/
Текст
«НЕ ЛЕВЕЕ СЕРДЦА
Ирина Михайловна ШЕВЕ-
ЛЕВА родилась в 1946 году
в городе Архангельске.
Окончила Литературный ин-
ститут имени А. М. Горького.
Работала корректором, опе-
ратором ЭВМ, корреспон-
дентом газеты «Москов-
ский комсомолец», лите-
ратурным секретарем в
правлении СП РСФСР.
Печаталась в газетах «Мос-
ковский комсомолец», «Ли-
тературная Россия», «Ли-
тературной газете» СП Турк-
мении, журналах «Москва»,
«Молодая гвардия», «Ли-
тературное обозрение»,
«Новый мир», «Детская ли-
тература», «Литературная
учеба», «Литература в шко-
ле», «Советский воин»,
«Пограничник», «Октябрь»,
«Дон», «Ашхабад», «Лите-
ратурная Армения».
Живет в Москве.
Библиотека журнала ЦК ВЛДОДО
Ирина
Шевелева
«Не левее сердца»
Литературный портрет
поэта Василия Федорова
Москва
«Молодая гвардия»
1990
Художник Юрий КИСЕЛЕВ
Шевелева И.
Ш-37 «Не левее сердца»: Литературный портрет поэта
Василия Федорова / Ирина Шевелева; Худож.
Ю. Киселев.— М.: Мол. гвардия, 1990.— 79 [1] с.,
ил.— (Б-ка журн. ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия»;
№ 29 (444)).
ISBN 5-235 01627-0
ISSN 0131—2251
Творчество замечательного русского поэта Василия Дмит-
риевича Федорова неотделимо от личности и судьбы его —
труженика, борца, гражданина. Именно в этом триединстве
рассматривает поэтический мир Василия Федорова автор
книги.
ББК 83.3Р7
© Издательско-полиграфическое объединение ЦК ВЛКСМ <Мо-
лодая гвардия»
Библиотека журнала ЦК ВЛКСМ <Молодая гвардия», 1990 г.,
№ 29 (444)
Выпуск произведений в «Библиотеке журнала ЦК ВЛКСМ
«Молодая гвардия» приравнивается к журнальной публикации.
ISBN 5-235-01627-0
ISSN 0131-2251
ВТОРОЙ огонь
Образ-идею «второго огня» Василий Дмитриевич Федоров ввел
в литературу, развил в одноименном стихотворении. «Второй
огонь» — стихи о любви. О первой любви, растратившей свой
жар, не ставшей судьбой. И все же — «Не до золы она сгорела,
А как береза, До углей». Чистый, обжигающий огонь чувства
поэт сравнил с березовым огнем — ему, выросшему у русской
печи, в детстве ходившему в ночное с его колдовскими кострами,
до тонкостей ведомы оттенки древесного пламени. Точное, прони-
цательное, свежее — до Федорова такого образного воспоминания
о любви в поэзии не было,— сравнение развернуто с художест-
венной смелостью и размахом.
Она,
Ничем не оградима,
Перемежая страсть и гнев,
Вся изошла огнем и дымом
И вся распалась,
Почернев.
И впрямь перед нами костер. Данный в движении, в предель-
ном проявлении своей сущности. Но поэт не ограничивается этой
художественной удачей. Здесь лишь замах — главное происходит
дальше. Судьба любви — потухшего костра, смысл пережитого
не оставляет внимание поэта. Внимание сосредоточенное, берё5к-
ное. «И каждый черный уголечек В душе холодной берегу»,—
опять не только лишь как частицу жизненного опыта, но для
иной, высшей, героической цели.
В моей душе,
Как в горне грубом,
Небесполезно им лежать.
Лишь только б огонек...
Да губы,
Да губы,
Чтобы подышать.
Поэтически эта строфа дерзка, непредсказуема. В ней сопря-
жение, казалось бы, несовместимых реалий, «далековатых поня-
тий», по определению Ломоносова. Живые душа и тело, неуло-
вимый миг возникновения любви — и «грубый» кузнечный горн,
сразу вызывающий представления о плавке металла, о заводских
корпусах... Да, «второй огонь» не разжечь ни в печке, ни из
потухшего костра. «Любовь горит вторым огнем. Таким огнем
железо плавят». А причиной всему — черный березовый уголек...
Какой ценой оплачена красота жизни, не постигнешь без ис-
пытаний судьбы. Если бы Василию Федорову не выпало маль-
чишкой замерзать в сибирский мороз, когда, двенадцатилетний
колхозный водовоз, он, надорвавшись, еле добрался до дому в об-
леденелых санях,— вряд ли бы он назвал любовь березовым
жаром. Если бы не вдыхал он удушливые, отравляющие испаре-
ния расплавленного металла, зарабатывая профессиональную
хроническую болезнь, не строил самолеты в бессменные вахты
военной поры,— не ведал бы и силы, разбуженной трудом чело-
века, ее грозной катастрофичности, ее подымающих волю уро-
ков. Пережитое и выстраданное, гражданская биография и био-
графия души автора проступили в стихотворении. Явили его твор-
ческие масштабы. Его стремление открыть людям еще не понятое
ими, его дар говорить с сердцами людскими. И — его миссию
творца, неустанно возжигающего Второй огонь.
Поэзия — вечное преображение жизни. Тяжкий труд, крова-
вый пот, яростная схватка, жестокая обида, безысходное отчая-
ние* даже позор и разор в судьбах людских вдруг восходят пре-
красной песней, светлой мудростью, что от души к душе идет
через века. Глухие буреломы природы, хаос вселенский, неуправ-
ляемое время, все, что предстает перед человеком грозно непо-
стижимым, очеловечивается в поэзии. Она пересотворяет мир —
творя мир идеальный, но к которому устремлены мысль и дея-
ние человека. И усилия самой природы: «Природа и сама стре-
мится к совершенству, Не мучайте ее, А помогайте ей»,— уга-
даны поэтом в судорогах нашего разломанного века.
Строки эти Василий Федоров написал по вполне конкретному
поводу. Движимый потребностью вникать во все происходящее
в стране, в идеи и замыслы времени, он, студентом Литератур-
ного института, ходил в Географическое общество при МГУ на
публичные дискуссии — 1946—1947 годов — о повороте рек. Чу-
довищные проекты тогда еще лишь мерещились. Но поэт раньше
многих сказал свое слово. Сказал будто бы впрок, ибо сегодня
оно стало реальным оружием в борьбе с бесчинствующими силами
разлада. Не только в конкретной схватке пригодится слово поэта.
Оно вобрало вековой опыт, озарения гениев. Поэт преподносит
современникам совет Леонардо да Винчи: «Вы как бы у самой
реки спросите, Куда она сама хотела повернуть»,— опыт пытли-
вой и деятельной мысли. Поэт за преображение природы, но
лишь за естественно-разумное, из сущностной потребности борю-
щееся с косностью и застоем, как раз от которых и происходят
всевозможные «переломы». Сказано главное: «Природа и сама
стремится к совершенству».
Мысль поэта пришла неоценимой и желанной вестью из гря-
дущего, из вечного. Но надо понять: лишь в собственной муке
и жажде совершенства могло произойти такое открытие един-
ства человека с природой на путях прогресса. Поэт должен был
выйти из тягот сиюминутного, ложно злободневного, грустного и
отталкивающего и перейти в высший, идеальный мир. Что он
и совершил.
Скажут: он опирался на мысль Леонардо. Но даже оставив в
стороне тот факт, что обращение к раздумьям и открытиям Лео-
нардо да Винчи не самая характерная примета нашей якобы
чересчур интеллектуальной эпохи, восприятие Вас. Федоровым
самого хода раздумий гения Возрождения, направления его твор-
ческих усилий свидетельствует об уровне разговора поэта с ве-
ком. Об осознанной установке на освоение высших достижений
человечества. Это было творческой потребностью поэта. «Знаю
тайну весенних почек, Знаю сладость медовых сот, Понимаю
работу строчек Как товарищ мой Гесиод». Не единичное «личное
мнение» высказывает поэт, он работает на открытие и освоение
законов мира. Вступает в спор с расхожими, «выволоченными на
улицу», по выражению Достоевского, представлениями о том, что
человек, как высшая форма проявления жизни, способен уже в
отрыве от природы распоряжаться космосом, временем и про-
странством, энергией и духом. В этом убеждении мы и прошли бы
мимо поистине головокружительного открытия: «природа и сама
стремится к совершенству». Но на то и нуж?н поэт, чтобы оста-
новить наше внимание, не только открыв тайное, сдернув завесу
слепоты людской,— а и оперив свою мысль крылатой строкой,
вручив ее нам как действенное орудие духа.
И вот уже герой распутинского «Пожара» на грани само-
уничтожения обращает свой последний вопрос-вопль к земле...
Да. пришло время спрашивать Природу — пусть это сознание
еще не овладело повсеместно умами, а зазвучало лишь у самых
талантливых радетелей слова.
Необходимость этого уже живет в великой строке стихотво-
рения, написанного в 1947 году. Написанного человеком, чья
судьба неразрывно связана с индустриальными переменами в
стране. Его опыт «технаря», мастера цеха самолетостроительного
завода в Новосибирске стал частью его мироощущения. Кстати,
типичный пример судьбы русского крестьянина, шедшего к ис-
кусству через рабочую профессию, через стройку, через какую-
никакую, а городскую цивилизацию (тавтология времени). Что
и обострило его коренное сознание — сознание Землянина. Отра-
зилось в неопубликованных размышлениях, записанных женой
поэта, писательницей Л. Ф. Федоровой:
«Так вот, то, что мы строим,— это тоже природа, но мы пре-
вышаем возможности этой природы. Мы ее обессиливаем. Наши
научные учреждения работают по частностям, не понимая все-
общего состояния природы, где сходятся концы с концами.
Й поэтому у них в разных проектах только начала, но нет конца.
Они не могут порадовать конечным результатом содеянного по их
проекту. Наука сегодня ДЕТАЛЬНА, она может открыть что-то
невероятное в молекуле, но она не знает, как это происходит
в природе. И то, что мы делаем,— вписывается ли это в круго-
вращение природы?»
Вот размышления поэта, одаренного силой обобщения. Само
положение дел в науке, конечно, ныне известно и профанам —
специализация доходит до абсурда, даже добытую информацию
невозможно свести в целостную картину мира. Отсюда и грозя-
щее каждодневно человечеству саморазрушение — от «недомыс-
лия». Уверенной рукой обводит поэт границы реальной опас-
ности, проистекающей от неупорядоченной деятельности науки и
ее техногенных последствий! Опасности обессилить природу, пре-
ступить ее гармонический закон, а все-таки «не свести концы
с концами», не порадовать «конечным результатом» — этот «ко-
нечный результат» сегодня видится разве что в единственном ва-
рианте полного уничтожения Земли и человечества. Такого рода
предчувствие жило и в Федорове, о чем он рассказал в одной из
своих удивительных новелл «Сны поэта».
«На моих глазах происходило запустение. Старели камни и
люди, старело дерево и железо, истачивались и выпадали стекла
цеховых перекрытий. В пустых просветах засвистел ветер, с вет-
ром полетел холодный снег вперемежку с кусками льдин, более
крупными, чем градины моего обезумевшего друга. В свисте
ветра и снега начал нарастать далекий небесный гул, с неба
начали падать огромные каменные блоки неземной шлифовки,
циклопических размеров стальные цилиндры и валы алмазной
расточки, как будто Земля стала вселенской свалкой.
...Оставаться под шатким прикрытием стало опасно, к тому
же она (эстакада в цехе авиационного завода.— И, Ш.) распада-
лась и по частям переходила во прах. Сначала отпала и куда-то
уплыла дюралевая обивка, потом на бездымном огне истлели
доски, обнажая устои в ржавой коросте железного ревматика.
Когда я выбрался из укрытия, цех был уже пустырем с бу-
шующей на нем снежной бурей, сразу же поглотившей меня...»
Объемны, многомерны размышления, сильно воображение
поэта. Но это еще подготовительная работа, лаборатория его
творческой мысли; большей частью мы о ней ничего не знаем.
«Конечный же результат* его знания, его вселенских открытий —
в строках стихов о преобразующей силе Второго огня в душе
и природе:
Где грусть была,
Там голубой уток,
Где слезы шли,
Там золотые злаки,
Где боль жила,
Там розовый цветок,
А там, где горе,—
Маки!
Маки!
Маки!
Так, «лоно памяти, как вешний луг, все зацвело веселыми
цветами*.
Богата открытиями поэзия Василия Федорова. И все они из
области высшего осуществления человека в жизни, достигаемого
в преодолении: «Я благодарен, даже в час беды, Что наделен
Неистребимой жаждой Докапываться До живой воды*. В этом
стихотворении поэт сравнил свою душу с... землечерпалкой «с
железным скрипом грузного ковша*. Если надо — то и железо,
и атом, и галактическое пространство смело примет поэт, более
того, сделает своей душой, сутью своей. «Теперь же слышу
в строе строф Какой-то отзвук своевластный Каких-то звездных
катастроф». Но для того лишь, чтобы обрести живую воду. Что-
бы жил человек, его семья, его потомство в любви, доброте, по
законам красоты. Чтобы торжествовала жизнь.
Федоров — истинный поэт перестройки, той, которая — есте-
ственное изменение мира. Преображение. Таков и вечный труд
поэзии. И кому, как не поэту, ведать ее пути? Кому, как не ему,
предостеречь от бессмысленной всесокрушающей ломки там, где
должно творить — вместе с природой?
Мы спорили о смысле красоты.
И он сказал с наивностью младенца:
— Я за искусство левое. А ты?
За левое...
Но не левее сердца.
Это знаменитое стихотворение Федорова поистине впечаталось
в культурное сознание эпохи. Оно обладает неотразимой властью
истины, оставаясь при этом загадочно многомерным. Среди мно-
жества возможных толкований и перетолкований стихотворения
главное, думается, то, что «не левее сердца»,— одновременно
призыв к чувству и запрет на разрушительное вторжение в живое.
Заново вчитываясь в стихотворение, невозможно не разделить
восторг почитателей поэта перед его талантом и мастерством.
Сколько жизни вместил он в свой мгновенный лирический от-
клик! Образность достигает здесь реальной вещественности. Она
словно сгусток космической энергии, и это энергия обычно
человеческого сердца.
Человек стремится к совершенству. О великих возможностях
личности мы вернее всего узнаем от поэтов. Какими видят и от-
крывают читателям они себя? Федоров: «Хочешь ведать, как
писалось? На душе за жизнь мою Все скипелось, Все слежалось.
Отколю — и выдаю». Озорно, без самовеличанья поэт поведал
о радости и горе, испытанных им в масштабах, о которых — если
их расписывать и размазывать — мало кто сможет судить. А вот
так, словно бы вскользь, в данном намеком образе — потрясает.
Душа — многолетний, могучий угольный пласт, автор — добыт-
чик. Вряд ли читатели воспринимают то, что перед ними талант-
ливый поэтический образ. Потрясает самый смысл его, содержа-
ние. На это и рассчитывал поэт, ибо говорит о заветном. «Рабо-
чей быть Дано душе не каждой»,— не раз повторит он, избран-
ный народом и временем.
ПО ГЛАВНОЙ СУТИ
Значение Вас. Федорова в нашей литературе критик М. Числов
определяет в таком размышлении: «Не зная, кому принадлежат
эти строки: «По главной сути жизнь проста: ее уста... его ус-
та...» — трудно не оспорить заложенный в них смысл. Имя Ва-
силия Федорова удерживает от такого желания, его поэтическая
репутация служит порукой тому, что мы встречаемся не с той
простотой, которую называют «хуже воровства», а с простотой,
синонимичной высокой пушкинской правде жизни».
Да, в этом истина: к Федорову идут за поверкой правды
жизни высокой поэтической простотой. М. Числов абсолютно
точно указывает на место Вас. Федорова в современной литера-
туре, культуре.
Литературный облик Вас. Федорова недвусмыслен: поэт-три-
бун. И просто большой поэт, открытый любви, доброте, нежности,
тончайшим состояниям природы и человеческого сердца, откры-
тый гневу и восторгу.
Личность, притягивающая здоровые силы отечественной сло-
весности. Поэт, признанный страной. После его смерти с каждым
годом все отчетливее проступает отношение к Федорову как
к классику. И одновременно — явление Федорова находится в про-
цессе осмысления, в яростном столкновении мнений, встречает
тайное упорное противодействие, замалчивание, стремление ни-
звести поэта с пьедестала. Спрашивается, откуда это известно —
ведь печатных споров о Федорове нигде не ведется. Он словно бы
весь отошел в былое и на современные умонастроения, общест-
венную атмосферу уже не влияет. Более того, в печати нет-нет
да и раздаются осторожно-ядовитые реплики об «административ-
но навязываемом классике». Увы, вряд ли кого еще из известных
поэтов так мало «навязывали» печать и телевидение, как Федоро-
ва. Множество его читателей знают облик поэта лишь по портре-
там в книгах, которые, конечно, не в силах были передать живое
обаяние этого высокого красивого человека, с гордой головой,
изящного и энергичного в движениях, влекущего к себе благород-
ной простотой обращения. Право, на него любо было бы по-
смотреть по телевизору, послушать чистый, глубокий, звучный
голос его,— что могут подтвердить, увы, лишь одна-две записи
на пластинке да еще телезрители родной поэту Кемеровской
области. Он и на эстрадах не мелькал. Головокружительных ти-
ражей у его книг тоже не было. Сейчас, посмертно, он издается
несколько шире, чем при жизни, но и это капля в читательском
море.
Словом, «забытый классик». Ан нет! Имя Федорова и сегодня
вызывает мгновенный, «электрический» отклик — восторга., сорат-
нической благодарности у одних, резкого неприятия у других.
Живой! Славой своей живой; в ее свете далеко видна реальная
расстановка сил.
Федоров, автор крылатых строк — строк символических! —
«Сердца! Да это же высоты, которых отдавать нельзя!»,— сам
прекрасно понимал свое трудное и высокое, незаменимое место
в литературе.
На первый взгляд литературный путь Вас. Федорова был уда-
чен. Стремительно преодолел поэт расстояние от начинающего
автора до солидного метра. Был удостоен лауреатского звания.
Достиг того «официального статуса», когда автора не ругают и не
хвалят, а — исследуют. И хотя заметных критико-литературовед-
ческих книг о его творчестве не выходило, видные наши критики
и литературоведы не оставляли поэзию Василия Дмитриевича без
горячего внимания. Такова внешняя канва литературной биогра-
фии Федорова.
...Сейчас уже не вспоминают того печального для литератур-
ной обстановки давних лет факта, что выпускнику Литературно-
го института Василию Федорову было отказано в дипломе из-за...
