Текст
                    МОСКВА
 «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
 ЛИТЕРАТУРА»
 1981


ВТ-БЕЛИНСКИЙ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ДЕВЯТИ ТОМАХ • Редакционная коллегия: Н. К. ГЕЙ, В. И. КУЛЕШОВ, Ю. В. МАНН, С. И. МАШИНСКИЙ, М. Я. ПОЛЯКОВ, Г. А. СОЛОВЬЕВ, Ю. С. СОРОКИН МОСКВА. «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА». 1981
ВТ-БЕЛИНСКИЙ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ в ТОМ СЕДЬМОЙ СТАТЬИ, РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ (декабрь 1843 — август 1845) МОСКВА. «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА». 1981
8Р1 Б 43 Редактор тома Г. А. Соловьев Подготовка текста В. Э. Бограда Статья и примечания Ю. С. Сорокина Оформление художника М. Шлосберга Б078(017-81 подписное 4603010101
СТАТЬИ (ДЕКАБРЬ 1843-АВГУСТ 1845)
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1843 ГОДУ Литература наша находится теперь в состоянии кризиса: это не подвержено никакому сомнению. По многим признакам заметно, что она наконец твердо решилась или принять дельное направление и недаром называться «литературою», или, как говорит у Гоголя Иван Александрович Хлестаков, смертию окончить жизнь свою *. Последнее обстоятельство, прискорбное для всех, было бы очень горестно и для нас, если б мы не утешали себя мудрою и благородною поговоркою: все или ничего! В смиренном сознании действительной нищеты гораздо больше честности, благородства, ума и мужественного великодушия, чем в детском тщеславии и ребяческих восторгах от мнимого, воображаемого богатства. Из всех дурных привычек, обличающих недостаток прочного образования и излишество добродушного невежества, самая дурная — называть вещи не настоящими их именами. Но, слава богу, наша литература теперь решительно отстает от этой дурной привычки, и если из кое-каких литературных захолустий раздаются еще довольно часто самохвальные возгласы, публика знает уже, что это не голос истины и любви, а вопль или литературного торгашества, которое жаждет прибытков на счет добродушных читателей, или самолюбивой и задорной бездарности, которая в своей лености, апатии, в своем бездействии и своих мелочных произведениях думает видеть неопровержимые доказательства неисчерпаемого богатства русской литературы2. Да; публика уже знает, что это торгашество и эта бездарность, по большей части соединяющиеся вместе, спекулируют на ее любовь к родному, к русскому — и свои пошлые произведения называют «народными», сколько в надежде привлечь этим внимание простодушной толпы, столько и в надежде зажать рот неумолимой критике, которая, признавая патриотизм святым и высоким чувством, по этому самому с большим ожесточением преследует лжепатриотизм, соединенный с бездарностью. Публика знает, 7
что ей уже нечего искать в романах и повестях из русской истории или преданий старины, ибо она знает, что русская история и русская старина сами по себе, а таланты наших сочинителей и взгляд их на вещи — сами по себе и что русский быт, исторический и частный, состоит не в одних только русских именах действующих лиц, но в особенностях русской жизни, развившейся под неотразимым влиянием местности и истории,— так же как патриотизм состоит не в пышных возгласах и общих местах, но в горячем чувстве любви к родине, которое умеет высказываться без восклицаний и обнаруживается не в одном восторге от хорошего, но и в болезненной враждебности к дурному, неизбежно бывающему во всякой земле, следовательно, во всяком отечестве. Больше же всего и яснее всего публика сознает, что ей нечего читать, несмотря на восстание и воздвижение разных непризванных оживителей и воскресителей русской литературы и несмотря на громкие возгласы их хвалителей3. Это истина неоспоримая. Книгопродавцы то и дело выпускают в свет объявления о новых книгах, которые они издали и которые они намерены издать,— объявления, печатаемые на листах чудовищной величины, гигантским и мелким шрифтом, без политипажей и с политипажами, и с великолепными похвалами этим книгам, написанными книгопродавческим слогом; возвещаемые книги действительно выходят в свет и продаются по объявленным ценам,— а читателям от этого не легче, потому что читать все-таки нечего! Библиографы и рецензенты в отчаянии: им совсем нет работы, нечего разбирать, не над чем потрунить, да нечего и похвалить; в беллетрических книгах картинки хороши или сносны, а текст плосок до того, что не за что зацепиться; потом, большая часть книг всё учебники, изредка хорошие, но чаще невинные и в добре и в зле. Отделение библиографии в журналах со дня на день теряет свою занимательность в глазах публики, которая всегда читала рецензию с большею жадностью, большим вниманием и большим удовольствием, чем самую книгу, на которую написана рецензия. Журналы также в отчаянии; им остается разбирать только друг друга: занятие невинное и забавное, которое, впрочем, едва ли может занять публику больше преферанса и домашних сплетней! Куда ж девались наши книги? где же наша литература? «Да их поглотили толстые журналы! — кричат со всех сторон. — Каких книг, какой литературы хотите вы, если любая книжка толстого журнала в состоянии поглотить в себя литературный бюджет целого года?» 4 А! вот в чем зло: толстые журналы виноваты! Но сколько же у нас издается толстых журналов? — Два: «Отечественные записки» и «Библиотека для чтения». Попробуем поверить фактически справедливость этого умозрительного обвинения. 8
«Отечественные записки» состоят из восьми отделов, из которых целые пять совершенно невинны в поглощении русских книг: мы говорим об отделах «Современной хроники России» «Критики», «Библиографической хроники», «Иностранной литературы» и «Смеси», в которые никоим образом не могут войти статьи в книгу величиною или статьи, которые могли б быть изданы отдельно и не были рождены срочною и дневною потребностью журнала. В отделы «Наук и художеств» и «Домоводства, сельского хозяйства и промышленности вообще» иногда входят статьи до того огромные, что могли бы составить порядочной величины книгу; таковы были в отделе «Наук и художеств» «Отечественных записок» 1841 года статьи: «Альбигойцы и крестовые против них походы», «Греция в нынешнем своем состоянии» (1841), «Гете» (1842), «Средняя Азия, по новейшим исследованиям Гумбольдта» (1843) 5 и др. и в отделе «Домоводства, сельского хозяйства и промышленности вообще» «Отечественных записок» 1842 года огромная статья г. Сабурова «Записки пензенского земледельца о теории и практике сельского хозяйства». Каждая из этих статей есть большая книга; но, во-первых, таких больших статей немного бывает в журналах; а во-вторых, они своим появлением в печати обязаны только журналу. Упомянутые статьи в отделе «Наук» — переводные или сокращенные из нескольких книг, изданных на иностранных языках: «Отечественные записки» никому не помешали бы перевести или составить их и издать в свет, тем более что некоторые из этих сочинений изданы были в подлиннике несколько лет назад,— и, однако ж, никто и не подумал приняться за них. А почему? — да потому, что в журнале их прочли все читающие журнал, а явись они отдельною книгою, то переводчик или составитель остался бы невознагражденным, издатель в убытке, и прекрасное сочинение было бы прочитано много-много несколькими десятками человек; для большинства же публики они остались бы вовсе неизвестными. И мало ли на французском и немецком языках хороших исторических сочинений, которые соединяют в себе ученость содержания с популярностью изложения? Кто же мешает их кому-нибудь переводить и издавать? Неужели толстые журналы? Ведь они, кажется, не пользуются правом монополии касательно переводов иностранных сочинений? Притом же все наши журналы, без исключения, грех обвинить в скорости и поспешности, с которою они представляли бы в переводах своим читателям новые учено-популярные иностранные сочинения и которая препятствовала бы кому-нибудь переводить и издавать их отдельно. Что же касается до статьи г. Сабурова, то и ей ничто не мешало явиться отдельною книгою, кроме разве естественного для книги желания — быть прочитанною ^е ограниченным числом присяжных любителей книг такого содержания, а целою публикою... Теперь остается один отдел, на который в особенности должно падать обвинение в поглощении книг и литературы: 9
это отдел «Словесности», где помещаются стихотворения, повести и другие беллетрические статьи. Но, во-первых, стихотворений в нынешних журналах, и толстых и тонких, печатается немного, потому что посредственных никто не хочет читать, хорошие же редки, а превосходных, после Лермонтова, уже никто не пишет; во-вторых, в отделе «Словесности» помещаются не одни русские повести и романы, но и переводные, и самые большие всегда бывают переводные; в-третьих, ни тем, ни другим никто не мешал бы являться отдельными книгами, если б они самп этого захотели, ибо, повторяем, толстые журналы не пользуются правом монополии для печатания оригинальных и переводных романов и повестей. Все сказанное об «Отечественных записках» можпо приложить и к «Библиотеке для чтения»: слишком большие статьи и в ней помещаются изредка в отделах «Наук и художеств» и «Промышленности и сельского хозяйства»,— чаще в отделе «Русской словесности» и очень часто в отделе «Словесности иностранной», где переделываются на русский язык иностранные повести и романы. Многочисленны же должны быть русские книги и богата же должна быть русская литература, если они целиком поглощаются тремя отделами двух журналов,— тремя отделами, состоящими наполовину из переводных статей!!. Однако ж, скажут нам, до существования толстых журналов книг выходило гораздо больше!.. Это справедливо; но причина этого не в толстых и не в тонких журналах. Для книг ученого содержания у нас нет еще публики, и наши ученые, если б они много писали и много издавали, делали бы это для собственного удовольствия и сами были бы и читателями и покупателями собственных своих книг. Это факт, против очевидной действительности которого не устоят никакие фразы и возгласы, как бы ни были они великолепны. Ученая литература наша всегда была до того бедна, что странно было бы и называть ее литературою, как странно называть библиотекою шкап с несколькими десятками разрозненных книг. Но прежде ученых книг выходило еще меньше, чем теперь. И все лучшее по этой части является теперь только или через прямое посредство правительства, или под его покровительством, особенно книги специального содержания, как-то: исторические акты, сочинения по части статистики, по части инженерной, горной и т. п. Сочинения медицинские более независимы, и потому врачебная литература, в сравнении с другими, более богата, ибо в значительном (по числу своему) сословии врачей все же есть люди, более или менее следящие за ходом науки, которая по крайней мере дает им хлеб. Учебные книги у нас можно издавать только при условии, чтоб они были приняты в руководство в казенных учебных заведениях. В последнее время учебная литература обогатилась многими хорошими книгами, из которых первое место, по 10
достоинству, занимают руководства, изданные для военно-учебных заведений. Итак, при всей бедности ученой и учебной литературы, настоящее время все-таки имеет большое преимущество перед прежним, когда истории г. Кайданова, географии Зябловского, грамматики г. Греча и реторики гг. Толмачева и Кошанского считались отличными учебниками6. Что касается до собственно беллетристической литературы, или, как ее называют иначе,— изящной словесности, в прежнее время, то есть от двадцатых до сороковых годов, она казалась столь же богатою и процветающею, сколько теперь кажется бедною и увядающею. Но если она казалась богатою, из этого не следует, чтоб она и была богата в самом деле. В двадцатых годах публика была в восторге от избытка литературных сокровищ. Но в чем состояли эти сокровища? В крошечных альманахах, наполненных крошечными отрывками из крошечных поэм, крошечных драм, крошечных повестей, которым, большею частию, никогда не суждено было явиться вполне, то есть с началом и концом. Вспомните, сколько, бывало, шума и радости производило появление «Северных цветов»! А что было в них? Две-три новые пьесы Пушкина или Жуковского, которые, конечно, были бы всегда драгоценными перлами во всякого рода изданиях; но вместе с ними с восторгом равно детским читались, перечитывались, учились наизусть и переписывались в тетрадки стихотворения и других поэтов, из которых одни были точно с замечательными талантами, а другие вовсе без таланта, владея гладким стихом и модною манерою выражать бывшие тогда в моде чувства уныния, грусти, лени, разочарования и тому подобное. Сверх того, в «Северных цветах» были литературные обозрения г. Сомова, аллегории г. Ф. Глинки, даже статьи Владимира Измайлова7. В наше время такие альманахи уж невозможны: и самые стихотворения Пушкина или Лермонтова не заставили бы никого заплатить десять рублей за маленькую книжечку, в которой, за исключением трех-четырех превосходных стихотворений, все остальное — или посредственность, или просто вздор. Мы не говорим о других альманахах, потянувшихся длинною вереницею за «Северными цветами», как-то: «Урании», «Северной лире», «Невском альманахе», «Сириусе», «Царском Селе» и многом-множестве других8. Что же выходило тогда, кроме альманахов? — Поэмки в стихах, которых теперь и названий нельзя вспомнить, равно как и имен их сочинителей; разные драматические произведения, теперь забытые вместе с именами их производителей, да еще безобразные и чудовищные переводы поэм и романов Вальтера Скотта вместе с глупыми романами виконта Дарленкура9... В таком положении была наша литература от начала так называемого романтизма до 1829 года10. Лучшие и многочисленнейшие статьи в тогдашних журналах, преимущественно в «Московском телеграфе», были переводные, а оригинальные большею частию состояли из отрывков. Стихи преобладали тогда над прозою и наводняли 11
журналы и альманахи; в то же время стихи издавались и отдельными книжками, то под именем «поэм», то под именем «собраний сочинений» такого-то. И, несмотря на то, из замечательных поэтов никто не был издан в то время. «Горе от ума» ходило в рукописи по всем краям обширного русского царства. Стихотворений Пушкина была издана только небольшая книжка в 1826 году. Настоящее издание собрания сочинений Пушкина началось уже с 1829 года11. Сочинения наиболее уважавшихся поэтов того времени, как-то: Баратынского, Веневитинова, Языкова, Подо- линского, Козлова, Давыдова, Дельвига, Полежаева, были изданы уже в тридцатых годах *. Итак, где же это богатство книжной производительности двадцатых годов, которое уличило бы наше время в литературной бедности? Это богатство было мнимое, призрачное; оно заключалось в новизне, которая добродушно принималась в то время за гениальность, в отрывках, которые считались за целые великие творения, на честное слово сочинителей,— в потопе стихов, которые благодаря гладкости, сладостной лени и унылому раздумью принимались за поэзию. И это множество стихов являлось не оттого, чтобы поэты того времени писали много, но оттого, что слишком много поэтов писало в то время. Десять тысяч стихотворцев, написав каждый по десятку стихотворений, подарят свет такою громадою стихов, в сравнении с которою полное собрание сочинений таких плодовитых поэтов, как Байрон, Гете, Шиллер, будет небольшая книжечка. Наших поэтов грех обвинять в плодовитости: это грех, в котором они решительно невинны. Сам Пушкин, деятельнейший и плодовитейший из всех русских поэтов, писал слишком мало и слишком лениво в сравнении с великими европейскими поэтами. Но это, конечно, была не его вина: наша действительность не слишком богата поэтическими элементами и немного может дать содержания для вдохновений поэта,— так же как наш плоский материк, заслоненный серым и сырым небом, немного может дать видов для пейзажного живописца. Пушкин, впрочем, взял все, что мог взять. Но что сделали другие поэты, вместе с ним вышедшие на литературное поприще? Один из них представил публике собрание многолетних поэтических трудов в двух томиках, другие — в одном миньятюрном томике 13. Зато все они были изданы очень красиво и с большими пробелами. Скажут: «Но ведь достоинство поэта измеряется качеством, а не количеством написанного им». Иногда, и чаще всего, тем и другим,— отвечаем мы. Источник поэтической деятельности есть творческая натура,— и чем более одарен поэт творческою силою, тем, естественно, он деятельнее, подобно пароходу, который тем быстрее летит, чем огромнее его машина и чем жарче она топится. Неистощимость и разнообразие всякой поэзпи зависят от объема ее содержания; * За исключением только первой части сочинений Веневитинова, изданной в 1829 году 12. 12
и чем глубже, шире, универсальнее идеи, одушевляющие поэта и составляющие пафос его жизни, тем, естественно, разнообразнее и многочисленнее его произведения: тучная, богатая растительными силами почва не истощается одною богатою жатвою, а сухая и песчаная не дает и одной порядочной жатвы. Если поэт мало писал, значит ему было не о чем больше писать, потому что вдохновлявшей его идеи, по ее поверхностности и мелкости, едва стало на два, на три десятка более или менее однообразных, хотя в то же время более или менее и прекрасных пьесок. Вот почему, когда иной знаменитый поэт наш соберется наконец издать собрание своих стихотворений, всем известных прежде из журналов и альманахов, то очень должно остерегаться читать те его стихотворения, которые после издания этого сборника будет он изредка печатать в журналах. Причина очевидна: наши поэты большею частью издают собрания своих поэтических трудов как памятники, дорогие их сердцу, лучших дней их жизни, когда они любили и мечтали. Но когда человек перестает мечтать, истратив на мечты лучшую половину своей жизни, в которую следовало бы мыслить, и когда, волею или неволею, сходится и мирится он с пошлою действительностию, за незнанием разумной действительности, открывающейся только мысли и сознанию, а не чувствам и мечтам,— тогда талант оставляет его, и в таком случае всего лучше поторопиться ему издать свои сочинения. Жаль только, что эти счастливые дети своего времени в сборнике часто являются гостьми, опоздавшими на пир и пришедшими в старомодных костюмах: они бывают неприятно поражены холодным приемом даже со стороны тех самых людей, которые, пять-шесть лет назад, были от них в восторге... Но обратимся к двадцатым годам русской литературы. В это ультраромантическое и ультрастихотворное время проза была в самом жалком состоянии. Пушкин почти ничего не писал прозою. Несколько статей Веневитинова принадлежат к прозе теоретической, а не поэтической, и в этом роде прозы было кое-что более или менее замечательное, кроме мыслящих статей Веневитинова. В сфере поэтической прозы отличались тогда трескучие эффектами и фразою повести Марлинского и приводили добродушную публику в неописанный восторг. Чтоб несколькими словами охарактеризовать бедность изящной прозы того времени, стоит только заметить, что даже и повести одного московского ученого, совершенно лишенные фантазии, нищие талантом, богатые черствою сухостию чувства и грубым цинизмом понятий и выражений, многим и очень многим нравились, хотя тогда же многие п смеялись над этими жалкими порождениями незаконных притязаний на талант и поэзию 14. После этого удивительно ли, что для большинства того времени цивом дивным казались повести г. Полевого, чуждые всякого творчества, но не чуждые некоторой изобретательности, бедные чувством, но богатые чувст- вительностию, лишенные идеи, но достаточно нашпигованные 13
высшими взглядами15,— повести, представлявшие вместо характеров образы без лиц, то есть неопределенные полумысли автора,— повести, не щеголявшие слогом, но ловко владевшие фразою и не без основания претендовавшие на некоторое достоинство рассказа, обличавшее в авторе литературное образование и навык,— повести, невинные в каком бы то ни было такте действительности и способности хотя приблизительно понимать действительность, но очень и очень виновные в мечтательности и натянутом, приторном абстрактном идеализме, который презирает землю и материю, питается воздухом и высокопарными фразами и стремится все «туда» (dahin!) —в эту чудную страну праздношатающегося воображения, в эту вечную Атлантиду себялюбивых мечтателей?.. Удивительно ли, что и люди, не принадлежавшие к большинству, считали эти повести за весьма приятное явление в русской литературе?.. Ведь тогда еще не было ни «Пиковой дамы», ни «Капитанской дочки» Пушкина, ни повестей Гоголя, ни «Героя нашего времени» Лермонтова... Впрочем, гг. Погодин и Полевой слишком много писали повестей только с 1829 года. Этот год был довольно заметным поворотом от стихов к прозе, и нельзя не согласиться, что, считая от этого времени до 1836 года, литература наша была более оживлена и более богата книгами, чем прежде и после того. В этот промежуток времени появились «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Арабески», «Миргород» и «Ревизор» Гоголя, и сам Пушкин начал обращаться к прозе, напечатав лучшие своп повести — «Пиковую даму» и «Капитанскую дочку». Этого уже слишком довольно, чтоб не только считать это время богатым и обильным литературными произведениями, но и видеть в нем новую прекрасную эпоху русской литературы. Числительное богатство книг и обилие литературных новинок было еще значительнее. В 1829 году г. Ф. Булгарин издал своего «Выжигина», а в следующем году — «Димитрия Самозванца». Первый из этих романов имел большой успех: он в короткое время был весь раскуплен и особенно понравился низшим слоям читающей публики, которые, поверив на слово сочинителю, не затруднились увидеть в его безличных изображениях Берную картину современной русской действительности. Очевидно, что в это невинное заблуждение ввели их русские имена действующих лиц в «Выжигине», название русских городов и областей, а главное — запутанные и неестественные похождения продувного героя романа. Добряки не заметили, что все это — старые погудки на новый лад, как говорит пословица, то есть дюкре-дюменилевскпе романические пружины с сумароковскими нападками на лихоимство и мошенничество. При этом не должно забывать, что первые попытки в новом роде всегда принимаются хорошо. Публике того времени показался новостью роман с русскими именами. Она забыла, что какой-то А. Измайлов в этом отношении предупредил г. Ф. Булгарина целыми тридцатью годами, ибо в его романе «Евгений, или 14
Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества», изданном в 1799 году, действие происходит в России, герой романа называется Евгением — имя столь же русское, сколько и иностранное. Фамилия Евгения — Негодяев, фамилии прочих действующих лиц романа — Лицемеркина, Ветров, Тысячников, Бездельников, Простаков, коллежский асессор Назарий Антонович Миловзоров, Воров, Подлянков, Развратин и пр. Вероятно, эти остроумно придуманные г. А. Измайловым русские фамилии и подали г. Ф. Булгарину счастливую мысль назвать героев своего романа Вороватиными, Ножовыми и пр. Это обстоятельство также доставило «Выжигину» значительный успех. Впрочем, «Выжи- гин», изобретательностию, манерою, ярким изображением характеров, движением сердца человеческого и нравственно-сатирическим направлением живо напоминавший собою «Евгения» г. А. Измайлова, далеко превзошел его в правильности языка, хотя и уступил ему в живости рассказа. Публика того времени, по свойственной ей забывчивости, не догадалась также, что г. Ф. Булгарин предупрежден был, как романист, писателем новым и даровитым и что в 1824 году вышел «Бурсак», а в 1825 — «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» Нарежного. Эти два замечательные произведения были первыми русскими романами. Они явились в такое время, когда еще публика не была в состоянии оценить их и лучшие юмористические очерки характеров и сцен простонародного быта назвала сальностями, а немножко таланта увидела в романической развязке «Бурсака». Все это было с руки г. Ф. Булгарину и помогло ему прослыть первым романистом на Руси. Однако ж его «Димитрий Самозванец» оборвался: его убил успех «Юрия Милославского», вышедшего в свет несколькими неделями прежде «Самозванца», который, без этого прискорбного для него обстоятельства, без сомнения, получил бы еще больший успех, чем «Выжигин». Последующие романы г. Ф. Булгарина уже имели самый посредственный успех, и то благодаря только овладевшей публикою страсти к романам, которая тогда сменила ее страсть к стихам. «Петр Иванович Выжигин» имел несчастие столкнуться с «Рославлевым»: несмотря на слабость второго романа г. Загоскина, он был все-таки неизмеримо выше «Петра Ивановича Выжпгина», хотя в этом романе выведен и сам Наполеон, к несчастию, обрисованный столь неудачно, что его так же трудно отличить от Петра Ивановича Выжигина, как и Петра Ивановича Выжигина от Наполеона. Четвертый роман г. Ф. Булгарина «Мазепа» упал решительно, несмотря на искусную и усердную поддержку со стороны «Библиотеки для чтения»:16 публика уже не хотела читать повторения того, что уже надоело ей в прежних романах г. Ф. Булгарина. Еще менее заметила и оценила она неподражаемый юмор сего нравственно-сатирического сочинителя, разлитый в его «Записках титулярного советника Чухина». Это было полным падением — chûte complète!17 Мода на романы так была сильна, то есть ро¬ 15
маны так хорошо расходились в то время, что даже сочинитель множества грамматик, нрочетший, по словам «Библиотеки для чтения», в корректуре всю русскую литературу, г. Н. Греч издал довольно длинную и, сообразно с тем, довольно скучную повесть— «Поездка в Германию» и потом длинный роман, начиненный разными чудесами на манер Анны Радклейф,— «Черная женщина». Сильный в то время на поприще журналистики Барон Брамбеус силился искусною и усердною рецензиею, наполненною рассуждениями о магнетизме, дать ход первому изданию «Черной женщины», ставил ее выше романов Вальтера Скотта и считал за счастие, по собственным словам его, бежать за колесницею триумфатора, то есть г. Греча18. Такова была тогда романомания, что все сходило с рук благополучно и всякая сказка давала более или менее верный барыш! Но второе издание «Черной женщины», поступившее в состав вышедших в 1838 году в пяти частях «Сочинений Николая Греча», потонуло в Лете вместе со всеми пятью частями этих сочинений. После романов г. Ф. Булгарина нам тотчас же следовало бы говорить о судьбе романов г. Загоскина, которые начинали являться после «Выжигина» и убили наповал все романы г. Ф. Булгарина; но после имени г. Ф. Булгарина как-то невольно ложится под перо имя г. Н. Греча, да и романы обоих сих сочинителей похожи друг на друга, как дети одного отца, отличаясь мертвою правильностью и грамматическою чистотою языка, при отсутствии всяких других качеств. «Юрий Милославский» был в свое время, без всякого сомнения, приятным и замечательным литературным явлением. Его действующие лица не только носят русские имена, но и говорят русскою речью и даже чувствуют и мыслят по-русски,— что было в то время совершенно новым явлением в русской литературе. Присовокупите к этому добродушное увлечение автора, местами очень похожее если не на вдохновение, то на одушевление, рассказ плавный, не натянутый, язык не всегда правильный, как у гг. Ф. Булгарина и Н. Греча, но всегда живой,— и вы поймете причину чрезвычайного успеха этого романа. Г-н Загоскин радушно, от души, со всем хлебосольством старых времен угостил русскую публику своим «Юрием Милославским». Но этим все и оканчивается. Исторического в этом романе нет ничего: все лица его списаны с простолюдинов нашего времени. Характеры, завязка и развязка романа — все обнаруживает в авторе русского драматического писателя, навыкшего поддельную сценическую действительность почитать за зеркало настоящей русской жизни. В 1612 год он перенес отдельные сцены 1812 года, подмеченные им в деревнях,— и был убежден, что остался верен истории. В «Рославлеве» он принялся более за свое дело — за изображение того, что видел сам на Руси в 1812 году. И если б он остался верен своему таланту и призванию — рисовать отдельные сцены и картины простонародного и помещичьего деревенского быта,— его второй роман был бы не 16
