/
Текст
АКАДЕМИЯ НАУК СССР
Серия «Из истории
мировой культуры»
Д. М. УРНОВ
ДЖОЗЕФ КОНРАД
8
ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА»
Москва 1977
Книга посвящена жизни и творчеству выдающего-
ся английского писателя Джозефа Конрада (1857—1924),
автора многочисленных романов и новелл о путешест-
виях и приключениях. Признанный мастер прозы,
Конрад оказал большое влияние на многих американ-
ских и английских писателей; среди его учеников —
Хемингуэй, Фолкнер, Грэм Грин. Анализируя произ-
ведения писателя, автор вступает в полемику с буржу-
азными исследователями, которые в своих работах вы-
двигают на первый план слабые стороны творчества
Конрада.
Ответственный редактор
доктор филологических наук И. Г. НЕУПОКОЕВА
70202—048
V 054(02)—76 80—761111
© Издательство «Наука», 1977 г.
ПОСЛУЖНОЙ список
Добравшись из Лондона на Украину, я принял-
ся разбирать свой багаж.
Джозеф Конрад, Послужной список.
О том, что «Бальзак венчался в Бердичеве», мы знаем хо-
тя бы от Чехова, которому как-то попался этот факт, и он
его не раз использовал. Известно значительно меньше,
что в том же городке, спустя семь лет после того, как по-
бывал в нем Бальзак, родился Джозеф Конрад (1857—
1924).
Настоящее его имя Теодор Юзеф Конрад Коженевский.
Люди, близко знавшие его, свидетельствуют: думал он
по-французски, писал по-английски, а когда бывал тяже-
ло болен, бредил по-польски. Если это и преувеличение,
то — истины, потому что жизнь и натура этого человека
многосложны. Родился и рос на Украине, проехал в детст-
ве за казенный счет по России, учился во Львове и в
Кракове, служил матросом во Франции, стал английским
капитаном и, наконец, английским писателем, скончался
и похоронен в графстве Кент.
В литературе Конрад дебютировал в 1895 г., уже в
1896 г. о нем появилось первое упоминание в русской
печати, со временем в нашей стране были переведены
все законченные произведения Конрада \ и хотя многие
переводы давно не переиздавались, Конрада у нас зна-
ют,— только в библиотеке и в памяти хранится он обычно
далеко от Бальзака. Бальзак там, где великие, классика.
А Джозеф Конрад — чтение для юношества, приключения,
море. Однако давно уже наш невольный соотечественник
передвинут критикой в другой ряд. Его считают одним из
1 Русская библиография по Конраду, составленная доктором фило-
логических наук Ю. И. Кагарлицким, помещена в международ-
ном журнале «Конрадиана», 1968, № 1, который в то время вы-
ходил в университете штата Мериленд, а позднее — в универси-
тете Техаса. Дата первого упоминания о Конраде в русской
печати установлена Е. 10. Себежко в диссертации «Социально-
психологический роман Конрада», МГПИ им. В. И. Ленина,
1971.
3
крупнейших писателей XX века. В нем видят образец,
которому следовали прославленные имена.
«Когда я слышу,— писал Томас Манн,— как меня на-
зывают «первым повествователем эпохи», я закутываю
себе голову. Глупости! Им был не я, им был Джозеф
Конрад, что следовало бы знать» 2.
Горький отметил в середине 20-х годов особый авто-
ритет Конрада3. Тогда этот авторитет распространялся
преимущественно среди писателей. Вернее, у Конрада бы-
ло две славы, две репутации — одна читательская, дру-
гая — так называемый успех у знатоков. Конрад одним
из первых по-новому отстаивал место писателя в совре-
менном мире, оказывая воздействие, называемое у англи-
чан формирующим.
Вспоминая и признавая силу этого воздействия, Грэм
Грин отметил, что в поздние годы он избегал читать
Конрада, иначе «гипнотический стиль» снова действовал,
лишая его самостоятельности. Ф. Скотт Фитцжеральд в
свое время советовал Хемингуэю то же самое — «остере-
гаться ритмов прозы Конрада»: притягивает! Уж на что
Фолкнер не любил признавать над собой ничьей творче-
ской власти, а в Нобелевской речи он фактически пере-
сказал своими словами страницы Конрада, отдав дань все
тому же некогда им испытанному влиянию.
За Конрадом, как в фарватере флагмана, отправилось
на поиски «момента истины» и «точного слова» целое
писательское поколение, готовое по его примеру «высто-»
ять», хотя бы и «в поражении». Следом за ним многие
в самом деле ушли в море, другие — на суше, но опять-
таки по примеру Конрада, искали экспериментальную пло-
щадку, где можно было бы измерить расстояние между
жизнью и смертью, совестью и страхом, искусством и до-
стоверностью.
Хемингуэй нашел для себя такой лабораторный мир
на корриде. Матадоры изъясняются у Хемингуэя совсем
как конрадовские моряки: они говорят о чести, они одер-
жимы поисками чего-то истинного, абсолютного, неизмен-
ного. Они стараются выдержать борьбу, беспощадную и
2 Манн Томас. Письма. М., «Наука», 1975, с. 302.
3 См. Горький А. М. Собр. соч. в 30-ти т., т. 29. М., Гослитиздат,
1955, с. 474.
часто бессмысленную. Их не страшит, что, даже победив,
они не получат ничего. Им важно выстоять.
Фолкнер обрушивает на своих персонажей смерчи и
бури, чаще в переносном, а иногда и в прямом смысле.
Их, как в ужасном шторме, бьет и бросает жизнь, шквал
за шквалом. Стихия старается раздавить человека и не
может. Человек встает, борется, он отрицает силу обстоя-
тельств.
Это все — Конрад. Это им сказано: «Когда разлетится
вдребезги последний акведук, когда рухнет на землю по-
следний самолет, и последняя былинка исчезнет с умира-
ющей земли, все же и тогда человек, неукротимый благо-
даря выучке по сопротивлению несчастиям и боли,
устремит этот неугасимый свет своих глаз к зареву мерк-
нущего солнца» (1905, из статьи о Генри Джеймсе)4.
* * *
Когда мы говорим — Конрад, это не значит, что ему оста-
валось только подражать. Писатели, испытавшие конра-
довское воздействие, известны лучше самого Конрада
зачастую именно потому, что он иногда лишь намечал
ситуацию, давал жесткий чертеж, формулу, которая ожи-
вала в других руках. Например, Конрад еще только про-
бивался к широкой публике, а Джек Лондон, его внима-
тельный читатель, уже гремел на весь мир рассказами,
в которых чувствуется конрадовская школа.
И сама учеба у Конрада проявлялась на разных уров-
нях. Мы все знаем, как высоко оценил В. И. Ленин рас-
сказ Д. Лондона «Любовь к жизни» 5. А где-то в основе,
литературной основе, это рассказ конрадовский. Читатель
этого не чувствует, потому что тут не заимствование, не
подражание, а переработка. Но попробуйте прочитать
«Потомство Мак-Коя», тот второй рассказ, который нача-
ли читать Ленину, а он и слушать не стал, «засмеялся
и махнул рукой»,—это ведь тоже Конрад, только в пре-
делах рабского подражания — конрадовщина.
4 Здесь и далее в тексте указаны названия конрадовских произве-
дений и время их появления. Цитаты приводятся по собранию
сочинений Конрада, так называемому изданию «Кент», вышед-
шему в Нью-Йорке в 1926 г.
5 См. В. И. Ленин о культуре и искусстве. М., 1956, с. 508.
5
if * *
Некогда судьбу Конрада рассматривали романтически:
восторженный юноша бежит в Марсель — в матросы... Вре-
мя осветило глубже своеобразную фигуру, символически
вставшую на рубеже веков XIX и XX.
Сын польского повстанца, увидевший свет на Украине,
а затем очутившийся со ссыльными родителями на рус-
ском севере, испытал на себе обстановку «мертвого дома»
(по Достоевскому). Моряк королевского флота, он исходил
Британскую империю по всем отдаленным уголкам и ви-
дел своими глазами, что такое колониализм в ту раннюю
пору, когда это многим казалось «аванпостом прогресса»
(название конрадовского рассказа). Современник револю-
ционных вспышек 60-х годов прошлого века, Конрад ока-
зался современником коренного переустройства мира.
В книгах его читали о кораблях, о землях отдаленных
и экзотических, видели волны, бури, видели стойких и от-
важных капитанов, которые где-то там, в открытом море,
ведут борьбу, и лишь теперь проясняется, насколько зло-
бодневны, остры, близки к передовым рубежам движения
человечества уловленные Конрадом проблемы.
* * *
Посмертная его судьба не менее удивительна. Вокруг не-
го выросло «море» критики. В Англии организовано Кон-
радовское общество. В Америке выходит специальный
журнал «Конрадиана». Ранние издания его книг и прочие
реликвии оцениваются в десятки тысяч. Предпринята ре-
ставрация судна, на котором плавал Конрад капитаном,
хотя по предварительным подсчетам эта затея обойдется
в круглую сумму. Конрад стал кумиром, классиком, биз-
несом, он превратился в «сырье для критической промыш-
ленности». Наряду с серьезным изучением его творчества
учреждается мода на Конрада, наблюдается своего рода
конрадовский бум, который сейчас в разгаре. ,
В библиографии Конрада более двух тысяч названий.
Конрад рассматривается в историко-литературном и тео-
ретическом плане, на нем показывают свои возможности
все активно действующие литературоведческие школы.
С Конрада начинаются тома английской литературы на-
шего столетия. Он среди основоположников новейшей по-
6
вествовательной техники, он же романист-философ, он
социальный пророк. Словом, особый интерес к Конраду,
который отметил в свое время Горький, вырос теперь
максимально. При этом Конрад оказался не только оценен
по заслугам, но и был подвергнут специфической пере-
оценке.
Признанный «певец моря», он теперь все более рассма-
тривается с точки зрения «сухопутной», то есть его не-
морские произведения ставятся в первый ряд. Дело, разу-
меется, не в том, что неморские, а в том, что не лучшие
и прямо неудачные. Такой взгляд на Конрада имел место
и в прежнее время, причем не без участия самого Конрада.
Уже тогда люди, искренне его ценившие, хотя бы Уэллс
и Голсуорси, видели в этом надуманность, вредившую
живым и естественным силам писателя. Ныне, когда во-
круг Конрада играют и политические, и научные страсти,
и просто страстишки коллекционеров, готовых платить
тысячи за первоиздания пусть не имевших успеха книг,
это уже целая система воззрений и оценок, которую не
так-то просто перебороть.
Кто станет спорить с тем, что Конрад — явление важ-
ное, крупное и очень влиятельное? Но подход к Конраду,
как ко всякому писателю, требует тонких разграничений
между тем, что говорил он о себе или говорили о нем,
и тем, что можно увидеть в его книгах с критической
точки зрения.
* * *
Итак, личность, в формировании которой сказались
культуры польская, французская, английская, украин-
ская и русская; человек, чья «личная летопись» разверну-
лась от «бурных шестидесятых» прошлого века к «бур-
ным двадцатым» века нашего. А его персональная
«география» опоясывает мир от Бердичева до Бангкока.
Побывал на всех континентах. Плавал на девятнадцати
кораблях. Является автором более 30 книг. Учитель тех,
кто сам стал учителем и сам признан мастером. Встал у
истоков традиции, объявившей на своем знамени: «Ма-
стерство, интеллект, кодекс чести». Выковал стиль, нало-
живший печать на современную проау.
Чтобы представить себе, что это значит, достаточно
открыть книгу Конрада.
7
«Белый человек, облокотившись обеими руками на
крышу маленькой каюты на корме лодки, сказал руле-
вому:
— Мы проведем ночь на просеке Арсата. Уже поздно.
Малаец только проворчал что-то и продолжал при-
стально смотреть на реку. Белый человек опустил подбо-
родок на скрещенные руки и глядел на след лодки» («Ла-
гуна» из «Рассказов о непокое», 1898).
Знакомо, правда? Хотя прежде мы, быть может, и не
читали этого.
Или из «Черномазого с «Нарцисса» (1897):
«Мистер Бейкер, первый помощник на судне «Нар-
цисс», шгГгнул из освещенной каюты во мрак палубы.
Над ним на корме дежурный пробил две склянки. Девять
часов. Обращаясь вверх, мистер Бейкер спросил:
— Все на борту, Ноуэле?»
Новейшей прозой усвоен этот ритм. Читатель
чувствует, что в книге происходит совсем не то, что он
читает: сказал... глядел... что-то проворчал... спросил...
Происходит другое, о чем не говорится, а только дума-
ется. Даже не думается, а давит неким грузом на созна-
ние этих простых моряков. Они между тем произносят
свои обычные фразы. Однако звучат эти фразы так весомо.
«— Думаю, все здесь, сэр. Наши вернулись, но много
новых. Должно быть, они тоже здесь.
— Скажи боцману, пусть зовет всех наверх, — говорил
мистер Бейкер, — пусть кто-нибудь из младших принесет
хороший фонарь. Хочу проверить команду».
От него писатели, начинавшие в 20-е годы, перенима-
ли усложненную писательскую технику, так называемый
прием «точки зрения», который Конрад сам почерпнул у
Генри Джеймса. Конрад формулировал лозунг о «точном
слове», хотя, разумеется, патриархом этой идеи был еще
Флобер. От Конрада младшие собратья узнали: если хо-
тите понять, что такое пейзаж в прозе и что такое вообще
идеальная проза, то надо читать Тургенева, хотя сам
Конрад следовал все тем же авторитетам своей молодо-
сти — Флоберу и Джеймсу, ставившим Тургенева так
высоко, что Джеймс назвал его «романистом романи-
стов».
Конрад был не только посредником. Свойства, заим-
ствованные у своих учителей, соединил он в новый сплав.
Л стиль это не только слова: Конрад стремился слить
8
стиль жизни и творчества. В понятие о «точном слове» он
вкладывал идею истины.
Он разработал целый кодекс «писательской честно-
сти», особый кодекс, в котором честность раскрывается
прежде всего через отношение писателя к материалу.
Высшая норма, если материал испытан писателем на
себе. Затем самодисциплина, полное подчинение всей
жизни процессу писательства. Непреклонная борьба во
имя единственно верного слова. «Моя задача, — говорил
Конрад, — заставить силой слова слышать, заставить
чувствовать и прежде всего заставить видеть» (предисло-
вие к «Черномазому с «Нарцисса»). Наконец, эта чест-
ность — нравственный долг, соблюдаемый при любых
обстоятельствах, вопреки всему, пусть никому практичен
ски не нужный, но все-таки соблюдаемый в силу внутрен-
него сознания долга. «Не могу же я допустить, чтобы на
судне был непорядок, даже если оно идет ко дну!» —так
это выражает у Конрада капитан Мак-Вир в повести
«Тайфун» (1902).
По-морскому капитан это «мастер». Хозяин, главный,
а также знаток, артист своего дела, художник, профес-
сионал в высшем смысле — все оттенки старинного поня-
тия «мастер» совмещаются в представлении о капитане.
И эту капитанскую позицию, вместе с характерным по-
ложением водителя судна, который, не имея урочной
вахты, все время должен быть начеку, Конрад перенес в
писательство. Он дал образец писательского профессио-
нализма, соединив искусство со служебной обязатель-
ностью.
Профессионал, экспериментатор, «честный и созна-
тельный мастер», исследователь «сердца тьмы» и «тене-
вой полосы» в природе человеческой, автор книг-парабол,
романов-притч — этот «мастер мастеров» начал учить
язык, на котором он стал писать прозу, только в двадцать
один год!
Сознательным усилием создал себе биографию, а по-
том написал о ней; поставил жизненный эксперимент,
чтобы добыть материал для творчества; выработал стиль
жизни и претворил его в прозе. Не Конрад, конечно, при-
думал эти принципы. Не он первый экспериментировал
над собой ради того, чтобы описать потом эксперимент.
Не он один в ту пору терзал и мучил себя в поисках иде-
альной конструкции для своей прозы. И когда Конрад
9
говорит «слышать, чувствовать, видеть», он еще раз фор-
мулирует задачу, о которой в его время так или иначе
говорили многие.
«Заставить видеть» — это значит, не показывая и не
навязывая ничего читателю, сделать так, чтобы он увидел
сам. «Заставить чувствовать» — без выводов и поучений
вызвать у читателя мысль о значении написанного. А все
вместе — «слышать» или «видеть» — требует умения на-
писать так, чтобы, читая, мы слышали, когда должен быть
звук; видели, если перед нами очертания или цвет. Сло-
вом, не было бы в книге описаний, а создавалась бы ил-
люзия происходящего, как в жизни, когда мы видим,
слышим, ощущаем.
Во времена молодости Конрада вся литература искала
средства, чтобы сделать рассказ таким же простым и та-
ким же сложным, как жизнь; искала секрет повествова-
тельного самодвижения, напоминающего ход самой жиз-
ни. Конрад был только одним из многих, кто бился над
решением этой задачи, но даже среди выдающихся имен
той поры его выделяло такое сочетание качеств, которое
теперь ясно следует назвать современным.
ВЫДЕРЖКА И СОПРОТИВЛЕНИЕ
Каждый шаг — поступок, за него неизбежно
приходится отвечать, и тщетны слезы, скрежет
зубовный и сожаления слабых, кто мучается,
объятый страхом, когда наступает срок оказать-
ся лицом к лицу с последствиями собственных
действий.
Письмо Джозефа Конрада к М. Порадовской
В самом начале нашего века, в 1900 г., выпустил Кон-
рад свой основной роман «Лорд Джим». Лучший — нельзя
сказать, и в этом сразу проявляется особая ситуация, ког-
да «лучший» и «основной», удача и усилие не совпадают,
требуя оговорки: «Хотя, быть может, и не самый удачный,
но, безусловно, важнейший...»
Одинокая борьба человека за свое достоинство — со-
держание романа. Борьба — универсальная, нравственная
и физическая: «Он делал отчаянные усилия, от которых
глаза его, казалось, выскочат из орбит. Он уже ничего не
видел и, задыхаясь, всхлипывая, напрягал все силы, что-
бы выкарабкаться из грязи. Наконец, он почувствовал, что
ползет по берегу... С минуту он лежал неподвижно, а по-
том встал, весь в грязи с головы до ног, и подумал, что
он — один, совсем один. Сотни миль отделяют его от лю-
дей, среди которых он жил, и не от кого ждать ему, слов-
но загнанному зверю, помощи, сочувствия, жалости» \
Что из мировой литературы напоминают эти конра-
довские строки?
Перечитаем смерть Хаджи-Мурата:
«Он собрал последние силы, поднялся из-за завала и
выстрелил из пистолета в подбегавшего человека и попал
в него. Человек упал. Потом он совсем вылез из ямы и
с кинжалом пошел прямо, тяжело хромая, навстречу вра-
гам. Раздалось несколько выстрелов, он зашатался и упал...
Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевели-
лось. Сначала поднялась окровавленная, без папахи, бри-
тая голова, потом поднялось туловище, и, ухватившись
за дерево, он поднялся весь. Он так казался страшен, что
1 Конрад Джозеф. Избранное в 2-х т., т. 1. М., Гослитиздат, 1959,
с. 460. Пер. А. В. Кривцовой.
11
подбегавшие остановились. Но вдруг он дрогнул, отшат-
нулся от дерева и со всего роста, как подкошенный репей,
упал на лицо и уже не двигался... Больше он уже ничего
не чувствовал, и враги топтали и резали то, что не имело
уже ничего общего с ним... И все... как охотник над уби-
тым зверем, собрались над телами Хаджи-Мурата и его
людей...» 2
Написано в одно время с «Лордом Джимом», хотя
Конрад не мог тогда знать повести Толстого (1896—1904,
опубликована в 1912 г.), а Толстой, судя по всему, не
успел заметить Конрада, все же совпадения вплоть до
слов, здесь не случайны, пусть и не объясняются они
каким-либо влиянием. Если клубок взаимодействий рас-
путывать, то случай исключительный до парадоксаль-
ности: исходным пунктом для Толстого окажется сам
Толстой, но тут пролегает эпоха, еще целая литература,
испытавшая воздействие автора «Севастопольских рас-
сказов» и в свою очередь подействовавшая полемически
на автора «Хаджи-Мурата».
Неоднократно на протяжении второй половины прош-
лого столетия описывал Толстой схватки за жизнь,
ужасные, трагические, полные героизма и жалкие. Борьба
толстовского героя, поднявшегося на пороге нового века,
отличается от всего, что у Толстого в этом плане уже
было. Хаджи-Мурата не просто убивают. Человека ста-
раются уничтожить. Степень жестокости, условно говоря,
«современная», стимулированная полемикой, которую по-
вел Толстой с литературой модерна.
Если не знал Толстой Конрада, то читал Киплинга,
прочитанного в свою очередь Конрадом. Знал автор «Хад-
жи-Мурата» «ожесточенную» литературу рубежа веков.
«Pollice verso! (Добей его)»—Толстой видел в новей-
шей западной литературе программную «жестокость»
(см. гл. XVI толстовской статьи «Что такое искусство?»,
1897), но считал, что проблема эта, сама по себе не наду-
манная, профанируется, а не раскрывается с позиций
творческих, человечных. Все же «ожесточение» на Тол-
стого подействовало. Его внимание к вопросам, изначаль-
но для него важным, обострилось уже в духе наступаю-
щего века. Между тем Киплинг именно у Толстого учился
2 Толстой Л. Н. Собр. соч. в 14-ти т., т. 14. М., Гослитиздат, 1953,
с. 128-129.
12
осваивать ситуации предельные (как умирают солдаты).
К Толстому его привел общий распространившийся тогда
на Западе интерес к «русским», а кроме того, уже в по-
рядке «литературной школы», — американский писатель
Стивен Крейн, который непосредственно у Толстого
учился описывать войну. А оба они, и Киплинг, и Крейн,
являлись ориентирами и оппонентами для Джозефа Кон-
рада — с Крейном Конрад к тому же дружил.
Так что между «Хаджи-Муратом» и «Лордом Джи-
мом» существовала связь, через атмосферу одного и того
же времени, когда в судьбе человечности литература на-
чала рассматривать некую крайнюю степень, уже не в пре-
делах более или менее нормального чередования рожде-
ния и смерти, не на переходе от «мира» к «войне» и
вновь к «миру», а под угрозой полного уничтожения.
Классический реализм в лице Толстого взялся за ре-
шение новым веком поставленной и новой литературой
осваиваемой проблемы. О том же, о чем писали Киплинги,
как Толстой выразился в «Что такое искусство?», сам он
писал: взял, как это делали «Киплинги», «колониаль-
ную» тематику, выбрал конфликт, в котором с «былин-
кой», с несгибаемым «репеем», сталкивается имперская
махина, и герой у него — «естественный» человек новей-
шего времени, ради которого «цивилизаторы» будто бы
несут тяжкую «ношу», наконец, полная покинутость это-
го героя всеми, не только людьми, но и богом, что для Тол-
стого имело эпохальное значение. В «Хаджи-Мурате», как
и у Конрада, нет «ни надежды, ни страха» — между челове-
ком и миром уже не существует посредников, смягчаю-
щей прокладки в форме каких-либо иллюзий, какой-либо
«веры». Исчерпано, устранено все, за исключением «энер-
гии» (толстовское слово) или «неистощимости» (Кон-
рад), которую проявляет человек в чудовищной схватке.
Итак, в одно и то же время два писателя ставят на
бумаге одни и те же слова, решая одну проблему. И все-
таки при сходстве, даже буквальных совпадениях, «Ха-
джи-Мурат» и «Лорд Джим» глубоко различны. Между
ними непроницаемая, хотя и прозрачная, перегородка:
нельзя не видеть и сходства, и отличия. Не то отличие,
естественное и необходимое, когда мы переходим от пи-
сателя к писателю, от произведения к произведению, а
разное взаимодействие и автора, и читателя — с текстом.
«Хаджи-Мурат» и «Лорд Джим» — вроде бы все похо-
13
же, начиная с заглавий, указывающих на природный
аристократизм героев, их высокое достоинство, определя-
емое по «выдержке», по способности, собрав последние
силы, подняться на решительную и роковую схватку.
Кажется даже, описания можно соединить в одно. Сме-
шав слова, составить текст, в котором швы и заметны не
будут: «Отчаянные усилия, последние силы... Выкараб-
каться из грязи, из ямы... С минуту лежал неподвижно,
но то, что казалось мертвым телом, вдруг зашевелилось...
Встал, поднялся весь... Один, совсем один... Враги топта-
ли и резали то, что не имело уже ничего общего с ним, и
не от кого ждать ему, словно затравленному зверю, помо-
щи, сочувствия, жалости...» А на самом деле, как прохо-
жий и манекен, быть может, одетые в одинаковые костю-
мы, но разделенные стеклом витрины.
Присмотримся к принципиальной разнице.
Толстому, который, возможно, и не был удовлетворен
своим последним, положенным в стол, шедевром, удалось
основное, ради чего повесть была написана: универсаль-
ный и в то же время прямой ответ на сложнейший вопрос,
выживет ли в «сумятице» человечность; повествование
многоплановое, однако доведенное до цельности. Все, что
в повести символично, вместе с тем и реально, читать мо-
жно как «простую историю», а можно толковать во
множестве поворотов. Этого добился Толстой при том,
что не исключены у него и просчеты, более слабые
места.
Конраду при сильнейших страницах не удалось именно
то, ради чего был задуман «Лорд Джим». Страницы силь-
нейшие, вот так выхваченные, способны вдохновить любо-
го понимающего, но еще не знакомого с Конрадом чита-
теля, и он ринется за конрадовскими книгами как за от-
кровением. Но пусть читатель попробует пробраться через
весь текст к этим страницам!
Характерно реагировали на эту книгу рецензенты.
Чувствуя, что это серьезно, очень серьезно, но вместе с
тем как-то недоступно, они говорили, что книга «расши-
ряет читательский опыт», «заставляет задуматься», они го-
ворили автору немало лестного, но не могли сказать прямо:
«Вот книга!»
Рассказ бывалого капитана, возникающий из непри-
нужденной беседы моряков между собой в портовой тавер-
не, рассказ человека, который рассказывает, закуривает,
14
говорит: «Официант, еще по одной!», а главное, сам же
удивляется тому, что рассказывает, ибо история проста
и вместе с тем непостижима, — таков замысел. Усложне-
ние каждого шага —такова задача. И вроде бы все на-
писано, иногда поразительно, однако в целом вместо соз-
данной «сложности» получается усложнение буквальное,
не творческое.
♦ ♦ *
Молодой штурман и даже не штурман, а портовый служа-
щий, делопроизводитель, мечтал уйти в море — навстречу
приключениям. И вот он оказался в крайней опасности.
Беда подстерегла их судно, куда Джим устроился помощ-
ником капитана. Судно везло несколько сотен мусуль-
ман-паломников и неожиданно в открытом море наскочи-
ло на какое-то подводное препятствие. Какое именно, Кон-
рад не разъясняет, не доискивается, подобно тому, как
не объясняет он еще многое другое в своем повествовании.
(Те, кого интересуют истоки нарочитой «непонятности»
Фолкнера, найдут их, прочитав этот роман Конрада). Не
объясняя, что и почему происходит, так, как это обычно
считали нужным делать писатели, Конрад, кажется, даже
не знает в точности, о чем он пишет. У читателя на глазах
ищет он центр своего рассказа. Ясно, что очевидное, хотя
и не очень последовательное, чередование приключений,
которые бы составляли суть всякой истинно морской исто-
рии, в данном случае слой поверхностный. Не в этом дело!
А в чем? Это является вопросом и для самого рассказчика.
Решив, что старая посудина обречена на неминуемую
гибель, трус-капитан и его горе-офицеры тайком покинули
корабль. В последнюю минуту к ним в шлюпку прыгнул и
Лорд Джим.
Звание «Лорда» он получил от туземцев, среди которых
когда-то работал, и они нарекли его Лордом за аристокра-
тизм поведения. Это была гордость, немыслимая гордость
человека, который дорожил своей честью и был уверен, что
всегда окажется достоин высокой веры в себя. «Он вообра-
жал себя породистой скаковой лошадью,— как пишет Кон-
рад,— а оказался всего лишь вьючным ослом».
Из-за каких-то немыслимых обстоятельств, которых
Конрад опять-таки не объясняет или, вернее, объяснить не
может, незадачливый' ковчег не пошел ко дну. На ко-
рабле даже паники не поднялось, и его отбуксировала в
15
порт шедшая мимо французская канонерка. История наде-
лала шуму. Команду стали судить. На скамью подсудимых
сел и Лорд Джим.
Но наиболее суровый суд вершил над собой он сам.
Весь роман поглощен разбирательством этого «дела».
Правды доискивается бывалый капитан по имени Марло,
доверенное лицо Конрада, выступающее рассказчиком в
нескольких его произведениях (праотец Цейтблома, из-
лагающего историю Адриана Леверкюна в романе Тома-
са Манна «Доктор Фаустус»).
Подобно рассказчику-англичанину, который рассмат-
ривает русских «глазами Запада» в одноименном конра-
довском романе (1912), Марло проницателен и в то же вре-
мя простоват. Волею судеб он видит все, однако далеко не
все может понять. Простоватость, свойственная капитану
Марло, и является причиной повествовательных усложне-
ний все новых, вводимых Конрадом, «точек зрения».
В противном случае, если бы Марло способен был уловить
и прямо изложить суть дела, не потребовалось бы трехсот
страниц.
Впрочем, читатели-современники сразу же пришли к
убеждению, что страниц многовато, и спор с автором ос-
тался фактически не решенным до наших дней.
К «делу», то есть к роману, в котором развернулось
сложное нравственное разбирательство, критики подходили
в свое время на основе прецедентов и делали вывод, что
в сущности все это уже было и у самого Конрада, и у та-
ких его предшественников, как Стивенсон и Стивен Крейн.
«А если бы Генри Джеймс обладал знанием моря»— отме-
чала критика, — тогда и он написал бы такой роман».
В ту пору критика еще не называла в связи с Конра-
дом имени, которое теперь называется сразу. Конечно,
Достоевский. Тогда западная критика не догадывалась,
откуда это путаное многословие. Разумеется, «путаное»
условно, по воле автора.
Однако и в тени Достоевского за Конрадом остается
совершенно определенное своеобразие. У Достоевского —
человек и бог, человек и черт. У Конрада человек остав-
лен наедине с самим собой. Одиночество абсолютное.
Не в толпе и не на острове, а в мире. В отличие от различ-
ных разочарований в доктрине христианской или гума-
нистической, характерных для конца прошлого века,
у Конрада безо всякой «нервности», спокойно, поистине на
16
основе опыта, лично выстраданного, за скобки вынесено
все, и человек оказывается лицом к лицу с самим собой.
Но при этом, за вычетом всех иллюзий, человек, во-первых,
не исчез, проявив несокрушимую сопротивляемость, а, во-
вторых, в нем осталось еще нечто такое, чего он и сам в
себе не подозревал. Что же именно?
После гибели «Патны» (так называлось злосчастное
судно) испытания для Лорда Джима не прекратились.
И на пределе отчаяния, где-то на острове, он делает по-
пытку покончить с собой или, вернее, очутившись вновь
в смертельной опасности, на этот раз готов прекратить
борьбу за жизнь: попал он в непроходимое тропическое
болото.
«Он отчаянно извивался, цеплялся руками и добился
лишь того, что отвратительный, лоснящийся, холодный ил
облепил ему грудь, втянул его до самого подбородка. Ему
казалось, что он хоронит себя заживо, и тогда...»
Наступает решающий, можно сказать, конрадианский
момент, который и преображенным, и просто повторенным
найдем мы у многих западных писателей нашего века,
когда они изображают «непобежденных» (одноименный
рассказ Хемингуэя), все-таки непобежденных в борьбе
слепой и отчаянной:
«...Тогда он, обезумев, стал колотить грязь руками. Она
попадала ему на голову, на лицо, в глаза, в рот. Он гово-
рил мне, что вспомнил внезапно двор раджи, как вспоми-
наешь место, где ты был счастлив много лет назад. Ему
страстно хотелось снова быть там и сидеть за починкой
часов. За починкой часов — вот именно! Он делал отчаян-
ные усилия, от которых глаза его, казалось, вот-вот выско-
чат из орбит; он перестал видеть и, задыхаясь, всхлипы-
вая, напрягал все силы, чтобы выкарабкаться из грязи,
очистить от нее свое тело».
Несмотря на предельное напряжение сил, идет борьба
не ради результата, не во имя победы конечной, а ради
принципиально-постоянного торжества человека над сила-
ми, стремящимися его уничтожить,— таков конрадианский
оттенок этой схватки, которую можно найти в литературе
и в других вариантах. У Конрада важен не итог, а процесс
борьбы, до тех пор, пока человек осознает себя и свое
достоинство, а так и корабль может пойти ко дну, и чело-
век, обессилев, может утонуть, но все равно он победитель,
пока осознает свою победу.
17
А вот «Любовь к жизни» (1905), которую Джек Лон-
дон создал уже непосредственно следом за «Лордом Джи-
мом»:
«И они увидели нечто живое, но вряд ли заслуживаю-
щее название человека. Это существо было слепо, бес-
сознательно. Напрягаясь, оно ползло по земле, как какой-то
чудовищный червь. Почти все его усилия были тщетны, но
оно было настойчиво, корчилось, извивалось и все же
ползло вперед...» 3
И это не повторение, а вариант той же самой отчаян-
ной, предельной борьбы. Джек Лондон объясняет все пря-
мее — биологически. Он подчеркивает «слепо, бессозна-
тельно», хотя ведь (мы помним) их было двое, а выдержал
борьбу только один, который для себя решил при виде
останков предателя:
«Ну что ж, Биль покинул его, но он не возьмет его зо-
лота и не будет сосать его костей! Биль, однако, сделал бы
это, если бы дело обстояло наоборот!— размышлял он, ко-
выляя дальше».
Кто размышлял так, тот и выжил, а погиб предатель.
Впрочем, последних минут Биля мы не видим, а он, воз-
можно, с не меньшей силой цеплялся за жизнь. В том-то и
дело, что за несколько абзацев до конца рассказа, до этой
последней схватки со смертью, сознание оставляет героя —
у Джека Лондона.
Конрад таким «бессознательным» вариантом интересо-
вался меньше. Хотя он его также отметил. На суде во вре-
мя выяснения обстоятельств, связанных с «Патной», оп-
рашивают как свидетелей двух рулевых, которые так и
остались у штурвала. «Один из них страшно застенчивый,
с желтой физиономией, был очень молод, а выглядел
еще моложе». У него допытываются, о чем же он думал,
когда кораблю стала угрожать опасность и когда он уви-
дел офицеров, покидающих свой пост.