творческой несостоятельности. (Диплом был вручен ему через
3(!) года после окончания института). К тому времени поэт был
автором трех книг, таких поэм, как «Марьевская летопись» и
«Лирическая трилогия». «Марьевская летопись» (1946 год) в поэ-
тические картины деревни впервые, еще тихо, но решительно
внесла штрихи, определившие далее путь всей послевоенной рус-
ской поэзии, а за ней деревенской прозы. В поэме «коровы круто-
рогие домой везут воза...», в девичьем шепоте дышит боль: «Ска-
зал, что герои вернутся, что будет опять хорошо. Сказал, что они
не забыли Крестьянскую сладость труда... И слышу: — Они при-
ходили... Ушли, не оставив следа...» «Лирическая трилогия»
зазвучала строками, мгновенно влюбившими читателей в поэта:
«Переступить или вернуться? Переступить или вернуться?.. И ре-
шено — переступить!» Председателем государственной комиссии
был Константин Федин. Отказал Федорову в творческой состоя-
тельности Сергей Наровчатов... Позднее Федоров не пошел на
«лакировочное» примирение, не мстя, не враждуя. Добрый и не-
злобивый, «с душой, не созданной для драк», он не мог простить
обиду, нанесенную его Музе.
Мы никогда не узнаем обо всех попытках опорочить, запу-
гать поэта, оклеветать его граждански за «лирическое отсту-
пленье на глубину своей души» (сказано истинно поэтически;
вот на таких примерах, сравнениях и воспитывать бы людей, при-
вивать им культуру чувств, которые позволили бы увидеть раз-
ницу между призывом поэта бесстрашно заглянуть в глубину
своего «я» и грубой поделкой, морально оправдывающей трус-
ливый эгоизм потребителей). Мы никогда не узнаем, повторяю,
о тех личных сражениях поэта с недругами. Есть лишь несколько
следов их в стихах. Да и то, стихи написаны не по каким-то
конкретным поводам, а в форме достигнутого обобщения, вроде:
«Пусть недруги бранят, Трудись, не споря. Они тебя гранят Себе
на горе».
Отграненное пережитым чувство дарило знание цены слова.
Слово — это тяжесть,
Слово — это
До поры неустранимый гнет.
Иль оно пригнет к земле поэта,
Иль поэт
Им недруга убьет.
Наверное, эти строки тоже помогают понять, почему поэт
выстоял в нешуточной схватке, не поступившись душой своей,
высотой, любовью к миру.
А впрочем, кому из российских поэтов не доводилось пить из
этой горькой чаши? Судьба репрессированных крестьянских поэ-
тов, судьбы Гумилева, Есенина, Клюева, Павла Васильева, Бориса
Корнилова, Сергея Маркова с достаточной полнотой раскрывают
нам механизм устранения талантливых сынов народа. Все начи-
налось с компрометации... «Несозвучным эпохе» пытались пред-
ставить и Федорова. Он выстоял и предстал перед эпохой само-
бытным художником, патриотом, борцом, глашатаем совести на-
родной, идеалов человечества. Федоров — это и наша «всемирная
отзывчивость», что естественно чувствует себя в кругу великих
личностей мировой истории, осознает себя призванной решать
вадачи жизни на Земле.
Немало все же горечи и боли испытываешь, вглядываясь в
счастливую судьбу поэта. Даже внезапная, какая-то нереальная
смерть его — в многоместной санаторной комнате Ессентуков —
виной ложится на современников. Каким-то тягостным недоуме-
нием. Как же так — с одной стороны, дружная защита, самоот-
верженная забота. В давние годы писатели Новосибирска и преж-
де всего один из первых наставников Федорова, Савва Кожев-
ников, оградили и буквально спасли молодого поэта от того, что
называется «удушением в колыбели», со всеми соответствующими
оргвыводами тех лет. Пошли и на поистине судьбоносный шаг
(в течение долгих десятилетий это был заветный секрет С. Ко-
жевникова). Предчувствуя в Федорове поэтическую надежду
России — не пустили его на войну! О чем сам поэт, работавший
мастером на военном авиационном заводе, так никогда всей
правды и не узнал. Много раз вызывался он добровольцем, уже
подходил к дверям военкомата с вещмешком, но возвращался
обратно на завод. Нет слов, чтобы обозначить духовное благород-
ство новосибирских писателей; теряя на фронте одного за другим
молодое свое пополнение, они не сомневались в том, что Федо-
ров, с его безоглядной смелостью, совестливостью и простотой,
со свойственной поэту неосторожностью, погибнет в первых же
боях. Не пустили. Наверное, именно так «не пустили» Пушкина
в декабристы, а позднее, на Кавказе, те же декабристы не пусти-
ли гения России на передовую. О, сколько мудрой, деятельной
доброты таится в глубинах России!
Но не уберегли поэта от нелепой, случайной смерти... В Ес-
сентуки он поехал после сложнейшей операции, блистательно сде-
ланной ему в Кемерове. И пал жертвой чудовищного бездушия.
Поэту не разрешили даже держать пишущую машинку в мно-
гоместной комнате санатория, велели сдать ее в камеру хранения.
Представим на минуту, что «гонимому» Пастернаку не разреши-
ли пользоваться пишущей машинкой! Вернее, трудно представить
и этот факт, и его последствия. (Один — вроде бы гонимый клас-
сик, а другой — классик «административно навязываемый»!)
...Вспомним, как запрещали приходить посетителям в боль-
ницу к В. Шукшину... Хамство на уровне низших чинов? Вряд ли
только это. К 90-летию М. Исаковского у Смоленской писатель-
ской организации не хватает сил и средств позаботиться о дере-
венской избушке прославленного поэта. А вокруг дорогостоящей
литфондовской дачи Пастернака кипят неистовые страсти! Забо-
та о литературно-общественном престиже писателя и складывает-
ся из таких вот «мелочей». Тут показатель общего состояния
культуры. И что же мы видим? Извечную российскую безала-
берность по отношению к славным сынам Отечества. Поневоле
вспомнишь некогда очень любимые Лесковым пушкинские строч-
ки: «Здесь человека берегут, Как на турецкой перестрелке...»
Что уж говорить о пьедестале Федорову. Поэт сам взошел на
те высоты, «которых отдавать нельзя». Недаром и эти, и многие
знаменитые строки Федорова были сразу подхвачены участниками
идеологических боев его времени; действенны они и посейчас.
Это ли не высшая награда поэту-трибуну!
Вас. Федоров размышлял о литературном авторитете
А. Т. Твардовского:
«Появившись в 1936 году, «Страна Муравия» заняла в совет-
ской поэзии тех лет самое почетное место. А в те годы активно
работали... Но Твардовский, как говорят, «прошел по главному»,
тронул самый чувствительный нерв народной жизни».
Вас. Федоров творил в живом, полнокровном окружении мно-
гих виднейших поэтов. Но именно он прошел по главному в на-
родной жизни. Написанные им строки метко попадали в цель,
расходились самым верным путем — изустно, потому что не ис-
кусственно будоражили, не творили ложные проблемы, а шли по
главной сути. Если поэт Федоров высказывался по тому или ино-
му вопросу современности — значит, то была истинная пробле-
ма, жизненно важная, та, которую необходимо точно обозначить
и разрешить. Федоров не умел стоять в стороне, не раз вторгал-
ся в самое пекло общественно-идеологических страстей. «Против
слова я бросаю слово, Против самолета — самолет!» — с откры-
тым забралом, по-русски, обличал он зло. Вот оно изливается
через динамик радиоприемника:
Загудела,
Зашепталась хвоя...
А за нею, где-то вдалеке,
Где-то за морями волки воют
На моем,
На русском языке.
Наш язык,
Все беды переживший,
В чистоте прошедший по векам,
О язык наш,
Ленину служивший,
Как ты дался, праведный, врагам?!
По гражданскому, общественному накалу эти строки безуслов-
но сравнялись с боевыми строками времен войны. Как и по силе
непосредственного патриотического чувства, интимного лиризма,
пронзительности понимания происходящего. Федоров не побоялся
назвать врага врагом, высказать накипевшее от имени народа-
языконосца. Потрясает укор поэта родному языку. За ним —
предчувствие новых бед и уронов, клич дозорного на вековом
кургане. В тлеющем угольке зла поэт угадал мировое зло. Заме-
тим, он не укоряет весь мир, он, родственно живущий с ним
единой вселенской думой. Его гнев от тревог-и за великое родное.
Гнев, внятный всем языкам и народам.
Заметим и то, что поэт не выступал на официальных собра-
ниях с заранее заготовленными обличительными речами, что в за-
рубежных поездках он если и не принимал иные нравы и по-
рядки, то по причинам, внятным и за рубежом. Атеист, Вас. Фе-
доров восставал против надругательства над высшим, святым,
божественным. Восставал и против «обезвоживания» жизни на
Родине. О чем шутливо, но хлестко — «Этот всевышний Был бы
не лишний Даже при наличии Власти земной» — бросил он в
лицо своим литературным противникам: «Но, увы, уже сколько
лет Есть Щипачев, А господа нет».
Вообще Вас. Федоров не таил про себя своих мнений, прист-
растий, даже если рисковал выглядеть «ретроградным». Вот, ска-
жем, не нравилась ему Марина Цветаева, в творчестве которой
чудилась ему темная изнанка словесной стихии, проявляющей
себя за счет ясности, гармонии и разума. Об этом во всеуслыша-
ние заявил он на съезде писателей России. Ну так что ж?
Можно увидеть в этом выпад Федорова против моды, против ку-
мира эстетствующих. А можно разглядеть и принципиальное
столкновение двух художественных миров. Цветаева, между про-
чим, сама была резка в высказываемых мнениях. Выступая про-
тив всевозможных «авангардизмов», «потоков сознания», книж-
ности в литературе, Федоров вовсе не был неким охранителем
окостенелых форм и косных литературных условностей.
Вчитаемся еще раз в спор «о смысле красоты»: «Я за искус-
ство левое. А ты? — За левое...» Почему-то мы забываем, в све-
те сегодняшнего пересмотра художественных ценностей, что Фе-
доров пришел в литературу, охваченную революционным пылом
новаторства. Именно новатором сказано так небывало: «не ле-
вее сердца». И притом сказано по-русски, без надсады и изло-
мов.
Федоров любил стихи Леонида Мартынова, ярого «революцио-
нера» поэтической формы. Земляки по Сибири, люди одной эпохи,
поэты почти не общались, но жадно читали друг друга, испы-
тывая друг к другу скрытое сильное влечение. Чтение стихов и
поэм Мартынова вдохновляло Федорова — может быть, философ-
ской направленностью его поисков, свободным ориентированием в
области космической мысли человечества, расширяющей духов-
ную свободу личности. Василий Дмитриевич читал Мартынова —
и писал свое. Если бы я сказала, что Федоров вобрал в свой
художественный мир и воплотил, учась, недовоплощенное Марты-
новым, со мной вряд ли бы согласились. Посему лишь отметим
реально имевший место, но документально не зафиксированный
факт живого творческого общения двух поэтов.
Свобода художника в поэзии Федорова не имеет ничего об-
щего с модернизацией устоявшихся форм — явлением насиль-
ственным и разрушительным. Она сказалась в сотворении поэтом
собственных форм для воплощения замыслов афористичных и
поэмных, фантастических и тайно-сердечных. Его творчество —
это сама свобода самовыражения художника. Хотя, конечно, от-
нюдь не «что хочу, то и ворочу». Не на пустом месте творил
поэт. Национальный творческий инстинкт выводил его к пости-
жению русского художественного мирообраза. Возьмем поэмы
Федорова во всей их самобытной несхожести. «Седьмое небо»,
«Женитьба Дон Жуана» — эти романы в стихах («романические
поэмы», по определению автора) созвучны художественному миру
и «Слова о полку Игореве», и «Войны и мира», и поэмы «Мерт-
вые души». Огромный простор событийного поля, простор не
просто для каких-то действий, поступков, переживаний героев —
для их судеб в общественно-историческом понимании. Русские
люди (в том числе и неумирающий Дон Жуан) своего времени.
А поэма «Золотая жила»! Легенда, явленная поистине в формах
самой жизни. А «Бетховен» — он увиден русским взглядом. Это
именно русские поэмы, которыми мы можем (и давно пора!)
предстать перед всем миром правдиво и достойно.
Не было у Вас. Федорова литературного ханжества, как и в
жизни, в искусстве он все воспринимал открытой добру душой.
Кто, как не Федоров, замечательно сказал о Есенине: «Он огро-
мен в своих берегах»? Постижение Федоровым Есенина не было
безбурным процессом — мета времени! Но, придя к Есенину, он
не жалел сил для утверждения есенинской огромности в совре-
менной культуре. Не это ли дало возможность его младшим ли-
тературным собратьям — поэтам поколения детей войны — так
естественно и громогласно назвать Есенина великим русским
поэтом? За этой естественностью стоят трагические десятилетия
самоутверждения русской литературы двадцатого века. Как
мастер русской литературы, Вас. Федоров значительно «разло-
мал» окостеневшие, во многом искусственные каноны, свежим
широким ветром оживил в собратьях радость личностно-самобыт-
ного творчества. Поэт Валентин Сорокин вспоминает свое со-
стояние при первом чтении стихов Федорова. «Новое имя, незна-
комое мне, а стихи наполняют душу чем-то родным, близким,
дорогим:
Скрипят натруженные снасти,
В корму волна сердито бьет...
Купец Никитин Афанасий
Из дальней Индии плывет.
И вот я уже читаю вслух, сквозь лязг могучих кранов, гул
раскаленных печей мартена... Хотелось свежести, солнечности,
родины — ее снегов, ее дождей, ее очищающих гроз...» Именно
поэт в поэте почуял мастера, кудесника, возвращающего душу
к родному, как ее возвращает каждый раз с новой силой каждый
истинно Национальный поэт. Вместе с Афанасием Никитиным
«нога земли коснулась...».
И словно к берегу прибой,
Речь русская к нему вернулась
И полилась сама собой.
И уже на родном наречии поведал поэт устами своего дальне-
го героя о том, что привез он с собой мысль о единстве, родст-
ве народов Земли. Именно на этот интернационализм посягнули
волки за морем, вызвав в поэте мгновенную, но отнюдь не крат-
ковременную отповедь. И сегодня строки Федорова не могут
не учитываться. Не посягать на святыни — вот залог согласия
и разрешения проблем.
Конечно, скажут, легко воевать под надежной защитой госу-
дарства. Целый ряд безбоязненно ездивших за рубеж писателей,
публицистов, поэтов тома исписали в праведном гневе, а когда
политика потребовала, тут же с невинным лицом протянули
Западу руку дружбы. Но вряд ли кто поставит их на одну доску
с Вас. Федоровым. Выполнять подобную роль ему вовек бы не
позволила Совесть, корневое свойство его натуры. Конечно, не
избежал он ревнивого отношения к западным чудесам благоден-
ствия, внешнему блеску, как и вполне понятного желания не уро-
нить перед ними своего достоинства. Но все это проявилось в
шутливых и даже любовных строках: «Стройным хвастая станом,
Высотою груди, Очень уж иностранно на меня не гляди...» —
потому что даже имя поэта рифмуется с Россией. Добросердечие,
непредвзятость, благоговение перед подлинными чудесами, гением
иных земель и народов, наверное, лишь подбавили боли и гнева
против клеветников России.
Историю страны поэт видел отнюдь не идеальной, тем более
никогда не принимал участия в ее лакировке. Просто он видел ее
своей. На себе самом испытал ее крутизну, ее огромность, жесто-
ко-реальную мощь ее. Жизнь его прошла на открытом ветру. От-
кровенная — обнаженная — бедность ее как в старом деревен-
ском доме, так и в коммунальных городских углах, тяжелый,
без особой «техники безопасности» труд, бессонные военные за-
водские смены, полная невозможность творческого уединения
дяя писания и шлифовки стихов, для учебы и размышлений
(даже такое: хранить стихи поэту доводилось и на сеновале, и...
в кадушке, что стояла в новосибирской квартире сестры поэта).
Но какое чувство своей нужности, неслучайности в жизни! Че*
ловек весь, целиком требовался своей эпохе. Вместе с предан-
ностью своей, со сверхрезервами, которые бери откуда хочешь,
с непререкаемой верой — ив идеалы, и в грубо, фальшиво под-
меняющие их лозунги. Такая жизнь сегодня многим видится
в страшном, брезгливо-отрицающем, презрительном ракурсе.
Поэт же не бросил ни слова укора — и труд, и борьба, и мечты,
и лишения входили для него в дело осуществления справедли-
вости. Против несправедливости же он восставал и душой и сло-
вом. Погиб репрессированным первый коммунист в его жизни —
старший брат. На себе чувствовал поэт бюрократические тиски
для вольной мысли, вольного чувства и слова. Остро чуял того
врага, который под прикрытием лозунгов принижал, «отменял»
само существование всего, что породило его натуру, его веру.
Признанный поэт, он с величайшим трудом пробивал в пе-
чать целый ряд стихотворений. Поучительно вспомнить, что сти-
хотворение «Хозяйка» побоялись напечатать журналы и газеты
как в столице, так и в провинции. И осмелился лишь тогдашний
главный редактор журнала «Нева» писатель Сергей Воронин,
о чем он с гордостью рассказывает в своих воспоминаниях о поэ-
те. Что же это за стихотворение?
Березник...
Заприметив кровлю,
Антенн еловые шесты,
Как перед первою любовью,
Вдруг оробел за полверсты.
Свет-Марьевка!
Но где же радость?
Где теплота?
Где встречи сладость?
Томительная виноватость
В груди отравой разлилась.
Строгими, скупыми словами, каждое из которых — емкий со-
циальный образ, пишет поэт о судьбе родной деревни. А кто же
хозяйка? Да ровесница поэта, колхозница-землячка. И в ее словах
при разговоре с поэтом рефреном звучит то, о чем письма сестер,
воочию представшее перед поэтом. Но не жалоба крестьянки
составляет сердцевину стихотворения, его силу, а... снова Второй
огонь, разожженный душой русской женщины. Смело и нели-
цеприятно судит она: «Кольнула областное око, Бросала и по-
выше взгляд — На тех, кто учит издалека Доить коров, Поить
телят», «Про совещанья между прочим Авдотья мне сказала
так...»
А я-то думал, как зазнайка,
Что в чем-то виноватым был...
Она судила как хозяйка
Своей земли,
Своей судьбы.
От хозяйки и принял, винясь и совестясь, поэт урок — не го-
ревать, не перемалывать обиду, а бороться. Остановил ли поэт
грудью неповоротливое колесо истории? Кто знает... Статистика
такого учета не ведет, а разоренная вконец деревня стала-таки
сегодня важнейшей государственной, национальной проблемой.
Второй огонь возрождения России разгорается.
Не менее важна судьба публикации еще одного стихотворе-
ния Федорова — «Рабская кровь». Оно оказалось вовсе «не пе-
чатным». Это обстоятельство не просто удивило уже признан-
ного, повторим, поэта, оно оскорбило его гражданское чувство.
