Текст
                    НОВОЕ
В ЛИНГВИСТИКЕ
Выпуск III
СОСТАВЛЕНИЕ, РЕДАКЦИЯ
И ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ СТАТЬИ
В. А. ЗВЕГИНЦЕВА
ИЗДАТЕЛЬСТВО ИНОСТРАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Mосква 1963


Третий выпуск сборников под общим названием „Новое в лингвистике" состоит из трех разделов. Первый содержит ряд работ о типологическом изучении языков, а два остальных занимают работы А. Мартине — о функционально-структурных принципах лингвистического описания и Э. Косериу — о синхронии и диахронии в связи проблемой языковых изменений. Редакция литературы по вопросам филологии НОВОЕ В ЛИНГВИСТИКЕ Вып. III. Редактор М. А. ОБОРИНА Переплет художника В, Л. Самсонова. Технический редактор М. А. Белева Сдано в производство 28/VIII 1962 г. Подписано к печати 28/ХН 1962 г. Бумага 84х1087,»=8,9 бум. л., 29,1 печ. л. Уч.-изд. л. 32,2. Изд. № 13/137& Цена 2 р. 13 к. Зак. 3340 ИЗДАТЕЛЬСТВО ИНОСТРАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва, 1-й Рижский пер., 2 Набрано в Первой Образцовой типографии имени А. А. Жданова Московского городского совнархоза, Москва, Ж-54, Валовая, 28
ОТ РЕДАКЦИИ Настоящий третий выпуск непериодической серии „Новое в лингвистике" повторяет структуру предыдущих выпусков и также состоит из трех разделов. Однако он обладает и некоторыми отличиями. В частности, последние два раздела посвящены не проблемам или научным направлениям (включая подборку статей нескольких авторов), но отведены под отдельные и довольно большие по объему работы всего лишь двух авторов — Э. Косериу и А. Мартине. Таким образом они не содержат многосторонних истолкований одной и той же проблемы, а ограничиваются авторской ее трактовкой, имеющей, правда, многографический характер. Это последнее их качество обеспечивает необходимую полноту изложения затрагиваемых проблем. Подборка материалов настоящего выпуска в значительной степени подсказана рекомендациями советских читателей. Редакция ждет их дальнейших пожеланий относительно содержания последующих выпусков.
1 ТИПОЛОГИЧЕСКОЕ ИЗУЧЕНИЕ ЯЗЫКОВ
I )
СОВРЕМЕННЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ В ТИПОЛОГИЧЕСКОМ ИЗУЧЕНИИ ЯЗЫКОВ Если не считать классификацию языков по географическому признаку (применяемую и ныне — особенно в случаях недостаточной изученности языков), типологический критерий является, пожалуй, наиболее древним из используемых для распределения языков по отдельным группам. Естественно, этот критерий видоизменялся у разных авторов и нередко смыкался с иными принципами изучения языка, в частности, с тем, который мы ныне зовем сопоставительным. Однако использование типологического критерия отнюдь не отошло на задний план и тогда, когда внимание языковедов все больше и больше стало привлекать более удачливое сравнительно-историческое изучение генетических связей языков с его делением языков на основе родственных отношений. По мнению П. Дидерихсена (который следует тезису Л. Ельмслева), даже один из великих основоположников сравнительно-исторического метода в языкознании Расмус Раек главную задачу своей научной деятельности видел в создании типологической (или, скорее, морфологической) классификации языков по образцу системы Линнея1. При всем многообразии подходов к типологическому изучению языков, достаточно подробно отображенному и в собранных в настоящем сборнике статьях2, в лингвистике всегда ощущалось чувство неудовлетворенности про- 1 См. P. Diderichsen, Rasmus Rask og den grammatiske tradition, Kopenhagen, 1960. 2 Историческому обзору принципов классификации языков посвящена монография Т. С. Шарадзенидзе (на грузинском языке). Краткое изложение этой монографии на русском языке см. «Классификации языков и их принципы», автореферат докторской диссертации, Тбилиси, 1955. 9
деланной в этом направлении работой. Уже и само много образие подходов нередко оценивается как свидетельство научной незрелости данного участка лингвистического исследования, оказавшегося якобы неспособным установить даже основные принципы работы. Все это обусловило возникновение чувства разочарования, нашедшего свое наиболее крайнее выражение в утверждениях о бессмысленности и бесцельности самого типологического принципа изучения языков. Впрочем, иногда, как это имело место в советском языкознании, снятие проблемы типологического изучения языков с повестки дня научного исследования обусловливалось и иными причинами. Бесспорно, интересное и оригинальное синтактико-типологическое направление изучения языков, изложенное в трудах И. И. Мещанинова 40-х гг., было подавлено в период культа личности с энтузиазмом, имеющим весьма далекое отношение к интересам науки. В последние десятилетия в связи с развитием новых методов лингвистического исследования стали подвергаться пересмотру многие научные проблемы языкознания. Такого рода пересмотру подвергается ныне и типологическое изучение языков — как с точки зрения своих принципов, так и с точки зрения своих целей. Привлекая к себе внимание все более широких кругов лингвистов, эта проблема превратилась в одну из центральных для современной науки о языке. В чем же заключаются новые подходы к типологическому изучению языков? На этот вопрос дает ответ приводимая ниже статья В. Скалички. Его статью можно пополнить — во многом за счет новейших публикаций — и в очень общих чертах охарактеризовать новые подходы следующим образом. 1. Современная типология почти полностью отказалась от оценочного и эволюционного рассмотрения классификационных групп языков, свойственного работам братьев Шлегелей, А. Шлейхера и др. Одним из последних отзвуков подобного рода рассмотрения являлась теория единого глоттогонического процесса Н. Я. Марра. В соответствии с этой теорией языки в своем развитии проходят обязательные стадии, по которым и распределяются все известные языки. Стадии у Н. Я. Марра имели прямую соотнесенность с социальными формациями и идеологическими образованиями, вследствие чего определение в 10
каждом конкретном языке того или иного стадиального состояния неизбежно приобретало оценочно-эволюционный характер. При всей очевидной схематичности и неправомерности такого подхода к типологическим классификациям языков в нем следует отметить существенный положительный момент, который с наибольшей четкостью проявляется как раз в глоттогонических построениях Н. Я. Марра. Его теория направлена против статичности типологических подразделений языков, которые навсегда закрепляли языки за определенными классификационными группами и отказывали им в праве, изменив свою структуру, переходить из одного типологического класса в другой. Именно динамический подход к типологическому изучению языков получил в последние десятилетия широкое применение (отнюдь, конечно, не под влиянием работ Н. Я. Марра), принимая в разных лингвистических направлениях многообразные формы. Для примера можно сослаться на тезис о возможности нарушения «вассальной» зависимости языков, занимающий такое важное место в декларациях неолингвистов, или теорию «спирального» развития языков Г. Габеленца. В основе эволюционного и оценочного подхода к типологическим классификациям языков всегда лежит бессознательное или же намеренное стремление установить превосходство одних языков над другими путем противопоставления «более развитых» языков «менее развитым». Между тем установить в чисто лингвистическом плане, что один язык является более развитым, чем другой, бесспорно нет никакой возможности, так как наука о языке не располагает для этого никакими объективными критериями. Соотнесение любых типологических мерил с формами развития конкретных языков может дать самую неожиданную картину и даже представить дело таким образом, что с развитием человеческой цивилизации языки не развиваются, а деградируют (что и получилось у А. Шлейхера). Ничего в данном случае не дает и обращение к логической оценке лингвистических форм — это с убедительностью показывает несостоятельность теории «прогресса в языке» О. Есперсена. Очевидно, о большей или меньшей степени развитости мы можем говорить в лингвистическом плане лишь применительно к разным этапам эволюции языка (неизбежно приняв при этом принцип телеологичности в том или ином его виде), И
но никак не сопоставительно в отношении двух или многих языков. Новое направление в сопоставительно-типологическом изучении языков рассматриваемого порядка предложено Ж. Вандриесом 3. Он предлагает изучать типические структурные элементы языков с точки зрения отражения в них национальных психических особенностей. Это направление, несомненно, смыкается с попытками представителей этнолингвистики установить известные соответствия между лингвистическими и внелингвистическими (социальными, культурными) моделями4. 2. Уже Э. Сепир говорил о возможности подхода к генеалогической классификации как типологической. В последние годы этот подход начинает реализоваться в виде достаточно систематических разработок. Не повторяя того, что по этому поводу сказано в приводимой в настоящем разделе статье Э. Бенвениста, следует отметить, что типологические исследования, связанные с данным направлением, нередко вводят новые понятия и удачно используют новейшие методы лингвистического описания. Так, Н. Трубецкой в противовес традиционному понятию родства языков выдвинул понятие сродства (Affinitat) языков, под которым разумеются объединения языков, создаваемые на основе типологического их схождения 5. Как известно, сам Н. Трубецкой применил это понятие при изучении отношений, существующих между индоевропейским, семитским и угро-финским семействами языков. Но оно вышло за пределы данного конкретного случая и в дальнейшем связалось с более общим понятием «языкового союза», представляющего известное типологическое образование. Интересно при этом отметить, что «языковые союзы» как типологические образования используют не универсальные типологические критерии, но выделяют их «изнутри», извлекают из структурных особенностей включаемых в «союз» языков. Если при этом первоначально использовались преимущественно морфологические или синтактико-морфологические признаки, 3 J. Vendry es, La comparaison en linguistique, «Bulletin de la Societe de linguistique de Paris», 1945, t. 42, fasc. 1. 4 См., например, С. F. V о e g e 1 i n, Subsystems within systems in cultural and linguistic typologies. For Roman Jakobson, The Hague, 1956. 5 N. Trubetzkov, Gedanken uber das Indogermanenproblem, «Acta Linguistica», 1939, vol. 1. 12
то ныне обращаются также и к другим уровням языка. Так, польский языковед Зб. Голонб, предложивший изучение «языковых союзов» с точки зрения структурного изоморфизма 6 (и тем самым использовавший недавно вошедшее в лингвистику понятие), различает в зависимости от рассмотрения различных уровней языка изофонемизм, изосинтагматизм и собственно изоморфизм. При этом вся проблема «языковых союзов» приобретает ранее отсутствовавший у нее исторический аспект. 3. Первые типологические классификации были по сути морфологическими, т. е. классификациями, основывающимися на морфологической структуре слова. Главными недостатками этих классификаций были их ограниченность, односторонность и известная субъективность. Поскольку они классифицировали языки на основе лишь нескольких морфологических критериев, сами классификации носили довольно свободный характер. При желании у очень многих языков можно обнаружить признаки разных морфологических групп, например охарактеризовать тюркские языки как синтетические или как аналитические. Субъективность же данных классификаций проявляется в относительной произвольности отбора того небольшого количества критериев, которые использовались в них. Очень скоро стало ясно, что если обратиться к другим классификационным критериям, то распределение на их основе языков, так же как и отношение отдельных типологических классов друг к другу, будет выглядеть по-иному. Для преодоления этого недостатка А. Шлейхер, Г. Штейнталь, А. Финк ( а в наши дни и ученик А. Финка— Э. Леви) пошли на увеличение классификационных групп, создавая иногда весьма сложные схемы со многими внутренними подразделениями, напоминающими принятую во многих библиотеках универсальную десятичную классификацию. Однако все это, конечно, не устранило отмеченных выше недостатков, и современная типология избрала другие пути. В одних случаях классификационные признаки стали искать также и в иных уровнях языка — фонетическом7, 6 Zb. Golab, The conception of «isogrammatism», «Biuletyn Polskiego towarzystwa jezykoznawczego», 1956, t. XV. 7 См. ниже статью А. Исаченко и, кроме работ, указанных в статье В. Скалички, также Е. Stankiewicz, Towards a phonemic typology of the Slavic languages, s.-Gravenhague, 1958 l3
синтаксическом. Это, разумеется, способствовало расширению набора признаков, позволив дать типологическую характеристику языков с новых сторон. Однако если при этом (что обычно и имеет место) типологические критерии избираются из пределов лишь одного (хотя и нового) уровня языка, ничего принципиально нового сравнительно с морфологической классификацией не получается. Просто одни условные и односторонние критерии сменяются другими, обладающими теми же качествами. В результате возникают новые и не менее произвольные комбинации распределения языков по типологическим классам. В других случаях пытаются сконструировать внешний по отношению к конкретным языкам типологический эталон, устанавливая отдельные классификационные группы на основании отношений отдельных языков к данному эталону. Совершенно очевидно, что подобного рода эталон обладает качествами произвольности еще в большей степени, чем традиционные типологические классификации. К тому же при этом обычно оперируют категориями старой морфологической классификации, условность которых очевидна. В-третьих и, видимо, наиболее перспективных случаях — устанавливают систему перекрещивающихся координат, на основе которых оказывается возможным дать многостороннюю типологическую характеристику языков. Именно этот путь избрал Э. Сепир в своей хорошо известной классификационной системе. И именно в указанном Э. Сепиром направлении в настоящее время ведутся заслуживающие всяческого внимания типологические исследования. 4. Современная типология не прошла мимо также и новейших квантитативных методов лингвистического исследования. Это направление в типологических исследованиях представлено в настоящем сборнике интересной статьей Дж. Гринберга, в которой несколько видоизмененный метод Э. Сепира находит числовое выражение. Дж. Гринбергу удалось осуществить это в силу оригинального подхода к сравнительно-типологическому рассмотрению языков: в противоположность Э. Сепиру и многим его предшественникам он сравнивает не языки в целом, а их отдельные черты или категории, которые и снабжаются числовыми индексами. Метод Дж. Гринберга получил практическое приложение и дополнение в работах 14
ряда американских языковедов 8. Он, бесспорно, открывает новые возможности для более объективного типологического исследования. Широкое применение в современной типологии нашли также статистические методы, устанавливающие в основном частотность различных, преимущественно фонетических элементов, которые истолковываются как типологические характеристики языков. Помимо известных работ Б. Трнки и Н. Мензерата (см. статью В. Скалички) в этой связи следует отметить работы И. Крамского 9 и А. Крёбера 10. В последней работе статистический принцип сочетается с таксономическим, по-видимому, все же в наибольшей степени применимым к морфологическим признакам языков. Особое место в ряду работ, использующих новейшие методы лингвистического исследования, занимает книга X. Спанг-Хансена 11. Это одно из немногих монографических изучений проблемы, которая по самой своей природе требует многостороннего и основательного исследования, но которой в последние десятилетия посвящаются лишь небольшие статьи, носящие по существу предварительный характер. В работе Спанг-Хансена находит свое наиболее последовательное выражение новейшая переориентация типологического изучения: если ранее типологический принцип использовался для распределения языков по группам, характеризуемым единством признаков, то ныне он используется для классификации отдельных эмпирических элементов языка разных уровней с точки зрения их соответствия определенной структурной схеме. Сама типическая структурная схема выводится из эмпирического материала, но поскольку при этом возможно построение нескольких схем и таким образом возникает проблема 8 A. L. Kroeber, On Typological Indices I: Ranking of Languages, «International Journal of American Linguistics», 1960, vol. 26, № 3; F. W. Householder, Jr., First thought of syntactic indices, там же; С. F. Voegelin, R. A. Ramanujan, F. M. Voegelin, Typology of density ranges I: Introduction, там же. 9 J. Kremsky, A quantitative typology of languages, «Language and Speech», 1959, vol. 2, стр. 2. 10 A. L. Kroeber, Statistic, Indo-European and taxonomy, «Language», 1960, vol. 36, № 1. 11 Henning Spang-Hanssen, Probability and structural classification in language description, Copenhagen, 1959. 15
выбора среди них, то произвольность типологических построений, против которой выступает в своем исследовании автор, все же полностью не снимается. Следует при этом отметить, что в определении структурных отношений и типологии дистрибуции языковых элементов Спанг- Хансен в основном опирается на глоссематическую классификацию функций и функтивов (селекция, солидарность). 5. Гипотеза «лингвистической относительности» Б. Уорфа привлекает к себе в последние годы внимание широких кругов лингвистов (так же как и философов, психологов и педагогов). Она рассматривается в различных аспектах, в том числе и с точки зрения типологической. В этом последнем случае речь идет об определении соответствия конкретных языков так называемому «среднеевропейскому языковому стандарту», имеющему довольно условный характер и используемому Уорфом для выявления логических и культурных (экстралингвистических) отличий в исследуемом им языке хопи. Использование «среднеевропейского стандарта» превращается таким образом в основу для сопоставительного типологического изучения лингвистических и экстралингвистических моделей. Именно в этом плане строит свою работу П. Гарвин 12, когда рассматривает чешский язык (следует учесть, что, говоря о «среднеевропейском стандарте», Уорф считал возможным исключение из него балто-славянских языков) сопоставительно со «среднеевропейским стандартом» и применительно к тем категориям, о которых писал Уорф — именам физического качества, фазам временного цикла, длительности и интенсивности действия и т. д. В известной мере совпадает с попыткой Б. Уорфа выделить «среднеевропейский стандарт» построение В. Полаком 13 «атлантической лингвистической области», несмотря на свои генетические основы содержащей также явные черты «языкового союза». В исследованиях подобного порядка, вне всякого сомнения, много общего с проблемой изучения понятийных категорий и способов их языкового выражения (или, как теперь бы сказали,— манифестации). С этой проблемой 12 P. Garvin, Standard average European and Czech, «Studia Linguistica», 1949, annee III, № 2. 13 V. Polak, La periphrase verbale de l'Europe occidentale, «Lingua», 1949, vol. II. 16
у нас очень энергично разделались на основе догматической манипуляции двумя-тремя цитатами, а она вполне заслуживает того, чтобы к ней по-серьезному вернулись вновь. Она является важным компонентом вопроса о роли языка в процессах познания. 6. Первоначальная неясность целей и задач типологического изучения языков приобретает ныне четкую и часто практическую направленность. Типологические исследования ориентируются на вскрытие лингвистических универсалий или всеобщих структурных законов, определяющих внутренние взаимоотношения разных элементов языка. Ясно, что такая направленность типологических изучений покоится на принятии двух теоретических предпосылок: истолковании языка как единого структурного целого и признании необходимости такого лингвистического исследования, при котором отдельные конкретные языки рассматриваются в качестве вариантов панхрони- ческого языкового образования, выступающего в виде своеобразного структурного инварианта (эта предпосылка в первую очередь и дает возможность выявления лингвистических универсалий). Установление основывающихся на этих двух предпосылках типологических законов (в указанном выше смысле) делает возможным предугадывание явлений или, во всяком случае, проверку тех или иных гипотетических построений — посредством наложения на них типологически обоснованных структурных схем. Примеры такого рода использования типологических законов для проверки реконструкций, полученных методами сравнительно-исторического языкознания, содержит приводимая ниже статья Р. Якобсона, указывающая многообещающие перспективы типологическому исследованию. Описанными направлениями, конечно, не исчерпываются возможности типологических исследований. Новые концепции языка, введение в лингвистику новых методов его описания обусловливают создание новых аспектов изучения этого «отстающего» участка науки о языке. Для примера можно сослаться на интересные перспективы, которые открывает для типологии трансформационная грамматика. Поскольку трансформация определяется (по Хомско- му) как известный тип грамматического правила в рамках порождающей грамматики предложения, постольку представляется возможным построить трансформационную ти- 2 Заказ № 3340 17
пологию, которой, по-видимому, удастся, наконец, преодолеть свойственную типологическим исследованиям субъективность и произвольность критериев. Совершенно очевидно, что построение трансформационной типологии требует предварительной трудоемкой работы по описанию языков в терминах трансформационной грамматики. Даже и та небольшая подборка статей, которая содержится в настоящем разделе, думается, дает достаточно наглядное представление об активности поисков новых подходов к типологическим исследованиям. В. Звегинцев
В. Скаличка О СОВРЕМЕННОМ СОСТОЯНИИ ТИПОЛОГИИ* 1. Типология является одним из самых древних и вместе с тем наименее разработанных разделов языкознания. Преемственность отдельных трудов как в прошлом, так и в настоящее время весьма относительна, вследствие чего нелегко дать общий обзор современного состояния типологии. Кроме того, не вполне ясно — даже самим типологам,— что именно является предметом типологии. Одно направление считает, — наверняка ошибочно, — что к типологии можно отнести любую констатацию сходств и различий в языковых системах 1. Другое, взгляды которого в той же степени неправомерны, видит в типологии творение новейшей немецкой философии и, следовательно, понимает ее весьма узко 2. Как мы убедимся, разные направления трактуют типологию по-разному, а поэтому ее проблематика то расширяется, то сужается. При подготовке обзора типологии мы часто колебались, что еще следует включить в него и что не нужно. Это обстоятельство, а также другие причины (недоступность некоторых источников) привели к тому, что наш обзор в ряде случаев будет неполным. Имеется еще одно дополнительное затруднение. Современное состояние является итогом длительного развития, * Vladimir Skalicka, О soucasnem stavu typologie, «Slovo a slovesnost», 3, XIX, 1958, стр. 224—232. Дополнением к настоящей работе является статья В. Скалички «Z nove typologicke litera- tury» в «Slovo a slovesnost», 1, XXI, I960, стр, 41—43. К сожалению, по техническим причинам не оказалось возможным включить эту статью в настоящий сборник. 1 J. H. Greenberg, The nature and uses of linguistic typologies, «International Journal of American Linguistics», 23, 1957, стр. 68 и сл. 2 J. Kudrna, Nekolik poznamek ke kritice jazykoveho struk- turalismu, «Filosoficky casopis», 3, 1955, стр. 78. 2* 19
и, чтобы лучше понять отдельные особенности типологических школ, следует исходить из отдаленного прошлого и вспомнить некоторые давние факты. Как мы уже отметили, возникновение типологии неправильно связывалось с новейшей немецкой идеалистической философией. Точнее, типология XIX в. связана с немецкой философией начала XIX в. Однако идеи, присущие типологии, восходят к более раннему периоду. Зная о том, что Коменский был не согласен с мнением Бэкона 3, который недооценивал новые языки, утрачивающие окончания (итальянский, испанский, французский, английский), и что Коменский отдавал предпочтение как раз новым языкам за их большую унифицированность, можно заключить, что уже тогда ученые занимались вопросами, которые ныне пытается решить типология (как правило, однако, не вдаваясь в оценки языков). Уже греческие и римские грамматисты занимались вопросами так называемой аналогии и аномалии, исследовали проблемы, интересующие типологию, хотя и опирались на материал только одного или двух весьма сходных языков. 2. Типология развивалась в течение XIX в. Однако в этом столетии она была в значительной мере оттеснена более удачливой родственной отраслью — сравнительно-историческим языкознанием. В настоящее время в сложившейся ситуации, когда на первый план выступила борьба за создание новой грамматики, проявляется в общем троякое отношение к типологии: она или целиком отвергается, или снисходительно принимается, или, наконец, разрабатывается и идут поиски путей, по которым можно было бы пойти, чтобы усовершенствовать эту отрасль науки. Прежде чем приступить к рассмотрению типологии, приведем факты отрицательного и положительного отношения к ней. Отрицание типологии объясняется различными причинами. Прежде всего отмечается, что типология очень мало говорит о самом языке (этот упрек относится в основном к классификационной типологии)4. Далее, типологию упрекают в том, что она не исторична 5. Однако, рассматривая 8 «Methodus linguarum novissima», cap. IV, § 20 (=Opera di- dactica omnia, 1, II, 43).—De Augm. sc. VI, 1. 4 A. Meillet в сборнике Meillet-Cohen, Les langues du monde1, Paris, 1924, стр. 1. 5 G. Barczi, Bevezetes a nyelvtudomanyba, Budapest, 1953, стр. 29; F. Travnicek, «Nase rec», 36, 1953, стр. 129—139. 20
эгот упрек, не следует забывать о тех работах по типологии, которые стремятся быть историческими (ср. ниже). Далее типологию упрекают в том, что она связана с идеалистической философией или же она идеалистична вообще6. Это, конечно, серьезный упрек, однако нужно сказать, что обвинение в идеализме нельзя выдвигать поспешно. Было бы опрометчивым видеть идеализм в констатации сходства (изоморфизм) и различий (алломорфизм) языков. И все же типология, как мы уже сказали, обычно принимается с большей или меньшей дозой снисходительности, т. е. отмечаются ее основные выводы и крупнейшие ученые, работающие в данной области. Это видно прежде всего из разных курсов введения в языкознание или же только в типологию, а также при изложении классификации языков 7. Свидетельствуют об этом также грамматики самых различных языков (как правило, неиндоевропейских), в которых используются данные типологии 8. 3. Прежде чем приступить к отдельным типологическим концепциям, обратимся еще к одной проблеме, которая часто выдвигается, но не получает, однако, удовлетворительного решения. Это вопрос о том, связаны ли каким- либо образом типологические особенности языков с особенностями иного порядка, допустим, психики или исторического развития. Прежде всего это вопрос связей типологических различий с генетическими отношениями языков. Известно, e F. Travnicek, там же, стр. 138. 7 Ср., например, Т. G. Tucker, Introduction to the natural history of language, London, 1908, стр. 74; J. Baudis, Rec, Bratislava, 1926, стр. 88; L. Hjelmslev, Principes de grammaire generale, Kopenhavn, 1928, стр. 289; L. Bloomfield, Language, New York, 1933, стр. 207; А. А. Реформатский, Введение в языковедение, M., 1947, стр. 146; Р. О. Шоpи Н. С. Чемоданов, Введение в языковедение, М., 1945, стр. 192 и сл.; Р. А. Будагов, Очерки по языкознанию, М., 1953, стр. 218; П. С. Кузнeцов, Морфологическая классификация языков, М., 1954; Е. Benveniste, La classification des langues, Conferences de l Institut de l'Universite de Paris, XI, 1954 [см. настоящий сборник, стр. 36—59]; А. А. Реформатский, Введение в языкознание, М., 1955, стр. 338 и сл. 8 Ср., например, для турецкого языка Н. И« Фельдман, «Ученые записки Института востоковедения», т. IV, 1952,стр. 231; для кавказских языков Ю. Д. Д e ш e p и e в, Вопросы теории и истории языка, М., 1952, стр. 463, 481, 488; для талышского языкч Б. В. Миллер, Талышский язык, 1953, стр. 93—95. 21
что языки в своем строении очень изменчивы. Французский язык значительно отличается от латыни, современные германские языки весьма отличаются от древних германских языков. Поэтому нет ничего удивительного в том, что генетически родственные языки весьма различны и в типологическом отношении, например французский, чешский и армянский языки. Вместе с тем близкородственные языки по необходимости сохраняют высокую степень типологического сходства, что относится в большой степени ко всем славянским языкам. Это очевидные факты, однако бытуют воззрения, что генетическое родство тесно связано с типологическим сходством. Такие воззрения свойственны прежде всего некоторым старым немецким лингвистам. Так, Г. Винклер9 доказывал родство «урало- алтайских» языков на базе типологического сходства. Обычно же отмечается — поскольку это необходимо — изменчивость типа10. Генетическая и типологическая точки зрения должны дополнять друг друга, как правильно подчеркивает М. М. Гухман 11. Далее, шли поиски связей между типологией и пси* хикой. Корни этих взглядов следует искать у основателя типологии В. Гумбольдта. Гумбольдт относит язык к проявлению человеческого духа, из чего следует, что различные языковые типы должны отражать различие духа народов. Взгляды Гумбольдта развивались типологией и дальше, хотя проблема ставилась по-разному у разных ученых (у Ф. Н. Финка, В. Вундта и др.). В новое время от этих взглядов отказываются. На совершенно ложном пути находился Ван-Гиннекен, который стремился типологические отличия объяснять антропологическими факторами 12. • «Das Uralaltaische und seine Gruppen», Berlin, 1885; «Die Zugehorigkeit der finnischen Sprachen zum uralaltaischen Sprachstamm», «Keleti Szemle», XII. 10 Ср. например, А. С. Чикобава, Введение в языкознание, М., 1952, стр. 190—191. 11 «Индоевропейское сравнительно-историческое языкознание и типологические исследования», ВЯ, 1957, 5, стр. 46. 12 Ср., например, J. v. Ginneken, Ein neuer Versuch zur Typologie der alteren Sprachstrukturen, TCLP, 8, 1939, стр. 244. Следует отметить, что расистская «наука» и здесь показала свое лицо, отыскивая свои аргументы в отождествлении языка, психики и «крови». При этом она смогла использовать слишком опрометчивые психологизирующие выводы Финка (ср. Е. Glasser, Einfuhrung in die rassenkundliche Sprachforschung, Heidelberg, 1939, стр. 125 и сл.). 22
Можно было бы думать о связи структуры языка с идеологией. Хотя ясно, что в этом отношении школа Марра перегибала палку (полагая, например, что различные падежи подлежащего выражают разное понимание общественной деятельности) 13, все-таки некоторые детали в различиях грамматических структур, например сближение женского рода с названиями неодушевленных предметов, можно объяснять подобным образом 14. Наконец, идут поиски связи между типологией и историческим развитием языка и народа. Это вполне естественно. Подобно тому как в области материальной культуры можно найти факты различных ступеней развития, как в экономическом развитии обнаруживаются ступени развития экономических отношений, так и в типологических различиях стремятся обнаружить факты единого процесса развития. Самой известной в этом отношении стала попытка Н. Я. Марра и его школы. Предполагалось, что развитие языка представляет собой единый глоттогонический процесс и что отдельные стадии языка являются показателями того, как далеко язык и говорящий на нем коллектив зашли в своем развитии. Однако даже в пределах самой марровской школы не было единого мнения о том, как выглядит подобная шкала языковых формаций. При этом всегда наиболее важным ориентиром служила так называемая эргативная конструкция предложения (т. е. свободное отношение подлежащего к сказуемому в противовес прочной связи дополнения и сказуемого), соответствующая предполагаемой древней стадии. Действительно, можно назвать огромное количество языков примитивных народов, обладающих эргативной конструкцией, хотя существует немало столь же неразвитых народов, языки которых не знают этой конструкции и, напротив, ряд языков более развитых народов, которые пользуются данной конструкцией. Школа Марра отнюдь не была единственной, разделяющей представления подобного рода. Сходные концепции 19 Ср. об этом, например, А. П. Рифтин, Hlavni zasady theorie stadif v Jazyce, сборник «Sovetska fazykoveda», Praha, 1949, стр. 75. 14 T. Milewski, Swiatopoglad kilku plemion indian pol- nocno amerykanskich w ewietle analizy kategorii rodzatu ich lezykow, Wroclaw, 1955. 23
возникали в старой типологии и имеют место в настоящее время. Еще и теперь часто высказывается мнение, что аналитизм (изоляция) является доказательством большей развитости языка 15. Другие же ученые обращаются к языкам самых отсталых народов и отыскивают в них факты древнего состояния. Так, Р. Стопа ,б различает в Африке стадии кинетическо-тоническо-позиционную (бушмены), формально-тоническо-позиционную (ква), формально-позиционную (языки банту, хамитские). Однако при сравнении с другими языками подобная классификация оказывается несостоятельной: тоническим является также высококультурный китайский язык, нетоническими — эскимосский, чукотский и другие языки. По крайней мере большая часть подобных сопоставлений культуры и языка при сравнении с другими языками оказывается несостоятельной17. Только в отношении некоторых особенностей можно констатировать более общую закономерность развития (отказ от кинетической речи с семантической функцией, переход от паратаксиса к гипотаксису). Поэтому следует считать необоснованными теорию «прогресса в языке» Есперсена, теорию «спиралеобразного развития языков» Габеленца и т. п., а также возможность связи определенного типа языка с ускоренным культурным18 развитием, некогда предложенную мною. Нужно заметить, что все эти попытки пока еще себя не оправдали. Сходства и различия языковых явлений в большинстве случаев не удалось поставить в связь с явле- 15 W. Lettenbauer, Synthetische und analytische Flexion in den slavischen Sprachen, Munchner Beitrage zur Slavenkunde (Festgabe fur Paul Diels), Munchen, 1953, стр. 149; поэтому он вынужден объяснять склонение в славянских языках как доказательство «консервативности» этих языков. 18 «Rozwoj Jczykowy na terenie czterech podstawowych grup Jczykowych Afryki (Khoisan, Su'dan, Bantu, Chamici)», «Zeszyty naukowe Unywerzytetu Jagiellonskiego, Filologia», 1956, № 2, стр. 228. 17 Ср. мою статью «Uber die sog. Primitivsprachen» в «Lingua Posnan'ensis», 6, 1957, стр. 84, где указаны и другие примеры; много фактов приводит A. Sommerfelt, Language, society and culture, «Norsk Tidsskrift for Sprogvidenskap», 17, 1954, стр. 5. 11 «Vyvoj fceske deklinace», Praha, 1941, стр. 41; ср. об этом К. Horalek, Zakonitost, ueelnost a nahodilost pfi vyvoji jazyko, Studia linguistica in honorem acad. S. Mladenov, София, 1957, стр. 241. 24
ниями иного порядка. Мы не утверждаем, что подобных связей вообще не существует, а констатируем только, что они пока неизвестны. 4. Теперь мы можем приступить к рассмотрению отдельных трактовок типологии. Прежде всего типология начинается с классификации: яаыки в этом случае группируются в отдельные типы (§ 4). Другая концепция — характерологическая — отмечает существенные черты языков (§ 5). Третья концепция основывается на группировке отдельных явлений (§6). Четвертая — создает ступенчатую типологию (§ 7). Наконец, пятая — стремится установить отношения между отдельными явлениями (§ 8). Как было сказано, типология начинается с классификации: языки как единицы распределяются на несколько групп, так называемых типов. Конкретные языки затем включаются в определенный тип. Гумбольдт, Штейнталь и Финк считали подобный подход само собой разумеющимся. Каждый конкретный язык подводился под определенный тип (например, латынь определялась как язык флективный), чем до известной степени предопределялась и вся его структура. Недостатком этого принципа являлось то, что он не предоставлял более конкретных сведений об отдельных языках, а кроме того, неясным оставалось и само количество языковых типов. В. Гумбольдт говорил о трех (о типе флективном, агглютинирующем, изолирующем), Штейнталь, Мистели и Финк — о восьми (подчиняющем, инкорпорирующем, включающем, изолирующем корни, изолирующем основы, флектирующем корни, флектирующем основы, флектирующем группы, например турецкий, гренландский, язык субия из группы банту, китайский, язык о. Самоа, арабский, греческий, грузинский). Э. Леви добавил к этим восьми типам еще девятый, флективно-изолирующий 19. Впрочем, он создал совершенно иную концепцию, о которой мы скажем ниже. Наряду с приведенной классификацией иногда говорят еще об одной классификации, а именно о классификации на языки синтетические (главным образом древние языки типа греческого, латинского, древнегерманских) и языки 19 «Apriorische Konstruktion der Sprachtypen» в «Indogermanische Forschungen», 56, 1938, стр. 29. 25
аналитические (по преимуществу языки романские и новогерманские). Эта классификация основана на одном показателе — на наличии или отсутствии словоизменения, поэтому о ней мы будем говорить ниже. Приведенный метод классификации даже у тех, кто его принимал, вызывал возражения по отдельным пунктам. Наиболее отчетливо это проявлялось при рассмотрении китайского языка, включение которого в круг «изолирующих» языков, поскольку он часто характеризовался как «аморфный», «бесформенный», должно было возбуждать недовольство синологов. Поэтому многие выступали за выделение китайского языка в совершенно отдельный тип, который, например, П. Мериджи именует «группирующим» (grouppant) 20. 5. Рассуждения Финка о языковых типах были последним веским словом классифицирующей типологии. Дальнейшие исследователи ищут иные пути, да и сами рассуждения Финка подводят к ним. Уже Штейнталь стремился давать детальные характеристики отдельных языков, представляющих тот или иной тип, и нередко то же самое делает Финк. Тем самым Финк открывает путь к новому пониманию типологии, именно — к ее характерологической концепции. При таком понимании авторы стремятся сконцентрировать свое внимание на отдельном языке, выделить характерные особенности конкретного языка в сравнении с другими, выявить своеобразие изучаемого языка. Принципы указанной концепции заложены в самой типологии. При этом исследования по типологии смыкаются с другими работами, которые с типологией не связаны, игнорируют или отвергают ее. Этим и объясняется, что мы останавливаемся здесь лишь на немногих работах такого рода. Вообще таких работ, связанных с нашим обзором лишь внешне, огромное количество, ибо рассуждений подобного характера не может избежать ни одна монография о конкретном языке. В. Матезиус в 1928 г. отмечал слабые успехи типологии и выдвигал требование создать лингвистическую «характерологию» на базе работ, подобных «стилистикам» англий- 2) «Sur la structure des langues grouppantes» в сборнике «Psychologie du langage», Paris, 1933, стр. 185. 26
ского и французского языков Штромайера и Аронштей- на 21. К. Фосслер стремился отметить своеобразие французского языка и его развития на фоне французской культуры 22. В. Вартбург 23 отмечал особенности французского языка, отличающие его от других европейских языков (развитый вокализм, богатая префиксация, расположение наиболее важного элемента всегда на конце слога, слова, предложения, этимологическая изолированность слов по типу pere : paternel, cheval; equestre). Наиболее значительным сторонником характерологического метода является Э. Леви. Он описывает отдельные языки таким образом, что стремится постичь специфическое, характерное для конкретного языка24. Так, например, когда он характеризует русский язык, то приводит его фонетические (обилие шипящих и свистящих, а также наличие палатальных согласных) и морфологические (множество падежей, распространенные суффиксы и т. п.) особенности. Свои выводы он ставит в связь с лингвистической географией (устанавливает сходства, например, между русским и угро-финскими языками) или же дает общелингвистическую трактовку фактам. Рассматриваемый метод нашел последователей, объединившихся по преимуществу вокруг журнала «Lexis». Наиболее отчетливо он разработан у П. Гартманна 25. П. Гартманн исходит из праиндоевропейского состояния (по его мнению, это необходимый исходный пункт типологии), он констатирует его флективный характер и возвращается к конкретным индоевропейским языкам, с тем чтобы определить все особенности, которыми последние отличаются от неиндоевропейских языков. При этом ему приходится считаться с рядом работ, которые хотя и не имели типологической направленности, но определяли 21 «On linguistic characterology with illustrations from Modern English», Actes du premier congres international de linguistes, Leiden, 1928, стр. 56 и сл. 22 «Frankreichs Kultur im Spiegel seiner Sprachentwicklung», Heidelberg, 1913. 23 «Einfuhrung in Problematik und Methodik der Sprachwissenschaft», Halle, 1943, стр. 164. 24 «Betrachtung des Russischen» в «Zeitschr. f. sl. Phil.», 2, 1925, стр.- 415; «Kurze Betrachtung der ungarischen Sprache» в «Ungar. Jahrbucher», IV, 1931; «Der Bau der europaischen Sprachen», Proceedings of the R. Irish Academy, 1942. 25 «Zur Typologie des Indogermanischen», Heidelberg, 1956. 27
морфологический строй индоевропейских языков (Хирт, Бенвенист, Шпехт). Ясно, что характерологический метод может принести много ценного. Например, с его помощью можно выделить отдельные черты языка, резко отличающегося от других языков. Однако этот метод имеет один существенный недостаток: он не обладает прочной теоретической базой, которая позволила бы ему оценивать различные явления не в зависимости от их своеобразия, а в соответствии с их ролью в общей системе языка, оценивать их на основе точных и определенных критериев. 6. Классификационный принцип, относящий языки как целое к определенному типу, изжил себя. Характерологический принцип был способен выделить особенности, специфические черты отдельных языков, но не способен определять точные факты. К этому стремятся работы иного типа, группирующие отдельные явления языка по определенным признакам. Прежде всего этот принцип стали применять в фонетике. А. Исаченко 26 классифицировал славянские языки в зависимости от численности гласных и согласных. Он составил шкалу языков вокалических (из славянских языков к ним относится прежде всего сербохорватский) и консонантических (польский, русский). Его работа вызвала большой резонанс, так как путем несложного сопоставления проливала ясный свет на различия языков. Из нее исходит, точнее ею злоупотребляет, например, П. Ковалев, который стремится подчеркнуть отличительные черты между консонантным русским языком и якобы в сильной степени вокализующим украинским27. Рассуждения Исаченко дополнил И. Крамский28, указав, что числовые данные, характеризующие использование фонем в тексте, резко отличаются от числовых данных, свидетельствующих о количестве фонем. Результаты работы Исаченко использует также польский лингвист Т. Милевский, стремящийся в своих исследованиях подчеркнуть не только частоту употребле- 26 «Versuch einer Typologie der slavischen Sprachen» в «Unguis« tica Slovaca», I, 1939—1940. 27 «The problem of the Typology of the Slavonic languages» в «The Slavonic and East-European Review», vol. 33, № 80, 1954. 28 «Fonologicke vyuziti sarnohlaskovych fonemat» в «Linguistica Slovaca», 4—6, 1946—1948, стр. 39. 28
ния гласных и согласных, но и их качество 29. Этот метод он применяет прежде всего к американским языкам, среди которых намечает троякий звуковой тип: восточный или «атлантический» с сильно развитым вокализмом и носовыми согласными в противовес бедной системе ртовых согласных, затем западный или «тихоокеанский» со слаборазвитым вокализмом, но с значительным развитием ртовых согласных, и, наконец, средний, в котором развиты как гласные, так и согласные. В противоположность этому Фёгелин 30 (С. F. Voegelin) классифицирует языки лишь в зависимости от того, как реализуются «линейные» (т. е. немаркированные) согласные и согласные с дополнительными элементами (маркированные), а также линейные гласные и гласные с дополнительными признаками. На основе этих положений Фёгелина Пирс 31 (J. С. Pierce) делит языки в зависимости от числа рядов на четыре типа — с одним рядом (p, t, k), двумя (p, t, k, b, d, g), тремя и четырьмя рядами. В грамматике наследие старой классифицирующей типологии отражается прежде всего в различении так называемых формообразующего анализа и синтеза. Этой проблемой, как мы видели, занимались лингвисты еще в XVII в. В новое время к этой проблеме обращаются часто, но речь обычно идет не о классификации языков, а о классификации явлений. Отмечается, как то или иное явление реализуется в конкретных языках (французском, английском, русском и др.) 32. Так, А. Исаченко 33 прежде всего на славянском материале попытался установить различие языков невер- 29 «Podstawy teoretyczne typologii Jezykow» в «Biuletyn Polskiego Towarzystwa Jezykoznawczego», 10, 1950, стр. 122; «Phonological typology of American languages» в «Lingua Posnaniensis», 4, 1953, стр. 239. 80 «Six statements for a phonemic inventory» в «Intern. Journal of American Linguistics», 23, 1927, стр. 78. 91 «A statistical study of consonants in New World languages» в «Intern. Journal of American Linguistics», 23, 1957. 12 Ср., например, B. Trnka, Analyse a syntese v nove anglictine, сб. MNHMA, Praha, 1926, стр. 380; L. Tesniere, Synthetisme et analytisme, Charisteria Guilelmo Mathesio oblata, Pragae, 1932, стр. 62; Ch. Bally, Linguistique generale et linguistique francaise, Paris, 1932, стр. Ill; V. Tauli, Morphological analysis and synthesis, «Acta Linguistica», 5, 1945—1949; А. И. Смиpницкий, Аналитические формы, ВЯ, 1956, 2, стр. 41. 85 «Tense and auxiliary verbs with special references to Slavic languages» в «Language», 16, 1940, стр. 189. 29
бальных с развитым склонением и ослабленным спряжением (русский, а также некоторые другие славянские языки) и языков вербальных (романские и германские языки, болгарский). Синтаксической типологией занимается Т. Милевский 34. Он различает языки с предложениями концентрическими (глагол своей формой выражает отношение к нему членов предложения — по типу наших дитя видело лань и дитя видела лань) и языки с предложениями эксцентрическими. Эксцентрическое предложение имеет разное строение: позиционное (с грамматикализованным порядком слов), падежное (подлежащее, дополнение и т. п. выражаются падежными формами) или цикличное (окончание первого слова указывает на синтаксическую роль последующего слова). Иные синтаксические отличия стремится установить Базелль (С. Е. Bazell) 35. Он полагает, что в языках проявляются два основных типа синтаксических отношений — естественный (overt, например отношение последовательности или отношение базы и ядра высказывания) и функциональный. К этому последнему, необязательному, типу относится субординация (подчинение) и детерминация. Некоторые языки, согласно автору, используют преимущественно субординацию, например турецкий язык, обладающий правилом, гласящим, что главное слово следует после подчиненного слова (предикат после субъекта), и располагающий не префиксами, а лишь суффиксами (суффиксом снабжается вся субординированная синтагма). Другие языки, например языки банту, используют по преимуществу детерминацию, т. е. детерминирующий член стоит после детерминируемого, а поскольку при детерминации члены синтагмы соединяются более свободно, то допускается как суффиксация, так и префиксация. Типологию словообразования разрабатывал В. Матезиус 36. По его мнению, в языке существует два типа 34 «La structure de la phrase dans les langues indigenes de Г Amerique du Nord» в «Lingua Posnaniensis», 2, 1950, стр. 162; «Typologia syntaktyczna jczykow amerykanskich» в «Biuletyn Pol. Towarzystwa Jezykoznawczego», 12, 1953, стр. 1. 35 «Syntactic relations and linguistic typology» в «Cahiers Ferdinand de Saussure», 8, 1949, стр. 5. 36 «Pfispevek k strukturalnimu rozboru avnglicke zasoby slovni», CMF, 26, 1939, стр. 79 и сл.; ср. также «Rec a sloh» в сборнике «Cteni о jazyce a poesii», Praha, 1942, стр. 13 и сл. 30
наименования: изолирующий, или немотивированный (не имеющий ясной этимологии: англ. veal, чеш. okrin), и описательный, или включающий (этимологически связанный с другими словами: нем. Kalbsfleisch, чеш. teleci). 7. Как мы отметили выше, изучение конкретных явлений в типологии приводит к более точным результатам. Именно при изучении конкретных явлений мы ближе всего подходим к количественной характеристике отдельных различий. Мы видели, что некоторые различия были установлены чисто качественно, в других случаях начинали о установления количественных отношений (например, установление численности согласных в инвентаре языка или в тексте), причем качественный момент (к примеру, перевес гласных или согласных) сохраняет еще господствующее положение. Иной подход наблюдается, однако, в работах, где отчетливо преобладает количественный момент, независимо от того, изучается ли язык в целом или же только отдельные элементы языка. В попытках создать типологию подобного характера лингвистика не одинока. И в других науках, особенно в психологии, наблюдаются сходные тенденции. Логика оказывает им помощь в стремлении заменить старую классификационную типологию типологией новой, типологией меры 37. Этот принцип обходится иногда приблизительными данными, иногда стремится к статистической определенности. Первый подход отчетливо проведен у Э. Сепира. В своей книге 38 он подвергает критике старую классификацию и приводит новую, многоступенчатую. Самым важным критерием для него является, с одной стороны, степень синтеза, т. е. соединения элементов в слова, а с другой стороны — техника этого синтеза, т. е. тесное или свободное соединение элементов в слове. В соответствии с первым критерием можно различать сочетания аналитические (известные из французского, английского и других языков), синтетические (существующие в латинском, греческом и языках банту) и полисинтетические (представленные в некоторых американских языках). В соответст- 37 Ср., например, С. G. Hеmреl—Р. Oppenheim, Der Typusbegriff im Lichte der neuen Logik, Leiden, 1936. 38 «Language. An introduction to the study of speech», New York, 1921, стр. 127. 31
вии со вторым критерием Сепир различает сочетания изолирующие (элементы по отношению друг к другу вполне самостоятельны, например в китайском), агглютинирующие (или нанизывающие), где связь прочнее, фузионные (очень прочные связи, соответствующие примерно нашей «флексии»), символические (что соответствует нашему термину «внутренняя флексия»). С этим связано также деление, согласно которому в языках реализуются основные языковые элементы (предметы, действия, качества), деривационные элементы, конкретно-реляционные и чисто- реляционные элементы. В некоторых языках наряду с основными реализуются прежде всего чисто реляционные элементы (китайский, эве), в других — чисто реляционные и деривационные элементы (турецкий, полинезийские языки), в третьих — конкретно-реляционные (языки банту, французский), наконец, в четвертых — деривационные и конкретно-реляционные элементы (английский, латынь, семитские языки). На основе этого возникает сложная шкала, в которой факты все время дополняются пояснительными замечаниями (типа mildly, strongly, tinge, weakly и т. п.). На первый взгляд может показаться, что данный метод вносит в исследование хаос и произвол, однако такое впечатление обманчиво. Это попытка выразить многообразное богатство языков в виде лесенки, в которой с каждой ступенькой связана другая, находящаяся выше или ниже. Возможно, что при характеристике отдельных языков автор ошибается. Однако ясно, что он указывает выход из тупика старой классификационной типологии. Именно этот труд Сепира получил наибольший отклик в лингвистической науке новейшего периода. Последующие работы стремятся оперировать точными числами. Благодаря этому они смыкаются с теми исследованиями, которые пытаются применить количественный подход к языку («квантитативная лингвистика»), что имеет место, например, в работах М. Коэна, а у нас (в Чехословакии) в работах Б. Трнки. Типологию отношений фонетики и словаря в общих чертах представил П. Мензерат39. Он устанавливает коли- 59 P. Menzerath—W. Meyer-Eppler, Sprachtypolo- gische Untersuchungen, «Studia Linguistica», I, 1950; P. Menzerat h, Typology of languages, «The Journal of the Acoustical Society of America», 22, 1950, стр. 698. 32
чество слогов в словах, количество звуков в слове, числовое соотношение гласных и согласных и взаимозависимость указанных данных. Он исходит, например, из того, что немецкий язык содержит больше всего двусложных слов с 8 и 9 звуками, что немецкий в односложных словах чаще всего имеет a, i, английский — i, е, французский — i, 8, а; что итальянский в односложных словах отдает предпочтение группам ta (t — согласный, а — гласный), tta, tat, испанский — группам tat, ta, ttat, сербохорватский — группам tat, ttat, немецкий — группам at, tatt и т. д. Эта концепция отвечает также интересам лингвистической школы, которая пытается «архивизировать» изучение языков, т. е. составить опись языковых особенностей 40. Создать систематическую морфологическую типологию с числовыми данными пытался Гринберг41. 8. Наконец, последняя концепция типологии (о ней также следует сказать) рассматривает язык как целое, в котором отдельные черты взаимозависимы. Первой предпосылкой и исходным моментом такого взгляда является тот факт, что в отдельных языках сосуществует несколько типов, причем нас не интересует, каким путем эти типы установлены. Это положение, которого придерживаются советские лингвисты 42. Второй предпосылкой указанной типологической концепции является общая тенденция современной лингвистики к созданию новой грамматики, согласно которой язык понимается как система. Для типологии также важно понимание языка как системы 43. Основные вопросы, которые интересуют нас при этом, следующие: какие элементы могут выступать в определенном языке, а какие не могут? Какие элементы обязательно 40 Ср. об этом R. Wells, Archiving and language typology, «Intern. Journal of American Linguistics», 20, 2, стр. 101. 41 «A quantitative approach to the morphological typology», Methods and perspective in anthropology, Minneapolis, 1954 (нам осталась недоступна). 42 Ср., например, В. В. Виноградов, Русский язык, М., 1947, стр. 37, 675, 677; Б. А. Серебренников, Рецензия на книгу А. С, Чикобавы «Введение в языкознание», В Я, 1953, 2, стр. 120; П. С. Кузнецов, Морфологическая классификация языков, М., 1954, стр. 31—32. 43 R. Jakobson, Typological studies and their contribution to historical comparative linguistics, Reports for the VIIIth International Congress of Linguists, Supplement, Oslo, 1957, стр. 5. 3 Заказ № 3340 33
сосуществуют? Какой элемент с необходимостью вызывает появление другого и какие элементы не связаны подобным образом? Какие элементы вызывают отсутствие других?44 С учетом данной точки зрения написаны мои прежние работы, касающиеся типологии 45. Я старался показать в них, что отдельные явления языка (морфологические, синтаксические, фонетико-комбинаторные, словообразовательные) находятся во взаимной связи, причем их соседство может быть положительным или отрицательным. Сумма свободно сосуществующих явлений называется типом. Подобных типов, по нашему мнению, существует пять: флективный, интрофлективный, агглютинативный, изолирующий, полисинтетический. В конкретном языке различные типы реализуются одновременно. Подобная точка зрения делает также возможной систематическую историческую работу. Только лишь при допущении зависимости явлений можно объяснять зависимость изменений. Если отвергается зависимость изменений, то нельзя и развитие понимать иначе, как беспорядочное нагромождение явлений. В своей работе о развитии чешского Склонения 46 я стремился показать укрепление флективного типа в славянских языках, и особенно в чешском, где это укрепление (речь идет о склонении) продолжалось вплоть до XIV в., после чего наступило отклонение от флективного типа. Отходу славянских языков от флективного типа — или к типу агглютинирующему, или к типу изолирующему — посвящает свое исследование И. Леков 47. Что подобный факт действительно имеет место, указывают в своих работах также В. В. Виноградов и К. Горалек 48. Новые импульсы получила в типологии историческая точка зрения в связи с введением понятия «внутренних 44 R.Jakobson, Results of the conference of anthropologists and linguists, приложение к журн. «Intern. Journal of American Linguistics», vol. 19, № 2, April 1953, стр. 18. 45 «Zur ungarischen Grammatik», Praha, 1935; «Sur la typologie de la langue chinoise parlee» в «Archiv Orientalni», 15, 1946, стр. 386; «Typ cestiny», Praha, 1950. 46 «Vyvoj ceske deklinace», Praha, 1941. 47 И. Лeков, Отклонения от флективного строя в славянских языках, ВЯ. 1956, 2, стр. 18. 48 В. В. В и н о г р а д о в, Цит. соч. в прим. 42, стр. 590, 651; К. Нoralек, К charakteristice rustiny, Kniha о prekladani, Praha, 1953, стр. 153. 34
законов развития языка». Так, появилось убеждение, что основным законом развития болгарского языка является тенденция к аналитизму 49. Однако проблема не столь проста. В болгарском языке, так же как и в других славянских языках, осуществляются разные тенденции. Ясно, что типологическая точка зрения будет способствовать пониманию основных тенденций развития соответствующего языка. 9. Ныне, когда вновь оживился интерес к типологическому исследованию языков как на Западе, так и в Советском Союзе, следует подчеркнуть, что типология нуждается прежде всего в кропотливой теоретической и описательной работе. Нельзя сохранять старый, непродуманный принцип схематической классификации целых языков. В последующих трудах нужно положительно оценивать заботливое и точное исследование отдельных явлений, особенно с количественной стороны. Обогащенные подобными эмпирическими наблюдениями, мы можем изучать связи явлений и с большей уверенностью устанавливать тенденции развития. На базе установленных связей разовьется изучение конкретных особенностей отдельных языков, а также, возможно, удастся установить связь явлений языкового изоморфизма или алломорфизма с внеязыковыми явлениями. 49 В. Георгиев, Опит за периодизация на историята на българския език, «Известия на Института за български език», 2, 1952, стр. 71. 3*
Э. Бенвенист КЛАССИФИКАЦИЯ ЯЗЫКОВ* Проблема классификации языков — очень важная проблема, и потребовалась бы целая книга, чтобы изложить ее достаточно хорошо. В одной лекции невозможно ни полностью охватить эту тему, ни обосновать новый метод. Ниже предполагается лишь дать обзор господствующих в настоящее время теорий и показать, на каких принципах они основаны и каких результатов можно достичь с их помощью. Общая проблема классификации языков распадается на ряд частных вопросов, которые могут быть весьма различными в зависимости от рассматриваемого типа классификации. Однако для всех этих частных вопросов характерно то, что каждый из них, будучи строго сформулирован, целиком охватывает как проблему классификации языков, так и проблемы, связанные с изучением того языка, который подлежит классификации. Этого вполне достаточно для того, чтобы оценить значение соответствующих исследований, присущие им трудности, а также тот разрыв, который имеется между намеченной целью и средствами ее осуществления. Первой классификацией, которой занялись лингвисты, была так называемая генеалогическая классификация, то есть классификация, распределяющая языки по семьям в зависимости от предполагаемой общности их происхождения. Самые ранние попытки такой классификации восходят к эпохе Возрождения, когда появление книгопечатания дало возможность познакомиться с языками ближних и дальних народов. Уже сам факт сходства между * Emile Benveniste, La classification des langues, «Conferences de l'Institut de Linguistique de l'Universite de Paris, XI, Annees 1952—1953, Paris, 1954, стр. 33—50. 36
языками очень скоро привел к объединению их в семьи- Таких семей вначале было гораздо меньше, чем в настоящее время. Объяснения же различий между языками искали тогда в библейских мифах. С открытием санскрита и возникновением сравнительной грамматики метод классификации становится более научным. И хотя мысль о едином происхождении языков в это время еще полностью не отбрасывается, но все более и более точно определяются условия, при которых возможно установление генетической близости языков. Методы, опробированные на материале индоевропейских языков, были распространены впоследствии на многие другие языки, так что в настоящее время большинство языков сгруппировано в генетические семьи. Труд по описанию языков мира вряд ли может быть сейчас выполнен иным способом. В настоящее время глоттогонические гипотезы уже не занимают ученых, а пределы познаваемого и доказуемого очерчиваются все более точно; тем не менее наука не отказалась ни от поисков связей между языками малоисследованных стран, например между языками Южной Америки, ни от попыток объединения целых семей, например индоевропейской, семитской и т. Д., в более обширные группировки. И при этом не наука о языках позволила заложить основу классификации, но, наоборот, именно с классификации, сколь наивна и туманна она ни была вначале, начинается развитие науки о языках. Сходство между древними и современными языками Европы обусловило создание теории, объясняющей это сходство. Данное соображение до некоторой степени объясняет те противоречия, которые возникают в связи с проблемой генеалогической классификации. Ведь именно в самих недрах чисто генетической и исторической лингвистики в течение нескольких последних десятилетий родилось общее языкознание. Из-за того, что общее языкознание стремится в настоящее время преодолеть историческую перспективу и выдвинуть на первый план синхроническое изучение языков, оно вынуждено иногда предпочитать генетическому принципу классификации другие принципы. Интересно выяснить, в какой мере эти теоретические разногласия влияют на рассматриваемую нами проблему классификации языков. Для любой классификации, какова бы она ни была, прежде всего нужно указать признаки, на которых она 37
основана. Для генеалогической классификации такими признаками являются признаки исторического характера. Сторонники генеалогической классификации стремятся объяснить как совершенно явные, так и менее очевидные сходства и различия между языками определенного ареала их общим происхождением. Здесь начинается применение сравнительного и индуктивного метода. Если лингвист располагает древними свидетельствами, достаточно убедительными и обширными, то он может восстановить непрерывную связь между последовательными состояниями одного языка или совокупности языков. Наличие такой непрерывной связи нередко позволяет сделать заключение, что различающиеся ныне языки развились из единого источника. Доказательством их родства является наличие регулярных черт сходства, то есть соответствий между полными формами, морфемами и фонемами отдельных языков. Соответствия в свою очередь группируются в ряды, число которых тем больше, чем более родственны сопоставляемые языки. Соответствия являются убедительными лишь в том случае, если удается полностью исключить такие факторы, как случайное совпадение, заимствование из одного языка в другой или обоих из одного общего источника, результат конвергенции языков. Доказательства оказываются решающими, если соответствия удается сгруппировать в пучки. Так, соответствие между лат. est:sunt, нем. ist : sind, франц. e:so и т. д. предполагает определенные фонетические соответствия, а также тождество морфологической структуры, типа чередования, глагольных классов и значения. Каждое из этих тождеств можно подразделить на ряд признаков, также находящихся в соответствии; для каждого из этих признаков в свою очередь можно найти аналогии в других формах этих языков. Короче говоря, здесь сочетаются условия столь специфические, что предположение о родстве рассматриваемых языков можно считать доказанным. Этот метод хорошо известен: он был проверен при установлении нескольких семей языков. Доказано, что он с успехом может быть использован при изучении языков, не имеющих письменной истории, родство которых устанавливается только на основании их современной структуры. Прекрасным примером такого исследования является проведенное Блумфилдом сравнение четырех основных языков центральной алгонкинской группы — фокс, оджибве, 38
кри, меномини. На основе регулярных соответствий Блумфилд установил развитие пяти консонатных групп со вторым элементом к в этих языках и реконструировал в общеалгонкинском языке прототипы сk, sk, xk, hk, nk. При этом одно соответствие, ограниченное формой «он красный», не поддавалось объяснению: группа sк в языках фокс и оджибве (фокс meakusiwa, оджибве migkuzi) аномально соответствует группе hk в языках кри и меномини (кри mihkusiw, меномини mehkon). На основании этого автор постулировал в прото-алгонкинском особую группу ck. И лишь впоследствии он имел случай подтвердить предположение об особой группе ck ссылкой на диалект Манитоба языка кри1, где рассматриваемая форма выступает в виде mihtkusiw с группой -htk-, отличной от -hk-. Регулярность фонетических соответствий и возможность в известной степени предвидеть процесс фонетического развития не ограничивается каким-либо определенным типом языка или какой-либо определенной областью. Поэтому нет оснований считать, что «экзотические» или «примитивные» языки требуют иных принципов сравнения, чем языки индоевропейские или семитские. Доказательство первоначального родства требует нередко очень длительных и обременительных изысканий по отождествлению единиц на всех уровнях анализа: по отношению к отдельным фонемам, сочетаниям фонем, морфемам, сочетаниям морфем и по отношению к целым конструкциям. Эта работа связана с рассмотрением конкретной субстанции сравниваемых элементов. Так, например, прежде чем говорить о соответствии лат. fere и скр. bhara-, необходимо доказать, что латынь закономерно имеет f там, где санскрит имеет bh. Никакое исследование родства языков не может избежать этого, и определение места каждого языка в классификации является итогом большой работы по отождествлению конкретных единиц сравниваемых языков. При этом необходимо учитывать условия, при которых это отождествление происходит, так как без их учета доказательство невозможно. Однако мы не можем установить универсального способа для определения формы классификации языков, родство которых может быть доказано. Наше представление 1 Bloomfield в журн. «Language», I, стр. 30; IV, стр. 99. См. также его книгу «Language», стр. 359—360. 39
о какой-либо семье языков и место, которое мы отводим языкам этой семьи, отражает в действительности, и это нужно себе уяснить, модель частной классификации, классификации индоевропейских языков. Нельзя не признать, что это наиболее полная и по нашим современным требованиям наиболее удовлетворительная классификация. Сознательно или бессознательно лингвисты используют данную модель всякий раз, когда они приступают к классификации менее известных языков. В этом есть своя положительная сторона, так как использование хорошо разработанной классификации заставляет лингвистов соблюдать большую строгость при обработке нового материала. Однако отнюдь не очевидно, что те критерии, которыми пользуются обычно при классификации индоевропейских языков, имеют всеобщую применимость. Одним из самых веских аргументов в пользу индоевропейской общности является сходство числительных, которое сохраняется по сей день в течение более чем двадцати пяти веков. Но устойчивость числительных объясняется, вероятно, такими специфическими причинами, как развитие экономики и обмена, известное индоевропейским народам с очень давнего времени, а не «естественными» или универсальными мотивами, общими для всех языков. Бывает, что числительные заимствуются из другого языка. Иногда даже в целях удобства или по иным причинам целые группы числительных могут заменяться другими группами числительных 2. Далее, и это главное, нет уверенности в том, что модель классификации, построенная для индоевропейского языка, является универсальным типом генеалогической классификации. Особенность индоевропейских языков заключается в том, что каждый язык примерно в одинаковой степени участвует в общем типе. Даже с учетом всех инноваций распределение основных признаков общей структуры в языках одной и той же степени древности является ощутимо сходным, как это подтверждается в случае с хеттским или как это можно предположить по тому немногому, что известно, например, о языках фригийском или галльском. Посмотрим теперь, как распределяются общие особенности в языках семьи банту, родство которых уста- 2 См. аналогичное замечание М. Сводеша в «International Journal of American Linguistics», XIX, 1953, стр. 31 и сл. 40
новлено достаточно надежно. Ареал языков банту делится на географические зоны; каждая зона включает группы языков, для которых характерны определенные общие фонетические и морфологические признаки; эти группы состоят из подгрупп, подразделяющихся на диалекты. Такая классификация, основанная на очень неравномерном материале, является целиком предварительной. Приведем ее в том виде, в каком она обычно излагается, указав те несколько особенностей, на основании которых разделяются географические зоны языков банту 3. Северо-западная зона: односложные префиксы; слабо развитая глагольная флексия; своеобразие в формах именных префиксов. Северная зона: двусложные именные префиксы; образование локатива путем префиксации; большое разнообразие увеличительных префиксальных образований. Зона Конго: как правило, односложные префиксы; гармония гласных; образование производных глаголов путем необычного сложения суффиксов; как правило, сложная тональная система. Центральная зона: односложные и двусложные префиксы; именные классы для аугментатива, диминутива и локатива; широкое распространение производных глаголов и идеофонов; система трех тонов. Восточная зона: относительно простая фонетика; система трех тонов; упрощенные глагольные формы; образование локатива и при помощи префиксации, и при помощи суффиксации. Северо-восточная зона: наличие тех же особенностей, что и для вышеперечисленных зон, более упрощенная морфология — из-за влияния арабского языка. Центрально-восточная зона является переходной между центральной и восточной зонами. Юго-восточная зона: односложные и двусложные префиксы; суффиксальные локатив и диминутив; сложная тональная система; сложная фонетика с наличием имплозивных, фрикативных латеральных и изредка щелкающих (clicks) звуков. 8 Я использую некоторые указания, имеющиеся в превосходном очерке Клемента М. Доке (Clement M. D о k е, Bantu, International African Institute , 1945). Более подробно см. работу Malcolm Guthrie, The classification of the Bantu languages, 1948, результаты которой, по существу, не отличаются от результатов К. М. Доке. 41
Центрально-южная зона является переходной между центральной и юго-восточной зонами при наличии сходства с центрально-восточной зоной: система трех тонов; имплозивные звуки и аффрикаты; однослоговые именные префиксы с латентным начальным гласным. Западная и центрально-западная зоны представляют собой «промежуточный тип» между западной и центральной зонами с чертами зоны Конго: чрезвычайно развитая ассимиляция гласных; деление именных классов на одушевленный и неодушевленный. Подобная картина, даже будучи весьма схематической, свидетельствует о том, что внутри ареала можно наблюдать переходы от одной зоны к другой, так что те или иные особенности усиливаются в определенном направлении от зоны к зоне. Эти особенности можно сгруппировать в соответствии с переходами от одной зоны к другой: зоны с односложными, а также двусложными префиксами при наличии областей, в которых оба типа сосуществуют; степень распространения идеофонов; зоны с трехтонной и многотонной системами. Какова бы ни была структурная сложность, лишь частично отраженная в перечисленных признаках, представляется, что от языков «полубанту» в Судане до языков зулу каждая зона определена скорее отношением к соседней зоне, чем к некоторой общей структуре. Еще более характерны в этом отношении связи между большими языковыми группировками Дальнего Востока 4: здесь наблюдаются переходы от китайского к тибетскому, от тибетского к бирманскому, далее к языкам группы Сальвен (палаунг, ва, рианг), затем к мон-кхмерскому языку и далее к языкам Океании. Каждая из этих групп не может быть очерчена точно, но каждая имеет определенные особенности, из которых одни объединяют ее с предыдущей, а другие — со следующей таким образом, что, переходя от одной группы к другой, можно заметить постепенное удаление от типа, находящегося в начале цепи, причем все эти языки сохраняют «фамильные черты». Ботаникам хорошо знакомо это «родство через сцепление», и возможно, лишь этот тип классификации является единственно пригодным для больших группировок языков, представляющих ныне предел наших реконструкций. 4 См., кроме того, работу Р. Шафера об австралийско-азиатских языках («Bulletin de la Societe Linguistique de Paris» (BSL), XLVIII, 1952, стр. Ill и сл.). 42
Изложенное позволяет обнаружить некоторые слабые стороны, присущие генеалогической классификации. Поскольку генеалогическая классификация имеет исторический характер, то для ее полноты необходимо, чтобы языки были представлены в ней на всех этапах их развития. Однако известно, что состояние наших знаний нередко делает это требование невыполнимым. Как раз для очень небольшого числа языков мы располагаем сведениями, и то неполными, об их относительно древних состояниях. Случается, что вымирает целая семья языков, за исключением одного, который оказывается вследствие этого вне семьи родственных языков. По-видимому, так обстоит дело с шумерским. Если в нашем распоряжении имеются довольно многочисленные данные, свидетельствующие о непрерывной истории (например, для индоевропейской семьи языков), то мы можем себе представить, что на некоторой стадии развития принадлежность языков к той или иной семье будет определяться только на основе знания истории каждого из них, а не на основе отношений между ними, и это потому, что их история все еще продолжается. Разумеется, наша классификация возможна именно благодаря достаточно медленному и неравномерному развитию языков. Отсюда наличие архаических элементов, которые облегчают реконструкцию прототипа. Однако даже эти архаизмы могут с течением времени вытесниться, так что на уровне современных языков не останется никаких следов, на которых могла бы основываться реконструкция. Рассматриваемая классификация является надежной только в том случае, если она располагает, по крайней мере для некоторых из языков, сведениями о их более древнем состоянии. Там, где подобные сведения отсутствуют, лингвист находится в такой же ситуации, в какой оказался бы воображаемый лингвист будущего, вынужденный высказать свое мнение о возможности родства между современными ему ирландским, албанским и бенгальским языками. А если, кроме того, представить себе, сколь велика та часть языковой истории человечества, которая навсегда потеряна для нас и которая тем не менее обусловила современное распределение языков по семьям, то легко увидеть ограниченность генеалогической классификации языков, а также предел наших возможностей в построении подобной классификации. В таком же положении находятся все те науки, которые исходят из эмпирических данных 43
для разработки эволюционно-генетических объяснений. Систематика растений разработана не лучше, чем систематика языков. И, вводя для языков используемое в ботанике понятие «родства через сцепление», мы не скрываем, что прибегаем к этому способу лишь потому, что не можем восстановить промежуточные формы и связи между ними для объяснения наличных данных. К счастью, на практике это обстоятельство не затрудняет выделения групп близкородственных языков и не должно препятствовать стремлению систематически объединять эти группы в более широкие группировки. Мы хотим подчеркнуть лишь то, что в силу обстоятельств генеалогическая классификация представляет ценность только в промежутке между двумя определенными моментами времени. Интервал между этими двумя моментами зависит как от объективного состояния наших знаний, так и от строгости анализа. Можно ли придать этой строгости анализа математическое выражение? Для решения данного вопроса в последнее время предпринимались некоторые шаги. Число соответствий между двумя языками принималось за меру вероятности их родства, и к количественной обработке этих соответствий прилагалась теория вероятностей. На основании этого делались выводы о степени близости между языками и даже о самом существовании их генетического родства. Так, Б. Коллиндер применил количественный метод для проверки урало-алтайской гипотезы, однако он вынужден был признать, что выбор между генетическим родством, с одной стороны, типологическим сродством (affinite) или заимствованием, с другой, «не может быть сделан на основе вычислений» 5. Полностью несостоятельным сказалось также применение статистики для определения отношений между хеттским языком и другими индоевропейскими языками. Сами же авторы этой попытки, Крёбер и Кретьен, признали, что результаты их статистических исследований оказались странными и неприемлемыми 6. Ясно, что исследование, оперирующее соответствиями лишь как количественными величинами и, таким образом, исходящее из представления, будто хеттский является лишь уклоняющимся членом языковой семьи, 5 В. Collinder, La parente linguistique et le calcul des probabilites, «Uppsala Universitets Arsskrift», 13, 1948, стр. 24. 6 Kroeber et Chretien в «Language», XV, стр. 69. Ср. Reed et Spicer, там же, XXVIII, стр. 348 и сл. 44
установленной раз и навсегда, заранее обречено на неудачу. Ни число сопоставлений, обосновывающих генетическое родство, ни число языков, признанных родственными, не может явиться предметом математического исчисления. На самом деле мы должны рассматривать степень родства между членами больших семей языков как переменную величину, способную принимать различное значение,— совершенно так же, как это делается по отношению к членам небольших диалектных групп. Нужно иметь в виду, кроме того, что схема взаимоотношений внутри групп родственных языков всегда может быть изменена вследствие тех или иных открытий. Пример хеттского языка как раз лучше всего и иллюстрирует теоретическое состояние проблемы. На основании того, что хеттский язык во многих отношениях отличается от традиционного индоевропейского, Стертевант сделал вывод, что индоевропейский язык не был предком хеттского, а что и индоевропейский, и хеттский исходят из одного источника, образуя новую, так называемую «индо-хеттскую» семью. Иными словами, Стертевант взял за основу индоевропейский язык в понимании Бругмана, а языки, не соответствующие классической модели Бругмана, оказались у него вне такого индоевропейского языка. Мы, напротив, должны включить хеттский в число индоевропейских языков, причем в соответствии с новыми данными мы должны будем изменить определение индоевропейской семьи языков и наши представления об отношении языков внутри этой семьи. Как будет показано ниже, логическая структура генетических связей не дает возможности предвидеть числа элементов целого. Единственный способ дать генеалогической классификации наглядную лингвистическую интерпретацию заключается в том, чтобы рассматривать «семьи» как открытые, а отношения между ними — как подверженные постоянным изменениям. * * * Всякая генеалогическая классификация, когда она констатирует родство между какими-либо языками и устанавливает степень этого родства, определяет некоторый общий для них тип. Материальное совпадение между формами и элементами форм ведет к выявлению формальной и грамматической структуры, присущей языкам определенной 45
семьи. Отсюда следует, что генеалогическая классификация является в то же время и типологической. Типологическое сходство может быть даже более явным, чем сходство форм. В таком случае возникает вопрос: какое значение для классификации языков имеет типологический критерий? Точнее: можно ли построить генеалогическую классификацию только на типологических критериях? Именно такой вопрос может возникнуть в связи с той интерпретацией, которая была дана Трубецким индоевропейской проблеме в его очень содержательной, но почти не замеченной статье «Мысли об индоевропейской проблеме» 7. Трубецкой задается вопросом: по каким признакам лингвисты определяют, что данный язык является индоевропейским? Автор не склонен придавать решающего значения «материальным совпадениям» между данным языком и другими языками для доказательства их родства. Нельзя, говорит он, преувеличивать роль этого критерия, потому что невозможно сказать, как велико должно быть число таких совпадений и какими именно они должны быть, чтобы данный язык мог быть признан индоевропейским. Среди этих совпадений нет ни одного, наличие которого было бы обязательно для доказательства родства языков. Он придает гораздо большее значение наличию шести структурных признаков, которые он перечисляет и подтверждает примерами. Каждый из этих структурных признаков, говорит он, встречается также в неиндоевропейских языках, но все шесть вместе представлены только в индоевропейских. Последнее положение мы хотели бы рассмотреть более подробно, так как оно имеет несомненное теоретическое и практическое значение. Здесь нужно различать два вопроса: 1) только ли в индоевропейских языках представлены одновременно эти шесть признаков; 2) достаточно ли только данных признаков для утверждения понятия индоевропейского языка. Чтобы ответить на первый вопрос, нужно обратиться к фактам. На него можно ответить положительно в том и только в том случае, если никакая другая семья языков не обладает всеми шестью признаками, присущими, по Трубецкому, лишь индоевропейским языкам. Для проверки 7 Trubetzkoy, Gedanken uber das Indogermanenproblem, «Acta Linguistica», I, 1939, стр. 81 и сл. 46
этого мы взяли наудачу один заведомо неиндоевропейский язык. Был выбран такелма, индейский язык штата Орегон, превосходным, доступным и удобным описанием которого мы располагаем благодаря Эдварду Сепиру 8 (1922 г.). Перечислим эти признаки, используя формулировки самого Трубецкого и указывая всякий раз, как обстоит дело в языке такелма. 1) Отсутствует гармония гласных (Es besteht keinerlei Vokalharmonie). В языке такелма гармония гласных также не отмечена. 2) Число согласных у допускаемых в начале слова, не беднее числа согласных, допускаемых внутри слова (Der Konsonantismus des Anlauts ist nicht armer als der des Inlauts und des Auslauts). Дав полную картину консонантизма в языке такелма, Сепир специально замечает (§ 12): «Каждая из перечисленных согласных может встречаться в начале слова». Единственным ограничением, на которое он указывает, является отсутствие -cw в начальном положении. Однако это ограничение снимается им же самим, когда он добавляет, что cw существует только в сочетании с к и только все сочетание kcw является фонемой. Консонантизм начала слова не обнаруживает в языке такелма никакой недостаточности. 3) Слово не обязано начинаться с корня (Das Wort muss nicht unbedingt mit der Wurzel beginnen). Языку такелма одинаково присущи как префиксация, так и инфиксация и суффиксация (см. примеры Сепира: § 27, стр. 55). 4) Формы образуются не только при помощи аффиксации, но и при помощи чередования гласных внутри основ (Die Formbildung geschieht nicht nur durch Affixe, sondern auch durch vokalische Alternationen innerhalb der Stammmorpheme). При описании языка такелма Сепир уделяет большое внимание (стр. 59—62) «чередованию гласных» («vowel- ablaut»), имеющему морфологическое значение. 5) Наряду с чередованием гласных известную роль при образовании грамматических форм играет свободное чередование согласных (Ausser den vokalisehen spielen auch freie konsonantische Alternationen eine morphologische Rolle). 8 Sapir, The Takelma language of South-Western Oiegon, «Handbook of Amer. Ind. Langu.», II. 47
В языке такелма «чередование согласных» («consonant- ablaut»), будучи редким способом словообразования, имеет немаловажное значение, так как оно используется при образовании времен (аорист или неаорист) у многих глаголов» (Сепир, § 32, стр. 62). 6) Подлежащее переходного глагола трактуется так же, как и подлежащее непереходного глагола (Das Subjekt eines transitiven Verbums erfahrt dieselbe Behandlung wie das Subjekt eines intransitiven Verbums). Точно такой же принцип имеет место в языке такелма: yap'a will k'emei, букв. «Людидом они-строят-его»=«Лю- ди (уар'а) строят дом»; gidi alxali уар'а, букв. «На это они-садятся люди» =«Люди садятся сюда» с той же самой формой уар'а в обеих конструкциях 9. Итак, оказывается, что язык такелма обладает сочетанием шестц признаков, совокупность которых составляет, ло мнению Трубецкого, отличительную черту языков индоевропейского типа. Не исключено, что аналогичные случаи могут встретиться и в языках других семей. Так или иначе, утверждение Трубецкого опровергается фактами. Разумеется, речь у него идет главным образом о том, чтобы найти минимальное количество структурных признаков, которые позволили бы отграничить индоевропейские языки от соседних групп — семитской, кавказской, финно- угорской. В этих пределах его признаки представляются справедливыми. Но они не являются таковыми, если сопоставить индоевропейские языки со всеми другими типами языков. Для этого необходимы, по-видимому, более мно* гочисленные и более специфические характеристики. Что касается второго вопроса, то он возникает в связи с необходимостью определить индоевропейскую семью единственно на базе совокупности типологических признаков. Трубецкой не затрагивал этого. Он считает, что материальные соответствия необходимы, даже если число их невелико. В этом с ним нельзя не согласиться, ибо в противном случае могут возникнуть неразрешимые трудности. Так или иначе, но термины типа индоевропейский, семит- 9 Примеры взяты у Сепира из текста языка такелма (стр. 294— 295). Нужно отметить, что в языке такелма имеется несколько именных аффиксов, но нет именной флексии и что, кроме того, в нем широко практикуется инкорпорация субъектных и объектных местоимений. Однако мы хотим только показать, что и синтаксический признак Трубецкого характерен для языка такелма. 48
ский и т. д. означают одновременно и исторически общее происхождение определенных языков, и их типологическое родство. Поэтому невозможно, сохраняя историческую перспективу, пользоваться исключительно неисторическими определениями. Языки, являющиеся с исторической точки зрения индоевропейскими, действительно обладают при этом определенными общими структурными признаками. Но совпадения этих признаков без учета истории недостаточно для того, чтобы определить язык как индоевропейский. Иными словами, генеалогическая классификация несводима к типологической, и наоборот. Да не будет превратно понята та критика, которая была приведена выше. Она направлена против излишней категоричности некоторых утверждений Трубецкого, а не против существа его идей. Мы хотим только, чтобы не смешивались два понятия, которые обычно объединяют в термине «языковое родство». Структурное родство может быть результатом общего происхождения; но оно может быть также результатом независимого развития нескольких языков, между которыми нет никакой генетической связи. Как удачно заметил Р. Якобсон 10 по поводу фонологического сродства (affinite), которое обнаруживается нередко просто между соседними языками, «структурное сходство должно рассматриваться независимо от генетической связи между данными языками, оно может одинаково распространяться и на языки с общим происхождением, и на языки, имеющие разных предков. Структурное сходство не противополагается 'первоначальному родству', а налагается на него». Самое интересное в группировках по сродству заключается именно в том, что они часто объединяют в одном ареале генетически неродственные языки. Таким образом, генетическое родство не препятствует образованию новых группировок по типологическому сродству структуры, а образование группировок по типологическому сродству не заменяет генетического родства. Важно, однако, отметить, что говорить о различии между общим историческим происхождением (filiation) и типологическим сродством (affinite) можно только на основе наших современных наблюдений. Если же группировка по типологиче- 10 В своей статье о фонологическом сродстве, опубликованной в приложении к книге Трубецкого «Principes de phonologie», перевод Cantineau, стр. 353. 4 Заказ № 3340 49
скому сродству установилась в доисторический период, то с исторической точки зрения она покажется нам признаком генетического родства. Здесь еще раз обнаруживается предел возможностей генеалогической классификации. Различия в грамматической структуре между языками мира так велики и очевидны, что лингвисты давно уже пытаются классифицировать языки по типологическим признакам. Эти классификации, основанные на признаках морфологической структуры, представляют собой попытки систематизировать языки разумным образом. Теории подобного рода создавались преимущественно в Германии. Именно здесь начиная с Гумбольдта множатся попытки уложить все многообразие языков в несколько основных типов. Главным представителем этого направления, которое и сейчас имеет много выдающихся сторонников, был Финк ". Известно, что Финк различает восемь основных типов языков, каждый из которых иллюстрируется одним языком — представителем типа. Он дает следующие типы: подчиняющий — турецкий, инкорпорирующий — гренландский, упорядочивающий (anreihend)—су- бия (семья банту), корнеизолирующий (wurzelisolierend) — китайский, основоизолирующий (stammisolierend) — самоанский, корнефлектирующий (wurzelflektierend) — арабский, основофлектирующий (stammflektierend)—греческий, группофлектирующий (gruppenflektierend) — грузинский. Каждое из этих наименований действительно сообщает нечто о типе, который оно представляет, и позволяет в общем виде определить с этой точки зрения место каждого из рассматриваемых языков. Однако приведенная схема не является ни исчерпывающей, ни последовательной, ни строгой. В ней не представлены типы таких разнообразных и сложных языков, как языки американских индейцев или суданские, которые можно отнести одновременно к нескольким категориям; не обращено внимания и на те характеристики, которые, будучи различными, могут создавать видимость сходной структуры, так что возникает, например, иллюзия типологического родства 11 F. N. Finck, Die Haupttypen des Sprachbaus, изд. 3, 1936. Категории Финка в дополненном и измененном в сторону большей гибкости виде использованы в работах двух оригинальных ученых — Йог. Ломана и Э. Леви. Ср. в особенности работу последнего «Der Bau der europaischen Sprachen» (Proceedings of the R. Irish Academy), 1942. 50
китайского и английского языков. Кроме того, одним и тем же термином Финк часто передает понятие, имеющее разный смысл в разных языках. Как можно пользоваться одним термином «корень» одновременно для китайского и арабского языка? Или, скажем, как определить «корень» для эскимосского языка? Финк не создал общей теории, отвечающей на все эти вопросы, теории, которая определила бы и упорядочила такие неоднородные понятия, как корень, инкорпорация, суффикс, основа, класс, флексия, ряд, одни из которых касаются сущности морфем, другие — способа их сочетания. Языки представляют собой такое сложное явление, что классифицировать их можно, используя только несколько самых разных принципов. Полная и всеобъемлющая типология должна учитывать различные принципы и строить иерархию соответствующих морфологических признаков. Именно эту цель преследует наиболее разработанная в настоящее время классификация языков, принадлежащая Сепиру 12. Исходя из глубокого понимания языковой структуры и широкого знания языков американских индейцев — наиболее своеобразных из всех существующих языков, Сепир распределяет языки по типам на основании следующих трех критериев: типы выраженных «понятий»; «техника», преобладающая в языке; степень «синтеза». Сначала он рассматривает природу «понятий» и с этой точки зрения различает четыре типа: I тип — основные понятия (предметы, действия, качества, выраженные самостоятельными словами); II тип —деривационные понятия, менее конкретные, чем понятия I типа (выражаются путем аффиксации некорневых элементов к элементам корневым, причем смысл высказывания не изменяется); III тип — конкретно-реляционные понятия (число, род и т. д.); IV тип — абстрактно-реляционные понятия (выражают чисто «формальные» отношения, которые служат для связи между элементами высказывания). Понятия I и IV типов присущи всем языкам. Понятия II и III типов не являются обязательными, какой-либо из них или оба сразу могут и отсутствовать в языке. В соответствии с указанными типами понятий Сепир разделяет нее языки на следующие четыре типа. Sapir, Language, 1921, гл. VI. 4* 51
A. Языки, обладающие лишь понятиями типов I и IV. Это языки без аффиксации («простые чисто-реляционные языки»). B. Языки, выражающие понятия I, II и IV типов. Это языки, выражающие синтаксические отношения в чистом виде и обладающие способностью модифицировать значение корневых элементов путем аффиксации и внутренних изменений («сложные чисто-реляционные языки»). C. Языки, выражающие понятия I и III типов. К ним относятся языки, в которых синтаксические отношения выражаются в связи с понятиями, не вполне лишенными конкретного значения, но корневые элементы не могут подвергаться ни аффиксации, ни внутренним- изменениям («простые смешанно-реляционные языки»). D. Языки, выражающие понятия I, II и III типов. Сюда принадлежат языки со «смешанными» синтаксическими отношениями, подобно языкам типа С, обладающие, однако, способностью модифицировать значение корневых элементов путем аффиксации или внутренних изменений («сложные смешанно-реляционные языки»). К ним относятся флективные, а также многие «агглютинативные» языки. Каждый из этих четырех типов подразделяется на четыре подтипа в зависимости от «техники», которую применяет язык. По «технике» языки могут быть: а) изолирующими, b) агглютинативными, с) фузионными и d) символическими (чередования гласных). Каждый тип может быть подвергнут количественной оценке. В заключение определяется степень «синтеза», реализованная в единицах языка. По степени «синтеза» языки делятся на аналитические, синтетические и полисинтетические. Результаты этих исследований Сепир представил в таблице, где приведены некоторые языки мира. Из этой таблицы видно, что китайский язык принадлежит к типу А (простой чисто-реляционный тип): система абстрактно-реляционная, «технически» изолирующий, аналитический. Турецкий язык относится к типу В (сложный чисто-реляционный тип): использование аффиксации, «технически» агглютинативный, синтетический. К типу С относятся только языки банту (что касается французского, то тут Сепир колеблется между типами С и D) — слабо агглютинативные и синтетические. Тип D (сложный, смешанно-реляцион- 52
ный тип) содержит, с одной стороны, латинский, греческий и санскрит — одновременно и фузионные, и слегка агглютинативные в словообразовании, но с окраской символизма, и синтетические; с другой стороны, арабский и древнееврейский — символически-фузионные, синтетические — и, наконец, чинук — фузионно-агглютинатив- ный и слегка полисинтетический. Сепир обладал очень хорошим лингвистическим чутьем и поэтому не мог считать свою классификацию окончательной; он специально подчеркивал ее предварительный и временный характер. Поэтому и нам следует отнестись к данной классификации с той же осторожностью, какой требовал от самого себя ее автор. Эта классификация, вне всякого сомнения, является шагом вперед по сравнению со старым, поверхностным и недейственным разделением языков на флектирующие, инкорпорирующие и т. д. Теория Сепира обладает двумя бесспорными достоинствами. 1) Она более сложна, чем предыдущие теории, в том смысле, что вернее отражает всю необъятную сложность языковых структур. Мы находим здесь умелое сочетание трех рядов критериев, находящихся в отношении соподчинения. 2) Между этими критериями установлена иерархия сообразно со степенью устойчивости описанных признаков. В самом деле, наблюдается, что эти признаки изменяются не в одинаковой степени. Легче всего подвергается изменению «степень синтеза» (переход от синтетического к аналитическому состоянию); «техника» (фузионный или агглютинативный характер сочетания морфологических единиц) является более стабильной, а «тип понятий» вообще обнаруживает удивительную устойчивость. Таким образом, эта классификация является полезной в том отношении, что она дает нам ясное представление о замечательных особенностях морфологии. Использование этой классификации представляет, однако известную трудность, обусловленную не столько самой ее сложностью, сколько тем, что она в ряде случаев допускает субъективность оценок. Не имея для этого достаточных оснований, лингвист вынужден решать вопрос о том, каким является тот или иной язык (например, является ли камбоджийский язык более «фузионным», чем полинезийский). Между типами С и D вообще нет отчетливой границы, что признает и сам Сепир. Оперируя множеством смешанных типов, приходится иметь дело с весьма тонкими оттенками, и 53
при этом трудно распознать постоянные критерии, которые служили бы основой для четкого определения того или иного типа языка. И Сепир прекрасно понимал это: «Как- никак,— говорит он,— языки представляют собой чрезвычайно сложные исторические структуры. Не столь важно расставить все языки по своим полочкам, сколь разработать гибкий метод, позволяющий нам рассматривать каждый язык с двух или трех независимых точек зрения по отношению к другому языку» 13. * * * Таким образом, даже эта классификация, наиболее всеобъемлющая и наиболее утонченная из всех существующих, является очень несовершенной с точки зрения требований строгого метода. Означает ли это, что нужно вовсе оставить надежду создать такую классификацию, которая соответствовала бы этим требованиям? И нужно ли безропотно покориться необходимости и ввести столько типов, сколько насчитывается семей родственных языков, то есть запретить себе классифицировать языки иначе, чем это предписано генеалогической классификацией? Мы лучше поймем, каких результатов можно здесь достичь, если точно определим, в чем данная система обнаруживает свою ограниченность. Если сравнить между собой два неродственных, но типологически сходных языка, то становится ясно, что аналогия в способе построения форм является лишь внешней чертой, и поэтому внутренняя структура вообще не выявляется. Причина заключается в том, что наше сравнение касается эмпирических форм и их эмпирического сочетания. Сепир не без основания отличает «технику» определенных морфологических способов, то есть материальную форму, в которой они представлены, от «системы отношений». Однако, если эту «технику» легко определить и идентифицировать в различных языках по крайней мере в некоторых случаях (например, легко определить, используется в данном языке или не используется для изменения смысла чередование гласных, а также является аффиксация агглютинативной или фузионной), то обнаружить и тем более отождествить в нескольких языках «типы отношений» 18 Цит. раб., стр. 149. 54
гораздо труднее, поэтому описание фактов здесь по необходимости переплетается с их истолкованием. Все зависит, таким образом, от интуиции лингвиста и от того, как он «чувствует» язык. Для преодоления этой фундаментальной трудности не требуется вводить критерии, все более специализированные и имеющие все меньшую сферу применения, но совсем наоборот, для этого, во первых, надо признать, что форма есть лишь возможность структуры, а во-вторых, разработать общую теорию языковой структуры. Конечно, вначале мы будем исходить из опыта, стремясь при этом получить совокупность постоянных определений как для элементов структуры, так и для отношений между ними. Если удастся сформулировать некие постоянные, утверждения о сущности, числе и способе сочленения конституирующих элементов языковой структуры, то тем самым будет получено научное основание для систематизации структур реальных языков в единой схеме. Группировка языков будет производиться в идентичных терминах, и весьма вероятно, что такая классификация будет совершенно отлична от существующих ныне. Укажем на два условия, которым должно удовлетворять подобное исследование. Первое условие касается метода исследования, второе — способа изложения результатов. Для адекватного формулирования определений необходимо прибегнуть к приемам логики, которые, очевидно, наилучшим образом соответствуют требованию строгого метода. Конечно, имеется несколько более или менее формализованных логик, даже самые простые из которых, по- видимому, еще мало использовались лингвистами из-за специфичности их операций. Однако мы наблюдаем, что даже современная генеалогическая классификация при всем своем эмпиризме уже использует логику и что прежде всего нужно осознать это, чтобы применять ее с полным пониманием и тем самым с большим успехом. В простом перечислении последовательных состояний от современного языка до его доисторического прототипа можно обнаружить логическую схему, подобную той, которая лежит в основе зоологической классификации. Вот в самом общем виде несколько логических принципов, выводимых из классической схемы, в которой индоевропейские языки расположены по историческим ступеням. 55
Возьмем связи между провансальским и индоевропейским языками. Они разлагаются, если не делать очень большого дробления, на провансальский > галло-ромапский> общероманский > италийский > индоевропейский. Но каждый из этих терминов, обозначая индивидуальный язык, подлежащий классификаиии, обозначает в то же время некоторый класс языков. Эти классы располагаются в порядке последовательного соподчинения от единств высшего порядка к единствам низшего порядка, каждое из которых охватывает единство низшего порядка и само входит в состав единства высшего порядка. Порядок классов определяется объемом и содержанием соответствующего понятия. Так, оказывается, что индивидуальное понятие «провансальский язык» имеет наименьший объем и наибольшее содержание и тем самым отличается от понятия «индоевропейский язык», которое имеет максимальный объем и самое бедное содержание. Между этими двумя полюсами располагаются остальные классы, для которых объем и содержание понятия находятся в обратном соотношении, так как каждый класс обладает, помимо своих собственных признаков, всеми признаками высшего класса. Некоторый промежуточный класс будет иметь больше признаков, чем предшествующий ему класс, включающий большее число объектов, и меньше признаков, чем следующий за ним класс, включающий меньшее число объектов. По этой вполне ясной модели было бы интересно, между прочим, реконструировать в лингвистических терминах преемственность от провансальского языка к индоевропейскому, определяя то, чего провансальский имеет больше, чем галло-романский, а затем то, чего общегалло-романский имеет больше, чем общероманский, и т. д. Представляя дело таким образом, можно заметить известные логические признаки, которые, по-видимому, определяют структуру генетических отношений. Во-первых, каждый индивидуальный член (язык «idiome») является частью совокупности иерархически расположенных классов и находится в каждом из них на различном уровне. Так, если мы постулируем связь провансальского с галло- романским, то отсюда следует его связь и с романским, и с латинским и т. д. Во-вторых, каждый из следующих друг за другом классов — одновременно и включающий и включенный. Он включает следующий за ним класс и включен 56
в предшествующий — в границах между последним классом и индивидуальным языком: так, романский включает галло-романский и включен в италийский. В-третьих, между классами, которые определены как находящиеся на одной и той же ступени иерархии, не существует такого отношения, чтобы знание одного можно было вывести из знания о другом. Знание италийских языков само по себе еще не дает никакого представления ни о природе, ни даже о самом существовании славянских языков. Указанные классы не могут взаимно обусловливаться, так как они не имеют между собой ничего общего. В-четвертых, как следует из предыдущего, классы одного и того же уровня никогда не могут быть строго дополнительными, потому что каждый из них не дает сведений о других частях той совокупности, в которую он входит как ее составная часть. Таким образом, всегда можно ожидать, что к классам данного уровня присоединятся новые классы. И, наконец, как каждый язык использует лишь часть из тех комбинаций, которые, вообще говоря, допускает его фонемная и морфемная система, так и каждый класс, даже при предположении, что он известен весь целиком, включает в себя лишь часть из тех языков, которые могли бы быть реализованы в его пределах. Из этого следует, что невозможно предвидеть существования или несуществования класса языков той или иной структуры. Из этого в свою очередь следует, что каждый класс будет характеризоваться отношением к другим классам того же уровня по сумме признаков, соответственно наличествующих у него или отсутствующих: сложные совокупности языков, например, таких, как италийские и кельтские, будут определяться только тем, что тот или иной признак, присущий одной группе, отсутствует в другой, и наоборот. Эти общие соображения дают нам представление о том методе, при помощи которого можно построить логическую модель классификации, даже такой эмпирической, как генеалогическая. Вообще говоря, нащупываемая здесь логическая структура, по-видимому, не может стать достаточно формализованной, как, впрочем, и логическая структура видов животных и растений, которая имеет ту же природу. От классификации, основанной на элементах языковой структуры в указанном выше смысле, можно было бы ожидать большего, хотя задача здесь намного труднее, а пер- 57
спектива более отдаленная. Здесь пришлось бы прежде всего отказаться от того молчаливо принимаемого принципа, довлеющего над большинством современных лингвистов, который состоит в признании лишь лингвистики языковых фактов, лингвистики, для которой язык (langage) полностью содержится в своих осуществленных манифестациях. Если бы это было так, то путь ко всякому углубленному исследованию природы и проявления языка был бы полностью закрыт. Языковые факты являются продуктом, и нужно определить, продуктом чего именно. Стоит лишь на миг задуматься о том, как устроен язык,— любой язык,— и мы увидим, что каждый язык имеет определенное число ждущих своего решения проблем, сводящихся к одному центральному вопросу—вопросу «обозначения» («signification»). В грамматических формах, построенных с помощью той символики, которая является отличительным признаком того или иного языка (langage), представлено решение этих проблем. Изучая указанные формы, их выбор, сочетание и свойственную им организацию, мы можем сделать вывод о природе и форме внутриязыковой проблемы, которой они соответствуют. Весь этот процесс является бессознательным и трудным для понимания, но он очень важен. Вот, например, в языках банту и во многих других существует своеобразная структурная черта «именные классы». Можно удовлетвориться описанием расположения в этих классах материальных элементов, а можно заниматься исследованием их происхождения. И той, и другой задаче посвящено множество работ. Нас же интересует здесь лишь один вопрос, который еще не затрагивался, а именно вопрос о функционировании подобной структуры. Можно показать, и мы попытаемся сделать это в другом месте, что все разнообразные системы «именных классов» функционально аналогичны различным способам выражения «грамматического числа» в языках других типов и что языковые способы, материализованные в весьма несходных формах, с точки зрения их функционирования нужно поместить в один класс. Кроме того, нельзя ограничиваться только материальными формами, то есть нельзя ограничивать всю лингвистику описанием языковых форм. Если группировки материальных элементов, которые рассматривает и анализирует дескриптивная лингвистика, представить как бы в виде нескольких фигур одной и той же игры и объяснить с помощью небольшого 58
числа фиксированных принципов, то тем самым можно получить основу для разумной классификации отдельных элементов, форм и, наконец, языков в целом. Ничто не мешает предполагать, если позволить себе продолжить эту аллегорию, что лингвисты смогут обнаружить в языковых структурах законы преобразований, подобные тем, которые в рационалистских схемах символической логики позволяют переходить от данной структуры к производным структурам и определять постоянные отношения между ними. Конечно, это лишь отдаленное намерение и скорее предмет для размышления, чем практический рецепт. Ясно одно: раз полная классификация означает полное знание, то к наиболее рациональной классификации мы продвигаемся именно благодаря все более глубокому пониманию и все более точному определению языковых знаков. Важно не столько расстояние, которое предстоит пройти, сколько выбор правильного направления.
Дж. Гринберг КВАНТИТАТИВНЫЙ ПОДХОД К МОРФОЛОГИЧЕСКОЙ ТИПОЛОГИИ языков* Один из шагов, которые должна предпринять любая наука, если она хочет ясно осмыслить потенциальные возможности своего научного метода, заключается в том, чтобы, не ограничиваясь простым описанием изучаемых объектов, перейти к их сравнению и классификации. На то, что лингвистика сделала такой шаг, указывает само существование так называемого «сравнительного языкознания», особой отрасли науки, которая к тому же занимает почетное место среди наук, изучающих человека. Однако сравнительно-исторический метод представляет собой лишь один из двух основных методов, при помощи которых можно сравнивать языки. Второй метод (его можно было бы назвать типологическим) является предметом рассмотрения настоящей статьи. Судьба его была не столь гладкой, как судьба историко-генетического метода, являющегося неотъемлемой принадлежностью сравнительного языкознания. Важно по возможности более отчетливо дифференцировать различия, существующие между этими двумя методами. Каждый из них вполне правомерен в своей собственной сфере, но смешение указанных методов, например в тех случаях, когда типологические критерии используются для установления родственных связей, принесло много вреда в прошлом. Историко-генетический метод классифицирует языки по «семьям», которые имеют общее историческое происхождение. Известным примером является развитие современных форм романских языков —французского, испанского, португальского, итальянского, румынского и других— * Joseph H. Greenberg, A quantitative approach to the morphological typology of language, «International Journal of American Linguistics», vol. XXVI, № 3, July 1960, стр. 178—194. 60
из первоначально единой латыни в результате изменений одной и той же речевой формы в различных ареалах. Если бы подобное расхождение языков не было таким отдаленным во времени, что исчезли все его следы, сравнение могло бы вскрыть характерные черты сходства между языками, имеющими общее происхождение. При этом наиболее существенным для подобных сравнений является сходство между отдельными формами языков как в их звучании, так и в их значении. Например, англ. nose и нем. Nase имеют сходные звуки и фактически тождественные значения — «нос»; англ. hound «охотничья собака», «гончая» и нем. Hund «собака» сходны по звучанию и близки, хотя и не совпадают полностью, по значению. В любом языке есть тысячи форм, обладающих как звучанием, так и значением, связь между которыми не мотивирована; В принципе любое звучание может передавать любое значение. Поэтому, если в каких-либо двух языках значительное число таких единиц совпадает— как, например, в немецком и английском — и если (эта проблема здесь не рассматривается) случаи сходства нельзя объяснить заимствованием, мы по необходимости приходим к выводу об общем историческом происхождении этих языков. Подобные генетические классификации не являются условными, поскольку они не допускают установления других критериев, могущих привести к иным результатам. Это объясняется тем, что подобные классификации отражают исторические события, которые либо действительно имели место, либо нет. Либо немцы и англичане говорят на языке, полученном в наследство от первоначально единого прото* германского речевого коллектива, либо нет. Использование таких терминов, как «семья», «родственный» и «генетический», сближает эту классификацию с биологической классификацией. С генетическими гипотезами в языке дело обстоит также, как в биологии, где мы относим виды к одному и тому же роду или к подразделению более высокого порядка, поскольку их сходство таково, что наводит на мысль об их общем происхождении. Можно, однако, сравнивать и языки, генетическую близость которых нельзя продемонстрировать либо в отношении звуковых, либо в отношении семантических явлений. Приводимые ниже два примера послужат иллюстрацией такой возможности и в то же время покажут, что при подобном сравнении возникает ряд научных проблем, 61
имеющих полное право на существование. Во всех языках должны быть средства для выражения сравнения—того, скажем, факта, что один предмет больше, чем другой. Если мы сопоставим все языки мира в этом отношении, мы обнаружим, что число таких приемов ограниченно — особая словоизменительная форма прилагательного (англ. greater «больше» [ср. great «большой».— Перев.)), использование предлога со значением «от» (семитские языки), использование глагола, означающего «превосходит, превышает» (широко распространено в Африке),— и что некоторые из них встречаются чаще других и имеют вполне определенные границы распространения, не совпадающие с генетическими границами. Все эти факты, несомненно, представляют научный интерес и требуют объяснения. Пример, который мы привели выше,— факт семантический. В области фонетических моделей, безусловно, заслуживает внимания независимое становление системы из пяти гласных с двумя ступенями долготы — а, а*; е, е*; i, г; о, о*; и, и* — в классической латыни, в языке хауса (Зап. Африка), в йокутс (=Yokuts) —индейском языке Калифорнии и, несомненно, также в других языках. Именно подобные явления изучали Трубецкой и другие, пытаясь определить, какие типы систем гласных и согласных возможны, сколь часто они встречаются и какова область их распространения. Если сравнение языков в генетическом плане позволяет нам установить классы языков, то есть языковые семьи в общепринятом смысле, то разве типологическая классификация не дает такой возможности? Конечно, дает, но в отличие от генеалогической классификации у нее нет конкретных связей с историей, и она условна, то есть в зависимости от выбранного критерия или совокупности критериев она приводит к различным результатам. В этом отношении она похожа на классификацию по расам, основанную на ряде условно выбранных признаков. Если, например, мы выберем такой чисто фонетический критерий, как наличие или отсутствие округления губ, в качестве признака, различающего пары гласных фонем, языки мира распадутся на две группы: на языки, в которых данный принцип противопоставления используется, и языки, в которых он не используется. Английский и итальянский языки, не использующие лабиализации, попадут в один класс А с бесчисленными другими языками, а французский и немецкий вместе с меньшим числом язы- 62
ков из различных частей света попадут в класс Б. Если будет выбран какой-либо иной типологический признак, скажем, позиция зависимого родительного падежа по отношению к существительному, опять возникнут два класса языков, но они не совпадут с теми, которые были получены на основе критерия противопоставления лабиализованных и нелабиализованных гласных. Приняв во внимание оба фактора, можно получить четыре класса. Некоторые признаки позволят выделить более чем два класса. Если классифицировать языки семантически на основе имеющихся в них систем числительных, мы получим несколько классов языков: языки с двоичными, пятеричными, десятичными, двенадцатеричными и, без сомнения, также другими системами. Короче говоря, в отличие от генеалогической классификации, в данной, то есть типологической классификации, число языковых групп и их состав будет различным, в зависимости от числа и определенного выбора языковых явлений, использованных для сравнения. Одним крайним случаем окажется такой случай, когда в качестве единственного критерия будет взят какой-либо признак вроде наличия системы гласных и когда языки мира распадутся на две группы: языки, обладающие системой гласных (в эту группу войдут все языки земного шара), и языки, где такая система отсутствует. Этот последний класс, разумеется, не будет включать ни одного языка. С другой стороны, возможен и такой крайний случай, когда при классификации учитывают так много признаков, что каждый язык становится единственным представителем особого языкового типа. Многие из таких классификаций, как явствует из только что приведенных примеров, приносят мало пользы. Мы стремимся создать типологическую классификацию, которая затрагивала бы важнейшие основные признаки языка и которая была бы полезна во многих отношениях. Такая классификация действительно существует — это идущее от XIX в. деление языков на три типа (в своем классическом варианте) — изолирующие, агглютинирующие и флектирующие. Эта trop fameuse classification («пресловутая классификация»), если вспомнить язвительное замечание Мейе, обнаруживает весьма существенные недостатки, которые неминуемо привели к тому, что в настоящее время она пользуется дурной славой. И тем не менее сама эта проб- 63
лема представлялась настолько важной Сепиру, что он сделал ее центральной темой своей книги «Язык», единственной книги, внесшей после XIX в. значительный вклад в изучение типологии языков. Какими бы несовершенными ни казались сейчас рассуждения ученых XIX в. на эту тему, все же главного достоинства выдвинутых схем отрицать нельзя. В качестве основы для классификации инстинктивно было найдено нечто, имеющее кардинальное значение для всесторонней общей характеристики языка, а именно морфологическая структура слова, и Сепир просто продолжил, в измененной форме, эту важнейшую традицию более раннего времени. Возможны и другие типологические классификации, в частности фонологические, и эти последние стояли в центре внимания в типологических дискуссиях последних лет. Однако проблема морфологической типологии остается нерешенной, о чем свидетельствует недавнее заявление Рулона Уэллза: «Позор, что не существует общепринятой таксономии языков мира» (1950, стр. 31). Свидетельством ожившего интереса к этой теме является, далее, фактически одновременное и независимое развитие идей, сходных с изложенными в настоящей статье, предпринятое Хокеттом из Корнелльского университета1. Короче говоря, наступил благоприятный момент пересмотреть подход к данной проблеме, характерный для ученых XIX в., с тем чтобы, отбросив все теории, несостоятельность которых была за истекший период доказана лингвистической критикой, и, взяв на вооружение все новейшие достижения лингвистических методов, дать существующим гипотезам более строгую и точную формулировку. Краткий критический обзор более ранних попыток создания типологических классификаций послужит надлежащим фоном для излагаемой здесь теории. В основе всех позднейших классификаций лежит различие, впервые выдвинутое Фридрихом фон Шлегелем в его сочинении «Ueber die Sprache und Weisheit der Inder» (1808), между языками с аффиксами и языками с флексиями. Оценочное отношение, столь явно проступавшее на 1 Аналогичный в своей основе метод был предложен в неопубликованном докладе Чарльза Хокетта, прочитанном им на ежегодном заседании Лингвистического общества Америки в 1949 г. в Филадельфии, и в моем выступлении на заседании Нью-Йоркского Лингвистического кружка в Колумбийском университете в январе 1950 г. 64
протяжении всей последующей истории развития данной теории, ясно видно уже в этой наиболее ранней ее формулировке. Аффиксирующие языки выражают отношения чисто механическим путем. В примечательном сравнении они уподобляются «груде атомов, рассеиваемых или сметаемых вместе любым случайным ветром» (стр. 51). Флективными языками являются только индоевропейские, хотя в этом же направлении развиваются и семитские языки. Эта классификация языков по двум типам была переработана братом Фридриха Шлегеля Августом фон Шлеге- лем, который в сочинении «Sur la litterature provencale» (1818) описывает уже три класса языков: «языки без грамматической структуры, аффиксирующие и флективные языки» (стр. 559). О языках первого типа, названных последующими авторами изолирующими или корневыми, Шлегель говорит: «Можно было бы сказать, что все слова в них —корни, но корни бесплодные, не производящие ни растений, ни деревьев» (стр. 159). Писать научное сочинение таким языком —это tour de force («просто подвиг»). Аффиксирующие языки используют прибавляемые элементы («аффиксы») для передачи отношений и оттенков понятий, выражаемых корнями, но эти аффиксы все еще сохраняют самостоятельное значение. Относительно флективных языков, в которых подобные аффиксы лишены значений (то есть не имеют конкретных значений), мы узнаем, что в них можно обнаружить нечто вроде органической жизни («организм»), потому что «им присущ жизнеспособный принцип развития и роста» (стр. 159). У Шлегеля, как и у последующих авторов, образцом корневого языка является китайский язык, к флективной группе относятся только семитские и индоевропейские языки; все остальные принадлежат к обширному и неоднородному промежуточному, или агглютинирующему, классу. Немало смущает его, так же как и других, позднейших авторов, тот затруднительный факт, что индоевропейские языки обнаруживали тенденцию утрачивать флексии. Поэтому Шлегель вводит дальнейшее подразделение флективных языков на более ранние — синтетические и более поздние— аналитические. Все известные нам аналитические языки возникают в результате переразложения синтетических языков. Не касаясь других авторов, рассматривавших данный вопрос в основном так же, как Шлегель, мы подходим к Вильгельму фон Гумбольдту, который в своем сочинении «Ueber die 5 Заказ № 3340 65
Verschiedenheit der menschlichen Sprachen» (1836) сделал типологический тип анализа центральным при исследовании языка. Гумбольдт видел в каждом языке особое, индивидуальное самораскрытие духа (Geist). Каждое такое самовыражение духа имеет свою ценность и право на существование, но обнаруживает большую или меньшую степень совершенства. В схеме Гумбольдта выделены четыре класса языков. К ставшей к тому времени уже традиционной тройной классификации языков он добавляет четвертый — инкорпорирующий тип, чтобы охватить некоторые языки американских индейцев, в которых очень сложные модели слова включают случаи, когда приглагольное дополнение инкорпорировано в том же самом слове в виде глагольного корня. Гумбольдт совершенно недвусмысленно отказывается от какого бы то ни было историко-эволюционного объяснения, при котором более высокоорганизованные типы выводятся из более низких типов. Эти четыре типа — идеальные типы, связанные с различными степенями развертывания формы. Изолирующие языки «бесформенны», инкорпорирующие языки в силу чрезмерной перегруженности своих форм также не обнаруживают подлинного чувства формы. Как и можно было ожидать, истинным пониманием формы наделяются только флектирующие языки, так как только в них мы встречаем гармоническое слияние корня и аффикса в единое целое. Изложение данной теории в ее окончательном виде мы находим в работах А. Шлейхера, который находился под двойным влиянием Дарвина и Гегеля. Классы языков рассматриваются теперь как соответствующие историко- эволюционные фазы в развитии языков. Число типов ограничивается тремя, и они приравниваются к трем ступеням гегелевской диалектики. Флектирующий класс языков понимается как более высокая ступень синтеза, возникающая из прежней оппозиции. Распад флексий в историческое время знаменует новую фазу развития духа (Geist), для которой материальная сторона языка уже несущественна. Поскольку шлейхеровский вариант типологической классификации вполне гармонировал с интеллектуальными тенденциями века и был снабжен внушительным аппаратом квазиалгебраических формул для обозначения различных отношений между корнем и подчиненными элементами, он завоевал широкое признание и был исполь- 66
зован двумя великими популяризаторами лингвистической науки — Максом Мюллером в Европе и Дуайтом Уитни в Соединенных штатах. Последующие варианты, такие, например, как вариант Штейнталя — Мистели, лишь усложнившие схему Шлейхера, ничем ее взамен не улучшив, никогда не имели такой популярности, как вариант Шлейхера, который, таким образом, закрепился в качестве основной формы данной теории. На протяжении всего этого периода этноцентризм и расплывчатость указанных типологических классификаций неоднократно подвергались критике. Приведем лишь один пример: Уитни, который отнюдь не был столь восторженным почитателем типологической классификации Шлейхера, как его современник европеец Макс Мюллер, указывал, что английское loved «любил» от love «любить»— такая же удачная форма претерита, как led «вел» от lead «водить» или sang «пел» от sing «петь» (1876, стр. 362). Loved — это, несомненно, случай применения способа агглютинации, в то время как в led и sang используется внутренняя флексия. И все же в применении к изолирующим языкам он говорит об «отсутствии способов, присущих более развитым языкам; ...мысль выражена лишь отрывочно, и ее орудие [то есть язык.— Перев.] ей слабо помогает». Другие лингвисты, особенно в более поздний период, относились к типологической классификации в высшей степени критически или даже презрительно, как, например, Маутнер, по словам которого «... оценивать [языки] в зависимости от того, насколько отчетливо проступают в них флексии, столь же глупо, как судить о достоинствах европейских армий по тому, насколько заметны швы на брюках их солдат» (1923, стр. 309). Обращение Сепира к этой теме в книге «Язык» (1921) открывает новую эпоху. Он решительно отбрасывает как оценочный, так и эволюционный аспекты типологической теории. Нет никаких реальных оснований полагать, что китайский или венгерский языки не являются столь же эффективными орудиями мысли, как латинский или английский. «Когда дело доходит до языковых форм, Платон равен македонскому свинопасу, а Конфуций — охотящемуся за черепами дикарю из Ассама» (стр. 234). Язык, по-видимому, существует по крайней мере 500 000 лет; следовательно, если и есть линия развития — изолирующие, агглютинирующие и флектирующие языки,— то со- 5* 67
временные изолирующие языки никак не могут отражать соответствующую первобытную стадию. И действительно, данные палеонтологии человека и геологии ледникового периода уже давно показали несостоятельность такого допущения. Ко времени Сепира было уже известно (как из более ранних памятников китайского языка, так и из сравнения с тибетским и другими родственными языками), что китайский язык, выдвигавшийся в качестве классического примера изолирующего языка, ранее обладал более сложной морфологической системой. Вероятно, более серьезными недостатками, чем те, которые содержатся в этих уже развенчанных идеях, были другие логические дефекты, на что время от времени указывалось. Критерии разграничения различных типов языков так и не получили четкого определения и ни разу не были применены объективно. Когда мы читаем работу в духе теории Штейнталя — Мистели, нас не покидает ощущение, что автор ведет нечестную игру. Во всех тех случаях, где на основе его же собственной аргументации неарийский или несемитский язык оказывается обладателем какого-либо достойного похвалы явления, путем неожиданного молчаливого изменения определения получается, что в виду не имеется «истинная форма» или «истинная флексия». Определения выглядят не только расплывчатыми, но частично относятся к совершенно разным вещам, и в результате оказывается, что какой-либо язык принадлежит одновременно к нескольким в принципе взаимоисключающим классам. Так, агглютинация рассматривается обычно как характеристика способа механической аффиксации, и, по выражению Макса Мюллера, «различие между арийскими и туранскими языками несколько напоминает различие между хорошей и плохой мозаикой. Арийские слова кажутся сделанными из одного куска, в туранских же словах ясно видны швы и трещины в тех местах, где соединяются вместе небольшие камешки» (1890, стр. 292). Термину агглютинация должен противостоять термин флективность. Но термин флектив- ность используется также для указания на наличие аффиксов, лишенных конкретного значения и служащих для обозначения отношений между словами в предложении; таковыми являются, например, падежные окончания у существительных или флексии лица и числа у глагола. Исходя из этих определений, турецкий язык является 68
одновременно и агглютинирующим (если принимать во внимание способ), и флектирующим (если учитывать падежную систему и систему спряжения глагола). Как указывали некоторые критики, другой недостаток данной теории заключается в том, что язык причисляется к какой-либо одной определенной категории, хотя учитываемые при классификации признаки могут характеризовать его в большей или меньшей степени. Термин, подобный термину агглютинирующий, применим главным образом к какой-то отдельной конструкции. В то же время язык вполне может содержать, и обычно действительно содержит, как агглютинирующие, так и неагглютинирующие конструкции. Иными словами, речь идет скорее о преобладающей общей тенденции, чем о наличии или отсутствии тех или иных отличительных признаков вообще. Подвергнув рассмотрению различные критерии, используемые в традиционной классификации бессознательно и совершенно непоследовательно, Сепир создает более сложную систему, в которой языки классифицируются по ряду независимых друг от друга критериев, а традиционные термины хотя и сохранены, но используются строго определенным образом и часто относятся к разным аспектам сравнения, в силу чего они уже больше не являются взаимоисключающими. Один из таких аспектов, различаемых Сепиром, связан с учетом общей сложности слова в целом, то есть со степенью сложности, проявляющейся в количестве содержащихся в слове подчиненных значимых элементов. Термины, используемые здесь Сепиром, — аналитический, синтетический и полисинтетический— расположены в порядке возрастающей сложности. С теоретической точки зрения крайний случай анализа здесь представлен языками, в которых каждое слово состоит только из одной значимой единицы и, таким образом, не имеет внутренней структуры. К этому полюсу действительно приближаются языки китайский, вьетнамский и эве (Западная Африка). Данные языки традиционно называются изолирующими, но, как мы увидим, Сепир использовал этот термин в другом смысле. Языки, подобные английскому, где слова не отличаются большой сложностью, Сепир включил в группу аналитических. Однако степень синтеза— это лишь один критерий и к тому же относительно поверхностный, поскольку он ничего не говорит нам о том, в чем именно 69
заключается сложность слова. Второе, совершенно иное соображение относится к технике построения конструкций. Грубо говоря, здесь противопоставляются языки, в которых подчиненные элементы механически прибавляются к корневым элементам, то есть ни те, ни другие элементы не подвергаются никаким изменениям (таково наиболее распространенное значение агглютинации в классической схеме классификации), и языки, в которых наблюдается фузия, в результате чего составные элементы трудно узнать и выделить. Для иллюстрации воспользуемся примерами Сепира: good+ness в английском языке [goodness «доброта», ср. good «добрый».— Перев.]—это агглютинация, dep+th— фузия [depth «глубина», ср. deep «глубокий».— Перев.]. Неоднократно возвращаясь к этому вопросу и приходя к различным выводам, Сепир в конце концов устанавливает четыре группы языков: а) изолирующие; Ь) агглютинирующие; с) фузионные; d) символические. Изоляция, под которой Сепир разумеет значимый порядок элементов, включается им сюда потому, что он истолковывает эту категорию как имеющую отношение к технике соединения элементов. Подобно тому как в John hit Bill «Джон ударил Билла» John выступает в конструкции с hit в качестве субъекта глагола, поскольку оно предшествует глаголу, так и в dep-th изменение deep в dep- указывает, что последнее связано в конструкции с -th. Поскольку противопоставление агглютинация — фузия относится скорее к способам выражения, чем к объектам отношения, Сепир рассматривает эту шкалу также как несколько поверхностную, хотя и полезную в качестве дополнительного критерия. Деление, которое представляется Сепиру наиболее существенным, вызывается следующими соображениями. Существует два типа понятий, которые должны быть выражены во всех языках: корни с конкретными значениями, например «стол», «есть», и чисто реляционные понятия, «служащие для установления связи между конкретными элементами предложения» и, таким образом, придающие ему определенную синтаксическую форму; например, в латинском языке -um является знаком глагольного дополнения. Эти два класса понятий Сепир ставит в начале и в конце своей шкалы — I (конкретные), IV (чисто-реляционные), поскольку они представляют собой два полюса — конкретность и абстрактность. Между ними он распола- 70
гает две группы понятий, являющихся факультативными, так как в одних языках они имеются, а в других отсутствуют. Класс II состоит из деривационных (словообразовательных) понятий, которые «отличаются от типа I тем, что выражают идеи, не относящиеся ко всему предложению в целом, но придающие корневому элементу более конкретное значение и, следовательно, связанные специфическим образом с понятиями типа I. В качестве примера Сепир приводит английский суффикс -ег в слове farmer «фермер», уточняющий значение farm- «ферм-», но не связанный со структурой остальной части предложения. Язык, не содержащий понятий типа II, использовал бы для передачи значения «фермер» какой-либо один неразложимый элемент. Понятия типа III (конкретные, реляционные понятия) подводят к типу IV (чисто-реляционные понятия), поскольку они помогают установить связь одних членов предложения с другими, но отличаются тем, что содержат в своем значении элемент конкретности. Примером являются элементы, указывающие род в языке типа немецкого: -ег в d-er в предложении Der Bauer totet das Entelein «Фермер убивает утенка» связывает d- с Bauer при помощи согласования в числе, роде и падеже. Оно указывает, таким образом, на то, что d- определяло Bauer и что Bauer стоит в единственном числе и является подлежащим этого предложения. Однако, кроме того, оно выполняет еще важную функцию указателя рода, в данном случае мужского. Такие понятия Сепир называет конкретно-реляционными. Поскольку существует 4 типа понятий, из которых I и IV обязательно наличествуют во всех языках, а II и III — необязательно, выделяются следующие четыре класса языков: класс А — включает языки, содержащие только I и IV типы понятий. Сепир называет их «простыми чисто-реляционными языками». Таков, например, китайский язык. Группа В — включает языки, в которых наряду с обязательными I и IV типами имеется еще и тип II. Это «сложные (то есть словообразующие) чисто-реляционные языки». Группу С составляют языки, в которых имеются типы I, III и IV, но нет П-го. Это «простые смешанно-реляционные языки». И, наконец, в группу D включаются те языки, которым присущи все четыре типа понятий — это «сложные смешанно-реляционные языки». Из двух признаков — наличия или отсутствия понятий 71
типа II (деривационные) и наличия или отсутствия понятий типа III (конкретно-реляционные) — последний, объединяющий классы А и В в противоположность классам С и D, Сепир считает более важным. В своей сводной классификационной таблице Сепир рассматривает ряд языков и, используя выдвинутые выше критерии, сначала подводит тот или иной конкретный язык под один из уже упомянутых «основных типов» А, В, С, D. Он также указывает степень синтеза. Третий фактор — техника установления связи между элементами языка — особо уточняется для каждой из групп понятий II, III (когда они имеются налицо) и IV, исходя из вышеупомянутой шкалы: а) изоляция; b) агглютинация; с) фузия; d) символизация. Сепир часто говорит одновременно о двух, а иногда и трех способах. В случае, если тот или иной способ развит в языке слабо, Сепир заключает соответствующее условное обозначение в скобки. Затем он приводит общие данные о преобладающих способах, употребляемых в языке в целом, нередко используя при этом такие составные термины, как, например, агглютинативно-фузионный, для указания на относительно равную распространенность обоих этих способов. Отметим, что в окончательной редакции своей классификации Сепир нигде не употребляет термин флектирующие. Он определяет флексию (inflection) как использование способа фузии в сфере словоизменительных единиц. Он полагает, что при таком определении термин «флектирующие» не настолько важен, чтобы фигурировать в качестве основного термина в его классификации. О наличии флективности, таким образом, свидетельствует появление b, указывающего на фузию, или b и d, указывающих на фузию и символизм в связи с понятиями группы III (смешанно- реляционные). Для иллюстрации общей схемы Сепира обратимся к его классификации семитских языков. Эти языки в целом причисляются к D, то есть к сложно-смешанно-реляционным языкам, содержащим все четыре типа понятий. Они синтетичны. В области словообразовательных понятий (II) используемые способы характеризуются как d и b именно в таком порядке, то есть это символизация и фузия. В области смешанно-реляционных понятий (III) используются приемы b и d, то есть фузионные, символические. В рубрике IV указан способ (а) — изоляция, то есть значимый порядок слов; скобки указывают 72
на его слабое развитие. Наконец, в целом эти способы определяются как символико-фузионные. Предлагаемый здесь метод базируется на классификации Сепира, представленной в переработанной форме. Основные критические замечания в адрес Сепира, уже высказанные Моустом (1948, стр. 183—190), сводятся в целом к двум. Первое и наиболее важное замечание заключается в том, что в своем делении языков на четыре основных типа Сепир, казалось бы, говорит о понятиях, но в действительности исходит из формальных критериев, а не из семантических — обстоятельство, которое приводит к некоторым трудностям при изложении материала. Например, Сепир рассматривает понятие множественности, которое он считает в высшей степени абстрактным. Однако, как он указывает, в каком-либо конкретном языке оно может быть помещено в любом месте вдоль шкалы I—IV. Следовательно, является ли множественность понятием корневым (I), деривационным (II) или реляционным (III и IV), зависит от того, к какому формальному классу тот или иной конкретный язык ее причисляет. Сепир сам признает это несоответствие. «Мы не можем заранее сказать, куда следует поместить то или иное понятие, именно потому, что наша классификация понятий представляет собой скорее скользящую шкалу, чем философский анализ опыта» (1921, стр. 117). В типологической классификации, предлагаемой в настоящей статье, исходный пункт является формальным. Мы признаем, что в силу действительно существующей тенденции корневые морфемы (I у Сепира) обычно более конкретны по значению, чем деривационные (II у Сепира) или словоизменительные морфемы (III или IV); однако эта тенденция слишком расплывчата, чтобы на ней можно было строить обоснованную методику. В данном случае, так же как в современной лингвистике вообще, мы выделяем наши дистинктивные единицы при помощи формального, а не семантического критерия по чисто практическим соображениям. Второе критическое замечание относится к шкале Сепира: а) изолирующие; b) агглютинирующие; с) фузион- ные; d) символические. Изоляция — это способ связи, так же как и другие приемы, но применяется он почти исключительно к словам, поскольку относительный порядок 73
расположения элементов внутри слова имеет значение лишь в редких случаях. Изоляция, следовательно, в данной шкале неуместна, и это сказывается на асимметричности ее появления в схеме Сепира: она выступает в качестве способа только под рубрикой IV (чисто-реляционные понятия) и относится к связям, осуществляемым не внутри слова, как другие способы, но между словами. Метод классификации языков, предлагаемый в настоящей статье,— это в своей основе метод Сепира, но с некоторыми видоизменениями в свете указанных критических замечаний. Более того, вместо интуитивных определений, опирающихся на общие впечатления, делается попытка охарактеризовать каждый признак, используемый в данной классификации, через отношение двух единиц, каждая из которых получает достаточно точное определение посредством исчисления числового индекса, основанного на относительной частотности этих двух единиц в отрезках текста. В основу классификации положено пять признаков вместо трех у Сепира и устанавливается ряд из одного или более индексов для определения места того или иного языка в отношении каждого из них. Первый из этих параметров — степень синтеза или общая сложность слова. Со времен Сепира минимальная значимая последовательность фонем в языке стала в американской лингвистике называться морфемой. Например, англ. sing-ing «пение» содержит две морфемы, но образует одно слово. Отношение M/W, где M — число морфем, a W — число слов [ср. англ. word «слово».— Перев.], является мерой синтеза и может быть названо индексом синтетичности. Теоретически низшим пределом его является 1,00, поскольку каждое слово должно содержать по крайней мере одну значимую единицу. Высший предел теоретически отсутствует, но на практике величины выше 3,00 встречаются редко. Показатели этого индекса для аналитических языков будут низкими, для синтетических — более высокими, а для полисинтетических — самыми высокими. Второй параметр относится к способам связи. На одном полюсе здесь находятся языки, в которых значимые элементы, соединяясь, не изменяются совсем или изменяются незначительно. Таково классическое определение агглютинации. Явление, противоположное агглютинации,— взаимная модификация или слияние элементов. Здесь также можно выделить несколько типов конструк- 74
ций и таким образом построить более детальную типологи* ческую классификацию. Для целей настоящей статьи выбрана альтернатива, которая представляется наиболее точно соответствующей идеям Сепира и обычных исследований XIX в. Используя современную терминологию, можно сказать, что имеется в виду степень морфо-фонема- тических альтернаций. Значимые отрезки, реально обнаруживаемые в высказывании, называются «морфами». Ряд сходных морф подводится под одну основную единицу — морфему. Различные морфы, следовательно, находятся в отношении альтернации. Например, в английском языке мы связываем морфу lijf (leaf «лист») с морфой lijv-, которая встречается только в сочетании с морфой множественного числа -z и образует lijvz (leaves «листья»). Lijf и lijv—это морфы, альтернирующие в пределах одной и той же морфологической единицы. Правила констатации подобного альтернирования относятся к морфо-фонемати- ческой части описания английского языка. В тех случаях, когда среди морф, составляющих морфему, варьирования не наблюдается или когда варьирование происходит автоматически, о самой морфеме говорят, что она автоматична. Под автоматической альтернацией понимается такая альтернация, при которой все альтернанты можно образовать от основной формы, зная ряд правил сочетаемости, сохраняющих в данном языке силу для всех аналогичных случаев. Этот вопрос будет рассмотрен ниже более детально. Если обе морфы в какой-либо конструкции относятся к морфемам, являющимся автоматическими, конструкция называется агглютинативной. Индекс агглютинации — это отношение числа агглютинативных конструкций к числу морфных швов. Число морфных швов в слове всегда на единицу меньше, чем число морф. Так, в leaves две морфы, но только один морф- ный шов. Индекс агглютинации — A/J, где А равно числу агглютинативных конструкций, a J — числу швов между морфемами [англ. juncture «стык, шов».— Перев.]. Язык с высоким индексом агглютинации является агглютинирующим, а язык, имеющий малый по величине индекс,— фузионным. В целом, чем ниже первый индекс (индекс синтетичности), тем меньше фиксируется границ между морфами и тем менее важен для характеристики языка второй индекс — индекс агглютинации. Если язык достигает теоретически низшего предела в синтетическом индексе 75
(1,00), исчисление второго индекса становится невозможным, поскольку это означает, что никаких границ между морфемами вообще нет. Иными словами, индекс агглютинации становится равным 0/0, что бессмысленно. При исчислении индекса агглютинации не принимались во внимание различия между степенью агглютинации, которые можно обнаружить в конструкциях, включающих понятия групп II, III и IV у Сепира, и которые как мы видели, фигурируют в окончательной формулировке его классификации. Такие индексы можно было бы вычислить на основе разграничения классов корневых, деривационных и словоизменительных морфем, ибо именно эти категории наиболее точно соответствуют делению понятий у Сепира. Они не были установлены, частично чтобы избежать слишком больших общих осложнений в типологической классификации, а отчасти потому, что исчисление их сопряжено с значительными трудностями. Третий параметр соответствует наиболее точно тому, что для Сепира было центральным признаком при классификации языков,— это наличие или отсутствие деривационных и конкретно-реляционных понятий. Поскольку, как мы видели, взяв за отправную точку значения понятий, нельзя добиться необходимой научной точности, в настоящем исследовании мы исходим из возможности исчерпывающего деления морфем на три класса — корневые, деривационные и словоизменительные. Каждое слово должно содержать по крайней мере одну корневую морфему, и многие слова во многих языках больше ничего и не содержат. Наличие в слове более чем одной корневой морфемы называется словосложением (compounding). Это важный признак, благодаря которому языки существенно отличаются друг от друга. В некоторых языках словосложение либо вообще отсутствует, либо встречается очень редко. Другие, напротив, широко используют словосложение. Однако большинство языков занимает в этом отношении промежуточное положение. Примечательно, что Сепир, по-видимому, не принимает этого во внимание в своей классификации. Указанное явление можно легко измерить при помощи структурного индекса (compositional index) R/W, где R равно числу корневых морфем [ср. англ. root «корень».— ПеревЛ, а W равно числу слов. Второй класс морфем — деривационные морфемы. Примерами деривационных морфем в анг- 76
лийском языке могут служить re- в re-make «пере-делать», -ess в lion-ess «льв-ица», -er в lead-er «предводи-тель». Деривационный индекс D/W — отношение числа деривационных морфем [ср. англ. derivational «словообразовательный, деривационный».— Перев.] к числу слов. Языки с высоким D/W принадлежат к сложным, или деривационным, подтипам у Сепира и, таким образом, попадают в классы Б и Г его классификации. Словоизменительные морфемы образуют третий класс. Примеры из английского языка: -s в eats «ест» и -es в houses «дома». Словоизменительный индекс I/W есть отношение числа словоизменительных морфем [ср. англ. inflectional «словоизменительный».— Перев.] к числу слов. Это, как будет показано, не вполне тождественно сепировским понятиям типа III (конкретно-реляционные). Однако язык, в котором эти понятия существуют и который, таким образом, принадлежит у Сепира к смешанно-реляционным типам В и Г, обязательно характеризуется довольно высокой величиной индекса словоизменения; обратное отношение верно не всегда. Четвертый параметр связан с фактором, который Сепир считал важным для морфологической структуры языка, но который он не включил в окончательную формулировку своей классификации. Это порядок следования подчиненных элементов по отношению к корню. Основным различием здесь является различие между использованием префиксов и суффиксов. Префиксальный индекс P/W представляет собой отношение числа префиксов к числу слов, а суффиксальный индекс S/W — отношение числа суффиксов к числу слов. Сходным образом можно исчислить и индекс инфиксации, то есть количества подчиненных элементов, которые инкорпорируются внутри корня, но в исследованных языках инфиксы встречались настолько редко, что представлялось обоснованным их опустить. Существует неопределенное число и других возможных типов- положения подчиненных элементов по отношению к корню, например обрамление (containment), как у арабского имперфективного префикса второго лица женского рода, который окружает глагольную морфему в taqtuli «ты (ж. р.) убиваешь», где морфемой второго лица женского рода является ta—-г, в то время как «убивать» передается при помощи -q-t-1, а «имперфектное время» — через -и-. Точно так же существует и вставка (intercalation), обнаруживаемая 77
опять-таки в семитских языках, при которой часть подчиненного элемента предшествует корню или следует за ним, а другая часть вставляется внутрь. Все эти способы, встречаются настолько редко, что, по крайней мере для изученных нами языков, вычислять их индексы не имело смысла. Сюда же по существу относится и сепировский символизм, который он рассматривает как особый технический прием наряду с изоляцией, агглютинацией и фузией. Сепировский символизм, или внутреннее изменение, является, на мой взгляд, просто инфиксацией словоизменительного элемента: ср., например, инфикс прошедшего времени -а- в английском sang «пел». Когда подобные элементы являются, деривационными, как в индонезийских языках, процесс обычно называется инфиксацией. Это выявляет тот факт, что с использованием термина «символизм» у Сепира связаны два определенных соображения — позиция и регулярность. Процесс инфиксации вполне может быть регулярным, и в этом случае конструкция должна быть агглютинирующей. В действительности же, однако, это вряд ли когда-либо случается. Последний параметр имеет дело со способами, используемыми в различных языках для установления связи между словами. Он, следовательно, вводит критерии как синтаксического, так и морфологического порядка. Существуют три способа, которые языки могут использовать,— словоизменение без согласования, значимый порядок слов и согласование. Языки, применяющие первые два способа, принадлежат, по классификации Сепира, к чисто-реляционной категории, в то время как языки, применяющие согласование, являются смешанно-реляционными. Словоизменительный индекс, рассмотренный выше, будет включать как несо- гласуемые, так и согласуемые словоизменительные морфемы. Этот индекс, который можно было бы назвать индексом преобладающего словоизменения, для настоящей проблемы можно использовать лишь с известными ограничениями. Весьма вероятно, что, разграничив согласуемые и несогласуемые словоизменительные морфемы и причислив слова без словоизменительных морфем к изолирующему классу, можно было бы произвести четкое тройное деление. Степень характерности для языка изолирующих, словоизменительных и согласуемых приемов можно было бы исчислить тогда при помощи трех индексов, опираю- 78
щихся на отношение каждого из этих типов к общему числу слов. Существует, однако, ряд осложнений, препятствующих осуществлению такой простой методики. Во многих языках, в частности в латыни, согласуемые и несогласуемые явления сливаются в одной и той же словоизменительной морфеме. Так, -um латинских прилагательных мужского рода винительного падежа единственного числа имеет два согласуемых признака — род и число — и один чисто словоизменительный — падеж. В подобных случаях наша методика заключается в том, что одну и ту же морфему мы считаем обычно несколько раз, т. е. столько, сколько в ней дифференциальных признаков. Другая трудность возникает в связи с порядком следования элементов. Порядок, по-видимому, всегда имеет известное значение для установления связи между элементами даже там, где существует словоизменение. Мы связываем винительный падеж с ближайшим глаголом даже при наличии нефиксированного порядка слов. Порядок может быть фиксированным даже тогда, когда в наличии имеются и другие средства, указывающие на то, какие слова входят в конструкцию. В целом это, например, справедливо в отношении немецкого языка. Значимый порядок придется ограничить такими случаями, при которых изменение порядка элементов вызывает изменение значения конструкции. Использованный здесь критерий ближе всего к этому последнему, но более легко применим. Отсутствие словоизменительной морфемы в том или ином слове принималось за указание на то, что связь осуществлялась при помощи порядка. Если назвать каждый случай использования того или иного принципа указания отношений между словами в предложении нексусом (nexus), то можно вычислить три индекса — O/N, Pi/N и Co/N, где О — порядок (order), Pi —чистое словоизменение (pure inflection), Со — согласование (concord) и N — нексус. Таким образом, в общей сложности были охарактеризованы следующие типологические индексы: 1) M/W —индекс синтеза 2) A/J —индекс агглютинации 3) R/W —индекс словосложения 4) D/W —индекс деривации 5) I/W —индекс преобладающего словоизменения (gross inflectionnal index) 79
6) 7) 8) 9) 10) P/W S/W O/N Pi/N Co/N — индекс префиксации — индекс суффиксации — индекс изоляции — индекс словоизменения в чистом виде — индекс согласования Ценность данных индексов заключается в том, что мы можем определить использованные величины последовательно и таким образом, что они окажутся применимыми ко всем языкам. В действительности почти все величины, употребленные в приведенных выше формулах, допускают несколько определений. Предпочтение, оказанное здесь тем или иным определениям, обусловлено конкретными задачами исследования. Мы всегда задаем вопрос, что же, собственно, мы хотим измерить. С этой точки зрения в некоторых случаях, как представляется, нет достаточных оснований для предпочтения того или иного определения, и выбор производится совершенно произвольно, поскольку к какому-то решению волей-неволей нужно было прийти. Известным утешением является то, что теоретически широкий диапазон возможных определений для некоторых величин оказывает влияние на решение только сравнительно небольшой части трудных случаев. В качестве доказательства приведем результаты индексов, вычисленных для отрывка из 100 слов на английском языке в 1951 г. при помощи методов, которые уже невозможно ретроспективно полностью восстановить, и сравним их с индексами для отрывка из 100 слов, полученными недавно в соответствии с методами, охарактеризованными здесь. Синтез Агглютинация Словосложение Префиксация Суффиксация Преобладающее словоизменение 1951 1,62 0,31 1,03 1,00 0,50 0,64 1953 1,68 0,30 1,00 1,04 0,64 0,53 Следует подчеркнуть, что в равной степени возможны, а для других целей, например для создания грамматики того или иного языка, вероятно, заслуживают предпочтения другие определения единиц, чем те, которые были выбраны здесь. 80
В нижеследующем разделе обсуждаются основные проблемы, которые возникают при определении единиц, использованных в индексах. Они касаются морфы, морфемы, агглютинирующих конструкций и разграничения корня, деривационных и словоизменительных морфем и слова. Мы не пытаемся здесь дать ничего приближающегося к исчерпывающему изложению этих проблем. Цель настоящего обсуждения — наметить главные проблемы, возникшие в данном исследовании, и указать основания для решений, принятых в каждом конкретном случае. Основной для индекса синтеза, так же как для большинства других, является возможность сегментирования любого высказывания языка на определенное число значимых последовательностей, которые уже нельзя подвергнуть дальнейшему членению. Такая единица называется морфой. Существуют вполне очевидные деления, которые полностью оправданы и которые может произвести любой исследователь. Например, каждый разделил бы английское eating «принятие пищи» на eat-ing и сказал бы, что оно состоит из двух единиц. Существуют и другие членения, столь же явно неоправданные. Например, анализ chair «стул» на ch- «деревянный предмет» и -air «нечто для сидения» был бы всеми, безусловно, отвергнут. Имеются, однако, промежуточные неясные случаи, относительно которых мнения расходятся. Следует ли, например, разлагать английское deceive «обманывать» на de- и -ceive? Именно такие неясные случаи нам и нужно научиться анализировать. Начнем с ряда форм, которые мы в дальнейшем будем называть квадратом (square). Квадрат существует тогда, когда в языке имеется четыре значимые последовательности, принимающие форму АС, ВС, AD, BD. Примером в английском языке может служить eating «принятие пищи»: sleeping «процесс сна»:: eats «ест»: sleeps «спит», где А= eat-, B=sleep-, C=-ing и D—это -s2. В тех случаях, когда квадрат существует с соответствующим варьированием значения, мы вправе сегментировать все последовательности, из которых он состоит. После того как квадрат расчленен, каждый из его сегментов следует под- 2 Один из четырех элементов может быть нулевым при условии, если последовательности, в которых он встречается, представляют собой свободные формы, то есть встречаются в изоляции. Так, hand «рука»: hands «руки»:: table «стол»: tables «столы» —это правильный квадрат, в котором A=hand, В=table, С—нуль и D=-s. 6 Заказ № 3340 81
вергнуть анализу, чтобы выяснить, не является ли он также членом квадрата. Если да, тогда он в свою очередь будет разделен на две морфы. Если же этого сделать нельзя, значит, мы достигли предела анализа и дальнейшее членение невозможно. Во избежание возникновения таких квадратов, как hammer «молоток»: ham «ветчина»:: badger «барсук»: badge «значок, медаль», прибегают к проверке соответствия в значении. Квадрат, отвечающий описанным условиям, всегда даст нам возможность правильного и в общем приемлемого анализа. Однако он слишком ограничен в том смысле, что исключает некоторые членения, которые могли бы быть приняты всеми. Прежде всего необходимо несколько расширить понятие морфы. Последовательность, которая встречается с каким-либо членом квадрата, выделяется как морфа также и в других случаях, если по отношению к этому члену (а) последовательность фонем является тождественной (за исключением автоматических изменений, о которых см. ниже) и (б) если значение ее одинаково. На этом основании мы признаем членение huckleberry «черника» на huckle+berry, поскольку berry «ягода» само является в других случаях морфой. Отсюда и huckle- также оказывается морфой, хотя оно никогда не встречается в составе квадрата. Если бы обнаружилось, что huckle- встречается в каком-нибудь другом сочетании, мы бы выделили его и там и, следовательно, добавили бы еще одну новую морфу. Этот процесс продолжается до тех пор, пока мы не подойдем к последовательности, которая не повторяется больше ни в каком сочетании. В нашем примере такой последовательностью является huckle-. Границы должны быть расширены и для случаев так называемого неполного квадрата, недостаточного с формальной точки зрения. Было бы очень желательно выделить в men «люди» две морфы, одну со значением «человек», а другую — «множественное число», но нет такого квадрата, в который его можно было бы включить. Так, квадрат man «человек» : men «люди» :: boy «мальчик»: boys «мальчики» формально недостаточен. Мы формулируем следующее правило: если можно найти квадрат, подобный только что приведенному, в котором boy : boys само является парой другого правильного или полного квадрата, например boy : boys:: lad «парень»: lads «парни», и если boy всегда можно заменить man, a boys — men и получить нормальное с грамматической точки зрения 82
(хотя и семантически невероятное) предложение, тогда man : men можно подвергнуть сегментации, аналогичной сегментации boy : boys, и men можно рассматривать как две морфы. В случае sheep «овца»: sheep «овцы»:: goat «коза»: goats «козы» мы признаем в sheep «овцы» две морфы, одна из которых является нулевой. Подобный анализ не следует смешивать с членением на две или более семантические категории, где для субституции не существует обоснованного квадрата. В латыни, например, мы не можем разложить -us «именительный падеж единственного числа» на две морфемы — именительный падеж и единственное число. Квадрат -us:5::i:is — «им. п. ед. ч.: дат. п. ед. ч.:: им. п. мн. ч.: дат. п.мн. ч.» — не имеет пары, которой можно было бы заменить члены формально полноценного квадрата, и, следовательно, сегментация этих форм неосуществима. Подобно тому как существуют формально неполноценные квадраты, существуют также квадраты неполноценные семантически. В них, если возможно параллельное неавтоматическое варьирование, членение допускается даже несмотря на то, что морфам нельзя приписать определенных значений. Так, в английском языке ряды deceive «обманывать»: receive «принимать»:: decep-tion «обман»: recep-tion «прием»:: decei-t «обман»: recei(p)t «получение, расписка» оправдывают сегментацию de-fceive и re+ceive. Данное правило позволяет обычно выделить морфы для производных форм глагола в семитских языках. Без этого правила, ввиду многообразия значений в подобных примерах, трудно было бы работать. Существуют и другие пути расширения понятия морфы, которые, однако, здесь отвергаются как несоответствующие задачам настоящего исследования, хотя и полностью приемлемые для других целей. Не принимаются, например, прерывающиеся морфы, сегменты которых содержатся в двух различных словах. Это понятно, поскольку мы хотим вычислить отношение морфем к словам и, следовательно, хотим, чтобы каждое слово содержало определенное число морфем, ограниченных пределами самого слова. Подобным же образом мы не рассматриваем в качестве морф значимые единицы, сопровождающие грамматические отрезки более длинные, чем слово, например интонационные модели предложения. Причины этого также ясны. Мы хотим, чтобы морфемы были частями слов, а они не могут быть таковыми, если они появляются б* 83
одновременно с целой последовательностью слов. В этой связи следует заметить, что ни индекс синтеза, ни какой- либо иной индекс, используемый в настоящем исследовании, не является мерилом сложности того или иного языка в целом. Не включаются в число морф также интонационные модели и некоторые другие явления, усложняющие функционирование языка. Следующий шаг, который нужно сделать после отождествления морф,— это установление более сложных единиц — морфем — с морфами в качестве их членов. Именно данная сторона проблемы как составляющая основное содержание морфемного анализа получила наиболее полное освещение в трудах Хэрриса, Хокетта, Блока. Найды и др. В целом принципы, выдвинутые Найдой (1948, стр. 414—441), являются вполне обоснованными и достаточными. Они включают общепринятые критерии сходства значения (здесь этот критерий применяется очень строго) и дополнительной дистрибуции, а также следующее правило: если мы хотим подвести под одну и ту же морфемную единицу морфы, различные по своей фонематической форме, нужно иметь по крайней мере одну не- варьирующую единицу со столь же широкой дистрибуцией. По этому вопросу, однако, по причинам, которые будут раскрыты в дальнейшем, нецелесообразно принимать дополнения, рекомендуемые Найдой в соответствии с его правилом о том, что «дополнительная дистрибуция в тактически различных окружениях является основой для объединения различных форм в одну морфему только при условии, если какая-то другая морфема, принадлежащая к тому же дистрибуционному классу и имеющая либо одну-единственную фонематическую форму, либо фонологически определяемые альтернирующие формы, встречается во всех тех тактически различных окружениях, где мы находим данные формы» (стр. 421). Например, в арабском языке существуют местоименные суффиксы, обозначающие принадлежность, когда они присоединяются к существительному, и другой ряд суффиксов, указывающих на глагольное дополнение, когда они присоединяются к глаголу. Эти окружения тактически различны, то есть глагол, как правило, не может быть заменен существительным, и наоборот. Наличие -ка со значением «второе лицо мужского рода единственного числа» и других фонематически тождественных форм в обоих рядах 84
должно было бы, согласно правилу Найды, позволить нам объединить морфы первого лица единственного числа ¦I и -уа (притяжательность у существительного) и -ni (глагольный объект) как морфы, составляющие одну и ту же морфему. Эта альтернация, разумеется, нерегулярна, и если бы мы согласились с указанной точкой зрения, то, вычисляя наш индекс агглютинации, мы должны были бы считать любую конструкцию, включающую одну из форм суффикса 1-го лица единственного числа, неправильной или неагглютинативной. Таким образом, мы поставили бы арабский язык в невыгодное положение, и только из-за того, что данные формы характеризуются известной степенью регулярности. В языке с двумя совершенно различными рядами местоимений в подобных употреблениях, согласно правилу Найды, нельзя было бы обнаружить указанного ограничения; следовательно, не существовало бы нерегулярных альтернаций такого происхождения, хотя с точки зрения здравого смысла мы должны были бы назвать подобную ситуацию еще более нерегулярной. Поэтому только члены одного и того же структурного ряда, то есть те, которые могут заменять друг друга в одинаковом тактическом окружении, рассматриваются здесь как возможные альтернанты одной и той же морфемы. Если нам даны некоторые морфы как альтернанты одних и тех же основных морфемных единиц, мы можем определить агглютинативную конструкцию. Для традиционного понимания термина «агглютинация» характерно, по-видимому, то; что основной ее чертой считается морфологическая регулярность. Однако в термин «регулярность» вкладывалось самое различное содержание. В работах Блумфилда, Уэллза и других обычно различаются разные типы и степени регулярности и нерегулярности. В данной статье мы придерживаемся определения регулярности, наиболее близкого к тому, которое в настоящее время распространено в работах по проблемам типологии. Согласно нашему определению, понятие регулярности подразумевает, что все фонематически варьирующиеся формы морф можно произвести от нефиктивной (то есть реально встречающейся) основной формы с помощью правил сочетаемости (rules of combination), сохраняющих силу для всех сходных комбинаций в языке. Обычно это называется автоматической альтернацией. Случай, когда морфема не имеет альтернирующих морф, 85
то есть когда она представляет собой одну и ту же фонематическую последовательность во всех своих употреблениях, является частным случаем, который тоже, конечно, рассматривается как случай автоматического альтернирования. Иногда сам выбор одной формы в качестве основной уже ведет к автоматичности, то есть позволяет предсказать производные формы, исходя из основной, в то время как выбор другой формы такой возможности не дает. В сомнительных случаях за основные принимаются те формы, которые дают наибольшую степень автоматизма при исчерпывающем описании языка. Разумеется, это нельзя считать точным правилом, но на практике никаких особых трудностей в этом плане не возникает. Мы называем автоматичной всю морфему в целом тогда, когда каждая из ее морф находится в автоматической альтернации со всеми другими ее морфами. Часто морфы можно сгруппировать в субальтернирующие ряды. Для них одной автоматической альтернации уже недостаточно. Морфема множественного числа в английском языке имеет статистически наиболее часто встречающийся ряд морф -s -Z -ez, которые находятся в автоматической альтернации между собой. Существуют, однако, и другие альтернанты, а именно -en, -нуль и т. п., которые в целом не находятся в отношениях автоматической альтернации с -s -z -ez. Таким образом, английская морфема множественного числа не является автоматической. Возможность исчисления индексов словосложения, деривации и словоизменения зависит от нашего умения различать корневые, деривационные и словоизменительные морфемы. Из них, пожалуй, класс корневых морфем поддается определению труднее всего, но выделить его легче, чем другие классы. Этим мы хотим сказать, что на практике существует полное единодушие относительно того, какие морфемы считать корневыми. Корневые морфемы в слове характеризуются конкретностью значения и входят в обширные и легко увеличивающиеся ряды. В этом смысле корневым морфемам наиболее четко противостоят морфемы словоизменительные, число которых обычно весьма невелико, а значения абстрактны и выражают отношения. Все согласились бы, видимо, также и с тем, что каждое слово должно включать по крайней мере одну корневую морфему и что, следовательно, в одномор- фемном слове эта морфема и является обязательно корнем. 86
В отличие от корней, деривационные и словоизменительные морфемы встречаются не всегда; существуют, например, языки — так называемые корневые или изолирующие,— в которых деривационные и словоизменительные морфемы встречаются редко или вообще не встречаются. Деривационные морфемы можно определить как морфемы, которые, вступая в конструкцию с корневыми морфемами, образуют последовательность, которая всегда может быть заменена каким-то определенным классом отдельных морфем, не вызывая изменений в этой конструкции. Если такой класс отдельных морфем, для которых деривационная последовательность может быть заместителем, включает одну из морфем самой деривационной последовательности, то мы называем подобную последовательность эндоцентрической; если же нет, последовательность является экзоцентрической. Так, например, duckling «утенок» в английском языке — это деривационная последовательность, потому что ее всюду можно заменить посредством goose «гусь», turkey «индюк» и т. д. без изменения значения конструкции. Поскольку duck включается в такой класс отдельных морфем, которые могут быть заменены duckling, -ling является здесь эндоцентрической деривационной морфемой. Singer «певец» — это экзоцентрическая последовательность, ибо тот класс единых морфемных последовательностей, для которого заместителем может быть singer, состоит из одних только одноморфемных существительных и не включает глагола sing «петь».Следовательно, -er — это экзоцентрическая деривационная морфема. Теперь мы можем определить словоизменительную морфему просто как некорневую, недеривациоиную морфему. Получившиеся три класса морфем охватывают все виды морфем в языке и являются взаимоисключающими. Подобно деривационным морфемам, словоизменительные морфемы также в принципе вовсе не обязательны для каждого конкретного языка в отдельности. Однако если они представляют собой часть модели слова, их появление в надлежащем месте столь же обязательно, как и наличие корня. Один из членов этого класса часто является нулевым. В подобных случаях отсутствие материально выраженной фонематической последовательности является значимым, так как слово в этой нулевой форме определенным образом синтаксически ограничено в своем употреблении; 87
так обстоит дело с именительным падежом единственного числа в турецком языке или единственным числом существительных в английском языке. Теперь мы подходим к тому, что в известном смысле представляет собой наиболее трудную проблему, а именно к определению слова как особой единицы языка. Нет сомнения, что это имеет важнейшее значение для целей настоящего исследования, ибо все рассматриваемые здесь индексы так или иначе связаны с вычислением количества слов, В большинстве случаев это вполне очевидно; в других молчаливо подразумевается, как, например, для индекса агглютинации, в котором число морфемных швов всегда на единицу меньше количества слов. В настоящее время единого общепринятого определения слова не существует. Некоторые вообще отрицают значение слова как особой языковой единицы. Другие признают важное значение слова, но отрицают необходимость учитывать слово при описании конкретных языков. Третьи утверждают, что определить слово можно только для каждого языка в отдельности, ad hoc. Одни определяют слово с позиций фонологии, другие — с точки зрения морфологии. На практике, однако, слово продолжает оставаться ключевой единицей в большинстве существующих описаний языков. Из двух основных типов общих определений слова — фонологического и морфологического — первое, и это совершенно ясно, для целей настоящего исследования не подходит. Определяя слово фонологически, мы исходим из какого-либо одного фонологического признака или из сочетания отличительных признаков, служащих особыми указателями. Таковыми обычно являются ударение или пограничные модификации фонем, то есть явления стыка. Однако помимо того факта, что использование фонологических признаков для определения слова ведет к выделению отдельных единиц, которые по ряду других причин нежелательно было бы причислять к словам, во многих языках подобные явления вообще отсутствуют, поэтому на основе фонологического анализа универсального определения слова создать нельзя. Отправная точка других определений слова — морфологическая, так как они исходят из дистрибуции значащих элементов. Из определений этого рода определение слова Блумфилдом как минимальной свободной формы следует признать наиболее удовлетворительным, Поскольку оно универсально по своему 88
применению и правильно указывает на наличие или отсутствие свободы (или связанности) как на основной критерий слова. Однако применение этого критерия, то есть проверка возможности изолированного употребления, на практике затруднительно и иногда приводит к неожиданным результатам; так, если исходить из определения Блумфилда, артикль the в английском языке нельзя было бы признать отдельным словом. Метод, которым мы пользовались в настоящем исследовании, может быть описан лишь в самых общих чертах. Он дал удовлетворительные (для поставленных здесь задач) результаты в тех относительно немногочисленных сомнительных случаях, которые были связаны с выяснением наличия или отсутствия границ слова в изучаемых языках. Вместо того чтобы задаваться вопросом, свободна или связанна та или иная минимальная форма вообще, как это обычно делается, в настоящем исследовании мы исходим из морф в конкретных контекстах. Это позволяет нам, например в латинском языке, считать ab «от» свободной формой в качестве предлога, но связанной формой в качестве глагольного префикса в abduco «я увожу». Свобода или связанность формы характеризуется не морфой как таковой, а контекстуально определяемым классом взаимозаменимых морф. Такой класс называется здесь классом взаимозаменимых морф (КВМ; morph substitution class — MSC). Мы расширяем это понятие, включая в него и последовательность классов взаимозаменяемых морфем, которые во всех случаях могут быть заменены каким-либо определенным классом взаимозаменимых морф, ни один из членов которого не идентичен его членам 3. Для того чтобы охватить и индивидуальные классы взаимозаменимых морф и заменяющие их последо- 3 Это необходимо для того, чтобы исключить эндоцентрические словосочетания, где последовательность слов всегда может быть замещена главным, или основным, членом. Последовательность прилагательных, за которой следует одноморфное существительное, составляла бы ядро, если бы не зависимость, существующая между ее членами. Прилагательные в английском языке не совпадают с существительными, например, потому, что они встречаются также в предикативных адъективных конструкциях. В отношении понятий класса взаимозаменимых морф и деривационной последовательности я в значительной мере обязан работам 3. Хэрриса и Р. Уэллза. Особенно близки эти понятия к понятию фокусного класса Р. Уэллза и другим его идеям. См., в частности, Р. Уэллз, 1947, стр. 81 — 117. 89
вательности, удобно использовать термин ядро (nucleus). Разбив указанным способом высказывание на отдельные ядра, необходимо далее выяснить, является ли каждая граница между ядрами одновременно и границей между словами или нет. Граница ядра является границей слова, если в данном случае возможно вклинивание последовательности ядер любой длины. Если же граница является внутрисловной, то либо вклинивание ядер невозможно вообще, либо максимальное количество вставляемых ядер строго ограниченно. Так, например, в английском предложении The farmer killed the ugly duckling «Фермер убил уродливого утенка» девять морфем: 1) the 2) farm 3) er 4) kill 5) ed 6) the 7) ugly 8) duck 9) ling; семь ядер: 1) the 2) farmer 3) kill 4) ed 5) the 6) ugly 7) duckling и шесть слов: 1) the 2) farmer 3) killed 4) the 5) ugly 6) duckling. Граница kill-ed является внутрисловной, так как включение ядра здесь невозможно. С другой стороны, на границе между farmer и killed ограничения максимального количества ядер, которые могут быть здесь включены, нет. Мы можем говорить о farmer who killed the man who killed the man who... killed the ugly duckling, то есть о «фермере, который убил человека, который убил человека, который... убил уродливого утенка». Расхождение с фонологическим словом в некоторых случаях только кажущееся. Так, в латинском языке энклитическая частица -que «и», которая считается слогом, относящимся к любой предшествующей последовательности, и определяет место ударения, служащего фонологическим признаком слова, согласно нашему тексту является также частью слова. Do'minus «хозяин» и do'minus в do'minusque «и хозяин» не являются членами одного КВМ, так как они не взаимозаменяемы. Do'minus- относится к тому же классу ядер, что и legatus-, puer-, и этот класс зависит от класса последующих -que, -ve, поскольку они обязательно следуют за ним и, таким образом, принадлежат тому же слову. Даже односложные образования, где сдвига ударения не происходит (ср. mu's «мышь» и mus в mu's-que «и мышь»), являются членами разных ядер, поскольку первое может быть заменено только do'minus, puer и т. д., а последнее — только классом do'minus-, puer-. В таблице 1 приведены вычисленные индексы. Были взяты главным образом те языки, которые чаще всего упо- 90
Таблица 1 Эскимосский Вьетнамский Суахили Якутск. Английский Персидск. Англосакс. Санскрит 3,72 1,06 2,55 2,17 | 1,68 1,52 2,12 2,59 1 0,03 0,67 1 0,51 1 0,30 0,34 0,11 | 0,09 1 1,00 1,07 1,00 | 1,02 1 1,00 1,03 1,00 1 1,13 1 1,25 0,00 0,07 0,35 0,15 0,10 0,20 0,62 1,75 0,00 0,80 0,82 0,53 0,39 0,90 0,84 Преобладающее словоизмене- 1 0,00 0,00 1,16 0,00 0,04 0,01 0,06 1 0,16 1 1 2,72 0,00 0,41 1,15 1 0,64 0,49 1,03 | 1,18 | 1 0,02 1,00 0,40 0,29 0,75 0,52 0,15 0,16 1 1 0,46 0,00 0,19 0,59 1 0,14 0,29 0,47 1 0,46 1 Собственно словоизменение . . 1 0,38 0,00 0,41 0,12 0,11 0,19 0,38 0,38
минаются в качестве примеров определенных языковых типов в существующей литературе по типологии. Выбор языков ограничен также моими собственными познаниями в области отдельных языков. В качестве примера агглютинативного языка вместо турецкого языка мною был выбран родственный ему якутский язык, поскольку обширные заимствования из арабского в османском турецком языке привели к нарушениям гармонии гласных и осложнениям в других областях в такой степени, что турецкий язык перестал быть типичным. Чтобы проиллюстрировать изменения в типе языка, происшедшие за длительный период, были выбраны два древних индоевропейских языка — англосаксонский и санскрит, а также два современных языка тех же групп — германской .и индоиранской — современный английский и персидский. Вьетнамский язык был взят в качестве представителя корнеизолирующего типа языков, эскимосский — в качесгве полисинтетического, а суахили — один из языков банту — в качестве агглютинирующего языка, использующего согласование4 (см. прилагаемую таблицу). На основе подсчетов, подобных приведенным выше, в качестве следующего шага после уточнения кривой частотности дистрибуции соответствующих явлений можно было бы дать определение таким терминам, как аналитический, синтетический, агглютинирующий, префигирующий и т. п. Поскольку здесь представлено слишком мало языков, эту задачу осуществить невозможно. Тем не менее даже беглое ознакомление с приведенными здесь индексами показывает, что если мы определим аналитический язык 4 Для каждого языка были выбраны следующие отрывки текста длиной в 100 слов: для санскрита («Hitopadesa», ed. M. Mueller, стр. 5) — varamekas (и т. п.); для англосаксонского (J. W. Bright. An Anglo-Saxon Reader, New York, 1917, стр. 5)—hitgelamp gio (и т.д.): для персидского (Pizzi, I, «Chrestomathie Persane», Turin, 1889, стр. 107)—ruzi Ibrahimi (и т. д.); для английского («New Yorker», Dec. 13,1952, стр.29)—Anyone who (и т. д.); для якутского («Ueber die Sprache der Yakuten», St. Petersburg, 1851, стр. 29)—min bayasa (и т. д.); для суахили (С. S а с 1 е u х, Grammaire Swahilie, Paris, 1909, стр. 321)—Kiyana mmoja (и т. д.); для вьетнамского (М. В. Emenеau, Studies in Vietnamese (Annamese) Grammar, Los Angeles, 1951, стр. 226)—mot hom\ для эскимосского (W. Thalbitzere «Handbook of American Indian Languages», Pt. 1, ed. F. Boas, Wash., 1911, стр. 1066)—kaasasurujuquaqju т. д.) (в фонематической транскрипции и слегка измененном нормализованном виде в соответствии с клсйншмидтовским грамматическим описанием.) 92
как язык с индексом синтеза в 1,00—1,99, синтетический— в 2,00—2,99, а полисинтетический — в 3,00, то результаты будут соответствовать обычным представлениям, не связанным с какими-либо статистическими подсчетами. Подобным же образом мы могли бы назвать агглютинативным такой язык, где индекс агглютинации превышает 0,50 и т. д. Результаты, полученные в настоящем исследовании, необходимо также подкрепить дальнейшими подсчетами, поскольку они были выведены для отдельных отрывков по 100 слов в каждом; помимо этого, следовало бы указать возможный процент ошибок. Можно было бы вполне допустить существование различий, обусловленных различиями в стиле выбранных отрывков. Индекс синтетичности поэтому был вычислен для целого ряда разных по стилю отрывков из английского и немецкого языков, однако были достигнуты удивительно близкие результаты. Английский язык «Ladies' Home Journal», January 1950, стр. 55. . .1,62 R. Linton, Study of man, стр. 271 1,65 О. J. Kaplan, Mental disorders in later life, стр. 373 1,60 Немецкий язык Baumann, Nama Folk-tale „ . 1,90 Ratsel, Anthropogeographie, стр. 447 1,92 Cassirer, Philosophie der symbolischen formen, стр. 1 2,11 Разумеется, это не заменяет статистических данных. Другая проблема, которую можно изучить с помощью предложенного нами метода,— это общее направление исторических изменений в языке за длительный период времени. Совпадения, наблюдаемые в санскрите и англосаксонском языках, с одной стороны, и персидском и английском — с другой, поразительны: направление изменений при переходе от более древнего языка к современному буквально для каждого индекса одно и то же. Быть может, при выборе более консервативных индоевропейских языков, например славянских, результаты были бы иными. 93
Настоящая работа должна рассматриваться исключительно как предварительный набросок. Некоторые из индексов, возможно, придется исключить или заменить другими. В последующих работах, вероятно, будут пересмотрены также некоторые конкретные определения. Вместе с тем я полагаю, что общий метод вычисления индексов, основанных на существующих в тексте отношениях между строго определенными лингвистическими элементами, представляет известный интерес для типологических исследований.