«Переводчик, обменявшись с ним несколькими словами,
внушительно заявил:
— Он говорит, что ни о чем не думал».
Но это только эпизод. Роман развертывается по мере
того, как человек думал, в немыслимых обстоятельствах
все-таки думал, цепляясь за сознание, за воспоминания,
3 Лондон Джек. Соч. в 7-ми т., т. 2. М., Гослитиздат, 1954, с. 57.
Пер. Н. Дарузес.
18
хотя бы за эти самые часы, которые Джим почему-то чинил
перед тем, как попал в непроходимое болото. Прежде чем
задвигались его руки и ноги, поворот из пучины, к жизни,
к берегу совершило сознание, и в тот момент в принципе
одержана была победа. Точно так же Джим, окончательно
изверившись в себе, идет в самом конце романа на гибель,
осознавая свое поражение.
«Это конец. Он уходит в тени облака, загадочный, за-
бытый, непрощенный, такой романтический. В самых
безумных отроческих мечтах своих не мог он представить
себе соблазнительное видение такого изумительного успе-
ха. Ибо очень возможно, что в тот краткий миг, когда он
бросил последний и гордый непреклонный взгляд, он уви-
дел лик счастья, которое, подобно восточной невесте, при-
близилось к нему под покрывалом».
Отношение к Джиму окрашено восхищением, а также
состраданием и иронией. Так капитан Марло рассказыва-
ет о Джиме, разговаривает о нем с другими людьми, не
позволяя читателю непосредственно встретиться с роман-
тическим искателем. Читатель сознательно приведен в не-
доумение автором (реальным автором) относительно того,
что же ему думать о Джиме?
Прежде посредники между автором и читателями вво-
дились в повествование ради выяснения сути дела. Когда
Дефо, создатель «записок» Робинзона, прикинулся «редак-
тором», он взял на себя роль такого посредника, единствен-
ная забота которого передать «подлинную рукопись» чита-
телю и больше уже в дело не вмешиваться. Сколь сложен
ни был бы контрапункт различных голосов у Достоевского,
мы все-таки чувствуем властную авторскую волю — она
пробивается сама и нас ведет в определенном направле-
нии. Намерения Конрада по-своему определенны, только
сводятся они к тому, чтобы поистине затруднить, даже за-
путать читателя и, поставив его перед выбором, не дать
ему возможности сделать выбор.
Одиночество человека, принципиальная заброшенность
личности, которая сознает и эту заброшенность, и неизбеж-
ность ее, но все-таки ищет опору,— такова тема Конрада.
Опора на известном этапе обнаруживается — в людском
единении («Черномазый с «Нарцисса»), стоической вы-
держке («Тайфун»), но только на известном этапе, прехо-
дящем, потому что очередная «точка зрения», вводимая
автором, опору эту расшатывает и снимает.
19
«Простые рассказы» — это был повествовательный
принцип Киплинга. Киплинговский рассказчик — человек
бывалый, своими глазами видевший то, о чем он рассказы-
вает. Однако больше этот рассказчик ничего уж не знает и
дажене подозревает; сообщаемая им «правда» оказывает-
ся не только простой и прямой, но и односторонней, очень
часто до примитивности.
У Конрада — «рассказы о непокое» (одноименный сбор-
ник рассказов вышел в 1898 г.). Одиночный, пусть даже
непосредственно-достоверный, опыт ставится у него под
сомнение. Рассказчик-очевидец — постоянный его персо-
наж, однако конрадовский рассказчик, свидетель, казалось
бы надежный, в первую очередь сам не верит вполне ни
собственным глазам, ни собственным словам, а читатель
поставлен в положение тем более сложное, «неспокойное».
Состояние «непокоя» сообщается читателю путем последо-
вательного снятия одной «правды» другой, сменой и
столкновением «точек зрения».
В истории Джима видели иносказание, начиная с «Пат-
ны», которую читали как «Патриа» — родина. Тогда полу-
чалось, что Джим — это сам Конрад, который в известном
смысле тоже «прыгнул за борт», покинул родину и напи-
сал покаянную книгу.
Конечно, писателем владела мысль и о родине.
«Нас тысячи странствующих по лицу земли, прослав-
ленных и никому не ведомых, мы добываем за морями на-
шу славу, деньги или корку хлеба, но мне кажется, каждый
из нас, возвращаясь на родину, как бы дает отчет. Мы воз-
вращаемся на родину, чтобы встретить там людей, которые
выше нас, — наших родственников, наших друзей, и тех,
кому мы повинуемся, кого мы любим. Но даже люди, у ко-
торых нет никого, люди самые свободные, одинокие, без-
ответственные и не связанные узами, — те, у кого нет на
родине ни дорогого лица, ни знакомого голоса, — тоже
встретят некоего духа, обитающего в стране, под ее небом,
в воздухе, в долинах и на холмах, в полях, в воде, и в лист-
ве деревьев,— немого друга, судью и вдохновителя. Говори-
те что хотите, но, чтобы почувствовать радость, вдохнуть
мир, познать истину, нужно вернуться с чистой совестью...
Думаю, одинокие, не имевшие своего очага и привязанно-
стей, те, кто возвращаются не в дом свой, а в свою страну,
к ее бесплотному, вечному и незыблемому духу, — они
лучше всех понимают ее суровую спасительную силу, ми-
20
лость ее вечного права на нашу верность, наше повинове-
ние. Да, немногие из нас понимают, но все мы это чувст-
вуем, я говорю «все», не делая никаких исключений, ибо
те, что не чувствуют, в счет не идут. Каждая былинка име-
ет свое место на земле, из которой черпает она силы и
жизнь, и человек корнями прикреплен к той стране, из
которой черпает свою веру вместе с жизнью» (гл. XXI) 4.
Это позиция, обоснованная позиция, Конрадом освоен-
ная в числе первых. В числе первых — для XX века, кото-
рый открыл человеку весь мир, но все же не мог заставить
забыть еще романтическую идею о «возвращении к род-
ному очагу» (Натаниэль Готорн, 1853). «Возвращение»
подробно описал писатель вовсе «сухопутный», Томас Гар-
ди («Возвращение на родину», 1878). Конрад смотрел в
ту же сторону. На том же пути Шервуд Андерсон, усерд-
ный читатель Конрада, откроет свой «Уайнсбург, штат
Огайо» (1919), а затем уж и младшее, вместе с веком ро-
дившееся поколение двинется той же дорогой «домой», «на
родину», на Юг (Фолкнер) или Северную Каролину
(Т. Вулф)...
Слова о родине несколько риторичны, как и вся проза
Конрада, но выстраданы. Конрад по себе знал глубину и
боль такого разрыва. Его «Отщепенец с островов» (1896)
или рассказ «Эми Фостер» (1902) целиком посвящены
судьбе «чужака», потерявшего родину и очутившегося на
неведомой земле. Не похожие на автора в прямом смысле
персонажи этих произведений тем не менее (в особенно-
сти в «Эми Фостер» горец-поляк Янко, выброшенный на
берег Кента) наследуют переживания самого Конрада. Ко-
нечно, и Лорд Джим, отрезавший себе путь на родину, на-
поминает Конрада. Но говорит о родине все-таки капитан
Марло. «Мне кажется», «думаю», — это он, капитан-рас-
сказчик, который своим присутствием не то, чтобы снима-
ет ответственность с автора, но показывает, что тут лишь
вариант, сторона «дела», рассматриваемого в романе, а не
все «дело».
Еще не окончательный приговор по этому «делу» выно-
сится в том, что сказано в XXI главе, хотя она и звучит
как стихи в прозе, как готовая для цитирования деклара-
ция.
4 Конрад Д. Избранное, т. 1, с. 435.
21
Конрад в самом деле мог бы действовать прямее и про-
ще, если бы хотел он в «Лорде Джиме» остановиться на
XXI главе.
♦ ♦ ♦
Вот в повести «Тайфун» посредников не будет, там будет
только шторм и Мак-Вир.
«И снова раздался голос капитана Мак-Вира, голос, по-
лузатопленный треском и гулом, словно судно, сражающее-
ся с волнами океана.
— Будем надеяться!— крикнул голос, маленький, оди-
нокий и непоколебимый, как будто не ведающий ни надеж-
ды, ни страха»5.
В «Тайфуне» Конрад останавливается на Мак-Вире, не
допуская больше никаких «мнений». Есть мнение или впе-
чатление изначальное: «Лицо Мак-Вира, капитана паро-
хода «Нань-Шань», по закону материального отражения,
точно воплощало его духовный облик; его нельзя было на-
звать ни энергичным, ни глупым; ярких, характерных черт
в нем не было — самое обыкновенное, невыразительное и
спокойное лицо». Это сказано с первых строк, но в даль-
нейшем всей повестью вовсе не опровергается.
Нет, именно такой Мак-Вир преодолевает немыслимый
шторм, когда, кажется, весь мир проваливается в преиспод-
нюю. Видимая ограниченность, немасштабность свойствен-
на этому наиболее надежному из конрадовских капитанов,
которые, по выражению самого Конрада, «олицетворяют
собою все, что достойно доверия». Выстояв в борьбе с чу-
довищным тайфуном, Мак-Вир приводит судно к цели и
сходит на берег, чтобы опять считаться человеком недале-
ким, каким считался всегда. Конрадианский взгляд на суть
проблемы в том и состоит, что Мак-Вир, выдержавший все,
это и есть недалекий, «невыразительный и спокойный»
Мак-Вир. В противном случае, при контрасте, Конрад был
бы запоздалым романтиком, а не писателем эпохи Мопас-
сана и особенно Чехова. Борьба со стихией не опровергает
исходного мнения о Мак-Вире. По Конраду, Мак-Вир оста-
ется тем, кем был. Таков, каков он есть, выдерживает «мас-
тер» испытание. «В таком случае, что же это за выдерж-
ка? — вправе спросить читатель. А подобного вопроса в
5 Конрад Д. Избранное, т. 1, с. 141.
22
повести и не ставится. Он описывает, как проявляется то,
что, допустим, можно считать «выдержкой», но что такое
«выдержка» сама по себе, он здесь и не доискивается.
Потрепанный «Нань-Шань» (эхом прозвучит «Шаня» в
«Сокровенном человеке» Андрея Платонова) прибывает в
порт, и на берег сходит со своим неизменным свернутым
зонтиком капитан, — и тут автор все же прибегает к разно-
голосице мнений относительно поведения Мак-Вира во вре-
мя шторма. Но сделано это лишь ради того, чтобы над раз-
ноголосицей посмеяться. В «Тайфуне» контрапункт под
конец это всего лишь насмешка над досужими домыслами,
а не в самом деле другие точки зрения, с какими Конрад
обычно считается.
* * *
В «Лорде Джиме» рассказ идет дальше и после того, как
Марло, вроде бы доверенное лицо автора, указал на извест-
ный предел. Дело ведь в том, что Марло и за собой, за сво-
ей точкой зрения признает ограниченность. Один рубеж
ясен: «Те, что не чувствуют, в счет не идут». За этой чер-
той оставлены многие, и весьма разные лица. И бравый ру-
левой, что не бросил штурвала, когда сам капитан поки-
нул корабль, — не бросил, но и не думал, «не чувствовал»,
почему не бросил, а потому и не принимается в счет...
И бездарности, и трусы вроде тех, кто презирал Мак-Вира
и презирает Джима. Впрочем, они тоже из тех, кто «не чув-
ствует», только на свой лад. Ориентиром для другого —
«сознательного» — рубежа служит капитан Марло. Однако
он говорит: «Что касается меня, то я лишен воображе-
ния...» «Воображение» — это опять-таки целая позиция,
признанная для Марло не доступной. «В противном слу-
чае, — говорит капитан, — я бы с большей уверенностью
говорил сегодня о Джиме».
«Воображение» — мера в то время распространенная,
ею пользовался, например, знаменитый современник Кон-
рада — Оскар Уайльд. Все пороки буржуазной цивилизации
он выводил из недостатка фантазии, что, конечно, не сле-
дует понимать односложно. Сидя за решеткой и терпя при-
теснения от тюремных властей, упрекал он их лишь в од-
ном, в отсутствии «воображения». Было или нет «отсутст-
вие воображения» вычитано Конрадом в парадоксах Уайль-
да, сказать невозможно. Несомненно, что тогда носился в
23
воздухе этот упрек по адресу практицизма, деловитости,
одним словом, буржуазности. А Джим, хотя бы по прозви-
щу, все-таки Лорд, рыцарь, а не ремесленник или торгаш.
Но это же сознание своего «рыцарского» достоинства и об-
рекает Джима на одиночество. Не в том даже дело, что
веры его в «честь» никто не ценит, суть в том, что никто
ему в сохранении «чести» не может помочь.
* * *
«Мы существуем, пока держимся вместе»,— говорит капи-
тан Марло между прочим, а подробно союзничество рас-
смотрено у Конрада в повести «Черномазый с «Нарцисса».
Союзничество, спайка, дала возможность экипажу
«Нарцисса» выстоять в борьбе с морем, со стихией. Сложи-
лось союзничество парадоксально, вопреки всему, что
разъединяло этих людей до того, как вышли они в плава-
ние. Но если Мак-Вир не станет мудрецом в схватке с
тайфунам, а, напротив, выдержит схватку, оставаясь все
тем же недалеким, лишенным «воображения», Мак-Виром,
то и команда «Нарцисса» не меняется. Лентяи и болтуны
остались лентяями и болтунами, трусы — трусами. Джим
Уайт, то ли симулянт, то ли в самом деле чахоточный,—
бремя для всей команды. За него приходится работать,
о нем надо заботиться, но, как бремя и мука, этот человек,
составляющий безнадежную смесь несчастья с подлостью,
и сплачивает вокруг себя матросов. Горлодер-демагог Дон-
кин занимается разглагольствованиями, мутит матросов,
однако и его несбыточные посулы служат объединению.
И все так же верен себе, своему слову и делу Синглтон,
старый Синглтон (назван по имени славного капитана
Синглтона Дефо), он, если не стоит у штурвала, то читает
исторические романы. И остается непоколебимым капитан
Элстоун — вариант Мак-Вира и Марло.
Однако не капитанская воля и мастерство рулевого
спасают команду «Нарцисса». Это делает само море, оно
бьет и бросает корабль, и в перетряске люди буквально и
символически цепляются друг за друга, образуя странный
сплав, в котором подлость крепит дружбу, лень помогает
мужеству, хотя бы потому, что у руля больше положенно-
го приходится стоять Синглтону, а если уж Синглтон у
руля, корабль не потеряет курса. Но как только «Нарцисс».
24
пришел в порт, команда распалась, люди расходятся, даже
не обернувшись.
«...До тех пор, пока держимся вместе»,— так думает
капитан Марло. В повести о «Нарциссе» это «пока» спе-
циально рассмотрено и — разрушено, поэтому в романе
«Лорд Джим» союзничество проходит как вариант, воз-
можный и даже надежный, но все-таки не для самого
Лорда Джима, олицетворяющего трудно даже сказать ка-
кую меру требовательности к человеческой «чести» и
«выдержке».
Западная литература нашего века будет вновь и вновь
штурмовать этот предельный, Конрадом обозначенный,
рубеж выдержки в борьбе за честь.
«Человек,— сказал Гарри Морган...— Человек один не
может. Нельзя теперь, чтобы человек один.— Он остано-
вился.— Все равно человек один не может ни черта.
...Потребовалось немного времени, чтобы он выговорил
это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это».
Так будет написано Хемингуэем в «Иметь и не иметь»
(1934) 8 в полемической перекличке с Конрадом, подобно
тому как Фолкнер в Нобелевской речи (1950) скажет: «Че-
ловек не просто выдержит...», еще и еще раз обдумывая
сказанное о «выдержке» Конрадом6 7. Нам кажется, что эти
писатели обращаются прямо к нам, но нет, они прежде
всего говорят с Конрадом, источником их идей и исходных
положений. Проверив конрадианские ситуации на собст-
венном опыте, они вносят коррективы в конрадианские
формулы, однако необходимо подчеркнуть,— иногда толь-
ко на словах. По существу пересмотреть Конрада нелегко,
ибо он сам подвергал свои положения удесятеренной раз-
носторонней проверке, не оставляя места для какого-либо
варианта или выхода.
* * *
Когда Конрада спрашивали, что все-таки хотел он «Лор-
дом Джимом» сказать, писатель отвечал буквально не-
сколькими словами: «Он один из нас». Нет сомнения в
том, что вопрос о чести содержал для Конрада и лично-
6 Хемингуэй Э. Избранные произведения в 2-х т., т. 2. М., Гос-
литиздат, 1959, с. 426. Пер. Евг. Калашниковой.
7 См. «Писатели США о литературе». М., «Прогресс», 1974, с. 298—
299. Пер. Н. Анастасьева.
25
семейную предысторию. Судьба привела Конрада к этому
роману об «одном из нас». Вообще все, что еще в 40-х
годах прошлого века Герцен писал о «чести», читается как
предисловие к «Лорду Джиму», и не в силу какого-то за-
имствования, но потому, что эти рассуждения можно рас-
сматривать, как подведение итогов в обдумывании одного
круга проблем людьми одного склада, одной среды.
Аполло Коженевский, отец Конрада, по социальному
положению — обедневший шляхтич, по призванию, или
вернее, по образу мысли — поэт, учился в Петербургском
университете с 1840 г. Это был в точности тот самый Пе-
тербург, что описан в начале четвертой части «Былого и
дум»; Петербург примирения Герцена с Белинским (после
московской размолвки по поводу «Бородинской годовщи-
ны» Белинского); Петербург, проездом через который
отправляется за границу Бакунин, где в том же самом
1840 г. впервые издается в России, хотя и старая, однако
не утратившая разоблачительной силы книга Григория
Котошихина. Литературной новинкой того же года явился
в Петербурге «Герой нашего времени». Там учится в ин-
женерном училище и переводит Бальзака Достоевский.
Это Петербург особой «петербуржской» литературы, о ко-
торой говорил приехавший туда же и в ту же пору Апол-
лон Григорьев.
Аполло Коженевский, учившийся на восточном отде-
лении, посещал, должно быть, лекции своего соотчича
Осипа Сенковского. Но дело даже не в том, какова была
степень его близости к важнейшим духовным центрам Пе-
тербурга (это пока просто не изучено), а в том, что чело-
век незаурядный, литературно одаренный, поэт и перевод-
чик, Аполло Коженевский, конечно, способен был пере-
дать сыну в готовом, сформулированном виде сумму
проблем, насыщавших петербургскую атмосферу того вре-
мени. Передать не прямо, не словесно, но все-таки оформ-
ленно, осознанно.
Герцен писал: «У человека вместе с сознанием разви-
вается потребность нечто свое спасти от вихря случайно-
стей, оставить неприкосновенным и святым, почтить себя
уважением его, поставить его выше жизни своей. При-
стально вглядываясь в длинный ряд превращений чтимого,
мы увидим, что основа ему—не что иное, как чувство
собственного достоинства и стремление сохранить нрав-
ственную самобытность своей личности,— и то и другое
26
сначала в формах детских, потом отроческих, как во вся-
ком человеческом развитии. Сначала это чувство выража-
ется в семейных отношениях, в фанатической привязан-
ности к роду, племени, обычаю, преданию, к своим богам
в противоположность соседским. Потом оно является свято
уважаемым общим делом...Не удовлетворенный, однако ж,
общим делом, человек ищет свое дело... Тогда быстро раз-
вивается в нем понятие чести и собственного достоинства.
Но это еще не все. Перенося в грудь свою чтимое, человек
переносит его на истинную почву, но какова эта грудь?
Может быть, он понимает себя не таким, каким он дей-
ствительно есть...» («Несколько замечаний об историче-
ском развитии чести», 1848) 8.
Кажется, это и есть рубеж, от которого начинается у
Конрада разбирательство «дела» о Лорде Джиме. И ни
малейшей мистики нет в таком сходстве, как, впрочем, нет
и прямых связей. Есть историческая судьба, которая при-
водит людей, подобных Герцену или Аполло Коженевско-
му, к решению всех этих вопросов.
В 1848 г., когда Герцен писал о «чести», Аполло Коже-
невский, недавно окончивший (правда, без диплома) Пе-
тербургский университет, обратился к своим соотечест-
венникам с патриотическими стихами, которые по их пла-
менности приписывались Красинскому, первостепенному
польскому поэту. «Где Голгофа, там и поэзия»—под та-
ким жертвенным, мученическим девизом писал отец Кон-
рада свои стихи. По сравнению с собственным отцом, гото-
вым в любую минуту «вскочить в седло и нестись на
врага», у самого Конрада недоставало «воображения» в
смысле каких-то крайних, недоступных рассудку мотивов
поведения, у поляков называемых «чересчур рыцарским».
Герцен продолжал: «Взгляните на рыцарство... и вы
поймете великое начало, внесенное им в историю. Оттого
мы рыцарей можем принять за высших представителей
средних веков, истинные представители эпохи — не ариф-
метическое большинство, не золотая посредственность,
а те, которые достигли полного развития, энергические и
сильные деятельностью. Человек научился уважать чело-
века в рыцаре; этого мы им не забудем» °.
8 Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. II. М., Изд-во АН СССР,
1955, с. 154.
8 Там же, с 163.
27
После всего в 40-е годы им передуманного и сказанно-
го Герцен пройдет поистине крестный путь проверки сво-
их убеждений, в том числе и вот этого, здесь сформулиро-
ванного, о соотношении индивидуально-рыцарского и
«арифметического большинства». Все, что передумает и
напишет Герцен на этот счет, войдет в фонд европейской
мысли, из которого свою долю наследует Конрад.
* * *
...И теперь еще есть в Лондоне этот дом, где когда-то была
биржа моряков. Приходили сюда, спустив заработок, по-
дыскать место на корабле, чтобы отправиться в новую
«прогулку», как называли моряки со времен Робинзона
Крузо дальние плавания.
Что-нибудь в 1886 г. двое — один штурман, совсем мо-
лодой, другой постарше, уже с дипломом капитана,— здесь
же познакомились и так заговорились, что пропустили
свою очередь. Шкипер, набиравший команду, сказал:
— Офицерами экипаж укомплектован. Остались толь-
ко места рулевых.
Имевший капитанское звание отказался, а штурман,
которому было всего девятнадцать, дал согласие.
— Пойдем,— сказал он старшему собрату,— отметим
мое назначение.
Отправились прямо напротив, в таверну «Черный конь»,
заказали жаркое, пирог с почками и пиво. Платил млад-
ший. Старший советовал:
— Соблюдай экономию!
— Завтра отходим! — махнул рукой младший.—Бери
поднос и тащи в Адмиральскую пристань.
— Куда? — переспросил старший.
Кажется, они полностью поменялись местами в смысле
субординации. Младший уходил в море, младший пригла-
шал, младший платил, и он разъяснил: Адмиральской
пристанью назвали нишу в стене. Там когда-то собирались
за столом легендарные мореходы. А если случались ссоры,
то нужно было войти во внутренний двор, чтобы с оружи-
ем в руках доказать свою правоту.
Младший оказался человеком бывалым. Капитан, хотя
и был старше по званию и возрасту, слушал его, забывая
прожевать кусок мяса и хлебнуть из кружки.
28
— Интересно... До чего интересно! — бормотал ка-
питан.
Говорили они долго.
— Сближала нас,— вспоминал младший много лет
спустя, когда был уже стариком,— страсть к морским исто-
риям. Но я же понятия не имел, что это будущая литера-
турная знаменитость.
Будущая «литературная знаменитость» тогда еще и
сама о себе не имела вполне определенного понятия.
Даже в море, несмотря на капитанский диплом, у Конрада
не было устойчивости. И не случайно младший по возра-
сту и званию мог ему немало рассказать. Почти половина
изо всего срока его морской службы прошла на берегу.
Испытания и в море и на берегу выпадали ему нелегкие —
вопрос не в количестве лет и «приключений». Конрад
продолжал искать свою жизненную позицию. Подводя
итоги романтическому этапу свой биографии, Конрад
вспоминал: «С шестнадцати до тридцати шести —это еще
нельзя назвать целой жизнью, но все же это полоса такой
протяженности, которая умещает опыт, исподволь научаю-
щий человека видеть и чувствовать, и когда, пройдя эту
полосу, вступил я на иную стезю, я сказал себе: «Теперь
я должен поведать о том, что видел, или же остаться в
безвестности до конца своих дней».
ЛИТЕРАТУРНЫЕ КООРДИНАТЫ
Я уверен, что мои так называемые «морские»
вещи должны рассматриваться под другим уг-
лом зрения.
Письмо Джозефа Конрада к Эдварду Гарнету
В литературу Конрад вошел под парусами: море и кораб-
ли служили его основными опознавательными признака-
ми. Но подобно тому, как Конан Дойль стремился вы-
рваться из-под ига Шерлока Холмса, им же самим создан-
ного, так и Конраду было тесно в море. Море настраивало
читателей на приключения, а приключения — для юноше-
ства не только по возрасту, но и вообще по характеру
проблем, которые в пределах приключений так и остаются
«юношескими».
Конрад стремился к серьезности, и он никак не мог
выйти из противоречия между двумя задачами — развлечь
читателя и заставить его задуматься.
Почему противоречия? Тогда завершилась великая эпо-
ха английской прозы, прошедшая под знаком Диккенса.
Подводя итоги развития, проделанного нравоописатель-
ным романом со времен Дефо, Диккенс усовершенствовал
средства создания характера, живых лиц, которые и до сих
пор остаются для читателя живыми. Люди задвигались,
заговорили разными голосами на страницах его книг. Что
же касается хода повествования, то Диккенс пользовался
старым двигателем «приключений» или «исповеди». Писа-
тели, которые шли следом за Диккенсом и вместе с тем
против него, старались строить повествование на новых
принципах: не по ходу событий, а вокруг человека, как бы
изучая человека. Сюжет, по словам Герберта Уэллса, над-
ломился под тяжестью характеров.
Повествование замедлилось и усложнилось. «Что даль-
ше?»— этот основной вопрос, заставляющий читателя,
взяв книгу в руки перелистывать ее страницы, отходил на
второй план. Читателю советовали не спешить, не гнаться
за новыми событиями, ему предлагали всмотреться в пей-
заж, в обстановку, в черты лица, предлагали как можно
больше думать и сильно «чувствовать». В замедлении и
усложнении никто не видел препятствия, когда это произ-
30
водилось умело, с талантом. А если книги загромождались
описаниями, «переживаниями», поучениями, то читателю
становилось просто скучно.
Опять вспомнили о Дефо, о том, как незамысловато,
подвижно, увлекательно и общедоступно получалось у
него повествование. Тут Стивенсон в своих книгах «под-
нял паруса» и «вышел в море» — на поиски где-то зате-
рявшегося умения рассказывать так, чтобы интересно было
каждому. Его «Остров сокровищ» книга детская, выдер-
жавшая вместе с тем проверку на «взрослость» не только
по мастерству, но даже и по проблемам.
Уберите у Джона Сильвера костыль, старинный каф-
тан, попугая, и вы увидите в натуре его «проклятые воп-
росы», над которыми вместе с великими своими современ-
никами бился Стивенсон.
Но почему, вспоминая Стивенсона, говорят об игре, об
уловках, о бутафории, той «героической бутафории», над
которой Стивенсон посмеивался, но сам же ею пользо-
вался? Почему, при такой очевидной одаренности, не на-
писал он просто об улицах родного Эдинбурга, современ-
ного ему Эдинбурга, или Лондона, о людях, что его окру-
жали и уж, наверное, испытали не меньше, чем можно
выдумать, изобретая какие-то «приключения»? Написать
бы Стивенсону прямо о том, что ныне отыскивают в его
книгах упрятанным под театральными костюмами пира-
тов, в необычайной, декоративной обстановке далеких
стран и далеких времен. Зачем нужна ему палуба и мор-
ской простор, а не четыре стены и два стула, если на са-
мом-то деле не «морской» он писатель, а проникновенный
психолог? Отчего, обладая талантом и развившейся чуть
ли не с юных лет сознательностью во взгляде на литера-
турное мастерство, так и остался он писателем преимуще-
ственно детским — не развернулся как истинно взрослый
прозаик, новый Вальтер Скотт или второй Достоевский?
Что не давало ему говорить со своими современниками
вполне «по-взрослому»?
Что ж, частично, Стивенсон на это ответил, и даже
странно звучит такое суждение в устах писателя, от кото-
рого привыкли слышать «На ветер!» и «Свистать всех на-
верх!» Тем не менее создатель «Острова сокровищ» однаж-
ды сказал: «Мы — в намордниках, и потому приходится
оставлять без внимания по меньшей мере половину жиз-
ни, нас окружающей... Какие книги мог бы написать Дик-
31
кенс, если бы ему позволили! Какие книги написал бы я
сам! Но нам дают всего лишь ящик с игрушками и говорят:
«Вот, играйте и больше ни о чем не думайте!» Оружием
буржуазии является голод. Если писатель приходит в
столкновение с ее узкими понятиями, она просто и без
разговоров лишает его средств к существованию. Сколько
же талантов уничтожается сейчас на каждом шагу таким
способом!» 1
Наш старший современник Ричард Олдингтон, который
эти нравы и времена помнил, в одном из романов описы-
вает, как тогда смотрели на «бунтаря»: мальчик (лицо
автобиографическое) прочел стихи Суинберна и, поражен-
ный, бросился к отцу.
— Папа, а Суинберн умер?
— Нет,— сухо отвечал отец,— не думаю, чтобы он
умер. По-моему, он лечится от запоя.
Это означало: «Поэт — плохой, его читать не следует».
— Все равно! — воскликнул мальчик,— Суинберн по-
нимал... он чувствовал... он бессмертен! («Все люди—
враги», 1938)
Удар мальчик выдержал, однако, с трудом, и не пото-
му, что — мальчик; к таким ударам люди той эпохи вооб-
ще были мало подготовлены. Их воспитание, и соответст-
венно сознание, так было устроено, что подноготная
жизни сознательно не принималась в расчет или же
умышленно скрывалась. И, конечно, вдруг обнаруженное
ошеломляло. Обычно об этом не говорили и делали все,
чтобы книги таких поэтов не имели признания. Вообще
вещи не назывались своими именами, множества проблем
как бы и не существовало, непременных проблем, на ко-
торых стоит жизнь. Проблемы эти относились к «прои-
скам дьявола».
Страха перед дьяволом мы уже не испытываем и плохо
представляем, что означает психически чувство «греха»,
зато приведем такую подробность: все те же пуритане,
подобные людям, стивенсоновского окружения, когда-то
уничтожили шекспировский «Глобус» — театр ведь счи-
тался греховным. Во времена Стивенсона театров, разу-
меется, не жгли, но все-таки нельзя сказать, чтобы пури- 1
1 Так в минуту откровенности Стивенсон говорил с Ллойдом Ос-
борном, своим пасынком, которому он когда-то как «мистеру
Л. О.» посвятил «Остров сокровищ».
32
Джозеф Конрад в начале творческого пути
ние годы жизни
Дом Джозефа Конрада
в графстве Кент (Англия)
Джозеф Конрад в послед-
танские нравы, и притом в первозданном еще виде, пе-
рестали существовать. Театров, положим, уже не жгли,
однако романы читать все же не полагалось!
Разумеется, эпоха — мир пестрый, со «множеством от-
делений», выражаясь языком гамлетовским. То же время
было высокой ступенью прогресса, буржуазного прогресса.
Перечитайте очерк Герцена «Не виновен!» («Былое и
думы», часть шестая), чтобы почувствовать, что за впечат-
ление фасад Англии мог произвести на человека, прибыв-
шего из другой страны: парламентские дебаты, гласность...
А какого бесстрашия достигла тогда наука! Наконец, тогда
же существовала и «старая добрая Англия». Пусть уже не
под «деревом зеленым», как было то в эпоху Робина Гуда,
а в кругу семьи, у очага, однако она создала свои преда-
ния, свою поэзию. Домашний уют, диккенсовский опти-
мизм, Диккенс и сам Стивенсон, сколько бы он ни бунто-
вал, явления все той же эпохи. Однако поверх всех свойств
наиболее устойчивым признаком времени оказалось хан-
жество, лицемерие и ханжество. «Эпоха, которая развила
фарисейство настолько, что было достаточно казаться по-
рядочным, чтобы слыть таковым»,— подвел птог Голсуор-
си в «Саге о Форсайтах».
Буржуазное фарисейство требовало, чтобы писатель,
«хороший» писатель, был и «хорошим человеком». Собст-
венно говоря, сказать надо Хороший человек с прописной
буквы, в противоположность Плохому человеку,—это Гуд-
мен п Бедмен, персонажи из книг пуританского писателя
Бэньяна, на которых веками воспитывались англичане,
в их числе и Стивенсон. И как тут все противоречиво!
Бэньян — классика английской прозы. Нам-то это имя ни-
чего не говорит2, но можно поверить англичанам на сло-
во, поверить Диккенсу, Бернарду Шоу и тому же Стивен-
сону, которые прилагали все силы, чтобы по их собствен-
ной прозе хотя бы скользнул отсвет идеала, явленного не-
когда простым и выразительным стилем Бэньяна. Но те
же книги служили источником узкой морали. «Хороший
человек», уж известно, что это означало — чисто бур-
жуазную благопристойность. Но вот как же — сам Шекспир
не платил долгов, был пойман за браконьерство п частень-
2 Им, однако, заинтересовался Пушкин и в стихотворении «Од-
нажды странствуя среди долины дикой» («Странник») сделал
переложение из Бэньяна.
2 Д. м. Урнов
33
ко видели его с друзьями в таверне «Русалка». А Стивен-
сон! Виданное ли дело, бежать в Америку с замужней
женщиной, матерью двоих детей. И Шекспира печатали
«по-домашнему», без «грубых слов», чтобы «краской стыда
не зажглись щеки молоденькой девушки».
Много же поработал в те времена редакторский каран-
даш ради «щек молоденькой девушки»! Конечно, дело не
в девушках, которым, и правда, не всегда следует вникать
в смысл шекспировских острот. Девическая стыдливость,
инфантилизм распространялись на всю литературу. Моло-
дой Олдингтон, повидавший на войне жуткую изнанку ве-
щей, потом в «Смерти героя» написал о последствиях пу-
ританской стерильности, написал со скрежетом зубовным
и уж всеми словами и всеми буквами! Написать-то напи-
сал, но и в те годы «Смерть героя» вышла изуродованной.