Он обратился с письмом к тогдашнему главному идеологу Ильи-
чеву, где было высказано и такое: «Я должен знать, что непра-
вильного, вредящего государству в моем стихотворении». Разре-
шение последовало, и стихотворение было напечатано в «Огонь-
ке» А. Софроновым. До чего же оно злободневно звучит сегодня,
когда пресса без всяких препятствий печатает высказывания
глубокомысленных «проникателей» в душу русского человека об
извечном ее рабстве. На первый взгляд поэт будто бы льет воду
на ту же мельницу:
Вместе с той,
Что в борьбе проливалась,
Пробиваясь из мрака веков,
Нам, свободным,
В наследство досталась
Заржавелая рабская кровь.
Да, наследственное рабство в крови, о чем Федоров загово-
рил — первый! Но — всего лишь как примесь, «вместе» с бун-
тарской, свободолюбивой. Но — болью, обидой, позором, а не
смиренным осознанием. Как током пронзают самопризнания
поэта, словно мы читаем о себе:
Рос я крепким,
Под ветром не гнулся,
Не хмелел от чужого вина,
Но пришлось —
Подлецу улыбнулся
И почувствовал:
Это она!
Рабское ли это самоощущение? Да полноте! Яростное неприя-
тие, отвержение какой-то «роковой», безысходной «предначертан-
ности». Свобода и достоинство уже в том, как, с каких нрав-
ственных позиций поэт судит себя. Да и лирический нерв
строк — во взывании к чувству стыда, которое, уверен поэт,
живет в каждом его читателе, за эту самую рабскую кровь. Но
почему именно стыда, за что стыда? За трусость, предательскую
подлость, низменность натуры, то есть за исконные, прирожден-
ные свойства? Понимаю, что сами вопросы звучат дико. Другой
здесь стыд — стыд неоглядно вольной, беззаветно храброй, пра-
ведной русской души за то, что завелась в ней подобная нечисть.
Этот стыд не к бессмысленному бунту зовет. И даже не к тому,
чтобы выдавливать из себя по капле раба. Вот здесь-то Вас. Фе-
доров коренным образом расходится со своими незримыми оппо-
нентами :
Год за годом,
Воюя с врагами,
Я в себе
Добиваю раба.
Вот это поворот! Строки звучат лозунгово, а на самом деле
они по-федоровски многомерны. Словно русское воинство в от-
крытом бою, в неизбывной Куликовской битве.
Всего лишь два примера подвижнической деятельности поэта
на гражданской ниве. То, что сегодня представляется простым,
было нелегким для поэта, о многом заговорившего первым. И не
потому только, что трудно было пробиться в печать. Авторитет
Федорова был слишком весом для каких-то постоянных издатель-
ских препон — авторитет именно того поэта, который творит всег-
да единственно на благо страны, общества, человека. Трудность
была в том, что Федоров порой сам колебался относительно рез-
кости своих лирических высказываний, боясь их разрушительно-
го воздействия на то, что «не левее сердца». Это сомнения чисто-
го, совестливого художника. Притом, заметим, не сидел в поэте
пресловутый «внутренний редактор»; поэт, что вполне понятно,
конечно, опасался порой всяческих административных преследо-
ваний за написанное, но опасался уже тогда, когда все было
опубликовано. Так боялся он даже и за выдвигаемую издатель-
ством «Молодая гвардия» на Государственную премию книгу
стихов «Третьи петухи», сам отговаривал издательство, пережи-
вал: уж очень там все откровенно написано. И в чем-то был
прав: книга «Третьи петухи» удостоилась премии лишь вместе
с поэмой «Седьмое небо» — открытым гимном любви и мечте.
Смелость поэта ослепительна, порой ее по-настоящему-то и не за-
мечали те, кто привык вчитываться лишь в буквы.
Нельзя не учитывать и того, что поэт творит не в безвоздуш-
ном пространстве. Он член общества, он профессиональный работ-
ник. И не может не сталкиваться с колебаниями общественной
атмосферы. Колебания же эти бывали (и бывают) подчас удиви-
тельны. Приведем еще один пример из истории федоровских пуб-
ликаций, рассказанный им самим в автобиографической прозе.
«Помню, с одним из моих стихотворений, написанным в на-
чале пятидесятых годов, случилось нечто забавно-поучительное.
Оно было о том, как я приезжаю из Москвы в родную деревню,
как меня расспрашивают, где я в Москве живу, с кем встречаюсь,
разговариваю,— может быть, с человеком очень высоким. Были
в стихотворении такие строчки:
В часы надежд,
В часы сомнений
Я разговариваю с ним.
Когда я принес это стихотворение в редакцию столичной га-
зеты, редактор прочел его и, подчеркнув строчку, сердито спро-
сил:
— Каких таких «сомнений»? — и вернул мне стихи.
Прошло несколько бурных лет. В общественной жизни про-
изошли большие перемены. Многие старые ценности канули в
прошлое, шли поиски новых. Мне почему-то захотелось напеча-
тать отвергнутое прежде стихотворение. И на этот раз внимание
редактора остановилось на той же строчке, но уже на первой ее
половине. Он пожал плечами и сказал:
— Каких «надежд»?»
Точно знают, чего следует бояться в высказываниях, поступ-
ках, разве что равнодушные, лишь за свой живот дрожащие,
те, о которых Вас. Федоров отозвался: «Что пользы Вечно ма-
лым пробавляться: Бояться жить И умереть бояться!» Настоя-
щий человек неосторожен — в истовой вере, в возгласах скорби,
в вопросах, обращенных к жизни. Но именно потому и совестлив
он, потому и не превратит свои убеждения, все пережитое в
предмет саморекламы, конъюнктурной купли-продажи.
Василий Дмитриевич Федоров был убежденным коммунистом,
окрыленным мечтой о коммунизме патриотом родной земли.
В трудной жизни своей он умел верить. И не в кого-то, а в же-
ланное чудо слияния идеального мира поэзии с реальной жизнью.
Верил ли он в Сталина как непогрешимого кумира — об этом мы
ничего не узнаем из его стихов. Непостижимо, но факт: он не
писал стихов о Сталине; вспомним, даже юный Евтушенко за-
полнял стихами о Сталине свои первые книги, стихами вроде
таких:
Слушали — понимали
Оленеводы-эвенки:
Это отец их, Сталин,
Счастье им дал навеки.
А пламенный коммунист Федоров не писал. Зато стихи, про-
низанные искренним — до святой простоты — протестом, однаж-
ды создал. Он, брат репрессированного, начинающий поэт, не
мог смириться с мрачной тенью подозрительности, нависавшей
над страной. Он писал:
Кто страхи превратил в закон?
Кто мою веру вынул вон?
Кто зло внушил:
Казнись, Василий!
Не знаешь?
Горю не помочь?
Так для чего мне эта ночь,
Перед которой
Я бессилен?!
Сегодня о потере веры в коммунистические идеалы говорится
так настойчиво-агрессивно, что поневоле подумаешь: нет, не с
тенью сражаются лжедемократы. А тогда... когда тогда? Всю
жизнь прожил поэт и не дожил до поры печатных признаний
подобного рода. Сам же он не мог не выплеснуть боли. Написал —
и понес по друзьям, пришел с этими стихами в редакцию. Право,
это звучит фантастично. Но было, было. И ведь оградили, обе-
регли поэта любящие и верящие в него. Все это происходило при
жизни Сталина. После же смерти хозяина страны поэт не но-
сил стихотворения по редакциям. Оно черным угольком «ски-
пелось и слежалось» в его душе. Стихотворение позднее вошло
в повествовательную канву поэмы «Седьмое небо» без всяких
ссылок на обстоятельства его написания. И лишь в автобиогра-
фической прозе «О себе и близких» поэт вскользь заметил:
«И поздняя моя работа над стихом, видимо, шла не по линии
овладения формой, а скорее по линии содержания, достижения
свободы выражения мыслей и чувств, естественности интонаций,
которую я ценю в стихе больше всего. Пока что из критиков
никто не заметил, что в «Седьмом небе» есть места, где вписаны
стихи юных лет». И все.
Кому же, как не такому поэту-гражданину, как Вас. Федоров,
пристало бы судить о нравственной атмосфере наших дней. Его,
такого нужного сегодня, нет. И все же поэт «успел» высказаться
и о сегодняшнем дне. Нелицеприятно, хлестко, как в стихотво-
рении «Еще о Золушке»:
Когда неряха моет пол
Истории наследия,
Уже захлюстав свой подол,
Страшно ее усердие.
За чистоту его борясь,
Казалось бы, неистово,
Она лишь переносит грязь
На половицы чистые.
Давайте читать стихотворение со всех общественных трибун —
реакция обнажит смысл времени, состояние общественной атмо-
сферы. «А пол за нею домывать Придется домработнице*,— до-
бавит поэт. По добросердечию своему он не требует запретов
на «отмывателей», он лишь мудро предостерегает...
По мне,
Пусть ходит на балы,
И потому тем более
Не доверяйте ей полы,
В следах и крови и золы,
Оставленных Историей.
Слово «История» поэт писал с большой буквы. Оттого, навер-
ное, тянет задуматься над его книгами ныне и государственного
мужа, и рабочего, земляка с Кузбасса, и начинающего поэта.
А разве в уцелевших деревнях его не читают? Читают!
Когда вдова поэта по пути в Марьевку, на первые после смер-
ти поэта Федоровские чтения, увидела тысячные шествия люд-
ские, забитые народом железнодорожные станции по дороге на
Кемерово, потоки автомашин, она сначала даже не поняла, что
это — к Федорову. На просторных сибирских полянах всем хва-
тило места.
♦ * *
Если простота соединена с душевной силой, вернее, проис-
ходит от нее, то носитель ее — человек, созданный для добра,
для благих путей. Именно такая простота от душевной силы была
в Вас. Федорове, сказалась в его произведениях и в его жизни.
От имени этой простоты открыто восставал он против рядящего-
ся в хитрые уловки зла. Попадая не в бровь, а в глаз:
Мне Библия
Романа не святей,
Но, знающему счет
Добру и худу,
Обидно все же
Видеть средь людей
Защитников
Предателя Иуды.
Забыв и стыд,
И правый суд времен,
Мне говорит
Его адвокатура,
Что будто вовсе
Не предатель он
И не подлец...
А сложная натура!
Таких житейских «сложностей» В. Д. Федоров не знавал. Даже
в критических обстоятельствах бывал горд и непоклонен. Его
моральный авторитет был чрезвычайно высок — потому что никто
не осмелился бы бросить поэту упрек в ловкачестве, бессовест-
ных поступках, пресмыкательстве перед сильными мира сего.
Благородным он сумел остаться в унизительной истории с непо-
лучением литературного диплома — предпочел вообще остаться
без него. Позднейшее вручение поэту диплома стало фактом
естественного восстановления справедливости. А ведь задолго до
этого, совсем молодым, поэт перенес куда большие опасности
как брат репрессированного. Вряд ли ныне помнятся все подроб-
ности далеких событий, тем более что обсуждать подробности
тогда мало было охотников. Но Федоров не осудил брата, не
отрекся от него (косвенно об этом мы получаем представление из
судьбы героя поэмы «Седьмое небо» Василия Горина). Можно
предположить, что в молодые годы — как, впрочем, и всю
жизнь — поэт был наивно-неосторожен, открыт в поступках и вы-
сказываниях. Словом, прост. И простота сказочно выручала его —
еще, наверное, и потому, что неотразимо привлекала людей, де-
лала их сторонниками и защитниками поэта.
А сколько горьких истин высказал Федоров в годы застоя!
И — удостоился высших литературных званий. Как будто вновь
сработала притягательная сила чистой открытости, честного ра-
зума, сердечного жара.
Не думал Федоров о выгодах, когда ступал на путь профес-
сионального литератора. «Как голодный волк, я набросился на
творения неведомых мне творцов. За месяц написал около двухсот
писем, что дало мне значительно меньше моего заводского окла-
да. Уже тогда я понял, как трудно дается литературный хлеб.
Мало того, двести писем, отосланных по разным адресам, как
бумеранги, стали возвращаться новыми рукописями, ехидными
письмами,— дескать, интересно, что вы сами пишете. Некоторые
же вообразили, что я человек с достатком и могу денежно под-
держать будущего гения...» Профессиональным литераторам-ре-
цензентам, безусловно, известно, что «зарубать» некачественные
рукописи надо так, чтобы не было повторных присылов. Можно
представить, с какой отзывчивостью вникал молодой Федоров в
чужие стихи и как добросердечно отвечал авторам, если большая
часть их поспешила вновь пообщаться с рецензентом.
На проявления же одаренности поэт отвечал с куда большим
пылом. Он вообще любил поэтов — качество не самое ходовое
в этом «задорном цехе». Задушевные воспоминания оставил он
о тех, с кем свела его литературная молодость. Таков его рассказ
о рано умершем новосибирце Валентине Пучкине: «...До сих
пор вижу, как поблескивают в полутьме «бесовские» склянки вы-
пивающих заговорщиков». В. Пучкин был психически сломлен
некой зловещей комиссией, проверявшей заодно и Федорова. Фе-
доров не покачнулся, а вот двадцатилетний, Пучкин заболел
и умер в психиатрической лечебнице. История русской литера-
туры знает подобные смерти: Веневитинов, Дельвиг... Но знает
она и пушкинское бесстрашие.
Приглядываясь к незнаменитым ровесникам, Вас. Федоров был
столь же приглядчив к младшим собратьям по перу. По-отечески
был он привязан к рано умершему сибирскому поэту Вячеславу
Богданову, поддерживал его на литературных ухабах, не скупил-
ся на доброе слово печатно. Горевал о нем.
Надо заметить, что не в привычках Василия Дмитриевича
было избирать фаворитов, покровительствовать какой-то тесной,
сбившейся около него кучке, «стае», по нынешнему обозначению.
Это было широкое служение литературе. Вот эпизод, который не
так часто мелькает в литературных анналах. В середине шести-
десятых годов челябинский сталевар Валентин Сорокин, уже
начавший печататься поэт, впервые открыл для себя стихи Фе-
дорова. И решил довериться его суду. Послал рукопись с пись-
мом, в котором отчаянно заявил: если я не поэт, скажите прямо,
брошу писать. Ответа не было долго, больше полугода. Сорокин
переживал, но стихов не писал. И вдруг телеграмма. Она, увы, не
сохранилась, разве что в почтовых архивах (через сто лет будут
разыскивать). Содержание ее было кратким: ты — поэт, ру-
копись — в издательстве «Советский писатель». Известно, что
Достоевский никогда не забывал того, как он говорил, счастли-
вейшего события своей жизни, когда с восторженными словами
под утро к нему вбежали первые читатели его первого романа
«Бедные люди» — Некрасов и Григорович. Такие события отрад-
но влияют на всю литературу. Факт из биографии В. Сорокина —
из биографии Федорова — принадлежит к таким событиям.
Сам же Федоров сробел и не пошел на приветливый зов
Л. Леонова. Покровительства Твардовского его поэма «Марьев-
ская летопись» добилась хлопотами его друзей-земляков. Федо-
ров не откликнулся на призыв Твардовского прийти со стихами
в «Новый мир». Все это вовсе не значит, что он был заносчив
или пренебрегал добрым к себе отношением. Нет, как раз в этом
он был стыдлив и робок. Страдал от непризнания. Не отсюда
ли, не от робости ли такие грустно-дерзкие строки: «А в буфе-
те между прочим Смеляков, как строгий отчим, косо смотрит
на меня...»
От поэзии любимой
Отлученный за грехи,
На базарах со слепыми
Буду петь свои стихи...
Пропою про урожаи
И про Вегу, как фантаст.
Вдруг какой-нибудь Державин
Заприметит и воздаст.
За «покровительством» и мнением он обращался к тем, кто
был близок ему по натуре, душевной открытости. Горячую лю-
бовь и благодарность младшего к старшему хранил он к С. Ко-
жевникову. Тянулся к А. Прокофьеву...
Когда, уже знаменитый, Федоров решился исполнить мечту —
построить дом в родной Марьевке, директор совхоза предложил
ему выстроить дом на совхозный счет, оказать честь земляку,
слава которого небесполезна и для их хозяйства. Федоров отка-
зался: что люди скажут... Семейную баню он тоже строил на
свои деньги, что дало ему повод воскликнуть:
Я знаю жизнь — я строил баню!
Тут, как говорится, все сказано.
Знал ли он самому себе цену? Конечно, знал. Без осознания
своей предназначенности поэт не смог бы написать ни строчки.
Другое дело, в нем не было ни капли жреческой важности.
Л. Ф. Федорова в своих дневниках пишет: «Да, В. большой
художник, и когда спокойный, не раздражены его нервы, обая-
тельно мягкий человек. Я поняла, что он небрежен сам к себе,
он свой талант охорашивает только тогда, когда пришла пора
сдавать его в набор. А когда творит, он не обращает внимания
на бытовую декорацию, т. е. не требует, как NN, от своей жены
ежедневно вымытых полов, чистейшего стола, свежей сорочки
(так прихорашивали себя русские солдаты перед боем). Иногда
на нашем хуторе я вдруг вижу его бормочущим в лыжных шта-
нах, измазанных лапами Руслана. В. и с меня вообще-то мало
что требует по хозяйству».
Нетребовательность к «декорации», неприхотливость поэта не
от бедной общежитской юности; немало есть примеров обратного.
Сам Федоров объяснялся так по этому поводу:
Мне этот хаос нужен на столе,
Чтобы творить миры,
Подобно Богу!
В остроумных строчках — совмещение невероятно удаленных
друг от друга планов. И впрямь шутка творца.
Представление о Федорове несовместимо с представлениями о
«кумире» и «толпе», с поклонением, принимающим формы массо-
вых психозов, ведущим к стадному отупению, даже если это
«элитная», «интеллектуальная» толпа. Напротив, Федоров об-
ращается к каждому читателю словно к единственному, а то и
вовсе погружен в мир своих переживаний, в лирическую беседу
с близкими, родней, любимой, друзьями. Он писал с верой в са-
моценность и самостоятельность личности, взыскуя лишь пони-
мания — но понимания полного, действенного, соратнического. Он
открывал самого себя — стыдливо, порой с укором, раскаянием
и в то же время с удивлением перед человеческой природой.
Потому он сумел увидеть неоценимое, великое и в героях своих,
и в пути человеческом, и в тайных движениях, «стремлениях»
природы.
Не было в Федорове и никакого аскетизма. Радости жизни
он вкушал и с любимыми своими яствами — сибирской черемшой,
картошкой... Еще несколько записей из дневника Л. Ф. Федоро-
вой :
«— Люблю концентрированную мысль. Поэтому даже свои
рукописи печатаю не через два интервала, а через один...
Когда позднее за столом заговорили с ним о картошке, что
вот никогда не приедается, В., верный своей концентрированной
мысли, изрек:
— А картошка — никогда!»
«В Доме творчества. Коктебель.
Когда выбирали меню, В. все просит суп-пюре гороховый.
— Так ты же его вчера ел,— говорю.