без достоинств. Но автор почел нужным основать все на мелодраматической завязке, а главное, возымел немножко смелую претензию — изобразить, словно в поэме, великий 1812 год со всем его историческим значением и характером,— и каким же образом? — через мелодраматическую любовишку, через портреты бесцветного героя Рославлева, избитое в комедиях лицо доброго малого Зарецкого, через несколько добродушных оригиналов вроде Буркина и Иволгина и посредством нескольких отдельных и вымышленных сцен Бородинской битвы, в которых разговаривают между собою приятели, забавные герои романа... Очевидно, что автора ввел в заблуждение не понятый им Вальтер Скотт и не понятое значение исторического романа. Как бы то ни было, но чем большего ожидала нетерпеливая публика от «Рославлева», тем меньше дождалась она. Последующие романы 19 г. Загоскина были уже один слабее другого. В них он ударился в какую-то странную, псевдопатриотическую пропаганду и политику и начал с особенною любовию живописать разбитые носы и свороченные скулы известного рода героев, в которых он думает видеть достойных представителей чисто русских нравов, и с особенным пафосом прославлять любовь к соленым огурцам и кислой капусте. За г. Загоскиным вышел на литературное поприще в качестве романиста г. Лажечников. Он дебютировал историческим романом «Последний новик», действие которого происходит то в Лифляндии, то в России и действующие лица которого — немцы и русские. Это обстоятельство делит роман как бы на две стороны, из которых первая как-то лучше обрисована и занимательнее представлена автором, чем последняя. Как первый опыт в этом роде, роман г. Лажечникова слишком полон и многоречив, во вред художнической соразмерности и пропорциональности; но, несмотря на этот недостаток, он необыкновенно жив, как всякий плод слишком горячей и запальчивой деятельности. Второй роман г. Лажечникова — «Ледяной дом» уже не столько сложен и юношески горяч, как «Последний новик», зато более строен и прост, без ущерба занимательности; а некоторые главы, как, например, «Соперники» и «Родины козы», могут считаться украшением не только «Ледяного дома», но и замечательными произведениями русской литературы. В «Басурмане» очень удачно сделан очерк характера Иоанна III и вообще хороши те сцены, где автор выводит это грозное и великое лицо русской истории. Во всем остальном нельзя сказать, чтоб автор очень удачно воспользовался прекрасно придуманною основою своего романа — представить противоположность европейского элемента жизни азиатскому и нарисовать потрясающую сердце картину гибели человечески развившегося и образованного существа, сделавшегося жертвою диких нравов, среди которых забросила его судьба. Вообще, скажем откровенно, романам г. Лажечникова особенно вредят два обстоятельства. Во-первых, автор не довольно отрешился от старого литературного направления — видеть поэ¬ 17
зию вне действительности и украшать природу по произвольно задуманным идеалам. Оттого в его русских романах есть что-то не совсем русское, что-то похожее на европейский быт в русских костюмах. Такова, например, любовь Волынского к Мариорице, неверная исторически и невозможная поэтически, по ее несообразности с климатом, местностию и нравами. Она *как будто из Италии или Испании приехала в Петербург, чтоб доставить автору несколько эффектных сцен. Что же касается до украшения природы,— оно не есть исключительная принадлежность псевдоклассицизма; переменились слова, а сущность дела осталась та же для многих нынешних поэтов,— и псевдоромантик Виктор Гюго еще с большим усердием, по-своему, украшает природу в романах и драмах, чем украшали ее псевдоклассики Корнель, Расин и Вольтер. Второй недостаток романов г. Лажечникова, имеющий тесную связь с первым,— это неровный, как будто неправильный и тяжелый язык. Многие по этому случаю упрекали г. Лажечникова в неумении писать по-русски и незнании русского языка: обвинение смешное и нелепое, достойное грамматистов- рутиньеров! Нет, не от незнания языка, не от неспособности владеть им г. Лажечников пишет неровным слогом; даже не оттого, что будто бы он не занимается его отделкою, а разве оттого, что он слишком занимается отделкою, и еще от ложной манеры, которую многие наши писатели, волею или неволею, сознательно или бессознательно, больше или меньше, заняли у Марлинского и которая заставила их пещись больше об эффектной красоте, чем о благородной простоте, строгой точности и яспой определенности выражения. Во всяком случае, русский роман, начатый г. Загоскиным, в произведениях г. Лажечникова сделал большой шаг вперед,— и если романы г. Загоскина проще, наивнее и легче романов г.. Лажечникова, зато романы последнего далеко выше по мысли и вообще гораздо удовлетворительнее для образованного класса читателей. Нельзя не пожалеть, что г. Лажечников не избегнул общей участи многих русских писателей — замолчать после двух или трех опытов и лишить публику надежды дождаться от него чего-нибудь такого, что напомнило бы его первые опыты, столь много обещавшие...20 Если речь зашла о прозаиках-романистах этой эпохи, то было бы несправедливо умолчать о г. Вельтмане. Он дебютировал забытым теперь «Странником» — калейдоскопическою и отрывочною смесью в стихах и прозе, не лишенною, однако ж, оригинальности и казавшеюся тогда занимательною и острою. Потом он издал какую-то поэму в стихах21. Первым и, по обыкновению большей части русских писателей, лучшим его романом был «Ка- щей бессмертный» — странная, но поэтическая фантасмагория. Надо сказать правду, у г. Вельтмана несравненно больше фантазии, чем у романистов, о которых мы говорили выше, и потому он гораздо больше поэт, чем они. Но его фантазии стаёт только на поэтические места; с целым же произведением она никогда 18
не в состоянии управиться. Оригинальность фантазии г. Вельт- мана часто сбивается на странность и вычурность в вымыслах. Прочитав его роман, помнишь прекрасные, исполненные поэзии места, но целое тотчас изглаживается из памяти. К романическим и поэтическим вымыслам г. Вельтман примешивает какой- то археологический мистицизм и вносит свою страсть к этимологическим объяснениям исторических и даже доисторических вопросов22. Все это очень безобразит его романы. Туманность и неопределенность в вымыслах и характерах также принадлежат к недостаткам романов г-на Вельтмана. Каждый новый его роман был повторением недостатков первого, с ослаблением красот его. Все это сделало то, что г. Вельтман пользуется гораздо меньшею известностью и меньшим авторитетом, нежели каких бы заслуживало его замечательное дарование. Почти в то же время явились на сцену и другие романисты, имевшие больший или меньший успех, как, например, г. Ушаков, которого «Кнргиз-кайсак» не лишен был кое-каких относительных достоинств. Роман скрывшего свое имя автора — «Семейство Холмских» 23 имел замечательный успех; в нем попадаются довольно живые картины русского быта в юмористическом роде; но он утомителен избитыми пружинами вымысла и избытком сентиментальности, соединенной с резонерством. Марлинский гарцевал в журналах своими трескучими повестями до 1836 года; особо и вполне они были изданы в 1838—1839 годах. Из новых нувеллистов в начале тридцатых годов явился даровитый Казак Луганский с своими оригинальными россказнями на русско-молодецкий лад, которые он потом мало-помалу начал оставлять для повести лучшего тона и содержания. Как сказки, так и повести Луганского были плодом сколько замечательного дарования, столько же и прилежной наблюдательности, изощренной многостороннею житейскою опытностью автора, человека бывалого и коротко ознакомившегося с бытом России почти на всех концах ее. Гг. Погодин и Полевой, с особенным усердием принявшиеся за повести с 1829 года, издали в тридцатых годах собрания этих повестей. В начале же тридцатых годов неожиданно вышла первая часть дотоле никому не известных стихотворений г. Бенедиктова, которого талант в стихах — то же, что талант Мар- линского в прозе; время уже доказало справедливость приговора, каким встречены были критикою первые опыты г. Бенедиктова24. Но не все критики были так строги к этому блестящему стихотворцу; один московский критик и словесник, притом же сам пиита, объявил, что до г. Бенедиктова поэзия наша (представителями которой, разумеется, были Державин, Крылов, Жуковский, Батюшков, Пушкин, Грибоедов) была чужда мысли и что только в изящных произведениях г. Бенедиктова русская поэзия в первый раз явилась вооруженная мыслию...25 Еще прежде г. Бенедиктова вышел на литературное поприще г. Кукольник с лирическими стихотворениями, драмами в стихах, а потом с повестями, ро¬ 19
манами, журнальными статьями и проч. В его литературной и поэтической деятельности заметнее всего — усилие обыкновенного таланта подняться на высоты, доступные только гению, и потому, если нельзя отрицать в нем таланта, то нельзя и определить степени, характера и заслуг этого таланта. — Мы, может быть, забыли и еще кое-какие произведения, имевшие в то время больший или меньший успех и умножившие собою число интересовавших публику книг; но не обо всем же говорить! Лучше скажем, что князь Одоевский, почти ничего отдельно не издававший доселе под своим именем26, с 1824 года постоянно печатал в повременных изданиях повести и рассказы особенного рода, в которых нравственные идеи облекались то в поэтические образы, то в живое слово, исполненное пафоса красноречия... Но о них мы скоро будем иметь случай говорить подробнее 27. С 183928 года в русской литературе совершился заметный перелом. Книжная торговля упала, книг стало выходить гораздо менее, и литература начала казаться беднее прежнего. Пушкин умер, и два года печатались в «Современнике» его посмертные произведения. Это были последние и самые высокие, самые зрелые создания вполне развившегося и возмужавшего его художнического гения. В первом томе «Ста русских литераторов» был напечатан его «Каменный гость» и отрывок из романа29. Все остальное, дотоле не известное публике, появилось только в 1841 году, в трех последних томах полного собрания его сочинений. Долго тянулось для публики издание новых, не известных ей сочинений Пушкина 30,— и этим утомилось не внимание, а ожидание публики!.. С 1837 года31 начали появляться в журналах стихотворения Лермонтова, в первый раз изданные особо в 1840 году, равно как и его «Герой нашего времени». С 1837 же года начали появляться повести графа Соллогуба, г. Панаева и других более или менее замечательных молодых писателей. В числе молодых с 1838 года явился один старый: это покойный Основьяненко, между бесчисленными повестями которого, написанными в продолжение каких-нибудь четырех лет, особенно замечателен «Пан Халявский» — сатирическая картина старинных нравов Малороссии; во всех других повестях и романах своих он повторял или сентиментальность своей «Маруси», или юмор «Пана Халявского» и в последнее время значительно выписался. Еще с 1837 года все новое в русской литературе начало прятаться в журналах, и особыми книгами, большею частию, стали появляться только или альманахи, или сборники уже известных публике из журналов сочинений, или, наконец, новые издания старых сочинений. Новое, вне журналов и альманахов, показывалось реже и реже, а после смерти Лермонтова, последовавшей в 1841 году, лучшее, что печаталось и в журналах, состояло из оставшихся стихотворений этого поэта, столь рано умершего для русской литературы, которую его великий талант один был бы в состоянии сделать интересною не для одних нас, русских. Вед- 20
ность и нищета более и более начали вторгаться даже в журналы — эти теперь почти единственные представители «богатства» русской литературы. Беден был хорошими повестями 1842 год но прошлый, 1843, оказался еще беднее. Об отдельно выходивших книгах теперь много нельзя разговориться. В 1842 году вышли «Мертвые души» Гоголя творение столь глубокое по содержанию и великое по творческой концепции и художественному совершенству формы, что оно одно пополнило бы собою отсутствие книг за десять лет и явилось бы одиноким среди изобилия в хороших литературных произведениях. Впрочем, 1842 год все-таки был богаче прошлого отдельно вышедшими книгами, равно как и замечательными повестями, помещенными в журналах и альманахах... Выведенный нами из этого обзора результат, по-видимому, противоречит началу статьи. Мы хотели доказать, что литература настоящего времени только по наружности беднее литературы прежних времен, а в сущности выше ее,— и между тем фактами доказали совсем противное. Но мы начали с того, что литературная бедность нашего времени, по своим причинам, почтенна и в этом смысле составляет приобретение, а не утрату... Объяснимся. Как от литературы двадцатых годов прочные и действительные приобретения остались только в сочинениях Пушкина* и в «Горе от ума» Грибоедова, все же прочее имеет более или менее относительное, так сказать, историческое значение,— точно так и от литературы тридцатых годов у нас есть прочные и действительные приобретения только в сочинениях Гоголя и Лермонтова, а все остальное или уже получило свое относительное, историческое значение, или, за недостатком времени, еще не выдержало пробы, могущей определить его безусловную ценность. И если от 1823 года до начала четвертого десятилетия вышло много (сравнительно с прежним ивпоследующим временем) романов, драм и других произведений изящной словесности, то не должно забывать, что это была пора опытов и попыток,— пора, в которую все новое не могло не удаваться. Ведь и «Выжигины» с «Самозванцем», по мнимой их новизне, сначала имели успех, да еще кадкой! — неужели же и их должно считать сокровищами русской литературы, теперь, когда читавшие их уже совсем забыли, а не читавшие вовсе не имеют никакого желания прочитать? Нападки на пьянство, воровство, шулерство и лихоимство, как на пороки, гибельные для внешнего и внутреннего благосостояния людей,— неужели этп нападки, состоявшие в истертых моральных сентенциях, и теперь должно принимать за идеи, а бездушные реторические олицетворения пороков и добродетелей, выдаваемые за характеры, действительно должно принимать за живые лица, вместо того * Мы не упоминаем имени Жуковского потому, что деятельность этого поэта не относится исключительно к двадцатым годам; она началась раньше этого времени около семнадцати лет и, к славе и чести русской литературы, не кончилась до сих пор. 21
чтоб видеть в них куклы, раскрашенные грубою мазилкою и безобразно вырезанные ножницами из оберточной бумаги?.. Конечно, первые романы г. Загоскина всегда будут удостоиваемы почетного упоминовения от историка русской литературы, и никто не станет отрицать их относительного достоинства для времени, в которое они явились, и даже их более или менее полезного влияния на современную им русскую литературу; но из этого еще не следует, чтоб мы их читали и перечитывали, как творения всегда новые, или чтоб мы в «Юрии Милославском» и теперь видели верную картину русских 1612 года, а в «Рославлеве» — русских 1812 года... Подобные мысли и двенадцать лет тому назад едва ли кому входили в голову; а теперь всякий видит в этих романах не более, как литературные (а отнюдь не художественные) очерки не русских 1612 и 1812 годов, а русского простонародья во все годы, какие вам угодно... Многое бывает хорошо для своего времени, и иное живет век, иное десять лет, иное год, а иное один день... Все эти «Поездки в Германию», «Черные женщины», «Киргиз-кайсаки», «Коты Бурмосеки»32, «Семейства Холмских» и тому подобные произведения не могли не нравиться в свое время; но время это прошло, уже не воротится для них, и теперь, если бы кто стал ими угощать публику, выхваляя их достоинства, публика могла бы ответить: «Хороши были покойники— вечная им память; де будем тревожить их праха...» Отчего же, спросят, теперь не является таких же более или менее удовлетворительных для нашего времени сочинений, какие выходили тогда в таком значительном числе? — В этом вопросе — вся сущность дела. Мы сказали выше, что то время было временем опытов и попыток в разных родах. Теперь это время миновалось: все уже испытано, и, чтоб проложить в искусстве новую дорогу, нужен гений, или по крайней мере великий талант, а гении и великие таланты не родятся десятками и дюжинами. Вы хотите отличиться, например, на поприще лирической поэзии — за что вам приняться: за оды? — их век давно прошел; за элегии?— хорошо; но вы должны сказать в них что-нибудь новое. О грусти, разочаровании, идеалах, неземных девах, луне, сладостной лени, разгульных пирах, шипучем вине, отчаянии, ненависти к людям, погибшей юности, измене, кинжалах, ядах — обо всем этом уже было сказано и пересказано тысячу раз — ив изящных созданиях Пушкина, и толпою его подражателей. Теперь уже вас не станут читать, если вы захотите удивлять размашистости») бойкой фразы, яркою звонкостию стиха, восторженными дифирамбами в честь голубооких и младых дев и шумных пиров удалой юности,— потому что в этом вас предупредил г. Языков, и предупредил как человек с талантом, который шел своею дорогою, какая бы ни была она, и умел быть оригинальным, какова бы пи была эта оригинальность. Г-н Языков уже самым этим временным успехом своей поэзии навсегда уничтожил возможность такой поэзии: в этом-то и состоит его неотъем¬ 22
лемая заслуга русской литературе и неотъемлемое право на место в истории русской литературы. Если б неизбежно было читать кого-нибудь из вас, так уж, конечно, его, а не вас: оригиналы всегда предпочитаются копиям. — Хотите ли вы блеснуть выписными чувствами, выраженными ослепительно вычурными фразами и натянуто смелою метафорою: вас и тут предупредил г. Бенедиктов, и тоже предупредил как человек с дарованием, который сам проложил себе дорогу, какова бы она ни была, и был оригинален, что б ни говорили о его оригинальности. Г-п Бенедиктов тем и оказал важную услугу русской литературе, что самым успехом своей поэзии сделал навсегда смешною такую поэзию. Для этого тоже нужен талант! Гений или великий талант уничтожает для других возможность прославиться на его счет посредством подражания; а такие маленькие, хотя и яркие и самобытные таланты, призванные показать пример уклонения искусства от настоящей его цели, спасают в будущем искусство от этих уклонений именно возможностию для других подражать им в их ложном направлении. Это заслуга отрицательная, но и для нее нужно иметь талант, нужно, чтоб в основе такого ложного вдохновения была своя истинная струя поэзии, подобно золотым крупинкам в массе речного песка. Теперь уже невозможны такие поэты, как гг. Языков и Бенедиктов, или, лучше сказать, невозможен сколько-нибудь значительный успех со стороны таких поэтов. Недавно в Москве некто г. Милькеев, о близком пришествии которого в литературный мир заранее трубили приятельские журналы как о чуде чудном и диве дивном33, издал книжку стихотворений, которые по форме показали в нем ученика гг. Языкова и Бенедиктова, а по содержанию ученика г. Хомякова; не чувствуя в себе довольно силы, чтоб хоть сравняться с своими образцами, не только превзойти их, а вместе с тем желая во что бы ни стало показаться оригинальным, он не придумал ничего лучшего, как превзойти свой образец в направлении своей поэзии и, взяв за основание неопределенно и темно понятую мысль о народности, довести ее до последней нелепости. Для этого он начал воспевать восторженными стихами русскую сивуху и доказывать, что Ломоносов оттого только и сделался преобразователем русского слова, что имел несчастную страсть невоздержности, которую московский поэт поставил ему в великую заслугу... 34 Видите ли, как трудно теперь сделаться поэтом на чужой счет, без таланта, без образования, без идей, без призвания!.. Пушкин при жизни своей не был понят: при начале его поприща им поверхностно восхищались и думали походить на него, усвоив себе не тайну, не жизнь, а только легкость его стиха,— при конце его поприща легкомысленно к нему охладели п считали себя выше его потому только, что не были в состоянии понять его, указывая на его ошибки и промахи, действительно важные, и не умея измерить высоты, действительно недосягаемой, на которую стал его возмужавший творческий гений. Но по¬ 23
смертные его сочинения, которыми он при жизни своей не торопился угощать русскую публику, столь хорошо знакомую ему по долговременному опыту, многим невольно открыли глаза на истинное значение Пушкина. Кратковременная, но изумительная своею огромностию деятельность Лермонтова на поэтическом поприще окончательно лишила нас надежды видеть частые появ- ления новых замечательных поэтов и новые замечательные произведения поэзии: после Пушкина и Лермонтова трудно быть не только замечательным, но и каким-нибудь поэтом! Меч и шлем Ахилла из всех греческих героев могли оспоривать только Аякс и Одиссей. И теперь в журналах изредка появляются стихотворения, выходящие за черту посредственности; но когда в том же нумере журнала находишь стихотворение Лермонтова, то не хочется и читать других. В 1842 году вышли стихотворения г. Майкова; и те из них, которые им написаны в антологическом роде, обнаруживают талант необыкновенный: их читали, ими восхищались, их хвалили, за автором бесспорно осталось титло замечательно даровитого человека; но уже не было преувеличенных похвал и толков о гениальности; поэт занял свое место, очень почетное, но которое, однако ж, не показало его всем на особенной высоте,— ибо все поняли, что прекрасные опыты в антологическом роде еще не разгадка последнего слова современности и не удовлетворение всех ее потребностей. К тому же все неантологические опыты г. Майкова почти ничтожны и не обещают в будущем особенного развития и особенных успехов со стороны поэта. А между тем было время, когда люди с несравненно меньшим талантом, чем талант г. Майкова, считались едва не гениями, и стихотворения их были всем известны. Неприятели «Отечественных записок» не раз, явно и намеками, старались внушить публике мысль, будто бы мы, для успеха нашего журнала, производим в гении поэтов, помещающих свои произведения в нашем журнале35. Здесь мы считаем кстати не словами, а фактами доказать несправедливость подобного обвинения. Наиболее превозносимые нами поэты, из новых,— Пушкин, Грибоедов, Лермонтов и Гоголь. Из них только один Лермонтов был постоянным вкладчиком «Отечественных записок»; Пушкин и Грибоедов ничего не могли печатать в журнале, начавшемся после их смерти; а Гоголь хотя и жив и пишет, но доселе не поместил в «Отечественных записках» ни одной строки своей. Мы хвалим gratis *, и наша любовь, наше уважение к великим умершим всегда были и будут жарче и благоговейнее, чем к малым живым, хотя для нашего журнала последние могли б быть полезнее первых... Мы ценим в поэте талант и гений независимо от его сотрудничества или несотрудничества в нашем журнале. Мы были бы в восторге, если б явился новый Лермонтов, и без умолка хвалили бы его, если б он печатал свои стихи хотя бы да- даром (лат.). — Ред. 24
же в «Маяке». Но — увы!—несмотря на весь пыл наших желаний приветствовать на Руси появление нового великого таланта,— мы ни в чужих, ни в нашем журнале не видим не только нового Лермонтова, но и что-нибудь похожее на него!.. Итак, о стихах нечего говорить. Настоящее время неплодородно и неудобно для них, ибо требует от стихов или очень многого, или ничего. До сих пор, говоря о стихах, мы разумели преимущественно лирическую поэзию. Обратимся к тому роду поэзии, который является в стихах и в прозе. Назад тому лет десять некто г. Зилов издал книжку басен и после, в одном стихотворении, горько жаловался, что-де теперь читают всё неистовые романы, а басен не читают36. Из этого видно, что г. Зилов только вполовину постиг дело: правда, для басни давно уже и безвозвратно прошло время; но г-ну Зилову следовало бы обратить внимание и на то, что его басни были плохи и что ему не следовало бы с такими баснями являться после Хемницера, Дмитриева и Крылова. Сказка вроде «Модной жены» и «Причудницы» Дмитриева и «Стран- ствователя и домоседа» Батюшкова тоже давно отжила свой век; но сказка вроде «Графа Нулина» Пушкина и «Казначейши» Лермонтова может здравствовать и теперь — Да за нее не всяк умеет взяться!37 Она в особенности требует юмора, а юмор есть столько же ум, сколько и талант. Одним словом, такая сказка и теперь — иретрудная вещь. Роман вроде «Онегина», поэмы вроде поэм Пушкина и Лермонтова могут быть и теперь; но их все как-то боятся, и мы знаем только один счастливый опыт в этом роде, явившийся в последнее время, именно маленькую поэму «Парашу», вышедшую в прошлом году38. Этот род поэзии гораздо труднее лирической, ибо требует не ощущений и чувств мимолетных, которые могут быть у многих, но и дара поэзии, и образованного, умного взгляда на жизнь — что бывает очень не у многих. Писать же поэмы, как писали их, например, Козлов, г. Подолинский и прочие, и теперь бы могли многие; даже, лет пять назад, за них принялся было поэт не без дарования, г. Вернет; 39 но попытка оказалась неудачною: новое время — новые и требования, более трудные для исполнения, чем прежние. Опять вина не поэтов, а времени,— и ясно, что теперь нашу литературу обеднило время с его неудобоисполнимыми требованиями, а не недостаток в охотниках писать и в таких талантах, каких довольно было во время оно... Драматическая поэзия допускает равно и стихи и прозу, даже то и другое вместе. В числительном отношении это у нас самая богатая отрасль литературы. Еще в 1786— 1794 годах был издан «Российский феатр» в сорока трех частях: судите же, какое богатство! Трагедии писали у нас и Тредьяков- ский, и Ломоносов, и Сумароков, и Херасков, и Княжнин, и Озеров и Крюковский, и многие-многие; а писавших комедии нет 25
возможности перечесть наскоро. И однако ж порядочных трагедий в псевдоклассическом французском роде только четыре — Озерова; трагедию вроде шекспировских драматических хроник мы имеем только одну—«Бориса Годунова» Пушкина; и в его драматических сценах — несколько опытов трагедии собственно («Пир во время чумы», «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Русалка», «Каменный гость»). Больше не на что указать. Что касается до комедии, в которой, с большим или меньшим успехом, упражнялось множество писателей, как-то: Сумароков, Херасков, Княжнин, Капнист, Крылов, князь Шаховской, гг. Загоскин, Хмельницкий, Писарев и пр. и пр.,— несмотря на огромное богатство нашей литературы в произведениях этого рода, все-таки решительно не на что указать, кроме «Бригадира» и «Недоросля» Фонвизина, «Горя от ума» Грибоедова, «Ревизора» и «Женитьбы» Гоголя и его же «Сцен» («Игроки», «Тяжба», «Лакейская» и пр.). Итак, чтоб написать теперь трагедию, которая была бы не хуже «Бориса Годунова» и других драматических опытов Пушкина,— надо иметь талант Пушкина. Некоторые писатели действительно отважно решились допытываться своего счастия на этом треволненном море. Г-н Хомяков написал драмы «Ермак» и «Дмитрий Самозванец», из которых первая даже была поставлена на сцену. Но все скоро признали в казаках г. Хомякова не казаков XVI столетия, а скорее немецких студентов доброго старого времени; вместо характеров увидели олицетворение известных лирических ощущений и чувствований и вообще нечто вроде пародии на драматический лиризм Шиллера,— пародии, написанной, впрочем, бойкими, гладкими и даже иногда живыми стихами. В «Самозванце» уже не только одни лирические ощущения и чувствования, но и кое-какие доморощенные идеи о русской истории и русской народности; стихи так же хороши, как и в «Ермаке», местами довольно удачная подделка под русскую речь, и при этом совершенное отсутствие всякого драматизма; характеры—сочиненные по рецепту; герой драмы — идеальный студент на немецкую стать; тон детский, взгляды невысокие, недостаток такта действительности совершенный40. Потом выступил на драматическое поприще г. Кукольник с своими драмами из жизни итальянских художников41. Отвлеченная идеальность, местами хорошие лирические выходки; изредка недурные драматические положения; но в общности, неверность концепции, монотонность вымысла и формы, недостаток истинного драматизма и вследствие того непобедимая скука при чтении — вот характеристика этих драм г. Кукольника. Но у него есть еще и другой род драм — это русско-исторические, как, например, «Рука всевышнего отечество спасла», «Скопин-Шуйский» и «Князь Холмский». В этих нет ничего общего с «Борисом Годуновым», который до того проникнут везде истинно шекспировскою верностию исторической действительности, что самые недостатки его, как-то: отсутствие драматического движения, преобладание эпического элемента и 26
вследствие этого — какое-то холодное, хотя и величавое спокойствие, разлитое во всей пьесе,— происходят оттого, что она слишком безукоризненно верна исторической действительности русской жизни. В драмах г. Кукольника нет и признаков этой действительности: все ложно, на ходулях; лучшие места — просто сценические эффекты, и сквозь русские охабни, кафтаны и сарафаны пробивается что-то нерусское, как в русско-исторических повестях Марлинского, как в русских песнях Дельвига. Доказательством справедливости наших слов может служить и то, что этот род драмы ловко был усвоен гг. Ободовским, Полевым, В. Зотовым и другими сочинителями этого разряда. Но у г. Кукольника есть еще особый род драмы — это переделанные в драматическую форму анекдоты из жизни Петра Великого (например, «Иван Рябов, рыбак архангелогородский»); в них много хорошего, хоть и нет драмы, ибо из анекдота никак нельзя сделать драму. Г-н Полевой не упустил из вида отличиться и в драме, как отличился уже в лирической поэзии, в романе, в повести, в критике, в истории, в журналистике, в политической экономии, в эстетике, в филологии, в философии, в лингвистике и проч. и проч. Особенный характер трагедий (или «драматических представлений»), комедий, водевилей, анекдотических драм г. Полевого — всеобъемлемость, универсальность; в них все найдете: немножко Шекспира, немножко Шиллера, немножко Мольера, немножко Вальтера Скотта, немножко Дюкре-Дюмениля и Августа Лафонтена. Дюма где-то сказал, что он не похищает чужого в своих сочинениях, но, подобно Шекспиру и Мольеру, берет свое, где только увидит его; эти слова можно приложить и к г. Полевому: ему все годится, все подручно — и история, и повесть, и роман, и анекдот, Шекспир и Коцебу, Шиллер и г. Кукольник: он все берет и у всех учится. Его драмы родятся и умирают десятками, подобно летним эфемеридам. Наш Вольтер и Гете, он все; он один — целая литература, целая наука. Извольте же угоняться за ним! Примитесь за драму: он взял или возьмет всевозможные сюжеты, какие бы вы ни придумали, воспользуется всякими новыми драматическими эффектами — все вместит он в свою драму, во всем предупредит вас. Нет, лучше и не беритесь за драму: кроме г. Полевого, вам загораживают дорогу гг. Хомяков и Кукольннк. Вам поневоле придется выдумать свою драму, новую, небывалую, а это невозможно, потому что уже все источники изобретения истощены, все роды перепробованы, все дороги избиты. Нужен гений, нужен великий талант, чтоб показать миру творческое произведение, простое и прекрасное, взятое из всем известной действительности, но веющее новым духом, новою жизнью. Если б вы даже вздумали сочинить произведение вроде «Разбойников» Шиллера, вас и тут предупредил, еще в 1800 году, Нарежный своим «Димитрием Самозванцем». Не пишите и романтической трагедии с дико завывающими фразами, бедными смыслом, но богатыми неистовством, с сюжетом, заимствованным 27