Я. Якобсон ТИПОЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ И ИХ ВКЛАД В СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ ЯЗЫКОЗНАНИЕ* Высказывание Альфа Соммерфельта, с которого я начал свою монографию о всеобщих звуковых законах, до сих пор не утратило своей силы: «Между фонетическими системами (или — более широко — между системами языковыми. — Р. Я.), существующими в мире, нет принципиального различия». 1. Говорящие сравнивают языки. Как указывают антропологи, одна из наиболее примечательных особенностей общения между людьми заключается в том, что ни один народ не может быть столь примитивным, чтобы не быть в состоянии сказать: «У тех людей другой язык... Я говорю на нем или я не говорю на нем; я слышу его или я не слышу его». Как добавляет Маргарет Мид, люди считают язык «таким аспектом поведения других людей, которому можно научиться». Переключение с одного языкового кода на другой, возможно, и практикуется в действительности именно потому, что языки изоморфны: в основе их структуры лежат одни и те же общие принципы. Разговоры в речевом коллективе о чужих языках, как и всякую речь о речи, логики относят к «метаязыку». Как я старался показать в обращении к Лингвистическому обществу Америки в 1956 году, метаязык, как и реальный язык-объект, является частью нашего словесного поведения и представляет собой, следовательно, лингвистическую проблему. Сепир, обладавший редким даром проникновения в простые, ускользающие от внимания явления, писал о нас * См. доклад Р. Якобсона «Typological studies and their contribution to historical comparative linguistics» в сборнике «Proceedings ofthe Eighth international congress of linguists», Oslo, 1958, стр.17—25. 95
как говорящих: «Мы можем... сказать, что все языки отличаются друг от друга, но что некоторые языки различаются гораздо больше, чем другие. Это равносильно утверждению, что языки можно классифицировать по морфологическим [можно добавить фонологическим и синтаксическим.— Р. Я.] типам». Мы, лингвисты, «нашли бы слишком легкий выход, если бы освободили себя от трудностей творческого конструктивного мышления и приняли ту точку зрения, что каждый язык характеризуется единственной в своем роде историей и, следовательно, единственной в своем роде структурой». 2. Отставание и прогресс в типологических исследованиях. Неудача попытки Фридриха Шлегеля создать типологическую классификацию языков, как и ошибочность его взгляда на родословное древо индоевропейских языков, отнюдь не снимает данной проблемы, но, напротив, требует ее адекватного решения. Непродуманные и скороспелые рассуждения по поводу языкового родства скоро уступили место первым исследованиям и достижениям сравнительно-исторического метода, тогда как вопросы типологии на долгое время сохранили умозрительный, донаучный характер. В то время как генеалогическая классификация языков добилась поразительных успехов, для типологической их классификации время еще не наступило. Первенствующая роль генетических проблем в науке прошлого столетия оставила своеобразный след и в типологических сочинениях того века: морфологические типы понимались как стадии эволюционного развития языков. Доктрина Марра (учение о стадиальности) была, вероятно, последним пережитком этой тенденции. Но даже в квазигенетическом виде типология вызывала недоверие младограмматиков, поскольку любые типологические исследования подразумевают дескриптивные приемы анализа, а дескриптивный подход был заклеймен как ненаучный догматическими «Принципами истории языка» Г. Пауля. Совершенно естественно, что Сепир — один из первых зачинателей дескриптивной лингвистики — выступил в защиту изучения типов языковых структур. Однако разработка методов всестороннего описания отдельных языков поглотила силы большинства ученых, работавших в этой новой области; любая попытка сравнения языков воспринималась как искажение внутренних принципов 96
одноязычных исследований. Понадобилось время, чтобы лингвисты поняли, что описание систем языков без их таксономии, так же как таксономия без описания отдельных систем,— это вопиющее и явное противоречие: оба они предполагают друг друга. Если в период между войнами всякий намек на типологию вызывал скептические предостережения — «jusqu'ou la typologie peut egarer un bon linguiste» («типология может сбить с толку хорошего лингвиста»),— то в настоящее время нужда в систематических изысканиях в области типологии ощущается, как никогда. Вот несколько примечательных примеров: Базелль, как всегда полный новых и плодотворных идей, набросал программу типологии языков в сфере синтаксических отношений; Милевский был первым, представившим замечательный, заслуживающий самого серьезного внимания очерк о «фонологической типологии языков американских индейцев»; Гринберг, выдающийся лингвист (см. список литературы в конце статьи), эффективно продолжил начинания Сепира (а) в области типологических исследований морфологии и (b, с) рассмотрел три кардинальных метода классификации языков — генетический, ареальный и типологический. Генетический метод имеет дело с родством, ареальный — со сродством языков, а типологический — с изоморфизмом. В отличие от родства и сродства, изоморфизм не связан обязательно ни с фактором времени, ни с фактором пространства. Изоморфизм может объединять различные состояния одного и того же языка или два состояния (как одновременных, так и отдаленных во времени) двух различных языков, причем как языков, расположенных по соседству, так и находящихся на далеком расстоянии, как родственных, так и имеющих разное происхождение. 3. Не перечень элементов, но система является основой для типологии. Риторический вопрос Мензерата (одного из талантливых первооткрывателей в области типологии), представляет ли собой тот или иной уровень языка «простую совокупность множества элементов или они связаны какой-то структурой», получил в современном языкознании вполне определенный ответ. Мы говорим о морфологической и фонологической системах языка, о законах структуры языка, о взаимозависимости его частей, а также частей языка и языка в целом. Чтобы понять систему языка, недостаточно простого перечисления ее компонентов. 7 Заказ № 3340 97
Подобно тому как синтагматический аспект языка являет собой сложную иерархию непосредственных и опосредствованных составляющих, точно так же и аранжировка элементов в парадигматическом аспекте характеризуется сложной многоступенчатой стратификацией. Типологическое сравнение различных языковых систем должно учитывать эту иерархию. Любой произвол, любое отклонение от данного и реально прослеживаемого порядка делает типологическую классификацию бесплодной. Принцип последовательного членения все глубже и глубже проникает как в грамматику, так и в фонологию. И мы получаем ясное свидетельство достигнутого прогресса, перечитывая «Курс общей лингвистики» Фердинанда де Соссюра, первого человека, полностью осознавшего огромное значение понятия системы для лингвистики, но не сумевшего, однако, увидеть строго обязательного порядка в такой отчетливо иерархической системе, как грамматическая система падежей: «C'est par un acte purement arbitraire que le grammairien les groupe d'une facon plutot que d'une autre» («Грамматист группирует их именно таким образом, а не каким-либо другим посредством совершенно произвольного акта»). Даже такой бесспорно исходный падеж, как именительный, нулевой падеж (cas zero), занимает, по мнению Соссюра, произвольное место в падежной системе. Фонологическая типология —и в этом Гринберг прав — не может строиться на «основе весьма туманной терминологии традиционной фонетики». Для создания типологии фонематических систем логически необходимо было подвергнуть их последовательному анализу: «Наличие некоторых отношений между самими признаками или классами этих признаков используется в качестве критериев» (с). Типологическую классификацию грамматических или фонологических систем можно построить, лишь заново логически описав эти системы максимально экономным образом, путем тщательного устранения избыточных явлений. Лингвистическая типология языков, основанная на произвольно выбранных признаках, не может дать удовлетворительных результатов, как не может их дать, например, такая классификация представителей животного царства, в которой вместо плодотворного деления живых существ на позвоночных и беспозвоночных, млекопитающих и птиц и т. п. был бы использован в качестве критерия, 98
предположим, цвет кожи и на этом основании были бы сгруппированы вместе, скажем, люди с белой кожей и свиньи светлой окраски. Принцип непосредственно составляющих не менее продуктивен при анализе парадигматического аспекта языка, чем при грамматическом разборе предложений. Типология, построенная на этом принципе, обнаруживает за разнообразием фонологических и грамматических систем ряд объединяющих их элементов и существенно ограничивает многообразие языков, кажущееся на первый взгляд бесконечным. 4. Универсалии и неполные универсалии. Типология вскрывает законы предугадываемости явлений (implication), которые лежат в основе фонологической и, по-видимому, морфологической структуры языков: наличие А подразумевает наличие (или, наоборот, отсутствие) Б. Подобным образом мы прослеживаем в языках мира единообразные или почти-единообразные черты, как принято было говорить в антропологии. Без сомнения, более точное и исчерпывающее описание языков мира пополнит и уточнит кодекс всеобщих законов и внесет в него необходимые поправки. Однако было бы неразумно откладывать работу по установлению этих законов до того времени, когда наше знание фактов надлежащим образом расширится. Нужно уже сейчас поднять вопрос о языковых, в частности фонематических, универсалиях. Даже если в каком-либо отдаленном, недавно зарегистрированном языке мы обнаружим своеобразную особенность, подвергающую сомнению один из таких законов, это отнюдь не обесценит обобщения, выведенного на основании фактов внушительного количества ранее изученных языков. Наблюдаемое единообразие оказывается неполным — таково правило высокой статистической вероятности. До открытия утконоса (duckbilled platypus) в Тасмании и Южной Австралии зоологи в своих общих определениях млекопитающих не предвидели возможности существования млекопитающих, откладывающих яйца; тем не менее эти устаревшие определения сохраняют силу для подавляющего большинства млекопитающих на земле и остаются важными статистическими законами. Вместе с тем уже в настоящее время богатый опыт, накопленный наукой о языках, позволяет нам установить 7* 99
некоторые константы, которые едва ли когда-либо будут низведены до «полуконстант». Существуют языки, в которых отсутствуют слоги, начинающиеся с гласных, и/или слоги, заканчивающиеся согласными, но нет языков, в которых отсутствовали бы слоги, начинающиеся с согласных, или слоги, оканчивающиеся на гласные. Есть языки без фрикативных звуков, но не существует языков без взрывных. Не существует языков, в которых имелось бы противопоставление собственно взрывных и аффрикат (например, /t/—/ts/), но не было бы фрикативных (например, /s/). Нет языков, где встречались бы лабиализованные гласные переднего ряда, но отсутствовали бы лабиализованные гласные заднего ряда. Кроме того, частичные исключения из некоторых неполных универсалий требуют просто более гибкой формулировки соответствующих общих законов. Так, в 1922 году мною было замечено, что свободное динамическое ударение и независимое противопоставление долгих и кратких гласных в пределах одной фонематической системы несовместимы. Этот закон, который удовлетворительно объясняет просодическую эволюцию славянских языков и ряда других индоевропейских групп, применим для подавляющего большинства языков. Единичные случаи якобы свободного ударения и свободного количества оказались иллюзорными: так, говорили, что в языке вичита (Оклахома) существует и фонематическое ударение, и количество; однако, согласно новому исследованию Поля Гарвина, вичита является в действительности тоновым языком с противопоставлением, дотоле ускользавшим от внимания, восходящего и нисходящего ударения. Тем не менее, этот общий закон нужно сформулировать более осторожно. Если в каком-либо языке фонематическое ударение сосуществует с фонематическим количеством, один из этих двух элементов подчинен другому и допускаются три, крайне редко — четыре, различных единицы: либо долгие и краткие гласные различаются только в ударных слогах, либо только одна из двух количественных категорий — долгота или краткость — может нести свободное смыслоразличительное ударение. И маркированной категорией в таких языках является, по-видимому, не долгий гласный, противопоставленный краткому, а редуцированный гласный в противопоставление нередуцированному. В целом же вместе с Граммоном я полагаю, что 100
закон, нуждающийся в поправках, все же лучше, чем отсутствие всякого закона вообще. 5. Морфологический детерминизм. Поскольку «инвариантные точки отношений для описания и сравнения» являются (и в этом нельзя не согласиться с Клукхоном) центральным вопросом типологии, я возьму на себя смелость проиллюстрировать эти сравнительно новые в лингвистике проблемы яркой аналогией из области другой науки. Развитие науки о языке, и в частности переход от первоначальной генетической точки зрения к преимущественно описательной, поразительно соответствует происходящим сейчас сдвигам в других науках, в частности различию между классической и квантовой механикой. Для изучения типологии языков этот параллелизм представляется мне в высшей степени стимулирующим. Я цитирую доклад о квантовой механике и детерминизме, прочитанный выдающимся специалистом Л. Тисса в Американской Академии искусств и наук: квантовая механика [и, добавим мы, современная структуральная лингвистика.— Р. Я.] морфологически детерминистична, тогда как временные процессы, переходы между стационарными состояниями регулируются статистическими законами вероятности. Как структуральная лингвистика, так и квантовая механика выигрывают в морфологическом детерминизме то, что теряют в детерминизме временном. «Состояния характеризуются целыми числами, а не непрерывными переменными», тогда как, «согласно законам классической механики, эти системы надо было бы характеризовать непрерывными параметрами», «поскольку два эмпирически данных реальных числа никогда не могут быть в строгом смысле полностью идентичными; неудивительно, что физик — последователь классической механики возражал против мысли об абсолютном тождестве каких-либо определенных предметов». Установление структурных законов языка — наиболее близкая и ясная цель типологической классификации и всей описательной лингвистики на новой стадии ее развития — такой итог я пытался подвести в лингвистическом некрологе, посвященном памяти Боаса. И хотя можно только приветствовать проницательные замечания Гринберга и Крёбера о статистическом характере «диахронических типологических классификаций» с их индексами 101
направления, стационарная типология должна оперировать целыми числами, а не непрерывными переменными. Мы стремились избежать распространенного термина «синхроническая типология». Если для современного физика «одним из самых важных явлений в природе представляется своеобразное взаимодействие почти непрерывной тождественности и случайного и беспорядочного изменения во времени», то подобным же образом и в языке «статика» и «синхрония» не совпадают. Всякое изменение первоначально относится к языковой синхронии: и старая, и новая разновидности сосуществуют в одно и то же время в одном и том же речевом коллективе как более архаичная и более модная соответственно, причем одна из них принадлежит к более развернутому, а другая — к более эллиптическому стилю, к двум взаимозаменимым субкодам одного и того же кода. Каждый субкод сам по себе является для данного момента стационарной системой, управляемой строгими законами структуры, в то время как взаимодействие этих частичных систем демонстрирует гибкие динамические законы перехода от одной такой системы к другой. 6. Типологическая классификация и реконструкция. Естественным выводом из приведенных выше рассуждений является ответ на наш основной вопрос: что могут дать типологические исследования сравнительно-историческому языкознанию? По мнению Гринберга, знание типологии языков увеличивает «нашу способность предвидения, поскольку, исходя из данной синхронической системы, некоторые явления будут в высшей степени вероятными, другие — менее вероятными, а третьи практически исключаются» (с). Шлегель, провозвестник сравнительного языкознания и типологической классификации, характеризовал историка как пророка, предсказывающего прошлое. Наша «способность предсказывать» при реконструкции получает поддержку от типологических исследований. Противоречие между реконструированным состоянием какого-либо языка и общими законами, которые устанавливает типология, делает реконструкцию сомнительной. В Лингвистическом кружке Нью-Йорка в 1949 году я обратил внимание Дж. Бонфанте и других индоевропеистов на ряд таких спорных случаев. Представление о протоиндоевропейском языке как языке, обладавшем лишь 102
одним гласным, не находит подтверждения в засвидетельствованных языках земного шара. Насколько мне известно, нет ни одного языка, где бы к паре /t/—/d/ добавлялся звонкий придыхательный /dh/, но отсутствовало бы его глухое соответствие /th /, в то время как /t/, /d/ и /th / часто встречаются без сравнительно редкого /dh/, и такая стратификация легко объяснима (ср. Jakobson-Halle); следовательно, теории, оперирующие тремя фонемами /t/— —/d/—/dh I в протоиндоевропейском языке, должны пересмотреть вопрос о их фонематической сущности. Предполагаемое сосуществование фонемы «придыхательный взрыв- ный» и группы из двух фонем — «взрывный»+ /h/ или другой «ларингальный согласный» также оказывается весьма сомнительным в свете фонологической типологии. С другой стороны, мнения, предшествовавшие ларин- гальной теории или враждебные ей, не признающие никакого /h/ в индоевропейском праязыке, противоречат данным типологии: как правило, языки, различающие пары звонких — глухих, придыхательных — непридыхательных фонем, имеют также и фонему /h/. В этой связи знаменательно, что в тех группах индоевропейских языков, которые утратили архаическое /h/, не приобретя нового, аспираты смешались с соответствующими непридыхательными взрывными: ср., например, утрату различия между придыхательными и непридыхательными в славянских, балтийских, кельтских и тохарских языках с неодинаковой судьбой этих двух рядов в греческом, армянском, индийских и германских языках. Во всех этих языках некоторые из ртовых фонем рано перешли в /h/. Аналогичную помощь можно ожидать от типологического изучения грамматических процессов и понятий. Избежать таких расхождений, конечно, можно, применяя соссюровский подход к реконструкции фонем индоевропейского праязыка: «Вполне возможно, не уточняя звуковой природы фонемы, внести ее в общий перечень фонем и представить под номером в таблице индоевропейских фонем». В настоящее время, однако, мы столь же далеки от наивного эмпиризма, который мечтал о фонографическом фиксировании индоевропейских звуков, сколь и от его противоположности — агностического отказа от изучения системы индоевропейских фонем и робкого сведения этой системы к простому каталогу цифр. Уклоняясь от структурного анализа двух последовательных 103
состояний языка, нельзя объяснить переход от более раннего состояния к более позднему, и права исторической фонологии нежелательным образом урезываются. Реалистическим подходом к технике реконструкции является ретроспективное движение от одного состояния языка к другому и структурное исследование каждого из этих состояний с точки зрения данных типологии языков. Изменения в системе языка нельзя понять вне связи с той системой, в которой они происходят. Этот тезис, обсужденный и одобренный 1-м Международным конгрессом лингвистов почти 30 лет назад (см. «Actes...»), получил сейчас широкое признание (ср. недавнюю внушительную дискуссию об отношении между синхронической и диахронической лингвистикой в Академии наук СССР — «Тезисы...»). Структурные законы системы языка ограничивают возможность разных путей перехода от одного состояния к другому. Эти переходы представляют собой, мы повторяем, часть языкового кода в целом, динамический компонент всей совокупной системы языка. Можно исчислить вероятность перехода, но едва ли возможно найти универсальные закономерности явлений, связанных с фактором времени. Статистический метод Гринберга применительно к диахронической типологии является многообещающим методом изучения относительной устойчивости направления и тенденций изменения языков, соотношения и дистрибуции, изменчивости и стабильности. Таким образом, анализ схождений и расхождений в истории родственных или соседних языков дает много важных сведений, необходимых для сравнительно-исторического языкознания. Благодаря этому миф об изменчивости и устойчивости языка, обусловленных произволом слепой и бесцельной эволюции, безвозвратно теряет под собой почву. Проблема устойчивости, статики во времени, становится неотъемлемо й проблемой диахронической лингвистики в то время как динамика, взаимодействие субкодов внутри языка в целом, вырастает в один из центральных вопросов лингвистической синхронии. ЛИТЕРАТУРА Actes du 1-er Congres International de Linguistes du 10—15 avril, 1928, стр. 33 и сл. Bazell С. E., в «Cahiers F. de Saussure», VIII, 1949, стр. 5 и сл. 104
GreenbergJ. H. (a) Methods and perspective in anthropology, Papers in honour of W. D. Wallis, ed. by R. F. Spencer, 1954, стр. 192 и сл.; (b) Essays in linguistics, 1957, chap. VI; (c) IJAL, XXIII, 1957, стр. 68 и сл. Jakobson R., IJAL, X, 1944, стр. 194 и сл. Jakobson R., Halle M., Fundamentals of language, 1956, стр. 43 и сл. KluckhohnC, Anthropology today, 1953, стр. 507 и сл. Kroeber A. L., Methods and perspective in anthropology, стр. 294 и сл. Mead M., Cybernetics, transactions of the eighth conference, New York, 1951, стр. 91. Menzerath P., «Journal of the Acoustical Society of America», XXII, 1950, стр. 698. Milewski T., «Lingua Posnaniensis», IV, 1935, стр. 229 и сл. Sapir E., Language, 1921, chap. VI. de Saussure F., Cours de linguistique generale, 2nd ed., 1922, стр. 175, 303, 316. Sommerfelt A., Loi phonetique, «Norsk Tidsskrift for Sprogvi- denskap», I, 1928. Тезисы докладов на открытом расширенном заседании Ученого совета, посвященном дискуссии о соотношении синхронного анализа и исторического исследования языка, АН СССР, 1957.
А. Исаченко ОПЫТ ТИПОЛОГИЧЕСКОГО АНАЛИЗА СЛАВЯНСКИХ языков* Мысли, содержащиеся в предлагаемой статье, отчасти уже излагались в ответе на один из вопросов, предложенных Оргкомитетом III Международного конгресса славистов в Белграде (1939 г.) *. Структурные исследования, в какой бы области они ни проводились, имеют своей конечной целью обобщение отдельных результатов синхронного анализа и тем самым выявление объективных и реальных типологических закономерностей изучаемых явлений. Структуральное направление в языкознании преследует аналогичные цели, пытаясь на основе обобщения существенных данных, имеющихся в различных областях, найти универсальные критерии, которые позволили бы создать всеобъемлющую классификацию языковых типов. Большинство авторов, осмеливавшихся ставить перед собой подобные задачи, например В. Вундт2, Ф. Н. Финк 3 или В. Шмидт4, пытались вывести из предлагавшейся ими классификации положения внеязыкового порядка; можно, пожалуй, сказать, что фактически они не занимались классификацией языковых типов, а лишь использовали языковой материал для обоснования своих этнологических и психологических схем. Методологический недостаток всех этих работ заключался в нечеткости разграничения принципов описательного анализа и анализа фактов истории языка: изложение было * А. V. Isacenkо, Versuch einer Typologie der slavischen Sprachen, «Linguistica Slovaca», I, Bratislava, 1939—1940, стр. 64—76. 1 Ср. «Zbirka odgovora na pitanja», Izdanja izvranog odbora, № 1, Београд, 1939, стр. 76. 2 «Sprachgeschichte und Sprachpsychologie», Leipzig, 1901, в особенности «Volkerpsychologie»; т. I: «Die Sprache», изд. 3, 1911. 3 «Die Klassifikation der Sprachen», Marburg, 1901; «Die Sprachstamme des Erdkreises», Leipzig, 1909; в особенности «Die Haupttypen des Sprachbaus», Leipzig, 1910. 4 «Die Sprachfamilien und Sprachenkreise der Erde», Heidelberg, 1926. 106
описательным в тех случаях, когда вопросы языковой истории попросту не затрагивались; имеются в виду так называемые «языки без истории». Как только речь заходила о языках древнего мира, описательное исследование сразу же наводнялось элементами, относящимися к истории языка. Любая попытка классификации языков, которая, не являясь генетической, основывается тем не менее на данных истории языка, неизбежно ведет к произвольным обобщениям. Возникает вопрос о сущности и о количестве соответствий, необходимых для констатации тесного языкового родства. Довольно ли установления соответствий между словами или же необходимы поиски общих звуковых законов? И сколько таких критериев необходимо перечислить, чтобы придать убедительность исследованию? Достаточно вспомнить здесь о длительной полемике относительно подразделения славянских языков на западно-, южно- и восточнославянские, о проблеме «центральносла- вянских особенностей», недавно вновь поставленной на повестку дня5, о полемике вокруг проблемы хеттов и индоевропейцев6, или, наконец, о попытках сближения эскимосского и праиндоевропейского языков7. Исследователь, кладущий в основу своей классификации произвольно выбранные изоглоссы, наталкивается на значительные трудности даже в том случае, если имеет дело с диалектами. В одной из своих работ я перечислил такие методологические трудности, попытавшись при этом доказать, что трактовка ряда местных диалектов как входящих в одну диалектную группу в большинстве случаев 5 Шахматов, Очерк древнейшего периода русского языка, § 62.—N. Trubetzkoy, Zur Entwicklung der Gutturale in den slavischen Sprachen (Sbornik Miletie, Sof'ja, 1933, стр. 267 и сл.). A. V. Isacenko, Zur Frage der «zentralslavischen» Lautveran- derungen, «Sbornik Matice Slovenskep (SMS), XIV, 1936, стр. 56 и сл.—L. Tesniere, Les diphones tl, dl en slave, Essai de geolinguistique, «Revue des etudes slaves» (RES), XIII, стр. 51 и сл. e H. Pedersen, Hittitisch und die anderen indoeuropaischen Sprachen, с одной стороны; с другой — Emil Forrer в «Mitteilungen der Deutschen Orient-Gasellschaft, Bd. 61, 1921, стр. 21 и сл.; см. также статьи Э. Стертеванта в ряде номеров журнала «Language» (№2, стр. 29; №9, стр. 1 — 11; № 14, стр.69; № 15, стр. 11) и в «Transactions of the American Philological Association», № 60, стр. 25. 7 С. С. Uhlenbeck, Uralische Anklange in den Eskimospra- chen, «Zeitschrift der Morgenl. Ges.», Bd. 61, стр. 436; «Eskimo en Oerlndogermaansch», MKAW, Aft. Lettk. 77, ser. A, № 6, 1935. 107
не выдерживает критики8. Очень редко оказывается возможным объединение изоглосс в пучки, общие всем данным и только данным диалектам. Предложенный мной в этой связи метод негативной характеристики групп диалектов (т. е. выявление всех тех особенностей, которые отсутствуют в данной группе диалектов, чем они и отличаются от всех других диалектов того же языка) применим лишь при наличии соизмеримых величин (т. е. при возможности сопоставления диалектов одного и того же языка). Этот метод, разумеется, оказался бы непригодным при попытке создать универсальную классификацию всех языков мира. Разумеется, структурная лингвистика не может ограничиваться сравнением генетически родственных языков. Как подчеркнул Н. Трубецкой («Sbornik Matice Slovenskej», XV, 1937, стр.39), «структуралистская методика по самой своей сути не может ограничиваться рассмотрением генетически родственных языковых групп». Поиски действенных критериев типологической классификации языков, предпринятые представителями структуралистской школы, привели к интересным результатам: в центре внимания вместо генетического родства оказалось географическое сродство, старому понятию «семья языков» предпочли новое — «языковой союз». Фонологические работы Р. Якобсона9, Н. Трубецкого10, Л. Новака11 и Б. Гавранка12, в которых были затронуты эти вопросы, значительно приблизили возможность типологического 8 A. V. Isacenko, Narecje vasi Sele na Rozu, «Razprave Znanstvenega drustva v Ljubljani, 1939, стр. 7—13. В своей рецензии на мою статью по диалектологии в «Revue des Etudes Slaves», XV, стр. 53—63 Л. Тесньер пишет: «... однако нельзя с уверенностью утверждать, что хорошо обоснованный принцип независимости изоглосс совместим с принципом систематической классификации диалектов...». Тем самым он признает невозможность классификации языков и диалектов на основе данных истории языка. В данном случае Л. Тесньер явно имеет в виду этимологические (исторические) изоглоссы, взаимонезависимость которых в большинстве случаев не подлежит сомнению. 9 «К характеристике евразийского языкового союза», 1931. 10 Premier Congres International de Linguistes a La Haye, 1928, стр. 20. 11 «De la phonologie historique romane. La quantite et l'accent» в «Charisteria Gvilelmo Mathesio...», Pragae, 1932, стр. 45 и сл. 12 «Zur phonologischen Geographie» («Das Vokalsystem des balka- nischen Sprachbundes»), Conferences des membres du Cercle linguistique de Prague au Congres des sciences phonetiques, tenu a Amsterdam (3—8, VII, 1932), стр. 6—12. 108
обобщения. Сюда же следует отнести ценные работы американского лингвиста Л. Блумфилда13 и датчанина К. Сандфельда 14, поставивших перед собой цель выявить объективные критерии типологического анализа языков на уровнях, отличных от звукового. Особенно важное значение имеет в этом отношении глубокое исследование Л. Новака «Zakladna jednotka gramatickeho systemu a jazykova typologia» (SMS, XIV, 1936, стр. 3—14), в котором автор рассматривает морфему в качестве основной единицы грамматической системы, полагая, что при классификации языков следует исходить из морфемной структуры. Методологические установки исследований по структурной типологии могут уберечь нас от целого ряда ошибок и преждевременных обобщений. Нередко случается, что вследствие далеко зашедшего лексического и синтаксического взаимодействия двух соседних языков делается вывод о тесном структурном их уподоблении. На необходимость строгой проверки подобных обобщающих высказываний и внесение в них соответствующих поправок представители структурного направления указывали неоднократно15. Типологическая классификация языков мира раздвинула бы наши знания о языке в весьма значительной степени. Но нам все еще не хватает необходимой предпосылки такой классификации — знания всех языков мира. Поэтому мы выбрали для нашего рассмотрения группу близкородственных языков, с тем чтобы показать, пользуясь методами структурной типологии, что между славянскими языками, несмотря на тесные генетические связи, существуют принципиальные типологические различия. * * * Уже Р. Якобсон со всей отчетливостью показал, что корреляция согласных по твердости — мягкости и поли- 109 18 «Language», 1933; см. особ, главы: Types of phonemes, Sentence types, Morphological types, Form-classes and lexicon. 14 «Linguistique balcanique», Paris, 1930. 15 Cp. N. Trubetzkoy, Das mordwinische phonologische System verglichen mit dem russischen, «Charisteria», стр. 21.—VI. Skalicka, Zur ungarischen Grammatik, Prag, 1935;—-A. V. Isacenko, Narecje vasi Sele na Roiu, стр. 13 и 33, где критически рассматривается известное положение о взаимном уподоблении славянского и немецкого языков в Каринтии.
тония гласных исключают друг друга, т. е. что в древности не существовало языков, в которых бы эти две фонологические особенности были представлены одновременно16. Этот вывод имеет особенно большое значение для типологии славянских языков. Как известно, среди славянских языков имеются такие, в которых происходит последовательное смягчение согласных, например польский или русский; с другой стороны, имеются языки с музыкальным ударением, например штокавское наречие. То обстоятельство, что в одних языках в максимальной степени используется разная окраска согласных, что проявляется в трактовке твердости и мягкости как различительных признаков, тогда как в других, не знающих мягких согласных, широко представлены вокалические различия (музыкальное ударение, количество), позволяет констатировать существование внутри славянских языков двух крайних языковых типов — «консонантического» и «вокалического». Все остальные языки располагаются между этими двумя полярными типами. С учетом фонологической нагрузки гласных фонем (resp. их просодической «надстройки») в славянских языках можно выделить следующие группы: I. Политонические языки: а) с различением музыкальных ударений на кратких и долгих слогах (языки типа штокавского наречия сербохорватского языка или кашубского); б) с различением музыкальных ударений только на долгих слогах (чакавское наречие, словенский литературный язык и большинство словенских диалектов). II. Монотонические языки с так называемым «свободным количеством»: а) в любом слоге (языки типа чешского); б) только в корневых слогах resp. в префиксах в соответствии с законом диссимилятивного количества (rytmicky zakon «ритмический закон», vokalna balancia «гармония гласных») в литературном словацком и в среднесловацких диалектах; в) с ограничением, состоящим в том, что в слове можно зафиксировать лишь один долгий слог (в словенских диалектах, которые утратили музыкальное ударение также и в долгих слогах, сохранив лишь этимологические долготы (например, Приморье и Штирия)). III. Монотонические языки с так называемым динамическим ударением (например, восточнославянский и бол- 16 «Ueber die phonologische Sprachbunde», TCLP, 4, стр. 238. 110
гарский). Система гласных в этих языках включает как ударные, так и безударные гласные. IV. Монотонические языки без какой бы то ни было просодической нагрузки на гласные фонемы. Ударение закреплено за определенным слогом слова, как, например, в польском, в обоих лужицких языках, а также в некоторых словацких диалектах (восточнословацкий, некоторые наречия17 и ряд диалектов Липтова)18. Тип 1а, представленный штокавским и кашубским, особенно богат гласными. В штокавском имеется пять количественно различных гласных: i, е, а, о, u. В полито- нических языках бывает по нескольку гласных фонем типа «а». В данном случае мы имеем дело с четырьмя фонемами этого типа — долгой с восходящей интонацией, краткой с восходящей интонацией, долгой с нисходящей интонацией и краткой с нисходящей интонацией. Если учесть, что четырьмя различными интонациями представлен также и слоговой сонант г, то мы придем к выводу, что в штокавском имеются 24 слоговые фонемы. Кашубский с его 26 гласными фонемами отличается еще более богатым вокализмом. В литературном словенском языке (тип 1б) насчитывается 7 долгих фонем с восходящей интонацией (u, о, q, а, e, е, i), 5 долгих — с нисходящей (u, о, а, е, i) и 6 кратких (и, о, а, э, е, i), не участвующих в политонии19. Вместе с тремя слоговыми фонемами типа г (долгое г с восходящей интонацией, долгое г с нисходящей интонацией и краткое г) в словенском языке насчитывается 21 слоговой звук. Интересно, что 17 Stefan Тоbik, Prechodna jazykova oblast' stredoslovensko- vychodoslovenska, SMS, XV, 1937, стр. 73. 18 Jan Stanislav, Liptovske narecia, стр. 46. 19 Утверждение Безлая, что в словенской системе долгих гласных имеется еще фонема э, основано лишь на одном-единствен- ном примере (род. п. мн. ч. stez) и, естественно, должно быть отброшено. В своей книге «Oris slovenskega knjiznega izgovora» Безлай сравнивает количество гласного э в «долгой» позиции (0,105 сек) с количеством гласных u, i, характеризующихся самой низкой ступенью открытости (там же, стр. 65 и сл.). Гласный среднего ряда э можно сравнить в количественном отношении с другими гласными того же ряда, а именно — со, о, с, е, долгота которых составляет около 0,14 сек. О том же пишет в своей рецензии И. Шоляр (см. «Slovenski jezik», II, стр. 130). Но в конечном итоге речь идет не об абсолютной длительности. Автор, целиком основывающийся на данных инструментальной фонетики, не замечает того, что его «долгое» э лишь на 0,01 сек дольше, чем его же «краткое» э (соответственно 0,105 и 0,095; там же, стр. 87). 111
здесь в отличие от штокавского имеет место не только исчезновение политонии, но и утрата других просодических особенностей; в отличие от словенского в штокавском возможны безударные долгие. Гласные чешского языка (тип IIа) характеризуются свободным количеством, так что во всех позициях различаются долгие и краткие гласные а — а, е—e, о—б, и—и, i — i и дифтонг ou; кроме того, здесь употребительны слоговые звуки г и 1. В целом это дает 13 слоговых звуков. В литературном словацком насчитывается 6 кратких гласных (и, о, а, а, е, i), 4 долгих (e, a, i, u), а также позиционно обусловленные дифтонги ie, uo (о), ia и iu, подчиненные законам равновесия гласных. Кроме того, в словацком существует 4 слоговых сонанта, а именно долгие и краткие г и 1. Таким образом, в словацком число звуков, обладающих слоговой функцией, составляет 18. Периферийные словенские диалекты, относящиеся к типу II в (Приморье, Штирия), отличаются от литературного словацкого прежде всего тем, что в них возможен лишь один долгий гласный в пределах слова, в то время как в словацком в соответствии с ритмическим законом одно и то же слово может содержать два долгих звука. Языки, относящиеся к типу III и IV, не знают слоговых сонантов. Некоторое исключение составляют вышеупомянутые восточнословацкие наречия и некоторые чешско-польские переходные говоры. К III типу относятся языки, обладающие силовым ударением. Система ударных гласных в языках этого типа обычно богаче, чем система безударных. В большинстве великорусских наречий, как и в русском литературном языке, различаются под ударением пять гласных фонем, в некоторых великорусских наречиях — как северных, так и южных — насчитывается семь таких фонем, в северных великорусских наречиях имеется четыре безударные гласные фонемы, в южных наречиях, как и в русском литературном языке,— три. В ряде украинских наречий не проводится различий между ударными и безударными гласными фонемами (Якобсон, TCLP, 4, стр. 182). Наконец, в языках, относящихся к IV типу, гласные фонемы лишены какой бы то ни было просодической нагрузки. Здесь отсутствуют и политония, и свободное количество, и свободное динамическое ударение. В польском литературном языке, например, насчитывается всего 5 глас- 112
ных фонем (i [с вариантом у после твердых согласных], е, а, о, и)20. В словацких диалектах с ударением, фиксированным на предпоследнем слоге, нет ни долгих гласных, ни дифтонгов с однофонемной значимостью. Они трактуются здесь как сочетания «i, ц + гласный»21. Сопоставим с классификацией славянских языков, основанной на особенностях вокализма, классификацию по консонантизму. При этом мы увидим, что консонантные различия между отдельными славянскими языками в количественном отношении менее значительны, чем различия по вокализму. Основываясь на структуре консонантных систем, мы можем распределить языки по трем группам. А. Языки, в которых проводится систематическое противопоставление между твердыми и мягкими согласными по всем (или почти по всем) артикуляторным классам (русский с его 37 согласными фонемами, в числе которых 15 пар фонем, характеризующихся корреляцией по твердости — мягкости; польский, насчитывающий 35 согласных, в том числе 13 пар, в которых фонемы противопоставлены друг другу аналогичным образом; верхнелужицкий, имеющий 33 согласных, нижнелужицкий с его 32 согласными, украинский, насчитывающий 33 согласных, болгарский — 34 согласных). В эту группу можно отнести также и восточнословацкие диалекты, в которых, кроме пар t—1\ d—d\ n—o, 1—Г, имеются еще пары s—e, z—2, a в ряде случаев также—с—с. Б. Языки, в которых проводится различие между твердыми и мягкими согласными лишь в пределах группы дентальных (словацкий литературный язык, насчитывающий 27 согласных, чешский — 26, штокавский — 24 согласных). 20 Несмотря на возражение В. Дорошевского, веские доводы Н. Трубецкого в пользу двуфонемности польских «носовых гласных» е, 4 (ср. «Revue des etudes slaves», V, стр. 24 и сл.) остаются в силе. В этой связи мы рассматриваем графемы с, а, как сочетания фонем биос «неопределенным» носовым N. 21 Во всяком случае, это следует из тех диалектологических опросов, которые я имею возможность проводить здесь, в Любляне, и в соответствии с которыми восходящие дифтонги должны обозначаться в виде ia, ie, uo и т. п. Другой способ устранения дифтонгов мы находим в наречиях Спиша, где ie превратилось в i. Ср. Z. Stiеber, Ze studiow nad gwarami slowackiemi poludniowego Spisza, «Lud. Slowianski», I, стр. 61 и сл. и из последних работ Jozef Stole, Zmeny o>ti a ie>i v nareci spigskom, I, SMS, XV, 1936, стр. 75 и сл. 8 Заказ № 3340 113
В. Языки, в которых отсутствуют мягкие согласные, что имеет место в люблинском произношении словенского языка, где n перешло в in, а Г—в 1. Литературный словенский язык обладает чрезвычайно бедной системой согласных, состоящей из 21 фонемы. Мы видим, что рассмотренное здесь распределение согласных в фонологических системах славянских языков диаметрально противоположно распределению гласных. Языки с бедным консонантизмом, например штокавский или словенский, обладают богатым вокализмом, и, наоборот, языки с хорошо развитым консонантизмом, например польский, характеризуются чрезвычайно бедной системой согласных. Таким образом, предлагаемое нами деление славянских языков на «вокалические» и «консонантические» не является фикцией. Теперь попытаемся представить все эти рассуждения в форме статистической таблицы; количество согласных укажем в процентах от всего фонемного инвентаря. Тем самым мы получим ключ к разрабатываемой нами классификации22. 22 Этот метод звуковой статистики принципиально отличается от метода, принятого, например, Н. Трубецким в его «Основах фонологии» [стр. 286 и сл. русск. перев.] или финским языковедом Л. Хакулиненом в «Virittaja», 1939, III, с резюме на немецком языке: «Was ist kennzeichnend fur die lautliche Struktur der finnischen Sprache?». Хакулинен учитывает относительную встречаемость согласных и гласных в связанных текстах, в то время как мы пытаемся выяснить соотношение гласных и согласных внутри звуковой системы. В связанных текстах высокий или низкий процент встречаемости гласных (resp. согласных) подчас зависит от стилистической окраски текста. Трубецкой показал в другом месте, что этот вид звуковой статистики особенно полезен при анализе стиля. Для типологической характеристики языков этот анализ представляется, на мой взгляд, малопригодным именно вследствие неустойчивости его основ. Указанное исследование Хакулинена, знакомое мне лишь по краткому обзору В. Скалички в журнале «Slovo a slo- vesnost», V, 1, стр. 63, по-видимому, игнорирует просодическую нагрузку как финских, так и чешских гласных фонем, о чем свидетельствуют числа, принятые им для финских (8) и чешских (5) фонем. [Объективности ради следует отметить, что частотность отдельных гласных или согласных в связанном тексте фактически не зависит, как это и показал Трубецкой в «Основах фонологии» (см. стр. 289—290), от стилистической окраски текста. Трубецкой пришел к выводу, что «при вычислении этой частотности пригоден любой текст (за исключением поэзии и особо изысканной прозы, где намеренно искусственная деформация естественной частотности рассчитана на то, чтобы вызвать специфический эффект)», там же, стр. 290.— Прим. перев.]. 114 гласные Гллс ные Слоговые сонанты Всего % гласных Сербо-хорватско-штокавский Словенский Кашубский Словацкий Чешский Украинский Болгарский Верхнелужицкий Русский Нижнелужицкий Польский 24 21 27 27 26 31 34 32 37 33 35 20 18 26 14 11 12 9 7 8 7 5 48 42 53 45 39 43 43 39 45 40 40 50,0 50,0 50,9 60,0 66,6 72,0 79,0 82,0 82,2 82,5 87,5 Основываясь на данных таблицы, можно выделить для славянских языков следующие основные типы: радикальный вокалический тип, представленный сербохорватским, словенским и кашубским языками, и радикальный консо- нантический, представленный восточнославянскими языками, а также лужицкими и болгарским; третий тип, к которому относится литературный словацкий, расположен, как это следует из таблицы, между указанными двумя крайними языковыми типами. Это подтверждает Л. Новак в своем высказывании о звуковой системе словацкого языка (см. его «Fonologia a studium slovenciny», SJOMS, 2, стр. 24): «В таком случае литературный словацкий язык может быть охарактеризован с точки зрения фонологии гласных как промежуточный тип». Принятая в настоящей работе аналогичная трактовка словацкого языка, занимающего промежуточное положение в кругу других славянских языков, соответствует также и выводам Н. Трубецкого относительно промежуточного положения словацкой системы склонения23. Одного взгляда на таблицу достаточно, чтобы прийти к выводу об отсутствии каких-либо географических связей между теми или иными языками, относящимися к одному 28 Ср. SMS, XV, 1937, стр. 43 и ел 8* 115
и тому же типу. Южнославянский болгарский язык относится к тому же типу, что и восточнославянские языки и западнославянский лужицкий, тогда как, например, кашубский принадлежит к типу, представленному сербохорватским и словенским. Во всяком случае, не следует искать причин указанных взаимосвязей в истории самих славянских языков. Скорее всего здесь надо говорить, как это неоднократно отмечалось, об участии славянских языков в более крупных группировках, а именно в языковых союзах. Попытаемся рассмотреть некоторые вопросы исторической фонетики славянских языков в свете их принадлежности к одному из типов. Вокалические языки обнаруживают тенденцию к вокализации согласных. Наиболее отчетливо эта тенденция проявляется в сербохорватском, где -1, замыкающее слог, переходит в -о (spao, gostiona,.groce<grlce) и где старое слоговое 1 перешло в и (рик<ръ1къ, suza, dugi, puno). Точно так же и в словенском языке (например, в его люб- лянском произношении) окончания «гласный+1» и -ev превращаются в чистый гласный u: hodil>hodu, vedel> >vedu, 2etev>2etu. Вокализация проявляется также в использовании согласных фонем в слоговой функции (что, правда, представляет собой общую особенность радикальных языков и более «умеренных» языков, к которым относится также и словацкий). Особое значение имеет тенденция вокалических языков к образованию новых слогов, т. е. к введению в звуковую цепь новых гласных. Это происходит либо в результате расщепления дифтонгов (шток. е>1]'е),либо благодаря разъединению «труднопроизносимой» группы согласных посредством вставного гласного (сербохорв. nerav<nerv, franak<frank, akcenat< <akcent и т.п.). Разумеется,«труднопроизносимая группа» есть понятие чисто относительное. Во всяком случае, оно не связано с трудностями артикуляторно-физиологиче- ского порядка. Известно, что образованные сербохорваты, говоря на чужом для них языке, без труда произносят такие слова, как nerv, frank, akcent. Трудности здесь обусловлены системой: звуковой структуре сербохорватского чужды скопления согласных, эта структура благоприятствует появлению вставных гласных, или, что то же,— образованию новых слогов. Такие словенские, формы, как p3si (мн. ч.; эта форма параллельна литературной форме psi, образованной в соответствии со звуковыми 116
законами языка), а также формы типа tama staza обычно «объясняются» аналогией с формами ед. ч. им. п. pas, вин. п. tamp, stazp. Появление паразитического гласного э объясняется либо трудностью произношения звукосочетаний ps, tm и т. п., либо стремлением к унификации парадигмы во всех формах. Однако то же самое воздействие аналогии и те же самые произносительные трудности в радикальных консонантических языках типа русского не смогли воспрепятствовать устранению гласного во всех формах, и мы встречаемся сегодня с такими формами, как псы, тьма, зга<*stbga. Возникновение вставного гласного в таких словах, как словенское pasi, представляет собой, таким образом, явление, типичное для вокалических языков. Поскольку вокалические языки проявляют тенденцию к развитию вокалических различий (музыкальное ударение, количество), различия по консонантизму имеют в них меньший удельный вес. Они не терпят удвоенных согласных (ср. сербохорв. odavno<od davna, слов. podel<poddel и т. п.), тогда как типичные консонантиче- ские языки, напротив, вполне терпимы к удвоениям согласных (ср. польск. panna, русск. ввоз, ссылка, ссора, высший, низший).В вокалических языках согласные могут исчезать в любых позициях; ср. шток. h, а также известное явление выпадения v и j в чакавском и в словенских наречиях. Из всего этого следует, что вокалический тип тех или иных языков есть не статистическая конструкция, а языковая реальность. Если мы обратимся теперь к радикальным консонан- тическим языкам, то получим диаметрально противоположный результат: консонантические языки не только не способствуют развитию сонантов, более того, они подчас сводят на нет естественную слоговость согласных; ср., например, польск. jablko (произносится japko), piosnka (произносится pioska); сюда же относятся такие односложные формы, как krwi, plwac, trwac, а также русские односложные слова ржи, ржу, ртуть, льда, льщу. Слоговость сведена на нет также и в таких заимствованиях, как тигр, театр, министр. Что же касается «труднопроизносимых» согласных, то в польском и русском языках можно обнаружить огромное количество скоплений согласных в пределах морфемы, нисколько не препятствующих беглости произношения: 117
ср. польск. pstrzy, zdbfo, brzniec, grzbiet, pchta или русск. мгновение, вшивый, затхлый, мху, ткешь, ткать 2\ Возникает вопрос, особенно важный в методическом отношении: развивается ли данный язык, например сербохорватский, в данном направлении потому, что он является вокалическим языком, или же этот язык — в данном случае сербохорватский — стал языком вокалического типа в результате того, что он прошел в своем развитии через все вышеперечисленные фазы? Другими словами: в какую эпоху сербохорватский язык стал языком вокалического типа? Сопоставление родственных языков, делающее возможным констатацию далеко идущих типологических различий в пределах данной языковой семьи, дает поразительные результаты: язык-основа, из которого произошли отдельные группы языков, должен был представлять в соответствии с теми знаниями, которыми мы сегодня обладаем, такое единство, которое исключает одновременное наличие в нем многих языковых или диалектных типов. После географического разделения отдельных языков имело место влияние среды, но одним лишь влиянием соседних языков, заселявших Балканы, районы Средиземноморья, побережье Балтийского моря, Альпы, Евразию, невозможно объяснить становление типологических различий. Таким образом, нам не остается ничего иного, как принять положение, в соответствии с которым в определенную 24 Насколько относительно понятие «произносительная трудность», можно видеть, в частности, на примере трактовки начальной группы tk-: во многих словенских диалектах эта группа упрощаегся в рук, хк (Ramоvs, Hist. gram. slov. jez., II, стр. 218): в других происходит полное устранение t. Так возникают формы типа kauc< tkalec, откуда распространенная фамилия Kavfcie (там же, стр. 214). С другой стороны, начальная группа kt- оказалась для хорват настолько трудной, что они «упростили» ее в tk-; ср. tko<ki>to. Ср. также отражения в морфологической системе: род. п. мн. ч. карт, сербохорв. karata и т. д. [Простейшие подсчеты показывают, что перечисленные Исаченко труднопроизносимые группы согласных представлены в соответствующих славянских языках отнюдь не в таком огромном количестве: как в речевом потоке, так и в словарном составе они встречаются крайне редко и, в сущности, ограничены теми примерами, которые приводит автор. В словах тигр, театр, министр конечное -r является, вопреки утверждению автора, слоговым звуком (как и в исконно русских словах типа остр; устранение слого- вости может быть достигнуто лишь за счет качественного преобразования конечного звука).— Прим. перев.] 118
эпоху развития славянских языков имел место скачок, знаменовавший резкий переход от одного типа к другому. В противоположность натуралистической теории эволюции структурализм отвергает тезис о постепенных переходах в истории той или иной сферы явлений, и поэтому латинское высказывание «Natura non facit saltus» следовало бы изменить в «Structura semper facit saltus». Общеславянский с его политонией и богатым вокализмом (в котором наряду с гласными и, о, а, а, е, i существовали еще ъ и ь и, возможно, о, причем вопрос о носовых здесь не ставится) был радикальным вокалическим языком. Поскольку в современном сербохорватском сохранилась политония, он часто трактуется в литературе как славянский язык архаического типа. Это утверждение представляет не более чем метафору. Известно, что отдельные славянские диалекты, близкие общеславянскому, стояли перед альтернативой: сохранить политонию и устранить мягкие согласные, не вошедшие в фонологические корреляции, или, наоборот, фонологизировать мягкие согласные и отказаться от политонии. Как показал Якобсон, любое из возможных решений исключает другое. Одни языки сохраняют политонию (вокалический тип), другие— мягкость согласных (консонантический тип). Поэтому лишь на том основании, что в сербохорватском сохранилась политония, данный язык не может трактоваться как архаический, непосредственно продолжающий общеславянский. Ведь известно, что для праславянского была характерна не только политония, но и слоговой сингармонизм 25, а также закон открытых слогов. Как только отдельные славянские языки утратили слоговой сингармонизм и в результате утраты редуцированных образовали новые закрытые слоги, сербохорватская политония оказалась в новых структурных условиях. Другие славянские языки, как мы уже сказали, сохранили иные особенности общеславянского; так, в польском и русском сохранились палатальные согласные. Это могло случиться — и действительно случилось — лишь в условиях, когда перестал действовать закон открытых слогов, представляющий характерную черту праславянского, т. е. в эпоху падения редуцированных, ибо лишь вследствие их падения могла возникнуть фонологическая оппозиция типа быт : быть. Следо- R. Jakobson, Remarques.., § III, стр. 2. 119
вательно, в момент, когда сербохорватский язык, подобно русскому и всем другим славянским языкам, утратил общеславянскую особенность (открытые слоги), он превратился в язык, принципиально и типологически отличный от общеславянского. Каждому славянскому языку свойственны некоторые унаследованные черты (условно мы можем назвать их «архаизмами»), однако мы не должны забывать, что такие утверждения имеют под собой весьма шаткие реальные основания26. Здесь на первый план выступает контекст: в новом контексте подобные унаследованные черты подвергались переосмыслению. Ни в одном из славянских языков не сохранился праславянский тип. Здесь в дело вступает типологическое исследование, показывающее, в какой точке развития произошел решающий структурный перелом. Принципиальное расхождение между славянскими языками относится к эпохе падения редуцированных. В эту эпоху образовались основные языковые типы: вокалический, который развивался в дальнейшем по пути максимальной дифференциации гласных и по этой причине сохранил политонию, и консонантиче- ский, развитие которого характеризовалось максимальной дифференциацией согласных и, следовательно, появлением корреляции по твердости — мягкости. Языки, занимающие промежуточное положение между двумя указанными типами, приближались в процессе своего развития то к одному, то к другому полюсу; к таким языкам относится словацкий. Общеславянский язык принципиально отличается от всех исторически засвидетельствованных славянских языков. Образно говоря, общеславянский не имел одного наследника; ряд равноправных потомков разделили его наследство между собой. Выше мы говорили уже, что исторический аспект не пригоден для установления языковой типологии, ибо этот аспект игнорирует языковую структуру. Напротив, для истории языков типологическое рассмотрение языков оказывается весьма полезным, особенно для изучения одного из важнейших вопросов языковой истории — вопроса периодизации. Полемика по вопросу о рамках «праславян- ской» эпохи длится десятки лет. Когда сравниваешь точки 26 Так, например, от общеиндоевропейской эпохи все славянские языки унаследовали звуки m, n, r, l, однако никому не придет в голову назвать эти звуки «архаическими». 120
зрения Мейе, Трубецкого, Ван-Вейка, Нахтигаля, Вондрака и другие по вопросу о продолжительности этой эпохи, то не знаешь, какой из них отдать предпочтение. Полемика касается главным образом метафорических понятий, таких, как «праславянский» или «общеславянский». С точки зрения сравнительной типологии можно без труда установить, когда распалось типологическое единство славянского праязыка: это была эпоха падения редуцированных и связанного с этим процессом возникновения различных — вокалических и консонантических — типов в славянском. Сравнительная типология может сослужить хорошую службу также и для истории отдельных славянских языков и прежде всего для объективной, чисто лингвистической периодизации явлений истории языка. Безусловно, кашубский язык прежде относился к польскому типу; генетически он и связан теснее всего именно с польским языком. Однако благодаря своему положению в кругу языков бассейна Балтийского моря (шведского, норвежского, эстонского, латвийского, литовского, нижненемецкого) он развил, подобно названным языкам, политонию и стал, таким образом, языком иного типа, принципиально отличным от польского языка. Одновременно с этим он потерял и мягкость согласных и превратился, следовательно, в противоположность польскому — в радикально вокалический язык. Мы попытались осветить некоторые вопросы истории славянских языков с позиций статистической типологии. Этот метод может с успехом применяться в диалектологии, особенно при классификации диалектов. Так, восточносло- вацкие диалекты, в которых развилось ударение на предпоследнем слоге и которые тем самым утратили свободное количество, относятся к другому типу, чем центрально- словацкие, потому что в этих диалектах мы встречаем также и смягченные звуки s, z и частично с. Процентное отношение между количеством согласных и общим количеством фонем выражается в этих диалектах числом 80,4 и, следовательно, весьма отличается от соответствующего отношения (61,4) в литературном словацком языке. Мы надеемся, что в будущей типологической классификации языков мира найдут свое место и наши данные. 121
II Э. Косериу СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ И ИСТОРИЯ (Проблема языкового изменения)
ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ ПРИЧИННОСТИ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ I. Последние десятилетия науки о языке характеризуются все увеличивающимся разладом между двумя методическими направлениями. Одно из них условно определяется как традиционалистское, а другое подводится под обобщающее наименование структурализма. Призывая к восстановлению утраченного единства науки о языке, А. Мартине еще в 1954 г. в следующих энергичных выражениях описывал создавшееся в языкознании положение: «Единство лингвистики! Действительность или благочестивая надежда? Для многих из тех, для кого это является целью, эта цель представляется более далекой, чем когда-либо,— при наличии больших консервативных групп, слепых и глухих ко всему, что не получило общественного благословения со стороны уже давно ушедших от жизни вождей, при множестве «прогрессивных» школ, клик и отдельных личностей, стремящихся утвердиться за счет своих соперников, нападающих на одних, игнорирующих других, вербующих потенциальных последователей, ищущих поддержки и союзников в более или менее смежных областях,, играющих то на чувстве национального покровительства, то на жажде интеллектуальной свободы — в зависимости от меняющихся потребностей их политики. Есть ли в какой-либо иной области научного исследования такая представляющаяся непреодолимой пропасть, отделяющая обладающих хорошей выучкой, усердных, часто талантливых, но связанных традицией, лишенных смелости и воображения ученых от утратившего всякие сдерживающие стимулы «структурализма» сего увеличивающимися толпами нетерпеливых теоретиков с малой подготовкой и большими претензиями?» 1 Со времени написания этих строк разлад 1 A. Martinet, The unity of linguistics, «Linguistics Today», N. Y., 1954, стр. 121. 125
между двумя лагерями не только не уменьшился, но и значительно увеличился. Все чаще раздаются голоса о необходимости создания двух лингвистик, одна из которых останется на традиционных позициях компаративизма и «филологического» изучения языкового материала, а другая сольется с кибернетикой, семиотикой или математикой (или же составит особый их раздел). Но вместе с тем более настойчивыми стали и требования преодолеть назревающий раскол и добиться синтеза, единства науки о языке. Намечаются даже конкретные пути выполнения этой задачи. Одни, как, например, Л. Ельмслев в более поздних своих работах, решительно снимают противопоставление между традиционалистскими и новейшими структурными методами лингвистического исследования, рассматривая их лишь как отдельные и связанные друг с другом цепью преемственности этапы единого процесса развития языкознания, «...приняв структуральную точку зрения со всеми вытекающими отсюда последствиями,— пишет в этой связи Л. Ельмслев,— следует сохранять преемственную связь с предшествующими этапами развития науки о языке и использовать те достижения традиционной лингвистики, которые доказали свою плодотворность»2. Другие, как А. Мартине в цитированной выше статье, полагают, что «единство лингвистики следует искать в преодолении соссюровской антиномии между диахронией и синхронией». Он даже набрасывает конкретную программу работы, направленную на достижение вожделенного единства (хотя сам и не следует ей). «Употребляя более простые и менее специальные термины,— прокламирует А. Мартине,— можно сказать, что оно возникнет в результате признания, что действительное понимание того, чем является язык в данный период, как и почему он изменяется во времени, может быть получено лишь посредством тщательного наблюдения над тем, как язык служит потребностям всех общественных групп различных сосуществующих поколений, разных социальных уровней и диалектальных подразделений, и, наконец, как он конкурирует с другими языками»3. Третьи считают, что достиг- 2 Л. Ельмслев, Понятие управления. Цит. по книге В. А. Звегинцева «История языкознания XIX и XX вв.», часть II, Учпедгиз, 1960, стр. 48. * A. Martinet, The unity of linguistics, «Linguistics Today», 1954, стр. 125. 126
нуть синтеза двух противостоящих друг другу направлений можно в результате критического пересмотра их основных положений и выявления в них рациональных элементов. Именно этим третьим путем идет Эуженио Косериу. Вместе с тем в работе, которая ниже предлагается вниманию советских лингвистов, он частично следует совету А. Мартине и стремится преодолеть антиномию между диахронией и синхронией, хотя и не тем способом, который тот намечает. Руководитель отделения лингвистики университета в Монтевидео (Уругвай) профессор Э. Косериу (румын по национальности) является автором большого количества работ, затрагивающих наиболее острые проблемы современного теоретического языкознания. Помимо «Синхронии, диахронии и истории», им опубликованы: «Sistema, norma у habla» («Система, норма и речь», 1952); «Forma у sustancia en los sonidos del lenguaje» («Форма и субстанция в звуках языка», 1954; в этой работе повторяются основные мысли и предшествующей работы); «La geografia linguistica» («Лингвистическая география», 1956); «Logicismo у anti- logicismo en la gramatica» («Логицизм и антилогицизм в грамматике», 1957). Он является также автором ряда работ по романскому языкознанию4. „«Синхрония, диахрония и история», представляющая Несомненный теоретический интерес, помимо поставленных в ней «синтетических задач»5, как и все теоретические работы Э. Косериу, отличается широким научным кругозором, хорошей документированностью и смелостью мысли. Э. Косериу, будучи в курсе как старой, так и самой новейшей лингвистической литературы, для решения собственно лингвистических вопросов нередко прибегает к общефилософским посылкам (используя труды философов от Аристотеля и св. Августина до Дюркгейма и Хейдеггера). Он делает немало тонких разграничений и замечаний (не всегда, впрочем, оригинальных). Употребляя несколько условное разделение, его работу следует отнести не столько к теоретическому (или общему) языкознанию, сколько к * См., например, «Hispania romana у el latin hispanico», 1953; «El llamado „latin vulgar" y las primeras diferenciaciones romances», 1954 и др. 5 См. в этой связи сборник материалов «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков», Изд. АН СССР, М., 1960. 127
философии языка. Э. Косериу предпочитает решать проблемы не на основе наблюдения над языковым материалом, а умозрительным образом, посредством логических аргументов. К сожалению, в отдельных случаях он при этом прибегает к очевидной игре слов. Следует также отметить, что при указанной особенности настоящей его работы Э. Косериу проводит критическое обозрение существующих точек зрения отнюдь не с четких философских позиций. Его методология весьма эклектична, а метод критики в основном заключается в обнаружении смысловых противоречий в разбираемых лингвистических работах.Особенно характерна в этом отношении последняя (седьмая) глава, повторяющая название всей работы. Здесь Э. Косериу затрачивает много усилий, чтобы доказать внутреннюю противоречивость концепции Соссюра, хотя это является давно признанным фактом В целом работа Э. Косериу интересна, оригинальна и смела помысли в своей критической направленности, в ней нащупаны самые больные места его теоретических противников, но она довольно слаба в позитивной части. Эта слабость, бесспорно, во многом обусловливается указанной эклектичностью его методологической позиции. II. Когда мы говорим о стремлении Э. Косериу к синтетическим построениям, мы должны точно указать, какие теоретические направления подвергаются у него синтезированию. Главной вехой, отделяющей традиционалистское языкознание от новейшего, структурного, является у него «Курс общей лингвистики» Соссюра, научное творчество которого также разлагается на элементы, «глядящие назад» или же служащие основой для создания новейших школ. Таким образом, по одну сторону оказываются направления, вышедшие из концепции Соссюра, т. е. глоссематика и функциональная лингвистика, представленная в основном диахронической фонологией, а по другую — дососсюров- ское языкознание. Но под этим последним меньше всего следует понимать младограмматизм, вне всякого сомнения, занимавший господствующее положение в дососсюровской лингвистике. Не упоминается и о сильной социологической (французской) школе. Под традиционалистским языкознанием Э. Косериу разумеет главным образом научную тра- 128
дицию, которая в своих истоках восходит к В. Гумбольдту и в совокупности своих современных течений именуется идеалистическим языкознанием. Лишь изредка он касается натуралистических «тенденций», связываемых с А. Шлейхером. Дело при этом, конечно, не сводится к приемам решения отдельных конкретных проблем (что тоже весьма характерно для лингвистического мышления Э. Косериу), вроде объяснения вульгарно-латинского будущего (см. IV, 4. 2. 7 настоящей работы). Отталкиваясь от анализа времени, данного в «Исповеди» св. Августина, Э. Косериу толкует условия возникновения перифрастических форм будущего времени в вульгарной латыни и их семантику совсем в духе Фосслера: «Несомненно, решающим историческим обстоятельством явилось христианство, спиритуальное движение, которое, помимо прочего, побуждало и усиливало чувство бытия и придавало самому бытию подлинную этическую направленность». Повторяю, речь идет не о подобных лингвистически достаточно наивных эпизодических экскурсах, а об основных положениях концепции, которая предлагается Э. Косериу для преодоления антиномии между диахронией и синхронией, В общих чертах эта концепция рисуется следующим образом. Первый раздел своей работы Э. Косериу посвящает критическому рассмотрению теоретических предпосылок, на основе которых Соссюр строит свою антиномию. Э. Косериу проводит идею, что антиномия между диахронией и синхронией возникла в результате смешения исследуемого объекта с процессом его исследования. Для Соссюра синхроническая плоскость языка составляет основной предмет изучения лингвистики. Синхронии он приписывает качества статичности и системности. Но в действительности синхрония является «не исторической действительностью состояния языка, а проекцией этого состояния на неподвижный экран исследований» (I, 2.3.1). Следовательно, «соссюровская антиномия, ошибочно перенесенная в плоскость объекта,— это не что иное, как различие между описанием и историей» (там же). Отождествляя далее диахронию с речью, а синхронию с языком, Соссюр неправомерно сводит весь язык лишь к состоянию языка (1,3.3.1). Исследователь, разумеется, волен избрать синхронический или диахронический подход к изучению языка (они в одинаковой мере правомерны), но если он 9 Заказ № 3340 129
использует синхронический метод описания, он не имеет никаких оснований вводить его в определение понятия языка и таким образом подгонять природу языка под метод исследования (а не ориентировать методы на особенности объекта). Однако обычно синхронный метод изучения на основе указанного сведения языка к его состоянию, ошибочно переносят в план объекта, в результате чего и возникает кажущаяся неразрешимой антиномия между синхронией и диахронией. На основе изложенных соображений Э. Косериу формулирует свой конечный вывод: «различие между синхронией и диахронией принадлежит не к теории речевой деятельности (или языка), а к теории лингвистики» (1,3.3.2). Сняв указанным образом соссюровскую антиномию между синхронией и диахронией, Э. Косериу переходит затем к изложению своей точки зрения на природу языка, на проблему языкового изменения и на отношения описания к истории и теории языка. И вот тут-то и становится ясным, что в осуществляемом Э. Косериу синтезе преимущественное положение занимают идеи, восходящие к В.Гумбольдту. Отмечая это обстоятельство, необходимо с самого начала оговориться, что в самом этом факте не следует усматривать каких-либо отрицательных моментов. Идеи В. Гумбольдта отнюдь не изжили себя и заслуживают самого пристального внимания, но они требуют освобождения от связи с идеалистической философией, а также и переформулирования в свете последних данных науки о языке. Это последнее в какой-то мере и стремится сделать Э. Косериу. Э. Косериу считает, что язык, если только он не переходит в категорию «мертвых», находится в постоянном изменении. Именно поэтому все, что независимо от диахронии, не есть реальное «состояние языка» (которое всегда является «продуктом» предшествующих «состояний» и которое сам Соссюр определял как «продукт исторических факторов»), но является лишь синхроническим описанием. Однако, говоря о языковом изменении, «необходимо различать три следующие проблемы, ...которые часто смешиваются: а) логическую проблему изменения (почему изменяются языки, то есть почему они не являются неизменными); б) общую проблему изменения, которая... является не «причинной» проблемой, а проблемой «условий» (в каких условиях обычно происходят изменения в языках); в) истори- 130
ческую проблему определенных изменений» (11,4.2). Общее языкознание в первую очередь должно заняться первой из этих проблем языкового изменения, поскольку вопрос об языковой изменчивости, представляющей собой постоянное качество языка, является вопросом о сущности языка. Эту проблему Э. Косериу ставит вне причинности, вне зависимости от внешних факторов. «Язык относится к явлениям не причинного, а целевого характера, к фактам, которые определяются своей функцией... Язык функционирует не потому, что он система, а наоборот, он является системой, чтобы выполнять свою функцию» (11,1.1). Таким образом, изменчивость есть внутренне присущее языку качество. Язык изменяется потому, что он всегда «незакончен» и беспрерывно творится в процессе речевой деятельности. Следовательно, язык — открытая система. «Язык изменяется потому, что на нем говорят, потому что он существует лишь как техника и совокупность закономерностей речи. Речь — это творческая деятельность, свободная и целенаправленная; речь всегда выступает как новое — в той степени, в какой ее определяет индивидуальная, актуальная, заново поставленная цель — выразить нечто. Говорящий создает или структуирует свои высказывания, используя ранее существовавшую технику и материал, которые даются ему его языковыми навыками. Таким образом, язык не навязывается говорящему, а предлагается ему; говорящий использует язык для реализации своей свободы выражения» (III, 1.1). В дальнейшем, в связи с более детальным рассмотрением положений, высказанных им первоначально в более или менее общей форме, он дает определения основных категорий, имеющих непосредственное отношение к изложению. Так, речь он определяет как функционирование языка, а язык — как исторически сложившуюся технику речи. В один ряд с этими понятиями он ставит норму; норма — «это система обязательных реализаций, принятых в данном обществе и данной культурой; норма соответствует не тому, что «можно сказать», а тому, что уже «сказано» и что по традиции «говорится» в рассматриваемом обществе» (II, 3.1.3). От нормы надо отличать систему, определяющую рамки, в которых возможна деятельность языка. «Система охватывает идеальные формы реализации определенного языка, то есть технику и эталоны для соответствующей языковой деятельности; норма же включает модели, о* 131
исторически уже реализованные с помощью этой техники и по этим шаблонам» (там же). В дальнейшем изложении Э. Косериу уделяет много внимания тому, каким образом происходят изменения в языке и каков характер этих изменений. По сути эти вопросы являются центральным^ в его работе, и это представляется понятным, учитывая его истолкование языка как явления, находящегося в процессе постоянного изменения и становления. При этом ключевыми положениями, на основе которых разрешаются указанные два вопроса, являются положения об отсутствии причинности в процессах изменения языка и о языковой свободе, руководящей «воссозданием» языка. С наибольшей четкостью они формулируются в пятом разделе работы. Приводя ниже ряд необходимых для понимания этих положений цитат, следует учитывать, что язык у Э. Косериу трактуется как явление культуры, а языковая свобода в значительной мере выражается в сознательном управлении процессами языкового изменения. «В явлениях природы,— пишет он,— несомненно следует искать внешнюю необходимость, или причинность; в явлениях культуры, напротив, следует искать внутреннюю необходимость, или целенаправленность. Следовательно, при действительно позитивной (а не «позитивистской») концепции речевой деятельности необходимо помнить и постоянно иметь в виду, что язык принадлежит к сфере свободы и целенаправленности и что поэтому языковые факты не могут интерпретироваться и объясняться в причинных терминах»(IV,3.1.1).Однако,так как внешняя зависимость языковых изменений настолько очевидна, что ее невозможно совсем отрицать, Э. Косериу стремится придать ей иные терминологические формы: «Разумеется, языковые изменения мотивированы; однако эта мотивировка принадлежит не к плоскости необходимости — «объективной» или «естественной» причинности, а к плоскости целенаправленности, «субъективной» или «свободной» причинности. Речь — это свободная и целенаправленная деятельность, и как таковая она не имеет внешних или естественных причин. Следовательно, таких причин не может иметь и изменение, представляющее собой формирование языка посредством речи... Никакой внешний фактор не может воздействовать «на язык», минуя свободу и интеллектуальную деятельность говорящих... Когда в отношение между «состояниями» А и В вмешивается свобода, мы 132
не можем установить между этими состояниями причинной связи в смысле естественных наук. Состояние А не есть определяющая «причина» состояния В: А — это обстоятельство, условие, которым располагает свобода или с которым она сталкивается, а В—это не «результат», определенный состоянием А, а новое условие, созданное самой свободой, в частности — перестройка состояния А. Итак, в языке нет ни действенных «причин» изменения (поскольку единственной действенной причиной является свобода говорящих), ни его «оснований» (поскольку эти основания всегда зависят от целенаправленности). Языку присущи лишь обстоятельства, «инструментальные» (технические) условия, в пределах которых действует языковая свобода говорящих, которые она использует и одновременно изменяет в соответствии с потребностями выражения» (VI, 3.2.1). Но как же все-таки в действительности происходит изменение в языке? Для объяснения изменения и его «свободного» характера Э. Косериу приводит теорию, хорошо известную по трудам Кроче, Фосслера и неолин- гвистов (хотя и формулированную у них несколько иным образом). Следует, говорит Э. Косериу, различать инновацию и принятие. Возникновение инновации может обусловливаться самыми различными причинами: физиолого- психическими, структурными заимствованиями, функциональной экономией и пр. Инновация, бесспорно, причинное явление. Другое дело — принятие; оно представляет собой сознательный, свободный и потому лишенный причинных связей отбор и узаконение некоторых инноваций, «Слушающий принимает то, чего он не знает, что удовлетворяет его эстетически, подходит ему социально или является для него функционально полезным. Следовательно, «принятие» — это акт, определяемый культурой, вкусом и практическим разумом» (III, 4.3.3). И вот тогда, когда инновация, относящаяся к фактам речи, будет принята, произойдет изменение, которое уже явится фактом языка. В чем же здесь заключается синтез традиционалистских направлений с новейшими структурными? В том, что для объяснения возникновения инновации в одинаковой мере правомерно прибегать как к культурно-историческим, так и к функционально-структурным факторам (не отдавая предпочтения ни тем, ни другим). Но между инновациями как фактами речи и изменениями как фактами языка лежит 133
свобода говорящих, которая одна санкционирует изменение (через посредство принятия) и которая независима от всяких функциональных (вроде принципа экономии А. Мартине) и исторических обязательств. Такова в общих чертах система взглядов Э. Косериу. Быть может, на первый взгляд краткое изложение работы покажется излишним, поскольку ниже она дается в полном объеме. Однако оно необходимо. Во-первых, нельзя подвергать критическому изложению отдельные ее положения вне контекста всей системы, так как в этом случае будут нарушены весьма существенные логические связи и, по сути говоря, искажены мысли автора. И, во-вторых, уже простой и непредубежденный пересказ, освобожденный от множества деталей, ясно показывает внутреннюю противоречивость «синтетической» системы Э. Косериу. III. Разумеется, нет никакой возможности разобрать подробно в вводной статье всю совокупность утверждений Э. Косериу, вызывающих возражения или сомнение. По необходимости остановимся на некоторых и, по-видимому, наиболее существенных из них. Во всяком случае, позволим себе остановиться на тех, которые имеют непосредственное отношение к обозначенной в названии работы проблеме. С самого начала следует сказать, что общую направленность работы на примирение враждующих друг с другом станов следует всячески приветствовать. Наука о языке не выиграет, если традиционалисты и структуралисты будут продолжать отрицать и полностью игнорировать друг друга. Это не оправдано ни здравым смыслом, ни законами развития науки, ни логикой истории — ничто новое не возникает в пустоте и независимо от прошлых этапов своего развития не существует. К этому следует добавить, что отнюдь не ко всему традиционалистскому языкознанию применим эпитет «прошлое», и даже у таких «древних» и завзятых идеалистов, как В. Гумбольдт, есть чему поучиться лингвистам, исповедующим самые передовые, самые структуральные, самые «объективные» символы лингвистической веры. Недаром о загаданные им загадки и ныне разбивают свои лбы многие языковеды и философы во всех странах. 134
Жизненность и ценность «традиционалистских» идей стремится доказать и Э. Косериу. К сожалению, его попытку нельзя признать во всем удачной. Сильная сторона его работы — в многочисленных замечаниях по поводу частных проблем, которыми насыщено довольно свободное изложение, нередко далеко уходящее от основной темы работы. Советский читатель сам легко их найдет и оценит. Останавливаться на них тем менее оснований, что не они составляют основной предмет разбираемой работы. К тому же большинство из них более подробно изложены в других работах Э. Косериу. Что же касается его концепции в целом, то по ее поводу напрашивается ряд возражений. Обратимся к их рассмотрению. Естественно, что при этом речь будет идти лишь о лингвистических аспектах его работы, поскольку философские его заблуждения предельно ясны и буквально лежат на поверхности — Косериу сам называет источники, из которых он черпал свое методологическое вдохновение. В работе, бесспорно, чрезвычайно метко подмечены методические просчеты, допущенные Соссюром в его знаменитой антиномии между синхронией и диахронией. Нельзя не согласиться с убедительностью доводов Э. Косериу, утверждающих, что это разграничение отнюдь не коренится в свойствах объекта, а относится к теории лингвистики и к методам изучения объекта. Точно так же следует признать правильным исходное положение всех его рассуждений, в соответствии с которым язык находится в беспрерывном изменении, почему он не может быть сведен к синхроническому состоянию, а адекватная теория языка — к простой методике синхронического описания. При всей остроумности критических замечаний Э. Косериу следует, однако, заметить, что он недостаточно учитывает зависимости, существующие между отдельными положениями лингвистической системы Соссюра. Как уже многократно отмечалось, разделение между синхронией и диахронией есть прямое производное от коренного разграничения между языком и речью. Логически было бы более оправдано распутывать завязанный Соссюром клубок противоречий с самого начала. У Косериу же получилась инверсия в истолковании теоретических значимостей отдельных положений концепции Соссюра. Конечно, в такой работе Э. Косериу никак не мог обойти проблемы отношений языка и речи и их природы, но она у него неоправданно 135
заняла подчиненное положение и даже оказалась где-то на периферии совокупности рассматриваемых вопросов. Во всем этом не было бы особого греха, если бы не одно обстоятельство. Композиционно работа Э. Косериу представляет рамочную конструкцию — об антиномии между диахронией и синхронией говорится в первой и последней главах, которые с двух сторон замыкают всю работу. При этом все, что говорится по поводу этой антиномии, носит критический, негативный характер. Предполагалось, видимо, что положительные разделы, противопоставленные концепции Соссюра, займут всю основную часть работы, расположенную между этими крайними главами. К сожалению, эта срединная часть оказалась в значительной степени логически изолированной. В результате все теоретические акценты сместились. После выхода в свет «Курса общей лингвистики» по вопросу об отношениях языка и речи было написано бесконечное количество работ. Нельзя сказать, что при этом была достигнута абсолютная ясность. Однако большинство лингвистов согласятся с тем достаточно общим положением, что язык и речь отнюдь не однородные явления. Э.Косериу предпочел отмыслиться от современного решения вопроса о языке и речи и свое понимание существующих между ними отношений взял у В. Гумбольдта, решительно сблизив его с отношениями между ergon и energeia. В его изложениях язык и речь выступают как однородные явления. Фактически множественное число здесь даже не уместно — это не однородные явления, а единое явление, к изучению которого можно подходить с двух разных сторон. Когда изучаются процессы его функционирования, оно называется речью, а когда исследуются процессы его изменения, оно называется языком. И все прочие качества языка и речи — системность, норма, различие между инновацией и изменением и т. д.—рассматриваются и определяются с точки зрения того, в каком аспекте осуществляется изучение — в аспекте функционирования или эволюции. Иными словами, мы сталкиваемся здесь с определением объектов через подходы, способы, методы их изучения. В данном случае Э.Косериу не избежал той же самой логической ловушки, в которую попал Соссюр со своей антиномией между диахронией и синхронией. Поскольку язык и речь различаются лишь разницей подходов, оказывается неоправданным расположение от- 136
дельных явлений по двум и при том качественно разнородным планам. Это, в частности, относится к различию между инновацией и принятием, занимающему настолько важное место в концепции Э. Косериу, что он вновь и вновь возвращается к нему на протяжении всей работы. Весьма благожелательно излагая идеи Э. Косериу, английский ученый Н. Спенс справедливо отмечает неясность и непоследовательность, с какой инновации отграничиваются у него от принятий и, следовательно, изменений6. Когда инновация перерастает в изменение? Где между ними граница? Сколько людей должны «принять» инновацию, чтобы она превратилась в изменение? Если определять инновацию как индивидуальное явление (проявляющееся первично в индивидуальном речевом акте), а изменение — как межиндивидуальное, то и это не спасет положения. Ведь всякий индивидуальный факт, поскольку он адресован другому индивиду, является уже межиндивидуальным. Следовательно, мы имеем дело здесь не с качественным, а количественным различием, да к тому же не имеющим никаких осязательных критериев. Кроме того, если внимательно присмотреться к тому, как сам Э. Косериу объясняет процесс перерастания инновации в изменение, мы легко увидим, что в действительности здесь не два явления (или стадии процесса), а три: 1) собственно инновация (непреднамеренная или случайная); 2) осознание создателем или другими, что эта инновация удовлетворяет тем или иным экспрессивным или функциональным потребностям — ведь Э. Косериу считает, что изменение языка есть сознательный процесс,, и 3) генерализация этой осознанной и признанной инновации до такого объема, чтобы можно было говорить уже о совершившемся изменении. «Иными словами,— пишет Н. Спенс,— „изменение", собственно, не относится к распространению „инновации", но к промежуточной стадии „осознания", которая, если только она имеет какие-либо соответствия в реальности, оказывается в основном индивидуальным явлением. Короче говоря, здесь, видимо, имеет место путаница между „изменением", рассматриваемым как „экспрессивное" и „социальное" явления»7. 6 N. С. W. Spence, Towards a new synthesis in linguistics, «Archivum Linguisticum», 1960, vol. 12, fasc. 2, стр, 28—29. 7 Там же, стр. 31. 137
Напомним теперь, что сам Э. Косериу между инноваци- - ей и принятием помещает еще языковую свободу, которая может управляться только вкусом, культурой или практическим разумом. Это еще больше запутывает рисуемую Э. Косериу картину. Собственно, остается неясным, чем эти явно фосслерианские категории лучше мистического духа народа В. Гумбольдта? Бесспорно, что в такого рода творческом хаосе языковой свободы легко могут потеряться все закономерности функционирования и эволюции языка. И действительно, так это и происходит. После ряда темпераментных реплик по поводу того, что языковые законы не должны быть пророческими, реплик, адресованных неизвестно кому, поскольку никто таких требований языковым законам не предъявлял, Э. Косериу довольно подробно оговаривает особый характер этих законов. Идея об особом характере лингвистических законов не нова и существует столько же времени, сколько само понятие лингвистического закона. Но у Э. Косериу она приобретает любопытный аспект, обусловленный ролью языковой свободы в процессах языкового изменения — речь идет о том, как можно примирить эту свободу с обязательностью, составляющею существо всякого закона? В данной теоретической ситуации более логично было бы отказаться от понятия закона применительно к языковым процессам. И Э. Косериу в конечном счете — под «давлением системы» своих взглядов — приходит к этому выводу, с которым: едва ли согласится кто-либо из современных лингвистов. Разумеется, и сам Э. Косериу понимает, что такой вывод не очень-то согласуется со всем тем, что мы ныне знаем о языковых процессах, и, как указывалось, идет по линии оговорок, настаивая на особом характере лингвистических законов. Эти законы якобы касаются лишь вопроса о том, как происходит изменение, но не того, почему оно происходит; они являются законами не обязательности, а возможности, и все они зависят от одного действительно обязательного закона — от «закона свободы речевой деятельности». Все эти оговорки такого рода, что сводят на нет понятия закона. Поэтому нет ничего удивительного в том, что после декларативного заявления, что в языке «законы существуют и следует продолжать искать их» (VI, 5.4.1), Э. Косериу в заключении своего разбора утверждает, что лингвистика не может стать наукой о законах, «поскольку этому препятствует природа ее объекта. Лингвистика 138
должна отказаться от попыток устанавливать причинные законы в плане свободы. Из-за этого она не лишится „точности", а, наоборот, станет по-настоящему точной наукой о человеке» (VI, 5.4.4). Здесь мы подходим к проблеме, которая фактически является центральной для всей работы и которая имеет несравненно больше прав стоять в заголовке, чем нынешнее ее название — к проблеме причинности языковых изменений. Косвенно о ней уже приходилось говорить, поскольку она пронизывает собой все затронутые в работе Э. Косериу проблемы. Теперь представляется необходимым заняться ею непосредственно. Весь теоретический пафос работы направлен на доказательство того, что причинность не может быть применима к исследованию языковых процессов, где обнаружить ее якобы не удается. К раскрытию этого тезиса автор подходит с разных сторон. Сначала он рассматривает его в связи с природой языка, не существующего вне изменений. Что же тогда заставляет язык постоянно изменяться, или, точнее, что обусловливает эту основную черту природы изучаемого в лингвистике объекта? Ответ на этот вопрос Э. Косериу стремится полностью изолировать от других аспектов его рассмотрения — условий, в каких обычно происходит языковое изменение, и «исторической проблемы определенных изменений». Судя по всему, последние два аспекта могут иметь причинные изменения. Но ведь их никак нельзя отрывать от вопроса об изменчивости языка как основной черты его сущности. Для того чтобы доказать тезис об изменчивой природе языка, надо располагать доказательствами, то есть некой совокупностью фактов изменения. А эти факты всегда будут располагаться в плоскости указанных двух других аспектов проблемы языковых изменений. В сущности, они представляют собой не что иное, как конкретное выражение общего положения об изменчивом характере языка. Раздельное их рассмотрение равносильно утверждению, что закон притяжения и падение яблока с дерева на землю— это два никак не связанные явления. Такого положения никто не примет; неприемлемо поэтому и «абстрактно-философское» рассмотрение изменчивости языка, предлагаемое Э. Косериу. Не спасает теорию Э. Косериу и проводимое им разграничение между причинностью явлений природы и внут- 139
ренней целенаправленностью явлений культуры (куда включается язык), а также стремление поставить развитие языка в зависимость от свободы и «сознательности» речевой деятельности человека. На кантианские предпосылки этих разграничений и зависимостей указывает и сам Э. Косериу. Как известно, принцип каузальности Кант считал применимым только в сфере опыта. Стремление Э. Косериу отрешить язык, находящийся в процессе беспрерывного изменения, от каузальности (причинности) есть попытка поставить язык вне опыта. Это ясно вытекает из следующего его пояснения: «Когда мы говорим, что языковое изменение „не имеет причин", то понимаем под этим следующее: языковое изменение не имеет причин в смысле естественных наук, то есть вне материальной стороны оно не имеет „объективных", естественных причин, внешних по отношению к свободе говорящих». Или несколько ниже: «Языковые факты существуют потому, что говорящие создают их для чего-то; они не являются ни „продуктами" физической необходимости, внешней по отношению к самим говорящим, ни „неизбежными и необходимыми следствиями", обусловленными предшествующим состоянием языка. Единственное собственно „причинное" объяснение нового языкового факта состоит в том, что он был создан говорящими для определенной цели» (VI, 3.2.4). Что бы Э. Косериу ни говорил о значении системы, языка, нормы и их «опытном» характере, из приведенных предпосылок возможен лишь один логический вывод: становление каждого нового языкового факта осуществляется вне материальной, объективной, «естественной» сферы; языковой факт творится из пустоты «интенционной» свободой говорящего. Э. Косериу обвиняет структурную лингвистику в том, что она «впадает в каузализм и детерминизм системы и пытается построить историю языков „без говорящих"» (VI, 4.2.6.). Сам он впадает в обратную крайность и представляет историю языка как историю говорящих, освобожденных в своей речевой деятельности от всяких каузальных зависимостей. Основной теоретический просчет его работы как раз и заключается в том, что он повсеместно деятельность языка смешивает с деятельностью человека — носителя языка. Язык, разумеется, производное от человека, но вместе с тем он и особое, объективно существующее явление, обладающее своими качественными особенностями, проявляющимися как в его функционирова140
нии, так и в его эволюции. Мы в этой связи говорим ныне о законах структуры языка и о структурной обусловленности возникновения всех новых фактов языка. Это положение В. Гумбольдт выражал несколько по-иному и указывал на то, что наряду с уже оформившимися элементами язык состоит из способов, указывающих ему пути и формы развития8. Достойно сожаления, что в своей синтезирующей работе Э. Косериу не учел этого замечания и взял у В. Гумбольдта отнюдь не лучшее, что у него имеется. Так как языковые изменения нуждаются все же в более убедительных объяснениях, чем ссылка на языковую свободу, Э. Косериу заменяет каузальность функциональностью. Он бесконечно варьирует мысль, что изменяемость как черта сущности языка обусловливается его функциональной направленностью, а функцию нельзя толковать как причину. Здесь мы опять сталкиваемся с подменой одних явлений другими. Конечно, функция сама по себе, если ее понимать как назначение языка, не может изменить языка. Это одна сторона вопроса, которая ставит своей целью выяснить, ради чего существует язык. Но есть и другая сторона, которая возникает, когда мы начинаем рассматривать деятельность языка, обусловленную его функцией. И вот тут-то мы никак не можем обойти причинных связей в силу следующих двух обстоятельств. Во-первых, потому, что функционирование языка есть не бессмысленный и бесцельный процесс, а деятельность, направленная на выполнение определенных задач, бесконечно варьирующихся. Структура языка при этом не может оставаться неизменной, поскольку она должна поспевать за меняющимися потребностями общения и выражения (Э. Косериу в этой связи говорит об экспрессивной коммуникативной целенаправленности языка). Уже здесь наличествует прямая причинность. Во-вторых, возникновение новых языковых явлений для удовлетворения потребностей общения отнюдь не «свободный» процесс, он всегда осуществляется в определенных условиях, подчиненных строгим структурным законам. В этой области нет произвола и все причинно обусловлено. Таким образом, целенаправлен- 8 В. Гумбольдт, О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. См. книгу В. А. Звегинцева «История языкознания XIX и XX веков», ч. 1, Учпедгиз, 1960, стр. 82. 141
ность в функционировании создает причинность в эволюции. В свете сказанного проблема отношений между синхронией и диахронией принимает форму проблемы перерастания явлений, относящихся к функционированию языка, в явления эволюции языка. Только ввиду того, что возникшие в процессе функционирования факты изменения языка целенаправлены в указанном выше смысле, предпочтительней говорить не просто об языковых изменениях и даже не об эволюции языка, а о развитии языка. IV В работе Э. Косериу немало теоретических просчетов и внутренних противоречий. В своих «синтетических» построениях он отдает явное предпочтение идеям, заимствованным у идеалистического направления в языкознании. И все же его исследование в целом можно определить как стимулирующее мысль. Оно содержит немало интересных частных соображений. Оно увлекает своей темпераментностью и широтой, с какой ставятся проблемы. В нем ощущается горячее стремление к достижению подлинного единства науки о языке. Все эти качества исследования Э. Косериу позволяют надеяться, что оно с интересом будет встречено советскими языковедами. В заключение следует указать на одно техническое обстоятельство, касающееся перевода. Ввиду того что Э. Косериу часто цитирует не оригинальные работы, а испанские их переводы, все приводимые им цитаты (например, из „Курса" Ф. Соссюра) переведены в настоящем сборнике с испанского перевода и не соотносятся с существующими русскими переводами, В. А. Звегинцев
Э. Косериу СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ И ИСТОРИЯ * «...потому что сокровища разума не откуда- либо еще, а именно из самого разума нашего мы черпаем». (Д ж. Бруно, О бесконечном) I. ЯВНЫЙ ПАРАДОКС ЯЗЫКОВОГО ИЗМЕНЕНИЯ. АБСТРАКТНЫЙ ЯЗЫК И СИНХРОННАЯ ПРОЕКЦИЯ 1.1. Проблема языкового изменения явно заключает в себе глубокое противоречие. В самом деле, уже то, что мы обсуждаем эту проблему в причинных терминах и задаемся вопросом, почему изменяются языки (как будто они не должны изменяться), подразумевает, очевидно, естественную устойчивость, нарушаемую и даже отрицаемую развитием, которое представляется противоречащим самой сущности языка. Именно это и называют иногда парадоксом языка; так, Ш. Балли пишет: «Языки непрерывно изменяются, однако они могут функционировать только не изменяясь»1. Более того, язык является «синхронным по определению»; рассматривать его как нечто неустойчивое, изменяющееся и эволюционирующее — значит применять к нему «точку зрения, которая, по сути дела, несовместима с идеей языка». Так полагает шведский ученый Б. Мальм - берг, для которого «развивающийся язык» — это contra- dictio in adiecto, «разумеется, если понимать под языком систему в строгом смысле этого термина»2. Было бы естественно, если бы язык не изменялся: «Если язык — это система, в которой все взаимосвязано, а его назначением * См. Eugenio Coseriu, Sincronia, diacronia e historia. El problema del cambio linguistico, Montevideo, 1958. 1 «Linguistique generale et linguistique francaise»3, Bern, 1950, стр. 18. 2 «Systeme et methode», Lund, 1945, стр. 25—26. Эту же идею Мальмберг отстаивает в «Studia Linguistica», III, стр. 134. Ср. также L. Hjelmslev, «Acta Linguistica», IV, 3, стр. VII: «Глоссема- тика отрицает подход, при котором некоторое состояние языка рассматривается просто как преходящий момент эволюции, как нечто зыбкое и непрерывно меняющееся». 143
является взаимопонимание в обществе, использующем язык, то следовало бы ожидать устойчивости языка как системы, адекватно исполняющей свою функцию»3. Указывается, что именно так и было бы в действительности, если бы не вмешивались внешние факторы неустойчивости: «Без воздействия факторов внешнего порядка языковая система, уравновешенная по определению, была бы обречена на вечную устойчивость, на неподвижность»4. Отсюда известное разграничение внешних и внутренних факторов: первые считаются причиной изменений, вторые же якобы сопротивляются изменениям и восстанавливают нарушенное равновесие системы5. 1.2. Нетрудно указать постоянный источник, к которому непосредственно восходят подобные утверждения, относящиеся к статической концепции языка,— это положение Соссюра о том, что «сама по себе система неизменяема»6. Правда, может показаться странным, что такие утверждения встречаются как у ученых, культивирующих диахронический структурализм, зачинателями которого были фонологи Пражского кружка, так и у тех, кто полагает, что соблюдает большую верность соссюровским принципам, сохраняя совершенно отчетливую границу между диахронией и синхронией, и считает более «лингвистической» синхроническую точку зрения. Как и Балл и, Б. Мальмберг принадлежит к этой последней группе. По его мнению, «единственный метод, который может принять лингвистика и который гармонирует с самой природой изучаемого объекта,— это синхронический метод»; из двух возможных аспектов — статического и динамического — только первый соответствует, по мнению Мальмберга, «гению языка»7. В этом он является, несомненно, ортодок- 9 Е. Alarcos Llorach, Fonologia espaiiola2, Madrid, 1954, стр. 97: «Однако,— добавляет Льорач,— имеет место обратное: система изменяется». 4 A. G. Haudricourt и A. G. Juilland, Essai pour une histoire structurale du phonetisme francais, Paris, 1949, стр. 5—6. Но как мы можем знать, что случилось бы, если бы произошло то, что никогда и никак не происходит и что, таким образом, остается вне всякого опыта? 5 Ср. Е. Alarcos Llorach, Fonologia, стр. 100 и сл. По Мальмбергу («Systeme», стр. 26), «эволюция языка обусловлена только внешними факторами и несовершенством системы». e «Cours de linguistique generale», исп. перев. «Curso de Lin* guistica General» [CLG], B„ Aires, 1945, стр. 154. 7 «Systeme», -стр. 32. 144
сальным соссюрианцем, ибо Соссюр думал точно так же: «Если лингвист встанет на диахроническую точку зрения, то он увидит не язык, а ряд явлений, изменяющих язык. Обычно говорят, что нет ничего важнее, чем понять происхождение данного состояния... однако именно это доказывает, что цель диахронии отнюдь не в ней самой»8. 1.3. В противоположность упомянутым утверждениям задача настоящей работы состоит в том, чтобы показать: а) что пресловутого парадокса языкового изменения в действительности не существует: он объясняется смещением перспективы, которое проявляется главным образом в отождествлении (явном или неявном) «языка» и «синхронической проекции»; б) что проблема языкового изменения не может и не должна ставиться в причинных терминах; в) что указанные утверждения все-таки основываются на правильной интуиции, которая, однако, затемняется и ошибочно интерпретируется, поскольку исследуемому объекту приписывается то, что вводится только для нужд исследования. Отсюда и появляются все противоречия, с которыми неизбежно сталкиваются авторы упомянутых утверждений; г) что антиномию «синхрония — диахрония» следует отнести не к плоскости объекта, а к плоскости исследования, т. е. она относится не к речевой деятельности, а к лингвистике; д) что у самого Соссюра — в той мере, в какой действительность языка проникла в его теорию в обход его постулатов и даже вопреки им,— можно найти элементы для преодоления указанной антиномии в том смысле, в каком она преодолима-, е) что, однако, концепция Соссюра и другие развившиеся из нее концепции содержат существенную ошибку, которая мешает им преодолеть внутренние противоречия; ж) что нет никакого противоречия между «системой» и «историчностью», наоборот, историчность языка обусловливает его системность; з) что в плане исследования антиномия «синхрония — диахрония» может быть преодолена только в истории и с помощью истории. 1.4. В последнее время часта говорилось о необходимости ослабить категоричность соссюровских дихотомий9. Справедливо указывали, что необходимо заполнить пропасть, вырытую Соссюром между языком и речью. Что же 8 CLG, стр. 161. 9 Ср. Е. Coseriu, Forma у sustancia en los sonidos del len- guaje, Montevideo, 1954, стр. 11 — 13. 10 Заказ № 3340 145
касается «языка», то настаивали на необходимости заполнить пропасть между диахронией и синхронией10. Это во многих отношениях необходимо, хотя маловероятно, что это обеспечит единство лингвистики: ведь лингвистика отнюдь не является целиком соссюровской, да и вряд ли желательно, чтобы она была таковой. Следует заметить, что антиномии Соссюра были сознательно отвергнуты целым рядом ученых 11. Но еще важнее показать, что пресловутые пропасти вообще не существуют12 или, точнее,что они появились из-за частого смешения плана исследуемого объекта с планом исследовательского процесса в результате подлинного transitus ab intellectu ad rem13. 2.1. Прежде всего следует подчеркнуть, что авторы, цитируемые нами, не отрицают того, что в действительно- сти язык изменяется. Следовательно, несовместимость имеет место не между изменением и действительностью языка, а между изменением и определенным представлением о «языке». Но, поскольку изменение реально, приходится признать, что это представление неадекватно. Явные конфликты между разумом и реальностью являются на самом деле конфликтами разума с самим собой: ведь не действительность должна приспосабливаться к интеллекту, а наоборот. Поэтому если реальный язык не является таким, каким он «должен был бы быть», то есть «системой в строгом смысле этого термина», то он или не соответствует никакой реальности (и в таком случае речь идет о чисто формальном определении, об условном понятии), или соответствует другому объекту, а не реальному языку. Однако этот 10 См. A. Martinet, The unity of linguistics, «Word», X, стр. 125. 11 Среди многих критиков Соссюра достаточно назвать unum sed leonem. В своем обзоре «Курса» (1917) Г. Шухардт писал относительно разграничения синхронической и диахронической лингвистики: «Для меня это выглядит так, как если бы учение о координатах пытались разделить на учение об ординатах и учение об абсциссах. Покой и движение (взятые в самом широком смысле) как вообще, так и в частности в языке не образуют противопоставления; лишь движение действительно, лишь покой воспринимаем» (Hugo Schuchardt-Brevier2, Halle, 1928, стр. 330). 12 Ср. Е. Coseriu, Sistema, norma у habla, Montevideo, 1952 [SNHJ. 18 См. по этому поводу тонкую статью Боргстрёма (С.Hj. Borgstrom, The technique of linguistic descriptions, «Acta Linguistica», V, стр. 1—14), которая помогает решить или, вернее, устранить ряд проблем современной лингвистики именно тем, что вскрывает их безосновательность. 146
другой объект может соответствовать определенному способу рассмотрения реального языка. 2.2. В действительности имеет место последнее: неизменяющийся язык — это абстрактный язык (который, впрочем, не является нереальным: различие между конкретным и абстрактным не должно смешиваться с другим различием —между реальным и нереальным). Никто никогда не видел грамматики, которая бы изменилась сама собой, или словаря, который обогатился бы по своей собственной воле. От так называемых «внешних факторов» не зависит только абстрактный язык, зафиксированный в грамматике и словаре. Изменяется же реальный язык в своем конкретном существовании. И этот язык невозможно изолировать от «внешних факторов», то есть от всего того, что составляет физическую сторону речи, историческую обстановку и присущую говорящим свободу выражения. Этот язык дан только в говорении: «Язык не живет своей особой жизнью вне или помимо жизни говорящих»14. 2.3.1. При синхронном рассмотрении язык также не изменяется. «Засвидетельствовать изменение [как таковое] в синхронии» никоим образом невозможно; первый принцип при синхронном изучении языка — это сознательное игнорирование развития и изменения. Это не противоречит ни тому, что в языке есть взаимозависимость между «бытием» и «становлением»15, ни тому, «что любое состояние языка является синхронным, но не статическим»16. В действительности же в соссюровской концепции речь идет не о том, что представляет собой состояние языка, и не о двух способах существования языка, а только и исключительно о том, как именно мы рассматриваем язык. Соссюр говорит, что «синхроническое можно сравнить с проекцией тела на плоскость. Эта проекция непосредственно зависит ст проектируемого тела, и, однако, она представляет собой 14 N. Hartmann, Das Problem des geistigen Seins2, Berlin, 1949, стр. 219. 15 Ср. поэтому поводу работу W. von Wartburg, Einfuhrung in Problematik und Methodik des Sprachwissenschaft, исп. перев. «Problemas y metodos de la lingtiistica», Madrid, 1951, стр. 13 и сл., 229 и сл. 18 См. R. Jakobson B «Results of the Conference of Anthropologists and Linguists», приложение к IJAL, XIX, 2, Baltimore, 1953, стр. 17—18. С другой стороны, сам Соссюр (CLG, стр. 50) указывает, что «в каждый данный момент речевая деятельность предполагает одновременно фиксированную систему и эволюцию». 10* 147
совсем иную, отличную от самого тела вещь»17. И тут же Соссюр добавляет, что то же самое отношение имеет место «между исторической действительностью и состоянием языка». Это может означать лишь, что «синхроническое», или «состояние языка», является для Соссюра не исторической действительностью состояния языка, а проекцией этого состояния на неподвижный экран исследователя. Естествен* ный язык можно вполне удовлетворительно понимать как «установление, которое находится не в статическом, а в динамическом равновесии» и которое исключительно для целей исследования «можно рассматривать как неподвижное»18. Однако мы не можем представлять себе язык в одно и то же время как подвижный и как неподвижный. Одно дело — говорить, что «Система и Движение взаимно обусловлены» 19,—по этому поводу нет сомнений. Совсем другое дело — указывать, что описание системы и описание движения (описание системы в движении) должны обязательно располагаться на двух разных плоскостях: здесь речь идет не о действительности языка, а о позиции исследователя. Независимым от диахронии является синхронное описание, а не реальное состояние языка, которое всегда представляет собой «результат» предшествующего состояния и даже для самого Соссюра есть продукт исторических факторов»20. Соссюр говорит как раз об описании, хотя он и не проводит достаточно ясного различия между «реальным» (историческим) состоянием языка и «спроецированным» состоянием языка. В своем знаменитом сравнении с шахматами Соссюр говорит: «Чтобы описать (NB!) шахматную позицию совершенно незачем вспоминать, что случилось на доске десять секунд тому назад» ". В другом месте Соссюр настаивает на том, что для описания языка надо выбрать его «состояние»22. Таким образом, соссюровская антиномия, ошибочно перенесенная в плоскость объекта,— это не что иное, как различие между описанием и историей. В этом смысле она не содержит ничего соссюровского, кроме терминологии, и не может быть устранена, так как является концептуальной необходимостью. 17 CLG, стр. 157. 18 G. Dеvоtо, I fondamenti delia storia linguistica, Firenze, 1951, стр. 39 и 13. 19 W. von Wartburg, Problemas, стр. 229. 20 CLG, стр. 136. 21 CLG, стр. 160. 22 CLG, стр. 149. 148
2.3.2. Верно, что в данном состоянии языка мы можем обнаружить, например, архаизмы. Но архаизмы, поскольку они существуют и функционируют, представляют собой элементы современного языка. Более того, с функциональной точки зрения «архаизм» (элемент, способный придавать речи архаическую окраску) является таковым только с точки зрения современного языка; в другие эпохи он не мог выполнять эту функцию. Несомненно также, что даже сами говорящие осознают тот факт, что некоторые элементы являются «более старыми», а другие — «более новыми». Однако это осознание проявляется не тогда, когда говорящие говорят с помощью этих элементов, то есть в первичном языке, а тогда, когда они говорят об этих элементах, то есть в метаязыке у другими словами, когда они, перестав быть просто «говорящими», становятся своего рода «лингвистами» и принимают историческую точку зрения. Верно также и то, что в некотором данном состоянии языка намечаются возможные, будущие системы. Однако в той мере, в какой эти системы воспринимаются в настоящее время, они не просто «возможные» и «будущие», но и актуальные; в той мере, в какой они представляют собой чистую «возможность» (которая, быть может, никогда и не реализуется), они никоим образом не даны исследователю, и описание как таковое игнорирует их23. «Телеологическое» объяснение уже не является собственно синхронным и не является абсолютно «объективным» (ср. VI, 5). Для чисто синхронного описания язык не изменяется: он абсолютно неподвижен, как стрела Зенона, однако именно только как стрела Зенона (которая в действительности двигалась). На самом деле равновесие языка является не устойчивым, а шатким, и исследователь может выбирать и выбирает одну из двух точек зрения — синхроническую или диахроническую. Однако это нисколько не задевает, а, наоборот, подкрепляет различие между синхронией и диахронией в его наиболее ценных аспектах. 23 По этому поводу полезно напомнить общий принцип, сформулированный св. Августином («Confessiones», XI, 24): «Нельзя увидеть того, что не существует. То, однако, что уже существует, является не будущим, а настоящим. Следовательно, когда говорят, что видят будущее, то видят не то, чего еще нет, то есть то, что будет, а причины или, возможно, знаки этого будущего, которые уже существуют; тем самым для видящих существует не будущее, а настоящее и из настоящего предсказывается постигнутое духом». 149
2.3.3. В своей небольшой статье о фонетических изменениях румынский лингвист А. Росетти заявляет, что Л. Ельмслев посоветовал ему рассмотреть изменения в синхронии и что лменно так он и сделал24. Однако на самом деле изменения не могут изучаться в синхронии. Это настоящее contradictio in adiecto, эквивалентное попытке наблюдать «движение в неподвижном». Изменения происходят между двумя моментами времени, и поэтому они обязательно являются диахронными. Сам Росетти утверждает, что в «речи» наблюдается происходящее изменение, а в языке — «законченное» изменение25. Это некоторым образом верно (в том смысле, что все изменения даются в конкретной речи и в процессе осуществления), но «законченное изменение» — это нечто, уже переставшее быть изменением. Здесь нам остается лишь согласиться с Соссюром: «Изменения существуют лишь в диахронии»26. Верно также, что, поскольку изменения реальны, они должны отражаться каким-либо образом и в синхронии. В действительности это и имеет место (ср. IV, 2.4), однако в синхронной проекции изменения не могут наблюдаться как таковые. 3.1. Постановка вопроса полностью меняется, если рассматривается, чем является состояние языка. Любой язык в обиходном смысле слова (испанский, французский и т. д.) —это по своей природе «исторический объект»27. Правда, пока мы задаемся только вопросом, как устроен язык, мы рассматриваем его не как исторический объект, а просто как один из объектов того же рода. Только в этом смысле приемлемо утверждение Соссюра о том, что, «вообще говоря, никогда нет необходимости знать обстоятельства, в которых развивался тот или иной язык»28. Но с того момента, как мы задаемся вопросом, почему данный язык является таким, а не другим, или спрашиваем, что это за язык, и как-то отвечаем на этот вопрос (даже, например, если мы говорим только, что это — «испанский 24 «Les changements phonetiques», Copenhague, 1948, стр. 5. 25 Там же, стр. 7. 26 CLG, стр. 169. 27 Историческим объектом «по природе» является объект, полностью индивидуализированный в своем роде, как этот, а не другой, благодаря первичному знанию, которое манифестируется в языке, то есть объект, имеющий собственное имя. Ср. Е. Coseriu, El plural en los nombres propios, «Revista Brasileira de Fi- lologia», I, 1, стр. 15. Любой объект (собака, лошадь, шпага) может иногда^ мыслиться как «исторический объект» и обозначаться именем собственным. С языками это происходит всегда и совершенно обязательно; нет языка, который не имел бы своего индивидуального обозначения. Можно было бы возразить, что языки называются именами народов; однако это не всегда имеет место, и, с другой стороны, исторически не языки определяются народами, а наоборот. 28 CLG, стр. 69. 150
"зык» или «романский язык»), мы тем самым уже приступаем к повествованию и, как говорил Пауль, занимаемся историей, «еще не зная этого»29. Дело в том, что вопрос, касающийся истории объекта, существенно отличается от вопроса, касающегося структуры объекта. Однако Пауль не заметил, что понимание структуры как таковой достаточно независимо от исторического объяснения этой структуры30. Отсюда его знаменитое, отчасти риторическое отождествление «науки о языке» (Sprachwissenschaft) с «историей языка» (Sprachgeschichte), что, очевидно, является сужением первого понятия. Соссюр, напротив, ясно понял различие обеих точек зрения, и это привело его к структуральной концепции языка, а также к новому, правильному и очень глубокому пониманию системного описания. 3.2. Конечно, соссюровская концепция имеет глубокие корни в традиции науки о языке. Как известно, еще до Соссюра различие между языком и речью (Sprache и Rede) проводили Г. фон дер Га- беленц, А. Марти и Ф. Н. Финк; даже у Пауля можно найти в какой-то мере аналогичное различие между узуальным и окказиональным. Особенно Ф. Н. Финк в четкой форме провел различие31 между «языком как говорением» и «языком как единой совокупностью средств выражения»; однако в отличие от Соссюра Финк считал объектом лингвистики именно «говорение» (речь), а не «язык»32. 29 «Prinzipien der Sprachgeschichte»5, Halle, 1920, стр. 20. Ср., кроме того, В. Bloch и G. L. Trager, Outline of linguistic analysis, Baltimore, 1942, стр. 8—9; а также CLG, стр. 139. 80 См. по этому поводу Е. Cassirer, Zur Logik der Kulturwissenschaften, исп. перев. «Las ciencias de la cultura», Mexico, 1951, стр. 61—62, 91—92, 101 — 102. 81 «Die Aufgabe und Gliederung der Sprachwissenschaft», Halle, 1905. 82 Ср. H. Arens, Sprachwissenschaft. Der Gang ihrer Entwicklung von der Antike bis zur Gegenwart, Freiburg—Munchen, 1955, стр. 359—360. С другой стороны, уже Гегель («Encyklopa- die», § 459) противопоставлял «речи» язык и даже язык как систему («die Rede und ihr System, die Sprache»), Точнее, следует говорить не о соссюровском различии между языком и речью, а о соссюров- ской интерпретации этого различия, которое само по себе является интуитивно ясным и общеизвестным. Поэтому, когда обсуждается учение Соссюра, необходимо помнить, что спорным является не различие между речью и языком, само по себе неуязвимое (поскольку очевидно, что язык не есть то же самое, что речь), а антиномический характер, который придал этому различию Соссюр, отрывая язык от речи; как следует из формулировки Гегеля, язык — это система речи, а отнюдь не что-то конкретно противопоставленное ей. Далее, важно не различие само по себе, а то, что на нем основывается. И, естественно, тот факт, что интерпретация какого-либо различия является спорной, нисколько не затрагивает теории, 151
Известно также, что «системный» характер языка был отчетливо понят Гумбольдтом33 и признавался Паулем (ср. IV, 4. 2.3). В. Брен- даль утверждает 34, что Гумбольдт, «как настоящий романтик», видел только речь, а не язык. Это совершенно неверно. Гумбольдт, безусловно, отличал язык от речи, но он понимал язык не дуалистически, то есть он не мыслил существование языка вне речи. Это объясняется вовсе не его романтизмом, а тем, что вне речи язык не имеет конкретного существования. Если это «романтизм», то американские антименталисты, считающие, что «система не может наблюдаться непосредственно», а выводится из речевой деятельности36, такие же романтики, как Гумбольдт. С другой стороны, поскольку ни одна ошибка не является только ошибкой, то же самое интуитивное представление о системности является рациональным зерном в неудачном учении об языках как об «организмах». Таковы же, по сути дела, и основания традиционной грамматики36. Правда, современное понятие «системы» значительно отличается от того, как понималась система в традиционной грамматике; однако правда также и то, что без осознания системности речи грамматика не могла бы возникнуть. Поэтому попытки представить дело так, будто вся лингвистика началась с Соссюра, и стремление оторвать Соссюра от всякой традиции, «очистить его от всех дососсюровских пережитков» не имеют никакого оправдания. Наоборот, если Соссюра можно упрекнуть в чем-либо, то скорее в том, что он не отнесся к традиции с достаточным вниманием. Так, если взять в качестве примера лишь один аспект его учения, то в «De magistro» св. Августина и у св. Фомы Соссюр мог бы найти элементы гораздо более тонкой и глубокой теории знака37, чем та, которую он построил на двойной ошибке, допустив «произвольность» знака38. основывающейся на этом различии как таковом. Точно так же указать связи Соссюра с традицией — это не значит преуменьшить его роль в истории лингвистики, а скорее наоборот. 99 Ср. например, «Ueber die Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues», изд. H. Nette, Darmstadt, 1949, особенно стр. 43 и сл. В. Матезиус (TCLP, IV, 1931, стр. 292) указывает, что Гумбольдт был подлинным основателем современной «статической» лингвистики, то есть именно системного изучения языков. 34 «Langage et logique» в «Essais de linguistique generale», Copenhague, 1943, стр. 52. 85 Как пишут В. Вloch и G. L. Trager, Outline, стр. 5—6. 86 См. A. Sommerfelt, Le point de vue historique en linguistique, «Acta Linguistica», V, стр. 113, a также CLG, стр. 150. 87 О теории знака у св. Августина см. К. Kuypers, Der Zeichen und Wortbegriff im Denken Augustins, Amsterdam, 1934. О св. Фоме — J. Maritain, Signo y simbolo в «Quatre essais sur l'esprit dans sa condition charnelle», исп. перев. «Cuatro ensayos sobre el espiritu en su condicion carnal», В. Aires, 1944, стр. 58 и сл. 38 «Двойная» ошибка — потому, что в объективном смысле, хотя знак по природе и «произволен» (не мотивирован), исторически он «необходим» (мотивирован); см. J. Dewey, Logic. The theory of inquiry, исп. перев. «Logica. Teoria de la investigacion», Mexico, 1950, стр. 62, 397; A. Pagliaro, Il linguaggio corne co- noscenza, Roma, 1951 [1952], стр. 79 и «Il segno vivente», Napoli, 152
3.3.1. Итак, вопреки Паулю Соссюр утвердил важность и автономность структурного изучения. Но, с другой стороны, выявив структуру («язык») в синхронной проекции, он пришел к недооценке диахронии и непрерывности языка во времени и к установлению странных соответствий речь— диахрония, язык— синхрония39. Таким образом, Соссюр свел весь язык к состоянию языка. Более того, он приписал объекту «язык» не только системность (которая обнаруживается в «проекции» постольку, поскольку принадлежит объекту), но и неподвижность, которая принадлежит только «проекции». Отсюда второе отождествление (более или менее подразумеваемое в «Курсе») языкового состояния и синхронной проекции. На этих двух последовательных отождествлениях (язык=языковое состояние—синхронная проекция) и основывается идея о языке как о синхронной и неподвижной системе. Однако если первое из этих отождествлений еще может в известной степени быть оправдано техническими требованиями системного описания, то второе не имеет никакого оправдания: оно означает, что мы выходим за пределы данного. В самом деле, точно так же, как в синхронии мы не можем зафиксировать изменение, мы не можем зафиксировать и неизменение (неизменчивость). Чтобы обнаружить, что некий объект не изменяется, необходимо наблюдать его в два различных момента. Следовательно, даже если бы язык был по своей природе синхронным, это можно было бы обнаружить только в диахронии. Иначе пришлось бы ввести понятие «языка» посредством формального определения (ср. 2.1), что, однако, недопустимо, поскольку языки существуют и связаны с опытом, а «объекты опыта,— как указывает Кант в своей малой «Логике»,— не допускают номинальных определений». 3.3.2. К сожалению, оба соссюровских отождествления постепенно приобрели в некоторых лингвистических кру- 1952, стр. 116. В субъективном смысле знак произволен для научного мышления, но не для «примитивного мышления», то есть не для наивного сознания говорящих. Поэтому в диахронии наблюдается влияние значения на звуковую субстанцию знаков; ср. A. W. de Groot в Actes du Premier Congres de Linguistes, Leiden, s. a., стр. 84—85. Необходимо подчеркнуть, что знак не мотивирован (и не может быть мотивирован) с точки зрения причины, но он мотивирован с точки зрения цели, поскольку он соответствует целевой установке говорящих (ср. «Forma у sustancia», стр. 58). 89 Ср. CLG, стр. 172. 153
гах, особенно в Женеве и Копенгагене, догматический характер. Вместе с этим различию между синхронией и диахронией со временем стали приписывать такую категоричность и абсолютность, которых оно не имеет. Часто можно слышать, что «соссюровское различие между синхронией и диахронией столь очевидно, что его невозможно серьезно оспаривать»40. Однако подобные утверждения могут быть приняты лишь с ограничениями и оговорками. В действительности это различие в том, что в нем бесспорно и, более того, очевидно не является специально соссюровским. В том же, что является соссюровским (за исключением методологического аспекта), оно не только подлежит критике, но и оказывается вообще неприемлемым. Как уже отметил Шухардт в своей рецензии на «Курс», Соссюр попытался ввести в лингвистику различие, параллельное различию Конта между «статической социологией» и «динамической социологией»41. Однако Соссюр, перейдя разумные пределы, пришел к отрицанию исторических исследований (которые он отождествил с «атомистической диахронией») и к убеждению, что «диахрония не имеет цели в самой себе» (ср. 1.2.), как будто синхрония имеет такую цель. В действительности в любом случае целью является полное познание речевой деятельности как специфического проявления человеческого поведения. Подчеркивать важность синхронии — это не значит соответственно преуменьшать роль диахронии: ведь описывается всегда именно реальный результат традиции. Правда, в чистом описании традиция («как передача») не фигурирует, а игнорируется, но это не означает, что она не существует или что она не определяет языка. Неисторичность (синхронность) принадлежит к сущности описания, а не к сущности языка. Поэтому она и не должна вводиться в определение понятия «язык». Не следует смешивать определение понятия (теорию) с описанием объектов, которые ему соответствуют, и тем менее — с описанием объекта в некоторый данный момент. Аналогичным образом утверждение, что язык — это исторический объект, не исключает описание и теорию. Описание, история и теория не находятся в антитезе и не противоречат друг другу; они взаимо- 40 A. Burger, Phonematique et diachronie a propos de la palatalisation des consonnes romanes, «Cahiers F. de Saussure», XIII, стр. 19. 41 Brevier, стр. 329. 154
дополняют друг друга42 и составляют единую науку. В особенности же не исключают друг друга — с точки зрения объекта—описание и история; они несовместимы как операции, т. е. они являются различными операциями. Любопытно, что указанные проблемы встают только в лингвистике, как будто языки — единственные системные объекты или единственные исторические объекты. В науке о государстве, например, также можно различать теорию государства, историю государств и описание данного государства в определенный момент. И никому не приходит в голову, что государство синхронно по своей «природе»: природа государства, его способ существования не таковы. Соссюр говорил не об онтологии, а о методологии; он призывал различать синхроническую и диахроническую лингвистики или, точнее, синхроническую и диахроническую точки зрения в лингвистике. Поэтому различие между синхронией и диахронией принадлежит не к теории речевой деятельности (или языка), а к теории лингвистики. Даже и здесь соссюровское учение о диахронии и в особенности о ее неизбежной несистемности является спорным и нуждается в исправлениях (ср. VII, 1.2). Что же касается переноса этого различия на сам изучаемый объект, то это не просто ошибка, а смешение понятий и его необходимо устранить, поскольку, как говорил Бэкон, «истина может возникнуть скорее из ошибки, нежели из смешения понятий». 4. Однако мы, несомненно, пришли бы к противоречию в терминах или, точнее, язык не мог бы конституироваться никаким образом, если бы языковое изменение было полным и постоянным, а состояние языка представляло бы собой лишь простой эфемерный момент в «непрерывном изменении и постоянном переходе» (ср. сн. 2). Но языковое состояние есть нечто большее. Во-первых, потому, что каждое состояние языка является в большой мере реконструкцией другого предшествующего состояния. Во-вторых, потому, что то, что называется «изменением в языке», является таковым лишь по отношению к языку предшествующей эпохи, а с точки зрения современного языка это кристаллизация новой традиции, то есть как раз неизменение. Фактор прерывности по отношению к прошлому, «изменение», является в то же время фактором непрерывности по отношению к будущему. 42 См. Е. Coseriu, Logicismo у antilogicismo en la grama- tica, Montevideo, 1957, стр. 18, 22, 155
II. АБСТРАКТНЫЙ ЯЗЫК И КОНКРЕТНЫЙ ЯЗЫК. ЯЗЫК КАК ИСТОРИЧЕСКИ ОБУСЛОВЛЕННОЕ «УМЕНИЕ ГОВОРИТЬ». ТРИ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВОГО ИЗМЕНЕНИЯ 1.1. По сути дела, затруднения, связанные с языковым изменением, и стремление рассматривать его как «незаконное» явление, вызванное «внешними факторами», объясняются тем, что за исходную точку берется абстрактный и, следовательно, статический язык, оторванный от речи и изучаемый как нечто готовое, как ergon. При этом даже не задаются вопросом, что же представляют собой языки, как они существуют в действительности и, что, собственно говоря, означает «изменение» в языке. Отсюда и постановка проблемы языкового изменения в причинных терминах, поскольку изменения в «вещах», лежащих за пределами сознательной волевой деятельности субъектов, приписываются именно «причинам». Но язык относится к явлениям не причинного, а целевого характера1, к фактам, которые определяются своей функцией. Если понимать язык функционально, сначала как функцию, а потом как систему,— а именно так его следует понимать, поскольку язык функционирует не потому, что он система, а, наоборот, он является системой, чтобы выполнять свою функцию и соответствовать определенной цели,—то становится очевидным, что проблему изменения надо поставить с головы на ноги. Язык далек от того, чтобы функционировать, «не изменяясь», как это бывает с «кодами»; он изменяется, чтобы продолжать функционировать как таковой. Латинский язык Цицерона перестал функционировать как исторический язык именно потому, что он перестал изменяться; в этом смысле он является «мертвым языком», хотя он может неограниченно продолжать функционировать как «код»2. Напротив, «живой язык не стоит на месте, он 1 См. А. Pagliaro, Corso di Glottologia, Roma, 1950, I, стр. 112 и сл., 121—122; «Logica е grammatica» в «Ricerche Linguis- tiche», I, 1, стр. 1; Il linguaggio come conoscenza, стр. 55; Il segno vivente, стр. 33. Также E. Coseriu, Forma y sustancia, стр. 17—18. 2 О различии между «языком» и «кодом» («коды» лишены историчности) см. A. Pagliaro, Corso, стр. 195 и II linguaggio, стр. 78 и 87; Е. Coseriu, Forma у sustancia, стр. 56, 59. По этому поводу интересно отметить, что часто предлагается использовать латинский язык в качестве «международного вспомогательного языка», аналогично так называемым «искусственным языкам», которые как раз и являются «кодами». 156
находится в постоянном изменении»3.Живой язык, постоянно определяемый (а не определенный раз навсегда) посредством своей функции, не является созданным, а непрерывно создается конкретной языковой деятельностью: это не ?????, a ????????4, точнее, «форма» и «потенция» некоторой ???????? (ср. 2.1). Язык, в известном смысле,— это «результат»; но, с одной стороны, вообще говоря, «результат не есть действительно реальное: он является реальным лишь вместе со своим становлением»6, а с другой стороны, в случае языка «результат» является одновременно непосредственно «потенцией», условием дальнейших актов. Если результат «окончателен», то мы говорим о «мертвом языке». Напротив, в той мере, в какой язык продолжает функционировать как таковой, результат никогда не бывает окончательным. Даже когда некоторое «состояние языка» оказывается практически идентичным предыдущему состоянию, это не означает, что данное состояние сохраняется неизменным) оно просто с достаточной точностью воспроизводится речью, где язык функционирует и дан конкретно. Следовательно,— перефразируя Соссюра6, но в прямо противоположном смысле,— чтобы понять механизм языкового изменения, надо сразу же встать на почву речи и принять речь за норму всех прочих проявлений речевой деятельности (включая «язык»). Не только все диахроническое, но также и все синхронное в языке является таковым только благодаря речи, хотя речь в свою очередь существует только благодаря языку. 1.2. Язык существует только в речи индивидуумов, а речь всегда предполагает какой-то конкретный язык. Вся сущность речевой деятельности неизбежно заключена в этом кругу. Сам Соссюр видел это достаточно ясно7, но он пожелал выйти из этого круга и решительно предпочел «язык». Возрождая один из аспектов старого спора между аномалистами и аналогистами, Соссюр выбрал более лег- •N. Hartmann, цит. раб., указ. стр. 4 В. Пизани («Allgemeine Sprachwissenschaft, Indogermanistik» в «Forschungsberichte», Bd. 2, Bern, 1953, стр. 24) справедливо (и это не является парадоксом) замечает, что, когда двести юкагиров «спят и не видят снов», их язык перестает существовать как таковой и вообще прекратил бы свое существование, если бы по какой-либо причине юкагиры перестали просыпаться. 5 Гегель, Феноменология духа, предисловие. e CLG, стр. 51. 7 CLG, стр. 50-51. 157
кий путь аналогии, чтобы избежать подвижности, изменчи вости и «неоднородности» речи. Однако следует выбрать более трудный путь: не нужно выходить из указанного круга, потому что этот круг действительно имеет место в речевой деятельности и ничто не позволяет рассматривать один из обоих полюсов в качестве первичного8. Кроме того, перед нами отнюдь не порочный круг, поскольку термин «язык» понимается оба раза в разном смысле: в одном случае имеется в виду язык как «знание», как «языковой капитал» (Sprachbesitz)9; в другом случае — как конкретное проявление этого знания в процессе говорения. Как писал Платон10, говорение — это акт (??????), использующий слова, которые предоставляются в его распоряжение «узусом» (?????). Прибавим, что в акте конкретно реализуется ????? и что в процессе реализации акт преодолевает и изменяет его. 1.3.1. Чтобы выйти из указанного круга, Соссюр прибегнул к специальному понятию «языка», отделив «систему» от речи индивидуумов и приписав систему обществу, или «массе». Поскольку это понятие выступает как основное в послесоссюровской лингвистике и именно им в значительной степени обусловлены трудности, связанные с языковыми изменениями, целесообразно проанализировать его сущность. Уже неоднократно указывалось, что в этой части своего учения Соссюр основывался на социологии Дюркгейма. В частности, В. Дорошевский подчеркнул тесную связь между соссюровским понятием «языка» и дюркгеймовским понятием «социального факта»11. Дорошевский пишет: «Учение Соссюра почти всегда рассматривают как лингвистическое учение; однако это не совсем правильно. Это учение существенно опирается на философскую концепцию, по сути дела чуждую лингвистике». Несмотря на слегка критический тон, Дорошевский, как кажется, считает этот факт признаком того, что Соссюр был в курсе современных ему основных идеологических течений, поскольку далее говорится: «Все отрасли гуманитарных наук взаимосвязаны. Сила учения Соссюра, которое оказало на лингви- 8 А именно, встав на почву речи, можно охватить одновременно речь и язык. Дело в том, что язык дан в речи, в то время как речь не дана в языке. • Об этом понятии см. W. Porzig, Das Wunder der Sprache, Bern, 1950, стр. 106 и сл. С другой стороны, здесь идет речь об одном из трех соссюровских понятий «языка». Ср. CLG, стр. 57, 65, 144; SNH, стр. 24—26. 10 Cratylus, 378 b—388 d. 11 Сначала в сообщении на Конгрессе лингвистов в Женеве (1931), а затем в статье «Algunas observaciones sobre las relaciones de la sociologia con la linguistica: Durkheim y F. de Saussure» в «Psychologie du langage» [=«Journal de Psychologie», XXX, 1933], исп. перев. «Psicologia del lenguaje», В. Aires 1952, стр. 66—73. 158
стику значительное влияние, объясняется использованием понятий, выработанных в области социологии, философии и психологии»12. Оставив в стороне вопрос о том, стоит ли называть дюркгеймовскую концепцию «философской» в подлинном смысле этого термина13, и вопрос о том, может ли социология служить основанием для чего- либо или, скорее, она сама нуждается в надежных опорах, для того чтобы не распасться как наука14 (вопрос, который отнюдь нельзя считать решенным), следует выяснить, может ли дюркгеймовское понятие «социального факта» служить надежным фундаментом для каких бы то ни было теоретических построений. Оказывается, что не может, поскольку это понятие представляет собой чисто софистическое построение. Дюркгейм приписывает «социальному факту» две существенные характеристики: 1) «социальный факт» является «внешним» по отношению к индивидууму, т. е. независимым от индивидуумов; 2) «социальный факт» является для индивидуума обязательным. Первую характеристику (основную, поскольку на ней зиждется все здание социологии) Дюркгейм доказывает следующими рассуждениями: «Родившись на свет, верующий застает все верования и обряды полностью сформированными; если же они существовали до него, то, значит, они имеют независимое существование. Система знаков, которой я пользуюсь, чтобы выражать свои мысли, система монет, с помощью которых я плачу свои долги, система кредита, к которой я прибегаю в своих коммерческих делах, обряды моей религий и т. д.— все это существует независимо от того, пользуюсь ли я этим. Можно перебрать одного за другим всех членов общества, и перечисленные утверждения будут приложимы ко всем. Таким образом, способы действовать, мыслить и чувствовать обладают тем важным свойством, что они существуют независимо от индивидуальных сознаний»16. Это рассуждение часто рассматривалось как само по себе очевидное, как своеобразное колумбово яйцо социологии (сам Дюркгейм был убежден в этом), но оно явно ошибочно. Чтобы доказать это, не требуется ни противопоставлять дюркгей- мовскому понятию другое понятие «социального факта», ни задаваться вопросом, является ли язык «установлением» того же самого типа, что и система монет (которые не воссоздаются заново в непрерывной деятельности всех членов общества)16, поскольку отсутствие логической строгости в приведенном рассуждении сразу бросается 12 «Algunas observaciones», стр. 72—73. 18 Сам Дюркгейм («Les regles de la methode sociologique», исп. перев. «Las reglas del metodo sociologico», Madrid, 1912, стр. 237) как типичный позитивист заявляет, что его метод «независим от всякой философии». 14 Разумеется, сомнение в законности социологии как науки с собственным объектом не затрагивает социологию как совокупность социальных исследований, которые либо могут представлять непосредственный практический интерес, либо являются вспомогательными по отношению к истории. 15 «Las reglas», стр. 38. 16 Сам Соссюр (CLG, стр. 138—139) отмечает, что существует ощутимое различие между языком и прочими «социальными установлениями». Однако он не осознает, насколько коренным является это различие. 151
в глаза. В самом деле, на что указывает (скорее, чем доказывает) Дюркгейм? Он указывает попросту на то, что а) определенные социальные факты могут существовать до рождения людей, составляющих в данный момент рассматриваемое общество; б) что социальные факты могут существовать независимо от какого-либо одного или вообще любого из индивидуумов определенного коллектива (конечно, лишь постольку, поскольку другие индивидуумы сохраняют эти факты); в) что социальные факты существуют в обществе независимо от индивидуумов, не принадлежащих к данному обществу. Однако отсюда никак не следует, что социальные факты существуют теперь и в любой момент независимо от всех индивидуумов, составляющих общество. Вывод Дюркгейма о том, что социальный факт, существует «независимо от индивидуальных сознаний», основывается на ряде ошибок, цепляющихся в его рассуждениях друг за друга. Во- первых, Дюркгейм приписывает постоянную (вневременную) истинность утверждению, связанному с определенным моментом: с моментом, когда рассматриваемые индивидуумы еще не родились. Во- вторых, он распространяет на всех индивидуумов то, что он утверждает относительно одного индивидуума. Правда, его рассуждение можно повторить для любого из членов общества, однако это рассуждение всегда остается применимым omnibus (т. е. ко всем рассматриваемым индивидуально), а не cunctis (ко всем сразу). Mutatis mutandis, перед нами старый софизм кучи: ясно, что одно зерно не составляет кучи и что куча «независима» от любого из зерен, взятых в отдельности; однако это верно лишь постольку, поскольку в тот момент, когда из кучи вынимают зерно, другие зерна по-прежнему составляют кучу. Если взять все зерна сразу, то куча исчезнет. Поэтому правильное заключение состоит в том, что ни одно зерно не составляет кучи, а не в том, будто все зерна не составляют кучи и куча является чем-то «внешним» по отношению к зернам. В-третьих,— и это самое главное — в посылках и в заключении Дюркгейма фигурируют совсем не одни и те же индивидуумы. Дюркгейм проводит рассуждение относительно индивидуумов, которые не принадлежат (или еще не принадлежат) к рассматриваемому обществу (индивидуумы, которые, рождаясь, застают социальный факт уже установленным), а затем пытается сделать вывод об индивидуумах, являющихся членами этого общества. Однако, чтобы вывод был верным, он должен был бы основываться исключительно на доказательствах, проведенных относительно именно этих индивидуумов. То, что социальные факты не зависят от тех, кто не принимает в них участия, и от тех, кто еще не родился,— это трюизм, не нуждающийся в доказательстве. На самом деле не социальные факты являются внешними по отношению к индивидуумам, а шндивидуумъ Дюркгейма является внешним по отношению к обществу. Ко всему этому добавляется смешение понятий «не быть созданным кем-либо» и «существовать независимо от кого-либо». Утверждение, что социальный факт «не был создан» определенными индивидуумами и существовал до них, означает лишь то, что оно действительно говорит: оно не позволяет сделать никаких выводов о том, как именно существуют социальные факты. Вторая характеристика, которую Дюркгейм приписывает социальным фактам,— это, как уже говорилось, их «обязательная сила»: «Эти типы поведения или мышления не только являются внешними по отношению к индивидууму, но и обладают императив- 160
ной и обязательной силой; они навязываются индивидууму независимо от его желания». Дюркгейм допускает, что индивидуум может противопоставлять себя социальным нормам и даже иногда «успешно нарушать их»; однако он указывает, что это невозможно без борьбы и сопротивления общества17. Этому утверждению можно противопоставить обратное: социальные факты изменяются в результате индивидуальной инициативы, и далеко не все реформаторы обязательно становятся мучениками. Следует, однако, пойти дальше и сформулировать мысль, неявно содержащуюся в утверждениях Дюркгейма. Эта мысль, как известно, состоит в следующем: «Индивидуум сам по себе не может изменить социальный факт». Однако она еще не означает, что индивидуум «не изменяет» социального факта; если ее интерпретировать именно так, то она превращается в паралогизм: обусловленному утверждению приписывается абсолютная значимость. Указанное соображение означает лишь, что индивидуум не изменяет социального факта, если другие индивидуумы не принимают изменения; а это происходит не потому, что социальный факт не зависит ни от данного индивидуума, ни от прочих индивидуумов, а, совсем наоборот, именно потому, что он зависит как от первого, так и от последних. С другой стороны, простое сопротивление социальному факту (непринятие его) — это не то же самое, что стремление изменить его, которое является положительным фактором. Похоже, что Дюркгейм никогда не замечал внутренней слабости своих парадоксальных выводов. Более того, он полагал, что парадокс должен быть принят в соответствии с требованиями разума и «фактов»18. Следует заметить, однако, что в подобных случаях правильным является как раз обратный подход: если рассуждение и то, что мы считаем «фактами», приводят нас к выводу, который интуитивно представляется абсурдным, то прежде всего необходимо попытаться выяснить, нет ли ошибки в рассуждении или не допускают ли факты другой интерпретации. Однако Дюркгейм не последовал этому правилу. Думая, что он «доказал», будто социальные факты являются внешними по отношению к индивидуальным сознаниям, он приписывает социальные факты воображаемому существу, которое он назвал «коллективным сознанием». Затем, чтобы доказать «существование» этого сознания, Дюркгейм прибегает к аналогии: «Если мы не находим ничего необычного в том, что индивидуальные представления, производимые действиями и реакциями нервных элементов, не являются внутренне присущими этим элементам, то что же удивительного в том, что коллективные представления, производимые реакциями элементарных сознаний, из которых состоит общество, не содержатся непосредственно в этих сознаниях, а выходят за их пределы?»19. Но не говоря уже о том, что существование коллективных представлений, независимых от индивидуальных сознаний, никоим образом не было доказано, эта аналогия оказывается совершенно неадекватной. Ведь единство сознания — это фундаментальный факт, открытый самим сознанием, а не выведенный одним из многочисленных «нервных элементов». Точно так же если бы 17 «Las reglas», стр. 39—40. Ср. также стр. 28. 18 Ср., например, «Las reglas», стр. 1—2. 19 «Representations individuelles et representations collectives» в «Sociologie et philosophie», Paris, 1924, стр. 35. 11 Заказ № 3340 161
коллективное, или социальное, сознание действительно существовало как «внешнее» по отношению к индивидуумам, то только оно само могло бы сказать нам это и писать работы по социологии, а не социолог Дюркгейм — индивидуум, который, будучи в соответствии с его собственной аналогией простым нервным центром, был бы обязательно исключен из царства этого сверхсознания. В области лингвистики Соссюр — хотя имя Дюркгейма ни разу не появляется в «Курсе» — принял учение Дюркгейма о социальном факте и следует ему вплоть до деталей и фразеологии. Так, Дюркгейм утверждает, что социальные факты «бытуют в самом обществе, которое производит их, а не в его частях, то есть не в членах общества» 20, и что социальная «результирующая не проявляется полностью ни у одного отдельного индивидуума» ". И Соссюр утверждает, что язык «полностью существует только в массе» м. Дюркгейм считает, что социальные явления являются «внешними по отношению к индивидуумам», которые получают их «извне»*8, а Соссюр говорит, что язык — это «социальная часть речевой деятельности, внешняя по отношению к индивидууму» 24, и, далее, что язык «социален по своей сущности и независим от индивидуума» 25. Дюркгейм настаивает на том, что социальные факты навязываются индивидууму 2в; Соссюр полагает, что язык — «это продукт, который индивидуум пассивно усваивает», и что язык навязывается индивидууму, который «сам по себе не может ни создать язык, ни изменить его»27. Дюркгейм говорит, что коллективное мышление «должно изучаться в самом себе и само по себе»28, а Соссюр — что язык должен изучаться «в себе и сам по себе» 29. Дюркгейм говорит, что социальные факты должны изучаться «как вещи» м и именно так Соссюр поступил с языком •1. Дюркгейм представляет себе социологию как науку о «коллективных представлениях», то есть практически как «социальную психологию»; Соссюр же говорит, что 20 «Las reglas», стр. 18. 21 «Representations», стр. 36. 82 CLG, стр. 57. 21 «Las reglas», стр. 15, 40 и т. д.; «Representations», стр. 35. 24 CLG, стр. 58. 25 CLG, стр. 64. Кроме того, Балли и Сэше добавляют в примечании (CLG, стр. 128): «Для Соссюра язык — это, по существу, вклад со стороны, вещь, полученная извне». 28 «Las reglas», стр. 39—40; «Representations», стр. 35 и т„ д. 27 CLG, стр. 57—58. 21 «Las reglas», стр. 23. 29 CLG, стр. 364. Эта фраза является типично дюркгеймов- ской: даже социальное разделение труда Дюркгейм пытается изучать (неизвестно, с какой целью) «в самом себе и для самого себя» и как «объективный факт»; см. «De la division du travail social»*, Paris, 1922, стр. 8—9. 10 «Las reglas», стр. 9, 55 и сл.; 241. 81 Дюркгейм указывает, что подходить к фактам как к «вещам» означает лишь «придерживаться по отношению к ним определенной точки зрения» («Las reglas», стр. 10). Но плохо как раз то, что эта точка зрения состоит в нежелании рассматривать факты такими, какими они являются. 162
изучение языка «чисто психично» 32, и рассматривает лингвистику как часть «социальной психологии» 33. Дюркгейм приписывает социальные факты «коллективному сознанию»; Соссюр же, говоря о синхронической лингвистике (которая для него практически представляет всю лингвистику; ср. I, 1.2), указывает, что эта дисциплина «должна изучать логические и психологические отношения, которые связывают сосуществующие элементы и образуют систему в том виде, как они представляются коллективному сознанию» 34. А. Мейе замечает, что соссюровское понятие «языка» в точности соответствует определению социального факта у Дюркгейма 35. Однако это совсем не означает, будто данное понятие соответствует реальному языку; это означает лишь, что оно, некритически принятое и превращенное в аксиому соссюровской лингвистикой, основывается на тех же логических ошибках. Сам Соссюр говорит, что «речевая деятельность имеет индивидуальную сторону и социальную сторону, причем одну нельзя мыслить без другой»36; однако, взяв в качестве нормы речевой деятельности язык, оторванный от речи индивидуумов и помещенный в «коллективном сознании» «массы», Соссюр оказался именно в области немыслимого 37. Тот факт, что логические ошибки принадлежат Дюркгейму, а не Соссюру, отнюдь не оправдывает соссюровское понятие языка, а лишь показывает, насколько опасно безоговорочно основываться на понятиях сомнительной ценности, выработанных другими дисциплинами, вместо того чтобы брать за основу реальность изучаемого объекта. Лишь гениальность и тонкое языковое чутье позволили Соссюру увидеть существенные аспекты языка, несмотря на шаткость его исходного представления о языке. Однако для тех, кто не обладает гениальностью и языковым чутьем Соссюра, весьма рискованно придерживаться того же самого понятия. 1.3.2. Даже Мейе при всей его признанной тонкости и обширнейшей лингвистической эрудиции не сумел преодолеть соссюров- скую концепцию и принял ее без всяких оговорок. В самом деле, Мейе также повторяет дюркгеймовские леммы: «Язык представляет собой строго организованную систему средств выражения, общих для определенной совокупности говорящих. Язык не существует вне индивидуумов, которые говорят (или пишут) на нем. Однако язык существует независимо от каждого отдельного индивидуума: он как бы навязывается ему. Реальность языка — это реальность социального установления, присущего индивидуумам, но в то же 82 CLG, стр. 64. 88 CLG, стр. 47 и 60. Дюркгейм, напротив, включает «лингвистическую социологию» вместе с другими «частными социологиями» в то, что он называл «социальной физиологией»; ср. «Sociologia у ciencias sociales» в «De la methode dans les sciences», исп. перев. «Del metodo en las ciencias», Madrid, 1911, стр. 345. 84 CLG, стр. 174. 85 «Linguistique historique et linguistique generale», II, Paris, 1938, стр. 72—73. 80 CLG, стр. 50. 87 В действительности язык может мыслиться изолированным от речи, но только в качестве абстрактного языка; конкретный же язык нельзя представить себе в отрыве от языковой деятельности. 11* 163
самое время независимого от каждого из них» 38. В другом месте Мейе идет еще дальше, отрицая значение того факта, что языки не существуют вне говорящих: «Часто повторялось, что языки не существуют вне говорящих и что, следовательно, нет основания приписывать им независимое существование, собственное бытие. Это очевидное утверждение, но оно не имеет особого значения, как большинство очевидных утверждений, ибо, хотя действительность языка не представляет собой чего-то материального, от этого язык не перестает существовать. Его действительность одновременно является языковой и социальной» 39. В самом деле, тот факт, что языки существуют только в речи, не мешает признавать за ними идеальную объективность (ср. 2.4). Но это не означает, что языки имеют независимое существование. Говорить, что язык имеет «языковую реальность»,— это явная тавтология, которую, возможно, пытаются понимать как утверждение, что язык системен: однако это относится к тому, каков объект, а не к его существованию. Говорить же, что язык имеет «социальную реальность», еще не означает допускать, будто он существует «вне говорящих»; ведь общество не существует независимо от индивидуумов. «Социальные» компоненты языка даются в речи, как и все, что составляет язык. С другой стороны, с более общей точки зрения следует заметить, что в науках о человеке все, представляющееся нашему сознанию как очевидное, отнюдь не может быть отброшено как «не имеющее значения», а, напротив, должно быть принято за основу исследования. Необходимо указать, что еще замечательный французский лингвист М. Бреаль40, которому часто приписывают то, чего он на самом деле не сделал и что явилось бы к тому же чисто внешней заслугой (в самом деле, его упоминают как основателя семантики, хотя эта дисциплина была создана лет за пятьдесят до опубликования его «Essai»), и которого мало вспоминают за его проницательную и здравую концепцию речевой деятельности, неустанно повторял, что языки не существуют вне говорящих. Приписывая языкам существование, «внешнее» по отношению к говорящим, Мейе явно противопоставляет себя Бреалю. Соссюр расходится с Бреалем гораздо более резко и отчетливо, чем с младограмматиками,— как своим дюркгеймовским социологизмом, так и сохранившимися в его учении пережитками шлейхе- ровской концепции языков как «естественных организмов». Действительно, социологическая концепция Соссюра часто представляет собой перевод натуралистической концепции Шлейхера на язык социологии 41. Шлейхер приписывал языкам собственную «жизнь» 42, 38 Цит. раб., цит. стр. Далее следует замечание, что язык, понимаемый таким образом, «в точности соответствует определению, которое Дюркгейм дает социальному факту»; в примечании на стр. 73 Мейе прямо указывает, что он следует концепции Ф. Соссюра. 39 «Linguistique historique et linguistique generale», I, новое издание, Paris, 1948, стр. 16. 40 Ср. «Essai de semantique», Paris, 1897, стр. 3 и сл. и особенно стр. 306—307. 41 По этому поводу см. V. Рisani, August Schleicher una einige Richtungen der heutigen Sprachwissenschaft, «Lingua», IV, стр. 337—368. Ср. также «Forma у sustancia», стр. 61—62. 42 Ср. «Compendium der vergleichenden Grammatik der indogermanischen Sprachen»2, Weimar, 1866, стр. 2, примечание: «Языки 164