Тем более, на эпоху раньше, приходилось о том просто
умалчивать Стивенсону.
Да, ханжество мешало писателю, мешала мелочная
опека публики, но и сам Стивенсон не нашел подобающих
средств взглянуть на некоторые вещи прямо, дать отчет-
ливые наименования зыбким явлениям, стать блпже к быту
и извлечь из него материал для искусства. Окружавшей
его обыденности Стивенсон написать не мог, другое дело
обыденность, но — в океане. Там и она красочна, море —
готовая картина! На фоне салинга и бизань-мачты пока-
зать игру теней и света Стивенсон умел, но как сделать
это на расстоянии нескольких шагов от вас — не знал.
Написать рассказ, который бы и на рассказ похож не был,
двигаясь сам собой («как жизнь»),— этого достичь Стивен-
сону не удалось, он только понимал, что этого надо бы
добиться, он только пробовал такого идеала повествова-
тельного достичь. Но чем искуснее строил он повествова-
ние, тем чувствительнее в мудреном механизме что-то
поскрипывало...
Даже в неподражаемом «Острове сокровищ» магнит
увлекательности, чем ближе к концу, тем становится сла-
бее. «Владетель Баллантре» надломился где-то в середине.
«Принц Отто» не удался совершенно, хотя Стивенсон вло-
жил в него кропотливый труд и надеялся увидеть лучшей
своей книгой. Шедевром Стивенсона, шедевром «для
взрослых», считается «Уир Гермистон», но книга и наполо-
вину не была написана. Первые главы, пусть замечатель-
ные, это все, о чем мы можем судить. Работу Стивенсона
34
оборвала смерть, будто сам рок позаботился о том, чтобы
избавить писателя от затруднений, одолевавших его, как
правило, после первых вдохновенно набросанных страниц.
Стивенсон «хорошо писал» — почти единодушно гово-
рят о нем критики. Подлинный прозаик дает себя знать
всюду: каждое слово продумано, поставлено на место, одно
к другому пригнано, все отшлифовано, а затем наведен не
только блеск, но и придан всему оттенок небрежности,
«болтовни», разговора «между прочим». Однако, разбирая
одно эссе Стивенсона, Олдингтон отметил: «Написано на-
рочито». Можно сказать, очерк «записан», как это полу-
чается и у художников, если они после свежего подмалев-
ка «замучивают» картину отделкой. Происходит это чаще
всего не от избытка сил, а как раз напротив, потому что
сил все-таки не хватает; и манера, и навык, даже очень
развитые, не спасают.
Сам Стивенсон, когда бывал доволен своей работой, от-
носился к себе трезво, и справедливо. По крайней мере он
знал: читатели читают не «серьезный замысел» и не «ис-
кусство повествования», читатели ждут книгу.
Литературный труд Стивенсон стремился проверить и
подкрепить так называемым «творческим поведением» —
сознательным построением некоего «сюжета» прямо
в жизни.
Вот он, «эмигрант-любитель» (так у Стивенсона назва-
на целая книжка), плывет в Америку с настоящими пере-
селенцами. Он разделяет с ними, казалось бы, все тяготы
пути и все-таки лишь играет в «тяжелое плавание». Как
человеку болезненному и слабому физически, эмигранту-
любителю приходится, может быть, даже тяжелее, чем
эмигрантам поневоле. А все-таки то, что — судьба для них,
для него — игра, они живут, он экспериментирует. И (к
чести Стивенсона) видит разницу. Стивенсон писал о сво-
их спутниках: «Такие жизни обладают в своих маштабах
притягательностью «Робинзона Крузо», ибо все в них
голос самой судьбы, и жизнь человеческая открывается
во всей своей обнаженности, до крайних пределов своей
сущности» 3.
Сроки эти — принципиальный момент в истории лите-
ратуры, хотя они, как и вся книга «Эмигрант-любитель»,
в свое время опубликованы не были. Но важно, что они
3 Stevenson R. L. From Scotland to Silverado. Cambridge, 1966, p. 85.
2* 35
были все-таки написаны, что была осознана и выражена
позиция, с которой отчетливо видна разница между при-
ключением в том старинном, робинзоновском, смысле и
«приключением» — забавой новейших времен.
* * *
«Приключения» как жанр превратились до известной
степени в свою противоположность с тех пор, как они,
скажем, сильно действовали на воображение Дон Кихота
или той публики, для которой Шекспир писал изящные
придворные комедии-сказки «Сон в летнюю ночь», «Как
вам это понравится». «Роман приключений — это героиче-
ское повествование о сказочных героях и вещах. Роман
как таковой — это картина действительной жизни, нравов
и той эпохи, когда он написан. Приключенческий роман
описывает красочным и приподнятым языком то, чего ни-
когда не было и быть не могло. Роман же передает все то,
что происходит ежедневно у нас на глазах с нашими зна-
комыми или с нами самими» 4,— так понимали различие
«романа» и «романа приключенческого» еще в конце
XVIII столетия, хотя, конечно, Дефо ведь уже произвел
переворот в жанре «приключений» и заговорил о них на
своем «простом и ясном, домашнем языке».
В эпоху Дефо такая «подлинность» была нужна по при-
чине, все же сохранившей значение во времена Стивенсона
и Хаггарда. Пуританская мораль, определявшая жизнь
англичан, когда писал Дефо, не допускала «вымысла», то
есть собственно художественной литературы. Помимо биб-
лии, признавались книги нравоучительные и безусловно
«правдивые», как теперь сказали бы — документаль-
ные. Роман и тем более роман приключенческий — забава
праздной аристократии — доверием не пользовался. Это
должен был принять в расчет литератор, писавший для
своей аудитории. Широкая публика и в первой половине
XIX в. еще не читала романов. Во всяком случае один из-
датель, выпускавший нечто вроде «народной библиотеки»,
не включил в нее ни одного беллетристического произве-
дения. Так что в доверчивости, с какой люди всматрива-
лись в стивенсонову карту или стремились на поиски
4 English theories of the novel II, 18th century, Tiibingen, 1970,
p. 65.
36
сокровищ, сказывалась давняя традиция, приучившая ве-
рить книге как «правде».
«Я решил,— скажет и Райдер Хаггард устами своего
героя — «автора», охотника Алана Квотермейна,— рас-
сказать простым, безыскусным языком только наши
приключения».
От чудес и вымысла к простоте — это поворот к чита-
телям, воспитанным в безусловно фактической вере в про-
читанное. «Из книг я пожирал все, что попадалось под
руку, за исключением романов: вымыслов я не любил. Но
все, что касалось научных вопросов и особенно путешест-
вий, я читал с наслаждением»,— вспоминал свои молодые
годы Ливингстон, и это вкус типичный для среды, где ро-
дился и рос будущий прославленный путешественник.
* * *
Понятно, почему только после смерти Хаггарда была опуб-
ликована его автобиография, где раскрыл он своп повест-
вовательные секреты и, в частности, говорил определенно,
что Алан Квотермейн — это он сам. Сделай Хаггард эти
саморазоблачения раньше, был бы нанесен заметный урон
его репутации, нарушилось бы обаяние, какое имела для
множества читателей заправская речь бывалого следопы-
та: «Я не знаю лучшего лакомства, чем мозг жирафы —
конечно, кроме слонового сердца...»
Достоверность в таких книгах, подобных романам Рай-
дера Хаггарда, была не только иллюзорной. За словами
охотника Алана Квотермейна стоял реальный опыт самого
автора. Из книг Хаггарда, хотя по жанру относились они
к «вымыслам», в самом деле узнавали многое об Африке,
тогда еще только осваиваемой. А за вычетом «тайн вечной
жизни» все, о чем писал автор, он видел своими глазами,
и поэтому из романов его можно было почерпнуть нема-
ло в самом деле достоверного: быт, нравы, обряды афри-
канских племен, животный мир, общий колорит матери-
ка,— тогда об этом не так уж много знали, и романы Хаг-
гарда послужили источником сведений для тех, кто
недоверчиво относится к беллетристике, предпочитая
чтение познавательное. Но эта побочная задача выполнена
была лишь потому, что Хаггарду удалось основное — соз-
дание «вымысла». Ведь, когда пробовал он писать без
37
посредничества Алана Кватермейна, а прямо так, от своего
лица, и в документальном духе, его плохо слушали.
«Не берусь описать этого: слишком уж фантастическое
зрелище»,— отметил молодой Хаггард в письме домой,
сообщая, что видел «охоту на колдунов», и та же самая
«охота» займет центральную главу в «Копях царя Соломо-
на». Нет, в том-то и дело, что — другая. Чтобы рассказать
о том, о чем он сам не мог рассказать, Хаггард нашел
повествовательную позицию — противоположную той, что
оказалась в его письме. В книге страшный обряд видит
уже не автор, но охотник, бывалый человек, и потому
ничего фантастического нет, хотя зрелище необычайное
даже для того, кто способен сравнивать вкус мозгов жи-
рафы со слоновьим сердцем.
В этом и заключается основной способ убеждения чи-
тателей — своего рода система повествовательных аргу-
ментов: постепенное нагнетание необычайных подробно-
стей, которые, однако, чем удивительнее, тем «проще»
воспринимаются видавшим виды охотником.
«Просто» — сложное слово. Им часто тогда пользова-
лись, делая его знаменем или принципом, в силу которого
не следует путать немудреные факты с художественной
формой «простоты». Тот же Хаггард, хотя он и не второй
Стивенсон по возможностям, это понимал. С умыслом по-
ставив в предисловии к роману «просто», он рассказывает
об охоте и на слонов, и на колдунов, короче, о том, что уж
никак не «просто» по сравнению с обыденным опытом его
читателей. На контрасте и строится повествование.
Но Хаггарду не удавалось до конца держаться в гра-
ницах искусно создаваемой «простоты». В стиле у него
уже просто шаблон. Если светит луна, то обязательно
«полная», если кровь, то, естественно, красная, и вообще
все движения, как и лица его, схематичны. Поэтому, когда
появился со своими «Простыми рассказами» Киплинг,
решили, что он «убил» Хаггарда5, ибо с большим мастер-
5 Так об этом написал Стивенсону Генри Джеймс (1843—1916),
старший современник, друг Конрада и образец для него. Но,
с точки же зрения самого Джеймса, и Киплинг не был «прост»,
т. е. не создавал истинной «простоты», хотя бы потому,4 что поль-
зовался очевидно развертываемым сюжетом. «Изобразить види-
мую бесцельность путей человеческих, ту бесцельность, с кото-
рой люди невольно приходят в столкновение друг с другом»,—
вот мера простоты Джеймса, которую он тоже, впрочем, не мог
выдержать.
38
ством вроде бы «просто» сумел подойти к необычной
обстановке. Действительно, речь рассказчика стала еще
более естественной, а читатели в результате ближе оказа-
лись к «далеким берегам» и еще яснее увидели неведомые
им края,
♦ ♦ ♦
Но, умножаясь и отдаляясь друг от друга, разные чита-
тельские слои вырабатывали все более специфические по-
нятия о «правдивости» и часто знать не хотели взаимных
книжных вкусов.
Читателей вообще стало много больше и притом из
разных слоев общества. Начальное образование сделалось
уже в значительной мере государственным и общедоступ-
ным, выйдя за пределы тех частных, дорогостоящих школ,
о которых с дрожью в голосе некогда писал Диккенс. Под-
нялась грамотность. «Семейное чтение» стало привычным
занятием в домах самого разного уровня, достатка и обра-
зованности. От книги ждали и развлечения, и поучения,
и сведений. Вообще в жизнь многих, самых обычных лю-
дей книга внесла новую, как бы вторую жизнь, и к этой,
книжной, жизни стремились все больше и тем решитель-
ней, что она была не похожа на жизнь реальную.
На далекой Амазонке не бывал я никогда.
Только «Дон» и «Магдалена», только «Дон» и «Магдалена»,
Быстроходные суда,
Ходят по морю туда.
Из Ливерпульской гавани
Всегда по четвергам
Суда уходят в плаванье к далеким берегам.
Плывут они в Бразилию, в Бразилию, в Бразилию,
И я хочу в Бразилию...
Р. Киплинг. Пер. С. Я. Маршака
И брались читатели за книги Стивенсона, Хаггарда,
Киплинга, Конан Дойля, отправляясь с ними к «далеким
берегам», в Южную Америку, в Индию, Африку, словом,
всюду, где в наши дни они, быть может, побывали бы и
так, влившись в толпу образованных, полуобразованных
и вовсе необразованных, а просто скучающих и не знаю-
щих, как убить время и деньги, туристов. А тогда... О, тог-
39
да не только отсутствие средств и рутина жизни не пуска-
ли в Бразилию. Тогда ведь карты далеких стран еще по-
крыты были «белыми пятнами» и нужно было быть по
меньшей мере Ливингстоном, чтобы попасть туда!
«Это было что-нибудь в 1868 году,— рассказывает в
«Послужном списке» Конрад,— когда мне было лет девять
или около того, и я, сидя над картой Африки того време-
ни, ткнул пальцем в белое пятно, скрывавшее тогда нераз-
гаданную тайну этого континента и сказал себе с абсо-
лютной уверенностью и поразительной твердостью, какая
давно уже не в моем характере:
— Вырасту и побываю здесь!»
А Райдер Хаггард открывал к этому доступ всякому,
кто только брался за его романы — «Копи царя Соломона»,
«Айшу» и многие другие, которые теперь забыты даже по
заглавиям.
Но там, где зачитывались Хаггардом, понятия не име-
ли о таком писателе, как Джордж Мур, и наоборот: читав-
шие, вернее, ценившие Мура не знали о существовании
или не признавали существования Райдера Хаггарда.
«Современные певцы приключений,— говорил Мур,—
эти Хаггарды... путают нормы правдоподобия и вымысла
до такой степени, что теряется всякая гармония. Персона-
жи Троллопа8 попадают в ситуации Гюго. В результате
получается нечленораздельная и хаотическая чепуха, то
есть постоянное и неизбежное в таком случае чередование
и смешение папочки, мамочки и дорогой деточки из при-
города с горами на луне и таинствами вечной жизни» 6 7.
Конраду, вступавшему в литературу с капитанским
дипломом, предстояло сделать выбор не только между
морской службой и литературным трудом, но и найти свой
отчетливый курс, своего читателя.
6 Бытописатель и моралист, «второстепенная фигура большого
значения», как говорят о нем. «Троллоп убивает меня своим
мастерством»,— отметил однажды Толстой. Но при всем своем
умении и знании материала Троллоп был чтением нелегким и
тем более устарел теперь. Попытки «воскресить» его только
подчеркивают, насколько это история.
7 Джордж Мур рассуждал так в автобиографической книге «При-
знания молодого человека», опубликованной впервые в 1886 г.,
а затем не один раз дополненной и переизданной.
40
ВАХТА КАПИТАНА КОНРАДА КОЖЕНЕВСКОГО
Мне было приятно думать, что, может быть,
тень старого Флобера остановит с любопытством
свой взгляд на зажатом льдами у причала в Руа-
не пароходе с водоизмещением в две тысячи
тонн и под названием «Адова», где приступил я
к десятой главе романа «Каприз Олмейера».
Джозеф Конрад. Послужной список
Руан —в устье Сены. В пригороде, на самом берегу, дом
Флобера. Долго за полночь горел когда-то огонь в каби-
нете, где творилась алхимия писательства. «Держи на
окно господина Флобера», — говорили между собой моря-
ки. А за окном, прижавшись головой к стеклу, нес вахту
или, как сам он это называл, «искус творческой жизни»
Флобер.
В то время, когда, швартуясь в Руане, «Адова» среди
прочих грузов несла на борту первую рукопись Конрада
(«Каприз Олмейера», 1895), руанского затворника уже
не было в живых. Конрад воображал себе картину симво-
лическую. Но в символике был реальный смысл: ведь и
он держал курс на окно господина Флобера, причем уже
не как штурман, но как человек пишущий.
— Ну, что скажете? Стоит ли заканчивать рукопись?
— Определенно.
— Вы читали с интересом?
— С немалым!
— В таком случае, позвольте задать еще один вопрос.
Понятна ли эта история в таком виде, как она сделана?
— Да! Совершенно.
Такой разговор состоялся у Конрада с одним из пер-
вых его читателей. «Джозефа Конрада» еще не было,
был Конрад Коженевский, второй штурман с капитанским
дипломом. Рукопись показал он пассажиру. О нем извест-
но только, что его звали Жак, что имел он университет-
ский диплом и — злую чахотку, которая вскоре свела его
в могилу. Поскольку все это известно со слов самого Кон-
рада, то не исключено, что во многом или даже пол-
ностью вымышлено. У биографов имеются разные догадки
на этот счет, но в одном сомневаться не приходится: во-
просы не выдуманы.
41
А вот другой литературный разговор того же времени.
— Знаете, как я пишу свои мелкие рассказы?
Молодой писатель, врач по роду службы, задает воп-
рос своему старшему собрату, писателю профессиональ-
ному... Это, конечно, Чехов. По воспоминаниям Короленко,
с которым происходил разговор, он взял со стола первый
попавшийся ему под руку предмет, пепельницу, и предло-
жил: «Хотите, завтра будет рассказ — заглавие «Пепель-
ница»?» И в этом жесте, как и вопросе, соединилось все:
«как пишу», это же значило, где беру материал, и, вооб-
ще, как существую писанием рассказов.
И тогда же совсем еще не писатель—мастеровой, за-
дается вопросом: «Как же это сделано?» Почему вдруг
простые слова производят на него «впечатление чуда»?
И рассматривает на свет страницы «Простого сердца»
Флобера. Это — Горький, будущий Горький.
Не в один и тот же момент происходили эти беседы и
ставились эти литературные эксперименты, но эпоха
одна — профессионализация писательства.
Действительно, нигде так специально не обсуждались
эти вопросы, как у самого Флобера. В его прокуренной
комнате на верхнем этаже парижского дома по улице Фо-
бур Сент-Оноре собирался в середине 70-х годов малочис-
ленный, однако представительный, международный писа-
тельский «конгресс». Кроме французов — Флобера, Доде,
братьев Гонкур, Мопассана, в кружок входили русский
Тургенев и американец Генри Джеймс.
Тут детально разбиралось писательское дело. Тут бы-
ла лаборатория литературной техники. Вырабатывались
терминология, литературный жаргон, который со време-
нем распространится: «точное слово», «единственно вер-
ная фраза», «большая книга» и «настоящая литература»...
Все этп проблемы мастера литературного цеха и рассмат-
ривали в порядке самоанализа и самокритики. Это у них
под пером иногда возникало чудо, ошеломлявшее читате-
ля, и у них же, при всей писательской «технике», проза
вместо того, чтобы двигаться легко и свободно, как «сама
жизнь», очень часто шла вместе с подтекстом ко дну.
И капитан умелый стоит на мостике и паруса поставлены
по всем правилам, а корабль тонет, — так символически
обозначил основной пункт повестки дня на этих собрани-
ях один из участников.
Сугубо «технические» проблемы творчества обсужда-
42
лись во флоберовском кружке не впервые. Но никогда
еще вместе с общественным положением писателя, став-
шего профессиональным работником, не выявлялось
такой связи каждого частного вопроса с целым творчест-
вом. Казалось, от запятой зависит судьба пишущего. На
маленьких рассказах Антоши Чехонте держалась боль-
шая семья. Вопрос, достаточно ли интересна и понятна
его рукопись, означал для капитана Коженевского пере-
ход просто в другую жизнь, в отличие, скажем от Толсто-
го, говорившего в молодые годы, что он «писатель поти-
хоньку», по секрету ото всех, писатель для себя. В конце
столетия правилом становится профессионализм, полная
зависимость пишущего от литературы.
В этом смысле во флоберовском кружке не все находи-
лись в одинаковом положении. Как по национальному,
так и по профессиональному признаку здесь, будто нароч-
но, было соблюдено разностороннее представительство.
Тургенев являл собой уходящий тип состоятельного «ди-
летанта», хотя, вообще говоря, гонорары Тургенева пре-
восходили намного заработок многих профессионалов. Но
именно принципиальный «дилетантизм», изначальная
финансовая независимость позволяли Тургеневу поста-
вить себя с издателями так, как не мог этого сделать,
например, литературный труженик-поденщик Достоев-
ский. Флобер пользовался синекурой, то есть получал
жалование, похожее на пенсионное содержание. Испол-
нения служебных обязанностей от него не требовалось,
он только числился «хранителем библиотеки», а потому
мог потратить сутки на поиски «точного слова». Зато
Золя, живший исключительно на литературный зарабо-
ток, позволить себе такого не имел возможности, и он
садился за письменный стол, по его собственным словам,
будто «купец к конторке». Понятие «вдохновение» в
творческом словаре Золя было вычеркнуто. Если ему не
работалось, «не писалось», он так и писал: «Не пишется...
не пишется... Оно возьмет, — говорил Золя, — и напишет-
ся». Но слово выдает характер труда, на него затраченно-
го. В написанном Золя так и чувствуется налет ремеслеп-
ности. И Флобер, стремясь к совершенству, получал
подчас парадоксальный результат: «корабль», искусно
«оснащенный», шел ко дну и тянула его вниз именно «ос-
настка», казалось бы, безупречно «сделанная»: слова
просты, фраза отточена, слог прозрачен, а «чуда», то есть
43
ощущения жизни, не возникает. А вот Тургенев, он вроде
бы иногда о слоге вовсе и не заботится, о том, «как сде-
лано», он и не думает, однако и читатель за книгой Тур-
генева, кажется, забывает о том, чем, собственно говоря,
он занят. Писатель с пером в руке живет, и жизнь эта пе-
редается читателю.
Генри Джеймс, младший и в то же время очень внима-
тельный участник флоберовского кружка, внимательный,
в частности, к таким вот оттенкам, как «фактурная» раз-
ница между Тургеневым и образцовыми западными про-
фессионалами. Свои соображения о нем он изложил в
письме Стивенсону, которого, хотя бы с опозданием, сле-
дует считать заочным участником того же кружка. Жив-
ший на далеких океанских островах, Стивенсон и там вел
образцовую литературную жизнь, и все теми же вопроса-
ми «как же это сделано» интересовался пристально.
Жизнь создателя «Острова сокровищ» была своего рода
«творимой легендой», творимой прямо в жизни. Это было
возвращение в действительность книжных «приключе-
ний», осуществление обратной связи творчества и жизни,
сочинения и бытового материала. Понятно, что в расска-
зах Джеймса о Тургеневе Стивенсон сразу же нашел для
себя «много интересного». Беседовал Джеймс позднее о
Тургеневе и с Конрадом.
Сын Конрада вспоминает, как Генри Джеймс при-
ходил к ним в дом, сажал его на колени, а сам начинал
разговор с отцом1. Говорили они все о том же, «как сде-
лано», о секретах мастерства, о таинствах творчества,
о Флобере и о Тургеневе1 2.
Джеймс говорил, как писал,— плавно, гладко, периода-
ми со множеством уточняющих оговорок. Вкладывал он в
речь, как и в письменное слово, всего себя. Мальчик чув-
1 Борис Конрад, автор книги «Мой отец Джозеф Конрад» (1970).
Он уже совершенный англичанин, по образованию инженер,
после ухода на пенсию занялся сбором материалов об отце.
Воспоминания его скромны и в то же время тщательны, вызы-
вают большое доверие.
2 Форд Мэдокс Форд (1873—1924), английский писатель, который
в соавторстве с Конрадом написал несколько романов, в своих
мемуарах вспоминает, как он сам ребенком сидел на коленях
у «седого великана», у Тургенева. Дело не в бытовых подробно-
стях. Надо представить себе, насколько творческая атмосфера,
в которой росли эти люди, определялась присутствием Тургенева.
II можно вычитать тургеневское в их суждениях о литературе.
44
ствовал, чего стоила такая речь, — по рукам, которые
держали его и двигались в такт речи. И так все сильнее,
сильнее, пока, наконец, найдя истинно точное слово,
Джеймс вовсе не стискивал ребенка... Конрад спешил ос-
вободить сына.
Это — символ, это продиктовано той же убежден-
ностью, с какой было написано Джеймсом следующее:
«Нужна большая история, чтобы сложилась хотя бы малая
традиция; нужна большая традиция, чтобы сформирова-
лись хотя некоторые нормы художественного вкуса,
и нужна длительная эволюция вкуса, чтобы возникло
хоть какое-нибудь искусство». Эти строки содержат ту
самую меру в подходе к творчеству, живым воплощением
которой Джеймсу служил русский мастер — Тургенев.
А Конрад, уж на что с трудом воспринимал он все,
связанное с неродной ему родиной, в 1917 г. о Тургеневе
написал: «Счастливый художник, нашедший так много в
жизни для себя и, без сомнения, для нас...» (предисловие
к английскому изданию тургеневских повестей). Рассуж-
дая о других, чаще всего судят о себе, и Конрад следует
этому правилу. Говоря о творческом «счастье» или
«удаче» Тургенева, он, разумеется, измерял той же мерой
свой путь. Мерой строгой, что и проявилось в его словах,
обращенных к своему другу и соратнику Джону Голсуор-
си: «Не каждый же из нас Тургенев...»
♦ * ♦
Встреча с Голсуорси и решила судьбу капитана Коженев-
ского, хотя впоследствии Голсуорси великодушно отрицал
за собой честь «открытия Джозефа Конрада». Между тем
все тот же пишущий штурман встретился с ним, только в
других водах, где уже не тень Флобера, а имя Стивенсона
служило литературным ориентиром. В принципе это был
все тот же меридиан специально-литераторских интере-
сов, ориентированных на «точное слово» и «настоящую
книгу».
Один из литературных паломников, решивших пови-
дать Стивенсона на островах Самоа, до цели своей не
доехал (кончились деньги!), однако на обратном пути,
сменив судно, столкнулся он с будущим писателем, шед-
шим как бы Стивенсону на смену.
45
«Он руководил погрузкой, — вспоминал пассажир.—
На палящем солнце лицо его казалось очень темным —
загорелое лицо с острой каштановой бородкой, почти чер-
ные волосы и темно-карие глаза под складками тяжелых
век. Он был худ, но широк в плечах, невысокого роста,
чуть сутулый, с очень длинными руками. Он заговорил со
мной с сильным иностранным акцентом. Странно было
видеть его на английском корабле. Я пробыл с ним в море
пятьдесят шесть дней. На парусном судне самые большие
тяготы ложатся на помощника капитана. Чуть ли не всю
первую ночь он тушил пожар в трюме...» 3
Восстановить эту встречу тоже нелегко, потому что
впоследствии о ней вспоминали сразу двое, оба писатели,
так что встреча была освобождена от случайных подроб-
ностей и превратилась в чистый символ. Но в принципе
так и было: на борту торгового судна «Торренс» штурма-
ном был Джозеф Конрад, будущий Конрад, а пассажиром
оказался Голсуорси, тогда в свою очередь будущий Гол-
суорси — создатель форсайтовской «Саги». Он и утвердил
Конрада в намерении начать литературную жизнь.
С борта «Торренс» первая конрадовская рукопись от-
правилась в дальнейшее путешествие, не совсем обычное,
не только потому, что преимущественно сухопутное, но и
странное по направлению для «капитана королевского
флота» — из Лондона через Париж под Оратов в Казими-
ровну (теперь Побережная Илиницкого района). Затем
рукопись вернулась в лондонский порт и уже на борту
«Адовы» прошла перед окнами дома Флобера. Этот рейс
оказался для рукописи последним. Штурман, вернувшись
домой, окончательно списался на берег и начал жизнь
писателя.
Так со стороны, с моря, пришел в мир литературных
интересов странный человек, однако он удивительно внед-
рился в эту среду. Вспоминая свою молодость, Конрад
рассказывал о том, как скиталась его первая рукопись по
морям. Воспоминания его сына уже только о рукописях.
От моря остался один распорядок: «Если я влезал на
дерево, достигавшее окон его кабинета, — рассказывает
сын, — то иногда видел отца прикорнувшим за столом».
8 Голсуорси Д. Воспоминания о Конраде.—Собр. соч. в 16-ти т..
т. 16. M.j «Правда», 1962, с. 412.
46
Так каждые четыре часа — по корабельным склянкам.
В остальном это жизнь литературного труженика.
Воспоминаний настолько литературных не могло быть
ни у дочери Байрона, ни у детей Диккенса. Диккенс тоже
в полном смысле слова жил литературой, но все-таки его
литературная жизнь где-то начиналась и кончалась, хотя
бы для семьи. У Конрада и вся семейная жизнь была по-
глощена литературой. И это не прихоть, а норма совре-
менного писательского профессионализма.
Вот соседи-фермеры готовятся к жатве и расчищают
в поле межу так, чтобы прошла косилка. Сын вспомина-
ет: «Размеренное движение согнутых спин продолжалось
бесконечно, кажется, без единого перебоя или хотя бы
краткого отдыха». А рядом в доме, точно так же, не раз-
гибаясь, сидит за письменным столом его отец — Джозеф
Конрад. Делает паузу, выходит на улицу. Делают пере-
рыв фермеры. С той и с другой стороны соседи сходятся у
изгороди. Конрад предлагает сигареты, фермеры разми-
нают табак и набивают свои глиняные трубки. Закурива-
ют. Перекинулись парой слов, все возвращаются к рабо-
чим местам.
Сын Конрада вспоминает о круге знакомых: Стивен
Крейн подарил ему, юному, собаку (сам Джозеф Кон-
рад вспоминал, что Крейн хотел также учить его сына
ездить верхом, однако не успел, рано умер). Генри
Джеймс сажает мальчика на колени и рассказывает отцу
о своих встречах с Тургеневым. Герберт Уэллс за обедом
не ест ничего, кроме пилюль и молока. Джону Голсуорси
пишет сын писателя свое первое письмо: «Дорогой мистер
Джек!..», но вообще Голсуорси в доме Конрадов настоль-
ко свой человек, что мальчик зовет его «дядя Джек».
Собака, подаренная Стивеном Крейном, путается под но-
гами у Форда Мэдокса Форда, когда этот известный лите-
ратор ходит в их доме из комнаты в комнату: вместе с
Конрадом они редактируют первый номер «Английского
обозрения»: со временем в этом журнале будут напечата-
ны «Воспоминания» Конрада, будет открыт Д. Г. Лоуренс,
начнет литературную деятельность Ричард Олдингтон,
тот же Форд окажет поддержку начинающему Хемин-
гуэю. А вот какая-то неуклюжая фигура движется через
поле со станции...
Для мальчика это — грузная, внушительная фигура,
а Конрад, когда впервые увидел Эдварда Гарнета, испы-
47
тал крайнее изумление: мальчик! Впечатление оказалось
тем сильнее по контрасту со знакомством заочным: внут-
ренние рецензии, которые консультант издательства
Эдвард Гарнет направлял своим авторам, были составле-
ны с таким пониманием и тонкостью, что при непосред-
ственной встрече вознпкла мысль о какой-то ошибке.
«Мальчик» вел литературное дело, на его плечах держа-
лось издательство. В конечном счете его приговоры про-
верялись на практике, и это удивительно, насколько в
своих отзывах умел Гарнет сочетать критический вкус с
практическими соображениями. И Конраду, поддерживая
его, Гарнет не обещал легкого успеха. Он верил в него,
верил, что Конрад найдет свою публику, и сам консуль-
тант помогал ему в этом, давая отзывы не только внутрен-
ние, но и публикуя рецензии в печати, которые в свою
очередь отличались принципиальностью, подтвержденной
временем.
Гарнет явился для Конрада неожиданностью еще с
одной стороны. Он был, как называл это Конрад, «русо-
филом»! 4
Судьба вернула Конрада к русским — на уровне на-
ших классиков. Вернула его к вопросам, которые именно
ему, как «приехавшему оттуда», стали то и дело задавать
окружающие. И Конрад, поставивший себе за принцип
не уклоняться от правды, даже ужасной, уничтожающей
правды, большей частью старался отмахнуться, уйти от
этих вопросов и воспоминаний (старание еще не достиг-
нутый результат!).
Конрад демонстративно благодарил Эдварда за при-
сылку новых переводов, сделанных Констанцией Гарнет,
и столь же демонстративно выражал свое неудовольствие
относительно самих произведений: «Нелюбовь — так могу
я определить мое отношение к Толстому...» «Невозмож-
4 Гарнеты — целый литературный клан. Издательский консуль-
тант Эдвард Гарнет и его жена, Констанция, переводчица, с эн-
тузиазмом внедряли русскую классику в круг интересов англий-
ской читающей публики. Тургенев и Толстой, а также Достоев-
ский, которых в качестве литературной школы штудировал
молодой Хемингуэй, да и все это писательское поколение, были
переведены Констанцией Гарнет, и переведены так, что ино*
странные читатели почувствовали силу оригинала. Джозеф Кон-
рад написал предисловие к английскому переводу повестей
Тургенева в форме письма Эдварду Гарнету.
48
ная свалка ценного материала. Ужасающе плохо, произ-
водит впечатление и приводит в отчаяние» — о Достоев-
ском. Но как бы там ни было, Конрад возвращался к тем
именам, проблемам и к тому материалу, с которым он,
кажется, расстался навсегда.
Вместе с первыми своими произведениями из морской
жизни Конрад начал повесть, где была Россия, Украина,
Днепр, степи и мальчик, который, подрастая, мечтает
стать художником, — конечно, Конрад писай о себе. Это
были детские впечатления, память его мальчишеских лет,
прошедших под Бердичевом, Житомиром, Киевом, Чер-
ниговом...
«Стефан смотрел, не мигая, и улыбался необъятному...
Сказочные просторы, повторяясь изо дня в день с неумо-
лимостью вечной истины, входили в его детское сознание,
окрашивали его детские мысли, его юные чувства...»
Люди, близко знавшие Конрада, говорят, что в Англии
он поселился в графстве Кент потому, что похоже на юж-
ную Волынь и Подолию — его родину. Кент как бы модель,
уменьшенное и еще более картинное повторение подъе-
мов и спусков, полей и холмов, какие видишь в Централь-
ной и Западной Украине. «Не плоская и суровая равни-
на, а добрая хлебородная земля с невысокими округлыми
холмами», — сказано в «Послужном списке». Конрад,
как видно, очень отличал этот пейзаж, и не только по
живописности, но еще и по характеру воспоминаний, ко-
торые грели или, напротив, остужали ему душу. Он вооб-
ще сурово относился к собственным воспоминаниям.