из поэмы Байрона: вас уже предупредил г. Олин своим «Корсаром» 42. Да, теперь потому ничего не пишут, что уже все написано; потому и трудно прославиться, что нужно для этого не новизну выкинутой штуки, а много, много таланта, если не гения!.. Комедия еще более приводит в отчаяние, нежели драма. В драме посредственность может похитить что-нибудь у Шекспира, Вальтера Скотта, Мольера, подняться на дыбы, ослепить толпу дикими и грубыми эффектами, пением, пляскою, родственными обниманиями и т. п.; но в комедии совсем не то. Искусство смешить труднее искусства трогать. Неразвитого человека можно растрогать поддельною чувствительностью, криком вместо чувства, эффектом вместо потрясающей сцены; но чтоб заставить рассмеяться, даже грубым смехом, нужна природная веселость и своего рода юмор. Скажут: толпу можно смешить в сценических пьесах переодеваньями, оплеухами, толчками, потасовкою, неприличными и грубыми двусмысленностями, плоскими шутками и тому подобными комическими эффектами. Так и делает большая часть доморощенных наших драматургов, сочинителей и переделывателей комедий и водевилей: верхняя публика громко хохочет, нижняя аплодирует43, но это обман сцены: ловкую игру актера принимают за достоинство пьесы, которая, по-своему позабавив один вечер толпу, на другой вечер уже не нравится самой этой толпе, а в чтении никуда не годится с первого раза. Если на минуту она была приобретением сцены, то ни на одну минуту не составляла приобретения для литературы. Такие пьесы десятками родятся сегодня и десятками умирают завтра. Водевилистов и комиков наших в неделю не перечтешь по пальцам; их произведениям нет числа; а драматической литературы нет у нас! Ни один петербургский чиновник, получающий до 1000 рублей жалованья и поработавший в какой-нибудь газете по части объявлений о сигарочных и овощных лавочках, не затруднится написать комедию, изображающую высший свет, которого он, бедняк, и во сне не видал и о тоне которого он судит по манерам своего начальника отделения. Комедия требует глубокого, острого взгляда в основы общественной морали, и притом надо, чтоб наблюдающий их юмористически своим разумением стоял выше их. Наши же доморощенные драматурги,— по большей части, люди средних кружков, в которых с успехом отличаются своею любезностью и остроумием,— стараются в своих комедиях и водевилях быть «критиканами» (критикан — тривиальное слово, равнозначительное зубоскалу) и возбуждать смех или пошлыми каламбурами, или плоскими остротами над модными костюмами, бородами и прическами à la russe *, над простотою провинциала, приехавшего в Петербург, словом, над всякою странною внешностью. Не таков истинный комизм и истинный юмор. Для пего внешность смешна не сама по себе, но как выражение внутрен- * на русский манер (фр.). — Ред. 28
Него мира души человека, отражение его понятий и чувств. Мы могли бы привести из комедий Гоголя тысячи примеров истинного комизма, но ограничимся двумя. Вспомните сцену, где городничий распекает купцов за их донос ревизору: «Жаловаться? а кто тебе помог сплутовать, когда ты строил мост и написал дерева на двадцать тысяч, тогда как его и на сто рублей не было? Я помог тебе, козлиная борода! Ты позабыл это. Я, показавши это на тебя, мог бы тебя также спровадить в Сибирь. — Что скажешь, а?..»44 Вот это комизм, от которого как-то тяжело смеешься! Человек, без стыда, без совести, ставит себе в заслугу, что он помог другому сплутовать, и, словно оскорбленная добродетель, с благородным негодованием упрекает другого в неблагодарности, как в черном и низком деле. Это он говорит при жене и дочери, и это же он сказал бы при сыне, если б у него был сын. Фамусов в «Горе от ума» говорит Скалозубу: Нет! я перед родней, где встретится, ползком, Сыщу ее на дне морском! При мне служащие чужие очень редки: Всё больше сестрины, свояченицы детки. Один Молчалин мне не свой, И то затем, что деловой. Как станешь представлять к крестишку иль к местечку, Ну как не порадеть родному человечку? 45 Черта глубоко комическая! В Петербурге, слава богу, эта черта не слишком бросается в глаза, но в провинциальной глуши принцип родства так силен, что там скорее решатся десять лет сряду не играть в преферанс, чем показать холодность к родственнику в семьдесят седьмом колене. Будь он плут отъявленный и человек с самою дурною репутациею, но если он вам родственник, он, отроду не видав вас, не только лезет с своими губами к вашему лицу, но и селится в вашем доме, с семьею, с дворнею, и заставляет вас втайне проклинать судьбу, которая дала вам возможность иметь собственный дом. И он прав: не останавливаться же ему в трактире, приехав из своего поместья в губернский город, когда у него есть родственники; ведь они же обиделись бы таким грубым с его стороны поступком!.. И что же? Здесь еще не конец смешному: они действительно обиделись бы, если б он остановился не у них, и они же проклинали бы втайне и его и себя, а наружно делали бы сладкие мины сквозь слезы, если б он у них остановился... Вот он, неисчерпаемый источник истинного комизма! Он вокруг нас и даже в самих нас. Благодаря ему мы смешны в собственных глазах. Но чуть только начнем мы писать комедию, выходит книга, в которой много слов, много пошлостей, много вздора и нет нисколько истины, действительности. Интрига всегда завязана на пряничной любви, увенчивающейся законным браком, по преодолении разных препятствий. Любовь у нас во всем — ив стихах, и в романах, и в повестях, и в трагедиях, и в комедиях, и в водевилях. Подумаешь, что на 29
Руси люди только и делают, что влюбляются да, по преодолении разных препятствий, женятся,— и, заметьте, всегда бескорыстно, чбез расчетов на приданое, на связи, на выгодное место, всегда на деве идеальной, дочери бедных, но благородных родителей. Гоголь сказал правду: «Теперь сильнее завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить во что бы то ни стало другого, отмстить за пренебреженье, за насмешку. Не более ли имеют теперь электричества денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?» * Но нашим комикам этого и в голову не входило. Пошлый любовник с пряничными фразами; пошлая барышня, нечто вроде сентиментальной servante endimanchée **, разлучник-негодяй и дядя-резонер — неизменные лица их комедий. Все говорят, словно по книге читают; не услышишь живого слова, и нет признака того, что бывает в действительности. Оно и лучше: никто не узнает себя и не осердится. Волки сыты, и овцы целы. Зато, если среди кучи этих вздорных произведений появится водевильчик со смыслом, и хоть с легоньким намеком на то, что в самом деле бывает, хоть с искрою истины и верности действительности,— боже мой! сколько шума, какой триумф! Словно появилось вековое произведение!.. Такое событие совершилось недавно,— и в одной газете автор хорошенького водевильчика приглашался переделать драматические сочинения Гоголя, чтоб сделать их сносными!!. Мы советовали бы сочинителям оставить Гоголя в покое и приискать себе какого-нибудь водевилиста, который бы исправил и сделал сколько-нибудь сносными их собственные, из чужих лоскутьев сшитые «драматические представления» 47. И вот мы перебрали все роды поэзии, чтоб показать, что теперь ни в одном нет возможности с успехом действовать не только бездарности, посредственности, но и людям не без таланта. Бедность современной литературы происходит оттого, что все перепробовано и новизною уже нельзя блеснуть как талантом. Это бедность честная, благородная, которая в тысячу раз лучше мнимого богатства. Это успех, а не падение, огромный шаг вперед, а не назад. Теперь уже заперт путь к известности и знаменитости всякому, у кого нет большого таланта. Вследствие этого бесталантность, посредственность и мелкие дарования, которых еще больше на белом свете, чем людей совершенно бездарных, принялись за свое дело, на которое назначены они природою и судьбою; они составляют исторические компиляции и статейки о нравах для политипажных изданий48. Когда картинки плохи, текст читается столько внимательно, сколько это нужно для объяснения картинок; когда картинки хороши (как, например, картинки г. Тимма), текст вовсе не читается; но сочинители от этого ничего не теряют: их книги покупаются для картинок, и чита¬ * Сочинения Николая Гоголя, 1542, ч. IV, стр. 527 4б. ** служанки, одетой по-праздничному (фр.). — Ред. 30
тели не в претензии за вздорную галиматью текста. И читатели правы: простительнее восхищаться хорошими картинками, чем пустыми книгами... Время детских восторгов прошло, и настает время мысли. Публика сделалась требовательнее. Правда, она сама не отдала себе отчета в том, чего требует, но уже не удовлетворяется всем, чем ни попотчует ее досужая деятельность писак. Время сознания еще не настало, но уже близко начало этого сознания. Пышные возгласы и великолепные фразы уж всем кажутся пошлыми, и ими уж никого нельзя заинтересовать. Никто не станет сомневаться в существовании русской литературы; но всякий имеет право требовать настоящего взгляда на ее объем и степень ее важности, и всякий имеет право смеяться при пышных сравнениях ее с иностранными литературами. Что у нас есть литература, для этого достаточно знать, что у нас есть Пушкин и что мы, кроме Пушкина, с гордостию можем указать еще на несколько. имен. Наша литература имеет и свою историю, потому что все замечательные ее явления исторически последовательны и одни факты объясняются другими, предшествовавшими. Все это так; но вместе с этим мы не должны забывать, что наша литература вначале была пересаженным цветком, жизненность которого долго поддерживалась искусственно, за стеклами теплицы. Очень и очень недавно начала она пускать корни в русскую почву. И как еще доселе тесна эта почва! Где та сплоченная масса, из жизни которой, как цветок из почвы, возникла бы наша поэзия и обратно действовала бы одинаково на всю эту массу? Какое отношение имеет наша современная поэзия с поэ- зиею народною? — Они не только не родня одна другой — даже не знакомы друг с другом. Прочтите пьесу Пушкина не только мужику, но хоть иному и купцу первой гильдии: что он о ней скажет?.. Где наша публика, которая, силою своего мнения, уронила бы бесстыдно-торговый журнал или по крайней мере ограничила бы его дерзость и наглость?49 Она на многое сердится, многим недовольна, но чем именно, этого она сама не знает, потому что она — не сплошная масса, а собрание людей различных состояний, кругов, требований, понятий, привычек, собрание людей, не связанных между собою единством мнения. Выходят «Мертвые души»: большинство публики ими недовольно, охотно соглашается с журнальною бранью врагов автора — и в то же время читает, перечитывает и в короткое время раскупает двойное издание (2400 экземпляров) «Мертвых душ»... Это факт, и очень многозначительный! Для удовлетворения своей жажды к чтению (а жажды к чтению в ней нельзя отрицать) она ищет все нового, большею частию забывая старое. Попробуйте сказать слово, что в Ломоносове, Державине, Карамзине есть не только достоинства, но и недостатки и что, писатели прошлой эпохи, °ни для нас уже далеко не то, чем были для наших отцов и дедов,—и тотчас же многие закричат, что у вас нет уважения к 31
заслуженным авторитетам, что вы нагло топчете в грязь великие имена и т. п. И в публике сейчас же раздадутся голоса: «Да, да, в самом деле! как это можно, на что это похоже!» И, вы думаете, это говорят люди, изучившие Ломоносова, Державина, Карамзина? Нисколько; они даже и не читали этих писателей, но они привыкли понаслышке уважать эти имена... Оттого-то иным и легко их уверять в чем угодно и заставлять смотреть на дельную критику50, которая силится показать истинное значение писателя, как на злонамеренную брань. Та же незрелость и шаткость и в нашей литературе. У нас есть поборники европеизма, есть славянофилы и др. Их называют литературными партиями. Смешное название! Всякие партии имеют свои корни в обществе и бывают отголосками или выражением различий и противоречий общественного мнения. Наши же партии составляются из литературных кружков, из которых в каждом случайно набралось человек десяток, сошедшихся на вечере, за чаем, в некоторых невинных литературных мнениях и вкусах. И эти-то кружки называют себя «партиями». В добрый час! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало! Литераторство у нас — дело между другими важнейшими делами, отдых от служебных занятий, а чаще всего оно имеет простое значение лишних полутора или двух тысяч рублей в год, вдобавок к жалованью. Много ли у нас литераторов, которые посвятили себя одной литературе, по призванию, по страсти к ней? — У нас уже понимают, что занятие литературою между прочим — дело очень почтенное, особенно, если оно прибыльно... При таком направлении публики странно было бы требовать литературы в настоящем смысле этого слова. С другой стороны, и литература наша только в немногих своих исключениях выше этой публики; но, взятая вообще, совершенно по плечу ей. Наши литераторы большею частию не артисты, а дилетанты, которые, между делом и бездельем, почитывают и пописывают. Они убеждены, что можно прежде всего делать что-нибудь, хоть спекуляции, а потом, в свободное от главных занятий время, почему и не написать чего-нибудь — ведь оно же и выгодно, между прочим. Они убеждены, что если кто написал в жизнь свою три порядочные романа, то уже великий писатель; а кто настрочил десяток фельетонов — тот уже знаменитый литератор. Два-три стихотворения дают у нас право на известность; водевиль отворяет ворота в храм славы. Оттого, при всей бедности нашей литературы, у нас литераторов бездна. Особенно богат ими Петербург. Затейте новый журнал, новую газету или, как теперь это более в ходу, воскресите старый журнал или газету51,— вы ни за мильоны не найдете издателя, который дал бы новому изданию направление, жизнь и ход; зато сотрудников и особенно переводчиков не оберетесь. Даже не нужно искать и звать их — сами придут. Сто или двести из них принесут вам, на первый случай, по сотне стихотворений, в которых нет ни поэзии, ни смысла; 32
пятьдесят принесут обещание — к такому-то числу представить по повести и, при сей верной оказип, спросят вас, почем вы платите с листа; десять принесут вам в самом деле по повести, исполненной канцелярского юмора и чиновнической иронии или высокого трагического пафоса а 1а Марлинский,— что, однако, не снабдит вас материалом для вашего журнала. Что касается до критики и библиографии,— в Петербурге столько критиков и библиографов, что при их помощи вам легко было бы издавать сто толстых и тысячу тонких журналов. И не мудрено: ведь в Петербурге родился тот знаменитый Иван Александрович Хлестаков, который сочинил и «Сумбеку», и «Фенеллу», и «Юрия Милослав- ского», издавал «Библиотеку для чтения» и все журналы, издававшиеся в Петербурге...52 Критика у нас считается самым легким ремеслом; за нее берутся все с особенной охотой, и редко кому входит в голову, что для критики нужно иметь талант, вкус, познания, начитанность, нужно уметь владеть языком. Большая часть, напротив, думает, что для этого нужно только знать, что все наши — гении и таланты, а все не наши — люди не без таланта, если они нам не мешают, и люди бездарные, если мешают. Теория, как видите, самая простая, и, чтоб понять ее сразу, не нужно учиться, трудиться, думать, развиваться, иметь мнение, взгляд, убеждение. И потому нет ничего обыкновеннее, как услышать жалобы вроде следующих: «Скажите, пожалуйста, за что он (имярек) разбранил мой роман, мою повесть, драму, водевиль, журнал или книгу? Что я ему сделал? Ведь мы с ним пишем в разных родах, или в разных журналах, и помешать друг другу не можем?» Почти никому в голову не входит, что можно, без всяких личных отношений к человеку и даже зная его с хорошей стороны, уважая его характер и сердце, не любить его взгляда на тот или другой предмет и энергически противодействовать этому взгляду, так же как можно, любя и уважая человека, не уважать его сочинений, как оскорбляющих вкус и ум. Значит: понимают энергию антипатии за соперничество по деньгам, по самолюбию, по известности и другим мелким страстишкам и пристрастьишкам; но не понимают энергии антипатии к тому, что кажется ошибочным мнением, ложным убеждением, умышленным или неумышленным заблуждением, безвкусием, бездар- ностию. Кто-нибудь издал плохой роман, в котором удачно польстил грубому вкусу большинства и чрез то приобрел большой успех,— а вы написали критику, в которой показали в пстинном свете незаконное чадо площадной фантазии: вы завистник, ибо вам никто не поверит, чтоб можно было рассердиться на книгу, которая до вас не касается; но все поверят, что можно взбеситься на чужой успех... И такие-то «нравы» существуют между классом так называемых литераторов!.. Оттого наши критики не занимаются старыми писателями, от которых им уже ни пользы, ни потери быть не может. Сегодня умер писатель, хотя бы великий, и завтра уже нечего толковать о нем, исключая разве случая, 2 В. Белинский, т. 7 33
если его сочинения издаются и расход их может повредить расходу сочинений критика или его приятелей. Без этого случая критики наши говорят только о современных явлениях, как бы они ни были ничтожны, особенно если эти сочинения — их собственные. Зато как тяжка у нас роль критика, проникнутого убеждением и не отделяющего вопросов об искусстве и литературе от вопросов о своей собственной жизни, обо всем, что составляет сущность и цель его нравственного существования!.. И тем хуже ему, если он столько уважает истину и столько смиряется перед нею, что всегда готов отказаться от мнения, которое защищал с жаром и с энергиею, но которое, в процессе своего беспрерывно движущегося сознания, он уже не может более признавать за справедливое!.. Не смотрят на то, что перемена мнения не только не доставила и не могла доставить ему никакой пользы, но еще и поставила его или могла поставить в неприятное положение к людям, которые доверяли его авторитету,— не говоря уже о том, что отречься от своего мнения значит — признаться в ошибке, а это не совсем лестно для человеческого самолюбия, которое всегда наклонно поддерживать, что дважды два — пять, а не четыре, лишь бы только казаться непогреши- тельным. А иметь свой взгляд, свое убеждение, судить на каких- нибудь основаниях, а не по голосу толпы — да это значит ни больше, ни меньше, как прослыть человеком беспокойным и безнравственным. Вздумайте писать не отрывочные фразы, но большие и дельные статьи, которые бы стоили вам много труда и размышления, например, о Державине, Жуковском, Батюшкове, Пушкине, Лермонтове,— и на вас польется проливной дождь брани. Нужды нет, что вы говорите с доказательствами, с доводами; пусть в ваших статьях видны будут любовь и уважение к разбираемым вами писателям,— сейчас найдутся люди, которые закричат в один голос: «Ложь, пристрастие, неуважение к великим именам, дерзкое презрение к признанным всеми авторитетам!» И тщетно стали бы вы говорить в ответ на эти брани, что вы отнюдь не признаёте себя непогрешительным и очень хорошо знаете, что можете ошибаться, подобно всем людям, но желаете, чтоб вам доказали вашу ошибку и показали, в чем именно и почему именно вы ошибаетесь: ваше желание, ваше справедливое требование никогда не будут выполнены, потому что противники ваши находят свои причины видеть ваши мнения ложными и пристрастными, но не находят в себе ни сил, ни уменья, следовательно, и ни охоты доказать справедливость своего обвинения против вас. А что же делает в это время публика? Большая часть ее всегда охотнее присоединяется к этим крикунам, ибо если и большая часть наших литераторов, заправляющих мнением публики, под «критикою» разумеют брань, а слово «критиковать» объясняют словом «ругать», то как же иначе стало бы понимать критику большинство, толпа? У нас уж так исстари ведется: если кого хвалить, так уж все надо находить безусловно 34
хорошим, и позволяется слегка заметить что-нибудь разве только о неисправности издания, опечатки и т. п.; а если кого бранить, так уж бей сплеча! Поэтому критики с самостоятельным взглядом у нас всегда пграли очень неприятную роль. Для доказательства этого предлагаем здесь на выдержку несколько строк Мерзлякова, выписанных нами из «Вестника Европы» 1813 года (часть ЬХУШ, стр. 224-227):53 Может быть, некоторые скажут, что у нас литература еще не весьма богата и не может удовлетворить всем требованиям общества; что критика еще не найдет обильного для себя поля и что ею заниматься рано. Но правда ли, что мы так бедны? Для чего обижать самим себя! Мы уже имеем превосходных писателей почти во всех родах словесности. Один Державин представляет огромнейший, разнообразный сад для ума и вкуса разборчивого! Кому не приятно внимать величественной лире Ломоносова? Кто откажется следовать за Богдановичем в очаровательные чертоги Амура? или, оживясь патриотизмом, стремиться на крылах пламенных за важным Херасковым под твердыни казанские, к грозным пожарам Чесмы! Но на что, возразят, касаться сих почтенных имен? Они уже освящены общим мнением! — Странное благоговение к мужам великим — думать, что мы делаем им честь, когда не смеем заглянуть в их сочинения, не смеем сказать об них ни слова! Такого рода уважение похоже на набожность китайцев, благоговеющих перед старыми своими книгами, которые, будучи неприступны для ума просвещенного, остаются корыстию мышей и времени! И у нас есть китайцы в сем смысле! Для чего ж и для кого трудились сии великие писатели? Хотели ль они быть полезными будущему поколению? Если хотели, то дали право разбирать свои сочинения! И кого ж другого почтить разбором, как не их? Только твердые камни полируются; слабые и легкие не стоят и не выносят полировки. Странное мнение пмеем мы о критике! Дитя не смотрит только на подаренные ему куклы, но их раскладывает, дает им места, разговаривает с ними; хороший библиотекарь не кидает книг в кучу, но дает им порядок, знает каждой цену и достоинство; садовник так же поступает с своими любимыми цветами и деревьями; он пользуется от трудов своих. Почему же мы, имея такие сокровища на языке российском, хотим знать их только по имени или, что еще хуже, повторять об них чужие мысли, часто неверные? для чего самому не иметь своего мнения, самому не наслаждаться? Мне докажут, что мнения мои ложны,— отступаюсь; но я человек и имею право — мыслить. Но у нас мало писателей! Итак, хотите ли, чтоб их число умножалось? Будьте к ним внимательнее, или (что) то же, разбирайте их; от этого они умножаются и скорее достигают совершенства. — Умножаются,— почему? Внимание публики возбуждает соревнование. Увидев, что истинное достоинство отличено, слабость обнаружена, увидев, сколь почтенно выйти из обыкновенного круга людей, всякой захочет испытать силы свои на столь блистательном поприще. Покажите важность искусства: атлеты не замедлят явиться. Я сказал: скорее достигают совершенства; писатель не достигнет его, если публика не в силах или не хочет судить об нем: ибо в руках публики — его награды; она раздражает его честолюбие и возбуждает к великим усилиям. Равнодушие наше — убийство словесности. Публика и писатель друг друга награждают: писатель дает ей пищу, она его образует; один доставляет ей удовольствие, другая венчает его славою! Свидетели той и другой истины — все просвещенные государства Европы. Ни в какое время не было у них столько хороших писателей, как при царствовании критики. Итак, на что жаловался умный литератор и что силился он растолковать назад тому ровно тридцать лет, на это же можно Жаловаться и это же должно объяснять — теперь!!. Вот как 2* 35
быстро и шибко подвигается вперед наше литературное образование!.. Сказано, что Державин велик: так зачем нам знать, как, чем и почему он велик; а если он велик, какие же у него могут быть недостатки? Чтоб узнать, почему он велик и какие в нем есть недостатки, надо его читать, изучать, думать о нем; а чтоб знать, что он велик и никаких недостатков не имеет, для этого не нужно прочесть пи одной его оды, что ведь гораздо легче! Так думают, хотя и не так говорят. И напрасно бы вы стали доказывать, что хотя Гомер и Шекспир и несравненно выше Державина, однако ж и они, оставаясь по-прежнему великими гениями, все-таки для нас не то, чем были в свое время, ибо жизнь неистощима в проявлениях творческой силы, и всякое время должно иметь свою поэзию, соответствующую требованиям этого времени. Вас не будут слушать, ибо требуют слов, а не идей, детских споров за имена, а не объяснения значений этих имен. «Как! — кричат вам,— пересчитывая знаменитых наших писателей, вы имя Жуковского поставили после имени Батюшкова; — конечно, Батюшков был человек с талантом, по все же нельзя его равнять с Жуковским!» Или: «Вы Пушкина поставили на одну доску с Баратынским!»54 При этих криках остается только заткнуть уши; вы видите, что вас не поняли, вашим словам придали детское значение, о котором вы и не думали,— и вам невольно становится стыдно собственных своих слов, и вы лучше хотите, чтоб вам приписывали какие угодно нелепости, нежели оправдываться и объясняться. Вы, например, сказали, что есть два рода великих поэтов: одни, с печатью олимпийского происхождения на челе, изображают мир, как он есть, принимая его действительное состояние, во всякий данный момент, за непреложно разумное: и таков был величайший представитель этого рода поэтов — Шекспир, и к такому разряду поэтов принадлежит наш Пушкин; другие, недовольные уже совершившимся циклом жизни, носят в душе своей предчувствие ее будущего идеала: таков был величайший представитель этого рода поэтов — Байрон, и к такому разряду принадлежит наш Лермонтов. Вы сказали это для того, чтоб обозначить характер и дух поэзии Пушкина и поэзии Лермонтова, понимая всю неизмеримость расстояния, разделяющего великого мирового поэта Шекспира от великого русского поэта Пушкина и громадного Байрона от безвременно погибшего юноши; а вам кричат: «О-го! вот как! Пушкин наравне с Шекспиром, Пушкин — Шекспир, а Лермонтов — Байрон!»...55 Что тут говорить! Все важное так легко сделать смешным в глазах толпы, которая не вникает в дело и увлекается плоскою шуткою... Вот еще пример детскости понятий в русской литературе о критике: сколько литераторов, сколько критиков писало, пишет и, вероятно, еще долго будет писать, что дело критика — гладить по головке всякого писаку, в надежде, что авось-либо выйдет из него гений или талант, что строгая критика может убить возникающий талант, а о таланте-де нельзя судить по первому произведе- 36
иию. Напрасно станете вы возражать на это, что истинного призвания не убьет никакая критика — нп строгая, ни снисходительная, ни пристрастная, ни ложная; что не убиваются ею, особенно теперь, даже посредственность и бездарность и что не стоит жалеть о таланте, струсившем, по самолюбию, первого сурового приговора критики, ибо дороги таланты, а не талантики... Но не будем вдаваться в крайности. Смешно было прошлое добродушное самохвальство русской литературы, которая так смело мерилась силами с любою европейскою литературою и на французскую даже смотрела с презрением, живя и дыша в то же время займами у нее; так же смешно может быть и отчаяние за русскую литературу. Будем смотреть на то, что есть, смело, не прикрашивая действительности мечтами и призраками, но будем смотреть на нее без ненависти и страха. У нас есть немного,— это правда, но есть же; не будем преувеличивать того, что имеем, но не будем и отказываться от того, что есть у нас. Наша литература началась с 1739 года (от появления первой оды Ломоносова), и для каких-нибудь ста четырех лет мы имеем даже много, если не будем считаться, словно с ровнями, с европейскими литературами, которые развились веками. Но важнее всего то, что наша юная, возникающая литература, как мы заметили выше, имеет уже свою историю, ибо все ее явления тесно сопряжены с развитием общественного образования на Руси и все находятся в более или менее живом, органически последовательном соотношении между собою. Бедность русской литературы в настоящее время — также необходимое следствие исторического развития и хода ее вообще. Мы уже говорили об этом; но нам еще остается сказать кое-что. Мы с особенною подробностью развили ту мысль, что все роды попыток и опытов уж истощены, а потому обыкновенные таланты лишены возможности в чем-нибудь успевать; но мы только мимоходом заметили, что в то же время даны образцы истинного творчества, которым подражать нельзя и которые если не мешают с большим или меньшим успехом действовать талантам, то уже не подражательным, а самобытным, и которые убили совершенно возможность успеха для обыкновенных дарований, доселе игравших такую важную роль. Об этом стоит поговорить подробнее и обстоятельнее. В некоторых русских журналах публика встречает постоянные выходки и нападки на Гоголя, уже давно начавшиеся. В них обыкновенно смеются над малороссийским жартом, над украинским юмором и т. п.56. Недавно в одном из таких журналов, по поводу разбора какой-то книги в юмористическом тоне, сказано: Надо сказать по совести: велпка сила подражательности в нашей литературе! Мы долго не шутили; нас считали в Европе за народ сериозный и несколько угрюмый; говорили даже, будто мы всегда поем, но никогда не смеемся; все это могла быть правда в прежнее время; но дело в том, что У нас не было только образчиков порядочной шутки, настоящего степного 37