а Соссюр приписывает им «социальное существование», независимое от говорящих. Бреаль же в явной форме протестовал против шлейхе- ровских догм и отказывался принять их даже в качестве «метафор»43. Выступая против натуралистического догматизма и схематизма, Бреаль в известные моменты может показаться недостаточно логически строгим. В самом деле, упрощенные догмы и схемы, игнорирующие бесконечное разнообразие действительности, кажутся «более строгими». Но такими они только кажутся. Схемы — это удобные инструменты, но их не надо отождествлять с изучаемой действительностью: не следует смешивать строгость схем как таковых (строгость в строении нашего инструмента) со строгостью отношений между схемами и действительностью. От этой последней строгости при построении схем приходится отказаться заранее — именно потому, что строятся схемы. Что касается догм, то они обычно бывают жесткими, а не строгими. 1.3.3. Сказанное выше не означает, будто мы считаем, что язык не является «социальным фактом». Совсем наоборот. Язык — это социальный факт в самом естественном смысле термина «социальный», то есть в смысле «собственно человеческий». Однако язык — это не просто один из социальных фактов — «среди других» и «как другие» (как система монет, например); язык — это основной фундамент всего социального. Далее, социальные факты не таковы, какими их воображал Дюркгейм. Социальные факты не являются внешними по отношению к индивидуумам; они не в неиндивидуальны, а межиндивидуальны у что соответствует самому способу существования человека, который состоит в том, чтобы существовать «вместе с другими». Социальный факт, и в частности язык,— в той мере, в какой он опознается как «принадлежащий также и другим» или создается с целью быть таковым,— стоит над индивидуумом; однако он ни в коем случае не является «внешним» по отношению к индивидууму, так как человеку свойственно «выходить за пределы самого себя», становиться над самим собой как простым индивидуумом. Преимущественным проявлением, специфическим способом осуществления этого «возвышения над самим собой» является как раз речевая деятельность. Нельзя говорить, что индивидуум «не создает» социального факта; наоборот, он создает его непрерывно, так как своеобразная форма «создавать» социальный факт — это не что иное, как участвовать в нем, принимать и признавать как «собственное» нечто такое, что в то же самое время осознается как свойственное «также другим». Поэтому социальные факты не навязываются индивидууму извне; индивидуум сам принимает их в качестве способов действия, необходимых и подходящих для его взаимодействия с обществом. В случае языка «язык-установление воздействует на -индивидуума со всей своей обязательной нормативной силой, поскольку сам индивидуум позволяет ему закрепиться в его окончательной форме — точно так же, как это обстоит с другими социальными ценностями, которые никогда не закрепляются в человеческом обществе, если их не порождает и не узаконивает конститутивная живут, как все естественные организмы. В отличие от людей они не имеют деятельности и, следовательно, не имеют истории, если мы будем понимать это слово в его собственном, узком смысле». 43 «Essai», стр. 4—5. 165
ценность отдельного лица»44. Факты, которые действительно навязываются индивидууму, всегда являются внешними по отношению к нему (они свойственны «только другим», а не «также другим») и бывают в основном антисоциальными. Иначе обстоит дело с социальными фактами: их не просто «терпят» сообща, а принимают как общие и сообща участвуют в них. Для них характерна не «обязательность» в смысле внешнего принуждения, а скорее «обяза- тельственность», «облигаторность» в этимологическом смысле латинского термина obligatio: они носят характер внутреннего устремления или принятого обязательства. И, наконец, неверно, что индивидуум «не изменяет» или «не может изменять» социальных фактов: само приспособление того, что установлено социально, к требованиям конкретных обстоятельств и конкретных лиц уже является в определенном смысле «изменением». Если же вернуться к языку, то бессмысленно утверждать как абсолютную и доказуемую истину, будто индивидуум «не может изменять язык», поскольку это как раз не доказано и не может быть доказано45. Доказать можно другой, весьма важный факт: обычно говорящий не изменяет язык и не имеет намерения изменять его. Если, несмотря на это, язык все-таки изменяется, то здесь нужно предполагать более глубокие причины, чем соссюровский «чистый случай». Изменения языка должны находить объяснение в самой функции языка и в его конкретном способе существования. 2.1. Итак, язык функционирует и конкретно дан в речи. Принять этот факт за основу всей теории языка означает исходить из известного тезиса Гумбольдта о том, что язык — это не ?????, a ???????? 4?. Этот тезис часто цитируют, но в большинстве случаев лишь для того, чтобы сразу забыть о нем и рассматривать язык как ?????. Поэтому прежде всего необходимо принять положение Гумбольдта всерьез, то есть принять его за основу. Ведь это не парадокс и не метафора, а просто формулировка истины. Язык на самом деле, а не в каком-то переносном смысле есть деятельность, а не продукт. Более того: поскольку язык есть деятельность и познается как таковая, он может быть абстрагирован и изучаться, так же как и «продукт» 47. 44 L. Stefanini, Trattato di estetica, I, Brescia, 1955, стр. 82. 45 Абсолютная невозможность не может быть доказана эмпирически. Невозможность, которая доказывается эмпирически, всегда является условной (при тех или иных обстоятельствах). Когда кажется, будто абсолютная невозможность доказывается фактически, речь идет на самом деле о логической невозможности. 48 «Sprachbau», цит. изд., стр. 44. 47 То, что прежде всего и главным образом дано как «продукт», не может быть опознано и изучено как таковой, если неизвестна создавшая его деятельность; такой «продукт» можно изучать лишь как «вещь». Ничто не может быть опознано как Werk, без обращения к соответствующему wirken. 166
Действительно, в соответствии с учением Аристотеля деятельность может рассматриваться: а) как таковая, ???'?????????; б) как деятельность в потенции, ???? ???????; в) и как деятельность, реализованная в продуктах, ???'?'????. Очевидно, речь идет не о трех различных реальностях, а о трех аспектах, или, лучше сказать, о трех способах рассматривать одну и ту же реальность. С другой стороны, это универсальная деятельность, которая осуществляется отдельными индивидуумами как членами исторических обществ. Именно поэтому речь и может рассматриваться в универсальном смысле, в частном смысле и в историческом смысле. Речь ???? ??????? —это умение говорить, в котором можно различать универсальный, частный и исторический аспекты. Последний аспект и есть как раз «язык» как идиоматическая совокупность, то есть как умение говорить в соответствии с традициями данного общества. Речь ???'????????? — это в универсальном плане просто речь, то есть конкретная языковая деятельность, рассматриваемая в общем; с частной точки зрения, это речь (акт речи или ряд таких актов) определенного индивидуума в определенных обстоятельствах; с исторической точки зрения, это конкретный язык, или способ говорить, присущий данному обществу, который проявляется в языковой деятельности как основной аспект этой деятельности. Что касается речи ??'?????, то здесь не может быть собственно универсальной точки зрения, поскольку здесь имеются в виду только частные «продукты»; в крайнем случае можно говорить о «полной совокупности текстов». С частной точки зрения речь как «продукт» — это именно текст. С исторической точки зрения речь совпадает с «языком», понимаемым как «идиоматическая совокупность», ибо «исторический продукт» в той мере, в какой он сохраняется (или, точнее, в той мере, в какой он принимается в качестве модели для дальнейших актов и таким образом закрепляется в традиции), превращается в речь ???? ???????, то есть в языковые навыки. Это означает, что «язык» никогда не является собственно ?????. 2.2. Далее, термин ???????? следует понимать в его точном и плодотворном смысле. Вспомним, что Гумбольдт, проводя различие между ???????? и ?????, основывался прежде всего на положении Аристотеля. Поэтому его ???????? (Tatigkeit) должна пониматься не в обиход- 167
ном смысле — как любая деятельность, как простое «действие» (Handlung).— а в смысле термина ????????, принятого Аристотелем (который создал как само понятие, так и термин) — как свободная и целенаправленная деятельность, содержащая в себе свою цель и представляющая собой реализацию этой цели и, кроме того, логически предшествующая «потенции». По этому поводу целесообразно провести очевидную аналогию между языком и иекуеетвом независимо от того, как мы будем понимать отношение между указанными видами человеческой деятельности. Как и искусство, речь является свободной деятельностью, а 'объект свободной деятельности бывает обязательно бесконечным и никогда полностью не реализуется' 48. Следовательно, поскольку речь представляет собой ???????? в гумбольдтовском и аристотелевском смысле, она логически предшествует «языку» и ее объект (а именно значение) по необходимости бесконечен. В этом смысле является неудовлетворительным определение речевой деятельности как «деятельности, использующей знаки [готовые]». Речевую деятельность следует определять как «деятельность, создающую знаки». Так обстоит дело с логической точки зрения. Исторически же, напротив, «потенция» предшествует «акту». При этом потенция не может рассматриваться как импотенция. Поэтому необходимо связать свободу с историчностью: как историческая деятельность речь всегда означает говорение на некотором «языке», который является исторической ??????? речи, а как свободная деятельность речь не зависит полностью от своей потенции, а преодолевает ее49. В исторической речи уже установленный язык выступает в качестве необходимого предела свободы. Однако этот предел — техника и материал для новых свободных актов — является скорее не собственно «границей», а необходимым условием 48 F. W. J. Schelling, System des transzedentalen Idealismus, VI, 1. 49 Если бы все значения уже содержались в «языке», объект речи перестал бы быть бесконечным, а сама речь перестала бы быть свободной деятельностью, то есть созданием новых значений. Поэтому те, кто пытается построить «современные» и «полные» языки со значениями, определенными раз и навсегда, заблуждаются в существенном: они ставят перед собой абсурдную, немыслимую и бесполезную задачу, так как пытаются превратить речь в то, чем она не является. Ср. по этому поводу замечания Гегеля в «Wissenschaft der Logik», III, 1, 3, A d, прим. H*«Encyklopadie»,*§ 459. 168
свободы. У всякого акта речи, исторически обусловленного и свободного в одно и то же время, одна сторона связана с его исторической «необходимостью», то есть с его исторически необходимым условием, а именно с языком, а другая — с определенной целью, с выражением значения, и поэтому она выходит за пределы установленного языка50. К данному пункту мы еще вернемся ниже (ср. III, 2 и 111, 5.1). 2.3. Далее, необходимо подчеркнуть, что если понимать под «языком» конкретный язык, а не абстрактный, то язык оказывается не менее подвижным, чем речь. В самом деле, язык конкретно существует в качестве формальных и семантических правил речи (ср. 2.1) — как форма или схема деятельности. Для речи каждого индивидуума «язык» состоит в том, что этот индивидуум говорит, как другие, или, точнее, в этом самом как, которое всегда является исторически обусловленным. Прибегнув к несколько парадоксальной формулировке, можно было бы сказать, что язык —это как бы «субстантивированное наречие»: «говорить по-латински» latine [loquil преобразуется в «латинский язык», точно так же как быстро [идти] может быть преобразовано в быстроту [ходьбы]. Однако так можно сказать, помня, что речь идет о крайне сложном правиле, представляющем собой обширную совокупность взаимозависимых правил. Эти правила в значительной части одинаковы в речи определенного общества, рассматриваемой в данный момент (если отвлечься от времени самого исследования). В этом смысле указанные правила и образуют состояние языка, или «язык в синхронии». Далее, указанные правила одинаковы или происходят одни из других и для разных последовательных состояний языка; в этом смысле они образуют языковую традицию, или «язык в диахронии». Однако и при такой точке зрения следует, конечно, помнить, что язык существует только в речи и благодаря речи: в «истории, которая осуществляется» (res gestae, Geschichte), даны исключительно инди- 50 Это означает, что проблема «первичности» языка или речи — это проблема ложная или по крайней мере неправильно поставленная, если мы пытаемся решить ее, приписывая одному из двух полюсов предшествование во времени: в одном смысле язык как историческое услоЕие языковой деятельности предшествует речи; в другом смысле речь как свободная творческая деятельность предшествует языку. 169
видуальные языковые акты, использующие существовавшие ранее правила и воспроизводящие предшествующие образцы; напротив, для «истории, систематизирующей и изучающей происходящее» (historia rerum, Historie), язык становится единственным «развивающимся» объектом. В том и другом смысле язык может рассматриваться как «система изоглосс»51 и «абстрагироваться» как объект изучения. Именно поэтому язык «по своей природе» не есть ни синхронное, ни диахронное явление, поскольку не может быть речи о двух противоречащих друг другу способах бытия и не существует объектов синхронных и объектов диахронных (ср. I, 2.3.1). С диахронической точки зрения язык — это совокупность традиционных («передаваемых») языковых средств; с синхронической точки зрения язык — совокупность общих «актуальных» (для данного момента) средств, которые тем не менее являются и традиционными (то есть «передаваемыми», ср. I, 3.3.2); более того, они являются общими именно потому, что они традиционны. Лишь в плане техники исследования синхрония предшествует диахронии, поскольку понимание объекта как такового необходимо предшествует разработке его истории (ср. I, 3.1)52. 2.4. В связи с этим, чтобы избежать возможных недоразумений» необходимо подчеркнуть, что выражение «язык «абстрагируется» из речи» никоим образом не отрицает объективности языка. То, что язык является объектом, «абстрагированным» из речи, то есть идеальным объектому связано с онтологическими вопросами, а не с объективным (для всякого сознания, мыслящего язык) характером языка. Известно, что конкретные языки «абстрагируются» и признаются в качестве идеальных объектов самими говорящими (ср. I, сн. 27). В известной степени прав такой ученый, как Л. Вайсгер- бер 53, когда он протестует против тенденции рассматривать языки как чистые «грамматические абстракции». Язык является «абстракцией» лишь с технической точки зрения — для лингвиста, который выводит его из языковой деятельности. Язык может быть «абстра- 51 Ср. V. Pisani, La lingua е la sua storia в «Linguistica generale e indeuropea», Milano, 1947, стр. 9—19 и «L'etimologia», Mi- lano, 1947, стр. 49 и сл. 52 Конечно, этим не устраняется антиномия между синхронией и диахронией (поскольку ее и не нужно устранять), а лишь снова подтверждается ее технический характер: она связана с техникой исследования, а не с реальностью языка. По этому поводу напомним, что сам Соссюр (CLG, стр. 149) утверждал: «Синхронным является все то, что относится к статическому аспекту нашей науки» (а не ее объекту). 53 «Die Sprache unter den Kraften des menschlichen Daseins»2, Dusseldorf, 1954, стр. 8—9, 170
гирован» именно потому, что он существует (как способ говорения и как языковые навыки), и потому, что, приступая к изучению языка, мы уже имеем «предварительное знание» о его объективности 54. С другой стороны, вопреки распространенному убеждению, признавать объективность «языка» и изучать его как таковой, еще не означает «отрывать» или «изолировать» его от речи. Действительно, лингвистический позитивизм со своей тенденцией «овеществлять» абстракции доходит до того, что рассматривает «язык» и «речь» как две различные вещи. Вместо того чтобы помещать язык в речь, позитивизм помещает «речь» в индивидуумов, а «язык» — в общество (или — еще хуже — в «массу»), как если бы индивидуумы были вне- социальны, а общество независимо от индивидуумов и от их межиндивидуальных отношений. В этом, как уже указывалось, состояла и ошибка Соссюра. Но наивный (а часто и не наивный) идеализм, выступая против этой ошибки, впадает в противоположную крайность: смешивая абстракцию (мысленную операцию) с делением (separacion—операцией, которая осуществляется в действительности), идеализм приходит к убеждению, что изучать формы и структуры — это значит нарушать целостность языка, калечить его. Если бы лингвистический идеализм последовательно проводил такой подход,—в действительности это не имеет места *',— он должен был бы отказаться от всякого исследования, поскольку исследование — это всегда расчленение и абстракция и только в интуиции объекты даны «в своей целостности». Выступая против теоретических положений значительной части идеалистической лингвистики (в которых, впрочем, не повинен философский идеализм), необходимо настаивать на том, что «познавать» — это прежде всего значит «различать» и что мысленное различение (distinctio rationis) не является и не может являться «калечением» реальности, поскольку оно осуществляется не в плоскости объекта. Не следует никоим образом смешивать то, как даны объекты, и то, как мы их рассматриваем. Если верно, что не следует «овеществлять» абстракции, верно также и то, что, когда две характеристики выступают вместе, это еще не значит, что их нельзя рассматривать в отдельности. Например, форма и цвет объекта выступают вместе, но они являются независимыми переменными (цвет может изменяться без изменения формы и наоборот) и поэтому могут изучаться независимо друг от друга. Говорить, что данный объект — квадрат, не значит «изолировать» его форму или пренебречь его возможным голубым цветом. 3.1.1. Рассматриваемые в совокупности «аналогичные» правила, образующие язык, системны: они функционируют не только как таковые, но и в силу противопоставления одних другим в определенных парадигматических или синтагматических или одновременно парадигмати- 54 «Forma у sustancia», стр. 33—36, 52. 55 На практике лингвисты-идеалисты работают со всеми общепринятыми абстракциями («язык», «диалект», «субстрат», «слово», «основа», «корень», «суффикс», «окончание» и т. д.), которые, впрочем, являются вполне законными. 171
ческих и синтагматических структурах 56. В этом смысле язык является системой взаимозависимых структур. 3.1.2. Лингвистический идеализм обычно с недоверием относится к понятиям «система» и «структура». Но это недоверие лишено основания: Гегель, который был идеалистом, без всяких колебаний говорил о языке как системе (ср. 1, сн. 32). Структуры, составляющие язык, являются структурами речи — формами конкретной языковой деятельности. В том, что эта деятельность системна, нет никакого противоречия. Верно, что языки не «организмы». Однако это не означает, что надо игнорировать их «органичность». Кроме того, изучать структуры речи — это еще не значит вводить искусственные антиномии, «сводить» речевую деятельность к структурам или пренебрегать ее бесконечным разнообразием57. Структуры, 56 Именно своей системностью языковые правила существенно отличаются от неязыковых «символов» (как, например, весы— «символ правосудия»). 57 Кажется, что К. Шикк в своей рецензии на «Forma у sustan- cia» («Paideia», X, 4) не заметила этого. В этой рецензии, помимо того что местами применяется странный метод — противопоставлять тезисам, которые рецензируемый автор мог бы выдвинуть (но на самом деле не выдвигает), свои собственные тезисы, подвергается сомнению различие между системой и нормой: «Тому, кто освоился с принципами какой-либо школы идеалистического направления, кажется несколько сомнительной необходимость вводить дальнейшие подразделения, чтобы преодолеть существующую дихотомию... Косериу вводит понятие нормы, промежуточное между системой и речью» (стр. 272—273). Действительно, автор «Forma у sustancia» достаточно «освоился» с идеализмом, а различие между нормой и системой — это не «подразделение» соссюровского языка (являющегося «овеществленной» абстракцией, которую бесполезно подразделять), и оно проводится отнюдь не с целью преодолеть дихотомию, которая как в SNH, так и в «Forma у sustancia» отвергается совершенно явно. Речь идет о различии между типами структур речи, а именно между общими (традиционными) и функциональными (различительными) структурами. Не поняв этого, К. Шикк пишет далее: «Итальянские лингвисты и прежде всего Террачини приходят к преодолению всех искусственных антиномий посредством прямого обращения к языковой деятельности как таковой, а эта деятельность в свою очередь есть постоянное преодоление различных контрастов» (стр. 273). Я далек от недооценки заслуг итальянской лингвистики, идеи которой я разделяю. Благодаря сильной гуманистической традиции, которая в Италии сохраняется лучше, чем где бы то ни было, а также благодаря значительным успехам итальянской философии XX в. итальянская лингвистическая школа в настоящее время наиболее свободна как от социологических и физикалистских ошибок, так и от абсурдности и наивности псевдоматематического подхода. Верно, однако, что некоторые итальянские лингвисты (и можно даже добавить, особенно Террачини, который в то же время является одним из наиболее тонких и проницательных лингвистов) сохраняют неоправданное недоверие к различиям, вводимым в теоретические построе- 172
различаемые в языковой деятельности, можно уподобить понятию, которое, как сказал Ортега, является инструментом не для замещения стихийных проявлений действительности, а для закрепления их58. Абстракции не опасны, если рассматривать их как таковые; они становятся опасными лишь при отождествлении их с конкретными фактами (ср. 2.4). Совсем другое дело — говорить, что не следует «овеществлять» абстрактные системы (абстрагированные из речи): в этом смысле сохраняют силу предостережения Пауля 59. 3.1.3. В структурах, составляющих язык, важно различать то, что является нормальным, или всеобщим (норма), и то, что является функциональным и дается в противопоставлении (система)60. Так, например, звук е в испанском слове papel «бумага» открытый, а в слове queso «сыр» закрытый, хотя в фонологической системе испанского языка отсутствует различительное противопоставление е открытого и е закрытого. Произношение [keso] и [papel] не задевает системы (так как в испанском языке не существует двух форм, которые различались бы только противопоставлением е/е), но противоречит норме испанского языка. Аналогично [b] и [?] как невзаимонезаменимые «комбинаторные варианты» являются в испанском языке (а не просто в речи того или иного индивидуума) нормальными инвариантами, которые, однако, соответствуют одному функциональному инварианту /Ь/. Противопоставление [b] и [?], не будучи функциональным (различительным), тем не менее принадлежит испанскому языку, а именно его ния и представляющим собой инструмент исследования, как будто эти различия нарушают целостность объекта. Такая позиция означает выбор другого пути, но отнюдь не преодоление антиномий. Ведь «преодолеть» не значит просто «не принять» или «отвергнуть». «Преодолеть» —это значит «пойти дальше, отрицая и в то же время сохраняя рациональное зерно отрицаемого». Неверно также и то, будто языковая деятельность состоит в «преодолении» различных антиномий: для говорящего как такового антиномий попросту не существует. Более того, указанный подход приводит к недопустимому смешению позиций говорящего с позицией лингвиста. Лингвистика — это не «первичная речь» (ср. I, 2. 3. 2), а «речь о речи»; поэтому лингвистика не может принять точку зрения простого говорящего. Нужно исходить из знаний говорящего о речевой деятельности, но нельзя смешивать план речи с планом лингвистики. Если бы лингвистика приняла принцип не проводить тех различий, которые не проводит говорящий как таковой, она не могла бы проводить никаких различий и вообще не могла бы оформиться как наука. 58 «Meditaciones del Quijote», Madrid, 1914, стр. 43. 59 «Prinzipien», стр. 11. 60 Ср. SNH, стр. 54 и сл. 173
норме реализации 6l. В определенном смысле норма шире, чем система, ибо норма содержит большее число признаков (так, например, в случае исп. /b/, согласно норме, следует различать фрикативность и взрывность, тогда как с функциональной точки зрения эти признаки нерелевантны). Однако в другом смысле норма уже, чем система, поскольку она связана с выбором в пределах тех возможностей реализации, которые допускаются системой. Выбор же представляет «внешние» (например, социальные или территориальные) и «внутренние» (комбинаторные и дистрибутивные) вариации. Следовательно, нормой определенного языка является его «внешнее» (социальное, территориальное) равновесие — между различными реализациями, допускаемыми системой (так, например, во французском языке — равновесие между альвеолярными и увулярными реализациями фонемы /r/), и в то же время его «внутреннее» равновесие — между комбинаторными и дистрибутивными вариантами («нормальные инварианты») и между различными системными изофункциональными средствами; ср., например, равновесие между голландскими суффиксами множественного числа -s и -en или между формами множественного числа на -an и на -ha в классическом персидском 62 или же между «сильными» и «слабыми» причастиями в испанском68. Норма, выражающая равновесие системы, может быть названа нормой функциональной. В общем виде можно, следовательно, сказать, что функциональный язык (язык, на котором можно говорить) — это «система функциональных противопоставлений и нормальных реализаций», или, точнее, это система и норма. Система есть «система возможностей, координат, которые указывают открытые и закрытые пути» в речи, «понятной» 61 Некоторые другие примеры (из области фонетики, грамматики и лексики) можно найти в SNH, стр. 42—54 и в «Forma у sus- tancia», стр. 25—32. Что касается фонетики, то в указанных работах приводятся замечания Н. Ван-Вейка, Я. Лазициуша и Б. Мальм- берга. Ср. еще такие работы Мальмберга, как уже цитированную «Systeme» и «Till fragan av sprakets systemkaraktar», Lund, 1947. 62 В настоящее время окончание -an — это малоупотребительный «факультативный вариант» окончания -ha, которое практически является всеобщим. 63 В ту эпоху, когда допускались как cinto и visto, так и cenido и veido, речь могла идти о простых «вариантах» или, в крайнем случае, об инвариантах реализации, находящихся во «внешнем» равновесии. Теперь же функциональная норма допускает только visto и cenido, находящиеся во «внутреннем» равновесии. 174
данному коллективу 64; норма, напротив,— это «система обязательных реализаций» (обязательных в смысле изложенного в § 1.3.3), принятых в данном обществе и данной культурой: норма соответствует не тому, что «можно сказать», а тому, что уже «сказано» и что по традиции «говорится» в рассматриваемом обществе 65. Система охватывает идеальные формы реализации определенного языка, то есть технику и эталоны для соответствующей языковой деятельности; норма же включает модели, исторически уже реализованные с помощью этой техники и по этим шаблонам. Таким образом, через систему выявляется динамичность языка, то, как он формируется, и в силу этого — его способность выходить за пределы уже реализованного; норма соответствует фиксации языка в традиционных формах. Именно в этом смысле норма в каждый данный момент представляет синхронное («внешнее» и «внутреннее») равновесие системы. 3.1.4. Следует, однако, подчеркнуть, что функциональный язык нельзя смешивать с историческим, или конкретным, языком (как, например, испанский язык, французский язык и т. д.). Исторический язык может охватывать не только несколько норм, но также и несколько систем. Так, например, реализации слова caza как [каба] и [kasa] являются в равной мере испанскими, но соответствуют двум разным системам: в одной системе casa и caza различаются, в другой этого различия не существует (по крайней мере фонологически) в\ Таким образом, «испанский язык» — это «архисистема», которая включает в себя несколько функциональных систем §7. Равновесие 64 Конечно, эти «возможности» не существуют и познаются лишь потому, что в значительной своей части они оказываются реализованными. Непонятно, каким образом система может существовать, даже если, как иногда говорят, «она и не реализуется» (см. L. Hjelmslev, Omkring Sprogteoriens Grundlaeggelse; англ. перев. Prolegomena to a theory of language, Baltimore, 1953, стр. 68). Языковые системы являются исторически реальными системами, а не чисто гипотетическими конструкциями. 65 Ср. SNH, стр. 59. В данной работе говорится о «социальном и культурном навязывании». Однако это неудачное выражение, поскольку язык не «навязывается» говорящим (ср. III, 1.1). 66 Ср. «Forma у sustancia», стр. 28—29, 70—71. 67 Эти системы могут различаться территорией распространения, но могут сосуществовать и на одной и той же территории (например, в различных социальных или культурных слоях). О сосуществовании разных систем в пределах одного «состояния языка» 175
между системами, включенными в архисистему, можно назвать исторической нормой 68. 3. 2.1. Языковые элементы, которые обнаруживаются в конкретной речи, представляют собой, как уже говорилось (ср. 2.1), «языковые навыки» говорящих. Для каждого говорящего язык — это умение говорить, знание того, как говорят в определенном обществе и в соответствии с определенной традицией. На основе такого знания говорящий создает свои высказывания, которые в той мере, в какой они совпадают с высказываниями других говорящих или принимаются ими, составляют (или могут составлять) язык, засвидетельствованный в речи. В этом смысле всякий говорящий лишь в исключительных случаях создает свои собственные модели; языковые навыки он непрерывно приобретает от других говорящих 69. 3.2.2. Взятые сами по себе языковые навыки — это умение делать, то есть техническое умение, Иногда утверждают, что речь — это «бессознательная» деятельность или что говорящие «не осознают» норм языка, на котором они говорят (ср. 3.2.3). Однако это положение ошибочно и противоречиво и от него следует отказаться. Непатологическая деятельность бодрствующего сознания не бывает и см. также Ch. С. Fries and К. L. Pike, Coexistent phonemic systems, «Language», XXV, стр. 29 и сл.; V. Pisani, Forschungsbericht, стр. 38—39; уже цитированные работы Б. Мальмберга («Systeme» и «Till fragan»). 68 В другом месте я покажу, что противопоставления в норме существенно отличны от противопоставлений в системе. Последние являются внутренними, в то время как первые — внешними. Факт нормы может быть «функциональным» (например, он может иметь экспрессивную или аппелятивную функцию), но лишь по отношению к другой норме (соответствующей другой социальной среде, другой территории, другому «месту» в системе) или просто по отношению к тому, что «не говорят» (к несуществующей норме), а не внутри той же самой нормы. Поэтому противопоставления различных систем внутри одной «архисистемы» могут рассматриваться как «нормальные». Так, например, тот факт, что в уругвайском варианте испанского языка /z/ представляет собой именно /z/ (а не /j/ и не /Я/), это факт, стилистически функциональный по отношению к «стандартному кастильскому варианту испанского языка», но он не является таковым внутри самой системы уругвайского варианта. Ср. «Forma у sustancia», стр. 26; Е. Coseriu у W. Vasquеz, Para la unificacion de Jas ciencias fonicas, Montevideo, 1953, стр. 11. 69 Ср. N. Hartmann, цит. раб., стр. 213: «Индивидуум не создает своего языка, а находит для себя язык, на котором уже говорят, и „перенимает" его от говорящих путем речевого общения». 176
не может быть «бессознательной». Принцип, сформулированный некогда одним картезианским мыслителем,— «не может быть, чтобы тот, кто не знает, как делается нечто, делал это» («impossibile est, ut is faciat, qui nescit quomodo fiat»)70,— применяя к языковому творчеству, скорее следует перевернуть: «не может быть, чтобы тот, кто делает, не знал, как это делается». Верно, впрочем, что знание языка — умение говорить и понимать то, что говорится,—это не теоретическое знание, т. е. оно не может быть объяснено или по крайней мере оно не может быть объяснено во всех своих частях. Однако для каждого говорящего на родном языке знание этого языка является ясным и несомненным знанием. Знание языка принадлежит к тому типу знания, который Лейбниц71 называл ясно- смутным (то есть несомненным, но необъяснимым), и к другому типу знания, который Лейбниц называл отчет- ливо-неадекватным (знание, которое может быть объяснено лишь частично), хотя простое умение говорить на определенном языке граничит, с одной стороны, с темным знанием (включающим все то, что говорящий знает, но в чем сомневается), а с другой стороны, с отчетливо-адекватным знанием (знание грамматиста, то есть лингвиста, и самого говорящего, когда он выступает как грамматист)72. Существование и несомненность языковых навыков (знания языка) проявляются позитивно в том, что говорящий использует традиционные формальные и семантические схемы, а негативно в том, что говорящий опознает как чужое 70 Эта фраза принадлежит нидерландскому философу XVII в. А. Гелинксу (Geulinx). 71 «De cogniiione, veritateet ideis» (1684), исп. перев. в «Tratados fundamentales»8, Buenos Aires, 1946, стр. 149 и сл. 72 Б. Кроче (В. Croce, Questa tavola rotonda e quadrata в «Problemi di estetica»4, Bari, 1949, стр. 173—177) утверждает, что грамматика не наука, поскольку она не имеет своего объекта, так как не является «специальной формой познания» и поскольку не существует «грамматического взгляда 'на вещи». Что грамматического взгляда на «вещи» нет, это очевидно, однако грамматика занимается не вещами, а словами, которые так же принадлежат действительности, как и вещи. Грамматика систематизирует не знания о внеязыковом мире, находящие свое отражение в речевой деятельности, а знания о самой речевой деятельности, т. е. о формальных и семантических элементах речи. Ср. H. J. Pos, The Foundations of word-meanings, «Lingua», I, 3, стр. 285: «Известно, что человек располагает не только знаниями о вещах, получаемыми с помощью языка, но и знаниями о самом языке». Это последнее знание и составляет основу грамматики (и всей лингвистики). 12 Заказ № 334 0 177
все, несоответствующее его языку. Так, носитель испанского языка принимает за неиспанские такие формы, как *mo- gorop или *stramd, и в этом проявляется его знание системы языка, на котором он говорит. В то же время, если ему предложить такие формы, как *nurro или *llambada, он просто скажет, что этих слов он не знает. Создатели слов изобретают всегда только такие слова, которые подходят к данной системе. Если говорящий понимает, что произношение слова ambos «оба» как [anvos] является неиспанским, а форма escribido (вместо escrito) — «неправильной», то он проявляет знание нормы. Тот же, кто объясняет форму [aza] посредством формы [а^а] (halla), проявляет знание другой системы, принадлежащей тому же самому конкретному языку. 3.2.3. Целесообразно напомнить, что необходимость постановки проблемы языковых навыков была уже достаточно очевидна Герману Паулю. Пауль пытался даже различать несколько ступеней «осознания» этих навыков (с точки зрения производства звуков)73, но он не сумел понять их истинную природу и удовлетворительно осветить этот вопрос, что, несомненно, объясняется его гербартиан- скими принципами. Соссюр, напротив, даже не поставил указанной проблемы и в согласии с мнением Шлейхера утверждал безусловную «бессознательность» говорения: «Говорящие в основном не осознают законов языка; а если они не отдают себе отчета в этих законах, то как они могут изменять их?..» «Эта система представляет собой сложный механизм, который можно понять только путем рассуждения; даже те, кто ежедневно пользуется ею, совершенно не знают ее устройства»74. На самом деле говорящие полностью осознают систему и так называемые «законы языка». Они не только знают, что они говорят, но также и как следует говорить (и как не следует говорить); в противном случае они вообще не могли бы говорить. С другой стороны, сказанное не означает, что говорящие «понимают» свой языковой инструмент (это дело лингвиста), но они умеют применять его, умеют сохранять (воссоздавать) норму и творить в соответствии с системой. 3.3. В качестве передаваемого знания (а не просто сугубо личного «навыка») знание языка есть факт культуры. Это означает, что язык, ломимо того, что он лежит в основе внеязыковой культуры и «отражает» ее, помимо того, что он является, как говорил Гегель, «действительностью [действенностью: Wirklichkeit] культуры»75,— сам по себе 73 Ср. «Prinzipien», стр. 49 и сл. 74 CLG, стр. 137—138. Ср., однако, стр. 265—266, где аналогично этому Соссюр отмечает, что говорящие осознают системные отношения в языке. 75 «Phanomenologie des Geistes», VI В. 178
есть культура76. В самом деле, человек обладает не только знанием о вещах через посредство языка, но и знанием самого языка (ср. сн. 72). В этом смысле «культурный аспект» языка — это сам язык как совокупность языковых навыков. 3.4.1. Наконец, в качестве знания, общего для нескольких или многих говорящих, знание языка является меж- индивидуальным, или социальным; а в качестве традиционного (неуниверсального) знания оно является историческим знанием. Именно поэтому историческая точка зрения может быть применена без противоречий к синхронному языку: с исторической (не диахронической) точки зрения синхронный язык — это актуальная система старых и новых языковых традиций (ср. 2.3). 3.4.2. Межиндивидуальность языковых навыков является следствием их историчности и не нуждается в другом объяснении, нежели то, которое вытекает из самой функции речевой деятельности. Нет необходимости помещать язык в «массу», как это сделал Соссюр, или прибегать (как Фосслер) к предполагаемым «коллективным тенденциям народного духа». Межиндивидуальность не обусловливается языком «массы», а, наоборот, сама является условием и основанием для становления этого языка. Языковой факт является «фактом языка» именно потому, что он первично дается и наблюдается как межиндивидуальный, а не наоборот; и нет «народного духа» вне традиционного знания и традиционных навыков. Равным образом незачем прибегать к «надиндивидуальному разуму», как это делает, например, Ломан 77, или к понятию «super-ego», предлагаемому Р. Холлом мл.78 С помощью таких неудачных способов пытаются подчеркнуть «альтруистический» характер, присущий речевой деятельности с точки зрения индивидуального сознания (которое само «социально»), то есть то, что для любого сознания язык представляется принадлежащим «также и другим» (ср. 1.3.3). Однако указанные выше понятия— даже если понимать «super-ego» как «индивидуальное» — слишком напоминают известное понятие «коллективной психологии», изгнанное из лингвистики еще Г. Паулем79. С другой стороны, помимо того, что эти понятия являются 76 О речевой деятельности как «факте культуры» и в то же время как «условии» культуры см. важные соображения Дьюи (J. Dewey, Logica, стр. 60—61, 72). 77 J. Lohmann, «Lexis», III, 2, стр. 217; ср. реплику В. Пи- зани («Paideia», IX, 6, стр. 386). 78 «Idiolect and linguistic super-ego» в «Studia Linguistica», V, стр. 21—27. 79 «Prinzipien», стр. 10—12. Ср. также В. Croce, La Volkerpsychologie е il suo preteso contenuto в «Conversazioni critiche», I2, Bari, 1924, стр. 121—125 и О. Jespersen, Mankind, nation, and individual from a linguistic point of view, исп. перев. «Huma- nidad, nacion, individuo, desde el punto de vista linguistico», В. Aires, 1947, стр. 26—27, 47. 12* 179
спорными, они не «объясняют» межиндивидуальности языка. Наоборот, они сами основываются на межиндивидуальности знания языка (и других аналогичных знаний и навыков). Эти понятия являются по отношению к межиндивидуальному не первичным и «действенным», а вторичным и производным. 3.5.1. Из сказанного следует, что в реальном языке совпадают системное, культурное, социальное и историческое (хотя границы различных системных, культурных, социальных и исторических структур могут и не совпадать). Это не означает, что мы игнорируем разнообразие исторических языков. Обычно исторический язык не исчерпывается одной системой и одной нормой (ср. 3.1.4), но все, что в языке является в какой-то степени «системным» (как система и норма или как различные нормы), является в то же время культурным, социальным и историческим. «Значения традиционны, а традиций много» 80,то же самое можно сказать о любом другом аспекте знания языка: в пределах основной общей языковой традиции всегда существует несколько частных традиций. Это разнообразие языковых навыков проявляется не только «в коллективе», но и в одном индивидууме, который, будучи историческим индивидуумом, знает целый ряд традиций и может пользоваться ими в соответствии с обстоятельствами и обстановкой, сложившимися к моменту разговора (то есть в соответствии с потребностями взаимопонимания), и в соответствии с намерениями выразить то, что ему нужно. Так, например, в Уругвае учитель при преподавании обычно использует как фонологическую систему уругвайского варианта испанского языка, так и фонологическую систему «образцового» кастильского варианта (последнюю особенно во время диктантов). Учитель может даже прибегнуть к графической системе, указывая, например: «с буквой hache», «с буквой elle» 8l, «с буквой zeta», «с буквой v corta», чтобы отличить hojear «листать» от ojear «взглянуть», halla «находит» от haya «чтобы имелось», caza «охота» от casa «дом», revelar «разоблачать» от rebelar «ссорить». И если, например, учитель произносит [aia], а затем объясняет: «[aja], с буквой hache» (то есть ни halla «находит», ни ауа «няня», a haya «чтобы имелось»), то, значит, он в одном и том же высказывании пользуется тремя различными 80 J. Dewey, Logica, стр. 66. 81 Заметим, что диграмма 11 даже в уругвайском варианте испанского называется [ehe], а не [eze]. 180
системами, хотя и употребляет их в метаязыке (то есть говоря о словах). 3.5.2. Поэтому, вопреки мнению Р. Холла 82, понятие идиолекта, введенное Б. Блоком, не снимает трудностей, которые возникают перед объективистским системным описанием в силу сосуществования систем. Это понятие не может быть введено также в качестве промежуточного между языком и речью, поскольку если различие между языком и речью интерпретировать должным образом, то оно окажется различием абстрактного и конкретного (или умения и делания, потенции и акта, виртуального и актуального), а не количественным различием, не различием по степени распространения. Кроме того, надо сказать, что понятие идиолекта не ново. Нов лишь сам термин «идиолект», а понятие соответствует понятию Individual- sprache К. Роггера и понятию lingua individuate различных итальянских ученых. О. Есперсен также говорил о языковых навыках индивидуума83. Но, как заметил уже А. Гардинер84, «индивидуальный язык» — это просто «язык» (langue)85. Что же касается самого понятия индивидуального языка — в смысле «индивидуального языкового фонда» (который, впрочем, может включать элементы, принадлежащие разным «языкам»), и не в том специальном смысле, какой этот термин приобретает в стилистике,— то это смешанное понятие. «Индивидуальный язык» (выведенный из речи одного индивидуума) — это «язык» лишь с технической точки зрения, а не действительный язык. Будучи «языком», «индивидуальный язык» не является строго индивидуальным; будучи же строго «индивидуальным», этот язык не является языком: не может существовать язык, на котором не говорили бы «с другими»88. 82 Цит. статья. 85 «Humanidad», стр. 25 и сл. и «Atti del III Congresso Inter* nazionale dei Linguisti», Firenze, 1935, стр. 354. Ср. также понятие «языка» (language) у Джоунза (D. Jones, On phonemes, TCLP, IV, стр. 74 и The phoneme: its nature and use, Cambridge, 1950, стр. 9). 84 «The distinction of „Speech" and „Language"» в «Atti», 111, стр.347. 85 Ср. также «Forma y sustancia», стр. 71. 88 Заметим мимоходом, что понимание Холлом крочеанской концепции речевой деятельности отличается существенной неточностью. «Индивидуум» у Кроче — это не абстрактный индивидуум некоторых социологов и психологов (внесоциальный и внеистори- ческий индивидуум), а конкретный индивидуум, одновременно социальный и исторический. И «субъект» у Кроче —- это не эмпирический, а «всеобщий субъект» (дух в качестве творца). Наконец, речевая деятельность у Кроче понимается как теоретическая деятельность, а не как употребление знаков: Кроче утверждает, что речевая деятельность — это, по существу, поэзия, но он отнюдь не утверждает, что любое высказывание есть поэма. Поэтому Кроче нельзя противопоставлять Блумфилду, ибо'они говорят о совершенно разных вещах. Конечно, положения Кроче выглядят абсурдными и нелепыми, если понимать их наоборот и приписывать ему чужие идеи: pessima corruptio optimi («это худшее искажение лучшего»). К сожалению, это часто встречается, особенно вне Италии. Удачное исключение представляет собой следующая работа: F. Leander, Nagra sprakteoretiska grundfragor, Goteborg,. 1943. Автор, тонко 181
4.1. Итак, мы определили основания для постановки проблемы языкового изменения, решив рассматривать его в плане свободы и с точки зрения речевой деятельности как ????????. При этом указанная проблема, сохраняя всю свою фактическую сложность, освобождается от логических противоречий и от надуманной таинственности. Более того, в известном смысле языковое изменение оказывается доступным каждому говорящему, поскольку оно вытекает из повседневного опыта речевой деятельности. Язык не есть нечто созданное раз и навсегда — это нечто, что создается, или, точнее, непрерывное «создавание». Поэтому, как отмечал уже Штейнталь ", «в языке нет различия между „первичным" творением и тем, которое повторяется каждый день». Естественно, что тот, кто создает, то есть любой говорящий, знает также что и как он создает,— в том смысле, который был разъяснен выше (3.2.2). 4.2. Необходимо, однако, различать три следующие проблемы языкового изменения, которые часто смешиваются: а) логическую проблему изменения (почему изменяются языки, то есть почему они не являются неизменными?); б) общую проблему изменения, которая, как мы увидим, является не «причинной», а «условной» проблемой (в каких условиях обычно происходят изменения в языках?); в) историческую проблему определенных изменений ". Вторая проблема является проблемой так называемой интерпретируя тезисы Кроче, успешно критикует ошибки противников Кроче, а также различные вульгаризирующие толкования его учения. Ср. также разумное использование крочеанских идей у Ч. Фриза (Ch. С. Fries, The Teaching of English, Ann Arbor, 1948, особенно стр. 107 и сл.). О значении учения Кроче для лингвистики см. M. Leroy, Benedetto Croce et les etudes linguistiques, «Revue Internationale de Philosophie», № 26, 1953, стр. 342—362 и A. Schiaffini, El lenguaje en la estetica de Croce в «Homenaje a Amado Alonso», I (=NRFH, VII, 1—2), 1953, стр. 17—22. Критиковать Кроче можно (главным образом за его позицию по отношению к языку, который не является чистой абстракцией), но, безусловно, не в терминах Холла мл. 87 «Grammatik, Logik und Psychologie. Ihre Prinzipien und ihr Verhaltnis zu einander», Berlin, 1855, стр. 231. 88 Смысл различия между этими тремя проблемами можно пояснить в известной степени с помощью следующей аналогии: а) почему умирают люди? (то есть почему люди не бессмертны?); б) от чего умирают люди? (от старости, от болезней и т. д.); в) от чего умер гражданин N? Первая из этих проблем — это логическая проблема смерти (или смертности человека), и ее нельзя свести ко второй проблеме. 182
«общей лингвистики». Поскольку «общая» лингвистика есть не что иное, как обобщение результатов исторической лингвистики, эта проблема представляет собой обобщение определенных аспектов проблем третьего типа, а решение этой проблемы является обобщением различных решений конкретно-исторических проблем. Это последнее как сводка сведений об исторических фактах в свою очередь позволяет выдвигать гипотезы для решения новых конкретных проблем. Первая проблема в отличие от второй представляет собой теоретическую проблему изменчивости языков. Как теоретическая проблема она, конечно, зависит от знания «фактов», поскольку всякая теория есть теория опыта (то есть реального), но ее решение ни в коей мере не является простым обобщением различных частных решений. Напротив, так как это проблема первичная, от ее решения зависит правильная постановка проблем б) и в). Что касается постановки самой этой проблемы, то, как это всегда бывает в науках о человеке, она основывается на «первоначальном знании» речевой деятельности, то есть на том знании, которое человек имеет о себе самом и которое предшествует всякой науке89. Одна из наиболее опасных для лингвистики ошибок, происходящая оттого, что языки рассматриваются как «вещи», и оттого, что науки о человеке и науки о природе часто смешиваются, состоит в стремлении свести теоретические (логические) проблемы к «общим» проблемам. В случае языкового изменения эта самая ошибка состоит в допущении, будто проблема изменчивости языков может быть разрешена, если мы найдем «причину» или все предполагаемые «причины» многих частных изменений (ср. VI, 2.4.4). III. ЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ИЗМЕНЕНИЯ. ИННОВАЦИЯ И ПРИНЯТИЕ. ФОНЕТИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ. 1.1. Логическая проблема языкового изменения, являющаяся проблемой изменчивости языков, становится вдвойне незаконной, если она смешивается с условной проблемой частных изменений и ставится в причинных терминах, в терминах внешней необходимости. В самом деле, 89 Ср. по этому поводу важную статью Поса: H. J. Pos, Phenomenologie et linguistique, «Revue Int. de Philosophie», I, 2, стр. 354—365. См. также «Forma y sustancia», стр. 18—20, 35—37. 183
спрашивать — в теоретическом плане,— почему изменяются языки (почему языки не являются неизменными), означает спрашивать, почему язык изменчив, почему изменчивость следует относить к самой природе языка, а не «какими причинами» объясняются изменения, наблюдаемые в языках. Речь идет не о том, почему «все-таки» изменяется нечто, что по определению не должно было бы изменяться'; такой вопрос означал бы, что мы исходим из формального определения языка, то есть, в конце концов, из произвольной догмы (ср. 1.2.1). Напротив, мы должны задать вопрос, почему изменение соответствует бытию языка. Если проблему изменчивости поставить правильно, то она станет существенной и необходимой проблемой характеристики языка. В известном смысле эта проблема выступает и как «причинная», однако здесь имеется в виду формальная причина, или причина как логическая необходимость, а не «действенная причина», воспринимаемая как внешняя необходимость. То есть в этом смысле имеется в виду не проблема, «подлежащая решению», а проблема, которая решается самим пониманием действительного бытия языка. Язык изменяется именно потому, что он не есть нечто готовое, а непрерывно создается в ходе языковой деятельности. Другими словами, язык изменяется, потому что на нем говорят, потому что он существует лишь как техника и совокупность закономерностей речи. Речь — это творческая деятельность, свободная и целенаправленная; речь всегда выступает как новое — в той степени, в какой ее определяет индивидуальная, актуальная, заново поставленная цель — выразить нечто 1. Говорящий создает, или формирует, свои высказывания, используя ранее существовавшую технику и материал, которые предоставляют ему его языковые навыки. Таким образом, язык не навязывается говорящему, а предлагается ему; говорящий использует язык для реализации своей свободы выражения. 1.2. Итак, скорее всего следует задаться вопросом, почему язык не изменяется полностью, почему он воссоздается, то есть почему говорящий не изобретает сред- 1 Ср. M. Merleau-Ponty, Sur le phenomenologie du langage. Problemes actuels de la phenomenologie, Bruxelles, 1952, стр. 100. «Я выражаю нечто, когда, используя все эти говорящие инструменты, заставляю их говорить то, чего они никогда не говорили». См. также J. Vendryes, Le langage5, Paris, 1950. тр. 182—183. 184
ства выражения всякий раз заново. Это невозможно понять, не уяснив себе того, что историчность человека совпадает с историчностью речевой деятельности. Говорящий не употребляет особую технику, а использует ту систему, которую ему предлагает коллектив, и, более того, ту реализацию этой системы, которая соответствует традиционной норме, потому что именно такова его собственная традиция. Говорящий не изобретает заново средств выражения, а использует существовавшие ранее модели именно потому, что он является данным историческим индивидуумом, а не каким-либо иным, а также потому, что язык характеризуется той же историчностью и тем же бытием, что и данный индивидуум2. Таким образом, речь, не теряя индивидуальной свободы выражения и смысловой целенаправленности, обязательно реализуется в определенных исторических рамках, которые суть не что иное, как язык3. При этом речевая деятельность сама исторична и является основой историчности человека, потому что она представляет собой диалог, разговор с другим: «Сознание, которое создает обозначения чего-то, предполагает существование сознания, которое может интерпретировать сказанное, то есть может воспринять знак и понять его»4. Говорить— это всегда «сообщать» (ср. 2.3.4). Благодаря сообщению «нечто становится общим»6; точнее говоря, сообщение (коммуникация) существует лишь постольку, поскольку говорящие уже имеют нечто общее, что проявляется в процессе разговора одного с другимв. В этом смысле речевая деятельность является одновременно и первым основанием и первой формой проявления интерсубъективности1, 2 Ср. G. Gentile, Sommario di pedagogia come scienza fi- losofica, I5, Firenze, 1954, стр. 65: «Конечно, вместо „столик" я бы мог сказать „перо". Абстрактно говоря, да, но конкретно — нет. Ибо я, говорящий, имею за своей спиной историю; она вокруг меня, точнее, она внутри меня, и я сам есть эта история. Точно так же обстоит дело с тем, что я говорю, и поэтому я должен сказать „столик", а не иначе». В этом же смысле можно интерпретировать сказанное Соссюром о «законе традиции» (CLG, стр. 139). 3 Ср. А. Рagliaro, Corso, стр. 26—27. 4 G» Calogero, Estetica, semantica, istorica, Torino, 1947, стр. 240. 5 J. Dewey, Logica, стр. 61. 6 Ср. M. Heidegger, Sein und Zeit, исп. перев. El ser y el tiempo, Mexico, 1951, стр. 188, 194. 7 Ср. M. Merleau-Pоnty, цит. статья, стр. 108. 185
бытия с другими» что совпадает с историческим бытием человека. В самом деле, «бытие с другими» означает именно возможность «взаимопонимания», то есть возможность находиться на одной и той же исторической плоскости. А эта возможность дается лишь языком, который и в говорящем и в слушающем представляет свойственную им форму исторического бытия. Человеческое сознание — это всегда историческое сознание, а основной формой проявления в человеке исторического сознания является «язык», умение говорить, как другие, то есть так, как уже говорили раньше в соответствии с традицией. Другими словами, говорить — это всегда означает говорить на каком-то определенном языке именно потому, что это значит говорить (а не просто «выражать вовне»), потому, что это значит «говорить и понимать», выражать нечто так, чтобы другой понял, то есть потому, что сущность языка проявляется в диалоге8. Отсюда следует также, что понятое слушающим (в той мере, в какой оно понятно) усваивается, становится «языком» (языковыми навыками) и может использоваться как модель для последующих актов речи: слушающий не только понимает то, что ему говорит говорящий, но и замечает также, как именно он говорит это. 1.3. В связи со сказанным необходимо подчеркнуть следующее: тот факт, что говорящему приходится пользоваться языком (определенным, конкретным языком), ни в коей мере не ограничивает свободу выражения, как часто полагают: свобода нуждается в языке, чтобы исторически реализовать свою цель — выразить нечто. Язык — это условие или инструмент языковой свободы, понимаемой как историческая свобода (ср. II, 2.2), а инструмент, которым пользуются,— это не тюрьма и не оковы. Жалобы на «недостаточность» языка, если они не просто риторические, либо представляют собой косвенное признание беспомощности в области выражения, либо объясняются знанием чужих языков, предлагающих говорящему другие возможности. Для одноязычных субъектов их родной язык всегда достаточен. Столь же несостоятельны жалобы по поводу так называемой «тирании» языков над мышлением. Верно, что француз именно потому, что он француз, 'не может думать, как русский'9. Но это никоим образом не означает «принуждения» или 8 Ср. М. Heidegger, Holderlin und das Wesen der Dichtung, Frankfurt a. M., 1936, III. А. В. де Гроот, признавая фундаментальную важность диалога, правильно противопоставляет дихотомии «язык — речь» различие между языком, речью и интерпретацией; ср. BCLC, V, стр. 6. 9 A. Sechehaye, El pensamiento у la lengua о como conce- bir la relacion organica de lo individual y lo social en el lenguaje, исп. перев. в уже цитированной «Psicologia del lenguaje», стр. 53. В той же самой статье — которая, впрочем, представляет собой 186
ограничения конкретной свободы,поскольку француз, если он не знает русского языка, и не думает, что он может думать по-иному. Необходимость же быть самим собой не есть принуждение. Верно также, что говорящий не может изменить язык, которым он располагает, уже установившийся язык, до того как он воспользуется им, поскольку это логически невозможно. Однако говорящий приспосабливает язык к своим потребностям выражения и тем самым преодолевает его. Кроме того, язык — это инструмент особой природы, потому что в качестве «системы возможностей» (ср. II, 3.1.3) он является также инструментом для преодоления самого себя10. 2.1. Исторически сложившийся язык используется и проявляется в речи;" но язык ???'????????? полностью не совпадает с языком ???? ???????. В речи язык «искажается» как целевыми установками выражения, так и психофизическими условиями звуковой реализации. 2.2.1. Некоторые из психофизических воздействий на звуковую реализацию являются случайными (например, простая усталость или возбуждение говорящего), другие постоянны для данного говорящего, а третьи присущи всем говорящим: например, несоответствие между глобальным характером акустического образа и «линейным» характером звуковой реализации (причина антеципаций, метатез, регрессивных ассимиляций), инерция органов речи (причина появления эпентетических звуков и прогрессивных ассимиляций) и прежде всего асимметрия речевого попытку преодолеть соссюровские схемы— Сэше превращает Гумбольдта в своеобразного мистика (стр. 48, 49), но зато утверждает, что Соссюр блестящим образом реализовал разумную точку зрения Уитни, в соответствии с которой «всякое творчество или инновация в области языка в конечном итоге сводится к выбору, сделанному кем-либо» (стр. 50). Это, с другой стороны, не мешает ему заметить совсем в соссюровском духе, что язык «является объектом» внешним по отношению к индивидууму», который, «хочет он того или нет, вынужден принять язык и мириться с ним» (стр. 52). Напомним, что, по мнению Соссюра (CLG, стр. 145), «принцип непрерывности отменяет свободу». 10 Ср. замечания Ч. Хоккета (Ch. F. Hockett в «Language», XXXII, стр. 468), который подчеркивает «тот неоспоримый факт, что в любом языке любой говорящий может сказать (и часто говорит) нечто, что никогда не было сказано раньше, без малейшего нарушения процесса коммуникации». Заметим, что, поскольку американская (блумфилдовская) лингвистика исходит из речи, а не из абстрактного языка, то, несмотря на провозглашение ею ан- тиментализма, она, вообще говоря, находится в условиях, более благоприятных для понимания языка как открытой системы возможностей и как «способа создавать», чем соссюровская лингвистика. 187
аппарата, справедливо подчеркиваемая А. Мартине11. Кроме того, модификации, имеющие место в физиологии органов речи, можно объяснять еще и такими факторами, как климат или раса. 2.2.2. Иронические замечания по этому поводу, которые ветре* чаются у многих лингвистов, в том числе и у таких проницательных, как О. Есперсен12, лишены основания, так как в действительности указанные факторы нельзя исключить a priori13. Прежде всего, их не может исключить лингвистика. В самом деле, язык есть факт культуры, но в то же время речь есть физическая деятельность, и она определяется всем тем, что составляет физическую природу говорящих. Однако сама лингвистика как таковая никоим образом не может решать проблемы возможных влияний климата и расы, поскольку здесь идет речь соответственно о проблемах экологии человека и физической антропологии. Более того, лингвистика даже не должна ставить эти проблемы. Лингвист может интересоваться, как именно физическая природа говорящих обусловливает речь, но он не компетентен заниматься тем, что обусловливает физическую природу человека. Лингвист исходит из человека как такового1*. 2.2.3. Психофизические воздействия могут быть причинами «искажения», но это случается не всегда. Причинами «изменения» психофизические воздействия быть не могут (ср. 3.2.1). Специфически человеческие явления определяются физической природой лишь настолько, насколько человек соглашается на это. В человеке культурная сторона и целенаправленность постоянно берут верх над биологической стороной и необходимостью15; речь не является исключением в этом смысле16. В речи 11 «Equilibre et instabilite des systemes phonologiques в «Proceedings of the Third International Congress of Phonetic Sciences», Gante, 1939, стр. 30—34; «Function,-structure, and sound change» в «Word», VII, стр. 23—28. Ср. также A. Haudricourt и A. J u i 1 1 a n d, цит. раб., стр. 21 и сл.; Е. Al ar cos Llorach, Fonologia, стр. 101. 12 «Language. Its nature, development, and origin»9, London, 1950, стр. 256—257. 18 Ср. A. Martinet, The unvoicing of old Spanich sibilants, «Romance Philology», V, стр. 156. 14 Ср. E. Coseriu, La geografia linguistica, Montevideo, 1956, стр. 8. 15 Ср. J. Dewey, Logica, стр. 57. 16 «Искажение» может, конечно, распространиться, но лишь если оно будет принято, то есть в результате свободного акта, обусловленного только в плане культуры и целенаправленности (ср. 3.2.2). Гипотеза о «постепенном и нечувствительном» физиологическом изменении нерациональна, так как она заставляет приписывать языку физическую непрерывность, которой язык не имеет 188
«физиологические» искажения подавляются и строго ограничиваются благодаря языковым навыкам и функциональной нагрузке. Следовательно, «физиологические» искажения могут «воздействовать» на язык (то есть быть принятыми и распространяться) только в случае недостаточности или непрочности языковых навыков и притом в случае, если они не затрагивают функционирования системы» Так, палатализация латинских ke, ki (предполагая, что это «физиологически обусловленное» изменение; ср., однако, V, 2.2.2) оказалась возможной лишь потому, что в латинском не было палатальных и, следовательно, это «искажение» не затрагивало различительных противопоставлений; однако новые ke, ki, возникшие в так называемой «вульгарной латыни», уже не палатализовались, потому что в системе существовали палатальные. Так на- зывамый «синхронный фонологический закон симметрии систем гласных»17, который находится в прямом противоречии с асимметрией речевых органов,— это еще одна наглядная иллюстрация того, как функциональная целенаправленность преодолевает физическую необходимость. 2.3.1. Что касается воздействия целенаправленности на речь, то следует различать целенаправленность выражения и целенаправленность коммуникации: то, что нечто говорится, и то, что нечто говорится кому-то. 2.3.2. Разумеется, намерение говорящего выразить нечто ограничивается по большей части рамками разрешенного языком (то есть языковой традиции). Однако в самом разнообразии языковых навыков содержатся обширные возможности выбора (между разными нормальными реализациями и между разными изофункциональными средствами, имеющимися в системе), а всякий выбор — это уже модификация равновесия языка, которая дана в речи. С другой стороны, говорящий может не знать традиционной нормы; или в этой норме может отсутствовать необходимая ему в данном случае модель, и тогда он строит свои высказывания в соответствии с возможностями системы, как это делают дети, когда говорят cabo и ande (ср. V, 1.3.3). «Физиологическое» искажение исчерпывается в данном речевом акте и может сохраняться только как навык, то есть как культурный, а не физический факт. 17 Ср. N.S. Trubetzkoy, Grundzuge der Phonologie, франц. перев. «Principes de Phonologie», Paris, 1949, стр. 120. 189
вместо quepo и anduve18, или как поступил тот, кто, не заглянув в Академический словарь, впервые сказал papal «картофельное поле» в смысле plantacion de papas. Более того, в соответствии с необходимостью выразить нечто говорящий может прибегнуть к средствам и элементам других систем и даже других исторических языков. Наконец, воздействие на речь контекста и обстоятельств позволяет говорящему сознательно игнорировать и изменять норму и даже устранять все те системные различия, которые оказываются избыточными в речевой цепи (ср. IV, 4.4) или в тех конкретных условиях, в которых имеет место акт речи. 2.3.3. Все это связано с потребностями общения, поскольку одно из «обстоятельств» говорения — и самое важное — это, конечно, наличие слушающего. Коммуникативная целенаправленность также обычно удерживается в большинстве случаев в рамках языка. Но язык (языковые навыки) говорящего никогда не бывает полностью идентичен языку слушающего19; слово, как говорил Монтэнь, принадлежит (и должно принадлежать) «наполовину говорящему и наполовину слушающему». Этим объясняются постоянные усилия собеседников сделать обе «половины» как можно более тождественными, их стремление говорить, как другой. В силу приспособления к навыкам другого говорящий может даже отказываться в значительной части от собственных навыков, как это бывает при разговоре с иностранцами20, и модифицировать в определенной степени реализацию своих моделей таким образом, чтобы другой лучше понимал его. 2.3.4. А. Пальяро21 преуменьшает значение коммуникации, считая, что она относится к «практическому» аспекту речевой деятельности и что речь развивается между двумя полюсами — между намерением выразить нечто и языком. Быть может, было бы точнее 18 Детская речь не может дать нам никаких сведений о предполагаемом «примитивном» состоянии языка; однако она дает много сведений о том, как функционируют языковые системы. 19 Можно сказать, что в диалоге, который ведется с помощью одного и того же «исторического языка», всегда неявно присутствует четыре различных языка: а) языковые навыки говорящего; б) языковые навыки слушающего; в) общая часть тех и других навыков; г) новый язык, образующийся в процессе диалога. 20 Ср. по этому поводу замечания и примеры Р. Якобсона в «Sur la theorie des affinites phonologiques entre les langues», перепечатано в N. Troubetzkoy, Principes, стр. 355—356. 21 «Il linguaggio come conoscenza», стр. 80 и сл. 190
сказать, что речь — это свободная деятельность, заключающаяся в выражении чего-либо и развивающаяся по двум осям соответствия — соответствия с традицией и соответствия со слушающим. Обе оси совпадают в значительной части (в противном случае диалог был бы невозможным); однако — в той мере, в какой они не совпадают,— обычно преобладает соответствие со слушающим, поскольку нет речи, которая не была бы коммуникацией. Правда, коммуникация как практический факт не принадлежит к сущности речевой деятельности, но сама эта сущность дается в диалоге (ср. 1.2). Поэтому коммуникация является как бы постоянной атмосферой речи и ее постоянным внешним условием 22. Кроме того, следует отличать практическую и случайную коммуникацию (сообщение чего-либо, что означает «сказать кому-либо то или это»), которую было бы, вероятно, лучше называть «информацией», от собственно коммуникации, основной и первичной, то есть от общения с кем-либо, что не является внешним по отношению к речевой деятельности, поскольку собственно коммуникация существует и тогда, когда практическая коммуникация не устанавливается (то есть когда сказанное не понимается слушающим). В самом деле, уже само «говорение» предназначено для другого, поскольку речевая деятельность является именно проявлением самого себя для других23. В этом смысле речь — это всегда «коммуникация»; в силу этой коммуникации речь по необходимости является «языком», а слова по необходимости являются всеобщими. 3.1. Языковое изменение происходит в диалоге при переходе от языковых навыков, проявляющихся в речи одного собеседника, к языковым навыкам другого. Все то, в чем сказанное говорящим (рассматриваемое с точки зрения языковых закономерностей) отклоняется от моделей, существующих в языке, на котором ведется разговор, может быть названо инновацией. Допущение инноваций со стороны слушающего в качестве модели для дальнейших высказываний можно назвать принятием24. Различие 22 Ср. V. Рisani, L'Etimologia, стр. 50. 11 Об этом никто не сказал лучше Гегеля, который — после Аристотеля и несмотря на то, что он относительно мало занимался соответствующей проблемой,— является, несомненно, мыслителем, наиболее глубоко проникшим в существо речевой деятельноети: «ведь он [язык] есть ту-бытие чистого себя как себя; в нем существующая для себя единственность самосознания начинает существовать таким образом, что становится единственностью для другого» (H е g е 1, Phanomenologie, VI, В). Ср. также G. Calogero, Estetica, стр. 244: «Язык — это распахивание закрытых окон, раскрытие своего духа духу другого». Однако в заключение совершенно неожиданно Калоджеро высказывается за практичность («риторичность») языка. 24 Разумеется, мы имеем в виду диалог, сведенный к простейшей схеме. Реальный диалог гораздо сложнее. В действительности говорящий не только создает инновации, но в то же время распространяет чужие инновации. Кроме того, «инновация» может воз- 191
между инновацией и принятием кажется хотя очевидным, но малосущественным; однако оно является фундаментальным для понимания и правильной постановки теоретической проблемы языкового изменения. Многие ученые, очевидно, думают, что, объясняя «инновацию», они объясняют «изменение»; однако это еще одна ошибка, вытекающая из того, что проблема изменения рассматривается в плоскости абстрактного языка, В самом деле, в абстрактном языке каждая модель единственна (одна фонема, одно слово); но каждой модели абстрактного языка соответствует большое число моделей в различных индивидуальных комплексах языковых навыков, и невозможно представить себе, чтобы все эти модели изменялись одновременно. 3.2.1. Инновация (если мы оставим в стороне возможные, но крайне редкие случаи создания ex nihilo) может представлять собой: а) искажение традиционной модели; б) выбор одного из изофункциональных вариантов и элементов, существующих в языке; в) системное образование («изобретение» форм в соответствии с возможностями системы); г) заимствование из другого «языка» (которое может быть полным или частичным и по отношению к своей модели может означать также «искажение»); д) функциональную экономию (пренебрежение к различиям, избыточным в речи). Быть может, возможны и другие типы инновации. Типология инноваций представляет интерес для исследования способов, посредством которых речь преодолевает рамки данного языка. Однако эта типология не столь существенна по сравнению с проблемой языкового изменения, поскольку инновация не есть «изменение». Языковое изменение («изменение в языке») представляет собой распространение или обобщение инновации, то есть оно является рядом последовательных принятий, Таким образом, в конечном итоге всякое изменение — это прежде всего принятие, 3.2.2. Принятие — это акт, существенно отличный от инновации. Инновация, поскольку она определяется никнуть и у слушающего, например из-за неточности восприятия или из-за непонимания того, что высказано говорящим. Далее, каждый из двух участников диалога является в одно и то же время говорящим и слушающим, а каждый говорящий слушает также и самого себя. Наконец, слушающий «научается» от говорящего не только «инновациям», но также и традиционным правилам, которых он попросту раньше не знал. 192
обстоятельством и целевой установкой языкового акта, является «фактом речи» в самом строгом смысле этого термина: оня связана с использованием языка. Напротив, принятие, будучи освоением новой формы, нового варианта, нового способа выбора в перспективе будущих актов, является становлением «факта языка», преобразованием опыта в «навык»: оно принадлежит к освоению языка, к его «воссозданию» посредством языковой деятельности. Инновация — это преодоление языка; принятие — это приспосабливание языка как ??????? (т. е. языковых навыков) для преодоления его самого. Как инновация, так и принятие обусловлены языком, но в противоположном направлении. Кроме того, инновация может объясняться даже физическими «причинами» (например, такими, как ограничение свободы из-за физической необходимости), в то время как принятие, будучи освоением, модификацией или замещением определенной языковой модели, какой- либо возможности выражения,— это чисто мыслительный акт и, следовательно, принятие может быть обусловлено только целевыми установками — культурными, эстетическими или функциональными (ср. 4.3). 3.2.3. Те, кто приписывает языкам «внешнее» по отношению к индивидуумам существование, часто ошибочно допускают возможность одновременных изменений во всем историческом языке (или во всем «диалекте»). Так, по мнению самого А. Мейе, который выступает здесь скорее как младограмматик, чем соссюрианец,— существуют не только «обобщенные» инновации, но также и «общие» инновации 25. Однако подобное мнение (не говоря уже о том, что ему противоречат материалы, доставляемые лингвистической географией, то есть «факты») не может быть логически обосновано — именно потому, что язык не существует автономно, а существует лишь в речи и в умах говорящих (ср. II, 1.3.2). Поскольку это именно, так, «общая» инновация не может получить никакого логического объяснения. Верно, что при исследовании изменений трудно или даже невозможно добраться до начальных актов инновации или принятия, однако это фактическая, а не логическая или рациональная трудность26. Другое дело — допущение того, что аналогичные инновации могут возникать у различных индивидуумов, находящихся в аналогичных исторических условиях и сталкивающихся с одними и теми же внутренними противоречиями системы (ср. IV,4.4), и что инновации могут оказаться в благоприятных для их распространения условиях. Однако все это нисколько не задевает индивидуальности самих инноваций. Особняком стоит случай «выученных» языков, которые приспосабливаются к системе «известного» 25 Ср., например, «La methode comparative en linguistique historique», Oslo, 1925, стр. 85—86. 28 Ср. В. Croce, Conversazioni critiche, I, стр. 123, 13 За-аз № 3340 193
языка, и случаи форм языка А, которые приспосабливаются к системе другого языка В. Так, любой носитель испанского языка усваивает англ. ticket «билет» как tique, st- как est-, г- как rr-, ph как р и т. д. Однако здесь мы имеем не инновации, а адаптации (приспособления); проблему же адаптации следует последовательно отличать от проблемы изменения в языке. Адаптации имеют место при использовании не одной системы, а двух различных систем. «Инновации», обусловленные «субстратом»,— это именно адаптации, а не инновации (с точки зрения языка-субстрата); они становятся «изменениями» только в том случае, если имеет место обратное отношение между рассматриваемыми языками, то есть если выживает язык- «суперстрат»27. Однако Мейе был совершенно прав, когда отвергал вульгарную теорию «имитации»: дело совсем не в том, чтобы противопоставлять одного социолога другому (Тарда Дюркгейму), поскольку принятие — это не акт механической имитации, а сознательный и избирательный акт. 4.1. Проблема языкового изменения, по существу, есть не что иное, как проблема принятия28. Но это не проблема причин принятия (так как речь идет о целевом акте), а проблема возможности (4.2) и условий (4.3) принятия. Что касается, в частности, принятия звуковых инноваций, то здесь возникает еще и проблема их «общности» или «регулярности» (4.4). 4.2. Почему же слушающий понимает «искаженное» и «новое», то есть то, что «никогда не говорилось раньше», если коммуникация устанавливается посредством «языка»? Что касается чистых «искажений», то понимание слушателя определяется самим характером восприятия, которое всегда активно: языковое восприятие(как и любое другое)— это структурная интеграция воспринимаемого и немедленная его интерпретация в терминах предшествующего знания. Когда же мы имеем дело с собственно «новым», следует иметь в виду, что языковая система представляет собой «систему возможностей» (ср. II, 3.1.3) не только 27 Первую, хотя и недостаточно отчетливую постановку проблемы «выученных» языков можно найти в работе Е. Coseriu, La lingua di Ion Barbu, «Atti del Sodalizio Glottologico Milanese», I, 2, Milano, 1949, стр. 47—53. О фонематических адаптациях см., в частности, Е. Polivanov, La perception des sons d'une langue etrangere, TCLP, IV, стр. 79—96. 28 Ср. замечания Пауля о звуковых изменениях (Н. Paul, Prinzipien, стр. 63): «Можно сказать, что основная причина звуковых изменений связана с передачей звуков новым индивидуумам». Иногда говорят, что инновация «индивидуальна», а изменение «социально»; однако это (если не забывать о том, что сам индивидуум «социален») отличает не природу обоих явлений, а лишь их распространение. 194
для говорящего, но и для слушающего: она является сводом правил не только для построения выражений, но и для интерпретации еще не реализованных возможностей. Кроме того, хотя коммуникация существенно обусловлена языком, она использует также контекстные и ситуационные средства (все то, что говорящие видят или знают)29, например тон, мимику, жесты30. Наконец, говорить — это значит не только говорить нечто, но и говорить о сказанном, то есть объяснять и толковать то, как именно это сказано: обычная речь является одновременно «первичным языком» и «метаязыком». Все это позволяет понимать новое, ранее неизвестное, так что новое в свою очередь становится «языком» и присовокупляется к языковым навыкам собеседника. 4.3.1. Почему же из многочисленных инноваций, имеющих место в речи, только некоторые принимаются и распространяются?31 Ответ на этот вопрос, частично в неявной форме, содержится в утверждении, которое раскрывается самим вопросом: принятие — это не механическое воспроизведение, это всегда выбор. 4.3.2. Таким образом, что касается звуковой стороны языка, то выбор начинается уже в момент восприятия благодаря его структурному и интегральному характеру. «Естественное расхождение между говорением и слушанием», о котором упоминает Фосслер32, разумеется, существует, однако само по себе оно не имеет никакого значения, поскольку звуки произносятся и слышатся 29 По этому поводу см. Е. Coseriu, Determinacion у entorno- Dos problemas de una linguistica del hablar, «Romanistisches Jahr, buch», VII, стр. 29—54. 30 Очевидно, существуют такие элементы языка, которые могут проявляться только в сопровождении жестов. См. В. Migliorini, «Lingua nostra», XII, 2, стр. 55: «Чтобы объяснить выражения типа con tanto di barba «вот с такой бородой», надо вспомнить, что первоначально они сопровождались жестом, указывающим длину». Ср. исп. con una barba asi de larga. 31 Б. Мальмберг («Studia Linguistica», III, стр. 134) справедливо отмечает, что основной проблемой языкового изменения является именно данная проблема, а не проблема инноваций. 32 «Gesammelte Aufsatze zur Sprachphilosophie», исп. перев. «Filosofia del lenguaje»2, Buenos Aires, 1947, стр. 102. Фосслер, допуская одну из частых непоследовательностей, рассматривает фонетическое изменение как «сумму минимальных отклонений, механических и незамечаемых». Но как же все-таки сохраняется «механическое» отклонение, чтобы к нему могли присоединиться другие? (ср. сн. 16). 13* 195
в рамках нормальных и функциональных схем 33. Большинство минимальных искажений, остающихся в рамках нормы и не имеющих никакой функциональной значимости, не только не распространяется, но не имеет даже каких- либо шансов быть замеченными34. Именно так обстоит " Это не означает, что фонетические схемы должны пониматься обязательно как схемы акустические. Б. Мальмберг в своей полемике с И. Форххаммером («Studia Linguistica», IX, стр. 101) утверждает, что «мы объясняемся с помощью звуков, а не с помощью движений определенных органов (механизм этих движений неизвестен большинству говорящих)». Может показаться, что данный тезис, соответствующий известному учению Якобсона, диктуется самой действительностью и здравым смыслом. Однако этот тезис оказывается спорным, поскольку в действительности акустический образ невозможно отделить от артикуляторного. Часто можно наблюдать, что слушающий правильно «понимает» слово или фразу лишь после того, как повторит их, то есть после того, как поставит их в соответствие со своим собственным артикуляторным движением. И вообще существует немало доказательств того, что понимание услышанного требует по крайней мере частичной артикуляции. Дело в том, что человеческое восприятие — особенно когда речь идет о значащих фактах — не пассивно, а предполагает «активное участие»: оно предполагает внутреннее воспроизведение воспринимаемого. Когда же Мальмберг утверждает, что говорящий не знает «механизма артикуляции», то он прав лишь в том случае, если имеет в виду говорящих, которые не обладают научными знаниями в данной области. В самом деле, те говорящие, которые не являются фонетистами или физиологами, не имеют научного представления о механизме артикуляций. Однако то же самое и с большим основанием можно сказать об акустическом механизме — поскольку обычный говорящий, как правило, незнаком с физиологией слуха. Зато все говорящие обязательно обладают техническими знаниями артикуляторных движений, ибо они умеют их осуществлять (ср. II, 3.2.2). 34 Именно так следует понимать замечание Л. Гоша (L. Gauchat, L'unite phonetique dans le patois d'une commune; цитируется y О. Есперсена в «Humanidad», стр. 44) о том, что обследованные им крестьяне «не знали», что они говорят неодинаково. Вообще физикалистский объективизм приучил нас к мысли, что ни одно слово (как физический акт) не идентично другому; есть даже ученые, полагающие, что это связано с пониманием языка как ????????. Однако в действительности это вещи не связанные: язык как ???????? нельзя смешивать с простой физической варьи- руемостью, наблюдаемой как таковая. В одном случае утверждение «ни одно физическое слово не идентично другому» верно объективистски (для ученых и для регистрирующих приборов), но не объективно (для говорящих). Говорящий — это не кимограф. Трубецкой («Principes», стр. 12) определяет фонетику как «феноменологическую» науку (поскольку она должна заниматься звуками в том виде, как они представляются слушающему), и этот же термин фигурирует в «Projet de terminologie phonologique standardisee», 196
дело, когда мы сталкиваемся с многочисленными случайными и индивидуальными звуковыми вариациями и отклонениями, которые можно обнаружить с помощью приборов, но которые «не слышатся»35. 4.3.3. Что касается воспринимаемого, то выбор может быть только сознательным. В силу сознательного характера (хотя это и «неясное» знание, см. II, 3.2.2) языковых навыков слушание всегда предполагает определенную позицию по отношению к говорящему как к носителю языка и по отношению к сказанному как к реализации языковых правил. Здесь выступает критерий «престижа», на который чаще всего обращают внимание итальянские неолингвисты36: больший престиж одного носителя языка по сравнению с другими носителями или больший языковой престиж одного общества по сравнению с другим обществом. Поскольку язык есть «навык, умение», то языку научаются от тех, кто «говорит лучше», от тех, кто умеет (или считается умеющим), а не от тех, кто не умеет. Слушающий всегда сравнивает свои языковые навыки с навыками говорящего, хотя чаще всего делает это непосредственно и бессознательно, и склонен перенять манеру говорящего, если признает за ним культурное превосходство или сомневается в преимуществе своих собственных TCLP, IV, стр. 309. Однако следовало скорее сказать, что фонетика (понимаемая так, как ее трактовал Трубецкой) — это «феномени- чеекая» и объективистская наука. «Феноменологической» — в том смысле, какой придается этому термину после Гуссерля,— является фонология (если понимать ее как функциональную фонетику в широком смысле слова, а не только как изучение «различительных функций»), поскольку она гораздо больше соответствует «естественному знанию говорящих». 35 Г. Пауль («Prinzipien», стр. 55) справедливо отметил, что в определенных пределах вариации произношения не воспринимаются говорящими. Однако Пауль полагает, что именно здесь и скрыта причина изменений, «не замеченных» говорящими, а это неприемлемо: то, что не воспринимается, не может быть принято и не может распространяться. Л. Гоша (L'umanite, цитируется в О. Jespersen, Humanidad, стр. 41) считает, что когда какой- либо говорящий произносит нечто по-новому (и это затем принимается остальными), то его нововведение «не замечается». Однако, как указывает Есперсен, здесь скрыто противоречие: принятие чего-то такого, что «не замечается»,— уже само по себе противоречие. Языковое изменение — это не «инфекция». 36 А также и другие ученые и среди них прежде всего О. Есперсен (см., например, «Humanidad», стр. 42—46). Есперсен даже приводит засвидетельствованные примеры принятия и распространения индивидуального произношения. 197
навыков37. В силу критической позиции слушающего по отношению к сказанному маловероятно, что слушающий примет «инновацию», которая представляется ему не функциональной или кажется «неправильной»38. Внутри же функционального слушающий отличает то, что соот* ветствует постоянной различительной, или сигнификативной, необходимости, от того, что является проявлением индивидуальной Kundgabe или случайного Appell и, следовательно, не может быть принято в качестве нейтральной значимости «языка». Сводя все это к единому принципу, можно сказать, что принятие инновации всегда соответствует необходимости выражения (necesidad expresiva)39: эта необходимость может быть культурной, социальной, эстетической или функциональной40. Слушающий принимает то, чего он не знает, что удовлетворяет его эстетически, подходит ему социально или является для него функционально полезным. Следовательно, «принятие» — это акт, определяемый культурой, вкусом и практическим разумом. 4.4.1. Проблема «регулярности» или «общности» принятия звуковых инноваций совпадает со старой проблемой так называемых «фонетических законов». Существование исторических фактов, сгруппированных в связи с ошибкой в перспективе под этим физикалистским ярлыком, было одной из причин, в силу которых стали думать (а иногда думают и теперь) о более или менее таинственных факто- 37 Этот критерий весьма важен, но его следует рассматривать лишь вместе с критериями функциональности и социальности. Слушающий может принять также языковые особенности индивидуумов более низкой культуры, если эти особенности окажутся функционально полезными для него или особо выразительными. Более того, слушающий может принять их лишь из стремления говорить, «как другие», чтобы не отрываться от языка коллектива. Это стремление — не выделяться слишком резко внутри языкового коллектива — зависит от вкуса: иногда это считается хорошим, а иногда — плохим качеством (очевидно, это все-таки хорошее качество). 38 Как «неправильность» воспринимается все то, что, Чэудучи чуждо системе или норме, функционально не оправдано. 39 См. F. Schurr, Substrattheorie und Phonologie aus dem Blickwinkel des Rumanischen, «Cahiers Sextil Puscariu», II, 1, 1953, стр. 25—26. 40 Под «функциональной необходимостью» здесь понимается различительная или десигнативная необходимость, присущая языковой системе. В других отношениях культурные, социальные и эстетические необходимости также являются «функциональными». 198
pax, воздействующих на языки и неизбежно изменяющих их. Отсюда и знаменитый «младограмматический» тезис — сформулированный последовательно В. Шерером (1875), А. Лескином (1876), Г. Остгоффом и К. Бругманом (1878) — об абсолютной регулярности или об «отсутствии исключений» (Ausnahmslosigkeit) в фонетических законах; регулярность понималась как отсутствие исключений в пределах данного диалекта или даже всего данного исторического языка (ср., впрочем, сн. 41). Однако рассматриваемая проблема не может быть решена и отрицательно — одним лишь признанием того, что фонетический закон — это не закон природы, а констатация исторических фактов и что фонетические законы являются не «общими», а обобщенными и поэтому допускают многочисленные исключения. Во всяком случае, к удовлетворительному решению проблемы фонетических законов указанные соображения не приводят. В самом деле, указать, что фонетические законы допускают исключения,— причем сама проблема законов не снимается, и они остаются столь же таинственными, как прежде,— значит принять в качестве основы для дискуссии язык как Iqyov и обсуждать в эмпирическом плане, а следовательно, неадекватным образом тезис, основанный на логической ошибке. Тезис об абсолютности (Ausnahmslosigkeit) фонетических законов — как и любой другой — ложен не потому, что ему противоречат факты; наоборот, факты противоречат ему потому, что он ложен. Следовательно, чтобы опровергнуть его, необходимо вскрыть его внутреннюю ложность, что, с другой стороны, означает вскрыть его внутреннюю истинность, поскольку ошибка никогда не бывает только и просто ошибкой. Не может быть принят и компромиссный тезис, признающий и «общие» и «обобщенные» инновации, так как само понятие «общей инновации» противоречиво и недопустимо (ср. 3.2.3). Наша задача сейчас состоит не в том, чтобы принять ту или иную точку зрения относительно фонетических законов, а в том, чтобы выяснить, каким реальным фактам соответствует сама идея «фонетического закона», если она отвечает хотя бы какому-нибудь реальному факту. Важным шагом вперед, несомненно, явилось понимание «фонетических законов» не как законов природы, а как исторических констатации41. 41 Ср. формулировку Г. Пауля («Prinzipien», стр. 68): «Звуковой закон не говорит нам, что именно должно происходить всегда 199
Это понимание является прогрессом в методологии. Оно вскрывает значение «фонетических законов» для истории как описания фактов (Historie), но не вскрывает, чем эти законы являются (то есть каким конкретным фактам они соответствуют) в реальной истории (Geschichte, ср. II, 2.3). 4.4.2. Указанную проблему, которая является центральной, нельзя решить в плане абстрактного языка. Ее решение следует искать только в плоскости языковой деятельности, ибо именно в этой плоскости язык обретает свое конкретное существование. В плоскости «языка» (langue) можно наблюдать лишь исторический результат, или «проекцию» того, что конкретно дано в речи42. Если рассматривать «общее звуковое изменение» в некотором «диалекте» (в «языке определенной группы индивидуумов») при известных общих условиях; он лишь констатирует закономер* ность в группе определенных исторических явлений». С другой стороны, Пулгрэм (Е. Pulgram, Neogrammarians and soundlaws, «Orbis», IV, стр. 63) указывает, что термин Gesetz (в сложном слове Lautgesetz) имеет вообще у младограмматиков значение не собственно «закона», а скорее «закономерности», Gesetzmassigkeit. В той же статье (стр. 64) Пулгрэм воспроизводит формулировку Лескина (Leskien, Die Deklination im Slavisch-Litauischen und Germanischen, Leipzig, 1876, стр. XXVIII), где в явной форме сказано, что фонетические законы могут иметь исключения, которые, однако, не являются ни произвольными, ни случайными. 42 В лингвистике часто случается, что проблемы, которые могут быть решены лишь с точки зрения конкретной речи, ставятся в* плане абстрактного «языка», где они попросту не имеют решения или имеют лишь частичное решение. Так, например, обстоит дело с категориями слов, представляющими собой сигнификативные средства речи. Их пытаются интерпретировать как «классы» слов языка. Однако указанные категории не являются «классами». Утверждение, что они не являются классами, не означает (как часто думают), что таких категорий не существует или что они постулируются только в силу некоторой условности или для практического удобства. Этот последний вывод относится лишь к интерпретации категорий как «классов» (что и в самом деле является дидактическим приемом), а не к самим категориям, поскольку, утверждая, что категории не являются «классами слов», мы обязательно должны иметь в виду какие-то реальные категории. Точно так же, утверждая, что фонетические законы не являются общими, мы должны иметь в виду реальные фонетические законы, поскольку они выступают в нашем высказывании как субъект негативной предикации. Разумеется, нет никакого противоречия в утверждении, что фонетические законы «не существуют»; однако и в этом случае необходимо указать, что же существует, то есть что именно интерпретируется как «фонетический закон». 200
с точки зрения речи, то следует отчетливо различать два типа общности: общность речи всех говорящих данной группы, то есть экстенсивную общность, или просто «общность», и общность во всех словах, содержащих затронутую изменением фонему или группу фонем (или во всех словах, где затронутая фонема или группа фонем находится в аналогичных условиях), которая выявляется лишь при рассмотрении языковых навыков отдельно у каждого говорящего и которую можно назвать интенсивной общностью, или «регулярностью». Неразличение этих двух типов общности — основная ошибка в проблеме фонетических законов. И эта ошибка объясняется именно тем, что данная проблема ставится в плоскости абстрактного языка, где в самом деле каждое слово единственно, как в словаре. И следует подчеркнуть, что слово не может измениться в один момент, поскольку оно является моделью «второй ступени», соответствующей целому ряду моделей «первой ступени», содержащихся в индивидуальных комплексах языковых навыков (ср. 3.1). 4.4.3. Экстенсивная общность всегда является результатом «распространения инноваций», то есть ряда последовательных принятий (ср. 3.2.1). Каждый «диалект» — это система изоглосс, то есть аналогичных языковых фактов, и распространение инновации — это не что иное, как становление изоглоссы, то есть факта межиндивидуального языка. Поэтому утверждение, что «фонетические законы действуют в пределах одного и того же диалекта (innerhalb desselben Dialektes) без исключений», является порочным кругом. В самом деле, оно означает, что сначала выделяется диалект — путем выявления межиндивидуальной однородности определенных языковых фактов (среди них фигурируют также результаты различных звуковых изменений),— а затем утверждается, что эти звуковые изменения обязательно (без исключения) происходят в диалекте, который был выделен благодаря им43; так, например, сначала выделяют в качестве испанского («кастильского») тот романский диалект, в котором латинское kt перешло в с (лат. octo> исп. ocho «восемь»), 43 Этот порочный круг был замечен уже Г. Шухардтом (Uber die Lautgesetze, 1885), который задавал вопрос, как следует рассматривать «диалекты» — «a priori» или «a posteriori» по отношению к фонетическим изменениям; ср. Brevier, стр. 59. 201
а затем с непонятным удивлением обнаруживают, что переход kt>c—это фонетический закон, неукоснительно осуществившийся «во всем испанском языке». Следовательно, если разорвать порочный круг и понять, что диалект сам определяется некоторыми происшедшими изменениями44, то формула общности явно обнаружит свой тавтологический характер: согласно формуле, фонетический закон действует в пространстве, относительно которого доказано, что он там действовал45. Суть дела в том, что фонетический закон как распространение звуковой инновации относится к становлению языка и, следовательно, предшествует диалекту, который является его результатом: диалектные границы представляют собой поселдующий, а не предшествующий факт по отношению к фонетическим законам46. Напрашивается вывод, что звуковое изменение не может «a priori» иметь экстенсивную общность. Она зависит от специфического исторического процесса, который осуществляется или не осуществляется и может осуществляться в определенную эпоху и у определенной группы индивидуумов. Следовательно, экстенсивная общность не обладает универсальностью: в этом смысле «фонетический закон» — понимаемый отныне не как «осуществляющийся факт» (распространение звуковой инновации), а как «кон статация осуществившегося», то есть как факт истории- описания (Historie), а не реальной истории (Geschichte),— представляет собой в действительности констатацию «а posteriori» исторических специфических фактов (ср. сн. 41). 4.4.4. Проблема интенсивной общности является проблемой совершенно другого рода. В соответствии с ней представляется нецелесообразным постулировать «распространение» принятия звукового изменения (внутри индивидуального комплекса языковых навыков) от одного слова к другим. Несомненно, возможно постепенное, с многочисленными колебаниями изменение частоты употребления какой-либо особенности, усвоенной в качестве нового 44 Неосуществление изменений имеет в этой связи такое же значение, как и их осуществление, поскольку консервативный диалект будет обязательно выделяться на фоне других диалектов, широко допускающих инновации. 45 С «исключениями» или без них, поскольку это связано с «регулярностью» закона, а не с его «общностью». 46 Ср. «La geografia linguistica», стр. 29. 202
языкового навыка. Однако здесь речь идет о колебаниях относительно применения знания, а не относительно самого знания. Принятая инновация обязательно и с самого начала входит в совокупность языковых знаний того, кто ее принимает. Следовательно, если говорить о какой-нибудь звуковой особенности, то эта особенность сразу же ipso facto входит как новая возможность выражения в систему звуковых средств, которыми владеет указанный индивидуум. Правда, акустические репрезентанты фонем не даны в реализации изолированно и в силу этого могут восприниматься лишь в целых словах и фразах. Однако слушающий, когда он воспринимает звуковую инновацию, сравнивает слова, которые он слышит, со своими собственными моделями и принимает («изучает») именно различие между первыми и последними. С другой стороны, фонемы и их варианты, равно как различительные признаки и корреляции, которым они соответствуют, «технически» опознаются и индентифицируются благодаря знанию языка; принятие инноваций представляет собой как раз такую операцию, которая осуществляется в языке как «знании» (ср. 3.2.2). Так, например, было бы трудно теоретически объяснить ребенку, что такое корреляция по звонкости. Однако сам ребенок без всяких затруднений имитирует дефектное произношение, рассказывая, допустим, что некто произносит [ezde bado blango] вместо este pato bianco «эта белая утка», и повторяя ту же игру с любым словом, содержащим глухие согласные. Поскольку знание языка носит системный характер, звуковая инновация принимается не только для «повторения» слова или слов, в которых эта инновация была услышана, но для всей языковой деятельности в целом 47. Если принятая инновация затрагивает какую-либо фонему, то она принимается (как возможность) для той же самой фонемы в любом слове и в любой позиции. Если инновация затрагивает какую-либо фонему в определенной группе или в определенной позиции, то она принимается для всех слов, содержащих ту же фонему в той же группе или в той же позиции. В этом нет никакой непроницаемой тайны, все 47 Б. Кроче (В. Croce, Problemi di estetica, стр. 171, сн.), подхватывая идею Гумбольдта, справедливо отмечает, что в действительности научаются не «языку», а умению творить на данном языке. Точнее говоря, «язык» как раз и есть это последнее—система правил, или техника языкового творчества. 203
объясняется тем простым фактом, что принятая звуковая особенность в каждом случае является единственной: принимается отнюдь не «готовый» элемент (определенный звук в определенном слове), а элемент, производящий шаблон, способ действия48. Принятие звуковой инновации можно до известной степени сравнить с заменой или искажением литеры на пишущей машинке; если, например, искажена литера а, то нет ничего удивительного в том, что во всех словах с а, напечатанных на этой машинке, будет иметь место одно и то же искажение, поскольку искаженное, то есть искаженная литера, является образцом для последующих реализаций. В этом смысле «фонетический закон» есть нечто такое, что наблюдается каждый день и даже может осуществляться посредством ряда принятий в условиях специально поставленного языкового эксперимента. Так, исправляя дефект или ошибку в произношении, обучаемому указывают не все слова, содержащие нужную фонему, а только правильное произношение, иллюстрируя его несколькими примерами; затем обучаемый применяет это произношение самостоятельно ко всем словам, которые он знает или выучивает заново. Если указать обучаемому, что такие слова, как llama «пламя», lleno «полный», talla «рост», произносятся в литературном испанском как [Яата], [A,eno], [taA,al, а не как [ljama], [ljeno], [taljal (как их произносит он), то обучаемый, заметив свою ошибку и научившись артикулировать звук [к], будет применять усвоенную артикуляцию в любом слове, содержащем И, а не только в тех словах, произношение которых было отмечено как ошибочное. Точно так же обучаемый поступит и с любой другой фонемой в определенной позиции. Если, например, ему указать, что в испанском произносится не [rama], [resto], a [rramal «ветвь», [rresto] «остаток», то он станет произносить два г и в таких словах, как [rrimal «рифма», 42 М. Граммон (M. Grammont, Traite de phonetique4, Paris, 1950, стр. 166) достаточно ясно указывает, в чем именно состоит принцип регулярности, но тут же смешивает «регулярность» с «общностью»: «Звуковые изменения являются регулярными потому, что они состоят не в модификации одного слова или группы слов, а в модификации способа артикуляции. В тех пределах времени и пространства, которые присущи данному фонетическому закону, он действует с абсолютной силой». Это последнее равноценно утверждению, что то, что наблюдается, действительно наблюдается. 204
Irraspa] «рыбья кость», [rremo] «весло» и т. д. Подобное поведение обучаемого есть не что иное, как неукоснительное выполнение двух «фонетических законов»: lj>Х и r->rr-. Известно также, что, зная регулярные соответствия между двумя сходными системами, или «диалектами», говорящий может переходить от одной системы к другой, причем для этого он не должен обязательно знать все слова чужой системы или «диалекта». При таких переходах обычно возникают многочисленные гиперкорректные формы или гипердиалектизмы, что объясняется именно неукоснительным применением «фонетических законов»49. Дело в том, что «фонетический закон» как внутренний и свободный закон речи — это именно тот закон, который применяется говорящим в каждом конкретном случае, когда в соответствии с системой он строит новое высказывание; другим законом, учитывающим действительные соответствия между обеими системами или диалектами (и допускающим исключения), является исторический и исторически обусловленный результат целого ряда аналогически интенсивных [в смысле интенсивной общности: см. выше стр. 201.— Прим. перев.] «законов». Новый способ артикуляции не может возникнуть как «общий», поскольку артикуляция индивидуальна; однако он с самого начала «регулярен», так как он единствен. Поскольку фонетический закон означает артикуляторное изменение, он является «регулярным» (то есть применяется во всех словах, содержащих замененную артикуляцию). Однако этот факт не влечет за собой «общности» фонетического закона: эта общность может быть лишь результатом взаимодействия индивидуальных языковых актов. Новый звуковой элемент появляется одновременно 49 Так, когда уругваец, пытаясь говорить на литературном испанском, произносит [аггоЯо] вместо [arrojo] «поток, ручей», то он делает это не «по аналогии» и не в соответствии с какой-либо особой моделью (хотя, быть может, здесь оказывает известное влияние контаминация с desarrollo «развитие»), а благодаря тому, что он знает о систематическом соответствии z—%, которое в данном случае не имеет места. А тот, кто говорит abstrapto вместо abstracto «абстрактный» применяет в обратном направлении (ошибочно) «фонетический закон» pt>t. Произношение disgresion, desvastar вместо digresion «отклонение», devastar «опустошать» обусловлено наличием префиксов dis- и des-, а в Уругвае, кроме того, стремлением избежать падения s перед согласными (так как это считается простонародным и вульгарным), то есть подсознательным сравнением двух типов речи. 205
во всех уже «готовых» словах абстрактного языка (это логически невозможно, поскольку в плоскости абстрактного языка ничего не происходит) и не «распространяется» от одних слов к другим 50, а принимается, с тем чтобы применяться при построении слов в будущем. Проблема регулярности звуковых изменений также в конечном счете не имеет под собой разумных оснований. Эта проблема не просто трудна или сложна, а вообще неразрешима, если она затрагивает язык как ?????: ведь язык не есть ?????, и в этом аспекте регулярность должна наблюдаться и приниматься только как факт. Однако данная проблема разрешается или, точнее, «разрушается», поскольку решение заключается в ее снятии,— если рассматривать языковую деятельность как ????????, а язык — как ???????, как исторически сложившуюся технику речи, потому что «регулярное» звуковое изменение — это в действительности изменение не в чем-то уже осуществлен- ном, а в технике языкового творчества, 4.4.5. К. Фосслер51, по-видимому, на какой-то момент приближается к такому пониманию, когда отмечает, что процесс звукового изменения (понимаемого, к сожалению, как «механическое отклонение»; ср. сн. 32) не повторяется заново для каждого слова. Однако он тут же уходит в сторону и говорит о «физиологической аналогии», о моторном чувстве, механической ассоциации звуков, в результате которой изменение, вначале единственное и спорадическое, становится затем все более частым и, наконец, обобщается. Это объяснение является во всех отношениях противоречивым и не может быть принято. Изменение «обобщается» экстенсивно, а не интенсивно. Фосслер смешивает «общность» с «регулярностью», абстрактный язык с конкретным языком, языковое «знание» с языковой деятельностью. Однако, говоря о знании, вряд ли разумно прибегать к таким понятиям, как «физиологическая аналогия» и «механическое выравнивание». Знание связано и с физиологическим и с механическим (как со способами материализации функционального), но само по себе не является ни физиологическим, ни механическим. А если даже допустить возможность «механического притяжения, которое испытывают редкие формы со стороны частых форм», как пишет далее 50 Вообще не имеет смысла заменять механизм абстрактного языка механизмом «слов»: слова не менее абстрактны, чем язык. Со словом словаря не может произойти никаких изменений (ср.4.4.2). Другое дело, что для усвоения нового звукового элемента слушающий должен услышать его в нескольких словах и что в случае межъязыковых контактов несколько слов должны перейти из одного языка в другой, прежде чем звуковой элемент, присущий этим словам, приобретает (в заимствующем языке) права гражданства и перестает рассматриваться как характерный только для иностранных слов (Fremdworter). 51 «Filosofia del lenguaje», стр. 103. 206
Фосслер, то почему же, пока новые формы являются еще единичными, старые (и более частые) формы не вытесняют новых, воздействуя на них посредством «механического притяжения»? Как полу чается, что отдельные формы распространяются настолько, что становятся более частыми, чем формы, вытесняемые ими? Дело в том, что распространение и «регуляризация» новых языковых навыков могут объясняться только культурными и функциональными факторами. В языке нет ничего «механического». Кроме того, остается непонятным, почему «отклонения», если они «механические и незаметные», имеют место в одних, а не в других словах и почему «физиологическая аналогия» не начинает действовать прежде, чем отклонение существенно изменит слова, составляющие «авангард» изменения. Равным образом не следует объяснять совпадения фонем и групп, ранее различавшихся (таких, какие фигурируют у Фос- слера), посредством так называемого «моторного чувства». Такое совпадение может произойти (и не благодаря «моторному чувству», а в силу признания функциональной идентичности) при «распространении» нового элемента (из одних говоров на другие), но не при «регуляризации» (в том же самом говоре), где это совпадение может осуществляться лишь между вариантами одного и того же функционального элемента. Звук или группа звуков а не может быть признана в данной системе «эквивалентом» звука или группы звуков b, полностью отличных от a, если звуки а и b не являются взаимозаменимыми в одном и том же слове. Так, никто не станет сейчас менять исп. falta «недостаток» на halta или исп. firmar «подписать» на hirmar: это было возможно лишь в эпоху, когда h еще. произносилось и было вариантом f. Фосслер, по-видимому, помнит о том различии, которое Г. Пауль52 проводил между Lautwandel (звуковое изменение) и Lautwechsel (звуковое замещение), и рассматривает «обобщение» звукового изменения как Lautwechsel. Это в известной степени справедливо, поскольку выбор, следующий за принятием (ср. 4.4.6), и в самом деле можно рассматривать как Lautwechsel63. Однако здесь идет речь не об «аналогиях», а о признании функциональной идентичности двух звуковых элементов. Сделать, с одной стороны, Щ из любого [lj], а с другой стороны — [X] из 1 в levar, levamos (по аналогии с llevo, llevas, lleva и т. д. «уносить»), унифицировав тем самым парадигму данного глагола,— это совсем не одно и то же. Регулярное в звуковом изменении (то есть в принятии звукового изменения) объясняется не «аналогией», а «системностью». Поэтому Фосслер не «преодолевает» антиномию между фонетическим изменением и аналогией, как утверждает А. Алонсо54, а попросту смешивает оба явления. Кроме того, здесь нечего «преодолевать», поскольку оба явления действительно совершенно различны и даже противоположны друг другу. В первом случае мы имеем замещение одного звукового элемента другим во всех словах, а во втором — замещение фонемы или группы фонем в одном определенном слове 52 «Prinzipien», стр. 68. 58 С другой стороны, поскольку интенсивные изменения не могут быть «постепенными и нечувствительными», всякое звуковое изменение есть «звуковое замещение». Lautwandel Пауля — это Lautwechsel в системе звуковых элементов, а его Lautwechsel — это Lautwechsel в слове или в словоизменительной парадигме слова. 54 В своем предисловии к CLG, стр. 17, сноска. 207
или в различных формах одного и того же слова. В первом случае устанавливается эквивалентность между двумя производящими элементами (например, X и lj) внутри системы различительных звуковых элементов; во втором случае эквивалентность устанавливается между «формами» или «готовыми моделями» (например, llevo и levar) в силу парадигматической или, во всяком случае, семантической (грамматической или лексической) ассоциации. При звуковом изменении «формы» изменяются потому, что некоторые «звуки» признаются эквивалентными; при аналогии «формы» изменяются потому, что они сами признаются частично эквивалентными или ассоциируются. Другими словами, фонетическое изменение происходит в «системе», а аналогия действует в «парадигме» или в определенном противопоставлении. Тот факт, что с точки зрения «готового» языка результат представляет собой в обоих случаях модификацию звуковой стороны, — это еще не основание для отождествления обоих процессов. Другое дело, что звуковое изменение и аналогия могут быть сведены к единому более общему принципу. Этот принцип — 'материальная унификация функционально эквивалентного' — был сформулирован (по другому поводу) еще самим Г. Паулем: «Каждый язык (точнее, каждый говорящий) непрерывно занят тем, чтобы устранить бесполезные различия и обеспечить функционально тождественному тождественное звуковое выражение» 55. С другой сто- роны, этот принцип есть не что иное, как принцип системности языка; и в этом смысле совершенно прав А. Дебруннер56, утверждающий, что и «фонетический закон» и аналогия объясняются чувством системности (Systemgefuhl). 4.4.6. Таким образом, «фонетический закон», сведенный к своей внутренней сущности и простейшей форме, совпадает с интенсивной общностью принятия звукового изменения или, точнее, с единственностью этого принятия. «Фонетический закон» затрагивает язык как «знание» и начальный акт индивидуального усвоения (создания) нового звукового элемента как возможность реализации. Что касается самой реализации и исторической фиксации нового звукового элемента (если только он закрепляется), то здесь имеет место длительный процесс индивидуального и межиндивидуального отбора. Звуковое изменение не заканчивается, а начинается фонетическим законом. Затем в процессе отбора этот закон не аннулируется (поскольку принимаемая и распространяющаяся инновация соответствует определенной потребности выражения), но может «корректироваться», а в отдельных случаях и нару- шатьсй как из-за других потребностей выражения (в пределах одной и той же системы), так и из-за взаимовлияния 55 «Prinzipien», стр. 227. 56 «Lautgesetz und Analogie» в «Indogermanische Forschungen», LI, 1933, стр. 269. 208
разных систем. Эти факты, однако, не затрагивают регулярности, присущей «фонетическому закону», рассматриваемому абсолютно, лежащему в первичной плоскости возможностей, а не в плоскости исторических результатов и закрепившихся традиций. Можно, следовательно, сказать, что звуковое изменение является в экстенсивном плане распространением, а в интенсивном плане — отбором. Изменение с точки зрения интенсивной общности прекращается («фонетический закон перестает действовать») в тот момент, когда прекращается отбор, то есть когда из двух эквивалентных звуковых особенностей (старой и новой) становится возможной только одна или когда обе закрепляются в различных формах и перестают быть «вариантами». С точки зрения экстенсивной общности a priori не может быть установлен никакой предел: пределы определяются фактическим распространением инноваций. С другой стороны, языковая «норма» может закрепить еще не окончившийся отбор; так, в испанском закрепились, с одной стороны, формы ser «быть» и ver «видеть» (а не seer и veer), а с другой — формы creer «верить» и leer «читать». Более того, историческая норма может отобрать и закрепить элементы, происходящие из различных систем. В процессе взаимодействия между кастильскими диалектами района Амайя и района Бургоса в одних случаях закрепились бургосские формы, в которых группа mb переходит в гг (paloma «голубка», lomo «поясница»), а в других — кан- табрийские формы (cambiar «изменяться», ambos «оба»), чему способствовало большее сходство этих последних с соответствующими латинскими формами. Таким образом, утверждение, что языковое изменение «допускает исключения», то есть что оно не наблюдается во всех словах, в которых оно «должно было бы произойти», представляется оправданным с точки зрения исторических результатов. Однако, как известно, во многих случаях мы сталкиваемся с ложными исключениями, поскольку слова, не подчиняющиеся тому или иному «фонетическому закону», пришли из тех говоров, где соответствующие изменения не имели места. Другими словами, «исключения» кажутся таковыми, если пытаться рассматривать язык как единую и однородную традицию; однако они оказываются «регулярными» формами, если иметь в виду, что исторический язык — это результат взаимодействия различных языко- 14 Заказ № 334 0 209
вых традиций. Так, строго говоря, в испанском языке palma «ладонь» — это не пример исключения из «фонетического закона» al + согласн. >о, а пример лексического заимствования из говора, в котором al перед согласным не переходило в о. В этом случае был принят (говорами, где это изменение происходило) не звуковой элемент, то есть не производящий элемент, а готовая форма, «модель» как таковая. Формы palma «ладонь» и otro «другой» обе подчиняются «фонетическим законам» говоров, из которых они происходят. 4.4.7. Из сказанного вытекает, что «фонетический закон» — это нечто большее, чем просто методологический прием, оправданный наличием относительного единообразия в средствах выражения, достигнутого определенным коллективом в определенную эпоху. Если бы это единообразие не имело более глубокого объяснения, то оно оказалось бы непонятным и «закон» не имел бы никакой методологической ценности. Однако дело в том, что в своей первичной реальности — интенсивной общности принятия звуковых изменений — «фонетический закон» совпадает с системностью языка 57. Язык же не есть нечто «готовое», «созданное», он «создается»; поэтому «фонетический закон» связан со способом, в соответствии с которым «создается» (воссоздается) язык в его звуковом аспекте. Это означает, что в реальной перспективе звуковая системность, засвидетельствованная в определенном «состоянии языка», представляет собой проекцию системных способов, посредством которых этот язык создавался, то есть «фонетических законов»58. Именно отсюда вытекает возможность для 57 В действительности и в отношении исторических результатов «фонетический закон» имеет силу лишь постольку, поскольку язык «системен» и односистемен. Но язык как совокупность языковых традиций — это не только «система», но и «норма», то есть выбор в пределах возможностей, предоставляемых функциональной системой; кроме того, в любом историческом языке сосуществуют и оказывают друг на друга взаимное влияние несколько систем (ср. II, 3.1.3—4). 58 Поскольку в силу неизбежных требований исследования динамическое (то есть конкретное) обязательно изучается в промежутке между двумя «состояниями» (синхронными проекциями), о «фонетических законах» говорят главным образом в тех случаях, когда при переходе от одного «состояния» к другому наблюдается замена одних элементов другими. Однако с точки зрения динамической реальности языка в равной степени разумно говорить о «фонетических законах непрерывности» (или возобновления) Впро- 210
реконструирования и постулирования языковых праформ59. Далее, язык «создается» языковой свободой говорящих: его системность есть результат непрерывной системной деятельности. Следовательно, то, что называется «фонетическим законом», соответствует способу действия языковой свободы; обнаружить «фонетические законы» — это значит обнаружить, что говорящие творят язык системно. С другой стороны, та же самая интерпретация имеет силу для всего системного в языке, а следовательно, и для грам* матического аспекта языка. Однако никто не спрашивает, почему, например, новое глагольное время (которое, безусловно, возникло в определенный момент и в результате определенного акта) характеризует все глаголы, или почему артикль, возникнув, соединяется со всеми существительными, или почему интонация, как только она усвоена, применима ко всем предложениям одного и того же типа. Никто не приписывает этих фактов (ана- чем, именно это и делают, когда между двумя «состояниями» языка устанавливают соответствия типа а>а. «Законы замещения» характеризуют то, как язык создается-, «законы непрерывности» — как он воссоздается. 59 Упрямо не желая понять, что реконструируются формы, которые могут быть исторически реальными, и идеальные системы, а не исторические реальные языки (то есть неполные системы, которые целиком могут быть отнесены к определенному историческому моменту и к определенному языковому коллективу), Р. Холл (R. A. Hall Jr., La linguistica americana dal 1925 al 1950, «Ri- cerche Linguistiche», I, 2, стр. 291) называет «упрямцами» тех, кто, напротив, понимает это. В действительности нет никакой гарантии того, что реконструированные формы существовали исторически одновременно. Кроме того, «реконструировать» можно только то, что сохраняется в рассматриваемых языках, но не то, что исчезло полностью. Так, не обращаясь далеко за примерами, напомним, что романские языки, лишь в минимальной степени позволяют реконструировать латинское склонение и совсем не позволяют реконструировать латинское пассивное спряжение. "Точно так же в случае индоевропейского языка реконструируется в действительности не фонетика «общеиндоевропейского», а «общая фонетика» индоевропейского, и как раз того индоевропейского, который соответствует языкам, привлеченным для реконструкции. Это еще более очевидно по отношению к другим аспектам языка, которые системны в меньшей степени, чем фонетика (например, по отношению к лексике). «Упрямцы» отрицают не возможность реконструкции и не ее методологическое значение в качестве приема исследования, а тот абсурдный смысл, который нередко пытаются приписать ей. Так, они отрицают, что хеттский может быть противопоставлен индоевропейскому, реконструированному без учета тех новых данных, которые дал сам хеттский. 14* 211
логичных «фонетическим законам») каким-то таинственным причинам; и никто не говорит о 'слепых и неуклонных законах грамматического изменения'. Таким образом, «фонетический закон» сам не воздействует на язык, а является свойством и нормой самого акта, посредством которого творится язык. В «фонетическом законе» нет ничего таинственного или механического, как полагают те, кто так или иначе рассматривает язык в качестве «вещи», на которую воздействуют «внешние факторы» (обычно неизвестные), и смешивает «интенсивную общность» с «экстенсивной»60. Здесь идет речь не о законе как необходимости, а о норме, которую обусловливает определенная цель и которую принимает в своей творческой деятельности языковая свобода. 4.4.8. Поэтому нет ничего удивительного в том, что сама свобода может «отменять» тот или иной вакон ради определенных целей — определенных потребностей выражения. Именно в этом смысле следует толковать замечание, что фонетические законы не «слепы» — они «считаются со смысловыми различиями»61. Хотя это замечание в известной степени и справедливо, его можно принять только с некоторыми оговорками. Прежде всего системная целенаправленность, представленная «фонетическим законом», преодолевает частную целенаправленность, связанную со смысловыми различиями (ср. IV, 4.2.3). Так, исп. alto «высокий» появилось вновь и вытеснило «регулярную» форму oto (хотя, конечно, не для того, чтобы эта последняя стала отличной от oto «сова»), поскольку и а и 1 сохранялись в фонологической системе испанского языка. Однако в Уругвае невозможно сохранить polio «цыпленок» как [роЯо] ради того, чтобы отличать его от роуо «завалинка», потому что изменение A,>j >z привело к устранению фонемы % из инвентаря фонем уругвайского варианта испанского языка. Далее, «исключение» появляется не одновременно с «законом», а в последующем процессе отбора. Так, тот, 60 Смешение обоих типов «общности» — то есть попытка рассматривать «фонетический закон» как осуществляющийся в один момент во всем историческом языке — привело к весьма любопытным ошибкам; таково, например, толкование явлений сохранения (ср. логудорск. ke, ki) как «регрессии» (возврата назад). Регрессия/ несомненно, существует и даже встречается довольно часто, однако объясняется иначе. В межиндивидуальной системе незакончившееся изменение (ср. 4, 4.6) может быть устранено выбором, благоприятным для более древнего варианта. В процессе взаимодействия между различными системами могут устраняться даже и закончившиеся изменения: это происходит в силу влияния консервативных говоров на говоры, склонные к инновациям, то есть в силу распространения особенности, противоположной инновации. 61 На это указывал еще Г. Курциус. Позже на это обращали внимание прежде всего В. Хаверс и В. Хорн; см. соответствующие указания у В. Пизани («Forschungsbericht», стр. 39). С другой стороны, см. замечания Г. Пауля («Prinzipien», стр. 209 и сл.). 212
кто в определенную эпоху эволюции испанского языка знал варианты hormа и forma и слышал norma только в одном смысле («колодка, болванка»), a forma —только в другом («форма»), довольно быстро начал дифференцировать оба варианта. Если бы мы не знали истории испанского языка, мы могли бы думать, что в испанском слово ambos не заменилось amos, чтобы остаться отличным от amos «хозяева»; известно, однако, что в Бургосе ambos перешло в amos, а форма ambos была вновь введена позже из более консервативных говоров. Таким образом, методологический принцип, состоящий в том, что «фонетический закон» берется за основу, а затем объясняются «исключения», является в основном правильным. В самом деле, с точки зрения речи «фонетический закон» — так, как он толкуется здесь,— носит первичный характер: он относится к самому созданию нового звукового элемента, в то время как «исключения» принадлежат к вторичной фазе «отбора»62. «Фонетический закон» не является «слепым»; однако он системен и поэтому не учитывает частные случаи: проблемы, связанные с частными случаями, решаются во вторую очередь и могут решаться разными способами. 5.1. Из сказанного можно сделать вывод, что для понимания языкового изменения и его логической структуры достаточно рассматривать язык в его конкретном существовании63. Изменение — это не простая случайность, оно принадлежит самой сути языка: в самом деле, язык создается посредством того, что называют «языковым изменением». Поэтому изучать изменения — это не значит изучать «искажения» или «отклонения» (как может показаться, если рассматривать язык как ?????); наоборот, это значит изучать становление языковых традиций, то есть само создание языков. С другой стороны, вопрос «почему изменяются языки?» (то есть 'почему они не 62 Полезно еще раз напомнить следующее замечание Г. Пауля : «Так, например, в немецком сохранилось среднее е после t и d в слабых претеритах и причастиях (redete, rettete), в то время как оно было утрачено в других позициях. Если, однако, обратиться к материалам XVI в., то мы найдем, что для всех глаголов имеет место колебание между двумя формами: с одной стороны, zeigete наряду с zeigte, с другой стороны, redte наряду с redete. Таким образом, звуковое изменение осуществлялось без учета целенаправленности, хотя определенная целенаправленность и сыграла свою роль для сохранения ряда форм». («Prinzipien», стр. 71). Однако здесь следует противопоставлять не целенаправленность и ее отсутствие, а общую (системную) целенаправленность и частную. 68 См. A. Martinet, The unity of linguistics, стр. 125. «Наблюдение над языками показывает не только, как они функционируют сегодня, но также как изменяющиеся и противоречащие друг другу потребности говорящих постоянно действуют и незаметно формируют в рамках сегодняшних языков языки завтрашнего дня». С другой стороны, точно так же на основе вчерашнего языка формируется сегодняшний язык. 213
являются неизменными', причем подразумевается, что они должны были бы быть такими) абсурден, так как эквивалентен вопросу, почему обновляются потребности выражения и почему люди думают и чувствуют не только то, что уже было продумано и прочувствовано. Если бы язык был создан раз навсегда, а не создавался непрерывно языковой деятельностью, то пришлось бы допустить вместе с Бергсоном, что слова могут выражать новое лишь посредством перетасовки старого64. Однако в действительности слова выражают «новое» именно как таковое (ср. сн. 1 и 10), хотя, конечно,— поскольку языковая деятельность входит в культуру — в той же степени, в какой новшества возможны в пределах культуры: «Культура — это традиция, а в пределах традиции культура—это стихийное, изобретаемое»65. Язык воссоздается, поскольку речь основывается на уже существующих моделях и является говорением и пониманием; язык преодолевается языковой деятельностью, поскольку речь — это всегда нечто новое; и язык обновляется, ибо понимать — это значит понимать нечто большее по сравнению с тем, что было уже известно благодаря языку, который предшествовал данному акту речи. Реальный и исторический язык динамичен, поскольку языковая деятельность состоит не просто в том, чтобы говорить на определенном языке и понимать его, а в том, чтобы говорить и понимать нечто новое с помощью определенного языка. Поэтому язык приспосабливается к потребностям выражения говорящих и продолжает функционировать как язык в той мере, в какой он приспосабливается к этим потребностям. Положение Соссюра о том, что «принцип изменения основывается на принципе непрерывности 6в, верно также (или скорее) и в обратном смысле — «принцип непрерывности основывается на принципе изменения». То, что не «изменяется», характеризуется не непрерывностью, а неподвижностью и лишено историчности. 5.2. С другой стороны, ставить проблему изменчивости языков с точки зрения языка как s'qyov — это методологи- 64 «La pensee et le mouvant»5, Paris, 1934, стр. 102. Ср. также «Essai sur les donnees immediates de la conscience»10, Paris, 1914, стр. 125—126. 65 R. Menendez Pidal, Miscelanea historico-literarja, Buenos Aires, 1952, стр. 39. 66 CLG, стр. 140. 214
ческая ошибка, коренящаяся в смешении плана исследования с планом исследуемой действительности (ср. I, 3.3.1). В самом деле, подобная постановка проблемы требует, чтобы реальное изменение (конкретно создающийся язык) объяснялось посредством абстрактного языка, вместо того чтобы абстрактный язык объяснялся реальным изменением. «Состояние языка» в синхронной проекции — это не язык, а поперечный срез языка, продолжающего исторически развиваться. Можно привести следующую аналогию: некто, сфотографировав движущийся поезд, задается вопросом, почему поезд продолжает двигаться, а не остается неподвижным, как на фотографии, или, еще хуже, смешивает поезд с фотографией. Следовательно, «иррациональным» является не изменение, а проблема изменения, поставленная с точки зрения абстрактного языка; иррациональная же проблема не может иметь рациональных решений. Отсюда постановка указанной проблемы в «причинных» (в физикалистском смысле) терминах, то есть подмена формальной причины действенной, а также необходимость прибегнуть к «внешним» причинам и факторам вместо обращения к тому, что действительно заставляет язык развиваться,— к языковой свободе67. IV. ОБЩИЕ УСЛОВИЯ ИЗМЕНЕНИЯ. СИСТЕМНАЯ И ВНЕСИСТЕМНАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ. УСТОЙЧИВОСТЬ И НЕУСТОЙЧИВОСТЬ языковых ТРАДИЦИЙ 1.1. От универсальной проблемы языкового изменения (то есть от проблемы изменчивости языков) существенно отличается общая проблема изменений, то есть проблема, встающая при установлении того факта, что изменения внутренне присущи языку. Эта вторая проблема изменения обычно ставится в терминах, внешне сходных с терминами, которыми оперирует первая проблема: почему изменяются 67 Это отчетливо понимал еще М. Бреаль: «В настоящее время я гораздо яснее представляю себе развитие языка, чем тридцать лет назад. Мой прогресс заключается в том, что я отказался от рассмотрения второстепенных причин и непосредственно обратился к единственной действительной причине — к человеческому разуму и воле» («Essai», стр. 7). Совершенно очевидно, что для правильного понимания языкового изменения важно не отрывать язык от говорящих. 215
языки или каковы «причины» языкового изменения? Это объясняется частично тем, что изменение обязательно изучается между двумя «состояниями», а отчасти — общими недостатками терминологии наук о человеке, часто использующих словарь и выражения, заимствованные у наук о природе. Но главным образом это объясняется отождествлением или смешением обеих проблем, которое в свою очередь коренится в том же самом натуралистическом подходе к языку. Однако в действительности это две совершенно различные проблемы. Проблема изменчивости языков оказывается незаконной, если ее ставить как эмпирическую проблему. Это логическая проблема, и она не может быть объяснена посредством одного только накопления частных объяснений: она представляет способ существования языка, а не конкретные изменения в том или ином языке. Напротив, общая проблема изменений (хотя она должна основываться на предварительном понимании способа существования языка) вполне законна именно как эмпирическая проблема, точнее, как проблема обобщенного исторического объяснения (ср. II, 4.2). Вопрос, на который следует отвечать в этом случае, не является вопросом о причине изменчивости языков, а представляет собой вопрос о причине тех или иных изменений. Здесь спрашивается не о том, почему вообще имеют место языковые изменения, почему языки не являются неизменными, а о том, почему конкретные изменения происходят так, как они происходят. Другими словами, дело не в том, чтобы открыть «причины» языкового изменения (которых оно, очевидно, вообще не имеет, если понимать их как внешние действенные причины), а в том, чтобы определить общие правила изменений и обстоятельства (условия), определяющие эти правила. 1.2. Поскольку язык создается и то, что называется «изменением», есть именно само создание языка (ср. III, 5.1), общая проблема изменений будет состоять в определении правил и условий этого создания. С другой стороны, поскольку язык создается языковой свободой говорящих, та же проблема, поставленная в плане речи, состоит в определении условий, благодаря которым языковая свобода обычно обновляет язык. Если же поставить эту проблему в плане готового языка, то она будет состоять в определении того, как именно язык приспосабливается к потребностям выражения говорящих, иначе говоря, как 216
и в каких условиях созданное языковой свободой принимается и распространяется, то есть включается в языковую традицию и в свою очередь становится традицией. Поэтому данная проблема также не является проблемой «причинности» в натуралистическом смысле. Не следует также считать, что перечень многих соответствующих решений может дать нам «решение» ложной проблемы причинности языкового изменения. Объяснение, разумеется, идет дальше простого описания, и с помощью его пытаются мотивировать или оправдать изменения (то, что они происходят в данный момент и являются именно такими, а не другими), найти, как говорят, их «резоны»; но, с одной стороны, найти мотивы конкретных изменений еще не значит найти мотивы изменений вообще, а с другой — указанные «резоны» — это не причины (в том смысле, какой этот термин имеет в плане необходимости), а условия, обстоятельства или ограничения, в пределах которых действует языковая свобода говорящих1. Эти ограничения и обстоятельства не вызывают, а лишь обусловливают изменения и могут способствовать ускорению или замедлению того, что не совсем удачно называется «эволюцией» языков (ср. VI, сн. 7). 1.3. Следовательно, если общая проблема изменений является проблемой их «обусловленности», то она влечет за собой в равной степени законную проблему относительной устойчивости языковых систем. Объяснить, почему некоторые языки изменяются меньше, чем другие, или почему определенные традиции сохраняются дольше, так же важно, как объяснить изменения. 2.1.1. Что касается второй проблемы языкового изменения, то не будет ошибкой, если мы станем говорить о «внешних» и «внутренних», о структурных и исторических факторах — обстоятельствах речи и исторических ограничениях языковой свободы, а не об активных факторах— «причинах», определяющих изменение. 2.1.2. Необходимо, однако, заметить, что в действительности все эти факторы в качестве условий речи являются «внутренними». Так называемые «внешние» факторы (например, смешение народностей, роль культурных центров 1 Поскольку известен способ существования языка, эти ограничения суть ограничения самой речи, хотя они и рассматриваются с точки зрения всего говорящего коллектива. В связи с этим излишне напоминать, что без этих ограничений изменения не происходило бы, то есть язык не изменялся бы, если бы на нем не говорили (ср. I, 2.2). 217
и t. д.2) — это факторы второстепенные, непосредственно не определяющие языковую деятельность. Ими определяется конфигурация языковых навыков, которая в свою очередь является условием речи. Таким образом, обстоятельство, с которым сталкивается языковая свобода,— это не смешение населения, а состояние межиндивидуальных языковых навыков как результат такого смешения. То же самое можно сказать и о «модификациях в структуре общества», которые выдвигает прежде всего А. Мейе3 в качестве исходной причины языкового изменения. Модификации в структуре общества не могут отражаться как таковые на внутренней структуре языка, поскольку обе эти структуры не параллельны. Структура общества соответствует внешней структуре языка, его социальной стратификации, а это есть факт культуры. Социальное, несомненно, является важным косвенным фактором языковой «эволюции», однако лишь в той мере, в какой оно обусловливает разнообразие и иерархию языковых навыков, то есть в качестве культурного фактора. Аналогичное замечание можно сделать относительно различия между «историческими факторами» и «структурными факторами». Структурные факторы являются одновременно историческими; ведь тот факт, что данная система именно такова,— это факт исторический. Если под «историческими» факторами понимать так называемые «внешние» факторы, то их нельзя будет связать со структурными факторами, поскольку, как уже указывалось, это факторы разных уровней. 2.1.3. Поэтому было бы лучше говорить о системных и внесистемных факторах (различая в обеих категориях постоянные и случайные факторы). С другой стороны, это различие совпадает с уже указанным различием между интенсивным и экстенсивным, то есть с различием между обоими направлениями изменения (ср. III, 4.4.2). «Системным» является все то, что относится к функциональным противопоставлениям и к нормальным реализациям данного языка, то есть к его функциональной и нормальной системе. «Внесистемным» (но не «внешним») является все то, что относится к многообразию языковых навыков 2 Разумеется, мы исключаем физиологические факторы, которые не могут быть причинами изменений (ср. III, 2.2.3 и III, сн. 16). 8 «Linguistique historique», I, стр. 17—18. 218
в говорящем коллективе и к их взаимоотношениям, то есть к силе языковой традиции. 2.2. Таким образом, эти оба ряда факторов принадлежат языку, хотя и не в одном и том же смысле. Следовательно, мы приходим к явно парадоксальному выводу: факторы «изменения языка» существуют в самом языке. Этот вывод был бы даже абсурден, если бы «факторы», о которых мы говорим, действительно являлись определяющими «причинами» изменения. В самом деле, наш вывод означал бы, что язык есть «причина» своего собственного изменения; а поскольку изменение — это появление нового элемента в языке, то наш вывод был бы равносилен утверждению, что язык есть «причина» самого себя. Однако данный вывод не абсурден и не парадоксален если помнить, что указанные факторы не «причины», а условия или ограничения свободы и что изменение как становление новой языковой традиции, замещающей предшествующую традицию, должно найти себе «место», возможность и интенсивное и экстенсивное (функциональное и культурное) объяснение в рамках уже устоявшихся традиций, то есть в «языке», понимаемом как системная техника и культура. Впрочем, все это является выводом из того факта, что, поскольку изменение есть распространение инновации, для последней в данном состойнии языка должны быть найдены условия, благоприятные для ее межиндивидуального принятия. 2.3. Из сказанного вытекает, что «условия» изменения являются исключительно культурными и функциональными и могут быть засвидетельствованы в любом «состоянии языка». Язык — это «умение творить» (ср. II, 3.2.2), и он изменяется именно как знание. Поэтому положительное и отрицательное ограничение изменений содержится в особенностях межиндивидуального языкового знания, в его способности соответствовать потребностям выражения говорящих. С другой стороны, язык является совокупностью системных особенностей (ср. II, 3.1.1) и может изменяться (обновляться) только системно. Следовательно, для всякого изменения как становления новой системной особенности объяснение и границы должны быть найдены в функциональности системы, в которую эта особенность внедряется. В самом деле, если в любом «состоянии языка» можно обнаружить «систему», то, значит, язык является системой в любой момент, то есть он «эволюционирует» 219
как система. Точнее, обнаружение системности в синхронии возможно именно потому, что язык воссоздается и обновляется системно (ср. III, 4.4.7). И если в промежутке между двумя «состояниями» язык изменяется, сохраняя свою системность, то это означает, что изменение находит для себя в системе необходимое место, что оно оправдывается наличием определенной возможности или определенной «недостаточности» «первого» состояния — «недостаточности» перед лицом новых потребностей выражения говорящих4. 2.4. Следует, кроме того, подчеркнуть, что, поскольку изменение внутренне присуще самому существованию языка, в действительности мы всегда оказываемся перед лицом совершающихся изменений. Поэтому изменения обязательно отражаются также и в «состояниях» языка, хотя они и не могут быть обнаружены как таковые при наблюдении со строго синхронической точки зрения (ср. I, 2.3.3). В самом деле, изменения проявляются в синхронии с точки зрения культуры в «спорадических» формах, в так называемых «типичных ошибках» по отношению к установленной норме и в иносистемных особенностях, наблюдаемых в речи, а с функциональной точки зрения они проявляются в наличии внутри одного и того же типа речи факультативных вариантов и изофункциональных элементов. Все то, что с диахронической точки зрения уже есть изменение, с точки зрения «состояния языка» является условием изменения, то есть критической точкой системы и возможностью выбора между эквивалентными элементами. 3.1. Что касается культурной стороны, то известно, что условиями, благоприятными для изменения, являются разнообразие (региональное или социальное) языко- 4 Ср. интерпретацию, к которой пришел Мерло-Понти (M. Merleau-Ponty, Sur la phenomenologie du langage, стр. 94): «Если язык при рассмотрении одного из его поперечных срезов оказывается системой, то он должен быть системой и в своем развитии... Другими словами, диахрония охватывает синхронию. Если же язык,, рассматриваемый на продольном срезе, характеризуется случайными особенностями, то и система синхронии должна в каждый момент иметь пробелы, где может найти себе место внезапное событие». Однако мы имеем дело не со «случайными особенностями» и не с «внезапными событиями» (здесь Мерло-Понти следует за концепцией Соссюра). «Инновация» как таковая может отвечать мгновенной потребности и случайной возможности, но «изменение» может зависеть только от общих потребностей и возможностей. 220
вых навыков — в пределах одного и того же исторического языка — и слабость этих навыков в эпоху культурного упадка или в социальных группах низкой культуры. В так называемой «вульгарной латыни» большинство изменений, приведших к распаду общероманского языка, являются по происхождению деревенскими, региональными или провинциальными (т. е. происходят от коллективов, недостаточно знакомых с римской нормой) и распространяются в эпоху, когда начинается упадок латинской культуры, а Рим постепенно теряет вместе со своим политическим и экономическим могуществом также и роль культурного центра империи. Напротив, условиями относительной устойчивости (сопротивляемости по отношению к изменениям) являются однородность и четкость языковых навыков, а также вообще приверженность говорящего коллектива к своей языковой традиции. 3.2. Следует по этому поводу заметить, что языковая культура (язык как культура) не должна смешиваться с культурой вообще, хотя часто они совпадают. «Самый образованный» слой общества может быть подвержен иностранному влиянию, и в таком случае наиболее чистый национальный язык можно скорее найти в «народных» говорах. Известно также, что консервативными в отношении языка обычно бывают не только общества с развитой внеязыковой культурой, но также и общества, для которых язык является единственным или почти единственным культурным богатством, поскольку для этих последних защита языковой традиции совпадает с защитой своей собственной индивидуальности5. Так обстоит дело с маленькими языковыми коллективами, которые подвергаются «культурной осаде» со стороны обществ с более высокой культурой. С этим связан также тот доказанный факт, что территории, «на которых особенно развиты межнациональные связи», вместо того чтобы быть склонными к инновациям (в соответствии с известным неолингвистическим тезисом), оказываются консервативными, когда их язык вступает в контакт с другими языками6. Далее, следует отличать изменения-расщепления от изменений-унификаций, которые происходят в эпохи распространения культурной нормы. К этому последнему типу принадлежат изменения, приведшие от аттического диалекта к эллинистической койне, а также, возможно, фонетические изменения, составившие так называемую «фонологическую революцию» в испанском языке Золотого века. 3.3. Межъязыковые контакты также принадлежат, с культурной точки зрения, к разнообразию языковых 5 Таким образом, два языка (например, санскрит и литовский) могут оказаться консервативными из-за диаметрально противопо« ложных культурных причин. 6 См. V. Pisani, Geolinguistica е indeuropeo, Roma, 1940, стр. 170. 221
навыков в одном и том же коллективе. Эти контакты приобретают особую важность в эпоху двуязычия или в отдельных случаях двуязычия, когда «иностранные» слова могут употребляться как Fremdworter, то есть не приспосабливаясь к системе родного языка говорящего7. Так, в латинском языке архаические грецизмы, например purpura и gubernare, приспособились к латинской фонологической системе, в то время как грецизмы, заимствованные в классическую эпоху людьми, знавшими греческий язык, сохранили свою греческую форму. Румынский язык в определенную эпоху принял некоторые славянские элементы с ударным о в позиции, где румынская норма требовала оа, например: popa «поп», torba «охотничья сумка», soba «печка» и т. д., что затем привело к фоноло- гизации дифтонга оа, прежде являвшегося вариантом /о/. Все это было возможно лишь в условиях двуязычия, так как в противном случае эти слова приспособились бы к системе румынского языка. Однако это известные вещи, и нет необходимости останавливаться на них подробнее8. 4.1.1. Таким образом, необходимо более тщательно рассмотреть то, что относится к «системным» или «функциональным» условиям. Мы начнем с наиболее общего и наиболее важного условия, которое состоит в том, что язык постоянно создается. Языковая система, поскольку она уже реализована в традиционных формах, далека от того, чтобы быть «по определению в устойчивом равновесии». 7 В этом смысле даже одно-единственное иностранное слово, употребленное в своей иностранной форме, представляет собой случай двуязычия, хотя и крайний случай. 8 В задачу данной работы не входит подробное рассмотрение различных проблем, связанных с межъязыковыми контактами и двуязычием. На эту тему см. В. Terracini, Conflictos de len- guas y de cultura, B. Aires, 1951; U. Weinreich, Languages in contact. Findings and problems, N. York, 1953. В последнем исследовании двуязычие рассматривается прежде всего со структуральной точки зрения, однако там содержится обширнейшая библиография по всем проблемам межъязыковых контактов. Относительно двуязычия как условия языкового изменения см. также ценные соображения в S. Puscariu, Limba romana, немецкий перевод «Die rumanische Sprache. Ihr Wesen und volkliche Pragung», Leipzig, 1943, стр. 241 и сл. Говоря о замещении родного слова иностранным, Пушкарю замечает, что истинная «причина» принятия — это не двуязычие как таковое, а функциональная слабость замещаемого слова (стр. 246). Это верно в большинстве случаев, однако здесь следует говорить не о «причине», а об «условии»: о фактической ситуации, с которой сталкивается языковая свобода. 222
Эта система по своей природе «несовершенна» (в смысле «не завершена»)9. Соссюр упоминает о «повреждениях», которые производятся изменениями в «механизме языка»10. В послесоссюровской лингвистике часто говорится о «возмущениях», которые якобы вызываются «внешними факторами» в языковых системах (ср. I, 1.1). В таком случае приходится либо допустить, что системы, выделяемые в синхронии, являются иногда «уравновешенными» системами, а иногда «поврежденными» или «возмущенными» системами, либо признать, что любая языковая система всегда находится в неустойчивом равновесии. 4.1.2. В действительности имеет место последнее. По отношению к системе как технике языковой деятельности всякий функциональный элемент имеет положительное определение (он является тем или этим) и отрицательное определение (он не является ни тем, ни этим), и между тем, чем элемент является, и тем, чем он не является (но чем он может являться, не затрагивая функционирования системы), всегда лежит свободная зона, представляющая собой поле возможных реализаций этого элемента: вспомним о диапазоне реализаций фонем и о диапазоне «значений» означаемых. В некоторых случаях указанное поле может быть очень широким, например в случае латинских велярных взрывных (k, g), которые в позиции перед е, i могли реализоваться даже как с, g, причем это нисколько не затрагивало функционирования системы, поскольку речь шла о поле реализации, не используемом другими фонемами. В русском языке /t'/ может реализоваться как Its'], [с'] (ср. аффектированное произношение таких слов, как «тетя»), не смешиваясь при этом с фонемами /ts/, /с/, которые не допускают палатализации. В французском /г/ может реализоваться как [х] без опасности смешения, тогда как это невозможно ни в испанском (где х является фонемой; ср. aro «обруч» — ajo «чеснок»), ни в немецком (где были бы возможны ошибки в понимании, например, Dach-stellung «установка крыши» как Darstellung «представление» или наоборот). • См. M. Merleau-Ponty, Sur la phenomenologie, стр. 95: «Необходимо понять, что поскольку синхрония — это только поперечный срез диахронии, то система, которая реализуется в синхронии, никогда не бывает целиком завершенной; она всегда содержит в себе потенциальные зарождающиеся изменения». и CLG, стр. 157. 223
Далее, оставаясь в области фонетики, мы напомним, что в системе обычно бывают неустойчивые корреляции и даже «пустые клетки», соответствующие неполным корреляциям. Так, в уругвайском варианте испанского в корреляции по звонкости отсутствует глухой коррелят фонемы /2/. Таким образом, мы имеем «пустую клетку» /J/, которая может «заполниться». И она действительно заполняется спорадическими реализациями фонемы /z/, что делает возможными такие реализации, как [ Jor] из англ. shorts «шорты», которое без этой «пустой клетки» могло быть заимствовано только в виде [cor] (ср. болыиевик> >bolchevique). Аналогично в латинском языке фонеме /f/ соответствовала (в той же самой корреляции, однако из-за отсутствия звонкого коррелята) пустая клетка /v/, которая в конце концов была занята реализациями фонемы /и/, что оказало существенное влияние на грамматическую систему (ср. 4.5.5). 4.1.3. Равновесие системы оказывается еще менее устойчивым, если принять во внимание варианты реализации и нормальные реализации. Так, даже в испанском (пиренейском) стандарте фонема /j/ реализуется иногда как [2] и [ai] (в начальной позиции и после носовых и 1: yugo «иго», inyectar «впрыскивать», conyugal «супружеский»); такой реализации требует, в частности, корреляция с/с/11. Поэтому в южных говорах и в различных областях Латинской Америки /j/ превратился в /z/. В случае с [w] и [gw] общенародная и литературная норма удерживает в более или менее неустойчивом равновесии две обязательные различные реализации ([weko], т. е. hueco «пустой, полый», но [agwa], т. е. agua «вода»), которые, однако, не соответствуют никакому различительному противопоставлению в фонологической системе испанского языка. Точно так же в уругвайском варианте наличие многочисленных реализаций, допускаемых фонемой /s/, указывает на критическую точку в фонологической системе и предвещает серьезные изменения в грамматической системе, поскольку /s/ имеет большое значение в качестве именной и глагольной морфонемых 2. В самом деле, 11 Аларкос Льорач («Fonologia», стр. 150) справедливо указывает, что /j/ является точкой, в которой нарушается равновесие системной структуры современного испанского языка. 12 По этому поводу см. W. Vasquez, El fonema /s/ en el espanol del Uruguay, Montevideo, 1953. 224
варианты реализации представляют собой, как уже указывалось (ср. 2.4), проявление изменения в синхронии. То же самое верно относительно взаимодополняющих или изофункциональных элементов, которые всегда могут быть найдены в одном «состоянии языка». Так, например, в глагольной системе латинского языка господствует категория времени, но существуют также и видовые оттенки; латинское существительное склоняется посредством изменения окончаний, однако в то же время широко используются предлоги; в склонении многочисленных существительных имеются две различные парадигмы и т. д. В известном смысле, даже когда речь идет о языках, закрепленных литературой и имеющих фиксированную норму, все то, что в обычных грамматиках обозначается как «другая возможность» или «исключение», является отражением диахронического в синхроническом — либо как становление какой-нибудь новой особенности, либо как сохранение старой — и представляет собой «критическую точку» реализованной системы13. 4.1.4. Другой аспект «незавершенного» характера реализованных систем заключается в том, что большая часть возможных в функциональной системе противопоставлений остается неиспользованной. Так, например, в испанском языке, если мы оставим в стороне формы с префиксами и суффиксами, мы обнаружим немного слов, отличающихся друг от друга одной и только одной фонемой: слову puerta «дверь» не противопоставляются, например, *cuerta, *duerta, *nuerta и т. д. Это значит, что большое число «возможных» означающих в действительности в языке не существует. Отсюда следует, с одной стороны, что в конкретной языковой реальности минимальные различительные единицы часто многофонемны и, с другой стороны, что амплитуда «допустимых» реализаций и восприятий часто выходит за пределы различительных противопоставлений, заданных в абстрактной фонологической системе. Во многих случаях, для того чтобы понимать и быть понятым, бывают «достаточны» — 13 Фрей (Н. Frei, La grammaire des fautes, Paris—Geneve- Leipzig, 1929, стр. 32) с полным основанием замечает, что инновация в языке не обязательно бывает «ошибкой», неправильной формой; действительно, возможны инновации, которые представляют собой необходимые оЬразования, соответствующие данной системе (ср. III, 3.2.1 и сн. 38). 15 Заказ № 3340 225