— Видишь ли, я по натуре крестьянин, а крестьянин может
целый год есть одно и то же блюдо. Но только чтоб это блюдо
было вкусно».
Л. Ф. Федорова запечатлела в дневниках дни пятидесятилетия
В. Д. Федорова.
«Весь день шли телеграммы...
В «Комсомолке» статья Фирсова о В. «Второй огонь».
В «Огоньке» очень приятная статья Ю. Л. Прокушева «50 лет
Василию Федорову». И портрет.
Решили отметить в ресторане «Прага». Стали составлять спи-
сок. Начали так невинно — десяток друзей, и все. Но список раз-
растался. В. только рукой машет — да пиши кого хочешь, чего
там. И всем объявляет: «Приходите...» Доложили по телефону
(в Новосибирск.— И. III.) старшей сестре Татьяне (авторитету
семьи.— И. Ш,), А она:
— Ну, это уже похоже на свадьбу дедушки Тимофея. Он всем
объявил, что на его свадьбе будет сто человек. А если только
99 придет, так он меринка запряжет и на Теплую речку за тата-
рином съездит.
— Все! — сказал В.— Нам даже и запрягать не потребу-
ется!»
Всегда оставаясь самим собой, Федоров был и наивно-доверчи-
вым и сверхпроницательным («Даже книг не читаю, А сразу читаю
людей»), небрежным к себе и бережным к другому, разма-
шистым, широким и щепетильным в вопросах личной чести. Но
вот чего не было в нем, так это расхлябанности и безответствен-
ности. Трудовая, общественная добросовестность делала его од-
ной из самых надежных фигур в достаточно шатком литератур-
ном мире.
Немало есть попыток оспорить вроде бы очевидное в его
творчестве — глубокое освоение Вас. Федоровым мировой культу-
ры, литературы. Кстати, совершенно не исследована связь поэта
с народным творчеством; а ведь он удивлял литинститутских
преподавателей знанием редких народных песен.
«Недостатки проклятого своего воспитания» (Пушкин) поэт
восполнял обширным и разнообразным чтением. Припомним еще
раз, много ли современников, включая сегодняшний день, раз-
мышляли над мыслями Леонардо да Винчи...
Из дневника Л. Ф. Федоровой:
«Читает «Троецарствие».
— Ой, Лара, моя голова кишит китайцами!
— Есть еще второй том.
— Еще есть,— обрадовался В.— Какая прелесть. Давай его
сюда скорей!
Поражаюсь этому его терпению. Но он уверяет, что это
необыкновенно интересно, сожалеет, что не прочитал это 30 лет
назад.
— Теперь я понимаю китайцев.
Эта упорная тяга к знаниям сочеталась у В. с крестьянским
упорством. Он не мог ни о чем судить, и тем более писать, не
чувствуя себя свободным в теме. Так было и с «Женитьбой Дон
Жуана». Вот его тюремная страница... И она была изучена поэ-
том. Да так, что поэма сразу стала широко читаться... и по
тюрьмам. Заключенные в письмах к родным рассказывали о
евоей жизни строками поэмы. Вырезали цитаты и наклеивали на
картон».
Скажут: такая популярность легко достается. Вряд ли. Вот,
говорят, Высоцкий популярен в уголовной среде. Так он же пе-
репевал блатные песни или же просто исполнял известное. Если
же обратиться к настоящей литературе, русской и мировой клас-
сике, то вспомнится немало произведений, посвященных узни-
кам. Без милосердия литература вообще непредставима. В этом
смысле и федоровская тема тюрьмы в русле традиции. Жалость,
сострадание, стыд за унижение человека обращают внимание поэ-
та к мелким, отнюдь не мелодраматическим подробностям тюрем-
ного быта, повадок, психологического настроя заключенных, их
ближайших интересов. И над всем — как бы желание поэтом
лучшей доли, лучшей участи всем даже в тюрьме. Из тайных
лирических глубин творит он свою «тюремную строевую»:
Гей-гей, мы слетели с орбиты,
С наземного сбились пути.
Сегодня за мятых и битых
Небитых дают по пяти...
Гей-гей, в нашей горестной драме
Погибнет и зло и злодей.
Судьба посмеялась над нами,
А мы посмеемся над ней.
Эта сторона повествования о тюрьме, плач сердечный — от
естественной доброты большого сердца поэта. И еще от поисти-
не народного чувства. Поэт размышляет о судах. В наше горячее
время юридических споров о правовом государстве строки Вас. Фе-
дорова буквально врываются в них неожиданным суждением:
И правосудье будет совершенней,
Когда уже не будет преступлений.
Глубокая печаль о несовершенстве дел человеческих, включая
и суды,— не высший ли критерий гуманизма?..
Но пока что есть тюрьма — со своей несовершенной правдой.
Над ней и бьется поэт. Она не только в страдании, униженности,
смуте вины и обиды...
Как не случайна для творческого видения Федорова картина
лесного пожара! Вновь выход из безнадежного, отчаянного, уны-
лого, холодного состояния поэт видит лишь через «огненное
очищение». Вспомнил ли тут поэт, что один из его дедов погиб,
одолев таежный пожар? Борьба со зловещей стихией огня была
в наследственной памяти поэта.
...Вспыхивает в памяти его героя Жуана Беломорканал. Же-
стокое виденье! Вот где повод обвинить поэта в бесчеловечности,
тайном сочувствии кровавому режиму тотальных репрессий!
(Хотя даже кроткий Зощенко был репортером Беломора.) Пого-
дите о Беломоре его герой, альтер эго поэта, мечтает для
себя! То есть — ценой крайних, наипоследних испытаний, но
лишь бы избыть свою отторженность от жизни, достойной чело-
века. Строки о перековке в поэме создают именно этот настрой.
Более того, они навевают воспоминание, хранящееся в глубинах
нашего жизнеощущения, заложенное в них с детства, с волшеб-
ных сказок. Наш сказочный Иван безоглядно бросается в кипя-
щий котел — и выходит молодым красавцем. Оттуда, где другой
сварится заживо... Доверчивость, смелая простота — сказочно вы-
ручали они наш народ.
Красавцем возвращается Жуан к жене и сыну:
А та страшилась
Даже и глядеть,
Как из вагона эдакий медведь
Устало выйдет, хмурый и косматый.
Жуан же, возвращаясь к миру благ,
Уже успел зайти в универмаг
И обернуться снова франтоватым.
Бытовой вариант сказки трогает доброе сердце. Поэт вовле-
кает читателя в переживания героев. Встреча на вокзале... В сти-
хах эта тема прямо-таки нуждается в украшениях. У Федо-
рова их нет. Он всего лишь пристально вглядывается в лицо
ребенка и лицо его отца, плавно и как бы отстраненно проводя
их через великую бытийную драму. В воспоминаниях о Пушкине
был такой рассказ: гимназический учитель словесности, не при-
знававший Пушкина, а чтивший Державина, Сумарокова, Озе-
рова» однажды пришел в класс, потрясенный строчками «В пос-
ледних числах сентября, Презренной прозой говоря...» Через
этот-то прозаизм и вошел Пушкин в мир читателя. «Евгений
Онегин» — великая школа русской литературы. То, как истово
проходил ее Федоров, видно по многим приметам, включая и раз-
мышления о Татьяне Лариной. Но, конечно, она сказалась впря-
мую в его «Жуане». Приведенные строчки Пушкина нам уже
вовсе не кажутся прозаизмом, а — изысканнейшей поэзией. У Фе-
дорова, конечно, грубее: медведь в вагоне, универмаг, какое-то
чужеродное слово «франтоватый»... А вот ко многим читателям
поэт впервые пришел именно с этой вещью. Через такую «прозу»
вошел читатель в мир его поэзии.
...И ведь поверили в тюрьмах люди, что все знакомое им
поэт испытал сам!
Он действительно все испытывал сам — своей творческой
судьбой. Проверял себя на счастье и на горе, на победу и пора-
жение :
Я взбежал на Астахов пригорок.
Я, бледнея, сказал:
— Если есть ты — ударь!
И ударило.
Молния трижды сверкала.
Трижды неба разлом
Надо мною зиял.
Трижды детское сердце мое
Замирало...
Благородный герой «Женитьбы Дон Жуана» не обрел полно-
весного счастья на нашей земле, но он оказался созвучным ей,
созвучным эпохе и растворился в ее громадной пестроте.
Философская публицистика поэмы явилась результатом дли-
тельной публицистической деятельности ее автора. Всегда, когда
требовалось его слово, Федоров произносил его громко и реши-
тельно. Чаще всего, конечно, в стихах. Но и в своих литератур-
но-критических выступлениях тоже.
И все же Федоров непредставим в роли записного оратора.
Общественная активность его проявлялась всегда по конкретному
поводу, там, где он мог сам реально поработать на ниве граж-
данского самосознания общества. Первым, без всякой тени казен-
ного «мероприятия» позвал и повез Федоров нескольких писате-
лей на поле Куликово — забытое, обветшалое, с ободранным па-
мятным столпом. Его не то что никто туда не направлял, не
заставлял собирать огромное число деревенских жителей из тогда
еще не совсем обезлюдевших рязанских и тульских деревень —
они сами пришли впервые послушать живых писателей. Нагорело
и радушно встретившему их райкому партии — тогдашний раде-
тель за Поле, первый секретарь райкома, едва не поплатился парт-
билетом. Если бы инициатором поездки был не Федоров, то и
писателей бы не одобрили. Это был глубоко патриотически^ по-
рыв. Словно бы судьба русского поэта указала Федорову путь на
поле Куликово. И за ним пошли собратья, потому что верили
в безошибочное, народное чутье поэта, всегда знавшего, за что
поднимать голос, в чем принимать гражданское участие.
Воспоминания о В. Д. Федорове появляются все чаще. В Ке-
мерове вышла целая книга воспоминаний. Но это капля в море
памяти тех, на чью судьбу пал отблеск федоровской личности и
судьбы. О личном его воздействии на собеседников лучше всего
сказал Станислав Золотцев, тогда молодой поэт:
— Так жалею, что не записывал федоровских высказыва-
ний! Он, бывало, такое говорил, что то в бездну падаешь, то пла-
ваешь в лучезарности...
Верится, что не одна еще книга воспоминаний о Василии
Дмитриевиче таится доныне разбросанной по ящикам письменных
столов, уголкам памяти современников. Верится, что многое
будет обнародовано. Верится также, что увидят свет ценные
записи Л. Ф. Федоровой, которые она вела на протяжении дол-
гой семейной жизни.
Невозможно удержаться, чтобы не привести еще одну
запись:
«О Татьяне Лариной. Почему она отвергла Евгения Онегина.
— Не из порядочности по отношению к мужу, о нет! За дол-
гие годы разлуки с Онегиным она так много думала о нем, что
ее чувство как бы превратилось в материнское. Это был страх
кровосмешения».
Совершенно необычное и непредвзятое суждение (мелькнув-
шее в поэме «Седьмое небо»). Суждение «по главной сути». И воз-
можное, как тонко заметил М. Числов, только в устах Василия
Федорова.
Хотя сам поэт так сказал о своей избранности: «Я нужен
людям Именно такой, Каким сумеет быть На свете каждый».
ЗА КРАСОТУ...
«За красоту людей живущих, За красоту времен грядущих Мы
заплатили красотой». Этими строками завершается одна из самых
известных поэм Вас. Федорова — «Проданная Венера». Поэма-
утрата. Уплывает за океан из Советской России шедевр Тициана.
Гибнет в непосильном труде и бедах красота русской женщины.
Скудеет народ, родная земля высшими ценностями, радостью бы-
тия. О том, как велика — восполнима ли? — утрата, поэт поведал
не в развернутых картинах разрушенных храмов, искореженной
природы, дыма, гари и экологических катастроф эпохи. Он за-
говорил о самом тайном, неуловимом и в то же время доступном
чувству любого — о женской красоте. Вышел на вечную тему,
приобщив к ней свою эпоху.
Во все века женскую красоту приносили в жертву неумоли-
мому року.
Русский поэтический образ Красы ненаглядной также не-
мыслим без жертвенных испытаний. И в нашей классике — даже
Наташа Ростова прошла через них.
Двадцатый век потребовал от российской действительности
неисчислимых жертв. И — неизмеримо возросла сама духовная
ценность жертвы. Век откупается — богиней. Даже, по сути,
дважды: древнегреческой Венерой и божественным творением
Тициана. А какова же ценность другой жертвы — крестьянской
девушки Наташи Граевой?.. О ней прежде всего скорбь и дума
поэта.
Проста и незаметна судьба Наташи, деревенской красавицы,
с которой жители сравнивали, вернее, по которой равняли всех
местных женщин. Поэт с огромным тактом поведал об идеальной
стороне внешне непритязательной жизни деревни. Образ Наташи
постоянно волновал людей, западал в их думы, заставлял помнить
о прекрасном. Красавица в деревне — живая песня, созданная по
неумирающим канонам. И прежде всего это гордая, величавая
природная женская стать: «—Ты что-то, девка, загордилась —
Как На та Граева идешь!» Но, «ничем не оградима», жестоко
сломлена красавица, угас свет ее образа в душах односельчан,
забылся — как будто и не было. Вместо него — другой образ На-
таши: «Ты что-то, девка, приуныла,— Как Ната Граева идешь...»
Поэт не упрекает земляков в бесчувствии, беспамятности, он
знает то, что для крестьянина женская красота сродни явлениям
природы, знающим свою пору расцвета и увядания, и горевать
о ней все равно что горевать об ушедшей весне. Чтобы образ
женщины остался в памяти, он должен быть связан с памятью
о незаурядной натуре, с подвигом в пору горестей и ненастий.
Да и вообще в народе женщину ценят и любят не как красавицу,
а как работницу, сподвижницу, опору семьи. Способную выстоять
и не сломиться в самых тяжелейших условиях. А красота — это
нечто необыденное, нечто вне сферы забот, вроде бы излишество
в реальной жизни. И все-таки, как чутко подметил поэт, красо-
та — это и нечто необъяснимое, какая-то влекущая тайна, виде-
ние из неведомой, идеальной жизни, к которой извечно тянется
человеческий дух. Присутствие этих идеальных устремлений —
в самой способности замечать красоту, откликаться на нее, радо-
ваться и тихо поклоняться ей. Вот эту способность и запечатлел
поэт, проникновенно и словно бы стыдливо, с тайной гордостью
за душу земляка. Свое собственное видение Наташиной красо-
ты — видение деревенского подростка — поэт раскрывает в том
же ключе: и для него девушка предстает частью природы:
Она, омытая лучами,
Когда вода коснулась стоп,
Легонько повела плечами,
Как будто сбросила озноб.
Волна пред нею расступилась
И снова преградила путь...
Блестели плечи,
Золотилась
Ее заносчивая грудь.
Там,
Над речною глубиною,
Произнесли мои уста
Еще не троганное мною
Большое слово —
Красота.
Прекрасное явление осталось невостребованным в тяжкой судь-
бе российской деревни. Да и могло ли иное случиться, если
крестьянский мир испокон не знавал ей применения, не лелеял,
не упрочивал бытийно?..
Впрочем, так ли это? Могучее народное искусство, словесное
творчество и живопись, вышивки и деревянная резьба, храмы
и причудливые коньки на крышах, резные солнышки на став-
нях, само вольное расположение сел и деревень в отрадных глазу
и душе местах — все говорит об огромной роли прекрасного в рус-
ской жизни, сохранившейся в таких очагах народной культуры,
как Хохлома, Палех, Великий Устюг... Непредставимо все это без
прекрасных образов природы, без образа русской красавицы.
Сибирская деревня, пожалуй, не дала таких очагов художе-
ственной культуры, но просто потому, что выработанный ею свое-
образный тип красоты, особенности народного художнического
взгляда не достигли еще в своем развитии этой стадии. А даль-
ше — не смогли достигнуть в потрясениях века. Но они с детства
воспитывали духовно будущего поэта. Именно для него расцвела
красота Наташи, овеянная в его глазах восхищением земляков.
Так направлялся его художественный вкус, о чем поэт словно
бы в шутку, но с большим значением обронил: «Мой вкус был
самый деревенский...» Между тем образ Наташи Граевой — это
образ красоты общечеловеческой, образ красоты земной и боже-
ственной в ее изначальном и вечном явлении среди людей. Пото-
му и сумел поэт найти «бессмертье» образа Наташи «в книжонке
ветхой»: «Рука, листавшая устало, Успела, к счастью, доли-
стать До той, кем милая не стала И кем она могла бы стать».
Поэт увидел оттиск с картины Тициана «Венера».
Я видел:
В радостном полете
Кисть жизнетворца создала
Всю красоту горячей плоти,
Причуду света и тепла.
В могучем творческом воображении поэт слил два эти образа*
создал свою, русскую Венеру: «Походкой легкою Наташи Вене»
ра русая идет, Боса, парчой полуприкрыта...»
Тому, как происходило слияние, сплавление двух этих обра-
зов, и посвящена поэма. В ней судьба страны, люди, в самозабве-
нии творившие новый мир, принося ему в жертву красоту. В ней
громады заводских цехов, усеянные крошками доломита, чугун-
ные горшки и шестипудовые мешки, носимые деревенскими жен*
щинами, в ней парень-сталевар, что «громко загыгыкал: —Гы,
баба!.. Голая...», и рафинированный искусствовед, отправлявший
полотно Тициана за океан, «как будто с нею в рабство плыл» —
такой вот горестный исполнитель жертвоприношения... «За кра-
соту времен грядущих...»
Два не самых ярких события из истории страны легли на
сердце поэта неуклонимым долгом. И это был не просто дол?
рассказать современникам и потомкам сурово-горестную правду.
Долг — преобразить свершившееся так, чтобы восполнить
утраты, наделить мир творческой красотой. Поэт создает свой
образ красавицы, слиянный образ прекрасного. Возникновение
его происходит на глазах у читателя — из рассказанных собы-
тий, из фантастического видения поэта: Венера-Наташа выходит
из мартеновской печи навстречу ошалевшим сталеварам,— из да-
леких деревенских воспоминаний. Поэт добивается создания о(г
раза-идеи Красоты:
Вновь покорила
Ясность взора
Глаз темных, затаивших зов,
Как затененные озера
Среди нехоженых лесов.
В них,
Укрываясь от напастей
Души глубинной чистотой,
Надежда на большое счастье
Все ходит рыбкой золотой.
Казалось бы, задача поэта выполнена. Он сумел сохранить в
нас благодарную память о неведомой девушке, разбудить стрем-
ление беречь красоту. Заставил наслаждаться трагически-пре-
красной жизненной повестью. Но — еще и задуматься над гро-
мадностью и высотой таинственных законов жизни, незримо
управляющих людьми на всех поворотах истории.
Поэт возвращает нас к раздумьям над смыслом гениальных
творений человечества, к словам героя Достоевского о красоте,
спасающей мир. Вовлекает в эти раздумья знаменитые сюжеты
русской классики.