жартовапия. С тех пор как малороссийская фарса посетила нашу важную и чинную литературу под именем юмору, остроумие и веселость вдруг в нас развязались. Вот что значит — не испытать дела лично! Некогда остроумие казалось нам мудреною вещью! Мы с таким почтением снимали шляпу перед всяким остроумием! Попробовав сами этого чудного искусства, мы удивились его легкости. «Ce n’est que ça?..» * — спросил каждый из нас у своего соседа с изумлением. — И шутливость вспыхнула из нас волканом. Теперь мы шутим, жарту ел, фарсим, как чумаки в степи57. Автор этпх строк хотел сказать одно, а вышло у него совсем другое. Он хотел пошутить, посмеяться, уколоть кое-кого, не называя его по имени,— п указал на факт современной русской литературы, факт, который трудно сделать смешным и не такому остроумному перу, каким владеет автор выписанных нами строк. \ Факт этот состоит в том, что со времени выхода в свет «Миргорода» и «Ревизора» русская литература приняла совершенно новое направление. Можно сказать без преувеличения, что Гоголь сделал в русской романической прозе такой же переворот, как Пушкин в поэзии. Тут дело идет не о стилистике, и мы первые признаем охотно справедливость многих нападок литературных противников Гоголя на его язык, часто небрежный и неправильный. Нет, здесь дело идет о двух более важных вопросах: о слоге и о создании. К достоинствам языка принадлежит только правильность, чистота, плавность, чего достигает даже самая пошлая бездарность путем рутины и труда. Но слог — это сам талант, сама мысль. Слог — это рельефность, осязаемость мысли; в слоге весь человек; слог всегда оригинален, как личность, как характер. Поэтому у всякого великого писателя свой слог; слога нельзя разделить на три рода — высокий, средний и низкий: слог делится на столько родов, сколько есть на свете великих или по крайней мере сильно даровитых писателей. По почерку узнают руку человека и на почерке основывают достоверность собственноручной подписи человека: по слогу узнают великого писателя, как по кисти — картину великого живописца. Тайна слога заключается в уменье до того ярко и выпукло изливать мысли, что они кажутся как будто нарисованными, изваянными из мрамора. Если у писателя нет никакого слога, он может писать самым превосходным языком, и все-таки неопределенность и — ее необходимое следствие — многословие будут придавать его сочинению характер болтовни, которая утомляет при чтении и тотчас забывается по прочтении. Если у писателя есть слог, его эпптет резко определителей, всякое слово стоит на своем месте, и в немногих словах схватывается мысль, по объему своему требующая многих слов. Дайте обыкновенному переводчику перевести сочинение иностранного писателя, имеющего слог: вы увидите, что он своим переводом расплодит подлинник, не передав ни его силы, ни определенности. Гоголь вполне владеет слогом. Он не пишет, а ри- * «И толы;о-то?* (фр.) —Ред. 38
сует; его фраза, как живая картина, мечется в глаза читателю, поражая его своею яркою вериостию природе и действительности. Сам Пушкин в своих повестях далеко уступает Гоголю в слоге, имея свой слог и будучи, сверх того, превосходнейшим стилистом, то есть владея в совершенстве языком. Это происходит оттого, что Пушкин в своих повестях далеко не то, что в стихотворных произведениях или в «Истории Пугачевского бунта», написанной по- тацитовски. Лучшая повесть Пушкина — «Капитанская дсчка» далеко не сравнится ни с одною из лучших повестей Гоголя, даже в его «Вечерах на хуторе». В «Капитанской дочке» мало творчества и нет художественно очерченных характеров, вместо которых есть мастерские очерки и силуэты. А между тем повести Пушкина стоят еще гораздо выше всех повестей предшествовавших Гоголю писателей, нежели сколько повести Гоголя стоят выше повестей Пушкина. Пушкин имел сильное влияние на Гоголя — не как образец, которому бы Гоголь мог подражать, а как художник, сильно двинувший вперед искусство и не только для себя, но и для других художников открывший в сфере искусства новые пути. Главное влияние Пушкина на Гоголя заключалось в той народности, которая, по словам самого Гоголя, «состоит не в описании сарафана, но в самом духе парода» 58. Статья Гоголя «Несколько слов о Пушкине» лучше всяких рассуждений показывает, в чем состояло влияние на него Пушкина. Приученная к тону и манере повестей Марлинского, русская публика не знала, что и подумать о «Вечерах» Гоголя. Это был совершенно новый мир творчества, которого никто не подозревал и возможности. Не знали, что думать о нем, не знали, слишком ли это что-то хорошее или слишком дурное. Повести в «Арабесках»: «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего», потом «Миргород» и наконец «Ревизор» вполне обрисовали характер Гоголевой поэзии, и публика, равно как и литераторы, разделились на две стороны, из которых одна, преусердно читая Гоголя, уверилась, что имеет в нем русского Поль де Кока, которого можно читать, но под рукою, не всем признаваясь в этом; другая увидела в нем нового великого поэта, открывшего новый, неизвестный доселе мир творчества. Число последних было несравненно меньше числа первых, но зато последние, в этом случае, представляли собою публику, а первые — толпу. Наша толпа отличается невероятною чопорностию, достойною мещанских нравов: она всего больше хлопочет о хорошем тоне высшего общества и видит дурной тон именно в тех произведениях, которые читаются в салонах высшего общества. Между тем реформа в романической прозе не замедлила совершиться, и все новые писатели романов и повестей, даровитые и бездарные, как-то невольно подчинились влиянию Гоголя. Романисты и нувеллисты старой школы стали в самое затруднительное и самое забавное положение: браня Гоголя и говоря с презрением о его произведениях, они невольно впадали в его тон и неловко подражали его манере. Слава 39
Марлинского сокрушилась в несколько лет, и все другие романисты, авторы повестей, драм, комедий, даже водевилей пз русской жизни, внезапно обнаружили столько неподозреваемой в них дотоле бездарности, что с горя перестали писать, а публика (даже большинство публики) стала читать и обращать вниманпе только на молодых талантливых писателей, которых дарование образовалось под влиянием поэзии Гоголя. Но таких молодых писателей у нас немного, да и они пишут очень мало. И вот еще одна пз главных причин бедности современной русской литературы! Если кто больше всего и больше всех виноват в ней, так это, без сомнения, Гоголь. Без него у нас много было бы великих писателей, и они писали бы и теперь с прежним успехом. Без него Марлинский и теперь считался бы живописцем великих страстей и трагических коллизий жизни; без нет публика русская и теперь восхищалась бы «Девою чудною» Ёарона Брамбеуса, видя в ней пучину остроумия, бездну юмору, образец изящного слогг/, сливки занимательности и пр. и пр.5Э. Гоголь убил два ложные направления в русской литературе: натянутый, на ходулях стоящий идеализм, махающий мечом картонным, подобно разрумяненному актеру60, и потом — сатирический дидактизм. Марлинский пустил в ход эти ложные характеры, исполненные не силы страстей, а кривляний поддельного байронизма; все принялись рисовать то Карлов Мооров в черкесской бурке, то Лиров61 и Чайльд-Гарольдов в канцелярском вицмундире. Можно было подумать, что Россия отличается от Италии и Испании только языком, а отнюдь не цивилизациею, не нравами, не характером. Никому в голову не приходило, что ни в Италии, ни в Испании люди не кривляются, не говорят изысканными фразами и не беспрестанно режут друг друга ножами и кинжалами, сопровождая эту резню высокопарными монологами. Презрение к простым чадам земли дошло до последней, степени. У кого не было колоссального характера, кто мирно служил в департаменте или ловко сводил концы с концами за секретарским столом в земском или уездном суде, говорил просто, не читал стихов и поэзию предпочитал существенности,— тот уже не годился в герои романа или повести и неизбежпо делался добычею сатиры с нравоучительною целью. И — боже мой! — как страшно бичевала эта сатира всех простых, положительных людей за то, что они не герои, не колоссальные характеры, а ничтожные пигмеи человечества. Она так безобразно отделывала их своею мочальною кистию, своими грязными красками, что они нисколько не походили на людей и были до того уродливы, что, глядя на них, уже никто не решался брать взяток, ни предаваться пьянству, плутовству и проч. Прошло это время,— и общество, которое так хорошо уживалось с такою литературою, теперь часто ссорится с нею, говоря: как можно писать то-то, выставлять это- то, выдумывать такое-то,— и многие из этого общества чуть не 40
со слезами на глазах клянутся, что ничего не бывает, например, подобного тому, что выставлено в «Ревизоре», что все это ложь, выдумка, злая «критика», что это обидно, безнравственно и пр. И все, довольные и недовольные «Ревизором», знают чуть не наизусть эту комедию Гоголя... Такое противоречие стоит того, чтоб обратить на него внимание. Прежде сатира смело разгуливала между народом середи белого дня и даже не заботилась об инкогнито, но прямо и открыто называлась своим собственным именем, то есть сатирою,— и никто не сердился на нее, никто даже не замечал ее гримас и кривляний. Отчего это? — оттого, что никто не узнавал себя в ней; оттого, что она нападала на пороки общие, которых всякий имеет полное право не принять на свой счет; оттого, что она была книгою, печатною бумагою, невинным^ школьным упражнением по классу реторики... И давно ли нравоописательные, нравственносатирические романы, юмористические статьи и статейки являлись стаями, как вороны на крышах домов, каркая на проходящих во все воронье горло?62— и на них никто не сердился, даже как сердятся летом на докучных мух. Сочинитель гордо называл себя сатириком, гонителем людских пороков,— и гонимые люди без боязни подходили к своему гонителю, к дряхлому, беззубому бульдогу, гладили его по толстой и лоснящейся шее и охотно кормили его избытком своей трапезы. Отчего это? — оттого, что пороки, которые гиал' сатирик, были совсем не пороки, а разве отвлеченные идеи о пороках, реторические тропы и фигуры. Это были своего рода бараны и мельницы, с которыми храбро и от- важио сражался сатирический Дон Кихот,— так же, как добродетель, за которую он ратовал, была для него воображаемою Дульцинеею, а для других — толстою, безобразною коровницею. Теперь нет сатиры, и только разве какой-пибудь старый сочинитель решится величаться вышедшим из моды именем «сатирика»: теперь пишутся романы и повести без всяких сатирических намерений и целей,— а между тем все на них сердятся. Отчего ж это? оттого, что теперь и великие и малые таланты, и посредственность и бездарность — все стремятся изображать действительных, не воображаемых людей; но так как действительные люди обитают на земле и в обществе, а не на воздухе, не в облаках, где живут одни призраки, то, естественно, писатели нашего времени, вместе с людьми, изображают и общество. Общество также — нечто действительное, а не воображаемое, и потому его сущность составляют не одни костюмы и прически, но и нравы, обычаи, понятия, отношения и т. д. Человек, живущий в обществе, зависит от него и в образе мыслей и в образе своего действовать**. Писатели нашего времени не могут не понимать этой простои, очевидной истины, и потому, изображая человека, они стараются вникать в причины, отчего он таков или не таков, и т. д. Вследствие этого, естественно, они изображают не частные достоинства или недостатки, свойственные тому или другому лицу, 41
отдельно взятому, но явления общие. Большинство же публики именно там-то и видит личности, где их нет и быть не может. Прежние так называемые сатирики именно списывали с известных им лиц — и казались в глазах всех не подлежащими упреку в личностях. И это очень понятно: сами оригиналы не узнавали себя в снятых с них копиях, потому что сатирики не могли пе- чатно касаться обстоятельств того или другого лица и ограничивались общими чертами пороков, слабостей и странностей, которые, будучи отвлечены от живой личности, превращались в образы без лиц. Притом же эти сатирики смотрели на пороки и слабости людей, как на что-то принадлежащее тому или другому индивидуальному лицу, как на что-то произвольное, что это лицо могло иметь и не иметь по своей воле и что приобрести или от чего избавиться оно легко могло по прочтении убедительной сатиры, где ясно, по пальцам, доказана выгода и сладость добродетели и опасные, пагубные следствия порока. Вот почему эти добрые сатирики брали человека, не обращая внимания на его воспитаиие, на его отношения к обществу, и тормошили на досуге это созданное их воображением чучело. В основапие своего сатирического донкихотства они положили общественную нравственность, добродушно не подозревая того, что их сатиры, опирающиеся па общественную нравственность, ужасно противоречили этой нравственности. Так, например, в числе первых добродетелей они полагали безусловное повиновение родительской власти и в то же время толковали юношеству, что брак по расчету — дело безнравственное, что низкопоклонство, лесть из выгод, взяточничество и казнокрадство — тоже дела безнравственные. Очень хорошо; но что же иному юноше делать, если он с малолетства, почти с материнским молоком, всосал в себя мистическое благоговение к доходным должностям, теплым местам, к значительности в обществе, к богатству, к хорошей партии, блестящей карьере; если его младенческий слух был оглашен не словами любви, чести, самоотвержения, истины, а словами: взял, получил, приобрел, надул и т. п.? Положим, что такому юноше природа не отказала в человеческих чувствах и стремлениях; положим, что в нем пробудилась любовь к достойной, но бедной, простого звания девушке, любовь, запрещающая ему соединиться с противною ему богатою дурою, на которой, по расчетам, приказывают ему жениться; положим, что в юпоше пробудилось человеческое достоинство, запрещающее ему кланяться богатому плуту или чиновному негодяю; положим, что в нем пробудилась совесть, запрещающая употреблять во зло вверенные ему высшею властию весы правосудия и расхищать вверенные его бескорыстию общественные суммы; что ему тут делать? Сатирик не затруднится от такого вопроса и, не задумавшись, ответит: «Жениться на предмете любви своей, служить честно и верно отечеству...» Прекрасно; но где же повиновение родительской власти, где уважение к родительскому благословению, навеки неруши¬ 42
мому, где страх тяжкого отцовского проклятия?.. И потом, где уважение к общественному мнению, к общественной нравственности? Ведь общество не спрашивает вас, по любви или не по любви женились вы, а спрашивает, сколько вы взяли за женою и приличная ли она вам партия; общество не спрашивает вас, каким образом сделались вы богачом, когда ему известио, что ваш батюшка не оставил вам ни копейки, а за супругою вы взяли не бог знает что или и вовсе ничего не взяли: общество знает только, что вы богач, и потому считает вас очень хорошим — «благонамеренным» человеком... Послушайся наш юноша сатирика, что бы вышло? — отец его бросил бы, жалуясь на неповиновение и презрение к его власти; потом он прошел бы с женою и детьми через все мытарства, через все унижения голодной, неопрятной, оборванной бедности; видел бы к себе презрение общества, а за свою правоту, за свое бескорыстие был бы заклеймен от всех страшными названиями беспокойного, опасного и «неблагонамеренного» человека, вольнодумца и проч., и пр. И неужели вы, «благонамеренные» сатирики, бросите в него камень осуждения, если, истощась и обессилев в тяжелой и бесплодной борьбе, он дойдет до страшного убеждения, что его бедность, его несча- стия — необходимые следствия отцовского гнева, заслуженная кара за презрение общественного мнения и общественной нравственности?.. Но, к счастию или к несчастию,— не знаем, право,— такие случаи весьма редки, как исключения из общего правила. По большей части бывает так: юноша не долго колеблется между любовью и выгодною женитьбою, между «завиральными идеями» 63 о бескорыстии и правоте и уважением общества: он женится, на ком прикажут дражайшие родители, живет с женою, как все, то есть прилично содержит ее, воспитывает детей своих, как все, то есть прилично кормит и одевает их, учит по-француз- ски и танцевать, а после этого первого и важнейшего периода воспитания отдает в учебное заведение, потом выгодно пристрои- вает в службу, выгодно женит (или выдает замуж) и, умирая, отказывает им «благоприобретенное» на службе имение. И что же? В начале его поприща все превозносят его, как почтительного сына, в конце поприща — как нежного супруга, примерного отца, «благонамеренного» чиновника, и заключают так: «Вот что значит уважение к общественной нравственности! вот что значит родительское благословение, навеки нерушимое!» Итак, наш «благонамеренный» сатирик, бич пороков, самым нелепым образом противоречил самому себе: поставив выше всех добродетелей повиновение не богу, не истине, а эгоистическим расчетам, он в то же время учил юношу следовать свободному выбору сердца, как знамению благословения божия, и запрещал ему торговать священнейшими склонностями своей души; поставив выше всякой награды любовь и уважение общества, он в то же время учил юношу оскорблять основные правила этого самого общества... Впрочем, он это делал, сам не зная, что делает, и потому его 43
сатиры не производили никаких следствий. Бывало, выйдет сатирический роман с похождениями какого-нибудь пройдохи, вроде известных похождений Совестдрала — Большого Носа64,— роман, в котором уже самые имена действующих лиц — Ухорезовы, На- дуваловы, Шлюхины, Правосудовы, Беспристрастовы, Бескоры- стины, Миловидины, Правдолюбовы и т. п. обнаруживали нравственную мысль сочинителя,— и что же? — самый отъявленный взяточник, самый бесчестный казнокрад, самый отчаянный шулер читал этот роман с удовольствием и везде расхваливал его вслух, говоря: «Какой славный слог! во всем чистейшая нравственность; добродетель торжествует, порок наказан — чего же больше? чудесный роман!» Теперь это блаженное время прошло безвозвратно, вместе с детством нашей литературы. Теперь выходят из моды и герои добродетели и чудовища злодейства, ибо ни те, ни другие не составляют массы общества. Вместо их^действуют люди обыкновенные, каких больше всего на свете^- пи злые, пи добрые, ни умные, ни глупые, по большой части положительно необразованные, положительно невежды, но мжюдь не дураки. Их смешное заключается в противоречии их /¿лов с делами, в лицемерном и превратном смысле, в каком онц говорят о добродетели, о бескорыстии, о благонамеренности. А они говорят все как один: следовательно, этот «один» или эти «все» есть общество. Неужели же, скажут нам, наше общество стоит на такой низкой степени, что ничего не может дать писателю, кроме смешного и комического? Неужели наше общество уж до такой степени хуже п ничтожнее общества всех других государств Европы? — На этот вопрос мы можем отвечать и искренно и удовлетворительно. Кто знаком с современными европейскими литературами, тот не может не знать, что их направление, взятое вообще, а не частно, еще более юмористическое, чем иаправлепне нашей литературы. Прочтите, например, «Оливера Твиста» и «Бэрнеби Роджа» Диккенса, первого теперь романиста Англии, и вы убедитесь, что в просвещенной Англии, гордящейся тысячелетнею цивилизациею, так же много чудаков, оригиналов, невежд, глупцов, плутов, мошенников, воров, как и везде, да еще в придачу много таких злодеев и извергов, которые в других странах попадаются только как редкие исключения. Прочтите «Les Mystères de Paris» * Эжена Сю — и вы порадуетесь тому, что живете в Петербурге, а не в Париже, п что если в теспой толпе рискуете иногда лишиться платка, часоп, кошелька, зато никогда не трепещете за свою жизнь... Но, скажут нам, в «Бэрнеби Родже» и в «Парижских тайнах» есть несколько и таких лиц, на которых отдыхает душа читателя, утомленная зрелищем злодейств: правда; но зато нельзя не согласиться, что добродетельные лица в романе Диккенса бесцветны и скучны; таковы идеальная Эмма, ее возлюбленный Эдвард Честер, Гэрдаль * «Парижские тайны» (фр.)- — Ред- 44
п мать Бэрнеби, и в «Парижских тайнах» — невероятны. Из доб-* родетелькых лиц романа Диккенса всех лучше милая, грациозная и кокетливая Долли, забавный оригинал ее отец, мэстер Уарден, и ее возлюбленный Джой: вы в них видите и слабости и странности, но еще более любите их за эти слабости и странности, через которые и узнаёте в них живые человеческие лица, действительные характеры, а не картонные куклы с надппсями на лбу: гонимая добродетель, несчастная любовь, идеальная дева и т. п. В «Парижских тайнах» также лучшие лица — не самые добродетельные, как идеальный и небывалый Родольф, а те, в которых добрые природные начала борются с искусственными, то есть привитыми обстоятельствами и враждебным влиянием общественного устройства, как, например: Шуринер, Марсиаль,— и, право, гризетка Риголетта правдоподобнее Гуалёзы... Люди везде люди; ни один народ не хуже другого; везде есть злоупотребления, пороки, странности, противоречия слов с делами и дел с словами, нравственных понятий с истинною нравственностью. Вся разница в формах и отношениях. У нас проситель иногда заходит с заднего крыльца к своему судье с секретными доказательствами правоты своего дела; в Англии и Франции кандидаты на разные выборные должности низкими интригами и подкупами располагают избирателей в свою пользу. II тут и там — богатая жатва для наблюдательного живописца общества. Здесь опять могут нам сказать, что нечего и хлопотать по-пустому, не из чего и раздражать того и другого, третьего и четвертого, если люди всегда были людьми и всегда будут ими. Да, люди всегда будут людьми — прежние не лучше и не хуже нынешних, нынешиие не лучше и не хуже прежних; но общество улучшается, и на его улучшении основан закон развития целого человечества. Было время, когда даже истинно добрые, благородные и умные люди были убеждепы в существовании чернокнижия и с ревностью, одушевляемые желанием общего блага, жгли чернокнижников; теперь и злые, и глупые, и невежественные люди уже не верят чернокнижию и чужды желания жечь живых людей даже и за действительные преступления. Что это значит? — то, что люди и теперь остались теми же, какими были, а общество улучшилось. Во все века бывали мудрые и благие законодатели, но только в XVIII веке могли огласить мир изреченные с тропа божественные слова: «Лучше простить десять виновных, нежели наказать одного невинного» 65. Что это значит, если не то, что люди всё те же, а общество улучшается?.. Современники благословляли в России век Екатерины Великой; мы, их потомки, подтвердили правдивость этого благословения, но вместе с тем мы имеем своп причины быть гордыми и счастливыми, что живем в настоящее, а не в другое какое-нибудь время... Что это значит, если опять не то же, что люди и теперь те же, а общество ушло далеко вперед?.. Вот здесь-то и обнаруживается все благородство, вся благодетельность роли, какая назначена книгопечатанию самим провидением. 45
Что прежде шло и развивалось с трудом и медленно, то теперь идет и развивается легко и быстро. А это тогда только и возможно, когда литература будет не забавою праздного безделья, а сознанием общества, когда она будет заниматься не стишками да сказочками, где влюбились да и женились, а будет верным зеркалом общества, и не только верным отголоском общественного мнения, но и его ревизором и контролером. Общество не то, что частный человек: человека можно оскорбить, можно оклеветать — общество выше оскорблений и клеветы. Если вы неверно изобразили его, если вы придали ему пороки и недостатки, которых в нем нет,— вам же хуже: вас не станут читать, и ваши сочипепия возбудят смех, как неудачные карикатуры. Указать же на истинный недостаток общества значит оказать ему услугу, значит избавить его от недостатка. А можно ли за это сердиться? Кто ядовитее, язвительнее Гогарта изображал английское общество в лице всех его сословий? — и однако ж Англия не осудила Гогарта за 1ёзе-па1доп *, но гордо именует его одним из любимейших и достойнейших сынов своих. Да и есть ли какая-нибудь возможность оскорбить сословие, выставив с смешной или даже предосудительной стороны одного из его членов? Всякое сословие состоит из большого количества людей, а во всяком, даже небольшом количестве людей найдутся всякого рода недостойные и низкие характеры,— не говоря уже о том, что не может быть сословия, которое бы не имело, вместе с добрыми сторонами, и своих дурных сторон; честь сословия состоит не в том, чтоб не иметь дурных сторон (ибо это решительно невозможное дело), а в том, чтоб уметь открывать глаза на свои дурные стороны и отрешаться от них. Кто усомнится в том, чтоб рыцарство средних веков не было цветом государств, красою общества своего времени, его благороднейшим сословием, что оно не совершило блистательнейших подвигов, не обессмертило себя великими делами? И между тем кому не известно, что это же самое рыцарство, вследствие духа тех грубых и варварских времен, грабило на больших дорогах купеческие обозы, разбойнически резало мирного путешественника, зверски злоупотребляло свою феодальную власть над вассалами и рабами? И, несмотря на то, потомки этого рыцарства, цвет аристократии современной Англии, нисколько не думают ни стыдиться, ни скрывать этого; они с восторгом читают романы Вальтера Скотта и гордятся ими, вместо того чтоб ненавидеть их, как пятно на чести своих предков, следственно, и на их собственной чести. Это доказывает сколько сознание национального величия, столько и зрелость развития общественности в Англии. Ничему другому, как робкому несознанию собственного национального величия и незрелости нашей общественности, можно приписать эту раздражительность, которая во всем видит неува-* * оскорбление народа (фр.)> — Ред,
жение то к тому, то к другому сословию. Как скоро выведен в повести чиновник, на шее которого пренелепо повязан галстух, а на руках блестят засаленные желтые перчатки, как свидетельство его тщетных претензий на щегольство хорошего тона, тотчас все чиновники обижаются, говоря: «Вот как нас отделывают; служи после этого!» Они как будто и не хотят знать, что можно быть неуклюжим, неловким в обществе и в то же время можно быть умным, благородным человеком и хорошим чиновником,— не хотят знать, что, если один чиновник дурно и неопрятно одевается, имея претензии на светскость, из этого еще нисколько не следует, чтоб все чиновники походили на него. Если воин окажет на сражении чудеса храбрости и получит георгиевский крест, ведь его товарищи, не участвовавшие в деле или не отличившиеся в нем, не почитают себя вправе жаловаться, что им не дали этого креста: какое же будут иметь право оскорбляться все военные, если об одном из них (и то вымышленном лице) напечатают в сказке, что ему случилось струсить на сражении, как, например, князю Блесткину, выведенному в романе г. Загоскина «Рослав^ лев, или Русские в 1812 году»? И если г. Загоскин, сам участвовавший в великой отечественной войне, вывел между многими храбрыми лицами своего романа одного труса,— может ли такая, впрочем, всегда и везде возможная черта служить пятном для армии, которая сражалась под Бородиным и в числе предводителей своих имела Барклая де Толли, Кутузова, Багратиона, Ермолова, Милорадовича, Раевского и многих других, известных и славных в мире?.. Было время, когда наши писатели только и делали, что нападали на русское общество высшего и среднего круга за его страсть к французскому языку. Это был действительно недостаток со стороны нашего общества; но могли ли оскор^ бить его нападки, и притом еще не совсем несправедливые, писателей, когда оно знало, что те же самые офицеры гвардии, которые по-русски объяснялись только по официальным делам службы, геройски жертвовали своею жизнию в битвах против тех же самых французов, язык которых они больше любили и лучше знали, чем свой родной?.. Сатира — ложный род. Она может смешить, если умна и ловка, но смешить, как остроумная карикатура, набросанная на бумагу карандашом даровитого рисовальщика. Роман и повесть выше сатиры. Их цель — изображать верно, а не карикатурно, не преувеличенно. Произведения искусства, они должны не смешить, не поучать, а развивать истину творчески верным изображением действительности. Не их дело рассуждать, например, об отеческой власти и сыновнем повиновении: их дело — представить или норму истинных семейственных отношений, основанных, на любви, на общем стремлении ко всему справедливому, доброму, прекрасному, на взаимном уважении к своему человеческому достоинству, к своим человеческим правам; или изобразить уклонение от этой нормы — произвол отеческой власти, для корыстных 47