даже если не говорить о внеязыковых факторах (ср. III, 4.2) — «общие контуры» слова, более или менее искаженного. Этот факт является постоянным условием «неустойчивости», особенно для языков с многосложными словами. 4.2.1. С последним фактом связана еще недостаточно изученная проблема функциональной нагрузки различительных противопоставлений14. В абстрактном инвентаре фонем все различительное как бы лежит в одной плоскости, поскольку хотя бы в одном случае оно служит для различения. Однако в реальных языках наблюдаются значительные различия по «функциональной нагрузке». Одни противопоставления гораздо важнее других. Для одного и того же противопоставления существуют различия по функциональной нагрузке в разных позициях и словах. Поэтому определенные различительные противопоставления могут «исчезать» (то есть говорящие могут пренебрегать ими), и это нисколько не затрагивает функционирования системы. Так, в испанском противопоставления /6/ — /s/ и /Я/ — /j/ (caza «охота» — casa «дом», сосег «варить» — coser «шить», cebo «корм» — sebo «сало», ciervo «олень» — siervo «раб», сеггаг «закрывать» — serrar «пилить», zueco «деревянный башмак» — sueco «швед», halla «находит» — haya «чтобы имелось», callo «замолчал» — сауо «упал», mallo «молот» — mayo «май», polio «цыпленок» — роуо «завалинка») ненамного важнее некоторых других, уже совершенно исчезнувших противопоставлений, таких, как /ks/ — /s/ (expiar «искупать (вину)» — espiar «шпионить», expirar «скончаться» — espirar «выдыхать») и особенно /b/ — /v/ (baron «барон» — varon «мужчина», basto «грубый» — vasto «обширный», rebelar «ссорить» — revelar «разоблачать», acerbo «терпкий» — acervo «имущество»). В литературном итальянском языке противопоставления /о/ — /о/ и /е/ — /s/, хотя они и входят в систему, не имеют такого функционального значения, как, например, противопоставления /о/ — /а/ и /о/ — /е/, поскольку первые имеют место только под ударением и часто лишь в качестве «нормальных» (при этом даже допускаются такие нормальные варианты, как lettera — lettera); противопоставление /s/ — /z/ встречается лишь в нескольких случаях, например /fuso/ «веретено»—/fuzo/ «расплавленный», и только в интервокальном положении. 14 См. A. Martinet, Ou en est la phonologie, «Lingua», I, стр. 55. См. также SNH, стр. 66—67; «Forma у sustancia», стр. 69. 226
4.2.2. С другой стороны, функциональная нагрузка некоторого противопоставления часто оказывается мнимой: оно зафиксировано в словаре, но в действительной речи не встречается. В соответствии со словарем мы могли бы ввести в испанский язык противопоставление /gw/ — /w/, несмотря на такие реализации, как [awa] (вместо agua «вода») и [gwe?o] (вместо huevo «яйцо»), и на такие допускаемые нормой варианты, как guaca «клад, копилка» — huaca, guasca «ремешок» — huasca, исходя из пар слов с различными значениями: guello— huello, guero — huero; однако формы, в которых встречаются последние противопоставления, принадлежат совершенно различным говорам. В других случаях противопоставление может иметь место в одном и том же говоре и тем не менее его функциональная нагрузка может быть практически равной нулю, так как противопоставленные слова обычно не встречаются в одном и том же высказывании и в одном и том же контексте. Так обстоит, например, дело в случаях zueco «башмак» — sueco «швед», cebo «корм» — sebo «сало». Кроме того, слова различаются не только своим фонемным строением, но и другими признаками. Так, верно, что совпадение /Я/ — /j/ в /z/ приводит к «смешению» слов polio и роуо, callo и cayo, halla и haya; однако это случается только в абстракции, потому что в конкретной действительности эти слова различаются своими синтагматическими связями16. 4.2.3. Именно поэтому утверждение, что 'фонетическое изменение считается с различительными противопоставлениями', следует понимать с ограничениями (ср. III, 4.4.8). На самом деле фонетическое изменение, как и любое другое системное изменение, приобретает характер того, чтоЭ. Сепир назвал drift, то есть«движение», «дрейф»16. Это, впрочем, всего лишь метафора, означающая, что язык 15 Боттильони (G. Bottiglioni, La geografia linguistica (Realizzazioni, metodi e orientamenti), «Revue de Linguistique Romane», XVIII, Grp. 151) справедливо отмечает, что омофония не обязательно должна мешать говорящим. В самом деле, омофония (которую структурализм рассматривает как условие изменения, в чем он сходится с лингвистической географией) обычно становится опасной лишь тогда, когда слова-омофоны принадлежат к одной и той же семантической сфере. Кроме того, допустимость омофонических форм различна для разных языков; ср. В. Тrnka, Bemerkungen zur Homonymie, TCLP, IV, стр. 152—156. 16 См. «Language», New York, 1921, стр. 160 и сл. 15* 227
создается системно и что в создании языка системная целенаправленность преодолевает частную различительную целенаправленность, точно так же как общая системная целенаправленность преодолевает частную системную целенаправленность. В случаях, когда изменение действительно затрагивает определенные важные и необходимые противопоставления, «ущерб» возмещается посредством других, частных изменений (например, с помощью словообразования, введения нового слова, расширения значения какого-либо существующего слова, если требуется сохранить различие между словами и т. д.). Так, когда исп. cama (<camba) «нога» совпало с сата «кровать», то cama в значении «нога» было замещено словом pierna; в уругвайских говорах сосег «варить», совпавшее с coser «шить», замещается глаголом cocinar. С точки зрения системности в широком смысле слова можно сказать, что задолго до выпадения какого-либо элемента из системы в норме языка уже существуют те элементы, которые возьмут на себя функции выпавшего элемента. Задолго до того, как противопоставление долгих и кратких гласных исчезло из системы латинского языка (в качестве различительного сопоставления), в латинском уже существовали силовое ударение и различие гласных по тембру, которые заменили различие по долготе — краткости. В тех уругвайских говорах, где утрачивается конечное -s, этот согласный замещается в своей морфонематической функции корреляциями гласных по тембру и по количеству17. Точнее говоря, в настоящее время конечное /s/ представлено в указанных говорах открытым тембром (е, о) или долготой (а:) конечных гласных. Если бы когда- нибудь перестала осознаваться возможность выбора между этими явлениями и -s, тембр и количество автоматически приобрели бы собственную фонологическую значимость, как это произошло в андалусском диалекте18. Изменения не наносят языку таких «повреждений», которые так или иначе не были бы исправлены заранее или для которых бы не существовала возможность исправления (ср. 4.3). 4.2.4. То, что было сказано выше относительно различий по функциональной нагрузке, не означает, однако, что «бесполезное» 17 Ср. W. Vasquez, El fonema /s/, стр. 6—8. 18 Ср. T. Navarro Tomas, Desdoblamiento de fonemas vocalicos... «Revista de Filologia Hispanica», I, стр. 165—167. 228
противопоставление или противопоставление с малой функциональной нагрузкой обязательно должны исчезнуть. Они могут неограниченно долго поддерживаться культурной нормой и даже найти оправдание в системе, например благодаря высокой функциональной нагрузке соответствующих различительных признаков10.Так, в итальянском противопоставление /dz/—/ts/ функционирует только в отдельных, типично «словарных» случаях: /radza/ — /ratsa/ и /bodzo/— /botso/ (в других случаях, как, например, /medzo/—/metso/, это противопоставление не является единственным различителем). Однако данное противопоставление сохраняется в норме гораздо лучше, чем противопоставление /z/ —/s/ (которое не существует в говорах Севера и Юга Италии), поскольку противопоставление глухих и звонких последовательно проводится в итальянском языке для всех взрывных и аффрикат, но не для всех щелевых (/J/ не имеет звонкого соответствия) и поскольку противопоставление /dz/ — /ts/ не локализовано в слове, тогда как противопоставление /z/ — /s/ возможно только в интервокальной позиции. 4.3.1. Постоянная возможность «исправлять» так называемые «повреждения», производимые изменением в языковых системах, объясняется тем, что в языке в течение длительного времени сосуществуют старое и новое — не только экстенсивно, но и интенсивно (в форме «вариантов» и «изофункциональных элементов»), то есть тем, что, как уже говорилось, одно из условий изменения — это само изменение (ср. 2.4). Перефразируя знаменитый тезис Соссюра об отношении между «языком» и «речью», мы можем сказать, что — за исключением межъязыковых принятий и редких образований ex nihilo — «в системе не появляется ничего такого, что до этого не существовало бы в норме», и, наоборот, ничто не исчезает из функциональной системы иначе, как путем длительного отбора, осуществляемого нормой. С другой стороны, любой сдвиг в норме (в реализованном языке) происходит лишь как историческая конкретизация определенной возможности, уже существующей в системе. 4.3.2. В этом отношении примеры из области грамматики являются более очевидными и убедительными, чем примеры из области фонетики, хотя несомненно, что и в фонетике дело обстоит так же, как в грамматике. Так, сравнительная конструкция с magis была в латинском языке грамматическим «вариантом» (изофункциональным элементом), прежде чем приобрела то значение, которое она имеет в настоящее время в испанском и других романских языках. В самом деле, сравнительная конструк- Ср. Е. Alarcos Llorach, Fonologia, стр. 107. 223
ция с magis существовала уже в классическом латинском не только для прилагательных на -eus, -ius, -uus, но также и для «адъективированных существительных» (magis amicus «больший друг») и для сравнительных оборотов с глаголами и числительными (magis quam quadraginta «более чем сорок»). Этот оборот использовался в качестве факультативного варианта также и с наречиями (magis audacter «более смело» — Цицерон). В так называемой «вульгарной латыни» произошло постепенное смещение нормы посредством выбора между magis и окончанием сравнительной степени (что, впрочем, согласуется с постепенным распространением перифрастических способов выражения по всей грамматической системе латинского языка). Только после длительного отбора magis оказалось (по крайней мере в некоторых говорах) единственно допустимым средством выражения для сравнения и перестало быть «вариантом»: таким образом, в системе произошла мутация20. Точно так же указательное местоимение ille, употреблявшееся со значением, весьма близким к значению артикля (ср. у св. Августина: ubi veniemus ad illam aeternitatem «когда мы придем к вечности»), превратилось в собственно артикль (т. е. стало простым актуализатором) только посредством мутации: это произошло в тот момент, когда для того, чтобы сказать «тот», стали говорить не illе, а, например, eccum illе. Конструкция с de была в латинском языке синтагматическим вариантом генитива, прежде чем генитив исчез, вытесненный перифразой. Уже в классическом латинском эта конструкция часто выступала в функциях, аналогичных функциям генитива: Signum de marmore «мраморное изображение», aetas de ferro «железный век» (Овидий), fama de illo «его слава», unus de illis «один из них» (Цицерон); кроме того, конструкция с ad могла функционировать как вариант датива21. Известно также, что перифрастические глагольные формы перфекта и будущего времени существовали — с видовым или «модальным» значением — задолго до того, как они утвер- 20 По аналогии с такими понятиями диахронической фонологии, как фонологизация, дефонологизация и трансфонологизация, мы можем сказать, что мутация, вообще говоря, может быть позитивной, негативной и нулевой (de transference а). 21 Нечто аналогичное наблюдается в современном румынском языке, где конструкция с предлогом 1а выступает как эквивалент дательного падежа: сочетания la un copil «ребенку», la copii «детям» часто употребляются в том же значении, что и unui copil, copiilor 230
дились в «вульгарной латыни» в собственно временном значении: ср. habeo absolutum «у меня решено» (Цезарь); dictum habeo «у меня сказано» (Цицерон); habeo pactam sorprem meam «у меня обручена сестра» (Плавт); haec habui dicere «я должен был сказать это» (Цицерон). В испанском форма habia + причастие прошедшего времени в течение длительного времени была вариантом более древней формы на -ara, -era (gritara «он крикнул», saliera «он вышел»). Однако, когда формы на -ara -era стали формами конъюнктива (что объясняется их употреблением в условных конструкциях), вариант habia + причастие прошедшего времени стал единственным регулярным способом выражения плюсквамперфекта индикатива. Напротив, формы на -ase, -ese (gritase «чтобы он крикнул», saliese «чтобы он вышел»), которые прежде были нерегулярным средством для выражения имперфекта конъюнктива, в силу указанного выше изменения оказались «вариантами» и в настоящее время находятся под угрозой вытеснения со стороны вариантов на -ara, -era ". 4.4.1. Другим постоянным условием «неустойчивости» является внутреннее противоречие, существующее во всякой реализованной языковой системе. В самом деле, норма зачастую требует избыточных реализаций или же реализаций, оправданных с точки зрения парадигматики и бесполезных в синтагматическом плане. В силу стремления к парадигматическому единообразию норма может даже требовать реализаций, противоречащих системе. Таким образом, в конкретном всегда наблюдается конфликт между синтагматическим и парадигматическим, поскольку в речи говорится в известном смысле больше того, что является функционально необходимым. 4.4.2. Посмотрим, что происходит в случаях скопления изофункциональных морфем (на этот раз в речевой цепи, а не в системе). Например, в латинском языке употребление предлогов привело к тому, что во многих случаях падежные окончания оказались ненужными. Это и была в действительности одна из главных причин последующего функционального ослабления окончаний. В испанском языке парадигматическое единообразие (т. е. то, что обычно называется нормой «индивидуальности» слов) требует множественного числа артиклей и в тех слу- Другие примеры можно найти в SNH, стр. 64—66. 231
чаях, когда оно функционально избыточно (поскольку число выражено в самом имени), и даже в тех случаях, где это приводит к противоречию с законами сочетаемости фонем испанского языка. В самом деле, в испанских лексических единицах не встречаются группы ss, sk, sbl; но, поскольку в речи артикль образует единое фонетическое слово с последующим именем, эти группы появляются обязательно, когда слова с начальными s, X, bl употребляются с артиклем во множественном числе: los senderos «тропки», las llanuras «равнины», los bloques «блоки». Именно здесь происходит «падение» звука s перед другим s, а это, быть может, первый шаг к падению конечного s в андалусских и уругвайских говорах. Заметим далее, что so, sc, sj, sx и группы s + два согласных очень редки или встречаются только в сложных словах; sr также редко встречается, а кроме того, в этой группе г трактуется в действительности как начальное (т. е. архифонема /R/ представлена в этом случае вариантом [гг]). Еще легче объяснить тот факт, что падение конечного -s началось (в Андалусии) в зонах сесео*, где los, las>lo6, 1а6, поскольку 8 не сочетается с i, 6, с, j, s, х, ft, %, rr и входит лишь в одну группу из трех согласных — 6kl. 4.4.3. Аналогичным образом можно провести рассуждение, обратное данному, а именно: если в языке нет конфликтов между парадигматикой и синтагматикой или если парадигматика сведена к минимуму, то это является условием относительной устойчивости 4.5.1. Наконец, с внутренними противоречиями любой реализованной системы соотносится динамическая взаимозависимость конституирующих элементов любой языковой системы, что является вторым постоянным условием неустойчивости языков, так как приводит к тому, что всякое изменение может явиться причиной других аналогичных или коррелятивных изменений. 4.5.2. Указанная взаимозависимость может пониматься прежде всего как солидарность между элементами каждой из частных систем, разграничиваемых при описании языков (звуковая, грамматическая, лексическая). Вообще можно утверждать, что появление нового функционального элемента благоприятствует становлению других аналогичных элементов и, наоборот, исчезновение функцио- * Сесео — диалектное явление в испанском языке: произношение [0] вместо [s].— Прим. ne рев. 232
нального элемента ослабляет прочие элементы того же самого типа. Вспомним, например, вульгарнолатинские аффрикаты, которые, как известно, возникли неодновременно, и постепенное ослабление падежных окончаний в той же самой «вульгарной латыни». 4.5.3. Принцип динамической солидарности между звуковыми элементами языка представляет собой, как известно, фундамент диахронической фонологии, основателем которой является Р. Якобсон28 и которую особенно успешно развивает, достигнув повсеместно признанных результатов» А. Мартине24. Пражские фонологи выдвинули диахроническую фонологию в противовес так называемому «атомизму», который обычно приписывался и приписывается младограмматикам. Однако не следует забывать, что указанный выше принцип был высказан (очевидно, впервые) Г. Паулем, то есть как раз тем ученым, которого считают теоретиком преимущественно младограмматического направления: «Во всех языках существует определенная гармония звуковой системы. Это подтверждается тем, что направление изменения определенного звука должно быть обусловлено направлением изменений прочих звуков» 25. С другой стороны, тот же самый принцип был сформулирован до или вне диахронического структурализма Ж. Вандриесом в статье, опубликованной еще в 1902 г.26, и М. Граммоном 27. 4.5.4. В более широком смысле вышеупомянутая взаимозависимость может пониматься как солидарность всей языковой системы. В связи с этим следует напомнить известное положение А. Мейе о том, что язык — это «система, где все взаимосвязано» 28. Данный тезис, разумеется, 23 «Remarques sur l'evolution phonologique du russe comparee a celle des autres langues slaves» (=TCLP, II), Prague, 1929; «Prinzipien der historischen Phonologie», TCLP, IV, 1931, стр. 247—267, франц. перев. «Principes de phonologie historique», в книге N. Troubetzkоy, Principes, стр. 315—336. 24 «Economie des changements phonetiques. Traite de phonologie diachronique», Berne, 1955, где излагаются основные положения и общие принципы диахронической фонологии и собран ряд выполненных ранее частных исследований. 25 «Prinzipien», стр. 57. 26 «Reflexions sur les lois phonetiques», в кн. «Choix d'etudes linguistiques et celtiques», Paris, 1952, стр. 3—17. 27 «Совокупность артикуляций данного языка образует систему, где все находится в тесной взаимозависимости. Отсюда следует, что если в одной части системы происходит изменение, то имеется вероятность того, что им будет затронута вся система в целом, поскольку система обязательно должна остаться связной» («Traite de phonetique», стр. 167). При этом Граммон приводит почти структуралистические примеры. Ср. также стр. 156, где неприемлемым является только то, что системность изменений объясняется несуществующими «тенденциями языка». 28 «Linguistique historique», I, стр. 16. 233
неприемлем без необходимых оговорок относительно того, что «исторические языки», как мы видели, включают в себя несколько различных систем и различных норм (ср. II, 3. 1. 4). Этот тезис применим лишь к «функциональному языку» (ср. II, 3. 1. 3), и даже здесь он нуждается в ограничениях, поскольку в языковой системе всегда существуют противоречащие друг другу возможности, представляющие ее неустойчивое равновесие. С другой стороны, рассматриваемый тезис тавтологичен: в конце концов, он попросту гласит, что система — это система, поскольку «система» означает как раз совокупность взаи- мозависящих элементов. Однако это полезная и важная тавтология, так как она привлекает внимание к тому факту, что в языке нет автономных и не сообщающихся друг с другом областей (как это часто получается в грамматических описаниях) и что существует внутренняя солидарность между фонетическим, грамматическим и лексическим. В диахронической перспективе это означает, что изменение в любой из указанных областей языка определенным образом отзывается на всей системе 29. Это важно именно потому, что взаимозависимость элементов в языковой системе складывается не только из согласований между ними, но и из противоречий. Из-за противоречий — и в первую очередь из-за несовпадения между общей и частной системной целеустремленностью (ср. III, 4.4.8) — то, что «создается», с одной стороны, в языке, с другой стороны, «разрушается» и нуждается в новых «исправлениях». 4.5.5. Так, например, падение конечного -s в Восточной Романии привело не только к сведению форм множественного числа к двум типам (-е, -i), но и к распространению окончания -i на второе лицо глагола в разных временах (итал. chiami «зовешь», vedi «видишь»; рум. chemi, vezi); в противном случае второе лицо совпало бы с третьим. Аналогичным образом можно объяснить (поскольку это касается функциональных условий) некоторые другие изменения, происшедшие в латинской грамматической системе, и среди них — вытеснение синтетических форм будущего времени перифрастическими. Уже в самом классическом латинском формы будущего времени недостаточно удовлетворяли потребности выражения; кроме того, они 29 R. Jakobson, The phonemic and grammatical aspects of language in their interrelations, в Actes du Sixieme Congres International des Linguistes, Paris, 1948, Rapports, стр. 5—18. 234
выглядели несколько странно с точки зрения системы, поскольку образовывались в четырех спряжениях двумя совершенно различными способами и поскольку формы первого лица будущего времени в третьем и четвертом спряжениях совпадали с формами конъюнктива настоящего времени. Таким образом, будущее время представляло собой «слабую точку» системы. Тем не менее ничто, казалось, не угрожало его существованию. Затем в так называемой «вульгарной латыни» стали часто путать b и w, в результате чего произошло смешение некоторых форм будущего времени (amabit «будет любить», amabimus «будем любить») с формами перфекта индикатива (amavit «он любил», amavimus «мы любили»). С другой стороны, в результате перехода i в е и утраты противопоставления гласных по количеству начинают смешиваться формы будущего времени и третьего и четвертого спряжений с формами настоящего времени индикатива тех же глаголов (dicet «скажет» — dicit «говорит» )30. Все это стимулирует (хотя и не определяет полностью) замещение синтетических форм будущего времени перифразами с habeo, debeo, volo, которые не были двусмысленны и в то же время соответствовали важной потребности выражения, обозначая «будущее с точки зрения настоящего» как намерение или обязанность (ср. V, 4. 2). Одновременно перфект индикатива, формам которого тоже угрожало совпадение с формами других времен и наклонений, также стал часто замещаться видовой перифразой habeo + причастие прошедшего времени. Однако полное исчезновение будущего на -bo, -bis и падение -w- в окончаниях перфекта позволили перфекту возродиться; действительно, он сохранился до наших дней в большинстве романских диалектов. Обратно: новая различительная возможность является и новой грамматиче- 80 W. von Wartburg, Problemes у metodos, стр. 163; V. Bertoldi, La parola quale mezzo d'espressione, Napoli, 1946, стр. 259—260; A. Pagliaro, Corso di glottologia, I, стр. 163 и Logica e grammatica, стр. 20, прим. 1; В. E. Vidоs, Handboek tot de romaanse taalkunde, 's-Hertogenbosch, 1956, стр. 185, 192. С другой стороны, уже Гренджент (С. Н. Grandgent, An introduction to Vulgar Latin, 1907, исп. перев. Introduccion al latin vulgar2, Madrid, 1952, стр. 99) указывал, что формы латинского будущего «в позднем произношении были подвержены смешению с формами настоящего времени индикатива и конъюнктива». На результаты, к которым приводит смешение [b] и [w], обращает внимание также Маттозу Камара (J. Mattoso Camara Jr., Uma forma verbal portuguesa, Rio de Janeiro, 1956, стр..30). 235
ской возможностью. В румынском языке, когда противопоставление о—оа было «фонологизовано», оно смогло служить не только для выражения лексических различий (roba «мантия» — roaba «раба», tona «тонна» — toana «каприз»), но и для выражения грамматических различий; так, в молдавском поддиалекте [robi] «рабы» отличается от [roabi] «рабыни» только противопоставлением o—оа. Конечно, и грамматика влияет на фонетику. В латинском языке падение конечных гласных (в частности, -m) и постепенное исчезновение долготы гласных (в качестве различительного признака) требуют употребления предлогов для различения синтаксических функций имени (например, cum hasta «копьем» вместо hasta). Можно, однако, утверждать и обратное, то есть что употребление предлогов приводит к возрастающему функциональному (а в результате и к материальному) ослаблению окончаний и противопоставлению гласных по количеству; здесь идет речь о связанных и взаимозависимых процессах. К этому следует добавить еще случаи «аналогии», иногда очень общего характера. Таково, например, устранение оглушения конечных согласных (nai «корабль»,nul «облако», verdat «правда», homenax «почесть»), а частично и апокопы -е в староиспанском, что объясняется сохранением звонких в формах множественного числа тех же слов (naves, nubes, verdades, homenajes): формы единственного числа nave, nube, ver dad, homenaje были «восстановлены» по образцу форм множественного числа и в соответствии с моделью противопоставления ед. ч. /мн. ч., существовавшего в системе испанского языка ". 5.1. Среди общих условий изменения следует также рассмотреть культурное и функциональное несовпадение между системой и нормой языка. 5.2. В самом деле, с точки зрения языковых навыков постоянно наблюдается несоответствие между знанием системы и знанием нормы. Знание нормы означает более 81 По отношению к случаям этого типа можно, действительно, сказать, как пишет Найда (Е. А. Nida, Linguistic interludes, Glendale, 1947, стр. 149), что «аналогия действует в тех частях языка, которые не находятся в равновесии с общей структурой как с целым». В других случаях аналогия реализует частные системные возможности, которые могут противоречить другим, более общим возможностям. Так, например, в испанском языке oigo «слышу»— это аналогическая форма, однако она не согласуется со структурой испанского глагола как с целым. 236
высокую ступень культуры, поскольку оно предполагает осведомленность не только о возможному о том, что можно сказать на данном языке, не нарушая его функционирования, но также и о том, что действительно говорится и говорилось, то есть о традиционной реализации 32. Система заучивается гораздо раньше, чем норма: прежде чем узнать традиционные реализации для каждого частного случая, ребенок узнает систему «возможностей», чем объясняются его частые «системные образования», противоречащие норме (например: ande «пошел» и cabi «уместился» вместо anduve и сире) и постоянно исправляемые взрослыми. Указанное культурное несоответствие между системой и нормой влечет два следствия общего характера. Во-первых, инновации того типа, который мы назвали «системными образованиями», должны быть особенно многочисленны и приобретать широкую возможность распространения в эпохи ослабления традиции и культурного упадка или в обществах с низкой языковой культурой. Во-вторых, можно сказать a priori, что при наличии культурных условий, благоприятных для изменений, одни языки больше подвержены изменениям, чем другие. В самом деле, существуют языки, у которых система явно преобладает над нормой, то есть функционально возможное преобладает над традиционно реализуемым. Это языки с относительно простой и регулярной структурой, например угрофинские и особенно тюркские. Они вообще изменяются гораздо меньше или «изменяются, не изменяясь», поскольку в них меньшую роль играет традиционная реализация. Часто можно сказать, что «то, что возможно в турецком языке, это по-турецки», даже если оно никогда не было реализовано раньше. Однако этого нельзя сказать о языках со сложной и 32 Различие между системой и нормой можно до известной степени уподобить различию, которое в американской лингвистике проводится между «продуктивными» моделями, такими, как множественное число на -s в английском языке, и «фиксированными» или «ограниченными», такими, как ох—oxen (Ср. Е. А. Nidа, цит. раб., стр. 146). Правда, для нас норма включает не только «окаменевшее», но и все установленное и общее в традиционных языковых реализациях, в то время как система охватывает «возможности», направляющие линии и функциональные пределы реализации, т. е. саму технику языкового творчества. В случаях ох—oxen фактом нормы является не форма oxen как таковая (которая в качестве функциональной возможности является не менее системной, чем oxes), а тот факт, что здесь традиционная реализация проявляется именно в oxen, а не в oxes. 237
частично аномальной структурой, т. е. о таких, какими является большинство индоевропейских языков. В них система предлагает для одного и того же случая несколько возможностей, в то время как норма выбирает только некоторые из них. Так, в испанском в трех аналогичных парах rendimiento «производительность»—rendicion «сдача, капитуляция», remordimiento «угрызения совести»—remordicion и volvimiento — volvicion норма допускает в первом случае обе возможности (хотя и с различными значениями), во втором — только первую возможность, а в третьем — ни одной (хотя существует revolvimiento). Когда какие-либо обстоятельства вызывают колебания языковой традиции, в языках этого второго типа всегда возможны значительные изменения, связанные с «регуляризацией», с применением системы вопреки норме (именно это произошло в испанском с большинством «неправильных» латинских глаголов, с «сильными» формами перфекта и с «сильными» причастиями при переходе от староиспанского к классическому испанскому). 5.3. Аналогичное расхождение между нормой и системой наблюдается и со стороны «интенсивности»: в различительном (фонетическом) преобладает система; в смысловом, и особенно в грамматическом, преобладает норма. Отсюда вытекают два вывода: в области фонетики изменениями в основном не затрагиваются малоупотребительные формы (например, «ученые», «книжные» формы); в области грамматики, наоборот, старые формы (например, «неправильные» глаголы) обычно сохраняются как раз у наиболее употребительных, лучше «известных» элементов 33. 6. Итак, можно сделать вывод, что системные и культурные «факторы» выступают по отношению к изменению как факторы, обусловливающие отбор инноваций, то есть как условия и пределы языковой свободы в создании и воссоздании языка. Из многочисленных инноваций, встречающихся в речи, принимаются и распространяются только некоторые, поскольку только некоторые инновации согласуются с возможностями и потребностями функциональной системы или находят благоприятные условия в состоянии межиндивидуальных языковых навыков. Языковое изменение всегда начинается и развивается как «сдвиг» нормы. Однако, чтобы норма могла «сдвинуться», Ср. замечания Пауля (Н. Paul, Prinzipien, стр. 227). 238
нужно либо чтобы это было функционально целесообразно и необходимо, либо чтобы норма была неизвестна говорящим, либо чтобы нарушение нормы не затрагивало функционирования языка (взаимопонимания). Поскольку язык является совокупностью традиционных навыков, то он изменяется быстрее в эпохи общего ослабления этих навыков; однако изменения ограничены функционированием системы 34. Поскольку язык — это функциональная система, то он изменяется прежде всего в своих «слабых точках», то есть там, где система не полностью соответствует потребностям выражения и общения говорящих; однако «необходимые» изменения ограничиваются устойчивостью традиции: сильная культурная норма может обусловить неограниченно долгое сохранение даже «несбалансированной» системы. Таким образом, одни и те же системные и внесистемные «факторы» являются условиями как изменения, так и сопротивления изменению. Темп, языковой «эволюции» зависит от их диалектического взаимодействия: от совпадения или несовпадения между функционально необходимым и культурно допускаемым и от преобладания первого или второго из обоих рядов «факторов». V. ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ КАК ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА. СМЫСЛ И ГРАНИЦЫ „ГЕНЕТИЧЕСКИХ" ОБЪЯСНЕНИЙ 1.1. Третья проблема языкового изменения (проблема того или иного определенного изменения или ряда определенных изменений в данном языке) является исторической проблемой; решение ее зависит от знания исторических (системных и внесистемных) условий рассматриваемого языка и конкретного момента, в который этот язык рассматривается. Как уже говорилось, решения проблем третьего типа дают необходимый материал для постановки общей проблемы изменений (в той мере, в какой эта последняя нуждается в индукции), и в этом смысле «условное» 14 Даже строго «ортодоксальные» соссюрианцы, сторонники учения о случайных изменениях и противники диахронического структурализма, все-таки признают эту «негативную» роль системы по отношению к языковому изменению. Так, например, Бюрже (A. Burger, Phonematiqueet diachronie, стр. 32) пишет: «Вообще роль системы в развитии языка является существенно негативной и консервативной. Система открывает путь тем инновациям, которые не вызывают затруднений во взаимопонимании, и препятствует закреплению инноваций, порождающих такие затруднения». 239
объяснение языкового изменения есть обобщенное «историческое объяснение» (ср. 11,4.2 и IV, 1.1). С другой стороны, исторические проблемы можно ставить, только имея в виду динамическую реальность языка (ср. III) и зная общие условия изменения (ср. IV). Поэтому первая и вторая проблемы языкового изменения (единственно законные из эмпирических проблем) взаимозависимы и взаимно разъясняют друг друга. Однако между этими проблемами и логической проблемой изменчивости языков указанного отношения не существует. 1.2. К сожалению, постановку исторических проблем (проблем тех или иных конкретных изменений) также связывают, особенно в области фонетики, с физикалистской идеей причинности. К этому прибавляется, как всегда, еще и то, что данные проблемы ставятся в плоскости абстрактного языка. Отсюда тенденция считать существенной проблему начальных изменений и даже признавать решенной любую частную проблему, для которой удалось логически просто вывести или постулировать «происхождение» (гипотетическое) р ассматр иваемого изменения. Дело в том, что часто забывают следующее: в конкретном языке имеется не одна фонема а и не одно слово A, a столько, сколько говорящих употребляют фонему а и знают слово А. Фонемы и слова абстрактного языка — это абстрактные элементы и модели «второй ступени», соответствующие другим элементам и моделям «первой ступени», которые содержатся в индивидуальных комплексах языковых навыков; эти последние не могут измениться в силу простой «точечной» инновации (ср. III, 3. 1). 1.3.1. В этом отношении самым печальным примером являются неудачные и абсурдные физиологические «объяснения». Действительно, когда говорят, например, что в данном языке для перехода фонемы х в фонему у язык (орган) должен выполнить определенные движения и перейти из положения р в положение q (с большим или меньшим рядом промежуточных положений), то этим не объясняют рассматриваемого изменения, а сообщают лишь, каковы движения языка (органа), обязательные для перехода от реализации фонемы х к реализации фонемы у. Иначе говоря, решается проблема физиологии артикуляции, а не поставленная историческая проблема. Что говорится, например, когда утверждают, что 'смещение вперед точки соприкосновения языка с нёбом явилось «действенной причиной» 240
эволюции латинских ke, ki?1. О каком «языке» здесь идет речь? «Язык» (Sprache) — это совокупность межиндивидуальных навыков, а не аппарат фонации. «Язык» (Sprache) не имеет языка (Zunge); язык (Zunge) имеется у говорящих, но, конечно, они не могут передвинуть его так, чтобы единообразно изменить свои звуковые реализации. 1.3.2. Рассматривая палатализацию латинских велярных, А. Бюрже утверждает, что «фонетика объясняет нам, как происходит эта палатализация, но причина ее ускользает от нас» 2. Однако в действительности, если рассматривать палатализацию как «изменение» (ср. III, 3.2.1), фонетика не объяснит нам ни «почему», ни «как». Фонетическое объяснение того, как именно происходит палатализация, является общим и физиологическим, а не историческим и культурным. Поэтому фонетико-физиологические объяснения звуковых изменений не только спорны или ошибочны, а просто абсурдны: они основываются на смешении абстрактного и межиндивидуального языка с конкретной и индивидуальной речью. Очевидно, упомянутый автор имеет в виду, что переход ke, ki в ce, ci в латинской системе начался в конкретной языковой деятельности физиологическим сдвигом (или несколькими аналогичными индивидуальными сдвигами). Однако этим также не объясняется изменение как таковое, а лишь сообщается нечто о предполагаемой инновации, предшествовавшей самому изменению. На самом деле, «изменение» начинается не с инновации, а с принятия (ср. III, 3.2.1), и как межиндивидуальное принятие нового языкового элемента изменение— это историческое явление, которое не может иметь физиологического объяснения, а должно иметь объяснение историческое, в культурных и функциональных терминах. То, что следует объяснить,— это ряд принятий, а языковые принятия не являются и не могут являться физиологическими актами (ср. III, 3.2.2 и III, сн. 16). 1.3.3. На тех же смешениях основывается другая неудачная идея — о физиологической «постепенности» звуковых изменений. Если язык (Sprache) не отождествляется с аппаратом фонации, то постепенность будет заключаться в постепенности соответствующих 1 Этот пример не выдуман: именно так Гуарнерио (Р. Е. Guarnerio в «Revue de dialectologie romane», III, стр. 213) объяснял палатализацию латинских велярных. К сожалению, «объяснения» подобного типа все еще встречаются в лингвистике. 2 Цит. статья, стр. 30. 16 Заказ № 3340 241
исходных инноваций. В самом деле, поскольку язык не имеет физического существования и физической непрерывности, эти столь часто постулируемые «незаметные изменения» не могут сохраняться и накапливаться (ср. III, сн. 32 и III, 4.4.5). Далее, поскольку изменения принадлежат к самой сущности бытия языка, разумно задать вопрос, были ли хоть раз засвидетельствованы эти «незаметные» изменения, эти постепенные переходы от одной реализации к другой, например постепенное оглушение звонких согласных, постепенное удлинение кратких гласных и так далее. В действительности всегда наблюдается «борьба» между старыми звуковыми элементами и другими, более новыми элементами, т. е. между вариантами, подлежащими отбору. Новый звуковой элемент наблюдается как «спорадический» (в говорящем коллективе), но не как «постепенный». Ошибочное положение о «неощутимых» изменениях коренится в том, что, когда проблема ставится в плоскости абстрактного языка, экстенсивная постепенность смешивается с интенсивной (ср. III, 4.4.2): различия по частоте между вариантами интерпретируются как физиологическая постепенность перехода от одного варианта к другому. Так, например, в испанском языке Уругвая фонема \г\ часто реализуется как /J/: одни говорящие всегда произносят /J/, другие употребляют этот вариант лишь иногда. Поэтому мы можем сказать, что в уругвайской речи «постепенно утрачивается звонкость /z/». Однако это означает лишь, что реализация /J/ встречается все чаще, а не то, что звонкое I заменяется J* путем незаметного перехода сначала к менее звонкому I и т. д. «Постепенность» характеризует генерализацию, а не реализацию данного звукового элемента. Иначе и не может быть, поскольку звуковые инновации и принятия как точечные акты не могут иметь физиологической постепенности (ср. III, сн. 53). 2.1. Трудностями, присущими проблемам третьего типа вместе с порочной постановкой всей проблематики изменения, объясняется, вероятно, и то утверждение, будто «нам неизвестны «причины» языковых изменений» 3. В действительности в некотором, и притом наиболее общем, смысле эти «причины» вполне известны и ежедневно наблюдаемы: они совпадают с условиями речи и принадлежат к повседневному опыту каждого говорящего. В другом смысле понимаемые как культурные и функциональные ограничения, «причины» изменений выводимы из общих условий существования «языка»; в большинстве случаев они могут быть определены для любого достаточно документированного исторического языка. 3 Это утверждает, например, относительно звуковых изменений Л. Блумфилд (Bloomfield, Language, New York, 1933, стр. 385). Ср. также A. Griera, Atlas linguistic de Catalunya, Introduccio, стр. 2: «Слова, формы и звуки, характерные для современных говоров, исчезли, начиная с определенного времени, по причинам, нам неизвестным». 242
2.2.1. Здесь также смешивается изменение с инновацией. Типы же инновации известны в общем, но конкретная начальная инновация может быть установлена для каждого частного случая изменений лишь гипотетически. Лингвисты обычно могут засвидетельствовать инновацию лишь тогда, когда она уже принята многими индивидуумами и стала «изменением». Но, за исключением некоторых лексических случаев и отдельных документированных примеров из других областей (ср. III, сн. 36) 4, оказывается невозможным определить, кто именно и в какой момент ввел инновацию. Сравнительно легко открыть «происхождение» какого-либо технического приема в живописи, установив, какой художник и даже в какой именно картине ввел его: художники малочисленны, и все картины можно попросту пересчитать. Однако мы не можем установить, кто именно и в каком речевом акте применил, например, определенный звуковой элемент, потому что все люди говорят, и языковые акты практически неисчислимы 5. Только в этом смысле можно принять утверждение Соссюра, что «причины» языкового «искажения» «недоступны для наблюдателя» 6: здесь имеются в виду «причины» не «искажения» вообще (которое, кроме того, и не является «искажением»), а определенного «искажения» (начальной инновации). В том же самом смысле мы не сможем узнать, кто царствовал в Китае в 753 г., если у нас нет источника, сообщающего нам об этом. Точно так же, зная вообще «причины» войн, мы без специальных исследований не сможем узнать причину Пелопонесской войны: универсальные и общие знания не могут заменить частной исторической документации. Все сказанное относится и к лингвистике, причем для сугубо частных фактов истории 4 Хотя такие случаи относительно малочисленны, они тем не менее имеют большое значение. Ср. В. Migliorini, The contribution of the individual to language, Oxford, 1952. 5 Однако принятия, совершенно аналогичные тем, которые образуют первичную форму языкового изменения, без труда наблюдаются в индивидуальной истории всякого ребенка, изучающего язык (и вообще при изучении языков). Точно так же в малом «языке» каждой семьи часто употребляются особые формы, «происхождение» которых хорошо известно членам семьи. 6 См. CLG, стр. 143. Однако неверно, что здесь идет речь об «универсальном законе», гласящем, что «время изменяет все». Такой закон не существует. Время как таковое — это форма интуитивного восприятия реального, и само по себе оно не изменяет ничего. 16* 243
языка документация оказывается гораздо более сложной и менее надежной, чем для прочих областей и фактов, а в большинстве случаев совсем отсутствует. 2.2.2. В самом деле, относительно исходного момента любого языкового изменения и природы начальных инноваций мы можем только выдвигать более или менее убедительные гипотезы. Так, для случая с формами номинатива множественного числа на -as, которые распространились в так называемой «вульгарной латыни», можно найти три различных решения (в порядке возрастания вероятности). Здесь возможны: а) оживление архаического элемента, то есть явление селекции (отбора); б) унификация по форме с теми номинативами множественного числа, которые совпадают с аккузативами (-es/-es, -us/-us), то есть явление «аналогии» или, точнее, системного образования; в) распространение италийского грамматического элемента, т. е. грамматическое заимствование 7. Относительно палатализации латинских велярных перед е, i мы можем сказать, что палатальные смогли возникнуть потому, что в латинской фонологической системе имелась свободная зона в палатальном ряду и что это изменение, как и многие другие, смогло распространиться и обобщиться вследствие упадка латинской культуры и последовавшего ослабления римской языковой нормы. Что же касается природы данной инновации или начальных инноваций, то и в этом случае можно предложить несколько решений. Так, можно предполагать физиологическое по характеру (комбинаторное) изменение, хотя это наименее вероятно. С другой стороны, наличие ke, ki в формах вокатива (Магсе), в уменьшительных (ocelli) и в аффективных словах (сicaro) подсказывает возможность аффективного, или «экспрессивного», изменения. Наиболее вероятно, однако, влияние оскского языка 8. И, поскольку невозможно установить, кто первый ввел инновацию, нельзя исключить и возможность того, 7 В. Gerola, Il nominativo plurale in -as nel latino e il plurale romanzo в «Symbolae Philologicae Gotoburgenses» (=Acta Universitatis Gotoburgensis, LVI, 3), Goteborg, 1950, стр. 327—354. 8 Ср. по этому поводу важную статью В. Пизани (V. Рisani, Palatalizzazioni osche e latine, «Archivio glottologico italiano», XXXIX, стр. 112—119). Но пример Aiutor<Adiutor (стр. 115), фигурирующий также среди примеров А. Бюрже (цит. раб., стр. 23), представляется неподходящим: в нем мы имеем не -dj-, a d-j (со слогоразделом между d и i); поэтому форма Aiutor может объясняться просто выпадением d, которое в ad трактуется как конечное. 244
что в каждом из обоих случаев действуют две (или даже три ) указанные «причины» — совместно, в одной и той же инновации, или отдельно, в различных, но материально аналогичных инновациях. 2.2.3. Однако, как уже указывалось (ср. III, 3.2.3), обычно непреодолимая трудность, с которой мы сталкиваемся, когда в каждом конкретном случае пытаемся установить, кто именно ввел инновацию и какова была начальная инновация, является трудностью эмпирической, а не теоретической (логической). В каждом отдельном случае нам обычно неизвестен конкретный исторический факт. Однако то, что мы можем выдвигать более или менее убедительные, а частично и документированные гипотезы, означает, что нам известны общие «причины» инноваций. В самом деле, было бы просто абсурдно формулировать исторические гипотезы (объясняющие индивидуальные факты и явления) относительно явлений, которые не имеют общего объяснения. 2.2.4. Разумеется, указанная эмпирическая невозможность не позволяет делать вывод, будто изменение могло начаться не в результате индивидуального творческого акта, а как-либо иначе. Идея об «анонимных, коллективных и безличных» творениях — это метафора некоторых романтиков, которую, к сожалению, часто истолковывают в буквальном смысле, в особенности представители поздних ответвлений романтической идеологии, в том числе позитивизма. Так, например, Ренан (который, однако, как филолог был довольно далек от физикалистского позитивизма) утверждал, что «самыми замечательными произведениями являются те, которые человечество создало коллективно», и что «гении — это только редакторы вдохновения толпы»9. Следует, однако, напомнить, что «романтик» Гегель (за которым, как полагал Ренан, он следовал в этом аспекте) отвергал упомянутую метафору, указывая (по поводу гомеровских поэм), что в собственном смысле слова творит только индивидууму хотя он и может в качестве творца выразить то, что сам Гегель называл «духом всего народа» 10. Речевая деятельность как человеческое творение не составляет в этом отношении никакого исключения. Все языковые инновации обязательно индивидуальны ", однако те инновации, которые принимаются и распространяются, соответствуют межиндивидуальным потребностям выражения. Верно, что языковое творчество чаще всего «анонимно», но оно не «безлично» и не «коллективно», точно так же как 9 «L'avenir de la science. Pensees de 1848» , Paris, стр. 194—195. 10 «Vorlesungen uber die Aesthetik», франц. перев. «Esthetique», III, 2, Paris, 1944, стр. 100—101. 11 Поэтому вызывает удивление заглавие (но не содержание) книги Б. Мильорини, упомянутой в сноске 4: иных, неиндивидуальных «вкладов» в язык не существует. 245
'дети неизвестных отцов не являются, разумеется, детьми какого-то коллективного существа' 12. Что же касается языка, то можно сказать, что он является «коллективным» творением, но только в том смысле, что многочисленные индивидуумы соединили в языке свои индивидуальные творения, а не в том смысле, будто некоторые инновации могут возникать с самого начала как «коллективные» или «общие». 3.1. Кроме того, с исторической точки зрения, хотя постулирование или определение характера первоначальных инноваций (искажение, заимствование, системное новообразование и т. д.) немаловажно в отдельных случаях13, само по себе оно еще не объясняет изменения. Историческая проблема изменений состоит не в том, чтобы установить, как появился (как мог появиться) определенный языковой элемент, а в том, чтобы выяснить, как он сложился и как он мог сложиться в качестве элемента традиции, то есть каким образом и в каких культурных и функциональных условиях он вошел и мог войти в систему уже традиционных элементов. В то время как инновация не объясняет изменения, объяснение изменения может пролить свет также и на характер и причины первоначальных инноваций. 3.2.1. Так, рассматривая случай оглушения кастильского |z| (Золотой век), мы можем установить, что изменение это началось, по всей видимости, в зоне, смежной с баскским языком. Таким образом, первоначальные инновации объясняются в данном случае коммуникативной целью — стремлением говорить, как другой (ср. III, 2.3.3), то есть как баски, которые, говоря по-кастильски14, оглушали i в силу фонологической адаптации (ср. III, 3. 2. 3). Однако 12 L. Stefanini, Trattato di estetica, I, стр. 122. 15 Например, при наличии целого ряда заимствований, что может указывать на сосуществование языковых систем и их широкое взаимодействие. Однако это происходит потому, что в определенных случаях указание на характер инновации требует культурного объяснения соответствующих изменений. Напротив, это не имеет места, когда инновация объясняется «искажением», «аналогией», «метатезой» и т. д., потому что в таких случаях объяснение носит абстрактный и общий, а не исторический характер; оно является чистой классификацией. 14 В данном случае можно говорить о влиянии «адстрата». Однако представляется нецелесообразным говорить о действии «древнего кантабрийского субстрата». Скорее следует думать о романизированных басках более поздней эпохи, после XIII в. и в особенности после объединения Кастилии и Арагона и аннексии Наварры. Иначе не удается объяснить, почему это изменение не произошло раньше. 246
изменение z>J оказалось возможным в кастильском потому, что оно не встретило «сопротивления» системы. В самом деле, противопоставление 2/J несло незначительную функциональную нагрузку15; это означает, что во многих словах произношение с i или J было вопросом «нормы» и оказывалось безразличным с «системной» (различительной) точки зрения. Поэтому коммуникативная цель совпала в данном случае со «слабой точкой» системы, и изменение смогло быть принято, поскольку оно практически не затрагивало функционирования самой системы и, кроме того, приводило к известной «экономии» в фонемном инвентаре языка16. Напротив, для изменения $>х придется постулировать коммуникативную цель другого типа: цель быть понятым собеседником. И здесь следует подумать о языковых контактах с людьми, в говоре которых имелось апикальное, или предорсальное, s, т. е. (s), и для слуха которых кастильское апико-альвеолярное s, т. е. (s), казалось идентичным /J/. В самом деле известно, что в эпоху, когда фонемы /z/ и /J/ (в графике g, j, х) были препалатальными, они часто смешивались со звонким и глухим s (2, e). Это подтверждается такими многочисленными «ошибками» графики, как quijo, vigitar, relision, colesio (вместо quiso «захотел», visitar «посещать», religion «религия», colegio «коллегия»), и, тем, что даже в литературном языке закрепились такие первоначально «ошибочные» формы, как cosecha «урожай» и tijera «ножницы»17. Следовательно, здесь мы также обнаруживаем «слабую точку» системы, однако в смысле прямо противоположном предшествующему: мы имеем здесь расхождение между необходимостью различения и нормой реализации. Различие между /J/ и /s/ было фонологически важным (ср. 18 Примеры типа fijo «сын»/fixo «закрепленный» малочисленны и имеют сомнительную конкретную ценность (ср. III, 4.2.2). В самом деле, в эту эпоху fijjo уже превратилось в hijo, тогда как fixo сохранило f до настоящего времени (fijo). 16 Относительно другого совпадения фонем, а именно фонем /ts/ и |dz/ (в графике: c, z), А. Алонсо (А. Аlonso, De la pronunciacion medieval a la moderna en espanol, I, Madrid, 1955, стр. 388, 390) замечает, что у говорящих «исчезло желание различать» обе фонемы. В самом деле, именно такова была, очевидно, позиция говорящих. Однако эта позиция объясняется объективным фактом: малой функциональной полезностью данного противопоставления. 17 А. А 1 о n s о, Trueques de sibilantes en antiguo espanol, «Nueva Revista de Filologia Hispanica», I, 1947, стр. 1 —12; R. Lapesa, Historia de la lengua espafiola8, Madrid, 1955, стр. 238. 247
justo «справедливый» — susto «страх», ojo «глаз» — oso «медведь», caja «ящик» — casa «дом», eje «ось» — ese «этот», jaca «лошадка» — saca «большой мешок», jarro «кувшин»— sarro «осадок» и т. д.); поэтому было необходимо сохранить его и даже сделать его более очевидным для всех тех слушающих, которые воспринимали («слышали») кастильское s (s) как J\ Поэтому, чтобы s и J* различались лучше, /J/ стали произносить как задний палатальный щелевой звук, нечто вроде [с] в шведском sjo или немецком ich18 и, наконец, как велярное /х/19; фонологически оно стало коррелятом фонем к и g20. Эти изменения произошли не только по системным причинам независимо от культурных причин. Они стали необходимыми и распространились именно в период Золотого века благодаря все более частым и все более глубоким контактам кастильцев с некастильцами, благодаря совместному участию кастильского, некастильского и кастилизированного населения в великих предприятиях этого века. Таким образом, указанные изменения явились отражением политической, а следовательно, культурной и языковой унификации и централизации. 3.2.2. Заметим мимоходом, что, даже если бы здесь не имела места неизбежная теоретическая необходимость21, изменения кастильского J в х было бы достаточно для того, чтобы доказать, что лишь «субстанционалистокая» фонология (которая одновременно рассматривает и систему и норму реализации) может правильно учесть действительность языка и его преобразования. В самом деле, с системной точки зрения неважно, чем является кастильское /s/ фонетически-—[e] или [s]. Однако только тот факт, что оно звучит 18 Именно так следует толковать указание английского грамматиста Л. Оуэна (1605), процитированное у А. Алонсо («De la ргоnunciacion», стр. 404), на то, что кастильское х произносится «больше в горле», чем английское sh. Если бы х по-прежнему оставалось [J], то Оуэн не заметил бы никакого различия; а если бы оно уже стало [х], то он бы не смог сопоставить его с английским sh. 1§ Для звуковых изменений не обязательно — и вообще нецелесообразно (ср. 1.3.3) — постулировать много промежуточных этапов. В данном случае достаточно одного: J—c—х. В самом деле, [с] может фонологически соответствовать как /J7, так и /х/: известно, что ch в немецком ich интерпретируется («воспринимается») одними иностранцами как J, а другими — как х. 20 Этому могло содействовать существование таких лексических пар, как mago «маг» — majia «магия», teologo «теолог» — teo- lojia «теология»; в действительности J* (в той мере, в какой оно восходит к g) вернулось к старой корреляции. 21 Однако см. «Forma у sustancia», особенно стр. 41 и сл., а также настоящую работу, VII, 2.3. 248
именно как [s], а не как [s], объясняет возможность его смешения с /J7 и возникшую необходимость изменить реализацию этой последней фонемы так, чтобы она превратилась в [х]. 4.1. Сказанное в предыдущих параграфах—особенно в 2.2 — не означает, будто «изменение» следует обязательно объяснять иначе, нежели «инновацию». Различать инновацию и изменение методологически необходимо в случае объяснений, основанных на физиологии (поскольку физиологическое может быть мотивом «инновации», но не может быть мотивом «изменения»), и вообще в тех случаях, когда объясняется только возможность изменения (как для вульгарнолатинских палатальных); однако различие между инновацией и изменением может лишь подразумеваться при тех функциональных объяснениях, которые устанавливают необходимость изменения (как в случае каст. J* >х). В этих последних случаях объяснение изменения совпадает с объяснением исходных инноваций, то есть последовательные «принятия», составившие «изменения», оказываются обусловленными той же необходимостью, которая определила первоначальную инновацию или инновации. Говоря конкретно, «принимающие инновацию» носители языка признали принимаемый языковой элемент соответствующим той же самой потребности выражения, которая оказалась решающей причиной для «вводящих инновацию» носителей. Этот постулат сохраняет свою силу, даже если допустить, что первая инновация могла быть случайной или что у многих говорящих принятие было подсказано внешними причинами: простой адаптацией (приспосабливанием) к способу говорения других. В самом деле, допустить первое означает лишь утверждать, что истинной творческой инновацией было то принятие, которое превратило случайную форму в новый языковой элемент, предназначенный для определенной цели выражения; уже указывалось, что изменение «в языке» начинается, собственно говоря, не инновацией, а принятием (ср. III, 3. 2. 1). Когда мы принимаем второе, то здесь действительно идет речь о чем-то таком, что должно подразумеваться для любого языкового изменения и что нисколько не подрывает объяснений, основанных на критерии функциональной необходимости. Функциональное объяснение утверждает лишь, что йовый языковой элемент существует как факт языка потому, что некоторые или многие говорящие сочли его удобным для определенной цели выражения. 249
Однако оно не может исключить того, что в обобщении рассматриваемого элемента участвуют также факторы языковой унификации, т. е. «внешние» факторы культуры. Наконец, в объяснениях этого типа в отличие от других случаев (ср. 2.2.2) гипотезы о первоначальных инновациях взаимно исключают друг друга, поскольку они направлены на объяснение инноваций, зависящих от изменений, а не наоборот. 4.2.1. Все это можно проиллюстрировать примером перифрастического будущего в вульгарной латыни и романских языках. Тот же самый пример послужит нам для пояснения различия между универсальными и историческими объяснениями. 4.2.2» Как известно, романскому будущему или, точнее, замещению «синтетического» латинского будущего перифрастическими формами давалось два типичных объяснения22. В обоих случаях это «функциональные» объяснения, хотя они различаются по смыслу и по кругу объясняемых явлений23. В соответствии с первым объяснением, которое можно назвать «морфологическим», классическое будущее было замещено перифрастическими формами ввиду неоднородности и материальных «дефектов» синтетических форм; эти дефекты стали особенно неудобными после определенных звуковых изменений, происшедших в вульгарной латыни и породивших случаи опасной омонимии между amabit «он полюбит» и amavit «он полюбил», dices «ты скажешь» и dicis «ты говоришь», dicet «он скажет» и dicit «он говорит» и т. д. (ср. IV, 4.6.5. и IV, сн. 30). Другими словами, перифрастические формы были приняты для выполнения той самой функции, которую уже не могли удовлетворительно выполнять синтетические формы, причем какие-либо новые потребности выражения здесь оли не играли: определяющим фактором явилась просто необхо- имость различения**. Согласно второму объяснению, которое можно назвать «стилистическим» или «семантическим», перифрастическое будущее утвердилось благодаря специфическому состоянию психики, которое было противоположно чисто «временной» идее будущего и, наоборот, бла- Основная библиография по данной теме собрана у V. Bertoldi, La parola quale mezzo d'espressione, стр. 259—261, примечания и S. da Silva Neto, Historia da lingua portuguesa (6), Rio de Janeiro, 1954, стр. 255. Нижеследующие строки основываются на материале статьи «Sobre el futuro romance», опубликованной в «Revista Brasileira de Filologia», III, 1. 23 Вряд ли можно считать «объяснением» плохо обоснованную идею А. Доза (A. D auzat, Phonetique et grammaire historiques de la langue francaise, Paris, 1950, стр. 144), будто на перестройке латинского будущего сказалось германское влияние. 24 Или с точки зрения целенаправленности — коммуникативная целенаправленность. В самом деле, -материальные различия необходимы, особенно «для слушающего»: говорящий знает, произнося данную форму, что он имеет в виду — будущее или прошедшее. 5 250
гоприятствовало другим — модальным и временным — значениям: определяющим фактором явилась потребность выражения, для которой синтетическое будущее классической латыни оказалось неадекватным не столько в силу своих формальных дефектов, сколько в силу своего семантического содержания. Это второе объяснение обычно приписывается (а иногда вменяется в вину) Фосслеру. Однако в действительности оно было выдвинуто или поддерживалось многими другими учеными до и после Фосслера, хотя с более или менее Заметными различиями. Еще Мейер-Любке указывал, что «в романских языках латинское будущее было полностью забыто, и не столько по формальным причинам.,, сколько потому, что народный способ мышления соотносит будущее действие с настоящим моментом или, точнее, рассматривает его как нечто желанное или нечто должное; поэтому и говорится volo, debeo, habeo cantare»26. To же объяснение, но расширенное и основанное на различении «интеллектуального» и аффективного, отстаивал Ш. Балли26 и в наиболее существенных чертах принимал Л. Шпитцер27. Еще до Фосслера Е. Лерх интерпретировал романское будущее как «выражение морального долженствования»28. После Фосслера явно «стилистическое» объяснение романского будущего дал А. Мейе29. Верно, однако, что среди 25 «Einfuhrung in das Studium der romanischen Sprachwissenschaft», испанский перевод со второго немецкого издания «Introduc- cion al estudio de la linguistica romance», Madrid, 1914, стр. 217. 2в «Le langage et la vie» — в книге с тем же названием, испанский перевод «El lenguaje у la vida»2, В. Aires, 1947, стр. 66: «В момент своего появления форма с habeo никоим образом не предназначалась для того, чтобы сделать более ясной идею будущего времени. Эта форма применялась для того, чтобы порвать с чисто интеллектуальным подходом к времени и выразить субъективный элемент, который содержится в идее будущего (долженствование, обязанность, необходимость)»; стр. 67: «Перифрастические формы будущего времени объясняются субъективным восприятием будущего, которое мы воображаем себе прежде всего как отрезок времени, отведенный для наших желаний, наших опасений, наших решений и наших обязанностей». Первое французское издание статьи Балли было опубликовано в 1913 г. 27 «Uber das Futurum cantare habeo», 1916. Воспроизведено в «Aufsatze zur romanischen Syntax und Stilistik», Halle, 1918, стр. 173—180 (особенно стр. 176—179). 28 «Die Verwendung des romanischen Futurums als Ausdruck eines sittlichen Sollens», Leipzig, 1919. 29 «Esquisse d'une histoire de la langue latine», 1928, 5 изд., Paris, 1948, стр. 262—263: «Процесс в прошедшем — это факт, о котором говорят объективно; процесса в будущем ждут, на него надеются или его опасаются; невозможно говорить о будущем, не внося в свою речь определенного оттенка аффективности... Будущее классического латинского, формы которого были часто двусмысленны и которое всегда было недостаточно экспрессивно в народном языке, вышло из употребления. Оно было замещено оборотами, существовавшими еще с эпохи классической латыни, со смысловыми оттенками, определяемыми компонентами этих оборотов: facere habeo, facere uolo и т. д.» 251
всех семантикостилистических объяснений объяснение Фосслера30 наиболее последовательно и решительно; кроме того, это единственное объяснение, которое не ограничивается указанием на 'недостаточную выразительность' латинского будущего, а прямо утверждает, что в так называемой вульгарной латыни «временное представление о будущем было ослаблено и исчезло». В самом деле, говорит Фосслер, будущее время 'никогда не бывает обычным для простого народа. В народном языке с идеей будущего обращаются небрежно и она так или иначе затемняется; отношение среднего человека к будущим явлениям характеризуется скорее волеизъявлением, желанием, надеждой или опасением, чем созерцанием, изучением, познанием. Необходимо постоянно бодрствующее сознание, философский склад ума и определенные навыки мышления, чтобы не позволить временной идее будущего раствориться в модальных сферах опасения, надежды, желания и неуверенности'. Данные условия, по мнению Фосслера, отсутствовали в широких массах романского населения. Таким образом, 'когда вульгарнолатинское понятие будущего сильно сдвинулось в сторону различных модальных значений, старые синтетические формы оказались излишними, поскольку для этих значений существовали более подходящие средства выражения'31, которые позже частично «грамматикализовались» как новые формы будущего, что произошло с конструкцией инфинитив + habere в большинстве романских языков, с конструкцией инфинитив + debere в сардинском и с конструкцией инфинитив + + velle (вульг.-лат. volere) в румынском. 4.2.3. На первый взгляд оба объяснения — морфологическое и семантико-стилистическое — представляются одинаково убедитель- 30 Сформулированное в «Neue Denkformen im Vulgarlatein» (этот очерк был опубликован сначала в «Hauptfragen der Romanistik. Festschrift fur Philipp August Becker», Heidelberg, 1922, стр. 170—191, а затем включен Фосслером в его книгу «Geist und Kultur in der Sprache», Heidelberg, 1925, стр. 56—83) объяснение романского будущего содержится в «Hauptfragen» на стр. 178—179 и «Geist und Kultur» на стр. 67—68. Кроме того, это же объяснение было воспроизведено Г. Шмекком в его издании книги Фосслера «Einfuhrung ins Vulgarlatein», Munchen, 1953, стр. 115—117. 31 Наш перевод не совсем точен. Подлинный текст гласит: «Aber der ganze Zeitbegriff des Futurums war schwach und ging in die Bruche. Er ist dem niederen Volk wohl kaum in einer Sprache sonderlich gelaufig. Wie der Prophet im eigenen Lande, so wird in der Volkssprache der Zukunftsbegriff zumeist vernachlassigt oder irgendwie misshandelt und getrubt. Denn immer steht der gemeine Mann den kommenden Dingen eher wollend, wunschend, hoffend und furchtend als rein beschaulich, erkennend oder gar wissend gegenuber... Es bedarf einer fortwahrenden Selbstbesinnung und Hemmung, kurz einer philosophischen Gemutsart und Denkgewohnheit, wenn der temporale Zukunftsblick nicht abirren soll in die modalen Bereiche der Furcht und Hoffnung, des Wunsches und der Unsicherheit... Nachdem nun die vulgarlateinische Futurbedeutung so stark in die praktische und gefuhlsmassige Richtung des Sollens, Wollens, Wunschens, Heischens, Furchtens usw. abgebogen war, wurden die alten Flexionsformen entbehrlich. Denn um die neue Meinung auszudrucken, gab es mehrere andere, frischere und starkere Mittel» («Hauptfragen», стр. 179). 252
ными и даже могут рассматриваться как взаимодополняющие, поскольку они объясняют не совсем «одно и то же»: первое должно мотивировать замену форм будущего времени как таковых, а второе должно вскрыть новое смысловое содержание вульгарнолатинских форм. Однако при ближайшем рассмотрении оба объяснения оказываются недостаточными и уязвимыми. 4.2.4. Рассмотрим сначала семантико-стилистическое объяснение в формулировке Фосслера. Против этого объяснения А. Пальяро выдвигает фундаментальное возражение: не следует предполагать «исчезновение» временной категории будущего, «так как вновь оформившаяся морфологически категория — это именно категория будущего, а не какая-либо иная»32. В самом деле, вряд ли можно говорить об ослаблении категории будущего, поскольку в определенном смысле категория как таковая сохранилась; изменилась только ее форма выражения и ее семантическая направленность. Более того, перестройка материальной формы латинского будущего вовсе не говорит о слабости этой категории; наоборот, эта перестройка доказывает, что говорящие были заинтересованы в сохранении данной категории. В языке то, что действительно «ослаблено», вообще не перестраивается, а утрачивается. Функционально слабыми были синтетические формы классического будущего, и они действительно исчезли. Правда, можно утверждать вслед за Фосслером, что вначале перифрастические формы не были формами собственно будущего и что лишь позже они «грамматикализовались» как таковые. Однако, если они не были формами будущего, то как объяснить, что они стали таковыми? Какое отношение могло установиться между этими формами и временной идеей, которой они не соответствовали? Другими словами, как объяснить их «грамматикализацию» именно в роли форм для такой категории, которая считается «исчезнувшей»33? Ведь когда мы говорим об этих формах в связи с классическим будущим, мы имплицитно допускаем тем самым функциональную преемственность между amabo и amare habeo34. 32 «Logica е grammatica», стр. 20, сн. 1. Точка зрения Пальяро выглядит еще более радикальной: она исключает возможность говорить о новом мыслительном подходе к временной категории будущего. Однако, должно быть, форма выражения не вполне точно соответствует мыслям автора: в той же самой сноске, когда речь идет об идее необходимости, присущей вульгарнолатинскому перифрастическому будущему, проблема нового мыслительного подхода признается законной. 33 Кроме того, «грамматикализация» — это неподходящий термин (связанный с ошибкой, которую допускают Фосслер, Балли и другие ученые), поскольку все языковые элементы являются «грамматическими», когда их рассматривают с точки зрения грамматики. Действительное противопоставление имеет место между грамматической и стилистической точками зрения, а не между «грамматическими» и «стилистическими» элементами. 34 А. Пальяро («Logica е grammatica», стр. 19—20) справедливо отмечает, что с точки зрения категории нет перерыва преемственности между синтетическим и перифрастическим будущим. Ж. Маттозу Камара («Uma forma verbal», стр. 33) также считает эволюцию латинского будущего скорее «формальным (морфическим) 253
К этому первому возражению можно добавить несколько других. Так, возникает вопрос, разумно ли приписывать «постоянно бодрствующее сознание» и «особый философский склад ума» римлянам, которые в течение веков сохраняли синтетические формы, а вместе с ними и «временное» представление о будущем. Ведь несомненно, что в определенную эпоху синтетические формы были вполне «народными»; более того, они возникли в среде тех самых простых людей, которые, по определению, неспособны сохранять такое представление: так называемое «классическое» будущее не является, безусловно, ученым образованием. Далее, с формальной точки зрения объяснение Фосслера представляет собой порочный круг: его neue Denkform (новый мыслительный подход) не столько объясняет эволюцию латинского будущего, сколько выводится из этого изменения. Для существа дела это не так важно (поскольку речь идет не о доказательстве, а об интуитивном представлении), однако с точки зрения формальной строгости было бы лучше найти другие, по возможности внеязыковые признаки нового мыслительного подхода, который рассматривается как определяющий фактор изменения. Если же такие признаки отсутствуют, то neue Denkform отожествляется с значением новых форм и объяснение романского будущего сводится к простой констатации его первичного значения. Утверждение, будто указанный мыслительный процесс универсален, также не может быть принято. С одной стороны, это противоречит тому, что neue Denkform считается характерным именно для вульгарной латыни, а, с другой стороны, развитие латинского будущего как исторический факт должно объясняться историческими, а не универсальными соображениями. Последнее возражение относится ко всем семантико-стилистическим объяснениям романского будущего, которые не историчны именно потому, что они универсальны. 4.2.5. Напротив, различительная недостаточность форм классического будущего — это документированный исторический факт. Именно поэтому Пальяро склоняется к морфологическому объяснению, хотя он и не считает его исчерпывающим 36; так, он отмечает: изменением», нежели «изменением в значении категории». Он пишет о романском будущем: «Условия его употребления в точности аналогичны условиям употребления классического латинского будущего, чье место оно заняло». В известном смысле это утверждение справедливо; однако оно не может быть принято безоговорочно. С одной стороны, аналогичное употребление не гарантирует полную категориальную идентичность: семантическая значимость может быть удовлетворительно определена только в связи со всей системой смысловых элементов данного языка (что легко доказать, сравнив употребление глагольных форм в двух различных системах — во временной и в видовой). С этой точки зрения атаге habeo имеет особый оттенок, которого нет у amabo. С другой стороны, конструкция amare habeo заменила не только форму amabo, но и такие конструкции, как mihi amandum est и amaturus sum, исчезнувшие по другим причинам. 35 Вполне достаточным считает морфологическое объяснение В. фон Вартбург («Problemas у metodos», стр. 163): «Фонетические изменения явились также причиной того, что латинское будущее было заменено в романских языках синтаксической группой слов, 254
хотя несомненно, что перифрастической форме присуще значение необходимости или целесообразности*, «с точки зрения форм мысли вопрос следует ставить так: почему в вульгарной латыни понятие будущего принимает аспект необходимости, в частности — необходимости морального порядка»36. Если же отвечать именно на этот вопрос, то морфологическое объяснение оказывается явно неудовлетворительным: оно может объяснить лишь необходимость замещения синтетического будущего, но не замещение некими определенными формами, а не другими37. Или, другими словами: если верно, что вульгарнолатинские перифрастические формы вытеснили синтетическое будущее классиче- которая с течением времени снова стала простой формулой». Ту же позицию занимает Б. Е. Видос (В. Е. Vidоs, Handboek, стр. 185); ниже, на стр. 192, он называет объяснение Фосслера результатом методологической ошибки. Эта ошибка состоит, по его мнению, в том, что Фосслер обращает слишком мало внимания на «языковые» факты (под «языковыми», очевидно, понимаются материальные факты). Однако в действительности Фосслер как раз обращает внимание на «языковые факты» (его даже можно упрекнуть в том, что он считает объяснение «фактов» имманентным по отношению к самим фактам; ср. 4.2.4); но он рассматривает факты лишь со стороны их семантической значимости. Обращать внимание на материальную сторону еще не означает само по себе, как это часто полагают, обращать внимание «на факты»: наоборот, во многих случаях это означает остаться вне фактов, играющих важнейшую роль. В подкрепление своей позиции Видос оба раза цитирует Пальяро, не упоминая об оговорках, которые делает этот последний (ср. сн. 32). С другой стороны, К. Гренджент (С. H. Grandgent, Introduccion, стр. 99) сомневается в достаточности морфологического объяснения. Указывая на материальную недостаточность синтетического будущего и на то, что «форма на bo... была исконной только в Риме и в непосредственно соседящих с ним областях», он испытывал, однако, потребность говорить и о «других возможных причинах». Морфологическое объяснение было бы достаточным, если бы оно могло объяснить также и новые вульгарнолатинские формы или если бы эти последние выполняли в точности ту же функцию, что и вытесненные ими формы (как в случае, о котором пишут и Пальяро и Видос), когда слово bigey, вытеснившее слово gat, имеет значение, объективно (но не субъективно) аналогичное значению слова gat. Однако с эволюцией латинского будущего дело обстоит не так. Латинское будущее действительно «возродилось» как категория, но не в том же самом значении: перифрастическое будущее вульгарной латыни — это то же будущее, что и синтетическое будущее классической латыни, но в то же время это другое будущее. 36 «Logica е grammatica», цит. сноска. 37 Заметим, что вообще для любого изменения, которое является не просто исчезновением или возникновением языкового элемента, а замещением одного элемента посредством другого, приходится объяснять две вещи: почему устраняется старый элемент и почему он замещается именно данным новым элементом, а не каким-нибудь другим. 255
ской латыни и что в определенном смысле категория будущего существовала непрерывно, верно также и то, что сама эта категория имеет в так называемой вульгарной латыни новую направленность и что этот факт нельзя объяснить морфологически: между синтетическим и перифрастическим будущим существует функциональная преемственность и в то же время функциональное расхождение; всякое объяснение, сосредоточенное только на преемственности, не объясняет расхождения (ср. сн. 35). Фосслер же пытается объяснить как раз функциональное расхождение между обоими латинскими будущими. В то же время он не забывает о материальной недостаточности синтетического будущего. Напротив, он в явной форме указывает некоторые случаи этой недостаточности (разнородность парадигм, совпадение по звучанию между amabit и amavit, amabunt и amabant, между leges, leget и формами настоящего времени конъюнктива первого спряжения). Однако Фосслер не считает материальную недостаточность определяющим фактором, так как справедливо полагает, что эта недостаточность — если бы требовалось сохранить будущее, то же самое с семантической точки зрения,— могла бы быть преодолена каким-нибудь иным образом, например посредством простых аналогических образований38. Можно, разумеется, утверждать, что перифрастические формы были замещены перифразами с habeo, volo и т. д. по той простой причине, что эти перифразы находились в распоряжении говорящих, т. е. что суть дела в простом «выборе» между формальными элементами, уже существовавшими в самой классической латыни39. Это утверждение справедливо; однако помимо того, что оно тавтологично40, оно объясняет, как произошло изменение, а не почему оно произошло и почему оно произошло именно так41: причина, основание изменения — это уже указанная необходимость различения. 38 «Hauptfragen», стр. 178—179. Ср. также работу Бертольди (V. Bertoldi, La parola quale mezzo d'espressione, стр. 260— 261), который говорит о материальной недостаточности классического будущего только как о «сопутствующем факторе» и затем принимает объяснение Фосслера, объединяя его с объяснением Мейе. 39 На этой точке зрения и стоит Б. Е. Видос (В. Е. Vidos, Handboek, цит. стр.). 40 Вообще, сказать, что изменение произошло в результате «выбора», означает лишь классифицировать это изменение, но не объяснить его. А в нашем конкретном случае это означает вновь констатировать то, что уже известно и никем не отрицается, то есть то, что одни латинские формы были замещены другими формами, также принадлежащими к латинской норме, а не заимствованиями или, например, образованиями ad hoc. 41 Если только не считать, что синтетические формы были замещены перифрастическими (с иным значением) из-за отсутствия других, более подходящих форм, то есть из-за чисто интеллектуальной лености говорящих. По всей видимости, так считает В. фон Вартбург (W. von Wartburg, Problemas, стр. 163): «Когда употребление форм старого будущего начало приводить к двусмысленностям, то во избежание опасности неправильного понимания высказываний было оказано предпочтение модальной неточности». 256
Однако этой причине, которую при всех оговорках еще можно было бы допустить для конкретного случая латинского языка (см. сн. 41), противоречит существенный факт: перифрастическое будущее с модальной или видовой направленностью не является исключительной особенностью вульгарной латыни. Во многих других языках категория будущего выражается посредством перифраз более или менее позднего образования с явно модальными значениями юссива или ингрессива42. Более того: сами классические латинские формы имели модальные и ингрессивные значения, до того как они стали чисто «временными»43. Во многих языках, в том числе в романских, сами перифрастические формы, все рав-но, слились они в одно слово или нет, но, во всяком случае, ставшие «временными», часто вновь «замещаются» формами настоящего времени или новыми модальными перифразами, юссивными или ингрессивными, такими, как исп. he de hacer, voy a ir, франц. j'ai a faire, je'vais faire, шведск. jag kommer att gora и т. д.44 Поэтому вряд ли разумно утверждать, что все эти замены, осуществляющиеся в одном и том же направлении, объясняются формальной недостаточностью, то есть чистой потребностью различения, поскольку в большинстве случаев этой недостаточности явно не существует. А если признать это, то нет основания предполагать, будто латинский язык представляет собой единственное исключение, или приписывать модальное и видовое значение вуль- гарнолатинского будущего простой случайности. Таким образом, приходится вернуться к «семантико-стилистическому» объяснению— не для того, чтобы безоговорочно принять его, а для того, чтобы пересмотреть и уточнить. 4.2.6. Прежде всего необходимо заметить, что нам предстоит объяснить три факта: а) общую неустойчивость форм будущего времени (но не категории будущего); б) периодическое замещение форм будущего формами, которые имеют по происхождению модальное или видовое значение и которые в свою очередь становятся «временными»; в) замещение одних форм латинского будущего в определенный исторический момент другими. Первые два факта нуждаются в объяснении «универсального» характера, так как они присущи не только одному языку или одному конкретному историческому моменту. По этому поводу А. Пальяро пишет, что 'слабость категории будущего объясняется главным 42 Перифрастическое будущее, аналогичное вульгарнола- тинскому и романскому будущему, встречается в различных германских языках, в современном греческом, болгарском, албанском, сербохорватском, персидском и т. д. В большинстве случаев оно строится с «вспомогательными глаголами», соответствующими глаголу velle (или, реже, debere). Ср. L. Spitzer, цит. статья, стр. 176—177; К. Sandfeld, Linguistique balkanique. Problemes et resultats, Paris, 1930, стр. 181; L. H. G r a y, Foundations of language, N. York, 1939, стр. 20—21. 43 Ср. L. Spitzer, цит. статья, стр. 177; А. Meillet, Esquisse, стр. 262; L. H. Gray, Foundations, стр. 20. 44 Ch. Ball у, El lenguaje y la vida, стр. 67; L. S p i t z e г, цит. статья, стр. 176; A. Meillet, Esquisse, стр. 262. См. также сноску А. Алонсо в книге W. von Wartburg, Problemas, стр. 165. 17 Заказ № 3340 257
образом тем, что с ней пересекаются модальные категории оптатива и потенциалиса'45. Но это, собственно говоря, не «слабость», а просто особенность будущего времени; кроме того, «слабостью» можно было бы объяснять замещение форм будущего модальными формами, но не превращение последних снова во «временные». Постоянное замещение одних форм будущего другими формами нельзя объяснить и так называемой «недостаточной выразительностью», ибо как раз эту «недостаточную выразительность» и требуется объяснять. Когда утверждается, что одни формы будущего заменяются другими формами, потому что они «грамматикализуются», то этим ничего не объясняется: это в лучшем случае (ср. сн. 33) чистая констатация факта, посредством которой невозможно учесть обычное направление эволюции форм будущего. Точно так же мало что объясняет утверждение, будто смена форм будущего обусловлена противопоставлением речи «образованных» и «народной» речи: нет никаких оснований предполагать, что «народная» речь (понимаемая обобщенно как речь менее образованных групп языкового коллектива) более склонна к модальным и видовым значениям, чем «ненародная». Если же понимать «народную речь» как любой тип речи (или любой момент речевой деятельности), отмеченный явной экспрессивной окраской, то данное объяснение эквивалентно простому утверждению о том, что смена форм будущего (как «инновация») осуществляется в тех типах речи и в те моменты речевой деятельности, которые особенно «располагают к инновациям». Кроме того, совершенно незачем прибегать к этим понятиям, если речь идет не о том, чтобы установить, где началось явление и каково направление его распространения, а лишь о том, чтобы выяснить его универсальную причину; обращение к указанным понятиям позволяет только перевести проблему из одной плоскости в другую. В самом деле, с универсальной точки зрения противопоставление, которое имеется в виду, осуществляется не между различными типами речи, а принадлежит к самой категории будущего. Повсеместно наблюдается двойственность этой категории; будущее колеблется между двумя полюсами: между полюсом, который обычно обозначают как «чисто временной», и «модальным» полюсом (которому соответствуют также видовые формы). «Временные» формы вытесняются «модальными», а эти последние в свою очередь становятся «временными». Это понимал еще Л. Шпитцер, ученый, который, по нашему мнению, наиболее глубоко проник в универсальную проблему будущего, хотя ему и не удалось прийти к полностью удовлетворительному решению. Шпитцер тонко подметил, что необходимо объяснять как появление «модальных» форм, так и их «превращение во временные», что равным образом относится к эволюции будущего времени. Объяснению подлежит следующий факт: «Похоже, что в человеческом языке вообще является принципом периодически наступающее разрушение и последующее восстановление форм будущего времени»46. По мнению Шпитцера, это объясняется «вечной пропастью» (Zwiespalt) между логическим и аффективным^1', с одной 45 «Logica е grammatica», цит. прим. 46 Цит. статья, стр. 176. 47 Там же, стр. 177—178. 258
стороны, говорящий занимает по отношению к будущему субъективную позицию и выражает категорию будущего посредством «модальных» форм, потому что этого требует аффективное; с другой стороны, эти формы «грамматикализуются» и становятся «временными», потому что этого требует логика48. Однако различие между «аффективными» и «логическими» формами в языке недопустимо, как недопустимо любое противопоставление «интеллектуального» и «аффективного» (или, еще хуже, «экспрессивного»), которое пытаются установить в плане «языка» или языковых элементов как таковых49. «Модальное» будущее ничуть не более аффективно или экспрессивно, чем «чисто временное» будущее, а это последнее ничуть не более «логично», чем «модальное» будущее: оба будущих имеют просто- напросто различные значения как с точки зрения аффективной, так и с точки зрения, которую любят называть «логической». Различие между «аффективным» и «логическим» в языке может быть понято только как различие между субъективным значением (проявлением позиции говорящего) и объективным значением (означаемым «положением вещей»). Однако здесь имеются в виду общие семантические категории конкретной речи, а не исключительные атрибуты той или иной языковой формы, которая не предполагала бы определенной позиции говорящего и объективной соотнесенности одновременно50. Двойственность будущего времени явно предпо- 48 Там же, стр. 179: «Человек даже не в состоянии рассматривать будущее, т. е. нечто отвлеченное от сферы его волеизъявления, объективно, без аффективной примеси. И этот аффективный «привесок» грамматикализуется, становится выражением времени. Почему? Потому что этого требует логика!» 49 Попытка установить указанное противопоставление является основным недостатком лингвистической концепции Балли: выразительность (экспрессивность) форм измеряется в соответствии с конкретной целью выражения, и нет основания утверждать, что языковой элемент, выражающий адекватным образом безразличие или уверенность, «менее выразителен», чем другой, выражающий — также адекватным образом — желание, страх, неуверенность и т. д. Этот же недостаток присущ так называемой «стилистике языка», которая тщетно пытается отграничить в плоскости абстрактного языка (см. сн. 33) свой объект от объекта грамматики. В сфере «языка» не существует «стилистической» («выразительной», или «экспрессивной») области: с точки зрения «выразительности» все языковые элементы имеют «выразительную значимость», а с точки зрения, которую ошибочно называют «логической», все эти элементы имеют «логическую значимость». «Критика чистого разума», «Феноменология духа» удались в литературном отношении потому, что их форма выражения соответствует, даже и в «субъективном» смысле, поставленной в них цели выражения. Эти произведения оказались бы неудачными, если бы они были написаны, например, в стиле детектива. С другой стороны, история философии, написанная Б. Расселом, раздражает читателя, помимо других, более серьезных недостатков, своим разговорно-газетным стилем. 50 В языке «аффективное» и так называемое «логическое» могут изучаться отдельно, ибо они являются независимыми переменными (ср. II, 2.4), но они не существуют отдельно. 17* 259
лагает две разные цели выражения (как субъективную, так и объективную), но она не имеет ничего общего с большей или меньшей степенью выразительности или «логичности» (ср. сн. 49). С другой точки зрения можно было бы утверждать, что «более логическим» является как раз модальное будущее: в самом деле, позиция «познания» (Erkennen) по отношению к будущему (т. е. по отношению к тому, чего еще нет) отнюдь не «логична», как полагает Шпитцер, и не является проявлением «философского склада ума», как считал Фос- слер, а представляется абсурдной с логической точки зрения, поскольку будущее как таковое не может быть материалом познания. 4.2.7. К обоснованному объяснению двойственности будущего времени следует идти другим путем. Нужно исходить из экзистенциального «соприсутствия» моментов времени (на что было обращено внимание прежде всего великим итальянским мыслителем П. Ка- рабеллезе61 и М. Хейдеггером62), т. е. из различия между внутренне «прожитым» временем, «соприсутствующим» в своих трех измерениях, и временем, мыслимым как внешняя последовательность, «распространенным» или «рассеянным» в неодновременных моментах. Карабеллезе подчеркивает, что в конкретном будущее представлено не «после» настоящего, а прошедшее — не «перед» настоящим; все это — «соприсутствующие» моменты, которые соответствуют различным аспектам деятельности сознания: прошедшее соответствует «познаванию», настоящее — «чувствованию», а будущее — «хотению» (можно было бы еще добавить, что будущее — это момент для «мочь» и для «быть должным»)53. Следовательно, конкретно переживаемое будущее — это обязательно «модальное» время, и дело вовсе не в том, что к нему «примешиваются» модальные оттенки. Далее, следует иметь в виду, что среди трех моментов времени именно будущее является временем, свойственным существованию54. Существование человечества — это постоянное предвосхищение будущего, это перенесение будущего в настоящее в виде намерений, обязанностей, возможностей, и такое предвосхищение выражается в языке модальными формами, юссивом и ингрессивом. С другой стороны, соприсутствие трех моментов времени есть не просто «факт», т. е. «нечто осуществленное», а «нечто осуществляемое», поскольку само существование человека манифестируется как осуществление, т. е. как деятельность. Чтобы будущее могло постоянно «предвосхищаться», становиться «соприсутствующим» с двумя остальными моментами времени, нужно, чтобы оно отдалялось и проецировалось 51 «Critica del concreto8», Firenze, 1948, стр. 26—31. 52 «El ser у el tiempo», § 65, особенно стр. 376—377. 53 Цит. раб., стр. 26: «Конкретное состоит из познанного «было», из чувствуемого «есть», из желаемого «будет», потому что бытие и сознание всегда вместе, даже в различных аспектах их деятельности» — и стр. 31: «Как познающие, мы были..; как чувствующие мы суть..; как желающие, мы будем... Мы были, мы суть и мы будем в неделимой длительности бытия («мы суть» — не после «мы были», «а мы будем» — не после «мы суть»)». Формулировка Хейдеггера гораздо сложнее, однако по интересующему нас вопросу она существенно не отличается от данной. 54 M. Heidegger, El ser у el tiempo, стр. 374—375, 377. 260
как «внешний» момент, к которому стремится существование55; именно это отдаление, этот «внешний» характер будущего и выражается посредством форм, неудачно названных «чисто временными». Поэтому нечего удивляться, что во многих языках будущее оказывается материально «слабым» (неустойчивым) и выражается формами настоящего времени или периодически заменяется формами с модальным значением, поскольку понимание направленности существования присуще в большей или меньшей мере всем людям. Нечего удивляться также, что модальные формы становятся «временными»: ведь разделенность моментов времени — это естественное следствие, вытекающее из того, что они становятся соприсутствующими. Таким образом, «семантико-стилистические» объяснения, выдвигаемые в качестве универсальных объяснений, не являются неправильными; они лишь неполны и недостаточно обоснованны. Они опираются на правильную интуицию, однако остаются на поверхности вещей или концентрируют внимание на второстепенных и маловажных аспектах вместо самого существенного — правильного понимания времени. 4.2.8. Однако универсальное объяснение еще не является само по себе историческим объяснением. Чтобы объяснить, почему латинское будущее было заменено модальными формами в одну определенную эпоху, недостаточно указать, что речь идет об «обычном» явлении, и установить универсальную причину этого явления. Следует также объяснить, почему эта универсальная (и постоянная) причина оказалась действенной именно в эпоху так называемой вульгарной латыни; иначе говоря, универсальная необходимость, обусловленная потребностями выражения, должна быть объяснена и как историческая необходимость. Разумеется, материальная недостаточность классического будущего требовала его перестройки в указанную эпоху; общая тенденция к «аналитическим» выражениям способствовала его замещению перифрастическими формами. Однако этих обстоятельств мало для объяснения значения вульгарнолатин- ского будущего и его сходства с другими «модальными» будущими, которое не может быть простым совпадением. Несомненно, решающим историческим фактором явилось христианство, спиритуальное движение, которое, помимо прочего, пробуждало и усиливало чувство бытия и придавало самому бытию подлинную этическую направленность. Вульгарнолатинское будущее означает не совсем «то же самое», что классическое будущее, и в этом действительно отражается новый склад мышления: это не «внешнее» и безразличное будущее, а «внутреннее» будущее, воспринимаемое с осознанной 55 М. Хейдеггер («El ser у el tiempo», стр. 376) считает «неправильной» концепцию времени, «разделенного» на настоящее, прошедшее и будущее. В самом деле, такая концепция неудачна, если рассматривать ее как единственно возможную, а «разделение» моментов времени — в отрыве от их «соприсутствия». Однако такая концепция возможна, если «разделение» времени понимается как необходимое отрицание самого «соприсутствия». Действительно, подлинное «соприсутствие», т. е. превращение моментов времени в соприсутствующие, не может существовать без соответствующего «разъединения». 261
ответственностью, как намерение и моральная обязанность56. Наш вывод основан не только на том, что христианство и «вульгарная» латынь существовали одновременно; его подтверждает и тот факт, что новое будущее особенно часто встречается в произведениях христианских авторов57. Более того, у одного из христианских писателей, который был также великим философом и, следовательно, был способен понять и теоретически обосновать эту neue Denkform, тогда как другие говорящие принимали ее стихийно и неоформленно, появляется сформулированная в явном виде идея «соприсутствия» моментов времени. Речь идет, конечно, о св. Августине и о его знаменитом анализе времени, столь отличном от всего того, что по этому вопросу оставила нам в наследство классическая древность. Вот что пишет св. Августин: «Говорить, что существует три времени,— прошедшее, настоящее и будущее,— значит выражаться неточно. Точно же следует сказать: существует три времени—настоящее прошедших предметов, настоящее настоящих предметов и настоящее будущих предметов. В душе нашей есть три вещи, и, помимо них, я ничего не вижу; для настоящего прошедших предметов — память, для настоящего настоящих предметов — взгляд, созерцание, а для настоящего будущих предметов — чаяния, упования, надежды»58. Этот важный документ дает нам необходимое внеязыковое свидетельство того, что склад мышления, о котором мы говорим, действительно существовал,— это христианское мировоззрение. Итак, перестройка латинского будущего должна рассматриваться наряду с многими другими языковыми изменениями, которые были обусловлены новыми потребностями выражения, порожденными христианством. Таким образом, изменение объясняется исторически обусловленными движениями в духовной жизни, и тем самым избегаются неясности тех объяснений, которые обращаются к речи «народа». Вообще понятие «народ» (когда оно не эквивалентно «говорящему коллективу») в лингвистике еще не определено; его границы никому не известны. Но если дело касается «вульгарной латыни», то здесь, кроме того, налицо petitio principii: пользоваться здесь этим понятием означает принимать за доказанное именно то, что требуется доказать. В самом деле, любой языковой элемент еще 56 В частности, будущее, закрепившееся в большинстве романских языков, отражает, что для нас особенно важно, отождествление морального долга и желания, т. е. того, что должно быть сделано, и того, что хотят сделать; в самом деле, facere habeo означает одновременно и facere debeo и facere volo. Сардинское будущее с debeo и румынское будущее с volo (последнее объясняется, безусловно, греческим влиянием; ср. К. Sandfeld, цит. раб., стр. 180 и сл.) представляют собой упрощение этой сложной моральной позиции. Однако в румынском существует также и будущее с habeo-l· конъюнктив. 57 См. V. Bertoldi, La parola, стр. 259, сн. 1. Бертольди дважды указывает, что перифрастическое будущее утверждается «в христианскую эпоху» (стр. 259 и 261), а один раз даже называет его «христианским элементом» (стр. 259), никак не объясняя это выражение. 58 «Confessiones», XI, 20 (26). 262
не является «народным» только потому, что он входит в «вульгарную латынь» (которая является просто латинским языком, непрерывно продолжающим свое развитие в романских языках)59; наоборот, «вульгарная латынь» является «народной» в той мере, в какой являются «народными» входящие в нее языковые элементы. Однако последнее положение нельзя считать заранее данным, а следует выяснять отдельно для каждого элемента. Что же касается перифрастического будущего, то представляется по меньшей мере сомнительным, чтобы подобное объяснение могло дать положительный результат 60 4.2.9. Объяснение, прибегающее к потребностям выражения, характеризует прежде всего первоначальную «инновацию» или инновации, т. е. творческие акты тех говорящих, которые первыми стали употреблять перифрастические формы для выражения нового понятия о будущем. Однако объяснение это относится также и к «изменению» как к процессу распространения и закрепления указанных форм в романском языковом коллективе, поскольку оно утверждает, что данная инновация распространилась потому, что соответствовала потребности выражения, присущей многим говорящим. В связи с этим В. фон Вартбург пишет, что основной ошибкой объяснения Фосслера является сведение к одному моменту того, что было длительным процессом 61. Однако в действитель- 59 Не обязательно во всех романских языках; во многих случаях — в одном или в двух из них. Представление об абсолютно единой «вульгарной латыни», выступающей как единственная общая «основа» всех романских языков,— это пережиток неудачной идеи «праязыка» (Ursprache). 60 В связи с этим любопытно напомнить явное противоречие, допущенное В. Мейер-Любке (W. Meyer-Lubke, Introduccion, стр. 238), который, платя дань ошибочному наименованию «вульгарная латынь», тем не менее пытается избежать терминологической западни: «Безусловно, речь идет о простонародном способе выражения, насколько можно судить по стилю текстов, где он встречается. Однако, как показывает его распространение в романских языках, утонченный язык высших классов и литературная культура существенным образом способствовали его распространению и тому, что в конце концов эта перифраза превратилась в форму, ставшую временем глагола». Л, Шпитцер (цит. статья, стр. 173—174) выступает против этого последнего утверждения, указывая, что более раннее закрепление нового будущего в некоторых романских языках — это лишь признак (и результат) более быстрой «эволюции». Однако это не подрывает положений Мейер- Любке: в самом деле, быстрота упомянутой «эволюции» — это как раз тот факт, который надлежит объяснить, а не причина, которая могла бы объяснить факты. 61 «Problemas у metodos», стр. 167: «Исчезновение старого будущего и развитие новой формы не следуют одно за другим; оба явления одновременны, они осуществляются параллельно и тесно связаны друг с другом. Постепенная грамматикализация будущего, образованного с помощью habeo,— это дело веков. Фос- слер проецирует этот длительный процесс на одну точку и получает неожиданные результаты, не соответствующие действительности». 263
ности объяснение Фосслера отнюдь не предполагает этого в обязательном порядке. Возражение же Вартбурга, содержащее в себе зерно истины, направлено не только против «семантических» объяснений, но и против любых объяснений, при которых языковое изменение сводится к мгновенному акту, в том числе и против «морфологического» объяснения, если в нем игнорируется различие между «инновацией» и «изменением». То, что «социальное» закрепление нового будущего было длительным «постепенным» процессом, параллельным исчезновению синтетического будущего, а не мгновенным актом, совершенно несомненно. Однако эта «постепенность» может быть понята только в «экстенсивном» смысле, т. е. постепенность относится к межиндивидуальному принятию («распространению») инновации (ср. III, 4. 4.5). С другой стороны, нельзя говорить о постепенной «грамматикализации» перифрастических форм: в «интенсивном» смысле (за исключением того, что относится к «выбору» между старыми и новыми формами) «процесс» должен считаться предположительно завершенным для каждого говорящего в самый момент принятия этих форм в качестве единственного средства для выражения категории будущего или в качестве «вариантов» синтетических форм. Скорее следует задаться вопросом, все ли говорящие испытывали одну и ту же потребность выражения. А на это не может ответить ни одно объяснение, поскольку документация, которой располагает история языка, не может быть достаточной для этого. Несомненно лишь, что, когда изменение было предопределено, т. е. когда синтетические и перифрастические формы стали восприниматься как в известной степени «взаимозаменимые варианты», многие говорящие приняли, очевидно, перифрастические формы, учитывая также и их лучшую приспособленность к потребностям различения; ведь, несомненно, эти формы позволяли преодолеть одну из критических точек системы. Другие же говорящие, даже не замечая особенностей данных форм в плане выражения, приняли их просто для того, «чтобы говорить, как другие», т. е. в силу «внешней» культурной причины: функциональные объяснения языковых изменений не исключают, а, наоборот, предполагают культурные объяснения. VI. ПРИЧИННЫЕ И ЦЕЛЕВЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ. ДИАХРОНИЧЕСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ И ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ. СМЫСЛ „ТЕЛЕОЛОГИЧЕСКИХ" ИНТЕРПРЕТАЦИЙ 1.1. Языковые изменения, как мы пытались показать в предшествующих главах, могут быть объяснены (мотивированы) только в функциональных и культурных терминах. При этом культурные и функциональные объяснения изменений ни в коей мере не являются «причинными». Сама идея 'причинности' в том, что называют языковой «эволюцией», — это пережиток старого понимания языков как «естественных организмов» и позитивистской 264
мечты открыть предполагаемые «законы» языка (или языков) и превратить лингвистику в «науку о законах», аналогичную физическим наукам. 1.2. Кое-что от этого еще сохраняется как внутреннее противоречие в теориях современных структуралистов, в частности тех, кто занимается диахроническим структурализмом. Они, по-видимому, полагают, что функциональное понимание языка поможет обнаружить «причины» изменений, которые так волновали (и столь бесполезно) целый ряд ученых. Так, например, Одрикур и Жюйан отождествляют 'причину' с 'условием' (изменения) и рассматривают как «причину» тенденцию к «равновесию систем» и к сохранению различительных противопоставлений; это, по их мнению, «неисчерпаемый источник причинных (условных) объяснений» 1. Те же авторы называют «действенной причиной» фонетическое изменение, а «побудительной причиной» тот факт, что любое изменение обусловливается факторами, внутренне присущими структуре рассматриваемого языка 2. Аналогично Э. Аларкос Льо- рач считает «причинами» так называемые «внешние факторы» — физиологические и «исторические» (смешение языков) — и «внутренние факторы» (сопротивление системы изменению)3. Дальше, рассматривая конкретный случай испанского языка в период Золотого века, Льорач называет «внешней причиной» влияние субстрата, а «внутренними причинами» — слабые точки системы4. Даже сам Мартине, в общем столь осторожный в выражениях, пола- 1 Haudricourt et Juilland, Essai, стр. 4—5. 2 Там же, стр. 8. По этому поводу — оставив в стороне все то, что при таком способе представлять факты относится к старому и хорошо известному смешению простой последовательности и причинно-следственного отношения (post hoc, ergo propter hoc), и странное употребление обоими авторами терминов «действенный» и «побудительный» — следует задать вопрос: что же такое «фонетическое изменение» в отличие от «фонологического»? В самом деле, если под «фонетическим изменением» понимается «физиологическое изменение» или, во всяком случае, изменение, обусловленное «естественными причинами», то приходится отметить, что «фонетические» изменения не существуют и не могут существовать. Все звуковые изменения являются «фонологическими», поскольку даже те изменения, которые не нарушают «систему» (различительные противопоставления), имеют системное, а не физиологическое объяснение. 8 «Fonologia espanola», стр. 100 и сл. 4 Там же, стр. 220. 265
гает, что диахронический структурализм обнаружил по крайней мере некоторые из «причин» звукового изменения 5. 1.3. Все это может частично относиться и, безусловно, относится к вопросам терминологии. Однако здесь есть и пережитки натуралистических идей, которые структурализм унаследовал от Соссюра (к сожалению, предав забвению некоторые другие, гораздо более глубокие и плодотворные соссюровские идеи; ср. VII, 1.1.2), а Соссюр унаследовал от Шлейхера (ср. II, 1.3.2)6. Поэтому, прежде чем рассматривать значение и содержание того вклада, какой структурализм внес в изучение проблемы языкового изменения, необходимо, хотя и с риском неизбежных повторений, вскрыть внутренние пороки всякого причинного подхода. Кроме того, полезно заметить, что сама терминология не является чем-то совершенно условным: она отражает определенный подход, который в свою очередь соответствует общему недостатку наук о культуре или о человеке. Часто считают недостатком этих дисциплин тот факт, что они еще не дошли до слияния с естественными науками и до повсеместного использования так называемых «позитивных методов». На самом же деле основным их недостатком является как раз недостаточное разграничение физических наук и наук о человеке, натуралистического метода и культурного метода. Как уже указывалось (IV, 1.1), трудности, с которыми лингвистика обычно сталкивается при постановке проблем изменения, объясняются в значительной степени методологическими недостатками гуманитарных наук, чрезмерно похожих на науки о природе7. Помимо прочего, распространенное физикалистское мировоззрение приучило нас искать «за» повседневным опытом другой мир и верить, что этот другой мир (который 5 «Function, structure, and sound change), стр. 1—2. Ср. также его предисловие к книге Одрикура и Жюйана, стр. IX: «Было необходимо выйти за рамки учения Фердинанда Соссюра и показать, что в самой языковой структуре содержится ряд причин, которые должны способствовать ее собственной перестройке». То же самое убеждение распространяется среди ученых, близких к диахроническому структурализму. Так, например, Гитарте (G. L. Guitarte, El ensordecimiento del zeismo porteno, RFE, XXXIX, стр. 271) прямо утверждает, что «работы по диахронической фонологии показали нам, что языковая структура несет в себе значительную часть причин, которые будут содействовать ее перестройке». 6 С другой стороны, лингвистический натурализм восходит к эпохе, предшествовавшей Шлейхеру и распространению философского позитивизма. Еще Ф. Бопп (F. Ворр, Vergleichende Grammatik des Sanskrit, Send, Armenischen, Griechischen...5, I, Berlin, 1868, стр. Ill) (мы имеем в виду предисловие к первому изданию, написанное в 1833 г.) намеревался исследовать «физические и механические законы индоевропейских языков». Сам термин «звуковой закон» (Lautgesetz) также появляется уже у Боппа («Vergleichende Grammatik», I, стр. 130). 7 Вспомним, например, о том, что науки о человеке еще не располагают подходящим термином, чтобы заменить неудобный и неадекватный термин «эволюция»: культурным объектам присуще историческое развитие, а не «эволюция», как естественным объектам. 266
должен объяснять мир явлений) будет открыт в будущем посредством накопления многих конкретных фактов или с помощью инструментальных методов физических наук8. Однако вообще «за» или «под» вещами и явлениями нет ничего. Кроме того, в случае языка речь идет не просто о «мире», а о человеческом мире, который создан человеком и известен ему. В этом мире все то, что не принадлежит повседневному опыту, не может функционировать и оказывать какое-либо влияние на культуру. Именно поэтому в линг- 8 Так, например, Л. Блумфилд определяет фонему как «постоянный признак» звукотипов, а затем, заметив, что этот признак наблюдается не во всех случаях, не отказывается от своего определения, поскольку надеется, что признак, который должен соответствовать каждой фонеме, будет открыт в лабораториях с помощью экспериментальных методов (ср. W. Freeman Twaddell, On defining the phoneme, воспроизведено в M. Joos, Readings in linguistics, Washington, 1957, стр. 63). Однако откуда можно знать, что мы имеем дело с 'постоянным признаком', если он не наблюдается? Истина же заключается в том, что в этом случае нам нечего ждать от лабораторий, которые обычно не решают логических проблем. Очевидно, тождество фонемы существует и устанавливается не в силу материального тождества ее реализаций, а по некоторой другой причине. Только поэтому и могут встречаться случаи, когда варианты одной и той же фонемы не имеют никакого материального признака, который был бы присущ всем им и только им, иначе бы такие случаи не наблюдались. Единственное убедительное решение состоит в том, чтобы определять фонему не как материальную единицу, а как единицу, характеризуемую значимостью или функцией, т. е. как «формальную» единицу (которая, впрочем, всегда может быть материализована и, более того, материализация которой четко определяется для каждого конкретного случая). С материальной точки зрения фонема — это зона звуковой субстанции, ограниченной значимой единицей, т. е. такая часть субстанции, в пределах которой бесконечное число звуков оказываются функционально тождественными. Таким образом, рассматриваемая в своей материальности фонема является 'звуковым типом', но типом, определяемым функцией, а не чисто материальными признаками; как и в языке в целом, определяющим фактором в фонемах также является «форма», а не «субстанция». На практике реализации одной и той же фонемы чаще всего имеют постоянные общие признаки; однако это не обязательно для того, чтобы фонема была фонемой. С другой стороны, это не означает, будто с точки зрения субстанции фонемы являются чисто «отрицательными» единицами и что все фонемы какого-нибудь языка могут не иметь постоянных общих признаков во всех своих многочисленных реализациях; это означает лишь, что некоторые фонемы могут не иметь таких признаков. Такая возможность существует именно постольку, поскольку другие фонемы имеют указанные признаки и тем самым косвенно ограничивают фонемы, не имеющие этих признаков. Точно так же из сказанного не следует делать вывод, будто субстанция «безразлична» по отношению к фонемам (ср. VII, 2.3) или будто ее можно игнорировать при описании фонологической системы языка. Нельзя смешивать определение фонемы с необходимыми (и реальными) условиями ее материализации. 267
вистике, как и во всех гуманитарных науках, фундаментом должно являться и является первичное знание, которое человек имеет о себе Самом (ср. II, 4.2). 2.1. Двойное заблуждение, общее для всех причинных подходов к языковому изменению, заключается в смешении всех трех уровней этой проблемы — или по крайней мере двух из них (проблемы изменчивости языков и проблемы изменений, рассматриваемых в общем виде; ср. III, 1 и IV, 1) — и в том, что проблема изменения, ошибочно рассматриваемая как единая, ставится в терминах внешней причинности. Предварительный вопрос— может ли интересующее нас явление иметь «причины» в этом смысле — даже и не поднимается: как заранее данное принимают, что изменение должно иметь «причины». Отсюда и старательные поиски «причин». Такие поиски, несмотря на частые неточности при формулировании результатов, не являются, разумеется, бесполезными в том, что касается условий изменения. Однако они совершенно бесполезны для определения изменчивости языков и эффективного объяснения изменений: в этом направлении поиски причин не могут дать результатов, поскольку они противоречивы и иррациональны. Тем не менее сторонники причинного подхода, вместо того чтобы задаться вопросом, законны ли сами поиски «причин» изменения, считают, что они просто недостаточны и что нужно продолжать искать. Поэтому смешение не проясняется и не устраняется, а сохраняется и усиливается и в результате возникает целый ряд ошибок, цепляющихся одна за другую. 2.2.1. Любопытнее всего, что указанные поиски ведутся в согласии с тем предположением, будто языковое изменение должно иметь одну-единственную общую причину. Считают, что если «следствие» (изменение) единственно, то и причина должна быть единственной. Пытаются даже обосновать это мнение ссылкой на тот принцип, что 'одинаковые причины производят одинаковые следствия'. Однако, строго говоря, данный принцип необратим: одно и то же следствие может быть вызвано различными причинами. Далее, поиск единственной причины ведется в направлении, абсолютно незаконном даже с точки зрения физических наук. В самом деле, языковое изменение, рассматриваемое на уровне общих понятий,— не единое явление; единой является изменчивость (то, что языки изменяются). Однако этот факт относится не к общим, а к универсальным 268
и, следовательно, не может быть объяснен с помощью более общих понятий (no puede tener explicacion generica). В самих физических науках, рассматривающих именно общее (lo generico) в природе, ставятся вопросы не о единственной причине универсальной «изменчивости», а только о причине того или другого определенного типа изменений. Отыскивается общая причина, в силу которой А переходит в В (например, вода в пар), но никто не думает, будто та же самая причина может обусловить переход А в С, D, Е... (например, воды в лед, воды в кислород и водород и т. д.) или M в N, Р в R и т. д. Дело в том, что нельзя искать причину просто общего (родового) характера для универсального явления. Поэтому задавать вопрос, что является «причиной» языкового изменения, равносильно тому, чтобы спрашивать, 'какую форму имеют предметы', и удовлетворяться ответом: «круглую» или «квадратную». Если бы изменение как универсальный факт могло иметь одну внешнюю причину, она должна была бы быть по крайней мере того же порядка, т. е. причиной универсальной. И, наоборот, на уровне общих понятий изменение представляет собой много явлений, и, следовательно, даже если бы оно объяснялось такими причинами, какие пытаются искать, оно не могло бы иметь одну-единственную причину. 2.2.2. Столь же опасным является смешение уровня общих понятий и исторического уровня языкового изменения. Языковые изменения как конкретные исторические факты не могут объясняться только универсальными и общими причинами; они должны быть объяснены во всей своей конкретности (ср. V, 4. 2. 8). Удовольствоваться одним общим объяснением исторически обусловленного изменения равносильно утверждению, что некий определенный дом загорелся потому, 'что дерево горит'. Это утверждение справедливо с точки зрения общих понятий (т. е. с точки зрения, характерной для естественных наук), но оно ничего не говорит нам об исторической (конкретной) причине пожара. По этому поводу А. Сом- мерфельт совершенно справедливо заметил, что «исторических законов, соответствующих законам природы, не существует, так как имеется существенное различие между исторической причинностью и причинностью, с которой имеют дело науки о природе»9. Далее, он прямо 9 Цит. статья, стр. 120. 269
пишет, что языковые факты как факты исторические должны иметь не «общее», а конкретное объяснение10. Верно, что и в истории можно обобщать; однако историческое обобщение является «формальным», а не «материальным»: в случае языкового изменения такое объяснение относится к смыслу, к общим условиям и особенностям изменения, а не к их конкретному осуществлению11. Можно констатировать, что при определенных культурных или системных условиях обычно происходят изменения того или иного общего типа (как, например, 'распространение литературной нормы', 'заимствования', 'выравнивание парадигм', 'преодоление «слабых точек» системы'), но нельзя сказать, например, что /а/ изменяется в /о/. И наоборот: из материального тождества изменений, происшедших в различных языках и в разные исторические моменты, еще не вытекает идентичность его исторических «причин», поскольку языковые изменения — это не естественные «следствия»12. Два материально идентичных исторических факта (например, изменение [J] в [j] в различных языках или в различные моменты истории одного и того же языка) могут иметь различные и даже противоположные исторические объяснения. Пример непонимания этого принципа можно найти у А. Бюрже, который оспаривает различие в уровне культуры между латинским языком на Востоке и латинским 10 Там же, стр. 122. Важно отметить, что это подчеркивал еще сам Соссюр (CLG, стр. 169), который, несмотря на то что его концепция была близка к натурализму, тем не менее понимал историчность языковых фактов (ср. VII, 1.1.2). 11 Материальное обобщение, разумеется, законно по отношению к физиологической стороне речи. Так, например, вполне законно замечание, что в группах sr, mr, nr 'нормально' появление эпентетического согласного (t, b, d). Однако в подобных случаях Формулируются лишь возможности, а обобщения относятся к «инновациям» (сдвигам), а не к «изменениям», поскольку «изменения» по своей природе не могут быть обусловлены физиологически (ср. III, 2.2.3). То же самое можно сказать об общих фонетических законах Граммона. Именно поэтому, помимо других соображений, физиологические «объяснения» не могут ни заменять исторических объяснений, ни противопоставляться им. 12 Этот принцип был сжато и совершенно отчетливо сформулирован Р. Менендесом Пидалем (R. Menendez Pidal, Ori- genes del espafiol 8, Madrid, 1950, стр. 203): «Любое фонетическое изменение является естественным и может произойти в различных языках. Однако в любом языке оно всегда происходит в силу точных определяющих исторических причин. Сходные языковые изменения в различных языках должны иметь различные исторические причины». Ср. также F. de Saussure, CLG, стр. 168—169, 244—245. 270
языком на Западе, выдвигая аргумент, что в славянских языках имеют место материально идентичные факты (имеется в виду палатализация), хотя и не наблюдается никаких культурных отличий13, В действительности, противопоставление «фактов просторечия» «фактам литературной речи» носит исторический и конкретный, а не естественный и общий характер. «Просторечной» является не просто палатальная артикуляция, рассматриваемая сама по себе, а, например, произношение ci в обществе, где литературная норма требует ki14. Один и тот же материальный факт может быть отнесен в одном обществе к «литературной речи», в другом — к «просторечию», а в третьем может оказаться «нейтральным». В одном обществе может считаться «просторечным» произношение i как h, а в другом, наоборот,— произношение h как f. Если, допустим, в обоих коллективах обобщится произношение f, то оба материально идентичных изменения должны иметь диаметрально противоположные исторические объяснения; напротив, если в первом коллективе обобщится f, а во втором — h, то оба изменения, материально противоположные, будут иметь аналогичное историческое объяснение. В самом деле, историческое объяснение не может быть ни подтверждено, ни опровергнуто в его конкретности ссылкой на материальное сходство с исторически отличными фактами15. 2.2.3. Против идеи единственности причины языкового изменения восстал уже М. Граммон16. Граммон справедливо отвергает 13 Цит. статья, стр. 21. 14 Так, например, в литературном французском языке произношение j вместо А, было некогда фактом «просторечия». Однако в настоящее время, после того как это произношение обобщилось в говоре Парижа, имеет место обратное: именно произношение Я, за исключением отдельных определенных ситуаций, считается «деревенским» или «провинциальным». 15 Материальное сходство может служить, самое большее, для того, чтобы утверждать, что то или иное изменение «естественно». Однако в таком случае «естественно» означает лишь «может произойти', а в этом смысле все изменения «естественны», если они действительно произошли (ср. сн. 12). Следовательно, сходство оказывается бесполезным, когда мы занимаемся исторически засвидетельствованными изменениями. Напротив, использование материального сходства — это методологически полезный прием в технике реконструкции по отношению к доисторическим изменениям (чтобы не постулировать безосновательно «изменений», которые обычно не происходят и никогда не были засвидетельствованы). 16 «Traite», стр. 175 и сл. Ср. также M. Martinet, Function, structure, стр. 1. 271
утверждение о том, что причины языковых изменений 'неизвестны и таинственны', и отмечает, что оно объясняется убеждением, будто изменение должно иметь только одну-единственную причину. Однако, надо сказать, что «причины», которые он сам перечисляет (раса, бытовые условия, почва, климат, принцип наименьшего усилия, неисправленные детские ошибки, влияние политических и социальных обстоятельств, мода), не только не являются определяющими причинами языкового изменения, но даже не являются факторами или условиями одного порядка17. Далее,Граммон не устраняет иллюзии, на которой основывается идея единственности причины, поскольку эту иллюзию нельзя устранить путем простого увеличения числа причин. Более того, это приводит лишь к новой, не менее серьезной ошибке: если верно, что на уровне общих понятий изменение объясняется множеством причин, то на уровне универсалий оно действительно имеет одну-единственную «причину» и ее нельзя свести к общим условиям конкретных изменений. Те, кто отстаивает единственность причины конкретных языковых изменений, интерпретируют уровень общих понятий как уровень универсалий (ср.2.2.1); Граммон же, напротив, пытается свести универсальные понятия к общим. В результате смешение сохраняется, хотя и в обратном смысле. В самом деле, мы ничего не выигрываем от увеличения числа «причин» изменения, если по-прежнему смешиваются уровень универсалий с уровнем общих понятий, логическая причинность с эмпирическими условиями, внутренняя причинность с внешней. Кроме того, Граммон полагает, что фонетические законы имеют «естественные причины» и являются «неизбежным следствием данного состояния языка»18; тем самым он полностью закрывает путь для правильной постановки проблемы. 2.3. Что касается характера причин языкового изменения, то каузализм, как уже указывалось, подвергается по-, стоянной опасности быть вынужденным считать эти причины «естественными», или «физическими». В самом деле, каузализм легко смешивается с физицизмом, то есть с таким подходом, при котором «объективным» считается только физическое, а подлинно «научными» — лишь материальные объяснения. Однако в действительности научные объяснения— это объяснения, соответствующие природе и 17 Некоторые из них — это факторы, которые не могут влиять на язык непосредственно; другие — факторы «второй ступени» по отношению к действенным условиям изменений (ср. III, 2.2.3 и IV, 2.1.2); а третьи вообще не являются «причинами» ни в каком смысле. Так обстоит дело с «модой», которая представляет собой сам факт распространения инновации, а не «причину» распространения. То же самое можно сказать по поводу «неисправленных ошибок»: это просто тип инновации, а не основа инновации или изменения. Только так называемый «принцип наименьшего усилия» действительно может считаться определяющей причиной, но он является весьма спорным (ср. 3.3.1). 18 «Traite», стр. 167. 272
сущности исследуемого объекта; следовательно, материальные объяснения культурных фактов не столь научны, сколь иллюзорны. Физические науки достигли своего совершеннолетия и добились значительных успехов именно благодаря тому, что освободились от всех анимистических предрассудков и стали объяснять физические факты физически, то есть так, как их и следует объяснять. Зато обратный предрассудок, проявляющийся в стремлении давать физические объяснения фактам культуры, не только не искоренен в науках о культуре, но даже часто считается основным признаком научности19. Нередко высказывается желание преобразовать науки о культуре (в том числе лингвистику) в «точные науки», причем под последними понимаются физические науки. Однако на самом деле определенная наука является точной не потому, что она физическая наука, а потому, что она соответствует природе своего объекта; именно этот принцип и следует заимствовать у физических наук. Науки о культуре обладают точностью особого типа, и уподоблять их физическим наукам (обладающим точностью другого типа) — это значит превратить их не в «точные», а, наоборот, в неточные науки, т. е. в лженауки. 2.4.1. В соответствии с точкой зрения на возможность найти причины языкового изменения можно различать три типичных кау- залистских подхода — «самонадеянный», «благоразумный» и «примиренческий». 2.4.2. «Самонадеянный» подход свойствен тем, кто считает, будто нашел внешние причины языковых изменений или даже основную или единственную причину. Слабость этого подхода очевидна. Не имеет смысла вновь останавливаться на его теоретических просчетах, поскольку эмпирические наблюдения показали, что, какое бы обстоятельство ни было объявлено причиной изменений, всегда можно найти случаи, когда изменения происходят и при отсутствии данного обстоятельства, а также случаи, когда это обстоятельство оказывается недейственным (т. е. даже при его наличии изменений не происходит)20. Это, впрочем, вполне естественно. Ведь когда упомянутые обстоятельства имеют какой-то разумный смысл, то они обычно представляют собой общие условия изменения (непосред- 19 Этот предрассудок иногда превосходит все границы разумного. Так, сравнительно недавно один из «философов языка», Г. Шмидт (G. Schmidt, The philosophy of language, «Orbis», V, стр. 167), утверждал, что гласный а характерен для открытых равнин и стран с большой площадью, а гласный о — для маленьких стран и островов (вероятно, потому, что некоторые острова круглы). 20 Ср., например, О. Jespersen, Language, стр. 255 и сл. 18 Заказ № 3340 273
ственные или опосредствованные), а мы уже видели, что эти условия многочисленны и сами по себе недейственны. 2.4.3. «Благоразумный» подход допускает, что причины языкового изменения неизвестны или «пока» неизвестны. Эта точка зрения представляется разумной; в самом деле, те, кто придерживается ее, по крайней мере избегают ошибки и не считают причинами то, что ими не является. Однако, по сути дела, данная точка зрения не менее ошибочна, чем предыдущая: она связана с предположением, что существуют какие-то более или менее таинственные причины, которые, быть может, будут открыты, и что неизученность этих причин до сих пор является лишь временным недостатком лингвистики. Кроме того, указанная точка зрения представляет собой одну из форм более общей точки зрения, при которой универсальное смешивается с общим и считается, будто так называемый «синтез» должен следовать за «анализом», т. е. что теория должна следовать зa эмпирическим изучением фактов, как простое обобщение конкретных наблюдений. Однако в действительности познание сути вещей в плане конкретного происходит в одно время с познанием частного или фактов, а в плане логического оно предшествует познанию частного: частное действительно познается лишь тогда, когда оно рассматривается в рамках универсального. Поэтому невозможно исследовать факты, не имея заранее теории, явной или неявной. По отношению к объектам культуры наглядное, образное познание всегда первично (предшествует научно-эмпирическому исследованию), поскольку оно является конституирующим для этих объектов как таковых. В самом деле, прежде чем эмпирически исследовать язык, необходимо знать, что такое язык, чтобы опознавать его как таковой и отличать его от всего того, что не является языком, хотя и может иметь такие же материальные характеристики21. Правда, в определенном смысле физические науки не занимаются универсалиями. Однако именно поэтому универсалии приходится предполагать; как раз это и делают, когда выдвигают гипотезы. Напротив, в науках о человеке нет гипотез относительно универсалий. Место, отводимое в физических науках гипотезам, в гуманитарных науках занято естественным знанием, которым человек обладает,— знанием о человеческой деятельности и о предметах, которые он сам создает22. 2.4.4. Третьей, «примиренческой» точки зрения придерживаются те, кто утверждает, что некоторые причины языкового изменения известны, а другие нет, но будут, возможно, вскрыты в ходе дальнейших исследований. Эта точка зрения, разумеется, имеет под собой основание, если учитывать общие условия и особенности изменений. С некоторыми терминологическими поправками ее можно было бы и принять, если бы она не приводила к смешению уровня общих понятий и универсалъного уровня изменений. Однако при 21 Ср. «Forma у sustancia», стр. 18—19. 22 Одна из принципиальных ошибок глоссематики состоит в попытке представить условную (convencional) теорию языка как «гипотезу», подлежащую проверке (ср. I, сн. 2). Сущность языка, безусловно, требует разъяснения и оправдания в научном плане; однако она не может и не должна «предполагаться», постулироваться в качестве гипотезы, поскольку речь не идет о чем-то не известном человеку. 274
данной точке зрения происходит именно такое смешение, так как благодаря ей отождествляются эмпирическая проблема типов изменений и логическая проблема изменчивости языков. В самом деле, условия изменения считаются «причинами» изменчивости, а затем делается вывод, что, объединив частные объяснения, можно приблизиться к решению универсальной проблемы изменения, хотя эта проблема другого уровня и совершенно иной природы. По сути дела, перед нами старая позитивистская точка зрения: отождествляются универсальная проблема каждого ряда явлений и совокупность соответствующих эмпирических проблем, а затем пытаются решить логические проблемы посредством накопления «фактов» и частных эмпирических наблюдений. Сторонники указанного подхода прибегают к тому же обычному и наивному оправданию, что и позитивисты, когда им не удается позитивистски решить теоретические проблемы или когда их гипотезы по поводу этих проблем терпят крах: они ссылаются на то, что известных фактов еще мало и что искомые решения будут найдены с помощью большего числа фактов. В собирании фактов и эмпирических наблюдений не было бы ничего неразумного, если бы это могло привести к решению теоретических проблем. Однако этого не происходит. Так, например, ошибочно и противоречиво мнение, будто для ответа на вопрос, что такое существительное, необходимо собрать много существительных (что действительно необходимо для установления того, какими бы- еают существительные): ведь, чтобы выполнять эту операцию и не включать в ту же совокупность глаголы, прилагательные и прочие объекты иного рода, как раз необходимо заранее знать, что такое существительное. Идея накопления фактов для решения теоретических проблем — реакционная идея; она способна скорее затормозить исследования, чем подвести под них более надежную основу. В крайних случаях это типичная форма мисологизма, которую пытаются представить как научную осторожность. Кроме того, «примиренческий» подход не может быть последовательным, если будут предлагаться какие-либо объяснения, выходящие за пределы простой констатации фактов: ведь любое конкретное объяснение предполагает наличие принципа объяснения и, следовательно, универсального объяснения23. 3.1.1. Каузалистскому подходу и смешениям, к которым этот подход приводит, следует противопоставить различие между «миром необходимости» и «миром свободы», которое отчетливо сформулировал еще Кант. Точно так же провозглашенным или непровозглашенным намере- 23 Поэтому неприемлемо мнение, высказанное в неудачный момент одним известным лингвистом (который, впрочем, сам является крупным теоретиком): 'Хорошее объяснение факта стоит больше многих томов теорий*. «Объяснение» нельзя противопоставлять «теории», поскольку хорошее объяснение факта — это именно такое объяснение, которое основывается на хорошей теории. Разумеется, хорошее объяснение стоит бесконечно больше, чем много томов произвольной или ошибочной теории. По поводу «фактов» и «теории» см. меткие замечания А. Фрея (Н. Frei, «Acta Linguistica», т. V, стр. 61—62). 18* 275
ниям старого и нового позитивизма свести все науки к физике следует противопоставить фундаментальное различие между фактами природы и фактами культуры и, следовательно, между физическими и гуманитарными науками. Это отнюдь не означает пренебрежения к физическим наукам, которые, естественно, суть единственные науки, адекватные по отношению к своему объекту. Однако требуется понять, что постулаты и методы этих наук (за исключением того, что касается материального описания) неприменимы к объектам культуры, потому что в последних точное, позитивное — то, что действительно существует и наблюдается, — это свобода и интенсиональность, свободное изобретательство, творчество и принятие, обусловленные только направленностью к определенной цели. В явлениях природы, несомненно, следует искать внешнюю необходимость, или причинность; в явлениях культуры, напротив, следует искать внутреннюю необходимость, или целенаправленность. Следовательно, при действительно позитивной (а не «позитивистской») концепции речевой деятельности необходимо помнить и постоянно иметь в виду, что язык принадлежит к сфере свободы и целенаправленности и что поэтому языковые факты не могут интерпретироваться и объясняться в причинных терминах. 3.1.2. В связи с этим следует подчеркнуть, что речь идет не о противопоставлении двух подходов к фактам, например «идеализма» (или, хуже, «спиритуализма») и «позитивизма», или двух одинаково возможных (или одинаково спорных) точек зрения 24, а о противопоставлении двух совершенно различных рядов фактов. Точно так же необходимо заметить следующее: если даже утверждать (в метафизическом плане), что факты свободы могут быть в конечном счете сведены к ряду необходимости (или наоборот), то это не снимет различия данных фактов и их различного восприятия человеком, что требует разных точек зрения и разных методов исследования и объяснения. 24 В лингвистике самые бессмысленные утверждения часто оправдываются тем, что они соответствуют «концепции» их авторов, как будто все концепции хороши, а истина — это только вопрос мнения. Это очень плохой способ рассуждения. Истинность утверждения должна определяться соответствием фактам действительности, а не просто предпосылкам, которые могут быть ошибочны или абсурдны. Утверждению относительно человеческой реальности следует противопоставлять не просто заявление «я считаю так» или «я считаю не так», а только «это так» или «это не так». 276
3.1.3. Требование различать оба ряда фактов совершенно отчетливо выступает даже у такого убежденного блумфилдианца, как Ч. К. Фриз. Этот проницательный ученый справедливо замечает, что необходимое стремление к объективности часто приводит к пренебрежению различием между явлениями культуры и явлениями природы: «Однако мы не можем считать, что современная лингвистическая наука является завершенной. В самом деле, некоторые из нас чувствуют, что в научном стремлении к истинной объективности лингвисты не всегда осознают существенное различие между их наукой и так называемыми естественными науками» 25. Критикуя в неявной форме бихевиоризм и всю механистическую концепцию, Фриз подчеркивает, что изучать физические факты языка еще не означает изучать язык: «Мы можем изучать гласные звуки многими научными методами, мы можем сфотографировать колебания, из которых эти звуки складываются, мы можем тщательно анализировать мускульные движения, которыми они производятся. Однако при этом мы не изучаем фактов языка, если только наше исследование этих звуков не включает изучения реакций, вызываемых этими звуками у членов языкового коллектива. Не существует языка вне говорящих и вне их деятельности в плане выражения»26. Требование, выдвинутое Фризом, подсказано желанием понять гуманитарную природу языка: «Удовлетворяющая нас наука о языке не может, таким образом, ограничиться так называемыми объективными фактами, внешними физическими стимулами; она должна, в конце концов, рассматривать эти объективные факты с точки зрения функционирования языка в человеческом коллективе»27. 25 «The teaching of English», стр. 106. 26 Там же, стр. 107. Ср. Н. Paul, Prinzipien, стр. 36: «Кто рассматривает грамматические формы изолированно, вне их отношения к индивидуальной духовной деятельности (Seelentatigkeit), никогда не придет к пониманию развития языка». Это утверждение столь же истинно в настоящее время, как и в тот момент, когда оно было написано, особенно если понимать термин «духовная деятельность» как деятельность сознания и освободить его от всякого излишнего психологизма. 27 «The teaching», стр. 108. Мы привели обширные цитаты; однако данную работу следовало бы цитировать целыми страницами как в силу ее ценности, так и потому, что она написана в той научной среде, где так расцвел механистический догматизм и где один весьма авторитетный ученый (J. Whatmough, «Word», XII, стр. 293) дошел до того, что стал рассматривать проникновение «гуманитарности» в лингвистику (т. е. в науку о человеке) как опасную «заразу». Интересно отметить также, что Фриз («Teaching», стр. 112) относит динамику языков к интеллектуальным усилиям необходимого для анализа повседневного опыта: «Опознание новых отношений, новых сходств, новых различий постоянно фиксируется в отклонениях от языкового узуса». Ср. замечания Бреаля (III, сн. 67). Критику лингвистического механицизма можно найти в «Forma у sustancia», стр. 14—21. Здесь мы ограничимся лишь указанием на то, что нет никакого основания считать «объективным» (межсубъективным) только чувственное, поскольку ощущение чисто субъективно и чувственное дается только как чувствуемое кем-либо, точно так же как мысленное дается как мыслимое кем- 277
3.2.1. Если признать, что имеется существенное различие между миром природы и миром культуры, и правильно понимать, что представляет собой языковое изменение, то становится очевидным, что «причины» изменения, воспринимаемые как внешние и необходимые действенные причины, никогда не будут найдены; более того, искать их бесполезно и абсурдно, поскольку их не существует. Разумеется, языковые изменения мотивированы; однако мотивировку их следует относить не к плоскости необходимости — «объективной» или «естественной» причинности, а к плоскости целенаправленности — «субъективной» или «свободной» причинности. Речь — это свободная и целенаправленная деятельность, и как таковая она не имеет внешних или естественных причин. Следовательно, таких причин не может иметь и изменение, представляющее собой формирование языка посредством речи. Что касается конкретных языков, то они существуют лишь как определенные формы речи, создающиеся и продолжающиеся в качестве совокупности языковых навыков. Следовательно, никакой внешний фактор не может воздействовать «на язык», минуя свободу и интеллектуальную деятельность говорящих. «Причины» изменения нельзя обнаружить также и в самом «языке», понимаемом как языковая традиция, поскольку традиция — это определенное «состояние вещей», с которым имеет дело языковая свобода говорящих; это рамки, образованные историческими условиями, в пределах которых говорящие могут действовать целенаправленно. Поэтому традиция не может быть причиной какого-либо последующего состояния (или может быть лишь неопределяющей причиной — «материальной причиной», ср. 3. 2. 4). Вообще, когда в отношение между «состояниями» А и В вмешивается свобода, мы не можем установить между этими состояниями причинной связи с точки зрения естественных наук. Состояние А не есть определяющая «причина» состояния В: А— это обстоятельство, условие, которым располагает свобода или с которым она либо. Что касается «сообщаемоcсти», то мысленное столь же сообщаемо, как и чувственное, и даже больше, поскольку, чтобы сообщить чувственное, мы должны сначала его помыслить. Основательную критику бихевиоризма можно найти у W. Kohler, Gestalt Psychology, исп. перев. «Psicologia de la forma», В. Aires, 1948, стр. 25 и сл. См., кроме того, уже цитированную статью H. J. Pos, Phenomenologie et linguistique. 278
сталкивается, а В — это не «результат», определенный состоянием А, а новое условие, созданное самой свободой, в частности перестройка состояния А. Итак, в языке нет ни действенных «причин» изменения (поскольку единственной действенной причиной является свобода говорящих), ни его «оснований» (поскольку эти основания всегда зависят от целенаправленности). Языку присущи лишь обстоятельства, «инструментальные» (технические) условия, в пределах которых действует языковая свобода говорящих, которые она использует и одновременно изменяет в соответствии с потребностями выражения. Даже сами «слабые точки» системы, т. е. технические недостатки традиционного инструмента по отношению к новым потребностям выражения, являются не «причинами» изменения, а проблемами, с которыми сталкивается языковая свобода и которые ей приходится решать в процессе воссоздания самого «инструмента». Поэтому можно и должно не искать естественных или, во всяком случае, внешних по отношению к свободе причин изменения, а объяснять с точки зрения целенаправленности то, что уже создано благодаря языковой свободе говорящих в тех или иных исторических условиях. Кроме того, следует выяснять, каким именно образом созданное косвенно определяется (ограничивается) — как необходимость и возможность — недостатками или возможностями языка, предшествующего изменению. 3.2.2. Еще до «телеологических» — скорее, чем «целевых»,— объяснений пражских фонологов (ср. 4.1.2. и 5. 1) А. Марти и его ученик О. Функе понимали, что языковое изменение мотивировано определенной целенаправленностью; именно в связи с этим оба ученых говорили о «нащупывающем выборе» («tastende Auslese»). От них эту идею воспринял А. Фрей28; он упоминает о слепой целенаправленности, которая действует «бессознательно»: «Само собой разумеется, что подобные явления осуществляются, вообще говоря, бессознательно и несистемно. Целенаправленность, которую мы постулируем, в большинстве случаев бывает неосознанной и эмпирической; говорящий действует как бы в темноте и ощупью» 29. Однако таким образом затемняется само понятие целенаправленности. Это происходит, безусловно, потому, что целенаправленность рассматривается со стороны ее отражения в межиндивидуальном языке, в «языке-посреднике», тогда как в собственном и настоящем смысле целенаправленность следует понимать как нечто присущее каждому индивидуальному акту создания (принятия) нового языкового факта. В межиндивидуальном языке целенаправленность; «La grammaire des fautes», стр. 20 и сл. Там же, стр. 23. 279
действительно неоднородна и затемнена, поскольку тут всегда и притом одновременно сосуществуют еще не замещенные старые языковые элементы и результаты многочисленных актов изменения, ориентированных на разные цели, различных тенденций к инновации, которые не обязательно действуют в одном и том же направлении. Точно так же нельзя считать целенаправленность «бессознательной» (ср. III, 3.2.2): единственное, что верно в данной противоречивой формулировке,— так это то, что, за исключением специальных случаев (нормативная деятельность академических учреждений, сознательная разработка новых литературных языков, создание терминологии и т. д.), целенаправленность проявляется стихийно и непосредственно в связи с определенной потребностью выражения, а не как сознательное намерение изменить межиндивидуальный язык 30. 3.2.3. Особую позицию по отношению к проблеме языкового изменения занял А. Мартине в своей известной работе по диахронической фонологии, которая открыла новую эру в изучении внутренних условий звуковых изменений ". Мартине в явной форме отказался решать, идет ли речь о целенаправленности или о причинности. «Важно,— пишет он,— не наклеивать на явление определенные ярлыки, а наблюдать и правильно интерпретировать процессы»32» Однако решить, идет ли речь о целенаправленности или о причинности,— это не означает наклеивать ярлыки на явления, это означает интерпретировать их — правильно или неправильно. Мартине считает, что, уклоняясь от данной проблемы, он утверждает независимость лингвистики от философии, однако такая независимость невозможна и настаивать на ней бессмысленно. Кроме того, несмотря на то что Мартине исповедует агностицизм, сам он как раз и наклеивает ярлыки, ибо говорит о «причинах» и о «внутренней причинности» (а это неадекватные ярлыки, поскольку их интерпретации, как и вообще все функциональные интерпретации, в действительности связаны с целенаправленностью). Более того, Мартине утверждает, что «знание организуется в рамках причинности» 33, что верно только для физических наук (ср. 3.1.1), и даже формулирует несколько критических замечаний по поводу понятий целенаправленности: «Именно здесь было бы полезно применить немного «общей семантики» в духе Кожибского: ясно, что термины «целенаправленность» и «телеология» неодинаково понимаются теми, кто их употребляет; эти термины окрашены слишком эмоционально, чтобы их стоило использовать в научной дискуссии»34. Ссылка на Кожибского у такого серьезного и авторитетного ученого, как Мартине, вызывает сожаление; Кожибский ни для кого не может служить поддержкой, поскольку его теория крайне слаба и сама нуждается в 30 Мартине («Economie des changements phonetiques», стр. 45) полагает, что постановка проблемы в терминах целенаправленности оказалась гибельной для работы Фрея. По нашему мнению, этой работе повредили лишь недостаточная ясность и нерешительность в указанной постановке проблемы. 31 «Economie», стр. 17—18. 32 Там же, стр. 18. 33 Там же, стр. 19. 34 Там же, стр. 18. 280
помощи 35. Что касается утверждения, будто те, кто употребляет термин «целенаправленность», понимают его неодинаково, то из него не следует, что этот термин необходимо устранить из науки (где его употребляли в более возвышенном плане такие ученые, как Аристотель и Кант): истина не устанавливается consensu omnium. То же самое можно сказать и о понятии 'причины'. Нет оснований полагать, что понятие 'целенаправленности' имеет «более эмоциональную окраску» или более расплывчато, чем понятие 'причины'; наоборот, можно утверждать, что оно является более точным, поскольку оно более ограниченно. 3.2.4. В самом деле, целенаправленность является одним из типов мотивировки, и поэтому она подходит под общее понятие 'причины', поскольку «причина» — это 'все то, из-за чего нечто производится (начинает быть), изменяется или аннулируется (перестает быть)'. Аристотель, как известно, различает четыре «причины»: то, что делает или производит нечто (агент как таковой: непосредственно действующий фактор, или действенная причина); то, из чего делается нечто (материя, или материальная причина); идея того, что делается (сущность, или формальная при- чина) и то, ради чего делается нечто (причина-цель)36. Таким образом, целенаправленность (причина-цель) — это одна из причин, а именно такая причина, которая может существовать, лишь если «непосредственно действующий фактор» является существом, обладающим свободой и интенсивностью. Разумеется, в таком смысле можно говорить, что языковое изменение имеет «причины», поскольку с этой точки зрения оно имеет все четыре аристотелевские мотивировки: новый языковой элемент создается кем- то (действенная причина), из чего-то (материальная причина), с идеей того, что делается (формальная причина), и для чего-то (причина-цель). Когда мы говорим, что языковое изменение «не имеет причин», то понимаем под этим следующее: языковое изменение не имеет причин в смысле естественных наук, т. е. вне материальной стороны оно не имеет «объективных», естественных причин, внешних по отношению к свободе говорящих. Мы возражаем не против употребления термина «причина», которое само 35 По поводу несообразностей и коренной порочности самонадеянной «доктрины» Кожибского и его «неосемантической» секты см. «Logicismo у antilogicismo», стр. 6—7; М. Black, Language and philosophy, итал. перев. «Linguaggio е filosofia», Milano, 1953, стр. 279—309; M. Schlauch, The gift of tongues*, London, 1949, стр. 130 и сл. 36 «Physica», II, 3 и II, 7. 281
по себе законно, а против смысла, который этому термину придается, и против стремления рассматривать в качестве определяющих причин обстоятельства, причинами не являющиеся: мы видим, что в языке ни один факт полностью не определяет сущности другого следующего за ним факта, и считаем целесообразным последовательно отличать сферу свободы от сферы необходимости. В современном виде это различие принадлежит Канту; однако уже Аристотель неоднократно подчеркивал, что объяснение с точки зрения целенаправленности есть объяснение особого типа. Так, Аристотель указывал, что именно целенаправленность является всегда определяющим фактором, основанием, в силу которого «непосредственно действующий фактор» делает то, что он делает: 'во всем, где есть какая-либо цель, предыдущие и последующие члены производятся в соответствии с этой целью' 37; далее Аристотель добавляет, что 'всегда, когда есть какая-либо целенаправленность, вещи не существуют вне определенных необходимых условий, но они, за исключением материальной стороны, существуют и не из-за этих условий' 38. Для иллюстрации Аристотель приводит следующий пример: без материала и без определенных внешних условий нельзя было бы построить дом, однако материал и эти условия не являются причиной существования дома. Аналогично этому и языковые изменения осуществляются обычно в определенных условиях, но они осуществляются не из-за этих условий. Языковые факты существуют потому, что говорящие создают их для чего-то; они не являются ни «продуктами» физической необходимости, внешней по отношению к самим говорящим, ни «неизбежными и необходимыми следствиями»,, обусловленными предшествующим состоянием языка. Единственное собственно «причинное» объяснение нового языкового факта состоит в том, что он был создан говорящими для определенной цели. Все остальные объяснения относятся к материальной стороне изменений и к условиям, в рамках которых действовала языковая свобода индивидуумов, вводивших и принимавших инновации. 3.3.1. В связи с этим невозможно сослаться ни на какой общий принцип физического порядка, ни даже на старый принцип «наименьшего усилия», введенный в науку 37 Там же, II, стр. 8. 38 Там же, II, стр. 9. 282
о человеке эмпириокритиком Авенариусом, а в наши дни слегка подновленный (в бихевиористском духе) и вновь пущенный в обращение Дж. Ципфом39. Говорящий всегда предпринимает все необходимые «усилия», чтобы достичь стоящей перед ним цели — выразить и сообщить то, что ему нужно; слушающий также создает для себя («изучает») язык, в котором он нуждается. Конечно, этот принцип можно интерпретировать и как принцип «инструментальной экономии»40, т. е. как принцип разумного использования и создания средств выражения. Однако тогда речь будет идти о принципе практической целесообразности41, который может повести как к наименьшему «усилию», т. е. к эффективному использованию старых средств, так и к наибольшему «усилию», т.е. к созданию новых средств выражения42. В действительности с этой точки зрения относительно изменения можно сказать следующее: языко- 39 «Human behavior and the principle of least effort», Cambridge (Mass.), 1949. 40 Так понимает этот принцип Мартине (A. Martinet, Function, стр. 26). Ср. также «Economie», стр. 94 и сл. и «Old sibilants», стр. 138: «Разумеется, «гармоническая» фонологическая модель — это фактически не что иное, как экономная модель». Соссюр, напротив, имел в виду усилие в буквальном смысле, т. е. артикуляторное усилие, и допускал, что так называемый «закон наименьшего усилия» 'может в известной степени пролить свет на причину изменения* (CLG, стр. 242). 41 Вводить при рассмотрении речевой деятельности принцип, практический по своему характеру, не означает приписывать ей практическую целенаправленность. Речевая деятельность сама по себе характеризуется не практической, а познавательной (смысловой) целенаправленностью, поскольку она, по определению Аристотеля, есть семантический логос. Речь, хотя и может иметь практическую целенаправленность, не обязана иметь ее, поскольку в зависимости от ситуации речь может выступать как апофантиче- ский, фантастический или прагматический логос; см. «Logicismo у antilogicismo», стр. 7, 13. Однако использование «языка» (языковых навыков) — это акт практического характера, как и использование любой техники. Практический характер носит также «создание» нового элемента языка ради будущих актов выражения^ т. е.' принятие создания в собственном смысле слова. 42 Поэтому неприемлемо утверждение Мартине («Function», стр. 26), что эволюцию языка можно понимать как «движение, регулируемое постоянным противоречием между потребностями человека выразить то, что ему надо, и его стремлением свести умственные и физические усилия к минимуму» (ср. также «Economie», стр. 94). В творческой интеллектуальной деятельности 'это стремление не наблюдается; в этой области «экономить» не означает «сводить к минимуму». 283