Семейный альбом хранил, но рассматривал редко, и сы-
новьям говорил: «Это — кладбище».
♦ * *
«Добравшись из Лондона на Украину, я принялся разби-
рать свой багаж», — Конрад приехал в Казимировну.
У пего диплом капитана, с ним — начатый роман: «Руко-
пись «Каприза Олмейера», мой спутник, сопровождавший
меня в течение трех лет и достигший от рождения девя-
той главы...» В Руане перед домом Флобера проходила на
борту «Адовы», как мы помним, десятая глава. А Гол-
суорси видел рукопись еще раньше, и было это где-то в
виду Австралии, в водах Индийского океана. «Книги пи-
шутся в самых разных частях земли» — такими словами
49
начинает Конрад свой «Послужной список», желая сразу
ввести читателя в самые невероятные измерения и широ-
ты. Действительно, сколько скиталась эта рукопись,
прежде чем попала под Киев, «была извлечена из чемода-
на и положена на письменный стол, занимавший прост-
ранство между двух окон»!
Тогда это было в Киевской губернии, теперь—Вин-
ницкая область, неподалеку от Липовца, между Зарудь-
ем и Оратовым. «Лежит при ручье Живе», — сказано про
Казимировку в старинной книге. Так что и теперь можно
представить себе тот вид, что открывался из окон комна-
ты, приютившей Конрада и «Каприз Олмейера».
«Названия деревень звучали знакомо», — вспоминает
Конрад в «Послужном списке» разговор с кучером на
пути в Казимировку. И до сих пор звучат и значатся на
карте Киевской, Винницкой, Житомирской и Чернигов-
ской областей названия мест, связанных с Конрадом.
Этот край Конрад хранил в памяти как родину или, точ-
нее, это хранилось в его памяти, как помнится родина,
хотя бы и суровая, — хранится, помнится, не вычерки-
вается из сознания всю жизнь.
Но все-таки до сих пор еще не определено в точности,
где именно родился Конрад. Во многих биографиях ука-
зывалось приблизительно — на Украине, на Волыни, под
Киевом... «Родился я в Житомире», — вдруг сообщает сам
Конрад в одном из писем, несмотря на то что дядя Тадеуш
или, как называли его по-русски, Фаддей Бобровский,
брат матери, владелец Казимировки, мировой судья в
Липовце5, подтвердил ему даже дважды — в Бердичеве.
«Тебе надо писать!» — говорил также дядя, получая
от племянника письма о том, как тот возит морем уголь
из Лоустофта в Стамбул, как ходит с шерстью из Лондона
в Сидней или как огибал он мыс Горн, где пришлось спа-
сать терпевших бедствие голландцев. Дядя жил под
Киевом, а племянник ему писал, что намеревается на
пути из Кардиффа в Сингапур заглянуть в Одессу, чтобы
там повидаться с ним, единственным близким человеком.
Нет, нет (отговаривает дядя), прежде надо получить бри-
5 Тадеуш, или Фаддей, Бобровский (1829—1894), сыгравший боль-
шую роль в жизни Конрада, был близко дружен с известным
адвокатом и литератором либерального направления Владими-
ром Спасовичем.
50
тайское подданство, иначе опасно пересекать границы
Российской империи. «Попробуй писать в газеты о том,
что ты пишешь мне»,— настойчиво советует он. По-
следовал ли Конрад тогда этому совету, сказать трудно:
скрытен и неточен Конрад в сведениях о себе.
«Кажется, ко многим тайнам, окружающим Конрада,
прибавляется еще и тайна его рождения», — говорит эн-
тузиаст-конрадианец, решивший все-таки выяснить, где
же родился Конрад.
Основная причина неясности заключается в том, что
семья Конрада не имела постоянного пристанища. Кроме
того, родители Конрада хотели как-нибудь вывезти его за
пределы Российской империи или, по крайней мере, сде-
лать так, чтобы не значился он по рождению российским
подданным. Одни предки Конрада стояли заодно с Богда-
ном Хмельницким, за союз с Россией, другие — в рядах
наполеоновской армии совершали «русский поход».
Социально это вело к тому, что одни богатели, получая
или скупая все новые имения, другие беднели, лишаясь по
конфискации имущества или утрачивая его по нераде-
нию. Ко времени рождения Конрада его отец, Аполло
Коженевский, арендовал хутор и служил управляющим в
имениях богатых знакомых и родственников. Отсюда —
частые переезды и противоречия в данных. В одной из анг-
лийских биографий конкретным местом рождения Конра-
да названа «Деребчинка под Бердичевом», но Деребчин-
ка, хотя она временно и принадлежала отцу Конрада, —
под Шаргородом. Украинские справочные издания, в том
числе Украинская энциклопедия, указывают как место
рождения Конрада село Тереховую, в двадцати километ-
рах к югу от Бердичева®. Указание имеет под собой поч-
ву: известно, что Конрад там рос, но вот родился ли?...
«Забыл сказать тебе, — писал Тадеуш Бобровский пле-
мяннику, — что ты явился в этот мир 21 ноября 1857 года
в Бердичеве».
«Вот в этом доме я родился», — говорил Конрад сыну,
показывая в семейном альбоме старую фотографию.
Именно так, с надписью «Бердичевский дом, где родился
6 В Тереховой помнят, что это — родина Конрада. Там сохра-
нились аллеи старого парка, некоторые хозяйственные построй-
ки. Местная школа занимает дом старинный, хотя и более позд-
ний, чем конрадовские времена, но стоящий в точности как тот
самый старый дом.
51
Конрад», появилась фотография в книге воспоминаний
Джесси Конрад, жены писателя. Однако сразу видно, что
это —не в городе: кругом луга, роща, речка. В других из-
даниях, где воспроизводилась та же фотография, надпись
изменилась. Появилось указание — Новофастово. «Около
1810 года, — рассказывается между тем о Новофастово в
старых источниках, — здесь построен владельцем доволь-
но великолепный каменный дворец с такими же служба-
ми и обширным садом». Этот дворец, увенчанный башней
с часами, и представлен на фотографии, будто бы изобра-
жающей «дом рождения Конрада». Дворец или, как на-
зывают его новофастовцы «палац», не сохранившийся,
был построен Вацлавом Любовицким, на дочери которого
женился Тадеуш Бобровский, получивший, однако, Ново-
фастово во владение только в 1860 г., уже после рождения
Конрада. И вообще причем же здесь Бердичев? Тогда,
как и теперь, Новофастово подлежало району Погребища.
Дом, отдаленно — по башне с часами — напоминающий
новофастовский «дворец», есть и под Бердичевом, в Иван-
ковцах, неподалеку от Тереховой, но сходство это очень
относительное, а главное, не имеется никаких сведений,
указывающих на пребывание Коженевских или Бобров-
ских в Иванковцах.
«Свидетельство о твоем рождении можно найти в Жи-
томире, в римско-католической консистории», — писал
Тадеуш Бобровский Конраду. Совет авторитетный, ему
необходимо последовать, тем более, что теперь в Житоми-
ре хранятся также бердичевские бумаги. Бобровский
удостоверил: родился в Бердичеве, там же был крещен,
правда, только «святой водой», а уж полная конфирмация
с «помазанием» произведена была спустя несколько лет в
Житомире. Последовать совету непосредственного свиде-
теля, конечно, надо, однако сделать это не так-то просто.
Свидетель противоречив. Дважды говоря о крещении,
имевшем место в Житомире, он указывает разные даты —
1860 и 1862 г. Что же касается рождения, то у Бобров-
ского неизменно называется Бердичев и 1857 г., однако в
копии свидетельства, снятого в 1869 г. по его же собствен-
ной просьбе, стоит —год тысяча восемьсот пятьдесят ше-
стой... Копия эта, по мнению исследователей, похожа на
подделку. Ответом на вопрос могла бы послужить подлин-
ная метрическая запись в консисторских бумагах, но
она пока не найдена. В житомирских архивных описях
52
против сообщения о снятии копий с метрических свиде-
тельств, в том числе по фамилии Корженовский (так
чаще писали в России), стоит пометка о том, что «дело
выбыло». Но надежды терять не следует. Ведь и тот факт,
что Бальзак венчался в Бердичеве, то есть самая запись
все в тех же консисторских бумагах, была обнаружена
всего лишь несколько лет назад7.
Итак, источником «тайны» в данном пункте является,
как видим, прежде всего Конрад. Сначала его родные,
а затем и он сам намеренно оставляли в его анкете графу
о рождении не заполненной. Аполло Коженевскпй посвя-
тил сыну стихи:
Дитя, скажи себе:
«Нет у меня родной земли,
Любви, отечества и чести,
пока свободы не увидит Польша...»
Конрад завет запомнил, но без последней строки, если
принять во внимание, что среди многих разочарований,
сопровождавших его жизненный путь, изверился он и в
патриотизме, которым полон был отец. Никогда Конрад
не забывал о родине, но чувство полной покинутости —
«ни родной земли, ни любви...» — у него с годами разви-
валось и стало сквозным мотивом творчества. А если один,
совсем один, как лорд Джим, то и судьбу свою приходит-
ся создавать самому, причем с начала, с первоэлементов,
дат и имен. Придумывание биографии постепенно прев-
ращалось у Конрада из практической необходимости в
привычку, из привычки — в творческую позицию. И рас-
пространялось даже на те ситуации, когда, кажется,
и придумать ничего невозможно, настолько сама действи-
тельность все «придумала» совершенно фантастически.
Что может быть невероятнее, чем пункты, простые пунк-
ты, конрадовской биографии, развернувшейся так — из-
под Чернигова через Краков в Марсель? В романе «Кап-
риз Олмейера» дело происходит на Малайском архипела-
ге, в местах экзотических, но маршрут, проделанный
7 Сотрудница Житомирского облгосархива В. В. Калипкина, ко-
торая нашла эти бумаги, в настоящее время занята поисками
документов, касающихся Конрада. «Дело выбыло» — не значит
безнадежно утрачено, но трудность в том, что с отметкой «вы-
было» бумаги попадают в архивную макулатуру, уже не подле-
жащую учету.
53
рукописью романа, превосходит по авантюрности сам
роман! Однако раз и навсегда, с малых лет, научен был
Конрад тому, что ничего у него нет и не дается ему само,
и какие бы сюжеты ни предлагала жизнь, все равно и
жизнь, как свою биографию, надо творить собственными
силами.
Конрад — писатель английский, однако существенная
особенность в том, что он не был — он стал англичанином,
и этот рубеж навсегда остался заметен. На взгляд англи-
чан, он выглядел иностранцем. Говорил он до конца дней
по-английски с акцентом и даже с ошибками. А тщатель-
ность его писательского мастерства тоже выдавала иност-
ранца, который не овладел чужой речью настолько есте-
ственно, чтобы позволить себе небрежность. Вот это «не
был», но «стал», в известном смысле сам себя сделал пи-
сателем — проблема усилия, особого усилия над собствен-
ной природой, проходит через всю жизнь и через все
книги Конрада, а по наследству передается тем, кто под-
ражает ему.
Конрад представитель той же среды или, вернее, куль-
туры, которая дала Александра Орловского («Бери свой
быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу!»,
Пушкин) 8, выдающегося филолога Александра Афанась-
евича Потебню (брат которого, Андрей Потебня, погибший
после Варшавского восстания 1863 г., был сподвижником
отца Конрада), среды «смешанной», как определил ее
сам отчасти принадлежавший к той же среде В. Г. Коро-
ленко. Каждая из культур, внесшая свой вклад в форми-
рование такой личности, естественно считает эту личность
в известной мере «своей». Конечно, не является он поль-
ским писателем, но важны его связи с польскими класси-
ками (Мицкевичем, Жеромским). В то же время особен-
ность Конрада, отличающая его от других представителей
8 Выдающийся художник был знаком с предками Конрада. Неод-
нократно упоминается он в мемуарах Тадеуша Бобровского,
изданных посмертно в самом начале нашего века во Львове.
Весь тираж этих «Воспоминаний» был выкуплен польской ари-
стократией и уничтожен: мемуары Бобровского содержали ту
персонально опасную правду об отпрысках шляхетских фами-
лий, которой аристократия боится больше, чем общественных
разоблачений. В Польской Народной Республике эти «Воспоми-
нания» переизданы факсимильным способом. В ПНР передана
и переписка Конрада, хранившаяся в рукописном отделе Львов-
ской научной библиотеки.
54
«смешанной» культуры, в том, что он в итоге ни одной
культуры определенно не выбрал. Когда же его спраши-
вали, почему не вернется он на родную почву, в лоно
польской культуры, то Конрад говорил, что если уж пи-
сать на родном языке, то как Мицкевич или Словацкий,
а он таких сил в себе не ощущает... Наконец, давал он по-
нять, что связи его с родной культурой, если не оборва-
лись, то все же стали слишком опосредствованными. Это
характерная для него отрицательность программы. Изо-
ляция, несмотря на все достижения и успех, была и оста-
лась его уделом.
Страницы Герцена из «Былого и дум», посвященные
польским борцам, передают атмосферу, которая держа-
лась п в том кругу, где рос Конрад. Боль, мука, оскорблен-
ное национальное и гражданское чувство, борцы-реалис-
ты, борцы-герои, но среди них же «ограниченные и
печальные безумцы», которые, по словам Герцена, мстили,
«нарочно смешивая каждого русского, хотя бы он был
Пестель пли Муравьев, с официальной Россией».
Обстоятельства деловые и политические заставляли
Аполло Коженевского перемещаться, а за ним, как обыч-
но, с некоторым интервалом следовала семья. Так,
в 1860 г. Конрад с матерью оказался в Житомире, том
самом, который описал В. Г. Короленко в «Истории моего
современника».
Конрад и Короленко (1853—1921), житомирский уро-
женец, — чуть ли не земляки, почти сверстники и в изве-
стной мере люди сходной среды. Во всяком случае, с од-
ной стороны, материнской. Совпадение здесь не только
национальное и социальное, но даже индивидуальное:
матерей Короленко и Конрада звали — Эвелина Иосифов-
на (Осиповна). Дальше, конечно, расхождение, но все-
таки мир впечатлений более или менее общий... Вот уж
если бы они встретились, то могли бы напомнить друг
другу немало взаимознакомых имен, названий и эпи-
зодов.
«Жили мы на Волыни,—пишет Короленко в авто-
биографической летописи, в своем «послужном спис-
ке», — то есть в той части правобережной Малороссии,
которая дольше, чем другие, оставалась во владении
Польши. К ней всего ближе была железная рука князя
Еремы Вишневецкого. Вишневец, Полонное, Корец, Ост-
рог, Дубно (здесь в 1864 г. умер дед Конрада Теодор Ко-
55
женевский.—Д. У.), вообще волынские городки и даже
иные местечки усеяны п теперь развалинами польских
магнатских замков или монастырей... Стены их обруши-
лись, на проломах густо поросли плющи, продолжающие
разъедать старые камни... В селах помещики, в городах —
среднее сословие были поляки или, во всяком случае,
люди, говорившие по-польски. В деревнях звучал своеоб-
разный малорусский говор, подвергавшийся влиянию и
русского и польского. Чиновники (меньшинство) и воен-
ные говорили по-русски... Мать моя была католичка.
В первые годы моего детства в нашей семье польский язык
господствовал, но наряду с ним я слышал еще два: рус-
ский и малорусский. Первую молитву я знал по-польски и
по-славянски с сильным искажением на малорусский лад.
Чистый русский язык я слышал от сестер отца, но они
приезжали к нам редко... В городе был каменный театр,
и на этот раз его снимала польская труппа. Давали исто-
рическую пьесу неизвестного мне автора, озаглавленную
«Урсула или Сигизмунд III». ...Хороша или плоха была
эта пьеса — я теперь судить не могу. Знаю только, что
вся она была проникнута особым колоритом, и на меня
сразу пахнуло историей, чем-то романтическим, когда-то
живым, блестящим, но отошедшим... Прошлое родины
моей матери, когда-то блестящее, шумное, обаятельное,
уходит навсегда, гремя и сверкая последними отблесками
славы» 9.
Стоит в этих строках слегка переставить акценты и в
самом деле получится страница из «Послужного списка»,
во всяком случае, в основе — тот же самый первоначаль-
ный жизненный материал, который служил и Короленко,
и Конраду, причем не только в автобиографиях, но и в
сочинениях художественных, основанных на воспомина-
ниях юности. И «магнатские замки», и быт польских или
только ополяченных помещичьих семей, и проблема «язы-
ка» и «безъязыкости», и, наконец, возбуждающий и ще-
мящий романтизм в представлениях о каком-то былом
шляхетском великолепии, реальном или мишурном. Оба
они испытали воздействие этого романтизма, дорожили
им некогда, оба распрощались с ним, двинувшись дальше
различными путями...
9 Короленко В. Г. Собр. соч. в 10-ти т., т. 5. М., Гослитиздат, 1954,
с. 98, 99, 100, 101.
56
В том же самом житомирском театре была поставлена
пьеса, сатирическая комедия в стихах, написанная отцом
Конрада. А прежде отец Конрада (он ведь задолго до
женитьбы не только бывал, но и жил в Житомире) учился
в гимназии, куда со временем будет отдан сын уездного
судьи Владимир Короленко. Учился там и Тадеуш Боб-
ровский, он в мемуарах называет отца Конрада своим
«житомирским приятелем». И даже кажется, что среди
житомирских консисторских чиновников, запомнившихся
Короленко, можно было бы отыскать и того, чья рука вы-
вела искомое теперь свидетельство о рождении Конрада —
Тадеуша Юзефа Коженевского.
Но между мирами их, Короленко и Конрада, террито-
риально близкими, была и граница, очень отчетливая.
В одном городе и в одно время они росли, но на разных
улицах, а в старину другая улица — другая среда. Коро-
ленко запомнились, конечно, костелы, однако в «Истории
моего современника» он даже не упоминает целого като-
лического гнезда, епископата, обосновавшегося тогда в
Житомире и приютившего семью Конрада. «Папочка, мне
здесь нравится. Я бегаю по саду, но не люблю, когда
кусаются комары»,—эти строки вывела рука четырехлет-
него Конрада, обращавшегося к отцу, который в то время
уже выехал в Варшаву. Он послан был туда ради того,
чтобы ускорить процесс, вызвавший в семье житомирско-
го уездного судьи Короленко следующую сцену:
«Приблизительно в 1860 году отец однажды вернулся
со службы серьезный и озабоченный. Переговорив о чем-
то с матерью, он затем собрал нас и сказал:
— Слушайте, дети, вы — русские и с этого дня должны
говорить по-русски.
После этого впервые в нашей «ополяченной» семье за-
звучала обиходная русская речь».
Между тем Аполло Коженевский даже во львовскую
гимназию не хотел сына отдать, опасаясь, что там учат
недостаточно чистому польскому языку.
В середине 1861 г. Конрад с матерью выехали в Вар-
шаву. Но долго находиться им там не пришлось. Аполло
Коженевский был арестован, заключен в крепость, а за-
тем предан суду. Во главе суда стоял полковник Рожнов,
служивший некогда в одном полку со Станиславом Боб-
ровским, братом Тадеуша. По мнению Тадеуша Бобров-
ского, он, как мог, смягчил приговор и в результате Аполло
57
Коженевский был «всего лишь» выслан вместе с семьей
в глубь России. Первоначально вроде бы в Пермь, где гу~
бернаторствовал прежний соученик Аполло Коженевско
го, но в итоге — в «подмосковную Сибирь», в Вологду. Так,
вновь, более сознательным, увидел Конрад бесконечные
дороги, бескрайние просторы, ту самую «плоскую равн
нину»...
«С письмом в руке Стефан всматривался через прост-
ранство и время в свою родную землю. Издалека вставала
она в памяти, огромная, таинственная и—немая. Он стра-
шился ее. Она пугала его как неведомый рассвет на заре
жизни...»
На пути, под Москвой, Конрад заболел воспалением
легких. Стоило большого труда уговорить конвой сделать
остановку. Вызванный из города доктор Млодзяновский,
поляк, знакомый Коженевского еще по Виннице и про-
фессор Московского университета, подтвердил, что жизнь
мальчика в опасности. Сделать в Москве сколько-нибудь
длительную остановку ссыльным так и не разрешили, но
благодаря энергичным медицинским мерам мальчика уда-
лось спасти. Однако день ото дня все хуже становилось
здоровье матери. На станциях Эвелину выносили из ки-
битки на руках. Но вот начальник нижегородской полиции
опять оказался знакомым, хотя бы косвенным, и он по-
местил Коженевских в наилучшие условия, прямо в слу-
жебном доме. Как говорят биографы, весь их крестный
путь проходил под знаком жестокости и сострадания.
В официальных бумагах по канцелярии Вологодского
губернатора, хранящихся в областном архиве, читаем:
«№ 54. Житель Волынской губернии, польский лите-
ратор Аполлон Корженевский, 40 лет, жена его Евсиния
(в другой записи ошибка исправлена.— Д. У.) Осипова,
уроженка Киевской губернии, 30 лет».
Указано далее, что прибыли они по предписанию, вы-
данному 30 мая 1862 г. за № 268. «Состоит под надзором
с 26 июня 1862 года». В графе «срок»: «Бессрочно, секрет-
ный». Кроме того, имеется еще вопрос «За что сослан»,
и проставлено: «За что именно, не объяснено». Так обыч-
но помечали «политических».
В начале нашего века там же, в Вологде, ссылку отбы-
вала вместе с матерью М. И. Ульянова, сестра Ленина.
Дом, где они жили, теперь музей. Дом, приютивший Коже-
невских, находился на улице Козлене, принадлежал ме-
58
щанину Девяткову, и хотя сама улица по-прежнему суще-
ствует, но на месте старого дома давно уже построены
новые здания10 11. Однако в Вологде хорошо сохранились
старые уголки тех времен и некоторые заметные здания,
например, дворянский клуб, занимаемый теперь филар-
монией.
Продолжим чтение по пунктам: «В г. Вологде занятия
не имеет. От казны содержания не имеет. Имеет жену и
сына, которые находятся при нем. И это — Конрад!
В последней графе о поднадзорном указано: «Ведет се-
бя хорошо, равно и жена его» (Вологодский архив, ф. 18,
оп. № 2, арх. № 139, л. 328).
Сыну его было тогда всего пять лет, и много запомнить
он, конечно, не мог. Но есть воспоминания, рисующие
Вологду тех времен, польских ссыльных.
«Я свел немало знакомств, даже бывал в клубе, пере-
знакомился с поляками. Из последних двое выдавались —
Вацлав Пршебыльский, учитель гимназии, незадолго пе-
ред тем переведенный против его желания из Вильно,
и Антон (?) Корженевский, литератор из Варшавы».
Это — из записок Л. Ф. Пантелеева, революционера-на-
родника, члена «Земли и воли», ставшего затем благодаря
богатой женитьбе, совершившейся там же, в Вологде, из-
вестным издателеми. Воспоминания Пантелеева, как
обычно бывает с мемуарами, не во всем точны. В деталях
они были подправлены, но до сих пор высоко оцениваются
историками по верности атмосфере того времени.
Аполло Коженевский назван «Антоном», но вопрос,
указывающий на сомнение, поставлен в скобках автором
записок. А портрет точен:
«Последний,— пишет Пантелеев, имея в виду Коже-
невского,— держал себя очень гордо, почти ни с кем из
местного общества не познакомился».
Надо сказать, что тогда в Вологде сильно было распро-
странено сочувствие к ссыльным и в особенности к поля-
кам. Сочувствие начиналось с самой верхушки вологод-
ского общества, с губернатора, которым был Станислав
Фадеевич Хоминский, по национальности белорус. С 1858 г.
10 Установлено вологодским краеведом В. К. Пановым.
11 См.: Пантелеев Л. Ф. Воспоминания. М., Гослитиздат, 1958,
с. 305-307.
59
полицмейстером в Вологде был Яновский, поляк. Было
немало богатых и «открытых» домов, где охотно прини-
мали и слушали ссыльных. Это, конечно, не означает, что
ссылка в «подмосковной Сибири» была легка, но объясня-
ет отчасти и «хорошее поведение» в соответствующей
графе, и сравнительную краткость пребывания там Коже-
невских.
Основательной поддержки, однако, не было. «В Волог-
де плохая почва»,— так, по словам Пантелеева, выразился
один ссыльный. Среди ссыльных были радикалы, а в мест*
ном обществе, даже среди самых свободомыслящих, по-
верхностные фрондеры. «Здесь чуть ли не на руках носят
поляков,— описывал Пантелееву положение вологодских
дел тот же ссыльный, серьезный и деятельный революцио-
нер,— особенно увлекается ими прекрасный пол12, но ведь
это ничего не значит. Как и везде в провинции, в Вологде
наповал ругают правительство, этим, однако, не надо об-
манываться. Вот Петр Петрович Брянчанинов чуть не
красный, потому что вместо губернаторства ему предло-
жили выйти в отставку; Иван Николаевич Эндоуров тоже
недоволен: думал, что ему по случаю девятнадцатого фев-
раля дадут генерала, но его протектор Ростовцев умер
ранее и он остался ни при чем. И у всякого есть какой-
нибудь чисто личный мотив.' Если вам придется встретить
Александра Михайловича Касаткина, прислушайтесь —
чистый якобинец, когда заговорит о правительстве: у него,
видите ли, отняли крестьян, да еще заставили землю им
дать; и хотя он отвел им болота, но кричит, что его огра-
били».
Словом, это в точности тот самый либерализм, что был
безжалостно исхлестан Салтыковым-Щедриным, хотя сре-
ди того же радушно-хлебосольного семейства Брянчани-
новых был не только Петр Петрович, но и Александр
Петрович, искренний радетель просвещения и искус-
ства.
Аполло Коженевский держался отчужденно в силу
своего крайнего радикализма. «Из его слов выходило,—
продолжает Пантелеев,— что в Варшаве партия, ведшая
12 Две вологодские дамы на курорте познакомились со Стивенсо-
ном. Это была дочь Дениса Давыдова, Юлия Засецкая, перевод’
чпца Бэньяна, и — Гаршина с дочерью Неллей.
60
дело к революционному взрыву, господствует над положе-
нием вещей». Пантелеев приводит свой разговор с Коже-
невским, в частности, сказанное:
«— Вы говорите о народном восстании, чем же вы
думаете поднять народ?
— За «ойтчизну» встанут все, от мала до велика».
«И это говорил не юноша,— заключает автор запи-
сок,— а человек, которому было порядочно за тридцать
лет и о котором шла молва, что он один из видных вожа-
ков партии действия. Интересно, что Коженевский был,
помнится, родом из Юго-Западного края, где настроение
народных масс оказалось всего менее благоприятным для
польского дела. Теперь, спустя сорок лет, трудно даже и
представить себе то возбужденное до ослепления состоя-
ние, в котором находилось польское общество в начале
60-х гг.»
В Вологде стало ясно, что дни Эвелины, матери Конра-
да, сочтены. В «Ведомости о лицах, состоящих под надзо-
ром полиции в городе Вологде за 1863 год» относительно
«жителя Виленской губернии, польского литератора Ап-
полона (так!) Коженевского» после знакомых и повто-
ренных без существенных изменений пунктов внесено:
«По распоряжению господина начальника-губернатора,
отправлен на жительство в Черниговскую губернию в
январе 1863 года».
Коженевские еще не успели добраться из Вологды до
Чернигова, когда совершилось и было в основном подавле-
но Варшавское восстание 1863 г., о ходе которого Энгельс
писал Марксу: «Командиры гибнут или попадают в плен
и там их расстреливают; это доказывает, по-видимому, что
им приходится сильно выдвигаться вперед, чтобы увлечь
за собой своих людей» 13. Для семьи Конрада это означало
не только поражение общего дела, которому служил Апол-<
ло Коженевский, но и личные потери: один брат Аполло
был убит, другой сослан в Томск, а второй из трех братьев
Эвелины, входивший в освободительный комитет, пал
в дуэльном поединке, очевидно подстроенном по политиче-
ским мотивам.
Черниговский губернатор Голицын сквозь пальцы по-
смотрел на то обстоятельство, что вскоре после прибытия
13 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 30, с. 289.
61
семьи ссыльных Коженевских в Чернигов мать с сыном
переехали в Новофастово, дальше к югу. Тадеуш Бобров-
ский старался подлечить и сестру, и племянника, у кото-
рого, судя по намекам из семейных писем, ото всех пере-*
ездов и переживаний развилось что-то вроде падучей.
Однако генерал-губернатор киевский взглянул на это дело
иначе и потребовал возвращения поднадзорных обратно
в Чернигов.
«...Хорошо помню день нашего отъезда,—рассказывал
Конрад в «Послужном списке».— Длинная потрепанная
повозка, запряженная четырьмя почтовыми лошадьми,
стоит у растянутого фронтона с восемью колоннами, по»
четыре с каждой стороны широкой входной лестницы.
На ступенях — слуги, родственники, считанные друзья из
ближайших соседей, и совершенная тишина, а на всех
лицах выражение ясной сосредоточенности. Бабушка моя
вся в черном смотрит на нас, не выдавая своих чувств.
Дядя протягивает руку матери, спускающейся к повозке,
в которой я уже сижу. На верху лестницы моя маленькая
двоюродная сестра в коротенькой юбочке с оборками и чем-
то красным, похожая на принцессу в сопровождении
придворных: с ней главная гувернантка, наша дорогая,
внушительная Франческа, служившая Бобровским три-
дцать лет, старая няня, исполняющая теперь должность
привратницы, красивые крестьянские черты полны сочув-
ствия, и добрая, хотя и дурнушка по виду, мадмуазель Дю-
ран, наша наставница, с густыми черными бровями, смы-
кающимися над коротким толстым носом, и с цветом лица,
напоминающим желтовато-коричневую бумагу. Изо всех
глаз, обращенных к повозке, только ее глаза роняют слезы,
и только ее голос нарушает тишину призывом ко мне: «Не
забывай французский, мой дорогой»... А в некотором отда-
лении, на полпути к воротам, легкие открытые сани, запря-
женные по-русски, тройкой, которая поставлена с краю у
дороги, а в санях сидит местный капитан-исправник и ко-
зырек его плоской фуражки с красным околышем надви-
нут у него на глаза.
Зачем, казалось бы, ему так тщательно присматривать
за нашим отъездом. Вовсе не желая легкомысленно за-
трагивать всевозможные щекотливые мотивы поведения
империалистов всего мира, я позволю себе допустить, что
женщина, фактически уже приговоренная врачами к смер-
ти, и маленький мальчик, не достигший шестилетнего
62
возраста, едва ли могли представлять существенную опас-
ность даже для крупнейшей из империй, какими бы свя-
щенными обязанностями ни была обременена она. Пола-
гаю, что и этот добрый человек едва ли думал иначе.
Потом я узнал, почему этот офицер все-таки находился
там. Хотя никаких внешних признаков я не помню, но
что-нибудь за месяц до этого здоровье моей матери ухуд-
шилось настолько, что возникли сомнения в ее способно-
сти выехать в срок. Тогда было направлено прошение
киевскому генерал-губернатору с просьбой позволить ей
еще на две недели остаться в доме брата. Никакого ответа
на эту просьбу не последовало, а только однажды в сумер-
ки к дому подъехал капитан-исправник и передал через
выбежавшего его встретить слугу, что он желал бы пере-
говорить с хозяином, немедля и наедине. Под большим
впечатлением от этих слов, предвидя арест, слуга, «ни
живой, ни мертвый от страха», как сам он рассказывал
впоследствии, незаметно провел офицера через большую
гостиную, в которой было темно (вечерами ее обычно не
освещали) и, ступая на цыпочках, чтобы не привлекать
внимания женщин, находившихся в доме, провел его че-
рез оранжерею в покои дяди.
Без лишних слов полицейский протянул дяде бумагу.
— Вот. Прошу, прочтите. Я не должен был бы вам
этого показывать. Против правил действую. Однако ни
спать, ни есть не могу, пока такое дело висит надо мной.
Этот капитан-исправник, совершенно русский, долгие
годы служил все в той же местности.
Дядя развернул и прочитал бумагу. Это было служеб-
ное предписание из секретариата киевского генерал-гу-
бернатора, касавшееся прошения и повелевавшее капита-
ну-исправнику не взирать ни на какие протесты и прось-
бы, возможные со стороны лекарей или каких-либо иных
лиц, относительно состояния больной, «и если она,— го-
ворилось в бумаге,— не отбудет в указанный срок к месту
назначения, то ее следует доставить под конвоем прямо
(подчеркнуто) в киевскую тюремную больницу, где с ней
поступят сообразно ее заболеванию».
— Бога ради, господин Бобровский, постарайтесь уж,
чтобы сестра ваша выбыла в точности в указанный день^
Не вынуждайте меня самого действовать формально с да-
мой да еще с вашей родственницей. Для меня даже мысль
об этом невыносима.
63
Полицейский буквально заламывал себе руки. Дядя
молча взглянул на него.
— Благодарю вас за предупреждение. Обещаю вам,
что даже если она будет при смерти, ее поместят на по-
возку.
— Ну, ладно... да и в самом деле... какая в сущности
разница, в Киев ехать или назад к мужу? Все равно ехать
придется, при смерти или нет. И имейте в виду, господин
Бобровский, что я буду здесь в день отъезда, не не поду-
майте, что я не верю вашему слову, а просто я обязан.
Мне тут надо быть. Долг. Все одно, служба у меня была
и будет собачья, до тех пор, пока вы, поляки, не прекра-
тите бунтовать, и всем уж вам придется страдать за это.
Такова была причина, по которой капитан-исправник
находился тогда на тройке возле нашего дома, у ворот.
Жаль, я не могу назвать его имя в укор всем убежденным
в справедливости притеснений, как разумно мыслящего
стража интересов империи. Зато я имею возможность пре-
дать гласности фамилию киевского генерал-губернатора,
который на полях предписания поставил своей собствен-
ной рукой: «Исполнить до последней буквы». Этого
джентльмена звали Безак. Крупный сановник, энергич-
ный управитель, превозносимый одно время патриотиче-
ской прессой.
У каждого поколения своя память» 14.
В апреле следующего, 1865 г. Эвелина скончалась в
Чернигове и там же была похоронена.
Год отец с сыном провели почти в полном одиночестве,
наедине с книгами. Аполло Коженевский переводил Шек-
спира и Гюго. Маленький Конрад в его отсутствие загля-
дывал в рукописи. Он и сам в это время читал, по-польски
и по-французски, Гюго, Диккенса, «Дон Кихота». Ему
собственно пора в школу, но отец учит его своими силами.