Образ Наташи Граевой удивительно знаком русской литера-
туре. Он накрепко связан с волнующим мотивом возвращения
в родные места, начиная с пушкинского «Вновь я посетил...».
«Сопутствующим эпизодом», не вошедшим в стихотворение, как
известно, была встреча поэта со знакомой деревенской бабой,
неузнаваемо постаревшей... О том же и есенинское «Возвращение
на родину»... Героиня одна и та же — рано постаревшая деревен-
ская красавица, что и у Пушкина, и у Есенина связывается в
первую очередь с неумолимым течением времени. В тени остает-
ся сама тяжесть жизни, женской доли. А разве не вспоминается
нам некрасовская Дарья, гибнущая в расцвете своей красоты в
«заколдованном сне» лютых житейских морозов?.. Все они без-
ропотные жертвы, спасенные от забвения поэзией. Такова же на
первый взгляд и заслуга поэта нашего века. Но — боль утраты
умножена самим временем, в котором уже и не понять, каких
жертв было больше, какие тяжелей... Здесь и нужен оказался ве-
ковой инстинкт национального поэта, чтобы «пройти по главно-
му». Мир, наша сегодняшняя жизнь спасаемы красотой, явлением
столь хрупким и не дающимся в руки. Страшной, чудовищной
жертвой ее.
Я говорил,
Как перед Натой:
История от первых дней
Ни перед кем не виновата,—
Виновны только перед ней.
Одной цепи я вижу звенья,
Сработанные не вчера:
И мировые потрясенья,
И горе одного двора.
На все я в жизни вижу отклик,
От горя к радости мосты.
Судьба Наташи — это подвиг,
А подвиг стоит красоты.
Вот она — исходная и завершающая замысел поэта точка поэ-
мы. Он должен был — и сделал это — утвердить в создании
людей мысль о подвиге. Незаметная и вроде бы ничего не зна-
чащая жертва, никем не оцененная, под пером поэта предстала
узловой трагедией эпохи. Именно она — жертва высочайшая, бо-
жественная, равносильная подвигу. Именно поэтому Наташа
Граева вошла в галерею прекраснейших женских образов лите-
ратуры.
Галерея женских образов в поэзии Вас. Федорова -г- это после-
довательное и богатое восполнение нашего покалеченного чувства
прекрасного. Федоровские женщины — носительницы красоты вле-
кущей и победной, наполняющей ласковой силой, жизнедающей.
Такова «золотая искорка» Глаша из «Золотой жилы»: «Руки
Глаши если обовьются — Их уже ничем не разорвать...»
Сердце Глаши!
Дай ему раскрыться —
И увидишь счастье в тайнике.
А ресницы?
В Глашиных ресницах
Легче заблудиться, чем в тайге.
Ласки Глаши!
Ласковые ласки —
И огонь, и сладкий хмель вина...
Это сильная, здоровая, горячая красота самой жизни, красо-
та Венеры, какой могла бы стать и не стала Наташа Граева. Но
в отличие от древнего божества нет в такой красоте жестокого,
темного, губительного. Она дар природы и высший смысл ее. Она
толкает людей на неробкие поступки, но в них-то и есть проявле-
ние жизненных сил человека, без которых не возникло бы и
стремление к идеалу, к поиску и сотворению лучшего мира.
На этом пути красота светит путеводной звездой. О чем поэт
написал в стихотворении «Неизвестная»: «В Кулундинской степи,
В третьей чайной подряд, «Неизвестную» мы повстречали Крам-
ского...» Факт, можно сказать, обыденный. Размноженные шедев-
ры русской живописи, украшающие порой самые неподходящие
закутки, тиражированные на конфетных обертках, на этикетках,
давно уже привлекли внимание современной интеллигенции преж-
де всего своей комической стороной. Особо много насмешек вы-
звали шишкинские мишки. В этом видели профанацию культуры,
чуть ли не махровое мещанство. Конечно, куда бедным мишкам
до изделий масскульта, поклонение которым ныне «изобличает
художественную натуру», как ядовито писал поэт-сатириконец
П. Потемкин о новом, декадентском вкусе, насаждавшемся в быт
начала века. Сегодня не того ли сорта поветрие распихивает
повсюду поделки поп-арта, куда более нелепые, чем не^ццные
мишки,— в провинциальные и столичные кинотеатры, убогие
кафе и т. д. Как-то неуютно без Шишкина, ведь без него,
пожалуй, миллионы людей вряд ли увидят такое щедрое и ра-
достное утро в сосновом лесу... Тема эта не осталась без внима-
ния и настоящих поэтов. Припомним хотя бы «Спорную реплику»
Бориса Примерова с искусствоведом «в джинсах, на высоких каб-
лучках» :
Словеса прилипли, как зараза,
Брошенные девочкой за так:
«Шишкинский пейзаж с холстом Пикассо
Не идет в сравнение никак...»
И поэт предлагает: «побывайте в шишкинском лесу». «Там
такая спорится работа, Что она дурманом всех цветов, Как меда-
ми золотые соты, Наполняет сердце до краев».
Василию Федорову выпало подводить афористичные итоги
этого спора. И помогла ему в этом и трехкратная репродукция
«Неизвестной», воспринятая до и вне всяких споров. Поэт взвол-
нован иной догадкой, охвачен высоким, провидческим состоя-
нием. Красавица Крамского:
В Кулундинскую степь не могла не явиться,
Чтобы мы,
Пробиваясь к большой красоте,
На суровом пути не могли заблудиться.
Нас не случай в холодные степи занес,
Мы давно человеческой радостью бредим.
Мы выходим за дверь. Пусть крепчает мороз.
И бушует пурга на дорогах,—
Доедем!
♦ Красивые, Они за нами Пришли из будущих времен» —
и такой гранью блеснула мысль поэта. Он с величайшим почте-
нием, иначе не скажешь, относился к движущей силе красоты в
судьбах человечества. Подобно ученому, отыскивал ее формулы.
По ее проявлениям в реальной жизни угадывал очертания гря-
дущего царства счастья.
Наверное, поэтому красота в стихах Федорова всегда облечена
р плоть, всегда личностна, даже если речь идет о явлениях при-
роды.
В поэзии Федорова много цветов, о которых поэт пишет с не-
скрываемым трепетным умилением и... восхищенным уважением.
Его душа умела говорить на языке цветов — вспомним хотя бы
преображение горестей в красочное многоцветье. Грудью вставал
он против опошления поэзии цветов в безвкусных халтурных
строчках. А убийственная сила пошлости способна на многое.
Редкий поэт отважится поднять те же поистине заплеванные, за-
гаженные ландыши, по которым катком прошлась «бессмертная
пошлость» похабной песенки с красивым названием. Федоров
отметает все ханжеские соображения. Он пишет о ландышах:
«— Пахнут,— сказала,— и лугом, и лесом, И холодком Наших
с тобой отношений». И робкой красотой ожил, зацвел в наших
душах весенний цвет. А красавица белая роза в стихах Федорова
успела и влюбить в себя поэта, и... охладить своим бесстрастным
величием. На что ни укажет поэт, все раскрывается нам дорогой
и близкой стороной, душа и явления мира возвышаются:
Сосны
Загнаны во дворики.
Но спасибо высоте,
Потому что все заборики
По колено красоте.
От городских дворов к луговым цветам, к задумчивому лесу,
к схожести природы с человеческой судьбой, к очеловечиванию
пейзажа:
Лесная речка меж стволов блеснула,
Я вижу игры волн, давно ручных,
И берега крутые, словно скулы
Сибиряка,
На выгибах речных,—
в просторном и добром общежитии земли поэт чувствует себя
своим, еще явственнее ощущая при этом собственную, ничему не
враждебную особость, красоту свою как человека, земного жителя,
которого тоже, случается, принимают в колонном зале леса. Это
великое чудо — избежать малейшего бытовизма в современном,
далеком от поэтичности быте и из собственной и нашей жизни
неустанно творить и творить волшебство. Это поэзия.
И вдруг близкое оборачивается давним и незнакомым, словно
века, расступаясь, впускают поэта в свой круг:
И видел я незримое доселе:
Над головой моей издалека,
Похожие на древних птиц,
Летели
Напуганные чем-то облака.
И в знакомом, привычном —весть о безграничности мира.
Даже по бегу облаков сердце угадывает некое обширное событие,
происшествие — из тех, что неустанно свершаются в природе. Ухо
словно бы слышит тяжелое хлопанье крыльев древних птиц...
Вообразим вслед за поэтом это зачарованное видение — простор,
безлюдье, обступившую душу древность, напуганных неведомо
кем птиц... Летят облака... Перед нами прекрасное художествен-
ное полотно. Чувством поэта в неведомое внесено гармоническое
начало, внесена красота. Поэтом проделана та самая работа,
о которой он оставил ценный отзыв: «Простор требует памяти
и воображения. Его надо заполнять работой ума и сердца. Бездна
тем и страшна, что заполнить ее нечем». Заполненный памятью
и воображением простор очеловечивается, становится своим, не
пугающим, не сковывающим. И мы свежее и полнее обживаемся
в окоеме земном, входим в громаду времени и чувствуем себя
там высоко, вольно, выпускаем на свободу свое чувство про-
странства, полета, даже страх и робость свои... И только тогда
рождается восторг перед бытием, в сердце рождается красота.
И мы увлечены поэтом в ее созерцании: «Они спешили, Изнизу
горя, Как будто серо-пепельные крылья, Им обожгла высокая
заря!» И дальше: «А по земле, неся с собой прохладу, Хлеба
и травы делая темней, Еще тревожней пробегало стадо, Причуд-
ливое стадо их теней...» В великолепном нагнетании впечатле-
ния древности — свежей и юной древности земли, поэт приготов-
ляет нас к прекрасному явлению человека: «Казалось, не был
мир еще распознан И, смутный, ждал рожденья моего». Незамет-
но, естественно и словно бы внезапно ярко сам поэт, его осознан-
ное «я» оказывается в средоточии векового пейзажа, обретшего
смысл и устремленность:
Казалось,
Все, что есть под небесами,
Я должен был
Обжить и обогреть...
Так, средствами поэзии, прекрасного, не выходя за пределы
художественности, поэт совершил свое открытие мира. «Человек
подлинно талантливый,— говорил Гёте,— от природы обладает
чувством формы, пропорций, цвета... Прежде всего ему не изме-
няет чувство телесности и уменье делать телесное осязаемым бла-
годаря соответствующему освещению». Федоров, как истинный
художник, высветил картину мира до осязаемой явственности.
И тем принял участие в сотворении его, в преобразовании. Такая
сила страшна, если она направлена на самовозвеличивание, на
«покорение». Она же — величайшее благо, если служит добру.
Ведь только в таком просторном самопроявлении человек может
пожелать вступить в плодотворный, продуктивный (это понятие,
применительно к творческому самопроявлению человека, ввел
Гёте) разговор с природой, пространством-временем, Вселенной.
Именно в таком образе предстает перед нами поэт. Это его
рабочее состояние — глубокой сосредоточенности и одновременно
естественного, страстного сопереживания свершающемуся в мире.
Объясняя свое мироощущение языком поэзии, он и сам словно бы
ждет ответного слова, отыскивает внятное в языке природы, в ее
«говорящих» приметах. «Я не люблю немые реки, Я говорливые
люблю...» Он вопрошает светила: «Какие солнечные пятна влияют
на мою судьбу?..» Потому что «Задолго до премудрой силы, Ле-
тящей от земных границ, Моя душа уже ловила Поток космиче-
ских частиц». Интересно, что этот медленный подъем, это вели-
чественное вхождение в космические измерения идет в поэзии
Федорова как бы через малое: солнечные пятна, космические
частицы; свою связь со Вселенной он подтверждает тем, что «при
каждом солнечном затменье кричат тревожно петухи...». Вхожде-
ние, не требующее от человека чего-то сверх его возможностей,
чего-то нечеловеческого. Космос не вне и над, а в сердце, и серд-
це всегда знало об этом. На это знание и опирается поэт в рабо-
те духа и воображения. В его художественном мире свершается-
таки выход в космос, рождение «человека космического» — в фан-
тастической картине «суда на Веге» в поэме «Седьмое небо».
«О, сын Земли! Мы судим чистотой! О, сын Земли! Мы судим
красотою!»
Космос, по Федорову,— возведение лада. А там, где неладно,—
вступает в права суд по законам красоты.
Философская мысль входит в сюжет поэмы «Седьмое небо».
А ведь главный герой ее, Василий Горин,— простой человек.
Автор наделил его во многом своей трудовой и нравственной био-
графией, своим голосом. Но это самостоятельный, живущий соб-
ственной жизнью герой поэмы. Он самостоятельно познает тра-
гическую неладность в жизни, в запутанных человеческих отно-
шениях, темных побуждениях душ, ведущих ко лжи, предатель-
ству, крушениям. Неладное принимает мировой размах, обруши-
ваясь войной. Неладное проникает, разрушая, в мечты и победы.
И все это — нагрузка на одно-единственное сердце. Безусловно,
нагрузка ложится на сердце каждого человека, но по-настоящему
чувствовать ее может только доброе, отзывчивое сердце. Таков
Василий Горин. Его сердце вступает в борения, потому что наде-
лено тягой ко вселенской гармонии и знанием о ней.
Образ Василия Горина был замечен критикой и отнесен к
числу незаурядных положительных образов современной литера-
туры. В «лауреатском» издании поэмы критик В. Панков дал ему
такое истолкование: «Он — удача поэмы. Василия Горина ви-
дишь, чувствуешь, понимаешь, вовлекаешься в борения его духов-
ного мира. Это не просто декларировано — в действительности он
романтичен, чист сердцем. Мысли о вечном, о гармонии и со-
вершенстве мира органичны для него: «Кто хоть однажды был
крылатым, приписан к небу навсегда».
Не переставая быть открыто романтичным, герой поэмы вместе
с тем земной, сегодняшний, не исключительный человек. Он ма-
стеровой с натруженными ладонями, он радостно идет по родной
аемле, отдавая ей полностью свое горячее сердце».
Этот привлекательный образ и создан поэтом для разреше-
ния философских задач. Именно Василий Горин попадает на
Вегу, подвергается суду чистотой и красотой. Страшному суду.
Отныне он обречен на вечную мечту и тоску, обречен звать и
искать красавицу Звездану, ибо только в любви к ней возможно
для него осуществление вселенского лада. Возможно ббретение
космоса. Почему именно он осужден на такое богатырское испы-
тание? Ответ один — как достойнейший, а достойнейший потому,
что душа его крылата. Его суть — полет и высота.
К седьмому небу счастья он стремился унести первую свою
любовь — Марьяну:
Лети, не бойся!
Мной хранимую,
Тебя, тебя, мою красу,
Тебя, тебя, мою любимую,
В Седьмое небо унесу.
Тебя, травиночку медвяную,
Туда, где воздух свеж й тих,
Я унесу, мою желанную,
От всех соперников земных.
Самолет несовершенной конструкции потерпел аварию, влюб-
ленные рухнули наземь, что стало лишь началом в цепи ката-
строф, разрушивших возможность земного счастья. Немало их,
сил зла, вмешалось в судьбы людей и страны, ибо герои поэмы
и есть воплощение жизни страны в ее внешних событиях и духов-
ном осмыслении. Русский человек своей эпохи, Василий Горин,
достигает и определяет собой границы достигнутого в пере-
устройстве мира. Но еще более — того, что могло, должно быть
достигнуто, а главное, из каких побуждений, с какими дальними
целями.
Вас. Федоров еще писал свое «Седьмое небо», когда взлетел
Юрий Гагарин. Совпало так, что поэт, искавший сюжетного разре-
шения одной из глав, закончил ее строками, обращенными к пер-
вому космонавту. Глава была отдельно опубликована в «Огоньке»
в те же дни. По-детски радовался поэт и никогда не уставал
вспоминать об этом скрещении поэзии и жизни. Однако полет
Гагарина отнюдь не повернул литературную биографию Федорова»
Вас. Федоров не стал, так сказать, присяжным космической темы.
Он остался при своей теме — чудесного вхождения земного, иду-
щего по земным дорогам, в космос.
Поэма «Седьмое небо» продолжилась поступками героев. Свой
рывок в высоту дважды свершает Марьяна: в первый раз —
когда прибегает к Василию, чтобы остаться насовсем, в пору его
отверженности, как брата «врага народа», во второй — когда от-
казывается от счастья с ним среди невозвратимых утрат. Горин
принимает этот «суд чистотой»:
Лишь звезды!
Ветер на стене
Качал кленовые побеги.
И стало смутно, как во сне,
Нездешне стало,
Как на Веге.
Порывом в лоно Вселенной увлекло в предсмертные минуты
и друга-врага-соперника Василия — Бориса. Раненный, он от вра-
жеской бомбежки пополз не в низину, как другие, «А он на
холм у-уя холм на холм»...
Он полз на холм,
Где над пожаром,
Кроваво-красное сквозь дым,
Лежало солнце детским шаром...
События века предстают под пером поэта трагической мисте-
рией, в конечном замысле которой — всеобщее преображение на
пути к звездам. Поэма заканчивается радостной приметой: «Лю-
дей крылатых стало больше!»
«Седьмое небо» принято определять поэмой романтической,
во всяком случае, с большой долей романтического. Думается,
что это не так. В дневниках Л. Ф. Федоровой запечатлен такой
этап работы над поэмой:
«Где-то числа 23-го июля В. окончил свой огромный труд —
«Седьмое небо». Он писал его лет семь... Эпилог прощаний дался
ему тяжело...
В последнюю ночь написания поэмы, на хуторе, он вошел ко
мне в комнату и сказал:
— Да, тяжеленько таскать кирпичи на «седьмой этаж»...
Поэма поднялась высоко, окончить ее нужно на высшем уровне;
чем выше, тем труднее».
Как видим, сам поэт в работе своей ощущал себя не космо-
навтом, а зодчим. Он строил космос — в восхождении.
«Зло изощрялось в хитрости, в коварстве — В искусстве доб-
ром изощрялся он». Изощрения гения — вобрать в свои творения
красоту.
Все это взял он,
Как пчела нектар,
Как листья свет,
Как темный корень влагу...
Простая и гордая судьба Бетховена — это подвиг, возвращаю-
щий миру красоту.
Всю жизнь Федоров поклонялся искусству. Этому средоточию
спасенной красоты. Школе высшего смысла жизни, зовущего
к деянию. Изреченной энергии космоса. Он сам был работник
красоты, оттого слышней и ощутимей других знал о ее влиянии
и мощи.
Оттого же поэт во многом был безоружнёй других перед
некрасивостью жизни и недобрых чувств. Удивительно, но уже
в начале литературного пути недоброжелателям удалось нащупать
это «уязвимое место» поэта. Автора «Лирической трилогии» об-
винили в эстетстве! Василий Дмитриевич вспоминал: «Из всего
этого можно было раздуть черт знает что, но Савва (Кожевни-
ков.— И. Ш.) посмотрел на меня — на мои разбитые сапоги, на
залатанные брюки, на загрубелые руки — и всхлипнул смехом:
— Васька эстет!
