. Впрочем, может и дальше читать, но уже с непроходящей прохладцей. Но третье в отношении
«Смоленской дороги» совершенно немыслимо. «Смоленская дорога» —пылающая книга. Читать ее —значит проходить сквозь очиститель- ный огонь. Психическое поле романа чрезвычайно сильное. И уже пос- ле момента истины читатель будет вживлен в это поле. С неослабе- вающим вниманием он будет следить за событиями, происходящими в деревне Залучье и вокруг нее (даже и в Москве, в Кремле у Сталина: сцена написана сдержанно и убедительно). На несколько часов, дней читатель станет духовидцем: прошлое обступит в красках, запахах, зву- ках. Всё новые и новые картины: неотвязные, обморочные, непредска- зуемые, реальные в мельчайших подробностях, —эпизоды хроники де- ревни Залучье, истории ее большой семьи Гречишиных впечатаются в сознание, как будто подлинные события твоей жизни. Это, конечно, больше, чем просто художественное впечатление. Это пробуждение кол- лективной памяти. Автор обрекает нас знать, видеть. Его труд —испы- тание. Сцены боев в лесах среди дымящихся кровью снегов, расстре- лов в оврагах, подрыва Днепровского моста на Минском шоссе, сож- жение заживо мирных жителей, —их крики, грозящий вопль старика Журавлева, ударявшего о венцы обрубками ладоней — «лопатами бес- палых ладонищ»... Автор строг, он взыскует крепости, мужества. И все время предлагает нам выбор. И если мы его сделали вместе с тем или иным персонажем —это еще не гарантия, что не придется разочаро- ваться —в персонаже или в себе. Человек изменчив, податлив —даже и суровый и твердый на первый взгляд. Совладать с собой, со своими витальными слепыми силами, порывами не так-то просто. Сальков- ский дает это почувствовать в полной мере. При чтении «Смоленской дороги» не единожды вспоминается из Достоевского: «Человек —суще- ство загадочное и проблематическое». Деревня Залучье кружила по орбите войны почти два года. В эти годы сеяли хлеб — и по ночам убирали, пекли караваи для партизан, хозяйки ткали холсты, дети ловили рыбу, кормились у леса; во дворах чистили и смазывали найденное оружие; отряд самообороны нес круг- лосуточно охрану, — после того, как из района выбили немцев. Пат- риархальный дух торжествовал. Деревня сама себя кормила —и тонны хлеба, картошки, мяса отдавала партизанским отрядам — и сама себя одевала. Но немцы вернулись. И Залучье было втянуто в самое пекло войны, в ее черное солнце. Немецкую разведку отряд самообороны встретил стрельбой. Стрельбу вели подростки. Автор показывает са- мый источник будущей победы: к этому источнику, в сердечную глуби- ну народной жизни и ведет «Смоленская дорога», в этом ее сокро- венный смысл. Мы становимся свидетелями рождения воинов из духа самой жизни этих хмурых лесов и томящихся полей. На наших глазах Сеньки, Саньки, Колюни превращаются в мужчин. В глазах, в складке губ у них появляется «выражение излишней в таком возрасте жестоко- сти». Да, ведь они с жадностью исследуют, вбирают то, что их окружает; носятся с оружием, помогают взрослым, например, вытаскивать из бо- лотинки артиллерийские орудия; на рыбалке проверяют самоловы: в
первом три плотвицы, а второй кем-то выволочен на середину мелко- водной старицы, Колюня скинул штаны, полез в студеную воду, взялся за норот: «Полохнулась заплывшая в сетку рыба, а в сердце —радость. Но возле зазябших ног двинулось нечто массивное. Несуетливо, шер- шаво касалось Колюниных ног. Знать, водились-таки в Воронёнке сомы! В следующем мгновении паренек испуганно прянул, крикнул, вода не дала убежать, упал отталкиваясь от массивного тела, натыкаясь руками на его одежду, сапоги и что-то железное...» Рыбина, обернув- шаяся немцем в каске, шинели, перетянутой набухшим черным рем- нем, — это не сон, привидевшийся на печке. Так обыденно война вплы- вает в детский мир. Чудо-рыба-кит... И ожесточенное: «А так вам и на- до, заразы...» В ночь перед приходом немцев за коровой им же, детям, выпадает резать овец, чтоб не достались чужим. И чувствуют они себя волками. Крестьянские труды осиливали дети, но пришлось им и ско- роспело взрослеть с оружием в руках. Подросток Саня Гречишин соби- рается уйти ездовым с партизанской батареей, а у самого нет духу пря- мо на мать взглянуть, «смотрел в сторонку, заворотив упрямо голову. Бордовый румянец полз на заметанные пухом щеки». Скоро ему придет- ся взглянуть в лик