Впрочем, и домашние занятия приходится прерывать из-за
припадков.
14 Перевод сделан по VI тому Полного собрания сочинений Кон-
рада в издании «Кент», Нью-Йорк, 1926, с. 64—67. А киевский
генерал-губернатор, может быть, это А. П. Безак, который до
этого губернаторствовал в Оренбурге? Если так, то в «его время»
там жпл известный литератор, поэт и критик, Аполлон Гри-
горьев, который в письмах друзьям между прочим рассказывал:
«Генерал-губернатор просил меня (т. е. приказал) читать лек-
ции...»
64
Наконец, дядя Тадеуш забрал племянника в Новофа-
стово. В ту пору Конрад впервые увидел море — в Одессе.
Чтобы укрепить здоровье мальчика, дядя вывез его на
Черноморское побережье. В ту же пору в Новофастове
сидел маленький Конрад над картой Африки, еще покры-
той белыми пятнами, постучал по ней и дал клятву: «Вы-
расту и побываю здесь».
Между тем здоровье Аполло Коженевского резко ухуд-
шалось, и в глазах властей это, видимо, делало его без-
вредным. Ему разрешено отправиться в теплые края, чуть
ли не в Алжир. На такую поездку не было средств.
И Аполло, взяв из Новофастово сына, решил хотя бы вы-
браться за пределы империи и переехал во Львов.
Год 1868-й Конрад провел во Львове15. Несомненно,
он здесь учился, продолжал учиться, но все-таки по-преж-
нему дома, хотя, кажется, преподаватель приглашен был
из местной гимназии. Во Львове Конрад пробует писать.
Вдохновленный памятником, стоявшим перед зданием
оперного театра, он сочиняет поэму «Очи короля Яна Со-
беского». Кроме того, пишет он пьесы и разыгрывает их
со своими сверстниками. То были первые произведения
Конрада и последние — на польском языке.
Из Львова они едут в Краков. Аполло Коженевский —
человек уже умирающий...
«Конечно,— писал Конрад в 1919 г. в дополнительном
предисловии к новому изданию «Послужного списка»,—
мальчиком я почти ничего не знал о деятельности своего
отца, потому что мне еще не исполнилось двенадцати, ко-
гда он скончался. Что видел я своими собственными глаза-
ми, так это публичные похороны, пустые улицы, притих-
шую толпу. Однако уже тогда я понимал достаточно
хорошо, что это демонстрация национального духа, раз-
вернувшаяся по достойному случаю. Масса трудового лю-
да с обнаженными головами, университетское студенче-
ство, женщины в окнах домов, школьники, шагавшие по
мостовой, все они решительно не могли знать ничего опре-
деленного про моего отца за исключением того, что он
сохранял верность чувству, бившемуся и в их сердцах.
Я и сам ничего кроме этого о нем не знал. Так, что молча-
15 Улпца Широкая, д. 11 — хотя и в измененном впде, дом со-
хранился. По старым временам это пригород, который Аполло
выбрал и по средствам и по стремлению держаться особняком.
3 д. М. Урнов
65
ливое шествие представлялось мне самой естественной
данью, только не человеку, но — идее.
Впечатление гораздо более сильное в личном плане
оставило у меня сожжение рукописей, которое произведе-
но было что-нибудь недели за две до его смерти. Сделано
это было под его собственным наблюдением. В тот вечер
я случайно заглянул в его комнату раньше обычного и,
не замеченный никем, смотрел, как сиделка подбрасывала
бумаги в горящий камин. Отец сидел в глубоком кресле,
обложенный подушками. Это в последний раз я видел его
вставшим с постели. Вид у него, мне показалось, был не
столько тяжело больного, сколько смертельно уставше-
го — поверженного человека. Вся процедура глубоко по-
действовала на меня как поражение. Не перед лицом
смерти, конечно. Для человека столь сильных убеждений
смерть не могла быть достойным противником.
Многие годы спустя я думал, что все написанное от-
цом сожжено было без остатка. Однако в июле 1914 года
библиотекарь Краковского университета, зайдя ко мне во
время нашей короткой поездки в Польшу, упомянул о не-
скольких рукописях отца и, в особенности, о письмах,
посланных им до и после ссылки близкому другу, который
и передал эти письма на хранение в университет. Я тотчас
же отправился в библиотеку, но времени у меня было
только на взгляд мельком. Я собирался прийти на другой
день и заказать копии с этих писем. Но на другой день
началась война» 1в.
Конрад остался сиротой. Воспитание двенадцатилетне-
го племянника взял на себя Тадеуш Бобровский. Он счи-
тал необходимой для своего подопечного перемену граж-
данства, иначе Конрад подлежал военному набору. По-
этому, едва только Конрад подрос, дядя отпустил его в
Марсель. Там Конрад совершил первые свои плавания,
сначала пассажиром, потом стюардом и наконец мат-
росом.
Неожиданно, находясь в Киеве на ярмарке. Тадеуш
Бобровский получил телеграмму из Марселя: «Приезжай-
те скорее. Конрад ранен». Найдя племянника без гроша,
18 «Возможно,— заключал Конрад,— что я так никогда и не уз-
наю, что писал мой отец во времена своего семейного счастья, от-
цовства, надежд или же позднее, в час разочарований, утрат и
мрака». Переписка эта сохранилась и опубликована биогра-
фами.
66
в долгах и с прострелом груди, дядя Тадеуш, считавший
уравновешенность наследственной чертой Бобровских,
сказал молодому человеку: «Ты ведешь себя, как Коже-
невский».
В письмах родственникам Бобровский сообщал, что у
племянника была дуэль. На самом деле Конрад пытался
покончить с собой. Таков был итог романтической полосы
в его жизни, когда скитался он из Марселя в Гавр, когда
не только силы, но и все свои деньги вложил он в таинст-
венное морское предприятие, связанное с поставкой ору-
жия в Испанию сторонникам Дон Карлоса. Деньги про-
пали. Желая поправить дело, Конрад решил попытать
счастья за рулеткой в Монте-Карло. Его постигла полная
неудача. Тогда он совершил отчаянный шаг, и пуля про-
шла близко от сердца, но рана оказалась не очень опасной.
Вместо попытки к самоубийству Конрад придумал се-
бе дуэль. Вместо проигрыша в рулетку говорил о сердеч-
ной травме, будто бы нанесенной красавицей испанкой.
«Это, кажется, она, Донья Рита, блистает в „Сестрах44 и
„Золотой стреле44»,—думали биографы. И «дуэль», и не-
счастная «любовь» долго считались фактами конрадовской
биографии. А это все — мифотворчество, имеющее давнюю
традицию, которая восходит по меньшей мере к романти-
кам начала XIX в. Творимая легенда служила романтикам
способом практического решения проблемы противоречия
между мечтой и действительностью, реализации возмож-
ности — все это коренные романтические проблемы. Ко-
нечно, «дуэль» придумал себе еще юноша, а не писатель,
но у Джозефа Конрада додумывание действительных фак-
тов не только в произведениях, просто в сведениях о себе
станет системой. Конрад принадлежал к поколению нео-
романтиков, выступивших во второй половине прошлого
века и возрождавших на свой лад некоторые идеи старого
романтизма, в том числе практическое мифотворчество в
самой жизни. Обычно в оправдание такого мифотворчест-
ва выдвигается «бедность действительности». С Конрадом
случай сложнее, поскольку жизнь его полна невыдуман-
ными приключениями. Что же фантазировать, если факты
сами по себе фантастичны?
Когда Конрад поправился и окреп, он поступил на
английский корабль. В это время он не мог произнести
по-английски и двух слов. Но через несколько лет он уже
сдает офицерский экзамен и получает звание штурмана.
3*
67
«Дорогой мой мальчик и штурман,— с восторгом пи-
шет ему дядя,— первый шаг сделан! Теперь нужны труд
и выдержка, выдержка и труд, чтобы совершить дальней-
шие шаги и закрепить за собой место в жизни, ведь скоро
тебе исполнится уже двадцать четвертый год...»
* * *
«Выдержка» — конрадовское слово. Конечно, в его устах
значило оно нечто большее, чем дядины разумность и пе-
дантизм. Для Конрада это не соблюдение правил, а неис-
черпаемая сила души, она выручает человека даже в том
случае, когда по всем правилам ему нечем держаться, ко-
гда все против него. «Самая сила удара,— говорит
Конрад в «Теневой черте» (1915),— помогает человеку
перенести его, вызывая нечто вроде временной нечувстви-
тельности». Нечувствительность — лишь броня, под ней
все тот же человек, хотя бы теплится, но не гаснет, какой
бы ветер кругом ни бушевал.
Повесть «Теневая черта» рассказывает достоверно,
вплоть до имен, историю первого и единственного капи-
танства Конрада за девятнадцать лет его морской службы.
В Сингапуре Конрад собирался было списаться на берег,
как вдруг пришла депеша, предлагавшая ему срочно за-
нять место капитана на барке «Отаго». Прежний капитан
умер прямо в плавании.
— Где он умер?— спросил Конрад, придя на корабль.
— В том самом кресле, где вы сейчас сидите, сэр,—
был ответ.
«Хорошо, что не в той самой кровати, где мне придется
спать», — подумал Конрад. Казалось, недобрый призрак
старого и не любимого командой капитана преследовал
барк. Тропические болезни свирепствовали на судне. Ме-
жду тем в море стоял полный штиль. Не чувствовалось
ни ветерка. Уйти от болезнетворных берегов было практи-
чески невозможно. К тому же при смерти находился стар-
ший помощник, глядевший злыми глазами на Конрада,
потому что Конрад занял место, на которое он рассчиты-
вал сам. Второй помощник был неоперившийся юнец.
«— Держать на юг.
— Есть, сэр.
Я зашагал по юту. Кроме звука моих шагов, не было
слышно ничего, пока рулевой не заговорил снова.
68
— На румбе, сэр.
Я почувствовал легкое стеснение в груди, прежде чем
объявить первый курс первого судна в молчаливой ночи,
тяжелой от росы и сверкающей звездами. Было что-то
завершающее в этом действии, обрекавшем меня на беско-
нечную бдительность и одинокий труд.
— Так держать,— сказал я, наконец,— курс на юг.
— Есть курс на юг,— как эхо отозвался рулевой».
Мертвый штиль сменился ливнем, ветром и бурей.
Судно, прежде почти не двигавшееся, понеслось с такой
скоростью, что при повороте могло снести мачты или же
вовсе выбросить барк на сушу. Ведь в команде почти не
осталось здоровых рук. Судно шло без экипажа. У руля
стоял Конрад. Кроме него, лихорадка обошла еще одного
человека — корабельного повара. То был не кок, а перво-
классный мореход, но с пороком сердца, и потому таке-
лажная работа была для него равносильна самоубийству.
— Как же вы введете судно в гавань, сэр, один, без
людей?—простонал первый помощник.
«И мне нечего сказать ему»,— подумал про себя капи-
тан. Но повар, подошедший с подносом и чашкой чая,
внимательно посмотрев на молодого капитана, сказал:
— А вы не сдаетесь, сэр.
Недавно был найден документ, передающий нам жи-
вой голос Конрада. Это запись судебного опроса, на кото-
рый в числе других был вызван и капитан Конрад Коже-
невский.
Британское управление торгового флота занялось рас-
следованием условий работы на судах. «Ответы Конрада,—
отмечает комментатор,— выдают в нем иностранца». Что
имеется в виду? Может быть порядок слов не всегда пра-
вилен, но, кажется, особенно затруднял Конрад тех, кто
его спрашивал, своей склонностью избегать односложных
ответов.
— Считаете ли вы, что людей на судне было доста-
точно?
— Я хотел бы подчеркнуть, что подобные вопросы не
решаются простым да или нет.
Вот так и Герберт Уэллс, хорошо знавший Конрада, не
мог все-таки уловить, чего он кружит, к чему все новые
и новые психологические усложнения в рассказах из жиз-
ни английских моряков, которые как-то мало похожи и на
англичан, и на моряков.
69
ВЗГЛЯД ИЗ РОССИИ
Честно говоря, я не хочу считаться знатоком
русских дел. Просто это не так. Я ничего о них
не знаю.
Джозеф Конрад. Статья о Тургеневе
О Малайском архипелаге он говорил то же самое: «Ничего
не знаю» — это он, штурман судов, ходивших на Малайи
регулярными рейсами, автор «Каприза Олмейера», «По-
беды» и «Отщепенца с островов», книг, считающихся
«малайскими».
Важно, когда и кому Конрад это говорил. О Малайском
архипелаге у него был разговор с крупным специалистом,
тот сначала похвалил «малайские» рассказы, а потом ска-
зал: «Но вы ничего, конечно, не знаете о Малайях». «Разу-
меется, нет,— согласился Конрад,— если бы я знал хотя
бы сотую долю того, что знаете вы...» После этого собесед-
ники внимательно взглянули друг на друга и — расхохо-
тались в знак полного перемирия.
В самом деле, о каком «знании» идет речь? Через всю
жизнь Конрад пронес мучительное отношение к русской
литературе и России. Открыто это отношение выражалось
по преимуществу скрежетом зубовным и не коснулось
только Тургенева и Чехова. Толстого и Достоевского Кон-
рад не принимал или, вернее, старался не принять. За
всем этим, как отметил Томас Манн в предисловии (1926)
к немецкому переводу романа Конрада «Секретный
агент» (1907), «подоплека политическая и в большом мас-
штабе». Тот же роман был Томасом Манном назван «ан-
тирусским» или, точнее, «антироссийским», потому что это
«анти» выражало прежде всего ненависть Конрада к рос-
сийскому самодержавию, от которого настрадались он лич-
но и его народ. Ту же самую ненависть Конрад выразил
прямо, публицистически, и то, о чем писал он в своих
статьях, говорила передовая печать в самой России.
Но своему «антироссийскому» чувству Конрад стремил-
ся придать и обобщенный смысл, метафизический, что
также отметил Томас Манн. Однако как в отношении к
Достоевскому, о котором Конрад отзывался отрицательно,
а все же постоянно читал его, так и в конрадовской «рус-
70
софобии» (слово Манна) надо старание отделить от со-
держания.
Чувство это имело подоплеку, и глубокую. Прежде чем
подоплека сделалась политической, то было поистине чув-
ство, в первую очередь — страха, детского страха, испы-
тываемого мальчиком, на глазах у которого — внезапные»
появления жандармов, обыски, аресты... «У каждого по-
коления свои воспоминания»,— и зарубок у него в памяти
было достаточно для того, чтобы питать то чувство, какое
питал он к стране, где родился.
Вырвавшись за пределы Российской империи, Конрад
уже, кажется, больше не хотел повернуть головы в ту сто-
рону. Он говорил это сам, и за ним, естественно, повторяли
другие. Но судьба есть судьба, и в той стране, к которой
Конрад так отчетливо выражал свою ненависть, он — что
бы там ни было — увидел свет, испытал первые проблески
сознания, хотя бы и мучительные.
Все-таки Конрад выполнил роль, которую возлагал на
него первый его редактор, Эдвард Гарнет, а именно послу-
жил передаточным звеном между литературой Англии и
Европейского континента. Для нас это особенно сущест-
венно, потому что в стиле Конрада — «влияние русского
художественного слова» \ Испытал Конрад это влияние
и передал дальше, на Запад, путем не прямым и прежде
всего как бы против собственной творческой воли. Груз
впечатлений, переживаний, вывезенных Конрадом из Рос-
сии, которую он покинул десяти лет, оказался фундамен-
том его творчества. Прямо о России и русских Конрад
писал не так уж много, однако тональность, расстановка
акцентов в столкновении «добра» и «зла», анализ психо-
логии, сами психологические ситуации, повторяющиеся у
Конрада из произведения в произведение, короче говоря,
все то, что не позволило ему затеряться в литературном
мире Запада, имело, как выразился критик, «русское про-
исхождение» 1 2. Яростно отрицал Конрад эту зависимость,
но опять-таки отрицал в порядке демонстрации. Имевшие
доступ в его творческую лабораторию, свидетельствуют,
что зависимость эту он чувствовал, пытаясь и преодолеть
ее и использовать.
1 Из вводной статьи Евг. Лаппа к собранию сочинений Конрада
(т. I, кн. 1, М.—Л., 1925, с. 30), которое готовилось еще при жиз-
ни писателя, но вышло в свет уже с сообщением о его кончине.
2 Там же, с. 19.
71
Каким путем складывалась преемственность, устано-
вить не легко. Языка русского Конрад не знал, по край-
ней мере, настолько, чтобы читать на нем. Вместе с тем
атмосфера России усваивалась им с детских лет. И мы
найдем у него отчетливо выраженную «честь», как будто
он читал Герцена (1847); и российскую «немоту», которую
в первом из своих «Философских писем» описывал Чаада-
ев; найдем еще немало мотивов, понятий, ситуаций, идей,
истоки которых ведут в Россию, хотя у Конрада это уже
где-то в океанских просторах, под парусами, на палубе
или в малайском порту.
У Конрада далекие земли выступили в освещении не-
обычном даже на взгляд читателей, вообще уже привык-
ших к экзотике «путешествий» и «приключений». А это
потому, что второй экзотический слой, каких бы земель
он ни касался у Конрада, имел «русское происхождение».
«То были рассказы о кораблях и штормах,— вспоминал
Голсуорси свои первые беседы с Конрадом,— о революции
в Польше, о том, как в юности он контрабандой переправ-
лял оружие карлистам в Испанию, о малайских морях,
и о Конго, и о множестве разных людей...» 3
«О революции в Польше» — Конрад и сам говорил, что
с первых жизненных шагов формировала его атмосфера
национально-освободительной борьбы — не сформировала
борцом или хотя бы сочувствующим, но внушила идею
верности, основную идею его творчества.
Да, были у него воспоминания, тяжелые воспоминания.
Но и воспоминания эти все-таки разные. Точнее, в них,
в этих воспоминаниях, всплывают разные лица и факты.
Вот рядом с тем же губернаторским приказом, где под-
черкнуто «отправить немедленно», фигура жандармского
офицера, который приказ принес, а от себя сказал: «Про-
тив своей совести...» В памяти у него сохранились черты
крепостных, и покорные, и страдающие, и сочувственные.
Огромная, однако искалеченная, а потому чудовищная си-
ла,— такова Россия в глазах Конрада. Он ведь и об этом
писал. Он создал лица, русские лица, отражавшие ту же
самую муку, что ему довелось испытать на себе. А глав-
ное в том, что эта мука, с малых лет им испытанная,
и оказалась содержанием его творчества.
3 Голсуорси Д. Собр. соч. в 16-ти т., т. 16. М., «Правда», 1962,
с. 413.
72
* * *
«Жизнь более или менее цивилизованную, нравственную
Конрад представлял себе чем-то вроде опасной тропинки,
пролегающей на поверхности тонкого слоя чуть остывшей
лавы, которая в любой момент может вдруг снова заки-
петь, и тогда пучина поглотит неосторожного» (Бертран
Рассел),— таково было впечатление понимающего, про-
свещенного и вместе с тем типичного западного читателя.
А привез это ощущение Конрад из тех самых условий,
о которых было сказано гениальным художником той
страны, где он родился: «У нас теперь все это перевороти-
лось и только укладывается» (Толстой).
Обратившись к статье Ленина, где толстовская мысль
была выявлена и рассмотрена на социально-историческом
фоне, мы получим магистральное освещение векового про-
цесса, в котором умещается и путь Конрада: «...эпоха
после 1861 и до 1905 года» 4. Начат путь сыном политиче-
ских ссыльных, которые именно в 1861 г. под конвоем пе-
ресекают Россию. Мальчик мал, но все же видит, понимает
и сохраняет на всю жизнь пережитое на этом пути с его
бесконечными перегонами, холодом, угрозами, унижения-
ми. А в 1904 г. это сложившийся европейский писатель,
выпускающий «Ностромо», роман о революции в некоей
вымышленной южно-американской Констагуане. В прин-
ципе это человек, проделавший тот же духовный путь, что
и Толстой, который в 1862 г. писал обиженное письмо
царю по поводу домашнего обыска, а в 1905 г.— «царю
и его помощникам»: «Что вы делаете? Что вы делаете?
Что вы делаете? Вы боретесь за власть, которая уходит
от вас...» 5
Перечитаем отрывок из «Анны Карениной», выписан-
ный Лениным:
«...Разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., кото-
рые, Левин знал, принято считать чем-то очень низким...
теперь для Левина казались одни важными». «Это, может
быть, неважно было при крепостном праве, или неважно
в Англии. В обоих случаях самые условия определены;
но у нас теперь, когда все это переворотилось п только
4 См. Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 20, с. 100.
6 Лев Толстой и русские цари. М., «Свобода», 1918, с. 40.
укладывается, вопрос о том, как сложатся эти условия,
есть единственный важный вопрос в России»,— думал
Левин».
И вот человек, побывавший, так сказать, в «обоих
случаях», туда именно, в Англию, которая для людей
прошлого века служила примером «определенности усло-
вий», устойчивости, привозит осознание «переворота».
Этот «чертов чужестранец», как называли Конрада в од-
ной ранней английской рецензии, твердит о «непокое».
Все у него тайфуны, бури, смерчи. Англичане сами народ
морской, и бурями, как таковыми, их не испугаешь, но
у Конрада «море» было особенное. А из глубин натуры пи-
сателя вырывалось нечто даже для близких английских
его родственников необъяснимое, вроде того, что им самим
написано в романе о русских: «Сударыня, я был одержим!»
(«На взгляд Запада», 1911). «О, как глубоко нужно быть
славянином, чтобы написать это!» — воскликнул в свою
очередь критик.
* * *
В сознании Конрада был пласт, была память, целая за-
конченная жизнь, на которую он смотрел как бы тайком
не только от других, но даже от себя самого, а все
же смотрел — с тоской, тревогой и пытливостью. Ведь
прежде чем море развернулось перед Конрадом сим-
волом стихии, испытывающей человека, он уже нес в себе
картину бескрайних степей, перед которыми человек— пес-
чинка. Но именно потому, что эта малость — человек, она
живет, движется, она не исчезает и не теряется в этих
просторах. Просторы, как тот удар судьбы, о котором ска-
зано в «Теневой черте», вызывает у человека ответную
неисчерпаемость. Это увидел маленький Конрад. «Все
возможно в России»,— сказано в повести о судьбе Стефа-
на. А в «Сердце тьмы» (1899), африканской повести,
вдруг то ли в самом деле из джунглей, а скорее всего из
глубин авторской памяти, выплывает фигура...
«Я смотрел на него с изумлением... Самое существо-
вание его казалось невероятным, необъяснимым, сбиваю-
щим с толку. Он был загадкой, не поддающейся разреше-
нию. Непонятно, чем он жил, как удалось ему забраться
так далеко, как ухитрился он остаться здесь и почему не
погиб.
74
— Я отправился в путь,— сказал он,— забирался по-
немногу все дальше и дальше и, наконец, зашел так дале-
ко, что не знаю, как вернусь назад. Ну, конечно! Времени
много. Выживу...
Юношеская сила чувствовалась в этом человеке в пе-
стрых лохмотьях, нищем, покинутом, одиноком в его бес-
плодных исканиях. В течение многих месяцев, в течение
нескольких лет жизнь его висела на волоске, но он про-
должал жить, безумный, и по-видимому бессмертный, бла-
годаря свой молодости и безрассудной храбрости» в.
Знакомясь, этот человек говорит: «Разрешите пред-
ставиться, сын архиерея Тамбовской губернии». На вопрос
о перенесенных испытаниях он отвечает: «Я! Я — чело-
век простой». Отправляясь дальше в путь, он спрашивает:
«Послушайте, нет ли у вас лишней пары ботинок? Смот-
рите! — он поднял ногу. Подошвы были привязаны верев-
ками к босой ноге, как сандалии. Я разыскал старые
ботинки. Он посмотрел на них с восторгом и сунул под
левую руку. Один из карманов его куртки был набит пат-
ронами, из другого торчала книжка... Казалось, он считал
себя превосходно экипированным для новой встречи с ди-
кой глушью».
Историю эту рассказывает у Конрада, как обычно, бы-
валый капитан, типичный англичанин. Он говорит о там-
бовце, встретившемся ему в Конго, с иронией, изумлени-
ем, восторгом и завистью, он говорит о нем, не веря соб-
ственным словам и воспоминаниям. «Иногда я задаю себе
вопрос, действительно ли я его видел, можно ли встретить
на земле такой феномен!..»
Была ли у самого Конрада такая встреча, когда вел
он свой корабль по реке в глубь Африки, мы не знаем, но,
видя этот удивительный и живой образ, мы не можем не
вспомнить, что человек, написавший это, родился и рос
там, где можно встретить таких людей. Он ведь и афри-
канское путешествие совершил после визита к дяде на
Украину. Иначе, разве увидел бы он в «сердце тьмы»,
в африканских джунглях «сына архиерея из Тамбовской
губернии»? Ведь тогда в той же Африке побывали и Кип-
линг, и Райдер Хаггард, но что-то они не встречали там
русских. Это — Конрад, который попал в Конго из Кази-
мировки.
6 Конрад Д. Избранное, т. 2, с. 75—76, 87.
75
* * *
Об украинском паломничестве Конрад в «Послужном спи-
ске» рассказывает, придерживаясь как канвы все той же
истории своей первой рукописи:
«В Варшаве,— где провел я два дня, рукопись моего
первого романа не появлялась на свет, разве что за исклю-
чением нескольких минут, когда при свече я открывал
свой чемодан. Однажды я торопливо одевался, чтобы от-
правиться в Спорт-клуб».
Его тем временем ожидал друг детства, который слу-
жил по дипломатической части, а потом стал растить пше-
ницу в отцовских поместьях, и они с Конрадом лет два-
дцать не виделись.
— Можешь рассказывать мне о себе, пока ты одева-
ешься,— предложил старый товарищ.
«Едва ли,—говорит Конрад,— тогда или потом я стал
что-либо рассказывать ему о своих скитаниях. А в клубе
беседа избранного кружка касалась буквально всего, на-
чиная от охоты на крупного зверя в Африке до новейших
стихов, помещенных в наиновейшем поэтическом обозре-
нии, которое выходило под редакцией самых молодых п
опекаемых самым высшим обществом (вот и «Зеленые хол-
мы Африки» Хемингуэя! — Д. У.)...
На следующее утро,— продолжает Конрад,— мой не-
разлучный спутник, моя рукопись, так ни разу и не вы-
ложенная на стол (это произойдет уже в Казимировке.—
Д. У.), отправилась со мной дальше, к юго-востоку, по
направлению к Киевской губернии».
«Дорогой мальчик,— еще в Лондоне было получено
письмо от дяди,— пусть тебя сразу отвезут в единствен-
ную гостиницу городка, пообедай там, чем придется, а ве-
чером за тобой прибудет мой преданный слуга, доверен-
ное лицо и мажордом, некто господин В. С. (предупреждаю,
весьма высокого происхождения), и он, представившись,
сообщит тебе о прибытии саней с упряжкой, которые до-
ставят тебя на другой день сюда ко мне. Посылаю тебе
мою самую большую шубу, которая, я полагаю, в совокуп-
ности с тем пальто, которое на тебе уже имеется, спасет
тебя в дороге от мороза».
Ехать им предстояло, как сообщает Конрад, не меньше
восьми часов, так что промежуточным пунктом, городком,
76
где «господина капитана» встречал дядин посланник,
был, вероятно, Липовец.
«Мы с ним сразу же стали прекрасно понимать друг
друга. Он заботился обо мне так, будто я еще в возраст
не вышел. И у меня возникло приятное детское чувство,
как у мальчика, возвращающегося домой из школы, когда
он на следующее утро заботливо укутал меня в невероят-
ных размеров медвежью шубу, усадил, а сам поместился
рядом. Санки были маленькие, они выглядели просто
игрушечными по сравнению с четырьмя рослыми гнедыми
конями, запряженными в две пары, «гусем». Мы трое,
вместе с кучером, заполнили эти сани совершенно. Кучер
был совсем молодой парень с ясными голубыми глазами.
Высокий воротник тулупа скрывал его веселые бодрые
черты, поднимаясь почти вровень с его головой.
— Ну, Юзеф,—обратился к нему мой спутник,—как
думаешь, попадем мы домой к шести?
Кучер отвечал, что, с божьей помощью, должны вроде
попасть, если только не попадутся заносы на пути от де-
ревни до деревни, названия которых звучали для меня так
знакомо. Парень оказался великолепным возницей, кото-
рый чутьем угадывал дорогу под снегом и обладал таким
же прирожденным даром брать от лошадей все, на что они
только способны.
— Это сын того Юзефа, которого вы, капитан, навер-
ное, помните. Отец его возил вашу бабушку, вечная ей
память.
Я прекрасно помнил верного Юзефа, который был ба-
бушкиным кучером. Еще бы! Ведь это он дал мне впер-
вые в жизни подержаться за вожжи. Он позволял мне
играть большим кнутом у дверей каретного сарая.
— А что с ним стало?—спросил я.— Уж он, конечно,
не служит, я думаю.
— Потом он служил нашему хозяину,— был ответ.—
Но вот уже десять лет, как умер от холеры... Большая
эпидемия у нас тут была. Жена его тогда же померла —
вся их семья, и только вот один этот паренек в живых
остался.
А рукопись «Каприза Олмейера» все покоилась в чемо-
дане, положенном у нас в ногах».
Что это — холера и рукопись, кучер и спортивный
клуб, болтовня с «золотой молодежью» и задушевная до-
рожная беседа — все это, может быть, так, случайно, «как
77
было?» Нет, это же Конрад, это, по его собственному вы-
ражению, подбор слова к слову, строки к строке, тут и за-
пятой просто так не поставлено! И все это вроде бы про
рукопись, про то, как привез он эту рукопись из Лондо-
на — «домой», на Украину, про то, как «книги пишутся
в самых разных краях земли», о том, как они пишутся,
эти книги, вбирая в себя и тропики, и снежные равнины,
и светскую болтовню об «охоте на крупного зверя», и лица
людей, чья жизнь исчезает в этих снегах едва ли с боль-
шей заметностью, чем ложатся одна за другой снежинки
на дорогу, или волны бегут друг за другом в океанских
просторах... «Можешь рассказывать мне о себе...» Но это —
Конрад, это он сказал, что есть вопросы, которые не реша-
ются ответами односложными. Пусть болтают про «круп-
ного зверя», пусть никто уже ничего не замечает и не
осознает, пусть думают, что хотят, а капитан все же стоит
у руля и даже перед лицом самой смерти не допустит он
непорядка на судне. Конрад! «Нет ни надежды, ни стра-
ха». Опоры нет. Нечего больше ждать защиты от какого-
нибудь «бога». Не на кого больше надеяться, кроме как
на выдержку и честь, которые составляют силу личности,
неотъемлемую силу, и не какой-то там «личности», а вот,
как у этого парня: от холеры у него полегли все, и дороги
перед ним нет, а он все же думает домой к шести добрать-
ся...
Конрадовский кучер, кучер, которого видим мы глаза-
ми Конрада, потому что любое лицо, как и лодка, сами
собой на странице не появляются: это воля писателя за-
ставляет нас их увидеть. Вглядитесь в кучера и сравните
с тем архиерейским отпрыском, с которым Конрад нас
свел в «сердце тьмы». Это ведь одно и то же лицо, если
о сходстве судить все по той же способности находить до-
рогу, когда дороги, вообще говоря, и нет. «В течение мно-
гих месяцев, в течение нескольких лет жизнь его висела
на волоске, но он продолжал жить, безумный, и, по-види-
мому, бессмертный, благодаря своей молодости и безрас-
судной храбрости»,—так сказано об этом тамбовце, встре-
ченном в Африке.
Сравните с эпизодом из «Былого и дум», где Герцен
описывает свою встречу с утопистом-энтузиастом Бах-
метевым:
«...Я встретил его на улице (в Лондоне в 1858 г.—
Д. У.)
78
— Можно с вами идти?— спросил он.
— Конечно,— не мне с вами опасно, а вам со мной.
Но Лондон велик...
— Я не боюсь,— и тут вдруг, закусивши удила, он
быстро проговорил:—Я никогда не возвращусь в Россию...
нет, нет, я решительно не возвращусь в Россию...
— Помилуйте, вы так молоды.
— Я Россию люблю, очень люблю; но там люди...
там мне не житье. Я хочу завести колонию на совершенно
социальных основаниях; это все я обдумал и теперь еду
прямо туда.
— То есть куда?
— На Маркизские острова.
Я смотрел на него с немым удивлением.
— Да, да. Это дело решенное. Я плыву с первым паро-
ходом и потому очень рад, что встретил вас сегодня...»
До сих пор про этого Бахметева известно только, что
был он помещик, кажется, саратовский, что покинул он
Россию, передал Герцену часть своих денег на нужды ре-
волюционной пропаганды, а остальные оставил себе — на
организацию колонии на Маркизских островах.
«...На другой день,— рассказывает Герцен,— я обещал
прийти к нему проститься. Он был совсем готов. Малень-
кий кадетский или студенческий, вытертый, распертый
чемоданчик, шинель, перевязанная ремнем, и... и... три-
дцать тысяч франков золотом, завязанные в толстом фут-
ляре так, как завязывают фунт крыжовнику или орехов.
Так ехал этот человек на Маркизские острова.
— Помилуйте,— говорил я ему,— да вас убьют и
ограбят, прежде чем вы отчалите от берега. Положите
лучше в чемоданчик деньги.
— Он полон.
— Я вам сак достану.
— Ни под каким видом.
Так и уехал. Я первые дни думал, чего доброго, его
укокошат, а на меня падет подозрение, что я подослал его
убить.
С тех пор о нем не было ни слуху, ни духу...» (ч. VII,
гл. III).
Можно подумать, что того же самого энтузиаста Кон-
рад встретил в дебрях Африки. Это, понятно, домысел
(хотя историки все же и по следам Конрада ищут Бах-
метева), но тип, безусловно, тот же.
79
Капитан Марло (а «Сердце тьмы», как и «Лорд
Джим»,—его рассказ), наблюдатель честный, но просто-
ватый, поставлен в тупик и одновременно очарован встре-
чей с «сыном архиерея из Тамбовской губернии»: «Братья-
моряки... честь... разрешите представиться...» Эта «честь»,
этот энтузиазм мелькает перед Марло как непостижимое
видение. «Действительно ли я его видел, можно ли встре-
тить на земле такой феномен!»