И стало смешно, что я, приходящий с завода, оказался в
организации единственным эстетом».
«Эстет», как известно, слово бранное. Но Федоров — как это
и было свойственно его натуре — не отмахнулся в страхе от
чреватой бедами клички, а, напротив, надолго, на всю жизнь,
приковался к познанию эстетического в его сути и действенном
значении.
Не обрели лада герои и героини поэзии Вас. Федорова в
«прекрасном и яростном» настоящем. Он словно бы не умел сча-
стливо соединить влюбленных — ни в «Седьмом небе», ни в «Зо-
лотой жиле», ни в «Женитьбе Дон Жуана», ни в любовной своей
лирике. Не сумел оберечь красоту Наташи Граевой. Самой сча-
стливой красавицей у него осталась, наверное, «Неизвестная»
Крамского.
Федоров — трагический поэт, хотя это далеко не явно. Жаж-
да счастья в его творчестве преобладает, влияя на основной тон,
колорит его слова. Прочно лег на слово поэта отсвет великого
свершенного — в нравственных устоях и героической истории на-
рода, в мировой мысли и культуре. Гений народный, великие
творения осеняли его труд. Он жил, чувствовал и творил с Пуш-
киным, Есениным, Леонардо, Тицианом, Рафаэлем, Бетховеном...
Думая о них, постигал, как восполнять слепые и жестокие утра-
ты жизненной красоты. О Бетховене: «Он счастья ждал...»
В поэме о композиторе Федоров словно бы рассказывает нам
музыку Бетховена, восхождение гения к природной гармонии,
созидание им космоса. Велика и сердечна музыка Бетховена —
«И мир его встречал Слезами и восторгом Очищенья...»—она
движет сердцами людскими, как горами, как звездами. Но и
этот высочайший лад подвержен катастрофам, как подвержен им
его творец: измена, глухота, одиночество... Поэту открывается
печальная истина, словно услышанная им бетховенская дума:
«...я ошибся, Лишь только потому, что в нетерпенье Не соразме-
рил голоса стихий...»
Людское зло
Я изгонял громами,
Людской порок
Я изгонял огнями...
Может быть, Вас. Федоров порой слишком нажимал на слово
«красота», заставляя соотечественников встречать его в своих
стихах тогда, когда им было в общем-то не до красоты. Может
быть, тем самым он давал против себя козырь в руки недругов.
Впрямь есть некая беззащитная противоречивость в образе су-
рового Мужчины, поэта-борца — и вдруг еще и певца красо-
ты!
Впрочем, поэт выбивал этот козырь из чужих рук собственным
веселым «чистосердечным раскаянием»:
Ну как же не споткнуться было,
Когда с мечтой навеселе
Душа под звездами парила,
А сам ходил я по земле.
Но пусть лирический образ поэта в чем-то действительно оста-
ется незащищенным — в этом тоже его человеческое обаяние.
Зато поэзия его надежно защищена созданными им образами
красоты, в свою очередь надежно охраняющими души сограждан
от зла и скверны.
Поэзия Вас. Федорова прекрасна и одухотворенными пейзажа-
ми, человеческими лицами, огнем созидания, и чистотой, силой,
окрыленностью духа. Читая Федорова, мы постигаем безобман-
ную, сильную, алмазно прочную красоту. Постигаем ее в риско-
вой остроте и во влекущей ласковости, в умилительной хруп-
кости, в душевном веселье, сердечном жаре и молитвенном покло-
нении. И — что редкостно — постигаем в ней и через нее лелею-
щую нас прочность самой жизненной ткани. Наитончайшие и
наипрочнейшие ее нити, которыми мы связаны с бытием.
Материнская нить:
В нас, сыновьях, до сладостного пенья
Родимой крови музыка живет,
Услышанная нами до рожденья.
В нас тот же ритм свои побудки бьет,
А перед сном, как бы из дали дальней,
Мать гу же колыбельную поет.
Есть в поэзии Федорова изначально-свершенное, воссоедини-
тельное, гармонично-победное. Выговоренная им тайна красоты —
«музыка родимой крови». От нее мысль и порыв, память о могу-
ществе рода людского, богатство чувств, совесть, долг, сердечное
понимание.
В дневниках Л. Ф. Федоровой сохранилось знаменательное вы-
сказывание поэта:
«Читали статью о Л. Леонове. Леонов сказал, что его предки
смотрят ему в спину.
В. сказал:
— А мои предки смотрят на меня из будущего.
— Почему?
— Они бестелесные, им это легче сделать, чем нам».
Что думал поэт о бытии души и загробной жизни, неизвестно.
«Я жалею, что бога нет»,— вот единственное его религиозное при-
знание. Но вот о «родимой крови» он знал все, даже то, что не
выговорить словами. В минуту слабости и стыда он видит спе-
шащую к нему умершую мать... «Ах, не то говорю! Раз из тьмы
непроглядной Вышла ты, Значит, что-то не так, Значит, что-то со
мною неладно». Вот оно, космическое мироощущение поэта. Не-
ладный разлом в душе и голос связующей, упорядочивающей бы-
тие крови... Если мать вышла «из тьмы непроглядной», значит,
поэт всегда это знал, ожидал этого. Видение матери в стихотво-
рении Федорова — родовой в нашей литературе образ. Ближе
всего он, конечно, к есенинскому.
Как бывало,
Спешит налегке,
Пыль метя подолом,
Пригибая березки,
Моя мама...
О мама!
В мужском пиджаке,
Что когда-то старшой
Присылал ей из Томска.
Знакомый русский мотив — вышедшая в ожиданье на дорогу
мать, бедно и старомодно одетая, осененная российским пейза-
жем, родная и прекрасная. Всегда только своя, у Есенина —
постаревшая, у Федорова — молодая, легкая... «Моя мама»...
Привычно развивается проникновенный сюжет, раскрывается сы-
новняя душа, раскрывается в исповеди. Так и здесь, в федоров-
ском стихотворении, звучит главный вопрос, главная тревога:
Ну а если я мир
Не избавил от слез,
Не избавил родных,
То зачем же я, мама?
Ответ — в незатейливой простоте жизни, ее хлопотах, сынов-
них заботах: «Слышишь, мама, в Сибири поют петухи, А тебе
далеко Возвращаться обратно...»
МАРЬЕВКА
«Шла война. Иногда я вырывался с завода, чтобы посидеть
на писательском «понедельнике» и послушать умные речи. Об-
суждали на одном из «понедельников» и мои стихи. Савва Ели-
зарович стал после этого ко мне внимательней, но все еще со
стороны. Мне кажется, наше сближение началось после прочи-
танного мной стихотворения о родной деревне, которое заканчи-
валось словами:
— Откуда он? —
И скажут им в ответ:
— Я марьевский и поступью и родом!
Позднее он всегда рекомендовал меня этой последней строчкой.
Засмеется скрипучим, но приятно скрипучим, смехом и скажет:
«Он марьевский и поступью и родом!» Ему очень нравилось, что
я люблю свою деревню, помню ее людей, рассказываю о них
смешные, иногда грустные истории».
Заветный пласт биографии поэта связан с деревней, пласт кор-
невой. Из этого пласта шли земные токи по его поэтическому
древу. Они побуждали поэта размышлять о могучем и героиче-
ском в человеческой природе. «Марьевский поступью», поэт освоил
богатырскую поступь былого российской, сибирской деревни.
Его раннее произведение, «Марьевская летопись», еще застала
деревню в ее исторической жизненной силе и надежде на под-
спорье цивилизации. Вот строки о комбайне:
Ему легко,
Ему просторно?
И, чувствуя земную дрожь,
Волнуясь, перед ним покорно
Склоняется густая рожь.
Но сильный, торжествующий пейзаж застигнут поэтом уже
на излете. Комбайн — и везущие возы сена коровы, на работах
все больше женщины... Деревня, подкошенная войной, деревня
за шаг до крушения.
Для уехавших распад деревенской жизни протекал незаметно,
исподволь; многого не замечали, о многом не слышали. О многом
же не позволено было говорить и печатать. Редко кто прорывал-
ся с гласным высказыванием горьких истин. Одним из первых
был Вас. Федоров с его стихотворением «Хозяйка», встретившим
трудности при публикации.
«Хозяйка» очертила круг основных проблем, более того, в ней
дан обширный социально-исторический срез жизни страны.
В стихотворении поэт приезжает навестить деревню, родню.
На пути к ней его охватывают раздумья:
Напомнили мне стебли-травы,
Напомнил голубой цветок,
Что я хотел ей громкой славы.
Хотел.
И сделал все, что мог.
Другой деревни нет известней
Ни по соседству, ни вдали.
Она заучена, как песня,
Поэтами моей земли.
Именно здесь, в родных краях, поэт в первый и единственный
раз говорит о своей славе, гордится собой, потому что сумел
прославить то, чему обязан с рождения своей сутью и «по-
ступью». Хмельным восторгом победы словно бы вот-вот закру-
жится голова, и в этом нет ничего суетного, неприятного. Это
самая законная и чистая, вздымающая радость.
Вместо этого — «томительная виноватость В груди отравой
разлилась».
Виноватость и уныние охватывают поэта от известий о настоя-
щем прославленной им деревни, «с унылой жалобой сестер»...
Что жизнь в деревне
Стала плоше,
Что хлеб попрел,
Раздельно скошен,
Что в роковом ряду имен
Их председатель вновь сменен...
Эти строки — рефрен стихотворения. К ним прибавляется вое*
поминание о том, как сам поэт еще в свои Полудетские годы уже
был сельским агитатором. И оно входит в вину. «Что нет в моей
деревне счастья, В тот год обещанного мной». Какое удивитель-
ное признание: он, мальчишка-агитатор, обещал землякам сча-
стье и... не дал его. Совершенно неожиданным светом высвечи-
вается эпоха, в которой грядущее блаженство пророчествуется
детскими устами. Да и одна ли она у нас! Молодость готовила
революцию, молодость свершала ее, молодость сегодня, сильно
разочаровавшись в комсомоле, вовсю агитирует за «неформаль-
ный» путь страны. О чем кричат, о чем вещают? Об этом
знает, конечно, кто-то постарше, а молодежь уже в немалой сте-
пени пущена на агитку. Вас. Федоров воссоздал эту историческую
ситуацию во многих ракурсах, но главная ценность его свидетель-
ства в том, что события предстают как история человеческой
жизни, вбирают этапы внутреннего и общественного развития
человека. Не каждому дано обозреть их в органическом един-
стве, а тем более сложно извлечь мудрый урок из противоречи-
вого, рвущего душу опыта. Невозможно разобраться в самом себе
вне какой-то реальной опоры в действительности.
Поэт нашел эту опору — в ровеснице-землячке, не уезжавшей
из деревни. Она-то и заставила его увидеть исходную и вечную
иерархию жизненных ценностей, истинный, гармонический смысл
гражданственно-социального бытия. Его собеседница Авдотья вро-
де бы безгласный и безответный исполнитель воли далеких от
нее внешних сил, управляющих деревней заглазно, за нее ре-
шающих, какой ей быть; она винтик в механизме, который мож-
но растрясти и так и эдак; из нее сегодня соблазнительно было
бы вылепить образ жертвы колхозного строя... Но поэт доби-
рается до главной сути и испытывает потрясение.
А я-то думал, как зазнайка,
Что в чем-то виноватым был.
Она судила,
Как хозяйка
Своей земли,
Своей судьбы.
Здесь, наконец, поэт увидел свою роковую, судьбоносную
ошибку: он, «агитатор-главарь», страна проглядели исходное на-
чало всех перемен и перестроек. Судили со стороны, засоряли
наносным то поле народное, у которого был, есть и должен быть
всегда хозяин. Федоров увидел Хозяйку. «Я шел, виновный до
конца, Не в роли юного пророка, А в долге зрелого бойца». Мо-
жет, тогда и началась перестройка русской жизни, уже освещен-
ная истиной, возрожденной поэтом?
Образ Авдотьи поэт создал в неразрывном единстве с приро-
дой, вековыми крестьянскими хлопотами. Вернее, даже не создал,
а, словно величайшую ценность культуры, подобно археологу,
бережно извлек из глубин забвения: «Ладонь, шершавая с боков,
Была как склеенная чаша Из темных, мелких черепков». Далее —
новый художественный штрих. Лежащая на этой ладони-амфоре
земляника словно бы на ней и вызрела,— продолжает поэт. Да-
лее— опять новый образный виток: «На миг замолодели очи,
Расцвел и выцвел синий мак...» — словно откликается изыскан-
ный «Мир искусства». Природа, искусство, творческое начало
в его наиэстетических формах призваны воссоздать образ кре-
стьянки, советской колхозницы, земной Женщины, хозяйки зем-
ли. Но эстетическое мертво без милого, близкого, и поэт вносит
в полотно последний штрих: «И, пахнущая земляникой, Пото-
ропилась за телком». Если эта поэтическая живопись — соц-
реализм, то и впрямь он высшее художественное направление.
Поэт добивается той красоты, в которой раскрывается душа и
пророчествует о своей непобедимости.
Как в судьбе Наташи Граевой Федоров увидел подвиг, так
в образе Авдотьи он увидел богатырскую стать. Взлелеянную мо-
гучим былым, поколениями предков.
Былое Федоров носил в себе как потомок крепкого рода, из-
вечных российских богатырей и героинь. В одном из стихотворе-
ний поэт попытался проследить, когда и откуда род его появился
на сибирской земле, смутно припомнил пеших крестьянских пер-
вопроходцев, их путь с Волги... Сибирь никогда не утрачивала
древних родовых нитей с прародительскими краями. Поэт вспо-
минает о том, что была у них родня и в Киеве. Вообще он от-
четливо ощущал свой единый русский корень. И все-таки исто-
рию рода, происхождение свое он исчисляет по Сибири. Его ро-
довым эпосом стала поэма «Золотая жила».
Поэма эта, очевидно, «ностальгическая». Едва ли и не в этом
тоже Федоров положил начало той литературе воспоминаний о де-
ревне, что сыграла такую важную роль в умонастроениях об-
щества. Поэт угадал острейшую необходимость обращения к тому
сильному, здоровому, богатому жизнью, буйными порывами, не*
растраченными запасами души, что должно было стать опорой
современности. И, в свою очередь, должно было быть спасено от
окончательного истребления и забвения.
В автобиографической прозе Федоров вспомнил своих богаты-
рей — дедов и прадедов Леонтия, Тимофея, Харитона. По сохра-
нившемуся в детской памяти образу Тимофея — сына Леонтия —
«я представлял деда Харитона, о трагической любви которого
мной написана поэма «Золотая жила», что избавляет меня те-
перь от подробного разговора о нем». Замечательно и характерно
то, что автобиографические воспоминания, размышления о своей
родословной и литературное произведение в представлении само-
го поэта, да и на самом деле,— в едином ряду, обладают одина-
ковой степенью жизненной достоверности, а выходит, и сте-
пенью художественного воздействия. Это, пожалуй, единствен-
ный случай, когда поэт отказывается от работы своей необычайно
яркой фантазии. (Хотя, впрочем, в эпизоде схватки героев с бы-
ком он сравнивает сибирский быт с древнегреческим.) Вообще
словно бы отказывается от поэтического преображения реаль-
ности. Уступает место поэзии самой жизни.
Между тем быт, повадки героев, и даже облик, взращенные
окружающей природой и традицией, имеют в поэме свои литера-
турные, традиционно сибирские корни. В поэме силен дух и
ершовского «Конька-Горбунка», и бажовских уральских сказов,
и, может быть, Мамина-Сибиряка, Шишкова, да, наверное, и мно-
гих сибирских писателей, школу которых он проходил естествен-
но и неприметно. В общем — удалой дух Сибири. Молодой Ха-
ритон, играющий в кузне молотом:
У него в руках железо пело,
У него от жаркого труда
На лице румяном накипела
Черная с рыжинкой борода.
Свободная, размашистая воля в труде, в избытке силы, в пос-
тупках, как неразумных, так и вынужденных жестоким законом
обстоятельств,— в любви, в выборе судьбы — видна в Харитоне,
в его друге Назаре, даже в таинственно-тихой Глаше... Мы чи-
таем про богатырские забавы и яростно-хмельную любовь, про
по-сибирски крутой уход в немеренную даль, про бесповорот-
ность жизненных решений. Про то, что
Мир огромен.
Как под низкой тучей,
Что черна была и тяжела,
Шла Глафира по тайге дремучей,
К Харитону шла —
И не дошла...
Даже гибель героев, так и не соединившихся в счастье, не
воспринимается трагически. Надо всем — богатырская, побед-
ная стихия.
В стихах Федорова сибирский простор, по его определению,
наполнен работой ума и сердца, памяти и воображения. Его Си-
бирь дана в подробностях, в плотной, обступающей человека
среде. Вроде бы и не встретить в федоровских пейзажах ожидае-
мой неоглядности. У него как раз все «оглядно». Даже словно
бы «пригнано по человеку». Но вопрос, по какому человеку, по
какому взгляду... В «Седьмом небе» солдаты-сибиряки едут на
войну и видят «всю Россию»:
Река...
Тайга...
Деревня за пригорком...
Опять тайга...
Вот полоса жнивья...
Вот Иверка...
Вот станция Ижморка...
Вот заблестела
Реченька моя...
Подробности родной земли поэт вбирает в дороге, в долги
переездах. И, вбирая их, насыщая ими взгляд и душу, сам ста
новится простором, краем с его деревнями и городами, уже в са-
мом себе узнавая и открывая людям Сибирь.
В Федорове крупны, объемны непосредственные душевные
движения, образные приметы. Так же непосредственно и восйри-
нимается то, что он — большой, властно притягательный, гром*
кий, сибирский... Сибирь говорит в поэте, когда он пишет:
Мир дремучий,
Мир такой горючий,
И огонь то низок, то высок,
Что не отличить,
Где дым, где туча,
Где зола,
А где речной песок.
Весь мир вовлечен в душевную замять поэта, участвует в его
смятении и тревоге. Ненужное это поэту состояние, он жаждет
избавиться от него — в таком непосредственном порыве:
В эту мировую непогоду
Мне бы отряхнуться
Добела —
Так, как лебедь пасмурную воду
Стряхивает с белого крыла.
Сильное движение.
А ведь стихотворение — всего лишь легкий поэтический
штрих в творчестве Федорова. Оно, пожалуй, и не принадлежит
к заметным его произведениям. Скажем прямо, у другого автора
этот шедевр кочевал бы из сборника в сборник,' был бы предме-
том гордости. У Федорова — заметка на полях больших творе-
ний. Как бы даже самоперепев: «Юного, меня легко когда-то
Поднимала в небо красота». Но вчитаемся в смысл жалобы поэта.