смерти, как и остальным детям Марии Гречишиной, а их у нее было девять. Выжили двое... Запоминаются все. Писателю явно помог учительский опыт. Дети одушевляют его роман, делают его ткань свежей, ранимо-трепещущей. Сказался и опыт деревенской жизни. Вилен Сальковский родился в Ленинграде, четырехлетним ребен- ком в 1937 году вместе с матерью был сослан в Ярцевский район Смолен- ской области, —главу семьи, секретаря Выборгского райкома партии, расстреляли; на Смоленщине он пережил оккупацию, окончил техни- кум, пединститут. И в бо-е годы прошлого столетия по деревням Вадинского лесного края ходил сельский учитель с учениками, расспрашивал стариков, собирал свидетельства минувшей войны, еще и не помышляя ни о какой книге. А она, эта книга, ждала автора, были партизанского края, истории о под- вигах, предательстве и смерти огневели рунами над вечерними холмами, засеянными осколками; былое таилось в обвалившихся и заплывших хвоей, гнилушками землянках, за бревенчатыми стенами изб, настигало сонным мороком, безголосо кричало в ветхих листках писем, пожел- тевших листовках за божницей, в темнеющем взгляде из-под руки —в поднебесье, вдруг загудевшее моторами транспортного самолета. И однажды сельский учитель сел за стол и написал: Смоленская дорога ...Вилен Сальковский и сейчас живет1 в деревне —в Капыревщине Ярцевского района. Его роман пропитан деревенским духом. Написать 1 В. А. Сальковский умер 20 апреля 2013 года.
его мог только знаток деревенской жизни. И дело тут не в характерных искажениях («с-под Ельни», «ай сболела?» и т. д.). Диалектизмов в ро- мане раз-два и обчелся (ну вот, например: «булгачить» —то есть беспо- коить, будить, поднимать). Всем этим легко овладеть. А вот интонация, способ говорения, синтаксис деревенской речи дается труднее — сти- лизатору. Но у романа «Смоленская дорога» нет привкуса стилизации. Эта речь для автора живая, потому она и звучит легко и естественно. Вообще достаточно свернуть с Минского шоссе между Москвой и Смо- ленском, чтобы услышать вживе эту речь, — впрочем, уже трансфор- мированную ежедневными усилиями СМИ... А вот Днепр под мостом все тот же. И краски на этой глине разгораются столь же тихо, неброско: «при- боистый радостный дождь», цветущая верба, февральское солнце, «ма- ленькое и красное, будто вынутый комочек сердца», тускло-алый жар каменки в бане, вверху серебристая пыль звезд, шмель с золотым брюш- ком, окна румяней яблок, сизый дым. «Обычная, как биение сердца <...> картина: из края в край зеленые <...> леса в синеватой дымке». Палитра «Смоленской дороги» скромна, но выразительна и вызывает в памяти краски древнейшей русской военной поэмы. Не могут не возникнуть ассоциации и с еще одной знаменитой русской дорогой —с «Владимиркой» Левитана, исполненной раздумчивой силы, скорби. Но вдали светлеет церковь, полоска хлебного поля. «Смоленская дорога» заканчивается встречей в марте 1943 года пос- ледних Гречишиных: поседевшего, многоопытного, израненного Ивана и ребенка Федора, пережившего гибель матери, — и эту встречу тоже можно истолковать как надежду: на хлебную даль и храм. ...А пока под ногами хляби.
ОБ АВТОРЕ Олег Николаевич Ермаков родился в 1961 году в Смоленске. Работал лес- ником в Баргузинском (1978-79), Алтайском и Байкальском заповедни- ках, сторожем, сотрудником Гидрометцентра (1985-89). Журналист в район- ной газете «Красное знамя» (1979-81), в областной газете «Смена» горо- да Смоленска (1983-85). Участник войны в Афганистане (1981-1983). После демобилизации учился в Смоленском педагогическом институте. Дебютировал в журнале «Знамя» в 1989 году циклом «Афганские расска- зы». Член СП СССР (1989). Член Союза российских писателей. Лауреат премий журналов «Знамя», «Новый мир», «Нева», литературной премии им. Ю. Казакова (2009) за лучший рассказ, премии «Ясная поляна» в но- минации «Выбор читателей». Автор книг «Знак зверя», «Арифметика вой- ны», «Иван-чай-сутра», «С той стороны дерева», «Вокруг света», «Забро- шенный сад» и др. Романы входили в короткий список премии «Букер», «Большая книга», «Ясная поляна». Книги переведены и изданы на анг- лийском, китайском, французском, греческом, голландском, немецком и др. языках. Живет в Смоленске.
Настоящая публикация преследует исключительно культурно- образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т.п. ЗАЬАМАМПКА Р.У.У.