Но сам Конрад (мы знаем) не только видел, он вырос
в стране, в стихии, дающей такие «феномены». Он написал
своего тамбовца в ту пору, когда на Западе этой стихией
интересовались, «русских» читали, о «русских» писали
(даже Оскар Уайльд сочинил пьесу «Нигилисты», кото-
рая, несмотря на всю «клюкву», обнаруживает следы
реальных разговоров с реальными русскими, реальные
выспрашивания и содержит некоторые, вполне реальные
детали, вплоть до московского Чернявского переулка,
только расширенного до улицы). Конрад, как ни открещи-
вался он от всего, что связывало его с Россией: «Суть в
том, что я о русских знаю очень мало. Практически ниче-
го» (письмо Гарнету, октябрь, 1912 г.)—все же создал
этого энтузиаста во всей его немыслимости и убедитель-
ности, что достигается лишь на основе знания подлинно
писательского, всепроникающего, внутреннего по отноше-
нию к изображаемому предмету.
Такое «знание» в сущности равно содержанию созна-
ния. Неотвязность этого «знания», которое не мог он из
памяти вычеркнуть, даже досаждала Конраду, подобно
тому как приносил он сам немало тяжелых и тревожных
переживаний своим домашним, когда вдруг больным на-
чинал бредить на незнакомом для них языке, когда вдруг
этот человек с дипломом капитана королевского флота и
с репутацией крупного английского писателя оказывался
кем-то совсем другим, им неведомым.
Знал сравнительно мало, неохотно узнавал, еще более
охотно забывал прежде ему известное — это отношение к
России видно у Конрада по деталям, которые он путает,
иногда нарочито, подчас даже оскорбительно для нацио-
нального чувства, что, впрочем, могло составлять цель соз-
нательную, преследуемую как бы в отместку за все оскорб-
ления его гражданских и национальных чувств, раненных
раз и навсегда царскими сатрапами, чиновничье-полицей-
ской тупостью, бесчеловечьем. Уж этого он не мог забыть!
80
Если же некая обида на Конрада у читателя русского
(впрочем, как и у польского7) может возникнуть, то ее
уравновешивает и превосходит чувство удивления перед
писателем, который как художник не покривил душой и
из воспоминаний, которые не очень-то грели ему душу, су-
мел создать живые фигуры, и смешные, и трогательные,
и непостижимые, и по-своему исключительные.
«Конрад никогда не испытывал ненависти к русскому
народу, — пишет исследователь канадский, рассматриваю-
щий творчество Конрада глазами читателя западного и в
то же время беспристрастного,— но, разумеется, он нена-
видел царскую тиранию с ее чиновничьим аппаратом, цен-
зурой, с ее грязными методами давления на судопроизвод-
ство, ее империалистической и колониальной политикой,
в особенности по отношению к Польше» 8.
Сказано это именно в связи с «Глазами Запада», или
в другом переводе — «На взгляд Запада»,— романом, ко-
торый написан был в 1908, а издан в 1911 г., тогда же
оказался переведен на русский и вызвал заметный отклик
в печати9. Сразу же и с полным на это основанием конра-
довский роман стал рассматриваться как вариант «Бесов»
Достоевского: беззаконию самодержавия противопостав-
ляется, на взгляд Конрада, «беззаконие» средств борьбы
с ним. Главное лицо в книге — некто Кирилл Разумов,
сначала невольный предатель, а затем сознательный про-
вокатор, пробравшийся в среду революционного студен-
чества, в революционную эмиграцию, и сумевший даже
без особых на то усилий сойти за «мученика» освободи-
тельного движения. Но только на взгляд сугубо сторонний,
просто поверхностный, роман этот может показаться одно-
тонно «антиреволюционным» и тем более «антирусским».
Читатель, как мы уже убедились, различает в нем оттен-
ки, столь важные для Конрада «точки зрения».
7 С критикой по адресу Конрада, как забывшего родину, высту-
пила в свое время выдающаяся писательница, классик польской
литературы, Элиза Ожешко. Некоторые критики считают даже,
что «Лорд Джим» был ответом на эту критику.
8 Morf Gustav. The Polish shades and ghosts of Joseph Conrad. New
York, 1976, p. 184.
• Рецензии на роман появились в «Русском богатстве», 1912, № 9;
в «Бюллетене литературы и жизни», 1912, № 13 и др., а в свя-
зи с новым изданием того же романа — в собрании сочинений
Конрада, которое начало выходить у нас в 1924 г., рецензии па
него поместили «Печать и революция», 1925, Я® 4; «Рабочий
журнал», 1925, № 6.
81
Как это чаще всего бывает у Конрада, здесь нет пря-
мого изложения. Роман, в сущности, не о русских или
России, а о стремлении понять Россию: между событиями
романа и читателями поставлен посредник, учитель анг-
лийского языка, похожий на капитана Марло, только не
профессией, а своей простоватостью. Именно этот человек
с присущим ему «взглядом Запада» — неизбежно усред-
ненным и упрощенным — пытается понять происходящее
в чудном для него мире.
Например, Конрад придумал какого-то ямщика с не-
возможным именем, Земяныча, который, конечно, должен
бы стать Демьянычем. Но этот Земяныч, или Демьяныч,
как и названная в том же романе на западный манер
Теклой Фекла, показывают, насколько в самом деле,
несмотря на зыбкость и отрывочность воспоминаний
(«Я пересек границу России десяти лет»), Конрад знал
этих людей, эти лица. В них и заключается другой, со-
вершенно другой вариант и понимания чести и самопо-
жертвования, какой не только для капитана Марло, но и
для самого Лорда Джима немыслим. А, кроме Демьяныча
и Феклы, есть еще наблюдаемые, «на взгляд Запада»,
Костя — «бедовая голова», сын богача-подрядчика, гото-
вый средства отца отдать на конспирацию, есть сестра ре-
волюционера-народовольца Наталия Халдина — все они
по-своему решают те же вопросы «чести», но настолько
по-своему, что перед ними «взгляд Запада» останавлива-
ется, как остается озадачен и просто ослеплен капитан
Марло встречей с тамбовцем в дебрях Африки.
Демьяныч — это ямщик гоголевской тройки10, «свет-
лая душа», «золотое сердце», как говорят о нем, что пона-
чалу звучит не только иронически, но даже издевательски,
поскольку это «сердце», эта «душа» бьется в бесчувствен-
но-пьяном теле именно в тот момент, когда на Демьяныча
возлагаются надежды всего «дела». Подробно, на несколь-
ких страницах, с уточнением деталей, и деталей верных,
развертывается это зрелище, которым читатель последо-
вательно доводится до того, до чего подобное зрелище до-
вести способно. И читатель разделит, вероятно, в тот мо-
мент бессильную ярость Разумова, рационалиста (однако
10 Вычитанной, впрочем, Конрадом не прямо из «Мертвых душ»,
а из одной английской книги, где «Мертвые души» цитирова-
лись: «...и сидит-то черт знает на чем, а привстал да замахнул-
ся ... кони вихрем...» Земяныч — по-польски «земляной».
82
тоже на свой лад), который хватает вилы и лупит ими не-
движного Демьяныча. Ломаются вилы и — только. Вместе
с обломками, которые Разумов швыряет в угол конюшни,
вроде бы безвозвратно летят прочь любые надежды на
Демьяныча. Но потом, много страниц спустя, уже не в
подробной картине или в порядке психологического разбо-
ра, но так между прочим до Разумова, как и до читателя,
доходит слух о том, что Демьяныч-то повесился... Будучи
в своем уме и твердой памяти, лишил он себя жизни после
того, как стали поговаривать о том, что это он выдал поли-
ции террориста Виктора Халдина и. На самом деле пре-
датель — Разумов, а Демьяныч, будучи, понятно, не в силах
ничего вспомнить «после вчерашнего», смог рассчитаться
с этим ложным наговором только тем, что наложил на себя
руки.
Некоторые критики склонны думать, что о самоубий-
стве Демьяныча Конрад говорит между прочим и значе-
ния этому событию придавать нельзя. Скорее всего (так
они думают) автор «убрал» Демьяныча ради беспрепят-
ственного движения сюжета. Но если Конрад говорит о
гибели Демьяныча кратко, то лишь потому, что поистине
ничего не может добавить. Он не в силах рассмотреть с
любой из доступных ему «точек зрения» эту добровольную
гибель, подобно тому как, столкнув своего Марло с архие-
рейским сыном из-под Тамбова, оставляет он капитана в
неуверенности относительно даже собственных впечатле-
ний: «Да видел ли я его на самом деле...»
С такой же силой и одновременно озадаченностью на-
писана у Конрада речь Феклы, буквально речь, произне-
сенная простой женщиной и выражающая кредо верности,
выдержки, одним словом, вариант решения тех же проб-
лем, над которыми бьются и другие герои Конрада, его
капитаны, штурманы, скитальцы морей.
11 Об отношениях между Демьянычем и Халдиным дают представ-
ление слова Халдина (о Демьяныче), обращенные к Разумову:
«Вот натура, а? Что за страсть к свободе сидит в этом человеке.
А как говорит, вроде бы просто, но до чего в точку. Только на-
род с его грубоватой мудростью умеет сказать так. Да такая
натура...» Однако Разумов, только что обломавший палку о не-
движное тело Демьяныча, прерывает эту восторженную харак-
теристику: «У меня, видите ли, случая не представилось узнать
его покороче...»
83
Наконец, Наталия Халдина, в известном смысле герои-
ня тургеневская, написанная во всю меру симпатии, той,
что Конрадом была выражена и к самому Тургеневу и к
женским фигурам из его романов.
Томас Манн прямо поставил вопрос: стоит ли читать
Конрада о России, когда можно обратиться к русским пи-
сателям? «Тень Достоевского поглотит четверых таких,
как Конрад»,—подчеркнул Томас Манн в предисловии к
немецкому переводу романа «Секретный агент» (1926). От-
давая себе отчет в разнице масштаба, уровней, Томас Манн
видел в Конраде все же достойный внимания вари-
ант.
В том, что беспутный Демьяныч или забитая Фекла на
самом деле «светлая душа» или «сердце золотое», Конрад
не сомневался, он это знал и не изменил им самим выстра-
данному знанию. Но не мог он забыть и другую, опять-
таки на собственном опыте проверенную точку зрения.
Он действительно пытался написать еще раз, в ином ва-
рианте, о том же, о чем писали Достоевский и другие рус-
ские писатели. Уже не изнутри, а «глазами Запада» хо-
тел он рассмотреть те же коллизии, те же характеры.
И невольно и намеренно приходил он подчас все-таки к
тем же выводам, какие русской литературе уже были
известны.
«Я поражался этой немотой наших лиц»,— сказал Ча-
адаев. И это молчание лиц, как и невыразимый размах
пространств, поражал в России самого Конрада. Он едва
ли читал Чаадаева, хотя ведь чаадаевские идеи носились
в воздухе именно в то самое время, когда Аполло Коже-
невский учился в Петербурге, так что всякие косвенные
связи и отражения этих идей у Конрада не исключаются.
Конрад во всяком случае видел ту же диалектику, какая
отмечена была Чаадаевым: «Иностранцы ставят нам в до-
стоинство своего рода бесшабашную отвагу, встречаемую
особенно в низких слоях народа; но, имея возможность
наблюдать лишь отдельные проявления национального
характера, они не в состоянии судить о целом. Они не ви-
дят, что то же самое начало, благодаря которому мы иногда
бываем так отважны, делает нас всегда неспособными к
углублению и настойчивости; они не видят, что этому
равнодушию к житейским опасностям соответствует в нас
такое же полное равнодушие к добру и злу, к истине и ко
лжи, и что именно это лишает нас всех могущественных
84
стимулов, которые толкают людей по пути совершенство-
вания: («Философские письма», письмо первое) 12. Извест-
но, как на послание Чаадаева отозвался Пушкин и что
нашел в нем «глубоко верным». «...Это отсутствие общест-
венного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, спра-
ведливости и истине, это циничное презрение к человече-
ской мысли и достоинству — поистине могут привести в
отчаяние» (письмо 19 октября 1836 г.) 13. Однако Пушкин
столь же принципиально возражал Чаадаеву, хотя на его
возражениях, как и на всем письме, отразились сложней-
шие цензурные условия, да ведь и письмо само так и оста-
лось неотправленным. Но все-таки Пушкин спросил опре-
деленно: «...Разве не находите вы что-то значительное в
теперешнем положении России, чего-то такого, что пора-
зит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит
нас вне Европы?» История высказалась в пользу пушкин-
ской точки зрения.
Пушкину нелегко, конечно, далась его проницатель-
ность. Ответ его Чаадаеву, выразившему в известном
смысле уже тогда «взгляд Запада», неполон по меньшей
мере, если не сбивчив. Пушкин даже не столько в самом
деле не думает как Чаадаев, но в большей степени не хо-
чет так думать. Нужен был еще целый век — век выхода
русской литературы в мир,— чтобы укрепить, доказать
пушкинскую веру. Но даже и у Толстого, искавшего, в
сущности, ответа у той же «немоты», у тех же лиц, од-
новременно выразительных и безликих, отмечено «тяже-
лое чувство», какое Андрей Болконский испытывает по-
сле эпизода с капитаном Тушиным, одним из основных
носителей неяркого, некрасноречивого героизма. Невнима-
ние, ошибочность, бесчеловечность генеральского, штабно-
го, формального, сверху вниз бросаемого взгляда на этого
истинного «героя дела» — причина важная, но лишь одна
из причин, породивших у князя Андрея тяжесть на сердце.
С другой стороны,— сам Тушин, который безлик не
только потому, что его не дают себе труда заметить штаб-
ные. Жалок не только потому, что сверху его стараются
унизить. «Поистине,— подчеркнул Ленин, обрисовав силу и
12 Чаадаев П. Я. Сочинения и письма, т. II. М., 1914, с. 115—116.
13 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. в 10-ты т., т. X. М., «Наука», 1966,
с. 598, 875-876.
85
слабость толстовского протеста,— «Ты и убогая, ты и
обильная, ты и могучая, ты и бессильная — матушка-
Русь» («Лев Толстой, как зеркало русской революции») 14.
♦ * *
«Мог бы я начать сакраментальными словами «Я родился
в таком-то году в каком-то месте»?» — спрашивал себя
Конрад, приступая к воспоминаниям. Если бы он в самом
деле мог бы начать так: «Я родился в 1857 году в семье
ссыльного шляхтича, на Украине, под Бердичевом...» По-
чему же он не сделал этого? «Отдаленность тех мест,—го-
ворил он,— лишила бы интереса мое сообщение». Отговор-
ка, конечно, всего лишь отговорка. Как будто писал он о
менее отдаленных местах! Если была «отдаленность», то
внутренняя, отдаленность материала от автора. Знал он
этот материал, был близок к нему, близок исторически,
так, как должен быть приближен писатель к тому, что он
пишет, к своей «округе», но не настолько все же, чтобы
сделать литературой простое сообщение «Я родился в та-
ком-то году, в каком-то городе...»
14 Денин В. И. Поли. собр. соч., т. 17, с. 210.
УДАЧИ И ПОРАЖЕНИЯ
Произведение, отвечающее хотя бы в скром-
ной степени требованиям творчества, должно
подтверждать это каждой своей строкой.
Джозеф Конрад. Предисловие к «Черномазому
с «Нарцисса»
Мы не можем требовать большего. Не каж-
дый же из нас Тургенев.
Письмо Джозефа Конрада к Джону Голсуорси
Два писателя спорили на морском берегу. Как, доби-
вался один у другого, описал бы он лодку, которая вон там,
на взморье, то ли плывет, то ли движется, то ли пляшет?
— В девятнадцати случаях из двадцати,— отвечал на
это другой писатель,— я бы просто поместил эту лодку
там, где ей следует быть, в самой обычной фразе. Ну,
а если бы лодка была мне как-то важна, тогда бы я поза-
ботился о фразе особенной, а чтобы фраза получилась за-
метной, я бы .связал ее с обстоятельствами, благодаря ко-
торым возымела значение сама лодка.
Нет, первому писателю всего этого было мало. На бу-
маге лодка не может появиться просто так. Она должна
обладать неким самостоятельным существованием.
— Достаточно того,— не уступал второй писатель,—
что лодка помещена будет там, где ей следует находиться
в зависимости от всего повествования, от основной идеи.
Это говорили между собой Конрад и Герберт Уэллс.
Спорили они на равных. Хотя Конрад и не мог соперни-
чать с Уэллсом в популярности у читателей, но среди соб-
ратьев по ремеслу он был уже признанным мастером.
«Все эти разговоры,— вспоминает Уэллс,—какие были
у меня с Конрадом, Фордом Мэдоксом Фордом и Генри
Джеймсом о точном слове, об идеальной фразе, о том, что
поистине «написано» или же не написано, тревожили
меня, заставляли меня о многом вопрошать себя самого и
в итоге вынудили меня искать оборонительную позицию.
Я не хочу делать вид, будто мне сразу все стало ясно,
будто я был безразличен к их критике по собственному ад-
ресу и не делал попыток соответствовать их не очень
87
последовательным, таинственным и неуловимым требова-
ниям. Но в конце концов я совершенно взбунтовался, от-
казавшись вести игру по их правилам» \
Исходя из определенных представлений о писателе,
Уэллс критически отметил в Конраде основное: стремле-
ние к совершенству по некоему компенсационному прин-
ципу. Добиваясь «точного слова» («Дайте мне точное сло-
во, и я переверну землю»,— пишет Конрад в «Откровен-
ном предисловии»), он не добивается (не хочет? не может
добиться?) такого же вот «самостоятельного существова-
ния» ото всей книги. В результате читателю, взявшему
книгу Конрада, приходится так же трудно, как трудно
было писателю книгу свою конструировать.
В споре о том, как писать, Уэллс вовсе не прикиды-
вался эдаким стилистическим простаком. Всякий, кто пом-
нит в его книгах приход невидимки или прибытие марси-
ан, остался, должно быть, под впечатлением, живым,
зримым, отчетливым. И это, конечно, не само собой возни-
кающее впечатление, но созданное авторской волей. А вот
в книгах Конрада, пронизанных усилием, которое направ-
лено вроде бы на последовательное и продуманное управ-
ление читательским вниманием, мы не найдем, как ни
парадоксально, ни одного такого момента. Например,
вдруг поражающая невидимость невидимки: сорвал бинты,
сдернул с руки перчатку и — пустота! Такие эпизоды
стоят в читательской памяти в одном ряду с робинзонов-
ским следом на песке — ранним и в своем роде эталонным
повествовательным эффектом. Проза Конрада, насыщен-
ная образами, преследующими самые разнообразные эф-
фекты, тем не менее не содержит таких моментов.
После чтения Конрада остается суммарное напряже-
ние, в котором не так-то легко отделить усилие, которого
требует при чтении конрадовский текст, от задуманного
впечатления напряженности. Допустим, это напряжение
борьбы и исканий, которое сознательно создавал Конрад.
Однако при всей яркости слов в нем мало картинности
пли хотя бы наглядности.
Кажется, всякому оттенку подыскано слово, сильное и
верное, однако все как-то и растворяется в словах. Ведь
даже капитан Мак-Вир, самый определенный и запоми-
1 Рассказывает это Герберт Уэллс в своем «Опыте автобиогра-
фии» (1934), цитируется по первому и, кажется, единственному
лондонскому изданию.
88
нающиися конрадовскии персонаж, так и остается совер-
шенно невидимым, не говоря уже о других героях, кото-
рые не только не отчетливы, но еще и надуманны.
Эта насильственность мышления просто поражала
Уэллса в Конраде. Не прежний классический рациона-
лизм, а парадоксальное сочетание: и темперамент, и сухо
жесткий ум, рассекающий, конструирующий... Человек
столь сложной судьбы пишет о проблемах, будто бы с
большим усилием выдуманных.
Уэллс отметил, что у Конрада слишком много слов.
Но такова уж была манера Уэллса делать замечания,
вроде бы по мелочам, не способным слишком чувствитель-
но задеть авторское самолюбие. Дело, конечно, не в коли-
честве слов, что и подтвердил сам Конрад, попытавшийся
в ответ на критику обойтись малым количеством слов.
И эта попытка не удалась, повесть «Сестры», стилистиче-
ски заметно сдержанная, так и осталась не закончен-
ной. Переход от многословия к краткости должен был
оказаться для Конрада поучительным в смысле неизмен-
ности впечатления, так и оставшегося для читателя не
захватывающим. Совершив переход, Конрад вновь мино-
вал некий центр — источник творческой убедительности.
* * *
«Это всего лишь честная попытка понять неудачу», —
писал Конрад Эдварду Гарнету, объясняя свой ответ на
его критические замечания по рассказу «Возвращение»
(1897).
«Неудачу» измерять в данном случае односложной
мерой, разумеется, не следует. Неудача безусловная, но
все-таки не слабость. Это замысел, конструкция, попытка
сделать то, что в общем не получилось.
«Они скользили рука об руку по поверхности жизни,
в стерильной и холодной атмосфере, подобно двум искус-
ным конькобежцам, выделывающим фигуры на толстом
льду и презрительно не принимающим во внимание от-
крытого потока, беспокойного и мрачного потока—пото-
ка жизни, не досягаемой, не замерзающей» 2, — так сказа-
2 Конрад Джозеф. Рассказы о непокое.— Собр. соч., т. I, кн. 1.
М., ЗИФ, 1924, с. 233—234. Пер. А. В. Кривцовой. Рассказ этот
повлиял па один из важнейших фильмов мирового кинемато-
графа— «Гражданин Кейн» (1941) Орсона Уеллеса.
89
но о двух главных персонажах рассказа, так можно сказать
о самом рассказе. Это как взгляд сквозь ледяную корку:
все вроде бы видно, однако живого соприкосновения с про-
исходящим нет.
Вновь, как и в случае со «сложностью», оказываемся
мы перед специфически конрадианским соответствием
между проблемой и средствами ее решения, только гар-
мония эта негативная.
Можно, конечно, допустить, что Конраду чего-то сде-
лать не удалось случайно, хотя бы потому, что это был
«сухопутный», не свойственный ему материал. Но, как
отметил Уэллс, и моряки у него искусственны. Это особые,
конрадовские «моряки», преимущественно капитаны, ко-
торые от условных и еще более недействительных «индей-
цев» Фенимора Купера или «пиратов» Стивенсона отлича-
ются, разумеется, не тем, что «таких не бывает», а тем,
что далеко не всегда убеждают в своем специфически-
кнпжном существовании. А ведь Конрад не пз книг, как
Купер своих «индейцев» (к тому же книг французских),
их вычитал, у него за плечами была целая морская жизнь.
И вот он «выражает прямо с видом откровения то, что
большинство искателей приключений, путешественников
и моряков обычно держат про себя».
У писателя по роду деятельности нет, понятно, иного
выхода, кроме как выразить то, о чем люди умалчивают.
Но проблема в том, как это сделать? Реальный Робинзон
разучился говорить в тех обстоятельствах, где Робинзон
литературный написал исповедь. Убедительность прони-
зывает в этой книге все, убедительность такой силы, что
даже нарушения, которые автор подчас допускает, кажет-
ся, намеренно, ради того, чтобы проверить прочность
убедительности, подтверждают эту силу, устойчивость
создаваемого впечатления. Впечатления по-своему пара-
доксального, помимо всего, еще и в отношении языка, ко-
торый совсем не прост по контрасту с производимым этим
языком впечатлением простоты: простые движения, про-
стые поступки, просто сообщения.
«Случилось однажды днем, пополудни, что я, дви-
гаясь по направлению к моей лодке, был до крайней сте-
пени изумлен видом босой человеческой ноги на бере-
гу»,— так ведь все это написано с изыском и выкрутасами,
оставляя вместе с тем у читателя впечатление просто
сказанного; «Шел... увидел... испугался...»
90
А Конрад? По отношению к вымышленному Робинзону
представляет он полюс литературной эволюции, когда и
реальность опыта, и тщательный подбор слов, и выверен-
ность всей конструкции — значительные стилистические
усилия парадоксальным образом обращаются по резуль-
тату против намеченной цели, и там, где автор ждет от
нас впечатления истинности, мы вместо этого чувствуем
неловкость — от искусственности.
«С видом откровения» — Уэллс подразумевал именно
этот парадокс, недоумевая, зачем исповедуются конрадов-
ские «моряки»? Не в том дело, конечно, что они исповеду-
ются, а в том, что автор не оправдывает этой исповедаль-
ности достаточно убедительно. Иногда — оправдывает,
вернее, иногда свою неспособность сделать исповедь оп-
равданной он компенсирует «морскими» описаниями и
прочим экзотическим материалом. Но (мы знаем) Конрад
не стремился быть «морским» писателем, просто «мор-
ским». Уйдя, так сказать, «в море», он всеми силами ста-
рался показать читателю, что дело совсем не в «море» и
«приключениях». И читатель не понимал его. Конрад
получил в прозе то, что сам же описал: ледяную корку над
потоком, до которого нет доступа.
* * *
«Писать в сущности больше не о чем» — таково было
настроение, овладевшее Конрадом менее чем через десять
лет после того, как он, сделавшись писателем, выпустил
свои первые произведения. А писать было необходимо —
других источников существования не имелось. Слава, боль-
шая слава, а вместе с ней и большие тиражи и большие го-
норары еще не пришли. Поиск таких доходов побудил
Конрада отправиться в Америку, и там, действительно,
успех, уже сугубо коммерческий успех, был ему органи-
зован. Но произошло это позднее. А вот в самом начале,
после того как написал он «Тайфун», повесть, подытожив-
шую кратко, но сильно его «морской» опыт, Конрад испы-
тал ощущение опустошенности.
Ощущение естественное, называемое «теневым спус-
ком после творческого подъема». Так, после напряженной
работы бывало, например, и у Толстого. Толстой тогда
охотился, пахал, шил сапоги, подолгу не писал «художе-
ственного», занимаясь писанием другого рода. У Конрада
для такой передышки возможности не было. Конрад пре-
91
возмог себя, сделал усилие и принялся за очередной
роман.
«Котел кипел, писатели писали», — вспоминал Форд
Мэдокс Форд о своем сотрудничестве с Конрадом. Посели-
лись они специально друг против друга через улицу. Все
уж тут было специально приспособлено для напряженно-
го, неустанного литературного труда — к сроку, к поезду.
Поезд останавливался рано утром на разъезде, в несколь-
ких милях от того места, где они жили. Начиная с двух
часов ночи наготове дежурил мальчишка-верховой, чтобы
с рукописью в руках скакать на разъезд. К трем, вспоми-
нал Форд характерный эпизод, закончив свою порцию, он
перешел через улицу, к соавтору. Конрад строчил. «Еще
полчаса!—взмолился он.— Заканчиваю! В четыре Форд
посмотрел ему через плечо. «Страшный удар, — бежало
перо Конрада,— обрушился...» «Кончайте!» — решительно
сказал Форд. Иначе вестовой не поспевал к поезду. Кон-
рад пробовал сопротивляться. «Кончайте! — не отступал
Форд.— Допишете, когда будет верстка... Такова,— добав-
ляет он, — была наша жизнь».
И это не случай, даже не один из многих случаев, это
изо дня в день, год за годом, действительно, вся жизнь.
Понятно, что за тяжелый вздох вырвался в конце концов
у Конрада: «Я устал! О, до чего же я устал!» Однако об-
легчение не приходило. Откуда оно могло прийти? Лишь
в конце жизни Конрад вздохнул свободнее: начались
переиздания, собрания сочинений (больше двадцати то-
мов), но вместе со вздохом облегчения у него вырвалась
фраза: «Я выдохся. Совершенно выдохся!» —это было им
сказано в год смерти. Но что было делать, если то, что
было для него подлинным материалом, оказалось исчер-
пано примерно на третьей книге?
Конечно, в судьбе Конрада был особый, еще один
пласт, глубже «моря». Конрад черпал иногда и из этого
источника, но косвенно и лишь от случая к случаю. Он да-
же попробовал написать об этом целую книгу, однако из-
датели ответили: «Нет!» Это — детство и юность, прове-
денные на Украине и в России. Не капитанский мостик
считал он своей подлинной позицией, но рубеж Востока и
Запада, особую судьбу, выпавшую ему на долю и поста-
вившую его перед лицом гигантских исторических сил.
Море в сравнении с этими силами выглядело разве что
бутафорией, символом, временным занятием, эксперцмен-
92
том. Проделав эксперимент, Конрад потянулся к тому, что
в его судьбе было постоянным, исходным, наиболее глубо-
ким. Однако попытка эта не нашла поддержки у издате-
лей и прежде всего не удалась самому Конраду.
Правда, именно «сухопутные», заведомо не удавшиеся
Конраду книги современная теоретическая критика сде-
лала образцом, «шедевром» и пр. Но благоприятный
материал для различных критических ухищрений — это
все же не книги, а только конструкции книг, обозначение
замыслов и намерений, может быть, и очень значительных,
однако же так и не получивших живого воплощения.
Конрад в самом деле был прозаиком достаточно созна-
тельным, чтобы, несмотря на самолюбие, которого не чужд
всякий творческий человек, все же отдавать себе отчет в
том, насколько задуманное не удается. Идея «неудачи»
или «поражения», которую мы найдем потом с его слов
повторенной у западных писателей, выступивших в
20-е годы, формулируется им как основа творчества.
«По большей части мы, писатели, вынуждены повто-
ряться, такова истина. За всю нашу жизнь с нами проис-
ходит два или три... больших и волнующих события...
Затем мы осваиваем наше ремесло, более или менее удач-
но, и рассказываем наши две или три истории — каждый
раз в новом виде — раз десять, пожалуй, а может быть и
сто, пока читателям не надоест это слушать», — так рас-
суждал Ф. Скотт Фитцжеральд, испытавший на себе все
особенности новейшей писательской славы, успеха. Одна-
ко со временем он сделался рабом и, наконец, жертвой
этого успеха. И чем дальше, тем все настойчивее маячил
перед ним вопрос: о чем писать?
«Многим писателям, — продолжал Скотт Фитцже-
ральд, — Конраду, например, очень помогло то, что они
сформировались, занимаясь делом, никак не связанным с
литературой. Это дает богатый материал и, что еще важ-
нее, позицию, с которой можно рассматривать мир. Нема-
ло произведений нынешней литературы страдают как
из-за отсутствия позиции, так и от решительной нехватки
материала, за исключением того, который почерпнут из
чисто светской жизни. Но ведь мир, как правило, живет
не на пляжах и не в пригородных клубах».
У Конрада все это действительно было — и материал
и позиция, но перед ним встал со временем вопрос: о чем
писать? Вопрос тут, конечно, не один, их множество,
93
и даже едва ли не все вопросы литературного творчества,
донельзя обостренные и потому как бы заново поставлен-
ные условиями профессионализма.
О чем вообще пишут писатели? «В сущности, когда
мы читаем или созерцаем художественное произведение
нового автора, — отвечал Толстой, — основной вопрос,
возникающий в нашей душе, всегда такой: „Ну-ка, что ты
за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я
знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо
смотреть на нашу жизнь?”» (Из предисловия к сочинени-
ям Мопассана, 1894).
Разумеется, художественное произведение может вы-
звать и другие вопросы: «Интересно, а что дальше?»
«О чем написано в этой книге?» «Было ли это на самом
деле?» и т. п. Толстой сказал об основном, даже не вопро-
се, а ощущении, отношении, которое не всегда и формули-
руется как отчетливый вопрос, однако неизменно склады-
вается по мере чтения книги: «Что бы ни изображал
художник: святых, разбойников, лакеев — мы ищем и ви-
дим только душу самого художника».
Конрад так это и понимал: «Художник живет в своем
творчестве. Он оказывается основной реальностью в со-
творенном им мире, среди вымышленных предметов, собы-
тий и людей. Повествуя о них, говорит он всегда о себе.
Самораскрытие происходит не сразу, не до конца. Автор
неизбежно остается за занавесом, присутствие его не
обязательно зримо. Это — подспудный нерв и голос в по-
вествовании» («Откровенное предисловие», 1912).
Жизнь, ставшая содержанием личности,— в этом источ-
ник творчества. И то же самое с «позицией» — Фитцжеральд
представлял ее себе чем-то наподобие капитанского мости-
ка, наблюдательного пункта, занимаемого писателем.
Между тем позиция писателя это его судьба, историческое
место писателя в обществе, не только его жизнь, но и пре-
дыстория его жизни. Без этого и нет собственно писателя,
настоящего писателя.
* * *
— Вырасту и побываю здесь!
Ценой опасности, мужества Конрад проложил путь к
исполнению мечты. Корабль его стоял возле африканских
94
берегов, которые он рассматривал на карте в погребищен-
ской глуши. И что же? «Очарование пропало»,— выразил
Конрад горькое чувство, овладевшее им. Цель достигнута,
но мечта не исполнилась.
Разочарование при виде диковинных мест, которые на
карте, на картинках, на спичечных коробках притягивают,
а в действительности тускнеют, такое разочарование из-
вестно, должно быть, многим. Конрада удручало другое.
Не раз вспоминал он новофастовский эпизод, потому что
судьба его так складывалась. И с прозой у него так полу-?
чалось. Усилие затрачено, усилие предельное, но все-
таки искусственное, и результат — превратный. Усколь-
зает очарование естественности и жизни, хотя есть и
сложность и серьезная идея, очевидны чеканка слога,
мастерство и мысль. Его признают образцом современной
прозы. Однако, вопреки мнению знатоков, читатель от-
кладывает книжку.
«Каждый шаг — поступок», — Конрад был не из тех,
кто склонен снисходительно относиться к самому себе.
Он и добивался у себя ответа, почему же так получается?
Чего не хватает ему, таланту и мастеру, чтобы вспыш-
кой жизни озарились страницы, в которые вложил он
столько мучительного труда. Ответа, Конрад знал, не бу-
дет. Но позиция его такова: надо, пока не оставили по-
следние силы, добиваться ответа.
«Он не опускается до попытки уклониться от прав-
ды— ужасной правды!» — сказал Конрад об одном из
своих героев («Фальк», 1900). Чтобы такую стойкость
оценить, надо учесть: правда для этого человека ужасна
и тягостна тем более, что это правда о нем самом.
Однажды Конрад заметил, что у него была задача оп-
ровергнуть «наличие каких-либо достоинств в сознатель-
ном волевом усилии» (предисловие к «Послужному
списку», 1912). Сказал он это в связи с конкретным пово-
дом, имея в виду выбор языка, но о чем бы ни писал Кон-
рад, он писал всегда об одном или, вернее, в каждый дан-
ный момент сразу обо всем, что составляло его судьбу.