Что с ним? Усталость? Да, тяжесть непосильная гнетет его кры-
ло: «Слишком много В наших водоемах Накопилось всяческой
смолы». И усталость свою поэт ощущает как усталость природы,
страны, мира. Тут ведь и впрямь жалоба поэта — жалоба лебедя,
жалоба природы, жалоба крылатого человека. Словно бы он и не
может различить, где он сам, где мир. Они — одно.
Такое «единочувствие» с миром — примета лирического по-
черка Федорова, его лица необщее выраженье. Иногда поэт
словно бы дивится такому своему « просто рночувствию», при-
дается: «Сместилось все в сознании моем...»
Как будто брежу дальними огнями
И в полушубке стареньком своем
Шагаю за скрипучими санями.
Память детства, родной стороны...
Вновь мерзну,
А дорога далека,
Сугробам белым нет конца и краю.
На родине моей
Повыпали снега,
Я их люблю,
За что — и сам не знаю.
Сквозь годы и дали мерещится снег, тело охватывает холод,
оживает скрип саней — тонкое лирическое состояние, мечтатель-
ная греза, элегичность... Словно бы тихое, полудремное трепе-
тание поэзии неясного чувства, какой-то родной сказки... И вот
в это чувство, такое интимно-личное, на равных входит безбреж-
ный простор, в нем живут земля и небо.
Родная Марьевка одарила своего сына необъятной далью
чувств. Увлекла в трудный поиск судьбы, научила осилить испы-
тания времени. И позвала обратно.
Василий Федоров мучительно хотел стать крестьянским поэ-
том. И действительно стал им — в заводском цехе, в техникуме,
институте, на летном поле, в столице, в поездках по миру.
Кто из русских людей не крестьянских кровей? Когда горя-
щая в гражданских битвах, в потрясениях, в разоре российская
деревня выбрасывала своих сыновей в города, она тем самым
спасала себя, готовила свое продолжение. Крестьянская Россия
стала армией, интеллигенцией, партией и правительством, рабо-
чим классом, технократическими деятелями ноосферы — и, споря
сама с собой, продолжая губить себя, взошла русскими поэтами
нашего — в широком смысле — времени. Все это можно про-
следить на судьбе одного человека. Разве чудо, что именно
такая судьба породила Поэта? Как же Федоров не крестьянский
поэт...
Ему предстояло сделать выбор. Как будто сказку о витязе на
распутье рассказывает поэт. Он взлетал в небо к звездам, плыл
в море. И все стихии твердили ему: возвращайся, мы тебя не
оставим. «Я — плоть и кость родной земли, Вошел по грудь
в разлив ячменный». Да, слезы поэта были земными, слезы
крестьянской доли: «Их смывает крутыми дождями На горячий
сухой чернозем».
Возвращение было поэтическим. Для Федорова оно должно
было стать и реально-житейским, ибо в стихах он проживал
свою подлинную жизнь. Русский поэт должен вернуться в родную
деревню, в родное гнездо,— никогда никому из них не удава-
лось порвать с ним, забыть его в той глубине, из которой и исхо-
дит поэзия. И никому, никому еще не удавалось это осуществить!
«Я вернусь...» — писал Есенин, потому что только в Константино-
ве он был дома. Может быть, нелепая догадка, но не потому ли
он так и не обзавелся постоянным жильем в обеих столицах?
Твардовский даже на просторах Сибири искал отцовскую смолен-
скую кузню. Если вспомнить, с какой трагической, жестокой
яростью рвал он свои родовые связи, то эта тяга к отчему дому
предстает поистине непересиливаемой силой. Значит, и он дол-
жен был жить и окончить свои дни дома. Вовсе бездомный си-
рота Рубцов в своих стихах всегда жил в деревне. Уж ему-то,
казалось, сам бог велел озаботиться московской пропиской. Он
успел получить квартиру в Вологде, но разве после этого он очу-
тился дома? Вряд ли.
В людской памяти живут неугасимо и благодарно Константи-
ново, деревня Никола, Смоленщина Твардовского... Потребность
поклонения любимому поэту не напрасно и не случайно выра-
жается и в поклонении его родине — родине земного преобра-
жения, земле, рождающей чудо. В заветных уголках земли силь-
нее пробуждается чувство России, земли вечного преображения.
Василий Дмитриевич Федоров шел к реальному осуществлению
своего, как русского поэта, бытийного предначертания. В конце
своей насыщенной событиями и краями жизни он выстроил себе
свой собственный дом в Марьевке и все больше времени проводил
на родине, как бы заново вживаясь в местный быт, словно бы
готовясь осесть там насовсем. Этого не случилось, поэт умер
в Ессентуках и похоронен в Москве. Но дом в Марьевке стал
продолжением его земного пребывания. К Федорову идут именно
туда.
Дом поэта стоит на крутой Назаркиной горе, видный изда-
лека. Это не хоромы — выстроенный в годы наивысшего мате-
риального благополучия, на лауреатские деньги, он поистине ле-
пился как гнездо, созидался как мечта о настоящей милой
жизни в ладу с землей, родней, земляками, в ладу с изначаль-
ным земным назначением человека. В какой-то мере это, конечно,
дом-мечта. Не рачительный хозяин возводил его, а — рачитель-
ный поэт.
Многое в доме сделано своими руками. По отзыву Л. Ф. Фе-
доровой, Василий Дмитриевич владел всеми исконно крестьянски-
ми ремеслами, особенно хорошо плотничал. Это и неудивительно.
<Детству и отрочеству я обязан многими впечатлениями, которые
в моей жизни потом имели большое значение. Впрочем, такого
понятия, как отрочество, у нас в деревне вовсе не было. Из дет-
ства мы, деревенские мальчишки, перескакивали прямо в юность.
А до скачка успевали пройти добрую школу труда. Мне довелось
боронить, пахать, вить веревки, работать колхозным водовозом,
учетчиком МТФ, младшим счетоводом, кассиром колхоза, помощ-
ником бригадира и даже... золотоискателем». Заметим, Федоров
вспоминает здесь о профессиях, о занятиях, за которые платили
деньги, так сказать, общественно значимых. И не упоминает
вовсе о том, что он умел пасти коней, владеть топором и многое,
многое другое, из чего складывается деревенский обиход. Это
само собой для него разумелось.
Какое отличие от его отношений с техникой! Приобретенный
в Марьевке мотоцикл «Урал» постоянно приковывает его внима-
ние: он то капризничает, то скорость не ту дает, то требует регу-
лировки, продувки и т. д. По воспоминаниям Л. Ф. Федоровой,
не слишком ладил поэт с техникой. Вроде бы странно: работал
на заводах, принадлежал к технической интеллигенции, даже на
самолетах летал. Имел техническое воображение, легко читал
чертежи, был хорошим мастером. И, наверное, в детстве он был
хорошим кассиром и счетоводом, хозяйственным бригадиром.
Вообще представить Федорова плохим работником невозможно;
против этого свидетельствует вся его судьба. И все же с техникой
поэт не был в близком родстве: крестьянская закваска. Но вспом-
ним современную сельскую молодежь, которая по земле реже
ходит, чем за рулем сидит. А индустрия наша, поднятая крестьян-
скими руками? Видно, дело тут в природе поэта. Воображением
он еще может сродниться с техникой, а живой плотью нет. Не
шли к поэту от техники жизнетворные токи, поднимающие
сознание величия человека. Вспомним, что в «Седьмом небе» раз-
бивается самолет, несущий влюбленных к счастью. Вспомним в
«Снах поэта» сон «Катастрофа»... С техногенными пейзажами
у Федорова обычно связаны настроения и мотивы крушения,
катастроф.
В себе самом поэт познал невероятную трудность соединения
в гармонии природного и техногенного. Казалось бы, техника —
порождение человека, он без нее уже не может на пути своем
к звездам. Но, повторим, не в технике для поэта величие чело-
века. Подсознательно он уже отказался от ее подспорья на своих
творческих путях. Главной заботой, главной гражданской задачей
поэта стало — оградить, отразить, «отвести» от человечества-при-
роды «все несовершенство мира», умножаемое им же, человече-
ством.
Меня охватывает страх.
Небрежно к собственному дому,
Ты к счастью
Не пришло земному,
Что ж ищешь ты
В других мирах?
Для далекого потомка строил Федоров свой дом на Назарки-
ной горе.
Подумаем еще раз — до чего же трудно русскому поэту по-
селиться у себя дома! Из дому гонит все — пробужденный дар
й тяга к знаниям, необходимость утверждения своего имени,
{дознания мира, стремление оказаться в средоточии времени.
А разве не гнала нужда, неудовлетворенность окружающим бы-
Огом — не только материальная, но и психологическая, социаль-
ная, скажем прямо? Возвращение же словно «невозможно воа-
Можное».
Без деревни, без природы русские поэты и творчески долго не
выдерживали. Потребность писательства гнала и Федорова из
общежитий и коммуналок городских к живой природной среде.
В Сибири, особенно в те далекие годы, это было проще. Вспом-
ним, в «Седьмом небе» герой в смутные свои часы шел на берег
Ангары, еще не укрощенной Братской ГЭС. Это, без сомнения.
Автобиографический штрих. А в Москве, в студенческие годы,
А первые годы литературной и семейной жизни, тоска по природе.
деревенскому окружению усилилась многократно. С первых же
небогатых гонораров поэт ищет пристанище в Подмосковье. Сна-
чала была деревня Заднее Поле в Покровском районе на границе
Московской и Владимирской областей. Купили хутор Кержач,
что на реке Кержач. В этом доме бывал поэт В. Солоухин. Не
там ли зародился замысел его «Владимирских проселков»? Но
там Федоровы не прижились. Позднее появился другой дом —
подмосковный Гаврилов Хутор. И его поэт обустраивал своими
руками. На Гавриловом Хуторе написано много стихов, там
была завершена поэма «Седьмое небо». Деревенский дом долгие
годы был духовным пристанищем Федорова. Там он посадил
свой сад — страсть сажать леса, выращивать сады была одним
из удивительных свойств личности поэта, сродни поэтическому
призванию.
Характерный эпизод из поры первых литературных опытов
юного автора. О нем Федоров вспомнил в своем слове о Лермон-
тове, позднее напечатанном.
«Писать стихи я начал еще до знакомства с ним, но сейчас
помню одно из моих мальчишеских стихотворений, писанных под
воздействием строк: «На севере диком стоит одиноко...» Мое на-
чиналось так: «На дикой поляне росла одиноко береза с кудрявой
главой...» Дальше рассказывалось, какая печальная участь постиг-
ла эту березку, как стонала она под крестьянским топором».
Откуда у мальчика из притаежного края такая чуткая жалост-
ливость к деревьям, боль за них? Почему он вообще среагировал
именно на это лермонтовское стихотворение? Да потому, конечно,
что не только суровостью и привычкой к выносливости одарила
его деревенская жизнь, но и напоила добротой, в обыденности
едва ли не излишней, но существующей и требующей выхода,
воплощения. Этот выход и сказался в поэте. Как сказалось «бес-
хозное» чувство красоты, подарившее нам образ Наты Граевой»
Василий Дмитриевич тянулся к зверью, возился с собаками»
ладил скворечники... Создавал рукотворные пейзажи:
Душа томилась
По живой природе.
Скосил траву я
В нашем огороде.
Сметал стожишко.
На ольховый стяж
Ворона села —
И уже пейзаж!
В доброй шутке этой нельзя не почувствовать глубокой тоски
по иной живой природе — вольной, изначальной, родной, своей.
Дойти до своего родного, на все стороны света распахнутого
угла в судьбе поэта стало все равно что в сказочной схватке с не-
чистой силой дотянуть, дожить до третьих петухов. Горькое сти-
хотворение... «Из ночи, из тьмы, как из берлоги, Лезет нечисть
отжитых веков. Я боюсь устать, упасть в дороге, Не дождавшись
третьих петухов». И эти стихи о себе — о Земле:
Путь ее
Не легок и не прост.
В распрях доброго
И злого духа
Так и жмется
К частоколу звезд
Со своею древней почесухой.
А у жизни «свои на счастье виды. Через кровь пройдет До
лучших дней...». Может быть, пройдет и через гибель Земли, через
звездные разрухи... Через зло и нечисть, губящие поэта и его
Землю... О, как не хочет с этим примириться душа! «Как же мне
пред нечистью не сдаться, Не чертя спасительных кругов? Как
же мне, не уступив, дождаться Предрассветных третьих пе-
тухов?»
Дома же и стены помогают. Прославленная тобой деревня вы-
стояла-таки в разрухе века, избежала участи «неперспективной»,
влилась в разросшийся совхоз, в котором хоть и меняются на
твоих глазах директора и парторги, но все-таки жизнь дает лю-
дям права на счастье, не обходя земляков.
В гущу деревенской жизни окунулся поэт, строя дом. С. Во-
ронин приводит в своих воспоминаниях подробное письмо к нему
поэта о всех перипетиях строительства. Но не жалобы и раздра-
жение, хотя и вполне понятные волнение и озабоченность, слыш-
ны в рассказах поэта, а радостный азарт. Блещущие озорством
строчки, вроде: «Я знаю жизнь — я строил баню!»—сопровож-г
дают процесс жизнеустроения. Одно нет-нет и кольнет: соседи
называют его дом дачей... Люди есть люди, но в своей
деревне они все-таки чем-то отличные от всех — близкие, понят-
ные, надежные, свои. Даже обиды и урон, наносимые его двору
соседским скотом, даже невинное желание содрать за работу по-
больше с непонимающего человека — все воспринимается как-то
умилительно, по-доброму, прямо счастливо. Сколько нежности
в одном из «Снов поэта» — «Черная прядка букета» — излито на
Ивана Павловича, местного умельца-печника. Поэт подарил ему
художественное преображение.
«...Как печник, Иван Павлович любил глину с нашей Назар-
киной горы за ее разварчитость... Вот и теперь, привезенный
мною с лесопилки, он протянул руку к глиняному пирогу и, взяв
кусочек глины, затер на ладонях древесную смолку.
— Дело сверхсрочное,— наконец-то изрек он,— очень и
очень! — подчеркнул он, и тихие глаза его посмотрели на меня
виновато... Вообще-то обычный взгляд Ивана Павловича бывал
скорее философски-безмятежным, а виновато смотрел он лишь
в минуту высшей ответственности, которую брал на себя. Это
была виноватость авансом, виноватость на всякий случай».
С любовью рисует Федоров человека, его русский характер.
С радостной деликатностью повествует обо всех свойствах этого
характера и связанных с ним поворотах событий. Завершается же
портрет Ивана Павловича знаменательно, по русской традиции:
конец — делу венец.
«А что касается Ивана Павловича, то с ним в конце концов
все обошлось как надо. Узнав о моей болезни, человек по натуре
добрый, он зашел справиться, как чувствую себя в больнице,
и наскочил на самого меня, уже вернувшегося из нее. В тот же
день все лазейки в подземное царство нашей горы были заде-
ланы кирпичами на добротном цементе».
История и впрямь сказочная, ведь поэт описывает один из
своих снов, в котором, между прочим, переносит «подземное цар-
ство» — немалый кусок литературного мира — прямо в гору под
своим марьевским домом. Да, он вовсе не отшельник на горе,
ушедший от бурной жизни эпохи, ее идейных и чисто житейских
страстей. Здесь, у себя дома, поэт словно бы сильнее притягивает
их к себе, даже вступая в недоконченные беседы с умершими со-
братьями по перу. Здесь расцветает в его писательстве то, чему
не дано было развернуться на сквозных ветрах его былой жизни.
Так, в нем пробуждается кудесник прозы. «Сны поэта» — уди-
вительный жанр, идущий, может быть, от тургеневских стихо-
творений в прозе, но значительно обогащенный фантастической
мыслью нашего века. И в то же время это только федоровский
жанр. Потому что сначала мы вновь встречаемся здесь с поэтом,
а потом уже с его снами. Это свободное самопроявление Лич-
ности, достигшей своей внутренней свободы ценой борьбы, любви,
горения, познания тайн преображения мира.
Федоров-прозаик, безусловно, принадлежит своей Марьевке.
Его самое большое прозаическое произведение, автобиография
«О себе и близких», создано на марьевском жизненном материале.
Нет нужды пересказывать увлекательную повесть рода Федоро-
вых-Лехиных. Читается она как самый занимательный роман.
Деревня — ив основе размышлений Вас. Федорова об оте-
чественной культуре. Чтобы понять ее величие, ее жизненную
силу, нужно особое умение почувствовать ее основу, ее корни.
А корни нашей культуры — в крестьянской, деревенской почве.
(Почва — то, с чего все починается). В своем слове о Пушкине
Вас. Федоров полностью идет от этой бытийной концепции —
вернее, доводит ее до состояния непреложной истины:
«Русская земля не могла не породить Пушкина. Он был
нужен ей как утешение за все невзгоды и утраты, за все потря-
сения, которые обрушила на нее история — от Батыя до Наполеона.
Он был нужен ей как праздник победы, как высший взлет на-
родного самосознания».
Каждый значительный художник еще и оригинальный, само-
бытный критик. Ведь без критического самоосмысления, то есть
огромного труда по овладению, мастерством, освоению духовных
горизонтов, поверки достижениями культуры, конечно же, боль-
шого художника не бывает. Пример Вас. Федорова также тому
подтверждение.
Федоров был активным критиком современной литературы,
своим творческим авторитетом поддерживая плодотворное, бо-
рясь с фальшью и перекосами. Критическая деятельность была
частью его деятельности профессионального литератора. И одно-
временно это был путь к основам художественного, к видению
русского поэтического мирообраза. У Пушкина:
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Как известно, стихотворение это не было напечатано при жиз-
ни Пушкина, да и в наследии его существовало под видом неокон-
ченного отрывка, вроде заметки на полях. Нами же оно воспри-
нимается как одна из вершин пушкинской мудрости, стало од-
ним из заветнейших ключей к Пушкину, к русской литературе.
Потому что это стихи об укоренении человека на земле — как
залог его грядущего величия.
«Залог величия» — так и называется слово Федорова о Пуш-
кине, в котором ему и выпало обобщить искания эпохи.
Родина, ее история, ее слава — традицию великой любви не-
сут поэты от века к веку, от сердца к сердцу. Величие, сила, кра-
сота человека именно потому всегда «не левее сердца». Сердце —
залог развития цивилизации, осуществления космической сущ-
ности человечества. Впрочем, слово «цивилизация» обозначает
всего лишь один из этапов этого пути, притом еще неизвестно,
не тупиковый ли это путь. Потому что неизвестно, во всем ли он
подсказан самой Землей. Или люди проглядели какие-то совсем
иные ее желания и наказы? Вспомним еще раз федоровское:
«Природа и сама стремится к совершенству». К личностному,
художническому, гражданственному своему совершенству поэт
неизменно стремился вместе с природой. Оттого и ощущал так
мощно присутствие каких-то еще непостижимых путей к нему.
Но одно знание жило в нем, как изначальное знание о земле,
о жизни — знание труда. Вековая деревенская, обыденно-неизбеж-
ная необходимость труда — вечного труда — дала ему это знание.