расчетов истребляющей в детях любовь к истине и добру, и необходимое следствие этого — нравственное искажение детей, их неуважение, неблагодарность к родителям. Если ваша картина будет верна — ее поймут без ваших рассуждений. Вы были только художником и хлопотали из того, чтоб нарисовать возникшую в вашей фантазии картину, как осуществление возможности, скрывавшейся в самой действительности; и кто ни посмотрит на эту картину, всякий, пораженный ее истинностию, и лучше почувствует и сознает сам все то, что вы стали бы толковать и чего бы никто не захотел от вас слушать... Только берите содержание для ваших картин в окружающей вас действительности и не украшайте, не перестроивайте ее, а изображайте такою, какова она есть на самом деле, да смотрите на нее глазами живой современности, а не сквозь закоптелые очки морали, которая была истинна во время оно, а теперь превратилась в общие места, многими повторяемые, по уже никого не убеждающие... Идеалы скрываются в действительности; они — не произвольная игра фантазии, не выдумки, не мечты; и в то же время идеалы — не список с действительности, а угаданная умом и воспроизведенная фантазиею возможность того или другого явления. Фантазия есть только одна из главнейших способностей, условливающих поэта; но она одна не составляет поэта; ему нужен еще глубокий ум, открывающий идею в факте, общее значение в частном явлении. Поэты, которые опираются на одну фантазию, всегда ищут содержания своих произведений за тридевять земель, в тридесятом царстве, или в отдаленной древности; поэты, вместе с творческою фантазиею обладающие и глубоким умом, находят свои идеалы вокруг себя. И люди дивятся, как можно с такими малыми средствами сделать так много, из таких простых материалов построить такое прекрасное здание... Этою творческою фантазиею и этим глубоким умом обладает в замечательной степени Гоголь. Под его пером старое становится новым, обыкновенное — изящным и поэтическим. Поэт национальный более, нежели кто-нибудь из наших поэтов, всеми читаемый, всеми известный. Гоголь все-таки не высоко стойт в сознании нашей публики. Это противоречие очень естественно и очень понятно. Комизм, юмор, ирония — не всем доступны, и все, что возбуждает смех, обыкновенно считается у большинства ниже того, что возбуждает восторг возвышенный. Всякому легче попять идею, прямо и положительно выговариваемую, нежели идею, которая заключает в себе смысл, противоположный тому, который выражают слова ее. Комедия — цвет цивилизации, плод развившейся общественности. Чтоб понимать комическое, надо стоять на высокой степени образованности. Аристофан был последним великим поэтом древней Греции. Толпе доступен только внешний комизм; она не понимает, что есть точки, где комическое сходится с трагическим и возбуждает уже не легкий и радостный, а болезненный а горький смех. Умирая, Август, повелитель по¬ 48
лумира, говорил своим приближенным: «Комедия кончилась; кажется, я хорошо сыграл свою роль — рукоплещите же, друзья мои!» В этих словах глубокий смысл: в них высказалась ирония уже не частной, а исторической жизни... И толпа никогда не поймет такой иронии. Таким образом, поэт, который возбуждает в читателе созерцание высокого и прекрасного и тоску по идеале изображением низкого и пошлого жизни, в глазах толпы никогда не может казаться жрецом того же самого изящного, которому служат и поэты, изображавшие великое жизни. Ей всегда будет видеться жарт в его глубоком юморе, и, смотря на верно воспроизведенные явления пошлой ежедневности, она не видит из-за них незримо присутствующие тут же светлые образы. И еще много времени пройдет и много новых поколений выступит на поприще жизни прежде, чем Гоголь будет понят и оценен по достоинству большинством. «Сочинения Николая Гоголя» в четырех томах означены 1842 годом, но вышли они в феврале прошлого года, а потому и должны принадлежать к литературным явлениям 1843 года. Имея в виду в скором времени в особой статье в отделе «Критики» рассмотреть подробно все сочинения Гоголя,— мы не будем теперь распространяться насчет этих четырех томов66. Это повлекло бы нас слишком далеко и заставило бы выйти из пределов журнальной статьи, ибо об одном «Театральном разъезде после первого представления комедии» можно написать целую статью. В этих четырех томах между старым много и нового, а некоторые пьесы или поправлены и дополнены, или вовсе переделаны автором. Из книг, вышедших в прошлом году, замечательнейшие суть не более, как издания разных сочинений, уже бывших известными публике из журналов и альманахов. Да и того так немного, что без труда можно перечесть. «На сон грядущий» — вторая часть сборника сочинений графа Соллогуба. В пей помещены уже известные публике пьесы: «Приключение на железной дороге», «Аптекарша», «Ямщик, или Шалость молодого гусарского офицера» (драматическая картина), «Лев», «Медведь» и новая пьеса «Неоконченные повести». «Аптекарша» и «Медведь» принадлежат к числу лучших произведений даровитого автора; читателям уже известно наше мпс- ние об этих двух повестях графа Соллогуба67. «Приключение на железной дороге» — легонький по содержанию рассказ, исполненный, впрочем, простоты и истины и изложенный с обыкновенным искусством автора «Аптекарши». «Ямщик» не чужд прекрасных подробностей и верно схваченных черт русского быта; но в целом — это довольно слабое произведение. Герой (генерал Северин) этой драматической картины — лицо до крайности сентиментальное и неправдоподобное; монологи его — реторика. В представлении быта крестьянского много промахов против истины Действительности; зато превосходно лицо Саввы Саввича, равно 49
как и его неотлучного Ларьки: оба они в высшей степени верны. «Лев» — мастерской типический очерк одного из самых характеристических явлений светской жизни. «Неоконченные повести» обещают нам целый ряд прекрасных рассказов, если только автор захочет в самом деле воспользоваться этою счастливою мыс- лию. Первая повесть, которою начинается ряд «Неоконченных повестей», исполнена сильного интереса и потрясает душу читателя благородною простотою изложения глубоко прочувствованного автором содержания. А содержание это так же просто, как и его изложение: это одна из тысячи историй, которые так часто совершаются в глазах всех, при свете дневном, и которые все-* таки немногими замечаются... О «Сочинениях Зенеиды Р — вой» была в «Отечественных записках» особая статья, в которой подробно изложено наше мне-» ние о повестях этой даровитой писательницы, столь рано похищенной смертию у русской литературы68. В четырех частях «Сочинений Зенеиды Р—вой» только одна новая, нигде прежде не напечатанная повесть: это — вторая часть «Напрасного дара», не оконченная по причине внезапной смерти автора... Небольшая книжка «Повестей А. Вельтмана», вышедшая в прошлом году, содержит в себе пять рассказов, из которых четыре были уже давно напечатаны в разных журналах. При бедности современной русской литературы, эта книжка была приятным явлением69. В прошлом же году вышли второй и третий томы «Сказки за сказкой». В них были, между прочим, помещены весьма интересные повести и рассказы г. Кукольника: «Позументы», «Мон- текки и Капулетти, или Чернышевский мир» и «Часовой»; особенно хороша повесть «Позументы». В этом же бессрочном издании напечатана богатая хорошими частностями повесть Казака Луганского: «Савелий Граб, или Двойник» 70. В прошлом же году вышли два тома «Повестей и рассказов» г. Кукольника. В первом из них помещено шесть уже известных публике рассказов из времен Петра Великого: «Лихончиха», «Новый год», «Благодетельный Андроник», «Капустин», «Сказание о синем и зеленом сукне», «Прокурор». Все эти повести и рассказы исполнены большого интереса и обнаруживают в авторе много поэтической сноровки и исторического такта. Но повести и рассказы второго тома, за исключением «Психеи», богатой прекрасными частностями, не заслуживают никакого внимания и могут быть употребляемы только разве как лекарство от бессонницы, и в этом случае с большою пользою...71 В начале прошлого года вышли «Сочинения Державина» в четырех частях: издание во всех отношениях более неудовлетворительное, чем удовлетворительное, как мы и имели уже случай доказать в свое время 72. Из новых произведений, появившихся в прошлом году, можно указать только на небольшую поэму «Параша», которая по 50
необыкновенно умному содержанию и прекрасным, поэтическим стихам была бы замечательным явлением и не в такое бедное для литературы время, как наше 73. «Сельское чтение», издаваемое князем Одоевским и г. За- блоцким и дважды изданное в прошлом году, по своей цели и назначению должно относиться больше к числу полезных, чем беллетристических книг. Необыкновенный успех этой прекрасно составленной книжки породил множество неудачных подражаний 74. По части оригинальных беллетристических произведений, вышедших в прошлом году, больше не о чем говорить: ведь не начать же рассуждать о таких творениях, каковы: «Были и небылицы» г. Ивана Балакирева; многочисленные творения автора «Мужа под башмаком»; «Дочь разбойника, или Любовник в бочке» г-на Ф. Кузмичева; «Клятва при гробе матери, или Мститель за убийство», драма г. Голощанова; «Старичок-весельчак, рассказывающий давние московские были» (Москва, издание четвертое); «Разгулье купеческих сынков в Марьиной роще, или Поваливай! наши гуляют!». Истинно-сатирическая повесть 1835 года, с цыганскими песнями (Москва, издание пятое); «Козел-бунтовщик, или Машина свадьба» г. Базилевича (Москва, издание третие); «Стенька Разин, атаман разбойников»; «Казаки» г. Кузьмича; «Князь Курбский» г. Ф(0)едорова и разные сочинения гг. Скосырева, Куражсковского, Калачилина, Классена, Мильке- ева, Графчикова, Колотенко и пр.75. Из переводных книг беллетристического содержания, вышедших в прошлом году, замечательны: «Мысли Паскаля», перевод г. Бутовского; тринадцатый выпуск издаваемого г. Кетчером «Шекспира», заключающий в себе комедию «Укрощение строптивой»; первый и второй выпуски издаваемого г. Тимковским «Испанского театра», заключающий в себе комедии: «Жизнь есть сон» и «Саламейский алькальд»;76 прозаический перевод г. Фан- Дима «Божественной комедии» Данте77, превосходно изданный, с рисунками Флаксмапа, и стихотворный перевод Шиллерова «Вильгельма Телля» г. Ф. Миллера. Из оригинальных сочинений учено-беллетристического содержания в прошлом году замечательны: «Прогулки русского в Помпеи» г. Левшина; «Описание турецкой войны в царствование императора Александра, с 1806 до 1812 года», новое творение знаменитого нашего военного историка, генерал-лейтенанта Михайловского-Данилевского; «Странствователь по суше и морям» (две книжки), интересные и живые рассказы, самым приятным образом знакомящие читателя с разными странами, народами и племенами земного шара; «Описание Бухарского ханства» г. Н. Ханыкова; третий том компактного издания «Истории государства Российского» Карамзина; пятнадцатый (и последний) том второго издания Голикова «Деяний Петра Великого»; второе издание «Руководства к познанию средней истории, для средних 51
учебных заведений» г. Смарагдова; «История Малороссии» г. Маркевича и «История Петра Великого» г. Полевого78. Специально ученая литература все более и более представляет самые утешительные результаты,— для чего достаточно указать только на «Акты Археографической комиссии» и на издание «Остромирова Евангелия»;79 но как предмет нашей статьи — преимущественно книги по части изящной словеспости или беллетристики, имеющие интерес не для некоторых только ученых, но общий — для всех образованных людей, то мы и не будем распространяться о специально ученых явлениях прошлогодней литературы. Нам остается теперь сделать перечень всего замечательного по части изящной литературы, оригинальной п переводной, что явилось в продолжение 1843 года в журналах, ненасытимую жадность которых обвиняют в поглощении всей русской литературы. Посмотрим, сколько сочинений успело съесть это чудовище, то есть паша журналистика... Но, увы! мы боимся, чтоб этот левиафан литературного мира не превратился в одну из тех тощих крав, которых видел во сне фараон и которые не потолстели, съев тучных крав!..80 Наши сочинения не так жирны и не так многочисленны, чтоб от них могли слишком жиреть наши журналы,— и если б мы не решились в этой статье говорить об общем значении современного состояния литературы, а приступили бы прямо к обзору литературных явлений прошлого года, показавшихся отдельно и помещенных в журналах, наша статья поневоле вышла бы очень коротка... Начнем с стихотворений. Прошлый, 1843 год, вероятно, последний богатый в этом отношении год: в продолжение его напечатано (в «Отечественных записках») несколько посмертных стихотворений Лермонтова. Из них: «Незабудка», «Избави бог», «Смерть», «Когда весной разбитый лед», «Ребенка милого рожденье», «Они любили друг друга», «К портрету старого гусара», «Посвящение, приписанное в конце поэмы „Демон“», равно как и отрывочно напечатанная поэма «Измаил-Бей», принадлежат к самой ранней эпохе поэтической деятельности Лермонтова и замечательны не столько в эстетическом, сколько в психологическом отношении, как факты духовной личности поэта. В эстетическом отношении эти пьесы поражают то энергическим стихом, то могучим чувствованием, то яркою мыслию; но в целом они довольно слабы и отзываются юношескою незрелостию. Пьесы — «Романс к***», «Не плачь, не плачь, мое дитя», «Из-под таинственной, холодной полумаски», «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Сон», равно интересные как в эстетическом, так и в психологическом отношении, принадлежат, без всякого сомнения, к эпохе полного развития могучего таланта незабвенного поэта; а пьесы «Утес», «Дубовый листок оторвался от ветки родимой», «Морская царевна», «Тамара» и «Выхожу один я на дорогу» принадлежат к лучшим созданиям Лермонтова. Все эти пьесы соста¬ 52
вят четвертую часть изданных в 1842 году «Стихотворений М. Лермонтова», которая скоро должна выйти в свет81. В «Современнике» была помещена корсиканская повесть «Маттео Фаль- коне», переделанная Жуковским из Шамиссо стихами, с присовокуплением интересного письма автора к издателю «Современника»: письмо это заключает в себе изложение теперешнего взгляда знаменитого поэта на поэзию. — Стихотворения нынче мало читаются, но журналы, по уважению к преданию, почитают за необходимое сдабриваться стихотворными продуктами, которых поэтому появляется еще довольно много. Из них можно указать в особенности на довольно многочисленные стихотворения г. Фета, между которыми встречаются истинно поэтические, и на стихотворения Т. Л. (автора «Параши»), всегда отличающиеся оригинальностью мысли. Попадаются в журналах стихотворения и других поэтов, более или менее исполненные поэтического чувства, но они уже не имеют прежней цены, и становится очевидным, что их творцы или должны, сообразуясь с духом времени, перестроить свои лиры и запеть на другой лад, или уже не рассчитывать на внимание и симпатию читателей... Оригинальными повестями прошлогодние журналы значительно беднее журналов третьего года. Мы разумеем здесь качественную, а не количественную бедность. В каждой книжке каждого журнала (за исключением «Москвитянина») непременно есть русская повесть, по какая — это другое дело. Вот перечень лучших оригинальных повестей в прошлогодних журналах: «Тля» г. Панаева; «Чайковский» г. Гребенки; «Из записок неизвестного», юмористический очерк Сергея Нейтрального (в «Отечественных записках»); «Вакх Сидоров Чайкин» В. Луганского; «Райна, королева болгарская» г. Вельтмана (в «Библиотеке для чтения»); «Жизнь человека, или Прогулка по Невскому проспекту» Луганского; «Хмель, сон и явь» его же (в «Москвитянине»); «Черный таракан» (фантастический роман из жизни одного чиновника) В. Зотова (в «Репертуаре и пантеоне»). Сверх того, в «Отечественных записках» были помещены повести: «Ярмарка» г-жи За- кревской; «1812 год в провинции», рассказы Г. Ф. Основьяненко; «Ничего, хроника петербургского жителя» барона Ф. Бюлера; «Две. сестры» г-жи Жуковой; «Дженнат и Бока», чеченская повесть Л. Ф. Екелыха; «Необыкновенный завтрак» Н. А. Некрасова;— в «Библиотеке для чтения»: «Хозяйка» г. Ф. Фан-Дима; «Историческая красавица» Н. В. Кукольника; «Гримаса моего доктора» И. И. Лажечникова; «Волгин» г. В.; «Хижина под скалами» г. П. Корсакова; «Идеальная красавица» Барона Брам- беуса. «Тля» г. Панаева отличается свойственною этому писателю сатирическою меткостию. Собственно, это не повесть, а очерк, отличающийся верностию действительности. Жаль, что этот очерк пмеет слишком местное значение и вне Петербурга теряет много своего интереса, «Чайковский» г. Гребенки исполнен превосход¬ 53
ных частностей, обнаруживающих в авторе несомненное дарование. Характер полковника, отца геронни повести, многие черты исторического малороссийского быта поражают своею поэтическою верностию. Но целое этой повести не выдержит строгой критики. Особенно вредит ей мелодраматизм. Мстительная цыганка- колдунья, злодей Герцик, кстати укусившая его змея —все это мелодраматические эффекты. Тем не менее повесть г. Гребенки была одною из лучших повестей прошлого года. «Из записок неизвестного» — очерк, исполненный легкого юмора и приятный в чтении. «Вакх Сидоров Чайкин» — одна из лучших повестей Казака Луганского, исполненная интереса и верно схваченных черт русского быта. Замечательна по ловкому и приягпому рассказу его же «Жизнь человека»; но «Хмель, сон и явь» имеет достоинство психологического портрета русского человека, мастерски схваченного с натуры. Эта повесть имела бы больший интерес и была бы очень полезна и для читателей низшего разряда: почему ее приятно было бы увидеть перепечатанною в «Сельском чтении». «Райна, королева болгарская» — не повесть, а фантасмагория, подобно всем произведениям г. Вельтмана. Действующие лица говорят в ней двумя манерами: то языком, совершенно понятным для нас, но отличающимся колоритом древнеболгарским, то языком романов нашего времени. Один из главных героев фантасмагории — русский князь Святослав, которого г. Вельтман рисует нам так обстоятельно, как будто бы сам жил в его время и все видел своими глазами. Удивительнее всего в этой повести, что местами она не лишена интереса... «Черный таракан» — рассказ не без юмора и не без занимательности. Нам нужды нет знать, тот ли это г. Зотов написал ее, который пишет такие ужасные драмы, стихотворения, «Театралов», «Побрякушки» и пр., или совсем другой г. Зотов: мы знаем только, что его «Черный таракан» — очень недурная вещь82. Из драматических произведений, напечатанных в журналах вместо повестей, замечателен как мастерской эскиз, но не больше, драматический очерк г. Т. Л. (автора «Параши») «Неосторожность». В «Библиотеке для чтения» были помещены: «Монумент», исторический анекдот в трех картинах, в стихах и в прозе, г. Кукольника (несмотря на натянутость пафоса, вещь не без достоинства); «Ломоносов, или Жизнь и поэзия» г. Полевого, «Проект» его же; «Братья», драма в пяти действиях г. Каменского. Вот и все наши беллетристические сокровища за прошлый год! Нисколько не удивительно, что от этой пищи наши журналы не стали здоровее... Говоря о переводных пьесах, мы будем упоминать только о более замечательных, а о посредственных или обыкновенных умолчим вовсе. В «Отечественных записках» были помещены: «Андре», роман Жоржа Занда, одно из лучших произведений этого автора, даже по сознанию самых врагов его. «Эме Вер», роман какого-то француза83, очень ловко прикиды¬ 54
вающегося Вальтером Скоттом, доказывает ту истину, что когда гений проложит новую дорогу в искусстве, то и обыкновенные таланты могут ходить по ней с успехом. Впрочем, у автора «Эме Вера» много дарования; роман его исполнен интереса; многие характеры, и особенно пастора-фанатика Барбантана, братьев Рено и Гаспара, матерп пх, г-жи Монмор, обрисованы мастерски; многие сцены исполнены необыкновенного драматизма. «Солидный человек», роман Шарля Бернара, отличается обыкновенными достоинствами всех сочинений этого даровитого писателя. Это — мастерская картина современного французского общества. Не по изложению, а по содержанию заслуживает упоминовения «Жена золотых дел мастера», повесть Шарля Ребо; писатель с большим талантом мог бы чудесным образом воспользоваться подобным сюжетом. — В «Библиотеке для чтения» лучшие переводные повести — «Лавка древностей», роман Диккенса. «Лавка древностей» слабее других романов Диккенса: в ней он повторяет самого себя, и лица этого романа, равно как и его пружины, уже не поражают новостию. «Умницы» — переделка из романа мистрисс Троллоп, интересна как картина, хотя уже не новая, но всегда верная, нравов современного английского общества. «Последний из баронов», роман Больвера, довольно занимателен как историческая картина положения ученого в варварские средние века. — В «Современнике» в продолжение всего прошлого года тянулся начатый еще в 1842 году роман шведской писательницы Фредерики Бремер «Семейство, или Домашние радости и огорчения». Он вышел теперь весь отдельно, и потому мы изложили наше мнение о нем в «Библиографической хронике» этой же книжки «Отечественных записок» 84. — В «Репертуаре» были помещены вполне «Парижские тайны» Эжена Сю. Роман этот наделал много шума во всей Европе и у нас также и, несмотря на все его недостатки, принадлежит к замечательным явлениям современной литературы. Он порожден романами Диккенса и, далеко уступая им в достоинстве, возбудил такой энтузиазм, которого не производил пи один роман даровитого английского романиста: таково уменье французских писателей действовать всегда на массу! Так как с «Парижскими тайнами» только теперь ознакомились многие из русских читателей и так как толки о них еще не прекратились ни в публике, ни в журналах,— то, может быть, мы еще и поговорим об этом романе подробнее в отделе «Критики»85. В «Репертуаре» же переведен рассказ Жоржа Занда «Муни Ро- бэн», весьма замечательный не по сюжету, а по мысли и ее изложению. В «Отечественных записках» и «Репертуаре» помещено по отрывку из Гетева «Вильгельма Мейстера». Отрывок в «Отечественных записках» представляет нечто целое, как то показывает его название: «Марианна». О достоинстве перевода нечего говорить: довольно сказать, что он принадлежит г. Струговщи- кову. В «Библиотеке для чтения» помещен перевод с испанского, сделанный г. Тимковским, прелестной комедии Лопеса де Веги: 55
«Собака на сене». В «Репертуаре и пантеоне» помещен перевод прозою драмы Шекспира «Троил и Крессида». Из замечательных статей учено-беллетристических в прошлогодних журналах следующие: в «Отечественных записках»: «Дневник камер-юнкера Берхгольца» — живая картина русских нравов времен Петра Великого, писанная очевидцем; «Гете и графиня Штольберг» (эта же статья помещена и в «Репертуаре»); «Философия анатомии», превосходно составленная г. Галаховым статья, представляющая современный взгляд на одно из величайших человеческих знаний; «Пуло-Пенанг, Сингапур и Манила» (из записок русского морского офицера во время путешествия вокруг света в 1840 году) А. И. Бутакова; «Нпжний Новгород и нижегородцы в смутное время» П. И. Мельникова; «Рубини и итальянская музыка» — ва; «Двор королей английских»; «Книгопечатание»; «Иосиф II, император германский»; три статьи А. И. Ис—ра — «Дилетантизм в науке»; его же — «Буддизм в науке» и его же статья «По поводу одной драмы». К числу учено-беллетристических же статей можно отнести и напечатанную в отделе «Сельского хозяйства» «Отечествепных записок» — «Табачная промышленность в России» А. В., потому что автор умел придать этой статье общий интерес и изложпть ее с замечательной степенью литературпого изящества. — В отделе «Наук и художеств» «Библиотеки для чтения» особенно замечательны статьи: «Плен англичан в Афганистане», «Заппски о Северной Америке» Диккенса и «Томас Бекет». — «Современник» тоже не имеет недостатка в ученых статьях, особенно касающихся до Скандинавии; но лучшая ученая статья «Современника», равно как и одна из лучших учено-беллетристических статей во всей прошлогодней журналистике, это — исторические очерки М. С. Куторги: «Людовик XIV». В «Москвитянине»: «О законах благоустройства и благочиния, или Что такое полиция?», «Смерть Карла XII», статья, очень хорошо составленная г. Головачевым из «Истории Карла XII», изданной Лундбладом и Больмером. По части критики в «Отечественных записках» прошлого года были следующие статьи: «Русская литература в 1842 году», «О сочинениях Державина», «О „Мертвых душах“ Гоголя (Голос из провинции»86, «Об „Истории Малороссии“ г. Маркевича»; четыре статьи: о Жуковском, Батюшкове и Пушкине и о сочинениях Зенеиды Р—вой. Сверх того, в «Отечественных записках» постоянно помещались подробные отчеты о французской, английской и немецкой литературах. В «Москвитянине» замечательна критическая статья о «Путевых письмах из Германии, Франции и Италии» г. Греча. Теперь нам следовало бы говорить о духе и направлении русских журналов за прошлый год; но мы уже говорили об этом не раз; а как это дело остается все в том же виде, то лучше уж больше не говорить. Наше дело было указывать на дух, направление и замечательные поступки того или другого журнала. Мы 56
исполняли это в продолжении пяти лет, и исполняли усердно, может быть, усерднее, нежели сколько нужно было. Теперь нет надобности в этом: журналов новых нет; а в старых — все по-старому — и говорить о них значило бы повторять сказанное несколько раз. Всякое повторение скучно, а тем более повторение истин, сделавшихся теперь, благодаря «Отечественным запискам», убеждением большей части образованных читателей. Пусть всякий идет своею дорогою. Наша публика разнообразна до бесконечности, и каждый из составляющих ее слоев найдет, что ему нужно. Пусть Есе читают, кому что нравится, лишь бы читали. Скажем несколько слов в общих чертах. В «Библиотеке для чтения» лучшим отделом по-прежнему была «Смесь», а самыми бедными, сухими и тощими — отделы «Критики» и «Литературной летописи». В «Смеси» «Отечественных записок», между переводными, много было и оригинальных, более или менее замечательных статей, каковы: «Поездка в Китай» Дэ-Мина (две статьи), «Два письма из Пекина» В. Горского, «Замечания и анекдоты о южноафриканском льве» г. А. Бутакова, «Сцены из жизни бурят» А. Мордвинова, «Поездка на Алтай» г. Мейера, «Итальянская опера в Петербурге (Рубини, Виардо-Гарсия, Тамбурини, Ассандри, Пазини и Тадини)», «Ответ г. Шевыреву на разбор его „Русской хрестоматии“ г. Галахова»87, «„Москвитянин“ о Копернике» и «Записки Вёдрина»;88 прекрасный рассказ г. Н. Ковалевского «Переселение Ивана Ивановича из Гадячского уезда в Миргородский»; юмористический очерк «Бал у писарей, или Дежурство в новый год»; из переводных особенно интересны: «Семейная жизнь в Соединенных Штатах»89, «Шутти, или Сожи- гание вдов в Индии», «Патер Мэтью» и проч. — «Современник» с прошлого года выходит ежемесячно, что еще более должно было придать ему интереса. — К числу прошлогодних литературных новостей принадлежит восстановление «Репертуара и пантеона»: это издание в прошлом году значительно поправилось, так что представляет теперь собою очень занимательный и пестрый сборник разных статей по части театра, повестей, биографических очерков жизни художникоз и проч. Если печатаемые им драматические произведения, даваемые на русской сцене, по большей части плохи,—это не его вина: он обещался быть, между прочим, и зеркалом русской сцены, а по русской пословице: нечего на зеркало пенять, если лицо криво. Зато в нем есть хорошие переводные пьесы и пьески, которые не были даны на русской сцене, и целиком помещены «Парижские тайны» Эжена Сю. Из этого обозрения читатели могут видеть фактическое доказательство, что толстота наших журналов отнюдь не причина крайнего убожества современной русской литературы. Да и что за дело, как появилось хорошее литературное произведение — отдельною книгою или в журнале? Дело в том, чтоб как можно больше появлялось таких произведений. Что касается до журналов — несмотря на их толстоту, наша журналистика бедна, и 11
надо желать, чтоб журналов было больше. Даже в том, что они поглощают в себя все лучшее и замечательнейшее, появляющееся в литературе, есть явная польза: благодаря этому обстоятельству всякое хорошее литературное произведение прочитывается не десятками, не сотнями, а целыми тысячами читателей. Конечно, такое произведение, как «Мертвые души» Гоголя, не имеет нужды в посредстве журналов для приобретения себе многочисленных читателей; но ведь то — «Мертвые души», одно из таких произведений, которые составляют исключение из общего правила и бывают редким явлением во всякой литературе. Обыкновенно у пас замечательный успех всякой книги состоит в расходе пяти- или, много, семисот экземпляров; будучи же помещаемы в журналах (разумеется, не во всех, а в каких-нибудь двух, не больше), они находят себе тысячи читателей. Итак, вместо пустых и неосновательных нападок на журналы, лучше пожелать увеличения их числа и большего их распространения в публике. Следующие стихи, написанные князем Вяземским назад тому лет пятнадцать и теперь еще новые истиною своего содержания, очень идут к вопросу, о котором мы говорим,— почему мы и заключаем ими нашу статью: Дай бог нам более журналов: Плодят читателей они. Где есть поветрие на чтенье, В чести там грамота, перо; Где грамота — там просвещенье, Где просвещенье = там добро90.
ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ Роман Эжена Сю. Перевел В. Строев. Санкт-Петербург. 1844. Два тома, восемь частей. История европейских литератур, особенно в последнее время, представляет много примеров блистательного успеха, каким увенчивались некоторые писатели или некоторые сочинения. Кому не памятно то время, когда, например, вся Англия нарасхват разбирала поэмы Байрона и романы Вальтера Скотта, так что издание нового творения каждого из этих писателей расходилось в несколько дней в числе не одной тысячи экземпляров. Подобный успех очень понятен: кроме того, что Байрон и Вальтер Скотт были великие поэты, они проложили еще совершенно новые пути в искусстве, создали новые роды его, дали ему новое содержание; каждый из них был Коломбом в сфере искусства, и изумленная Европа на всех парусах мчалась в новооткрытые ими материки мира творчества, богатые и чудные не менее Америки. Итак, в этом не было ничего удивительного. Не удивительно также и то, что подобным успехом, хотя и мгновенным, пользовались таланты обыкновенные: у толпы должны быть свои гении, как у человечества есть свои. Так, во Франции, в последнее время реставрации, выступила под знаменем романтизма на сцену литературы целая фаланга писателей средней величины, в которых толпа увидела своих гениев. Их читала и им удивлялась вся Франция, а за нею, как водится, и вся Европа. Роман Гюго «Notre Dame de Paris» * имел успех, каким бы должны пользоваться только величайшие произведения величайших гениев, приходящих в мир с живым глаголом обновления и возрождения. Но вот едва прошло каких-нибудь четырнадцать лет — и на этот роман уже все смотрят, как на tour de force** таланта замечательного, но чисто внешнего и эффектного, как на плод фантазии * «Собор Парижской богоматери» (фр.). — Ред, ** Ловкий трюк (фр.). — Ред. 59
сильной и пламенной, но не дружной с творческим разумом, как на произведение ярко блестящее, но натянутое, все составленное из преувеличений, все наполненное не картинами действительности, но картинами исключений, уродливое без величия, огромное без стройности и гармонии, болезненное и нелепое. Многие теперь о нем даже совсем никак не думают, и никто не хлопочет извлечь его пз Леты, на глубоком дне которой покоится оно сном сладким п непробудным. И такая участь постигла лучшее создание Виктора Гюго, ci-devant * мирового гения: стало быть, о судьбе всех других и особенно последних его произведений нечего и говорить. Вся слава этого писателя, недавно столь громадная и всемирная, теперь легко может уместиться в ореховой скорлупе. Давно ли повести Бальзака, эти картииы салонного быта с их тридцатилетними жепщинами, были причиною общего восторга, предметом всех разговоров? давно ли ими щеголяли наши русские журналы? Три раза весь читающий мир жадно читал, или, лучше сказать, пожирал историю «Одного из тринадцати», думая видеть в ней «Илиаду» новейшей общественности? А теперь у кого станет отваги и терпения, чтоб вновь перечитать эти три длинные сказки? 1 Мы не хотим этим сказать, чтоб теперь ничего хорошего нельзя было найти в сочинениях Бальзака или чтоб это был человек бездарный: напротив, и теперь в его повестях можно найти много красот, по временных и относительных; у него был талант, и даже замечательный, но талант для известного времени. Время это прошло, и талант забыт,— и теперь той же самой толпе, которая от пего с ума сходила, нимало нет нужды, не только существует ли он нынче, но и был ли когда-нибудь. При всем том едва ли какая-нибудь эпоха какой-нибудь литературы представляет пример успеха, сколько-нибудь подобного тому, каким увенчались в наши дни пресловутые «Les Mystères de Paris» **. Мы ne будем говорить о том, что этот роман; или, лучше сказать, эта европейская Шехеразада, являвшаяся клочками в фельетоне ежедневной газеты, занимала публику Парижа, следовательно, и публику всего мира, где получаются французские газеты (а где же они не получаются?),— ни того, что, по выходе этого романа отдельным изданием, он в короткое время был расхватан, прочитан, перечитан, зачитан, растрепан и затерт на всех концах земли, где только говорят на французском языке (а где не говорят на нем?), переведен на все европейские языки, возбудил множество толков, еще более нелитературных, нежели сколько литературных, и породил великое желание подражать ему,— ни того, что в Париже готовится новое великолепное издание его с картинками работы лучших рисовальщиков. Все это в наше время еще пе мерка истинного, действительного успеха. В наше время объем гения, таланта, учености, красоты, добро¬ * в прошлом (фр.). — Ред. ** «Парижские тайны» (фр.). — Ред. 60
детели, а следовательно, и успеха, который в наш век считается выше гения, таланта, учености, красоты и добродетели,— этот объем легко измеряется одною мерою, которая условлквает собою и заключает в себе все другие: это — ДЕНЬГИ. В наше время тот не гений, не знание, не красота и не добродетель, кто не нажился и не разбогател. В прежние добродушные и невежественные времена гений оканчивал свое великое поприще или на костре, или в богадельне, если не в доме умалишенных; ученость умирала голодною смертью; добродетель имела одну участь с гением, а красота считалась опасным даром природы. Теперь не то: теперь все эти качества иногда трудно начинают свое по- Цршце, зато хорошо оканчивают его: сухие, тоненькие, бледные смолоду, они, в лета опытной возмужалости, толстые, жирные, краснощекие, гордо и беспечно покоятся на мешках с золотом. Сначала они бывают и мизантропами и байронистами, а потом делаются мещанами, довольными собою и миром. Жюль Жанен начал свое поприще «Мертвым ослом и гильотинированною женщиною», а оканчивает его продажными фельетонами в «Journal des Débats», в котором основал себе доходную лавку похвал и браней, продающихся с молотка. Эжен Сю в начале своего поприща смотрел на жизнь и человечество сквозь очки черного цвета и старался выказываться принадлежащим к сатанинской школе литературы: тогда оп был не богат. Теперь оп принялся за мораль, потому что разбогател...2 Кроме большой суммы, полученной за «Парижские тайны», новый журналист, желающий поднять свой журнал, предлагает автору «Парижских тайн» сто тысяч франков за его новый роман, который еще не написан...3 Вот это успех! И кто хочет превзойти Эжена Сю в гениальности, тот должен написать роман, за который журналист дал бы двести тысяч франков: тогда всякий, даже не умеющий читать, но умеющий считать, поймет, что новый романист ровно вдвое гениальнее Эжена Сю... Эстетическая критика, как видите, очень простая: всякий русский подрядчик с бородкою4 и счетами в руках может быть величайшим критиком нашего времени... Кажется, вопрос о «Парижских тайнах» решился бы этим и коротко и удовлетворительно; но, верные нашим убеждениям, которые для всех обладающих значительным капиталом нравственности людей могут почесться предубеждениями,— мы хотим взглянуть на «Парижские тайны» с другой точки и померить их другим аршином, кроме их успеха, то есть кроме заплаченных за них денег. Это мы считаем даже пашею обязанностью, потому что «Парижские тайны» имели большой успех и в России, как и везде. Благодаря хорошему, хотя и неполному, переводу г. Строева5 с этим романом теперь может познакомиться и та часть русской публики, которая не может читать иностранные произведения в оригинале. О «Парижских тайнах» говорят и толкуют у нас и в провинции, а некоторые столичные журналы отпускают пре- громкие фразы о гениальности Эжена Сю и бессмертии его «Па¬ 61
рижских тайн» 6, оставляя, впрочем, для своей публики непроницаемою тайною причины такой гениальности и такого бессмертия. В свое время мы уже сказали наше мнение и в отделе «Иностранной словесности» представили мнение одного из лучших современных критиков во Франции о «Парижских тайнах» 7. Этого было бы и довольно; но могли ли мы тогда думать, чтоб «Парижские тайны» до такой степени могли заинтересовать русскую публику? Говорить же о предметах общего интереса — дело журнала. Итак, будем еще говорить о «Парижских тайнах». Основная мысль этого романа истиниа и благородна. Автор хотел представить развратному, эгоистическому8, обоготворившему златого тельца обществу зрелище страданий несчастных, осужденных на невежество и нищету 9, а невежеством и нищетою — на порок и преступления. Не знаем, заставила ли эта картина, которую автор нарисовал, как умел, заставила ли она содрогнуться это общество среди его торговых и промышленных оргий; но знаем, что она раздражила это общество,— и оно обвинило автора — в безнравственности! В наше время слова «нравственность» и «безнравственность» сделались очень гибкими, и их теперь легко прилагать по произволу к чему вам угодно. Посмотрите, например, на этого господина, который с таким достоинством носит свое толстое чрево, поглотившее в себя столько слез и крови беззащитной невинности,— этого господина, на лице которого выражается такое довольство самим собою, что вы не можете не убедиться с первого взгляда в полноте его глубоких сундуков, схоронивших в себе и безвозмездный труд бедняка и законное наследство сироты. Он, этот господин10 с головою осла на туловище быка, чаще всего и с особенным удовольствием говорит о нравственности и с особенною строгости») судит молодежь за ее безнравственность, состоящую в неуважении к заслуженным (то есть разбогатевшим) людям, и за ее вольнодумство, заключающееся в том, что она не хочет верить словам, не подтвержденным делами. Таких примеров можно найти тысячи, и нимало не удивительно, что в наше время являются люди, которые Сократа называют надувалою, мошенником и опасным для нравственности юношества безумцем11. К особенной черте характера нашего времени принадлежит то, что за всякую правду, за всякое благородное движение, за всякий честный поступок12, непосредственно и фактически объясняющий значение нравственности и неумышленно обличающий развратных моралистов, вас сейчас назовут безнравственным. Этим ужасным словом встречен был в Париже и роман Эжена Сю: значит, автор достиг своей цели,— письмо его дошло по адресу... «Парижские тайны» даже подали повод к административным прениям в Палате депутатов: таков был успех этого романа... Чтоб для большинства русской публики сделать понятнее чрезвычайный успех «Парижских тайн», надо объяснить местные и исторические причины такого успеха. Причины эти принадле¬
жат теперь истории; о них перестала говорить политика: следовательно, они сделались уже предметом исторической критики. Королевскими повелениями в 1830 году была изменена французская хартия;13 рабочий класс в Париже был искусно приведен в волнение партиею среднего сословия (bourgeoisie). Между народом и королевскими войсками завязалась борьба. В слепом и безумном самоотвержении народ не щадил себя, сражаясь за нарушение прав, которые нисколько не делали его счастливее и, следовательно, так же мало касались его, как и вопрос о здоровье китайского богдыхана. Сражаясь отдельными массами, из-за баррикад, без общего плана, без знамени, без предводителей, едва зная против кого и совсем не зная за кого и за что, народ тщетно посылал к представителям нации, недавно заседавшим в абонированной камере: этим представителям было не до того; они чуть не прятались по погребам, бледные, трепещущие. Когда дело было кончено ревностию слепого народа 14, представители повы- ползли из своих нор и по трупам ловко дошли до власти, оттерли от нее всех честных людей и, загребя жар чужими руками, пре- благополучно стали греться около него, рассуждая о нравственности 15. А народ, который, в безумной ревности, лил свою кровь за слово, за пустой звук, которого значения сам не понимал, что же выиграл себе этот народ? — Увы! тотчас же после июльских происшествий этот бедный народ с ужасом увидел, что его положение не только не улучшилось, но значительно ухудшилось против прежнего16. А между тем вся эта историческая комедия была разыграна во имя народа и для блага народа! Аристократия пала окончательно; мещанство твердою ногою стало на ее место, наследовав ее преимущества, но не наследовав ее образованности, изящных форм ее жизни, ее кровного презрения, высокомерного великодушия и тщеславной щедрости к народу. Французский пролетарий перед законом равен с самым богатым собственником (propriétaire) и капиталистом; тот и другой судится одинаким судом и, по вине, наказывается одинаким наказанием; но беда в том, что от этого равенства пролетарию ничуть не легче. Вечный работник собственника и капиталиста, пролетарий весь в его руках, весь его раб, ибо тот дает ему работу и произвольно назначает за нее плату. Этой платы бедному рабочему не всегда станет на дневную пищу и на лохмотья для него самого и для его семейства; а богатый собственник с этой платы берет 99 процентов на сто... Хорошо равенство! И будто легче умирать зимою, в холодном подвале или на холодном чердаке, с женою, с детьми, дрожащими от стужи, не евшими уже три дня, будто легче так умирать с хартиею, за которую пролито столько крови, нежели без хартии, но и без жертв, которых она требует?.. Собственник, как всякий выскочка, смотрит на работника в блузе и деревянных башмаках, как плантатор на негра. Правда, он не может его насильно заставить на себя работать; но он может не дать ему работы и заставить его умереть с голода. Мещане-соб- 63
ствепннки — люди прозаически положительные. Их любимое правило: всякий у себя и для себя. Опи хотят быть правы по закону граждансгсому и не хотят слышать о законах человечества и нравственности. Они честно платят работнику ими же назначенную плату, и если этой платы недостаточно для спасения его с семейством от голодной смерти, и он с отчаяния сделается вором или убийцею,— их совесть спокойна — ведь они по закону правы! Аристократия так не рассуждает: она великодушна даже по тщеславию, по принятому обычаю. По тому же самому она всегда любила ум, талант, науку и искусство и гордилась тем, что покровительствовала им. Мещанство современной Франции подражает аристократии только в роскоши и тщеславии, которые у него проявляются грубо и пошло, как у Мольерова мещанина во дворянстве (bourgeois gentilhomme). И вот за кого народ жертвовал своею жизнию! По французской хартии избирателем и кандидатом может быть только собственник, который с своей недвижимости платит подати не менее четырехсот франков в год. Следовательно, вся власть, все влияние на государство сосредоточены в руках владельцев, которые ни единою каплею крови не пожертвовали за хартию, а народ остался совершенно отчужден от прав хартии, за которую страдал. У нас, в России, где выражение «умереть с голода» употребляется как ипербола, потому что в России не только трудолюбивому бедняку, но и отъявленному лентяю-нищему нет решительно никакой возможности умереть с голода,— у нас, в России, не все поверят без труда, что в Англии и во Франции голодная смерть для бедных самое возможное и нисколько не необыкновенное дело17. Несколько недель, два-три месяца болезни или недостатка в работе,— и бедный пролетарий должен умереть с семейством, если не прибегнет к преступлению, которое должно повести его на гильотину. Вот почему мы и распространились об этом предмете, как тесно связанном с содержанием «Парижских тайн». Бедствия народа в Париже выше всякой меры превосходят самые смелые выдумки фантазии 18. Но искры добра 19 еще не погасли во Франции — они только под пеплом и ждут благоприятного ветра, который превратил бы их в яркое и чистое пламя. Народ — дитя; но это дитя растет и обещает сделаться мужем, полным силы и разума. Горе научило его уму-разуму и показало ему конституционную мишуру в ее истинном виде. Он уже не верит говорунам и фабрикантам законов и пе станет больше проливать своей крови за слова, которых значение для него темно, и за людей, которые любят его только тогда, когда им нужно загрести жар чужими руками, чтоб воспользоваться некупленным теплом. В народе уже быстро развивается образование, и он уже имеет своих поэтов, которые указывают ему его будущее, деля его страдания и не отделяясь от него ни одеждою, ни образом жизни20. Он еще слаб, но он один хранит в себе огонь национальной жизни и свежий энтузиазм 64
убеждения, погасший в слоях «образованного» общества21. Но и теперь еще у него есть пстипные друзья: это люди, которые слили с его судьбою сзои обеты и надежды и которые добровольно отреклись от всякого участия на рынке власти п депег. Многие из них, пользуясь европейскою известностию, как люди ученые и литераторы, имея все средства стоять па первом плапе конституционного рынка, живут и трудятся в добровольной и честной бедности. Их добросовестный и энергический голос страшен продавцам, покупщикам и акциоперам администрации,— и этот голос, возвышаясь за бедный, обманутый народ, раздается в ушах административных антрепренеров, как звук трубы судной22. Стоны народа, передаваемые этим голосом во всеуслышание, будят общественное мнение и потому тревожат спекулянтов власти. С этими честными голосами раздаются другие, более многочисленные, которые в заступничестве за народ видят верную спекуляцию па власть, надежное средство к низвержению министерства и занятию его места. Таким образом, народ сделался во Франции вопросом общественным, политическим и административным. Понятно, что в такое время не может не иметь успеха литературное произведение, героем которого является народ. И надо удивляться, как дух спекуляции, обладающий французскою литературою, не догадался ранее схватиться за этот неисчерпаемый источник верного дохода!.. Эжен Сю был этим счастливцем, которому первому вошло в голову сделать выгодную литературную спекуляцию на имя народа. Эжен Сю не принадлежит к числу тех немногих литераторов французских, которые, махпув рукою на мерзость запустения общественной нравственности, добровольно отказались от настоящего и обрекли себя бескорыстному служению будущего, которого, вероятно, им не дождаться, но которого приближению они же содействовали. Нет, Эжен Сю — человек положительный, вполне сочувствующий материальному духу современной Франции. Правда, некогда он хотел играть роль Байрона и кривлялся в сатанинских романах вроде «Атар-Гюля», «Хитано», «Крао»; но это оттого, что тогда книгопродавцы и журналисты еще не бегали за ним с мешками золота в руках. Сверх того, мода на поддельный байронизм уже прошла, да и лета Эжепа Сю давно уже должны были сделать его благоразумным и заставить сойти с хо- дуль. Он всегда был добрым малым и только прикидывался демоном средней руки; а теперь он — добрый малый вполне, без всяких претензий, почтенный мещанин в полном смысле слова, филистер23 копституциопно-мещанской гражданственности, и, если б мог попасть в депутаты, был бы именно таким депутатом, каких нужно теперь хартии. Изображая французский народ в своем романе, Эжен Сю смотрит на него, как истинный мещанин (bourgeois), смотрит на пего очень просто — как на голодпую, оборванную чернь, невежеством и нищетою осужденную на преступления. Он не знает ни истинных пороков, ни истинных доб- 3 В. Белинский, т. 7 С5
родетелей парода, не подозревает, что у него есть будущее, которого уже нет у торжествующей и преобладающей партии, потому что в народе есть вера, есть энтузиазм, есть сила нравственности. Эжен Сю сочувствует бедствиям народа: зачем отнимать у него благородную способность сострадания,— тем более что она обещала ему такие верпые барыши? но как сочувствует — это другой вопрос. Он желал бы, чтоб народ пе бедствовал и, перестав быть голодпою, оборванною и частью поневоле преступною чернью, сделался сытою, опрятною и прилично себя ведущею чернью, а мещане, теперешние фабриканты законов во Франции, оставались бы по-прежнему господами Франции, образованнейшим сословием спекулянтов. Эжен Сю показывает в своем романе, как иногда сами законы французские бессознательно покровительствуют разврату и преступлению. И, надо сказать, он показывает это очень ловко и убедительно; но он не подозревает того, что зло скрывается не в каких-нибудь отдельных законах, а в целой системе французского законодательства, во всем устройстве общества. Чтоб показать, как Эжен Сю обнаруживает невольное покровительство некоторых французских законов и самого судебного порядка пороку и преступлению, выписываем из романа небольшой отрывок. Сцена в тюрьме; один из преступников говорит с своею сестрою, которая пришла навестить его: — Ну, сестрица Анна, пе ребячься,—сказал он,—мы пе видались шестнадцать лет; если ты будешь закрывать лицо платком, так мы не узнаем друг друга... — Брат! бедный брат! Как ты опять попал в тюрьму? , — Что ж делать?.. Когда меня выпустили из галер, я везде просил ра¬ боты, никто не захотел принять меня... Я умел только делать фокусы, чего вовсе не нужно в маленьком городке, куда меня сослали на житье... Я пробираюсь в Париж; па дороге мне захотелось есть... я украл... — Молчи!.. — сказала Анна, опасаясь, что сторож услышит опасное признание ее брата. — Не беспокойся! Я был пойман с поличным и во всем признался; все кончено... — Боже мой! ты говоришь это так хладнокровно... — Если буду говорить горячекровно, что выиграю?.. Адвокат сказал мне, что меня пошлют лет на двадцать на галеры... — Да ты там умрешь, ты такой слабый!.. — Ничего! Мне хочется посмотреть море! Притом же, по слабости моей, меня употребят на какую-нибудь легкую работу... Я буду рассказывать сказки и заставлю начальников любить меня, а товарищей — уважать меня... — Ба! да ты и сама, судя по твоему платью, ездишь не в карете... А что твои дети, муж? — О! не говори мне о нем... Вот уж трп года, как он бросил меня с детьмя, обобрал все имение и продал... — Бедная сестра! как же ты жила с тремя детьми? — Я работала у бахромщика; соседки стерегли моих детей; я пачинала богатеть, добрые благодетели наградили меня милостями; старшая дочь помогала мне... У меня уж было спрятано тридцать пять франков, как вдруг муж возвратился... Он отнял у меня деньги, поселился у нас, не работал, наливался всякий день и бил меня, когда я жаловалась. — Подлец! 3* 67
— Этого мало: он привел с собою свою приятельницу, и се надобно было терпеть! Мало-помалу он начал продавать паши мебели... Предвидя разорение, я пошла к адвокату посоветоваться и спроспть, как остановить мужа... — Да ты просто бы выгнала его! — Хорошо, да я не имела права!.. Адвокат сказал мне. что муж может располагать имуществом жены п ничего не делать; что это несчастно, которому следует покориться; что присутствие его приятельницы дает мне право требовать развода и раздела... но что на развод надобно четыреста нли пятьсот франков... а я в год столько пе паживу!.. Где занять столько денег? — Да,— прервал Ппк-Винегр с негодованием,— французское правосудие слишком дорого для бедняков. Вот ты моришь себя трудами для воспитания детей, а муж тебя бьет и грабит; ты просишь зашпты у закона, а подьячие тебе отвечают: вы правы, муж ваш подлец, вас избавят от него, только пожалуйте пятьсот франков!.. — Послушай,— продолжал Пик-Винегр, обращаясь к сестре,— зачем же ты не прятала деньги от мужа? — Я прятала, да он так меня бил, что я была принуждена уступить ему... не из боли, а потому что я говорила себе: если он изобьет меня так, что мне нельзя будет работать, если переломит мне руку, кто станет ходить за моими детьми, кормить их?.. Если меня отвезут в больницу, они в это время умрут с голоду!.. Вот почему я отдавала деньги мужу, только бы уцелеть и работать. — Бедная женщина!.. — А однако ж я никогда никому не делала зла; я хотела только работать, угождать мужу и ходить за детьми... Как быть!.. На свете есть счастливцы и несчастные, как есть добрые и злые! — Да, и добрые-то удивительно как счастливы!.. Наконец избавилась ли ты от мужа? — Он ушел, продав мою кровать и колыбели моих детей!.. Один раз он сказал мне: «У нас дочь красавица; глупо не пользоваться ее красотою!» — А! продав мебель, он хотел продать и детей! — Когда он это сказал, я вышла из себя, мои упреки заставили его покраснеть... Он прибил мепя, ушел, и с тех пор я больше не видала его... Теперь я спокойна!.. Одно мучит меня: я не могу помочь тебе, братец... однако ж постараюсь... — Ба! ты думаешь, что я соглашусь принять твою помощь? Напротив, я буду собирать деньги с заключенных за мои сказки; а если они не дадут, так ничего не услышат... А ты между тем работай, трудись: когда ты опять наживешь что-нибудь, муж придет ограбить тебя снова... да, пожалуй, про- даст и дочь, как продал кровати... — О! нет! он скорее убьет меня! — Тебя-то он не убьет, а ее продаст... Ведь адвокат сказал, что муж твой — хозяин в доме, пока вас не разделят, а на раздел надобно пятьсот франков!.. У тебя нет пятисот франков, так отдавай мужу все... и дочь! Он поведет ее куда захочет... — Боже мой! Если такая низость возможна, где же правосудие? — Французское правосудие, как говядина... слишком дорого для бедных! — закричал Пик-Винегр с громким хохотом. — Если нужно послать в тюрьму или на галеры, так это делается даром!.. Если нужно отрезать голову... это тоже даром... Но если нужно оградить честную женщину от мужа- грабителя, который хочет и может продать дочь, так правосудие стоит пятьсот франков!.. Ну! бедная Анна, обойдись без него! — О! твои слова поселяют смерть в душе моей!.. — Да и у меня смерть в душе, как я подумаю о твоей участи... об участи твоего семейства... я вижу, что пе могу помочь тебе... Я всегда смеюсь... но у меня два смеха, смех веселый и смех печальный... У меня нет 68