Итак, все время совершая усилие над собой, над об-
стоятельствами или хотя бы над языком, он, оказывается,
доказывал тщету усилия. Что за странная ситуация?
А нет ли тут просчета, чисто творческого промаха в на-
правленности или даже характере самого усилия?
КОНРАДИАНА
Писатель создает лишь половипу книги, вто-
рая половина за читателем.
Джозеф Конрад, 1897 г.
Я достаточно демократ для того, чтобы нена-
видеть мысль о писательстве для «избранных»,
из числа некоей замкнутой, самоучрежденной
аристократии в обширных владениях литера-
туры.
Джозеф Конрад, 1918 а.
Близко знавшие Конрада убеждены, что старый руле-
вой Синглтон из повести «Черномазый с «Нарцисса»,
читающий в свободное от вахты время, это до известной
степени сам Конрад, не по внешнему сходству, конечно,
а по внутреннему: Конрад передал персонажу свою чита-
тельскую страсть.
Но тут есть еще один существенный оттенок.
Синглтон за книгой описан как некий сфинкс: как
можно читать то, что он читает? В руках у рулевого —
Бульвер-Литтон, некогда, в середине прошлого века, по-
пулярный романист, символизирующий в глазах Конрада
все то, что для себя он, как писатель, считал просто не-
допустимым. Рыхлый стиль, вялость композиции, ходуль-
ность чувств, одним словом, недостатки непроститель-
ные с точки зрения сколько-нибудь сознательного масте-
ра. Но вот, не замечая ничего вокруг, за книгой, которую,
казалось бы, литературой и считать нельзя, забылся ви-
давший виды матрос. А Конрад заставить так же читать
свои книги не мог. И к этому относился он сознательно.
Современное безбрежное критическое «море», раскинув-
шееся вокруг Конрада, разве что захлестнуло, утопило,
а все-таки не упразднило эти вопросы. Количественно —
тиражами книг, числом исследований, коллекционерскими
ценами — конрадиана говорит о том, что положение,
прежнее положение Конрада, переменилось. Но что собст-
венно переменилось, Конрад или публика? Куда девалась
неловкость, с какой некогда критики, находя у Конрада и
«новый опыт», и «глубину», не могли все же сказать:
«Читайте!^
96
* * *
«Несмотря на некоторую вялость манеры, почитается
одним из крупных произведений современной английской
словесности,— так Корней Чуковский рекомендовал на-
шим читателям «Каприз Олмейера» еще в издании «Все-
мирной литературы» (Петроград, 1923). Известно, на-
сколько сам Чуковский ценил и умел поддерживать
живейший контакт с читателями. Подобная рекоменда-
ция — «несмотря на...» — сделана против его правил, од-
нако по объяснимым причинам: «почитается одним из
крупных произведений...» И тут же указано, кем почи-
тается: «Знатоки литературы ставят его [Конрада] гораздо
выше таких популярных писателей, как Уэллс, Арнольд
Беннет или Бернард Шоу».
О том, насколько расходилась точка зрения знатоков
и читателей, говорят цифры. Например, «Черномазый с
«Нарцисса» вызвал больше двадцати рецензий, из них
только одна — отрицательная, в основном — похвалы, од-
нако потребовалось полтора десятка лет, чтобы этот роман
разошелся в количестве хотя бы нескольких тысяч экзем-
пляров. Положение «Каприза Олмейера» на книжном
рынке оказалось еще хуже. Роман просто не пошел.
Издателям чуть было не пришлось выкупать весь ти-
раж.
Стараясь объяснить причины читательского неуспеха
Конрада, говорят о том, что он казался странен, непривы-
чен. Но почему именно «странен», когда и знаток не мог
не признать «вялость манеры»? Так что же изменилось со
временем, вкусы публики или «вялость манеры» куда-то
исчезла?
Не следует преувеличивать степени «открытия» или
«возрождения» Конрада, совершающегося будто бы толь-
ко теперь. С Конрадом, как, впрочем, и со всей литерату-
рой, происходит на Западе в самом деле что-то особенное.
В «открытии» или «реставрации» сейчас нуждается преж-
нее отношение к Конраду — это позволит определить
реальные особенности интереса к Конраду, того, что на-
зывается теперь «серьезным».
Серьезно ли отнеслись к Конраду Голсуорси и Гарнет,
благодаря которым он вошел в литературу? Серьезно или
нет оценивали Конрада Уэллс и Бернард Шоу, подвергав-
шие его достаточно сильной критике?
4 Д. М. Урнов
97
Уэллса или Шоу трудно упрекнуть, что они вроде бы
проглядели Конрада, того самого, кто признан ныне «пер-
вым мастером века». Однако, припоминая, что же они ему
говорили, и сравнивая это с тем, что теперь говорит о Кон-
раде критика, считающая себя «серьезной», мы обнару-
жим закономерность, которую следует по меньшей мере
счесть настораживающей. Одни и те же конрадовские
свойства из-под знака минус, поставленного Шоу и Уэл-
сом, переходят под знак плюс, или же вовсе никакого
оценочного знака не получают, а просто, с видом самым
серьезным, идет разбор произведений.
Одни заглавия таких разборов крайне внушительны:
«Авторский комментарий как риторический прием (об
одном из аспектов конрадовского искусства)»; «Точка
зрения и ошибочные тождества в «Тайном сообщнике»
Джозефа Конрада», «Чувство места в «Бродяге» Конра-
да»; «Централизующая роль повествователя в конрадов-
ском рассказе «Фальк» — это все статьи из журнала
«Конрадиана» 1970-х годов.
Конрадиана пишется уже давно. Началась она еще
при жизни Конрада, когда на склоне его дней вокруг
него уже группировались преданные почитатели. С тех
пор написано немало книг, без которых Конрада и в са-
мом деле понять нельзя4. Но мы говорим в данном случае
не о вехах кбнрадианы, а об инерции в ее развитии, инер-
ции, характерной вообще для современной «критической
промышленности» на Западе.
Ответ на вопрос, в чем причина особого интереса к
Джозефу Конраду, можно выразить в двух словах: тип
писателя. Некогда именно как тип писателя вызывал
Конрад недоуменное почтение Уэллса. Добродушный и лю-
бознательный, Уэллс приглядывался к новому собрату,
удивляясь в нем всему: языковой переимчивости, непре-
рывной сосредоточенности и глубокомыслию, некоему
«трагизму», «конфликтам» и «проблемам», живую ткань
которых Уэллс никак не мог почувствовать, странной
смеси застенчивости и агрессивности, неуверенности в
себе с непоколебимым самомнением, наконец, особому
преклонению перед «искусством», вокруг которого уже
тогда Уэллс отметил своего рода шаманство, схватки «по-
1 По мере возможности настоящая книжка написана с опорой па
основные труды крупнейших конрадианцев. Список этих работ
приведен в конце книги.
98
священных» и «непосвященных». То было в самом деле
лишь начало, ибо теперь Конрада изучают представители
всевозможных критических школ — психоаналитики, «но-
вые критики», сторонники мифологической школы. Такой
исключительный интерес к творчеству Конрада начался
после работ кембриджского профессора Ф. Р. Ливиса,
включившего Конрада в «великую традицию» английской
прозы» (1948).
Но о какой «значительности» и «сложности» идет
речь? Чем в свою очередь измеряется эта «сложность»
или «значительность»? Есть реальная сложность жизни,
которая на бумаге изображается иногда с кристальной
простотой. Таков «Тайфун» (таковы — на ином уровне —
Диккенс, пушкинские повести или чеховские рассказы).
И есть в самом деле сложные конструкции, воздвигаемые
на бумаге, но совсем не обязательно содержащие слож-
ность жизни. Эти конструкции претендуют на то, чтобы
уместить сложность жизни, однако жизнь не удерживает-
ся в паутине построений. Конструкция, видимая «слож-
ность» остается, а жизни в ней нет. «Ностромо» — именно
такая книга, пример того, чего способен добиться писа-
тель, пытающийся вскрыть сложные проблемы, однако
не владеющий живой фактурой этих проблем. Но это и
привлекает теперь к Джозефу Конраду, как удобному
объекту для анализа: сложные по названию проблемы
поддаются сравнительно легкому рассечению. Конрадов-
ское творчество буквально шелушат, снимая слой за сло-
ем, уложенные замысловато, но столь удобно, будто спе-
циально были писателем приготовлены для будущего
анализа2.
* * *
«Высшая форма добросовестности писателя заключается
в неустанном постижении того, как может он заинтересо-
вать своих читателей», — Форд Мэдокс Форд подчеркнул
это в статье о Конраде 3. |
Глубоко изнутри знал Форд, о чем говорил, хотя, вспо-
миная о Конраде, он путал даты, переставлял события,
даже выдумывал эпизоды, не имевшие места на самом
2 Например, Yelton D. С. Mimesis and metaphor. An inquiry into
genesis and scope of Conrad’s symbolic imagery. Cambridge, 1967.
3 Ford F. M. Introduction to the Sisters (1928).
4*
99
деле. Иногда был точен, а его все-таки оспаривали, и он,
видимо из-за недоверия, вызванного другими его сообще-
ниями, выглядел опять неправым. Все-таки он, воссозда-
вая творческий облик Конрада, сказал много о нем спра-
ведливого. Главная его ошибка и даже вина в том, что из
лучших побуждений, как дань памяти старого своего со-
товарища, Форд выдавал желаемое за действительное:
рассказывая о намерениях Конрада, он судил о них та-
ким тоном, будто все осуществлено.
Какая-то нарочитая извращенность оценок. Там имен-
но, где Конрад потерпел принципиальную неудачу, Форд
или избегает давать оценку или говорит так, словно была
безусловная удача.
«Если бы меня попросили назвать книгу, которая бы
по моему убеждению заставила потомство помнить о Кон-
раде, — я бы назвал этот роман», — говорил Форд, имея
в виду «На взгляд Запада».
Пророчество, кажется, исполнилось, потому что о ро-
мане то и дело вспоминают. Но живая ли это жизнь в
памяти потомства? Можно ли считать жизнью книги, на-
пример, такой критический индифферентизм в суждени-
ях о ней?
«Цель, интонация и форма в этих двух книгах совер-
шенно противоположны друг другу», — говорит биограф-
критик Конрада, сравнивая «Преступление и наказание»
и «На взгляд Запада», сравнивая так, будто вся разница
в комбинации каких-то особенностей, а не в самих книгах,
разных по достоинству. Этой разницы критик заметить
не хочет, он продолжает свой разбор: «„На взгляд Запа-
да“ — обвинительный акт, общее настроение в книге —
фатализм, и все отношение Конрада к своим персонажам,
при сочувствии, все-таки подавляется иронией. Между
тем «Преступление и наказание» утверждает человече-
ское добро и милосердие божие, заканчивается нотой на-
дежды и веры, хотя чувства Достоевского то и дело как бы
переливаются через край». Каков же общий вывод?
«С одной стороны, имеем мы тщательно организованную
структуру, с другой — бесформенное изобилие. В конеч-
ном счете, это вопрос темперамента и убеждения, считать
ту или другую книгу более значительной» 4.
4 Так рассуждает Джоселин Бейнс, автор «критической биогра-
фии» Конрада, вышедшей в Лондоне в 1960 г. Со времен появ-
100
Форд говорил о «сознательном искусстве», теперь
рассуждают о «тщательно организованной структуре». Но
что дает «тщательность» и что содержит «структура» в
смысле творческом?
«Добросовестность писателя», выражающаяся в уме-
нии поддерживать контакт с читателем, была, безусловно,
реальной заботой Конрада. Он говорил об этом с Фордом
и со многими другими людьми, свидетельствующими, что
мысль о читателе никогда не оставляла Конрада в ту
пору, когда многие предлагали забыть об этом: для писа-
теля «серьезного» популярность у читателей считалась
унизительной. Но каким же путем, ориентируясь по Кон-
раду, пришли именно к такому античитательскому высо-
комерию? Ясно, с помощью софизмов, благодаря логиче-
ским уловкам, позволившим уклониться от той правды,
которую тогда же отчетливо выразил Толстой. Он говорил,
что у многих, даже признанных писателей «потерялось
и самое понятие о том, что есть искусство».
Конечно, популярность может существовать на уров-
не низком, за счет свойств вовсе не творческих. Однако
ведь и высшие достижения литературы отличались до-
ступностью. Сила воздействия составляла не какое-то по-
бочное свойство творчества. Только наличие этой силы и
позволяло говорить о совершившемся творчестве. Сокра-
щение или даже исчезновение этой силы — явление кри-
зисное. Пришлось бы чересчур далеко уклониться от
темы, от Конрада, чтобы разбирать причины и формы
кризиса. В этом нет сейчас необходимости. Но следует
напомнить, что под этот кризис подводилась и такая тео-
ретическая база, которая бы позволила ничего опасного
тут не видеть. На этой-то почве и развилось так называ-
емое «серьезное» искусство, на самом деле лишенное, по
толстовским словам, «главного свойства искусства».
Конрад решительно не хотел удовлетвориться успехом
узким, у «знатоков», включающих произведения в систе-
му взапмосогласующихся мнений. Он рвался к «публике»,
и добиться контакта хотел он, разумеется, не за счет того,
что на современном языке называется «снижением стан-
лен ия первой, так сказать, «официальной» биографии, написан-
ной Жераром Жан-Обри (1927), никто не сделал так много для
выяснения фактов, как Бейнс. Но «критическая» часть его труда
очень уязвима.
101
дартов». Не потому ли, что не в силах он был поднять до
своего уровня широкую публику, не удавался ему такой
контакт?
С помощью небольшой картинки Форд верно пояснил,
о каком секрете шла речь. «Я видел,— между прочим рас-
сказывает он в воспоминаниях о Конраде, — двух совсем
щуплых грузчиков мебели, которые чуть ли не бегом под-
нимали по узкой лестнице пианино, между тем, как пят-
надцать здоровых солдат из моего полка, взявшихся за
ту же работу, смогли всего лишь безнадежно застрять на
этом пути. И точно так же поистине умелый писатель...»
Справедливое сопоставление, потому что благодаря уме-
нию, которого читатель не замечает, писатель (если это
настоящий писатель) умеет двигать любыми предметами
на книжной странице. «Хотите, будет рассказ «Пепельни-
ца»?»; «Тогда я вынул из кармана коров и овец»; «Напи-
сано им самим...»; «Я ехал на перекладных из Тифли-
са...», «Все смешалось в доме Облонских...» Мы и не зна-
ем, каких усилий стоило писателю заставить нас читать
эти слова.
И Форд все время рассуждал верно, до тех пор пока,
указав на невидимость и одновременно результативность
подлинного творческого усилия (конечно, усилия), не
сказал: «Умелый писатель, подобный Конраду...» Здесь-
то и начинается в оценках принципиальная путаница.
Конрад был, безусловно, мастером умелым, только в
чем состояло это умение? «...Может заинтересовать, —
говорил о нем Форд, — хотя бы счетами за стирку или
списком кораблей, между тем дилетант усыпит вас, даже
если возьмется рассказывать про Марафонскую битву».
Форд уместно назвал даже не корабли, а только список
кораблей: под писательским пером все оживает! Однако
у Конрада не только список кораблей, но и сами корабли
получались иногда не интересными — вот парадокс его
писательской судьбы. Парадокс, в суждениях Форда
обойденный. В том и беда, что плюс поставлен именно
там, где ставить надо минус: не оживал под пером Кон-
рада список кораблей! И «просто ночь на море» тоже не
получалась!
А между тем еще один литературно-критический ав-
торитет, Вирджиния Вулф, говоря о Конраде, допускает
передержку в том же самом пункте и тем же самым спо-
собом, что и Форд Мэдокс Форд. Вирджиния Вулф так-
102
же прибегает к иллюстрации. У Форда это были грузчи-
ки, тащившие пианино, у Вирджинии Вулф — сама
музыка.
«Опровергнуть подобные упреки,— говорит она в ответ
на критику по адресу Конрада («скован и сложен»),—
так же трудно, как доказать глухим достоинства «Свадьбы
Фигаро».
Однако убеждать, что Моцарт — музыка, кажется,
и глухих не надо, как не нужна была организация мнений
вокруг «Робинзона» или «Острова сокровищ». Мы вовсе не
хотим сказать, что каждая выдающаяся книга должна
быть в простоте и общедоступности подобна «Робинзону»
пли «Острову сокровищ», но надо же обратить внимание
на тот факт, что книги, по видимости столь легкие, в то же
время глубоки и долговечны.
«Они видят оркестр,—иронизировала Вирджиния Вулф
на счет «глухих»,— отдаленно слышат какие-то звуки, их
разговорам что-то мешает и, естественно, они делают на
этом основании вывод, что жизнь была бы куда лучше
устроена, если бы вместо моцартовского дребезжания эти
пятьдесят музыкантов дробили камень на дорогах».
Тонкий и ошибочный довод. Введение в литературно-
критическое заблуждение. А ведь в самом деле надо бы
выяснить, почему это мастер совершает у нас на глазах
столь значительные усилия, таскает такие «камни», вы-
страивает сложные и продуманные словесные конструкции,
глубоко знает, о чем и как он пишет, а мы что-то «музыки»
не слышим, то есть моря не видим? Мы собственно еще не
знаем, есть ли в этой книге море, мы не успеваем добрать-
ся до берегов его, как уже становится трудна и скучна для
нас напряженная борьба с текстом. Мы застреваем на пер-
вых же страницах или даже строках, как застряли на гла-
зах у Форда Мэдокса Форда неумелые грузчики.
«Но прочитайте Конрада,— советует литературный
эксперт Вирджиния Вулф,— и не по хрестоматии подароч-
ной, а в целом, и подлинное значение всех конрадовских
слов будет утрачено для того, кто не услышит...» «Кто не
услышит...» — нам, кажется, уже угрожают: не поймешь —
не услышишь, так сам и виноват. Что же, продолжим:
«...Кто не услышит этой строгой и мрачной музыки, с ее
сдержанностью, гордостью, необозримой и ненарушимой
цельностью, утверждающей, что добро лучше зла, что вер-
ность это хорошо, равно как и честность и мужество, хотя
103
вроде бы Конрад старается показать нам просто ночь на
море. Но такие намерения было бы ошибкой рассматри-
вать отдельно, отвлекаясь ото всего материала. Поданные
в сушеном виде на блюдечке, без волшебства и таинства
стиля, эти описания теряют свою способность увлекать и
возбуждать, они теряют сокрушительную силу, составля-
ющую основную особенность конрадовской прозы» («Джо-
зеф Конрад», 1924) 5.
Характеристика поразительна на редкость точным не-
соответствием своему предмету, прозе Конрада. Если бы
так все это было, как у Вирджинии Вулф, тогда в самом
деле был бы достигнут высший синтез — сокрушительная
сила, достойная Достоевского, в сочетании с флоберовским
тщанием. Но все зеркально наоборот: если судить по
хрестоматийным выдержкам, то слова, фразы, отдельные
описания действуют сильно и обещают много, а вот объ-
единенные в конрадовскую прозу, те же слова прежде все-
го от читателя требуют значительного усилия.
Уэллс, размышляя о Конраде, обращался к этому пара-
доксу. В объяснениях, которые пытался дать Уэллс, по
крайней мере одна идея заслуживает внимания — о пере-
стройке под пером таких людей, как Конрад, всей системы
усилий, которые сами по себе значительны, точны, проду-
манны, а все-таки в результате не хватает чего-то, что
соединяет слова и фразы в силу поистине живую.
Нехватку жизненности в конрадовской прозе не возь-
мется отрицать даже воинствующий энтузиаст-конрадиа-
нец. Можно ее не замечать, занявшись учетом особеннос-
тей другого рода, но это уже не критика и не чтение, что
отметил опять-таки Уэллс. Он сказал, что Конрада «боль-
ше хвалили, чем читали».
Преодолено ли было это расхождение со временем?
«Вопреки тому, что говорится его многочисленными био-
графами, я убежден...» —характерная оговорка, которую
вынужден сделать сын Конрада в своей книге об отце, ибо
многочисленные истолкователи действуют вопреки не толь-
ко родственному, но и вообще человечески естественному
восприятию.
«Он служит материалом надуманно-изощренных толко-
ваний, столь характерных для значительной части совре-
s Woolf V. The common reader. London, 1926, p. 284.
104
менного литературоведения»,— точно определяет, что про-
исходит сейчас с Джозефом Конрадом, автор одной из
очередных книг о нем 6. Но самое удивительное в том, что
автор этой книги, Дж. Стюарт, занимается тем же насиль-
ственным вычитыванием. У него получается, что шедевр
Конрада — «Ностромо», хотя критик сам признает, что
двести шестьдесят последних страниц романа (около по-
ловины) можно вообще безболезненно выбросить. Не от-
рицает критик и того, что первые шестьдесят страниц
воздвигают перед читателем трудно преодолимый барьер.
Не спорит, что весь роман написан с нажимом. Наконец,
так и сказано, что исполнение сложного замысла не уда-
лось Конраду.
Итак, читать невозможно, книга не удалась, и все-таки
шедевр, по всем признакам шедевр! Во всеоружии уче-
ности, ума и широты воззрений идя к такому результату
и тем более подчеркивая, насколько безумие — «методиче-
ское», критик все же закрывает глаза на механизм, позво-
ляющий ущербности обрастать теориями самооправдания
и самоутверждения.
За последние годы, например, об одном только «Секрет-
ном агенте» появилось сорок исследовательских работ.
Цифра немалая и говорит о многом, в частности, о том, что
по сравнению с прежними временами теперь уже только
специализированная читательская среда составляет целую
«публику», и тем труднее в признании писателя выделить
то, что Форд Мэдокс Форд назвал «жизнью в памяти по-
томства».
6 Stewart J. М. Joseph Conrad. New Jork, 1968, p. 57.
В МОРЕ
j(B качестве заключения)'
И вот теперь, когда он мертв, я вопрошаю
небо, неужели нельзя было прибрать вместо него
какую-нибудь признанную литературную знаме-
нитость, а он бы пусть себе писал свои плохие
рассказы.
Эрнест Хемингуэй. Некролог о Конраде, 1924 г.
— Куда это вы всматриваетесь?
Наш корабль входил в устье Сены.
— Там истоки современной прозы.
Капитан, с которым мы уже не первый день говорили
о литературе, кивнул головой.
Устье Сены странно устроено: вдруг корабль начинает
плыть в обратную сторону, и только потом опять движется
вперед...
Швартовались мы в Гавре. Порт разворачивался перед
глазами, как в книгах Конрада. Конечно, Гавр в литера-
турном отношении порт исключительный. Пункт проверки
повествовательных принципов. Здесь начиналась литера-
турно-путевая жизнь Герцена, здесь высадился «сенти-
ментальный путешественник» Лоренс Стерн, сам Робинзон
Крузо добирался на родину через Гавр. Но все это было
давно, еще под парусами. Сейчас прежде всего вспомина-
ется — Конрад. \
Идешь по причалу. Просто идешь. («И я пошел завтра-
кать, я просто пошел завтракать», как говорил у Конрада
капитан Марло). Стоят корабли друг за другом. Просто
стоят. На погрузочной громоздятся стволы красного дере-
ва. Очень просто. Красное дерево, приплывшее откуда-то
из краев Робинзона Крузо или с «Острова сокровищ», ты
тут шагаешь себе и думаешь о чем-то своем...
Разумеется, я и понятия не имел о том, что это за кра-
сивые огромные бревна уложены на берегу. Капитан мне
сказал, а уж потом, когда меня самого спросил спутник,
такой же, как и я, пассажир (нас было только двое на этом
торговом судне), я сказал просто:
— Красное дерево.
«Сапфир» (Бангкок) — движется мимо нос корабля.
Или это — корма? Еще чуть ниже написано «Королевская
106
компания». Корабль, кажется, не плывет, а — читается.
Сноски только не хватает под ватерлинией; Конрад, год
издания и страница... К тому же мы шли тем маршрутом
из Кале в Монреаль, который Конрад собирался совер-
шить, но не успел — стал писателем.
—- Почему у вас в корабельной библиотеке нет Конра-
да? — спросил я нашего капитана.
— Конрад? — переспросил человек, сошедший с конра-
довских страниц.
Первая книжка, которую посоветовали нам прочесть на
корабле, была история кораблекрушений. Читать такую
книгу надо дома на диване, а не в открытом море, но мой
спутник по неосторожности проглотил как-то сразу эту
«историю», а потом, когда мы уже миновали мыс Лизард
и вышли в Атлантику, ворочался и стонал по ночам. Му-
чали его до мелочей правдивые видения, Все, оказывается,
правда. «Летучий Голландец» — факт. Заботясь о своих
нервах, я взялся за другую книжку, тоже «морскую», но —
беллетристику.
Однако сам чуть было не застонал.
Главный персонаж этой повести, матрос-новобранец,
брал в судовой библиотеке не кого иного, как Конрада, про-
бовал читать и откладывал со словами: «Слишком длинно.
Теперь так писать нельзя». Понятно, автор старался оп-
равдать свою собственную беспомощность!
Но вот ведь наш капитан, просто Мак-Вир, а не слы-
хал о Конраде. Зато Робинзона или Гулливера, созданных
писателями, ни разу в жизни не потерявшими берега из
вида, он знает. И «Остров сокровищ» знает. Карта, «Эс-
паньола», «Адмирал Бенбоу», «Пятнадцать человек на сун-
дук мертвеца» там игрушечные, но — настоящие. Причем
Стивенсон, как Дефо или Свифт, мореплаватель преимуще-
ственно «кабинетный», книжный. А когда он попробовал в
самом деле и жить «морской жизнью», и писать о ней, то
второго «Острова сокровищ» у него не получилось, так что
парадоксалист Уайльд сделал вывод: «Тому, кто пилит
дрова, не нужно уметь описывать это... Для романтическо-
го писателя нет обстановки хуже романтической...» Что
же, выходит, именно потому, что Конрад был настоящим
моряком, у него не настоящее литературное «море»?
Нет, проблема тоньше. Чернильное море, по которому
Стивенсон пускал свои бумажные кораблики, правдопо-
добно у него не потому, что — чернильное, а потому что
107
для Стивенсона именно игра была занятием серьезным.
В силу обстоятельств игра оказалась его судьбой, и все,
что ни вовлекал он в игру, поэтому становилось у него
настоящим, «как в жизни». У Конрада уже не комнатная
игра, а жизненный эксперимент служит позицией, но все
же только эксперимент. Когда же начинал Конрад коман-
довать «Полный вперед!» тоном чуть более заправским,
чем был он на самом деле моряком, голос его срывался.
* * *
Но, может быть, проблема целиком надуманная? В конце
концов, есть Конрад — крупный писатель. За десяток стра-
ниц на выбор и тем более, хотя бы за один «Аванпост
прогресса» его уже надо зачислить в классику. Разве не-
достатки не продолжают достоинств, не связаны с ними
воедино, и если убрать неудачи, разве вместе с ними не
исчезнет Конрад, такой писатель, как Конрад?
Персонально Конрад неизменен. И место его в литера-
туре неприкосновенно. Но как принцип, как точка отсчета,
как пример «мастера» Конрад подлежит и будет подлежать
обсуждению. Продвигаясь вперед, терпя неудачи или же
достигая новых рубежей, литература должна проверять
исходные координаты.
Конрад — на книжной полке в ряду классиков. Он
прочно занимает свое место благодаря достижениям и
достоинствам, которые у него были. Но это вовсе не озна-
чает, будто у него проявились со временем какие-то ка-
чества, которых прежде не было. С какой бы присталь-
ностью мы ни всматривались в наследие Конрада, мы не
найдем у него цельной, живой книги. Конрад не смог на-
писать такой книги, и само время, всемогущий соавтор, не
допишет за него шедевра. Из этого вовсе не следует, что за
невыполнение им самим поставленной задачи Конрада
следует вычеркнуть из «большой литературы», нет, просто
не ищите в нем того, чего он так и не добился. Вот ведь
Чехов, имевший обыкновение о серьезных вещах говорить
шутя, на разные лады, утверждал, что лучше Тургенева
уже не напишешь. Разве это заставило его в бездействии
положить перо? Чехов начал роман, а потом понял: «Не
под силу...» Он и не собирался писать «тургеневский» ро-
ман. «Назвал я его так,— сообщал в письме Чехов,— «Рас-
сказы из жизни моих друзей» и пишу его в форме отдель-
108
ных, законченных рассказов, тесно связанных между собой
общностью интриги, идеи и действующих лиц». Это — че-
ховский роман, и этого чеховского романа Чехов не смог
написать так, как писал Тургенев свои тургеневские рома-
ны. Или, может быть, вчитавшись пристальнее и произве-
дя переоценку, мы поставим просто запятую: «Дворянское
гнездо», «Рассказы из жизни моих друзей...» (А чеховская
«Драма на охоте»: ведь построено сложнее, чем «Дом с
мезонином» или «Скучная история»!).
Производя переоценку в положительную сторону, часто
ссылаются на мнение тех читателей, которые, хотя и были
в меньшинстве, но «уже сумели понять»... Однако на при-
мере Форда Мэдокса Форда и Вирджинии Вулф мы убе-
дились в нарочитой перестановке всех оценочных акцен-
тов. А иногда при сочувственном понимании необходимо
учесть и осторожную оговорочность, сопровождающую это
сочувствие.
«Когда несколько лет тому назад я приехал в Гаагу,—
рассказывает Томас Манн,— Голсуорси читал там лекцию
«Конрад и Толстой». Кого это ставил он рядом с русским
колоссом, я тогда и понятия не имел. Мое изумление только
возросло, когда я узнал, что Андре Жид специально вы-
учил английский язык ради того, чтобы читать Конрада
в подлиннике...» 1 Однако вот какой вывод сделал для себя
Андре Жид после вторичного чтения «На взгляд Запада»:
«Мастерски написанная книга, но в ней слишком чувст-
вуется напряженная работа; избыток добросовестности
Конрада (если можно так выразиться) — в длиннотах опи-
саний. ...Конрад... становится растянутым и многослов-
ным. В общем книга необыкновенно удачна, но в ней не
хватает непринужденности. Не знаешь, чем восхищаться:
искусством сюжета, композицией, смелостью столь широ-
кого замысла, спокойствием изложения или остроумием
развязки. Но читатель, закрыв книгу, невольно скажет
автору: «Теперь недурно и отдохнуть» 1 2.
И это уж не просто читатель, это поистине читатель-
соавтор. И даже такому читателю пришлось трудновато!
Выходит, матрос-новобранец, отложивший Конрада в сто-
1 Цитируется по английскому изданию сборника статей Томаса
Манна, вышедшему в 1933 г. под названием «Мастера прошло-
го и другие статьи».
2 Жид Андре. Дневник. М., 1934, с. 14—15.
109
рону, не выдуман. Сам Конрад ту же проблему знал. Для
того и он выделил в команде «Нарцисса» фигуру рулевого-
читателя.
«Все они говорили разом, скверно ругаясь на каждом
втором слове. Чухонец из России, одетый в желтую ру-
башку с розовыми полосами, мечтательно смотрел куда-то
в небо из-под копны взъерошенных волос. Два молодых
великана с гладкими детскими лицами, два скандинава,
помогали друг другу разложить койки, он делали это мол-
ча, только слегка улыбаясь под ураганом добродушного и
бессмысленного сквернословия. Дед Синглтон, старейший
на корабле, устроился в сторонке, на палубе, прямо под
фонарем. Обнаженный до пояса, был он татуирован, будто
вождь дикарей-людоедов, татуировка покрывала его мощ-
ную грудь и немыслимые бицепсы. Промеж голубоватых
и желтых рисунков проглядывала блестящая, как атлас,
белая кожа. Голой спиной он опирался об основание
бушприта. На вытянутой руке держал он книгу, прямо
против своего широкого, обожженного солнцем лица.
С очками и внушительной бородой он походил на мудрого,
хотя п дикарского, патриарха, воплощение варварской
мудрости, все-таки не исчезающей бесследно в дьяволь-
ском круговороте мира. Ему не было дела до того, что тво-
рилось вокруг, и только когда он переворачивал страни-
цы, выражение сурового удивления слегка изменяло его
грубые черты. Читал он «Приключения Пелама». Популяр-
ность романов Бульвера-Литтона в кубриках тихоокеан-
ских судов явление удивительное и загадочное. Что за
чувства гладкие и поразительно фальшивые фразы могли
пробудить в простых головах этих взрослых детей, насе-
ляющих мрачные плавучие колонии? Какой смысл неоте-
санные, непробудившиеся души могли отыскать в изящ-
ных словесах, располагавшихся на этих страницах? Что
это, очарование непонятного? Или невероятного? Или же
те, кто существует за пределами нормальной жизни, пора-
жались его повествованиям как неожиданному и загадоч-
ному открытию ослепительного мира, существующего
прямо здесь, в границах голода и грязи, убожества и бес-
путства, нависающего прямо над гладью неуязвимого
океана, в границах, которые для них исчерпывали жизнь,
их знание земли — этих пожизненных узников моря?
Тайна!»
А ведь Бульвера-Литтона читали не только в кубриках.
ПО
Пушкин — «он очень любил Бульвера, цитировал некото-
рые фразы из «Пелама», в то время, когда его читал» 3...
Те самые фразы, «поразительно фальшивые», «изящные
словеса»... Но, может быть, коль скоро они нравились Пуш-
кину, их уже и «фальшивыми» считать не следует? Нет,
критика в том и состоит, чтобы, не исключая одного за
счет другого, разобраться, как же так, а это, действитель-
но, так: Бульвер и Конрад, Пушкин и простой матрос,
«фальшивые» и «очень любил... цитировал»... На опреде-
ленном этапе, еще только на подходе к Искусству, к Дик-
кенсу, именно Бульвер, такой писатель по возможностям,
как Бульвер, заставляет себя читать умелым приведением
в движение основных пружин механизма, обеспечивающе-
го писательско-читательское взаимодействие.
Тот факт, что популярность Бульвера на кубрике была
для Конрада «тайной», показывает, насколько для него
самого затруднительным являлось выполнение именно
фундаментальных условий, заключаемых между автором и
читателем. Он вносил нечто новое в это взаимодействие, не
в силах выполнить условия старые, вечные, имманентные,
без которых поистине теряется понятие о том, что такое
литература, книга, писатель, читатель. Не обязательно те-
ряется совсем, но все-таки заметно, настолько, что даже
искушенный читатель, закрыв «мастерски сделанную кни-
гу», вздыхает с облегчением.