вая свобода эффективно использует язык и стремится сохранить его эффективность. В силу этого она может: а) создать новые средства выражения в пределах разрешенного системой (случай вульгарнолатинских палатальных); б) отказаться от того, что с функциональной точки зрения оказалось практически бесполезным (оглушение dz, z, z в испанском); в) усилить функционально необходимые различия (переход J в х в испанском). В двух последних случаях мы видим, как одна и та же коммуникативная цель может воздействовать как в положительном, так и в отрицательном смысле — всегда в соответствии с определенной потребностью выражения (разумеется, последняя включает и отсутствие потребности), 3.3.2. Таким образом, принцип «инструментальной экономии», по сути дела, является принципом целенаправленности. Однако, учитывая связанные с ним механистические ассоциации, целесообразно заменить его принципом технической эффективности, или, лучше, общим принципом потребности выражения: в языке различительное должно различать, а смысловое должно различаться и передавать смысл. Если различительное (фонемы) не служит для различения (оказывается бесполезным), то различие стирается, а если это различие полезно, но различители неспособны его осуществить, то они изменяются. Если одно означающее не отличается от другого означающего с иным означаемым, а необходимо, чтобы эти означающие различались, то одно из них изменяется или заменяется; когда означающее перестает означать (например, если утрачивается значение обозначаемой вещи), оно исчезает; если появляется новое означаемое, то создается также и новое означающее. При этом, разумеется, нельзя забывать, что означающие могут различаться во многих отношениях, а не только по своему фонемному составу (ср. IV, сн. 15)43 и что традиционная норма в течение длительного времени может сохранять функционально избыточное44. 43 А. Мартине («Economie», стр. 183) доказывает также на примере отдельных фактов современного французского языка, что на практике омонимические конфликты наблюдаются гораздо реже, чем в теории. 44 Так, например, как уже отмечалось в «Forma у sustancia», стр. 52, в испанском языке Уругвая звонкость, вопреки мнению Гитарте (G. Guitarte, El ensordecimiento, стр. 275), не является функциональным признаком фонемы /z/. Однако большинство говорящих реализует эту фонему как [z] не в силу необходимости 284
3.4.1. Следовательно, языковое изменение имеет действительно одну действенную причину — языковую свободу говорящих и о д н о универсальное основание — экспрессивную (и коммуникативную) целенаправленность. Далее, изменения обычно осуществляются при определенных обстоятельствах и в соответствии с определенными закономерностями, которые можно классифицировать по типам экспрессивной целенаправленности. Установить общие типы этих обстоятельств, закономерностей и целей — задача исследования языковых изменений, посвященного «уровню общих понятий». Наконец, в собственно историческом плане всегда приходится иметь дело с конкретной целевой установкой определенных говорящих, которая имеет место в исторически определенных обстоятельствах. 3.4.2. Целенаправленность в качестве «субъективной причинности» может быть познана (опознана) только субъективно, посредством внутреннего опыта, поскольку речь не идет о факте, который может наблюдаться во внешнем мире. Таким образом, вопросом, который следует ставить в каждом конкретном случае, будет не вопрос «почему [в силу каких эмпирически объективных обстоятельств] произошло то или иное изменение?», а вопрос «зачем [с какой целью] я, располагая определенной системой и находясь в определенных исторических обстоятельствах, изменил бы А в В, отказался бы от элемента С различать какие-либо формы, а просто из желания сохранить верность традиции. Гитарте считает, что звонкость /i/ следует считать релевантной ради симметрии с остальной системой (например, с противопоставлением p-b-f). Однако он впадает в порочный круг: симметричность системы устанавливается в силу действительной функциональности таких противопоставлений, как p-b-f, а затем на основе симметрии устанавливается несуществующая функциональность. Релевантность признака — это первичный факт, который не может быть выведен из симметрии системы, а должен подтверждаться действительными противопоставлениями. Но уругв. /z/ не противопоставлено фонеме /J/; следовательно /i/ занимает в системе «несимметричное» место, или, если угодно, /z/ занимает по отношению к /о/ как место/z/, так и место* \]\. Этим и объясняется тот факт, что звонкость (не являющаяся различительной) часто утрачивается, что нисколько не вредит взаимопониманию. Далее, поскольку в фонологической системе уругвайского испанского нет противопоставления /z/—/jy, то говорить, что эта система имеет «пустую клетку» или что звонкость для фонемы /z/ нефункциональна, с точки зрения реальности языка, совершенно одно и то же. 285
или создал бы элемент D?»45 Далее, так не только следует поступать; в действительности, несмотря на терминологию причинных объяснений, так поступали и так поступают во всех случаях, когда проблема того или иного конкретного изменения ставится осмысленно и в основном правильно. Дело тут не просто в переосмыслении терминов; объективные обстоятельства (системные и внесистемные) не являются и не могут являться основанием для изменения, которое сможет «полностью объяснить его»; эти обстоятельства, не будучи определяющими причинами, не становятся даже «условиями изменения», если изменение не осуществляется, если в дело не вмешивается причина- цель (как в примере Аристотеля — ср. 3.2.4, — где материально необходимые условия постройки дома не становятся материальными причинами дома, прежде чем определенная целенаправленность не сделает их таковыми). Следовательно, необходимо не только отвергнуть различие между «активными» и «пассивными» факторами, как это делает Мартине46, но и подчеркнуть, что факторы, связанные с обстоятельствами изменения, все «пассивны» и сами по себе «нейтральны» (ср. IV, 2. 1. 1). В конкретном плане они становятся «факторами изменения» благодаря наличию определенной цели выражения, а не наоборот. Конечно, именно несовпадение объективных обстоятельств и новых потребностей выражения делает явной необходимость изменения; однако определяющим принципом, основанием для изменения является всегда некая целенаправленность, 45 Целевые объяснения формально представляют собой «круг» (ср. V, 4.2.4); отсюда необходимость обосновывать их иначе, по возможности внеязыковыми факторами. По той же причине после: довательный объективист в лингвистике не может даже ставить проблему изменения: ведь подлинные основания изменений не могут наблюдаться как факты внешнего мира. Таким образом, следует заметить, что целевые объяснения связаны с риском (ср. 3.4.3). Однако это еще не позволяет прибегать к внешним или механистическим объяснениям, которые не дают нам никаких полезных сведений. Кроме того, точно так же дело обстоит не только с изменениями, но и со всеми языковыми фактами, сущность которых может быть понята только посредством внутренней интерпретации. Вообще, даже если адекватный метод связан с риском, из-за одного этого его не следует заменять методом неадекватным по определению. Это было бы равносильно предложению взвешивать романы, чтобы определить их качество, под тем предлогом, что эстетический метод допускает ошибочные оценки. 46 «Economie», стр. 19—20. 286
а не состояние вещей, которое наблюдается при этом. Даже в случае 'слабых точек' системы изменение происходит не потому, что эти точки имеются, а для того, чтобы преодолеть их; две фонемы, реализации которых совпадают (но которые необходимо различать), изменяются не потому, что они смешиваются, а для того, чтобы сохранилось различие между ними. И только потому, что языковая свобода — это не произвол и не прихоть, точнее, потому, что «случайные» инновации, не соответствующие определенной внутрисистемной или культурной ситуации общего характера, не имеют шансов распространиться (ср. III, 4. 3 и V, 2. 4. 4), эти факторы обретают — в плоскости общих понятий — смысл, как «условия, в рамках которых языковая свобода обычно изменяет язык». 3.4.3. Все это, разумеется, не означает, что любое целевое объяс нение обязательно бывает точным. То или иное целевое объяснение (например, наше собственное объяснение романского будущего) может быть спорным и даже ошибочным, но отсюда не следует, что ошибочен сам принцип объяснения. Напротив, настоящие причинные и механистические объяснения «бесспорны». Однако не потому, что они верны, а потому, что в конкретном плане их даже невозможно обсуждать: они лишены смысла, поскольку само их основание ошибочно47. 4.1.1. Все, что было сказано до сих пор, позволяет более точно оценить вклад структурализма в постановку и решение проблемы языкового изменения. Еще несколько лет тому назад Пальяро, касаясь внутренней сложности данной проблемы, писал, что, 'очевидно, представители структуральной лингвистики не проявляют достаточного интереса к постановке этой проблемы и ее решению'48. Возникает вопрос, каков подлинный смысл этого утверждения, если считать, что для Пальяро — одного из самых тонких и глубоких лингвистов нашей эпохи, соединяющего обширнейшую эрудицию с оригинальной философской концепцией и правильным критическим пониманием самых различных точек зрения,— разумеется, не остался неизвестным интерес структурализма к языковому изменению. 47 Это, однако, не относится к функциональным объяснениям, которые в действительности являются целевыми, хотя авторы, предлагающие их, часто предпочитают называть их «причинными». Действительно механистическими являются, например, так называемые «физиологические» объяснения, которые на самом деле ничего не объясняют (ср. V, 1.3.1). 48 «II segno vivente», стр. 120. 287
4.1.2. Вся история структурализма показывает, что структуралистам далеко не чужд интерес к постановке проблемы изменения. В самом деле, первый манифест структуральной диахронии содержится уже в докладе, представленном в 1928 г. Р. Якобсоном, С. Карцевским и Н. Трубецким на конгрессе лингвистов в Гааге49, в котором структуральная интерпретация звуковых изменений является одним из пунктов программы новой фонологии. Вслед за этим историческим докладом началось бурное развитие диахронической фонологии 50. 4.1.3. Верно, что многие направления структурализма были и остаются чуждыми проблеме изменения 51 и что в ряде структуральных исследований предлагаются не новые принципы объяснения, а скорее принципы простой классификации и переформулирования объяснений звуковых изменений в структуральных терминах". Однако верно также и то, что ряд структуралистов, особенно группа, которую можно назвать «французским ответвлением» Пражской школы, занялась структуральным объяснением звуковых изменений и задачей устранения, по крайней мере в этой области, соссюровской антиномии между синхронией и диахронией. 4.2.1. Диахронический структурализм сумел эмпирически установить, или, как говорят, «открыть», или «дока- 49 «Actes du premier Congres», стр. 33—36. См. также доклад Н. Трубецкого «Les systemes phonologiques envisages en eux-memes et dans leurs rapports avec la structure generale de la langue» в «Actes du Deuxieme Congres International de Linguistes», Paris, 1933, стр. 120—125 (особенно стр. 124). 50 A. Juilland, A bibliography of diachronic phonemics, «Word», IX, 1953, стр. 198—208. 51 См. A. Martinet, Economie, стр. 13—15. Это объясняется теоретическими и методологическими основами упомянутых направлений. В самом деле, последовательные блумфилдианцы не в состоянии приступить к объяснению языкового изменения, не порвав со своей механистической философией, поскольку причины изменения не могут наблюдаться как явления внешнего мира (ср. сноску 45). Что касается глоссематики, то понимание языков как математических (т. е. вневременных) объектов лишает ее всякой перспективы не только в понимании изменения, но и вообще в понимании историчности речевой деятельности (ср. VII, 2.3). 52 Таковы, например, две основные американские работы: A. A. Hill, Phonetic and phonemic change, «Language», XII, 1936, стр. 15—22; H. M. Hoenigswald, Sound change and linguistic structure, «Language», XXII, 1946, стр. 138—143. То же самое можно сказать и об уже упоминавшихся «Prinzipien» Р. Якобсона; см. A. Martinet, Economie, стр. 46. 288
зать» с помощью фактов логическую необходимость, или взаимозависимость, звуковых изменений в языке, т. е. динамическую солидарность фонологических систем (в этом отношении работам структуралистов предшествовали лишь отдельные замечания и догадки ряда ученых, в первую очередь Г. Пауля; см. IV, 4, 5. З)53. Диахронический структурализм показал, что звуковые изменения объясняются системно — в смысле их «обусловленности» функциональной системой языка. Это значит, что он определил, по крайней мере частично, как именно языковая свобода, направляемая определенной целью — потребностями выражения (а не «причинами») и обусловленная извне, т. е. введенная в определенное русло некоей культурно-исторической (а не естественной) необходимостью, в рамках системы взаимодействует с традицией и обновляет ее или, короче, как именно создается язык. Таким образом,, структурализм, исходя из строго статического понимания языка как ?????, подошел к пониманию языка как исторической ??????? определенной ????????,—???????, которая преодолевает эту ???????? и постоянно перестраивает ее (ср. II, 2.2)?4; с точки зрения чисто синхронного описания структурализм приближается к истории, что, безусловно, зависит от самой природы объекта «язык» (ср. I, 3.1). 4.2.2. На том, как структурализм поставил проблему изменения, сказались два основных порока, связанные с его натуралистскими пережитками. Во-первых, мы имеем 53 См. также О. J espersen, Language, стр. 298: «Следует — насколько это возможно — не только рассматривать каждое звуковое изменение в связи с другими звуковыми изменениями, происходящими в один и тот же период в одном и том же языке, но и исследовать в каждом конкретном случае воздействие звукового изменения на речь как целое». В список предшественников диахронического структурализма необходимо, кроме того, включить и А. Мейе, который еще в 1925 г. употреблял выражение «пустая клетка фонетической системы» («La methode, comparative», стр. 99), и П. Пасси, которого упоминает Мартине («Economie», стр. 42—44), « 54 Часто полагают, что всякое структуральное исследование должно основываться на рассмотрении языка как ????? и что концепция речевой деятельности как ???????? обязательно предполагает «диахронию» и «атомизм». Нет ничего более ошибочного: языковые структуры вполне могут изучаться как динамические структуры. Кроме того, ???????? не означает просто движения и изменения. Есть много вещей, которые развиваются и изменяются и тем не менее не имеют ничего общего с ???????? в собственном смысле этого слова (ср. II, 2.2). 19 Заказ № 3340 289
в виду смешение общей эмпирической проблемы изменений и логической проблемы изменчивости языков, т. е. допущение, будто многочисленные частные объяснения могут помочь решить, «почему изменяются языки». На самом же деле это не так, поскольку, как мы видели, это проблема другого порядка и другого характера. Во-вторых, речь идет об ошибочном мнении, будто по-прежнему ставится позитивистская проблема «причин», в то время, как в действительности ставится проблема общих условий и обстоятельств изменений, т. е. проблема обобщенной и формализованной истории55. Таким образом, проблема, относящаяся к плану свободы, переносится в план необходимости и внешней причинности. 4.2.3. Это последнее, если выйти за рамки чистой терминологии, приводит к серьезному риску впасть в детерминизм системы, которая якобы развивается сама по себе и необходимым образом, следуя только внутренним импульсам 56. Это своеобразный «мистицизм системы», который в своих крайних формах еще опаснее, чем мистицизм «народа-творца». Поскольку невозможно найти первого творца инновации, в известном смысле оправдано приписывание культурных фактов «народу» в целом (так как в самом деле все индивидуумы, принимая эти факты, в некоторой степени творят их). Полагать же, что система содержит в себе «необходимые причины» своего дальнейшего развития, абсурдно, что понимал уже Соссюр (ср. VII, 1.1.2 и сн. 10). Система — это нечто, с чем должна считаться языковая свобода, поэтому изменение определяется в первую очередь и внутренним образом — целью, связанной с потребностями выражения, а во вторую очередь и извне (но в то же самое время) — возможностями, преде- 55 Против интерпретации структурных условий как причин выступил Э. Германн, сформулировавший свои возражения в отчетливых терминах (Е. Hermanne Actes du Deuxieme Congres, стр. 129): «Фонология совершает методологическую ошибку, считая, что некоторые звуковые изменения обязательны. Ведь фонология работает лишь с условиями изменений, в то время как изменение в языке может произойти только тогда, когда при определенных условиях, возникших в сознании говорящего или в окружающем мире, становятся действенными духовные силы мышления, чувства и воли». 56 А. Бюрже (A. Burger, Phonematique, стр. 19) справедливо замечает, что в противоположность младограмматикам для диахронической фонологии «не эволюция должна объяснять систему, а система должна объяснять эволюцию». 290
лами и недостатками системы, традиционной языковой техники. 4.2.4, Системный детерминизм может приводить к любопытным эмпирическим иллюзиям, например к стремлению объяснить в определенный момент внутренней необходимостью системы материальную сторону факта, который уже существовал в языке до этого момента и, следовательно, не нуждается в подобном объяснении. На возможность такой иллюзии фактически обращает внимание Р. Менендес Пидаль, когда вновь рассматривает проблему палатализации -11- в леонском, кастильском и арагонском диалектах, а также в каталонском языке57. Мартине объяснил дистрибуцию фонем 1 и Я в испанских диалектах с внутренней, структурной точки зрения58. Однако Менендес Пидаль, не отрицая этого объяснения — в том, что касается функционального обоснования фактов (и. в этом он глубоко прав; стр. 4.2.5),— связывает испанские согласные с соответствующими согласными в современных диалектах Южной Италии и показывает, что рассматриваемое явление не возникло как материальный факт в испано-романском языке, а восходит к диалектному «лямбдацизму» латыни59, 4.2.5. В вопросах методологии Менендес Пидаль идет еще дальше и противопоставляет историческое объяснение объяснению структуральному. Это противопоставление — в тех терминах, в каких оно сформулировано,— нельзя принять безоговорочно. В самом деле, Менендес Пидаль не просто отвергает структуралистскую аксиому, согласно которой всякое изменение должно объясняться прежде всего с «внутренней точки зрения» (с точки зрения системы, в которой оно происходит), а противопоставляет этой аксиоме справедливое замечание, что «объяснения, основанные на структурально- системном подходе к языку, столь же гипотетичны, как и любые другие, и у нас нет оснований рассматривать их в качестве гипотез первой необходимости или большей правдоподобности». Он считает нужным «перевернуть» саму аксиому: «При изучении языкового изменения необходимо сначала исследовать имеющиеся возможности исторического объяснения и, лишь когда этих возможностей станет недостаточно, начать рассматривать основания изменения, которые можно найти в структурной организации данного языка»60. Именно 57 «А proposito de l у ll latinas. Colonizacion suditalica en Espana» в «Boletin de la Real Academia Espanola», XXXIV, 1954, стр. 165—216. 58 «Celtic lenition and Western Romance consonants», «Language», XXVIII,, 1952, стр. 192—217; воспроизведено в французском переводе «Economie», стр. 257—296, особенно стр. 275 и сл. 59 Цит. статья, стр. 187 и сл. 60 Там же, стр. 186—187. 19* 291
это последнее и вызывает возражения. По нашему мнению, структуралистскую аксиому следует не «перевернуть», а просто отвергнуть, поскольку и в том и в другом виде она приводит к недопустимому противопоставлению «традиции» и «системы». Язык не есть сначала система, а потом традиция или наоборот; он одновременно и всегда «системная традиция» или «традиционная система». Следовательно, не учитывать какого-либо явления в языке — это означает не учитывать не только «исторический факт», но и «системный факт», это означает исходить из гипотетической, а не из исторически реальной системы, модификации которой мы намереваемся объяснять. С другой стороны, происхождение языкового факта не может раскрыть ни его последующую историю, ни изменения, которым он будет подвергаться, и обратно: незнание происхождения (но не существования) языкового факта нисколько не задевает структурных объяснений. Важный вывод, который можно сделать из методологических замечаний Менендеса Пидаля, гласит: не следует считать изменением, определенным внутренней необходимостью системы, то, что просто является сохранением традиционного элемента; иначе говоря, структурные объяснения излишни (как и любые другие), когда речь идет о языковом элементе, непрерывно сохраняющемся в одном и том же говоре, т. е. там, где не было никакого изменения 61. Совсем другая проблема возникает, если изменение имеет место, т. е. если мы сталкиваемся с распространением языкового элемента, безразлично — старого или нового. Культурно-историческое объяснение бывает удовлетворительным лишь тогда, когда распространяется целая система (или «диалект»); однако такого объяснения недостаточно, если отдельный языковой элемент распространяется из одного говора в другие говоры, ранее его не знавшие. В этом случае (с точки зрения последних говоров) указать происхождение рассматриваемого элемента — значит только объяснить его материальную сторону и отнести к «заимствованиям» соответствующие исходные инновации. Чтобы объяснить этот элемент и с функциональной стороны, надо показать, как именно внедряется он в структуры той системы, с которой мы имеем дело; ведь именно такое внедрение, а не начальное заимствование является изменением в собственном смысле слова (ср. V, 3.1). Недостаточно, например, указать, что такой-то элемент вульгарной латыни происходит из оскско- умбрского; необходимо также объяснить возможность его внедрения и функционирования в системе латинского. В самом деле, оскско- умбрское происхождение еще не объясняет латинский элемент как латинский. Дело в том, что распространение какой-либо языковой особенности не есть чисто физическое распространение, и тождество языковых фактов не может быть установлено в силу их материального сходства; наоборот, следует считать нетождественными те материально идентичные языковые факты, которые функ- 61 Это не значит, что исторические объяснения обязательно предшествуют структуральным; однако, когда рассматривается «состояние языка», точной истории которого мы не знаем, прежде чем думать об изменении, следует подумать о сохранении. Кроме того, вообще собирание информации о фактах должно предшествовать их объяснению. 292
ционируют в различных системах (даже в различных диалектах одного и того же языка). Таким образом, «историческое» (или, точнее, документальное) и структурное объяснения не исключают, а взаимно дополняют друг друга: первое указывает возможное внешнее происхождение языкового факта, второе объясняет функциональное внедрение этого факта в рассматриваемую систему. Однако ни первое, ни второе не объясняют собственно изменения: между материалом и системой лежит языковая свобода говорящих, которая в условиях, определяемых данной системой, принимает этот материал, чтобы удовлетворить определенные потребности выражения. Разумеется, сама мотивировка изменения может относиться к области культуры, однако и в этом случае необходимо объяснить внедрение изменения в систему 62. Сама эта культурная мотивировка должна трактоваться как «внутренняя», т. е. она должна рассматриваться с точки зрения говора, в котором происходит изменение. И обратно: если мотивировка является «внутренней» («функциональной» в строгом смысле этого термина; ср. III, сн. 40), то для объяснения происхождения данного языкового элемента и его распространения в говорящем коллективе по-прежнему необходимо «внешнее» объяснение (ср. V, 4.2.9). Следовательно, структурные и культурно-исторические объяснения ни в коей мере не «предшествуют» одни другим: они обязательно взаимодополняют друг друга для каждого конкретного изменения. 4.2.6. В связи со сказанным интересно отметить параллелизм между проблемами истории языка и проблемами истории искусства 63. Для «развития» искусства (в частности, его культурно- 62 Наличие некоторых границ между языками, которое не удается объяснить с помощью географии, объясняется, несомненно, тем, что факты одной из двух контактирующих систем структурно недопустимы в смежной системе. Это обычное явление для смежных языков с совершенно различными структурами (например, испанский и баскский); впрочем, иногда оно может наблюдаться и между «диалектами» одного и того же языка. Языковые системы, разумеется, представляют собой «открытые» системы; однако в каждый момент своей истории они обладают определенными «непроницаемыми» зонами. Ср. Ch. F. Hockett, «Language», XXXII, стр. 467: «Язык не является ни замкнутой системой, к которой нельзя прибавить никакого нового значащего элемента, ни полностью открытой системой, в которую абсолютно свободно может быть введен любой элемент из любого другого языка (или квазиязыковой системы)». 63 В лингвистике часто наблюдается тенденция искать «принципы исследования» в естественных и математических науках (хотя эти науки совершенно иной природы) или даже в таких дисциплинах с сомнительным обоснованием, как социология и психология. Находятся даже ученые, полагающие, что такие совершенно механистические дисциплины, как кибернетика или статистика, могут дать нам решение определенных теоретических, т. е. логических проблем. С другой стороны, обычно пренебрегают глубокой аналогией между проблемами лингвистики и проблемами других гуманитарных наук. Многие лингвисты, жаждущие недостижимой авто- 293
исторических форм) предлагались объяснения в культурно-исторических и «структуральных» терминах. Так, направление, представленное М. Дворжаком и К. Тице, рассматривает историю искусства в связи с другими формами культуры и в зависимости от общей истории культуры. Другое направление, представленное К. Фидлером, А. Гильдебрандом и Г. Вельфлином, рассматривает определенные явления искусства как независимые структуры, которые развиваются в силу внутренней необходимости 64. Это направление, хотя оно и стоит на более высоком уровне, имеет явные точки соприкосновения с неудачным замыслом Брюнетьера, пытавшегося описать историю литературных жанров как «автономных организмов». У этого направления был предшественник еще в эпоху Возрождения — Дж. П. Ломадзо, который предложил историю живописи «без живописцев». Далее, еще в прошлом веке, Г. Земпер пытался построить теорию искусства, основывающуюся только на его материале. Все три попытки, помимо того, что они не объясняют явлений собственно искусства, приводят к сомнительным выводам и очевидным ошибкам. История искусства с использованием культурных объяснений приводит обычно к ошибочному представлению об искусстве (которое является важной формой культуры само по себе) как о простом отражении других форм культуры, как будто эти другие формы являются определяющими. «Структуральная» же история забывает, что формы искусства развиваются не сами по себе, и не замечает, что «обязательное» направление развития познается (и существует) лишь тогда, когда развитие уже осуществилось в действительности. Что касается Земпера, то он как натуралист считает определяющим чисто внешнее и нейтральное обстоятельство, которое не является даже «материальной причиной» искусства, до тех пор пока оно не превратится в эту причину в силу появления определенной цели (ср. 3.2.4). То же самое происходит в лингвистике. Культурно-историческая лингвистика часто ошибочно трактует язык как нечто определяемое внеязыковой культурой, забивая, что язык отражает в себе всю неязыковую культуру, а кроме того, сам является важнейшим участком культуры, со своей собственной традицией, структурой и нормами. Структуральная лингвистика впадает в каузализм и детерминизм систем, история языков строится в ней «без говорящих» и при этом упускается из виду, что «необходимое» в системе является таковым и становится действенным условием изменения лишь постольку, поскольку оно замечается и преодолевается в речевой деятельности людей. Позитивистский же исто- рицизм смешивает объяснение с эмпирическим исследованием и считает, что проблемы изменений решаются установлением материального происхождения рассматриваемых языковых элементов. номии, с недоверием относятся к философии, которая как раз и является наукой о принципах. Таким образом, лингвистика оказывается, с одной стороны, в неуместном подчинении, а с другой —» в прискорбной изоляции. Поэтому в лингвистике по-прежнему выдаются за «актуальные» многие старые проблемы, уже давно решенные или снятые, как не имеющие смысла в философии и прочих науках о человеке. 64 Об этом направлении см. В. Crocе, La teoria dell' arte come pura visibilita, а также сноску, добавленную к указанной работе в «Nuovi saggi di estetica»3, Bari, 1948, стр. 235 и сл. 294
4.3.1. Независимо от ошибок — принципиальных или перспективных, допускаемых отдельными структуралистами,— и от трудностей, к которым ведет исключительно структуральная трактовка языкового изменения, диахроническому структурализму присущи также внутренние ограничения, обусловленные неизбежной (и необходимой) схематизацией понятий, на которой основывается любое структуральное исследование65. 4.3.2. В самом деле, по поводу языкового изменения можно поставить в общем или частном смысле несколько разумных вопросов: где (в какой точке системы), как, когда и зачем происходит изменение? Из всех этих вопросов структурализм отвечает преимущественно на вопрос где: в точках слабой «функциональной нагрузки», в тех точках, где система допускает значительное разнообразие реализаций, в тех точках, где «нарушено равновесие» системы (здесь имеются в виду, например, неиспользуемые признаки или неполные корреляции), и т. д. Частично структурализм отвечает и на вопрос зачем — в той мере, в какой речь идет о «внутренней» функциональной целесообразности, выводимой посредством сравнения двух последовательных систем; здесь всякое структурное объяснение конкретных изменений обязательно является целевым (ср.сн.47). Однако последовательный структурализм не может ответить на вопросы, зачем (в плане культуры) и когда произошло изменение, так как это объясняется инициативой говорящих и внесистемными культурными условиями. Точно так же на вопрос, как происходит изменение, структурализм отвечает лишь частично. В самом деле, в силу своих исходных предпосылок структурализм игнорирует бесконечное разнообразие естественного языка. Поэтому в диахронической 65 Эти ограничения не должны рассматриваться как «ошибки»; они означают лишь, что структуральная точка зрения должна быть дополнена другими точками зрения, также правильными и необходимыми. По нашему мнению, вся лингвистика должна быть структуральной, поскольку структура речи — это реальность. Однако структурализм — это еще не вся лингвистика, и ошибка многих структуралистов заключается только в том, что они пытаются свести лингвистику к структурализму: так, например, они стремятся дать «структуральные определения» языковым категориям, забывая, что структуральная точка зрения соответствует не плану определений, а плану описания. Кроме того, вся лингвистика, разумеется, должна быть функциональной, поскольку языковые факты определяются своей функцией. 295
перспективе он рассматривает изменение лишь схематически, между двумя определенными системами, т. е. структурализм смешивает изменение (распространение инноваций) с мутацией, сдвигом (замещением одной структуры другой) и полностью игнорирует промежуточный этап, когда обе структуры — старая и новая — сосуществуют66. Следовательно, структурализм лишь указывает на взаимодействие языковой свободы и системы, но оставляет без внимания сам процесс этого взаимодействия, осуществляемый в «норме» языка (ср. II, 3.1.3) посредством многочисленных актов отбора (ср. III, 4.4.6) 67. 4.3.3. Поскольку структурализм не может принять во внимание конкретный способ осуществления изменения, то он и не является собственно историей, ибо, как правильно заметил Ортега, исторический подход не принимает факты просто как факты; он стремится увидеть, как они осуществляются, т. е. рассматривать факты в их осуществлении 68. Разумеется, структуральные объяснения (мотивировки) являются историческими. Однако конкретное объяснение изменения не сводится к его мотивировке; между исходной точкой (инновация) и конечной точкой (мутация, сдвиг) лежит сам процесс изменения, т. е. «распространения» или межиндивидуального принятия инноваций,— крайне сложный исторический процесс с 66 Ср. различие, проводимое А. Фреем (Н. Frei, Grammaire des fautes, стр. 29—30) между изменением и эволюцией. 67 Г. Людтке в своей книге, которая, к сожалению, попала ко мне слишком поздно и не могла быть использована в настоящей работе («Die strukturelle Entwicklung die romanischen Vokalismus», Bonn, 1956, стр. 15—16), справедливо указывает, что простая диахрония рассматривает языковые формы только во времени, а чтобы получить более полное представление о языковых событиях, необходимо рассматривать также пространственное разнообразие языка, дополняя диахронию лингвистической географией и приходя, таким образом, к «диахроническому описанию пространства языка». К этому следует добавить, что необходимо также иметь в виду «вертикальное» (по отношению к различным социальным и культурным слоям) и «стилистическое» (по отношению к различным факторам выражения) разнообразие языка; ср. «La geografia linguistica», стр. 43. Из невольно упущенных мною работ следует упомянуть важную публикацию Института языкознания АН СССР «Тезисы докладов на открытом расширенном заседании Ученого совета, посвященном дискуссии о соотношении синхронного анализа и исторического исследования языка», Москва, 1957, которую я получил, когда настоящая работа находилась в печати. 68 «Historia como sistema» в «Obras completas», VI, Madrid, 1947, стр. 50. 296
многочисленными колебаниями и отклонениями, в изучении которого особые заслуги принадлежат прежде всего испанской лингвистической школе69. Кроме того, частично в силу методологических недостатков, а частично в силу натуралистической традиции диахронический структурализм обычно принимает за исходную точку предполагаемую «готовую» и «уравновешенную» систему (ср. I, 1.1) вместо того, чтобы исходить из движущейся системы; в результате многим структуралистам нужен deus ex machina «внешняя причина», которая должна привести систему в движение70. 4.3.4. В силу сказанного диахронический структурализм не может преодолеть соссюровскую антиномию между синхронией и диахронией в ее наиболее существенных чертах. Он лишь показывает, что изменения обусловливаются системой, и выстраивает по линии диахронии ряд синхронных систем, которые связаны не просто материальной преемственностью, а соответствием между их функциональными структурами. Этим исправляется «атомизм» и гетерогенность соссюровской диахронии и доказывается, что диахрония также «системна»; однако сама антиномия, понимаемая как реальное противопоставление, остается. В действительности Соссюр никогда не отрицал того, что на линии диахронии можно получить бесконечный ряд «срезов» — синхронных систем. Соссюровская антиномия в ее подлинном смысле не может быть преодолена, если по- 69 Можно назвать образцовые исследования, представленные работами R.Menendez Pidal, Origenes del espanol и A. Alonso, De la pronunciacion medieval a la moderna. Ср. также D. Сatalan, La escuela linguistica espanola y su concepcion del lenguaje, Madrid, 1955, стр. 67 и сл. Однако не следует приписывать испанской школе некую особую концепцию речевой деятельности: речь идет просто о методологическом аспекте истории конкретных языков. Об особенностях испанской лингвистической школы см. A. Rоsenblat, RFH, II, 2, стр. 183 и Е. Coseriu, Amado Alonso, Montevideo, 1953, стр. 4. 70 Следует, однако, подчеркнуть, что Мартине (A. Martinet, «Economie», стр. 19) считает «упрощенческой» мысль о том, что без давления так называемых «внешних факторов» системы оставались бы неподвижными. Он указывает, что равновесие фонологических систем следует считать неустойчивым: «В самом деле, вероятно, большинство наблюдаемых фонологических систем содержит в себе следы нарушенного равновесия» (стр. 25); «в любой фонологической системе в любой момент ее истории существуют участки, в которых уже подготовляется или происходит изменение» (стр. 34). Ср. также стр. 88—90. 297
прежнему придерживаться статической концепции языка и продолжать рассматривать исторический язык как совокупность «языковых состояний», упорядоченных во времени. Эта антиномия не может быть преодолена, если решительно не отказаться от отождествления бытия языка, которое является историческим (т. е. непрерывным) бытием, с языковым состоянием71 или рядом «состояний» (что, по сути дела, одно и то же). 5.1. Явно более радикальное (но также и более спорное) намерение преодолеть в самом взгляде на действительность языка соссюровскую антиномию представлено «телеологической» концепцией языкового изменения. Эта концепция сформулирована уже в докладе, который был сделан в Гааге основателями фонологии (ср. 4.1.2). В этом докладе говорится, что вместо традиционной проблемы при- чинности следует выдвинуть проблему целесообразности языковых изменений. Вопреки тезису Соссюра о том, что язык ничего не замышляет заранее, утверждается, что по крайней мере некоторые языковые изменения осуществляются «с намерением оказать определенное воздействие на систему». Далее, для преодоления недостатков позиции младограмматиков докладчики предлагают отказаться от механицизма и интерпретировать понятие фонетического закона «телеологически»72. В дальнейшем как Якобсон, так и Трубецкой почти в идентичных выражениях неоднократно высказывались по этому поводу. В качестве примера приведем следующее утверждение Трубецкого: «Эволюцией фонологической системы управляет в любой данный момент стремление к определенной цели. Не допуская существования телеологического элемента, невозможно объяснить фонологическую эволюцию»73. 5.2.1. Сравнительно недавно в среде сторонников диахронического структурализма были высказаны сомнения 71 В связи с этим полезно вспомнить, что А. Мейе — ученый, которого никто не назовет идеалистом или антисоссюрианцем, в своей рецензии на «Курс» (BSLP, XX, стр. 35) справедливо заметил, что, хотя «поперечный разрез», о котором говорит Соссюр, методологически полезен, он не соответствует реальности языка. 72 «Actes du Premier Congres», стр. 33, 35, 36. 73 «La fonologia actual», исп. перев. в «Psicologia del lenguaje», стр. 159. См. также выступления Трубецкого на конгрессе в Женеве в «Actes du Deuxieme Congres», стр. 110, 124. Ср., кроме того, R. Jakobson, Remarques sur l'evolution phonologique du russe, особенно стр. 17. 298
по поводу предполагаемого «телеологического элемента». Мы имеем в виду прежде всего А.Мартине 74, который, к сожалению, полагает, что отвергать «телеологию» — это значит отвергать или ставить под сомнение целевую интерпретацию изменений (ср. 3.2.3) 75, что неверно: «целенаправленность» в своем примитивном смысле, т. е. как субъективная или свободная причинность,— это нечто совершенно отличное от того, что часто понимают под «телеологией». В самом деле, языковые изменения как результаты свободной деятельности могут иметь только целевую мотивировку, и, однако, абсолютно верно, что язык не «замышляет» и не может замышлять ничего заранее, поскольку он не является субъектом. 5.2.2. Чтобы отграничить то, что в «телеологической» концепции для нас приемлемо, от неприемлемого, необходимо прежде всего избавиться от двусмысленности ее формулировок и определить смысл, который можно приписывать понятию «телеологии». Трубецкой и Якобсон употребляют на равных правах термины «целенаправленность», «намерение», «телеология» и «тенденция» (языка), и даже при поверхностном знакомстве с их рассуждениями обнаруживается, что двусмысленность не является чисто терминологической. Конечно, под «телеологией» можно понимать целенаправленность изменения; именно такова правильная интуиция, на которой основывается телеологическая концепция, поскольку «целенаправленность» противопоставляют «причинам» младограмматиков, а с помощью «телеологии» надеются преодолеть «механицизм». В таком случае целенаправленность следует понимать как нечто присущее каждому индивидуальному акту принятия определенного языкового элемента (ср. 3.2.2), и только в этом смысле так называемая «телеологическая» концепция полностью приемлема. Однако защитники данной концепции, как кажется, интерпретируют ее не так. 74 См. его предисловие к книге A. Haudricourt et A. Juilland, Essai, стр. XI и Economie, стр. 46, 97. 75 В этом Мартине согласен с А. Бюрже, который является противником диахронического структурализма и выдвигает против телеологии соссюровский принцип — 'язык ничего не замышляет заранее',— интерпретируя этот принцип в том смысле, что изменения не имеют определенной целенаправленности (цит. статья, стр. 32-33). Однако, как кажется, возражения Мартине носят скорее терминологический характер: он сам часто пользуется понятием 'тенденции'. 299
Более того, хотя именно таково было первичное интуитивное представление, на которое опирается «телеология», это представление затемняется и искажается в их формулировках, приводящих к многочисленным смешениям. 5.2.3. Как кажется с первого взгляда, утверждение, что изменения 'имеют намерение оказать давление на систему', не содержит особого смысла. В самом деле, что оно означает конкретно? Изменения — это не субъекты и не силы, а система — это не то, на что можно «оказывать давление». Несомненно, здесь имеет место метафора: намерение имеют говорящие, а не факты, которые ими создаются. Однако, даже понятое так, это утверждение неприемлемо. Говорящие не имеют намерения оказывать давление на систему, а намерение, субъективно неповторимое, не может «объективно» наблюдаться или выводиться из фактов (ср. 3.4.2); нет никакого основания приписывать говорящим таинственные «неосознанные» намерения. В указанном отношении систему можно понимать как «внутреннюю» систему (совокупность языковых возможностей, технических средств, которыми располагает каждый говорящий) или как «внешнюю» систему — как «язык остальных». Говорящий не оказывает никакого «давления» на свои собственные языковые навыки, а просто модифицирует их в соответствии со своими потребностями выражения. С другой стороны, говорящий как таковой не имеет никакого намерения модифицировать «внешнюю систему», «язык остальных». «Естественное» изменение является результатом многих актов принятия, осуществляющихся в одном и том же направлении, а не намерения воздействовать на язык (ср. 3.2.2)76, Смешение, очевидно, возникает из-за того, что не проводится отчетливого различия между «надиндивидуальным» языком и индивидуальными языковыми навыками, где осуществляются изменения. В самом деле, когда язык сводится к одной-единствен- ной системе (т. е. многие индивидуальные навыки сводятся к единой совокупности навыков, представляющей все индивидуальные навыки77), изменение неизбежно сводится к принятию. 76 Даже «искусственные» изменения, обусловленные внешними факторами (вводимые академическими учреждениями, пуристами, преподавателями языка и т. д.), являются изменениями лишь в той мере, в какой каждый говорящий изменяет свою собственную речь в соответствии с предлагаемыми ему моделями. Этот случай (впрочем, сторонники телеологического подхода имеют в виду не его) отличается от случая «естественных» изменений не самой техникой изменения, которая и здесь осуществляется посредством обусловленных определенной целью индивидуальных принятий, а внешним происхождением рассматриваемых языковых элементов: намерение изменять язык проявляется не в самом изменении, а в предложении определенной модели. Таким образом, различие между «естественными» и «искусственными» изменениями зависит от условий, в которых действует языковая свобода, а не от характера индивидуальных принятий, которые являются минимальными единицами изменения. 77 Здесь вызывает возражение не само это сведение как таковое; оно отнюдь не является специфической особенностью структу- 300
Внедрение нового языкового элемента в отдельные совокупности индивидуальных навыков может восприниматься как «давление» с точки зрения надиндивидуальной системы, равновесие которой косвенно нарушается. Однако речь идет не о намеренном давлении, поскольку намерение имеет место не в плоскости надиндивидуальной системы, а в плоскости конкретных принятий. Таким образом, по сути дела и с точки зрения конкретной языковой реальности рассматриваемое утверждение означает лишь, что принятие — это акт, обусловленный определенным намерением; это действительно важное и фундаментальное положение для понимания языкового изменения не механистическим образом (ср. III, 3.2.2), однако оно не имеет ничего общего с предполагаемой внешней «телеологией». 5.2.4. Напротив, в телеологии, понимаемой как 'тенденция к гармонии систем'78, трудно найти рациональное зерно. Такое толкование телеологии заставляет понимать прилагательное «телеологический» (применительно к системе) в смысле 'упорядоченный для достижения цели, которая является самим порядком7. Даже не говоря о субъективности в оценке системы как «гармоничной» и о сомнениях по поводу понятия 'тенденция', идея о «тенденции к гармонии» сама по себе противоречива. В самом деле, непонятно, почему, если эта тенденция постоянно существует, она не приводит к окончательному упорядочению систем. Поэтому приходится допустить, что определенные функционально обусловленные изменения идут против «гармонии» и реализованные системы всегда содержат в себе внутренние противоречия (ср. IV, 4.5.4), или, в противном случае, приходится вернуться к «внешним факторам», которые якобы нарушают естественную устойчивость систем (ср. 1,1.1). В таком случае мы возвращаемся к пониманию системы как внутренне «статичной»; тем самым антиномия между синхронией и диахронией не только не преодолевается, а закрепляется. 5.3.1. Однако основной смысл телеологической концепции, как кажется, является иным: ее сторонники имеют в виду объективную целенаправленность, внешнюю и предопределенную, которой язык подчиняется постоянно под давлением своеобразной внутренней необходимости. Сам Трубецкой подчеркивает близость понятия «телеологии» у фонологов понятию 'тенденции языков', которое употребляют Мейе и Граммон. Он заявляет далее, что понятие тенденции является, «по сути дела, телеологическим», и в связи с этим вспоминает К. Лейка (К. Luick), рализма, как часто утверждают его критики, оно обычно необходимо для всей лингвистики и для многих ее целей. Не следует, однако, забывать об уровне абстракции, обусловленном этим сведением. 78 А. Мартине («Economie», стр. 67) справедливо считает, что «гармония систем» — это «обманчивая этикетка». Ср. также стр. 97—98, 104. 301
который считал, что эволюция английского вокализма осуществлялась таким образом, «как будто им двигала какая-то внутренняя логика»79. 5.3.2. Если бы эта объективная целенаправленность была реальным фактом, то она действительно привела бы к преодолению антиномии «синхрония — диахрония», поскольку в каждый момент язык «стремился бы стать» не тем, чем он является. Но на самом деле такой целенаправленности не существует и ее не следует предполагать: язык как объективный факт, как историческая техника речи ни к чему не стремится и не может стремиться. Вообще телеологические утверждения не являются объяснениями и не имеют познавательной ценности, поскольку «объективная целенаправленность» не может быть доказана. Как установил Кант80, телеологические суждения, относящиеся в своей обычной форме к природе, не имеют объективной силы, поскольку в действительности они вообще ничего не утверждают об объектах как таковых, а лишь выражают отношение субъекта к этим объектам. Телеологические суждения не являются определяющими, конститутивными в плане объекта суждениями; они целиком относятся к плану мышления. Для мышления и познавательной деятельности нормой является принцип упорядочения опыта, соответствующий внутренней потребности человека. В самом деле, чтобы разумно воспринимать природу, человек должен предположить в ней некий «порядок», некую «целесообразность». Однако, если по отношению к природе телеологические суждения выражают «необходимое верование», хотя они и лишены познавательной ценности, то по отношению к миру культуры «телеология», помимо того, что она не имеет познавательной ценности, является еще излишним и неоправданным допущением, поскольку человеку незачем предполагать существование таинственной и недоказуемой «объективной целенаправленности», внешней по отношению к тому, что он свободно делает сам. В самом деле, объективная целенаправленность — это не что иное, как необходимость, проецируемая в будущее, и понятие Тенденция языка', несомненно, является, «по сути дела, телеологическим», однако тем самым оно является также «La fonologia actual», стр. 159. «Kritik der Urteilskraft», особенно § 75. 302
по своей сути причинным и антицелевым. Верно, что телеологическая доктрина надеется преодолеть каузалист- ский механицизм; однако механицизм не преодолевается, а закрепляется, если внешняя причинность заменяется внешней целенаправленностью, а языкам приписываются определенные «тенденции»81. В самом деле, телеологический подход к языку — это лишь такая особая форма причинного подхода, при которой допускается «детерминизм системы» (ср. 4.2.3), т. е. мысль, что язык содержит «причины» своего изменения в самом себе (что, как мы видели, логически невозможно). По существу, несмотря на подновленную терминологию, телеологический подход — это просто-напросто новый способ протаскивания старой концепции, утверждающей, что языки являются естественными организмами. Сущность этого подхода не меняется, если, выражаясь более точно, говорить, что тенденции присущи говорящим, а не системе: ведь если эволюция системы считается предопределенной или «неизбежной» (ср. 2.2.3), то действительные отношения оказываются перевернутыми и свобода говорящих выступает как простое орудие внутренней необходимости языка. В этом смысле телеологическая концепция является отрицанием реальности речевой деятельности как eveQveia и языковой свободы: свобода аннулируется, когда появляется внешняя и предопределенная цель. 5.3.3. В силу сказанного телеологический подход, при котором языку приписывается стремление к внешней объективной цели, должен быть отвергнут. Этот подход следует четко отличать от признания подлинной целенаправленности (ср. 3.2.1), поскольку оба подхода не только не совпадают, но противоположны друг другу. Правда, и у телеологической точки зрения есть рациональное зерно: ее сторонники стараются говорить о целенаправленности языкового изменения. Однако они отрывают изменение от говорящих и переносят его в плоскость абстрактной системы. Такой перенос совершенно недопустим, 81 При этом механицизм закрепляется в еще более опасной форме, так как пресловутые «причины» изменения, поскольку они являются наблюдаемыми обстоятельствами, могут быть отвергнуты простым эмпирическим наблюдением (ср. 2.4.2), тогда как невозможно опровергнуть эмпирическими аргументами того, что по определению не может наблюдаться или объяснение чего фактически тавтологично (ср. 5.3.5). 303
так как целенаправленность не является «фактом», который можно отделить от субъектов и от их намерений. Что касается «внутренней логики» изменения, то она помогает понять, как происходит изменение, но с помощью этой логики нам не удастся узнать, почему оно происходит: нельзя смешивать способ осуществления изменения (его системность) с причиной изменения82. 5.3.4. Впрочем, утверждения, которые принимаются за телеологические, могут иметь объективную силу, но как раз не в «телеологическом» смысле. Они верны постольку, поскольку выражают универсальные или общие сведения о каком-либо объекте или упорядочивают конкретный опыт, уже накопленный о данном объекте. Так, например, утверждая, что испанский язык, если на нем будут продолжать говорить, «обязательно изменится», мы не утверждаем ничего конкретного о будущем испанского языка, а подчеркиваем лишь, что изменение вообще является необходимым свойством существования языков. Точно так же, когда говорят, что в языке наблюдается тенденция к сохранению различительных противопоставлений, то речь идет не о какой-то объективной «тенденции», а о наличии такой существенной и конститутивной особенности языка, как различительные противопоставления. Было бы действительно странно и, более того, абсурдно, если бы в языке наблюдалась «тенденция» к утрате различительных противопоставлений, т. е. тенденция к утрате языком его языковой сущности. В других случаях «телеологические» принципы выражают только общие свойства, которые в условиях языковой свободы относятся только к возможностям (ср. 2.2.2). Наконец, когда мы говорим о какой-либо «тенденции» в конкретном смысле, то лишь упорядочиваем опыт, уже имеющийся у нас в этом плане. Так, например, когда мы провозглашаем, что «испанский язык в Америке имеет тенденцию к унификации», то лишь утверждаем тем самым, что в настоящее время он представляется более единым, чем пятьдесят лет назад, а не то, что в действительности он стремится к некой внешней цели, которую мы не в состоянии наблюдать. Точно так же, говоря, что некий язык «имеет тенденцию к потере флексии», мы лишь телеологически упорядочиваем данные, которыми располагаем об этом языке. Указанный факт в той мере, в какой он объективен, не может быть опровергнут даже в том случае, если в рассматриваемом языке будет обнаружен возврат к флексии. В самом деле, телеологическое суждение относительно конкретного упорядочивает, предоставляет лишь те данные, которыми мы уже обладаем, а не те, которые еще не добыты. Объективно телеологическое суждение носит характер констатации, 12 Далее, логика того, как осуществляется изменение, является также относительной, или, точнее, неоднозначной: даже если исходить из единой схематической традиции, то изменение происходит не обязательно в одном-единственном направлении. В последовательные моменты времени наблюдается единство языка— в той мере, в какой говорящие действуют в одном и том же направлении, и вариативность языка — в той мере, в какой говорящие следуют различным импульсам. Ср. обе схемы Ф. Соссюра, CLG, стр. 317. 304
а не предвидения, поскольку оно, собственно говоря, не относится к будущему. 5.3.5. Следовательно, телеологические утверждения, относящиеся к истории конкретного языка, являются простыми констата- циями. Если их пытаются выдать за объяснения, то они оказываются тавтологиями или бессмыслицами. Так, например, утверждение, что в вульгарной латыни наблюдается «тенденция к перифрастическим формам», является простой констатацией того факта, что в вульгарной латыни таких форм по сравнению с классической латынью гораздо больше. Если это утверждение представить как «объяснение», то оно окажется тавтологичным, поскольку будет попросту повторять констатацию; оно окажется лишенным смысла, если попытаться объективно соотнести его с внешней целью, к которой якобы стремилась латинская языковая система. В более широком плане «независимое параллельное развитие», о котором говорит Мейе83, теоретически84, несомненно, возможно; однако возможность эта объясняется не 'общими тенденциями языков одной и той же группы' (и тем менее — таинственными «приобретенными наследственными тенденциями»), а тем, что, действуя в условиях языковой свободы, говорящие, которые исходят из похожих систем и сталкиваются с аналогичными проблемами выражения, могут найти также аналогичное решение (впрочем, они могут выбрать и совершенно различные решения). Утверждение, что параллельное развитие объясняется аналогичными тенденциями, в действительности не является объяснением: объективно оно означает лишь констатацию соответствующих фактов. 5.3.6. В силу тех же самых соображений мысль о возможности предвидеть языковые изменения лишена основания. Вообще, будущее не является предметом познания, а предвидение — проблемой науки. Когда же речь идет о речевой деятельности, то указанная мысль означает претензию на логически невозможное: на определение того, как в будущем будет организована свобода говорящих в плане выражения. В самом деле, всякое «предвидение» — это утверждение общего характера: оно показывает, что изменения обычно происходят в определенных условиях. Поскольку в истории обобщение является формальным, а не материальным (ср. 2.2.2), можно утверждать лишь, что в определенных известных нам условиях могут произойти изменения тех или иных типов. Однако нельзя сказать точно, какими будут конкретные изменения и произойдут ли они в действительности или нет. Точно так же, сравнивая два последовательных «состояния языка», мы можем констатировать, какие изменения уже происходят. Однако ничто не позволяет нам с уверенностью утверждать, что эти изменения в дальнейшем будут происходить в том же самом направлении. 33 «La methode comparative», стр. 98 и сл. и «Convergence des developpements linguistiques» в «Linguistique historique et linguistique generale», I, стр. 61—75. 34 Мы говорим «теоретически» потому, что в отдельных случаях, приводимых Мейе, может идти речь об изменениях, начавшихся гораздо ранее, до появления дошедших до нас документов письменности рассматриваемых языков, или об инновациях, перешедших из одного языка в другой после их «разделения». 20 Заказ № 3340 305
5.4.1. С проблемой «телеологии» (т. е. предполагаемой внутренней необходимости языков) тесно связана проблема общих законов языковых изменений. Многие ученые пытались установить такие законы, многие жаловались и все еще жалуются на недостаточность тех законов, которые до сих пор удалось сформулировать. Мнение А. Мейе по этому поводу можно считать типичным: «Развитие языка подчиняется общим законам. Сама история языков доказывает это тем, что в ней наблюдается ряд закономерностей...» «Отыскание общих законов, морфологических и фонетических, должно отныне стать одной из основных целей лингвистики»85. Следовательно, законы существуют и надо продолжать искать их. Однако законы эти имеют тот недостаток, что они не являются законами необходимости: «Все уже выведенные общие законы, как и все те, исследование которых только начато и открытие которых еще предстоит, страдают одним недостатком: они утверждают возможность, а не необходимость»86. Однако недостаток ли это? Сам Мейе ясно понимал, что характер упомянутых законов не случаен, а внутренне присущ им и необходим (Мейе ясно отдавал себе отчет в том, что законы, которые будут открыты в дальнейшем, будут такого же типа). Однако Мейе мечтает о законах другого типа, которые позволили бы предвидеть «будущую эволюцию» языков: «Законов исторической общей фонетики или морфологии недостаточно для объяснения каких-либо фактов; эти законы констатируют постоянные условия, необходимые для развития языковых фактов; но, даже если бы нам и удалось определить их полностью и совершенно точно, мы не могли бы с их помощью предвидеть будущую эволюцию, что является признаком неполного знания; нам оставалось бы открыть переменные условия, которые вызывают реализацию познанных нами возможностей. Как бы ни был важен прогресс, достигнутый в результате становления общей лингвистики, мы не можем, однако, удовлетвориться им» 87. 5.4.2. Однако необходимо примириться, разумеется, не с «общей лингвистикой», которая не может заменить теоретическую лингвистику (ср. II, 4.2), и не с уже открытыми общими законами, а с особенностью этих последних. 85 «Linguistique historique et linguistique generale», стр. 7—13. 86 Там же, стр. 15. 87 Там же, стр. 15—16. 306
Дело в том, что речь идет именно об особенности, а не о преодолимом недостатке. Общие законы языкового изменения обязательно являются законами возможностей, т. е. именно таков их необходимый аспект, поскольку он зависит от действительно необходимого закона — от закона свободы речевой деятельности. Верно, что законы, о которых мы говорим, не объясняют изменений, поскольку эти законы вскрывают то, как происходит изменение, но не почему оно происходит. Открыть законы другого типа — собственно причинные законы — невозможно, так как языковые изменения не имеют «причин» в смысле естественных наук 33. В самом деле, единственно необходимыми законами речевой деятельности являются законы, утверждающие какую-либо логическую необходимость. Так, например, всякий живой язык изменяется; всякий язык «достаточен» для культурного мира, которому он соответствует; всякое изменение есть распространение инновации; всякое языковое принятие есть целенаправленный акт; никакой языковой факт не имеет природной мотивировки; всякий язык обладает фонетической и грамматической структурой; никакой фактор внешнего порядка не может воздействовать на язык непосредственно и т. д. Те же законы утверждают, что языковое «развитие» — это не «эволюция» естественного объекта, а построение культурного объекта и что, следовательно, оно может быть мотивировано только целевой установкой говорящих, а не внешними или внутренними объективными условиями. Это нисколько не уменьшает эмпирической 33 Вопреки мнению Б. Мальмберга (В. Malmberg, Systeme, стр. 24—45, сн. 7) не существует и «синхронических причинных законов». «Синхронический закон» является нормой «структуры»: он указывает «как», а не «почему». Таковы синхронические законы фонологии, как они сформулированы в докладе трех авторов в Гааге (стр. 34), и законы морфологических противопоставлений Брендаля. Разумной точки зрения придерживается Перро (J. Perrot, La linguistique, Paris, 1953, стр. 130), который осознает различие между «законом» и общей эмпирической констатацией. Несомненно, обнаруживать упомянутые законы, характеризующие нормальные и типичные особенности организации языков, весьма важно. Однако эти законы не имеют характера абсолютной пан- хронической необходимости. Так, даже если бы удалось совершенно точно доказать, что нет и не было языков, не имеющих открытых слогов, это все равно осталось бы простой обобщающей констатацией, до тех пор пока не удалось бы объяснить данный факт определенной логической необходимостью. 20* 307
ценности изучения «условий» изменения, поскольку в эмпирическом плане следует изучать, как действует языковая свобода в определенных условиях, а также каковы способы и нормы такой формы человеческого творчества, как речевая деятельность,— в этой области остается сделать еще очень много. Никто точно не знает, как изменяются языки. Это скорее всего объясняется тем, что внимание исследователей гораздо чаще занимала ложная проблема — «почему они изменяются». 5.4.3. «Предвидение будущей эволюции» — это опасное заблуждение. Принцип «знать, чтобы предвидеть» (и в особенности смешение «знать» и «предвидеть») является еще одним вредным пережитком контианского наследства. В действительности ни одна наука не занимается «предвидениями». Даже физические науки не «предвидят» частного, а устанавливают общие законы эмпирической необходимости. Химия не предвидит того, что этот конкретный кусок сахара растворится в воде, а говорит: 'сахар растворим в воде'; она указывает, что вообще происходит в определенных условиях. Обязательный характер физических законов позволяет, разумеется, делать «предвидения» на практике, т. е. применять общее в частных случаях; но ни одна наука не позволяет вывести из обобщений нечто присущее индивидуумам. Кроме того, в науках о человеке можно сказать лишь, что может случиться и что обычно случается в определенных условиях, но нельзя сказать, случится ли это в действительности: само осуществление тех или иных событий зависит здесь от свободы, а не от внешней необходимости. Мы в состоянии также сказать, каким должен быть любой язык и что может произойти с ним, поскольку он является языком; но мы не можем сказать, какой этот язык и что с ним произойдет, поскольку он является определенным историческим языком: такого рода вывод нельзя сделать, исходя из общих соображений. Все это не уменьшает ценности лингвистики, ибо степень развития науки измеряется ее адекватностью изучаемому объекту и числом открытых ею истин, а не ее пророческими способностями. Что касается речевой деятельности, то здесь признаком неполного или, точнее, неадекватного (в наиболее существенном смысле) знания является не невозможность предсказывать, а стремление преодолеть эту невозможность. В самом деле, такая невозможность является не эмпирической и не случайной, 308
а логической и, следовательно, непреодолимой: она обусловлена не «слабостью» лингвистики, а самой природой изучаемого объекта. 5.4.4. Таким образом, с одной стороны, лингвистика не должна «стать» наукой о законах, поскольку она уже является таковой. С другой стороны, лингвистика не может стать такой наукой, поскольку этому препятствует природа ее объекта. Лингвистика должна отказаться от попыток устанавливать причинные законы в плане свободы. Из-за этого она не лишится «точности», а, наоборот, станет по-настоящему точной наукой о человеке. Науки о человеке являются «точными» (ср. 2.3) и даже обладают таким типом точности, которого не могут добиться ни естественные, ни математические науки (так как лишь в науках о человеке совпадают истинное — verum и достоверное — certum в понимании Дж. Вико); невозможно сделать их более точными, подходя к ним как к наукам физическим. Кроме того, поскольку лингвистика занимается исследованием исторических объектов, она не должна стремиться стать пророческой наукой. VII. СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ и ИСТОРИЯ 1.1.1. Чтобы коренным образом преодолеть антиномию между синхронией и диахронией — в том смысле и в той степени, в какой она преодолима,— необходимо снова вернуться к «Курсу» Соссюра. Как известно, Соссюр считал антиномию между «статическим фактом» и «развивающимся фактом» радикальной: «Отношение между одновременно существующими элементами — это одно, замещение одного элемента другим с течением времени, т. е. следование элементов,— это другое»1; синхронические элементы Сосуществуют и образуют систему, в то время как диахронические элементы следуют одни за другими и замещают друг друга, не создавая системы'2. Синхронические факты системны; диахронические специфичны, разнородны, изолированны3 и, кроме того, являются «внешними» по отно- 1 CLG, стр. 162. 2 CLG, стр. 174, см. также стр. 231. 3 CLG, стр. 159: «Изменения происходят только с изолированными элементами»; стр. 165: «Диахроническое следование всегда носит случайный и частный характер»; стр. 289: «Звуковые изменения затрагивают только изолированную фонему». 309
шению к системе: «В диахронической перспективе мы занимаемся явлениями, которые нисколько не связаны с системами, хотя они и обусловливают системы»4. Соссюр признает, что синхрония («языковое состояние») зависит от диахронии. Он несколько раз замечает, что любое изменение «отзывается на всей системе» и что синхронная система обусловлена диахронными фактами5. Однако Соссюр не допускает наличия обратной зависимости: изменения — это явления, чуждые системам; в частности, звуковые изменения представляют собой, по его мнению, «слепую силу, которая борется с организацией системы знаков»6. В данной работе мы пытались показать, что дело обстоит иначе и упомянутые факты следует рассматривать по-другому. Однако наша цель не в том, чтобы, встав на противоположную точку зрения, просто принять или отвергнуть соссюровскую антиномию, а в том, чтобы установить, какие были основания у Соссюра ввести эту антиномию и могут ли эти основания — и если да, то в какой мере,— считаться убедительными и приемлемыми. Именно это мы имеем в виду, когда говорим, что хотим преодолеть антиномию «коренным образом». 1.1.2. Прежде всего следует отметить, что Соссюр отчетливо понимал историчность языкового факта. Так, например, он пишет, что «данное состояние языка всегда является продуктом исторических факторов» и что произношение определенного слова закрепляется именно историей7. Соссюр даже готов признать комплементарность между синхронной и диахронной лингвистикой, ибо он допускает, что исторический метод поможет лучше понять языковые состояния8. Более того, по крайней мере в одном аспекте, который, к сожалению, послесоссюровская лингвистика часто не замечает или пытается «преодолеть», Соссюр приходит к пониманию существенной историчности 4 CLG, стр. 155. Ср. также стр. 167—168: «Диахронические исторические факты носят частный характер; изменение системы происходит путем последовательных смен, которые не только чужды системе, но и вообще изолированны и сами не образуют системы». 5 CLG, стр. 154, 157, 160. 6 CLG, стр. 160. 7 CLG, стр. 136, 81. Ср. также стр. 140: «В каждом изменении превалирует сопротивление старого материала; неверность прошлому лишь относительна». 8 CLG, стр. 151. 310
языка как объекта культуры. Мы имеем в виду его точку зрения на «языковые законы». Соссюр указывает, что задачей лингвистики является «поиск тех сил, кото* рые всегда и повсюду воздействуют на языки, и извлечение общих законов, к которым можно будет свести все частные явления истории»9. Соссюр, однако, понимал, что «законы» эти могут быть только универсальными принципами, а не панхроническими причинными законами вроде тех, какие устанавливаются в физических науках. «Панхроническим законом» речевой деятельности является, например, утверждение, что все языки изменяются. Но, добавляет Соссюр, «эти общие принципы существуют независимо от конкретных фактов; когда речь идет о конкретных и осязаемых фактах, панхроническая точка зрения уже не имеет места...» «В языке не может содержаться конкретный (исторический) факт, которому можно было бы дать панхроническое объяснение»10. 9 CLG, стр. 146. 10 CLG, стр. 168—169. Ср. также стр. 261, где говорится о невозможности «предсказать, до какой степени распространится подражание тому или иному образцу». См.по этому поводу R. S. Wеlls, De Saussure's system of linguistics, «Word», III, стр. 24. Уэллз, по-видимому, полагает, что системность языка означает возможность выводить из современного состояния языка последующее состояние. Он пишет: «Когда лингвистика сможет предсказывать не только прошлое, но и будущее, она станет настоящей наукой. Утверждая-, что 'заранее невозможно предсказать, до какой степени распространится подражание тому или иному образцу и какие факторы вызовут это подражание', Соссюр показывает, что лингвистика еще не достигла своего триумфа». Однако в действительности утверждение Соссюра относится не к современному состоянию лингвистики, а к лингвистике вообще, где невозможно и, более того, абсурдно, предсказывать частное (ср. VI, 5.3.6). В данном случае ошибается именно Уэллз, поскольку науки, изучающие свободную деятельность, не могут и не должны «предсказывать» и не должны стремиться стать «настоящей» (естественной) наукой, ибо это не было бы для них «триумфом» (ср. VI, 5.4.3). Ниже (стр. 30), рассматривая высказывание Соссюра о панхронических законах, Уэллз указывает, что та же самая ситуация имеет место и в остальных «науках о разуме». Но он, по-видимому, полагает, что это временное состояние, так как добавляет: «Далее, Соссюр ничего не сказал о том, что этот недостаток внутренне присущ лингвистике. Он не привел доводов в пользу того мнения, что никогда в дальнейшем не удастся, более полно изучив необходимые условия, сформулировать панхронические законы звуковых изменений или других языковых явлений». Однако Соссюр понимал вещи правильно: речь идет не о «недостатке», а о внутренней и необходимой особенности любой науки, изучающей культуру. И поступил он совершенно 311
Точно так же Соссюр ясно понимает взаимозависимость между языком и речью11, и по крайней мере в одном разделе «Курса»— в главе об аналогии — он приближается к пониманию языкового изменения как «создания» языка. Касаясь аналогии, Соссюр фактически различает то, что мы называем системой (языковая техника в собственном смысле, «система для того, чтобы делать нечто»), и то, что мы называем нормой («готовая система», реализованный язык) 12. Для Соссюра аналогия — это не «изменение», а 'грамматическое и синхроническое явление', поскольку посредством аналогии создается нечто новое в соответствии с шаблонами, уже существующими в языке 15. В самом деле, аналогия — это изменение в «норме», но не в «системе», поскольку это как раз «системное образование», реализация одной из возможностей системы. Поэтому Соссюр смог сказать, что аналогия — это фактор сохранения, так как 'она всегда использует для своих инноваций старый материал'; а в таком случае речь идет именно о сохранении «системы». Более того, аналогия действует так же, как «фактор простого сохранения», т. е. сохранения «нормы», ибо формы, хорошо «пригнанные» к системе и тесно связанные с другими формами, остаются идентичными самим себе, «так как они непрерывно воссоздаются по аналогии» 14. правильно, не приводя аргументов против мнения, будто «будущий прогресс науки» позволит предвидеть свободные (т. е. не предсказуемые по определению) факты. Именно тот, кто верит в иррациональное, а вовсе не тот, кто не верит, обязан доказать свою точку зрения. В противном случае, вместо того чтобы просто сказать, что два и два — четыре, нам пришлось бы доказывать, что нет основания полагать, будто два и два — пять, или шесть, или семь и т. д. Единственное возражение, которое мы можем сделать Соссюру* состоит в том, что он ошибается, считая, будто принципы существуют «независимо от конкретных фактов»: на самом деле принципы являются выражением того логически необходимого, что содержится в самих фактах. 11 CLG, стр. 64—65: «Итак, существует взаимозависимость между языком и речью: язык является одновременно и инструментом и продуктом речи». 12 Относительно сходных догадок такого же типа, которые можно найти в «Курсе», см. SNH, стр. 33—35. 15 CLG, стр. 263—267. Вспомним, что, рассматривая аналогию, Соссюр в явной форме говорит об «осознании системы»: «Аналогия предполагает осознание и понимание отношения, соединяющего формы между собой». 14 CLG, стр. 276-277, 312
1.1.3. Однако Соссюр не понимал, что аналогия не является единственным системным образованием и что в действительности нет никакого существенного различия между «созданием» языка — «изменением» в собственном смысле — и его «воссозданием», его непрерывностью. Соссюр не отдавал себе отчета, что и в прочих случаях, в том числе в случае звукового изменения, изменение представляет собой прежде всего смещение нормы в сторону других реализаций, допускаемых системой 15, и новые формы в течение длительного времени должны существовать наряду со старыми (ср. III, 4.4.6). Напротив, рассматривая звуковые изменения, Соссюр считает «системой» не технику, не шаблоны языкового творчества, а «норму», реализованный язык: звуковые изменения, по его мнению, несистемны, поскольку они затрагивают не слова, а только отдельные «звуки» 16. При этом Соссюр признает лишь «субституции» во времени, но не признает сосуществования старых и новых элементов в одном и том же языковом состоянии 17. Точно так же Соссюр не понял и того, что системность и межиндивидуальность языка являются следствием его историчности и что изменение есть необходимое условие функциональной синхронности языка (ср. II, 1.1), поскольку изменение — это приспособление языка к новым потребностям говорящих в области выражения. Разумеется, Соссюр понимал, что изменение — это фактически общее и необходимое явление, и даже указывал, что изменение не ограничено ни системой, ни временем18, однако в глубине души он считал изменение проявлением внешней фатальности, которой невозможно дать разумного объяснения. За исключением того, что было сказано по поводу аналогии, в «Курсе» ничего не говорится о том, как и почему происходит изменение. Там можно найти лишь замечания вроде следующих: 'время изменяет быстрее или медленнее языковые знаки'; «непрерывность знака во времени, связанная с его искажением во времени, является принципом общей семиологии»; «время изменяет все»; «непрерывность обязательно предполагает искажение, более или менее заметное смещение отношений»19. Подобные замечания означают в действительности отказ от всякого объяснения и даже от понимания изменения. 1.2.1. Все это объясняется прежде всего взглядами Соссюра на языковую систему, которые, как он сам неоднократно указывает, являются точкой зрения говоря- 15 См. SNH, стр. 65, а также данную работу, IV, 4.3. 16 CLG, стр, 166—167. Аналогия, которую привлекает Соссюр, скорее опровергает то, что он пытается обосновать с ее помощью: изменение «струны рояля», а не «мелодии» — это именно изменение в «системе», а не просто в «реализации» (ср. III, 4.4.4). 17 CLG, стр. 263: «Звуковое изменение не вносит ничего нового без ликвидации того, что ему предшествует». См. также стр. 155, 157, 162. Для Соссюра сосуществование двух изофункциональных грамматических или лексических элементов — это факт языка, в то время как сосуществование двух звуковых вариантов является фактом речи (ср. I, 2.4). 18 CLG, стр. 231, 248, 360. 19 CLG, стр. 140,143, 145, Ср. V, сн. 6. 313
щего или, точнее, говорящего, который пользуется языком20: «При изучении фактов языка больше всего поражает то, что для говорящего их последовательности во времени не существует»; 'лингвист не может проникнуть в сознание говорящих, иначе как отказавшись от рассмотрения прошлого', «речь всегда имеет дело только с данным состоянием языка, и изменение, происходящее между двумя состояниями, не находит себе места ни в одном из этих состояний»21. Конечно, здесь имеется в виду та точка зрения, которая должна быть принята в синхронической лингвистике; однако, по мнению Соссюра, это единственная точка зрения, которая дает возможность воспринимать систему. В диахронической перспективе язык не воспринимается как система22; с другой стороны, для говорящих реальна только синхрония: «Синхронический аспект преобладает над диахроническим, поскольку он является единственно подлинной реальностью»23. Очевидно, с точки зрения «функционирования языка» или «говорящего, пользующегося языком», которую Соссюр называет 'точкой зрения языка'24, изменение не может быть воспринято как таковое. Более того, для говорящего как говорящего изменения не существует: говорящий всегда «синхронизован» с языком и не воспринимает его в «движении», поскольку непрерывность языка совпадает с его собственной непрерывностью как исторического субъекта. Таким образом, в этом первом основном смысле изменение является для Соссюра «внешним по отношению к системе», потому что оно не воспринимается говорящим25. 20 Ф. Соссюр (CLG, стр. 174 и др.) говорит также о «коллективном сознании», но, поскольку такого сознания не существует (ср. II, 1.3.1), его слова следует понимать просто как дознание каждого говорящего как такового'. 21 CLG, стр. 149, 160. Ср. также стр. 161: «Синхрония знает только одну перспективу — перспективу говорящих. Весь ее метод состоит в собирании свидетельств говорящих; чтобы знать, в какой мере тот или иной факт является реальностью, необходимо и достаточно установить, в какой мере он существует для создания говорящих»; стр. 337: «Синхроническая лингвистика допускает одну-единственную перспективу — перспективу говорящих». 22 CLG, стр. 161. 28 Там же. 24 CLG, стр. 293. 25 Балли и Сэше (CLG, стр. 235, прим.) правильно интерпретируют мысль Соссюра, отмечая, что эволюция является внешней по отношению к системе в том смысле, что «система никогда не вос- 314
Но Соссюр в результате допущенного им смешения «состояния языка» и «действительности языка» не учел, что такая точка зрения может быть просто неадекватной для трактовки изменения, и попытался с помощью других аргументов доказать, что изменение действительно «несистемно», т. е. является «внешним по отношению к системе» и «частным»26. 1.2.2. Изменение является для Соссюра «внешним по отношению к системе» в силу следующих соображений. Во-первых, потому, что его основания или причины находятся не в самой системе, не в языке, а в речи: «Именно речь заставляет развиваться язык» — «все то, что в языке диахронично, является таковым лишь благодаря речи»21. Во-вторых, потому, что система не изменяется непосредственно как система (т. е. в своих внутренних отношениях): «Система никогда не изменяется непосредственно; сама по себе система неизменна; искажению подвергаются лишь отдельные элементы независимо от связей, которые соединяют их со всей совокупностью»; «смещению подвергается не вся совокупность в целом, и система не порождает другую систему, а изменяется один элемент системы, и этого достаточно, чтобы привести к рождению новой системы»28. И, наконец, в-третьих, потому, что изменение совершается ненамеренно: «Эти диахронические факты даже не стремятся изменить систему. Желание перейти от одной системы отношений к другой отсутствует; модификация касается не упорядочения, а упорядоченных элементов»; «изменения осуществляются без всякого намерения»; и знаменитое сравнение с шахматной игрой: «Лишь в одном пункте наше сравнение неудачно; шахматист имеет намерение выполнить определенное перемещение фигур и изменить их систему на доске, в то время как язык ничего не замышляет. Его фигуры перемещаются или, вернее, изменяются стихийно и случайно»29. принимается в своей эволюции; в каждый момент мы находим ее изменившейся». Напомним, кроме того, что для Соссюра лингвистика является прежде всего психологической наукой; ср. II, 1.3.1. 26 Соссюр, однако, не проводил этого различия. Для него «частное» (и даже «частичное») уже само по себе является «внешним». Ср. CLG, стр. 157, где противопоставляются «частичные факты» и «факты, относящиеся к системе». 27 CLG, стр. 64, 172. 28 CLG, стр. 154. 29 CLG, стр. 154—155, 160. 315
Таким образом, система «неподвижна» в том смысле, что она не движется сама по себе (а не в том смысле, что она вообще лишена возможности двигаться) и что «одна система не порождает другую». Конечно, все это именно так30, но отсюда еще не вытекает внешний характер изменения. В самом деле, по мнению Соссюра, «внутренним является все то, что в какой-то степени заставляет изменяться систему»31. Следовательно, изменение, хотя оно и мотивировано «внешними факторами», должно было бы рассматриваться как внутреннее явление. Но тут выступает другой смысл слова «внешний». Соссюр понимает, что изменение «заставляет изменяться систему», но полагает, что это происходит лишь косвенно: непосредственно изменяются только отдельные элементы системы, а не отношения между ними. Однако это противоречит его собственной концепции языка. Если язык является «сетью противопоставлений» и «в данном состоянии языка все основывается на отношениях»32, то элементы, являющиеся членами этих отношений, определяются ими, а не наоборот. Следовательно, изменение может иметь смысл только как модификация отношений: если изменяются только элементы как таковые, то можно сказать, что со структурной точки зрения «ничего не произошло». Так, в примере, приводимом самим Соссюром (отмирание субъектного падежа во французском)33, утрачивается, очевидно, именно противопоставление, системное отношение, а не просто элемент. Изменение касается только «упорядочения», а не «отдельно взятого субъектного падежа», поскольку этот падеж может существовать только в силу противопоставления другому — «не субъектному» падежу. 30 Вопреки мнению Р. Уэллза (цит. статья, стр. 2), который считает «идею о том, что изменение, претерпеваемое системой (конкретным языком в определенный момент времени), никогда не порождается самой этой системой», одной из двух «явно неприемлемых» идей «Курса». 31 CLG, стр. 70. 32 CLG, стр. 207. 33 CLG, стр. 165—166. По поводу этого изменения Соссюр замечает: «Оно имеет лишь внешнюю видимость закона, поскольку осуществляется в системе»; и далее: «Иллюзия, будто диахронический факт подчиняется тем же условиям, что и синхронический, создается благодаря строгой упорядоченности системы». Однако разве не является внутренним то, что осуществляется в системе? Как может быть получена «строгая упорядоченность системы», если не благодаря системно происходящим изменениям? 316
Все остальные аргументы Соссюра по данному вопросу34 связаны, к сожалению, с его основным заблуждением: с точки зрения системы Соссюр рассматривает не сами изменения, которые его занимают, а только их «отзвуки», являющиеся на самом деле вторичными и косвенными35. По поводу же ненамеренности можно сказать следующее: верно, что «язык не замышляет ничего заранее», что он не имеет «объективной целенаправленности» (ср. VI, 5.3.1); однако это еще не означает, будто изменения совершаются ненамеренно. В действительности по самому способу осуществления изменения следует понимать только как процессы, осуществляемые намеренными и целенаправленными актами (ср. III, 3.2.2 и 4.3.3). Кроме того,— и в этом случае аргументация Соссюра основывается на уже упомянутой ошибке — Соссюр даже не ставит проблемы намеренности (звуковых) изменений как таковых, он лишь указывает, что эти изменения осуществляются без намерения достичь определенной грамматической организации, которая является лишь их косвенным следствием. Для Соссюра звуковые изменения являются по определению «случайными», «ненамеренными» и «слепыми»36. Таким образом, оказывается, что для доказательства внешнего характера изменения Соссюру пришлось нарушить свою собственную концепцию языка и прибегнуть к неубедительной и противоречивой аргументации. Причем следует помнить, что аргументация эта является существенной для установления антиномии между синхронией и диахронией37. 34 CLG, стр. 151 — 156. 35 Так, например, в случае французского ударения (стр. 156) изменением, подлежащим объяснению (или «несистемность» которого следовало бы доказать), является не перемещение ударения, которого в действительности и не было, а редукция и падение заударных слогов. «Очевидно,— пишет Соссюр,— система акцентуации не захотела измениться». Это верно, но речь здесь идет об «отзвуке» системного изменения, а не о чистой случайности. 36 Ср. CLG, стр. 248, 359, 363 и т. д. 37Ср., например, CLG, стр. 152: «Эти диахронические факты... не сохраняют никакой связи... с порожденным ими статическим фактом; первые и вторые являются фактами разного порядка»; стр. 153: «Диахронический факт — это событие, причина и оправдание которого заключается в нем самом; вытекающие из него частные синхронические следствия ему совершенно чужды». Очевидно, в обеих перспективах Соссюр имеет в виду не одни и те же факты. Ср. также стр. 156, 165, 171, 249 и сл. 317
1.2.3. Другой «несистемной» особенностью диахронического факта (изменения) является его «частный характер» (ср. сн. 26) 38. По мнению Соссюра, языковые изменения являются «частными» в следующем смысле: а) они не «глобальны» (т. е. они не затрагивают всю систему целиком и не происходят одновременно во всем языковом коллективе)39; б) они не образуют системы40; в) они затрагивают лишь частные и изолированные элементы независимо от системных отношений41. Первая характеристика несомненна, и следует подчеркнуть тот факт, что Соссюр решительно отвергает ошибочную идею об «общих инновациях» (ср. III, 3.2.3). Вторая приемлема лишь отчасти: действительно, существуют «изолированные» изменения, например так называемые «спорадические фонетические изменения» или некоторые семантические изменения (которые, впрочем, могут иметь частное системное объяснение); однако такие изменения не являются нормой в истории языков42. Третья характеристика является 38 Этот аспект учения Соссюра был тонко проанализирован Р. Уэллзом; цит. статья, стр. 19—22. 39 Соссюр не проводит в явной форме этого различия, однако его утверждения по данному поводу, очевидно, подразумевают это различие. Ср. CLG, стр. 137: ^Исторический фактор передачи полностью господствует в языке и исключает всякое общее и внезапное языковое изменение'; стр. 157: «Искажениям никогда не подвергается целая часть системы, а только тот или иной из ее элементов... Несомненно, что каждое искажение отзывается на всей системе; однако исходный факт затрагивает лишь одну ее точку»; стр. 168: «Диахронические факты... навязываются языку, однако они являются по своему характеру не общими, а частными»; стр. 172: «Именно в речи находится зародыш всех изменений: каждое изменение вначале практикуется исключительно небольшим числом индивидуумов, прежде чем войти во всеобщее употребление». 40 CLG, стр. 165: семантическое изменение франц. poutre «не зависело от других изменений, которые могли произойти в это же время». Ср. также стр. 168, 174. 41 См. утверждение, приведенное в сн. 3, и, кроме того, стр. 154, 236. 42 Другие изменения, как, например, изменение, приведшее к «фонологической революции в испанском языке Золотого века», хотя они и не одновременны в определенную историческую эпоху, образуют систему в том смысле, что соответствуют одной и той же общей системной целенаправленности. С другой стороны, когда речь идет о «диахронических фактах», их возможная связь должна рассматриваться также в диахронической перспективе; а в этой перспективе многие изменения сплетаются друг с другом в том смысле, что одно изменение создает новое условие неустойчивости (ср. IV, 4.5). 318
особенно спорной. В самом деле, под «частным характером» Соссюр понимает именно системный характер (звуковых) изменений, т. е. их регулярность, которую он безоговорочно признает43. Изменяется, пишет Соссюр, одна фонема, один фонетический признак, следовательно, во всяком случае, «изолированный элемент». Разумеется, этот факт означает, что изменение затрагивает системное правило, шаблон реализации (ср. III, 4.4.4), однако Соссюр интерпретирует это не так: «Во скольких случаях ни проявлялось бы действие фонетического закона, все эти факты являются манифестациями одного-единственного частного факта»44. С другой стороны, фонема является таковой лишь в силу противопоставления другим фонемам, а различительный признак есть именно «примета» противопоставления, то есть системного отношения. Так, в одном из примеров Соссюра (пример на звонкие индоевропейские аспираты, которые в греческом становятся глухими аспиратами45) совершенно очевидным образом изменяется фонемная корреляция и целый фонемный «ряд». Однако, по мнению Соссюра, и в этом случае речь идет не о «системном» факте, а только о модификации определенной «фонетической особенности»46. Дело в том, что для Соссюра системное означает исключительно грамматическое, а «языковое изменение» означает практически «изменение фонетическое». Отождествление «фонетического» и «эволюционного», с одной стороны, и «грамматического» и «синхронического», с другой,— это одно из основных положений «Курса» Соссюра47. Следовательно, звуковое изменение является «внесистемным» и «внешним по отношению к языку» только в том смысле, что оно не является 43 Ср. CLG, стр. 236: «Преобразуется именно фонема-событие, изолированное, как все диахронические события; однако его следствием является идентичное изменение всех слов, где фигурирует данная фонема; в этом смысле фонетические изменения абсолютно регулярны». 44 CLG, стр. 166. 45 CLG, стр. 163. 4i CLG, стр. 166. 47 Ср. CLG, стр. 154—156; стр. 232: «Диахронический характер фонетики хорошо согласуется с тем принципом, что ничто фонетическое не является значащим или грамматическим»; стр. 248: «Если бы вмешалась грамматика, фонетическое явление совпало бы с синхроническим фактом, что совершенно невозможно»; стр. 363—364: «...явление фонетическое, подверженное эволюции, а не грамматическое, не постоянное». 319
грамматическим и затрагивает только «материальную субстанцию слова»48; таким образом, в указанном аспекте выдвигаемая антиномия между синхронией и диахронией сводится, в конце концов, к терминологической условности. 1.2.4. Разумеется, эта условность не отменяет системности звукового изменения как такового. Наиболее важное достижение диахронической фонологии состояло в доказательстве того, что звуковое изменение затрагивает систему звуковых средств языка, а не изолированные «звуки»; тем самым была доказана и автономность (хотя и относительная) фонологических систем как систем технических средств, «шаблонов реализации» в том, что относится к материальному аспекту языка. Напротив, Соссюр видит в звуках только их материальность, но не видит в них собственно языковой формы. Конечно, Соссюр заметил системность «фонем»49, но он не отвел им никакого места в синхроническом исследовании языка. Его «фонология», хотя она занимается также и «описанием звукоз в данном состоянии языка», находится в действительности «вне времени» и является наукой о речи50. Наукой о языке Соссюр считает «фонетику», которая представляет собой «историческую науку»51 и практически отождествляется с диахронической лингвистикой 52\ тогда как синхроническая лингвистика отождествляется с грамматикой 53. 1.2.5. Если бы существовали только звуковые изменения, антиномия, о которой идет речь, могла бы быть оправдана 54. Однако если звуковые изменения можно назвать «несистемными» (поскольку они не являются грамматическими), то о грамматических изменениях этого сказать нельзя. Эти последние также существуют. Правда, 48 CLG, стр. 64. 49 CLG, стр. 86, 201. 50 CLG, стр. 232, 84. 51 CLG, стр. 84. На самом деле здесь скрыто противоречие. Если бы фонемы были просто материальными объектами, а не языковыми формами и принадлежали речи, то они также не могли бы иметь историю, поскольку речь не имеет истории: ее имеет только язык. В современных терминах мы сказали бы, что возможна только историческая («диахроническая») фонология. Если понимать под фонетикой 'науку о звуках речи', то «историческая фонетика» — это противоречие в терминах. Звуковые изменения как процессы, происходящие в языках, все являются «фонологическими». Существуют фонетические инновации, но нет фонетических изменений. 52 CLG, стр. 232: «Фонетика, и притом вся фонетика,— вот первый объект диахронической лингвистики». 53 CLG, стр. 223. . 54 Ср. CLG, стр. 232: «Если бы эволюция языка сводилась к эволюции звуков, противопоставление объектов, присущих обеим частям лингвистики, было бы прозрачным: было бы ясно видно, что диахроническое эквивалентно неграмматическому, а синхроническое — грамматическому». 320
многие из них «сводятся к фонетическим изменениям» (как косвенные следствия этих последних) 55. Однако «после устранения фонетического фактора остается некоторая часть, оправдывающая идею «истории грамматики»; именно здесь лежит настоящая трудность»56. Таким образом, Соссюр ясно осознает трудность (которая, по сути дела, является противоречием); но он даже не пытается устранить ее и, приводя только дидактические соображения, говорит лишь, что 'различие между диахроническим и синхроническим должно всегда сохраняться'. В результате условность начинает преобладать над реальностью фактов. 1.3.1. Итак, у Соссюра встречается целый ряд блестящих догадок относительно языкового изменения: в частности утверждение, что причина изменения связана не с «исторически объективным аспектом» речевой деятельности (языком), а с ее субъективным аспектом (речью)57; интерпретация аналогии как «системного творчества»; отказ от «общих инноваций» и т. д. Эти догадки сочетаются с рядом противоречий, которые объясняются не только точкой зрения Соссюра на проблему изменения, но и некоторыми существенными особенностями его учения, а именно: а) отождествлением состояния языка и просто языка (ср. I, 3.3.1); б) концепцией языка как «готовой системы», как Iqyov; и в) тем, что Соссюр поместил язык в дюркгеймовскую «массу» (ср. II, 1.3.1), что является проявлением платонизма58 и приводит к отрыву языка от конкретной языковой деятельности. 1.3.2. В самом деле, Соссюр считает, что синхрония («состояние языка») — это «приближение», «условное упрощение» 59, и, однако, неоднократно пытается приписать ей постоянство и отождествить ее с «языком» как таковым: «...система значимостей, рассматриваемых в себе, и сами эти значимости, рассматриваемые в зависимости от времени»; «язык — это система, все части которой могут и должны рассматриваться в их синхронной взаимообусловленности»60. Соссюр считает, что 'все, называемое 55 CLG, стр. 232—233. 56 CLG, стр. 234—235. 57 Ср. А. Р a g 1 i а г о, II segno vivente, стр. 119. 58 Ср. «Forma у sustancia», стр. 61. 59 CLG, стр. 177. 60 CLG, стр. 147, 157. 21 Заказ № 3340 321
«общей грамматикой», принадлежит синхронии'61 и, как мы видели, противопоставляет 'фонетическому и эволюционному' 'грамматическое и постоянное' (ср. сн. 47). Для Соссюра система — это состояние; а состояние определенным образом устойчиво. Разумеется, диахрония становится чуждой системе и непонятной, если синхронии приписывается «постоянство» и если рассмотрение языка «в себе» отождествляется с моментом его истории. В действительности, используемая языковая система всегда является синхронной в двух смыслах: во-первых, в каждый момент каждый из элементов системы находится в определенных отношениях с прочими элементами, а во-вторых, сама система синхронизирована с теми, кто пользуется ею (ср. 1.2.1). Однако именно в силу этого последнего обстоятельства она не статична, а динамична. Кроме того, «статичность», хотя это и может показаться парадоксальным, является не синхроническим, а диахроническим фактом: чтобы обнаружить ее, надо рассматривать язык во временной перспективе (ср. I, 3.3.1). 1.3.3. Изменение является для Соссюра «повреждением», «нарушением порядка», «борьбой» слепой силы против системной организации именно потому, что он понимает язык, по сути дела, как замкнутую систему, «созданную» раз навсегда, как «овеществленную абстракцию». Эта концепция, восходящая непосредственно к Шлейхеру, ясно обнаруживается у Соссюра при сравнении языка с планетной системой: «Дело обстоит так, как если бы одна из планет, находящихся в сфере солнечного притяжения, изменилась в размерах и массе; этот изолированный факт повлек бы за собой общие последствия и нарушил бы равновесие всей солнечной системы» 62. Данное утверждение явно представляет собой парафразу знаменитого положения Коперника о том, что в солнечной системе все соотнесено и связано и, следовательно, «ни в какой ее части ничто не может быть перемещено без возмущения ее остальных частей и всей вселенной». Приведенная аналогия малоудачна. Язык — это не система 61 CLG, стр. 175. В действительности, «общая грамматика» относится к универсальному плану речи (ср. II, 2.1), в котором можно определить только звуковые единицы и функции. Ср. «Logicismo у antilogicismo», стр. 21; «Determinacion у entorno», стр. 32—33, сн. 63; настоящая работа, III, сн. 42. Не следует смешивать план теории с планом описания языка. 62 CLG, стр. 154. 322
вещей, а система технических средств, моделей и способов создания вещей (ср. II, 3.1.3); он является не замкнутой, а открытой системой (ср. IV, 4.1.1). Поэтому в языковые системы могут проникать инновации «без возмущения ее остальных частей». Верно, что всякое изменение модифицирует в чем-либо систему или по крайней мере ее равновесие; однако изменение не разрушает системы: как указывает сам Соссюр, изменение не является «глобальным» (ср. 1.2.3). В самом деле, язык представляет собой сложную систему, состоящую из многих структур, сцепленных друг с другом таким образом, что, например, изменение в одной парадигме не должно обязательно и немедленно затрагивать ни отношения между этой парадигмой и другими парадигмами того же порядка, ни внутренних отношений в парадигмах. В противном случае всякое изменение производило бы революцию в системе и система была бы лишена непрерывности. Точно так же изменение не влечет за собой неизбежного упадка и разрушения языков, как полагал Шлейхер, именно потому, что оно является не «повреждением», а «восстановлением». 1.3.4. Наконец, Соссюр заметил, что язык изменяется через речь (ср. 1.2.2) и, более того, что исходным моментом изменения является «принятие»63. Однако, с его точки зрения, изменения происходят между «состояниями языка» и вне системы, так как в его понимании речь, будучи «не социальным», а «индивидуальным» фактом, является сущностью, оторванной от языка64. Тем не менее Соссюр осознавал, что изменения оказывают на систему определенное воздействие, и даже указывал, что диахронические факты не имеют линейного расположения, а непрерывно перераспределяются в различных системах (ср. VI, сн. 82). Однако само перераспределение — это уже результат: соответствующий процесс осуществляется вне языка, в котором 'изменения, происходящие между состояниями, не имеют места' (ср. 1.2.1). Таким образом, Соссюр рассматривает только «законченное изменение», изменение как сдвиг и игнорирует изменение как таковое, изменение как процесс65. Соссюровское изменение — это 63 Ср. CLG, стр. 64: «Наши языковые навыки изменяются под влиянием впечатлений, которые мы получаем, слушая других». 64 Ср. II, 1.3.1 и SNH, стр. 29—30. 65 По этому поводу Р. Уэллз (цит. статья, стр. 23) замечает, что Соссюр оставляет без внимания изменения в частоте употреб- 21* 323
замещение одного элемента другим: чтобы в языке появился новый факт, старый факт должен уступить ему свое место (ср. 1.1.3). При этом имеется в виду не язык, понимаемый как языковая техника отдельных говорящих (что было бы приемлемо: ср. II, сн. 53), а именно «язык массы». В самом деле, по мнению Соссюра, «в истории любой инновации наблюдается два различных момента: 1) момент, когда инновация возникает в речи индивидуумов; 2) момент, когда она, оставаясь внешне той же, принимается всем коллективом и становится фактом языка» вв. Возникает вопрос: к чему следует отнести изменение между этими двумя моментами? «К речи»,— ответил бы, вероятно, Соссюр67. Но тогда возникает явный парадокс: сколько индивидуумов нужно, чтобы образовалась «масса» или «коллектив»? Предположим, что минимальный языковой коллектив состоит из десяти индивидуумов. Тогда сколько индивидуумов должны будут принять инновацию, чтобы она стала «фактом языка»,— четыре, пять, большинство или все? А что, если инновация вообще не будет принята всеми десятью и первоначальная система окажется распавшейся на два «диалекта»? В действительности «второго момента» Соссюра как такового не существует: он представляет собой ряд моментов, соответствующих индивидуальным актам принятия нового языкового факта в качестве «модели», т. е. факта языка (ср. III, 3.2.2). «Инновация» начинает принадлежать языку с момента своего «распространения», т. е. когда говорящие начинают принимать ее в качестве нового шаблона выражения. Здесь сталкиваются оба соссюровских противопоставления между языком и речью68: существенное и подлинное противопоставление между «виртуальным» и «актуальным», с одной стороны, количественное и случайное противопоставление между «социальным» и «индивидуальным»—с другой. Соссюр пишет: «Ничто не существует в языке, не будучи испытанным раньше в речи»69; однако то, что испы- ления тех или иных элементов, считая эти изменения «синхроническими фактами», поскольку они не изменяют языка. На самом же деле они не изменяют систему, но изменяют норму, т. е. равновесие системы (ср. II, 3.1.3), а изменение системы — это полное смещение нормы. Ср. SNH, стр. 64—65. 66 CLG, стр. 173. 67 Это не простое умозаключение; ср. CLG, стр. 172—173. 68 Ср. SNH, стр. 24 и сл. 69 CLG, стр. 271. 324
тывается,— это уже «язык», а не просто «речь», а то, что является «исключительной практикой определенного числа индивидуумов» (ср. сноску 39), уже принадлежит языку этих индивидуумов и вошло в «узус»70. Чтобы сохранить антиномию между синхронией и диахронией — между «системой» и изменением,— Соссюр пожертвовал реальным разнорбразием исторического языка 71 и попытался поместить диахроническое в сферу речи (которая отделяется от языка посредством еще одной антиномии). Однако это противоречие в терминах, поскольку речь, будучи «случайной» и «моментальной», лишена непрерывности: она по преимуществу «синхронна» (ср. сн. 51). Более tofo, это является противоречием и в рамках системы Соссюра, так как его «диахроническая лингвистика» — это как раз «наука о языке», а не о речи72. Следовательно, изменяется именно язык, но изменение нельзя изучать 70 Таким образом, изменение фактически представляет собой отрицание «языка массы», ибо оно должно начаться в речи одного индивидуума и распространиться на речь других. Однако в то же время оно является подтверждением социального характера языка в подлинном смысле этого слова (ср. II, 1.3.3). 71 Вспомним, что соссюровское «состояние языка» — это «сознательное упрощение» и что Соссюр открыто признал трудности, связанные с выделением состояния языка как во времени, так и в пространстве (CLG, стр. 177). Однако вопреки общепринятым представлениям о них сознательные упрощения оправданны и безопасны на практике в лроцессе эмпирического исследования и описания системы; но они недопустимы в теории, которая должна учитывать все стороны изучаемой реальности. По крайней мере в теории не следует забывать о принятых операционных сокращениях и смешивать принятые условности с действительностью. Естественно, что антиномия; претендующая на отражение действительности, не может основываться на «принятом упрощении», на 'приближенном представлении'. 72 А. Сэше (A. Sechehaye, Les trois linguistiques saussu- riennes, «Vox Romanica», V, 1940, стр. 7—9) справедливо утверждает, что антиномия между синхронией и диахронией преодолевается в речи, которая некоторым образом относится к синхронии и к диахронии и является одновременно использованием и преодолением языка. Это несомненно. Однако суть дела в том, чтобы выяснить, как преодолевается эта антиномия в языке и при его изучении, а не просто как она решается в языковой деятельности, где в действительности этой антиномии не существует и она даже не предполагается. То, что речь преодолевает язык и в известном смысле предшествует ему, указывалось еще самим Соссюром: «Язык необходим, чтобы речь была понятна и давала все ожидаемые от нее эффекты; но речь необходима, чтобы сформировался язык; исторически факт речи всегда предшествует языку» (CLG, стр. 64). Таким образом, указание Сэше является лишь исходной точкой для 325
в языке, поскольку оно «является внешним по отношению к системе»; его следовало бы изучать в речи, но это также невозможно, поскольку речь не «диахронна». Если принять соссюровские тезисы, из этого круга невозможно выйти. Ив самом деле, Соссюр даже не считал возможным существование специальной дисциплины, изучающей изменение: его «диахрония» (историческая фонетика) — это просто регистрация происшедших изменений73. 1.3.5. Подведем итог: Соссюр, стремясь утвердить синхронию и отличить синхроническую точку зрения от диахронической, не замечает, что различие между ними заключается лишь в разном подходе к языку, и не пытается примирить эти точки зрения. Наоборот, он превращает различие подходов в неприемлемую реальную антиномию, не замечая при этом, что «диахронический факт» фактически формирует «факт синхронический» и что «изменение» и «реорганизация системы» — это не два различных явления, а одно-единственное явление74. Учение Соссюра часто противопоставляют так называемому «атомизму» преодоления антиномии, но еще не самим преодолением. В самом деле, изменение происходит благодаря речи, но оно происходит в языке. Проблема изменения является именно проблемой «языка», а не проблемой «речи»; в речи можно изучать «инновации», но не изменения (ср. III, 3.2.1). Верно, однако, что исходным принципом изменения (и языка) является речь, но не «гетерогенная речь», а речь, конституирующаяся как язык. По этому поводу целесообразно вспомнить глубокую догадку Соссюра о том, что дар речи — это, по сути дела, «способность создавать язык, т. е. систему различных знаков, соответствующих различным идеям» (CLG, стр. 53). Действительно, даже те акты речи, которые абсолютно никогда раньше «не имели места», все равно являются «языком» по своей целенаправленности, так как они предназначаются «для другого» (ср. III, 2.3.4). Именно в этом, а не в строго соссюровском смысле следует интерпретировать следующее высказывание Соссюра: «Не столь уж фантастично утверждение, что именно язык обеспечивает единство речевой деятельности» (CLG, стр. 53). 73 Ср. CLG, стр. 64: «Очевидно, интересно искать причины этих изменений, и здесь нам может помочь исследование звуков; однако этот вопрос не является основным: для науки о языке всегда достаточно зарегистрировать преобразования звуков и вызванные ими следствия». 74 А. Алонсо в своем предисловии к CLG (стр. 10, сноска) пишет, что 'антиномии Соссюра по своему строению и проявляющемуся в них стилю мышления восходят к Гегелю через посредство лингвиста-гегельянца В. Генри'. Возможно, это так; однако сходство между Соссюром и Гегелем не заходит очень далеко. Антиномии Гегеля постоянно разрешаются в динамической и конкрет- 326
младограмматиков. Но это верно лишь отчасти, поскольку сам Соссюр противопоставляет свое учение младограмматикам не в сфере их преимущественных интересов. Их «атомистической» диахронии Соссюр противопоставил системность своей синхронии, однако в истории языка, т. е. в области, которой посвятили себя младограмматики, он не только не выступил против «атомизма», а, наоборот, попытался закрепить его и оправдать теоретически. Диахрония Соссюра гораздо более «атомистична», чем Sprachgeschichte Пауля75. 2.1. Антиномия между синхронией и диахронией, как кажется, является отражением той непреодолимой трудности, с которой столкнулся Соссюр, стремясь примирить смысловое («духовное») и материальное в речевой деятельности, а с другой стороны — проявлением внутреннего конфликта в мышлении Соссюра: конфликта между его тонким пониманием языковой действительности и нечеткостью его общей концепции языка. Бесспорно, Соссюр занимает выдающееся место в истории лингвистики не только благодаря многим несомненным достоинствам своего учения, но и потому, что он представляет момент кризиса. Соссюра еще можно причислить к лингвистам- «натуралистам», но вместе с ним начинается кризис натурализма. С одной стороны, Соссюр по-прежнему воспринимает язык как «естественный объект», т. е. объект внешний по отношению к человеку (именно в этом смысле он употребляет словосочетание «язык массы», а не в смысле «социальный»; ср. II, 1.3.2); с другой стороны, он интуитивно чувствует существенную историчность языка (ср. 1.1.2) и, рассматривая «язык в его функционировании», понимает его как конкретную (историческую) технику речи, т. е., по сути дела, как «культурный объект», хотя и не отмечает того, что «язык в его функционировании — это фактически речь» 76. Далее, вводя ной полноте реального; антиномии Соссюра, напротив, абстрактны и оказываются неразрешимыми. 75 А. Алонсо (предисловие, стр. 20) пишет относительно соссю- ровской антиномии: «Двойственная точка зрения сохраняет полную силу для двух направлений исследования: с синхронической точки зрения исследуется говорящий, который живет в рамках функционирования своего языка; диахроническая точка зрения характерна для историка, который наблюдает последовательные преобразования языка». Несомненно, именно таков подлинный смысл рассматриваемого различия (ср. I, 2.3.1); но в этом смысле оно не является соссюровским. Нельзя забывать, что диахрония Соссюра — это не история и что в лингвистических терминах его антиномия сводится в конце концов к противопоставлению исторической фонетики и описательной грамматики. 76 Обычно говорят, что Соссюр пренебрег «лингвистикой речи». Это не совсем верно. В главах его «Курса», посвященных функционированию языка (CLG, II, 5—6, стр. 207—222), можно найти великолепные образцы «лингвистики речи». Так, при рассмотрении схемы ассоциативных связей слова «обучение» (стр. 212) речь идет, 327
понятие 'ценности' 77, которую, к сожалению, он интерпретирует не как культурную ценность (что позволило бы ему правильно трактовать материальное в речевой деятельности), Соссюр отходит от натурализма и в другом направлении. Однако при этом он «движется по касательной» по отношению к культурной действительности языка, стремясь интерпретировать языковые системы как «математические объекты». В этом же направлении ориентированы его положения о том, что «язык»—это форма, а не субстанция»78 и что 'в языке есть только различия без положительных признаков'79. Таким образом, последователи Соссюра могли идти весьма различными путями80, всегда оставаясь при этом в согласии с теми или иными положениями многогранного учения Соссюра о языке. 2.2. Женевская школа (Балли, Сэше, Фрей) сконцентрировала свое внимание прежде всего на способах функционирования языка, на языке как технике речи, а поскольку «функционирование языка»— это, собственно говоря, речь, то нет ничего удивительного в том, что собственно говоря, не о связях в «языке», а об отношениях между сказанным словом и его «языковым контекстом»; ср. «Determinacion у entorno», стр. 48. 77 CLG, стр. 191 и сл. 78 CLG, стр. 206. Ср. «Forma у sustancia», стр. 66—67. 79 CLG, стр. 203. Тезис о чисто отрицательном определении языковых единиц основывается на смешении уровней абстракции: только «различиями» (несмешением одной единицы с другими) характеризуется «языковая единица вообще», а не «определенная единица в определенной системе». Приводя свой пример с буквой t (CLG, стр. 202), Соссюр имеет в виду условия, необходимые для того, чтобы «быть буквой», а не условия, необходимые для того, чтобы «быть буквой t» (хотя в приведенном примере и говорится именно об этих последних), поскольку в конкретном (частном) смысле «различие» означает определенные пределы варьируемости в реализации функциональной единицы (ср. сн. 8). Точно так же, для того чтобы фонема была фонемой, достаточно противопоставить ее другим фонемам, т. е. чтобы она была «тем, чем не являются другие»; однако, чтобы стать определенной фонемой, она должна быть «тождественной сама с собой», что является положительным признаком; ср. «Forma у sustancia», стр. 53. Например, исп. /Ь/ является фонемой потому, что оно отлично от прочих испанских фонем; но оно является фонемой /b/, а не /f/, /g/, /о/ и т. д. потому, что соответствует определенной функциональной зоне и, следовательно, определенной зоне звуковых реализаций. Вообще, не только в лингвистике, а в любой науке «класс» является классом потому, что он отличен от других классов; но он является именно данным, определенным классом благодаря внутренней связности его элементов, которые конституируют его как класс и противополагают его другим классам: абсурдно утверждать, что кошки являются кошками только потому, что они не собаки. В более глубоком смысле утверждение, что в 'языке есть только различия, без положительных признаков', означает, что в речевой деятельности внутренняя связность «классов» определяется единством функции и что «границы» не существуют сами по себе (в «субстанции») до тех пор, пока их не установит языковая форма; ср. «Forma у sustancia», стр. 32 и сл. e0 SNH, стр. 30, 31, сн. 2. 328
женевцы развили именно «лингвистику речи». Подобный подход позволил им наблюдать и изучать механизм преобразования языка в речь и отбор материала, предлагаемого языком для различных целей выражения (актуализация, «стилистика языка»), речь как использование языка (parole organisee) и «системное» преодоление «нормы» через посредство речи в его первоначальных и многообразных аспектах, еще не подвергшихся историческому отбору (grammaire des fautes). Это, несомненно, «синхрония», но синхрония подвижная, живая, пульсирующая. Среди последователей Соссюра женевцы более других приблизились к пониманию языка как «культурного объекта»; они наиболее внимательны к смысловым оттенкам и к их субъективным значимостям, наиболее расположены к регистрации и изучению «вертикального» разнообразия (ср. VI, сн. 67) и «стилистики» языка. Однако именно эти в высшей степени положительные аспекты подхода наряду с недостаточным вниманием к изучению материальной стороны речевой деятельности с точки зрения ее системности и с пренебрежением к ее «пространственному» разнообразию помешали женевцам выйти за пределы повседневного создания языка и встать на точку зрения, в соответствии с которой это создание наблюдалось бы как исторический процесс 81. 2.3. Напротив, глоссематика, сосредоточившись на изучении абстрактных языковых структур, оторванных не только от речи как таковой, но и вообще от любой реализации в субстанции, решительно взяла курс на интерпретацию языка как «математического объекта» 82. В самом деле, «язык» Ельмслева — это «сеть функций», понимаемых в математическом смысле как отношения между «функ- тивами», т. е. чисто формальный объект, независимый от его манифестации в какой-либо «субстанции» (звуковой, графической и т. д.). Центральным пунктом глоссематики является соссюровский тезис «язык — это форма, а не субстанция» и сведение языка к чисто «формальной» (реляционной) структуре: все, что не есть «чистая форма» в глоссематическом смысле,— это не собственно «язык» (схема), а реализация, «речь» (узус)83 и — по отношению к чистой форме — «субстанция»; так, например, звуковой язык является субстанцией по отношению к схеме, которую он манифестирует. 81 В концепции женевцев есть один аспект, который часто становится недостатком: они хотят любой ценой сохранить и отстоять «чистоту» учения Соссюра и считают непониманием или враждебным выпадом любое расхождение с ним. Соссюр высказал столько глубоких и стимулирующих дальнейшее развитие науки положений, что вовсе незачем защищать его ошибки и противоречия. 82 Критический обзор принципов глоссематики см. в «Forma у sustancia», стр. 38 и сл. Там же можно найти необходимые библиографические ссылки. См. также В. Siertsema,' A study of glossematics, Гаага, 1955. О проблеме формы й субстанции см. F. Hintze, Zum Verhaltnis der sprachlichen «Form» zur «Substanz», «Studia Linguistica», III, 1949, стр. 86—105. 83 Именно в этом смысле Ельмслев (L. Hjelmslev, Langue et parole, «Cahiers Ferdinand de Saussure», 2, 1942, стр. 32—33, 40, 43, 44) интерпретирует и исправляет соссюровское различие. Ср. его же: «Prolegomena», стр. 51—52, 68; «La stratification du langage», «Word», X, 1954, стр. 188, где различаются, с одной стороны, «схема», а с другой — «норма», «узус» и собственно речь. 329
Однако этот пункт не является неуязвимым. Во-первых, в глоссе- матике субстанция «содержания» (семантическая субстанция) не может занимать симметричную позицию по отношению к субстанции «выражения». Субстанций реализации может быть несколько, и в известном смысле язык можно рассматривать как независимый от любой конкретной субстанции (хотя и не от субстанции вообще)84. Но есть только одна субстанция «содержания», и языковая форма явно не может считаться независимой от нее. Употребляя глоссематические термины, можно сказать, что с субстанцией содержания языковая форма связана функцией «интердепенденции» (отношением между двумя постоянными) 85, поскольку языковая форма не существует и не может мыслиться без субстанции «содержания»; нет языка без значения. Во-вторых, субстанция «выражения» также никоим образом не является безразличной. Различие между «формой» и «субстанцией», введенное в лингвистику Гумбольдтом 86, есть не что иное, как известное аристотелевское различие между u.0Q(pv) и 8^П- Комбинируя это различие с различием, которое установил Вико между основными типами объектов и которое, впрочем, намечено уже у самого Аристотеля87, можно сказать, что: а) у естественных объектов форма определяется субстанцией, т. е. эти объекты представляют субстанции, принимающие определенную форму (например, определенная субстанция (вещество) кристаллизуется определенным образом); б) у математических объектов конкретная субстанция совершенно безразлична: математические объекты являются чистой формой, которая никоим образом не зависит от ее реализации в той или иной субстанции; в) у культурных объектов субстанция определяется (избирается) формой — они суть формы, воплощающиеся в определенной субстанции. Для этих последних объектов, к которым относится также речевая деятельность, субстанция небезразлична и ею нельзя пренебречь88 не потому, что она является «определяющей», а именно потому, что она определяется формой: форма избирает наиболее 84 Даже и в этом смысле субстанция может быть «безразличной» только по отношению к другой субстанции, но не по отношению к форме, что, как кажется, Ельмслев понимает. Отношение «детерминации» (отношение постоянной и переменной) имеет место между формой и конкретной субстанцией (которая может быть той или иной); но между формой и субстанцией как таковой имеет место «интердепенденция», поскольку языковая форма всегда является формой субстанции. 85 Форма и субстанция содержания являются постоянными как «функтивы» отношения интердепенденции — в том смысле, что они не существуют одна без другой (т. е. в смысле единства языка и мышления); но в смысле идентичности каждой из них с самой собой они являются переменными, и обе взаимно определяют (обусловливают) друг друга. 86 Ср. «Sprachbau», в частности стр. 47—49. 87 См., например, «Physica», II, 2. 88 Ф. Уитфилд (F. J. Whitfield, Linguistic usage and glossematic analysis, в кн. «For Roman Jakobson», Гаага, 1956, стр. 671) в своих глубоких и доброжелательных замечаниях по поводу некоторых пунктов моей интерпретации глоссематики указывает, что Ельмслев различает «материю» как таковую (purport) 330
подходящую для себя субстанцию, заранее считаясь с возможностями избираемой субстанции. Мы снова встречаемся с аналог ич- ными ситуациями в речевой деятельности и в искусстве: статуя, безусловно, является «формой», но она с самого начала задумана как организующая форма определенной субстанции — она задумывается для бронзы, мрамора, дерева или камня, но не для любой материи. Разумеется, форму можно частично перенести и в другую субстанцию; например, с мраморной статуи можно снять бронзовую копию. Но в новом материале форма перестает быть «той же самой». Реализация в различных субстанциях влечет за собой различие не только в субстанции, но и в форме. Сам Ельмслев признает, что «в нормальном случае таких языков, как французский или английский», в результате фонемного и морфемного анализа мы получили бы две различные «семиотические формы». Но, чтобы доказать независимость «формы», он прибегает к таким «аномальным» случаям, как произношение и соответствующая фонологическая транскрипция 89, не замечая условности этих случаев (поскольку рассматривать данную вторичную субстанцию как манифестацию именно этой, а не другой формы — явная условность). Но даже и в этих случаях в графику переводится не вся звуковая форма, а лишь та ее часть, которую решено рассматривать как переносимую и которую могут представлять графические средства90. Это означает, что субстанция «безразлична» лишь тогда, когда (и в той мере, в какой) мы договариваемся считать ее таковой. Следовательно, игнорировать субстанцию и заниматься только так называемой «чистой формой»91 — значит по соглашению превращать язык в «математический объект». и «субстанцию» (substance), т. е. материю, сформированную языком. Замечание Уитфилда справедливо. Однако, во-первых, употребление термина «purport» в «Prolegomena» и вообще в глоссематике непоследовательно, что частично объясняется асимметрией между планом содержания и планом выражения: что касается содержания, то этот термин применяется к неоформленной и неосознанной материи (к так называемому «аморфному мышлению»); что же касается выражения, то он применяется к уже оформленной и известной материи (звуковой, графической и т. д.). Во-вторых, глоссема- тика требует, чтобы при анализе языковой формы игнорировалась также «материя, манифестирующая форму» («субстанция»), а не только материя как таковая. Ср. «Prolegomena», стр. 50, 67—68. 89 «La stratification», стр. 174. Ср. также «Prolegomena», стр. 66. 90 Ср. «Forma у sustancia», стр. 57—59. 91 Ф; Уитфилд (цит. статья, стр. 674—675) замечает, что на практике глоссематика не исключает обращения к субстанции и что анализ самой субстанции (как «языкового узуса») также не исключается, а лишь переносится на другие этапы исследования, осуществляемые после «схематического» анализа. Однако разве это не означает признания на практике того, что в теории отрицается, т. е. того, что язык не является чистой формой? Заметим, что, когда речь действительно идет о чистых формах (например, о математических объектах), проблема субстанции не ставится вообще ни на каком этапе. Впрочем, мои аргументы против глоссематики носят не практический, а теоретический характер: они направлены против глоссематической концепции языка. Язык не является ни чистой формой, ни формой, организованной между двумя субстан- 331
Здесь нет ничего опасного, если это соглашение формулируется явно, поскольку все объекты, в том числе и культурные, можно изучать математически — как математические объекты. Но это становится опасным, если полагать, что такой способ рассмотрения языка является 'самым правильным' (или единственно правильным) и соответствует подлинной реальности изучаемого объекта 92, потому что все это в действительности означает сведение культурного объекта к математическому, то есть превращение языка в то, чем он не является 93. Во всяком случае, в интересующем нас аспекте подход к языку как к математическому объекту, т. е. как к структуре не просто синхронной, а постоянной, статической, вневременной, мешает глоссематике увидеть историчность и динамизм языковых систем и поставить проблему изменения. Глоссематика взяла на себя вполне законную и важную задачу — определить постоянные свойства языковых систем — то, 'благодаря чему язык является языком' и может функционировать как таковой. Возникает, однако, вопрос, не нужно ли включить в исследование наряду с изучением указанных свойств также и проблему изменения, поскольку с эмпирической точки зрения именно изменение отличает языки от псевдоЯзыковых систем. Адекватная теория языка не может быть сведена к простой методологии описания. Несомненно, «каждому процессу [речи] присуща соответствующая система»9*, а каждой языковой системе присущ свой исторический процесс, «развитие». Поэтому система должна быть описана посредством таких характеристик, которые понятным и непротиворечивым образом объясняли бы ее развитие. циями; он есть форма, организующая субстанции. В «Forma у sus- tancia» я указывал главным образом на то, что формальное в языке не может быть познано и описано без обращения к материальному, поскольку формальное дано в материальном, а материальное заключено в форму, организующую его. Субстанцию нельзя игнорировать, так как она определяется (избирается) формой и воплощает ее. 92 Таково мнение Ельмслева, который считает, что его концепция «языка» соответствует обычному пониманию этого термина (ср. «Langue et parole», стр. 36), и прямо пишет, что «схема» является реальностью (там же, стр. 43). 93 Глоссематический «математицизм» сохраняет, однако, натуралистические пережитки. Так, Ельмслев говорит, что «функ- тивы», обнаруженные анализом схемы, можно рассматривать как единицы физической природы («Prolegomena», стр. 79). Но здесь возникает значительная трудность: так, например, непонятно, какую физическую природу могут иметь кенемы. Относительно попытки уклониться от ответа на вопрос, чем же являются элементы языка (как если бы речь шла о некоем внешнем объекте), см. VI, сн. 22. Сам Ельмслев («Prolegomena», стр. .14) несколько иронически говорит о «наивном реализме», рассматривающем объекты как таковые, а не как пересечения зависимостей. Однако «у наивного реализма» есть на это определенные основания, так как в случае языка речь идет не о постулированных объектах, а об объектах, созданных человеком. 94 «Prolegomena», стр. 5. 332
2.4. Лишь Пражская фонологическая школа, Сосредоточив Свое внимание на критической точке системы Соссюра (вопросе о звуковом материале языка) и сумев включить материальное в рамки системности, последовательно сделала все выводы, касающиеся соссю- ровской антиномии, и с самого начала утверждала необходимую взаимозависимость между синхронией и диахронией. Однако, стремясь сохранить концепцию языка как «внешнего объекта», Пражская школа незаметно впала в иллюзию «причинности» или «объективной целенаправленности» (телеологии) системы. Таким образом, появился риск подставить вместо языка, который «навязывается говорящим субъектам», изменение, которое навязывается им как внешняя необходимость. В самом деле, фонология преодолевает натурализм в частном (поскольку считается, что каждый элемент системы определяется его функцией); однако фонология еще не сумела преодолеть натурализм на историческом уровне, по отношению к языку как целому, который по-прежнему понимается как «продукт», а не как внутренняя техника языковой деятельности. Этим объясняется, что некоторые фонологи стремятся приписать различию между «внутренними» и «внешними» факторами определенный смысл и что фонология все еще допускает нефункциональные («фонетические») изменения, которые в действительности не должны допускаться. Далее, благодаря стремлению сохранить другую соссюровскую антиномию — между «языком» и «речью» — и благодаря неизбежной схематизации, присущей всякому структуральному исследованию (ср. VI, 4.3.3), фонология все еще рассматривает изменение как явление, происходящее между состояниями языка. Без сомнения, диахронический структурализм, продолжая развивать идеи Якобсона, уже пришел к динамической концепции языка, о чем свидетельствуют прежде всего труды А. Мартине 95. Однако это эмпирическая, «фактическая» динамичность, не имеющая исчерпывающего теоретического объяснения. Диахронический структурализм должен сделать еще один шаг вперед, чтобы понять следующее: язык является динамичным не потому, что он изменяется (т. е. не потому, что изменение является «фактом»), а изменяется потому, что является динамичным по своей природе: речевая деятельность — это свободная, т. е. творческая, деятельность. Далее, освободившись от кау- зализма, диахронический структурализм должен полностью отказаться от взгляда на язык как на уже реализованную систему, в которой происходят изменения, и прийти к пониманию изменения как становления системы. Наконец, в соответствии с выводами из его собственных достижений диахронический структурализм должен из простой «диахронии» превратиться в структуральную историю. 3.1.1. Таким образом, с теоретической точки зрения соссюровская антиномия может быть коренным образом преодолена только благодаря пониманию языка 95 См. его высказывания в «Economie», стр. 194. Среди лингвистов, не связанных с идеализмом, Мартине в настоящее время подошел ближе всех к концепции языка как iveQyeia,. В ряде аспектов он приблизился к данной концепции больше, чем некоторые ученые, называющие себя идеалистами, но продолжающие работать с аморфными и нефункциональными фрагментами языка. 333
как ????????, т. е. посредством рассмотрения изменения не просто как модификации уже реализованной системы, а как непрерывного создания системы. Обычно, чтобы объяснить изменение, исходят из системы: систему рассматривают как данное, а изменение — как проблему. Однако, строго говоря, более логично поменять систему и изменение местами: «становление» языкового элемента предшествует его «реализованному состоянию». Для того чтобы понять образование системы (а не для того, чтобы описать определенную систему в определенный момент), следует исходить из изменения: ведь реальность системы, разумеется, не менее проблематична, чем реальность изменения. Точнее говоря, следует исходить из создания языка вообще (что включает и его воссоздание). На вопрос «как устроена данная система?» отвечают, описывая эту систему в настоящий момент; ответы можно обобщить и таким образом установить, какими бывают обычно языковые системы. Но на вопрос «почему в языке существует система?» можно ответить, лишь сказав, что система существует потому, что она создается. Следовательно, если в каждый момент язык является системой и если в каждый данный момент 'мы находим его изменившимся', то, значит, он изменяется как система, т. е. создается системно (ср. IV, 2.3). А это последнее, как мы видели, означает, в конце концов, что деятельность, создающая язык, сама является системной (ср. III, 4.4.7): то, 'благодаря чему язык является языком',— это не просто его структура (которая лишь обусловливает его функционирование), но языковая деятельность, творящая язык и сохраняющая его как традицию. Если понимать изменение в качестве системного создания языка, то, очевидно, никакого противоречия между «системой» и «изменением» не существует и, более того, тогда следует говорить даже не о «системе» и «движении» как о противопоставленных друг другу вещах, а о «системе в движении»: развитие языка — это не постоянное «изменение», произвольное и случайное, а постоянная систематизация. Каждое «состояние языка» обладает системной структурой именно потому, что оно является моментом этой систематизации. Используя понятие «систематизации», антиномию между диахронией и синхронией удается преодолеть коренным образом, поскольку одновременно устраняется как несистемность диахронического, так и статичность системного. Таким 334
образом, становится ясно, что для понимания языка как системы незачем устранять или игнорировать изменение: ведь изменение не противостоит системе. Наоборот, отрицание системности, присущей языковым системам, т. е. динамической системности,— это статичность, которая постепенно делает невозможным функционирование языковых систем как таковых и способствует превращению этих систем в «мертвые языки» (ср. II, 1.1). 3.1.2. С другой стороны, соссюровская антиномия преодолевается указанным образом в подлинном смысле этого слова, т.е. она «снимается» как противоречие, но не аннулируется, ибо сохраняется как различие. Она сохраняется не только в различии точек зрения (между описанием и историей), но и в реальном различии: между функционированием и созданием языка или, с точки зрения отдельного говорящего и минимальной единицы изменения,— между употреблением и принятием языкового элемента. Язык функционирует синхронно, а создается диахронно. Однако эти термины не антиномичны и не противоречивы, поскольку создание осуществляется для функционирования. Поэтому исследования, описывающие синхронию и диахронию, оставаясь по своей сути различными, должны предполагать преодоление указанной антиномии как таковой. 3.2. Практическое преодоление антиномии всегда является недостаточным в таком описании, которое, рассматривая «состояние», актуальность некоторой системы, не может обратиться к предшествующим этапам, не теряя при этом логической связности; задача такого описания состоит в том, чтобы учесть функционирование рассматриваемого языка в настоящий момент. Однако само это функционирование обусловливает возможное преодоление «состояния языка» по направлению к будущему. В самом деле, для говорящих современный язык — это не только совокупность уже реализованных форм и моделей, которые надлежит употреблять как таковые (норма), но также и техника, позволяющая выйти за пределы уже реализованного, т. е. «система возможностей» (система; ср. II, 3.1.3 и IV, сн. 32). Следовательно, описание должно учитывать открытые возможности — все то, что является «продуктивным шаблоном», схему, с помощью которой можно реализовать то, что еще не существует как норма; все это относится не только к морфологии, но и к синтаксису, 335
к лексике (словопроизводство и словосложение)96 и да же к фонетической системе, где амплитуда возможных реализаций неодинакова для всех функциональных единиц. Таким образом, описание должно рассматривать язык как открытую систему, поскольку для говорящих язык является открытой системой: он позволяет им преодолевать традицию, продолжая ее. Далее, описание должно учитывать тот факт, что описываемое «состояние» — это момент «систематизации», т. е. динамической реальности, и фиксировать все то, что в самой системе является проявлением ее неустойчивости, т. е. реальной динамичности языка. Так, описание должно вскрывать внутренние противоречия системы (ср. IV, 4.4) и ее «слабые точки» (элементы, стоящие вне структур, и элементы с малой функциональной нагрузкой). Оно не должно пытаться представить как «уравновешенное» то, что не уравновешено; например, не следует уравновешивать с помощью так называемой «симметрии системы» то, что функционально не находится в равновесии (ср. VI, сн. 44). Наконец, описание должно учитывать как «интенсивное», так и «экстенсивное» разнообразие изучаемого состояния языка, поскольку и то и другое является отражением динамичности языка в синхронной проекции (ср. IV, 2.4) и представляет для говорящих наличную возможность выбора. Следует отказаться от стремления описывать 'абсолютно единообразные' 97 типы речи, потому что объективно таких типов не существует: реальный говорящий всегда имеет перед собой многочисленные традиции и может свободно располагать ими для различных целей выражения. Структуральные схемы должны служить для осознания и упорядочения языкового разнообразия, а не для уничтоже- 96 В одном из тезисов Пражской школы (TCLP, I, 1929, стр. 8) справедливо подчеркивается, что различие между продуктивными и непродуктивными схемами — это 'факт диахронии', который необходимо учитывать при синхронном описании. С другой стороны, Ф. де Соссюр (CLG, стр. 149—150) указывает, что словообразование относится к грамматике (т. е. к синхронической лингвистике), и считает синхронической задачей 'фиксирование норм для языкового узуса', что относится уже к будущему. О различии между «системой» и «нормой» в разных областях языка ср. SNH, стр. 42—54. 97 Например, идиолекты (ср. II, 3.5.2), или в формулировке Д. Джоунза («The phoneme», стр. 9) 'язык, выведенный из речи одного-единственного индивидуума, говорящего в определенном и однородном «стиле»'. Ср. «Forma у sustancia», стр. 70—71. 336
ния его 98. Вспомним, кстати, что благодаря сосуществованию разных систем в одном и том же «состоянии языка» определенные аспекты этого разнообразия могут относиться к «архисистеме» (ср. II, 3.5.1). 3.3.1. Однако, что касается возможностей дальнейшей систематизации, которые могут и не осуществиться, описание как таковое не отражает конкретной динамичности языка. Поэтому действенное преодоление соссюров- ской антиномии в плане исследования языков возможно только в истории, поскольку лишь история «рассматривает факты в их становлении» (ср. VI, 4.3.3) и охватывает единым подходом как становление, так и функционирование, или, выражаясь терминами Соссюра, как «следование», так и «состояния». Другими словами, только история может полностью учесть динамическую реальность языка, рассматривая его как «создающуюся систему» и в каждый момент его развития — как актуальность традиции. Однако историю языка надо понимать не как «внешнюю историю», а как «внутреннюю историю», как изучение самого языка в качестве исторического объекта: история языка должна полностью охватить и растворить в себе так называемую «историческую грамматику»99. Известно, 98 Ср. замечание Мальмберга («Acta Linguistica», III, стр. 43): «Нужно начинать с построения схемы. Это очевидно. Но на этом не следует останавливаться. Надо продолжать анализ, чтобы выяснить все факторы, которые, если собрать их вместе, образуют рассматриваемый язык». В той же самой связи А. Мартине указывает, что выделение структур не означает игнорирования сложности языковой, действительности: это просто установление иерархии фактов («Economie», стр. 13); он пишет далее, что фонология должна заниматься также неразличительными звуковыми фактами (там же, стр. 37). В самом деле, установить функциональные структуры важно, поскольку в каждый момент существования языка ими определяются пределы варьируемости реализаций. Однако важно также изучать «нормальные» варианты реализации, поскольку эти последние представляют неустойчивое равновесие системы. В этом отношении оказывается полезным статистическое исследование их относительной частоты; ср. SNH, стр. 63. Известно, что одна из основных трудностей для фонологической истории языков, сохранившихся только в письменности, состоит в том, что мы не знаем подлинной фонетической реализации и ее разнообразия. 99 «Историческая грамматика» в классическом (младограмматическом) смысле не является какой-либо конкретной лингвистической дисциплиной. В качестве простого схематического перечня «диахронических соответствий» она является просто систематически упорядоченным сводом данных для истории. 22 Зат аз № 334 0 337
что история языковых элементов, которые частично сохраняются, а частично изменяются или замещаются, является, очевидно, историей традиции, т. е. историей культуры. Однако она является историей не только другой, внеязыковой культуры, отражающейся в данных элементах (прежде всего в лексике), но в первую очередь историей той специфической и важной формы культуры, которую образуют сами эти элементы (ср. II, 3.3). 3.3.2. Соссюр сводит историю языков к простой «атомистической» диахронии и противопоставляет последней системность синхронии, потому что при его понимании языка как «готового объекта», а языкового изменения как «случайного повреждения» понятие истории как таковой лишается смысла. Однако, встав на точку зрения реальности языка, приходится признать, что чистая диахрония лишена смысла, если только не трактовать ее как простой перечень свершившихся материальных фактов. Мы уже показали, что игнорировать грамматические изменения нельзя и что если под «грамматическим» понимать системное, то и фонетические изменения становятся грамматическими. Мы видели также, что изменения не являются ни «изолированными», ни «внешними по отношению к системе», ни «случайными» (ненамеренными). Однако необходимо напомнить еще и следующее: чтобы оставаться логически связной, диахрония (диахроническая лингвистика) рассматривает только изменение и игнорирует непрерывность языка, а это серьезная ошибка, поскольку при новом упорядочении элементов, возникшем в результате изменений, сохраняемое не остается неизменным, даже если оно материально и не меняется. Например, недостаточно отметить, что в так называемой «вульгарной латыни» был утрачен средний род, ибо мужской и женский род, не противопоставленные среднему роду, не идентичны мужскому и женскому роду классической латыни: в вульгарной латыни произошло не просто исчезновение среднего рода, а перестройка всей системы рода. Точно так же в тех романских языках, где утратилась одна из трех степеней дейксиса латинского языка (т. е. где не сохранились все три значения hic-iste-ille), происходит полная перестройка системы указательных местоимений. Изменение не может быть воспринято вне непрерывности языка. Поэтому соссюровская диахрония, игнорирующая то, что сохраняется, не соответствует никакой реальности. 338
Соссюр считал, что диахрония соответствует звуковому изменению; однако это также неверно100. 3.3.3. В самом деле, абстрактный язык Соссюра лишен как разнообразия, так и исторической непрерывности. Соссюр понимал, что в действительности языки историчны (geschichtlich), но не понимал, как может быть историчной (historisch) лингвистика. Это объясняется тем, что его интуитивное представление о языке не совпадало с его концепцией языка. Интуитивно Соссюр представлял себе язык непрерывным во времени; однако в его концепции язык — это «состояние» или ряд «состояний», между которыми происходят изменения. В одном месте Соссюр указывает, что задачей лингвистики является «построение описания и истории всех языков»101. Но в дальнейшем он даже не допускает терминов история и историческая лингвистика: поскольку, пишет он, «политическая история включает как описание эпох, так и сообщения о событиях», употребление указанных терминов могло бы создать впечатление, будто, «описывая последовательные состояния языка, мы изучаем язык на оси времени», хотя в действительности мы занимаемся только синхронией. Занимаясь историей, «мы должны были бы рассматривать по отдельности явления, заставляющие язык переходить из одного состояния в другое»102. Однако при этом нарушается логичность исследования, так как приходится попеременно обращаться то к оси «следований», то к оси «одновременностей». По мнению Соссюра, исследования, начатые Боппом, логически не безупречны: «они лежат между двух областей из-за отсутствия должного различения состояний и их последовательности»103. 100 Р. Уэллз (цит. статья, стр. 24) справедливо замечает, что диахроническая лингвистика «не может игнорировать синхронические отношения, ибо диахроническое тождество между знаком состояния Sx и знаком более позднего состояния S2 может быть установлено только с помощью рассмотрения как фонемного состава этих знаков, так и их отношений с другими современными им знаками». 101 CLG, стр. 46. 102 CLG, стр. 148—149. l03 CLG, стр. 151. Ср. также стр. 233: Нужно помнить о различии между синхронией и диахронией и «не утверждать легкомысленно, будто мы создаем историческую грамматику, когда на самом деле мы последовательно продвигаемся сначала в области диахронии, изучая фонетическое изменение, а затем в области синхронии, исследуя вызванные этим изменением последствия»; стр. 147: на 22* 339
Таким образом, для Соссюра история языков — это просто логическая несообразность. Эта несообразность может быть необходимой, потому что «каждый язык практически образует единый объект исследования, и сила вещей заставляет нас попеременно рассматривать язык исторически [диахронически] и статически104», но от этого она не перестает быть теоретической несообразностью. Однако почему же тогда каждый язык представляет собой единый объект исследования? Соссюр не учел, что если нечто навязывается «силой вещей» (т. е. действительностью), то тут не может быть несообразности; такое явление должно быть теоретически мотивировано и объяснено. Соссюр не учел, далее, что все его затруднения отпадают, если признать, что изменения не могут происходить «между состояниями» и вне языка, что нет чистого «следования» и что «состояния языка» — это не статические этапы, а моменты непрерывной «систематизации». Для Соссюра язык находился в особом положении, отличном, например, от ситуации, в которой находятся объекты, изучаемые политической историей: «Политическая история государств движется только во времени; однако, когда какой- нибудь историк рисует картину определенной эпохи, нам кажется, что мы не выходим за пределы истории»105. Таким образом, Соссюр не заметил своей ошибки, которая состоит как раз в обратном: в предположении, будто, строя описание «состояния языка», мы выходим за пределы истории 106. В действительности описание исторического объекта — это момент его истории. оси последовательности «невозможно наблюдать более одной вещи одновременно»; и стр. 148: в лингвистике множественность знаков «полностью лишает нас возможности одновременно изучать отношения знаков во времени и отношения знаков в системе». Ср. 1.2.2. 104 CLG, стр. 174. 105 CLG, стр. 146. История языков, разумеется, отличается от политической истории (потому что язык вопреки тому, как иногда утверждают,— это не «установление»), но не в соссюровском смысле. 106 «Внеисторической» (в том смысле, что она не рассматривает какой-либо определенный исторический объект) является теория языка — изучение языка в «универсальном плане», т. е. «языка как рода». Это, разумеется, не означает, что теория должна игнорировать историчность языка. Однако, к сожалению, Соссюр допустил смешение между планом описания и планом теории; ср. сн. 61 Это смешение сохраняется и в определенном смысле даже усугубляется в глоссематике. Этим объясняется недоверие глоссе- матики к истории, которая рассматривается как история случай- 340
3.3.4. Антиномия, или разрыв, между синхронией и диахронией (между синхронической и диахронической лингвистикой) основывается, по существу, на ложном понимании истории и отношений между историей и описанием. Соссюр полагает, что как синхрония игнорирует диахронию (прошлое), так и диахрония должна игнорировать синхронию («состояния языка»). Однако лишь первое из этих утверждений является правильным. Действительно, при синхронном исследовании определенного «состояния языка» невозможно одновременно рассматривать другие состояния и смешивать в одном моменте целый ряд моментов истории языка; это может привести к логически несвязному и хаотическому описанию. Диахрония, напротив, не может игнорировать синхронию или, точнее, «синхронии» — бесчисленные «состояния языка», упорядоченные по так называемой «оси последовательностей»; дело не в том, что диахрония зависит от синхронии как таковой, а в том, что игнорировать синхронию при диахроническом исследовании — это значит игнорировать язык, непрерывно развивающийся во времени, т. е. оказаться вне исследуемого объекта. Один момент истории языка может быть описан без обращения к другим моментам в том же смысле, в каком часть может быть отделена от целого или один этап от всего процесса. Однако при описании целого нельзя игнорировать его частей, а при описании процесса нельзя игнорировать его этапов. Аналогичным образом исследование «систематизации» не может игнорировать моментов этой систематизации. Описание «независимо» от истории в том смысле, что оно не включает ее в себя; однако описывать момент в развитии исторического объекта — значит уже заниматься историей, «хотя бы и не осознавая этого». Обратно, история ных фактов (ср. L. Hjelmslеv, Prolegomena, стр. 4—5), а также убеждение, что в теории необходимо игнорировать изменение, поскольку изменение не нарушает, а только закрепляет «постоянное» в языке. Представители глоссематики полагают, что, изучая только структуры и игнорируя движение, они окажутся на уровне современной научной мысли. Однако и здесь лингвистика еще раз опоздала. Уже давно современная научная мысль, отчетливо осознав роль структур, снова стала рассматривать действительность как бесконечный процесс. Основная проблема современности — это проблема включения структур в процессы. В настоящее время больше чем когда-либо настаивают на историчности человека и его творений. 341
противопоставлена описанию, но в особом смысле: история не является описанием, но «охватывает» его и предполагает его. Поэтому соссюровская синхрония (за исключением ее претензии выйти за пределы описательного) совершенно законна и необходима; она представляет собой ценный вклад в лингвистическую науку. Что же касается его диахронии, то она полностью неприемлема. Поэтому даже нечего и пытаться примирить диахронию с синхронией: от Соссюровской диахронии необходимо отказаться. Чистая диахрония не имеет смысла; она должна быть превращена в историю языка. В самом деле, история языка преодолевает антиномию между синхронией и диахронией, поскольку является отрицанием атомистической диахронии и в то же время не противоречит синхронии. 3.3.5. Термины «синхроническая лингвистика» и «диахроническая лингвистика», ведущие к противоречиям и ошибкам, также неприемлемы и их следует избегать. Термины «описательная лингвистика» и «историческая лингвистика», несомненно, лучше; однако и они являются спорными, так как вызывают представление о двух различных противопоставленных лингвистиках, тогда как в действительности описательная лингвистика — это лишь часть (причем первая часть) лингвистики исторической. Следовательно, было бы лучше говорить просто об описании и истории языка. Как описание, так и история языка соответствуют историческому уровню речевой деятельности (ср. II, 2.1) и вместе образуют историческую лингвистику (исследование языков), которая в свою очередь соотносится с лингвистикой речи и лингвистикой текста, соответствующими прочим уровням107. 4. Понимание развития языка как непрерывной «систематизации» позволяет извлечь рациональное зерно из утверждений о «синхронной природе» языка и о «неизменчивости» языковых систем. Язык всегда «синхроничен» — в том смысле, что он функционирует синхронно, т. е. что он всегда «синхронизирован» с говорящими; историчность языка совпадает с историчностью говорящих. Но это не означает, что язык «не должен изменяться»; напротив, он должен непрерывно изменяться, для того чтобы продолжать функционировать. Во-вторых, система сама по себе «неизменна» в том смысле, что она не содержит причин изменения и не развивается сама по себе: система не «эволюционирует», а создается говорящими в соответствии с их потребностями выражения. В-третьих, язык изменяется непрерывно, Ср. «Determinacion у entorno», стр. 33. 342
но изменение не разрушает его и не отнимает у него свойства «быть языком», которое постоянно сохраняется. Однако это не означает, что свойство «быть системой» не зависит от изменения; совсем наоборот, изменение в языке— совершенно не то, что изменение в мире природы. Естественные объекты и организмы «разрушаются» изменением: оно превращает их в нечто новое или убивает их. Что же касается изменения в языке, то это не «искажение» или «повреждение», как говорят, используя натуралистическую терминологию, а восстановление, обновление системы, которое обеспечивает ее непрерывность, ее функционирование. Язык создается посредством изменения и «умирает» как таковой, когда он перестает изменяться. Наконец, было бы ошибкой полагать, что язык изменяется непосредственно или путем «непрекращающихся флуктуации». Непрерывно изменяются реализации языка и, следовательно, его равновесие. Однако система как «система возможностей» всегда сохраняется и за рамками синхронии; и в каждом конкретном случае она остается «той же самой», до тех пор пока не произойдет «мутация», полный переворот нормы в том или ином направлении. Однако устойчивость системы во времени не означает, будто язык по своей природе «синхроничен» или «неизменчив»: устойчивость системы является следствием ее историчности. Язык создается, но его формирование является историческим, а не повседневным формированием — формированием в рамках устойчивости и непрерывности. Таким образом, язык, рассматриваемый в два последовательных момента его истории, не является «ни совершенно другим, ни в точности тем же самым». Именно то, что язык остается частично идентичным самому себе и одновременно включает в себя новые традиции, обеспечивает его функционирование как языка и его характер «исторического объекта». Исторический объект является таковым только в том случае, если он одновременно есть непрерывность и следование. Напротив, объекты, представляющие собой только непрерывность (например, идеальные виды) или только следование (например, фазы луны или приливы и отливы), не могут иметь никакой истории.