пн духу, пн силы 5ы1ь злым, сердитым или мстительным... Я всегда рассказываю истории, в которых злодеи получают достойное наказание... У меня есть одна повесть —«Гркнгале и Резака», которую я расскажу сегодня вечером и напишу для твоих детей; это их позабавит... (ч. 7, стр. 65—67). А вот и еще рассказ той же самой Анны, которую читатель встречает уже в больнице и от которой он узнаёт конец ее истории с мужем и дочерью: — Мой муж был добрый ремеслепник, потом расстроился... бросил меня с детьми, продав все, что у нас было. Я работала, добрые люди помогали мне; я поправлялась, как вдруг явился муж мой с какой-то женщиной и отнял у меня последнее. — Ивы не могли остановить его? — Надобно было разводиться по закону, а французский закон слишком дорог для бедных людей!.. Вот что случилось: назад тому три дня я сидела с детьми и работала... входит муж. По лицу его я увидела, что он пьян... «Я пришел за Катериной»,— говорил он. Я тотчас обняла дочь и отвечала ему: «Куда поведешь ее?»—«Не твое дело; она моя дочь и должна идти за мной». Вся кровь бросилась мне в голову; я знаю, что та женщина, которая приходила к нам с моим мужем, давно подбивает его на черное дело... — О! какое чудовище! — «Не отдам дочери,— кричала я Дюпору,— я знаю, что вы хотите с пей сделать!»—«Не упрямься или я убью тебя»,—отвечал он; губы его побледнели от гнева. Катерина с плачем бросилась ко мпе на шею и кричала: «Я хочу остаться у маменькп!»... Дюпор взбесился, вырвал у меня дочь, ударил меня ногой в грудь, я упала,.. О! он, верно, не поступил бы так дурно со мною, еелн б был не пьян... — Какой злодеи! — Он бил меня ногами... ругал меня... Дети бросились на колена просить за меня... Тут он, как бешеный, сказал дочери: «Ступай за мною или я непременно убью мать!» Кровь текла у меня горлом... я не могла двинуться, но все еще кричала Катерине: «Не уходи; лучше пусть убьет меня». — «Замолчишь ли ты?»— вскричал Дюпор и ударил мепя так, что я упала без памяти. — Боже мой! Боже мой! — Когда я пришла в себя, мальчики мои плакали. — А дочь ваша? — Он увел ее,— отвечала песчастпая мать, рыдая. — Он прибил и увел ее! — И вы не пожаловались комиссару? — Я об этом не подумала в первую минуту; я только могла плакать о Катерине... Скоро все тело мое разболелось... я не могла ходить. Тут я вспомнила, что говорила брату: муж так прибьет меня, что мне придется идти в больницу, и тогда что будет с моими детьми?.. Вот я и в больнице: что ж будет с моими детьми?.. — Так во Франции нет правосудия для бедных людей? — Оно слишком дорого!.. Соседи мои послали за комиссаром. Он пришел с письмоводителем... Мне не хотелось жаловаться на мужа, но мысль о дочери принудила меня... Я сказала только, что во время ссоры за дочь он толкнул меня... Это ничего, но я хочу, чтоб мне возвратили дочь... чтоб пе развратили ее. — Что же отвечал вам письмоводитель? — Что муж мои имеет право увести дочь, потому что он пе разведен со мною; что жаль будет, если моя дочь испортится от дурных советов, но это одни предположения, а нельзя основать жалобы па предположениях. «Требуйте развода,— сказал письмоводитель,— побои, нанесенные вам мужем, его поведение с дурною женщиной — все это послужит в вашу пользу, 09
п вам отдадут дочь... А иначе он имеет право оставить се у себя». —«Требовать развода! а у меня нет денег, да еще я должна кормпть детей...»— «Что ж мпе делать,— отвечал письмоводитель,— так надобно...» И потому, что так надобно, дочь моя месяца через трп будет таскаться по улицам... (Часть 8-я, стр. 52—54). Этого отрывка достаточно, чтоб дать понятие об идее «Парижских тайн» даже п не читавшим этого ромапа, и потому больше выписывать не нужно. Автор водит читателя по тавернам и кабакам, где сбираются убийцы, воры, мошенники, распутные женщины, — по тюрьмам, где подозреваемые в преступлении посажены в одну комнату с уличенными во множестве преступлений, с бежавшими не один раз с галер,— в больницы, где, для пользы науки, бедная женщина должна рассказывать своему доктору, при множестве его учеников, симптомы своей болезни, а после этого, если в ней есть женский стыд, чувствовать усиление болезни,— в домы умалишенных, которые, по описанию автора, представляют глазам филантропа более утешительное зрелище, чем все другие общественные заведения,— по чердакам и по подвалам, где скрываются бедные семейства, круглый год бледные от голода и изнурения, а зимою дрожащие от стужи, потому что они не знают, что такое дрова. В этих чердаках и подвалах — жилищах нищеты и отчаяния — часто живут высокие добродетели, но еще чаще гнездится разврат п преступление. Но что говорить о тех несчастных, которые сами себя называют детьми мостовой и с малолетства служат предметом спекуляции для подобных им нищих? — Разврат и преступление, так сказать, ждут их на пороге жизни, чтоб схватить в свои когти и повлечь по всем мытарствам побой, голода, обид, презрения, угнетения, наказаний, тюрем, галер, воспитывая в них закоренелых злодеев. Все это составляет содержание романа Эжена Сю. Мысль его — как из этого достаточно видно — благородная и прекрасная; взглянем на исполнение. С этой стороны «Парижские тайны» являются самым жалким и бездарным произведением. Завязка романа основана на лжи и призраке, какими погнушалась бы в наше время даже сколько- нибудь порядочная мелодрама. И эта ложь, эта призрачность в особенности бросаются в глаза даже самому невзыскательному читателю в герое и героине романа, то есть в его светлости прпн- це Родольфе Геролыптейнском и ее светлости, единородной дщери его, Певунье, воспитаннице Сычихи и нахлебнице Яги-бабы. Оставив свои наследственные владения, в которых, видно, по их микроскопической мелкости, его светлости нечего было делать, Родольф живет в Париже, занимаясь таким делом, которое может прийти в голову разве только какому-нибудь подрядчику повестей в фельетоне журнала, но которое, слава богу, в наш прозаический век не придет в голову никому, тем менее принцу. Переодетый в блузу работника, Родольф шатается по кабакам и тавернам Сите и дерется там на кулачки с убийцами, ворами п мо- 70
шепштками, защищая, как истнпный Доп Кихот, слабых и невинных, наказывая порок и награждая добродетель. По словам автора, Родольф «отличался красотою, но не мужественною; его бледность, его полузакрытые черные глаза, ленивая походка, рассеянный взгляд, нроннческая улыбка показывали человека, отжившего век (хотя ему было не более тридцати лет) ; казалось, он был расслаблен аристократическою невоздержностию (хотя он легко одолевал страшных бойцов и силачей) ». Мы бы никак не догадались о причине победоносности его светлости, если бы наперсник его, Мурф, в разговоре с ним же, не подсказал нам о нем следующих биографических подробпостей: «Кребб научил вас боксировать, Лакур передал вам искусство бороться и драться на палках, знаменитый Бертран превратил вас в удивительного бойца на шпагах; вы убиваете ласточку на лету из пистолета; у вас стальные мускулы». Видите ли: все, что нужно для искателя приключений, для Дон Кихота XIX века, для наполнения невозможными и небывалыми приключениями пошлого романа вроде Шехеразады! Играя в приключения и в опасности, Родольф играет и в добродетель и в высокие чувства,— и во всех родах этих игр он ужасный эффектер. Освободив Певунью из-под опеки Яги-бабы, он не сказывает ей этого, везет ее за город будто для прогулки, привозит на свою собственную мызу, и только там Певунья узнаёт, что она уже не зависит больше от Яги-бабы и что для нее есть честное и прекрасное убежище, даже добродетельная мать в особе г-жи Жорж. Все это делается сюрпризом и с эффектами; все это могло иметь преплохие следствия для бедной protégée, которой злая судьба велела быть предметом эффектного покровительства. Так и случилось: Певунью увезли злодеи, и если Сычиха не испортила ее прекрасного лица купоросною кислотою, так это потому, что для эффекта романа автору нужно было и в гроб положить свою героиню прекрасною. Для этого он придумал чудесное средство: злодею Мастаку послать страшный сон, пробудивший в нем раскаяние, которое и побудило его помешать Сычихе изуродовать Певунью, хотя этого, по слепоте своей, он совсем не был в состоянии сделать. Между тем Певунью поместили в тюрьму, потом выпустили, утопили в реке, спасли, вылечили,— и Родольф ничего этого не знает за множеством дел. Все это ужасно глупо и пошло, но все еще далеко не конец глупостям и пошлостям романа. Родольфу нужно завладеть Мастаком; но он сам запутывается в своих сетях и должен погибнуть. Однако ж не бойтесь: роман только начинается, а Родольфу предстоит еще паделать много разных эффектов. И вот он ухитряется написать в кармане несколько строк и ловко выбросить бумажку за окно кареты, а верный Мурф ловко ее подхватывает. Все это не помешало, однако ж, Рудольфу полететь в погреб. Там он должен был захлебнуться смрадною водою, на его груди ужз спасаются крысы, он уж задыхается, падает без чувств; по не трепещите, читатели, ведь это еще только первая часть романа — 71
впереди целые семь частей, да еще с эпилогом; а куда они годятся, если Родольф не будет в них эффектировать? И вот почему Резака так счастливо, то есть так натянуто, спасает его. Таким же чудом Мурф получает «^смертельную рану от руки Мастака, который во всяком другом случае не умеет поражать иначе, как насмерть. Суд над Мастаком и ослепление его возбудили негодование в некоторых гуманных французских критиках. И в самом деле, это было бы возмущающею душу картиною, если бы не было смешною мелодрамою, пошлым театральным эффектом. Посмотрите, как затейливы суд и эта казнь! Что ни черта — то мелодраматический фарс. Монолог Родольфа к Мастаку — пародия на любой монолог Шиллерова Карла Моора. Кстати о черном докторе Давиде: как и в его истории выказывается донкихотство Родольфа! Плантатор так гнусно-бесчеловечно поступил с негром Давидом и креолкою Сесили, что всякий честный человек пе мог не почесть себя вправе спасти их, имея к тому средства. Но Родольф эффектер; он не любит делать добро просто; он задал себе вопрос, имеет ли он право самоуправно лишать господина слуги? И вследствие этого он расчел, сколько стоило плантатору воспитание Давида, что стоит раб-негр и раба-креолка, и сонному, пьяному плантатору в полночь отдает двойную против расчета сумму. Скажите, бога ради: если вы найдете возможность из берлоги разбойника вырвать попавшегося к нему в плен несчастного,— неужели вы будете рассчитывать, что стоило этому разбойнику содержание его пленника, и заплатите вдвое более против расчета?.. Как эта черта отзывается мещанством и капитализмом, которые законность и справедливость допускают только в денежных делах? И отчего же совестливый и чуждающийся самоуправства Родольф не усомнился почесть себя вправе лишить зрения, конечно, великого злодея, но для кары которого были правительство, законы, эшафот? — Он хотел его лишить возможности делать зло — и дал ему возможность еще наделать зла; он хотел дать ему возможность раскаяться — и в чем же мы видим это раскаяние? неужели в убийстве Сычихи, убийстве, учинепиом в исступлении ярости, которое, однако же, не помешало Мастаку на нескольких страницах читать Сычихе исполненные реториче- ской шумихи монологи, забыв, что Сычихе совсем не до них, а для Хромушки они, как и следовало, были ужасно смешны?.. Таким же точно выказывается Родольф в своих отношениях к маркизе Дарвиль. Маркиз женился на ней обманом, утаив от нее, что он страдает падучею болезнию. С горя она влюбилась в Родольфа, но, как женщина без ума и такта, позволила играть собою графипе Саре, которая возбудила в ней недоверчивость к Родольфу и любовь к Шарлю Роберу, набитому дураку. Маркиза решается даже на тайные свидания с этим глупцом, и только одна нерешительность спасает ее от следствий этих свиданий. При последнем ее чуть было не поймал муж; но всезнающий и везде поспевающий Родольф спас ее. В эту-то женщину влюблен 72
родольф. Он предлагает ей, для рассеяния, делать добро, и она начинает играть в добро. Все это приторно до последней степени. Но до сих пор Родольф только эффектер и фразер; мы увидим, что он просто глуп. Он венчается с умирающею Сарою, чтоб иметь право объявить Певунью своею законною дочерью. А для чего это? И что за принцесса, что за владетельная княжна, окруженная штатс-дамами и фрейлинами,— Певунья, воспитапница Сычихи, девушка шестнадцати лет, всю жизнь проведшая с ворами и мошенниками, растленная и оскверненная всею грязью порока, хотя и невольного и бессознательного, но тем не менее порока? К лицу ли ей, возможна ли для нее роль владетельной йняжны? Не лучше ли, не естественнее ли было бы, если б Родольф оставил ее на руках г-жи Жорж, или, уж если ее убивало присутствие людей, знавшпх о прежней ее жизни, найти ей уголок в Германии и видеться с нею инкогнито, как с своею дочерью? Теперь, что за лицо эта Певунья? Сначала, в трактире, с Родольфом и Резакою, она довольно естественна и даже интересна; но когда она вдруг освобождается от грязи, в которой более десяти лет топтали ее ногами убийцы, воры и мошенники, и вдруг, ни с того ни с сего, делается «девою идеальною» 24 и «неземною», она перестает быть естественною и делается пошлою, скучною. Мы не спорим против того, что сердце ее было чисто по своей натуре, что она способна была к раскаянию и страданию при мысли о прежней жизни; но все это должно было проявиться в ней естественно, без идеальничанья; на ее жизни навсегда должны были остаться следы грязи, которой не смыли бы воды целого океана. А ей, видите ли, довольно было руко- мойничка водицы, чтоб сделаться чище голубки, невиннее младенца. Какая пошлая натяжка! И потому нелепее, пошлее, приторнее, натянутее и скучнее эпилога к роману, где действие перенесено в Геролыптейн, ничего нельзя вообразить. В сравнении с этим эпилогом даже «Семейство», чувствительный роман Фредерики Бремер, кажется чем-то сносным!25 Между тем на этих двух неестественных и невозможных во Есех отношениях лицах основано все здание романа. Почему вместо пх автор не придумал лиц интересных, но возможных, происшествий занимательных, но простых? Потому, что для этого нужен был талант, и притом большой талант, ибо истинно изящное просто и естественно. А у доброго Эжена Сю дарования может хватить на какую-нибудь повесть вроде «Полковника Сюр- виля»26— не больше; взявшись за что-нибудь большее, он по необходимости должен стать на ходули и впасть в мелодраму. Мы не видим достаточной причины, почему бы Певунья непременно должна была оказаться дочерью немецкого кпязя. По крайней мере из этого ничего не вышло, кроме сентиментального вздора и пошлых эффектов. Явно, что автор в этой завязке 73
рассчитывал на чувствительных читателей, которые любят в романах необыкновенные столкновения, особенно родственные, годные только для наполнения пустоты романа, чуждого всякой концепции, всякого творчества. Г-жа Жермень и сентиментальный, безличный и безобразный сын ее — лнца совершенно лишние в романе. Между тем из желания Родольфа отыскать Жермена вытекают в романе все до пошлости чудеспые похождения его. Мастак, Сычиха, Полидори, Сесили — лица неестественные и невыдержанные. Что они такое, по мысли автора? Чудовища ли природы или жертвы воспитания и других неотразимых причин? Но в первом случае не следовало бы автору быть столь щедрым на такие редкие произведения натуры; а во втором — показать нам причины их искажения и найти в их душах хотя какие-нибудь следы человечности, как он показал их в Резаке. Что это лица мелодраматические, сшитые на живую нптку, довольно привести для доказательства одпу черту. Полидори, которого Родольф принуждает быть палачом Феррана, говорит ему: «Князь наказывает преступление преступлением, сообщника — сообщником... Я не должен покидать тебя, по его приказанию; я возле тебя, как тень... Я заслужил эшафот, как ты...» и проч. Подумаете, это говорит обратившийся па путь заблудший человек,— ничуть не бывало: это говорит нераскаянный изверг, отравитель, убийца, вор,— все, что угодно... И это. поэзия, творчество! Нет, это просто — Шехеразада! Лучше всех этих извергов очерчен Жак Ферран. Самая мысль — изобразить гнусного злодея, пользующегося в обществе репутациею нравственного человека, достойна внимания; но автор не выдержал ее, перехитрил, принес ее в жертву великому господину Родольфу — и вышла мелодрама! Безумная любовь Феррана к Сесили кажется ужасною натяжкою и не возбуждает в читателе пи доверия, ни интереса. Полидори, умирающий от ядовитого кинжала Сесили, и Родольф, случаем спасающийся от той же смерти,— эффект. Лучше всех других злодеев изображены — вдова Марсиаль (не везде, впрочем, выдержанная), дочь ее Тыква (очень хорошо очерченная) и Скелет. Графиня Мак-Грегор обрисована довольно удачно, хотя и переутрирована; но братец ее Том очень похож на болвана, с которым играют в вист, когда недостает четвертого. Он потому только вертится в романе, что без него Саре нельзя таскаться по кабакам и харчевням... Что же, спросят нас, неужели в «Парижских тайнах» нет ничего хорошего и есть только одно дурное? Нет: в целом этот роман — верх нелепости, но частности в нем не дурны. Таковы характеры — Резаки (впрочем, невыдержанный), Марсиаля и особенно Волчихи, Пик-Винегра, Риголетты, доктора Грифона, г. и г-жи Пипле. Не дурны некоторые эпизоды, как-то: рассказ в тюрьме Пика-Винегра, страдания баронессы Фермой и ее дочери, картина страдания семейства Морель, история Луизы, сце-* 74
ны на острове Грабителя. Но все это не более, как не дурно, и во всем этом виден не даровитый живописец-творец, а ловкий ученик академии, набивший руку, присмотревшийся к картинам мастеров и кое-как умеющий сплеча чертить фигуры, иные так себе — недурные, а иные очень плохие, и никогда не умеющий написать ничего полного и стройного. Многое, что в русском писателе показалось бы талантом, во французском — не более, как образованность, навык, привычка. Язык французский до того выработан, что редкий француз не умеет прекрасно владеть им; стихии общественной жизни до того разнообразны и определенны, что есть откуда брать готовые материалы для сочинений — умей лишь копировать хорошо; литература французская до того богата, что всякому легко блистать чужим умом и чужим талантом при небольшом количестве своих собственных. Но в целом, повторяем, роман Эжена Сю — верх нелепости. Большая часть характеров, и притом самых главных, безобразно нелепа, события завязываются насильно, а развязываются посредством deus ex machina*. Мы уже говорили о том и другом; прибавим еще несколько черт касательно последнего. Многочисленные действующие лица поставлены в насильственные отношения друг к другу. Так, например, Полидори развращает Родольфа в его юности, помогает Саре Мак-Грегор,— и он же помогает потом г-же Ролан отравить графиню Дорбиньи, мать марки- вы Дорвиль; сверх того, он сообщник Жака Феррана во всех его злодействах и участвовал в погибели семейства Фермой: видите ли, какой гордиев узел разных хитросплетений! Но всезнающий, везде успевающий, великий Родольф не хуже Александра Македонского справляется с этим узлом. Случайная покупка комода на толкучем рынке и попавшееся в нем письмо наводят Родольфа на следы баронессы Фермой; а квартира в доме Красной Руки дает ему возможность напасть на следы Полидори, которого он узнает в ложном Брадаманти, и вовремя послать Мурфа в Нормандию для спасения глупого графа Дорбиньи от яда. В самом деле, опоздай маркиза Дорвиль с Мурфом хоть минутою,— граф Дорбиньи был бы отравлен. Таким же точно образом Родольф успел заблаговременно узнать о злодейских умыслах Скелета и других преступников на жизнь Жермена; кстати воротился тут Резака, о котором Родольф думал, что он уже в Африке, и очень успешно и еще более эффектно защитил Жермена. Смерть самого Резаки воспоследовала также очень эффектно: во-первых, он умер за своего благодетеля и, во-вторых, умер от ножа, которым сам убивал других. Отчего же Мастак не погиб от ножа и даже нашел себе верное пристанище в доме умалишенных? За раскаяние? — но ведь Резака тоже раскаялся, и еще искреннее, не говоря уже о том, что он никогда не был таким извергом, как * искусственным разрешением; буквально: божество из машины (лат.).—Ред. 75
Мастак? Отчего же Сычиха погибла от рук, а не от кинжала, которым она в этот же день смертельно ранила графиню Сару МакГрегор? А знаете ли, зачем она ее ранила? — затем, чтоб дать Родольфу возможность женнться на маркнзе Дорвиль. Затем же застрелился и маркиз Дорвиль... Как все это пошло! Некоторые смотрят на «Парижские тайны», как на дидактический роман, и доказывают ими возможность и законность дидактического рода поэзии. «Парижские тайны» действительно — роман дидактический, но он-то именно и доказывает невозможность и незаконность дидактического рода поэзии. Однако ж — скажут нам — этот роман достиг своей цели. Правда, он заставил общество потолковать несколько времени о пароде — до новой новости; может быть даже, что вследствие его французские законодатели поторопятся подумать о каких-нибудь способах к улучшению участи несчастных бедняков27 — и в таком случае роман полезен; но тем не менее он все-таки не роман, а сказка, и притом довольно нелепая. Если б кто-нибудь, узнав о тайном убийстве, написал повесть, которая навела бы полицию на следы преступления,—поступок был бы прекрасен, а повесть была бы плоха, и все помнили бы случай, а повесть тотчас же забыли бы. Такая же участь ожидает и «Парижские тайны». Теперь пишутся уже «Лондонские тайны» 28,— и, кто знает, может быть, год- другой все литературы и все театры завалятся тайнами и нет айнами разных городов, благодаря торговому стремлению разных мелкотравчатых писак! Но в таком случае нелепость пожрет сама себя и погибнет от своего собственного излишества, а о «Парижских тайнах» через год ничего не будет слышно, словно канут они в воду. Такова судьба всех дидактических произведений! Жорж Занд не сделала романа из истории Фаншетты: она описала в своем журнале дело, как оно было, но результаты этой небольшой статейки будут посущественнее результатов всевозможных «Парижских тайн»...29 Нельзя не удивляться бездарности Эжена Сю, когда читаешь его «Парижские тайны»: в них так и виден выписавшийся сочинитель, какие есть и у пас на святой Руси. Мы сказали, что завязка и ход его романа — верх нелепости; и что же? — мысль этой завязки и вообще весь характер его романа не ему принадлежат. «Парижские тайны» — неловкое и неудачное подражание романам Диккенса. Этот даровитый английский писатель довольно известен у нас в России; все читали его «Николая Никльби», «Оливера Твиста». «Бэрнеби Роджа» и «Лавку древностей»; стало быть, всякий может сам поверить справедливость нашего замечания. Большая часть романов Диккенса основана на семейной тайне: брошепное на произвол судьбы дитя богатой и знатной фамилии преследуется родственниками, желающими незаконно воспользоваться его наследством. Завязка старая и избитая в английских романах; по в Англии, земле аристократизма и май- оратства, такая завязка имеет свое значение, ибо вытекает из са¬ 76
мого устройства английского общества, следовательно, имеет своею почвою действительность. Притом же Диккенс умеет пользоваться этою истасканною завязкою, как человек с огромным поэтическим талантом. Во Франции теперь подобная завязка не имеет никакого смысла, и потому бедный Эжен Сю принужден был в благородные отцы ангажировать немецкого владетельного князька. Мы уже видели, как умно и правдоподобно умел он развить эту пошлую завязку. Злодеи, воры и мошенники, равно как и сцены нищеты в романе Эжена Сю,— тоже плохие копии с мастерских, дышащих страшною истиною действительности и художественною жизнию картин Диккенса. Но особенно злодеи Эжена Сю смешны и жалки в сравнении с злодеями Диккенса. Отчего же ни один из романов сильно даровитого Диккенса не имел и сотой доли того успеха, каким воспользовался роман почти бездарного Эжена Сю? На это есть две причины, из которых одна делает честь Диккенсу, а другая Эжену Сю. Во-первых, толпа любит больше такие произведения, которые ей по плечу, и хотя Диккенс не принадлежит к числу великих поэтов, однако его талант все-таки выше разумения и вкуса толпы. Во-вторых, Диккенс — англичанин, а Эжен Сю — француз. Как истинный англичанин, Диккенс исполнен сухого, фарисейского морализма нации, привыкшей подчинять справедливость политике, а нравственность — общественным выгодам. Как истинный художник, Диккенс верно изображает злодеев и извергов жертвами дурного общественного устройства; но, как истинный англичанин, он никогда в этом не сознается даже самому себе30. Как француз, Эжен Сю не чужд симпатии к падшим и слабым. Гуманность и человеколюбие — одна из самых резких черт национального характера французов. Это отразилось с большею лли меньшею силою и истиною в «Парижских тайнах». Если Сю нарисовал несколько отвратительных и неправдоподобных чудищ, каковы Мастак, Сычиха и Полидори,— это для мелодраматического успеха, столь несомненного в расчетах на толпу; но в других злодеях автор старался показать неизбежных жертв недостатков французского общественного устройства. Дети, брошенные на мостовую, попавшиеся во власть грубых и жестоких промышленников, не могут не говорить без восторга о славном житье их в тюрьме!.. Чего же хотите вы от них? И какое имеете вы право считать себя лучше их и строго судить их? Разве вы уверены, что, при подобном образе жизни в лета детства, вы остались бы людьми честными и нравственными? Преступника казнили за убийство — и его семейству, не участвовавшему в преступлении, нет прохода на улице от оскорбительных восклицании и упреков; ему нет работы, нет средств к существованию: ему остается или умереть голодною смертью, или приняться за воровство, а потом за убийство... Вот вопросы, которые расшевелил Эжен Сю в своих «Парижских тайнах», и этим-то вопросам обязан его роман своим необыкновенным успехом. 77
Но все-таки тут пе меньшую роль играет и та причина, о которой мы говорили выше. Назначение гения — проводить новую, свежую струю в поток жизни человечества и народов. Но брошенная гением идея принималась бы слишком медленно, если б не подхватывали ее на лету таланты и дарования, роль и назначение которых — быть посредниками между гениями и толпою. Даже искажая и делая пошлою мысль гения, они тем самым приближают ее к понятию толпы. Напиши Эжен Сю свой роман без мелодраматических прикрас, просто, естественно, с строгою верностью действительности,— его оценили бы только те, для которых заключенная в нем идея отнюдь не новость, и его не прочли бы именно те, для которых эта идея совершенная новость. Разумеется, Эжен Сю не мог бы лучше написать, если б и хотел, но потому-то и успел он, что талант его по плечу десяткам и сотням тысяч читателей, и потому эти десятки и сотни тысяч читателей теперь думают о том, о чем прежде не думали, и знают то, чего прежде не знали.