Но, конечно, у Конрада и неудача — это уровень. Ря-
дом с Конрадом можно «и Толстой» сказать, хотя бы в том
смысле, что Конрад пытался, пусть только пытался, поста-
вить проблемы, которые и сам Толстой, даже поздний,
в том же «Хаджи-Мурате» еще не затрагивал. У Толстого,
помните, после страшной смерти Хаджи-Мурата все же
мало-помалу и соловьи засвистали, лес продолжал шу-
меть — жизнь пошла дальше. Конрад — жестче. Он совре-
менно-сурово чувствовал, что мир и человек в этом мире
может быть так сотрясен, что не только соловьи вновь не
запоют, но и земли не останется.
Что же касается наших знаменитых современников, то
попробуйте прямо после «Сердца тьмы» или «Фалька»
читать Грэма Грина, после «Теневой черты» и «Тайфу-
3 См.: «Пушкип-критпк». М., 1959, с. 574 - свидетельство
А. П. Керн. Пушкин, как известно, не только читал «Пелама»,
он начал писать «Русского Пелама».
111
па» — «Старик и море» Хемингуэя, возьмите конрадовский
рассказ «Завтра», а потом сразу — Фолкнера, или наобо-
рот, и вам покажется, будто вы все время читаете одну и
ту же книгу, одного автора4. Попробуйте сделать подоб-
ный читательский опыт и поймете, почему Грэм Грин,
работая над «Ценой потери», сначала по старой памяти
взялся за Конрада, а потом отложил в сторону. Ему не
трудно было читать, он ведь читал по-своему, профес-
сионально писательски. Совсем не трудно было читать. Он
опасался последствий: это такая «теневая черта», вроде
магической, за которую попадешь, а потом и не вы-
рвешься.
Сама жизнь поддается конрадовскому влиянию, когда
по закону обратного отражения мы рассматриваем реаль-
ность сквозь книжные страницы и, видя ситуацию, гово-
рим: «Это — Конрад».
* * *
— В шторм,— говорил наш капитан,— я перехожу с крова-
ти на диван.
— Чтобы наготове быть? — спросили мы, ожидая чего-
нибудь героического.
— Нет,— отвечал наш Мак-Вир,— спать удобнее. На
кровати в шторм не уснешь. Кровать по борту стоит, с нее
того и гляди вышвырнет. А диван — поперек, качка на нем
чувствуется меньше.
Дальний родственник штурмана, который вместе с Се-
довым вел «Святого Фоку», наш капитан всю жизнь пла-
вал в Арктике, за тем исключением, что войну он прошел
матросом на Балтике, а кроме того, уже в наши дни, пер-
вым проложил зимнюю трассу через Атлантику. Насколь-
ко это рискованно и трудно, мы с моим спутником пред-
ставить себе не могли, потому что нас океан просто
пощадил, ни разу не нахмурившись. «Прошли как по
озеру»,— говорили на судне. Однако не в океане, а на реке
Святого Лаврентия, уже у берегов Канады, ждала нас та-
кая непогода, что, казалось, туча легла на лица команды.
4 После конрадовского «Зеркала морей», в особенности новеллы
«Тремолино», почитайте Константина Паустовского. Он сам вы-
соко ставил именно эту книгу Конрада. Между тем Андрей
Платонов даже критиковал Паустовского за чрезмерное при-
страстие к Конраду.
112
А нас окружали «морские волки», стармех, называемый
по-морскому «дедом», ходил к обоим полюсам. В устах
второго штурмана названия Бильбао, Бискайский залив,
Панамский канал, Гонконг, Акапулько звучали так обыч-
но, как мы говорим с вами: «Давайте обедать» или «Пора
спать». Я уж не говорю про нашего мастера, то есть капи-
тана, которого на морском языке именуют еще и «папой».
И вот не только вахтенный штурман, не только «папа», но
даже «дед», который за весь трансатлантический рейс ни
разу не изменил маршрута от машинного отделения до
шахматного столика,— все они стояли теперь на мо-
стике.
Здесь же был и канадский лоцман.
— Тихий ход,—командовал канадец по-английски с
французским акцентом.
— Есть тихий,— вторил ему по-английски же, но с рус-
ским выговором, наш рулевой.
Корабль-гигант, шедший до сих пор, как заводная
игрушка на одних автоматах, взят был в руки, обычные
руки, державшие штурвал так же, как веками держали его
мореходы, повторявшие те же слова:
— Так держать.
— Есть так держать.
Странно было видеть это напряжение, тревогу. Потому,
конечно, нам с моим спутником было странно, что не ви-
дели мы ничего особенного и опасного там, куда погляды-
вали моряки. Они, смотревшие прежде только на стрелки
и карты и ни разу не поглядевшие в морскую даль, теперь
всматривались в лед, шуршавший за бортом. А льдом река,
оказывается, была забита до самого дна: сплошная ледя-
ная каша.
Не видя «приключений», мы хотели спуститься с мос-
тика к себе в каюту, как вдруг торопливо шагавший по
борту боцман сообщил: «Графа Калиостро» сорвало с при-
чала и бросило на канадский ледокол. Небольшой, но на-
рядный «Граф Калиостро», кажется, бельгиец, обошел нас
в самом устье Святого Лаврентия и первым достиг первой
канадскоц стоянки под Новый год. Это морской шик, это —
почести, которые и были возданы капитану «Калиостро»
мэром городка Три-Риверс, то есть Три Реки, или Труа-
Ривер, если произносить, как двояко произносится в Кана-
де все, по-французски. На парадный новогодний банкет
приглашен был и наш мастер со штурманами, причем
113
самый младший из них вернулся и сообщил: банкет про-
ходил так, будто дан он был ради нашего мастера, будто
наш мастер, а не «Граф Калиостро» был первым в Три-
Риверс или Труа-Ривер под Новый год. Но штурман
постарше разъяснил, что это всегда так, что городок чтит
нашего мастера, потому что благодаря ему порт открыт
теперь круглый год.
Мы поспешили обратно на мостик, где все окружили
нашего капитана, но выражение лиц было не торжествен-
ное, а такое: «Вы проложили трассу, вы и расхлебывайте
эту кашу». На реке — сумятица льдов, кораблей, пурги.
Шквал, подхвативший незадачливого «Графа», выбирал
новую жертву.
При виде наших «сухопутных» лиц капитан улыбнул-
ся виновато и сказал:
— Обстоятельства форсмажорные ...Стихия...
Да, но где мы находимся? Где и когда все это проис-
ходит? Что мы, открываем неведомый материк или совер-
шаем обычный трамповый рейс Мурманск — Монреаль?
Берег рядом, сияет реклама, катят автомобили, проходит
мимо нас Квебек — здания из стекла и бетона... Старина
и современность, традиция и прогресс, культура и цивили-
зация, порядок и комфорт — какая еще может быть сти-
хия!
В каюте у меня лежал открытый Конрад, которым я
запасся в Гавре. И все вокруг было, каку Конрада: рваная
масса низко нависших облаков, очертания накренившегося
судна, черные фигуры людей на мостике («Тайфун»).
«...Это было нечто грозное и стремительное, как внезапно
разбившийся сосуд гнева». Но ведь Конрад ходил под па-
русом, он говорил: «Брасопить реи! Тихий ход». А на ка-
ком основании мы говорим: «Тихий ход! Так держать?»
Почему должны мы вступать в рукопашную схватку с вет-
ром, льдом, рекой, с этими «форсмажорными обстоятель-
ствами», как выразился наш капитан? Говорю «мы», это
ясно — наш корабль. Но не было тут ни нас, ни корабля,
тут был капитан, он должен ответить за все это. А капи-
тан, кажется, не сам говорил и действовал, он цитировал
Конрада, которого не читал: «Присутствие капитана ус-
покаивало, словно этот человек, выйдя на палубу, принял
на свои плечи всю тяжесть бури. В этом — престиж, при-
вилегия и бремя командования. Никто не мог помочь ка-
питану нести его бремя».
114
Сразу, как только капитан почувствовал это бремя на
своих плечах, он успокоился. Отпустил вахтенного штур-
мана, предложил лоцману передохнуть в специальной
каюте, где были приготовлены кофе и коньяк, и нам
посоветовал прилечь. Мы, прежде чем уйти, посмотрели,
что же все-таки «мастер» будет делать.
Капитан встал у борта, слегка облокотившись, как
знаете, каждый из нас может остановиться на мосту через
речку, чтобы взглянуть на рыбок. Взглядом, для которого
я не могу подобрать слов, он смотрел на лед. Так, пожа-
луй, словно не было ничего ближе ему, чем эта с диким
хрустом, а иногда с визгом, ломающаяся масса. Тоном, ка-
ким говорят «Хотите стакан чая?», он командовал:
— Потравливайте носовой шпринт...Потравливайте...
Потравливайте... Чуть право руля...Право...Так держать...
Мне показалось даже, что распоряжался он не настоя-
щими командами. Заговорил «папа» вдруг языком до-
машним. В довершение к этому я заметил, что он — в шле-
панцах на босу ногу. Лежал он на диване, его подняли,
вызвали на мостик, расстроили сон. А теперь, глядя на
лед, он успокаивал себя и спокойно говорил рулевому:
— Чуть влево...Так держать.
— Есть так держать.
Надо было видеть, каков был результат после тихих,
едва слышных, реплик! Какой катаклизм возник между
нашим гигантом и ощетинившимся льдом. Тут произведе-
на была главная ссылка на Конрада, без определенной
главы и какой-либо одной страницы или строки, но мате-
риализовался целиком смысл его книг: «От этой дикости
он не требовал ничего, кроме возможности дышать и про-
биваться дальше...»
За кораблем выстраивались суда. Ледоколы, которым
следовало прокладывать для нас путь, шли за нами.
Опять получилось, как на банкете: наш «папа» всегда
остается первым, ему и почет и место! Шли суда с грузом,
тащился едва отдышавшийся, потрепанный «Граф Кали-
остро». Облокотившись, у борта стоял наш капитан. Надо
добавить: стоял всю ночь.
Всю ночь грохотал за бортом лед. Мой спутник, забив-
шись сном, стонал, ему, вероятно, снился несчастный
исполин «Титаник» в столкновении с глыбой льда, или
«Нормандия» с «Мавританией», врезавшиеся друг в друга
на нью-йоркском рейде, Я же читал Конрада, точнее, смот-
1В
рел в книгу; строки пропадали, вместо них виделся чело-
век, который там, на мостике, каждым своим словом и дви-
жением ставит любой из этих не читанных им строк па-
мятник.
«Валы набегали в темноте со всех сторон, чтобы ото-
гнать судно назад, где оно должно было погибнуть. Злобны
были их падавшие на него удары. Судно напоминало жи-
вое существо, отданное на растерзание толпе: его жестоко
толкали, били, подкидывали, бросали вниз...
— Выдержит ли судно?
Старший помощник Джакс ничего не ждал в ответ.
Решительно ничего. Да и какой можно было дать ответ?
Но спустя некоторое время он с изумлением услышал
хрупкий голос, звук-карлик, не побежденный в чудовищ-
ной сумятице.
— Может выдержать!» («Тайфун»).
ПРИЛОЖЕНИЕ
Джозеф Конрад
СЕСТРЫ
Главы из неоконченной повести1
I
Много лет Степан скитался по городам Европы. Явился
он сюда с Востока, но хотя он, быть может, и обладал
врожденной восточной мудростью, все же это был волхв,
одинокий, немой, без путеводной звезды, без спутников.
Он отправился странствовать в поисках откровения, а на-
шел лишь ряд сухих формул.
С ним так и не заговорил ангельский голос, лишь слы-
шались ему со всех сторон крики праздных фанатиков.
Хриплыми, земными голосами, фальшиво звеневшими в
пустой тьме, звали они его то на одну стезю, то на дру-
гую. Слышал он еще и вкрадчивую лесть ленивых болту-
нов, обещавших ему величие, особенно за то хлебосольст-
во, какое можно было ожидать от этого русского художни-
ка с тугой мошной. Он странствовал неутомимо: из Берлина
в Дрезден, из Дрездена в Вену и дальше, по городам Ита-
лии, а потом назад в Мюнхен, и все пытался уловить
смысл во всех тех формах красоты, что требовали от него
восхищения. Он думал, что понимает язык совершенства.
Разве не возвышало оно его мысли, подобно тому, как ве-
тер, прилетевший с небес, парящим облаком вздымает
к солнцу пыль бренной земли. Но так же, как ветер, этот
смысл был неуловим и расплывчат. Сладкий голос опьянял
его неземным восторгом, но, казалось, вещал о непости-
жимом, не договаривал и не давал утоления чувству, так
что он в конце концов усомнился, вправду ли с небес
этот голос. Таинства кисти и резца вначале увлекли его
надеждой обрести веру, постичь религию искусства, но и
1 Перевод выполнен Е. Р. Сквайре по изданию: Conrad Joseph.
The sisters. Milano, Ugo Murcia, 1962.
117
они не сказали всей правды до конца, повергнув его
в отчаяние. Он обратился к людям — ко всем без разли-
чия — и нашел, что все они, словно ангелы и демоны
средневековых соборов, высечены из одного камня и столь
же непонятны, жестоки, бездушны. Никто — ни живые,
ни мертвые — ни словом не вразумили его. Были времена,
когда он винил во всем свой собственный слабый ум. Ему
верилось, что в мире искусства, среди этого множества
рукотворных воплощений красоты, можно найти секрет
гениальности. Умы, создавшие шедевры, оставили на этих
творениях скрытую от толпы, но видимую избранным пе-
чать своей веры — то единственное, завершающее, прино-
сящее утоление. Этого искал он, магического знака искал
во всех музеях, в соборах от Рима до Кельна. Во многих
городах бывал он, иногда в одиночестве, иногда окружен-
ный такими же, как он, искателями, которых он любил за
их стремление к истине, но которых в то же время и пре-
зирал, ибо считал подлым самообманом принимать, как это
делали они, бессвязное бормотанье дюжинных людей за
вдохновенные пророчества. Он презирал этих легковерных
лишь отчасти, да и то временами. Его мучили сомнения.
А что, если это был не обман, облегчающий жизнь, они в
самом деле, быть может, достигли того, чего он бесплодно
искал долгие годы. Как знать! Он начинал сомневаться в
истинности своих стремлений. Иногда ему казалось, что их
внушили ему темные силы, сговорившись погубить его
душу. Тогда он бросался прочь от себя — к внешней суете
жизни.
Запад пленял его внешней видимой огромностью
и многообразием жизни и ужасал хаосом и мелкостью,
скрывающимися под грандиозной видимостью. Западная
жизнь полна была попытками, отчаянными усилиями,
бесчисленными теориями, несправедливой ненавистью и
незаслуженной любовью. То был мир ограниченный, жест-
кий, изломанный, некрасивый. Такими же были люди. Они
похвалялись тем, что кругозор их кристально ясен. Он ви-
дел, что кругозор этот и впрямь был ясен, как кристалл,
но и столь же непроницаем, что под этим куполом не было
ничего великого, а все было ограничено, определено, при-
вязано к земному, заточено в эти стены — такие прозрач-
ные, такие прочные. За ними простирался, оставаясь не-
досягаемым, величественный мир безграничного, вечного,
тот, другой мир, к которому все эти люди вроде бы стре-
118
мились, но которого на самом деле не желали, они только
лживо превозносили этот мир, поклонялись ему, мир,
к которому взывали их голоса, но оставались безнадежно
глухи их неспокойные сердца. И непостижимость этого
мира возбуждала в них лишь тайный страх или тайное
презрение...
Далеко в степи, за широкими реками и пыльными де-
ревянными городами, отец и мать Степана дожидались его
писем. Письма приходили неизменно четыре раза в год.
Много дней после этого отец носил очередное послание на
груди, под рубахой, словно драгоценность, потому что
письмо было от старшего, того самого, которого в мечтах
он прочил в генералы. Мать тихо плакала, оттого лишь,
что сына не было рядом. Они оба были из крестьян. Она —
с берегов Днепра, дочь деревенского старосты. Он — воль-
ноотпущенный, родом оттуда же, но, человек непоседливый
и сметливый, он оторвался от родных мест, от своей дерев-
ни и, начав с малого, стал купцом первой гильдии, челове-
ком весьма богатым. Все же, хоть и разбогатевший, это
был крестьянин, мужик. Он был хитер, простодушен, не-
разборчив в средствах, набожен и мягкосердечен. Он щед-
ро жертвовал: на благотворительные дела, и любил иногда
постоять на паперти, поговорить с нищим, называя его
при этом «брат», без всякой нарочитости, как будто толь-
ко так и можно было. Все люди братья. Распекать двух
своих бледных, золотушных конторщиков (это был весь
его штат, он почти все дела вел самолично) он начинал с
восклицания «Ты, собачий сын!», но при этом вовсе не
имел в сердце зла. Он боялся бога, почитал святых, при
всякой возможности кланялся образам и бесчисленное
число раз на дню, при всяком подходящем случае крестил-
ся тремя сложенными щепотью пальцами,— и он же с не-
винной улыбкой продал бы душу за три целковых, точно
так же как малое дитя обманывает податливого отца. Он
добивался казенных заказов. Он копил деньги. Его знали
в государственных учреждениях — даже в столице,— где
он простаивал у дверей с шапкой в руке и заискивающей
улыбкой на лице. Толстые чиновники в тесных зеленых
мундирах, пе поднимаясь с кресел, снисходительно гово-
рили ему: «Ах, ты, мошенник! Воришка, ты, этакий!» Но
ласка великих не усыпляла его. Он давал взятки. Его
119
уважали. Многим он был необходим. Притом он оставался
все тем же непритязательным мужиком, каким был в бы-
лые времена.
Это был брак по любви. Она была первой красавицей
на деревне, дочкой богача, на него же смотрели, как на
неприкаянного, самонадеянного и неудачника. Они страст-
но полюбили друг друга. Бежали. И никогда об этом не
жалели. В молодые годы, когда чувства еще сильны, он
раза два слегка побил ее, для того лишь, чтобы решитель-
но исключить возможность малейшего сомнения в его люб-
ви. С тех пор он был с ней неизменно сдержан и серьезен,
снисходя к ней в своем мужском превосходстве. Она счи-
тала его величайшим из людей, а себя — счастливейшей из
женщин. Бывали у них и трудные времена. Тесть, так и
не простив их до конца, отказался помочь этому бродяге,
дав ему лишь старую телегу да пару косматых низкорос-
лых лошадей. В повозке они разъезжали по городам, тор-
гуя арбузами. Первенец — сын Степан — родился под слу-
чайным кровом придорожного шалаша, и едва исполнилось
ему две недели, как они снова пустились в путь. Она си-
дела на ветхих рогожках, на горе арбузов, под палящим
солнцем. Он, в лаптях, тащился рядом с понурыми лошадь-
ми, время от времени через плечо поглядывая на молодую
мать. Безграничный простор равнины подчас глубоко по-
давлял его душу. Тогда он, не останавливаясь, вполоборота
оглядывался и кричал: «Как там наш казак, Маланья, наш
парень?» Она отвечала сквозь облако пыли высоким, не
окрепшим еще голосом: «Молодец парень, Сидор!..»
Степан смотрел, не мигая, и улыбался необъятности.
Днем, с материнских рук, он пытливо всматривался в ог-
ромный простор безграничной и плодородной черноземной
степи, холмы которой, словно грудь, под теплой лаской
солнца давали жизнь всему вокруг. В пологих складках
равнины запруженные реки растекались в гладкие свер-
кающие озерца, покойные, словно убаюканные нежным
шепотом окружающих камышей. По их берегам темные
ивы и тонкие, шаткие березы колыхались в мягком и мо-
гучем дыхании ленивой степи. Тут и там купы низких ду-
бов глядели мрачно и безучастно, твердо стоя на темном
120
клочке собственной тени. По склону сбегала деревня, раз-
бросав белые хаты с высокими лохматыми соломенными
крышами, из-под которых поблескивали маленькие, тем-
ные, разной величины окошки, словно толпа смешных
уродцев-гномов подмигивала глазками, беспечно сбив на-
бок высокие колпаки. Между ними зеленые купола сель-
ской церкви держали высоко в небе сверкающие золотые
кресты. Телега сбегала под уклон, врывалась в стаю собак,
с лаем вьющихся у колес, грохоча, переезжала по плотине,
оставляя за собой неровный след, и медленно, благодаря
терпеливой выносливости косматых лошадок, взбиралась
в гору по ту сторону деревни. Когда они с трудом дости-
гали гребня, вновь распахивались широкие равнины,
словно внезапное откровение поражали взор. Ровная гладь
спелой пшеницы простиралась в безграничные дали, ог-
ромно великая, как целый мир, полная гудением невиди-
мой жизни бесконечно малых: беспрерывное поле, как це-
лый мир, расстилалось под безоблачным молчанием небес.
Далеко на горизонте виднелась, зеленея полоской деревьев
над однообразием желтых хлебов, другая деревня, одино-
кая, маленькая, блистающая, словно изумруд, небрежно
оброненный в песках бескрайнего и безлюдного берега.
II
День за днем одно и то же — великолепие и безграничность
просторов, как вечная истина,— они западали в безмятеж-
ную душу ребенка, окрашивая его детские мысли и мла-
денческие чувства, утверждаясь верой в его памяти, еще
лишенной знания,— неотразимые, как неумолчный шепот
голоса с небес. Отцовские деньги росли быстро — быстрее,
чем рос его мальчик. Бывают же удачи в рискованных
делах! Они уже более не странствовали, и теперь мальчик
жил со своей матерью-украинкой в городах по берегам
рек, а отец разъезжал, занятый своими поставками зерна,
месил сапогами прибрежную грязь, доглядывая за всем,
а его тупоносые шаланды бороздили бесконечные мутные
воды. В тоске присутственных мест родилась у отца меч-
та о будущем сына. Сын виделся ему в расшитом мундире,
при орденах, облеченный властью — «ваше превосходи-
тельство!» Все возможно в России — и пословица говорит,
что все можно, только потихоньку. Когда мальчику испол-
121
нилось восемь лет, отец поместил его в школу в одном из
провинциальных городков. Оттуда Степан уехал в столицу.
Старик не мог понять его юношеских стремлений. Рисо-
вать! Почему именно рисовать? И что рисовать? Где?
Кому это нужно? Не рисуют же генералы, советники тоже,
писцы в канцеляриях и те не рисуют. Генерал-губернатор
и разговаривать не станет с каким-то художником, а заго-
вори тот первым — не станет слушать. Старик испугался
этого непонятного безумия. Сын отстаивал право призва-
ния, и слова его были странны, а доводы пугали. Отец ви-
дел только, что решение твердо, и, боясь навсегда поте-
рять любимца, только смиренно просил. Художники, о ко-
торых говорил сын, как понял старик, все уже умерли.
Что ж! Бедняги. Господь, упокой их души. Тогда какая
польза в том, чтобы ехать за границу, раз там нет никого,
кто научил бы секретам этого дела. Ах, остались карти-
ны? Может быть, может быть. Он был уверен, что Степан
сможет рисовать куда лучше всех этих мертвых. И зачем
ехать так далеко, лишь для того, чтобы увидеть то, что от
них осталось — да и осталось ли? Ему все как-то не вери-
лось. Столько времени прошло — много времени. Все со
временем гниет и разрушается — дома, мосты,— что уж
говорить о картинах. Да еще иностранцы! Зачем ехать так
далеко — ко всяким там немцам? Мало разве России, что-
бы рисовать, если уж это так необходимо!.. Наконец он
склонил голову. Господу так угодно. Это за грехи! Это за
грехи!.. «Да смотри, пиши нам, мы уж старики»,— сказал
он сыну. Потом добавил, трепеща от придуманной хит-
рости: «Пиши нам. Будешь ездить туда-сюда — бог знает!
Пиши, чтоб мы знали, куда деньги посылать. Все эти
иностранцы — жулики, а ты молод — молод. Ну, что ж,
пора. Ступай с богом... Да возвращайся поскорей». Они
обнялись. Сын ушел, высоко подняв ворот плаща и ни
разу не обернувшись. В доме, набросив цветастую юбку на
голову, плакала в безутешном черном горе мать. Отец, стоя
у ворот, посылал короткие крестные знамения вслед об-
манутым надеждам своего бесхитростного сердца.
Годами, под сенью сияющих куполов великолепных
соборов, в подавляющем мраке святых монастырей или в
смиренных сельских церквах, убитый горем отец тщетно
искал помощи у святых, которые отвечали на его горячую
122
молитву лишь пустым взглядом наивного искусства. Вид-
но, недостоин он милости блаженных. Эта мысль пришла
внезапно, и он перестал докучать своими молитвами, но
по-прежнему посещал святые храмы в смутной, но упор-
ной надежде, что его горестный вид когда-нибудь все же
подвигнет на сочувственное вмешательство кого-нибудь
из тех, кто стоит у престола всевышнего. Положив локти
на стол, он сидел в трактирах, куда ходили такие же, как
он, и рассказывал своим товарищам, попивающим чай,
свою огромную печаль, с торжественным видом заканчи-
вая: «Наш сын несет божью кару»,— и тяжело вздыхал.
Он проклинал безбожных французов, околдовавших его
мальчика своими темными чарами. Посоветовавшись с же-
ной, он дал торжественный обет построить храм, в котором
его заблудший сын мог бы расписать великолепный ал-
тарь в золотом окладе и тем примириться с богом. Пусть
бы только вернулся! И деньги уже готовы! Но провиде-
ние в отличие от земных сил, большой взяткой не умило-
стивишь. Сына он так и не увидел. Возвратясь однажды
домой после деловой поездки, он свалился с каким-то тя-
желым внутренним недугом. Когда сознание в последний
раз вернулось к нему, он успел только уверить свою обез-
умевшую от горя жену, что не иначе, христопродавцы
отравили все колодцы в округе, и испустил дух у нее на
руках. Она вскоре последовала за ним. В последние меся-
цы жизни она как будто забыла о старшем сыне в стрем-
лении соединиться с человеком, в юности покорившим ее
сердце.
Степан горевал, и это горе, сдерживаемое и глубокое,
ни на миг не покидало его в первые недели. В лучах жем-
чужно-прозрачного света, сквозь белые облака лившегося,
сочившегося с высоких небес, бродил он тихими шагами
вдоль длинных галерей, среди шедевров линии и цвета.
Здесь царила бессердечная ясность совершенства. Люди
казались маленькими, разобщенными, и сколько бы их ни
было,— чрезвычайно одинокими, словно эти мужчины и
женщины затерялись в чужом мире. Их нерешительные
шаги резко и бесплодно звучали в тишине, исполненной
памяти о былом велпчпи. Его сильная и неуклюжая фи-
гура, одетая в черное, привлекала внимание, и, полная не-
покоя, снова исчезала. Он мелькал у входа галереи, про-
123
ходил по дальним залам, его видели сидящим в расслаб-
ленной позе на круглых диванах, но он тут же внезапно
вставал и уходил, глядя перед собой невидящими глазами.
Его не смущали произносимые шепотом насмешливые за-
мечания, он их не слышал. Первый окрик смерти возрож-
дает прошлое, с новой ясностью вызывает воспоминания
о разрушенных надеждах. Степан вспоминал, ясно видел
лица тех, кто уже умер, и, как он думал, с его именем на
устах. Отполированная, непробиваемая, незапятнанная,
броня искусства, та, что казалась ему тверже стали,
словно была сорвана с него, и со зловещим грохотом упа-
ла к его ногам. Беззащитный, он был пронзен ядовитым
острием раскаяния. Это он покинул два любящих сердца,
польстившись на недостижимое, соблазнившись ложью,
обманувшись прекрасными иллюзиями. Он хотел крикнуть
бессмертным творениям: «У вас нет сердца!». Своим вы-
соким устремлениям он сказал: «Вы бесчестны», красо-
те— «Ты обман», вдохновению— «Прочь! Уйди, не говори
последнего слова, ибо мне нечего больше жертвовать
тебе». Подстегиваемый сожалением, он отпустил толпу
призраков, столько лет окружавших его жизнь, и остался
в одиночестве, подавленный и потрясенный реальностью
своей потери.
Но пора мучительных упреков скоро миновала, как
проходит она у всех. Брат писал ему письма, в которых
сыновняя скорбь мешалась с рассуждениями о делах. Это
был неунывающий практичный молодой человек, испол-
ненный братских чувств. Управление делами он взял на
себя. Он был к тому же человек современный и не питал
почтения к авторитетам. О губернаторе он говорил, что
у него глаза попа — всевидящие, а пасть волка — ненасыт-
ная. «Но,— прибавлял он,— мне есть чем заткнуть эту
пасть, и я уже получил аренду на казенные мельницы.
Уж мы с них свое получим! А на будущий год я соби-
раюсь на Кавказ по делам снабжения армии, тогда посе-
лимся в городе — в большом, брат, городе. Ты тогда приез-
жай к нам жить. Будешь писать этих черкесов и грузи-
нок, если хочешь, да и заработаешь на этом. Здесь есть
один — съездил в Туркестан, писал там дикарей на клоч-
ках холста, или даже прямо на бумаге, так в Петербурге
все тепепь бегают смотреть. Правда! Сам видел, как тол-
124
кались у дверей. Много еще у нас дураков. Почему бы
тебе не заставить их платить за твои картины денег?
Впрочем, нам и так всего хватает. Половина отцовских де-
нег — твоя. Я ведь понимаю, что к чему. Приезжай к нам
жить. Моя жена часто о тебе спрашивает, а твой племян-
ник уже начинает бегать. Такой земли, как наша, нигде
больше нет. Приезжай!»
III
Степан, с письмом в руке, через время и расстояние вгля-
дывался в ту землю, где родился. Издалека она вставала
огромной, таинственной — немой. Он боялся ее. Он, среди
самых совершенных воплощений зрелой мысли искавший
то слово, которое распахнет двери потустороннего, боялся
вернуться к заре своей жизни! Только не туда! Только не
туда! Он написал брату: «Я не могу вернуться. А почему,
ты не поймешь, если я стану тебе объяснять. Но поверь
мне, вернуться теперь, когда отца с матерью уже нет,
было бы хуже самоубийства, а это ведь непростительный
грех. Я хочу узнать, но — что, не спрашивай. То, что дру-
гие знали, но, умирая, скрыли от людей. Пока не узнаю —
не вернусь. Я надеюсь, что, когда это слово услышу,
я сумею понять его. Не удивляйся моим словам. Это бес-
полезно. Ты во всем прав. Нет другой такой земли, как
наша, и таких людей, как мы — крестьяне. Мы, дети
божьи. Малые еще дети. Если б мы были такими же, как
эти люди вокруг меня, я не мог бы говорить с тобой так,
как говорю. Мы разные с тобой, но любим друг друга, не
понимая, и верим друг в друга. Не сердись на меня. Если
есть деньги, скажи, сколько принадлежит мне, потому что
я должен устраивать свою жизнь. Я мог бы зарабатывать,
но тогда пришлось бы оставить мою надежду. Многие так
и сделали. Не велика беда, но я все же хочу добиться
своего. Береги нашу землю, храни в сердце простоту, по-
жалованную божьей милостью, думай обо мне почаще».
ОСНОВНАЯ ЛИТЕРАТУРА
Издания Конрада:
Собр. соч. в 10-ти т. Под ред. Евгения Ланна. М.— Л., «Земля
и фабрика», 1925.
Избранное в 2-х т. Составитель и редактор Евгений Ланн, ав-
тор вст. ст. Н. Банников. М., ГИХЛ, 1959.
Зеркало морей. Воспоминания и впечатления. М., 1958.
Работы о Конраде:
Катарский И. М., Кагарлицкий Ю. И., Конрад.— В кн.: История
английской литературы, т. III. М., Изд-во АН СССР, 1958.
Кагарлицкий Ю. О Джозефе Конраде.— «Иностранная литера-
тура», 1957, № 12.
Кашкин Иван. Джозеф Конрад.— В кн.: Кашкин И. Для чита-«
теля-современника. М., «Советский писатель», 1968.
Па нов В., Шайтанов И. По следам Джозефа Конрада.— «Крас-
ный север», 10 марта 1976, № 57; 14 сентября 1977 г., № 215.
Conrad Jessie. Joseph Conrad and his circle. London, 1935.
Conrad Boris. My father Joseph Conrad. London, 1972.
Joseph Conrad Korzeniowski Opracowala Roza Jablkowska. War-
szawa, 1964.
Conrad. The critical heritage. Edited by Norman Sherry. London,
1973.
Curie Bichard. Joseph Conrad. A study. London, 1914.
Jean-Aubry G. Joseph Conrad. Life and letters, v. I—II. London,
1927.
Baines Jocelyn. Joseph Conrad. A critical biography. London, 1960.
Morf Gustav. The Polish heritage of Joseph Conrad. London, 1930.
Sherry Norman. Conrad’s Eastern world. Cambridge, 1966.
Najder Zdzislaw. Conrad’s Polish background. London, 1964.
Kirschner Paul. Conrad. The psychologist as artist. Edinburgh,
1968.
Murcia Ugo. The true birthplace of Joseph Conrad. Milan, 1974.
Dabrowska Maria. Szkice о Conradzie. Warszawa, 1974.
Zabierowski Stefan. Conrad w Polsce. Gdansk, 1971.
СОДЕРЖАНИЕ
Послужной список 3
Выдержка и сопротивление И
Литературные координаты 30
Вахта капитана Конрада Коженевского 41
Взгляд из России 70
Удачи и поражения 87
Конрадиана 96
В море (В качестве заключения) 106
Приложение 117
Дмитрий Михайлович Урнов
ДЖОЗЕФ КОНРАД
Утверждено к печати редколлегией
научно-популярных изданий
Академии наук СССР
Редактор издательства Е. И. Володина
Художник Б. Е. Захаров
Художественный редактор В. Г. Ефимов
Технический редактор Т. С. Жарикова
Корректоры Л. С. Агапова, Б. И. Рывин
Сдано в набор 29/VI 1977 г. Подпис. к печ. 12/Х 1977 г.
Формат 84x100Vs2 Бумага типографская №2
Усл. печ. л. 6,83 Уч.-изд. л. 6,8 Тираж 50000
Т-16167 Тип. зак. 2545
Цена 40 коп.
Издательство «Наука»
117485, Москва В-485, Профсоюзная ул., д. 94а
2-я типография издательства «Наука».
121099, Москва, Г-99, Шубинский пер., 10.