III А. Мартине ОСНОВЫ ОБЩЕЙ ЛИНГВИСТИКИ
ФУНКЦИОНАЛЬНО-СТРУКТУРНЫЕ основы ЛИНГВИСТИЧЕСКОГО ОПИСАНИЯ 1. Среди современных зарубежных лингвистов А. Мартине выделяется активностью творческой деятельности, смелым обращением к наиболее актуальным проблемам науки о языке и остротой теоретической мысли, которая, однако, как правило, не отрывается от реальности языковых фактов и всегда сохраняет трезвость суждения. Хотя, как и у каждого ученого, у него можно обнаружить известные предубеждения и пристрастия (бесспорным «коньком» А. Мартине является принцип экономии, который в его трактовке почти единовластно управляет эволюцией и функционированием языка), он редко впадает в крайности. Это качество его научной деятельности находит свое выражение, в частности, в последовательном отстаивании независимой позиции лингвистики в ее отношениях с другими науками, что в современной ситуации, изобилующей примерами неоправданной капитуляции языковедов перед «новейшими» и привнесенными извне методами исследования, представляется уже в значительной мере оригинальным. В течение последних двух десятилетий А. Мартине находится в первых рядах ученых, стремящихся усовершенствовать методы лингвистического описания, но при этом он всегда остается лингвистом. Все сказанное в полной мере относится и к последней работе А. Мартине — «Основам общей лингвистики». Она даже в большей мере обнаруживает отмеченные качества, так как в ряду других крупных исследований А. Мартине1 занимает особое место. «Основы общей линг- 1 Ранее А. Мартине выпустил следующие книги: «La gemination, consonantique d'origine expressive dans les langues germaniques» (1937); «La phonologie du mot en danois» (1937); «La prononcia- 347
вистики» — итоговый труд, излагающий законченное лингвистическое мировоззрение и ставящий своей задачей (говоря словами самого автора) «представить... стройный, всеобъемлющий метод описания». По сути говоря, книга А. Мартине имеет те же претензии и преследует те же цели, что и «Пролегомены к теории языка» Л. Ельмслева. Это — всеобщая теория языка, делающая основной упор на принципы лингвистического описания. Изложение своей концепции А. Мартине проводит намеренно просто. Он ведет его от предельно элементарных и очевидных положений. Но это не значит, что его работа носит популярный характер. Сам автор предупреждает, что, если его изложение «рискнет пробежать новичок, пусть он знает, что оно написано не в расчете на него». Элементарность исходных положений и намеренная простота изложения, позволяющая представить мысль с абсолютной ясностью,— только методический прием, аналогичный тому, который применяется в математических исследованиях,— он придает логическую доказательность ходу рассуждений. Но не будучи популярной, работа А. Мартине и не является абсолютно оригинальной по содержащимся в ней положениям и выводам. В качестве итоговой и концептуальной она и не может быть таковой. Лингвистическое мировоззрение А. Мартине складывалось не в абсолютной теоретической пустоте, но является неизбежным производным и от предшествующей научной традиции, и от теоретических тенденций наших дней. Эти зависимости, инкорпорировавшиеся в лингвистической системе А.Мартине, легко вскрываются и особенно отчетливы в 1-й, 2-й и 5-й главах. Главы 3-я и 6-я во многом повторяют то, о чем А. Мартине говорил и в других своих работах. Наконец, глава 4-я, рассматривающая значимые единицы, носит в наибольшей мере оригинальный характер2. Без нее излагаемая в книге система методов лингвистического описа- tion du francais contemporain» (1945); «Initiation practique a l'anglais» (1947); «Phonology as functional (phonetics» (1949); «Economie des changements phonetique: traite de phonologie diachronique» (1955), русский перевод теоретической части этой книги: A. M а р- т и н е, Принцип экономии в фонетических изменениях, М., 1960; «La description phonologique avec application au parler franco-provencal d'Hauteville» (1956). 2 См., впрочем, A. Martinet, Elements of a functional syntax, «Word», 1960, vol. 16, p. 1 — 10. 348
ния не обладала бы законченностью, так как оказался бы опущенным, может быть, самый существенный уровень языка. К написанию этой главы обязывал и жанр данной работы. В своем целом книга А. Мартине представляет собой последовательное изложение принципов лингвистического описания того направления в современном языкознании, которое сам автор именует функционально-структурной лингвистикой 3. Нижеследующие замечания не ставят своей целью всестороннюю оценку содержащихся в книге приемов лингвистического описания. Это вне возможностей вводной статьи. Они имеют в виду остановиться лишь на некоторых принципиальных положениях, затрагиваемых в книге и в одинаковой мере важных для всякой современной теории языка. А. Мартине счел необходимым предупредить своих читателей, что излагаемые им мысли не являются общепринятыми и общеобязательными. Уместно отметить, что подобными качествами, разумеется, не обладают и содержащиеся в предисловиях оценки, хотя авторам их по обычаю и предписываются права безоговорочных и не подлежащих обжалованию суждений. 2. Первейшей задачей построения всякой научной теории является определение предмета изучения — его сущности, основных признаков и функций. Но не менее важно и определение отношений между предметом и методом изучения. Уже по этим двум моментам можно установить принадлежность ученого к тому или иному направлению науки о языке, так как формулирование их во многом является выражением символа философской веры, исповедуемой исследователем. Может быть, поэтому они ныне в обязательном порядке присутствуют в современных теоретических построениях и главным образом вокруг них ведется острая борьба. Определяя язык, А. Мартине всячески подчеркивает его общественную сущность (1—3). Но вместе с тем он указывает, что определения языка как одного из общест- 3 Интересно сопоставить работу А. Мартине с недавно вышедшей книгой Б. Мальмберга «Nya vagar inom sprakforskningen: En- orientering i modem lingvistik», Stockholm, 1959. 349
венных институтов (хотя оно и характеризует до известной степени его качественные особенности и общее направление его исследования) еще недостаточно. Необходимо и собственно лингвистическое определение языка, которое оказывается возможным только после того, как выявляются его наиболее существенные признаки (см. 1—14). Следует, впрочем, отметить, что лингвистическое определение языка осуществляется в книге фактически через процедуру его описания, предлагаемую автором. Этим устанавливаются и зависимости между методом и предметом лингвистики. В качестве основной функции языка А. Мартине называет коммуникативную (1—4). Но язык, по его мнению, служит также и основанием мысли и выражает отношение говорящего к высказываемому, т. е. обладает экспрессивной функцией. Однако поскольку все же язык служит главным образом целям общения, постольку «только элементы, несущие информацию, являются существенными в лингвистике» (2—6). Впрочем, информация (или, как ниже говорится, информативность) понимается довольно широко: она включает не только то, о чем говорится (и что связывается с коммуникативной функцией языка), но и как говорится (что имеет отношение уже к экспрессивной функции; см. 6—18). И, кроме того, сам А. Мартине подчеркивает важность изучения супрасегментных или просодических элементов языка, которые (за исключением тонов) нельзя представить в виде дискретных единиц, наделенных определенной информацией. Уточняя в дальнейшем свое определение языка, А. Мартине касается и одного из самых запутанных и больных вопросов современной лингвистики — разграничения между языком и речью (1—18). Этот вопрос невозможно было обойти в работе, излагающей основы общей лингвистики, но нельзя сказать, что автору удалось найти здесь оригинальное решение или избежать противоречий, возникающих обычно между его трактовкой и следующими из нее методическими выводами. Неясности в проблеме языка и речи начинаются уже с установления количества единиц, с которыми в данном случае приходится иметь дело. Сколько их? Одна — «язык вообще?» Две — язык и речь? Или три — язык, речь и еще та не совсем ясная величина, которая у Соссюра именуется речевой деятельностью? Как правило, после того 350
как высказывается много интересных и глубокомысленных соображений относительно необходимости строгого размежевания между языком и речью, предлагаемую методику исследования или описания ориентируют на «язык вообще», т. е. в конечном счете «условно» принимается, что исследователю в действительности приходится иметь дело с одной величиной. Этим фактически снимается и сама проблема. Не избежал этого противоречия и А. Мартине. Он также говорит о необходимости разграничения между языком и речью и даже указывает его способы. «Традиционное противопоставление языка и речи, — пишет он, — может быть выражено как противопоставление между кодом и сообщением, причем код понимается как организация, на основе которой возможно составление сообщения» (1—18). В книге отводится много места описанию характера такого рода организации, осуществляемой языком как кодом, — в частности отбору элементов опыта, фиксируемых в значащих единицах языка (монемах), и отбору различительных единиц или фонем 4. В своеобразии организации (отбора) указанных элементов и надо по всем данным видеть те качества, которые связываются с языком, определяемым как код. И логично ожидать, что в процедуре описания будут учтены эти качества языка и отделены от тех, которые относятся к речи. Но А. Мартине далее пишет: «Нетрудно убедиться в том, что речь представляет собой лишь конкретизацию языковой организации. Только в результате изучения фактов речи, как и существующей реакции слушателей, мы можем изучить язык». Иными словами, язык и его особенности можно изучить только через посредство изучения качеств речи. Такая трактовка языка и речи ставит знак равенства между языком и речью или, что то же самое, предлагает рассматривать их как нерасчленимые величины, растворяющиеся «в языке вообще». И вся излагаемая процедура описания исходит из этой молчаливо предполагаемой предпосылки. Между тем уже и приводимый в книге материал (принцип своеобразия отбора у различных языков) дает все основания к заклю- 4 Интересно отметить, что через принцип отбора А. Мартине трактует и понятие произвольности языка. Он пишет: «Не существует звуковых явлений, которые не изменялись бы от языка к языку; именно в этом смысле следует понимать утверждение, что явления языка произвольны или условны» (1 —14). 351
чению, что язык и речь при всем том, что они тесно связаны и предполагают существование друг друга, представляют собой отдельные явления. Подобно некоторым химическим элементам, они не существуют в природе в чистом виде и выделяются из сложных соединений посредством научного анализа. Такого рода сложным соединением применительно к данному случаю является «язык вообще». Задачей лингвиста является не только изучение качеств этого сложного соединения (что и делает А. Мартине), но и разработка процедуры анализа, которая помогла бы выделить «в чистом виде» составляющие его элементы, а затем и изучить их качества по отдельности (что в данной книге отсутствует). 3. Имя А. Мартине связано с разработкой принципов диахронической фонологии. Именно к этой области относятся и основные его научные заслуги. Следуя программе А. Сэше, отмечавшего, что «недостаточно изложить факты, необходимо также их объяснить и найти их причину» 5, А. Мартине в течение многих лет занимался выявлением причинных зависимостей, обусловливающих эволюцию структуры языка, и результаты своих наблюдений и размышлений изложил в книге «Принцип экономии в фонетических изменениях» 6. Эту книгу не может обойти всякий, кто интересуется приложением структурных методов к исследованию диахронических явлений. «Основы общей лингвистики» полностью повернуты в сторону синхронии. Эта работа излагает систему анализа элементов разных уровней языка в их синхронном состоянии. Правда, две последние главы уклоняются от данного метода рассмотрения языковых явлений, но они занимают подчиненное положение, а глава 5 (предпоследняя) даже несколько выпадает из всего изложения. Причины своего обращения к синхронному аспекту А. Мартине объясняет несколько раз. Он признает, что языки находятся в беспрерывном изменении, но подход к их исследованию может быть двояким. В одном случае рассматриваются процессы функцио- 5 A. Sechehaye, Les trois linguistiques saussuriennes, «Vox Romanica», 1940, № 5, стр. 31. 6 Русский перевод в издании ИЛ, М., 1960. 352
нирования языка в пределах языковых навыков, свойственных какому-нибудь одному поколению. В другом случае изучаются процессы эволюции языка посредством сравнения различных языковых навыков. Таким образом, известное противопоставление диахронии и синхронии отождествляется с этими двумя направлениями в изучении языка. Из этих двух направлений более важным является то, которое имеет дело с функпионированием языка. Ведь «языки...суть прежде всего орудия общения. Поэтому наблюдать и описывать их следует в первую очередь в их функционировании», т. е. в деятельности общения (2—1). Кроме того, представляется вполне естественным, «что исследование некоторого орудия в действии должно предшествовать выяснению того, как и почему это орудие со временем изменяется» (2—2). Таким образом, превалирование в лингвистике эволюционного аспекта над синхронически-описательным якобы никак не оправдывается логикой научного исследования и объясняется лишь конкретными историческими условиями, в которых развивалось языкознание на протяжении всего прошлого столетия. Бесспорно, однако, что преимущественное обращение к синхроническому аспекту в рассматриваемой работе обусловлено не только теми соображениями, которые приведены выше. Синхроническое описание языка характеризуется той особенностью, что оно полностью замыкается в самом себе. Оно не требует объяснения того, как и почему сложились данные нормы функционирования языка. Оно отграничивается от всех внеязыковых факторов, воплощая в себе идеал соссюровской «внутренней лингвистики». Иное дело диахроническая плоскость языка, имеющая дело с его эволюцией. Ведь совершенно очевидно, что эволюция языка не может быть обусловлена внутренними причинами, заложенными в самом языке. Язык служит потребностям общения, и эти потребности (в широком смысле слова) являются движущей силой развития языка. Но все то, что можно подвести под категорию потребностей общения, бесспорно, относится к внешним по отношению к языку факторам. Это становится особенно ясно, когда категория «потребностей общения» получает конкретную расшифровку. Как известно, методы структурной лингвистики в основном ориентированы .на синхронический аспект языка. 23 Заказ № 3340 353
Статичность в значительной мере есть обязательная предпосылка их применения. Функционально-структурное направление одной из своих главных задач сделало применение структурных методов к динамическому аспекту языка, к изучению процессов его эволюции. Тем самым оно выводило лингвистический структурализм из довольно тесных пределов первоначального применения на широкие стратегические просторы всеобъемлющего метода изучения лингвистических явлений. В этих теоретических условиях и произошло рождение диахронической фонологии, в формулировании принципов которой, как уже указывалось, деятельное участие принимал А. Мартине. Однако в новой области своего применения структурные методы — речь идет о работах самого А. Мартине — сохранили некоторые старые свои качества. Исследование с их помощью по-прежнему оказалось замкнутым пределами языка, и причинность языковых изменений сужалась до причинности, связанной только с внутренними отношениями, которые можно обнаружить в структуре языка. Ограниченность такого подхода неоднократно отмечалась в критических замечаниях на работы А. Мартине и в особенности на его «Принцип экономии в фонетических изменениях», в которых его взгляды излагаются с наибольшей систематичностью. Недостатки этого метода были ясны и самому А. Мартине, писавшему в названной работе: «В вопросах лингвистической динамики нельзя рассматривать произвольные элементы какого бы то ни было языка, образующие его систему, независимо от условий их употребления в процессе общения. Даже если ниже нам и придется в целях ясности изложения последовательно рассматривать различные типы факторов, остается несомненным, что мы не сможем составить правильного представления о каком бы то ни было эволюционном процессе, пока не проанализируем реакцию постоянных факторов лингвистической экономии на напряжения и давления, свойственные исследуемой системе»7. Ему же принадлежит и абсолютно определенная расшифровка области «потребностей общения» как внешней по отношению к языку категории. Определив более или менее традиционным образом область «внутренней лингвистики», А. Мартине 7 А. Мартине, Принцип экономии в фонетических изменениях, перев. с французского, М., 1960, стр. 38—39. 354
пишет далее. «Но, как только начинают играть роль элементы условий, специфических для данного языкового коллектива, связанные с географической средой, с традициями, с антропологическими особенностями говорящих или, наконец, с влиянием какого-то иного языкового коллектива, мы уже имеем дело с различительными, следовательно, релевантными, факторами, которые воспринимаются, однако, как явно внешние по отношению к нормальной лингвистической деятельности»8. Таким образом, отграниченность от внешних факторов и замкнутость пределами языковой структуры, так же как и изоляция фонологического уровня языка (область исследования А. Мартине) от других его уровней, представлялась лишь как намеренный предварительный методический прием, используемый «в целях ясности изложения». В дальнейшем предполагалось проведение исследования с учетом более широких зависимостей и, в частности, с обращением к вне- языковым факторам. Однако это намерение осталось не выполненным. Более того, «Основы общей лингвистики» знаменуют собой полную переориентацию А. Мартине в этом вопросе и возвращение на те позиции, которые были сформулированы еще Ф. де Соссюром и от которых А. Мартине (во всяком случае, в своих теоретических декларациях) стремился отойти. Это новое свое понимание зависимостей процессов эволюции языка от внеязыковых факторов А. Мартине формулирует в разделе с многозначительным заголовком — «Лишь внутренние причинные связи представляют интерес для лингвиста» (6—4). Здесь он пишет: «Лингвисты, признав зависимость языковых структур от воздействия структур социальных, могут надеяться на достижение более или менее точных результатов лишь в том случае, если они сосредоточат свои исследования на каком-нибудь весьма ограниченном периоде эволюции данного языка и будут довольствоваться констатацией следов внешних влияний в языке как таковом и выявлением цепных реакций, которые могут порождаться этими влияниями, исключив из рассмотрения внеязыко- вые звенья причинных связей. Некоторые особенности изучаемого языка с необходимостью должны будут рассматриваться как результаты процессов, реальность 8 Там же, стр. 39. 23* 355
которых устанавливается лишь на основе гипотез, не поддающихся проверке. Основным предметом лингвистических исследований должно явиться в данном случае изучение внутриязыковых противоречий, порождаемых в конечном итоге постоянными потребностями людей, общающихся между собой посредством языка». В соответствии с изложенными предпосылками эволюцию языка можно было бы объяснить, с одной стороны, нарушением существующего между элементами языка равновесия, вызванного потребностями общения (внешний фактор), а с другой стороны, стремлением к восстановлению утраченного равновесия, вызванным потребностями системы языка (внутренний фактор)9. Но А. Мартине отвергает даже такую чрезвычайно общую и весьма аморфную зависимость процессов эволюции языка от внешних факторов и во избежание возможных недоразумений с полной ясностью раскрывает, что он понимает под причинами, стимулирующими эволюцию языка. «Постоянное противоречие,— пишет он,— между потребностями общения человека и его стремлением свести к минимуму свои умственные и физические усилия может рассматриваться в качестве движущей силы языковых изменений» (6—5). Итак, мы приходим к неизменному и универсальному принципу экономии, подчиняющему себе, по мнению А. Мартине, все поведение человека и выступающему уже в качестве философского постулата, способного якобы объяснить развитие почти всех общественных институтов. Если ранее в применении к изучению языка он управлял процессами эволюции, то теперь, в настоящем изложении, он обеспечивает наиболее экономическую организацию системы языка в его функционировании. Следовательно, мы в данном случае имеем дело со структурализмом, целиком поставленным на службу всеобъемлющему принципу наименьшего усилия (экономии). Эта поразительная и непонятная узость методологической мысли, несомненно, налагает путы на свободу и непредвзятость теоретических построений интересного и тонкого ученого. Говоря о требованиях, которые в обязательном порядке следует предъявлять к методу описания, А. Мартине пишет: «Любое описание будет приемлемым в том случае, 9 Ср. такое толкование у Е. Аlarcos Llorach, Fonologia espanola, Madrid, 1954, стр. 100. 356
если оно отличается последовательностью, или, другими словами, если оно исходит из заранее определенных предпосылок» (2—5). Заранее определенной предпосылкой развиваемого А. Мартине метода лингвистического описания является принцип экономии и проводится он, как в этом легко убедиться, весьма последовательно через всю книгу. Но это не делает его бесспорным и приемлемым во всех случаях. Его недостаточность была очевидной уже и в области эволюционной лингвистики. Теперь она еще более увеличивается. Эта недостаточность проявляется в двух основных моментах. Во-первых, основанный на принципе экономии метод резко сужает проблематику лингвистического исследования и сводит ее только к тем областям, в которых можно обнаружить действие причин внут- риструктурного порядка (да еще в том их «экономическом» истолковании, которое дает им А. Мартине). И, во-вторых, описываемая методика исследования находится в противоречии с определением языка как общественного института. Если чисто синхроническое описание допускает и даже предполагает отвлечение от всех внеязыковых факторов, то в отношении к диахроническому аспекту это никак нельзя сделать по той простой причине, что тогда останутся невскрытыми действительные причины развития языка. Вся совокупность этих причин, находящихся за пределами структуры языка, и превращает язык в общественное явление. Другое дело, что между внеязыковыми факторами, стимулирующими эволюцию языка, и порожденными ими фактами изменения языка нет и не может быть прямого параллелизма в силу того, что они относятся к качественно различным явлениям. Но между ними есть соотнесенность. Такого рода соотнесенность лингвистических моделей с социальными, культурными и иными является теперь предметом многочисленных исследований, по праву привлекающих к себе все больше и больше внимания 10. Полностью отгородившись от всего, что лежит 10 Для примера можно привести следующие работы, которые, конечно, отнюдь не исчерпывают списка работ в этой области: D. F.. Aberle and W. M. Austin, A lexical approach to the comparison of two Mongol social systems, «Studies in Linguistics», 9, 1951; R. Brown, Words and things, 1959; Y. R. Сhао, How Chinese logic operates, «Anthropological Linguistics», 1, 1959; M. B. Emeneau, Language and non-linguistic patterns, «Language», 2, 1950; P. L. Garvin and S. H. Risenberg, Respect behavior on Ponape: An ethnolinguistic study, «American Anthropolo- 357
вне структуры и определяется лишь через внутриструк- турные отношения, А. Мартине фактически лишает язык и информативности, которая, по его же словам, является определяющей для языка. В связи с этим особый интерес приобретает трактовка в книге значимых единиц языка. 4. Как уже указывалось, в некоторой своей части книга А. Мартине излагает идеи, известные по другим его работам, но вместе с тем содержит и новые. Это, в частности, относится к главе 4-й, рассматривающей значимые единицы языка. В аспекте того, что было сказано выше, коснемся тех приемов анализа и описания, которые ориентированы на эти значимые единицы. Обращенная главным образом в сторону синхронии методика лингвистического описания, излагаемая А. Мартине, представляется в общем довольно эклектичной, хотя она и подчинена в конечном счете единому организующему началу принципа экономии. В ней явственно проступают элементы, с которыми читатель имел возможность ранее ознакомиться в дескриптивной лингвистике и в глоссема- тике. Может быть, это носит намеренный характер, во- gist», 1952, vol, 54; W. H. Goodenough, Cultural anthropology and linguistics, 1957; M. R. H a a s, Interlingual word taboos, «American Anthropologist», 1951, vol. 53; Z. S. Harris and C. F. Voegelin, Eliciting in linguistics, «Southwestern Journal of Anthropology», 1953, vol. 9; ?. ?. Mсquоwn, Cultural implications of linguistic science, 1954; D. L. Olmsted, Ethnolinguistics so far, 1950; D. L. Olmsted, Towards a cultural theory of lexical innovation, 1954; G. A. Reiсhard, Language and cultural pattern, «American Anthropologist», 1950, vol. 52; S. M. Sapon, A Me-' thodology for the study of socio-economic differentials in linguistic phenomena, «Studies in Linguistics», 1953, vol. 11; D. Taylor, On anthropologists' use of linguistics, «American Anthropologist», 1958, vol. 60; С F. Voegelin, A «testing frame» for language and culture, «American Anthropologist», 1950, vol. 52. Характер обобщающей теории имеет монография К. L. Pike, Language in relation to a unified theory of the structure of human behavior, I— III, 1954—1960. Все перечисленные работы в основном относятся к этнолингвистическому направлению в языкознании. Но не меньше внимания уделяют этой проблеме некоторые другие школы. Достаточно в этой связи назвать Пражский лингвистический кружок и лондонскую школу языковедов, до недавнего времени возглавлявшуюся Дж. Р. Фёрсом. 358
площая таким образом идею прокламируемого А.Мартине единства лингвистической науки. Анализ осуществляется посредством последовательной сегментации совокупности высказываний, или, как предпочитает говорить автор, «корпуса». В основе анализа лежит теория двойного членения, многократно излагавшаяся А. Мартине 11. В настоящей работе она выполняет двоякую роль. Она выступает в качестве критерия, с помощью которого обнаруживаются собственно языковые явления, «ибо высказывание лишь постольку является собственна языковым, поскольку оно может быть подвергнуто двойному членению» (4—1). Впрочем, как выясняется, за пределами двойного членения все же могут находиться некоторые феномены, языковый характер которых бесспорен. Это — просодические явления. И, кроме того, двойное членение оказывается такой организацией языка, которая с наибольшей эффективностью осуществляет проведение принципа экономии. Основное содержание книги А. Мартине составляет описание техники выделения элементов первого и второго членения, их классификация и определение внутренних отношений. Первое и второе членение языка до известной степени можно отождествить с двумя планами языка, выделяемыми в глоссематике,— планом выражения и планом содержания. Элементы как первого, так и второго членения характеризуются в каждом конкретном языке особым отбором, что очень напоминает форму плана содержания и плана выражения. Эта аналогия во многом подкрепляется анализом конкретного материала, приводимого А.Мартине. Но вместе с тем между двумя планами языка и двумя членениями языка наблюдаются различия. У Л. Ельмслева оба плана выступают в качестве функтивов, образующих знаковую функцию. Поскольку каждый план допускает раздельное рассмотрение, оно осуществляется на внезнаковом уровне. Это, в частности, относится к предельным единицам обоих планов — фигурам. По иному обстоит дело у А. Мартине. «Первое членение — это способ группировки данных опыта, свойственного всем представителям определенной 11 См., например, A. Martinet, La double articulation linguistique, «Travaux du Cercle Linguistique de Copenhague», vol.V, 1949; его же «Arbitraire linguistique et double articulation», «Cahiers F. de Saussure», 1957, vol. 15. 35 9
языковой общности»,—пишет он (1—8). В результате первого членения получаются «минимальные последовательные значимые единицы, которые мы называем монемами» (4—2). В отличие от трактовки двух планов как функти- вов знаковой функции, в каждой единице первого членения представлены как значение, так и звуковая (или фоническая) форма. Иными словами, в самой монеме представлены все необходимые условия для определения ее как знака. Сам А. Мартине говорит об этом следующим образом: «Как и любой другой знак, монема представляет собой двустороннюю единицу, значение или значимость которой выступает в качестве одной из ее сторон, идентичной означаемому, тогда как означающее находит свое проявление в звуковом облике, представляющем другую сторону знака и состоящем из единиц второго членения. Эти последние носят название фонем» (1—9). Следовательно, единицы второго членения — фонемы выделяются в результате дальнейшего последовательного сегментирования из монем и выступают в качестве их компонентов, в то время как у Л. Ельмслева оба плана во всех отношениях равноправны и изоморфны по своей структуре. Характерно, что описание языка А. Мартине рекомендует не в порядке проведения сегментации, а с обратного конца — с фонем. Такая процедура предполагает, конечно, наличие заранее принятых методических величин. В соответствии со сказанным анализ и описание значимых единиц есть анализ и описание монем. В главе, отведенной описанию монем, рассматриваются различ- ные трудности, связанные с их вычленением из высказывания, устанавливаются отличия их от единиц второго членения — фонем, строится иерархия монем и через понятие монемы трактуются некоторые традиционные категории языкознания, вроде слов и их классификации по частям речи. При всей своей разработанности процедура анализа монем содержит ряд непоследовательностей и внутренних противоречий. Для иллюстрации остановимся на некоторых из них. На основании всего того, что А. Мартине говорит относительно характера монем, их можно определить как минимальные знаковые единицы. Это значит, что при их вычленении в обязательном порядке должна обнаруживаться связь между означаемым и означающим, т. е. между двумя сторонами знака. Но в предлагаемой системе 360
приемов анализа это не всегда имеет место. Не говоря уже о том, что единицы означающего (одной стороны знака) в качестве единиц второго членения могут анализироваться независимо и обладать автономными качествами, в процедуре выделения монем обнаруживаются и более прямые случаи нарушения указанной обязательной связи. Так, определяя явление сращения, А. Мартине объясняет: «...иногда случается так, что означающие двух сосуществующих в данном высказывании означаемых переплетаются в такой степени, что в результате возникает образование, не расчленимое на последовательные сегменты» (4—2), т. е. монемы. Это явление, обычно именуемое применительно к тем видам монем, которые сам А. Мартине называет морфемами (см. 4—19), фузией, особенно распространено в семитских языках. С тем чтобы все же добиться их расчленения, в распоряжении исследователя остается один прием: установить наличие соотнесенности с разными элементами опыта. Не называя его, автор фактически постоянно пользуется им. А это значит обращаться уже к внелингвистическим факторам, что А. Мартине считает противопоказанным для лингвистического анализа. Правда, в некоторых случаях могут оказать помощь парадигматические отношения, что показано в книге (см. пример с английским словом cut): сопоставляя he cuts «он режет» с he cut «он разрезал», мы по нулевой морфеме во втором примере обнаруживаем наличие двух значений (или, как говорит А. Мартине, двух означаемых) — «резать» и «прошедшее время». Но это второе значение никакого фонологического вида (как дискретная единица) не имеет и, следовательно, не может рассматриваться как отдельный минимальный знак. В подобного рода случаях фактически приходится иметь дело с «чистыми» значениями и оперировать единицами, которые находятся ниже знакового уровня. Эти единицы очень похожи на фигуры плана содержания глоссематики и в их адрес можно направить все те упреки, которые делались относительно последних 12. 12 См., в частности, H. S. Sorensen, Word-classes in Modern English, 1958, стр. 44 и К. Т о g е b у, Structure immanente de la langue francaise, 1951, стр. 135. Первый указывает на невозможность выделения фигур плана содержания вне корреляции с планом выражения (чем снимается проблема фигур), а второй отмечает субъективный характер фигур плана содержания. 361
Уже и приведенный пример (he cuts и he cut) показывает, что определение означаемых может опираться не только на парадигматические, но и на синтагматические отношения. Еще более это очевидно в примерах типа loves «любви» (т. е. «любовь» + «множественное число») и he loves «он любит» (т. е. «любить»+«третье лицо единственного числа»). Вместе с тем в подобных примерах мы сталкиваемся с неясными моментами двоякого порядка. Во- первых, сколько же все-таки означаемых можно выделить в примере he loves? Разбирая аналогичный случай в разделе о прерывных означающих (4—4), А. Мартине выделяет два — указанным выше образом. Но почему не больше? Разве нельзя на основании соотнесения с различными элементами опыта выделить в данном случае такие означаемые: «любить»+«единственное число»+«третье ли- цо»+«активный залог»+«изъявительное наклонение». Или, быть может, учитывая связь с одним определенным означающим элементом /s/, полагать, что здесь все же два означаемых, которые, однако, надо представлять себе в следующем виде: «любить»+«третье лицо единственного числа активного залога изъявительного наклонения». Во-вторых, какова же роль синтагматических отношений при определении означаемых. О них в интересующем нас аспекте говорится в разделе о вариантах означающих и означаемых. Здесь устанавливается правило, в соответствии с которым «... контекст, определяющий варианты, является звуковым, когда речь идет о фонемах, и значимым, когда речь идет о монемах» (4—7). Однако что касается монем,то контекст может обусловливать не только различие вариантов, но и полное изменение означаемых. Это отчетливо показывает и приведенный пример. Излагая принцип двойного членения, А. Мартине отмечает характерные особенности составляющих его единиц. Он, в частности, указывает, что «... список монем данного языка может быть охарактеризован как открытый список: невозможно точно определить, сколько различных монем содержится в данном языке, так как в любом обществе каждое мгновение обнаруживаются новые потребности, вызывающие к жизни новые обозначения». Но «...что касается списка фонем того или иного языка, то его можно назвать закрытым списком», поскольку каждый язык имеет точно определенное и притом весьма ограниченное количество единиц второго членения (1—13). Однако в главе 362
о значимых единицах, говоря о разных видах монем, А. Мартине проводит разграничение, которое вносит разнобой в первоначальную ясность двойного членения. Он пишет: «Следует проводить различие между грамматическими монемами (морфемами) и лексическими монемами (лексемами)... Лексические монемы входят в состав неограниченных инвентарей. Грамматические монемы, находясь в той или иной позиции, чередуются с относительно ограниченным числом других монем» (4—19). С точки зрения критериев, которыми пользуется сам А. Мартине при выделении единиц разного порядка, это, по сути говоря, новое членение. Грамматические монемы (морфемы), хотя количественно и не столь ограничены, как фонемы, не образуют тем не менее открытого списка и без особого труда поддаются инвентаризации. Кроме того, они характеризуются особенностями «значений» или употреблений, которые дают основания для выделения их в отдельную группу функциональных монем. Таким образом, волей или неволей А. Мартине возвращается к традиционной трехчленной структуре языка, используя вместе с тем иную терминологию. Приведенные замечания, число которых, разумеется, можно было бы увеличить, свидетельствуют о трудностях, связанных со структурным описанием значимых единиц языка, и говорит о необходимости продолжить исследовательскую работу в этом направлении. Мимоходом необходимо заметить, что «традиционные» методы лингвистического описания также не достигли сколько-нибудь бесспорных успехов в этой области. 5. «Внешняя лингвистика», которой отведена в работе скромная по объему 5-я глава, не пользуется особыми симпатиями А. Мартине, хотя эпизодически он ранее уже к ней обращался 13. Область «внешней лингвистики» очень широка. А. Мартине касается лишь тесного круга проблем. По сути говоря, он останавливается только на трех вопросах: двуязычии, различных видах дифференциации языка (локаль- 13 См., например, его статью «Diffusion of languages and structural linguistics», в «Romance Philology», 1952, vol. 6, стр. 5—13. 363
ной, социальной и пр.) и смешении языков. Из этого факта, конечно, не следует делать вывода, что это единственные проблемы, доступные изучению методами функционально-структурной лингвистики. Известные «Тезисы Пражского лингвистического кружка»14, а также уточнения, недавно сделанные Б. Трнка и его сотрудниками 15, показывают, какие широкие масштабы может принять приложение функционально-структурных методов к изучению проблем «внешней лингвистики». В качестве конкретного примера изучения отдельной проблемы «внешней лингвистики» структурными методами можно привести монографию У. Вайнрайха, посвященную исследованию контактов языков 16. Впрочем, и то немногое, о чем говорится в данной главе, трактуется отнюдь не со строгих структурных позиций. Изложение названных проблем очень близко пониманию их французской или социологической школой17. И поскольку советское языкознание в свое время заимствовало немало положений этой школы (доводя их правда, в «новом учении» о языке до вульгаризаторских крайностей), то советский читатель обнаружит здесь много знакомого18. Может быть, только выражения употребляются различные. Так, например, то, что в советском языкознании определяется как проблема проницаемости различных сторон или сфер языка, А. Мартине трактует в разделе о языковой интерференции или взаимопроникновении (5—28). Для советского читателя необычно также расширительное толкование понятия двуязычия, под которое 14 См. «Travaux du Cercle Linguistique de Prague», I, Prague, 1929. 15 К дискуссии по вопросам структурализма, «Вопросы языкознания», 1957, № 3. 16 U. Weinreich, Languages in contact, N. Y., 1953. 17 Четкое и ясное изложение принципов французской школы см. в статье Alf Sоmmеrfеlt, The French school of linguistics в книге «Trends in European and American linguistics», Antwerp, 1961. 18 Интересно отметить, что проблема внутренних законов развития языка и их зависимость от внеязыковых факторов многократно затрагивалась в курсах и лекциях А. Мейе и специально разбирается в работах J. Vendryes, Reflexions sur les lois phonetiques. Melanges Meillet, 1902 (здесь Ж. Вандриес выделяет общие законы или тенденции развития языка и частные законы развития языка) и M. Grammont, Notes de phonetique generale, «Memoires de la societe de linguistique de Paris», XI X и XX. 364
подводятся разные «ситуативные» языки (5—27), и стремление сузить билингвизм до индивидуально-психологической проблемы (5—5 и 5—6), тогда как несомненно больше оснований трактовать ее как этногенетическую19. Интересно и свежо изложен вопрос о смешении языков. Он поможет советским языковедам освободиться от догматического его понимания, ощущаемого еще и в наши дни. 6. Изложенная в настоящей работе методика описания стремится распутать комплекс сложных теоретических узлов современной лингвистики. Но для всех многообразных явлений она предлагает единый универсальный ключ — принцип экономии. Именно этот односторонний подход приводит в ряде случаев к внутренней непоследовательности системы излагаемых приемов, которая с наибольшей очевидностью проступает при описании значимых единиц языка. Оценивая работу в целом, следует отметить, что применение принципа экономии к диахроническим процессам представляется более продуманным, чем к синхроническому описанию. Это, видимо, обусловливается особенностями данных аспектов языка — ведь наиболее наглядным образом экономия раскрывается в цепи причинных процессов, которые выходят за пределы синхронической плоскости. Таким образом, уже в самой методической идее настоящей книги содержится очевидный логический просчет. Это подсказывает и общий вывод. В качестве одного из возможных подходов (в ряду других) к изучению отдельных языковых процессов и явлений идеи А. Мартине заслуживают внимания. Но они не в состоянии служить основой для всестороннего описания языка во всех его аспектах. ?. Звегинцев 19 См. работу В. И. Абаева, О языковом субстрате, «Доклады и сообщения Института языкознания АН СССР», вып. IX, 1956.
А. Мартине ОСНОВЫ ОБЩЕЙ ЛИНГВИСТИКИ* ПРЕДИСЛОВИЕ Когда размышляют над тем, насколько естественно и полезно для человека отождествление своего языка с дей- ствительностью, поражаются изворотливости человеческого ума, сумевшего отделить одно от другого, превратив каждую из сторон в предмет отдельного изучения. Известна история о тирольце, который, возвратившись из Италии, расхваливал своим землякам красоты этой страны, добавляя, впрочем, что ее обитатели должны быть порядочными глупцами, потому что некое животное они упорно называют словом cavallo, между тем как всякому здравомыслящему человеку известно, что это Pferd. Такое отождествление слова и предмета, видимо, является одним из условий бессознательного и беспрепятственного владения языком. Но подобный подход становится неприемлемым, как только от использования того или иного языка решают перейти к его наблюдению. Первые попытки, сделанные в этом направлении, привели человека к отождествлению языка с разумом: последовал вывод о том, что языковые построения, в сущности, определяются логикой. Объяснялось это либо стремлением увидеть за вопиющими непоследовательностями своего языка их разумную и логическую основу, либо желанием дать сводку правил там, где языковое употребление не сообразовалось со здравым смыслом. Однако при сравнении языков, которое весьма часто практиковалось историками, преследовавшими при этом свои чисто профессиональные цели, обнаруживалось, что между языковыми структурами существуют различия. Следова- * Andre Martinet, Elements de linguistique generale, Paris, 1960. 366
тельно, если бы человеческий разум оставался идентичным самому себе, то формы речевой деятельности с ним бы не совпадали. И тогда был сделан следующий шаг: в языках увидели отражение мышления, которое определялось скорее социальными структурами, чем логическими законами. Так лингвистика превращалась в науку психологического и социологического направления, и уже много времени прошло с тех пор, как объектом изучения стали факты эволюции языка, а не основные элементы языковой структуры. Сегодня мы знаем, что возможен строго синхронный подход к языку, при котором изменяющиеся потребности человека, вызывающие каждое мгновение соответствующие адаптации в языковом механизме, не принимаются во внимание. Право на существование совершенно автономной общей лингвистики не подвергается сомнению со времени выхода в свет «Курса» Фердинанда де Соссюра, в котором синхронный анализ служит фундаментом для изучения этой дисциплины. И все же подлинные плоды учение Соссюра дало, лишь будучи привитым к иным росткам. Различные направления структуралистов были вынуждены либо сразу, либо постепенно устранить то одряхлевшее, что имелось в учении Соссюра: более или менее ясно выраженный психологизм, мешающий закреплению строго лингвистического статута за фонематической артикуляцией и препятствующий выводу о том, что все содержащееся в данном языке находит свое выражение в той или иной форме в любой момент процесса речи. Современные «структуралисты» единодушны в своем признании приоритета за синхронным анализом, как и в отрицании всякого рода интроспекции. Что касается точек зрения и методов исследования, то они варьируются от школы к школе, от направления к направлению, и подчас за согласованной терминологией кроются фундаментальные расхождения. Отсюда следует, что одна работа не может представить всей суммы доктрин, имеющих хождение среди современных лингвистов. Не вызывает сомнения, что всякое стремление к синкретизму обречено на неудачу. Принципы и методы, описанные ниже, отличаются от ряда существующих большим реализмом и меньшим формализмом и априоризмом. И если автор позволил себе сформулировать свою позицию в подобном виде, то лишь потому, что ссылка на факты рекомендуется современными 367
теоретиками далеко не всегда. В предлагаемой работе равное внимание уделяется как функции лингвистических единиц, так и образуемым ими структурам. В работе наряду с проблемами синхронии трактуются также и проблемы диахронии, причем обе точки зрения ни в коем случае не смешиваются. Те или иные разделы настоящей работы отражают, несомненно, личные склонности автора, но в весьма различной степени: принципы фонологического анализа, например, давно уже стали общим достоянием. Напротив, то, что сказано в главе IV по поводу синтаксиса, пожалуй, слишком ново для такого пособия, как это; однако необходимость представить здесь стройный, всеобъемлющий метод описания, показать языковые явления в их совокупности вынудила нас забежать несколько вперед, не ожидая результатов коллективных усилий, все еще недостаточно согласованных, отмеченных стремлением перенести на значимые единицы то, что достигнуто фонологией в отношении различительных единиц. Содержащиеся в главах V—VI высказывания относительно узуальных вариантов и языкового динамизма, несомненно, менее оригинальны; все это в той или иной форме уже излагалось ранее, что, впрочем, вовсе не значит, что сформулированные здесь положения являются общепринятыми. Мало кто читает предисловия. Тем не менее, если это вступление рискнет пробежать новичок, пусть он знает, что оно написано не в расчете на него. Мы надеемся, что основная часть работы покажется ему более доступной, и, если, окончив чтение, он пожелает вернуться к этим первым страницам, ему станет яснее, какое место занимает доктрина автора в ряду современных лингвистических изысканий. Глава 1 ЛИНГВИСТИКА, ЯЗЫК И языки 1-1. Лингвистика — наука без предписаний Лингвистика представляет собой научное исследование языка человека. Исследование называется научным, если исследователь основывается на наблюдении фактов и воздерживается от предпочтения одних фактов другим во имя опреде- 368
ленных эстетических или моральных принципов. Следовательно, понятие «научный» противопоставляется понятию «предписывающий». Что касается лингвистики, то здесь особенно важно настаивать на научном, не предписывающем характере исследования: ввиду того, что предметом этой науки является человеческая деятельность, у лингвиста может возникнуть искушение вместо беспристрастного наблюдения заняться языковым регламентированием: перестать замечать, как и что говорится в действительности, с тем чтобы указать, как и что следует сказать. Трудности, стоящие на пути очищения научной лингвистики от нормативной грамматики, напоминают те, которые возникают при попытках отделить от морали подлинную науку о нравах. Как свидетельствует история, до самого последнего времени большинство тех, кто занимался вопросами языка вообще или конкретными языками, делали это с намерением создать предписания, о чем нередко специально сообщалось. Даже в наши дни большинство французов, в том числе весьма просвещенных, почти не знает о существовании науки о языке, отличной от грамматики, которую изучают в школе, а также и от нормирующей деятельности литераторов. Современный лингвист, услышав обороты типа la lettre que j'ai ecrit, occasion a profiter, la femme que je lui ai parle*, воздержится как от целомудренного гнева пуриста, так и от ликования иконоборца. Он увидит в этих сочетаниях не более не менее как факты, которые следует принять к сведению и объяснить, почему они имеют место в данном случае. Он не выйдет из своей роли, если ответит должным образом на протесты или насмешки одних своих слушателей и безразличие других; однако в свою очередь он воздержится от того, чтобы принять чью-либо сторону. 1-2. Звуковой характер языка Язык, изучаемый лингвистами, есть язык человека. Мы воздержимся от уточнения этого понятия, ибо другие употребления слова «язык» почти всегда метафоричны: «язык животных» относится к измышлениям баснописцев; * Вместо правильных la lettre que j'ai ecrite «письмо, которое я написал», occasion dont il faut profiter «случай, которым нужно воспользоваться», la femme a qui je lui ai parle «женщина, о которой я ему говорил».— Прим. перев. 4 Заказ № 3340 369
«язык муравьев» представляет собой скорее гипотезу, чем факт; «язык цветов» является кодом и т. п. В обыденной речи слово «язык» означает собственно способность людей устанавливать взаимопонимание с помощью звуковых знаков. Этот звуковой характер языка заслуживает того, чтобы на нем остановиться: в цивилизованных странах на протяжении нескольких тысячелетий пользуются рисуночными или графическими знаками, соответствующими звуковым знакам языка. Речь идет о письме. Вплоть до изобретения фонографа любой звуковой знак либо немедленно воспринимался, либо утрачивался безвозвратно. Напротив, знак, однажды записанный, существует столь же долгое время, что и материал, на который он нанесен,— камень, пергамент или бумага,— сохраняются и следы, оставленные на этом материале зубилом, резцом или пером. Именно об этом говорится в выразительном изречении verba volant, scripta manent («слова улетают, написанное остается»). Понятно, что письменная речь всегда обладала значительными преимуществами. И в наши дни письменная форма речи служит для передачи литературных произведений (которые, кстати, и названы так в связи со способом их фиксации), составляющих основу нашей культуры. В буквенном письме каждому знаку соответствует определенная, принятая школой последовательность букв, имеющих в печатных текстах раздельное начертание: любой образованный француз знает, каковы составные элементы письменного знака temps «время», однако он затруднится определить составные элементы соответствующего звукового знака. В самом деле, все способствует тому, что в сознании образованного человека звуковой знак отождествляется со своим графическим эквивалентом, а этот последний рассматривается как единственный полноправный представитель данного комплекса. И все же не следует забывать, что знаками человеческого языка являются прежде всего звуковые знаки: такими и только такими оставались эти знаки на протяжении десятков тысячелетий, и даже в наше время большинство людей, умея говорить, не умеют читать. Прежде чем научиться читать, учатся говорить: письмо лишь дублирует речь, но не наоборот. Наука о письме, хотя и представляет собой отличную от лингвистики дисциплину, тем не менее практически является ее придатком. Поэтому 370
лингвист, как правило, отвлекается от фактов графики. Он рассматривает их, поскольку они оказывают влияние на облик звуковых знаков, что случается очень редко. 1-3. Язык как общественный институт О языке часто говорят как о некоторой способности человека. Мы сами использовали выше этот термин, не уточняя, впрочем, его значения. Вполне возможно, что природа взаимоотношений человека и его языка слишком своеобразна, чтобы этот последний мог получить достаточно четкое определение через некоторую совокупность известных функций. Совершенно недопустимо утверждение, что язык человека возник в результате естественных отправлений какого-либо органа, подобно тому как дыхание или ходьба представляют собой, так сказать, естественные отправления легких или ног. Правда, часто говорят об органах речи, но, как правило, добавляют, что основная их функция совершенно иная: через рот вводится пища, через полость носа осуществляется дыхание и т. д. Извилины мозга, в которых пытались усмотреть местонахождение речевых центров, поскольку их повреждения часто были связаны с афазией, возможно, имеют прямое отношение к существованию языка. Но ничто не доказывает, что именно это является их основной и наиболее существенной функцией. В силу всех этих причин возникла тенденция рассматривать язык в качестве одного из общественных институтов, и эта точка зрения действительно обладает несомненными преимуществами: общественные институты порождены условиями жизни общества, в значительной степени это относится и к языку, возникшему главным образом из потребностей общения. Общественные институты обладают самыми разнообразными свойствами; они могут получать очень большое распространение и даже, подобно языку, становиться универсальными, но вместе с тем они не идентичны в разных человеческих коллективах. Так, семья, видимо, является одной из характерных форм человеческой общности, но конкретные формы ее существования различны. То же можно сказать и о языке, идентичном в отношении своих функций, но находящем настолько различные проявления в разных человеческих коллективах, что его функционирование 24* 371
оказывается возможным лишь в пределах данной языковой общности. Возникшие под влиянием условий общественной жизни институты, не являясь изначальными, не являются и неизменными; они подвержены изменениям, которые могут объясняться разными потребностями, равно как и существованием других человеческих коллективов. Далее мы увидим, что все это имеет место при различных проявлениях языка человека, представляющих собой отдельные конкретные языки. 1-4. Языковые функции Однако утверждение, что язык человека является одним из общественных институтов, проливает лишь некоторый свет на природу этого явления. Метафоричное по своей сущности определение языков как инструментов или орудий все же весьма полезно потому, что оно концентрирует внимание на особенностях, отличающих язык человека от других его институтов. Существенной функцией этого орудия, под которым здесь подразумевается язык, является коммуникативная функция: так, французский язык прежде всего есть инструмент, посредством которого осуществляется взаимопонимание среди людей, говорящих по-французски. Далее мы увидим, что если все языки с течением времени изменяются, то это прежде всего означает, что они постоянно приспосабливаются к тому, чтобы наиболее экономичным образом удовлетворять потребности общения данного языкового коллектива. В то же время не следует забывать, что язык не ограничивается выполнением функции, заключающейся в обеспечении всеобщего взаимопонимания. В первую очередь язык является, если можно так выразиться, основанием для мысли, причем правомерно поставить вопрос, заслуживает ли умственная деятельность, протекающая вне языка, право называться мышлением. Впрочем, высказывать суждения на этот счет — дело психолога, а не лингвиста. С другой стороны, человек часто обращается к языку с целью высказаться, выразить свое отношение к тому, что он ощущает, не особенно заботясь о реакции возможных слушателей. Тем самым он находит средство утвердиться в собственных глазах или в глазах других людей, отнюдь не преследуя цели действительно что-то сообщить. Равным образом можно было бы говорить и об эстетиче- 372
ской функции языка, представляющей значительные трудности для анализа ввиду ее тесной связи с коммуникативной и экспрессивной функциями. Следует помнить, что именно коммуникация, т. е. всеобщее взаимопонимание, представляет собой главную функцию того орудия, которое называется языком. Примечательно, что в этой связи разговор с самим собой, т. е. использование языка в сугубо экспрессивных целях, встречает в обществе насмешливое отношение. Тот, кто хочет выразить свои мысли без боязни натолкнуться на подобное отношение, должен подобрать себе такую аудиторию, перед которой он мог бы разыграть комедию языкового общения. Все это указывает на то, что лишь необходимость сделать свою речь понятной может уберечь наш язык от искажений, которые не замедлили бы возникнуть, не будь такой необходимости. Именно эта постоянно действующая необходимость сохраняет языковой инструмент в хорошем рабочем состоянии. 1-5. Являются ли языки номенклатурами? Согласно одной довольно наивной, но широко распространенной концепции, всякий язык представляет собой перечень слов, т. е. звуковых (или графических) образований, каждое из которых чему-то соответствует: так, в некотором перечне слов, известном под названием французского языка, определенному животному, например лошади, соответствует звуковое образование, представленное в графике в форме cheval; по этой концепции различия между языками сводятся к различиям в обозначениях: англичанин, говоря о лошади, употребит слово horse, а немец — слово Pferd; изучить новый язык — значит попросту зазубрить новую номенклатуру, во всех отношениях параллельную уже известной. Сравнительно немногие случаи, где этот параллелизм явно нарушается, объявляются «идиоматизмами» («idiotismes»). Считается далее, что для образования слов во всех языках используется, как правило, один и тот же набор звуков, так что единственное различие состоит в выборе этих звуков и их расположении в словах. Если речь идет не столько о звуках, сколько о графических терминах, такое мнение поддерживается использованием одного и того же алфавита для самых различных языков: в написаниях cheval, horse, 373
Pferd действительно употреблены буквы одного и того же алфавита — во всех трех словах е; в словах cheval и horse — h; в horse и Pferd — r и т. д. Правда, когда речь идет о звуковой стороне языка, то обычно замечают, что не все сводится к различиям в выборе и расположении одних и тех же элементов; в таких случаях говорят об «акценте»; об «акценте» говорят как о чуждом явлении, которое наслаиваетея на обычную артикуляцию звуков речи и попытки имитации которого при изучении чужого языка выглядят довольно смешно и почти неприлично. 1-6. Язык — не калька действительности Представление о языке как о своеобразном перечне основывается на элементарнейшей идее, что весь окружающий нас мир представляет собой нечто априорно расчлененное на категории весьма различных объектов, каждому из которых с необходимостью свойственно соответствующее обозначение в любом языке; если это в какой-то степени и верно в отношении, например, живых существ, то в ряде других случаев положение вещей оказывается иным: так, мы можем считать естественным различие между текущей и нетекущей водой, однако в пределах каждой из этих категорий существует довольно-таки произвольное деление на океаны, моря, озера, пруды, на различные виды рек, потоки, ручьи. Общность цивилизации привела к тому, что для европейцев Мертвое море — это море, а Большое Соленое озеро — это озеро, но это отнюдь не мешает французам различать два вида рек — fleuves — реки, впадающие в море, и rivieres — реки, впадающие в другие потоки. Если взять другую область, то, например, окажется, что француз посредством слова bois обозначает лес как место, где растут деревья, как материал, как строевой лес и как дрова, не говоря уже о более специальном употреблении этого слова в сочетании bois de cerf «оленьи рога»; датчанин одним словом trae обозначает дерево как растение и дерево как материал, а также и строевой лес, для обозначения которого употребляется слово-конкурент tommer; но он не станет употреблять этого слова ни в значении «лес», ни в значении «дрова»; в первом случае он употребит слово skov, во втором — braende. Основным значениям французского bois в испанском языке соответствуют слова bosque, madera, lefla, в итальянском — 374
bosco, legno, legna, legname, в немецком — Wald, Geholz, Holz, в русском—лес, дерево, дрова, причем каждое из этих слов может обозначать и то, чему во французском соответствуют другие слова, кроме «bois»; нем. Wald чаще соответствует французскому foret; русск. дерево, как и датск. trae, обычно соответствует французскому слову arbre «дерево». В солнечном спектре француз, как и большинство других европейцев, различает фиолетовый, синий, зеленый, желтый, оранжевый и красный цвета. Однако этих цветов как таковых в спектре нет, ибо последний представляет собой непрерывный переход от фиолетового к красному. Эта непрерывность подвергается в разных языках различному членению. В той же Европе бретонцы и галлы обозначают одним словом glas участок спектра, примерно соответствующий синему и зеленому цветам француза. Наш зеленый цвет часто оказывается поделенным между двумя единицами, одна из которых охватывает ту часть спектра, которую мы именуем синей, тогда как в состав другой входит существенная часть нашего желтого цвета. Наконец, существуют языки, которые удовлетворяются обозначением двух основных цветов, в общем соответствующих двум половинам спектра. Аналогичные выводы могут быть сделаны и в отношент и наиболее абстрактных аспектов человеческого опыта. Как известно, слова типа англ. wistful, нем. gemutlich, русск. ничего не имеют точного соответствия во французском языке. Но даже и такие считающиеся эквивалентными слова, как франц. prendre, англ. take, нем. nehmen, русск. брать, не всегда используются при одних и тех же обстоятельствах, т. е. их семантические сферы, как говорят в таких случаях, не полностью идентичны. Фактически каждому языку соответствует своя особая организация данных опыта. Изучить чужой язык не значит привесить новые ярлычки к знакомым объектам. Овладеть языком — значит научиться по-иному анализировать то, что составляет предмет языковой коммуникации. 1-7. В каждом языке есть свои особые звуки То же можно сказать и о звуках языка: например, гласный звук в англ. bait «приманка» не идентичен французскому e, произнесенному на английский манер; гласный в англ. bit «частица» не есть видоизмененное французское 375
i. Необходимо усвоить, что французской зоне артикуляции с различением двух гласных, а именно i и e, в английском соответствует зона трех вокалических типов, представленных в словах beat «бить», bit «кусочек» и bait «наживка» и абсолютно несводимых к французским i и е. Согласный, обозначаемый в иепанской графике через s и произносимый в Кастилии подобно начальному звуку французского слова chien «собака», на самом деле не является ни s, ни ch; если наряду с другими звуками во французском различаются два типа согласных, например — в начале слов — sien и chien, то в испанском имеется лишь один подобный им звук, который, однако, не может быть отождествлен ни с одним из обоих начальных согласных в словах sien и chien. Причина так называемого иностранного «акцента» кроется в неправомерном отождествлении звуковых единиц двух различных языков. Видеть в начальных согласных французского слова tout «весь», англ. tale «рассказ», нем. Tat «дело», русск. туз варианты одного и того же типа — значит впадать в то же опасное заблуждение, к которому ведет толкование франц. prendre «брать», англ. take «брать», нем. nehmen «брать», русск. брать как отражения одного и того же явления действительности, предшествующего этим обозначениям. 1-8. Двойное членение языка Часто говорят о том, что речь человека членораздельна. Тот, кто высказывает подобные соображения, пожалуй г окажется в затруднении, если попытается дать точное определение тому, что он имеет в виду. И все же несомненно, что этот термин соответствует некоторой особенности, действительно свойственной всем языкам. Поэтому следует уточнить данное понятие, а также учесть, что оно принадлежит двум различным планам: всякая единица, представляющая собой результат первого членения, с необходимостью подвергается в свою очередь членению на единицы иного типа. Первое членение языка человека состоит в том, что любой результат общественного опыта, сообщение о котором представляется желательным, любая необходимость, о которой хотят поставить в известность других, расчленяется на последовательные единицы, каждая из которых обладает звуковой формой и значением. Если у меня болит 376
голова, я смогу сообщить об этом, начав стонать. Эти стоны могут быть непроизвольными, таком случае они обусловлены физическим состоянием организма. Если же они будут более или менее произвольными, это будет означать, что я хочу сообщить окружающим о моих страданиях, однако такое сообщение не может быть охарактеризовано как языковое. Стон нельзя разложить на элементы, он является отражением всякого ощущения боли. Иной будет ситуация, если я произнесу фразу j'ai mal a la tete «y меня болит голова». Эта фраза состоит из шести последовательных единиц: j', ai, mal, a, la, tete, которые дают представление о характере мучающей меня боли. Каждая из перечисленных единиц может встречаться в совершенно иных контекстах и сообщать об иных явлениях действительности. Так, mal «плохо» может встретиться в il fait le mal «он поступает плохо», tete «голова»— в il s'est mit a leur tete «он сел им на голову». На этом примере можно видеть, в чем состоит экономия первого членения: мы могли бы вообразить себе систему коммуникации, в которой каждой определяемой ситуации, каждому явлению действительности соответствует особый возглас. Достаточно только подумать о том, как бесконечно разнообразны подобные ситуации и явления действительности, чтобы понять, что, если бы такая система выступала в той же роли, что и наши языки, она должна была бы включать настолько большое количество различных знаков, что память человека была бы не в состоянии их усвоить. Несколько тысяч знаков, вроде tete, mal, ai, la, обладающих широкими комбинационными возможностями, позволяют нам делать и получать сообщения о таком огромном количестве явлений, для обозначения которых не хватило бы миллионов различных возгласов. Первое членение — это способ группировки данных опыта, свойственного всем представителям определенной языковой общности. Языковое общение происходит лишь в рамках этого опыта, с необходимостью ограниченного явлениями, общими для достаточно большого количества индивидуумов. В этом смысле единственный способ проявления оригинальности мысли заключается в неожиданно новом расположении единиц. Личный опыт, уникальный по своей специфике, может быть представлен в виде последовательности единиц с ослабленной спецификой, каждая 377
из которых известна всем членам общности. Увеличение специфичности достигается лишь путем введения новых единиц, например путем присоединения прилагательных к существительному, наречий к прилагательному, т. е. путем обычного соединения определяющего с определяемым. В каждой из единиц первого членения представлены, как мы уже видели, значение и звуковая (или фоническая) форма. Ни одну из них нельзя разложить на более мелкие последовательные единицы, наделенные значением: некоторая совокупность tete обладает значением «голова», причем единицы te- и -te не обладают какими-то особыми значениями, сумма которых была бы эквивалентна значению «голова». Что же касается звуковой формы, то она может члениться на последовательные единицы, каждая из которых способна отличать одно слово, например tete «голова», от других, например bete «животное», tante «тетка» или terre «земля». Эту особенность и называют вторым членением языка. В слове tete «голова» содержится три такие единицы; символически их можно изобразить в виде букв t е t, заключенных в косые скобки: /tet/. Нетрудно заметить, насколько экономичнее это второе членение: если предположить, что каждой минимальной значимой единице соответствует специфическое и неразложимое звуковое образование, то тогда мы вынуждены будем различать тысячи подобных образований, что несовместимо с произносительными и слуховыми возможностями человека. Благодаря существованию второго членения языки способны ограничиться несколькими десятками различных звуковых образований, сочетания — которых создают звуковой облик единиц первого членения: так, tete, например, содержит две одинаковые звуковые единицы, обозначаемые нами посредством /t/, отделенные друг от друга отличной от них единицей, которую мы обозначаем через /e/. 1-9. Основные языковые единицы Высказывание типа j'ai mal a la tete «y меня болит голова», как и наделенная значением часть подобного высказывания (типа j'ai mal или просто mal), называется языковым знаком. Любой языковой знак содержит означаемое, равное его значению или значимости (valeur), 378
на что указывают кавычки («j'ai mal a la tete», «j'ai mal», «mal»), и означающее, посредством которого происходит манифестация знака; что речь идет именно об этой стороне знака, свидетельствуют косые скобки (/z/ е mal a la tet/, /z е mal/, /mal/). Именно означающее возводится обычно в ранг знака. Единицы первого членения с их означающими и означаемыми представляют собой знаки, причем знаки минимальные, поскольку ни один из них не может трактоваться как последовательность знаков. Общепринятого термина для обозначения этих единиц не существует. В настоящей работе для обозначения этого понятия употребляется термин монема. Как и любой другой знак, монема представляет собой двустороннюю единицу, значение или значимость которой выступает в качестве одной из ее сторон, идентичной означаемому, тогда как означающее находит свое проявление в звуковом облике, представляющем другую сторону знака и состоящем из единиц второго членения. Эти последние носят название фонем. В состав высказывания, приведенного в качестве примера выше, входит шесть монем, совпадающих в данном случае с единицами, которые в обиходной речи называются словами: j' (вместо je), ai, mal, a, la и tete. Отсюда, впрочем, отнюдь не следует, что «монема» есть не что иное, как свойственный ученому языку эквивалент понятия «слово». В таком слове, как travaillons «работаем», содержится две монемы: travaill- /travaj/— монема со значением некоторого действия и -ons /o/ — монема, обозначающая говорящего вместе с еще одним или несколькими лицами. Существует традиционное различие между travaill- и -ons, состоящее в том, что первая единица является семантемой, а вторая — морфемой. Такая терминология неудобна, так как может создаться впечатление, что лишь семантема наделена значением, а морфема лишена его, что было бы неверно. В той степени, в какой подобное различение действительно полезно, следовало бы употреблять термин лексема для обозначения монем, относящихся к области лексики, а не грамматики, сохранив термин морфема для обозначения единиц, подобных -ons и относящихся к грамматике. Следует также учесть, что лексемы типа travaill- по традиции фигурируют в словарях и справочниках в форме travailler, т. е. имеют здесь в виде привеска морфему инфинитива -er. 379
1-10. Линейная форма и звуковой характер языка Всякий язык находит свое проявление в линейно оформленных высказываниях, представляющих собой то, что часто именуется речевой цепью. Эта линейная форма языка человека в конечном счете зависит от его звукового характера: высказывания, состоящие из звуков, с необходимостью развертываются во времени и с необходимостью воспринимаются на слух как некоторая последовательность. Иным бывает положение, когда мы имеем дело с общением на основе живописи, когда восприятие является зрительным: правда, художник пишет свою картину по частям, т. е. в определенной последовательности, однако зритель воспринимает все сообщение в целом. И даже если он будет последовательно в том или ином порядке концентрировать свое внимание на отдельных участках сообщения, это нисколько не повлияет на значимость сообщения в целом. Системы зрительной коммуникации, например система дорожных знаков, обладают двумя измерениями и не являются линейными. Линейный характер высказываний проявляется в следовании монем и фонем, в выборе той или иной фонемы из некоторого числа различных фонем; так, в знаке mal /mal/ содержатся те же фонемы, что и в знаке lame /lam/ «клинок, лезвие», однако эти знаки не смешиваются. Несколько иной будет ситуация, если мы обратимся к единицам первого членения: правда, сочетание le chasseur tue le lion «охотник убивает льва» по своему значению отличается от сочетания le lion tue le chasseur «лев убивает охотника», но нередко бывает так, что изменение местоположения знака, входящего в состав данного высказывания, не оказывает видимого влияния на смысл этого последнего: ср. например, il sera la, mardi «он будет там во вторник» и mardi, il sera la «во вторник он будет там»; с другой стороны, очень часто случается, что лексема притягивает морфему, которая позволяет ей выступать в разных позициях без влияния на смысл высказывания благодаря содержащемуся в этой морфеме указанию на функцию лексемы в данном высказывании, т. е. на соотношение с другими знаками. Подобные случаи нередки в латинском, где, например, падежная форма puerum, содержащая в качестве достаточно четкой объектной характеристики сегмент -um, может, 380
не меняя своего значения, находиться по отношению к глаголу как в препозиции, так и постпозиции: puer-um uidet «мальчика видит (он)» или uidet puer-um «(он) видит мальчика». 1-11. Двойное членение и принцип языковой экономии Тип организации, о которой пойдет речь, характерен для всех описанных языков, известных на сегодняшний день. Видимо, он импонирует человеческим коллективам, в наибольшей степени соответствуя потребностям и возможностям человека. Двойное членение создает предпосылки для реализации принципа экономии, что позволяет выковать орудие общения, пригодное к всеобщему употреблению и делающее возможным передачу очень большого количества информации при незначительной затрате средств. Кроме дополнительной экономии, которую создает второе членение, оно обладает еще тем преимуществом, что делает форму означающего независимой от значения соответствующего означаемого, благодаря чему языковая форма приобретает большую устойчивость. Действительно, если бы в каком-либо языке всякому слову соответствовал особый вид хрюканья, которое нельзя было бы разложить на составные части, ничто не мешало бы людям видоизменить это хрюканье, если бы у них возникла мысль, что в новом виде оно более соответствует описываемому объекту. Однако, поскольку поддерживать единство общения подобным образом было бы невозможно, вся система пришла бы в конце концов в состояние хронической неустойчивости, малоблагоприятное для сохранения взаимопонимания. Наличие второго членения дает возможность сохранить взаимопонимание, связывая каждую из составных частей означающего, каждый из звуковых отрезков, например /m/, /а/, /1/ в mal, не только со смыслом соответствующего означающего, в данном случае слова «mal», но и с другими элементами языка, например с /m/ в masse «масса», с /а/ в chat «кот», с /1/ в sale «зал» и т. д. Это не значит, что, например, /m/ или /1/ в mal не может с течением времени измениться, однако отсюда следует, что если такое изменение произойдет, то в том же направлении и в то же самое время с необходимостью изменятся /m/ в masse или /1/ в sale. 381
1-12. Каждому языку свойственно особое членение Если сходство всех языков состоит в том, что всем им присуще двойное членение, то различия между ними состоят в приемах, которыми пользуются носители разных языков при членении данных своего опыта, а также в способах реализации возможностей, присущих органам речи. Другими словами, каждому языку свойственно особое членение, причем это относится как к высказываниям, так и к означающим. Когда француз в одной из ситуаций говорит j'ai mal a la tete, итальянец употребляет выражение mi duole il capo. В первом случае субъектом высказывания является произносящий его человек, во втором — субъектом высказывания оказывается больная голова; для выражения болевого ощущения во французском примере употреблено имя, в итальянском — глагол, причем в первом случае это ощущение приписывается голове, во втором — человеку, который нездоров. Неважно, что и француз мог бы сказать la tete me fait mal «y меня болит голова». Решающим является то, что данной ситуации во французском и итальянском языках могут соответствовать два совершенно различных вида членения. Точно так же можно провести сравнение следующих эквивалентов: лат. poenas dabant с франц. ils etaient punis «они были наказаны»; англ. smoking prohibited с русск. курить воспрещается и с франц. defense de fumer; нем. er ist zuverlassig с франц. on peut compter sur lui «на него можно рассчитывать». Мы уже знаем, что слова одного языка не имеют точных эквивалентов в другом языке. Таково естественное следствие того многообразия, которое характерно для членения данных опыта. Случается, что различия в членении обусловливают различный подход к оценке данного явления или, наоборот, различие в оценке явления влечет за собой различие в членении. Провести разграничение между обоими случаями практически оказывается невозможным. Что касается членения означающих, то здесь следует воздерживаться от оценки фактов, основанной на графических данных, даже если речь идет о транскрипции, а не об орфографии. Сопоставляя контексты /z е mal a la tet/ и /mi duole il kapo/, не следует думать, что /а/ в /каро/ соответствует той же физической реальности, что и /а/ в |mal|; во французском языке, где различаются /а/ в сло- 382
вах типа mal и /а/ в male, глубина артикуляции первого звука оказывается весьма ограниченной; в итальянском языке /а/ в capo, будучи в этом языке единственным открытым гласным, обладает гораздо большей областью рассеивания. Идентичность же графического изображения фонем двух различных языков объясняется прежде всего соображениями экономии. 1-13. Число монем и число фонем Количество высказываний, возможных в данном языке, теоретически безгранично, ибо не существует ограничений для последовательностей монем, составляющих высказывание. В самом деле, список монем данного языка может быть охарактеризован как открытый список: невозможно точно определить, сколько различных монем содержится в данном языке, так как в любом обществе каждое мгновение обнаруживаются новые потребности, вызывающие к жизни новые обозначения. Количество слов, которые способен употребить в речи или понять современный образованный человек, исчисляется десятками тысяч. Однако большинство этих слов составлено из монем, либо способных выступать в качестве самостоятельных слов (ср., например, timbre-poste «почтовая марка», autoroute «шоссе»), либо характеризующихся композиционными ограничениями (например, thermostat «термостат», telegraphe «телеграф»). Отсюда следует, что монемы, в том числе сложные, образованные при помощи окончаний, например -ons, или суффиксов, например -atre, в количественном отношении все же значительно уступают словам. Что касается списка фонем того или иного языка, то его можно назвать закрытым списком. Например, житель Кастилии различает 24 фонемы, ни на одну больше и ни на одну меньше. Ответ на вопрос «каково количество фонем в данном языке?» часто оказывается, впрочем, затруднительным ввиду того, что языки великих цивилизаций, имеющие широкое распространение, не представляют совершенного единства, а варьируются от местности к местности, от одного слоя общества к другому, от поколения к поколению. Это варьирование в принципе не затрудняет общения, но может вызвать изменения как в инвентаре различительных единиц (фонем), так и в инвентаре еди- 383
ниц, обладающих значением (монем или знаков в более широком понимании). Этим объясняется, например, почему в ряде районов Америки местные носители испанского языка различают 22 фонемы вместо 24. Автор настоящих строк различает в своем родном языке 34 фонемы. С другой стороны, многие парижане, родившиеся после 1940 года, проводят различия только между 31 фонемой. Эту систему, наиболее простую, мы и будем использовать в транскрипции примеров из французского языка. 1-14. Что представляют собой языки? Теперь мы в состоянии определить, что представляют собой отдельные языки. Любой язык есть орудие общения, посредством которого человеческий опыт подвергается делению, специфическому для данной общности, на единицы, наделенные смысловым содержанием и звуковым выражением, называемые монемами; это звуковое выражение членится в свою очередь на последовательные различительные единицы — фонемы, определенным числом которых характеризуется каждый язык и природа и взаимоотношения которых варьируются от языка к языку. Отсюда следует, во-первых, что мы используем понятие «язык» для обозначения орудия общения, обладающего двойным членением и звуковым выражением, во-вторых, что, кроме этой общей основы, не существует собственно звуковых явлений, которые не изменялись бы от языка к языку; именно в этом смысле следует понимать утверждение, что явления языка «произвольны» или «условны». 1-15. За пределами двойного членения Всякий язык представляет собой тип организации, соответствующей только что приведенному определению. Это отнюдь не значит, что языкам чужды явления, выходящие за пределы двойного членения. Так, во французском часты случаи, когда вопросительный характер высказывания отмечается лишь мелодическим повышением голоса на последнем слове. Существует четкое различие между утверждением il pleut «идет дождь» и вопросом il pleut? «идет дождь?» Эквивалентом этого последнего служит est-ce qu'il pleut?, что свидетельствует о том, что 384
повышение голоса в il pleut? и знак /esk/ (в графике est-ce que) выступают в одной и той же роли. Можно сказать, таким образом, что это мелодическое повышение представляет собой такой же знак, что и est-ce que, которому соответствует означаемое «вопрос» и означающее, воспринимаемое как повышение голоса. Но если означающее знака est-ce que, представленное тремя последовательными фонемами /esk/, занимая определенное место в последовательности монем, сообразуется с принципами второго членения, то об означающем, представляющем собой мелодическое повышение, этого сказать нельзя. Действительно, это означающее не имеет особой позиции в речевой цепи, а располагается, так сказать, над единицами обоих членений, и его нельзя рассматривать в последовательности фонем. Языковые явления, которые нельзя расчленить на последовательные фонемы, называются иногда «суп- расегментными» и относятся к области просодии, отличной от фонематики, в рамках которой трактуются единицы второго членения. 1-16. Недискретный характер интонации Существует глубокая разница между мелодическими характеристиками, отличающими утверждение il pleut от вопроса il pleut?, и различительными признаками двух фонем: свойственная данному высказыванию артикуляция предполагает, как правило, повышение голоса в начале высказывания, что соответствует возрастающему напряжению органов речи, и понижение голоса в конце его, что соответствует их постепенному ослаблению. Если 6ы это понижение не имело места, слушатель пришел бы к выводу о незаконченности высказывания, возможно требующего завершения в форме ответа на вопрос. Выше говорилось о соотношении форм il pleut? и est-ce qu'il pleut? Все это, однако, не означает,что повышение голоса в конце высказывания обладает четко определенной значимостью и противопоставляется обладающему столь же четкой значимостью понижению голоса: дело в том, что точное значение высказывания обусловливается степенью высоты и глубины артикуляции, так что низкий тон соответствует утверждению, сделанному в резкой форме; чем более пологой является нисходящая мелодическая кривая, тем менее категоричным оказывается утверждение; в случае же 25 Заказ № 334 0 385
повышения тона высказывание будет воспринято как утверждение, содержащее оттенок сомнения, и, чем значительнее будет это повышение, тем отчетливее будет слышаться сомнение, теперь уже в высказывании, имеющем значение вопроса. Речь здесь идет не о скачкообразных повышениях, при которых выбор определенного уровня имеет своим результатом принципиально иное высказывание, а о такой ситуации, при которой любая модификация мелодической кривой предполагает параллельное и пропорциональное изменение смысла высказывания. 1-17. Дискретные единицы Если речь идет не о двух различных положениях интонационной кривой, а о двух фонемах, ситуация оказывается совершенно иной. Различие между словами pierre /pier/ «камень» и biere /bier/ «пиво» обусловлено лишь тем, что в одном случае употреблена фонема /р/, а в другом — /b/. Возможен бессознательный переход от артикуляции, характерной для /b/, к артикуляции /р/, вызванный постепенным затуханием колебаний голосовых связок. С физиологической точки зрения это последовательное непрерывное изменение сопоставимо с непрерывным изменением высоты тона, о котором говорилось выше. Но если любое изменение высоты с необходимостью влечет за собой пусть минимальную, но тем не менее реальную модификацию сооб - щения, то ничего подобного не происходит, когда речь идет о вибрации голосовых связок, присущих /b/ в отличие от |р|. До тех пор пока эта вибрация доступна восприятию, произносимое слово имеет для слушателя значение «biere» «пиво». Если же эта вибрация больше не воспринимается, на что определенное влияние оказывают контекст и ситуация, данное слово интерпретируется слушателем как «pierre» «камень», другими словами, начальный согласный воспринимается уже не как /b/, но как /р/. Таким образом, имеет место скачкообразное изменение смысла сообщения. Если у говорящего имеются дефекты в произношении или если пониманию препятствует шум, а ситуация не облегчает понимания, то я как слушатель могу попасть в затруднительное положение, поскольку не буду в состоянии решить, как мне интерпретировать услышанное — как c'est une bonne biere «это хорошее пиво» или как c'est une bonne pierre «это хороший камень». Тем 386
не менее мне придется выбирать между обеими интерпретациями, ибо говорить о компромиссном решении не имеет никакого смысла. Насколько бессмысленно утверждение, что существует нечто меньшее, чем «biere», или нечто большее, чем «pierre», настолько же невозможно говорить о языковой реальности, что она «не совсем |b|» или «почти |р|»; любой сегмент высказывания, допустимого нормами французского языка, с необходимостью должен быть идентифицирован либо как [b|, либо как |р|, либо как одна из остальных 32 фонем этого языка. Из сказанного следует общий вывод, что фонемы представляют собой дискретные единицы» Тезис о дискретном характере фонем имплицитно содержится в положении, приведенном выше, согласно которому в любом языке имеется строго определенное число фонем. Наша алфавитная графика, по происхождению являющаяся калькой фонематической артикуляции, сохраняет этот свой дискретный характер: так, при разборе рукописного текста не всегда бывает ясно, что представляет собой данная буква — u или n; однако несомненно, что речь идет именно об одной из этих двух букв. При чтении производится идентификация каждой буквы как одной из определенного числа единиц, имеющих соответствующие клетки в типографском наборе, а не субъективная интерпретация формальных особенностей каждой отдельной буквы. Четко напечатанный текст отличается тем, что различия между отдельными а настолько незначительны, что они нисколько не затрудняют идентификации всех этих а как одной и той же графической единицы. Данное положение действительно также и для высказываний, и для отдельных фонем: наиболее отчетливым оказывается то высказывание, в котором для идентификации последовательных реализаций одной и той же фонемы в качестве определенной звуковой единицы требуются наименьшие усилия. Здесь мы возвращаемся к тому, что уже было сказано относительно взаимозависимости /m/ в слове masse и /m/ в mal. Речь идет здесь действительно об одной и той же единице — на что указывает и идентичность транскрипции,— в сохранении тождества которой заинтересованы носители языка, ибо они стремятся облегчить понимание того, что говорят. Таким образом, характерной особенностью дискретных единиц оказывается их независимость от варьирования деталей, обусловленных контекстом или иными 25* 387
обстоятельствами. Единицы эти являются необходимой предпосылкой существования любого языка. К дискретным единицам относятся фонемы. К ним не принадлежат явления просодии, в частности те интонационные особенности, о которых было сказано выше. Однако существуют просодические явления, не поддающиеся фонематической сегментации, которые столь же дискретны, что и фонемы: речь идет о тонах, число которых в некоторых языках вполне определенно; их нет во французском, как нет и в большинстве других европейских языков; в шведском насчитывается два тона, в диалектах Северного Китая — четыре, во вьетнамском — шесть. 1-18. Язык и речь, код и сообщение Когда утверждают, что данный язык содержит 34 фонемы, то имеют в виду, что говорящий при построении своего высказывания постоянно должен делать выбор между 34 единицами второго членения, чтобы образовать означающее, соответствующее сообщению, передать которое и является его целью: так, если я хочу сказать c'est une bonne biere, я употребляю в начале слова biere именно /b/, а не /р/ или /t/, или какую-либо иную из фонем, имеющихся во французском языке. Однако когда говорят, что высказывание состоит из 34 фонем, то имеют в виду, что это высказывание разложимо на 34 последовательных элемента, каждый из которых может быть идентифицирован в качестве определенной фонемы; однако это вовсе не означает, что все 34 последовательные единицы различаются между собой: высказывание c'est une bonne biere /s et un bon bier/ «это хорошее пиво» включает 12 фонем в том смысле, что оно состоит из двенадцати последовательных элементов, каждый из которых можно идентифицировать как ту или иную фонему; но в этом высказывании фонема /n/ употреблена дважды, то же относится и к фонемам /b/ и /е/, и, таким образом, в целом здесь использованы только девять различных фонем. Сказанное в отношении фонем справедливо и в отношении более сложных единиц с той лишь разницей, что невозможно установить, сколько монем или сколько слов содержится в данном языке: так, в предложении le garcon a pris le verre «мальчик взял стакан» насчитывается шесть последовательных монем, но только пять различных. 388
Необходимо тщательно отличать языковые явления различных уровней, участвующие в высказывании, от языковых явлений, составляющих своего рода инвентарь, имеющийся в распоряжении лица, которое собирается вступить в общение. В задачу лингвиста не входит ни выяснение того, где сосредоточен у говорящего указанный инвентарь, ни объяснение явлений, способствующих тому, что говорящий производит четкий отбор, отвечающий потребностям общения. Однако лингвист с необходимостью предполагает существование некоторой организации психофизиологического порядка, которая в период усвоения ребенком родного языка или позднее, в процессе обучения второму языку, обусловливается сообразно с нормами того или иного языка возможностями членения данных опыта, а также возможностями коммуникации и отбора тех или иных единиц для данного отрезка высказывания. Эта обусловленность, собственно, и представляет собой язык. Язык же находит свое единственное проявление в речи или, если угодно, в речевых актах. Но речь, речевые акты не составляют языка. Традиционное противопоставление языка и речи может быть выражено также и противопоставлением между кодом и сообщением, причем код понимается как организация, на основе которой возможно составление сообщения и путем сравнения с которой всех единиц сообщения распознается смысл последнего. Такое различие языка и речи, в целом чрезвычайно полезное, может навести на мысль о том, что речь и язык обладают независимыми организациями, в связи с чем можно, например, предположить существование лингвистики речи наряду с лингвистикой языка. Однако нетрудно убедиться в том, что речь представляет собой лишь конкретизацию языковой организации. Только в результате изучения фактов речи, как и существующей реакции слушателей, мы можем изучить язык. Для этого необходимо отвлечься от таких моментов, как тембр голоса говорящего, который, будучи фактом речи, не составляет факта языка, т. е. не относится к тем коллективным навыкам, которые приобретаются в процессе усвоения языка. 1-19. Каждая единица предполагает отбор Одни языковые явления обнаруживаются в результате исследования данного высказывания, другие же — путем сравнения различных высказываний. Как те, так и дру- 389
гие относятся к фактам языка. Возьмем, например, выска- вание c'est une bonne biere /s et un bon Ыег/ «это хорошее пиво». Предположим, что членение этого высказывания на монемы и фонемы произведено и отражено в транскрипции; далее можно приступить к выявлению фактов языковой структуры и констатировать, в частности, что /bon/ может встречаться после /un/ и перед /bier/, что фонема /r/ может находиться в конце высказывания, а фонема /n/ — в конце монемы и т. д. Все эти моменты составляют часть правил, в соответствии с которыми производится членение данных общественного опыта во французском языке, и эти правила принадлежат языку. Лингвист в этом случае на основе весьма простого исследования распределения единиц в звуковой цепи данного высказывания может выявить целый ряд языковых особенностей. И если мы в состоянии сказать кое-что в отношении комбинаторных возможностей единицы /bon/, то это обусловлено лишь выводом об автономности данного сегмента, отличного от /un/ и /bier/. Предварительно необходимо было констатировать, что /bon/ в данном контексте представляет собой одну из единиц отбора из некоторого числа допустимых определений; сопоставление с другими высказываниями, имеющими место во французском языке, показало, что в тех контекстах, где фигурирует /bon/, встречаются также /ekselat/ (excellente «отличное»), /movez/ (mauvaise «плохое») и т. п. Отсюда следует, что процесс отбора, результатом которого явилось устранение возможных в этом же контексте (т. е. между /un/ и /biеr/), но в данном случае нежелательных слов-конкурентов, был до некоторой степени осознанным. Когда слушатель говорит, что он понимает по-французски, это, в частности, означает, что он в состоянии на основании своего опыта идентифицировать последовательные единицы отбора, произведенного говорящим, что он распознает в звучании /bon/ единицу отбора, отличную от /un/ и /bier/, и что он не исключает, что употребление единицы отбора /bon/ вместо /movez/ оказывает влияние на его реакцию. Аналогичные выводы могут быть сделаны также и в отношении фонем: мы можем сказать нечто о комбинаторных возможностях /n/, входящего в состав комплекса /bon/, а именно что /n/ интерпретируется как особая различительная единица, отличная от /о/, предшествующего этому /п/ в указанном комплексе. Далее констатируется, 390
что /п/ соответствует особой единице отбора, произведенного говорящим независимо от его сознания, ибо на месте /п/ могло бы стоять /t/ в /bot/, например в слове botte со значением «удар», или же /s/ в /bos/, например в слове bosse «шишка», как и /1/ в /bol/ или /f/ в бессмысленном, хотя и отвечающем орфоэпическим нормам, звучании /bof /. Не вызывает сомнения, что отбор, производимый говорящим в любое мгновение речи, является мотивированным. Очевидно, характер опыта, накопленного в результате общения, делает более вероятным обращение говорящего к слову /bon/, чем к слову /movez/, и к слову /bier/, чем к слову /limonad/; именно потому, что по смыслу в данном случае подходит звучание /bon/, говорящий избирает конечное /п/, но не /t/, /s/ или /1/. Впрочем, разве может быть немотивированным отбор? Не следует также думать, что при отборе монем проявляется большая «свобода», чем при отборе фонем. 1-20. Контрасты и оппозиции Замечено, что языковые единицы, будь то знаки или фонемы, характеризуются двумя типами отношений: с одной стороны, зафиксированы отношения, выступающие в так называемом синтагматическом плане и доступные непосредственному наблюдению; таковы, например, отношения между /bon/ и соседними единицами речевой цепи, а именно /un/ и /bier/, или между /п/ и соседним /о/ (предшествующим ему в /bon/) и /u/ (в /un/). Когда речь идет о подобных соотношениях, имеет смысл говорить о контрастах. С другой стороны, существуют определенные отношения между единицами, которые способны выступать в одном и том же контексте, но которые по крайней мере в этом контексте являются взаимоисключающими; такие отношения называются парадигматическими и определяются как оппозиции; так, слова bonne, excellente, mauvaise, способные фигурировать в параллельных контекстах, находятся в оппозиции по отношению друг к другу; то же можно сказать, например, о прилагательных со значением цвета, каждое из которых может находиться между комплексами le livre и ...adisparu «книга... исчезла». Отношения оппозиции существуют между /n/, /t/, /s/ и /1/, каждое из которых может находиться в конце звучания после комплекса /bo-/. 391
Глава 2 ОПИСАНИЕ ЯЗЫКОВ 2-1. Как функционируют языки? Язык, составляющий предмет лингвистики, существует лишь постольку, поскольку существуют отдельные языки. Это значит, что первейшая задача лингвиста состоит в исследовании конкретных языков. Языки эти в соответствии с нашим определением суть прежде всего орудия общения. Поэтому наблюдать и описывать их следует в первую очередь в их функционировании. Лингвисту необходимо выяснить, какие приемы используются в каждом из этих языков для членения результатов общественного опыта на значимые единицы и как данный язык использует возможности так называемых органов речи. 2-2. Синхрония и диахрония Каждому, кто без предвзятого мнения приступает в наши дни к изучению языков, может показаться естественным, что исследование некоторого орудия в действии должно предшествовать выяснению того, как и почему это орудие со временем изменяется. Тем не менее является фактом, что научное (не ставящее целью составление предписаний) исследование языков в течение почти целого столетия практически ограничивалось проблемами эволюции. Ниже мы вернемся к этим проблемам. Здесь же достаточно будет отметить, что языки, изменяясь, не прекращают тем не менее функционировать и что, вероятно, даже тот язык, который в данный момент исследуется с целью описания его функционирования, также находится в процессе изменения. Стоит, впрочем, немного поразмыслить, чтобы убедиться в том, что эти положения справедливы для любого языка в любой момент его существования. В таком случае естественно поставить вопрос, можно ли отделить изучение функционирования от изучения эволюции. Здесь, однако, следует учесть, что наличие постоянных изменений можно констатировать лишь путем сравнения реакций современных друг другу представителей разных поколений; так, 56 опрошенных парижан, родившихся до 1920 г. и объединенных лишь по этому признаку, различают гласные в словах patte «лапа» 392
и pate «тесто, пирог»; из нескольких сотен опрошенных парижан, родившихся после 1940 г., более 60% употребляют в этих двух словах один и тот же гласный /а/. Следовательно, можно было бы исключить проблему эволюции, ограничившись наблюдением языковых навыков, свойственных какому-либо одному поколению. Впрочем, мне ничто не помешает производить описание с учетом языкового поведения двух существующих одновременно поколений: как я уже неоднократно констатировал, подобного рода различия не мешают функционированию французского языка и не затрудняют взаимопонимания между людьми в возрасте более сорока лет и молодыми людьми, возраст которых не превышает двадцати лет; даже если бы я ограничился изучением языковых навыков молодежи, мне пришлось бы считаться с особенностями артикуляции меньшинства, унаследовавшего традиционные различия, и, следовательно, представить факты так, чтобы в них нашли отражение и языковые навыки старшего поколения. В самом деле, предполагается, что описание должно быть чисто синхронным, т. е. основанным исключительно на наблюдениях, проведенных за весьма небольшой промежуток времени, который на практике может быть представлен в виде точки на оси времени. Диахрон- ным же называется всякое исследование, которое включает сравнение различных языковых навыков, свойственных носителям одного и того же языка, и имеет целью констатировать факты языковой эволюции: вышеупомянутым особенностям гласных в словах patte и pate может соответствовать формулировка как в плане синхронии (оппозиция /а/—/а/ не является в настоящее время общей для всех носителей языка), так и в плане диахронии (оппозиция /а/—/а/ имеет тенденцию к исчезновению в парижском говоре). 2-3. Различие в узусе Как известно, язык может не быть идентичным самому себе на всей территории своего распространения. Различия в языке могут в значительной степени затруднять взаимопонимание. В таком случае говорят, что в языке существуют разные диалекты, и любое описание должно содержать точное указание на то, о каком именно диалекте идет речь. Могут, однако, иметь место менее глубокие различия, не затрудняющие взаимопонимания, существую- 393
щие, например, между речью тулузца и речью парижанина: большинство южан одинаково произносят pique [pike] и piquait [pike]. Здесь опять-таки лингвист, производящий описание современного французского языка, окажется перед выбором: придется либо исключить из описания узус южан, либо констатировать, что различие между |-e| и J-e| не является всеобщим. Никакая более или менее значительная языковая общность не является в лингвистическом отношении гомогенной. Тем не менее лингвист, занимающийся описанием языка на ограниченном материале, должен классифицировать отмеченные им различия как варианты одного и того же узуса, а не как факты двух различных узусов. 2-4. „Корпус" Синхронное описание не ограничивается современными языками, которые можно слышать и записывать. Ничто не препятствует лингвисту произвести описание латинского языка Цицерона или древнеанглийского языка Альфреда. Такая задача окажется, однако, более сложной, так как придется выявить скрытую за графикой систему фонем, отраженную в подобных случаях весьма несовершенно. Но, с другой стороны, работа лингвиста не будет особенно сложной ввиду того, что сохранившиеся труды Цицерона и Альфреда представляют собой нечто строго ограниченное и их легко подвергнуть статистическому обследованию, что позволит сделать ряд точных выводов. Безусловно, литературные произведения одного определенного периода дают неполное представление о языке зафиксированной таким образом эпохи. Однако, если иного подхода к данному языку не существует, можно с полным правом рассматривать подобные памятники как достаточно показательные. Преимущества описан- йых условий работы настолько значительны, что аналогичные условия пытаются воссоздать и в тех случаях, когда изучается современное состояние языка. Составляется «корпус», т. е. список высказываний, записанных на магнитофоне или путем опроса. В такой список, однажды составленный, не вносятся никакие добавления, и язык описывается на основе лишь того материала, который имеется в списке. Возражение теоретического порядка, которое может быть сделано против такого метода, состоит в следую- 394
щем: два исследователя, изучающие один и тот же язык, но пользующиеся различными «корпусами», могут дать два различных описания одного и того же языка. Возражение практического порядка связано с тем, что исследователь может в любой момент почувствовать необходимость дополнить или исправить имеющуюся информацию и что, если он не сделает этого, он произвольно уклонится от констатации некоторых аспектов действительности, и притом вовсе не потому, что они малосущественны, а потому, что они не вошли в «корпус» в момент его составления. 2-5. Существенность Любое описание предполагает отбор. Любой объект, каким бы простым он вначале ни казался, в действительности бесконечно сложен. Описание же с необходимостью является конечным, а это значит, что некоторым определенным чертам описываемого объекта может быть оказано предпочтение. Наверняка различны те качества, которые выделяют в наших глазах двух разных людей. Об одном и том же дереве разные наблюдатели отзовутся по-разному: один из них отметит величественный внешний вид дерева и внушительность его листвы; другой обратит внимание на трещины на коре и недостаточную густоту листвы, пропускающей свет; третий займется наблюдениями статистического толка; четвертый опишет характерную форму отдельных его частей. Любое описание будет приемлемым в том случае, если оно отличается последовательностью, или, другими словами, если оно исходит из заранее определенных предпосылок. Если мы принимаем это положение, то нам следует при описании сохранять одни так называемые существенные черты и решительно отбрасывать другие, несущественные. Понятно, что с точки зрения пильщика леса цвет или форма листьев не являются существенными, как не является существенной для художника теплотворность дерева. Всякая наука предполагает отбор, производимый на основе определенных предпосылок: в арифметике единственно существенными являются числа, в геометрии — формы, в калориметрии — температуры. Нечто подобное имеет место и при описании языкового материала. Возьмем любой отрезок речевой цепи: его можно рассматривать как явление физического порядка, как последовательный ряд колебаний, которые 395
могут быть зафиксированы акустиком с помощью соответствующей аппаратуры и затем описаны в виде частот и амплитуд. Физиолог займется вопросами образования звуков; он отметит, какие органы играют здесь роль и как протекает сам процесс. Производя эту работу, акустик и физиолог, возможно, до некоторой степени облегчат задачу лингвиста, занимающегося описанием языка, но сами по себе эти исследования, в сущности, не являются лингвистическими, 2-6. Отбор и функция Лингвистическое исследование начинается с того момента, когда из физических и физиологических явлений выделяются такие, которые представляют собой основные элементы коммуникации. Это элементы, которые могли бы и не выступать в данном контексте, если бы говорящий не употребил их здесь преднамеренно, и на которые реагирует слушатель, опознавая в них определенное коммуникативное намерение своего партнера. Другими словами, только элементы, несущие информацию, являются существенными в лингвистике: так, в высказывании prends le livre! «возьми книгу!» лингвист различает три единицы первого членения благодаря констатации трех единиц отбора: prends «возьми» при возможных donne «дай», jette «брось», pose «положи» и др., le при возможном un, livre «книгу» при возможных cahier «тетрадь», canif «перочинный нож» или verre «стакан»; в слове mille /mil/ «тысяча» различают три фонемы ввиду наличия в нем трех последовательных единиц отбора: /m/ — при возможных |Ь| (что дало бы bile «желчь»), |р| (что дало бы pile «куча»), /v/ (ville «город») и т. д.; i| — при возможных /a/ (mal «плохой»), \о\ (molle «мягкий») fu| (moule «форма») и пр.; |1| — при возможных |z| (mise «манера»), |r| (mire «прицел»), /s/ (miche «хлеб») или нуле (mie «крошка хлеба»). Испанское слово mucho «много», которое акустически может быть представлено в виде [o§tum], если пропустить ленту магнитофона в обратном направлении, распадется при анализе не на пять, а на четыре последовательные фонемы, так как в испанском звук [§] возможен только после непосредственно предшествующего [t] и, следовательно, /t§/ представляет собой не две последовательные единицы отбора, а всего лишь одну. 396
Из сказанного следует, что в лингвистическом отношении единственно существенными являются те элементы речевой цепи, наличие которых не определяется автоматически контекстом, благодаря чему они и выступают в информативной функции. Данный элемент высказывания изучается лингвистикой лишь в том случае, если он наделен определенной функцией, и, как мы увидим ниже, именно благодаря природе этой функции данный элемент занимает соответствующее ему место среди других сохраняемых памятью элементов. Было бы ошибкой полагать, будто лингвиста не интересует физическая реальность звуков. Он лишь игнорирует то, что обычно ускользает из-под контроля слушающего, как, например, особый тембр голоса или наслоения, возникающие вследствие инерции органов речи, когда они не в состоянии дать четкое разграничение последовательных элементов в звуковой цепи: так, в longuement /lograa/ «долго» назальный резонанс, существенный для /б/, смыкается с назальным резонансом /m/, вследствие чего происходит попутная назализация сегмента /g/, который тем не менее продолжает оставаться фонемой /g/. 2-7. Следует ли исключать смысл? Некоторые лингвисты придерживаются определенной манеры исследования, которую они считают идеальной и при которой описание значащих единиц производится без учета их значения. Они полагают, что такие методы могут придать исследованию большую строгость, поскольку из описания исключается область, единицы которой, как это хорошо известно из опыта, g трудом поддаются классификации. Немного изобретательности, несомненно, позволит зайти в этом направлении весьма далеко: представим себе французский язык в виде огромного числа звуковых последовательностей, записанных на магнитофонной ленте единиц, расчлененных на фонемы, и предположим, что больше ничего об этом языке мы не знаем. Тот, кто займется анализом этой записи, вскоре сможет выделить некоторые идентичные сегменты, выступающие в различных контекстах, например /kaje/* (cahier «тетрадь») в контекстах /?kajever/ (un cahier vert «зеленая тетрадь») и /lekaje?on/ (les cahiers jaunes «желтые тетради»). После того как в результате подобного анализа текста будут 397
установлены границы последовательных монем, можно переходить к классификации последовательностей, выступающих в одних и тех же контекстах: на этой стадии можно будет выделить, например, класс монем, за которыми часто следуют /e/, /re/, /га/, /го/ и т. д. (т. е. -ais, -ait, -aient, -rai, -ras, -га, -rons, -rant и т. д.); к таким монемам будут относиться, в частности, /don/ (donn-, donne-), /kur/ (cour-), /revej/ (reveille-) и др. В результате можно было бы составить список последовательностей, которые мы принимаем за глагольные корни французского языка, а статистические выкладки, вероятно, позволили бы нам приписать этим единицам ту предикативную функцию, которой они и обладают в действительности. Следуя далее по этому пути, можно было бы в результате всестороннего анализа представить описание грамматики французского языка и даже его лексики, причем без тех определений, которые содержатся в толковых словарях. В действительности ни один лингвист не решится анализировать и описывать язык, в котором он ничего не смыслит. По всей вероятности, такого рода предприятие, будь оно проведено в жизнь, потребовало бы таких затрат времени и энергии, что от подобных методов исследования отвернулись бы даже те, кто считает их теоретически приемлемыми. Поскольку заранее известно, что /kaje/ в сочетании le grand cahier «большая тетрадь» обозначает некоторый объект, a /kaje/в сочетании le lait caille «свернувшееся молоко» обозначает определенное состояние некоторых жидкостей, едва ли кто станет терять время на выяснение того, не является ли /le/ (lait «молоко») единицей, относящейся к тому же классу, что и /gra/ (grand «большой»), т. е. к прилагательным, что позволило бы идентифицировать сочетание /kaje/ в обоих контекстах. Итак, не следует рекомендовать метод, совершенно не учитывающий значения, хотя отнюдь не лишним будет предостережение от тех опасностей, которым может подвергнуться исследователь, обращающийся с семантикой неосторожно. 2-8. Языковая сущность проявляется в форме Опасность состоит в обращении к интроспекции при операциях над родным языком: поскольку я говорю по- французски и поскольку слово maison «дом» есть француз- 398
ское слово, мне остается лишь исследовать тот образ в моем сознании, который представляет слово maison, и тем самым я смогу определить значение этого слова. Однако, когда я пытаюсь вообразить то, с чем это слово связано в моем сознании, возникает довольно сложное представление, причем мне совершенно ясно, что это представление в том или ином отношении отличается от соответствующего образа, возникающего в сознании любого другого человека. Несомненно, следовательно, что этот образ, не идентичный в разные мгновения даже в моем сознании, не может трактоваться как «значение» данного слова, действительно общее для всех носителей французского языка. О значении слова maison я знаю лишь то, что некоторый результат опыта ассоциируется в моем сознании с означающим /mezo/ или с его графическим субститутом maison, а также и то, что подобная ассоциация существует в сознании других людей, владеющих французским языком. Доказательство этого я вижу в их поведении, в частности в их языковом поведении, в соответствии с которым слово maison выступает именно в тех контекстах, в которых я употребил бы его сам. Следует отметить, что вид какого-либо дома не влечет за собой автоматического включения языкового процесса, связанного с данным явлением, с другой же стороны, употребление слова maison не обязательно вызывает воспоминание о некотором пережитом опыте. Вероятнее всего будет предположить, что ничего подобного не происходит и в большинстве других случаев и что данное высказывание, как правило, не сопровождается серией воспоминаний или соответствующим осознанием каждой из последовательных значимых единиц. Это было бы несовместимо с быстротой, с которой осуществляется речь. Однако не дело лингвиста высказываться на этот счет. Со своей стороны он ограничится заявлением, что данный языковой факт является таковым лишь постольку, поскольку идентичность его для множества лиц несомненна. Это касается как значения, так и любой другой категории, и исключает интроспекцию как метод наблюдения, варьирующийся от наблюдателя к наблюдателю, каждый из которых к тому же, будучи одновременно и объектом наблюдения, находится в условиях, крайне неблагоприятных для проведения беспристрастного исследования. То, что в общем и целом действительно идентично для множества лиц и может наблюдаться непосредственно, 399
есть не что иное, как языковые и неязыковые реакции этих лиц на звуковые сообщения, представляющие собой основу коммуникации. Не существует языковых значений, которые не входили бы в состав соответствующим образом оформленных звуковых сообщений, причем каждому различию в значении с необходимостью соответствует различие в форме сообщения на каком-либо из его участков. В качестве возражения могут указать на омонимию. Однако сегмент типа cousin /kuze/ «кузен; комар», собственно, не обладает каким-либо значением вне контекстов, различных по форме (вроде Mon cousin Charles m'a ecrit «Мой кузен Шарль написал мне »;Les cousins ne resistent pas au fly-tox «Комары не выносят мухомора»), в которых данный сегмент наделяется тем или иным значением (в первом случае — носителя определенной степени родства, во втором — насекомого определенного вида). Все это имеет весьма важные последствия, которые никогда не следует упускать из виду: с одной стороны, элемент языка обладает реальным значением лишь в определенном контексте и в определенной ситуации; любая монема или более сложный знак обладают сами по себе лишь потенциальными значениями, часть которых действительно реализуется в том или ином речевом акте. Для примера обратимся снова к слову maison «дом», выступающему в следующих речевых актах: Madame n'est pas a la maison «Госпожи нет дома», Il represente une maison de commerce «Он представляет торговый дом», Il lutta contre la Maison d'Autriche «Он боролся против Австрийского дома»; в каждом из приведенных примеров контекст обусловливает выдвижение на первый план именно данного значения, остальные же остаются на заднем плане. С другой стороны, та или иная грамматическая или лексическая категория возможна в данном языке лишь в том случае, если в нем имеются соответствующие звуковые различия, выступающие в качестве ее характеристики и противопоставляющие ее другим категориям того же типа; например, о сослагательном наклонении в языке можно говорить лишь в том случае, если язык располагает формами этого наклонения, отличными от форм индикатива (т. е., например, такими формами, как je sache «я знал бы» и je sais «я знаю»). 400
2-9. Опасности, таящиеся в переводе Когда имеют дело с языком, знание которого оставляет желать лучшего, усвоение смысла значимых единиц достигается лишь путем перевода на родной язык. В этом случае опасность состоит в том, что может возникнуть искушение приписать изучаемому языку функции своего родного языка. Так, если одной и той же форме какого-нибудь языка в моем родном французском соответствует в одном случае «je sais», а в другом «je sache», я, вероятно, буду говорить в первом случае об изъявительном, во втором же — о сослагательном наклонении, т. е. я буду склонен видеть в чужом языке черты того языка, которым я пользуюсь при описании первого. И даже тогда, когда в чужом языке встречаются формы, соответствующие французскому изъявительному или сослагательному наклонениям, утверждать, что в этом чужом языке существует сослагательное наклонение, — значит искажать реальное положение вещей; аналогичная ситуация складывается, когда немец настаивает на различении номинатива Г homme и аккузатива l'homme во французском языке только на том основании, что сам он в одном случае говорит der Mann «мужчина», а в другом den Mann — «мужчину». Нельзя утверждать, например, что мы имеем дело с единственным и множественным числом, если речь идет о языке, в котором отсутствует формальное различение этих категорий. Следует, таким образом, учитывать те опасности, которым мы подвергаемся при переводе каждой единицы чужого языка на наш родной язык, иными словами, при перечленении чужого опыта в соответствии со знакомыми нам моделями. Следует, далее, возвести в принцип положение, согласно которому мы не должны быть уверены, что в том языке, к исследованию которого мы приступаем, существуют все те различия, все те фонетические и грамматические категории, которые нам хорошо знакомы по нашему прежнему языковому опыту. Зато мы можем рассчитывать, что найдем в этом языке такие имеющие формальное выражение различия, о которых мы и представления не имели. Нас не должно удивлять ни отсутствие грамматического времени, ни безразличие к выражению активности и пассивности, ни отсутствие категории рода, ни различие между одним понятием «мы», которое включает говорящего, и другим «мы», которое его исключает, как 26 Заказ № 334 0 401
й между глагольными формами, обозначающими видимые явления, и другими, обозначающими то, что находится вне поля зрения. Не нужно думать, что во всяком языке предложение характеризуется наличием подлежащего, обязательно имеются прилагательные и проводится различие между глаголом и именем. Короче говоря, однажды условившись называть конкретным «языком» («langue») то, что поддается некоторому определению (ср. § 1—14), мы не должны постулировать существования в данном языке моментов, не фигурирующих явным или неявным образом в нашем определении. 2-10. Второе членение — начальный этап исследования Если язык в его функционировании рассматривается как средство общения, то первым членением можно будет назвать анализ данных опыта, подлежащего передаче, а вторым членением — артикуляцию означающих в виде последовательностей фонем. Однако не следует забывать, что при языковом общении невыраженное «обозначается» посредством выраженного. Естественно поэтому, что лингвист, занимающийся описанием языка, приступая к исследованию непосредственно наблюдаемых явлений, исходит из того, что выражено, т. е. из означающих, чтобы перейти затем к тому, что не выражено. При этом означающие непременно описываются в терминах их звуковых компонентов — фонем и других различительных признаков, если таковые имеются. Именно по этой причине описание языка обычно начинается с фонологии, т. е. на первый план выдвигается то, что мы назвали вторым членением. Мы и начнем с исследования условий и методов самого фонологического анализа. 2-11. Артикуляторная фонетика Идентификация существенных звуковых признаков в том виде, как она изложена ниже, исходит из способа реализации их с помощью «органов речи»; то же касается и вариантов фонологических единиц. Их можно было бы идентифицировать, исходя из звуковых волн, возникающих при движении этих органов. Но большинство лингвистов продолжает исходить из артикуляторной фонетики, и эта последняя, как правило, позволяет лучше понять 402
причинность лингвистических изменений. Для лучшего усвоения последующих глав полезно будет припомнить в общих чертах, как функционируют те органы, которые используются для артикуляции звуков речи. В дальнейшем будут рассматриваться в основном явления, имеющие прямое отношение к технике лингвистического исследования. 2-12. Виды транскрипции Звуки языка символически изображаются посредством букв и знаков, наделенных условной значимостью. Существуют многочисленные системы фонетической транскрипции, рассчитанные, как правило, на разные круги лиц. Весьма часто в транскрипции используются знаки, рекомендованные Международной фонетической ассоциацией. В фонетической транскрипции фиксируются все отличия, констатируемые лицом, производящим транскрипцию, или же такие отличия, которые по той или иной причине представляются этому лицу заслуживающими внимания. Как правило, единицы текста в транскрипции заключаются в квадратные скобки, например [ostum]. Фонологическая же транскрипция фиксирует лишь те признаки, которые в процессе анализа данного языка обнаруживают свой различительный характер, или, если употребить более общее выражение, свою различительную функцию. В этих случаях единицы текста заключаются в косые скобки, например /muco/. 2-13. Голосовая щель Звуки речи чаще всего представляют собой результат воздействия определенных органов на поток воздуха, исходящий из легких. Первый из этих органов — голосовая щель — находится над адамовым яблоком. Голосовую щель обр азуют две мускулистые складки, называемые голосовыми связками. Резкое смыкание или размыкание этих связок создает звук, обозначаемый посредством р] и называемый глоттальной смычкой. Глоттальной смычкой могут сопровождаться некоторые другие звуки. Шум трения воздуха о поверхность полуразомкнутых голосовых связок представляет собой звук, обозначаемый через [h] и называемый «придыханием». Звук, который сопровождается [h], называется придыхательным. При прохождении воздуха через голосовые связки последние вибрируют, 26* 403
создавая звук, который называется голосом. Голос обычно участвует в образовании гласных. Он же участвует и при образовании звуков, называемых звонкими, таких, например, как [z] в слове zone «зона»; звуки же типа [s], например в слове saute «прыгаю», образуемые без участия голосовых связок, называются глухими. Высота тембра голоса зависит от длины голосовых связок и от степени их напряженности. Именно эти явления и образуют мелодию речи. 2-14. Гласные Гласные представляют собой голос, обладающий различными оттенками в зависимости от формы ротовой полости. Эта форма, а следовательно, и природа гласных определяется прежде всего положением губ и языка. Такие гласные, как [и] в слове сои «шея», [о] в beau «красивый», [u] в lu «прочитанный», [о] в peu «мало, немного», при артикуляции которых губы округлены и выдвинуты вперед, называются лабиализованными; артикуляция же гласных типа [i], например в слове riz «рис» или [е] в re «ре», напротив, отличается отсутствием лабиализации. Гласные [и] в слове сои, [о] в beau, [э] в cor «рог» произносятся с оттянутой назад спинкой языка и называются задними; гласные [i] в riz, [u] в lu, [е] в re, [o] в peu при произнесении которых спинка языка продвинута вперед, называются передними. Те французы, в произношении которых различаются patte «лапа» и pate «тесто», обычно произносят переднее [а] в первом случае и заднее [а] во втором. При произнесении гласных [i], [u], [u] кончик языка приближается к верхнему нёбу; эти гласные называются закрытыми. Гласный в слове passe «ход», при произнесении которого рот открыт максимально, относится к категории открытых; гласный [а] в слове rat «крыса» открыт в большей степени, чем гласный [е]в raie «полоса, межа»; последний в свою очередь является более открытым, чем [е] в re, а [е] — более открытым, чем [i] в riz; таким образом, гласные [а], [в], [е], [i] представляют четыре различные ступени открытости (или закрытости). Аналогичные соотношения имеют место между гласными [о] в cor «рог», [о] в beau «красивый» и [и] в сои «шея», с одной стороны, и гласными [?] в peur «страх», [о] в peu «мало» и [u] в lu «прочитанный» —с другой. 404
Нейтральный гласный, обозначаемый через [э], представляет собой звук не слишком открытый и не слишком закрытый, не передний и не задний, безразличный к ла- биализованности или нелабиализованности. Именно этот гласный — е «muet» — многие французы произносят в таких комплексах, как brebis «овца» или dis-le. Другие произносят в этих словах гласный, весьма близкий [о] или [се]. Чаще всего артикуляция гласных производится при поднятой нёбной занавеске. Если последняя опускается, возникает носовой резонанс, сопровождающий резонанс ротовой. В таком случае мы имеем дело с назальными носовыми гласными. Гласные [а] в слове banc «скамья», [о] в слове pont «мост», [ае] в слове vin «вино», [?] в слове brun «коричневый» (в произношении тех, кто отличает [?] от [ае]) являются назальными. В случае если гласный обладает весьма ощутимой долготой, говорят, что это гласный долгий. В речи большинства французов гласный [е] в слове maitre «мэтр» более долог, чем аналогичный гласный в слове metre «метр». Долгота гласного обозначается посредством горизонтальной черты над фонетическим знаком или же посредством одной или двух точек справа от знака. Таким образом, долгое г81 может быть обозначено в виде Ге], W\ или [в:]. 2-15. Согласные Согласными называют звуки, произнесение которых без помощи гласных сопряжено со значительными трудностями. Согласный, произнесение которого предполагает затвор речевого канала и последующее его раскрытие перед гласным, называется смычным. Согласный, артикулируемый при суженном речевом канале, называется фрикативным, если трение воздуха о стенки канала воспринимается отчетливо; в противном случае такой согласный называется спирантом. (Би)лабиальным называется согласный, в образовании которого участвуют губы (например [р] в pont «мост» и [Ь] в bon «хороший»). Согласный называется апикальным, если в его произнесении участвует кончик языка (например, [t] в touche «прикосновение» и [d] в douche «душ»). Если согласный произносится при участии спинки языка (например, [к] в саг «автобус» 405
и [g] в gare «в©кзал»), то он называется дорсальным; можно проводить различие между предорсальными согласными, в артикуляции которых участвует передняя часть спинки языка, и соответственно постдорсальными. По месту артикуляции апикальные сходны с дентальными (апикодентальными; при их образовании кончик языка касается верхних зубов; примером может служить [t] во франц. touche «трогать») или с альвеолярными (апико- альвеолярными; при их образовании кончик языка касается верхних альвеол, например [t] в англ. touch «трогать»). Дорсальный может быть альвеолярным (дорсоаль- веолярным; передняя часть спинки языка придвинута к альвеолам; ср., например, [s] во франц. souche «пень»), (пре)палатальным (передняя артикуляция, производимая у твердого нёба или в направлении этого последнего), велярным (задняя артикуляция, производимая у мягкого нёба или нёбной занавески) и даже поствелярным или увулярным (артикуляция в области язычка, лат. uvula, например начальный согласный слова rouge «красный» в парижском произношении). Фрикативный, артикуляция которого производится между нижней губой и верхними зубами, например [i] во франц. fou «глупец» и [V] в vous «вы», называется лабиодентальным. Сибилянты, или свистящие ([s] и [z] в sou «су» и zone «зона»), и шипящие ([s] и [z] в chou «капуста» и jaune «желтый») суть не что иное, как энергичные фрикативные, артикулируемые у альвеол, причем в обоих случаях положение губ оказывается различным. Во французском слове seul «один» представлен дорсоальвеоляр- ный сибилянт, в кастильском solo «один» сибилянт [s] является апикоальвеолярным, его восприятие близко к восприятию французского [s] в слове chou «капуста». Фрикативный (или спирант), при реализации которого кончик языка находится между зубами, обычно обозначается через [6], если этот согласный глухой, и через [о], если он звонкий. Подобные звуки произносятся в начале английских слов thin «тонкий» и this «это». Глухой дорсальный поствелярный фрикативный обозначается символом [х]; этот согласный произносится, например, в начале кастильского Juan «Хуан» или в конце немецкого Buch «книга». В начале французского rouge «красный» в «грассированном» произношении, общепринятом в Париже, слышится звонкий эквивалент [х]. 406
Вибранты, или дрожащие согласные, произносятся при вибрации данного органа, реализующейся как последовательность толчков. Апикальный дрожащий, обозначаемый посредством [г], называют обычно раскатистым г. Если воздух проходит по обе стороны возникающей преграды, то образующийся при этом согласный определяется как латеральный; так, [1] в слове loup «волк» представляет собой апикодентальный латеральный; препятствием здесь служит спинка языка, прижатая к верхним зубам. Если в момент смычки происходит опущение нёбной занавески, в результате чего воздух проходит через носовую полость, то артикулируемый таким образом согласный определяется как носовой. Посредством [m] обозначается лабиальный носовой, посредством [п] — апикальный, посредством [n]—дорсопалатальный (например, в исходе французского слова pagne «набедренная повязка»), посредством [n] — дорсовелярный (например, в исходе английского слова ring «звенеть»). Звук, начало которого представляет собой смычку, а продолжение — шум трения, называется аффрикатой. Аффрикаты, вторая часть которых соответствует шипящим, обозначаются через [с] (глухой согласный) и [g] (звонкий) или, аналитически, через [t§] и [di]. Возможно комбинирование согласной и гласной артикуляций, например артикуляции билабиального [р] и закрытого переднего нелабиализованного гласного [i]. В этом случае можно говорить о [р], имеющем тембр [i]. Согласные, обладающие тембром [i], называются палатальными; согласные, обладающие тембром [и], называются лабиовелярными; согласные, о которых можно сказать, что ониимеюттембр [а], характеризуются чертами, в наибольшей степени соответствующими обычным согласным. 2-16. Слог На практике разграничение гласных и согласных не всегда отличается достаточной четкостью. Если, продолжая артикуляцию закрытого гласного звука [i], постепенно приближать переднюю часть языка к твердому нёбу, то наступит момент, когда станет отчетливым шум трения воздуха и, следовательно, произойдет переход от гласного 407
к фрикативному согласному, обозначаемому посредством [j] (этот звук произносится, например, в начале франц. yole «ялик»).Фрикативный, образованный аналогичным способом, но имеющий в качестве исходной точки гласный [и], обозначается через [w]. Гласные воспринимаются на слух легче, чем согласные; именно гласные отмечают обычно вершину кривой воспринимаемости, так что количество гласных в высказывании совпадает с числом слогов. Тем не менее и согласные могут образовывать вершину слога, примером чего может служить звук [1], помещенный между двумя менее звучными согласными [р] и [к]. С другой стороны, гласный, йапример [i], в сочетании с более открытым гласным, например [а], в контекстах типа Па] или lai] может оказаться неслогообразующим: например, сочетание [ia] во франц. tiare «тиара» представляет один слог с вершиной [а] и часто передается посредством [ja], тогда как сочетание [ai] в слове ebahi «изумленный» представляет два отдельных слога, каждый из которых имеет свою вершину. Глава 3 ФОНОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ I. Функции звуковых элементов 3-1. Три основные функции На основе фонологического анализа производится идентификация и классификация звуковых элементов языка в соответствии с их функцией в данном языке. Поскольку они способствуют идентификации знака в некоторой точке речевой цепи по оппозиции со всеми другими знаками, которые могли бы находиться в той же точке в случае иного сообщения, постольку их функция является дистинктивной (различительной), или оппозитивной. Так, в высказывании c'est une bonne biere «это хорошее пиво» знак biere /bier/ «пиво» идентифицируется как таковой благодаря наличию четырех последовательных фонем, каждая из которых обладает указанной функцией, так 408
как она отличается от любой другой фонемы, которая может фигурировать в данном контексте. Однако наряду с этой существенной фонологической функцией звуковые элементы того или иного языка могут обладать функцией контрастивной, ибо с их помощью слушатель различает последовательные единицы высказывания. Такова роль ударения в целом и особенно в языках типа чешского, где оно всегда падает на первый слог слова. Такова же роль английской фонемы /h/, обладающей, помимо дистинктив- ной функции (hill «холм» отлично от ill «больной», pill «пилюля», bill «билль» и т. д.), еще и функцией демарка- тивной (разграничительной), поскольку в этом языке /h/ выступает, как правило, лишь в качестве начальной единицы монемы. Другой фонологической функцией является функция экспрессивная, благодаря наличию которой слушатель узнает о настроении говорящего и без которой этот последний был бы вынужден прибегнуть к повтору. Так, во французском языке удлинение и усиление /р/ в impossible в предложении: cet enfant est impossible «это невозможный ребенок!» можно интерпретировать как указание на действительное или мнимое раздражение. 3-2. Характерные, не обладающие функциональной значимостью особенности О функции звуковых элементов говорят лишь постольку, поскольку они зависят от выбора говорящего. Следует тем не менее указать на существование звуковых особенностей, благодаря которым слушатель получает сведения о личности, общественном положении и происхождении говорящего независимо от желания последнего. Эти особенности также могут найти свое отражение в фонологическом описании, если они характерны для некоторой части носителей языка: так, во французском языке можно выделить два основных варианта фонемы \т\: «грассирующий», характерный для городского населения, и «раскатистый», до сих пор весьма распространенный среди сельского населения, хотя и не в такой степени, как прежде. Давая фонологическое описание, не следует, разумеется, останавливаться на тембровом различии мужской и женской речи, так как различие это соматиче- 409
ское; оно универсально и не может служить специфической характеристикой отдельной языковой общности. Но когда в ряде языков Северо-Восточной Азии одна и та же фонема /с/ реализуется в мужской речи в виде [tS], в женской же — в виде [ts], то не следует игнорировать это различие, поскольку, например, в таком языке, как итальянский, и мужчины и женщины произносят в начале слова cinque «пять» звук [ts], а в начале слова zucchero «сахар» звук [ts]. 3-3. Физическая реальность и языковая функция Одно и то же звуковое явление может выполнять определенную функцию в одном языке, но иметь совершенно иную значимость в другом: так, глоттальная смычка, представляющая собой особую фонему, например в арабском языке Египта, не обладает дистинктивной значимостью в немецком языке, хотя и имеет в этом последнем контрастивную значимость, сигнализируя о вокалическом начале корня, например в verachten «презирать» <ver+achten, где глоттальная смычка отделяет -г- от последующего-а-. В готтентотском и бушменском языках в качестве одной из фонем выступает щелкающий звук, повторение которого служит во французском для выражения легкого раздражения, — он обозначается здесь в виде taratata или tststs. Другими словами, в южноафриканских языках в дистинктивной функции выступает явление, имеющее во французском экспрессивную значимость. В арабском языке раскатистое r и трассированное r (последнее передается в транскрипции в виде gh, например в слове Maghreb «Магреб») представляют собой две разные фонемы, тогда как во французском употребление одного из этих звуков не влияет на смысл высказывания, а лишь осведомляет слушателя о личности говорящего. Лучшей иллюстрацией взаимной независимости физической реальног сти и языковой функции служит использование в различных языках так называемой высоты тона. Как мы увидим далее, степень высоты тона и направление мелодической кривой могут принимать на себя функции: дистинктив- ную, если они противопоставляются как разные тоны; контрастивную, если они участвуют в акцентуации; экспрессивную, если они могут интерпретироваться как явления интонационного порядка. 410
3-4. Два противоречивых критерия: функция и сегментация Звуковые явления интересуют лингвиста лишь постольку, поскольку они выполняют определенную функцию. Предполагается, кроме того, что на основе лингвистического анализа объединяются в одну группу явления, обладающие одной и той же функцией, даже если они различны в физическом отношении, и рассматриваются порознь явления, выполняющие различные функции» даже если они аналогичны в материальном отношении. В действительности этот принцип вступает в противоречие с другим принципом, согласно которому звуковые явления классифицируются в зависимости от размеров сегмента цепи, в пределах которого они выступают в той или иной функции: так, интонация, способствующая различению высказываний il pleut? «дождь идет?» и il pleut «дождь идет», выступает в оппозитивной функции, как и степень открытия рта, способствующая различению re «ре» и riz «рис»; однако мы знаем, что интонационная вершина не может быть подвергнута двойному членению, ибо она не обладает собственно дистинктивной значимостью, что наблюдается при различении двух фонем, но является знаменательной, как и оппозиция двух монем; с другой стороны, интонация плохо поддается интерпретации и в том смысле, что подчас бывает трудно определить, какой является данная функция — собственно ли оппозитивной (противопоставление двух различных значимостей) или же экспрессивной (сообщение о настроении говорящего). Именно поэтому сегментация как база для классификации часто предпочитается функции. Само собой разумеется, что оценка и классификация элементов любого типа сегментации производится именно на основе присущей им функции. Другими словами, единицы второго членения — фонемы — трактуются иначе, чем просодические явления, которые, в сущности, не могут быть подвергнуты второму членению. II. Фонематика 3-5. Виртуальные паузы К фонематике относятся фонемный анализ высказывания, классификация выявленных на его основе фонем, а также исследование их сочетаний, тождественных 411
означающим исследуемого языка. Эти языковые означающие составляют исходный пункт лингвистического анализа. Означающие представляют собой воспринимаемую сторону языкового знака и могут в значительной мере отличаться друг от друга как по размеру, так и по степени сложности: так, существует означающее /z е mal а 1а tet/, которое соответствует знаку j'ai mal a la tete «y меня болит голова», причем означающее |malf соответствует знаку mal. При проведении фонологического анализа можно было бы исходить из означающих целых высказываний, которые соответствуют реальным фактам без какой-либо их интерпретации или предварительного расчленения на предложения, предлоги, слова или монемы. Однако такой подход был бы связан с большими неудобствами как практического, так и теоретического порядка. Часто случается, что произношение данной фонемы в значительной мере зависит от того контекста, в котором она встречается. Например, английская (британская) фонема /1/ произносится весьма различно в зависимости от того, предшествует ли она гласному, как в слове lake «озеро», или же следует за ним, как в слове whale «кит»; парижане по-разному произносят /о/ в словах joli «хорошенький» и cor «рог». Отсутствие следующей фонемы также бывает связано с контекстом; во французском языке /а/ в слове grand /gra/ «большой» часто является в восприятии более кратким, чем /а/ в слове grande /grad/ «большая»: различие в оттенках гласного в grand и grande, очевидное при произношении обеих форм в изолированном положении, а также в абсолютном конце, может восприниматься и в том случае, если формы встречаются внутри высказывания, как, например, в /... ? gra dade.../ un grand dadais «большой простофиля» и /... la grad adel .../ la grande Adele «большая Адель». Это значит, что произношение, обычное перед паузой, может сохраниться там, где эта пауза, так сказать, виртуальна, но не реализована. Если бы мы не принимали в расчет виртуальных пауз, связанных с членением высказываний на слова, нам пришлось бы проводить для французского языка различие между «краткой фонемой» /а/ и «долгой» фонемой /а'/, поскольку такое различие между «кратким» и «долгим» звуками существует между [...gradade ...] с кратким [а] в un grand dadais и [ ... gra'dade ...] с долгим [a*] в grande Adele. Таким образом, при проведении анализа удобнее 412
исходить из сегментов звуковой цепи высказывания, восприятие которых не предполагает наличия пауз, т. е. практически из единиц, называемых словами. В транскрипции виртуальные паузы должны, разумеется, обозначаться посредством пробелов. 3-6. Внутренние открытые переходы В ряде языков существуют особые, более или менее ясно выраженные фонологические единицы, обычно встречающиеся перед виртуальной паузой внутри единиц, называемых словами, на границе двух монем: так, в английском сложное слово night rate «ночной тариф» /nait-reit/ не совпадает со словом nitrate «нитрат» /naitreit/, несмотря на то что следование фонем и просодических элементов в обоих случаях одинаковое; то же можно сказать и о сочетании [-ainas] в слове minus «минус, отрицательный», не идентичном аналогичному сочетанию в слове slyness «лукавство», в состав которого входит прилагательное sly и суффикс -ness. Следует, разумеется, отмечать существование подобного типа виртуальных пауз, иногда отличных по восприятию от рассмотренных выше, и фиксировать их в транскрипции, например при помощи дефиса. Такая специфическая трактовка может распространяться не неожиданные контексты; так, нем. Theater «театр» может трактоваться как состоящее из Tee «чай» и несуществующего Ater с глоттальной смычкой перед -а-*. Иногда виртуальные паузы подобного рода называют открытыми переходами. 3-7. Какие означающие подлежат анализу? Итак, для фонемного анализа используются те сегменты высказывания, в отношении которых существует уверенность, что они не включают виртуальных пауз. Не следует забывать, что если налицо очевидное соответствие между виртуальными паузами и границами слов * Theater можно было бы трактовать подобным образом лишь в том случае, если бы оно произносилось с двумя ударениями — главным на первом слоге и второстепенным на втором — и если бы гласный первого слога обладал полной долготой. Но и в этом случае */"te: 'a: tar/ отличалось бы от «Tee+Ater» отсутствием глоттальной смычки. В действительности же слово Theater произносится как /te*'a : ta(r)/.— Прим. перев. 413
и монем, то полное совпадение не является обязательным, и что в фонологической транскрипции пропуск или черточка со всей строгостью указывают на те участки звуковой цепи, для которых характерны явления, не принимаемые в расчет при фонематическом анализе. С другой стороны, следует сближать лишь те сегменты, в отношении которых существует уверенность, что они включают одни и те же просодические признаки: например, силовое ударение на определенном участке, если речь идет о языке, обладающем силовым ударением; определенный тон на определенном слоге, если речь идет о языке, обладающем тоновыми различиями. При анализе французского языка последнее положение беспредметно; любое слово может использоваться здесь в качестве сегмента. И, наконец, не следует при анализе того или иного слова особо останавливаться на элементах, несущих экспрессивную функцию; так, например, не следует рассматривать impossible с долгим и сильным /р/ и impossible с обычные /р/ в качестве двух различных единиц. 3-8. Фонематическая сегментация Слова chaise «стул» и lampe «лампа» четко различаются во французском языке: поведение слушателя не будет одинаковым, если я скажу apportez la chaise «принесите стул» или apportez la lampe «принесите лампу», чем подтверждается мое осознание того факта, что chaise и lampe не соответствуют идентичным явлениям действительности и что существует весьма четкое различие между произношением слов chaise и lampe, исключающее какое бы то ни было смешение. На поверку оказывается, что ни один из сегментов первого слова не сходен в моем сознании ни с одним из сегментов второго слова. Иной будет ситуация, если словами, взятыми для сравнения, окажутся lampe «лампа» и rampe «перила», и здесь реакция слушателя будет различной при высказываниях prenez la lampe «возьмите лампу» и prenez la rampe «держитесь крепче». Но при сравнении звуковых форм этих двух слов я осознаю, что они в значительной степени совпадают и что элементы, исключающие как смешение обеих форм, так и неуверенность слушателя в отношении своего поведения локализованы в начале этих форм. То же можно сказать и о словах buche «полено», «чурбан» и cruche «кувшин», «олух». 414
Однако при сравнений слов cruche «кувшин», «олух» и ruche «улей», «рой» я прихожу к заключению, что участок звуковой цепи, отличающий cruche от buche, состоит из двух последовательных элементов, второй из которых идентичен первому элементу в ruche. Подобный анализ возможен, конечно, на основе графической передачи. Тем не менее свидетельство графики не является в глазах фонолога правомерным, и лишь анализ, основанный на последовательных сопоставлениях, может привести к выделению лингвистических единиц. Если я вернусь к словам lampe и rampe и захочу подобрать французское слово, которое рифмовалось бы с ними и которое позволило бы разложить на составные части отрезок звуковой цепи, отличающий lampe от rampe (подобно тому как слово ruche позволило мне разложить на два элемента начальный участок слова cruche, отличающий его от buche), то из этого ничего не выйдет. В связи с этим я заключаю, что начальные элементы слов lampe и rampe суть минимальные сегменты, или фонемы. Могут возразить, что ясно и так, что начальный участок слова cruche сложнее соответствующего участка слова buche, поскольку первый состоит из двух «звуков», а второй — из одного. На это следует ответить, что различие по гомогенности между начальными участками слов cruche и buche бросается в глаза только потому, что мы привыкли благодаря употреблению слов типа cruche, ruche рассматривать начало первого из них как состоящее из двух последовательных единиц. К этому надо добавить, что перед нами разница скорее количественная, нежели качественная, которая не имеет ничего общего с фонологическим членением. Существуют языки, например готтентотский или некоторые швейцарские говоры французского языка, содержащие слова, начинающиеся с тех же звуков, что и cruche, но соответствующие начальные участки которых невозможно разложить на элементы ввиду отсутствия в этих языках слов на -ru, tru- и т. д.; такой участок, следовательно, должен трактоваться как минимальный сегмент, или фонема. Подобная ситуация описана выше (2—6) на примере звука [ts] в испанском mucho. Звук [ts] является здесь неразложимой фонемой, поскольку [s] не встречается в этом языке без предшествующего [t] и, следовательно, [ta] представляет единственно возможную единицу отбора, производимого говорящим. 415
3-9. Один звук в качестве двух фонем, и наоборот Операции, подобные только что описанным, позволяют производить фонематическую сегментацию высказываний, т. е. определять, из какого числа фонем состоит то или иное означающее, например констатировать, что ruche или rampe состоит из трех фонем, cruche — из четырех, cruchon «кувшинчик» — из пяти. Возникает искушение предположить, что с помощью подобных операций можно определить также, какие вообще фонемы имеются в данном языке, то есть однажды проведенный анализ всех означающих может служить предпосылкой сопоставления выделенных сегментов, входящих в состав различных означающих, так что идентичные участки звуковой цепи могут трактоваться как содержащие одни и те же фонемы (например, участок -ampe слова rampe тождествен участку -ampe слова lampe). Подобным же образом можно констатировать наличие одной и той же фонемы /r/ в начале слов ruche «улей», «рой» и rouge «красный». Итак, в результате сопоставления слов lampe и rampe мы установили лишь физическое тождество участков, графически изображенных в обоих случаях в виде -атре, что позволило нам локализовать различия между обоими означающими в их начале. Но мы не пришли на основании этого к заключению, что слова lampe и rampe состоят, если не принимать в расчет начальных элементов, из одних и тех же фонем, так как мы знаем, что физическое тождество не обязательно предполагает тождество лингвистическое; одна и та же фонема может реализоваться по-разному в зависимости от окружения; с другой стороны, один и тот же звук в зависимости от своего окружения может явиться реализацией различных фонем. Например, в датском языке фонема /ае/ реализуется в виде звука [е] в слове net «хорошенький», но в виде [а] в слове ret «правильный»; звук [а], представляющий собой реализацию фонемы /ае/ в слове ret, служит реализацией фонемы /а/ в слове nat «ночь». Здесь физическое тождество не влечет за собой языковой идентификации потому, что датское /r/ обладает свойством делать произношение соседних передних гласных более открытым. Датскому языку свойственно фонологическое разграничение четырех степеней открытости этих гласных, причем не только в сочетании с /r/, но и в других случаях. Фонеме первой степени открытости 416
невозможно дать четкую тембровую характеристику, так как ее произношение колеблется между [i] и |е] в зависимости от контекста; она отличается от других передних гласных минимальной степенью открытости. Точно так же единство фонемы, обозначаемой через /ав/, обусловлено фактом существования двух более закрытых фонем того же места образования и одной более открытой, так что фонема /ае/ характеризуется третьей степенью открытости. Именно этот факт и лежит в основе противопоставления данной фонемы другим фонемам. Что же касается ее pea лизации, то она колеблется между [8] и [а] в зависимости от контекста. В соответствующих контекстах эти [8] и [а] находятся в идентичных отношениях с другими гласными. 3-10. Определение сегментов должно предшествовать их сопоставлению Нельзя утверждать, что ruche «улей» и rouge «красный» начинаются одной и той же фонемой, не придя предварительно к заключению, что они находятся в идентичных отношениях с единицами, способными фигурировать в соответствующих контекстах, а именно -uche и -ouge. Аналогичное положение может наблюдаться и у звуков [8] в датском слове net «сеть» и [ а] в ret «правильный», которые трактуются как представители одной и той же фонемы, ибо каждый из них выступает по отношению к другим единицам, способным встречаться в тех же контекстах, что и они, как третья ступень открытости. Таким образом, прежде чем приступать к выявлению фонемного инвентаря, необходимо определить каждый сегмент и выявить тот участок звуковой цепи, который в данном фонетическом окружении отличает этот сегмент от всех других звуков или звукосочетаний, возможных в том же окружении. После подобной операции можно будет идентифицировать в качестве реализаций одной и той же фонемы те сегменты разных контекстов, которые поддаются однозначному определению. 3-11. Необходимость операций над ограниченными контекстами Если мы будем в точности соблюдать условия, необходимые для идентификации различных минимальных сегментов как реализаций данной фонемы, то нам вскоре 27 Заказ № 334 0 417
придется столкнуться с непреодолимыми трудностями. Эти трудности вызваны тем, что в любом языке возможно лишь небольшое количество звуковых комбинаций, которые могут реально использоваться для образования слов или монем. В том полном и точном контексте, где встречается /r/, а именно в слове ruche, вместо /г/ могут быть употреблены еще только /b/ (в слове buche) и /z/ (в слове juche «живу наверху»). Однако, если обратиться к несколько иным фонетическим окружениям, которые, впрочем, не влияют на условия появления того или иного звука перед -uche, то можно будет пополнить этот список и другими фонемами, например /1/ и /п/ в словах peluche «плюш» и grenuche «шершавый». Нетрудно заметить, что во французском языке любой звук, способный предшествовать -u, встречается также и перед -uche. Более того, легко обнаружить, что природа гласного в этом языке не допускает какого-либо исключения при выборе предшествующей согласной фонемы, и это, разумеется, значительно упрощает задачу. По-иному, однако, обстоит дело в ряде других языков, вследствие чего при идентификации фонем возникают новые проблемы, к рассмотрению которых мы обратимся ниже. 3-12. Выявление существенных признаков Идентификация минимальных сегментов, с необходимостью предшествующая идентификации фонем, предполагает сопоставление фонетической природы данного сегмента с фонетической природой других сегментов, способных выступать в том же контексте, или, говоря иначе, находящихся в оппозиции по отношению к данному сегменту. Возьмем для примера первый сегмент слова douche «душ»; он находится в отношении оппозиции к первому сегменту слова souche «пень». В первом случае имеет место эксплозия, которой предшествует соприкосновение кончика языка с верхними зубами и смыкание речевого канала, сопровождаемое колебанием голосовых связок. Во втором случае наблюдается трение струи воздуха о верхние альвеолы и переднюю часть языка, происходящее без участия голосовых связок. На этом этапе анализа нам неясно, взаимозависимы эти характерные различия или нет. Если бы дальнейший анализ подтвердил, что во французском языке апикодентальная эксплозия всегда 418
сопровождается голосом и что предорсоальвеолярное трение всегда глухо, т. е. что и то и другое входит в одну и ту же единицу отбора, то следовало бы рассматривать эти артикуляторные комплексы в качестве единого существенного, или различительного, признака. Однако, включив в наш список слово touche «прикосновение», мы заметим, что первый сегмент этого слова противопоставляется начальному элементу слова douche не по артикуляции кончика языка, которая в обоих случаях одна и та же, но по отсутствию сопровождающей вибрации голосовых связок. Для реализации звучания douche — речь идет о начальном элементе — необходим, таким образом, выбор 1) смычной апикальной артикуляции, общей для douche и touche, 2) специфической глоттальной артикуляции, отличающей douche от touche. Если мы теперь обратимся для сравнения к слову mouche «муха», то заметим, что douche отличается от mouche тем, что смычный звук слова douche характеризуется апикальной, а не лабиальной артикуляцией, а также тем, что его произнесение сопровождается поднятием нёбной занавески, что препятствует проникновению воздуха в носовую полость, тогда как первый сегмент слова mouche характеризуется прохождением воздуха через нос, предшествующим лабиальной эксплозии. Пока нам ничто не говорит о том, что во французском языке звонкая лабиальная смычка не всегда сопровождается прохождением воздуха через нос. Однако включение в наш список слова bouche «рот» свидетельствует о том, что лабиальная смычка и носовое качество не являются взаимообусловленными и представляют, следовательно, два отличительных признака, а комплекс -nouche в собственном имени Minouche «Минуш» указывает, кроме того, и на возможность сочетания апикальной смычки и носового качества. Отсюда можно сделать и тот вывод, что произнесение первого сегмента в douche предполагает наличие третьей единицы отбора, при образовании которой происходит поднятие нёбной занавески, благодаря чему это слово отличается по первому элементу от сочетания -nouche. Обращение к слову couche «ложе» ничего нового нам не дает: смычка в этом случае является дорсальной, а не апикальной и не сопровождается вибрацией голосовых связок, что не позволяет обнаружить какой- либо новой особенности в артикуляции первого сегмента слова douche. Первый элемент слова louche «половник», 27* 419