Вселенское знание. Есть у Федорова «всепланетно» крупный
образ Земли-труженицы.
Сама звездой
Она сияла прежде,
Теперь лежала в молодых мирах
В своей лесной и травяной одежде,
Протершейся
На мускульных буграх.
О том, как дорожил поэт этим стихотворением, мы узнаем из
его «Снов поэта». Именно его. читает Федоров землякам на Празд-
нике Борозды (к которому, как к казенно-искусственному, он от-
носился с иронией). Следил за своим голосом, проверяя, сможет
ли он передать людям то большое, трудное и заветное, что обле-
чено в красивые одежды:
В таинственных долинах небосвода
Подружки-звезды в блестках золотых
Веселые водили хороводы,
А ей, усталой, было не до них...
«К радостному удивлению моему, меня слышали и слушали».
Что-то в стихотворении вызывает ощущение счастливого узна-
вания, настраивает на высокую классическую волну; это, ко-
нечно же, «лермонтовский» размер и сама атмосфера бессмертной
лермонтовской думы. «Бытовое» стихотворение Федорова тоже
о божественном в земной жизни. О нашей неблагодарности, о том,
как Земле тяжко от нас. Но она нас не покинет, не сойдет с ор-
биты... Она — труженица, и в этом ее смысл, который необхо-
димо постичь людям.
В. Д. Федоров не открыл некоего нового вида энергии, движу-
щей силы на благо человека. Но он чувствовал ее присутствие
в природе, согласное с его творческой сутью. И называл ее
поэзией. Носителем этой энергии предстал в его истолковании
Лермонтов:
«Говорят, что в доисторические времена на земле существова-
ли такие биологические виды, защитой которых был огонь. Во
время борьбы они выбрасывали из своего чрева нечто похожее на
шаровые молнии. У Лермонтова исходом подобной энергии были
стихи. Возможно, что и глубина познания человеческой природы
у него зависела именно от этого. И вообще, разве познание .миря
на любом этапе не зависело целиком от открытия новых, более
высоких энергий».
Энергия была богом В. Д. Федорова, энергия труда, сердца,
духа. Великая энергия природы.
«Я даже не представлял, что можно было жить где-то, кроме
Марьевки. Она и поныне стоит на высоком берегу древнего русла.
Под нею озеро, окаймленное зарослями черемухи и калины, за
озером — заливные луга, устланные цветами, за лугами — быст-
рая пескаревая река с белесой гладью, с береговыми скулами вы-
гибов, за рекой — зеленый лес с темными пиками кедров и да-
лекий туман. Но в нем нет еще конца. В солнечный день за ним
далеким-далеким амфитеатром поднимаются новые поля и пере-
лески. Осенью, когда созреют хлеба, на закате они особенно
красивы. На всем уже лежит тень, а этот приподнятый окоем
на десятки верст полукруга все еще светится и отливает золотом.
Когда все это однажды одним махом открылось моему взору,
я онемел от изумления и полюбил на всю жизнь».
Все происходящее с деревней неизменно было в поле зрения
поэта. Целая стихотворная россыпь, занимающая немалую часть
написанного им, посвящена разнообразным фактам, незаметным
равнодушному глазу изменениям в сельскохозяйственной культу-
ре, в подробностях современной деревенской жизни. Здесь Федо-
ров —• публицист, бытописатель, оратор. Здесь Федоров остро-
умен и патетичен, напорист и пламенно гражданственен, востор-
жен и грустен. В книге «Третьи петухи», вобравшей стихи о са-
мых болевых точках современности (конец шестидесятых годов,
последнее издание — 1970 год), «агропроблемы», социально-куль-
турные проблемы занимают значительное место. Какой велико-
лепный обзор состояния русского земледелия дан в таком сти-
хотворении :
Под статейки
О колхозном праве
Что-то перестали
Сеять травы.
Под крутые,
Боевые речи
Что-то перестали
Сеять гречу.
При решенья
Мировых вопросов
Что-то перестали
Сеять просо.
Что-то в царстве
Света и металла
Масла конопляного
Не стало.
И завершается стихотворение... нет, не призывом, не мудрым
социальным обобщением, не бесполезным пафосом обличения, а
личным признанием-воспоминанием, умиленно-стыдливым:
♦ А ведь помню, От такого масла В старом блюдце Тряпочка не
гасла». Поэт взывает к деревенской сути русского человека,
к заветным воспоминаниям детства, к обстановке, освещению,
запахам деревенской избы. Это глубоко патриотическое воззвание.
Оно прозвучало тогда чуть ли не гласом Вопиющего в пустыне,
но время ему придет, если уже не приходит. Увидим, что будет
сеять земледелец, свободный наконец-то в своих взаимоотноше-
ниях с родной почвой.
...На очередных Федоровских чтениях над марьевской поляной
возвышался огромный портрет Василия Федорова, осеняющий
родные места, родной окоем, кровную его Марьевку. «Самую кров-
ную связь» с эпохой, Землей, Родиной поэт обрел посмертно там,
откуда он родом.
ЗЕМЛЯ, ЗВЕЗДА, РОССИЯ
Очутившись в поэтическом мире Василия Федорова, человек
начинает жить необыкновенной жизнью — по обширности про-
странственно-временного самоощущения, по силе порывов, по
раскрепощенности чувств, по степени восторга, поклонения, чис-
того благородства дум. В этом мире земной красоты его, навер-
ное, острее пронижет и тревога, и память, и предощущение ката-
строф. Но тем крепче закалится он духом. Осмысленней, истин-
ней поймет вечный призыв к человечеству: вперед!
Между тем читателю не придется в общении с поэтом напря-
гаться, пыжиться, выходить из себя, принимать умный, глубоко-
мысленный вид. Ему надо лишь перестать бояться самого себя,
избавиться от близорукой недоверчивости, вспомнить о том, что
он сам жив и достоин звания человека тем же — любовью к жиз-
ни, к Родине, тягой к труду как к своему природному естеству,
мечтой о счастливом идеальном мире, знамениями которого ему
является красота. Надо поверить поэту и пойти за ним, куда
вслед за героем своей поэмы Бетховеном шел он сам «По го-
рестным извилинам души В далекий мир исканий человечьих,
В тот светлый мир, Где не бывает лжи».
На этом пути Федоров создает дивные по красоте образы: это
образы-идеи, образы-сокровищницы истинного, торжествующего
земного бытия.
Образ самой Земли:
Когда мороз
И снег идет,
Земле тепла недостает,
Но странно мне иное:
В тот самый час,
Как бы назло,
Уходит от Земли тепло
В пространство мировое...
Земля
Среди других планет
Добра,
Как истинный поэт.
Только на доброй земле расцветает сказка. И земля превра-
щается в рай. По всем райским представлениям, он немыслим без
святого плода — яблока. Но только в русской сказке яблоки вы-
растают на березе. Самая-самая красота земная... Сон, приснив-
шийся поэту, стал стихотворением — «Березовый рай»: «Пони-
маешь, на березах белых Золотые яблоки растут...» Вкус их —
самая сладкая, горячая любовь: «Первым надкусил, напропа-
лую — И живой огонь коснулся рта.>. И по телу, как от поцелуя,
Потекла густая теплота...» Целебная, божественная сила их —
молодильная сила...
...По глазам твоим,
Широко открытым,
Как прощанье,
Увидал себя я
Молодым.
Березовый рай, конечно, рай земной, ибо в нем присутствует
прощанье... И еще то, что рай этот создан человеком. В одно-
именном «сне поэта» Федоров наново пересказывает дивный сон:
«Мне хотелось рассказать ей, как много-много лет я бился над
тайной рождения такого сада». О красоте его можно рассказы-
вать, не повторяясь:
«Березы белые-белые, притихшие, стояли рядами, как стоят
яблони в садах. Только приствольных кругов не было. Вся земля
изумрудилась плотной муравой, в которой не виделось ни одного
отвлекающего цветка, отчего белые стволы берез и белые ветви
светились по-вечернему мягко, и на тех белых ветвях небесно ви-
сели золотые яблоки в крапинках невесть когда прошедшего
дождя». Право же, это пейзаж словно бы с иконы — иконы свя-
той Земли.
Ветвиста, плодоносна жизнь, могуча и щедра на радости и
страхи, если они ловятся могучим сердцем, переживаются с за-
видной могучей беспечностью... Многое может человек испытать
и перенести играючи...
И только в наших
Сумрачных лесах
В ночную темь,
Идя по звездным вехам,
Вдруг ощутил неодолимый страх...
И снова стал я
Чутким человеком.
В основе своей, в поэтической своей сути Федоров весело
ладил жизнь. От силы своей, от душевной чистоты, от звездного
своего благородства. Как про Землю он понимал, что она «наруж-
ностью — планета, а в глубине она — звезда», так постоянно
помнил и о своем звездном происхождении. Говорил о том, что
Земля зачала людей в юных звездных играх. Рисовал свою встре-
чу с любовью как космический контакт, совсем в духе представ-
лений современной фантастики:
До того,
Как средь множества прочих
На твоей появиться земле,
Мимо звезд, набегавших из ночи,
На стальном я летел корабле.
Землянин уже по рождению своему космонавт. По всем древ-
ним поверьям — о том, что небо ночью отдыхает на груди Зем-
ли... По связи сердца с космической энергией. Но закрыт ему
путь во вселенские просторы, если он безымянен и безроден.
А имя и рожденье всегда даются человеку его народом. Есть
у Федорова стихотворение о своем имени, которое он очень лю-
бил. Оно досталось поэту по наследству, перешло к нему, млад-
шему в семье, от Задолго до него умершего брата. Имя на вырост.
Так и жило в Федорове, что он — это он сам и еще брат. Позд-
нее — он сам и погибшие братья. Удивительное семейно-истори-
ческое чувство. И чувство историко-патриотическое. Сыновнее:
«Россия славна именами Своих благородных сынов». И знаме-
нитое:
Хоть много имен у России —
Россия
Превыше имен.
Вас. Федоров, конечно, всегда знал о себе, что он русский.
Знал как данность, как факт своего рождения. Но это не значит,
что он сразу глубинно прочувствовал свою русскость как нацио-
нальную идею, ее природно-духовный смысл. Именно потому, что
он был исконно русским человеком, он как раз меньше всего но-
сился со своей русскостью, с помышлениями о каком бы то ни
было избранническом превосходстве своего не объяснимого сто-
ронним умом векового племени, щедро раздарившего свою кровь
братским народам. Русская идея для него была воплощена в го-
сударстве, обширном и многонациональном; ее он и исповедовал.
Чтобы русский человек задумался над тем, что он русский,
заговорил об этом и выступил от имени России, необходимы не-
малые потрясения, необходимы ситуации, требующие открытого
проявления русской сути. Россия поистине дает своим сыновьям
имена на вырост.
«Земной и марьевский», Вас. Федоров прикоснулся к имени
России в пору творческой зрелости, совпавшую с думой о ее пу-
тях, с необходимостью преградить процессы социально-экономи-
ческой, духовной, культурной деградации и разрушения в стра-
не. В тот исторический миг, когда он потребовался прежде всего
как русский. Тогда и поднялся его голос до пафоса защитника
Отечества. С курганов истории обозрел он Русь:
О Русь моя!..
Огонь и дым,
Законы вкривь и вкось.
О, сколько именем твоим
Страдальчески клялось!
От Мономаховой зари
Тобой — сочти пойди —
Клялись цари и лжецари,
Вожди и лжевожди.
Русского человека, бывает, легко ввести в заблуждения,
увлечь на ложные пути — от великого доверия и бесстрашия
его,— но все ложные клятвы рассыпаются в свете истины, всякий
раз неизбежно проступающей в миг открытого противостояния
со злом. И кто бы ни клялся именем России, истина — лишь в
народной присяге. «Все вековые векселя Оплачены тобой»,— об-
ращаясь к народу, говорит поэт в самом трудном, смертельно
ответственном для него как для поэта творческом преображении,
идущем словно бы богатырскими рывками: «У ложных клятв
Бескрыл полет, Народ — всему судья...» Все это подступы к рож-
дению крылатого образа. Поэт создает его:
Не подомнет тебя напасть,
Не пошатнешься ты,
Пока над властью
Будет власть
Твоей земной мечты.
Федоров верил в народ верой великой русской литературы.
Верил в то, что у народа есть земная мечта, и она — самая
главная власть истории. Поэт говорит о своем народе, приняв-
шем имя русского народа,— и это великое имя, героически ут-
вержденное и освященное в веках, доныне предстает для нас са-
мих, для народа именем на вырост. До русской идеи дорастают
русские плоть и дух. Как росла она во внутреннем сплочении и
внутренних же бунтах, в русской революции —• под этим назва-
ни ем она навеки останется в мировой истории и во все расши-
ряющихся своих естественных границах. Русь — это путь. Его
ощутил в себе современный поэт, как ощутил и то, что в нем жив
весь путь России: «Мне кажется, что прожил я века, И все
живу, и все иду с тобою».
Когда аркан над головой свистел
И шум пиров катился по улусам,
Другой бы постарел и поседел,
А я русел,
Я становился
Русым.
Стихи о России — это поистине русение поэта, русение эпо-
хи. Только в этом процессе могучую силу обретает интернацио-
нализм, наш, русский интернационализм, с его стремлением ода-
рить народы светом истины.
А мудрый в дружбе
О друзьях печется,
А кто в борьбе,
Тот сил не тратит зря.
Ведь океан великий лишь качнется,
Как всюду закачаются моря.
Сегодня мы воочию видим «качнувшийся» океан и готовые
расплескаться моря. Поэт, не доживший до наших дней, поведал
нам пророчество на вырост. Из таинственного русского далека он
возродил, вернул нам русское назначение: «Кто впереди шагает,
тот в ответе За все ошибки на крутом пути». Явственно отзывает-
ся в поэте сама поступь России: «Дробится камень под твоей
стопою...»
Есенин писал: «Но и все же хочу я стальною Видеть нищую
дряхлую Русь». Федоров видел Россию стальной. Видел ее вы-
шедшей в небо, на космические просторы. Видел в ослаблении
воли народной. Жил в пору первых ядерных катастроф.
Но он никогда бы не постиг ее судьбы, не стал бы русским,
народным поэтом, если бы не «посетил сей мир в его минуты ро-
ковые», как писал Тютчев. Великая Отечественная война подняла
Русь вековую и грядущую до ее сущностной яви. Поэт видел
великое явление, которое Александр Блок назвал символическим
явлением русской истории в слове о Куликовской битве. Соборное
единение народа, жертвенную битву и гремящую победу. Увидел
Седьмое небо.
Что дивно:
Много лет назад,
В тот самый первый
День победный,
В тот многозвучный,
В многоцветный,
Казалось, не было утрат.
Победа — миг преображения, преосуществления России, явле-
ния души, устремленной к жизни без утрат, урона и разрушения.
Явление Добра.
Душу России русский поэт Василий Дмитриевич Федоров вы-
смотрел и воплотил в образе русской крестьянки. В стихотворении
подлинно мирового значения, стихотворении на самом что ни есть
обычном, житейском материале — «Гамлет в совхозе». В совхоз
привезли кино. «Гамлет» — фильм не без модернистских ухищре-
ний. Шекспир доходит к землякам поэта явно через вторые руки.
Но небывалое и вечное содержание трагедии Шекспира само за
себя говорит через умные головы интерпретаторов. «Страдает
Гамлет...» И в свете с экрана поэт видит в зале «скорбное лицо
еще не старой, но седой сельчанки». Женщина переживает за
Гамлета, самозабвенно плачет о его страданиях. Это уже драго-
ценный миг, перешедший в поэзию из жизни. Думается, многие
поэты и остановились бы на этом, действительно достойном запе-
чатления мгновении, и были бы правы. Душевная отзывчивость
достойна поэтического отклика. Но Федоров лишь с этого мига
начинает работу творческого преображения. Отметив этот миг
прямо шекспировскими словами: «Что Гамлету она, Что Гамлет
ей, Чтобы терзаться над его судьбою?» За этими вопросами —
другие вопросы, мысленно обращенные к сидящей в зале деревен-
ского «деревянного клубика» женщине. Это поистине роковые,
«гамлетовские» вопросы. И женщина отвечает на них — своей
судьбой.
Что Гамлет ей,
Когда о том,
Как быть,
Сто раз решала,
Путаясь в ответе.
«О, сколько-сколько горестных трагедий Она сама успела
пережить».
Что Гамлет ей
С интригами дворца?
В тот смутный год,
Что страхами измерен,
К ней тоже приходила
Тень отца,
Но не ко мщению звала,
А к вере.
«Она дышала адом, прошла войну со смертною бедой...» Поэт
вспоминает все, что было пережито одной-единственной судьбой^
как пережито судьбами страны. И с этой высоты страданья —•
женщина боится за Гамлета как за собственного сына.
Сто разных вздохов,
Как ее дыханье,
И, как лицо ее,
Сто разных лиц...
В совхозном клубе
На киноэкране
Страдает Гамлет —
Юный датский принц.
По-федоровски завершил поэт стихотворение: кажется, что
даже Гамлет вобрал в себя неведомые ему страданья и теперь,
здесь страдает вместе со всеми. С понявшими его и принявшими
в свое сердце.
Вспомним некрасовское: «Золото, золото — сердце народное!»
В. Д. Федоров глубоко понял его. Именно поэтому и творил он ис-
кусство «не левее сердца» — такого сердца.
СОДЕРЖАНИЕ]
Второй огонь .......................................... 8
По главной сути.........................................9
За красоту......................................... . 36
Марьевка...............................................58
Земля, звезда, Россия..................................71
Ирина Михайловна ШЕВЕЛЕВА
«НЕ ЛЕВЕЕ СЕРДЦА»
Ответственный за выпуск И. Жеглов
Редактор М. Новиков
Художественный редактор Г. Комаров
Технический редактор Н. Александрова
Корректоры Е. Дмитриева. Л. Четыркина
Сдано в набор 06.02.90. Подписано в печать 25.06.90. А 02382. Формат
70X108‘/зг. Бумага типографская № 2. Гарнитура «Школьная». Печать
высокая. Условн. печ. л. 3,5. Усл. кр.-отт. 4,02. Учетно-изд. л. 3,8.
Тираж 70 000 экз. Издат. № 2015. Заказ 0—100. Цена 15 коп.
Адрес редакции: 125015, Москва, А-15, Новодмитровская ул., д. 5а
Ордена Трудового Красного Знамени издательско-полиграфическое
объединение ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». Адрес издательско-по-
лиграфического объединения: 103030, Москва, К 30, ГСП-4, Сущев-
ская ул., 21.
ГТолиграфкомбинат ЦК ЛКСМ Украины «Молодь» ордена Трудового
Красного Знамени издательско-полиграфического объединения
ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». Адрес полиграфкомбината: 252119,
Киев-119, Пархоменко, 38 — 44.
ISBN 5-235-01627-0
ISSN 0131—2251