«черпак» также характеризуется апикальной артикуляцией, но с прохождением воздуха вдоль обеих сторон языка (латеральная артикуляция). Таким образом, этот сегмент должен быть определен как латеральный. Поскольку все старания обнаружить перед -ouche или вообще во французском языке латеральную артикуляцию, которая бы не была апикальной, ни к чему не приводят, приходится заключить, что в данном случае имеется лишь один критерий отбора и, следовательно, один-единственный характерный признак: первый сегмент слова louche противопоставляется как латеральный всем другим сегментам, способным предшествовать -ouche, поскольку апикальный характер 1- не является в данном случае существенным; что же касается первого сегмента слова douche, то здесь невозможно выделить существенный признак, который мог бы рассматриваться как нелатеральность. Итак, мы можем выделить три существенных признака, характеризующих этот сегмент: 1) апикальную смычку, 2) звонкость и 3) неназальность, или оральность. 3-13. Пропорциональность соотношений Если мы выделим подобным образом существенные признаки всех минимальных сегментов, которые встречаются или могут встретиться перед -ouche, и если мы сгруппируем сегменты, характеризующиеся одним каким- либо существенным признаком, то получим следующие классы: «глухие»: р i t s s k; «звонкие»: b v d z i g; «неназальные»: b d y ; «назальные»: m n fi; «латеральные»: 1; «увулярные»: r; «билабиальные»: р b m; «лабиоденталь- ные»: f v; «апикальные»: t d n; «свистящие»: s z; «шипящие»: s z; «палатальные»: y fi; «дорсовелярные»: k g. Выбор обозначений для каждого из перечисленных признаков не ставит целью дать полное описание данных видов артикуляций: так, прилагательное «звонкий» соответствует здесь определению «сопровождаемый вибрацией голосовых связок», употребленному при вышепроведен- ном анализе. Однако ни первое, ни второе из этих определений не является достаточно полным: давно уже известно, что вибрация голосовых связок, имеющая место при произнесении некоторых оральных звуков, с необходимостью предполагает и другие звуковые манифестации. Звонкость оказывается выделимой благодаря пропорци- 420
ональности соотношений /р/: /b/, /f/: /v/, /t/ : /d/ и т. п. Какими бы ни были фонетические реалии, способствующие различению /p/ и /b/, остается фактом, что на идентичной основе различаются также /f/ и /v/, с той только разницей, что в одном случае они связаны со смычкой и билабиальной артикуляцией, а в другом — с фрикативной и лабиодентальной. Употребление кавычек при термине «звонкий» придает ему в значительной степени условный характер. Весьма примечательно, что, например, класс /t d п/ определен только как «апикальный», хотя анализ этих трех сегментов, бесспорно, свидетельствует об апикальной смычке. Тем не менее употребление здесь термина «апикальный смычный» вместо «апикальный» могло бы повести к неправильному представлению о двух различных существенных признаках, тогда как в действительности здесь нет двух возможностей выбора, так как «апикальные» в французском языке всегда являются смычными; но, поскольку не одни только «апикальные» являются смычными, здесь нужно употребить слово «апикальный», так как именно это слово выражает в данном случае специфику явления. Следует отметить также, что сегменты /m n fi/ перед -ouche представляют собой не только назальные, но также и звонкие звуки, причем звонкость неотделима здесь от назальности, поскольку в данной позиции не существует незвонких назальных; именно по этой причине /m n n/ не выступают в классе «звонких», ибо «звонкие» являются таковыми исключительно по оппозиции к «незвонким». 3-14. Графическая передача соответствий Пропорциональность только что рассмотренных соотношений, обозначенных терминами «глухой», «звонкий», «назальный», «билабиальный», «лабиодентальный», «апикальный», «свистящий», «шипящий», «палатальный» и «дорсовелярный», можно проиллюстрировать, расположив элементы, характеризующиеся указанными признаками, параллельными рядами в вертикальном или горизонтальном направлении. Необходимо обратить внимание на то, что не все из выделенных существенных признаков представлены здесь: например, отсутствуют «неназальный» и «латеральный». Эти последние характерны для фонем, не имеющих соот- 421
в етствий, например /1/ и /г/; им могли бы соответствовать некоторые фонемы, например /b/, /d/, уже представленные в таблице: «била- «лаби- «апи- «свис- «ши- «па- «дор- биаль- оден- каль- тя- пя- ла- со- ный» таль- ный» щий» щий» таль- ве- ный» ный» ляр- ный» „глухой" р f t s § k „звонкий" b v d z i g "назальный" m n n j 5-15. От сегментных инвентарей к фонемам Приведенная выше инвентаризация в принципе включает элементы, предшествующие или могущие предшествовать сочетанию -ouche. Анализ других контекстов также может привести к составлению более богатых или менее обильных инвентарей. Элементы, включенные в такие ин- вентари, будут идентифицироваться с уже имеющимися не на основе звукового сходства, воспринимаемого на слух, а на основе одних и тех же существенных признаков. Представителями одной и той же фонемы выступают единицы различных инвентарей, находящиеся в идентичных отношениях с другими единицами соответствующего инвентаря. Так, начальные элементы слов buche «полено», «чурбан» и bouge «конура», «трущоба» идентифицируются как реализация фонемы /b/, поскольку обе эти единицы обладают следующими признаками: 1) «билабиальностью», 2) «звонкостью», 3) «неназальностью». Можно, разумеется, классифицировать фонемы, выделяемые таким образом, по тому же принципу, что и сегменты, возможные перед -ouche (см. выше), а схематическое изображение системных соответствий представить в виде пересекающихся линий, на которых располагаются фонемы, характеризующиеся одним и тем же существенным признаком. Класс согласных фонем, характеризующийся одним и тем же существенным признаком, например последовательность /р f t s § к/, располагающаяся вдоль экспираторного канала, называется серией согласных; фонемы типа /t d n I или /s z/, артикуляция которых происходит в одной и той же точке канала, составляют так 422
называемый ряд. Во французском языке различают серии глухих, звонких и назальных, ряды билабиальных, лабиодентальных, апикальных, свистящих, шипящих, палатальных и дорсовелярных. Две параллельные серии типа /р f t s s k/ и /b v d z z g/ образуют корреляцию« Это понятие предполагает, что одна из двух серий существует лишь постольку, поскольку существует другая. Существенный признак, служащий для различения двух серий, называется приметой (marque). В данном случае приметой является «звонкость». 3-16. Комбинаторные варианты Идентификация начальных /b/ в buche «полено» и bouge «чулан» в том плане, как это было показано выше, видимо, не составляет трудности. Из этого, однако, вовсе не следует, что дело обстоит так же просто во всех случаях. При сравнении двух инвентарей в наиболее благоприятных случаях число единиц в них будет одним и тем же. Однако полное соответствие в описании единиц, относящихся к двум различным инвентарям, представляет собой явление исключительное. Например, в инвентарном списке различительных единиц в испанском контексте nа...а представлен элемент, выделяемый в слове nada «ничто», который может быть охарактеризован как апикоинтер- дентальный спирант [o]; он напоминает фрикативный, обозначаемый посредством th, например в англ. father «отец». Если же обратиться теперь к инвентарному списку для контекста fon... а, то в слове fonda «гостиница», «харчевня» можно обнаружить элемент, который описывают как апико- дентальный смычный [d]; что же касается спиранта [O], то он вообще не выступает в этом контексте, точно так же как [d] не встречается между двумя а. Тем не менее ввиду того, что соотношение между апикоинтердентальным спирантом и единицами того же инвентаря идентично соотношению между апикодентальным смычным и единицами соответствующего инвентаря, мы должны рассматривать эти две единицы в качестве двух вариантов одной и той же фонемы, обозначаемой посредством /d/. Ниже для сравнения приводятся две таблицы, показывающие, что звуки [O] и [d ], каждый в своем инвентаре, участвуют в идентичных системах соответствий: 423
Частичный инвентарь Частичный интервокальных инвентарь элементов элементов между назальным и гласным р t к р t к ? o y b d g f 6 x fox О комбинаторных, или контекстуальных, вариантах говорят в тех случаях, когда ясно представляют себе различие в реализации одной и той же фонемы в разных контекстах, т. е. в случаях, когда это различие настолько значительно, что возникает необходимость в неидентичном описании, как это имело место в испанском в отношении [о] и [dl. Следует, однако, учесть, что некоторые различия, отмечаемые одним лицом, могут не восприниматься другим, находящимся в иных языковых условиях: испанец, описывающий язык, отличный от его родного, где [о] и [d] суть также варианты одной и той же фонемы, в этом случае не различит данных два варианта: ему никогда не приходится делать выбор между обоими вариантами, что и побуждает его к идентификации обеих единиц. Точно так же и средний парижанин не станет проводить различия между [о] в слове joli «хорошенький» и соответствующим звуком слова cor «рог». Американец, который услышит в первом из этих слов звук /л/, как в английском sun «солнце», а во втором — звук /э/, как в английском lord, будет воспринимать их в качестве вариантов или, как еще говорят, «аллофонов», различающихся весьма четко. Говорить, что фонема не имеет вариантов или. что она имеет два, три и более вариантов,— значит ошибочно переносить на систему описываемого языка отношения, свойственные родному языку лица, производящего описание. Комбинаторный вариант не может, конечно, представлять собой случайное явление. Он может получить объяснение, по крайней мере частичное, на основе звукового контекста: так, если испанская фонема /d/ реализуется в качестве смычного после /п/, то это значит, что оральная артикуляция этой последней предполагает смычку и что гораздо проще и экономичнее сохранить эту смычку и при реализации последующей фонемы /d/; если же она реализуется в виде спиранта в интервокальном положении, то это значит, что в рамках испанской фонетической системы 424
наиболее экономичным будет неполное закрытие рта в промежутке между артикуляциями двух гласных, так как обе они артикулируются при значительном открытии рта. Обычно говорят, что комбинаторные варианты одной и той же фонемы находятся в отношениях дополнительной (комплементарной) дистрибуции. 3-17. Другие варианты Существуют и иные варианты фонем, отличные от комбинаторных. Французская фонема /r/ может быть трассированной в произношении одних французов, но раскатистой в произношении других. В таком случае говорят об индивидуальных вариантах. В том случае, если актер произносит на сцене раскатистое /r/, а в повседневной жизни грассирует, говорят о факультативных вариантах. Условия, в которых выступают те или иные варианты, могут перекрещиваться: некоторые французы произносят, например, раскатистое /г/ в слове tres «очень», но грассируют в слове fer «железо». Другими словами, в речи этих французов наблюдаются индивидуальные комбинаторно- обусловленные варианты. 3-18. Нейтрализация и архифонемы Весьма часто случается, что инвентарные списки фонем- выделенных на основе двух разных контекстов, не содер, жат одинакового числа различительных единиц. Может случиться и так, что какая-либо единица одного инвентаря, не имеющая эквивалента в другом, не участвует ни в одном из системных соответствий. Именно это можно наблюдать в креольских диалектах французского, где единственный увулярный элемент представлен в начале слов типа riche «богатый», но отсутствует в конце слова или слога (так, pour «для» и perdu «потерянный» произносятся без «r»). В таких случаях просто отмечается, что дистрибуция данной фонемы характеризуется лакунами. Совершенно иной бывает ситуация, если исследуемые элементы являются членами пропорциональных соотношений. Таковы, например, согласные в русском языке; инвентарь в позиции перед гласным включает (обычно в двух различных формах — палатализованной и непалатализованной) одну единицу, отличающуюся следующими 425
признаками: 1) билабиальностью,2) неназальностью, 3) глухостью; вторую — признаками: 1) билабиальности, 2) не- назальности, 3) звонкости; третью — признаками: 1) апико- дентальности, 2) неназальности, 3) звонкости и т. д., что может быть представлено в виде пропорциональной системы: Р t b d и т. д. (m п) В конечных позициях соответствующий инвентарь сведен к одному билабиальному неназальному элементу и одному апикодентальному неназальному элементу, т. е. к системе, в которой не различаются /р/ и /b/; /t/ и /d/. С физической точки зрения в абсолютном исходе возможны лишь звуки [р] и ft], не являющиеся звонкими. Однако в этом случае глухость не существенна, так как она автоматически определяется контекстом и исключает возможность выбора со стороны говорящего. Если в позиции перед гласным в большинстве артикуляторных типов различаются смычные и фрикативные, глухие и звонкие фонемы, то совершенно по-иному трактуется исход слова, а отчасти и конец слога, где наличие или отсутствие вибрации голосовых связок определяется контекстом. В этом случае мы имеем дело с одной-единственной различительной единицей, вбирающей в себя две соответствующие единицы, возможные в предвокальной позиции. Эту единицу называют архифонемой. Если фонема определяется как сумма существенных признаков, то архифонема может быть определена как комплекс существенных признаков, которые свойственны двум или более фонемам и являются в данном случае их единственно возможными представителями. При реализации архифонемы говорят о нейтрализации. В русском языке оппозиции /р/—/b/, /t/—/d/, или, в более общем виде, оппозиция между звонкостью и ее отсутствием, нейтрализуются в конце слова, или, в более общем плане, в конце слога. Аналогичное положение мы наблюдаем и в немецком, где Rad «колесо» и Rat «совет» произносятся одинаково; это явление встречается и в других языках, но не во французском и не в английском, где различаются в произношении rate/rat/ «крыса» и rade /rad/ «рейд», cat «кот» и cad «непорядочный человек». Нейтрализация может распространяться и на большее число фонем: так, в испанском три назальные фонемы, 426
встречающиеся в начале слога, например в словах сата «кровать», сапа «седой волос», cafia «тростник», нейтрализуются в конце слога, где выбор звуков — [m], [п], [fi] или [g] — обусловлен контекстом и не зависит от говорящего. Возьмем для примера слово razon «разум»; перед паузой конечный сегмент реализуется в виде [п] или иногда в виде [g], причем эта реализация не зависит от сознания говорящего; в конце слова gran «большой, великий» произносится [m] в сочетании gran poeta «великий поэт»; [п] — в gran techo «большой потолок», [fi] — в GranChaco «Гран-Чако», [щ—в gran cabo «большой мыс». Как видно из этих примеров, подобные ассимиляции связаны в ряде случаев с существованием виртуальных пауз. 3-19. Нейтрализация и частичная комплементарность Можно говорить о нейтрализации и архифонемах в тех случаях, когда рассматриваемые единицы не входят в пропорциональную систему, но когда предположение о сходстве этих единиц, подсказываемое фонетическим анализом, подтверждается частичной комплементарностью: можно, например, с целью противопоставления испанских слов сегго «холм» и сего «нуль» говорить о сильном дрожащем согласном в первом случае и слабом дрожащем во втором. Но здесь нужно констатировать также два совершенно различных явления: вибрацию в первом случае и пульсацию во втором. Кроме того, следует отметить, что в начале слова встречается только сильный, а в исходе слога — только слабый согласный. Если ограничиться рассмотрением лишь этих двух позиций, то нетрудно прийти к выводу, что как сильный, так и слабый согласный суть варианты одной и той же единицы. Так, сильный вариант наличествует в rico «богатый», слабый — в amor «любовь». Эта единица, расщепляющаяся на два варианта в интервокальном положении, есть архифонема, которой свойственна апикальная вибрация; представляемые же ею фонемы суть сильный дрожащий /г/ (сегго) и слабый дрожащий /г/ (сего). Для системы французских гласных характерна также частичная комплементарность определенных различительных единиц, позволяющая более точно определить природу оппозиций в системе: так, в парижском произношении в конце слова различаются четыре ступени открытости передних гласных, как это видно из сопоставления слов 427
riz «рис», re «ре», raie «черта» и rat «крыса». В так называемой закрытой позиции, т. е. в позиции по крайней мере перед одним согласным, различаются всего три ступени (например bile «желчь», belle «красивая» и bal «бал»). Слово, которое, начинаясь с /Ь/ и оканчиваясь на /1/, содержало бы гласный e (того же тембра, что и e в re) между этими согласными, не только не существует, но оно и не допускается нормами парижского произношения. Подтверждением того, что в этой позиции нейтрализуется оппозиция типа re — raie, а не оппозиция riz—re, служит то обстоятельство, что качество гласного в re и качество гласного в raie находится в отношении частичной комплементарности; при этом лишь качество гласного в raie нормально для закрытого слога; в незакрытых же слогах существует тенденция к унификации качества по типу гласного в re, в частности это имеет место в неконечных слогах, например в maison «дом», pecheur «рыбак», descendre «спускаться», вопреки традициям литературного языка и свидетельствам графики. В этих случаях можно говорить об архифонеме (обозначаемой через /Е/ или, проще, через /е/), которая расщепляется на две фонемы лишь в исходе слова, хотя до сих пор некоторые носители языка пытаются иногда проводить речевые различия между pecher «рыбачить» и peche «грех». При трактовке неназальных гласных французского языка имеет смысл в качестве отправной точки рассматривать архифонемы, обычно обозначаемые заглавными буквами /I, Е, А, О U, U, O/, которыми представлены в данной части системы единственно возможные различия, используемые всеми носителями французского языка. 3-20. Нейтрализация, обнаруживаемая в чередованиях В случаях, когда не прибегают к кропотливому анализу существенных признаков, явления нейтрализации отмечаются обычно при наблюдении изменений, которые претерпевают слова в результате присоединения флексии. Например, в инфинитиве слова reperer «ловить» гласный [е], расположенный между /-р-/ и /-г-/, характеризуется тем же качеством тембра, что и гласный [е] в re; в форме il repere «он ловит» гласный [г] в той же позиции имеет то же качество, что и гласный в слове gres «песчаник»; это подтверждается, в частности, различиями в ударении (accent aigu и accent grave) — свидетельством, на которое в 428
этом частном случае можно вполне положиться. При желании здесь можно зафиксировать чередование, но чередование, обусловленное звуковым окружением и не зависящее от выбора говорящего: средний парижанин не станет произносить e (типа гласного в re) в сочетании il repere, и в то же время это e окажется единственным гласным, который он произнесет во втором слоге слова reperer. Это чередование, зависящее от данного звукового окружения и отражающее фонологическое поведение, характерное для носителей современного французского языка, не может быть поставлено в один ряд с чередованием eu:ou в ils peuvent «они могут», nous pouvons «мы можем», отражающим различие, звуковая обусловленность которого была живым явлением более чем тысячелетие тому назад: в современном французском языке отсутствуют фонологические формы, которые противопоставлялись бы этим образованиям (типа *ils pouvent или *nous peuvons, рифмующимся с elles couvent «они замышляют» и nous abreuvons «мы утоляем жажду»). 3-21. Гласные и согласные В языке типа французского согласные и гласные встречаются нередко в одном и том же контексте: таковы chaos /kao/ «хаос» и cap /кар/ «мыс», abbaye /abei/ «монастырь» и abeille /abej/ «пчела» и т. п. Говорить в таких случаях о различных контекстах, исходя из различия в количестве слогов, — значит забывать, что вокальность и силлабич- ность в данной ситуации идентичны. Тем не менее обычно стремятся разграничить систему согласных и систему гласных. Считают, что согласные и гласные характеризуются не тем, что они могут выступать в одних и тех же контекстах и, следовательно, находиться в отношении оппозиции, а тем, что они следуют друг за другом в речевом потоке и, таким образом, находятся в отношении контраста. Это не означает, что некоторые звуки не могут выступать в соответствующих контекстах и в роли вершины слога, что характерно для гласных, и в качестве элементов, поддерживающих эту вершину, что характерно для согласных: так, звук [i] во многих языках образует вершину слога в позиции перед согласным или соседствует с этой вершиной перед гласным; ср. франц. vite «быстро» и viens «прихожу»; [1] представляет собой вершину слога или, если угодно, гласный звук в англ. battle «битва» или чешск. 429
vlk «волк», но тот же звук является согласным в англ. lake «озеро» или чешск. leto «лето». Нет причин для констатации в этих позициях двух различных фонем — гласной и согласной. То же касается и чередования [i] в позиции перед согласным и [j] в позиции перед гласным. Фактическое различие между обоими звуками состоит в несколько большей ступени закрытости для [ j] по сравнению с [i], причем этого дополнительного закрытого качества вполне достаточно для обозначения контраста между [j] и соседним гласным или гласными. И если приходится во французском языке проводить различия между фонемами /j/ и /i/, то лишь потому, что paye «плата» и abeille «пчела» не смешиваются с pays «страна» и abbaye «монастырь». Однако нетрудно заметить, что нейтрализация отсутствует только в конце слога: во французском языке не существует двусложного слова *vi-ens, отличного от viens. Даже в языках, в которых с необходимостью различаются /i/ и /j/, /и/ и /w/, существенные признаки /j/ и /w/ обычно более характерны для системы гласных, чем для системы согласных* 3-22. Элементы, не обладающие дистинктивной значимостью Комплекс операций, подобных только что описанным, в принципе позволяет выделить в данном языке фонемы и архифонемы и в то же время определить их в соответствии с теми отношениями, которые существуют между данной единицей и другими фонемами и архифонемами этой системы. Все здесь основано на принципе коммутации, благодаря которому мы имели возможность противопоставить начальные элементы слов lampe «лампа» и rampe «перила» и разложить на две последовательные единицы начальный участок слова cruche «кувшин» путем сопоставления его со словом ruche «улей». Теоретически нам известно, как определяется количество последовательных фонем, содержащихся в том или ином высказывании. Однако на практике возможны ситуации, представляющие определенные трудности. Возьмем для примера слово devant «перед»; сопоставления его со словом revend «перепродает» и, далее, со словом divan «диван», казалось бы, было достаточно для того, чтобы расчленить сегмент, предшествующий -vant, на две последовательные фонемы — /d/ и /э/. Но хотя мы видели, что /к/ в начале слова cruche «кувшин» пред- 430
ставляет собой фонематически автономный сегмент, отсутствие которого знаменательно и свидетельствует о новом слове ruche «улей», мы не можем утверждать ничего подобного в отношении гласного первого слога в слове devant «перед»: исчезновение его в сочетаниях la-devant или sens devant derriere «шиворот-навыворот» не ведет к появлению нового слова, что свидетельствует о том, что по крайней мере в этой позиции гласный [э] не обладает различительной функцией: во французском языке формы [dava] и [dva] представляют одно и то же слово. С другой стороны, отметив, что французскому [з] обязательно предшествует согласный, мы могли бы заключить, что [da] является не чем иным, как вариантом фонемы /d/, ибо эта последняя представлена в виде [da] в положении между согласными; так, /d/=[dl в la-devant /ladva/, но /d/ = =[da] в par devant /parava/ «впереди» (заметим, кстати, что [аэ] наличествует также в образованиях типа Herold- Paquis, где в графике отсутствует е). Такая интерпретация, безусловно, верна. Однако существуют контексты, в которых [э] имеет различительную функцию: l'etre /letr/ «существо» — le hetre /te etr/ «бук», dors /dor/ «сплю» — dehors /daor/ «снаружи». Поэтому говорят, что оппозиция [з]: нуль, которая имеет место в некоторых специфических контекстах, нейтрализуется почти всюду; так, recevoir «получать» следует транскрибировать как /rsvuar/, ибо вставка [э] между двумя из трех начальных согласных производится автоматически, причем локализация этого звука (перед или после /-s-/) не меняет тождества слова« 3-23. Два последовательных звука в качестве одной фонемы В айглийском слове chip «щепка», фонетически представленном в виде [taip], трактовка [ts] весьма отлична от трактовки соответствующего звукосочетания в испанском mucho «много»: в английском языке звук [s] может существовать без предшествующего [t]; наряду с chip [taip] «щепка» мы встречаем ship [sip] «корабль» и tip [tip] «кончик». Таким образом, мы могли бы представить анализ слова chip в виде /tSip/. Однако в системе английского языка начальный участок этого слова противопоставляется соответствующему участку слова gin [dein] «джин» как глухой согласный соответствующему звонкому, и оба согласных должны трактоваться по 431
единому принципу. Начальное /dz/ в gin так же неразложимо, как и [ts] в исп. mucho «много», причем это положение основано на сходных предпосылках: [z] никогда не выступает в начале английских слов без предшествующего [d]. Это значит, что в состав слова gin входят три фонемы (в транскрипции /gin/), и в соответствии с этим слово chip должно транскрибироваться как состоящее из трех фонем:/ cip/. Часто по сходным причинам негомогенные звуковые образования, аффрикаты или дифтонги, интерпретируются в самых различных языках как отдельные фонемы* III. Просодия 3-24. Физическая природа просодических явлений К просодическим относятся те речевые явления, которые не укладываются в рамки фонематики, т. е. такие, которые по тем или иным причинам не могут быть подвергнуты второму членению. С физической точки зрения речь идет о звуковых явлениях, с необходимостью наличествующих в любом устном высказывании: независимо от того, будет ли энергия артикуляции значительной или весьма ограниченной, в какой-то степени она всегда налицо; из того факта, что мы слышим голос, следует, что вибрации голосовых связок отличаются определенной частотой, обусловливающей в любой момент звучания голоса наличие определенной мелодической вершины; в рамках просодии может быть рассмотрено также и количество, которое, как известно, представляет собой обязательный физический аспект речи, ибо высказывание развертывается во времени. Понятно, что в подобных случаях лингвистическая трактовка этих явлений обусловлена не их наличием или отсутствием в той или иной точке высказывания, а скорее их качественными изменениями, которые варьируются от одной части высказывания к другой. Следовательно, такие явления плохо поддаются определению в терминах дискретных единиц в отличие, например, от назальносги или лабиальной смычки, которые либо наличествуют, либо отсутствуют в данном высказывании: так, в сочетании allez chercher les livres «сходите за книгами» отсутствуют как назальность, так и лабиальная смычка. Вместе с тем это приказание, как правило, произносится несколько протяжно; кроме того, имеет место некоторое повышение 432
тона и расходование различной на различных участках высказывания энергии артикуляции, причем все это может происходить бессознательно. Известно, во всяком случае, что тоны, относящиеся к явлениям просодии и не поддающиеся фонематической сегментации, представляют собой дискретные единицы того же порядка, что и фонемы. 3-25. Интонация Наличие голоса обусловлено вибрацией голосовых связок, причем эта вибрация предполагает напряжение соответствующих органов. Когда струна сильно натянута, она колеблется на высокой ноте. Слабо натянутая струна вибрирует на низкой ноте. То же случается и с голосовыми связками. В пении повышение и понижение происходит постепенно, что соответствует различным нотам. В речи повышение и понижение происходит непрерывно и скорее напоминает звук сирены, чем мелодию, сыгранную на рояле. Поскольку в любое данное мгновение колебание связок отличается определенной высотой, можно построить кривую мелодических вершин для всего высказывания в целом (с некоторым количеством резких падений, соответствующих глухим согласным). Мелодия речи есть в определенном смысле явление автоматическое, т. е. говорящий не делает выбора между ее наличием или отсутствием. Поскольку свобода языкового употребления оказывается весьма ограниченной, мелодия не относится к явлениям, природа и значение которых в значительной степени варьируются от языка к языку; лишь некоторые элементы мелодии тождественны дискретным единицам: речь идет о тонах; довольно часто мелодия используется в контрастирующих окончаниях в связи с постановкой ударения. Поэтому имеет смысл сохранить термин интонация для обозначения тех мелодических явлений, которые остаются после исключения тонов и ударения. Как мы уже видели выше (см. 1—16), движение интонационной кривой в значительной мере обусловливается необходимостью напряжения голосовых связок в начальный момент передачи сообщения и тенденцией к экономии, способствующей ослаблению этого напряжения, как только становится ясно, что передача сообщения заканчивается. Вместе с тем говорящий может использовать это движение при артикуляции окончаний, играющих дифференцирую- 28 Заказ № 3340 433
щую роль, в соответствии с принципами, которые являются общими, видимо, для носителей любого языка, но форма которых может варьироваться от одной языковой общности к другой. Нельзя, следовательно, утверждать, что интонация вообще не обладает языковой значимостью. Однако различные ее проявления не рассматриваются в рамках двойного членения, поскольку знак, который может представлять мелодическую вершину конечного слога, не входит в состав последовательного ряда монем и не представляет означающего, разложимого на последовательность фонем. Функции, обусловленные вариациями интонационной кривой, в действительности слабо дифференцированы; примеры четко выделяемой по своей значимости функции типа il pleut? «дождь идет?» в количественном отношении значительно уступают высказываниям, наделенным экспрессивной функцией в том смысле, как это было определено выше. При исследовании мелодии речи необходимо иметь в виду, что в языках типа французского вариации мелодической кривой не могут нарушить тождества монемы или слова: слово pleut из сочетания il pleut? «дождь идет?» при восходящей интонации будет тем же самым, что и слово pleut в утвердительном предложении il pleut, имеющем нисходящую интонацию. Даже если различие между обоими типами кривых проявляется лишь в пределах одного слова, то этим затрагивается не значимость данного слова, а значимость более обширного сегмента высказывания, может быть, целой фразы. 3-26. Тоны Перечисленными интонационными явлениями исчерпываются во французском языке случаи языкового употребления, связанные с различиями в высоте тона. Но в других языках, особенно в африканских, расположенных к югу от Сахары, а также в языках восточной и юго-восточной Азии эти же физические явления используются в значении дискретных единиц, т. е. в функции фонем, с той лишь разницей, что единицы эти не рассматриваются в одном ряду с элементами фонематики, так как они оказывают влияние на те сегменты высказывания, которые не обязательно совпадают с единицами второго членения. Речь идет о явлениях, называемых тонами. В «тоновом языке» слово или монема лишь в том случае поддается полной идентификации, если наряду с фонемами в данной 434
единице выделяются также и тоны. Утверждать, что в китайском языке слова со значением «груша» и «каштан» произносятся оба как li, будет почти так же неверно, как говорить, что французские le pre «лужайка» и le pret «жалованье» представляют собой полные омонимы. В действительности китайское слово, обозначающее грушу, имеет восходящий тон, слово же, обозначающее каштан, произносится с нисходящим тоном, причем различие между обоими тонами не менее значимо, чем качественное различие гласных, благодаря которому противопоставляются слова pre и pret. 3-27. Точечные тоны Всякий тон отличается движением мелодии, неоднородной в количественном отношении. Однако вовсе не обязательно, чтобы именно комплекс этих движений представлял собой существенную характеристику, т. е. такую, благодаря которой данный тон определяется как нечто отличное от других тонов, используемых в языке. Существуют тоновые языки, для которых характерны точечные тоны, т. е. в данном случае идентификация производится лишь по одной точке мелодической кривой, например самой высокой (острый тон) или самой низкой (тяжелый тон); повышение кривой, предшествующее достижению наиболее высокой точки, и ее понижение по выходе из этой точки, а также соответствующее понижение и повышение по обе стороны от наиболее низкой точки происходят автоматически и, следовательно, не обладают языковой значимостью. В языке, проводящем различие между двумя точечными тонами, один из этих тонов обязательно должен быть высоким, другой — низким. Некоторые языки проводят различия между тремя точечными тонами — высоким, средним и низким. О таких языках говорят, что они обладают тремя существенными уровнями, или тремя регистрами. В большинстве языков, обладающих точечными тонами, тон служит характеристикой слога, причем каждый слог имеет тон. Возьмем для примера язык лон- кундо (Конго), различающий два тоновых регистра. В этом языке слово lokolo, каждый слог которого несет низкий тон, обозначает плод пальмы. Слово lokolo, первый слог которого обладает низким тоном, а второй и третий— высокими, значит «заклинание». Если отмечать высокие тоны знаками акута, а низкие — знаками грависа, то 28* 435
можно будет записать первое слово в виде lokolo, второе же — в виде lokolo. В этом же языке ataoma значит «ты не убивал сегодня», a ataoma «ты не убивал здесь». Следует заметить, что оба тона — высокий и низкий — обладают одним и тем же функциональным статусом и что присутствие в слове слога, несущего высокий тон, необязательно. Ясно, что, поскольку мужчины, женщины и дети, говорящие на этом языке, имеют обычный речевой аппарат и тембр их голоса характеризуется различной высотой, высокий тон распознается в речи лишь на основе контраста с тонами соседних слогов. 3-28. Мелодические тоны Наряду с языками, которые характеризуются точечными тонами, существуют языки, имеющие мелодические тоны,— в таких языках тоны определяются не по соотношению с данной точкой мелодической кривой, а в связи с направлением (или несколькими последовательными направлениями) этой кривой. В простейших случаях следует различать восходящие и нисходящие тоны; наряду с ними возможен ровный тон, без ощутимого повышения или понижения. Одному или нескольким простым тонам одного направления может быть противопоставлен сложный тон, для которого характерно изменение направления. Так, шведское слово komma «запятая» наделено тоном одного направления — восходящим или нисходящим — в зависимости от диалекта и тем самым противопоставляется слову komma «приходить», наделенному нисходяще-восходящим тоном. Мелодические тоны часто распределяются по соответствующим сегментам слогов так, что каждому слогу соответствует какой-либо тон. Но, как явствует из приведенных примеров шведского языка, в некоторых языках мелодический тон служит характеристикой сегмента, имеющего большую протяженность, чем слог: действительно, реализация различий, которые, как мы видели, существуют между двумя тонами в этом языке, предполагает наличие в слове не менее двух слогов: односложное шведское слово не могло бы сопровождаться сложным движением мелодии. Мелодические тоны языка могут обладать одним и тем же регистром. Из этого не следует, что восходящий тон в начале своего движения имеет ту же высоту, что и нисхо- 436
дящий тон в конце; из этого следует лишь, что эти два тона никогда нельзя отличать друг от друга, учитывая только высоту, которая в данный момент соответствует каждому из них. Во всяком случае, встречаются языки, в которых комбинируются мелодические тоны и регистры, так что, например, высокий восходящий тон отличается от низкого восходящего тона, причем мелодия первого в любой своей точке характеризуется большей высотой, чем мелодия второго. Резкое напряжение голосовых связок, соответствующее быстрому повышению голоса, может привести к внезапному смыканию голосовой щели; с этим связано существование тонов, которые характеризуются не столько особым видом движения мелодики, сколько кратким перерывом или даже просто своеобразным приглушением голоса. Именно такого рода приглушением датское anden «утка» отличается от anden «другой». В некоторых вьетнамских говорах шесть тонов, распределенных между двумя регистрами, могут быть охарактеризованы следующим образом: 1) высокий восходящий, 2) низкий восходящий, 3) высокий точечный, 4) низкий точечный, 5) высокий «приглушенный» и 6) низкий «приглушенный». Как видно из этой характеристики, точечные тоны могут сосуществовать с мелодическими. К языкам с «точечными тонами» относятся лишь те, в которых все тоновые явления могут быть интерпретированы в терминах точечных тонов. 3-29. Моры Иногда для того, чтобы упростить описание, имеет смысл рассматривать мелодический тон как простую последовательность двух точечных тонов: восходящий тон трактуется как состоящий из двух последовательных тонов — низкого и высокого, нисходящий — как состоящий из двух последовательных тонов — высокого и низкого. В этих случаях каждый сегмент, несущий точечный тон, называется морой. Целесообразность такого членения особенно показательна для языков, которым присущи точечные тоны и движение мелодии в которых ограничивается иногда пределами одного слога. Возьмем для примера последовательность -tatа-: первый слог этой последовательности несет высокий тон, а второй слог — восходящий тон. Естественно разложить этот последний на два после- 437
довательных точечных тона (низкий, высокий), по крайней мере в том случае, когда, как это часто имеет место, восходящий тон обладает той же морфологической, или деривационной, функцией, что и последовательность двух тонов— низкого и высокого — в двух соседних слогах. 3-30. Тоны и интонации Существование тонов не означает устранения из языка интонационных особенностей: обычно остается и меньшая напряженность голосовых связок в начале передачи речевого сообщения, и ослабление напряженности к концу высказывания. В то же время понятно, что, если мелодическая кривая данного высказывания не понижается, из этого не обязательно должен следовать вывод, что данное высказывание предполагает завершение, например в форме ответа. Такова ситуация, при которой одна и та же физическая реальность — частота голосовых колебаний — используется в одном и том же высказывании в двух функ- циональноразличныхокончаниях.Следует, разумеется, предусмотреть возможность взаимопроникновения, поскольку интонационные особенности могут указывать на повышение там, где тон предполагает понижение, и наоборот. Действительно, в конце высказывания высокий тон в речи одного и того же лица может быть гораздо более низким, чем низкий тон центральной части высказывания. Если обрыв мелодии отличается особой резкостью, то функционально высокий тон нередко оказывается более низким в физическом отношении, чем предшествующий ему функционально низкий тон. Из всего этого следует, что слушающие, если им приходится определять, является ли данный тон высоким или низким, не ориентируются на голосовые особенности, связанные с тембром, обычным для говорящего, а интерпретируют как высокий (или соответственно низкий) тон ту часть мелодической кривой, которая оказывается выше (или соответственно ниже) тона, который можно было бы предсказать для любой точки мелодической кривой, исходя из общего мелодического рисунка. 3-31. Место ударения Сущность ударения состоит в том, чтобы придать значимость какому-либо одному слогу или слову, входящему 438
в состав определенной акцентуированной единицы. В большинстве языков эта акцентуированная единица соответствует тому, что кратко называется словом. В таких языках, как русский, польский, итальянский или испанский, каждое слово содержит один, выделяемый ударением слог, которому придается особая значимость. Первый слог такого типа содержится, например, в русском город, польском ryba, итальянском donna, испанском mesa; второй слог этого типа содержится в русском собака, польском wysoki, итальянском mattina, испанском cabeza. То же имеет место и в простых (несоставных) словах английского и немецкого языков, таких, как father, Vater— с ударением на первом слоге, или career, Kartoffel — с ударением на втором слоге. Таким образом, в изолированных словах ударение всегда имеет определенное место. В том или ином контексте место ударения может оказаться более или менее определенным, что влияет известным образом на значение сообщения: между различными ударениями данного высказывания устанавливается определенная иерархия, частично обусловленная приобретенными навыками. Эту иерархию с целью модификации содержания высказывания говорящий может, однако, видоизменять: так, в английском языке значение сообщения несколько изменится, если в высказывании we did ударение на we «мы» сделает его более знаменательным, чем did, и наоборот. К звуковым явлениям, которые используются обычно при постановке ударения, относятся артикуляторная энергия, образование мелодической вершины и особая длительность (реальная или воспринимаемая) ударного слога. Во многих языках ударный слог имеет тенденцию к более энергичной артикуляции в более высоком и более длительном тембре, чем соседние безударные слоги, контрастирующие с ним, и именно это количество энергии, степень высоты и особая длительность способствуют установлению иерархии ударений в высказывании. Однако природа ударения варьируется от языка к языку: в таком языке, как португальский, протяженность ударного слога играет решающую роль, тогда как в кастильском говоре гласный ударного слога не более длителен, чем гласный следующего за ним безударного слога. Долгое время считали, что ударение большинства современных языков Европы является динамическим, т. е. что оно характери- 439
зуется наличием вершины кривой артикуляторной интенсивности. Наблюдения последнего времени, однако, показывают, что, например, в английском языке постоянной характеристикой любого ударения служит быстрое изменение мелодической кривой. Этой особенности почти всегда может сопутствовать подчеркивающее ее усиление интенсивности и длительности. 3-32. Ударение и тоны Ударение сопровождается обычно широким использованием элементов мелодики, причем, безусловно, в большей степени, чем это предполагалось на протяжении долгого времени. Эта особенность свойственна также тону, и законно задаться вопросом, могут ли в одном и том же языке ударение и тоны представлять собой в подобных условиях различные лингвистические реальности. В самом деле, кажется невозможным говорить об ударении в языках, где любой слог способен нести тон. В тех случаях, когда ударение и тон сосуществуют в одном и том же языке, тоны противопоставляются друг другу как особые единицы лишь в ударном слоге. Иными словами, придание значимости слогу в любой акцентуированной единице происходит за счет возможностей тонального различения других слогов. Существуют языки, обладающие тонами, но не обладающие ударением, в которых слоги различаются тонами, как и языки, обладающие ударениями и тонами, где каждое слово или акцентуируемая единица несет лишь один различительный тон, место которого обусловлено местом ударения. В этом последнем случае в каждом тоне усматривают обычно особый тип ударения, и о языке, который различает два тона, связанных с ударением, говорят, что он обладает двумя типами ударения. Так, в шведском языке, где komma «приходить» отличается от komma «запятая» разными мелодическими рисунками, могут встречаться, как и в любом другом языке с двумя типами ударения, как простое ударение (komma «запятая»), так и сложное (komma «приходить»). Обычно говорят, что в аттическом греческом имелось два различных типа ударения — «острое» и «облеченное» («тяжелое» ударение не являлось характеристикой особых языковых единиц), которые противопоставлялись друг другу лишь в последнем слоге слова, содержавшего долгий гласный или диф- 440
тонг; в то же время с целью более четкого различения функций весьма рациональным оказалось бы утверждение, что в последнем ударном слоге слова в греческом проводилось противопоставление между двумя тонами, если этот слог содержал долгий гласный или дифтонг. 3-33. Функции ударения Тоны обладают главным образом дистинктивной, или различительной, функцией: тон существует лишь постольку, поскольку он находится в отношении оппозиции по крайней мере еще с одним тоном; поэтому язык обладает тонами, но не тоном. Ударение обладает, как правило, контрастивной функцией, говоря иначе, оно способствует индивидуализации слова или единицы, характеристикой которого оно является, противопоставляя это слово другим единицам того же типа, содержащимся в данном высказывании; поэтому в языке возможно ударение, но не ударения. Если (в том или ином языке) ударение всегда стоит на первом или последнем слоге слова, такая индивидуализация является совершенной, ибо слово таким образом с одинаковой четкостью отличается как от предшествующих, так и от последующих элементов. Когда же место ударения непредсказуемо и должно опознаваться в каждом отдельном случае, не будучи приметой конца или начала акцентуируемой единицы, ударение несет так называемую кульминативную функцию: оно обозначает тогда, что в данной единице содержится несколько элементов членения, обладающих особым значением; тем самым облегчается анализ сообщения. Независимо от того, предсказуемо или непредсказуемо место ударения, ударение способствует уточнению смысла данного сообщения, обусловливая варьирование соответствующего значения последовательных единиц. Если место ударения не фиксировано, т. е. если из последовательности фонем, составляющих данную единицу, не ясно, какой слог несет ударение (как это бывает, например, в испанском, где некоторая последовательность фонем, скажем /tеrminо/, сама по себе не содержит сведений о том, идет ли речь о слове termino «конец», termino /termino/ «я заканчиваю» или termino «он закончил»), то делается попытка приписать ударению дистинктивную значимость. Однако это оказалось бы приемлемым лишь в том случае, если бы можно 441
было воспроизвести некое испанское слово /termino/, где все три слога одновременно стояли бы под ударением, затем то же слово, ни один из трех слогов которого не нес бы ударения, и третье слово, слоги которого /ter-/ и /-mi-/ стояли бы под ударением, тогда как слог /-nо/ оставался бы безударным, и т. п. Если что и обладает дистинктивной функцией, так это место ударения. Различительная роль места ударения отличается обычно эпизодическим характером, но она может приобретать особое значение, как это видно на примере английского языка, где такие пары фонематических омонимов, как имя an increase «возрастание» и глагол to increase «возрастать», или квази- омонимы a permit «разрешение», to permit «позволять» различаются главным образом ударениями — начальным для имени и конечным для глагола. Вместе с тем не следует забывать, что основной функцией, общей для всех языков, обладающих ударением, является функция конт- растивная, а не оппозитивная. 3-34. Роль ударения в идентификации слова Основной контрастивный характер ударения проявляется иногда недостаточно отчетливо в силу того, что в языках с непредсказуемым местом ударения в слове слушатели начинают идентифицировать то или иное слово по соотношению с вершиной, представляющей ударение: так, испанское слово pase «я перешел, я переходил» имеет схему ударения / /; затем, уже в рамках этой схемы, оно воспринимается как отличное от paso «он перешел, он переходил», которое характеризуется той же схемой; однако никогда не производится сближения, осознанного или неосознанного, с paso «я перехожу», которое имеет схему ударения /— —/ и не связано, таким образом, с предыдущими словами, обладающими схемой / ~/. К этому можно добавить, что идентификация слова с нечетким ударением может оказаться затрудненной, даже если составляющие его фонемы произносятся абсолютно четко. На то, что восприятие ударения первично, указывает прежде всего тот факт, что идентификация ударного слога осуществляется по контрасту с соседними безударными слогами; это значит, в частности, что все те элементы, идентификацию которых необходимо произвести, 442
встречаются в речи говорящего, действительно присутствуя в высказывании, и пассивно регистрируются слушателем. По-иному обстоит дело с фонематическими составляющими, которые идентифицируются лишь на основе мысленного сопоставления с единицами системы, не представленными в данном отрезке высказывания, но находящимися в отношении оппозиции с каждым после- довательным сегментом высказывания. 5-55. Иерархия ударений Высказанное выше положение, что язык обладает ударением, но не ударениями, находится в видимом противоречии с традиционными взглядами, согласно которым в некоторых языках следует проводить различия между главным и второстепенным ударениями: в таком английском слове, как opposition, первый и третий слоги являются ударными, однако акцентная значимость последнего отличается, как правило, большей четкостью; в немецком Augenblick «мгновение» слог Au- содержит главное ударение, слог -blick — второстепенное. Взаимное расположение обоих видов ударения с лингвистической точки зрения весьма знаменательно, ибо это расположение обусловливает различие между такими словами, как нем. unterhalten «поддерживать» с главным ударением на un- и второстепенным на -hal- и unterhalten «занимать беседой» с обратной дистрибуцией ударений. В то же время различения главного и второстепенного ударений недостаточно для исчерпывающего описания акцентной системы интересующих нас языков, поскольку теоретически в сложном слове содержится столько различных степеней ударения, сколько в данном слове насчитывается последовательно присоединенных элементов: например, в нем. Wachsfigur «восковая фигура» главное ударение падает на слог Wachs-, а второстепенное — на -gur, но присоединение третьего элемента в Wachsfigurenkabinett «кабинет восковых фигур» вызывает ударение на слоге -nett, которое занимает промежуточную позицию между главным ударением, приходящимся на слог Wachs-, и второстепенным ударением слога -gu-. В таком языке, как немецкий, ситуация -в общем ясна: здесь каждый элемент сложного слова сохраняет ударение, характеризующее его как независимое слово: второй слог 443
слова Figur с необходимостью обладает значимостью, независимо от того, будет ли употреблено звучание Figur в качестве самостоятельного члена высказывания или как элемент сложного слова. Иной оказывается ситуация в таком языке, как русский, где все элементы сложного слова, за исключением одного, теряют свое ударение: звучание нос, например, утрачивает свое ударение и свойственный ему тембр гласного, входя в состав сложного слова носорог [нъса'рок] ; в немецком эквиваленте Nashorn, напротив, каждый из обоих элементов сохраняет свое ударение, происходит лишь подчинение ударения слога -horn ударению слога Nas-. Все вышеизложенное можно резюмировать, сказав, что ударной единицей в русском языке служит слово, в немецком — лексема. Более сложным оказывается положение в английском языке, где существует большое количество заимствований из французского, проникших в английский язык устным путем в эпоху средневековья, а в более поздний период — в письменной форме в виде заимствований из латинского языка и из греческого языка классической поры. Слова эти подверглись адаптации в соответствии с акцентными схемами, характерными для традиционной лексики: adduction «приведение (доказательств)» и arisen «воскресение» представлены схемой —, orthodoxy «ортодоксальность» и underlying «основоположение» — схемой ^ <. f crucifixion «распятие» и understanding «соглашение» — схемой - «- — и т. д. От слов германского происхождения более поздние образования отличаются, однако, тем, что составные элементы этих последних характеризуются менее четкой семантической и фонетической индивидуальностью: любой носитель английского языка без труда отождествит элемент under- слова underlying с наречием и предлогом under; но даже в том случае, если brtho- воспринимается как формально независимая единица, лишь немногие окажутся в состоянии наделить этот элемент определенной значимостью. Правда, то же самое можно сказать и в отношении under- в understanding; с аналогичными трудностями столкнется немец при попытке определения значения элемента unter- в untersagen «запрещать». Поэтому элементы типа ortho- ,-doxy, cruci- и fixion могут рассматриваться в одном ряду с другими ударными единицами английского языка, в частности такими, как under-, -lying и -standing. 444
Совершенно очевидно, что немецкий, английский и вообще германские языки в целом отличаются от большинства других языков тем, что в них сохраняется иерархия ударений в пределах сложного слова, характерная для предложения или фразы. Эта иерархия ограничивалась бы двумя степенями лишь в том случае, если бы в состав сложных слов как таковых входило не более, чем два элемента, что на самом деле не имеет места. Присоединение к сложному слову еще одного элемента в любом случае может иметь следствием введение в новый композит дополнительной степени ударения. Полное описание языка подразумевает членение иерархии ударений на единицы, входящие в состав более сложных ударных единиц. В большинстве языков эти единицы обладают большей протяженностью, чем слова; в некоторых других языках, в частности в упомянутых выше, эти единицы могут совпадать со словом. IV. Разграничение 3-36. Разграничение ударения Контрастивная, или, в более специфическом проявлении, кульминативная, функция ударения может быть определена как демаркативная в случаях, когда место ударения в слове или ударной единице сигнализирует о границах этого слова или этой единицы. Если ударение приходится на первый слог, то, как это имеет место в чешском, венгерском или исландском языках, данная функция отличается абсолютной четкостью. Фиксированное ударение типа латинского классической эпохи, место которого, однако, определяется количеством слога, т. е. зависит в конечном счете от результатов отбора последовательных единиц, подобной четкостью не отличается, ибо из последовательности, скажем, четырех кратких слогов, из которых ударными являются первый и четвертый, нельзя, очевидно, определить, где проходит граница между двумя словами: в последовательности типа bonacaligula расположение ударений таково, что возможны членения bonaca ligula или, как это подсказывает смысл, bona caligula. 445
3-37. Другие виды разграничений Другие средства разграничения представлены либо фонемами, либо вариантами фонем, или элементами, не обладающими различительным характером, либо группами фонем, которые в исследуемых языках могут находиться только в начале или конце слова или какой-либо иной значимой единицы. Так, английское /h/ в одно и то же время является и фонемой, и пограничным сигналом: заимствованное слово mahogany «красное дерево» укладывается в ту же схему, что и behaviorist «бихевиорист», в котором Ье- предшествует морфемной границе; твердый приступ [?] в немецком языке представляет собой демар- кативный сигнал, не обладающий различительным характером; в тамильском языке фонемы, которые можно обозначить как /р t к/, аспирируются только в начале слова; группа фонем типа /-nm-/ в немецком может встретиться только на стыке монем, например в слове unmoglich «невозможно». В ряде языков, особенно в финском, некоторые гласные, например /а о и/, с одной стороны, и /a o у/ — с другой, не встречаются в одних и тех же словах; переход в одном и том же высказывании от слога, содержащего гласные /а о/ или /и/, к слогу, содержащему гласные /а о/ или /у/, означает, следовательно, переход от одного слова к другому. Об отрицательных демаркативных сигналах говорят в тех случаях, когда какая-либо фонема, ее вариант или группа фонем способны фигурировать лишь внутри слова или монемы; эта особенность характеризует, в частности, финские фонемы /d/ и /д/. В этом же языке фонема /1/ не употребляется в конечной позиции, а в начальной позиции возможна только перед гласным. Отсюда следует, что фонемная группа типа /Ik/ может быть только внутренней *. На примере франко-провансальского говора Отвиля хорошо видно, что ударение, место которого не полностью предсказуемо и которое само по себе не указывает на границы слова, может в сочетании с другими явлениями выступать в качестве абсолютно четкого демаркативного * Точнее, из этого следует, что группа /lk/ не может быть начальной; ограничения, согласно которым группа /lk/ не может быть конечной, автором приводятся не здесь, а на стр. 449.— Прим. перев. 446
сигнала. Ударение в говоре Отвиля может стоять на последнем слоге слова, например в /po'ta/ «пустой», /be're/ «берет» или /ре'sо/ «жердь», или же на предпоследнем слоге, например в /'fata/ «карман», /'bere/ «пить», и, таким образом, не указывает на конец слова. В то же время, если ударение падает на последний слог, длительность гласного этого слога (всегда конечного или предшествующего /г/) в значительной степени сокращается независимо от того, является ли он долгим фонологически, как это имеет место в /pe'so/, или кратким, как в /po'ta/ или /be're/. Если же ударение падает на предпоследний слог, длительность гласного этого слога в значительной мере увеличивается даже в том случае, если фонологически он не является кратким, как это имеет место в /'bегё/, произносимом как ГЬёгэ]. Если этот гласный фонологически краток, то удлиняется следующий согласный, который к тому же и удваивается: в то время как /роЧа/ произносится как [рэЧа] с кратким [t], /4ata/ произносится как /4ata/ с /t/, приходящимся на оба слога. Отсюда следует, что ударение, не вызывающее удлинения гласного, падает на конечный слог, тогда как ударение, сопровождающее удлинение гласного или согласного, характерно для предпоследнего слога. V. Использование фонологических единиц 3-38. Словарная частотность и употребительность Мы знаем, что фонологические возможности языка никогда не используются полностью; имеет место как раз обратное. Возьмем какие-нибудь две фонемы французского языка, скажем /s/ и /d/; /§/ может встретиться перед любым гласным, /d/ — после любого гласного; четырнадцать гласных фонем встречаются в закрытых слогах; следовательно, теоретически возможны четырнадцать односложных слов типа /s/-[-гласный+/d/. В действительности из этих четырнадцати представлено только одно, а именно /sod/, графически — chaude «теплый», если не считать собственного имени Chedde, от которого образовано название взрывчатки cheddite. Если же взять, например, фонемы /s/ и /к/, то можно образовать семь реально существующих слов из четырнадцати теоретически возможных. Различ- 447
ные фонологические единицы языка используются в неодинаковой степени. Одни фонемы встречаются в большом количестве употребительных слов, другие оказываются гораздо менее употребительными. Так, во французском языке фонема /t/ встречается во многих словах (высокая словарная частотность) и часто появляется в речи (высокая употребительность); среди гласных одинаково высокой словарной частотностью и употребительностью отличается /i/; /1/, видимо, встречается в меньшем количестве слов, чем /t/, но отличается более высокой употребительностью ввиду того, что /1/ входит в состав определенного артикля; /п/ в целом относится к редким фонемам, неважно, исходим ли мы из словаря или же из текста; то же относится и к фонеме /?/ с той, однако, разницей, что употребительность этой последней в речи несколько выше благодаря тому, что /бе/ может выступать в качестве неопределенного артикля мужского рода. 3-39. Сочетаемость фонем Способ группировки фонем того или иного языка в целях образования означающих может быть выявлен путем сравнения инвентарей различительных единиц в разных позициях. Внести ясность в этот вопрос, во всяком случае, полезно, причем, разумеется, должны учитываться и просодические особенности. Весьма показателен сам метод исследования, который состоит в том, что прежде всего выявляются единицы, способные сами собой выступать в качестве изолированных означающих, а также единицы, не обладающие этим свойством, но входящие в те же инвен- тари, что и первые. Таким путем выявляются в большинстве языков единицы, называемые гласными; например, /о/ eau «вода», /i/ у «здесь», /u/ eu, eut «имел» и т. д. образуют во французском языке изолированные означающие; этого нельзя сказать об /о/, тем не менее данная фонема выступает в тех же инвентарях, что и /о/, /i/, /u/, например, в словах molle «мягкая», mole «мол», mille «тысяча», mule «туфля». Далее исследуются фонемы и их сочетания, встречающиеся в предвокальной и поствокальной позициях. Тем самым выявляются группы согласных, которые могут выступать в начале и в конце означающего. Здесь следует уточнить, все ли интервокальные группы, входящие в состав данного высказывания, могут рассматриваться 448
как последовательность конечных и начальных групп. Примером может служить группа /kstr/ во французском языке, которая разлагается на конечную группу /-ks/ (ср. fixe «неподвижный», ех «экс-») и начальную группу /tr-/ (ср. tres «очень», tranche «срез»). Это, впрочем, имеет место далеко не всегда: например, в финском языке, группа /-ks-/ встречается в интервокальном положении, однако если /s/ может фигурировать в начальной позиции перед гласным, то /к/ в конечной позиции не встречается. В подобных случаях нужно учитывать возможные сочетания внутри слова. Никогда не следует сбрасывать со счета явления просодии: часто бывает, что сочетания различительных единиц под ударением не тождественны аналогичным сочетаниям, предшествующим ударению или следующим за ним. 3-40. Каноническая форма Исследование сочетаемости фонем и просодических единиц в пределах минимального означающего показывает, что в большинстве языков простая лексема имеет тенденцию выступать в определенной форме: в английском и немецком языках, например, простая лексема, как правило, включает слог, гласный которого — дифтонгизован- ный, долгий или краткий — либо является начальным, либо следует за какой-либо согласной фонемой или консонантной группой, обычной в начальном положении; если гласный краток, за ним с необходимостью следует один или несколько согласных; если он представляет собой долгий звук или дифтонг, он может быть также и конечным; слог, находящийся под ударением, может предшествовать безударному слогу, гласный которого, обладающий, как правило, неопределенным качеством [э], может предшествовать согласному или, гораздо реже, группе согласных. Если обозначить гласные, способные нести ударение, через v, если они не краткие, и через v, если они краткие, а безударные гласные — через v, согласные же или их группы — через с, то можно вывести формулы (c)v(cvc) и (c)vc(vc), в которых элементы, заключенные в скобки, факультативны. В таком случае англ. I «я», нем. Ei «яйцо» образуют тип v; англ. ill «больной», нем. all «всё»— тип vc; англ. fee «платеж», нем. roh «сырой» — тип cv; 29 Заказ № 3340 449
англ. fill «наполнять», trill «трель», strip «лоскут», strict «прямой», нем. voll «полный», tritt «ступает», streng «строгий», Takt «такт» — тип cvc; англ. wonder «чудо», bottle «бутыль», нем. Mutter «мать», Schatten «тень» — тип cvcvc и т. п. Форма, обычная для лексем данного языка, иногда называется канонической формой. Каноническая форма китайского языка соответствует односложному слову; в семитских языках она представлена тремя согласными, включающими или не включающими промежуточные гласные. Для этих языков понятие канонической формы представляется самоочевидным. Гораздо труднее определить каноническую форму, например, французского языка. Следует, во всяком случае, учесть, что в повседневной речи длинные слова проявляют тенденцию к редукции, превращаясь в слова двусложные типа metro «метро», velo «велосипед», tele или te-ve «телевизор». 3-41. „Морфофонология" Часто считают желательным включение в фонологический анализ языка исследования чередований гласных или согласных, подобных чередованию eu и ou в формах peuvent «могут» : pouvons «можем», meurent «умирают»: mourons «умираем», preuve «доказываю»: prouvons «доказывает» и т. д., или внутренней флексии немецкого языка, получившей обобщенное наименование умлаута и используемой при образовании множественного числа, например Bucher «книги», а также глагольных форм типа fallt «падает» или gibt «дает». Это исследование, обычно называемое морфо(фо)ноло- гией, целиком оправдывает свое назначение, поскольку оно предполагает выявление определенных механических схем, существование которых заставляет немецкого ребенка образовывать причастную форму gebrungen от bringen «приносить» вместо gebracht по аналогии с моделью singen, gesungen (инфинитив и причастие глагола со значением «петь»). Однако все это не имеет к фонологии ровно никакого отношения; чередования такого рода обусловлены явлениями морфологического порядка и отнюдь не определяются звуковыми особенностями. Термин морфо(фо)нология, который говорит 450
о связи подобных явлений с фонологией, едва ли может быть использован для обозначения исследования тех приемов, которыми пользуются говорящие для различения грамматических форм. Глава 4 ЗНАЧИМЫЕ ЕДИНИЦЫ I. Анализ высказываний 4-1. Побочный характер просодических знаков Стремление к отождествлению значимых единиц и единиц первого членения вполне естественно. Однако не следует забывать, что, например, такое просодическое явление, как повышение мелодии, превращающее высказывание il pleut «идет дождь» в вопрос, связывает означающее (а именно повышение мелодии) с означаемым, которое во французском языке обычно распознается по монеме est-ce que. Следовательно, возможны знаки, не укладывающиеся в двойное членение. Отрицать определенную коммуникативную роль этих знаков не приходится. Однако они должны рассматриваться как побочные, ибо высказывание лишь постольку является собственно языковым, поскольку оно может быть подвергнуто двойному членению. В дальнейшем изложении будут рассматриваться лишь единицы первого членения, причем постоянно следует иметь в виду, что они могут быть дополнены просодическими знаками. 4-2. Трудности процедуры анализа сращения Если фонологический анализ начинается с расчленения означающих на минимальные последовательные единицы— фонемы, то анализ, о котором идет речь, начинается с расчленения высказываний или частей высказывания на составляющие их минимальные последовательные значимые единицы, которые мы называем монемами. С самого начала следует учесть, что такой анализ может быть доведен до своего логического завершения далеко не всегда. Причина этого заключается в двустороннем характере 29* 451
монем: одна сторона монемы есть означаемое, другая — означающее, представляющее собой манифестацию первой. Для того чтобы имела место манифестация означаемого, необходимо, чтобы высказывание было фонологически отлично от той его части, которая останется, если исключить эту манифестацию. Но иногда означающие двух сосуществующих в данном высказывании означаемых так переплетаются, что возникает образование, нерасчленимое на последовательные сегменты. Рассмотрим пример из французского языка. Означаемым «а» и «le» знаков a и le соответствуют, как правило, означающие /а/ и /1/, например в il est a Paris «он в Париже» и в le chapeau «шляпа»; но в тех случаях, когда оба знака сосуществуют в пределах одного участка речевой цепи перед согласным, они превращаются в одно нерасчленимое означающее /о/, графически au (ср., например, il va a l'hopital «он идет в больницу», но il va au marche «он идет на рынок»). Возьмем пример из английского языка. Означаемым «резать» и форме претерита соответствуют означающие /kAt/ и, как правило, /d/; однако, если оба знака окажутся по соседству в одном высказывании, они объединяются в форму /kAt/, являющуюся их манифестацией, например в he cut «он разрезал» (ср. соответствующую форму настоящего времени he cuts /hi kAts/). В лат. malorum «яблок» -orum представляет собой означающее двух означаемых — «генитива» и «множественного числа», причем невозможно определить, что здесь соответствует генитиву и что множественному числу. Во всех подобных случаях говорят, что различные означающие объединяются в сращения. Сращение можно рассматривать как особый вид более общего явления, состоящего в том, что манифестация того или иного высказывания происходит в различных формах в соответствии с морфологическим контекстом: так, во французском языке означаемое aller «идти» находит свое проявление в формах /al/, /va/, /i/ или /aj/. Сам факт существования этих вариантов, которые воспринимаются как таковые потому, что они находятся в отношении дополнительной дистрибуции, свидетельствует о том, что не существует гарантии четкой идентификации монемы по ее означающему. Введение понятия «сращение» предоставляет лингвисту, описывающему язык, значительную свободу действий. Так, в случае нем. sang «пел» (претерит от singen «петь») малосущественным оказывается выбор 452
между членением этой формы на два означающих (на означающее, состоящее из прерванных элементов /z...g/, соответствующее означаемому «петь»,и означающее /...а.../, соответствующее означаемому «прошедшее время») и интерпретацией /zag/ как сращения, соответствующего двум различным означаемым. 4-3. Деление на монеты Оказывается возможным проведение аналогии между членением высказывания на монемы и членением означающего на фонемы. Разумеется, и в том и в другом случае речь идет об определении сегментов, составляющих предмет особого отбора, производимого говорящим: в случае фонем говорящий оказывается перед необходимостью отбора таких сегментов, которые могут образовать определенное означающее; в данном же случае речь идет о сегментах, которые необходимо отобрать говорящему с целью придать сообщению ту или иную значимость. Членение производится путем сближения высказываний, степень различия между которыми все более уменьшается как со стороны их звукового облика, так и со стороны их семантики. Рассмотрим, например, франц. /ilkur/ il court «он бежит» и /nukurio/ nous courions «мы бежали»; оба означающих включают сегмент /kur/, а означаемые — понятие «бежать»; однако между теми и другими имеется существенная разница. Если рассмотреть формы /nukurio/ и /nukuro/, то можно заметить, что они характеризуются меньшей степенью различия: они обладают общим комплексом /nukur...o/ и означаемыми «бежать» + +«первое лицо множественного числа» (оба этих означаемых могут быть разъединены путем сопоставления /nukurio/ с /vukurie/ vous couriez «вы бежали» и /nukuro/ с /vukure/ vous courez «вы бежите»); их означающие различаются лишь наличием вставного /..i.../ в первом случае и его отсутствием во втором, означаемые же различаются наличием или отсутствием понятия «имперфект»; таким образом, мы констатируем существование монемы, которой соответствует означаемое «имперфект» и означающее /i/, помещенное перед конечным /-о/. Знак имперфекта характеризуется тем же означающим /i/, поскольку оно сосуществует с понятием «второе лицо множественного числа». Однако в других контекстах этот знак выражается 453
посредством означающего /-e/ (например, il courait /ilkure/ «он бежал»). В ряде контекстов (например, que nous courions /knukurio/) то же означающее /-i-/ соответствует совершенно иному означаемому —так называемому «сослагательному наклонению». Это означаемое, поскольку оно сосуществует с понятием лица, предполагающего означающее /-e/ для выражения понятия «имперфект», не имеет (в случае означаемого «бежать») какого-либо особого средства выражения: так, после il veut /ilvo/ «он хочет» мы находим сослагательное наклонение que nous courions /knukurio/ «чтобы мы бежали», а после il voit /ilvua/ «он видит» — изъявительное наклонение que nous courons /knukuro/ «что мы бежим»; в сочетании с «третьим лицом единственного числа» в обоих случаях выступает одна и та же форма /kilkur/, вопреки различиям в графике: qu'il coure «чтобы он бежал» и qu'il court «что он бежит»; в подобных случаях говорят о нулевом означающем. На основе только что проведенного весьма краткого исследования мы можем констатировать наличие во французском языке означаемого «имперфект», выражаемого в зависимости от контекста либо посредством /-i-/, либо посредством /-e/, а также означаемого «сослагательное наклонение», которому в одних случаях соответствует означающее /-i-/, в других — нуль. Более подробное исследование, которому подвергались бы такие формы, как, например, il faisait /ilfze/ «он делал», qu'il fasse /kilfas/ «чтобы он делал», показало бы нам, что, хотя наш анализ охватывает все явления, связанные со знаком «имперфект» ></-i-/, /-e/, он требует уточнения в пунктах, касающихся «сослагательного наклонения» ></-i-/, нуль, ибо сослагательное наклонение /kilfas/ не идентично изъявительному /kilfe/. Это обязывает нас сделать тот вывод, что, сосуществуя с означаемым «faire» («делать»), «finir» («оканчивать»), «mentir» («лгать») и с целым рядом других, означаемое «сослагательное наклонение» предполагает употребление особого варианта соответствующих означающих: /fas/, /finis/, /mat/. 4-4. Прерывные означающие Если мы сопоставим теперь /nukuro/ nous courons «мы бежим» с /kuro/ courons «бежим», то заметим, что оба означаемых имеют общие характеристики, а именно 454
«бежать» и «первое лицо множественного числа», тогда как характеристика «повествование» свойственна лишь первому означаемому и противопоставляется тем самым характеристике «приказание», свойственной второму означаемому. Можно было бы сказать, что /nu/ представляет собой означающее, соответствующее «повествованию»; в таком случае следовало бы выделить аналогичный вариант /vu/ в /vukure/ vous courez «вы бежите», которому противопоставляется /kure/ courez «бегите». Однако другие контексты, такие, как il nous l'a dit «он сказал нам об этом» или c'est pour vous «это для вас», дают основание для отождествления /nu/ nous с «первым лицом множественного числа», a /vu/ vous со «вторым лицом множественного числа»; таким образом, мы приходим к выводу, что в /nukuro/ элементы /nu/ и /о/ представляют собой прерывное означающее, соответствующее означаемому «первое лицо множественного числа», тогда как другое /nu/, не связанное с /б/, объединяет содержание этого означаемого с означаемым «повествование» на основе противопоставления нулевому означающему «приказания». 4-5. „Согласование" Прерывные означающие типа /nu...б/ в /nukuro/ часто бывают связаны с явлением, которое называется согласованием: так, в /lezanimopes/ les animaux paissent «животные пасутся» (соотносимом с /lanilmape/ l'animal pait «животное пасется») знак «множественное число» имеет три различных способа выражения: /leza.../ вместо /1а.../, /... то.../ вместо /...mal.../ и /...pes/ вместо /...ре/. При желании можно утверждать, что означающим «множественного числа» является /-ez-/, которое выступает в сопровождении особого варианта означающих, соответствующих означаемым «животное» и «пастись». Ясно, что существует лишь одна монема множественного числа, которой соответствует простое означающее /-е-/, например в /1е- Samae/ les chats mangent «кошки едят». При согласовании в роде, например в /la gradmotafi- blas/ «la grande montagne blanche» («большая белая гора») характеристика «женский род» включена в «montagne» («гора»), ибо невозможно разъединить означаемые «женский род» и «гора». Если во французском языке и имеется 455
специальная монема весьма изменчивого свойства, например /es/ -esse «-есса» и т. д., соответствующая «женскому полу», то какие-либо соответствия «женскому роду» в этом языке отсутствуют. Правда, в нем существуют монемы или комбинации монем, именуемые «формами женского рода», которым обычно соответствует прерывное означающее — прерывное в том смысле, что наряду с основным выражением (в данном случае /motafi.../) оно обладает манифестациями в других точках высказывания: /la.../, /...ad.../ /...as/ вместо/1.../, /...a.../, /...a/, которые мы получили бы в результате замены слова montagne словом rideau. 4-6. Различия в сложности монемных структур Примеры из французского языка, которыми мы пользовались до сих пор, приводят к мысли, что членение высказываний на монемы представляет собой сложный процесс, хотя и дающий удовлетворительные результаты. Однако степень этой сложности весьма различна для разных языков, а в пределах данного языка — для различных типов монем. Существуют языки, в которых неизменность и непрерывность означающих является правилом, не знающим исключений: в тех случаях, когда француз употребляет слова je, me или moi, соотносимые с одним и тем же означаемым «я», вьетнамец пользуется одним-единственным словом thoi. Иногда во французском языке означающее «первого лица единственного числа» захватывает соседний глагол, в результате чего образуются комплексы типа /2sui/, je suis «я есть» наряду с /tue/ tu es «ты есть», /ile/ il est «он есть», /eve/ je vais «я иду» наряду с /tuva/ tu vas «ты идешь», /ilva/ il va «он идет» и т. п.; вьетнамские же эквиваленты французских глагольных форм характеризуются неизменным корнем. В том же французском языке неизменность означающих данной монемы — явление отнюдь не редкое: так, «j-aune» («желтый») всегда останется /zon/, будь то в самостоятельном употреблении или в составе производных слов (ср. .j&on- is/ jaunisse «желтуха» или /zon-e/ jaunet «куриная слепота»); корни большинства французских глаголов, таких, как /don-/ «donne» («даю»), /aat/ «chante» («пою»), /mae-/ «mange» («ем»), сохраняют свою идентичность в любой форме спряжения. 456
4-7. Варианты означающих и варианты означаемых Можно сопоставлять варианты означающих, соответствующих либо монемам, либо фонемам, причем как в первом, так и во втором случае речь будет идти о комбинаторных или контекстуальных вариантах. Следует, разумеется, учитывать, что контекст, определяющий варианты, является звуковым, когда речь идет о фонемах, и значимым, когда речь идет о монемах: так, /..Л.../ употребляется в тех случаях, когда «имперфект» сосуществует с «первым или вторым лицом множественного числа»; /...e/ — в случаях, когда он сосуществует с другими лицами. Вместе с тем встречаются случаи, когда условия употребления обоих вариантов монемы выражаются в терминах звукового контекста: множественное число в английском языке выражается посредством /...iz/ после свистящих или шипящих, посредством /...z/ — после любой другой фонемы, обладающей звонким качеством, и посредством /...s/ — после любой другой фонемы, обладающей глухим качеством; таким образом, множественным числом слова sin /sin/ «грех» будет /smz/; чередование /s/ и /z/ далеко не всегда определяется фонологически на основе звукового контекста, ибо since /sins/ «с тех пор как» существует наряду с /smz/; условия существования этой формы могут быть описаны в фонетических терминах, однако подобные параллели характерны лишь для определенных случаев морфологического употребления. Наряду с комбинаторными вариантами означающих существуют варианты факультативные, например /2po/ «je peux» («я могу»), /zpui/ «je puis» («я могу»), отношения между которыми аналогичны отношениям между трассированным г и раскатистым г в речи актера, о чем уже говорилось выше (3—17). Если признать обоснованным употребление одной и той же терминологии для обозначения единиц обоих членений языка, то не следует упускать из виду, что между вариантами означающих и вариантами фонем существует коренное отличие, из которого вытекает, что варианты фонем не определяются в терминах дискретных величин: любая реализация фонемы представляет собой вариант, ибо с физической точки зрения она отличается, пусть даже в незначительной степени, от любой другой, что обусловливается либо контекстом, либо настроением говорящего. 457
Напротив, варианты означающих определяются в фонемных терминах, т. е. в терминах дискретных единиц: /ku/ в формах cours «бегу», coure «беги», courent «бегут», произносимых сельскими жителями с раскатистым г, представляет собой не вариант означающего /kur/, а само это означающее, которое как таковое не имеет вариантов; о варианте означающего можно говорить, например, в случае, когда означаемое «aller» («идти») выражается посредством /...al.../ в /nuzalo/ nous allons «мы идем» и посредством /..i.../ в /nuziro/ nous irons «мы пойдем». Означающее или вариант означающего всегда определимы в терминах различительных единиц — дискретных или равных нулю. Совсем иным оказывается положение, когда речь идет об означаемых монем, значимость которых варьируется в зависимости от контекста или ситуации, как и реализация данной фонемы: для примера можно проследить изменения значения cour(t)-B предложениях il court apres l'autobus «он гонится за автобусом», il court apres la fortune «он гонится за богатством», il court le cerf «он гонится за оленем», c'est un coureur «это участник забега» (произнесенных на стадионе или в гостиной). II. Иерархия монем 4-8. Позиция монемы не всегда существенна Выявление фонемного инвентаря мы начинали с определения единиц, способных выступать в данном контексте. В действительности речь шла о выявлении единиц, между которыми постоянно приходится выбирать; говорящий делает это для того, чтобы его высказывание наилучшим образом соответствовало целям сообщения: если это сообщение включает, например, слово mal /mal/ «плохо», то сперва из согласных фонем, способных выступать в начале слова, необходимо выбрать одну, т. е. /m/, затем произвести выбор между гласными фонемами, способными выступать в закрытом слоге, т. е. выбрать /а/, затем сделать выбор среди возможных конечных согласных, т. е. выбрать /1/. После отбора этих трех фонем — /m/, /а/ и /1/ — их необходимо расположить в строго опре- 458
деленной последовательности, иначе получаются либо непроизносимые сочетания /ami/, либо другие монемы (/lam/ lame «клинок»). Фонема действительно играет различительную роль в определенных позициях. Роль монем как носителей значения обусловливает существенные различия в их поведении: наряду с высказываниями типа Pierre bat Paul «Пьер бьет Павла», означающими нечто иное, чем высказывание с обратным порядком слов, которое можно получить, поменяв местами слова Pierre и Paul (точно так же, как и /mal/ будет означать нечто иное, если поменять местами /m/ и /1/), существуют высказывания типа je partirai demain «я уеду завтра», смысл которых не изменится, если я поменяю местами некоторые монемы и скажу, например, demain, je partirai «завтра я уеду». Если в высказывании je partirai demain я употреблю выражение en voiture «на машине» или avec mes valises «со своим багажом» вместо demain «завтра», это не будет означать, что мне пришлось сделать выбор между demain, en voiture и avec mes valises, ибо здесь употребление одного сегмента не исключает употребления двух других, тогда как употребление фонемы /m/ в начале слова mal исключает употребление в этой же позиции фонемы /b/, а употребление слова Pierre в предложении Pierre bat Paul исключает употребление слова Jean. В одном и том же высказывании я могу употребить все три сегмента и сказать, например, je partirai demain en voiture avec mes valises «я уеду завтра на машине с моим багажом» или je partirai en voiture demain avec mes valises «я уеду на машине завтра с моим багажом»; demain не противопоставляется здесь сегментам en voiture и avec mes valises. Из этих примеров ясно, как далеко значение термина «противопоставление» отошло от первоначального; demain не противопоставляется выражениям en voiture и avec mes valises в этом высказывании; однако оно противопоставляется наличию выражений hier «вчера» и aujourd' hui «сегодня», точно так же как /m/ в начале слова mal противопоставляется наличию /Ь/. На уровне фонем оппозиция предполагает несовместимость элементов в одной точке: так, в /mal/ — этой отдельной точке цепи — /m/ противопоставляется /Ь/, что не исключает их сосуществования в соседних точках, как это видно на примере слова /emabl/ aimable «приятный». На уровне монем или более 459
сложных знаков оппозиция может предполагать несовместимость выражений в определенном высказывании: невозможно сказать aujourd'hui, je partirai demain «сегодня я уеду завтра». На уровне монем, как и на уровне фонем, принадлежность к одной и той же системе предполагает отношение оппозиции, т. е. взаимоисключающий отбор: при желании можно утверждать, что demain, aujourd'hui и hier принадлежат одной и той же системе, тогда как demain и en voiture относятся к различным системам. Однако на уровне монем нельзя приступать к выявлению системы единиц, способных фигурировать в одной и той же точке цепи, не установив предварительно соответствующих ограничений. 4-9. Синтаксическая свобода и экономия Позиционная обусловленность фонем, с одной стороны, и свобода, которой располагает говорящий при организации монем в высказывание — с другой, одинаково хорошо объяснимы. Действительно, принципу экономии более всего соответствует такая интерпретация фонем, когда не только их оппозитивные признаки, но и их относительные позиции рассматриваются как существенные: рассмотрим, например, поведение фонем /а/, /р/ и /1/ во французском языке; одновременно они могут образовывать лишь одно означающее, произносимое либо как [api], либо как [pal], либо как [lap] и т. п. В силу того что относительная позиция фонем в данном случае индифферентна, из них можно образовать четыре разных слова, а именно /pal/, /pla/, /alp/ и /lap/, т. е. pal «кол», plat «плоский», alpe «гора» и lape «лакаю». Несомненно, само то обстоятельство, что расположение монем относительно друг друга может быть существенным (например, в высказывании Pierre bat Paul), также отвечает принципу экономии. Однако определенная свобода следования монем или более сложных знаков представляет для говорящего явные преимущества, ибо благодаря ей мы имеем возможность расчленить данные опыта (сообщение о котором должно быть сделано) в соответствии с теми особыми условиями, в которых находится говорящий. Такая свобода конструирования может осуществляться различным образом, как это показывает нижеследующий анализ. 460
4-10. Три способа обозначения связей, присущих данной монеме В процессе общения выявляются те или иные аспекты языка. Возьмем сообщение Hier, il у avait fete au village «Вчера в деревне был праздник». Представим себе язык, в котором эта информация передается посредством трех монем, расположенных в некоторой последовательности: это монема, означающая не только праздник как таковой, но и его действительное наличие; монема, означающая не просто деревню, но деревню как место, где происходит какое-то событие; монема, точно соответствующая понятию hier «вчера», означающая день, предшествующий тому, в который было сделано данное сообщение, но не день как таковой, а как отрезок времени, в течение которого происходило данное событие. Первой из этих монем во французском языке соответствует последовательность il у avait fete «был праздник», включающая избыточную монему со значением прошедшего времени и дублирующая hier с меньшей степенью точности; здесь же налицо два расчлененных понятия, а именно «праздник» и «наличие данного явления». Второй монеме также соответствует ряд au village «в деревне». В этом ряду отдельно выражены понятия «деревня» и «место, где нечто происходит», причем подразумевается, что деревня, о которой идет речь, не есть какая-то неопределенная деревня. Третьей монеме соответствует французский эквивалент hier, который сам по себе выражает определенное соотношение между днем, предшествующим данному, и событием, о котором сообщается; hier в какой-то степени объединяет содержание понятий «в» и «день, предшествующий данному». Отсюда не следует, что мы имеем право расчленить означаемое hier на два различных означаемых, но, наоборот, это значит, что оба понятия во французском языке всегда сопровождают друг друга и образуют нерасчленимую языковую единицу. Простая монема может занимать в высказывании ту или иную позицию, не изменяя при этом смысла сообщения, только в том случае, если она относится к тому же типу, что и hier, aujourd'hui, demain, т. е. содержит указание на связь с остальной частью высказывания. В ином случае монема может занимать свободную позицию только при присоединении особых монем, указывающих на связь 461
с контекстом, как это можно видеть, в частности, на примере выражений au village, en voiture, avec mes valises. Mo- нема, не содержащая указаний на связь с контекстом и не способная присоединять к себе иные монемы, несущие подобные указания, с необходимостью занимает такую позицию, которая сама по себе указывает на отношение данной монемы к остальной части высказывания; Paul определяется как лицо, подвергающееся насилию, только благодаря тому, что монема Paul .занимает постпозицию по отношению к монеме bat в предложении Pierre bat Paul, но то же слово определяется как лицо, производящее насилие, если оно занимает препозицию по отношению к bat в предложении Paul bat Pierre. 4-11. Автономные монемы Автономные монемы типа hier, содержащие указание не только на некоторый элемент опыта, но и на определенное соотношение с другими элементами опыта, о которых делается сообщение, не ограничены сферой временных значений в том же французском языке; к этому типу относится, например, монема vite «быстро»; она обозначает не просто быстроту, но именно ту быстроту, с которой развертывается данное событие. В то же время подобные единицы, входящие в традиционный класс наречий, никогда не бывают особенно многочисленными. Принцип экономии проявляется здесь лишь в тех случаях, когда эти единицы встречаются особенно часто, причем чаще, чем обозначения изолированных элементов опыта: vite встречается чаще, чем rapidite «скорость, быстрота»; что же касается hier, то степень встречаемости этой монемы по отношению к обозначению соответствующего понятия, лишенного наречного характера (т. е. указания на его соотнесенность с определенным явлением), настолько выше, что для определения последнего приходится прибегать к довольно сложному описательному выражению типа le jour qui precede celui-ci «день, предшествующий данному». 4-12. Функциональные монемы Во всех тех случаях, когда элемент опыта обладает способностью вступать в различные отношения с соседним 462
элементом, принципу экономии более всего будет отвечать отдельное выражение, во-первых, для этого элемента, а во-вторых, для каждого типа указанных отношений. Предположим, что существует язык, в котором имеется одна монема со значением «человек, производящий действие» и означающим /bak/; другая монема со значением «человек, на которого распространяется действие» и означающим /som/; третья монема со значением «человек, в пользу которого совершается действие» и означающим /tin/. Одному-единственному французскому эквиваленту homn е /от/ «человек» в этом языке соответствовали бы три совер шенно различных «слова»: /bak/, которое употреблялось бы в предложениях, эквивалентных франц. l'homme marche «человек идет»; /§от/ — в предложениях, эквивалентных франц. j'ai vu l'homme «я видел человека», /tin/— в предложениях, эквивалентных il l'a donne a l'homme «он дал это человеку». Если бы такое положение распространялось на все эквиваленты французских имен, то в нашем предполагаемом языке «имен» оказалось бы втрое больше, чем во французском, что в значительной степени обременяло бы память. Поэтому подобные языки не существуют. Совершенно очевидно, что предпочтительнее иметь лишь одну монему для обозначения мужчины, одну для обозначения женщины, одну для обозначения животного и т. п. и в случае необходимости присоединять к ним другие монемы в зависимости от обстоятельств, обладающие значениями «тот, кто производит действие», «тот, на кого распространяется действие» или «тот, в пользу кого совершается действие». Именно с явлением подобного рода мы встречаемся в целом ряде языков, где одна монема указывает на соседний сегмент как на производителя действия, другая монема указывает, на кого распространяется действие, а третья обозначает того, кто из данного действия извлекает определенную пользу. В предложении il а donne le livre a Jean «он дал книгу Жану» a сообщает о той функции, в которой выступает слово Jean. Функцией называется в данном случае языковое явление, соответствующее отношению, которое существует между элементом опыта и всем опытом. Функциональными монемами мы назовем такие монемы, которые используются для обозначения функции, свойственной какой-либо другой монеме. 463
4-13. Автономная синтагма Под синтагмой понимают любую комбинацию монем. Автономной синтагмой мы называем комбинацию двух или более монем, функция которых не зависит от позиции данной синтагмы в составе высказывания. Примером может служить сочетание l'an dernier «в прошлом году», в котором совокупность монем в целом указывает на его соотношение с контекстом. Однако в состав такого сочетания, как правило, входит функциональная монема, обеспечивающая автономию всей группы в целом. Такие сегменты высказываний, как en voiture «в машине», avec mes valises «с моим багажом», представляют собой автономные синтагмы. Монема типа hier «вчера» сама по себе выражает связь с контекстом; в сочетании en voiture связь с контекстом монемы voiture выpaжaeтcя посредством предшествующей ей монемы en; то же имеет место в отношении минимальной автономной синтагмы avec plaisir «с удовольствием», как и в отношении более сложных синтагм типа avec mes valises или avec le plus grand plaisir «с превеликим удовольствием». В финском kirkkossa «в церкви» функция монемы kirkko- (от kirkka «церковь») выражается посредством следующей за ней монемы -ssa. 4-14. Тенденция к сращению с автономной синтагмой Автономия, которой обладает синтагма, включающая в свой состав функциональную монему, проявляется особенно отчетливо в поведении именных форм латинского языка, каждая из которых наделена так называемым падежным окончанием, обычно достаточно четко указывающим на функцию этих форм и обеспечивающим весьма свободное построение предложений. Этой автономии комплекса противопоставлена очень тесная связь составляющих монем: в большинстве языков существует тенденция к построению автономных синтагм в виде акцентных единств, в пределах которых возможно ослабление и исчезновение любых элементов, сопутствующих виртуальным паузам. Действие этой тенденции к ослаблению автономии последовательных элементов синтагмы задерживается до тех пор, пока соответствующие монемы способны к разъединению, иными словами, до тех пор, пока сохра- 464
няется возможность вставки одной или более монем между первоначальными компонентами: avec plaisir «с удовольствием», avec grand plaisir «с большим удовольствием», avec le plus grand plaisir «с превеликим удовольствием». В противном случае в результате фонетической эволюции границы означающих могут за короткое время оказаться стертыми: поскольку в этом случае конечные и начальные фонемы означающих постоянно входят в один и тот же контекст, они подвергаются воздействию этого последнего; в том языке, где фонемы /к/ и /g/ подвергаются палатализации перед /i/ и /е/, конечное /к/ некоторой мо- немы, предшествующей монеме с начальным /i/, может избежать палатализации, если между обеими монемами имеется пауза, хотя бы виртуальная: однако, если границы монем окажутся стертыми вследствие невозможности отделить друг от друга последовательные элементы синтагмы, /-k i-/ превратится в сочетание /-ki-/, в котором /к/ подвергнется палатализации, и все сочетание. может в конце концов превратиться в /-ci-/; в то же время в других контекстах может сохраняться /-к-/, так что в результате одна и та же монема получит разные окончания — /-к/ или /-с/, в зависимости от ситуации. В чешском языке корень, имеющий значение «рука», выступает в форме ruk-, когда данная монема соединяется с монемой именительного падежа единственного числа (ruka); в форме rue- (=/ruts/) — в местном падеже единственного числа nice; в форме rue в прилагательном rueni (ruc-n-i) «ручной», причем дифференциация этих трех корневых форм обусловлена последовательной палатализацией конечного /-к/ в различных контекстах. Воздействие контекста имеет двоякую направленность и затрагивает в одинаковой степени как функциональные монемы, так и другие элементы синтагмы: так, в греческом языке старое окончание *-т, имевшее значение функциональной монемы винительного падежа, обычно представлено окончанием /-п/, если предшествующее означающее оканчивается на гласный, и окончанием /-а/, если оно оканчивается на согласный: ????-?, ?????-?. Именно явления такого рода составляют основу большинства вариантов означающих. Крайним выражением этой тенденции является наслоение означающих друг на друга, которое может привести к возникновению слитного комплекса: франц. au вместо a+le, англ. cut вместо cut+ed. 30 Заказ № 334 0 465
Взаимное влияние двух соседних означающих часто сопровождается взаимовлиянием соответствующих означаемых: так, монемы arbre «дерево», «вал» и commande «заказ», «передаточный механизм» выступают в совершенно различных значениях в сочетаниях arbre de commande «вал передаточного механизма», arbre a pain «хлебное дерево» и commande d'epicerie «заказ в бакалее»; слиянию формальных элементов типа au<a+le соответствует слияние семантических элементов типа ?il-de-b?uf «круглое окно» (букв, «бычий глаз»), означающее объект, не имеющий ничего общего ни с глазом, ни с быком. Указанные выводы не распространяются на отношения, существующие между функциональной монемой и монемой, показателем функции которой она является, ибо необходимость общения требует, чтобы семантическая индивидуальность каждого из компонентов сохраняла свою целостность. 4-15. „Слово" Автономную синтагму, составленную из нерасчленимых монем, обычно называют словом. Это определение распространяется, впрочем, и на такие автономные монемы, как hier «вчера», vite «быстро», и на неавтономные функциональные монемы типа pour «для», avec «с», а также и на нефункциональные монемы типа le, livre, rouge. Фонологическая индивидуальность этих последних обычно ярко выражена, что не всегда можно сказать о их способности к вычленению из речевого потока. Тем не менее три элемента комплекса le livre rouge «красная книга» поддаются членению в таком, например, сочетании, как: le petit livre noir et rouge «маленькая книга цвета красного с черным», тогда как комплексы pour le, avec le разъединяются лишь в исключительных случаях посредством вставного элемента, например tout «весь» в pour tout le, причем сращение du из de+le или au из a-f-le свидетельствует о тесной связи синтагм, образованных посредством предлогов и артиклей. Поиски более точного определения понятия слова в общей лингвистике едва ли целесообразны. Можно было бы попытаться сделать это на материале какого-либо одного языка. Но и в таком случае использование точных крите- 466
риев часто приводит к анализу, не совпадающему с обычным словоупотреблением. В то же время существует некоторая вероятность достижения положительных результатов на материале языка, подобного латинскому, где слово обычно совпадает с акцентуированной единицей, причем часто бывает так, что монемы, составляющие это слово, сливаются в неразложимое целое, как, например, в dominus «хозяин». Мы оставляем в стороне все сложные детали, которые сопряжены с анализом рода, в принципе сходным с анализом аналогичного явления во французском языке (см. выше), и констатируем существование трех монем, означаемые которых суть «хозяин», «именительный падеж», «единственное число». Едва ли можно будет сказать, что первому из этих означаемых соответствует означающее domin-, правда, по отношению к классической латыни речь идет скорее о корне, ибо это элемент, не изменяющийся при склонении; однако domin- имеет значение «хозяин» лишь в соединении со специфическим набором окончаний. Весьма четкой является ситуация в случае с clauus «гвоздь», clauis «ключ» и claua «палка» — тремя словами, образованными от одного корня clau-, но разошедшимися в своих значениях благодаря присоединению различных окончаний, или, другими словами, означающих монем, являющихся показателями различных функций. Означающим, соответствующим означаемому «хозяин», является dorn in- в сочетании с набором специфических окончаний. Означающим, соответствующим «именительному падежу», является -us, но в сочетании с domin-; -us в тех же условиях представляет собой еще и означающее монемы «единственное число». Очевидно, расчленение на различные означающие в данном случае только усложнило бы дело, не принеся реальной пользы. По отношению к латинскому языку оказывается, таким образом, весьма желательным обращение к традиционным методам описания, согласно которым слово dominus относится ко «второму склонению». Существование энклитик типа -que «и» не затрудняет идентификации слова, выявленного таким образом, а также слова как акцентуированной единицы, так как группа слово+энклитика отнюдь не ведет себя по отношению к ударению как одно слово (ср., например, bonaque «и хорошая», с одной стороны, и populus «народ» — с другой). зо* 467
4-16. Трудности в определении границ „слова" Гораздо легче определить границы единиц данного типа в таких языках, как английский или немецкий. Известно, что акцентуированные единицы в этих языках не смешиваются с тем, что мы могли бы назвать словами, но наряду с этим имеются трудности в определении количества слов, содержащихся в таких высказываниях или сегментах, как I'll go out «я выйду» или um nachzusehen «чтобы осмотреться». В английском возникают дополнительные трудности, связанные с «генитивом» типа the King of England's «король Англии». Что касается французского языка, то при рассмотрении его столь же трудно с определенностью сказать, имеем ли мы дело с одним, двумя или тремя словами, например в bonne d'enfant /bondafa/, идентичном по употреблению немецкому эквиваленту Kindermadchen «гувернантка», в связи с чем его охотно считают одним сложным словом; однако если пользоваться формальными, а не семантическими критериями,— что следует делать для того, чтобы избежать произвольных выводов,— и рассматривать данный сегмент в качестве одного или нескольких слов в зависимости от формы множественного числа, то придется трактовать как одно слово сочетание sac a main «(дамская) сумочка», имеющее во множественном числе звучание /sakame/, а не /sakzame/, но как три слова — сочетание cheval a bascule «карусель», основываясь на форме множественного числа chevaux a bascule; вопрос еще более усложнится, если мы обратимся к комплексу типа cartes a jouer «игральные карты», имеющему во множественном числе формы /kartaeue/ и /kartzaeue/. 4-17. „Слову" предпочитается автономная синтагма Тенденция к слитному произношению в высказывании тех монем, которые ощущаются как тесно связанные по смыслу, весьма естественна и находит свое проявление во всех языках. Обычным является обращение к значимой единице, большей, чем монема; такую единицу называют «словом». То обстоятельство, что в каждом языке понятию «слово» соответствует специфический тип синтагматических отношений, особых неудобств не вызывает. Не вызывает затруднений, впрочем, и тот факт, что среди признаков, 468
на основе которых постулируется данная единица, приходится выделять, с одной стороны, звуковые — демарка- тивные и кульминативные — признаки, с другой — формальные, в соответствии с которыми определяется возможность членения или констатируется сращение, и, наконец, те признаки, которые обусловливаются семантикой. В действительности существует бесконечное количество переходных ступеней между слитной единицей и группой абсолютно независимых друг от друга единиц: в той степени, в какой j'ai vu «я видел» представляет собой в разговорном французском языке обычное прошедшее время от je vois «я вижу», ai vu не образует двух различных означающих, а представляет скорее слияние двух монем с означаемыми voir «видеть» и «прошедшее время»; в то же время с формальной точки зрения ai и vu вполне расчленимы (ср. j'ai souvent vu «я часто видел»), несмотря на то что ни наречие hier, ни сочетание avec mes lunettes «через мои очки» между этими обоими элементами вставить нельзя. Комплекс типа je le donne «я даю это» без труда расчленяется на последовательные знаки, однако включает в свой состав варианты монем 1-го и 3-го лица \Ц и /1/, которые встречаются лишь в контекстах этого типа, постольку поскольку они соответствуют означаемым, представленным контекстами /mua/ и /lui/. Без сомнения, элементы, входящие в состав указанного комплекса, вполне расчленимы, ибо встречаются также je te le donne «я даю это тебе», je le lui donne «я даю это ему», хотя возможности выбора вставных элементов чрезвычайно ограниченны, так что лингвисты в je te le donne иногда бывают склонны видеть единое слово /2-t-l-don/, как и в баскском da-kar-t «я это несу», имеющем к тому же цельное графическое оформление. Не следует, во всяком случае, забывать, что свойство быть автономной синтагмой, роднящее латинскую форму типа homini «человеку» с ее современными эквивалентами англ. for man, франц. pour Phomme, исп. para el hombre «для человека», гораздо более существенно, чем ее свойство быть словом: последнее свидетельствует лишь о завершении процесса застывания, в результате которого малопригодным и недостаточно убедительным оказывается формальный анализ, хотя возможность членения на различные означаемые сохраняется, другими словами, говорящему предоставляется возможность выбора между 469
многими функциями, свойственными, например, французской монеме homme. При изучении основ языковой структуры главное внимание должно уделяться автономным синтагмам; в этом смысле меньшее значение имеет частный тип автономной синтагмы, характеризующийся не- расчленимостью своих элементов; этот тип синтагмы рассматривается под рубрикой «слово» вместе с монемами, которые не входят в состав таких синтагм. 4-18. Зависимые, управляемые и определяющие монемы Монемы, не наделенные функциональными характеристиками (как, например, автономные монемы) и не содержащие указаний на функцию какой-либо из соседних монем (как, например, функциональные монемы), могут быть определены как зависимые. В автономных синтагмах типа avec toi «с тобой» или avec les grosses valises «с большими чемоданами» все монемы, за исключением функциональной avec, являются зависимыми в том смысле, что они зависят, как это следует из их соотношения с остальной частью высказывания, либо от функциональной монемы, либо от их позиции относительно других элементов высказывания. Что касается языковых функций, то здесь необходимо проводить различие между функциями первичными и не- первичными. Первичные функции характеризуют основные отношения в пределах предложения, например отношения, существующие между пятью членами высказывания: (1) hier «вчера» — (2) le directeur de la banque «директор банка» — (3) a dicte «продиктовал» — (4) une lettre de quatre pages «письмо на четырех страницах» — (5) au secretaire particulier qu'il avait fait venir «своему личному секретарю, которого он вызвал». Первичные функции свойственны элементам, связанным с высказыванием как с единым целым, а не с отдельными сегментами этого высказывания. В приведенном примере непервичные функции свойственны комплексам la banque «банк» и quatre pages «четыре страницы» (показатель функции — частица de), а также комплексам particulier «личный» (показатель функции — позиция слова) и qu'il avait fait venir «которого он вызвал» (показатель функции — образование qu'il, представляющее собой сращение местоимения с функциональной монемой). 470
Существуют зависимые монемы, обладающие первичной функцией. Таковы toi и /valiz/ valises «чемоданы» в сочетаниях avec toi «с тобой», avec les grosses valises «с большими чемоданами»: на функцию этих монем в обоих случаях указывает предлог avec. Такие монемы могут быть названы управляемыми. Другие монемы вступают в отношения с остальной частью высказывания лишь через посредство монем, охарактеризованных выше. Таковыми являются «определенный артикль» (/1/), «множественное число» (/е/) и /gros/ в сочетании avec les grosses valises. Подобные монемы могут быть названы определяющими (детерминантами). 4-19. Лексемы и морфемы; модальные монемы Следует проводить различие между грамматическими монемами (морфемами) и лексическими монемами (лексемами). С этой целью необходимо выявить инвентари единиц, способные занимать определенную позицию в пределах автономной синтагмы. Лексические монемы входят в состав неограниченных инвентарей. Грамматические монемы, находясь в той или иной позиции, чередуются с относительно ограниченным числом других монем. Средняя частотность грамматических монем типа французских de, pour «для», avec «с» или латинских «генитив», «датив», «аблатив», безусловно, превосходит частотность лексических монем типа homme «человек», riche «богатый», mange «ест»; если взять какой-нибудь текст и сосчитать в нем сначала все предлоги, а затем все имена существительные, которые встречаются после этих предлогов, и затем разделить полученные числа на числа, выражающие количество различных предлогов и различных существительных, то первое из полученных частных окажется значительно выше второго. Функциональные монемы суть монемы грамматические. Зависимые монемы относятся либо к грамматическим, либо к лексическим монемам. Относящиеся к ним управляемые монемы могут входить в состав двух различных инвентарей — неограниченных, каким является, например, инвентарь монем, употребляемых после avec un(e)... и ограниченных, каким, например, является инвентарь монем, встречающихся непосредственно после avec, но невозможных после avec+один или несколько детерми- 471
нантов. Можно, например, утверждать, что монема valise, относящаяся к первому инвентарю, является моне- мой лексической, тогда как toi (второй инвентарь) представляет собой грамматическую монему. Детерминанты могут быть как лексическими (grosse), так и грамматическими («определенный артикль»; «множественное число»). Грамматические детерминанты в дальнейшем мы будем называть модальными монемами. 4-20. Модальные и функциональные монеты Между такими модальными монемами, как артикли или монемы, выражающие число в французском языке, и монемами функциональными обычно не проводят резких различий. Тем не менее разница между этими обоими типами является фундаментальной: если в автономной синтагме avec le sourire «с улыбкой» управляемая монема sourire рассматривается как центр синтагмы, то грамматический детерминант le является центростремительным элементом, а функциональная монема avec — центробежным элементом в соответствии со схемой <- avec le-> sourire. В языке типа французского, где сращение обоих типов элементов является исключением (au, du), наличие показателя функции (например, avec) обусловливает синтаксическую автономию комплекса avec mes valises, тогда как употребление модальной монемы le в le chasseur tue la bete «охотник убивает зверя» не создает монеме chasseur какой-либо особой автономии; эта монема всегда должна занимать в данном контексте определенное место, как этого требует необходимость идентификации ее в функции субъекта. В общем и целом возможности употребления той или иной функциональной монемы определяются внешними по отношению к автономной синтагме элементами, частью которой они являются: один тип предложения может иметь в своем составе косвенное дополнение, другой не может. Несомненно, говорящий часто имеет возможность решить, употреблять или не употреблять автономную синтагму, которая в принципе допускается в избранной им схеме высказывания: так, слово distribuer «раздавать» иногда сопровождается указанием на лица, которым раздается нечто, но иногда этого и не делается. Можно сказать: il distribue des prospectus aux passants «он раздает рекламки прохожим», а можно 472
ограничиться словами il distribue des prospectus «он раздает объявления»; еще более отчетливой оказывается ситуация в случае автономной синтагмы, вводимой, например, предлогом avec. Однако не менее верно и то, что в той или иной степени необходимость общения всегда оказывает косвенное воздействие на выбор функциональной монемы, ибо этот процесс связан с изначальным выбором данной частной схемы высказывания. По-иному обстоит дело с модальными монемами: выбор одной из этих монем для данного участка высказывания подсказан потребностью общения, говоря более точно, опытом, накопленным в результате общения. В этом отношении модальные монемы не отличаются от других нефункциональных монем: я могу выбирать, прежде чем начать говорить, между le cerf и un cerf, так же как я выбираю между cerf «олень» и biche «лань». Разница заключается в том, что в случае модальных монем возможности выбора оказываются крайне ограниченными: я могу выбирать лишь между определенным и неопределенным артиклями, тогда как количество названий животных, из которых я могу выбрать одно для завершения высказывания le chasseur tue «охотник убивает», практически безгранично. Следует отметить и то, что от замены одной модальной монемы другой, единственного числа множественным, определенного артикля неопределенным общая схема высказывания не меняется. С этим связано, естественно, и то обстоятельство, что в латинском или французском предложениях любое существительное может стоять в зависимости от выбора, произведенного говорящим, как в единственном, так и во множественном числе. С другой стороны, в предложениях определенного типа в латинском языке возможно употребление одной какой-либо функциональной монемы дательного падежа, причем именно одной, даже если она выражена дважды, входя составной частью в оба согласованных между собой слова, например urbi et orbi «городу и миру». 4-21. Смешение, которому благоприятствуют сращение и согласование Многие явления способствуют затемнению основных различий между функциональными и модальными монемами. Прежде всего необходимо отметить, что означаю- 473
щие этих монем в результате их формального сближения в пределах автономной синтагмы, могут сополагаться и сливаться друг с другом. С другой стороны, часто случается так, что оба элемента участвуют в согласовании; прерывные означающие, возникающие в результате этого процесса, служат для выражения как функциональных, так и модальных монем. Это положение можно проиллюстрировать на примере латинского языка, в котором означающие часто представляют собой результат сращения: в сочетании prudentibus hominibus «благоразумным мужам» функциональная монема «датив» и модальная «множественное число» имеют общее означающее, представленное в данном случае прерывным вариантом . . . ibus . . . ibus; в сочетании puer! ludunt «дети играют» функциональная монема «номинатив» представлена лишь одним означающим -I, тогда как модальной монеме «множественное число» соответствуют означающие -i и -nt. Во французском языке, где в одном и том же высказывании возможно троякое выражение модальной монемы «множественное число» (например, в les animaux paissent; см. выше, 4—5), функциональные монемы очень часто расчленяются посредством других слов, а их означающие не связаны так тесно с другими сегментами высказывания, как это имеет место в латинском языке, где в сочетании prudentibus hominibus монема -ibus тесно связана с prudent- и с homin-. В то же время во французском языке встречаются прерывные означающие, например в сочетании a mon pere et a ma mere «моему отцу и моей матери», отличающиеся в этом отношении от сответствующих означающих в английском to my father and mother «моему отцу и матери» и во французском avec mon pere et ma mere «с моим отцом и моей матерью», где функциональная монема avec, в звуковом отношении более сложная, чем a, не повторяется. Все эти примеры могут навести на мысль, что если при наличии модальных монем возможности согласования весьма значительны, то в случае функциональных монем согласование осуществляется только в пределах автономной синтагмы: может сложиться мнение, что функция да- тива, например, свойственна лишь дополнению и относящимся к нему прилагательным. Такой взгляд может привести к неверному ограничению языковых возможностей: так, в баскском gizonari eman-diot «я дал это человеку» монема в функции «датив» имеет признак -i не только 474
в косвенном дополнении gizonari, но также и в глаголе, ибо посредством -io- в eman-diot выражаются одновременно значения «датив» и «3-е лицо единственного числа». 4-22. Примеры переплетений Согласование часто рассматривается как средство,— безусловно, недостаточно экономичное — для обозначения соответствий в высказывании: полагают, например, что согласование глагола и субъекта служит для указания на то, что два слова высказывания относятся друг к другу как субъект и предикат. Однако во многих случаях функция обоих элементов оказывается выраженной достаточно отчетливо отнюдь не с помощью формального согласования: в лат. pater pueros amat «отец любит детей» идентификация слова pater как субъекта предложения осуществляется не на основе его согласования в числе с глагольной формой amat. Бывает тем не менее и так, что согласование — от случая к случаю или регулярно — выступает как показатель функции тех или иных элементов. В лат. uenatores animal occidunt «охотники убивают животное» ни uenatores «охотники», ни animal «животное» не несут указаний на то, что является субъектом, а что объектом; однако occidunt, будучи согласованным с uenatores, указывает на то, что это последнее и есть субъект и что, следовательно, animal выступает в качестве объекта; несомненно, согласование оказалось бы избыточным, если бы субъектом было uiri «мужи», или неинформативным, если бы объект стоял во множественном числе (например, в предложении uenatores animalia occidunt «охотники убивают животных» или «охотников убивают животные»). Однако в отношении рассматриваемого контекста можно было бы полагать, что означающее модальной монемы «множественное число» приняло на себя роль показателя функции «субъекта» в образовании uenator- и что различие между функциональной и модальной моне- мой оказалось в данном случае стертым. В действительности следует учитывать, что означающее номинатива, объединенное с корнем 3-го склонения и монемой множественного числа, реализуется в форме прерывного сращения /. . .es . . .nt/, тогда как аккузатив обладает в том же высказывании одной только формой /. . .es/; что же касается формы /. . .nt/, которая является частью прерывного 475
означающего, соответствующего только «множественному числу», в случае когда субъект имеет однозначную форму uiri, то она входит в состав означающего «номинатива» — монемы функциональной. По-видимому, сложное подчас смешение означающих задерживает в ряде языков установление основных значимых различий между функциональными и модальными монемами. 4-23. „Род" Явление согласования может распространяться на монемы, отличные от модальных монем и от показателей функции (так, во французском языке, например, существует согласование в роде), причем то, что обычно называют этим словом, есть на самом деле прерывное означающее монемы, соответствующей существительному. Ввиду того что элементы этого означающего, отделенные от их центрального ядра (/...a...d...§/, отделенные от/motafl/в сочетании la grande montagne blanche «большая белая гора»), в формальном отношении характеризуются поведением, напоминающим поведение модальных монем, имеется тенденция постулировать во французском языке модальную монему «женского рода», противопоставленную модальной монеме «мужского рода». Тот факт, что различие между grand и grande может функционировать само по себе (la cour des grands «двор для больших [мальчиков]», la cour des grandes «двор для больших [девочек]»), помог бы, казалось, узаконить подобную попытку, если бы не то обстоятельство, что выбор между grands и grandes обусловливается не полом тех лиц, о которых идет речь, но родом слов garcons «мальчики» и filles «девочки», с которыми связаны оба прилагательных в нашем примере; другими словами, выбор обусловливается определенными оттенками значения слова garcon и соответствующими оттенками значения слова fille. Употребление слова grande вместо grand предполагает тот же выбор, что и употребление слова fille вместо garcon. Тем не менее следует отметить, что употребление местоимения elle иногда связано не с грамматическим родом, но с полом, к которому принадлежит данное лицо. Ср. ...le docteur... elle «... доктор ...она...», 4-24. Предикативная синтагма Вернемся к сообщению, уже упоминавшемуся нами выше: Hier il у avait fete au village «Вчера в деревне 476
был праздник». Это французское высказывание включает автономную монему hier «вчера» и автономную синтагму au village «в деревне». Автономность обоих сегментов гарантируется в первом случае значением данной монемы как таковой, во втором — употреблением функциональной монемы. Опущение одной из монем (или обеих) не ведет к качественному изменению высказывания il у avait fete «был праздник». Образования hier и au village лишь до* полняют это высказывание, что, в частности, констатируется традиционным термином «дополнение». Поскольку сегмент il у avait fete может сам по себе представлять сообщение, он не является показателем связи с другими сегментами, способными фигурировать в данном высказывании. Дополнения идентифицируются здесь как таковые исключительно на основе их соответствия элементам опыта, необходимым с точки зрения носителей языка для указания на соотношение со всем опытом, соотношение, которое в языковом плане соответствует функции. Синтагма il у avait fete «был праздник», не будучи автономной, является независимой. Ее можно назвать предикативной синтагмой. 4-25. Актуализация Выше мы рассматривали возможности выражения в одной и той же монеме понятия «fete» («праздник») и констатации данного явления действительности как такового. Во французском языке это невозможно, ибо в нем оба эти понятия выражаются различным образом. Во многих языках употребления говорящим данной монемы в четко определимой ситуации и соответствующих условиях еще недостаточно для удовлетворительной конкретизации смысловых возможностей, заключенных в ее значении и способных реализоваться в действительно языковом высказывании: слово fete само по себе не является языковым сообщением; чтобы стать им, этому слову необходимо закрепиться за определенным явлением действительности; при этом допускаются обозначения наличия данного явления (il у a fete «идет праздник»), его возможности (il у aurait fete «был праздник») или невозможности (il n'y a pas fete «праздника нет»). Возникает необходимость актуализации монемы. Для этого нужен контекст, то есть по крайней мере две монемы, одна из которых явится более специфическим носителем сообщения, другая же может 477
рассматриваться как актуализатор. Французский язык относится к языкам именно такого типа. Следует учесть, что для актуализации монемы достаточно даже ситуации, возникающей при восклицаниях, приказаниях или приветствиях, например: va! «иди!», cours «беги!», vole! «лети!», vite! «быстро!», ici! «сюда!», traitre! «предатель!», salut! «привет!». Ответы вроде oui «да», поп «нет», Jean «Жан», demain «завтра» представляют собой примеры актуализации, предпосылки которой заложены в самих вопросах. С другой стороны, высказывания в форме отдельных монем могут представлять собой сокращенные и семантические идентичные формы более длинных высказываний, например defendu! «запрещено!» вместо c'est defendu «это запрещено». Речь идет об усеченных высказываниях, прежняя форма которых в случае необходимости может быть восстановлена говорящим; так, немец, сказавший [na'mt] вместо Guten Abend «добрый вечер», в ответ на просьбу повторить свое высказывание воспроизведет полную форму [gu*tn? a*bnt]. 4-26. Субъект В случаях, когда актуализация характеризуется достаточной строгостью, она может привести к образованию некоторого контекста. Для ее реализации может оказаться достаточным присоединение грамматической монемы к центральной монеме высказывания: так, во французском языке монема tue /tu/ может быть актуализована в результате присоединения морфем je /2/ или on /б/. Разумеется, в роли контекста-дктуализатора та или иная лексема может выступать как вместе с детерминантами, так и без них: l'alcool tue /lalkol tu/ «алкоголь убивает». Все это приводит к тому, что становится обязательной форма высказывания, включающая как минимум два слова; одно из них, обычно обозначающее предмет или явление, на котором сосредоточивается внимание, называется предикатом, другое же, называемое субъектом, обозначает активного или пассивного участника события ; оно тоже, как правило, обладает значимостью. В качестве субъекта может выступать морфема, например в il marche /il mar§/ «он идет»; субъект может быть выражен лексемой, например в l'homme marche /lom mar§/ «человек идет», или же комбинацией лексемы и морфемы в употребительной кон- 478
струкции l'homme il marche /lom imara/ «человек идет»; ср. лат. uir ambulat «человек ходит». С семантической стороны субъект может обозначать лицо, на которое переходит действие, лицо, в пользу которого совершается действие, а также самого производителя действия; так, англ. he «он» в первом из указанных значений выступает в предложениях he suffered «он страдал», he was killed «он был убит»; во втором значении — в предложении he was given a book «он получил книгу, ему дали книгу», в третьем — в he killed «он убил» или he gave a book «он дал книгу». В зависимости от языка субъект может образовывать или не образовывать автономную синтагму: в латинском субъектом может быть, в частности, модальная монема, входящая в состав предиката, например в occidunt «убивают», или же автономная синтагма (сопровождаемая глагольной модальной монемой) в uiri occidunt «мужи убивают», где uiri несет в себе показатель функции. Во французском языке субъект не автономен, указание на его функцию заключено в его позиции по отношению к предикату. Формально субъект всегда характеризуется либо функциональной монемой, либо своей позицией. Однако его идентификация, как и выявление дополнений, основывается прежде всего на его непременном участии в определенных типах высказывания; высказывания типа les chiens mangent la soupe «собаки едят суп» или ils mangent la soupe «они едят суп» сократить за счет устранения сегментов chiens «собаки» или ils «они» или же предикативного ядра mangent «едят» невозможно; устранение же сегмента la soupe «суп» не приводит к искажению смысла и не нарушает экономии оставшейся части высказывания. Подобный сегмент по праву носит традиционное название «дополнения». Из обоих необходимых элементов высказывания — субъекта и предиката — именно субъект является монемой, которая, как Правило, может выступать также в качестве дополнения: ср. высказывания l^Chinois mangent les trepangs «китайцы едят трепангов», les Chinois les mangent «китайцы их едят», где les «их» представляет собой вариант монемы ils «они». 4-27. Именные предикаты в языках с обязательными субъектами В языке типа французского, где комбинация субъект — предикат является формально необходимой, за исключе- 479
нием случаев, когда ситуация требует актуализации, некоторые употребительные конструкции практически сведены к актуализаторам реальных предикатов. Такова конструкция il у а «имеется, есть», в которой формально различаются субъект il и предикативная монема а. В синхронном отношении тот же анализ действителен и для образования il у a son argent (dans cette banque) «его деньги здесь (в этом банке)», букв, «он здесь имеет свои деньги», для которого характерно произношение (свойственное также и разговорной речи) /il i(j) а/. В предложении же Il у a des gens sur la place «на площади (есть) люди» конструкция il у а служит лишь для введения реального предиката gens и обычно произносится как /ja/; аналогичные выводы можно сделать и в отношении voici, voila «вот» (из vois ci «смотри сюда», vois la «смотри туда») — актуализаторов следующих за ними предикатов. 4-28. Языки, в которых субъекты необязательны Какой бы распространенной ни была конструкция субъект — предикат, неверно будет полагать, что она универсальна. Существуют языки — и их немало,— в которых самое обычное высказывание — не повелительное и не эллиптическое — состоит из одной-единственной мо- немы. Ее можно перевести как «дождь», «идет дождь» или как «лиса», «вот лиса» и т. п., и это не только в различного рода побочных конструкциях (в приказаниях; в эллиптических оборотах), но также и в обычных повествовательных предложениях. Поскольку высказывание, представленное одной монемой, характеризуется тем же интонационным рисунком, что и более сложное высказывание того же типа (например, утверждение, приказание и т. п.), может появиться тенденция говорить в этом случае о монеме-актуализаторе с интонационным означающим. Однако, для того чтобы изложение было более ясным, следовало бы говорить об актуализации лишь в тех случаях, когда монема, о которой идет речь, представляет собой единицу первого членения, т. е. сегментную монему. 4-29. Предикативные монемы и залоги В состав предиката входит предикативная монема, которая может иметь при себе модальные монемы. Эта предикативная монема представляет собой стержневой элемент 480
фразы, на основе соотношения с которым маркируется функция других составляющих элементов этой же фразы. Следует отметить, что в некоторых языках, в частности во французском, говорящий в состоянии соотнести активное или пассивное значение предиката с соответствующим участником действия: так, если речь идет о глаголе со значением «отворить», то пассивным участником действия оказывается дверь в сад, активным — садовник, отворяющий эту дверь. Если употребляется форма предиката, называемая «активным залогом», то предложение имеет вид le jardinier ouvre le portail du jardin «садовник отворяет дверь сада». Если употребляется форма «пассивного залога», то высказывание имеет следующий вид: le portail du jardin est ouvert par le jardinier «дверь сада отворяется садовником». В первом случае предикат ouvre «открывает» соотнесен с активной характеристикой садовника, во втором случае предикат est ouvert «отворяется» соотнесен с пассивной характеристикой двери. В языке типа мальгаш- ского предикат может быть, кроме того, соотнесен с тем, что во французском языке называется le complement circonstanciel. В языке же типа баскского подобная возможность соотнесения отсутствует: в этом языке как само действие, так и его участники, а также различные обстоятельства и сама структура высказывания охарактеризованы предельно четко и ясно. III. Распространение 4-30. Распространение: все то, что не является необходимым Распространением называется любой элемент, присоединение которого к данному высказыванию не изменяет общего соотношения членов и функции исходных элементов. Если высказывание состоит из одной изолированной предикативной монемы, любое присоединение других мо- нем, которые не нарушают предикативного характера исходной монемы, представляет собой распространение исходного предиката; эти монемы могут относиться к самым различным типам: высказывание типа франц. va ! «иди!» с помощью автономной монемы может быть распространено в va vite ! «иди скорей!» в результате добавления управ- 31 Заказ № 3340 481
ляемой монемы (le) и управляемой лексемы, сопровождаемой модальной монемой (cherch-er), образуется высказывание va le chercher ! «сходи за ним!»; с помощью автономной синтагмы может быть образовано высказывание va chez la voisine ! «сходи к соседке!»; путем объединения в одно высказывание трех вышеназванных элементов образуется новое высказывание va le chercher chez la voisine ! «сходи за ним к соседке!». В этом смысле можно сказать, что все члены данного высказывания могут трактоваться как распространения предикативной монемы, за исключением тех элементов, которые необходимы для актуализации этой монемы; к таким элементам относится, например, субъект (если таковой имеется). Так, в предложении les chiens mangent la soupe «собаки едят суп» дополнение la soupe «суп» представляет собой распространение предиката, субъект же les chiens «собаки» таковым не является. Однако к распространениям относятся не только те элементы, которые говорящий может по желанию присоединять к предикативной монеме. К распространениям относятся еще и монемы, присоединяемые не только к центральному ядру высказывания, но и к любому из сегментов, характеристика различных типов которых составляла предмет предшествующего изложения. Естественно, что роль распространения в конструировании сообщения весьма значительна. 4-31. Координация Удобно с самого начала произвести разграничение между двумя типами распространения: между распространением посредством координации и распространением посредством субординации. О распространении по координации речь идет в тех случаях, когда функция присоединяемого элемента оказывается идентичной функции элемента, изначально существующего в рамках высказывания. И таким образом, при устранении исходных элементов (и возможной приметы координации) восстанавливается структура исходного высказывания, разумеется, если именно этот устраняемый элемент заменяется присоединяемым. Так, в высказывании il vend des meubles «он продает мебель» распространение по координации будет иметь место в том случае, если за словом vend «продает» будет следовать achete «покупает», причем последнему 482
будет предшествовать особая монема et «и», указывающая на определенный тип координации; в результате получим il vend et achete des meubles «он продает и покупает мебель» — высказывание, в котором achete «покупает» выступает в той же роли, что и vend «продает», а именно в роли предикатива, причем в пределах того же высказывания; другими словами, оба слова находятся в идентичных отношениях с остальными элементами высказывания. Если из полученного таким образом высказывания устранить исходное сказуемое vend «продает» (и показатель координации et «и»), останется il achete des meubles «он покупает мебель» — высказывание, имеющее иной смысл, но ту же структуру, что и исходное. В распространении по координации могут участвовать любые единицы, рассмотренные в предыдущем изложении, в частности автономные монемы, например aujourd'hui et demain «сегодня и завтра», функциональные монемы, например avec et sans ses valises «с багажом и без (багажа)», модальные монемы, например англ. with his and her bags «с его и ее сумками», лексемы, например rouge et noir «красное и черное», homme et femme «мужчина и женщина»; предикативные синтагмы, например il dessine et il peint avec talent «он талантливо рисует и пишет (картины)». Следует отметить, что в координации могут участвовать автономные элементы типа aujourd'hui и demain (ср., например, le beau temps se maintiendra aujourd'hui et demain «хорошая погода продержится сегодня и завтра»), в других случаях исключающие друг друга в одном и том же высказывании. 4-32. Субординация Распространение по субординации отличается той особенностью, что функция присоединяемого элемента несвойственна исходному элементу данного высказывания. На эту функцию указывает либо позиция нового элемента по отношению к той единице, с которой он функционально связан, либо функциональная монема. Распространению, представленному сегментом la soupe «суп» в высказывании les chiens mangent la soupe «собаки едят суп», соответствует функция, на которую указывает постпозиция сег- 31* 483
мента la soupe по отношению к предикативному ядру, состоящему из предикативной монемы и соответствующих ей модальных монем; распространение, представленное формой de la route в la poussiere de la route «дорожная пыль» (букв, «пыль дороги»), характеризуется функцией, показателем которой выступает функциональная монема de. Из этих примеров следует, что распространение есть способ пополнения непредикативных частей высказывания новыми членами, не отличающийся от способа пополнения предиката, причем в этих целях могут быть использованы различные языковые средства; вофранцузском языке функция «прямого дополнения», показателем которой является позиция последнего, отлична от функции «дополнения при имени», в качестве показателя которой выступает функциональная монема de. Разумеется, функция может оказаться в обоих случаях идентичной; это может быть характерно, например, для языка, в котором приведенному выше высказыванию соответствует форма типа il у а manger de la soupe par les chiens (букв, «имеет место поедание супа собаками»), где между сегментами la soupe и manger существует то же языковое соотношение, что и между la route и poussiere. Подчиненный элемент может характеризовать (в традиционной лингвистике в этих случаях употребляют выражение «зависит от») почти все элементы первого членения, простые монемы или синтагмы, причем сюда относятся и модальные монемы (plus grand «больше»>bien plus grand «гораздо больше») и даже показатели функции (sans argent «без денег»>absolument sans argent «совершенно без денег»), употребление которых в большинстве случаев не может быть, впрочем, определено с достаточной четкостью: они могут употребляться для уточнения значения автономной монемы (vite «быстро»>tres vite «очень быстро») или управляемой лексемы (la robe «платье»>1а robe rouge «красное платье», la robe de bal «бальное платье», la robe qui est rouge «платье красное», le pinceau de l'artiste «кисть художника»). Сам по себе этот элемент может выступать в качестве распространения по субординации другой лексемы (il va vite «он идет быстро»>П va tres vite «он идет очень быстро», la belle robe «красивое пла- тье»>1а tres belle robe «очень красивое платье»). Подчиненный элемент может характеризовать предикативную монему: il dit «он сказал»>П le lui dit «он сказал это ему», 484
il dit un mot «он сказал одно слово», il dit qu'il viendra «он сказал, что он придет», il part «он уезжает»>il part demain «он уезжает завтра», il part quand elle arrive «он уедет, когда она приедет». Подчиненный элемент может выступать в форме либо автономной монемы (например, il court «он бежит»>il court vite «он бежит быстро»), либо неавтономной (grand «большой»>tres grand «очень большой»); эта монема может быть как лексической (la robe «платье»>la belle robe «красивое платье»), так и грамматической (grand «большой»>plus grand «больший»). Он может представлять собой автономную синтагму одного из рассмотренных выше типов: il part «он уезжает»>il part avec ses valises «он уезжает со своими чемоданами»; les eglises «церкви»> les eglises de Rome «римские церкви». Он может представлять собой также предикативную синтагму, автономия которой обеспечивается обычно присоединением функциональной монемы, называемой «подчинительным союзом», кроме того, он может выступать в качестве распространения, на что указывает его позиция в высказывании: il part «он уезжает»>il part quand elle arrive «он уедет, когда она приедет», la robe «платье»>1а robe qu'elle porte «платье, которое она носит»; ср. аналогичные конструкции без функциональной монемы: англ. the face was black «лицо было черным»>the face he saw was black «лицо, которое он увидел, было черным». 4-33. Фраза Следует проводить различия между элементами предикативного типа (ядро «придаточного предложения») и подлинными предикатами, так как первые лишены того характера немаргинальности и независимости, который, как мы полагаем, свойствен предикату как таковому. Это обстоятельство позволяет нам определить фразу как высказывание, в котором все элементы связаны с одним или несколькими согласованными между собой предикатами, и избавляет нас от необходимости вводить в это определение интонационные критерии, что имеет большое значение: дело в том, что интонация представляет собой явление, языковая характеристика которого выражена весьма слабо. 485
IV. Композиция и деривация 4-34. Композиция и деривация не представляют собой распространения Явления, обозначаемые посредством терминов «композиция» и «деривация», могут в определенных случаях рассматриваться как особые формы распространения. Тем не менее весьма часто они приводят к образованию синтагм, которые можно трактовать как результат введения в данное высказывание элемента, «не изменяющего общего соотношения исходных элементов и не влияющего на их функцию». Если в высказывании il est venu par la route «он приехал на машине» слово route «дорога» заменить на autoroute «шоссе», особенности, свойственные распространению, сохранятся, ибо введение дополнительного уточнения нисколько не изменит ни структуры высказывания, ни характерного для его элементов взаимоотношения: так, переход /1а/>/1/ (ср. la route и l'autoroute) не нарушает тождества этой монемы. Ситуация останется той же, если в высказывании il a penetre dans la maison «он пробрался в дом» слово maison «дом» заменить словом maisonnette «домишко». Как в первом, так и во втором случае устранение из высказывания монем auto- и -ette не составит трудности. Иной будет ситуация, если я попытаюсь устранить композит vide-poche «шкатулка» из высказывания je l'ai mis dans le vide-poche «я положил ее в шкатулку» или же производное lavage «стирка» из высказывания elle procede au lavage «она приступает к стирке». В vide- poche и lavage элементы vide и poche, lav- /lav-/ и -age /-аz/, разумеется, не относятся к распространению, которое характеризуется введением новой синтагмы в высказывание; они участвуют во внеконтекстном образовании новой единицы. Действительно, в случаях обычного употребления композитов типа autoroute «шоссе» или производных типа maisonnette «домик» распространение не имеет места. Фактически между autoroute «шоссе» и route «дорога» приходится выбирать точно так же, как и между route «дорога» и chemin «путь», а между maisonnette «домик» и maison «дом» — так же, как между maison «дом» и villa «вилла». Однако в противоположность случаю с vide-poche «шкатулка» и lavage «стирка» ничто не препятствует здесь возникновению этих композитов и производных как своего рода распространения, ибо autoroute 486
«шоссе» первоначально мыслится как route «дорога», но как некоторая специфическая route, на что указывает присое- динение к этому слову препозиции auto-. Нередки случаи, когда petite maison «маленький дом» представляет собой столь же цельную единицу отбора, что и maisonnette «домик», но это не значит, что мы должны отказаться от интерпретации элемента petite «маленький» как распространения к maison «дом». Таким образом, о некоторых композитах и дериватах можно сказать лишь, что они не относятся к распространениям, тогда как в других случаях такое отнесение исключается с самого начала как формально невозможное. Образование первого типа можно рассматривать в плане эндоцентрической композиции и деривации; это значит, что взаимоотношение элементов высказывания не влияет на отношения всей совокупности с теми элементами, которые остаются за пределами этой совокупности: так, замена сегмента maison «дом» сегментом maisonnette «домик», представляющая собой изменение в субстанции, не ведет к изменению отношений. Что же касается синтагм типа vide-poche «шкатулка», lavage «стирка», то здесь можно говорить об экзоцентрической композиции и деривации: сближение двух элементов приводит к возникновению новых связей с элементами, остающимися за пределами данного композита или данного производного. 4-35. Черты, свойственные как композиции, так и деривации Всем композитам и всем производным свойственны некоторые общие черты, к которым относится прежде всего смысловое единство синтагмы, состоящее в том, что данной синтагме, как правило, соответствует данная единица отбора. Однако эта особенность не всегда проявляется отчетливо, подчас ее трудно констатировать даже с помощью интроспекции. Такая констатация необходима для идентификации подобных синтагм и для противопоставления их синтагмам, имеющим более расплывчатую структуру. Во всяком случае, можно сказать, что интересующие нас синтагмы во взаимоотношении с другими элементами высказывания ведут себя точно так же, как и монемы, способные выступать в тех же самых контекстах. Отсюда можно заключить, что они могут встречаться в сопровождении одних и тех же модальных монем и что эти модальные 487
монемы не могут относиться к элементу, органически входящему в синтагму данного композита или данного производного: так, chaise-longue («шезлонг») необычной длины не есть chaise-plus-longue, но chaise-longue более длинный, чем другие. Представляется естественным, что монемы, объединенные в композите или производном, становятся формально нерасчлененными, не вступая в то же время в отношение «согласования» друг с другом. Благодаря этому оказывается возможным помещение между ними элемента, свойственного прерывному высказыванию, что имеет место, например, в отношении petite «маленький» и eglise «церковь» (ср. ед. ч. la petite eglise /laptit-egliz/ «маленькая церковь»; мн. ч. les petites eglises /leptit-z-egliz/ «маленькие церкви»). Однако, трактуя понятие «слово», мы видели, насколько шаток подобный критерий. Можно утверждать без колебаний, что bonhomme «добряк» представляет собой композит: нельзя связать, например, первый из его компонентов с модальной морфемой сравнительной степени и сказать un moins bonhomme или un meilleur homme, не разрушив при этом образования bonhomme. Тем не менее расчленение обоих компонентов может иметь место при образовании множественного числа: bonshommes /bo-z-om/; употребительность формы bon- hommes /bonom/ множественного числа является свидетельством того, что внутреннее согласование воспринимается как аномалия, и широкие слои носителей языка предпочитают вторую форму, как более естественную. Разграничение композитов и производных, с одной стороны, и более расплывчатых синтагм — с другой, не всегда оказывается легким делом. С точки зрения диахронии композиция и деривация могут рассматриваться как переходная ступень между соположением монем, вызванным потребностями общения, и слиянием нескольких монем в одну: композит collocare, например, стоит в этом смысле на полпути между con locare и coucher «класть». 4-36. Различия между композицией и деривацией Эти различия можно резюмировать следующим образом: монемы, образующие композит, существуют и вне его, тогда как одна из монем, участвующих в деривации, вне производных не существует; в грамматической тради- 488
ции такая монема называется аффиксом. Превращение мо- немы, являющейся компонентом композита, в аффикс происходит тогда, когда эта монема вне композиции перестает употребляться, что как будто противоречит сказанному выше, но что достаточно хорошо иллюстрирует тесную связь, существующую между обоими процессами. В современном употреблении монема -hood в англ. boyhood «детство» и монема -heit в нем. Freiheit «свобода» представляют собой аффиксы, ибо они не встречаются вне синтагм типа boyhood или Freiheit; они являлись элементами композиции до тех пор, пока др.-англ. had и др.-в.-нем. heit могли встречаться в контекстах, аналогичных тем, в которых сегодня встречаются boyhood и Freiheit. Данная выше интерпретация не затрагивает тех случаев, при которых обе составляющие монемы не употребляются вне сочетаний указанного типа. Это особенность, свойственная образованиям, составленным из элементов, характерных для «ученого» языка; речь идет о заимствованиях из «классических» языков, первоначально воспринимавшихся как сложные образования лишь теми, кто вводил эти заимствования. Однако по мере увеличения количества таких слов, проникших и в бытовую сферу употребления языка, смысловое содержание их компонентов становилось все более отчетливым. Все носители языка знают, что слово thermostat образовано из двух элементов — thermo- и -stat, представленных также и в других аналогичных комбинациях, смысл которых настолько ясен даже для людей, не имеющих технического образования, что они вполне могут попытаться образовать другие слова, включающие либо элемент thermo-, либо элемент -stat. Высокая специфичность семантики обоих элементов, иногда поддерживаемая знанием их этимологии, может служить основанием для трактовки указанных выше сложных образований как композитов. Однако такой элемент, как tele-, получивший распространение благодаря открытиям последних столетий и употребляемый в настоящее время в сочетании с монемами или синтагмами, существующими и вне этих сочетаний (ср. television «телевидение» и vision «видение»; teleguide «управление на расстоянии» и guide «управление»), в действительности ведет себя как аффикс. В данном случае мы имеем дело с особой языковой ситуацией, отличной не только от композиции как таковой, но и от деривации, предполагающей комбинирование элемен- 489
тов различных уровней. Может быть, в случаях образования новой синтагмы следовало бы говорить о «рекомпози- ции» элементов, выявленных в результате анализа. 4-37. Критерий продуктивности При исследованиях по синхронной лингвистике полезно говорить о композиции и деривации лишь по отношению к продуктивным процессам. Разумеется, подчас бывает трудно составить сколько-нибудь определенное суждение о продуктивности того или иного аффикса: можно, например, поставить вопрос о продуктивности суффикса -cete на том основании, что ребенок по типу mechant «злой» — mechancete «злоба», «злость» образует форму cochoncete, букв, «свинство», исходя из формы cochon «свинья». Можно задаться вопросом о том, образуются ли новые слова посредством суффикса -aison. Как бы то ни было, следует остерегаться выводить анализ за пределы, допускаемые современным значением слов: довольно странно видеть, например, в avalanche «лавина» производное от avaler «глотать» на основании возможного утверждения этимологов о семантическом сходстве обоих слов. Нереальным будет утверждение о существовании монемы -cevoir в образованиях типа recevoir «получать», percevoir «воспринимать», decevoir «обманывать», ибо языковое чувство говорящих свидетельствует в данном случае не более чем о формальной аналогии; с монемой же мы имеем дело в том случае, если налицо как означающее, так и означаемое. Иногда случается, что один из элементов композита теряет свою автономию и удерживается в языке лишь постольку, поскольку он входит в сложное образование. К подобным элементам относится, в частности, -tin в слове laurier-tin. В таких случаях не приходится говорить об аффиксах, ибо аффикс используется при деривации, а деривация представляет собой продуктивный процесс образования новых синтагм. 4-38. Аффикс: модальная монема или лексема? Может возникнуть вопрос, правомерно ли относить аффиксы к лексемам: ведь в словарях для них не отводится места. Однако тот, кто так думает, отдает излишнюю дань традиции, а между тем необходимо считаться с языковой 490
реальностью, которая в конечном итоге должна определять методы работы лексикографов. С другой стороны, следует решить, относятся ли аффиксы к модальным мо- немам. Как было установлено выше (см. 4—19), критерием различения лексем и морфем является ограниченность морфемных инвентарей. Естественно поэтому попытаться применить данный критерий и в настоящем случае. Важно отметить, что не существует никакой необходимости в выяснении того, возможна ли точная регистрация всех монем, способных фигурировать в данном контексте. Необходимо лишь выяснить, входит ли данная мо- нема в открытый список, возможно ограниченный на данный период времени определенной группой единиц, однако способный в любой момент пополниться новыми единицами, или же эта монема входит в закрытый список, изменение состава элементов которого привело бы к преобразованию его структуры в целом: можно попытаться выяснить, например, сколько имеется во французском языке суффиксов типа -age или -is (в таких словах, как cordage «канат, снасть», lattis «решетка»), употребляющихся для образования существительных от существительных же; они входят в систему весьма расплывчатую, в которую в любое время может войти новый суффикс того же типа, что отнюдь не поведет к изменению в значении или в употреблении уже существующих суффиксов. По-иному обстоит дело с такими системами, как число или артикль во французском языке, в которых оба противопоставленных друг другу элемента покрывают область своего употребления таким образом, что всегда существует необходимость выбирать между единственным или множественным числом, определенным или неопределенным артиклем. В подобных случаях введение в систему любой новой единицы возможно только за счет сужения сферы употребления старых единиц. Отсюда следует, что, поскольку существуют условия, определяющие употребление того или иного типа модальной монемы, говорящий с необходимостью должен делать выбор среди определенного числа монем; так, во французском языке возможен оборот coin de rue «угол улицы» без артикля перед словом rue «улица»; однако, если возникнет необходимость сделать упор именно на этом слове, придется обязательно выбирать между la rue и une rue. В целом представляется полезной интерпретация аффиксов как особого типа лексем. 491
4-39. Аффикс способен определять выбор модальной монемы Каким бы расплывчатым ни казался критерий отсутствия инвентарных ограничений, лишь он является единственно универсальным в применении к различным случаям деривации. Можно было бы утверждать, что аффикс определяется как элемент, в результате присоединения которого к непроизводной лексеме образуется синтагма, способная функционировать, подобно простой лексеме, и сочетаться с теми же модальными монемами: так, maisonnette «домик» функционирует точно так же, как и maison «дом», сочетаясь с теми же модальными монемами. Однако можно представить себе язык, в котором существительное, сопровождаемое артиклем, ведет себя точно так же, как то же существительное без артикля, причем мы не можем рассматривать синтагму «артикль + существительное» как производное, а артикль как аффикс, ибо принадлежность артикля к очень ограниченному инвентарю придает ему характер обобщения и абстракции, что, в сущности, соответствует особенности, которая в первую очередь бросается в глаза при рассмотрении модальных монем. Это значит, что в определенных случаях исследование комбинаторных возможностей позволяет противопоставить аффиксы и модальные монемы: если мы обратимся к сегментам tisse /tis/ «тку» и tissage /(tis +а2)/ «тканье», мы заметим, что первый из них сочетается с целым рядом личных, временных и прочих модальных монем, которые можно назвать глагольными, тогда как второй в сопровождении этих монем выступать не может, хотя и сопровождается модальными монемами совершенно иного типа, такими, как артикль, показатели принадлежности или числа. Как мы увидим ниже, именно комбинаторные возможности, существующие в пределах автономных синтагм, способствуют определению идентичности лексем (простых или сложных). Из этого следует, что отличия, имеющие место между tisse и tissage, весьма ощутимы и монема -age, способная преобразовать «глагол» в «имя», отнюдь не похожа на модальную монему, наличие которой лишь подтверждает глагольный или именной характер данной лексемы, но не меняет этого характера. С точки зрения семантики все сказанное выше можно резюмировать следующим образом: аффиксы обладают более цент- 492
рализованным, менее периферийным характером, нежели модальные монемы, из чего следует, что с точки зрения формы в группе, состоящей из лексемы, аффиксов и модальных монем, аффиксы обычно обладают более централизованным характером, т. е. примыкают непосредственно к лексеме, модальные же монемы отличаются более периферийным характером, ибо между ними и лексемой расположены аффиксы. В заключение отметим, что трудности, связанные с разграничением аффиксов и модальных монем в общей лингвистике, обусловлены тем, что лексемы и морфемы представляют собой две противоположности, не исключающие, впрочем, существования промежуточных элементов, обладающих большей специфичностью, чем модальные или функциональные монемы, и в целом меньшей, чем лексемы. V. Классификация монем 4-40. Композиты и дериваты, трактуемые как монемы Следует отметить с самого начала, что все то, что будет сказано ниже в отношении классификации монем, применимо также и к комбинациям монем, находящимся с остальными частями высказывания в тех же отношениях, что и простые монемы. Говоря иначе, ниже принимаются в расчет наряду с другими элементами также композиты и дериваты: то, что верно в отношении автономной монемы vite «скоро», верно и в отношении производного vivement «живо»; то, что сказано о простой лексеме route «дорога», может быть сказано и о таких композитах, как autoroute «шоссе», vide-poche «шкатулка» или chemin de fer «железная дорога». Мы едва ли станем употреблять здесь термин «слово», ибо в это понятие входят не только сочетания лексических элементов, собственно лексем и аффиксов, но также подчас и сочетания этих элементов с модальными монемами и функциональными монемами, выступающими в качестве окончаний. Иначе говоря, под «словом» может пониматься синтагма, рассматриваемая нами как контекст, в котором степень связи между компонентами — означающими — может быть как угодно тесной. Согласно традиционной терминологии, мы будем оперировать здесь, если речь идет о лексемах, «корнями» или «темами». 493
4-41. Одна и та же монема может относиться к различным классам Иерархия монем, о которой шла речь выше, основана на степени синтаксической автономии данного значимого сегмента в пределах определенного контекста. Данный сегмент в данном контексте представляет собой либо автономную монему, либо автономную синтагму; в каком-либо ином контексте он может представлять зависимую монему или синтагму: le dimanche «воскресенье» является автономной синтагмой в высказывании les enfants s'ennuient le dimanche «дети скучают в воскресенье», но зависимой в высказывании le dimanche s'ecoule tristement «воскресенье было скучным». Без сомнения, можно было бы попытаться интерпретировать франц. pour «для» как функциональную монему, т. е. предположить, что именно в этой роли она выступала во всех тех контекстах, в которых она встретилась. Но то, что, может быть, является верным по отношению к этой единице французского языка, не обязательно должно быть верно по отношению к ее эквивалентам в других языках; во многих языках монема, указывающая на лицо, в пользу которого совершается действие, идентична монеме, которая в ином окружении обладает функцией предикатива, соответствуя тем самым французскому глаголу donner «давать». В этом отношении в качестве характеристики того или иного языка выступает способ распределения (по различным классам) монем, способных брать на себя идентичные функции. 4-42. Сплетения, трансформации и другие трудные случаи Четкое разграничение этих классов оказывается возможным лишь в редких случаях: в языках, где эквивалент глагольной формы donne «даю», «дает» с одинаковым успехом выступает и как показатель функции («a», «pour»), и как предикат, имеется обычно большое количество монем, которые, выступая в значении показателей функции, никогда не употребляются в значении предикатов, и наоборот. Во французском языке, например, существует класс «прилагательных», выступающих в значении, близком предикативному («определение», сопровождаемое «связкой» или формой глагола состояния), и в значении определений («эпитетов»). Однако монемы этого класса упо- 494
требляются в качестве управляемых монем, наделенных всеми функциями класса «существительных». В подобных случаях мы говорим о сплетении. Далее, следует отграничивать друг от друга случаи употребления, возникающие как результат все еще ощутимого эллипсиса (1а cour des grands [garcons]), в которых без труда можно восстановить недостающий элемент, и те случаи, когда мы действительно имеем дело с трансформациями одной категории в другую (les grands de ce monde «великие мира сего», un grand d'Espagne «испанский гранд»). Иногда бывает нелегко провести четкую грань между следующими двумя языковыми ситуациями: с одной стороны, глагол и существительное могут быть представлены одним и тем же корнем, причем нельзя утверждать, что только контексты, в которых фигурируют эти формы, обусловливают их семантическую дифференциацию: в английском языке fish произносится одинаково как в a fish «рыба», так и в to fish «рыбачить»; близость между значениями «рыба» и «рыбачить» очевидна, однако ясно и то, что, если бы форма fish в обоих случаях представляла одну и ту же единицу, I fish «я рыбачу» могло бы скорее значить «я рыба», «я веду себя, как рыба», чем «я рыбачу»; с другой стороны, одна и та же монема может выступать либо в предикативной функции, либо в качестве распространения предиката; семантические различия, обнаруживаемые между обоими употреблениями, являются синхронными и связаны непосредственно с влиянием различных контекстов и соответствующих функций. Такова ситуация в языках, в которых, например, нога обозначается посредством формы, которая, кроме того, может значить «он (или она) идет»; такова, в частности, ситуация в индейском языке калиспель (штат Вашингтон), где дерево обозначается посредством es-ait. Эта форма в тех контекстах, в которых она выступает в функции предиката, может означать «он держится прямо». Разумеется, в последних случаях мы имеем дело с одной и той же языковой единицей, ибо в этих языках в противоположность французскому определенные элементы могут, оставаясь идентичными, функционировать либо в качестве предиката, либо в качестве его распространения, 4-43. „Имена" и „глаголы" Что касается лексем, то среди них выделяются прежде всего те, что способны выступать в предикативном упо- 495
треблении. Отграничение лексем этого типа от всех прочих не предполагает необходимого соответствия традиционному разграничению между «глаголами» и «именами»: в латинском Paulus bonus «Павел добр» и русском дом нов формы bonus и нов, являясь предикатами, не являются глаголами. Языки, в которых указанное отграничение отсутствует и, следовательно, все лексемы могут употребляться в качестве предикатов, отнюдь не представляют исключения. Это не означает, разумеется, что в них невозможно выявить классы лексем, основанные на сочетаемости с различными морфемами: к классу «глаголов» можно отнести те лексемы, которые способны сочетаться с модальными монемами времени и вида, к классу «имен»— лексемы, сочетающиеся с модальными монемами числа или принадлежности. Однако употребление данных терминов оказывается малоудобным в том смысле, что оно приводит к смешению категорий (выявленных на основе анализа отдельных конкретных языков) с элементами традиционной грамматической терминологии. Во всяком случае, следует избегать употребления терминов «имя» или «глагол» при описании языка, в котором все лексемы обладают способностью сочетаться с модальными монемами лица и наклонения, и причем лишь некоторые — их можно было бы назвать формами «глагола» — могут сочетаться с модальными монемами вида, указывающими на объект действия или на отдельный его момент независимо от продолжительности всего действия или на результат другого действия. В языке калиспель монемы типа tum? «мать» или citxa «дом» сочетаются с модальными монемами, соответствующими 1) нашим личным местоимениям (cin-tum? «я мать»), 2) нашим притяжательным прилагательным (an-citxA «[это] твой дом»), 3) нашему сослагательному наклонению (q-citxtt «если бы это был дом»); другие монемы, например moqa «гора», kup «толкать», сочетаясь с теми же модальными монемами, присоединяют к себе также и иные, а именно монемы вида, например длительного вида, в случае которого явление или процесс рассматривается во времени: es(a)- или es-...-i в es9-moqtt «[это] гора» и es-kup-i «он толкает [нечто]». Из всего этого следует, что в подобном языке лексемы, сочетающиеся с показателями вида, и лексемы, с ними не сочетающиеся, отнюдь не образуют двух диаметрально противоположных классов, подобно нашим глаголам и нашим именам, а представляют собой 496
скорее всего два подраздела одного и того же класса единиц, любая из которых может выступать как в предикативной, так и в непредикативной функции. Нетрудно понять, почему монемы, обозначающие действие, и монемы, обозначающие объекты, имеют тенденцию сочетаться с различными модальными монемами. В то же время приведенные выше примеры показывают, что знак, обозначающий объект («гора»), может получать грамматическое оформление, аналогичное оформлению знака, обозначающего действие («толкать»), но весьма отличное от оформления знака, который обозначает другой объект — «дом». 4-44. „Прилагательные" Монемы, означающие состояние или качество, часто выступают в предикативном значении. Они могут соответствовать типу русск. дом нов, типу лат. caelum albet «небо белеет» или типу франц. la maison est neuve «дом нов», букв, «дом есть новый» (с выражением предикативности через связку). Однако эти же монемы довольно часто употребляются и в качестве «эпитетов», т. е. в качестве распространений непредикативных лексем. В русском языке в подобных случаях употребляется показатель функции (дом нов-ый...), формально объединенный с показателем падежа, числа и рода и выступающий в качестве эквивалента относительного местоимения («la maison, qui [est] neuve...»). Этим объясняется наличие в ряде языков специфического класса «прилагательных», которые в зависимости от языка в более или менее значительной степени отличаются от глаголов и имен, 4-45. „Наречия" Языковые единицы, традиционно объединяемые под названием «наречия», на самом деле относятся к различным языковым классам. Здесь выделяются прежде всего автономные монемы типа hier «вчера» и vite «скорый», а также лексемы, образованные от подобных монем, например vivement «живо», doucement «тихо». В этих случаях речь идет о распространениях предиката. Поскольку предикат соответствует определенному действию, наречие, естественно, представляет собой дополнение к этому действию, например il allait tristement «он брел печально». 32 Заказ № 3340 497
Если предикат соответствует состоянию, наречие является детерминантом этого состояния, даже если предикат не представляет собой монемы, обозначающей состояние, а служит всего лишь «связкой»: в высказывании il est tristement celebre «он пользуется печальной известностью» (букв, «он печально известен») tristement «печально» соотносится не с est, но с celebre «известный»; можно разделить это высказывание на части il est... tristement celebre, но не на части il est tristement... celebre. Это обусловливает трансформацию наречия в конструкцию с эпитетом: l'individu tristement celebre «личность печально известная...», но, разумеется, не предполагает смешения двух классов — детерминантов при глаголе и детерминантов при прилагательных: так, tres «очень» входит лишь во второй из них, beaucoup «много» — в первый. 4-46. „Предлоги" и „союзы" Так называемые «предлоги» входят непосредственно в класс показателей функции, образуя, впрочем, лишь определенную часть этого класса, ибо в него входят еще и употребляющиеся в том же значении монемы с означающими, характерными для окончаний, а также подчинительные союзы и относительные местоимения. Монемы, которые обычно определяются как сочинительные союзы, не обладают единым языковым статусом: например, союз саг «ибо» может фигурировать далеко не во всех контекстах, в которых встречаются союзы et «и» и ou «или». Монемы, обозначающие согласование как таковое, в частности только что упомянутые, образуют особый класс, члены которого, несмотря на возможность отнесения их к морфемам, не могут быть идентифицированы ни в качестве модальных монем, ни в качестве показателей функций. 4-47. „Местоимения" Местоимения, как и лексемы, обладают первичной функцией, иными словами, выступают в значении управляемых монем; однако их принадлежность к ограниченным инвентарям определяет их принадлежность к морфемам. Иногда одно и то же местоимение оказывается представленным различными формами в тех контекстах, где оно чередуется с лексемами («существительными»), а также в тех 498
случаях, когда оно органически входит в состав предикативной синтагмы. Так, во французском языке местоимение te и имя Jean выступают в различных контекстах (je te vois «я вижу тебя», je vois Jean «я вижу Жана»), тогда как toi и Jean могут чередоваться (je vais avec toi «я иду с тобой», je vais avec Jean «я иду с Жаном»). В таких случаях можно либо рассматривать te и toi в качестве вариантов означающего одной и той же монемы, либо идентифицировать toi в качестве управляемой монемы, a te — в качестве модальной монемы предиката. То же можно сказать и в отношении притяжательных местоимений ton и tien, которые можно трактовать как комбинаторные варианты, тогда как, с другой стороны, форму ton можно рассматривать в качестве модальной монемы, соотнесенной с данной лексемой (например, avec ton livre «с твоей книгой»), а форму tien — в качестве управляемой монемы (avec le tien «с твоим [достоянием]»), сопровождаемой в свою очередь различными модальными монемами («определенный артикль», «единствейное число»). Тот факт, что местоимения je «я» или tu «ты» соотносятся всякий раз с различными реальными лицами, является в лингвистическом отношении не более противоречивым, чем то обстоятельство, что aujourd'hui «сегодня» соотносится с различными явлениями действительности, будучи употребленным по отношению к 10 декабря 1958 г. или 5 мая 1959 г. Глава 5 МНОГООБРАЗИЕ ЯЗЫКОВ И ЯЗЫКОВЫХ УПОТРЕБЛЕНИЙ 5-1. Гетерогенность социально-языковых структур До сих пор мы исходили из предположения, что любой человек входит в состав языковой общности, причем только одной. Мимоходом мы отметили, что не все члены подобной общности разговаривают на один и тот же манер и что некоторым аспектам данной языковой структуры могут быть свойственны различия. Однако, чтобы не усложнять изложения, мы постарались отвлечься от этих различий. Анализ языка—даже если предположить, что 32*
язык этот гомогенен,— оказывается довольно сложным, и стремление к его максимальному упрощению вполне естественно. В то же время, поскольку такой анализ проделан, оказывается необходимым ввести в исследование те данные, которые временно были оставлены в стороне. 5-2. Языковая общность и социальная организация Прежде всего необходимо определить, если это возможно, понятие языковой общности: сегодня мир разделен на государства, каждое из которых, как правило, использует определенный язык в качестве официального. В связи с этим некоторые представляют себе, что все индивиды, входящие в состав одной нации, образуют гомогенную и замкнутую языковую общность: многие французы имеют несчастье верить, что граждане Соединенных Штатов образуют английскую языковую общность, другие уверены в том, что в Бельгии говорят «по-бельгийски». Официальные языки представлены письменной формой, большей частью фиксирующей все их детали, и именно с этой формой знакомится прежде всего иностранец. В своей родной стране носитель языка обычно весьма чувствителен к престижу письменной формы. По стабильности и гомогенности этой формы охотно заключают о тех же качествах официального языка. Сами лингвисты давно уже сосредоточили свое внимание на великих литературных языках, изучая их в филологическом плане, и весьма поздно уяснили себе все то значение, которое имеют для исследований бесписьменные языки и диалекты, сосуществующие с национальными языками. Много времени потребовалось и на то, чтобы осознать важность различий, существующих, с одной стороны, между официальным и литературным языками и, с другой стороны, повседневным разговорным языком даже тех лиц, подражать поведению которых считается весьма достойным. Обычное употребление слова «язык» в суженном значении обусловлено той же наивной идентификацией национальных государств и языковых общностей: «язык» является таковым лишь постольку, поскольку он представляет собой орудие организованного государства. Даже образованные люди с сомнением подходят к трактовке каталанского языка именно как языка, несмотря на богатую литературу, существующую на этом языке; говорить о баск- 500
ском языке или о бретонском языке — значит в глазах многих впадать в автономизм. Такое сужение понятия «язык» отражается и на употреблении термина «двуязычие». Обычно двуязычие приписывается человеку, владеющему, как полагают, одинаково свободно двумя национальными языками; баскский или финистерский крестьянин не считается двуязычным, хотя он и говорит, по утверждению его собеседников, как по-французски, так и на местном диалекте. 5-3. Взаимопонимание как критерий Лингвиста едва ли удовлетворит употребление термина, основанное на упрощенном понимании явлений. Если придерживаться нашего определения языка (которое было изложено выше), то придется констатировать, что с языком мы имеем дело постольку, поскольку общение производится в рамках двойного членения звукового типа, причем в случае, когда имеет место безусловное взаимопонимание, речь идет об одном языке. Это вполне соответствует обычному, повседневному употреблению термина: так, французский язык действительно представляет собой орудие общения, с успехом применяемое в коммуникативных целях определенным количеством людей. Вместе с тем языками следует называть и те местные диалекты, на которых говорят баскские или бретонские крестьяне, ибо эти диалекты являются единственным средством языкового общения для сельского населения данных областей. К тому же эти диалекты отличны от французского языка: пользуясь ими, большинство носителей французского языка не в состоянии достичь взаимопонимания. К сожалению, критерий взаимопонимания не всегда однозначен: например, на данной территории все люди любой долины или любого кантона без труда понимают своих ближайших соседей; отсюда можно сделать вывод, что они говорят на одном и том же языке, даже в том случае, если разные районы характеризуются неодинаковыми лексическими или грамматическими особенностями или же различаются фонологической системой. Однако, если свести друг с другом носителей языка, искони живущих в двух диаметрально противоположных районах данной территории, то скорее всего они будут не в состоянии понять друг друга, настолько значительной окажется 501
сумма упомянутых различий. Вообще говоря, имеется сколько угодно ступеней перехода между полным взаимопониманием и абсолютным взаимонепониманием. Кроме того, если одни носители языка не испытывают в процессе общения никаких трудностей, то для других этот процесс при прочих равных условиях оказывается почти невозможным: так, француз в принципе понимает речь жителей провинции Квебек, но если он попытается прибегнуть к английскому языку, то окажется в положении содержателя гаража или официанта. Часто случается, что первоначальное непонимание уступает место почти нормальному языковому общению, как только оказывается преодоленным недоверие и как только выясняется существование определенных систематических соответствий: так, датчанин и норвежец начнут лучше понимать друг друга, как только уяснят, что один из них произносит [sk] там, где другой произносит [s]. Тем не менее, бесспорно, имеют место и крайние случаи; иногда случается, что лингвист принимает во внимание соображения внешнего порядка и говорит о языках (вместо того чтобы говорить о диалектах), когда дело идет о двух языковых разновидностях, превратившихся в официальные языки двух различных государств. С другой стороны, лингвист может быть заинтересован в том, чтобы сгруппировать и подвергнуть классификации различные языковые разновидности в соответствии с особенностями их употребления или их территориального и социального распространения, так что степень взаимопонимания между членами отдельных общностей, пользующихся этими разновидностями, оказывается несущественной: так, диалекты одного и того же языка могут трактоваться как одно целое, причем всеобщее взаимопонимание не всегда является необходимым условием подобной трактовки. 5-4. Двуязычие и „диглоссия" Мысль о том, что двуязычие предполагает знание двух языков, обладающих одинаковым статусом, настолько распространилась и укоренилась, что лингвисты предложили термин «диглоссия» (diglossie) для обозначения ситуации, в которой представители той или иной общности при определенных обстоятельствах обращаются к языковой форме более привычной и более обиходной по срав- 502
нению с другой, более ученой и более изысканной. Двуязычие всегда индивидуально, диглоссия же представляет собой явление, характерное для всей общности в целом. Во всяком случае, существует такое разнообразие возможностей симбиоза между двумя языковыми формами, что термин «двуязычие», охватывающий все эти возможности, оказывается более уместным, чем классификация, основанная на наивной дихотомии: так, французский и английский суть национальные языки, пользующиеся большим авторитетом; однако в Канаде к ним относятся не с одинаковым уважением; можно ли в этих условиях говорить о диглоссии в провинции Квебек? 5-5. Сложность реальных языковых ситуаций Прежде чем приступить к иллюстрации разнообразия наречий и языковых употреблений, полезно вспомнить некоторые эмпирические данные: 1) ни одна языковая общность не может состоять из индивидов, говорящих на языке, идентичном во всех отношениях; 2) существуют миллионы людей, принадлежащих двум или более языковым общностям, т. е. прибегающих, по свидетельству их собеседников, то к одному, то к другому языку; 3) нередко человек, владеющий только одним языком, способен понимать речь или письменный текст на нескольких языках; 4) большинство людей, видимо, в состоянии использовать в зависимости от ситуации весьма различные формы одного и того же языка; 5) носители языка, не прибегающие к активному использованию различных форм одного и того же языка, как правило, без труда понимают речь, которую им приходится слышать довольно часто. 5-6. Невоспринимаемые различия Идеальным языковым употреблением было бы такое, при котором собеседники в каждом отдельном случае с большой точностью использовали бы одни и те же фонетические, морфологические и лексические различия, другими словами, обращались бы всегда к одной и той же языковой структуре. В действительности для членов одной и той же общности абсолютная идентичность системы представляет скорее исключение, нежели правило: так, из 66 жителей Парижа в возрасте от 20 до 60 лет, объединен- 503
ных только по возрастному признаку, при опросе, проведенном в 1941 г., не нашлось и двух, которые ответили бы совершенно одинаково на серию вопросов (около 50), имеющих целью идентифицировать систему гласных, свойственную данному информанту. Примечательно что языковые различия, обусловившие разницу в ответах, не только не влияли на взаимопонимание, но вообще не выделялись и не воспринимались. Каждый думал, что он говорит точно так же, как другие, исходя из того соображения, что все говорят «на одном и том же языке». Постулат о языковой идентичности, с необходимостью обусловленный потребностями общения, закрепляется в сознании людей, делает их глухими к различиям и склонными относить специфические черты, случайно привлекающие внимание слушателя, к таким индивидуальным особенностям, как, например, тембр голоса говорящего. Эта невольная терпимость закрепляется, разумеется, одновременно с приобретением языковых навыков, т. е. в юном возрасте: ребенок, обучающийся родному языку, подражает окружающим; в той степени, в какой отсутствует абсолютная языковая гомогенность его окружения, ребенку приходится производить отбор, объединять различные явления, прибегать к разным уловкам; в результате образуется система с четкими оппозициями, активно используемая ребенком. При этом ни одна черта языка, обнаруженная ребенком в процессе обучения, не кажется ему ненормальной независимо от того, занимает ли она свое место в его индивидуальной системе или нет. Более того, некоторые черты языка могут казаться ему неприятными, вульгарными, грубыми или, наоборот, рафинированными, утонченными, изысканными в зависимости от тех чувств, какие он испытывает к лицам, для речи которых эта черта характерна. В самом деле, в целом ряде случаев языковое поведение других людей кажется ему настолько естественным и настолько привычным (даже если он сам ведет себя в языковом отношении иначе), что он перестает обращать внимание на реально существующие различия. Иначе говоря, каждому носителю языка свойственна особая активная, императивная языковая норма, регулирующая использование языка, и норма пассивная, выраженная менее отчетливо. Француз, отличающий переднее /а/ от заднего /а/, очень хорошо воспринимает и те формы французского языка, при произнесении которых 504
эти звуки не различаются (patte «лапа» и pate «тесто», tache «пятно» и tache «задача»); он даже не «слышит», что его сограждане произносят age «возраст» и sable «песок» с передним а, хотя в подобных случаях должно употребляться заднее а. Что же касается тех носителей языка, которые не проводят различий между обоими а, то они просто не обращают внимания на разновидности, свойственные речи их современников, поскольку разные варианты этих двух фонем не выходят за пределы привычных произносительных норм. В области лексики терпимость проявляется в еще большей степени; к тому же лексические различия часто — хотя и не всегда — осознаются носителями языка: например, хлеб обозначается во французском языке как словом pain, так и словом miche; если я хочу сказать, что перемешиваю салат, то употребляю глагол brasser; другие в той же ситуации могут использовать глагол remuer; одни называют тыкву словом citrouille, другие — словом courge. Что касается «грамматических» фактов, то в этом отношении нормы французского языка в очень большой степени стандартизованы, ибо на протяжении веков имело место сознательное вмешательство; в этом отношении французский язык среди других языков скорее правило, чем исключение. В то же время даже во французском возможна некоторая свобода выбора и в этой области: ср. параллельные формы il s'assied и il s'assoit «он садится», je puis и je peux «я могу», а также и некоторые другие. 5-7. Социальные различия Случается, что вся совокупность различий проявляется особенно отчетливо в речи людей, занимающих, например, положение прислуги и общающихся с людьми, стоящими на другой социальной ступени. В подобных случаях ребенок идентифицирует различные языковые черты не только с соответствующими явлениями действительности, но и с тем лицом, в поведении которого они проявляются, а также с обстоятельствами, характерными для их проявления. Взрослые порой удивляются, когда слышат, как дети употребляют обороты безусловно верные по смыслу, иными словами, точно соответствующие обстоятельствам, в которых члены общества находят их уместными. Однако все это становится легко объяснимым, если принять в расчет условия, в которых ребенок обучается языку. 505
5-8. Реальная сложность одноязычной ситуации Количество языковых вариантов, которые ребенок может идентифицировать, зависит от среды, окружающей ребенка, и от социального положения его родных. Лет в тринадцать ребенок из буржуазной парижской семьи начинает быстро отличать от употребляемой им изо дня в день языковой формы как народный говор со свойственными ему синтаксическими и просодическими особенностями (автоматическое ударение на предпоследнем слоге), так и литературную форму со свойственными ей специфическими чертами словаря и синтаксиса, сопровождаемыми некоторыми особенностями глагольной морфологии (формы passe defini), а также форму поэтического языка, налагающую на литературный язык метрические ограничения и характеризующуюся некоторыми особенностями фонологического порядка (учет немого е при отсчете слогов). Над этими формами может надстраиваться арготический стиль, подчас грубый, имеющий распространение в средней школе, но обычно избегаемый в семье. Использование других языков — латинского в церкви и школе, а также различных живых языков — здесь в расчет не принимается, ибо они не входят органической частью в родной язык ребенка. Такое резкое разграничение между «родным» языком и иными языками является, несомненно, целиком и полностью оправданным для упомянутых выше случаев; все различные формы французского языка, перечисленные нами, имеют общую фонологическую, морфо- лого-синтаксическую и лексическую основу и противопоставляются в качестве реального целого таким единствам, как латинский или английский языки. Однако отсюда еще не следует, что подобное четкое разграничение возможно в любых ситуациях. 5-9. Местные говоры Во многих сельских местностях Франции XIX века, как и в ряде современных французских деревень, дети в возрасте до 10 лет подвергались и подвергаются влияниям языковых форм, настолько различных в фонологическом, морфологическом, синтаксическом и лексическом отношениях, что лингвист-наблюдатель мог скорее прийти к выводу о существовании двух конкурирующих языков, 506
нежели о наличии двух разновидностей одного и того же языка. В этом случае языковая форма, усвоенная в первую очередь и обычно используемая в семье, называется говором (patois). Весьма часто ребенок использует другую, конкурирующую с говором языковую форму, которую он, нисколько не колеблясь, отождествляет с французским языком, несмотря на то что она во многих отношениях отличается от различных разговорных форм, принятых в Париже и в провинциальных городах. Поступив в школу, ребенок усваивает, кроме того, не хуже, чем маленький парижанин, литературную и поэтическую формы французского языка. То обстоятельство, что данный говор является романским, т. е. происходит от латыни, как и французский язык, и, следовательно, весьма близок последнему, в этой связи особого значения не имеет, как, впрочем, и факт более далекого родства, что, в частности, характерно для деревенских говоров Фландрии или Нижней Бретани или же баскских говоров, генетическая связь которых с другими языковыми семьями остается гипотетической. На наличие говора указывают следующие особенности: с одной стороны, две сосуществующие системы должны быть достаточно различны для того, чтобы носитель говора разграничил свой говор и местную форму об- щеразговорного языка, как два различных явления; с другой стороны, местный говор приходится рассматривать в качестве несовершенной языковой формы, которая приспособлена лишь к усвоению заимствований из общенационального языка. Отсюда следует, что говоры сохраняются до тех пор, пока находятся люди, считающие, что при определенных обстоятельствах легче использовать данный говор, чем национальный язык; из самого определения говоров следует, что они, так сказать, обречены на исчезновение. Они могут исчезать, постепенно сливаясь с местной формой общенародного языка: в некоторых районах местный французский язык в более или менее значительной степени в зависимости от условий, в которые попадают собеседники, испытывает на себе влияние говоров. Говоры могут исчезать и в тех случаях, когда родители просто-напросто решают отказаться от использования говора при общении с детьми. Едва ли речь может идти о говоре в тех случаях, когда местное наречие или близкая ему соседняя форма приобрела в глазах ее носителей достаточный 507
авторитет, для того чтобы повернуть вспять течение, лишающее это наречие его самостоятельности за счет распространения общенародного языка: если фламандские говоры на севере Франции остаются таковыми, то лишь потому, что их носители достаточно инертны в языковом отношении. Они превращаются в разновидность голландского языка в речи тех, кто сознательно стремится к этому. Такие различия в понимании ситуации довольно быстро приводят к осознанным различиям в языковом поведении носителей языка, избегающих употребления одних слов и форм и склонных к употреблению других. 5-10. Обусловленность существования говоров Термин patois (говор) не имеет эквивалентов за пределами французского языка. Поэтому языковая ситуация, характерная для Франции, не имеет точных соответствий в других местах: во Франции общенародный язык с давнего времени пользовался большим авторитетом, в связи с чем жителям более или менее удаленных друг от друга деревень, входящих в одну и ту же провинцию, легче было пользоваться общенародным языком, чем местным говором, видоизменяющимся от кантона к кантону и даже от общины к общине. Сама жизненная практика приводит к тому, что общенародный язык, в данном случае французский, становится все более и более употребительным. С другой стороны, носители языка теряют возможность сопоставлять свои наречия. Таким образом, различия между этими последними, к которым люди в других условиях смогли бы привыкнуть и которые в конце концов сгладились бы, превращаются в препятствия, весьма затрудняющие общение. Конечный результат всех этих процессов состоит в ограничении сферы употребления данного говора рамками одной деревни или района, практически примыкающих друг к другу. Население, говорящее на общенародном языке почти с такой же легкостью, как и на своем родном наречии, убеждается, что это последнее не имеет практической ценности, и если старшее поколение в общении друг с другом продолжает пользоваться им по инерции, то в общении с младшим и оно прибегает к общефранцузскому языку. 508
5-11. Диалекты В странах, где официальный язык приобрел свой статус лишь недавно, особенно в странах, где оппозиционные настроения по отношению к централизованной власти традиционны, местные говоры продолжают употребляться на обширных территориях и подчас используются во всех случаях жизни, если не считать общения с представителями национальных властей. Эти говоры употребляются как в городских, так и в сельских районах, ими пользуется как буржуазия, так и народ. Подчас они существуют и в письменной форме. Обычно в пределах одной из таких территорий, часто представляющей собой ту или иную провинцию, имеют место ощутимые языковые различия; впрочем, к этим различиям носители языка быстро привыкают, научившись не принимать их во внимание, так что существует реальная возможность длительного их сохранения, если только описанная выше ситуация окажется устойчивой. В подобных случаях говорят о диалекте, оставляя без внимания расхождения, существующие между различными местными наречиями. Считается, что диалекты подобного рода существуют в таких странах, как Германия или Италия: мы знаем швабский диалект, баварский диалект, пьемонтский, сицилийский диалекты и ряд других. Вместе с тем представляется очевидным, что диалекты, подобные только что описанным, могут довольно быстро сойти на положение говоров, аналогичных тем, какие характерны для Франции. Это происходит в тех случаях, когда прогрессирующая национальная консолидация приводит к ощутимому укреплению позиций официального языка. Разумеется, не существует четких границ между диалектами и говорами. Процесс дробления, ведущий в конечном итоге к изоляции местных говоров, начинается фактически с распространения внешней языковой формы за счет локальных форм. Неясно, впрочем, действительно ли языковые ситуации, характерные для Гаскони и Пьемонта, столь же различны, сколь различны французская и итальянская ситуации в целом. 5-12. „Диалекты" и „языки" Безусловно, необходимо иметь в виду, что в применении к Италии, Германии и другим странам Европы в самом факте использования термина «диалект» в обиходной 509
речи уже содержится отрицательный оценочный момент. Разумеется, оценка эта не столь сурова, как та, что содержится в употреблении термина «говор». Но, каковы бы ни были те чувства, которые испытывает немец или итальянец по отношению к своему родному диалекту, ему не придет в голову поставить этот последний в один ряд с национальным языком. Баварец — это тот же немец, пьемон- тец — это тот же итальянец, но при всем том существует особая форма немецкого или соответственно итальянского языка, которую называют именно «языком», а не диалектом. Некоторые немцы или итальянцы вообще не прибегают к диалектам как к средству общения, разговаривая лишь на общенациональном языке. Нередко бывает и так, что официальный и понятный для всех язык не смешивается ни с одним из наречий и не является первичной языковой формой ни для кого из членов данной общности. Его употребление ограничивается определенной ситуацией, исключающей употребление наречий. Речь* в этом случае может идти о традиционном литературном или сакральном языке, плохо приспособленном для потребностей более широкого общения. Примером такого языка может служить классический арабский в мусульманских странах. В подобной ситуации создаются предпосылки для появления второго общего языка, более пригодного для повседневных потребностей общения. Если общий язык, характеризующийся узкой сферой употребления, и некоторые наречия связаны тесным родством, носители языка лучше замечают их единство, нежели расхождения между ними. В таких случаях носители языка склонны рассматривать общую и диалектную форму скорее как два различных языковых стиля, чем как два разных языка. 5-13. Диалекты как разновидности языка Слово «диалект» иногда употребляется в ином значении, чем описанное нами выше. Так, в Соединенных Штатах диалектом называют любую локальную форму английского языка независимо от того, противопоставляется ли этой языковой форме другая, пользующаяся большим авторитетом, чем данная, или нет. Любой американец, будь то житель Бостона, Нью-Йорка или Чикаго, 510
говорит на одном из диалектов, причем некоторые американцы, сменившие не одно место жительства, говорят на смешанных диалектах, не отдавая себе отчета в том, что это и есть не что иное, как английский язык Америки в его общепринятой форме, вполне пригодной в любых жизненных ситуациях. Аналогичное положение имеет место и в Париже, а также в городских центрах Северной и Центральной Франции, где сосуществует множество вариантов французского языка, употребление которых образованными людьми, несмотря на имеющиеся различия, нисколько не препятствует общению. Американские диалекты почти полностью соответствуют локальным формам французского языка, но отнюдь не соответствуют ни говорам Франции, ни немецким или итальянским диалектам, настолько отличным друг от друга, что носители различных диалектов могут не понимать друг друга. Описанное выше употребление термина в общем соответствует тому, которое имеют в виду, когда говорят о греческих диалектах, предшествующих образованию койне — языка, развившегося на основе афинских говоров. Развитие койне привело к постепенному исчезновению остальных греческих диалектов, за исключением, пожалуй, лаконского, известного в более позднюю эпоху под названием «ца- конский». В VI в. до н. э. в Афинах говорили уже не на «греческом языке», а на аттическом диалекте, точно так же как жители Фив пользовались беотийским диалектом, а граждане Лакедемона — лаконским. Едва ли это обстоятельство препятствовало общению, во всяком случае в центре греческого мира. 5-14. Дивергенции и конвергенции Изложенные выше соображения позволяют составить представление о процессе, повторяющемся всякий раз, как только агрессивный или быстро растущий человеческий коллектив в такой степени расширит сферу своего влияния, что тесная связь между отдельными его племенами окажется утраченной. Это влечет за собой языковую дифференциацию, которая прогрессирует в условиях дальнейшего ослабления связей между отдельными племенами и установления новых взаимоотношений с племенами, входящими в иные группировки. Происходит распад первоначального языка на диалекты, что может при- 511
вести к ликвидации взаимопонимания между отдельными районами. Однако более агрессивное, более плодовитое, более изобретательное племя, стоящее к тому же на более высокой ступени интеллектуального развития, чем его соседи, может навязать последним свою политическую или культурную гегемонию. Диалект этого племени может стать официальным или литературным языком в тех пределах, в каких распространяется указанная гегемония, и в этом своем новом обличье начать вытеснять местные диалекты; если же последние не разошлись еще достаточно далеко, то может возникнуть процесс конвергенции, что ведет иногда к полному смешению диалектов; наконец, некоторые диалекты могут быть просто устранены из обихода. Необходимо учесть, что сфера действия этой гегемонии в ряде пунктов выходит за пределы первоначальной экспансии данной этнической группы: новый язык получает распространение в районах, где до этого существовали наречия совершенно иные по происхождению, в ряде же других пунктов сохраняются первоначальные диалекты, прекращающие свое существование в результате слияния их носителей с представителями других наций или же потому, что данный район оказывается в зоне экспансии с иным эпицентром. Появление диалектов не является неизбежным следствием географической экспансии. Причиной языковой дифференциации является не расстояние как таковое, а ослабление внутриязыковых связей. Если увеличение расстояния компенсируется упрочением коммуникативных связей, языковое поведение остается тем же: пока на то, чтобы пересечь Атлантический океан, требовались недели, развитие английского языка Англии отличалось от развития английского языка Америки; железнодорожная лексика Англии отличается от американской как в целом, так и в деталях. Иные условия мы имеем теперь, когда на преодоление расстояния между Нью-Йорком и Лондоном требуется всего несколько часов, а звук голоса пересекает океан почти мгновенно. Поэтому сегодня можно говорить скорее о конвергенции, чем о дивергенции. Если в один прекрасный день граждане Советского Союза откроют обсерваторию на Луне, то едва ли возникнет особый лунный диалект русского языка, при условии, конечно, что между Луной и Землей будет поддерживаться постоянная связь. 512
5-15. Об уточнении значения термина „диалект" Для того чтобы избежать двусмысленности термина «диалект», лингвисту всякий раз приходится указывать, от какого языка-основы происходит данный диалект. Так, говоря об Испании, приходится проводить различие между испанским диалектом типа андалусского, представляющим в конечном итоге провинциальную форму кастильского, и романским диалектом типа астурийского, в сущности являющимся местным развитием латинского, занесенного в свое время на Пиренейский полуостров. При описании диалектов Греции цаконский диалект можно охарактеризовать как протогреческий; большинство местных говоров римского времени являются потомками койне; что же касается различных городских говоров, то их можно было бы назвать «диалектами новогреческого языка». К сожалению, часто бывает трудно проследить процесс дифференциации; например, о швабском или баварском диалектах можно лишь сказать, что они являются диалектами немецкого языка, но это, разумеется, не означает, что они представляют собой разновидности современного общенемецкого языка. 5-16. Креольские языки На языках, носящих название креольских, говорят потомки рабов, перевезенных из Африки в Новый Свет. На креольских языках говорят, кроме того, жители островов Индийского океана. Эти языки возникли в результате специфического процесса, отдельные стадии которого можно попытаться воссоздать мысленно. Однако в наши дни эти языки похожи на искаженные и деформированные разновидности известных высокоразвитых языков, с которыми они сосуществуют, представляя как бы их диалекты и говоры. Креольский французский язык о-ва св. Доминика, используемый в обиходе людьми, официальным языком которых является английский, типологически сопоставим с голландскими говорами, используемыми в обиходе людьми, национальным языком которых является французский. 5-17. Социальные диалекты Чаще всего термином «диалект» именуют языковые разновидности, для которых характерна определенная гео- 33 Заказ № 3340 513
Графическая локализация. Однако ничто не мешает нам употребить этот термин для констатации различий в языковом поведении людей, относящихся к определенным классам общества. Появлению такого рода различий способствует ослабление связей между двумя слоями населения; дальнейшая языковая дифференциация возможна в той мере, в какой это допускается необходимостью сосуществования данных слоев населения в пределах одного и того же города. 5-18. Разговорный и литературный язык Уверенность в существовании единых и гомогенных национальных языков приводит к тому, что упускаются из виду различия в языковых ситуациях, существующих в пределах каждого государства, причем иногда без достаточных оснований предполагается, что язык, на котором говорят, и язык, на котором пишут, идентичны. Языковая общность, не имеющая письменности, заимствует письменность, обслуживающую другой язык; отделение письменности от языка предполагает в данном случае определенную ступень анализа, которая вначале может отсутствовать. Поэтому вполне вероятно, что носители бесписьменного языка, впервые обращаясь к письменности, будут вначале пользоваться для своих записей чужим языком. Случается, что подобная ситуация приобретает устойчивость: образованные люди, продолжающие говорить на своем родном языке, умеют писать лишь на чужом. В подобных случаях в качестве письменного языка часто используется язык «классической» литературы или религиозных текстов, например латинский в Европе (используемый в этих целях вплоть до начала современной эпохи), санскрит в Индии или арабский язык Корана у мусульман. Это не исключает, разумеется, стремления писать на своем родном языке: в средние века писали не только по-латински, но и по-французски, по-английски и по-немецки. 5-19. Другой язык или другой стиль? Существует тенденция к различению случаев, при которых письменный и устный языки резко отличны друг от друга, и тех случаев, когда письменная форма трактуется 514
лишь как особый стиль устного языка. Однако такое различение далеко не всегда удобно. Пока письменный язык воспринимается как нечто предшествующее разговорному языку, трудно объективно определить ту степень дифференциации, которая позволила бы говорить о двух языках, а не о двух стилях: должны ли мы считать, что говорящие на романских языках писцы VIII в. пользовались в своих записях (на латинском, но каком латинском!) архаизованным стилем своего родного языка или что они использовали сообразно с обстоятельствами либо один язык — местный «романский», либо другой язык — латинский? Можно привлечь аналогии и из нашей эпохи: не ясно, в каком плане следует рассматривать отношения, существующие в Египте между разговорным арабским языком, языком газет и языком Корана. Ясно лишь, что существование одного и того же названия («арабский») в общем и целом указывает на то, что за различиями ощущается единство достаточно прочное, чтобы служить постоянным источником представления о стилистическом (не основном) характере указанных различий. Возможны высказывания в том смысле, что единство сохраняется постольку, поскольку различные языковые формы ощущаются как дополняющие друг друга. Это значит, что в каждом отдельном случае употребление одной формы исключает употребление другой и что говорящий никогда не оказывается перед необходимостью выбора. Сосуществующие весьма различные стили разговорного и письменного языков напоминают лепестки огромного веера, в сущности представляющего собой нечто непрерывное: отсутствие прерывности лишь усиливает впечатление единства. Подобная языковая ситуация характерна для современной Франции; здесь стерты существенные противоречия между языком литературы и обиходным языком: между письменной формой (для которой характерны употребление passe simple в повествовании, инверсия при вопросе и использование формы nous лишь в качестве безударного местоимения первого лица множественного числа) и обиходной, несколько вульгарной формой разговорного языка (для которой характерны употребление настоящего времени в повествовании, повышение интонации и использование вводящего est-ce que при образовании вопроса, а также употребление on se trotte вместо nous partons «мы уходим») сущест- зз* 515
вует ряд переходных стилей (которые избегают passe simple, но в которых используется начальное вопросительное veux-tu..? и сохраняется безударное nous, а местоимение on в том же значении либо исключается, либо допускается как сосуществующая форма). 5-20. Разговорная и письменная формы одного и того же языка Не следует вместе с тем забывать, что различие между традиционным литературным и повседневным обиходным языком отнюдь не идентично гораздо более глубокому различию между первичной разговорной и вторичной графической формами языка: «разговорная» форма est- ce que, например, обладает как графическим, так и устным выражением, точно так же как форма «passe simple» ils devorerent «они сожрали». В то же время могут возникнуть колебания при выборе письменной формы того или иного знакомого слова, например /pagaj/ (pagaye, pagaie или pagaille? «неразбериха»), или же при определении произношения некоторых «литературных» форм типа pusillanime «малодушный» или transi «оцепеневший». Для английского типичны случаи возникновения затруднений при произношении слов, графическая форма которых хорошо известна: однажды на защите диссертации по китайскому языку в США члены комиссии не смогли прийти к соглашению ни относительно места ударения в слове ideogram «идеограмма», ни относительно качества двух первых гласных этого слова. 5-21. Разговорная и письменная формы французского языка Во французском языке различия между написанием и звучанием таковы, что без преувеличения можно говорить о несоответствии между структурами письменного и разговорного языков: если в первом множественное число регулярно обозначается, во-первых, посредством конечного -s, присоединяемого к существительным, а во-вторых, посредством согласования, то во втором оно передается с помощью формальных модификаций детерминантов при существительных (/le(z)/вместо /1/, /la/; /de(z)/ вместо /?/, /un/). Эти расхождения, естественно, окажутся еще 516
более значительными, если мы начнем сравнивать формы обиходного языка с формами литературного языка (ср. например, отсутствие в нем passe simple и imparfait du subjonctif). Если бы грамматика французского языка описывала исключительно его разговорную звуковую форму, она явилась бы описанием структуры, глубоко отличной от той, которая представлена в классической грамматике, основывающейся исключительно на традиционных формах письменного языка: речь шла бы, например, не о различных спряжениях, но о глаголах с неизменной основой (типа/don-/«давать») и глаголах с изменяющейся основой (типа /fini- finis-/: /fini fini-ra/, но /finis-o finis-io/; /se- sav-so-/: /il se/, /nu sav-o/, /il so-ra/). В самом деле, ощущение единства французского языка, распространяющееся даже на подобные расхождения, сохраняется лишь благодаря длительной тренировке, позволяющей ребенку идентифицировать синтагму /izem/ «они любят», которую он в состоянии произнести, как только научится говорить, и графическую форму ils aiment, довольно верно отражающую ту последовательность фонем и монем, которая имела место около тысячи лет назад. 5-22. Использование литературной формы в особых условиях Можно лишь сожалеть о том, что молодые носители французского языка вынуждены часами зазубривать графические формы с упорством, достойным лучшего применения. Французская графика, позволяющая иностранцу без особого труда определять произношение тех или иных слов, не оказывает в этом отношении никакой помощи людям, которые обучились произношению раньше, чем чтению и письму. Тем не менее появление различий между письменной и устной формами языка вполне естественно. Необходимо помнить, что графика отражает интонации голоса весьма несовершенно, поэтому существование некоторых дополнительных компенсирующих уточнений само собой разумеется: подтверждением тому служит различение омонимов, чрезвычайно характерное для французской графики. Однако все это представляет лишь один из аспектов фундаментального различия в тех условиях, в каких протекает повседневное устное общение, с одной стороны, и литературная деятельность — с другой: в обиходе речь часто 34 Заказ № 3340 517
используется для простого комментирования ситуации, здесь допускаются некоторые эллиптические обороты вроде par ici! «сюда!» (в метро) (этот возглас сопровождается соответствующим жестом); quelle tete! «что за голова!», la-bas! «там» и т. п. В речи используются преимущественно местоимения первого и второго лица, а целый ряд слов или синтагм типа ici «здесь», hier «вчера», demain «завтра» приобретает конкретный смысл лишь в той ситуации, в которой они используются. Разумеется, нередко бывает так, что говорящие ставят себя вне рамок той ситуации, в которой происходит общение: например, едва ли относящееся к литературной деятельности злословие обычно предполагает языковое поведение, делающее основной упор отнюдь не на ту специфическую ситуацию, в которой протекает беседа. Речевую деятельность, не зависящую от всякого рода внешних обстоятельств, можно было бы назвать идеальной, ибо только в этом случае общение происходит на основе чисто языковых средств. Если говорящие редко оказываются в положении, для которого характерна подобная независимость, то те, кто пишут, почти всегда находятся именно в этой идеальной ситуации: имея перед собой лист белой бумаги, человек не может предвидеть всех тех условий, при которых будет передано его сообщение. Разумеется, писательская деятельность отлична от написания писем, ибо произведение литературы предназначено для многих лиц и должно учитывать определенные особенности, свойственные всем этим лицам. Здесь уместно вспомнить, что устная литература представляла собой реальность, предшествуя так хорошо нам знакомой письменной литературе; теперь увеличение числа говорящих машин позволяет предвидеть возрождение устного творчества и организацию звуковой передачи созданных таким путем произведений. В той степени, в какой новая устная литература будет свободна от различного рода шумовых и световых иллюстраций, она будет оставаться чисто языковой и представлять собой тем самым идеал языкового общения, осуществляемого с помощью произвольных знаков. Что же касается неязыковых элементов — тембра голоса говорящего и недискретных составляющих мелодической кривой,— то они в значительной степени нарушают идеальный характер сообщения, присущий графической форме речи, фиксирующей лишь существенные признаки высказываний. 518
5-23. Языки типа „сабир" (sabir) и „пиджин" (pidgin) До сих пор мы ставили себе целью проиллюстрировать разнообразие социально-лингвистических ситуаций, имеющих место в пределах распространения какого-либо одного общего языка. Сейчас мы рассмотрим случаи, когда один индивид или группа индивидов пытается установить контакты, выходящие за пределы распространения общего для них языка. Если — что вполне вероятно — данный индивид или группа индивидов попытается вступить в языковое общение со своими соседями, то им придется либо убедить этих людей изучить новый для них язык, либо самим изучить язык этих людей. Не исключено, впрочем, что желание вступить в общение окажется обоюдным и каждая из двух групп будет пытаться идентифицировать то, что говорит другая, всячески подражая этой последней. В результате возникнет смешанный язык и каждая из групп будет пытаться в той или иной степени отождествить его с языком противоположной группы. Это будет вспомогательный язык с нечетко выраженной структурой, с ограниченным запасом лексики, достаточным, впрочем, для удовлетворения породивших его потребностей. Подобные упрощенные орудия общения иногда получают название сабир (sabir): так назывался язык, долгое время процветавший в портах Средиземного моря; он был известен также под названием lingua franca. Языками типа «сабир» могут пользоваться не только представители двух этнических групп; эти языки могут, как, например, lingua franca, служить посредниками при общении представителей любых народностей, входящих в определенную географическую зону. Распространенное выражение macache bono, заимствованное из языка типа сабир, бытующего в Северной Африке, хорошо иллюстрирует эклектический характер этого наречия: macache есть искажение арабск. ma kan Si «это не (есть)», a bono восходит к слову романского происхождения, соответствующему франц. bon «хорошо». Среди смешанных языков этого типа обращает на себя внимание жаргон чинук, распространенный в XIX в. среди индейцев, живших на северном побережье Тихого океана. Этим жаргоном пользовались при общении между собой представители различных племен и народностей, он употреблялся также при общении 34* 519
с трапперами — носителями французского или английского языков. По месту и по времени нам более близок вспомогательный русско-норвежский язык (russenorsk), возникший из потребностей общения между русскими и норвежскими рыбаками, жившими на побережье Арктики. Существование его было кратковременным, но его удалось достаточно хорошо описать; в его лице мы имеем прекрасный пример смешанного наречия, в образовании которого почти в равной степени участвовали два хорошо известных языка. Между языками описанного типа и языками типа пиджин не существует резких границ, несмотря на то что лексика последних почти полностью заимствована из одного языка — английского. Дело в том, что пиджин и сходные с ним наречия играли и играют на островах и побережье Тихого океана роль, аналогичную роли lingua franca в бассейне Средиземного моря. Кроме того, языки типа «пиджин» испытывают на себе влияния и ряда других языков, отличных от английского: так, повсюду встречается слово savvy «savoir» («знать») явно романского происхождения (ср. sabir «сабир»), которое автоматически употребляется и носителями английского языка, говорящими на пиджин. Французским эквивалентом пиджин является «petit negre», служащий языком-посредником при общении людей, говорящих на разных языках. 5-24. Различие между языками-посредниками и креольскими языками С точки зрения синхронии креольские языки резко отличаются от языков только что описанного типа. На креольских языках их носители говорят во всех случаях жизни; группы носителей этих языков отличаются четким единством; члены этих групп при общении между собой ни к каким другим языкам не прибегают. Можно, правда, предположить, что на начальной стадии своего развития креольские языки представляли собой нечто вроде языков- посредников типа «пиджин» или «petit negre» и что в ряде районов они вытеснили в конце концов африканские языки из всех сфер их употребления. Так было, в частности, на Антильских островах, куда были свезены рабы, происходившие из разных местностей и, следовательно, говорившие на разных языках. Им часто приходилось вступать 520
в общение с африканцами-аборигенами. Европейцы же, объясняясь с представителями черной расы, предпочитали пользоваться вспомогательными языками; не удивительно поэтому, что в структуре различных креольских языков наряду с многочисленными лексическими элементами английского, французского, испанского, голландского или португальского обнаруживается огромное количество особенностей, свойственных скорее языкам Африки, чем языкам Европы. Нет оснований для пренебрежительного отношения к креольским языкам, нисколько не отличающимся по своей структуре от обычных языков. Тем не менее креольские языки часто рассматриваются как выродившиеся формы языков больших цивилизаций, соответствующие по своему положению говорам метрополии. 5-25. За границей Иностранец часто бывает заинтересован в том, чтобы в возможно короткий срок овладеть языком страны, в которой он пребывает, ибо он не может надеяться, что жители этой страны обучатся для общения с ним его языку. Он сможет избежать этой необходимости лишь в том случае, если войдет в состав большой группы своих соотечественников, находящихся в той же стране. Действительно, в больших городах США можно встретить старых женщин, осевших там много лет назад и ни слова не понимающих по-английски. В зависимости от возраста, культурного и интеллектуального уровня и окружающей среды эмигрант либо научится кое-как объясняться на языке страны, в которую он приехал жить, либо в совершенстве овладеет ее языком, разумеется, к всеобщему удовольствию. Он может совершенно забыть свой первый язык, но может и продолжать пользоваться им, хотя и не столь свободно, как своим вторым языком, и, наконец, может продолжать пользоваться своим первым языком как единственно универсальным средством общения. Если основной язык данного индивида или небольшой группы индивидов обладает особым престижем и если каждый из этих индивидов в состоянии пользоваться услугами людей, владеющих тем же языком, то он может воздержаться от изучения другого языка, каким бы значением ни обладал последний: некоторые англичане могут провести 521
всю свою жизнь в отелях Лазурного побережья, не произнеся ни слова по-французски. В тех случаях, когда агрессивная группа индивидов, захватив какую-либо страну, оседает в ней, иногда на первых порах складывается социально-языковая ситуация, отличающаяся от только что описанной лишь своими масштабами. Но, видимо, постепенно, со сменой многих поколений, общение между победителями и побежденными становится обычным явлением; при образовании языкового единства факторы культурного и численного превосходства приобретают в связи с языковой проблемой большее значение, нежели первоначальное военное превосходство: романское завоевание Галлии привело к языковой романизации страны, тогда как в результате франкского завоевания германизации подверглись лишь северная и восточная окраины территории. 5-26. Об изучении иностранных языков Не следует упускать из виду языковые связи, установление которых происходит через посредство литературы. Такая связь может быть односторонней, имеющей направление, обратное ходу времени, если существование языковой общности, которой принадлежит изучаемая литература, относится к одной из предыдущих эпох. В определенных случаях изучение и использование чужого языка- живого или мертвого — оказывается обязательным для всех молодых людей того или иного общественного класса. В наше время образованным людям и специалистам самых различных профилей приходится читать, а часто и говорить на ряде языков. Естественно, что чужой язык, усвоенный и используемый наиболее влиятельными классами общества, может превратиться из иностранного в общий и вытеснить в конце концов в результате дробления и распадения на диалекты старый национальный язык. Именно так обстояло дело в Галлии в первые века нашей эры. 5-27. «Родной» язык, двуязычие и одноязычие Во всех рассмотренных случаях речь шла о двуязычии или многоязычии. Тщательное исследование этих случаев дает нам право объявить несостоятельной старую концепцию, в соответствии с которой так называемое 522
двуязычие получает четкое определение. Согласно этой концепции, двуязычным считается индивид, с одинаковым совершенством владеющий двумя языками, но не индивид, который изъясняется иногда довольно бегло на одном или нескольких языках, отличных от его «родного» языка, усвоенного в детстве. Здесь следует подчеркнуть роль некоторых явлений действительности и указать на несостоятельность ряда предрассудков, усвоенных в XIX в. одноязычной буржуазией больших европейских наций; первый язык человека не всегда идентичен языку его матери: это может быть язык слуг или язык людей, постоянно находящихся вблизи ребенка; первый язык необязательно идентичен тому языку, на котором наиболее свободно будет говорить данный индивид, став взрослым: пятилетний ребенок за четыре месяца может усвоить второй язык и полностью забыть первый. Миллионы людей в самых различных уголках мира в детском или юношеском возрасте усваивают новый для них язык и начинают им пользоваться с большей уверенностью, чем тем языком, диалектом или говором, которым они пользовались в раннем детстве, будучи незнакомыми с иным языком. Бесспорно, первый язык имеет тем больше шансов остаться «родным» языком данного индивида, чем выгоднее и авторитетнее представляется он этому индивиду. Быстрота усвоения второго языка зависит от того, насколько быстро данный индивид теряет беглость речи на первом языке. Если оба языка используются параллельно, то всегда найдутся ситуации, в которых один из языков оказывается усвоенным в гораздо лучшей степени, чем другой: врач-меломан может оказаться не в состоянии рассуждать о музыке, пользуясь языком, единственно необходимым ему для его профессиональных занятий. Что же касается лиц, усвоивших два языка в очень раннем возрасте и поэтому называемых «двуязычными», то лишь крайне редкое стечение обстоятельств приводит к тому, что оба эти языка употребляются ими в одинаковой степени в любых ситуациях: обычно имеет место предпочтение одного языка другому в том смысле, как это было рассмотрено выше. Критерий совершенства в этом отношении не имеет смысла: в любых языковых общностях встречаются носители только одного языка, употребляющие формы, считающиеся обычно неправильными. Человек, владеющий только одним языком, овладевает им не в совершен- 523
стве, но в степени, достаточной для удовлетворительного общения с окружающими его людьми, входящими в определенную социальную группу. В случаях же использования одним лицом нескольких языков упомянутый критерий вообще неприменим: требуется определенное время, чтобы это лицо оказалось органически включенным в ту или иную социальную группу. В общем и целом можно ограничиться указанием на две ситуации. Во-первых, в языковом общении люди могут использовать определенный комплекс навыков, которым присуща всегда одна и та же фонологическая, морфологическая и синтаксическая структура, один и тот же словарный запас. Этим людям свойственно одноязычие. Их речь может, впрочем, характеризоваться определенной свободой выбора, обусловленной структурой языка, для которого характерно использование различных стилей. В зависимости от обстоятельств, в зависимости от того, кем является мой собеседник, я могу сформулировать мой вопрос в виде: Monsieur votre pere vient-il? «Придет ли ваш почтенный отец?» либо в виде II vient, ton pere? «Твой отец придет?». Во-вторых, некоторые люди способны с большей или меньшей легкостью полностью изменять код при переходе от одного сообщения к другому, используя различные фонологические и синтаксические структуры. Таким людям свойственно двуязычие, а если они пользуются тремя и более кодами,— многоязычие, причем степень совершенства, с которой они владеют тем или иным языком, может быть различной. 5-28. Взаимопроникновение (interference) Встает вопрос, в какой мере человек, владеющий двумя языками, в состоянии не допустить смешения двух различных языковых структур, используемых им поочередно. В сущности, знаки любого языка образуют структуру sui generis, другими словами, они противопоставлены друг другу таким образом, что точных семантических соответствий между двумя различными языками обнаружить не удается. Тем не менее человек, говорящий на французском и английском языках, сознает, что в огромном большинстве случаев слово chien «собака» во французском соответствует слову dog «собака» в английском. Это обстоятельство может послужить причиной абсолютной иден- 524
тификации обоих слов, так что во всех ситуациях употребление слова dog в одном языке повлечет за собой употребление слова chien в другом; такая идентификация приводит, например, к образованию сочетания chien-chaud по модели hot-dog для обозначения сэндвича с сосиской. Возникает своеобразное единство, в котором одному означаемому соответствуют два означающих. В плане второго членения необходимо отметить те случаи, когда человек, владеющий двумя языками, отождествляет фонему одного языка с фонемой другого языка, благодаря чему произношение соответствующих звуков в обоих языках оказывается идентичным. Многие носители английского и испанского языков в США отождествляют английское /h/ с испанской хотой, произношение которой варьируется между [h] и [х]. Таким образом, реализация английского have «иметь» варьируется между [haev] и [xaev]. Несомненно, такого рода семантические и фонологические идентификации не производятся автоматически, и образованные люди, говорящие на двух языках, стараются их избегать. Однако- они настолько экономичны и естественны, что лишь с большим трудом удается сохранить независимость соответствующих структур обоих языков: в этом случае говорящий может надеяться исключить их из своего языкового поведения. В действительности лишь отдельные виртуоз зы могут пользоваться двумя или более языками без того, чтобы имело место явление, называемое языковым взаимопроникновением (interference). Этот процесс характерен для различных уровней любых находящихся в контакте языков, причем степень его проявления может быть самой различной. В области лексики он может обусловить не только расширение значения или сферы употребления (ср. выше о расширении сферы употребления слова chien «собака»), но и простое заимствование знака (ср. французские заимствования английских слов living-room «комната», film «фильм», gag «обман, мистификация», star «кинозвезда», western *), а также калькирование, т. е. комбинирование двух существующих в данном языке знаков по модели другого языка (ср. франц. fin de semaine по модели англ. week-end «уик-энд», франц. autoroute «автострада», нем. Autostrasse по модели итал. autostrada), 1 Фильм о ковбоях в американской кинематографии.— Прим. neрев. 525
приближенное калькирование (ср. франц. gratte-ciel, русск. небоскреб по аналогии с англ. sky-scraper, франц. (канад.) vivoir «комната» по аналогии с англ. living-room «комната») и употребление таких эллипсов, как недавно возникшее франц. (salle de) sejour, аналогичное по своему употреблению выражению living-room «комната». Здесь повсюду речь шла о конкретных случаях взаимопроникновения, почти закрепившихся в языке, а именно в узусе людей, говорящих лишь на одном языке. Явления такого рода отличны от индивидуальных языковых употреблений типа solver вместо франц. resoudre «(раз)решить» в речи людей, владеющих французским и английским языками. Однако употребление выражений типа il est suppose (sortir) — калька с англ. he's supposed (to go out) «предполагается (что он выйдет)» вместо il semble (qu'il sortira) «кажется (он выйдет)» — в речи людей, говорящих только по-французски, свидетельствует о том, что взаимопроникновение в указанном выше смысле может способствовать усвоению того или иного выражения всей языковой общностью. В плане фонетики можно наблюдать расширение сферы варьирования той или иной фонемы, обусловленное взаимопроникновением (см. выше, относительно фонемы /h/, варианты которой располагаются между [h] и [х]). Возможен и другой процесс, объясняющийся сходными причинами, а именно смешение двух фонем данного языка, которые воспринимаются как одна фонема другого языка: некоторые носители английского и испанского языков, у которых фонеме /у/ в испанском языке соответствуют звуковые варианты [j], [djl и [dz] (уо «я» произносится в зависимости от обстоятельств как [jo], [djo] или [dzo]), смешивают английские фонемы /у/ и /g/ ([dz]), ввиду чего слова yet и jet произносятся одинаково, а именно как [jet], [djet] или [dzet]. В области синтаксиса взаимопроникновение представляет собой особенно частое явление как в языках с фиксированным порядком слов (где на функцию синтагмы обычно указывает ее позиция в высказывании), так и в языках со свободным порядком слов (где детерминанты предиката обозначаются с помощью особых функциональных монем): человек, говорящий по-французски и по-русски, может применить форму русского винительного падежа в позиции, характерной для французских прямых дополнений, ибо 526
от изменения порядка слов в русском предложении идентичность функций не нарушится, хотя в таком виде русское предложение будет звучать несколько необычно. Что же касается французского языка, то подобная синтаксическая свобода здесь вообще недопустима, ибо она приводит к смешению функций. В плане выражения функций взаимопроникновение также возможно, однако здесь его роль оказывается весьма ограниченной. Взаимопроникновение выражается здесь в перенесении монем одного языка в другой язык (ср. франц. a, употребляемое в ряде европейских языков в синтагмах типа livre a dix francs «книга ценой в десять франков»), в использовании калек (ср. употребление англ. at, аналогичное употреблению франц. a при указании стоимости: books at a dollar each «книги в доллар каждая»). Говорить, как это часто делается, что элементы морфологической структуры заимствоваться не могут,— значит лишь констатировать тот факт, что человек, владеющий двумя языками (также как и человек, говорящий лишь на одном языке), оказывается в затруднении при членении сращений и что он переносит из языка в язык лишь монемы, четко выделяемые в формальном отношении. 5-29. Взаимопроникновение распространяется на все случаи заимствования Желание во что бы то ни стало разграничить народные заимствования и заимствования ученого языка может в конце концов привести к искажению фактов. В связи с таким разграничением одни явления объясняются взаимодействием между современными друг другу языковыми общностями, другие — заимствованиями из лексики древних языков, использовавшихся в различных районах наряду с местными наречиями. Однако история таких весьма разнообразных французских слов, как hair «ненавидеть», ange «ангел», sucre «сахар», causer «беседовать», fraction «часть», theorie «теория», abeille «пчела», redingote «сюртук», rail «рельс», свидетельствует и о двуязычии и о взаимопроникновении, или, говоря более точно, о ситуациях, обычно имеющих место при двуязычии, и о периодах взаимодействия, отличных от тех, которыми, видимо, характеризовалось само становление языка в эпоху, когда носители галльского языка, обитавшие 527
в центре северной части шестиугольника, образующего современную Францию, за несколько веков усвоили латинский язык, употреблявшийся до того времени параллельно с их родными кельтскими наречиями. Все это свидетельствует о значении явлений языкового контакта, особенно в тех случаях, когда речь идет об исследовании изменения языков во времени. Глава 6 ВОПРОСЫ языковой ЭВОЛЮЦИИ I. Изменения социальные и изменения языковые 6-1. Языки изменяются непрестанно Для француза достаточно пробежать «Песнь о Роланде» или хотя бы перечесть в оригинале Рабле или Монтеня, чтобы убедиться, что с течением времени в языках происходят изменения. В то же время едва ли найдется человек, который станет утверждать, что язык, на котором он говорит, за время его жизни изменился или что разные современные ему поколения говорят по-разному. Все убеждает носителей языка в неизменности и гомогенности того языка или наречия, на котором они говорят: устойчивость письменной формы, консерватизм официального и литературного языка, неумение вспомнить, как они говорили десять или двадцать лет назад. Кроме того, имеется естественная тенденция не отмечать тех отклонений, которые могли бы задержать восприятие сообщения, и просто не обращать внимания на все те расхождения, которые этому восприятию не препятствуют: в слове age я произношу звук [а], мой собеседник произносит в том же слове звук [а]; когда меня спрашивают Quel age avez-vous? «Сколько вам лет?», я тотчас же схватываю смысл этого вопроса, но не успеваю отметить, что мой собеседник произносит слово age не так, как я. Тем не менее остается несомненным, что язык, эволюционируя, изменяется непрестанно. Исследование любого языкового элемента в его функционировании позволяет обнаружить различные процессы, которые могут в конце 528
концов привести к тому, что данный язык станет совершенно неузнаваем. Все в языке изменчиво: форма и значимость монем, т. е. морфология и лексика; расположение монем в высказывании, или, иначе говоря, синтаксис; природа и условия употребления различительных единиц, или, другими словами, фонология. Появляются новые фонемы, новые слова, новые конструкции, тогда как старые единицы и старые обороты употребляются все реже и забываются. При этом у носителя языка никогда не возникает ощущения, что тот язык, на котором говорит он сам и на котором говорят окружающие его люди, перестает быть идентичным самому себе. Чтобы упростить наш анализ, мы предположим, что эволюционирующий язык представляет собой единственное и абсолютно гомогенное орудие коммуникации языковой общности, то есть что обнаруживаемые в нем различия соответствуют последовательным стадиям одного и того же языкового узуса, но не разным сосуществующим узусам. Подобная ситуация, разумеется, нереальна; совсем не таков, например, разговорный французский язык Парижа, в котором скрещиваются разные влияния и сосуществуют узусы, первоначально свойственные различным социальным слоям или различным районам страны. Однако здесь нам придется отвлечься от указанных различий и исходить, как это уже делалось выше, из гомогенности, реализация которой в действительности имеет место лишь в исключительных случаях. 6-2. Лексические и синтаксические нововведения Для начала предположим, что эволюция языка зависит от потребностей общения носителей этого языка. Разумеется, эволюция потребностей находится в прямой связи с интеллектуальной, социальной и экономической эволюцией данной общественной группы. Особенно резко это бросается в глаза при наблюдении за развитием лексики: появление новых продуктов потребления обусловливает появление новых обозначений; прогрессирующее разделение труда ведет к возникновению новых терминов, соответствующих новым профессиям и новым орудиям производства. Названия же объектов и орудий производства, ставших бесполезными или устаревших, забываются. 529
Лишь в исключительных случаях появление обозначений новых предметов и новых орудий производства связано непосредственно с появлением новых монем: здесь пока не принимаются во внимание случаи заимствования тех или иных слов из другого языка. Обычно через посредство одной или нескольких монем данного языка производится спецификация уже существующей в этом языке монемы или группы монем: chemin «дорога», chemin de fer «железная дорога», chemin de fer metropolitain «подземная железная дорога» (метро). Речь идет, таким образом, лишь об одном вполне определенном аспекте чрезвычайно характерного языкового явления, в соответствии с которым данный результат опыта членится на линейную последовательность менее специфических многозначных элементов. Отсюда вытекает, что необходимость обозначения новых объектов или новых данных опыта имеет следствием не только и не столько увеличение объема лексики, сколько усложнение высказываний: при виде парового судна Дени Папена прежде говорили: «ce bateau marche a la vapeur» («это судно приводится в движение паром»), употребляя в этом построенном по традиционной схеме высказывании уже существующие в языке монемы. Но после того как суда с паровыми двигателями стали обычным явлением, оказалось возможным констатировать не только связь между паром и движением по воде, но и между новым механизмом и другими поддающимися наблюдению реалиями. Можно было бы сказать: «le bateau qui marche a la vapeur...» («судно, которое движется посредством пара...») или «le bateau a vapeur...» («паровое судно...»). Однако логическим завершением этих исканий, несомненно, окажется термин le vapeur... «пароход...». Синтаксические тонкости, связанные с употреблением придаточного предложения или относительного прилагательного, разумеется, древнее по своему происхождению, чем судно с паровым двигателем, однако только что приведенная иллюстрация показывает, как в связи с развитием технических навыков могли возникнуть подобные конструкции. Сравнительное изучение индоевропейских языков дает свидетельства того, что придаточное предложение,, вводимое относительным местоимением, представляет собой относительно более позднюю конструкцию, причем исследования синхронного порядка доказывают, что тип распространений, представленный подчиненными предло- 530
жениями, возникает в некоторых языках лишь под воздействием новых потребностей, воспринятых соответствующими языковыми общностями вместе с западноевропейской культурой. 6-3. Появление новых функций Усложнение общественных взаимоотношений с необходимостью предполагает более четкое восприятие разнообразных связей, существующих между различными элементами опыта. Это определяет использование языковых средств, указывающих на такие связи, т. е. служит причиной появления новых функций. Новые показатели функций (предлоги, союзы, предложные и союзные слова) образуются на основе автономных элементов. Ими могут явиться автономные монемы (например, англ. up в he Vent up, up he went «он поднялся», употребленное в функциональном значении в выражении up the hill «на холм») или автономные синтагмы (франц. sans egard [pour] «без уважения [к]»). В тех языках, где существующие функциональные монемы тесно срослись с модальными и не могут быть отделены от элементов, функцию которых они выражают (языки с развитыми системами склонения), новые показатели функций (часто идентичные старым, полностью независимым наречиям) характеризуются специфическим в лингвистическом отношении поведением. Правда, некоторые функции могут на протяжении длительного* периода времени обозначаться посредством сочетания свободной функциональной монемы и функциональной монемы, участвующей в сращении (лат. in urbem, in urbe, нем. in die Stadt, in der Stadt «в город, в городе»). Однако в процессе эволюции обнаруживается тенденция к устранению функциональной монемы в сращении с переносом функции различения на предикат (франц. il entre dans la ville «он входит в город», il erre dans la ville «он блуждает в городе») или на свободную функциональную моне- му (англ. into the city «в город», in the city «в городе»)- 6-4. Лишь внутренние причинные связи представляют интерес для лингвиста То, что было сказано выше о выражении функций, может служить иллюстрацией того, как изменения в социальной структуре косвенно отражаются на структуре 53 V
языка. Необходимо отметить, что появление и развитие новых функциональных монем, отличающихся своеобразным с формальной точки зрения поведением, вызывает нарушение равновесия, что может привести к полному устранению одной из характерных особенностей традиционной структуры; однако этот процесс длится века, а иногда и тысячелетия. Это значит, что социальные изменения отражаются на структуре языка лишь с течением времени, что результаты этого отражения находятся в противоречии с инновациями, возникшими на новых этапах общественного развития, и что те и другие явления с необходимостью образуют тот модус вивенди, который представлен состоянием структуры языка в каждое отдельное мгновение существования последнего. Все это лишний раз напоминает о трудностях, стоящих на пути исследования причин языковых изменений, связанных с реорганизацией социальных структур и модификацией потребностей общения как следствия этой реорганизации. Лингвисты, признав зависимость языковых структур от воздействия структур социальных, могут надеяться на достижение более или менее точных результатов лишь в том случае, если они сосредоточат свои исследования на каком-нибудь весьма ограниченном периоде эволюции данного языка и будут довольствоваться констатацией следов внешних влияний в языке как таковом и выявлением цепных реакций, которые могут порождаться этими влияниями, исключив из рассмотрения внеязыковые звенья причинных связей. Некоторые особенности изучаемого языка с необходимостью должны будут рассматриваться как результаты процессов, реальность которых устанавливается лишь на основе гипотез, не поддающихся проверке. Основным предметом лингвистических исследований должно явиться в данном случае изучение внутриязыковых противоречий, порождаемых в конечном итоге постоянными потребностями людей, общающихся между собой посредством языка. II. Принцип экономии в языке 6-5. Принцип наименьшего усилия Постоянное противоречие между потребностями общения человека и его стремлением свести к минимуму свои умственные и физические усилия может рассматриваться 532
в качестве движущей силы языковых изменений. Здесь, как и в ряде других случаев, поведение человека подчинено закону наименьшего усилия, в соответствии с которым человек растрачивает свои силы лишь в той степени, в какой это необходимо для достижения определенной цели. На это, правда, могут возразить, что поступки человека в целом и языковое поведение в частности иногда должны рассматриваться как самоцель или игра: болтовня подчас представляет собой бесцельное упражнение, служащее не столько общению в собственном смысле слова, сколько выражению своего рода солидарности, в связи с чем этот вид языковой деятельности не представляет для нас особого интереса. Однако из сказанного выше не следует, что языковая эволюция не подвержена действию закона наименьшего усилия. Действительно, игра лишь в той мере удовлетворяет игроков, в какой соблюдаются соответствующие правила; правила же, свойственные речевой деятельности, обусловлены употреблением языка как орудия общения. На каждой стадии эволюции устанавливается определенное равновесие между потребностями общения, противополагающими употребление более многочисленных и более специфических единиц, выступающих в высказывании весьма редко, и свойственной человеку инертностью, обусловливающей употребление очень ограниченного числа единиц, более общих по своей значимости и более употребительных. 6-6. Экономия синтагматическая и экономия парадигматическая Разумеется, чтобы придать слову более специальное значение, совсем необязательно заменять его другим словом: достаточно прибегнуть к такому средству, как присоединение к слову с общим значением другого слова со значением не менее общим; так, сфера употребления слов machine «машина» и laver «мыть», «стирать» весьма широка; однако сочетание machine a laver «стиральная машина» служит четким обозначением специфического объекта. Для удовлетворения потребностей общения носителям языка приходится выбирать между увеличением количества единиц в системе (хозяйка может, например, 533
говорить о своем Bendix*) и увеличением числа единиц в речевой цепи (в последнем случае хозяйка будет говорить о своей «machine a laver» «стиральной машине»). В первом случае имеет место синтагматическая экономия: одна монема употребляется вместо трех; два слога или шесть фонем (/bediks/) вместо пяти слогов или десяти фонем (/maainalave/). Во втором представлена парадигматическая экономия, поскольку удается избежать присоединения новой единицы к списку существительных, которыми располагает говорящий, выбирая из них те или иные единицы при построении высказываний. В принципе окончательный выбор какого-либо одного решения зависит от частоты употребления: если данный объект упоминается довольно часто, экономичнее придать ему короткое обозначение, даже еслц это окажется дополнительной нагрузкой для памяти; если, напротив, данный объект упоминается редко, то экономичнее, не отягощая памяти, сохранить длинное название. Разумеется, имеют значение и другие факторы. В приведенном примере слову Bendix предпочитается более длинное название, так как Bendix обозначает только стиральные машины определенной марки и поэтому другие хозяйки могут говорить о своих Laden* или Conord*. Во многих случаях краткое название, представляющее собой одну-единственную монему, возникает в результате усечения соответствующей долгой формы, причем этимология последней в расчет не принимается: cine или cinema «кино» употребляются вместо cinematographe «кинематограф», metro «метро» — вместо chemin de fer metropolitain «метрополитен», причем подобный метод образования названий встречает отпор у носителей языка, сохраняющих верность традициям. Принцип экономии в языке проявляется в постоянном стремлении достичь равновесия между противоречивыми потребностями, подлежащими удовлетворению,—потребностями общения, с одной стороны, и инерцией памяти и инерцией органов речи — с другой. Два последних фактора пребывают в состоянии постоянного противоречия; взаимодействие же всех факторов ограничивается различными запретами, в результате чего проявляется тенденция к консервации языка и к устранению всех слишком очевидных нововведений. * Марка стиральной машины.— Прим. ред. 534
6-7. Лишь общение определяет облик языка Чтобы понять, как и почему изменяются языки, необходимо убедиться в том, что любое высказывание, любой фрагмент высказывания предполагает расходование говорящим некоторого количества умственной и физической энергии. Это расходование может показаться незначительным, ибо в обычных условиях оно уравновешивается желанием вступить в общение или высказаться, в чем можно убедиться, занявшись самонаблюдением. Однако в состоянии большой усталости даже самые разговорчивые обнаруживают, что выбор подходящего слова или адекватной монемы, или просто движение органов речи в значительной степени усиливает чувство усталости. Бывают минуты, когда уставший человек «не находит слов», иначе говоря, когда речь требует ощутимого физического напряжения, а слова оказываются неразборчивыми в результате недостаточно четкой дифференциации последовательных фонем. Всякий индивид охотно расходует энергию, необходимую для удовлетворения его потребностей. Используя языковое общение, он, как нам известно, удовлетворяет целый ряд своих потребностей. Однако все они предполагают такое использование языка, при котором все его функции определяются его употреблением в коммуникативных целях. Язык представляет собой орудие, структура которого свидетельствует о том, что оно создавалось постепенно с целью удовлетворения потребностей общения й что его употребление в этих целях гарантирует постоянство его функционирования. Такова суть использования языка в коммуникативных целях, и именно на этом его применении мы должны будем сконцентрировать наше внимание, если хотим вскрыть причины и условия языковых изменений. Все то, что мы сможем, идя таким путем, установить и сформулировать, не обязательно должно быть действительно по отношению к высказываниям, образованным не с целью коммуникации. Такого рода высказывания мы вполне можем игнорировать, ибо они представляют собой кальки с обычных высказываний, образуемых при общении, и не содержат ничего нового по сравнению с этими последними. Иными словами, черты, свойственные 535
некоммуникативным высказываниям, нисколько не отличаются от особенностей, которыми характеризуются реальные сообщения. Но если в реальных сообщениях они имеют постоянные и четкие определения и обусловливаются необходимостью передачи сообщения, то в более или менее замаскированных формах разговора с самим собой они не имеют других гарантий сохранения их целостности, кроме желания разыграть представление языкового общения как можно лучше. Таким образом, мы можем предположить, что энергия, расходуемая при языковом общении, имеет тенденцию быть пропорциональной количеству переданной информации. Можно воспользоваться и более простыми и более доходчивыми словами, сказав, что человек расходует ровно столько речевых усилий, сколько требуется для того, чтобы его речь была понятной собеседникам. 6-8. Избыточность Подобные утверждения могут навести на мысль, что любое языковое явление с необходимостью представляет собой определенный вклад в коммуникацию и что любой элемент высказывания предполагает расходование энергии, строго пропорциональное своему функционированию. Однако все то, что постулируется для абсолюта, несовместимо с условиями, в которых протекает реальное общение. Обычно эти условия далеко не идеальны: лишь в виде редкого исключения языковое общение происходит в абсолютной тишине; обычно оно протекает на фоне различных шумов: трескотни моторов, шума ветра или моря, в лучшем случае при щебетании птиц и криках животных. К тому же внимание слушателя часто бывает направлено не только и не столько на то сообщение, которое ему пытаются передать, сколько на собственные занятия. Поэтому языковое сообщение обычно требует более чем минимальных усилий и далеко не всегда может быть сопоставлено с телеграфным. Слова редко бывают такими короткими, какими они могли бы быть, если бы каждая фонема в каждом отдельном случае действительно выступала в своей различительной функции: так, даже вне контекста концовка -nnaire в dictionnaire «словарь» не играет решительно никакой роли в идентификации этого слова 536
как отличного от всех других слов языка. Принцип экономии в его абсолютном виде мог бы проявляться в обращении к трехфонемным и более сложным словам лишь после того, как все двухфонемные комбинации оказались бы исчерпаны. Однако во французском языке, где слова, состоящие из двух фонем, встречаются очень часто, из восемнадцати возможных комбинаций типа согласный + /?/ в действительности используется лишь одна, а именно /z?/ (jeun «молодой»). Практические потребности общения предполагают постоянную и очень значительную избыточность языковой формы, характерную для всех уровней последней. Эта избыточность, представляющая собой необходимое условие существования языка, проявляется и в усвоении ребенком языкового узуса, свойственного окружающим его людям. Несомненно, ребенок ассоциирует некоторые звучания с определенными явлениями действительности; например, звучание [aval] ассоциируется с восприятием лошади (cheval). Именно поэтому он усваивает элементы языка достаточно быстро. Но нередко бывает так, что ребенок усваивает слово, идентифицируя его в контекстах, в которых значение этого слова очевидно: ведь ребенок слышит, как говорит его старший брат: «Maman, j'ai faim; donne-moi une tartine» («Мама, я голоден, дай мне тартинку»)—или его отец: «J'ai faim; quand nous mettons-nous a table?» («Я голоден, когда мы сядем за стол?»); он слышит, например, как говорят о кошке: «Il a faim; donne-lui du mou» («Она голодна; дай ей требухи»). Все эти высказывания избыточны, ибо, употребляя любое из них, носитель языка дважды указывает на необходимость утолить голод; именно эта избыточность позволяет ребенку идентифицировать слово faim «голоден». То же самое можно сказать и о взрослом, встречающем незнакомое для себя слово, будь то в его родном языке или в чужом. Словарные статьи, к которым прибегают, когда другие средства выяснить значение слова оказываются исчерпанными, в сущности, представляют собой систематические тавтологии, т. е. характеризуются все той же избыточностью: Ruderal... Qui croit dans les decombres. Безусловная необходимость сохранения этой избыточности есть один из факторов, которые подлежат обязательному учету при исследовании условий языковой эволюции. Тем не менее сохранение определенного равновесия между 35 Заказ № 3340 537
затраченной энергией и переданной информацией в значительной степени определяет не только суть, но и детали этой эволюции. III. Информация, частотность и „стоимость" 6-9. Теория информации и лингвистика Инженеры телекоммуникации умеют шифровать под лежащую передаче информацию, количество системных единиц которой и вероятность их появления четко определены. Занимаясь проблемой уменьшения затрат, необходимых для передачи сообщения, они измерили «стоимость» информации, передаваемой в единицах, входящих в определенную систему знаков, например в алфавит морзе, в обычный алфавит (26 единиц), в цифровую систему (10 единиц), в бинарную систему (2 единицы). Константы, которые им удалось вывести таким путем, представляют для лингвиста непосредственный интерес. Однако формулы, какими пользуются инженеры связи, едва ли пригодны в их чистом виде для решения проблем, возникающих при изучении языковой эволюции. Следует учесть, что однозначность достигается путем упрощения данных в степени, необходимой для нужд коммуникации. Так, «стоимость» данного слова исчисляется по количеству букв, содержащихся в графической форме этого слова, или по количеству входящих в него фонем. Таким образом, предполагается, что каждая минимальная единица — буква или фонема — характеризуется той же «стоимостью», что и любая другая. Такое положение вещей, резко ограничивая реальные возможности отдельных передач, не имеет какого-либо значения для обычных условий графического и звукового использования языка: если мы позволим себе отождествить «стоимость» и энергию, можно будет утверждать, что в обычной записи е и i характеризуются одной и той же «стоимостью»; что же касается фонем, представляющих для нас непосредственный интерес, то измерить и сравнить среднее количество энергии, необходимое для произнесения [а] и [f], мы не в состоянии. Самое большее, что мы можем сделать, — это высказать предположение, что для произнесения звучания /sаr/ в среднем требуется больше энергии, чем для произнесения /Sa/, т. е. 538
что при прочих равных условиях произнесение дополнительной фонемы требует дополнительного расходования энергии. Таким образом, все, что заимствуется нами из теории информации, вполне соответствует здравому смыслу. Задача заключается в том, чтобы показать и проиллюстрировать, как и в каком смысле изменение одних элементов может повлечь за собой изменение других. В состав переменных величин входит число единиц, среди которых говорящий выбирает одну, соответствующую данной точке высказывания; вероятность появления единиц, которая сводится к их частотности; «стоимость» данной единицы, включающая, кроме меры энергии, необходимой для ее реализации, еще и, если можно так выразиться, затраты на удерживание ее в памяти; наконец, информация, которой наделена любая единица. 6-10. Информация Информацией наделено все то, что уменьшает неопределенность и ограничивает известные возможности. Услышав звучание /il а р.../, я могу сказать, что /р/, хотя и не обладает значимостью само по себе, однако содержит некоторую информацию в том смысле, что оно исключает целый ряд возможных высказываний типа il a donne «он дал» или il a bouge «он пошевелился». Если к этому усеченному высказыванию добавить /r/ (/il а рг.../), то степень неопределенности еще более уменьшится, ибо окажутся исключенными такие высказывания, как il a paye «он уплатил», il a pousse «он толкнул» и т. п. Отсюда вытекает, что /г/ также несет информацию. Следовательно, информация необязательно должна соответствовать языковой значимости, ибо она содержится в таких не обладающих значимостью единицах, как /р/ и /г/. Единица информации определяется как величина, содержащаяся в единице системы, состоящей из двух равновероятных единиц. Если в данном контексте могут выступать только два слова, а именно oui «да» и поп «нет», и если обращение к любому из них одинаково вероятно, то употребление одного из слов измеряется количеством информации, равной единице. В данном случае мы не наделяем информативной значимостью последовательные фонемы слов oui или поп, так как с самого начала предпо- 35* 539
лагалось, что возможны только oui/ui/ или non/no/ и что, следовательно, /..Л/ в oui и /...о/ в поп сами по себе не составляют сообщения, как не составляют его и /и.../ или /п.../. Возможно, информация, заключающаяся в этих словах, является существенной, т. е. высококачественной, тем не менее в количественном отношении она равна единице: измерению подвергается не качество, а количество информации. Если ситуация и контекст убеждают слушателя в том, что ответ должен звучать «да», то, значит, количество информации, содержащейся в элементе да, равно нулю, ибо слушатель знает (или полагает, что знает), что услышит в ответ именно да. Если же слушатель с самого начала предполагает, что ответом будет скорее да, чем нет, то из этого следует, что количество информации, содержащейся в элементе да, хотя и отличается от нуля, но в степени меньшей, чем количество информации, содержащейся в элементе да в тех случаях, когда ответы да и нет одинаково вероятны. В первом случае количество информации, содержащееся в ответе да, меньше единицы, во втором равно единице. Другими словами, чем более вероятна та или иная реакция, тем менее она информативна. В повествовании, в котором каждому предложению автоматически предшествует вводящее «а потом», этот сегмент не обладает какой-либо информативной значимостью. С другой стороны, если мы предположим, что вместо двух ответов — да и нет — возможны четыре, причем равновероятные, то заметим, что каждый из четырех ответов содержит больше информации, чем каждый из двух (в случаях, когда выбор говорящего ограничен лишь двумя возможностями, как это было показано выше). Предположим, что возможны не единицы да и нет, а единицы направо и налево, тогда как четыре упомянутые возможности суть на север, на восток, на юг, на запад. Нетрудно убедиться, что если от ожидаемого ответа зависит направление поисков, то ответ на юг окажется более информативным, чем налево, ибо при первом ответе имеется в виду территория вдвое меньшая, чем при втором. Степень неопределенности поисков уменьшится еще вдвое, если говорящий сможет избрать для своего ответа одну из восьми единиц— север, северо-восток, восток и т. п., ибо в таком случае сектор, в котором должны вестись поиски, будет содержать не 90°, а лишь 45°. Увеличение количества информации ока- 540
зывается прямо пропорциональным уменьшению степени неопределенности. Следовательно, чем больше единиц содержится в данной системе, тем больше информации несет каждая из единиц. Разумеется, проще освоить и использовать ограниченную систему типа да—нет, правый— левый, чем систему более шцрокую типа север, северо- восток и т. д. В зависимости от практических потребностей общности или группы предпочтение отдается либо ограниченным, малоинформативным, но «дешевым» системам, либо весьма информативным системам, содержащим большое число единиц, использование и хранение которых связано, однако, с значительными затратами. Нетрудно заметить, что информативное богатство системы определяется двумя взаимозависимыми факторами: большим числом единиц и возрастающей с этим числом информативной значимостью каждой единицы. 6-11. Вероятность и частотность Лишь в очень редких случаях появление в определенной ситуации или в определенной точке высказывания любой из различных единиц данной системы бывает равновероятным. В той или иной ситуации ожидается скорее ответ да, чем нет; в той или иной местности скорее ожидается западный ветер, чем восточный, южный или северный. Особенно показательны примеры контекстов, предполагающих более значительные возможности выбора: после слов он посадил.., в зависимости от того, о каких климатических условиях идет речь, слово ...яблоню может оказаться гораздо более вероятным, чем ... баобаб; после слов я встретил... следует скорее ожидать слова ... друга, нежели слова... динозавра, во всяком случае если речь идет не о какой-нибудь чрезвычайно специфической ситуации. Слова яблоня и друг, в данном случае гораздо более вероятные, чем слова баобаб и динозавр, несут, таким образом, весьма незначительную информацию. Определение вероятности употребления в данном контексте или в данной ситуации тех или иных языковых единиц представляет собой дело трудное и неблагодарное. Поэтому обычно ограничиваются определением вероятности появления этих единиц в совокупности контекстов, в которых они встречаются, т. е. производят подсчет относительной частотности их употребления в дан- 541
ном языке или в данной языковой форме. Если в совокупности текстов, представляющих данный язык, тысячу раз встретится слово друг и лишь один раз — слово динозавр, то можно утверждать, что слово друг характеризуется частотностью в тысячу раз более высокой, чем слово динозавр. В этой связи заключают, что, чем выше частотность данной единицы (слова, монемы, фонемы), тем менее информативна эта единица. 6-12. Частотность и "стоимость" Хотя точное определение среднего количества энергии, необходимого для воспроизведения той или иной языковой единицы, едва ли возможно, представляется достаточно интересным проследить, в каком смысле и в каком ритме варьируется информация в зависимости от различий в расходовании энергии. Начать с того, что такая единица первого членения, как слово динозавр, может рассматриваться как неразложимая на составные части. Это слово, представляющее собой своего рода роскошь, помещается в памяти под той же рубрикой, что и слово друг, несравненно более употребительное, чем первое. Если предположить, что для сохранения в памяти слов «динозавр» и «друг» требуются одинаковые усилия и что отношение их частотностей составляет 1:1000, то можно сделать следующий вывод: при употреблении слова динозавр затрачивается в тысячу раз больше усилий, чем при употреблении слова друг. Разумеется, речь в данном случае идет не о расположении величин, а лишь о примерном соотношении. Это различие автоматически компенсируется большой информативностью слова динозавр, пропорциональной, как мы установили, его малой употребительности. Следует, однако, учесть, что в виде реакции на не- оправдывающие себя затраты по хранению в памяти данного слова оно может просто-напросто оказаться забытым. Если мы станем теперь трактовать слово как означающее, составленное из последовательных фонем, то сможем определить его «стоимость» как функцию числа составляющих его фонем: слово динозавр с его 8 фонемами требует больше «затрат», чем слово друг, состоящее из 4 фонем. 542
В свете сказанного можно ожидать, что часто встречающиеся слова будут, во всяком случае, в среднем, более короткими, чем редкие слова, и этот вывод подтверждается статистически. Соотношение между восемью фонемами слова динозавр и четырьмя фонемами слова друг достаточно хорошо иллюстрирует соотношение между частотностью слова и его формальным составом. Разумеется, отношение 8:4 отличается от отношения 1:1000, которое мы рассматриваем — без достаточных, впрочем, на то оснований — как показатель относительной частотности обоих слов. Эти отношения можно было бы поместить в одном ряду лишь в том случае, если бы язык располагал одной-единственной фонемой, противопоставленной нулю. В таком языке существовало бы всего одно слово, содержащее одну фонему (/а/), одно слово, содержащее две фонемы (/аа/), и т. д. На самом же деле язык обычно располагает несколькими десятками фонем, из которых выбирается первая фонема, входящая в состав данного слова, затем вторая и т. д. Предположим для простоты, что каждая из 36 фонем данного языка может фигурировать в любой позиции в слове, т. е. что все инвентари различительных единиц являются идентичными. В таком языке имелись бы 36 однофонемных слов, 36x36=1296 двуфонемных слов, 36X36X36 (=3^)=46656 трехфонемных слов, ЗбхЗбХ ХЗбхЗб (=364) =1679616 четырехфонемных слов, т. е. достаточное количество слов, чтобы удовлетворить даже наиболее требовательных носителей языка. В действительности же для каждой точки звуковой цепи существует возможность выбора не из всех 36 фонем, но из меньшего их числа, например только из гласных фонем или же только из согласных. Далее, следует иметь в виду, что все сообщения характеризуются избыточностью (под этой рубрикой следует рассматривать наличие в языке и четырехфонемных и более длинных слов, хотя трехфонемные комбинации никогда не исчерпываются). Что же касается сопоставления отношения 1:1000 для частотности и 8:4 для количества последовательных фонем, то диспропорция может оказаться и более значительной, поскольку фонологическая структура не препятствует тому, чтобы слова более редкие, чем динозавру были представлены меньшим, чем в этом слове, количеством фонем. 543
6-13, Нечеткость соотношения между частотностью и "стоимостью" То из сказанного выше, что нам необходимо для понимания сущности языкового динамизма, может быть сформулировано следующим образом: существует постоянное обратно пропорциональное отношение между частотностью данной единицы и содержащейся в ней информацией, представляющей собой в определенном смысле меру ее эффективности; постоянно проявляется тенденция к установлению подобных отношений между частотностью единицы и ее «стоимостью», равной энергии, расходуемой всякий раз при употреблении данной единицы. Из приведенных положений следует, что любое изменение частотности данной единицы ведет к изменению ее эффективности и позволяет предвидеть модификацию ее формы. Последний процесс может быть очень длительным, ибо реальные условия, в которых функционируют языки, обычно замедляют ход эволюции. 6-14. Частотность и лексическая форма. Социальные потребности общества могут оказывать непосредственное воздействие на частотность языковых единиц. Этот процесс особенно характерен для так называемых лексических единиц, но может затрагивать и грам«» матические монемы: в радиопередачах очень часто употребляется функциональная монема depui (например, «On nous communique depuis Londres...» «Нам сообщают из Лондона...»), следствием чего должно быть изменение частотности этой единицы в обычной речи. В других случаях возрастание частотности той или иной единицы связано с эволюцией структуры, что, как мы знаем, отражает внутренний детерминизм, весьма далекий от социальных феноменов. В таких случаях бывает достаточно констатации того факта, что возрастание частотности вызвано языковым явлением более общего порядка. Если частотность данной единицы возрастает, то ее форма подвергается редукции. Это происходит как с минимальными, так и с более крупными единицами, как с различительными, так и со значимыми единицами, ибо информацией наделены не только значимые единицы. 544
Редукция лексических форм, частотность которых возрастает,— явление, представленное достаточно хорошо. Когда в Париже начинали говоритьо предполагаемом строительстве подземных железных дорог для городского сообщения, то употребляли выражение chemin de fer metropolitain «подземная железная дрога», включающее 4 монемы, в сумме содержащие 18 последовательных фонем. Сегодня, когда это средство передвижения представляет собой реальность, без которой не могут обойтись миллионы парижан, пользуясь подземной дорогой дважды в день, почти все носители языка используют для ее обозначения одну монему из пяти фонем—metro. Здесь имели место два процесса редукции, между которыми необходимо проводить различие: во-первых, редукция, связанная с устранением неспецифических элементов (в данном случае chemin de fer), вводящих слово metropolitain, во-вторых, безжалостное усечение этого слова, в результате которого в употреблении остался отрезок, до того не обладавший какой-либо значимостью,—metro. Лишь первый вид редукции хорошо известен истории языка и традиционной этимологии: слово типа арм. kogi «масло» (букв, «коровье»), видимо, представляет собой специфический остаток исходной синтагмы типа «коровий жир». Второй способ находит применение лишь в языках современных цивилизаций, когда новые изобретения приходится обозначать с помощью весьма длинных научных терминов. В состав такой терминологии входят слова, заимствованные из классических языков, и именно в рамках этих языков они могут подвергаться анализу и описанию. Для современных же носителей языка каждое такое слово представляет собой нерасчленимое целое, так что равновесие между частотностью и «стоимостью» достигается лишь за счет отбрасывания ряда элементов без учета этимологии целого. Усечения типа metro или аббревиатуры типа SNCF, приводящие в ярость пуристов, появляются вследствие того, что во французском, пожалуй, в большей степени, чем в других современных языках Европы, лексика развивается в основном за счет заимствованных элементов. Сокращение формы до объема, соответствующего ее частотности, т. е., в сущности, ее информативной содержательности, обусловлено неизбежной необходимостью. Частотность и «стоимость» могут быть уравновешены и путем замены длинного слова коротким, например слова 545
patron «хозяин» или contremaitre «мастер» словом singe фам. «начальник» (букв, «обезьяна»). Лицо, имя которого состоит более чем из двух слогов, имеет при прочих равных условиях больше шансов на получение прозвища. Разумеется, на этот процесс, кроме потребностей сохранения информативного равновесия, влияют и некоторые другие факторы, хотя последние и не всегда существенны» 6-15. Частотность и грамматическая форма История индоевропейского номинатива на -s в формах единственного числа, а также соответствующих реконструируемых форм, предшествующих этому состоянию, хорошо иллюстрирует противоречия, возникающие в случае, когда языковый элемент не поддается непосредственному воздействию социальных потребностей. Можно предположить, что данное окончание было свойственно всем именам, обозначавшим деятелей,— позднее эти имена были распределены между категориями мужского и женского рода. Это окончание, присоединявшееся к именам, обозначавшим существа и явления, на которые распространяется действие, безусловно, было свойственно эрга- тиву, т. е. падежу, обозначавшему производителя действия. Этот падеж не был именительным, т. е. падежом, часто стоящим, подобно звательному, вне грамматического контекста, употребляющимся в «назывной» функции в случаях, когда необходимо кого-то представить или назвать «субъект» последующего высказывания. Эргативный падеж был показателем функции. Именительный падеж таковым не является, поскольку высказывание в какой-то степени подчиняется имени, стоящему в этом падеже. Преобразование структуры индоевропейского языка привело к тому, что древний эргативный падеж стал выступать в роли именительного. Но, поскольку этот падеж встречался почти в каждом предложении, впоследствии во многих случаях его стали идентифицировать с звательным падежом, с которым он успешно конкурировал при употреблении вне предложения. Таким образом, он отличался как исключительной употребительностью, так и отсутствием функциональной специфики. В этом смысле идеальными являются формы типа лат. orator (где именительный 546
падеж идентичен основе), разновидности которых распространены почти во всех индоевропейских языках. Однако потребовались тысячелетия, пока различные языки, устранившие окончание именительного падежа -s, пришли каждый в свое время к тому состоянию, что говорящий получил возможность выбрать между двумя регулярны* ми формами —с -s и без -s—и предпочесть вторую: во французском языке, например, формы с -s сохранялись до тех пор, пока не произошло исчезновение склонения, ознаменовавшее победу косвенного падежа без -s в единственном числе. 6-16. Частотность и фонологическая форма Медленное преобразование языкового равновесия в случаях, когда речь идет о грамматических формах и о фонологических единицах (один из таких случаев мы только что рассмотрели), объясняется тем, что эти элементы обладают очень высокой частотностью: ребенок, овладевающий языком, должен в короткий промежуток времени освоить определенные навыки, а этот процесс есть не что иное, как последовательность некоторых противоборствующих факторов, которые во всех этих случаях вызваны к жизни тенденцией привести в равновесие частотность и «стоимость». Часто встречающаяся звуковая особенность вполне может стать еще более употребительной. Это касается, например, удвоения согласных, играющего различительную роль (ср., например, la-dedans /ladda/ «там», «внутри»; la dent /lada/ «зуб»). В рамках определенной языковой структуры у говорящего может появиться тенденция к замене простого согласного удвоенным (ср., например, итал. tutto «весь» с /tt/ и хронологически более раннюю форму лат. totus «весь» с /t/; то же значение имеет англ. all, происходящее из формы с двойным /-П-/, параллельной по употреблению форме с простым /-1-/, засвидетельствованной в слове almighty «всемогущий»). В языке, которому чуждо указанное явление, удвоенные согласные ничем не отличаются от групп согласных: /-tt-/ в франц. nettete /nette/ «чистота» и /-kt-/ в becqueter /bekte/ «клевать» обладают одинаковым статусом и мало чем отличаются по частотности. Группы /-tt-/ и /-kt-/ встречаются очень редко и содержат гораздо больше 547
информации, чем простое /-t-/: когда я воспринимаю звучание /il at.../, мне приходится выбирать примерно между сорока французскими глаголами; звучаниеже/il akt.../ сводит возможности выбора только к двум словам, ибо в современном языке употребляются лишь формы act...ive «приводит в действие» и act...ualise «приводит в исполнение». Дополнительная энергия, связанная с присоединением /-к-/ к /-t-/, несомненно, окупается; то же самое можно сказать и о дополнительных затратах энергии, связанных с произнесением /-tt-/ вместо /-t-/. Однако в языке, в котором двойные согласные начинают употребляться так же часто, как и соответствующие простые, количество информации, содержащейся в /-tt-/ и /-t-/, оказывается одним и тем же или почти одним и тем же, так что носителям языка приходится все более и более ограничивать расход энергии, необходимый для произнесения /-tt-/, с тем чтобы эта энергия соответствовала информативным возможностям. Вместе с тем оппозиция /-tt-/ и /-t-/ должна сохраняться, иначе идентификация обоих элементов приведет к нежелательным совпадениям; в связи с этим /-t-/, отступая перед /-tt-/, которое все более упрощается, переходит в /-d-/ (ср. лат. scutum>ncn. escudo) или в /-6-/ (ср. ирл. brathir «брат» с /-8-/ и tri «три» с сохранившимся начальным /t-/). Там, где система не допускает подобных уловок, оппозиция может удерживаться на протяжении веков в своем первоначальном виде: исп. -гг- отличается от -г- гораздо более энергичной артикуляцией, цесмотря на то что оба элемента встречаются одинаково часто. 6-17. Эффективность контекста Носителю языка в высшей степени безразлично, какой частотностью обладают единицы, постоянно используемые им в речи, однако ему не безразлична их эффективность (связанная, кстати сказать, с их частотностью) в определенном контексте или ситуации. Нередко случается так, что слово, обычно обозначающее тот или иной элемент опыта, в определенном контексте или ситуации становится исключительно употребительным. Говорящий, естественно, обладающий опытом слушателя, знает, что тот, кто не слушает, не получает почти никакой информации, вытекающей из употребления данного слова. Если он хочет, 548
чтобы данный элемент был воспринят, он должен найти средство повышения информации в данной точке своего высказывания, т. е. пробудить внимание слушателя. Об «уважаемых экономистах» — «economistes distingues»— говорят столь часто, что этот эпитет в данном контексте практически уже потерял свою ценность. Существует, однако, множество способов повышения специфичности, т. е. информативной значимости, данного сегмента высказывания. Можно, например, снабдить его одним или несколькими детерминантами: tres distingue «глубокоуважаемый» или tout particulierement distingue «пользующийся исключительным уважением». Можно заменить форму, наделенную небольшим количеством информации, другой формой, имеющей то же значение, но весьма неожиданной в данном контексте: можно, например, воспользоваться сочетанием economiste de classe «перворазрядный экономист». Наконец, чтобы привлечь внимание слушателей, можно произнести малоинформативное слово подчеркнуто, разбив его на слоги,— un economiste dis- tin-gue — или сообщив этому слову либо одному из его детерминантов особую эмфазу — un economiste TRES distingue. Эти различные приемы могут использоваться одновременно, что и делается довольно часто, особенно если произнесение того или иного сегмента ограничено во времени. Нередко присоединение к тому или иному слову определенного эпитета или обращение к эмфазе становится настолько обычным, что их отсутствие оказывается более неожиданным и, следовательно, обращает на себя больше внимания, чем их наличие: во многих случаях слово «un succes» («успех») звучит более убедительно, чем выражение «un succes fou» («безумный успех»). Процесс усиления весьма прост: удачная находка, новое слово, неожиданный оборот вызывают эффект самой своей новизной. Их начинают повторять, но, чем чаще они употребляются, тем меньше внимания они привлекают. Приходится изобретать что-то новое, искать другие слова, другие обороты, которые в свою очередь будут заменены через некоторое время очередными находками. Социальный институт, называемый модой, обусловлен, очевидно, сходными предпосылками: новинки одежды, призванные в конечном итоге привлекать внимание людей другого пола, оправдывают свое назначение до тех пор, пока они действительно сохраняют свою новизну. 549
6-18. Информация и литературные произведения Писатели и поэты не всегда выступают в качестве новаторов в области лексики, ибо множество нововведений с трудом удерживается в памяти и поэтому не имеет ценности. Тем не менее они должны заботиться о средствах, с помощью которых можно привлечь внимание читателя, и это действительно достигается благодаря тому, что повествование наделяется соответствующим количеством информации. Автор, пользуясь обычными словами, может обратиться к изображению исключительно редких — реальных или воображаемых — событий и тем самым повысить информативную насыщенность повествования. Он может, кроме того, повысить содержание информации в своем повествовании путем подбора оригинальных языковых единиц, что избавит его от необходимости ежеминутных поисков неожиданных ситуаций для своего повествования. В этом случае важно, чтобы информативная насыщенность произведения не превысила определенной нормы, зависящей, само собой разумеется, от интеллекта и культурного уровня людей, для которых это произведение предназначается. Речь идет о том, чтобы не допустить снижения естественной и необходимой избыточности до того уровня, когда становятся ощутимыми усилия, которые читателю приходится прилагать, для того чтобы понять текст. Тенденция к лаконичности, т. е. к повышению информативной насыщенности, особенно характерна для поэтических произведений, причем не столько для многопесенных эпопей, сколько для небольших стихотворений. Типичным примером проявления языковой избыточности может служить использование эпитетов у Гомера; примером прямо противоположного языкового употребления является неожиданное сближение двух слов, наделенных совершенно различными сообщениями; при таком сближении из первого слова отнюдь не вытекает второе. Камнем преткновения в данном случае может быть отсутствие связи. Прилагательному синий, почти избыточному в сочетании синее море, можно противопоставить прилагательное интеллектуалный, настолько неожиданное в сочетании интеллектуальное море, что первой реакцией оказывается сомнение в реальности этого сообщения. Излишек информации в изолированном сообщении приво- 550
дит к неясности. Язык, идеальный с точки зрения экономики, должен был бы содержать слова (и фонемы), которые в любых сочетаниях приобретали бы значение сообщения. Наша повседневная речь далека от этого идеала. Гораздо ближе к этому последнему язык поэтов-«новаторов». 6-19. »Аффективная речевая деятельность" Иногда полагают, что процесс обновления языковых средств происходит вне рамок обычного функционирования языка. Было даже выдвинуто положение о существовании особого аффективного языка, отличного от языка грамматического. На самом деле речь может идти лишь о некоторых индивидуальных реакциях носителей языка, не отличающихся, впрочем, от реакций, обусловленных рамками языковой структуры. Частотность той или иной единицы и связанная с этой частотностью информативная насыщенность данной единицы, другими словами, мера ее полезности для носителей языка, представляет собой одну из особенностей этой структуры. Но именно здесь в наибольшей степени проявляется неустойчивость языковых единиц, причем можно сказать, что темперамент и различие в потребностях, свойственные разным носителям языка, могут в какой-то степени повлиять на его развитие. Во всяком случае, не следует забывать, что любая инновация, для того чтобы стать общепринятой, должна войти органической частью в совокупность языковых навыков, которую мы называем структурой. 6-20. Застывание Случается, что частотность какой-нибудь синтагмы возрастает, но подвергать ее сокращению или усечению — и тем самым приспособить ее форму к новым возможностям — не удается. Причиной этого может быть очень слабая специфичность составных элементов, ни один из которых нельзя опустить: если из сегмента chemin de fer metropolitain можно с успехом устранить сочетание chemin de fer, ибо слово metropolitain само по себе достаточно специфично, то из bonhomme «добряк» невозможно изъять элемент -homme, не устранив вместе с тем формальной основы идентификации. Но, если повышение частотности не может привести к снижению «стоимости», оно тем 551
не менее неизбежно приводит к снижению специфичности, которая приравнивается к специфичности простых монем, характеризующихся той же частотностью. Все это ведет к тому, что говорящие начинают трактовать синтагму как неразложимую монему: франц. bon marche «дешевый» почти полностью эквивалентно простым монемам англ. cheap, нем. billig, исп. barato «дешевый». Действительно, указанная французская синтагма проявляет тенденцию к застыванию: вместо meilleur marche «дешевле» говорят plus bon marche «более дешевый». Высокая частотность оборотов ca a l'air, il a l'air, elle a l'air, tu as l'air [от avoir l'air «иметь вид, казаться»] ведет к застыванию синтагмы /а 1 er/; последующее прилагательное в этом случае согласуется уже не со словом air «вид», а с субъектом предложения, например elle a l'air gentille «она хорошенькая»; в детской речи возможен даже такой оборот, как ca m'alairait bon вместо ca m'avait l'air bon «мне это понравилось». Это семантическое явление параллельно тому явлению фонетического плана, которое вызывает ослабление и упрощение удвоенных согласных, когда они становятся столь же употребительными, как и простые. Общий принцип подобных семантических процессов заключается в том, что сочетание, отличающееся той же частотностью— и, следовательно, той же специфичностью,—что и простая монема, действительно начинает трактоваться как простая монема. Застывание играет немаловажную роль в эволюции языка: формы будущего времени в западнороманских языках представляют собой результат застывания синтагмы, составленной из инфинитива и спрягаемой формы глагола avoir; скандинавский пассив (ср. датск. at sige «говорить», at siges «быть сказанным») возник в результате слияния глагольного корня с возвратной частицей sik (>-s). В разговорном французском языке местоимение-подлежащее имеет тенденцию к слиянию с личной формой глагола: mon pere il a dit «мой отец сказал». 6-21. Частотность и изменения по аналогии С понижением частотности той или иной единицы автоматически возрастает количество содержащейся в ней информации, что не обязательно ведет к изменению ее формы: 552
в наши дни гораздо реже употребляют простую форму rouet «прялка», чем два столетия тому назад, несмотря на то что слово это имеет всего три фонемы, т. е. характеризуется «стоимостью», более соответствующей его частотности в прошлую эпоху. Потребовалось бы столкновение омонимов, связанное с появлением другого слова со звучанием /rue/, чтобы возникло более обстоятельное обозначение rouet a filer. Несмотря на все это, снижение частотности оказывает большое влияние на форму и судьбу значимых единиц. Ребенок, только что начавший говорить, обучается использованию сегментов высказывания или даже целых высказываний еще до того, как он усваивает употребление различных монем, входящих в состав этих высказываний в других контекстах, иными словами, он познает процесс первого членения, сопоставляя — как правило, бессознательно — высказывания, отличающиеся друг от друга лишь одной монемой. Ребенок в состоянии пользоваться выражением il faut qu'il fasse... «пусть он сделает...», еще не понимая, что fasse [subjonctif от faire «делать»] так же соотносится с fait [indicatif от faire], как soit [subjonctif от etre «быть»] соотносится с est [indicatif от etre] или как il mange [в данном случае — subjonctif от manger «есть»] в il faut qu'il mange «пусть он поест» соотносится с il mange [indicatif от manger] в je vois qu'il mange «я вижу, как он ест». Юный носитель языка лишь тогда начнет противопоставлять indicatif и subjonctif, когда осознает параллелизм, существующий между двумя данными категориями. К этому времени он уже, можно сказать, овладевает языком, а это значит, что он в состоянии, как и взрослые, образовать форму subjonctif даже от тех глаголов, которые он употреблял до сих пор только в indicatif. Приобретя умение образовывать формы по аналогии, ребенок перестает быть рабом традиции; отныне он с меньшей охотой усваивает «нерегулярные» формы, т. е. главным образом те варианты означающих, которые не могут быть предсказаны на основе данного контекста. Видимо, ребенок достигает этой стадии своего развития годам к пяти-шести. В обществе, в котором дети не отягощены школьными занятиями, этот период знаменует окончание процесса практического овладения языком; что же касается лексических элементов, которые ребенку предстоит усвоить в дальнейшем, то им надлежит 36 Заказ № 3340 553
занять место в одном из уже существующих классов. Если изменчивое означающее типа il va — nous allons «он идет» — «мы идем», il fait — il fasse «он делает» — «он сделал бы» обладает настолько высокой частотностью, что ребенок в состоянии усвоить его в возрасте до пяти лет достаточно хорошо, чтобы позднее не пытаться его «отрегулировать», то традиционные формы сохраняются в его языковом употреблении навсегда. Но если частотность этих форм понизится, то они в конечном итоге подвергнутся обобщению по одному из существующих вариантов. Ученые уже давно распознали важную роль подобных изменений по аналогии в эволюции языка. Лингвисты определенной эпохи видели в них нечто прямо противоположное фонетическим изменениям, считая изменения по аналогии единственным средством, помогающим языку избежать дегенерации, постоянно ему грозящей. В языковых общностях, весьма привязанных к традиции, например во французской, сведение к единой форме всех вариантов означающих никогда не практиковалось. Так, например, единственным способом избавиться от колебаний в употреблении форм глагола resoudre «решать», которые образуются от двух различных корней, могло быть создание нового глагола solutionner «решать», формы которого образуются от одного корня. Однако носители языка, поступающие подобным образом, подвергают себя тем самым гневу консерваторов. Язык можно назвать трудным, если людям, для которых он является родным, приходится много лет изучать этот язык в школе, прежде чем они усваивают его настолько, что могут не опасаться упреков в неправильности речи. В этом смысле французский язык, можно назвать самым трудным из всех языков мира. 6-22. Последствия некоторых фонетических изменений Диспропорция между формой и частотностью вызывается иногда фонетическими изменениями, имеющими тенденцию сократить длину слов и число их различительных признаков. В результате таких изменений может возникнуть несколько омонимов. Однако в принципе эти изменения ведут к уменьшению необходимой избыточности, вследствие чего традиционным — теперь уже укороченным — формам предпочитаются их более полновесные 554
синонимы. Так, четырем фонемам латинского auri-s «ухо» соответствуют четыре фонемы эквивалентного ему французского /orej/ oreille «ухо», причем последнее слово восходит к латинскому «диминутивному» синониму auricula «ушко», который лучше противостоял фонетическому из< нашиванию, чем исходная форма. IV. Качество языковых единиц 6-23. Давление в речевой цепи и в системе Рассмотрение количественной стороны языковых явлений, чем мы занимались до сих пор, безусловно, имеет свои преимущества. Однако не следует забывать, что качество исследуемых единиц играет существенную роль в языковой эволюции: одинаковая частотность удвоенных и простых согласных представляет собой лишь один из факторов, которые в состоянии вызвать упрощение удвоенных звуков; чтобы это упрощение имело место, необходима его реализация, не приводящая к смешениям, что зависит прежде всего от звуковой природы системных единиц. Тем, кто хочет понять смысл языковой эволюции, не следует забывать, что звуковая реализация и семантическое содержание любой единицы высказывания — различительной или значимой, фонемы или монемы — подвергаются двойному давлению: с одной стороны, давлению соседних единиц речевой цепи, с другой — давлению единиц, входящих вместе с ней в одну и ту же систему, т. е. единиц, которые способны выступать в той же позиции, что и данные единицы, и которые должны быть исключены при образовании данного высказывания. Природа давления в одном случае звуковая, в другом семантическая, но осуществляется она аналогичным образом. Возьмем для примера слова j'ote «я снимаю». Всякий раз, когда они произносятся, каждая из трех фонем, составляющих сегмент /2 б t/, подвергается притяжению и отталкиванию: артикуляция /z/ в какой-то мере уподобляется артикуляции последующего /о/; губы округляются в большей степени, чем это бывает, когда за Ш следует [i] или [е], фонема /6/ в свою очередь имеет тенденцию «приспособиться» к артикуляции соседних фонем и т. п. Формы этого притяжения обозначены стрелками на приводимой ниже схеме. Следует
также учесть, что артикуляция /z/ как бы контролируется другими фонемами системы, с которыми фонема /z/ не должна смешиваться, и это является гарантией четкой идентификации монем: она должна быть звонкой во избежание смешения с /s/; она должна быть шипящей во избежание смешения со свистящей фонемой /z/. То же может быть сказано и в отношении фонемы /о/, артикуляция которой должна быть достаточно задней во избежание смешения с /?/ и т. д. Таковы формы дифференцирующего давления, изображенные на схеме стрелками о двух концах, вертикальными или косыми: /*/ /&/ /d/ i i i z—6t z — о —-t zo-—t /z/ /o/ /u/ /p/ /k/ Рассмотрим теперь высказывание l'enfant ote ses chaussures «ребенок снимает свои ботинки», в котором сегменты l'enfant «ребенок» и ses chaussures «свои ботинки» трактуются нами для простоты как цельные единицы. Реальное значение единицы l'enfant ограничено, с одной стороны, значением самого контекста, из которого следует, что ребенок, о котором идет, речь, не такой уже маленький, раз он в состоянии сам снимать свои туфельки. Слово ote обозначает в данном контексте действие, отличное от того, которое обозначается посредством слова ote в таком предложении, как la quinine ote la fievre «хинин снимает жар»; речь идет, таким образом, о. семантическом притяжении, характеризующем все монемы одного и того же высказывания; проявления этого притяжения обозначены на приводимой ниже схеме горизонтальными, стрелками. С другой стороны, значение слова l'enfant находится как бы под контролем со стороны других слов французского языка, ограничивающих сферу употребления этой единицы; говорящий сознательно или бессознательно исключает эти слова при построении данного высказывания. То же можно сказать и относительно единиц ote и ses chaussures. Такой контроль можно изобразить схематично в виде вертикальных или косых стрелок на следующей схеме: 556
le pere *0ТАеЦ» met «надевает» t l'enfant-**ote ses chaussures l'enfant*- ate+ses chaussures «ребенок—»* снимает свои ботинки» le petit cire use «малыш» «чистит» «пользуется» son chapeau «свою шляпу» l'enfant ote-*-ses chaussures le couvercle «крышку (»ОЙ)* 6-24. Равновесие между двумя типами давления Сказанное выше можно резюмировать следующим образом: всякая единица языка имеет тенденцию к ассимиляции со своим контекстом и к дифференциации по отношению к соседним единицам системы. Необходимость сохранения идентичности монем и фонем, соотносимых с теми, между которыми делает выбор говорящий при составлении высказывания, ограничивает в значительной степени возможность вариаций, обусловленных соседними единицами речевой или звуковой цепи: так, /t/, обычно произносимое без участия голосовых связок, имеет тенденцию к озвончению в позиции между двумя гласными, реализация которых происходит именно в результате колебания голосовых связок. Озвончению /t/ препятствует наличие в той же системе звонкой фонемы /d/, которую отличает от первой лишь один существенный признак, а именно— наличие вибрации голосовых связок: /ata/ не должно смешиваться с /ada/; однако в том случае, если в языке не проводится различий между глухими и звонкими и если фонема /d/ в этом языке отсутствует, то ничто не мешает озвончению /t/, т. е. переходу данной фонемы в /d/ под давлением двух соседних фонем; в этом случае звучание [ada] будет отождествлено с /ata/. В то же время не следует забывать, что необходимость сохранения в цепи отношений контраста ограничивает ассимилятивное воз- 557
действие контекста: в том языке, в котором /t/ озвончается в [d] в положении между гласными, процесс этот, как правило, имеет место лишь в пределах монемы или слова, тогда как последовательности /...a ta.../ соответствует скорее звучание [...a ta...], нежели [,..а da...]. В любой точке речевой цепи можно обнаружить действие различных уравновешивающих друг друга сил. Если бы изменяющиеся потребности общения не модифицировали непрерывно давление внутри системы, то языковая структура сделалась бы неподвижной. Но абсолютное равновесие никогда не может быть достигнуто, причем само функционирование языка и служит причиной его непрекращающейся эволюции. V. Динамика фонологических систем 6-25. Причины неустойчивости фонологической системы Поскольку в конечном итоге нарушение равновесия вызывается изменяющимися потребностями, свойственными носителям языка, нетрудно определить, что именно воздействует на систему значимых единиц: образование новых единиц происходит непрерывно, и само их присутствие видоизменяет расположение сил, действующих в пределах соответствующей системы. Труднее понять то, каким образом проникают в фонетические системы инновации, вызывающие поиски нового равновесия. Выше достаточно четко было показано, что потребности общения могут привести к повышению частотности удвоенных согласных, что можно рассматривать как начало фундаментальной перестройки фонологических систем. Но, видимо, наиболее непосредственно потребности общения влияют на структуру фонологических систем через явления просодии, например через ударение. Наконец, никогда не следует забывать, что языки влияют друг на друга и что заимствования фонем или отдельных просодических особенностей вполне возможны. Тем не менее наиболее детального изучения заслуживает не та сеть путей, через которые проникают в данную фонологическую систему внешние факторы, вызывающие нарушение равновесия, а то, что происходит в пределах системы в результате этого нарушения. 558
6-26, Принцип максимальной дифференциации Предполагается, что различительные элементы языка не смешиваются друг с другом. Можно предположить также, что они имеют тенденцию быть настолько различными, насколько это допускается возможностями органов речи; так, если в языке имеется всего три гласные фонемы, то скорее всего они реализуются здесь в виде звуков [i], [и] и [а], которые представляют собой гласные, настолько отличающиеся друг от друга, насколько это допускается артикуляцией. В то же время для синтагматических планов любых языков весьма характерны наиболее резкие контрасты, а именно последовательности типа смычный + гласный. Если случается, что та или иная фонема не настолько отличается от своих соседей по системе, насколько это допускают органы речи, то возможна модификация этой фонемы в направлении ее максимальной дифференциации относительно других фонем. В целом можно сказать, что фонемы, отличающиеся сходной артикуляцией, имеют тенденцию сходным образом видоизменять свои дифференциальные особенности. Употребляя пространственную метафору, можно сказать, что система эволюционирует в направлении установления равнодистантности между входящими в нее фонемами. Если даже не принимать в расчет колебаний, вызываемых звуковым контекстом, то все же у той или иной фонемы можно обнаружить ряд случайных вариаций, которые, хотя и в небольшой степени, но отличаются от существующей нормы. Артикуляция отдельных вариантов одной фонемы может настолько сблизиться с артикуляцией, обычной для другой фонемы, что возникает опасность их смешения; в этом случае смещение артикуляции вариантов первой фонемы в сторону второй может задержаться или прекратиться. Варианты допускаются произношением в том случае, если они не создают препятствий для взаимопонимания. В принципе артикуляция, обычная для данной фонемы, может смещаться в том направлении, какое допускается для ее вариантов, и в обратном направлении от той зоны, в которой ее варианты оказываются нежелательными. Предположим, что в языке существовала система гласных, состоящая из /i/, закрытого /e/, артикуляционно близкого этому /i/, и /а/. Любой артикуляционный сдвиг /e/ в сторону /i/ привел бы к нарушению взаимопонимания, тогда как смещение 559
артикуляции /e/ в сторону /а/, например артикуляция первой фонемы в виде [e], не нарушило бы взаимопонимания. Таких вариантов /e/ накапливалось бы все больше и больше, и в результате фонема /e/ заняла бы в артикуля- торном отношении позицию, равноудаленную от /i/ и /а/. Подобная ситуация имеет место в испанском языке, где существует лишь одна фонема, занимающая промежуточное положение между /i/ и /а/. 6-27. Фонологическое смешение и принцип экономии В принципе можно предположить, что, поскольку две фонемы начинают смешиваться — во всех позициях или в некоторых, — энергия, необходимая для сохранения различий, оказывается использованной для других целей. Этого, конечно, не случается, если смешение вызывается имитацией процессов, происходящих в языке, который пользуется большим авторитетом. Рассмотрим фонемы, обычно передаваемые во французской графике через in и un. Они находятся на пути к смешению, ибо различия в движении губ, обусловливающие разницу между обеими фонемами (сокращение при in и округление при un), подчас игнорируются. С другой стороны, фонемы, обозначаемые через an и on, хотя и характеризуются почти такими же артикуляционными различиями.., но отнюдь не смешиваются. Дело в том, что последняя оппозиция имеет особое значение: существуют десятки таких пар, как temps «время» : ton «тон», lent «медленный» : long «длинный», blanc «белый»: blond «белокурый», semence «семя»: semonce «выговор», «нахлобучка», penser «думать»: poncer «шлифовать», каждая из которых характеризуется одним-единст- венным различием, а именно оппозицией /a/:/o/. Что же касается оппозиции in—un, то квазиомонимы типа brin «стебелек» : brun «коричневый», empreinte «отпечаток»: emprunte «заимствую» встречаются крайне редко, к тому же очень трудно подобрать контексты, которые различались бы лишь этими парными словами. Следовательно, оппозиция in—un может исчезнуть без ущерба для взаимопонимания; это лишь сэкономит артикуляторную энергию и затраты памяти. Условия фонологического смешения могут быть гораздо более сложными, чем можно ожидать из намеренно упрощенной трактовки смешения фонем in и un: во фран- 560
цузском языке по традиции различаются две фонемы, обозначаемые в графике через а, и соответственно различаются слова, входящие в пары tache «пятно»: tache «работа», patte «лапа»: pate «тесто», lace «шнурую»: lasse «утомляю» и т. д. Данное различие сослужило свою службу и, видимо, находится на пути к исчезновению. Чтобы лучше понять это явление, следует рассмотреть целый ряд фактов: жители южной Франции в провансальских или гас- конских диалектах, в которых имелась лишь одна фонема а, никогда не различали в своем произношении tache и tache, patte и pate и т. п. Им было легче во избежание конфликта омонимов заменить слово tache словом travail «работа», чем пытаться соблюдать указанные фонологические различия. В других провинциях в соответствии с местными особенностями tache и tache различались по количеству гласного, что вообще было долгое время характерно для подобного рода оппозиций. Тем не менее в парижском произношении различие по долготе почти сошло на нет за счет развития различия по тембру; то же касается и других вокалических типов. Париж, где происходило становление национального языка, всегда отличался наплывом провинциалов, поэтому здесь выработался следующий модус вивенди: те носители языка, которые произносили tache как [taa] и tache как [tas], не улавливали разницы между этими словами, произносившимися другими как [tas] и [taa]; для достижения взаимопонимания и во избежание столкновения омонимов обе группы носителей языка прибегали к различным уловкам: вместо слова tache «работа» употребляли слова travail или ouvrage «работа», вместо las «усталый» говорили fatigue «усталый» и т.п. Теперь уже ничто не препятствовало смешению квазиомо- нимов. Действительно, различение «передней» и «задней» артикуляций характерно в наши дни для говоров предместий, не пользующихся авторитетом; это различение находится на пути к исчезновению. Что же касается различий по долготе, то они сходят на нет как бесполезные и не имеющие параллелей в современном языке. 6-28. Перенос существенных признаков Исследование пар типа франц. in и un приводит к заключению, что вид оппозиции зависит от ее функциональной эффективности, т. е. от свойственной ей различительной 561
значимости. Сказанное выше относительно двух фонем во французском языке с достаточной отчетливостью свидетельствует о том, что, кроме функциональной эффективности, существуют другие факторы, подлежащие рассмотрению. Однако не следует преуменьшать значение функциональной эффективности: даже если смешение происходит на первый взгляд вопреки требованиям эффективности, более глубокий анализ либо показывает, что эффективность в данном случае невысока, либо обнаруживает, что в данном случае имело место не исчезновение различий, а их перенос на соседние сегменты. Во французском языке в период Средневековья аффриката /ts/, обозначавшаяся через с в cent и face, ослабилась в [s], но не совпала со свистящей фонемой в sent и basse, которая в ту эпоху представляла собой апиковелярный звук [s]. Позднее обе эти близкие по артикуляции фонемы совпали в одной, а именно в /s/ в том виде, как она представлена в современном французском языке. Современная графика свидетельствует о частотности обеих рассматриваемых фонем, первая из которых обозначалась через с, c или z, вторая — через s или ss. По идее устранение этой оппозиции должно было привести к многочисленным столкновениям омонимов; на деле же различие между пре- дорсальным с и апикальным s в целом ряде случаев было перенесено на предшествующие гласные: так, апикальное [s] обусловило более глубокую артикуляцию предшествующего /а/; эта особенность стала существенной, как только [s] изменилось в [s], и в наши дни слушатели продолжают проводить различия между /а/ в lasse и /а/ в lace. 6-29. Артикуляция фонем и дифференциальных элементов В принципе ничто не препятствует тому, чтобы каждая фонема данного языка отличалась от остальных фонем этого языка артикуляцией sui generis. В действительности же не бывает языков, в которых все фонемы характеризовались бы такой высокой степенью специфичности. Обычно в языке более 80% фонем образуется на основе комбинаций артикуляторных особенностей, входящих в качестве дифференциальных элементов в состав разных фонем. В этих условиях каждая фонема отличается от любой другой тем, что лишь она представляет собой именно данную 562
совокупность дифференциальных элементов: во французском фонема /b/ является «звонкой», как и /d/, «неназальной», как и /p/, билабиальной, как и /in/, однако совокупность признаков «звонкость»,«неназальность» и «билабиаль- ность» в целом свойственна только этой фонеме. В том же языке только фонема /l/ отличается латеральной артикуляцией, а фонеме /r/ свойственна в зависимости от произношения либо дрожащая, либо поствелярная артикуляция, не свойственная ни одной другой фонеме. Все остальные фонемы суть фонологические комплексы. Теоретические преимущества разложения фонем на дифференциальные элементы очевидны: представим себе язык, в котором имеется 12 согласных фонем; если бы каждая из них отличалась особой артикуляцией, то носителям языка приходилось бы усваивать 12 артикуляций. Однако если бы 6 артикуляций могли беспрепятственно комбинироваться с одной из двух других, то на 12 фонем приходилось бы всего 8 артикуляций. Таким образом, на каждую фонему приходилась бы одна из шести первых артикуляций и одна из двух остальных. Такое положение вещей действительно имеет место во французском языке, где «билабиальная», «лабиодентальная», «апикальная», «свистящая», «шипящая» и «дорсальная» артикуляции комбинируются либо со «звонкостью», либо с «глухостью», в результате чего образуется двенадцать фонем (pbfvtdszszkg). Наличие корреляции по звонкости — глухости ведет к экономии: вместо 12 признаков оказываются необходимыми лишь 8. Теперь вообразим себе язык, в котором каждая из 4 артикуляций — «лабиальная», «апикальная», «палатальная» и «велярная» — комбинируется с одной из четырех других, например,с «глухостью», «звонкостью», «придыханием» и «смычкой». Получаем 4x4=16 фонем при 4+ 4=8 различных артикуляциях. Экономия здесь еще более значительна — 8 вместо 16. В языке, в котором каждый согласный представлял бы собой комбинации трех различных артикуляций так, чтобы признаки «глухой», «звонкий» или «придыхательный» сочетались бы не только с признаками «лабиальный», «апикальный» или «дорсальный», но и с признаками «палатальный», «лабиовелярный», «тембр я», теоретически могла бы иметь место система изЗхЗх Х3=27 фонем при 3+3+3=9 различных артикуляциях (экономия: 9 вместо 27). В таком языке, где каждый гласный был бы «передним» или «задним», «огубленным» или «нео- 563
губленным», «носовым» или «неносовым», «долгим» или «кратким» и характеризовался бы одной из 4 ступеней открытости—1 (Ш), 2 ([е]), 3 (Ы) или 4 ([а]), насчитывалось бы 2+2+2+2+4=12 типов артикуляций и 2x2x2x2x4=64 различных гласных фонем. 6-30. Становление фонологических корреляций В той мере, в какой подобные комбинации не представляют трудностей для произношения и идентификации при их восприятии, они действительно создают для данной системы определенные преимущества: для того чтобы все фонемы четко различались, требуется число артикуляций меньшее, чем общее количество фонем; эти немногочисленные артикуляции отличаются друг от друга более четко и встречаются в речи более часто, чем фонемы. Говорящие имеют больше возможностей предвидеть и четко воспроизвести их, и они быстрее усваиваются детьми. Фонема, включенная в пучок оппозиций, называемых корреляциями, в принципе отличается большей стабильностью, чем фонема, в него не включенная. Действительно, фонема, не входящая в корреляцию и отличающаяся от всех остальных какой-либо специфической, только ей свойственной особенностью, предоставлена самой себе, особенно если ее положение обусловлено той незначительной различительной ролью, которую она играет: для большинства парижан фонема /в/ длительное время оставалась единственным долгим гласным системы, и оппозиция /в/: /в/, представленная, в частности, парой faite «сделанная»— fete «праздник» и характеризующаяся чрезвычайно низкой эффективностью, действительно находится на пути к исчезновению. Напротив, такие фонемы, как англ. /в/ и /о/, выступающие, в частности, в качестве начальных согласных в словах thin «тонкий» и this «этот», веками сохраняют отношения оппозиции, которой свойственна эффективность, близкая к нулю. Дело в том, что эти фонемы входят в очень важную корреляцию по глухости — звонкости. «Пустые клетки» тех или иных корреляций, то есть неиспользованные комбинаторные возможности, имеют тенденцию заполняться: заполнение может происходить посредством заимствования фонемы из другого языка, воспроизвести которую нетрудно, поскольку 564
она представляет собой комбинацию обычных артикуляций; возможно также притяжение и включение в корреляцию соседней фонемы, стоящей вне корреляций: так, уву* лярное /г/ в немецком идиш видоизменило свою артикуляцию, став звонким партнером фонемы /х/. 6-31. Асимметрия органов речи Можно было бы ожидать, что во всех существующих фонологических системах имеется тенденция к установлению наиболее плотных корреляций путем уменьшения количества различительных признаков и сохранения количества фонем. Этому препятствует, однако, с одной стороны, необходимость противопоставления в речи единиц, резко различных по степени открытости (с чем связано существование двух универсальных категорий — гласных и согласных), с другой стороны — асимметрия органов речи. Вследствие этой асимметрии артикуляционные комбинации определенного типа либо могут быть безупречными т. е. легкопроизносимыми и не представляющими трудностей при идентификации, если они реализуются в определенной точке речевого канала и при определенной степени открытости этого канала, либо могут обладать весьма посредственными различительными качествами, если они реализуются в другой точке и имеют другую степень открытости. Различие между узким передним /i/ и задним огубленным /и/ кажется вполне естественным, ибо эта оппозиция представлена почти во всех языках; напротив, при максимальной открытости рта такие качества, как «узость» или «огубленность», значения не имеют, а различие между передним /а/ и задним /а/ проводится лишь небольшим количеством языков. Именно существованием этой асимметрии и объясняется прежде всего тот факт, что ни один язык не имеет системы гласных, состоящей из 64 фонем (см. выше). Интересно отметить, что в распространенном французском произношении используются одиннадцать из двенадцати теоретически возможных элементов этой системы: ni «ни», nu «обнаженный» и nous «мы» различаются в зависимости от того^ как располагаются губы и язык при произнесении соответствующих гласных; при их произношении образуется три различных артикуляторных типа (вместо четырех возможных); гласный в слове banc «скамья» проти- 565
вопоставляется гласному в слове bas «низкий», как носовой неносовому; слова faite «сделанная» и fete «праздник» противопоставляются друг другу по количеству гласного; riz «рис», re «ре», raie «полоса», rat «крыса» различаются по степени открытости входящего в их состав гласного. Однако в целом система гласных фонем состоит не из 64, а лишь из 16 элементов, что, разумеется, не создает ощутимой экономии. Существуют, конечно, и более эффективные системы, например система гласных фонем датского языка, насчитывающая 20 единиц при девяти различительных признаках. Тем не менее пропорция 16:11 вполне естественна. Она отнюдь не указывает на то, что структура фонем, распадающихся на дифференциальные элементы, обусловлена принципом, отличным от принципа экономии. Она скорее свидетельствует, что экономия, свойственная фонологическим системам, есть сложное явление, в реализации которого принимают участие факторы различного порядка. 6-32. Доминирующая роль языковых фактов Трудности, с которыми сталкивается лингвист, исследующий причины языковых изменений, не должны препятствовать попыткам дать объяснение изучаемым явлениям: следует лишь начинать с тех аспектов, которые не требуют обращения ни к каким факторам, кроме самого рассматриваемого языка и постоянных психических и физиологических характеристик языковой экономии; имеется в виду закон наименьшего усилия, потребности общения, заключающиеся в необходимости выразить свою мысль и понять то, что сказано другим, устройство и функционирование органов речи. Далее необходимо рассмотреть явления взаимодействия языковых употреблений или отдельных языков. Отнюдь не пренебрегая историческими данными различного толка, лингвист-диахронист должен рассматривать их в самую последнюю очередь, лишь исчерпав все средства объяснения языковых явлений, собранные в результате изучения эволюции структуры как таковой и исследования процессов взаимодействия.
СОДЕРЖАНИЕ От редакции 5 I. ТИПОЛОГИЧЕСКОЕ ИЗУЧЕНИЕ ЯЗЫКОВ В. Звегинцев. Современные направления в типологическом изучении языков 9 В. Скаличка.О современном состоянии типологии. Перевод с чешского Я. А. Кондрашова 19 Э.Бенвенист. Классификация языков. Перевод с французского В. А. Матвеенко 36 Д ж. Гринберг. Квантитативный подход к морфологической типологии языков. Перевод с английского Е. С. Кубряковоа и В. П. Мурат 60 Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. Перевод с английского Е. С. Кубряковой и В. П. Мурат .... 95 A. Исаченко. Опыт типологического анализа славянских языков. Перевод с немецкого В. В. Шеворошкина .... 106 II. Э. Косериу СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ и ИСТОРИЯ (Проблема языкового изменения) B. Звегинцев. Теоретические аспекты причинности языковых изменений 125 Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. Перевод с испанского И. А. Мельчука 143 I. Явный парадокс языкового изменения. Абстрактный язык и синхронная проекция 143 II. Абстрактный язык и конкретный язык. Язык как исторически обусловленное «умение говорить». Три проблемы языкового изменения 156
Ш. Логические основы изменения. Инновация и принятие. Фонетические законы 183 IV. Общие условия изменения. Системная и внесистемная обусловленность. Устойчивость и неустойчивость языковых традиций 215 V. Языковое изменение как историческая проблема. Смысл и границы «генетических» объяснений 239 VI. Причинные и целевые объяснения. Диахронический структурализм и языковое изменение. Смысл «телеологических» интерпретаций 264 VII. Синхрония, диахрония и история 309 III. А. Мартине ОСНОВЫ ОБЩЕЙ ЛИНГВИСТИКИ В. Звегинцев. Функционально-структурные основы лингвистического описания 347 A. Мартине. Основы общей лингвистики. Перевод с французского В. В. Шеворошкина 366 Предисловие 366 Глава 1. Лингвистика, язык и языки 368 Глава 2. Описание языков 392 Глава 3. Фонологический анализ . -, 408 I. Функции звуковых элементов 408 II. Фонематика 411 III. Просодия 432 IV. Разграничение 445 V. Использование фонологических единиц 447 Глава 4. Значимые единицы 451 I. Анализ высказываний 451 II. Иерархия монем 458 III. Распространение 481 IV. Композиция и деривация 486 V. Классификация монем 493 Глава 5. Многообразие языков и языковых употреблений 499 Глава 6. Вопросы языковой эволюции 528 I. Изменения социальные и изменения языковые . . 528 II. Принцип экономии в языке 532 III. Информация, частотность и «стоимость» 538 IV. Качество языковых единиц « . . 555 V. Динамика фонологических систем 558
ОПЕЧАТКИ Страница 5 118 205 211 412 413 Строка 7-я снизу 17-я снизу 15-я снизу 25-я снизу 1-я сверху 18-я снизу Напечатано многографический в Бук, хк появляется не исторические значающим не неожиданные Следует читать монографический в Бк, хк не появляется не исторически означающим на неожиданные