РУКОВОДСТВО К ПОЗНАНИЮ НОВОЙ ИСТОРИИ ДЛЯ СРЕДНИХ УЧЕБНЫХ ЗАВЕДЕНИЙ, сочиненное С. Смарагдовым, адъюнкт-профессором императорского Александровского лицея. Санкт-Петербург. 1844. Труд г. Смарагдова кончен: перед нами последний том его всеобщей истории для учебных заведений. Это дает нам возможность высказать свое мнение о его достоинстве, как о целом и полном произведении. Читателям известно, что мы встретили первые два тома истории г. Смарагдова с тем радушным вниманием, которого заслуживает все, что хотя несколько выходит за черту обыкновенного, в чем виден порыв к новому и лучшему, видно стремление выйти из старой, избитой колеи, по которой так весело и раздольно прогуливаться ленивой привычке и тупоумной посредственности. Скажем более: труд г. Смарагдова, так неожиданно явившийся на смену истории г. Кайданова, которая с удивительною назойливостию совсем было решилась на роль вечного жида в нашей учебной литературе,— труд г. Смарагдова произвел в нас чувство, скорее похожее на увлечение, чем на нерасположение или холодное равнодушие. Кроме уже упомянутого нами обстоятельства, причиною этого было и то, что первый том истории г. Смарагдова вышел прежде первого тома истории г. оренца, равно как и средняя его история появилась тоже прежде средней истории г. Лоренца. Впрочем, несмотря па то, что история г. Смарагдова далеко уступает истории г. Лоренца,— она имеет свое неоспоримое достоинство и есть важное приобретение для нашей учебно-исторической литературы, столь бедной хорошими сочинениями. Хотя один ученый и справедливо упрекнул среднюю историю г. Смарагдова в значительных недостатках даже промахах , тем не менее в нашей литературе она имеет полное право на снисходительное внимание, особенно если сообразить, что средняя история и в самой Европе менее разработана приведена в стройный вид, чем древняя и новая. По всему 79
этому, мы с особенным нетерпением ожидали выхода «Новой истории» того же автора — ожидали ее, как потверждения надежд, которые подал о себе новый сподвижник на трудном и скользком поприще учебно-исторической литературы, или... если пе как разрушепия, то как охлаждения этих надежд. Новая история по преимуществу есть пробный камень всякого исторического таланта: в ней более, чем в древней и средней, должны обнаружиться все симпатии, верования, все беспристрастие и вместе с тем весь энтузиазм, вся живая человеческая сторона историка. Прежде нежели скажем мы, оправдала или не оправдала надежд наших новая история г. Смарагдова, считаем за нужное вновь изложить наше воззрение на историю, как на современную науку, чтоб читатель видел, на чем опираются наши требования от всякого исторического учебника, а следовательно, и от истории г. Смарагдова. Самое простое определение истории состоит в ограничении круга ее содержания историческою верностью в изложении фактов. Вследствие этого определения историк должен быть свободен от всяких требований со стороны критики, если он хорошо знает и верно передает события. Многие действительно так смотрят на историю. Вследствие этого они упорно отрицают всякое вмешательство в изложение событий со стороны того, что называется мнением, взглядом, понятием, убеждением и — больше всего — философиею, потому что, по -их мнению, все это только затемняет и искажает действительность фактов, нарушает святость исторической истины. В подтверждение своего мнения они с торжеством указывают на тех историков, особенно немецких, которые пишут историю по идее, заранее принятой ими, и, желая во что бы ни стало уложить факты на прокрустово ложе своего воззрения, поневоле искажают их. В самом деле, таких историков было очень много, и то, что ставят им в недостаток, действительно не есть достоинство. Но вот вопрос: может ли верно изложить исторические факты человек, чуждый какого бы то ни было своего воззрения на них? — Может, если под историческою истиною фактов должно разуметь только географическую и хронологическую истину. В таком случае превосходных историков можно было бы считать чуть не тысячами, ибо что за диво, при трудолюбии и вульгарной эмпирической учености, не только изучить, но и выучить наизусть множество летописей и других не подверженных никакому сомнению исторических источников? Ведь были же чудаки, у которых доставало терпения сосчитать, сколько букв находится в Библии? Мудрено ли узнать, в каком государстве, в каком веке родился, жил и умер Александр Македонский, уметь по пальцам рассказать, что он делал изо дня в день? Разве невозможное дело — перечесть по сту раз каждого из древпих и новых писателей, который написал об Александре Македонском десять томов или десять строк, сличить и поверить между собою всех этих писателей; наконец, изучить критическую досто-»
верность всех даже малейших фактов из жизни этого колосса древнего мира? Мы не говорим, однако ж, чтоб это было легко и чтоб подобная эрудиция не стоила никакой цены: нет, эта эрудиция непременно должна составлять одно из средств историка, но не более, как одно из других средств; кто способен остановиться на одном этом, тому не диво сделаться чудом ученостн и превратить свою голову в огромную библиотеку, в которую весь свет может ходить за справками. Это тем возможнее, что тут требуется очень немного ума и очень много терпения и мелочной педантской копотливости. И вот, положим, что такой-то господин приобрел себе эту огромную фактическую учеиость и без запинки может вам ответить, в каком году, какого месяца и числа родился Александр Македонский, на которую сторону кривил он шею, какого цвета были его глаза, на котором плече была у него родинка (если только она была) и, наконец, что делал он на двадцать четвертом году от своего рождения, в феврале месяце, седьмого числа, чрез час после обеда. Положим, что этот господин терпеть не может философии и благоговеет только перед одною неопровержимою достоверностью фактов, считая за грех сметь сохранять свою личность при изображении великих событий прошедшего. Неужели вы думаете, что если он возьмется написать историю, то это непременно выйдет самое правдивое сказание о делах народов и лиц исторических? — Нет, и тысячу раз нот: в его истории вы найдете гораздо менее исторической истины, чем в истории, отличающейся даже умышленным искажением фактов в пользу какого-нибудь одностороннего и пристрастного воззрения. Холодно-беспристрастное упоминовение о неопровержимо достоверных фактах — единственное достоинство истории выставленного нами для примера «ученого» — может представить вам хорошо составленный исторический словарь. Вы скажете: словарь — не история, потому что в истории факты представляются в исторической связи и последовательности. В том-то и дело, что в истории, о какой мы здесь говорим, факты излагаются не в исторической, а только в хронологической связи и последовательности, и вследствие этого они хуже, чем искажены,— они лишены всякого смысла, и кто обогатил бы себя познанием их из такой книги, тот ни на шаг не подвинулся бы вперед в знании истории, хотя бы до того времени он совершенно не имел никакого понятия об этой науке. Все это происходит оттого, что есть не только изложение событий, но и суд над событиями,— не потому, впрочем, чтоб историк непременно хотел судить о пих, но уже потому только, что он взялся излагать их. Объясним это примером. Если кто-нибудь начнет рассказывать в обществе о каком-нибудь важном, хотя и частном происшествии, случившемся с каким-нибудь лицом,— чем необыкновеннее это происшествие, тем скорее слушающие спросят рассказчика, почему же лицо, о котором он рассказывает, сделало то, а не это, или поступило так, а не иначе? Естественно, если рассказчик откажется от еся- 81
кого объяснения, тогда как ему стоило бы только сказать, что за человек, о котором он рассказывает, какого он характера, образования, в какие обстоятельства поставило его воспитание, образ мыслей, наклонности, привычки и т. д.,— то слушающие ровно ничего не поймут в происшествии, как бы ни было оно интересно само по себе; а эта потребность понять — так врожденна людям и присуща их натуре, что они всегда готовы лучше удовлетвориться какою-нибудь даже ни на чем не основанною догадкою, нежели принять факт, как он есть, в его бессмысленной достоверности. Если же рассказчик скажет хоть одну фразу вроде следующих: «Я думаю, это произошло оттого», или: «Этого не случилось бы, если б»,— он уже не просто рассказывает происшествие, но и судит о нем. Если же он умел без всяких объяснений и суждений рассказать так, что все поняли естественность необыкновенного происшествия,— явный знак, что суждение играло в его рассказе гораздо большую роль, нежели как это может показаться с первого взгляда: оно скрывалось в самом рассказе, проникало его, давало ему смысл и характер; очевидно, рассказчик вник в причины происшествия и уже составил о нем свое понятие. Разумеется, чем ближе это понятие к истине, тем оно лучше, и наоборот. Но, во всяком случае, личность рассказчика играет тут большую роль: как скоро рассказывающий обнаружил суждение, он вместе с ним обнаружил и себя: свой взгляд на вещи, свое образование, даже свой характер. Все живое имеет множество сторон, и один схватывает только одну сторону предмета, другой — две стороны, третий несколько, четвертый множество сторон. Каждый из них прав в отношении к той стороне предмета, которая ему доступнее, хотя, может быть, через это самое не прав в отношении к другим сторонам того же предмета. Но кто, видя предмет, не смотрит на него ни с какой точки зрения, тот немного выиграл тем, что у него есть глаза. Если такой человек заговорит о предмете, который он видит,— он будет не чем иным, как зеркалом, и притом еще косым, говорящею машиною,— а известно, как называются люди, не имеющие другого значения, кроме машины... Каким образом, при всей добросовестности, при всем усердии к верной передаче фактов, каким образом историк расскажет верно, например, о крестовых походах, не входя в суждение о смысле и значении этого великого события? И много ли узнаем мы от него, если он скажет, что крестовые походы начались в XI столетии, продолжались до XIV и сопровождались такими-то и такими-то обстоятельствами? Нет, мы захотим еще знать, почему крестовые походы могли занимать Европу только до XIV века? и почему опи сделались уже совершенно невозможны в XV и следующих столетиях? Если историк ответит нам, что то было религиозное время,— мы спросим его, почему же религиозное движение, которое в XI веке произвело крестовые походы, почему то же самое религиозное движение в XVI веке произвело реформа- 82
дню? Ведь такие события не могли же быть случайными, но была результатами необходимых причин? Безграмотный матрос, объехавший на корабле кругом света, знает, что есть страны, где почти не бывает лета, и есть страны, где зима похожа на теплую осень; конечно, он знает больше того, кто думает, что весь мир, как две капли воды, похож на захолустье, в котором он живет безвыходно; но можно ли назвать это знанием, если оно соединяется с совершенным незнанием причин разности климатов, объясняемых математическою географиею? Такие матросы есть и между людьми грамотными и даже «учеными»; — и вотони-то так не любят философии в истории. Величайшая слабость ума заключается в недоверчивости к силам ума. Всякий человек, как бы ни был он велик, есть существо ограниченное, и в нем самая гениальность идет об руку с ограниченностью, ибо часто могущий и глубоко проницающий в одном, он тем менее способен понимать другое. Да, ограничен разум человека, но зато безграничен разум человеческий, то есть разум человечества. И между тем все постигнутое человечеством — этою идеальною личностью, постигнуто ею через людей, через личности реальные. Дело в том, что в процессе общечеловеческой жизни все ложное и ограниченное каждого человека улетучивается, не оставляя по себе следа, а все истинпое и разумное дает плод сторицею. Многим современным Александру Македонскому народам стоила рек крови и слез его героическая страсть к славе; нам она теперь ровно ничего не стоит, а между тем благодаря ей мы сделались наследниками всех сокровищ древней цивилизации и мудрости, которая пришла догорать своим последним светом в столице Птоломеев. Скажем более: в процессе общечеловеческой жизни нередко обращается в полезное и благое даже то, что имело своим источником ложь или корыстный расчет: искание философского камня положило основание важной науки — химии и обогатило ее открытиями великих таинств природы; своекорыстная и коварная политика Лудовика XI была источником одного из благодетельнейших учреждений для человеческого рода — постоянных почт. Это же самое можно применить и к попыткам человеческого ума — сделать науку из биографии великого лица, называемого человечеством. Несмотря на бесконечную противоречивость во взглядах на один и тот же предмет, несмотря на всю односторонность, происходящую от пристрастия и от ограниченности,— словом, несмотря на то, что до сих еще пор нет двух исторических сочинений, сколько-нибудь замечательных, которые были бы вполне согласны между собою в изложении одних и тех же событий,— в истории тем не менее уже есть свои незыблемые основания, есть идеи, получившие значение аксиом. Ибо все, что в исторических трудах, является ограниченностью разума человека,— все это, так сказать, исправляется и пополняется разумом человечества. С этой точки зрения самая ограниченность нравственная отдельных личностей делается источником и причиною безграничности разума 83
человеческого п торжества пстипы. Ослепленный, фанатический католик пишет, например, историю реформации: если он человек с умом, знанием и талантом, его история, несмотря на ее явное, вопиющее пристрастие, не может не быть полезною, потому что самый дух парциальности, одушевляющий его, заставит его найти п вывести наружу хорошие черты умиравшего католицизма, равно как и не говорящие в пользу протестантской партии факты, с умыслом скрытые или искаженные слепыми поборниками лютеранизма. Так же точно способствует тому же самому торжеству истины и протестантский писатель, одушевленный слепою ненавистью к католицизму и слепым усердием к своей партии. Ложная сторона таких сочинений уже по самой своей очевидности бессильна исказить истину; ложь скоро умирает: она косит сама в себе смерть с минуты своего рождения,— а истина остается. Но из этого не следует, чтоб все исторические сочинения писались односторонно и пристрастно: мы хотели только сказать, что даже самые односторонние и пристрастные сочинения часто служат к торжеству истины. Являются, хотя и не так часто, умы светлые и возвышенные,— умы, которые умеют примирить в себе любовь к своему убеждению не только с беспристрастием, но и с уважением к противникам,— словом, которые, умея быть иоборниками известной партии, гражданами той или другой земли, умеют быть в то же время и людьми — членами великого семейства рода человеческого. Если это благородное и многостороннее беспристрастие ума, свидетельствующее о великом сердце, соединяется с высоким талантом или гениальиостию, тогда в трудах этих людей история приобретает все достоинство науки, сколько важной по своему назначению, столько и незыблемо твердой по своим непреложным началам, не зависящим от произвола людских страстей и ограниченности. Ничего совершенного не может произвести ум человеческий, и часто из самых достоинств его труда необходимо оказываются, как оборотная сторона, и его недостатки; но более или менее близкое к совершенству есть, без сомнения, одно из неотъемлемых прав ума человеческого. И для чего же на одном и том же поприще действует много людей с различными характерами и свойствами, если не для того, чтоб ошибки или недостатки одного были поправлены и восполнены другим и чтоб все истинное и прекрасное каждой личности возложилось на алтарь человечества, а все ложное или недостаточное сгорело в очистительном огне жертвенника? Беспристрастие есть столько же свойство духа человеческого, сколько и пристрастие; в этом могут сомневаться только умы низкие, которые все. на свете меряют собственною низостью. Этим особенно отличаются скептики по заказу, которые гордятся своим неверием во все истинное и великое, как древние циники гордились своею животною неопрятностью. В их глазах всякий порыв ума к истине есть не что иное, как ноЕое усилие дать вид истины повой лжи, из корыстного расчета или из мелкого самолюбия. В их глазах 84
история есть сплетение лжей, выдуманных страстями человеческими для собственного оправдания или для выгодной спекуляции. Таких людей не переспоришь, да они и не стоят спора. Менее их виновны, но еще более их жалки те слабые умы, которые для веры требуют знамений, и только тогда пламенно признают истину, когда даже внешние обстоятельства способствуют ее торжеству и право даже материальной силы на ее стороне; ыо лишь только настало время зла и лжи, но лишь только современная действительность вручила жезл силы врагам истины и добра,— эти добрые энтузиасты, далекие, впрочем, от того, чтоб перейти на сторону тьмы, тем не менее отчаиваются в достоверности и действительности того, что считали недавно своим кровным убеждением! В малодушии своем они готовы всякую истину признать призраком своей фантазни, обманом своего сердца, заблуждением ума; не имея силы пристать ни к той, ни к другой стороне, они начинают заводить жалобные иеремиады о горьком разочаровании, о слабости человеческого ума, о блаженстве веры в какую-нибудь сладенькую фантазию собственной их работы, которую они добродушно предлагают всем, как спасительный якорь на треволненном море жизни. Вера в идею составляет единственное основание всякого знания. В науке должно искать идеи. Нет идеи, нет и науки! Знание фактов только потому и драгоценно, что в фактах скрываются идеи; факты без идей — сор для головы и памяти. Взор натуралиста, наблюдая явления природы, открывает в их разнообразии общие и неизменные законы, то есть идеи. Руководимый идеею, он в классификации явлений природы видит уже не искусственное облегчение для памяти, но постепенность развития от низших родов до высших, следовательно, видит движение, жизнь. Неужели же явления общественности, составляющей необходимую форму жизни человека, менее интересны, менее разумны, нежели явления природы? Были и есть скептики, которые утверждали и утверждают, что природа произошла случайно, от каких-то атомов, которые бог весть откуда произошли; но уже давпо перевелись скептики, основывавшиеся на обмапе чувств, отрицавшие порядок, гармонию п неизменность законов, по которым существует природа. Неужели же человеческое общество — это высшее проявление разумности высшего явления бессознательной природы человека,— неужели общество возникло из случайности и управляется случайностью? И между тем есть люди, которые думают так, может быть, сами того не зная, что они так думают! Ибо отвергать возможность истории как науки значит — отвергать в развитии общественности неизменные законы и в судьбах человека пичего не видеть, кроме бессмысленного произвола слепого случая. Пока фактические знания находились еще в колыбели, простительно было так думать; но когда знание фактов открыло между ними связь и последовательность, а философия открыла смысл и значение этой связи и последовательности, по¬ 85
казав в пих развитие п прогресс,— тогда возможность истории как наукн и ее великое значение могут быть закрыты только для одного слабоумия пли наглого шарлатанства, которое в парадоксах, более бесстыдных, чем смелых, ищет жалкой известности, способной удовлетворять мелкое самолюбие...2 История есть наука нашего времени, и потому наука новая. Несмотря на то, она уже успела сделаться господствующею наукою времени, альфою и омегою века. Она дала новое направление искусству, сообщила новый характер политике, вошла в жизнь п нравы частных людей. Ее вопросы сделались вопросами жизни и смерти для народов и для частных людей. Это историческое направление есть великое доказательство великого шага вперед, который сделало человечество в последпее время на пути совершенствования: оно свидетельствует, что отдельные лица начинают сознавать себя живыми органами общества — живыми членами человечества, и что, следовательно, само человечество живет уже не объективно только, но как живая, сознающая себя личность. Есть две истории: одна непосредственная, другая сознательная. Первая — это сама жизнь человечества, из самой себя развивающаяся по законам разумной необходимости. Вторая — это изложение фактов жизни человечества, история писанная — сознание истории непосредственной. Все разумное имеет свою точку отправления и свою цель; движение есть проявление жизпи, цель есть смысл жизни. В непосредственной жизни человечества мы видим стремление к разумному сознанию, стремление — непосредственное сделать в то же время и сознательным, ибо полное торжество разумности состоит в гармоническом слиянии непосредственного существования с сознательным. Жизнь животного также подчинена неизменным и общим законам природы; но животному не дано наслаждаться сознанием своего существования, не дано видеть и разуметь себя не только как нечто в самом себе, но и как вне себя пребывающее. Животное чувствует свою особностъ от окружающих его предметов, чувствует свою индивидуальность, но у него нет личности, оно не может сказать себе: мыслю, следовательно, существую3. Непосредственпая жизнь имеет свои ступени и является то низшею, то высшею, но законы ее везде одинаковы: человек и в непосредственности бытия своего выше животного, но вполне человеком он может быть только как существо сознательное. Гегель сказал: «Человек есть животное, которое потому уже не есть животное, что оно знает, что оно — животное». Для ума поверхностного это определение может показаться философским каламбуром; дюжинные остряки, пожалуй, назовут его еще п туманным, а гордое собою невежество увидит в нем худощаво-мудреное немецкое слово4. Спорить с этими господами мы не имеем ни времени, ни охоты. Мыслящие люди поймут всю глубину этого выражения, по-видимому, весьма простого, но резко и определенно схватывающего великую мысль. 86
В самом деле, дикарь, пожирающий тело убитого им врага, пе потому ли пменно есть зверь, что он не знает, что он зверь? Если б его грубое понятие озарилось сознанием, что он — зверь, тогда, если б он и не перестал быть зверем, для него все-таки явилась бы возможность перестать быть звервхМ. Это можно применить ко многому. Для которого из двух злодеев предстоит больше возможности сделаться добрым: для того ли, который сознает, что он злодей, или для того, который в своем злодействе видит законную форму жизни и даже гордится им, как доблестью? Дело только в том, что иод сознанием не должно разуметь одного холодного логического процесса мысли, но страстное, переходящее в жизнь убеждение. Полнота жизни человека должна состоять в равномерном участии всех сторон его нравственного существования. В мысли без чувства и в чувстве без мысли виден только порыв к сознанию, половина сознания, но еще не сознание: это машина, кое-как действующая половиною своих колес, и потому действующая слабо и неверно. Мы знаем, что во времена глубокой древности и даже среди грубых, невежественных народов являлись гениальные личности, возвышавшиеся до значительных ступеней человеческого сознания. Но человек пе есть сам себе цель: он живет среди других и для других, так же как и другие живут для него. Народ — тоже личность, как и человек, только еще высшая; человечество — та же личность, что и народ, только еще высшая. Итак, если цель жизни каждого человека, отдельно взятого,— сознание, то что же, если не сознание, должно быть целью существования и каждого народа и всего человечества? Это тем яснее, что, как бы ни велик был человек, народ всегда выше его, и соединенные усилия многих людей всегда превзойдут в своих результатах его усилия. А между тем мы видим, что доселе успехи сознания состоят только в том, что от индивидуумов они перешли к сословиям. Следовательно, человечеству предлежит пройти на пути совершенствования пли сознания еще более длинный путь, нежели какой оно прошло уже; но этот путь будет уже более прямой и широкий; а это уже много — из чащей и дебрей выйти наконец на большую дорогу. Вот почему мы впдпм великий успех человечества в историческом направлении нашего века. Если человечество уже начало сознавать себя человечеством — значит, близко время, когда оно будет человечеством не только непосредственно, как было доселе, но п сознательно. И начало этого сознания оно могло почерпнуть только в истории. История на Востоке и доселе есть сказка, ибо она там не отделилась еще от поэзии. Говоря собственно, на Востоке и не может быть истории: историю может писать только тот народ, который своею жизипю делает историю, то есть наполняет массу разумных, а не случайных событий, составляющих содержание истории; а Восток умер в младенчестве, в то время, когда его 87
сознание могло выражаться только в поэзии. У древних была история, но в их духе и удовлетворительная только для иих. Оии умели с дивным художественным искусством излагать события; умели даже видеть их в органической связи и последовательности; но у них не было (и не могло быть) идеи о прогрессе, о развитии человечества. Грек и римлянин видели человечество только в самих себе, а все, что не было греком и римлянином, они называли варварами. Созерцание, лежавшее в основании их истории, было чисто древнее, трагическое, в котором преобладала мысль о борьбе человека и народов с роком и победе последнего над первыми. Древние носили в душе своей темное предчувствие недолговечности форм своей жизни,— и отсюда их понятие о мрачном царстве судьбы, которой трепетали даже самые боги их. Такое тесное воззрение не могло возвыситься до истории как науки, и потому история у древних была только искусством и принадлежала к области красноречия. Истинное понятие об истории могло возникнуть только у христианских народов, которых бог есть бог всех людей, без различия национальностей. И однако ж эта идея о человечестве, составляющая душу и жизнь истории и возвысившая ее до значения науки, явилась недавно, а развилась еще позднее. Знаменитая речь гениального Боссюэта о всеобщей истории (появившаяся в 1681 году)5 была первым сочинением, которое навело на мысль — подводить все исторические события под одну точку зрения, искать в них одной идеи. Это была идея еще только в зародыше, и ее развитие началось с прошлого века (Вико, Кант, Шлецер, Гердер) и быстро идет в настоящем веке. Мы разумеем здесь только теоретическое развитие этой идеи, и в этом отношении едва ли кому она так много им обязана, как Гегелю. Разумеется, и практика не осталась без попыток уравняться с теориею, и теперь история, чуждая идеи прогресса, никем не будет признана в достоинстве истории. Однако ж должно сказать, что в этом отношении теория далеко опередила практику, и идеал истории, ясный и определенный в сознании, до сих пор не осуществлен фактами. Если что-нибудь было замечательного по части исторических опытов, так это или история отдельных народов, или изложение какой-нибудь отдельной эпохи из всеобщей истории. Лучшие историки — английские и французские; но их имен немного: Юм, Робертсон, Гиббон, Гизо, Тьер, Мишле, Барант, Тьерри; первые три принадлежат прошлому столетию, а последние — нынешнему. Из немцев замечательны: Иоганн Мюллер, Шиллер, Раумер, Ранке и Лео. Нельзя не сознаться, что это число слишком невелико. Что же касается до попыток написать всеобщую историю, то здесь не на что и указать, кроме трудов Роттека и Шлоссера6, особенно последнего,— трудов более замечательных, чем удовлетворительных. Причина этого очевидна: нужно удивительное соединение в одном человеке слишком многих и слишком великих условий, чтоб он мог папп- сать хорошую всеобщую историю: громадная эрудиция, широкие 88
симпатии, многосторонность созерцания, высокое философское образование, соединенное с глубоким знанием людей и жнзни, с верным тактом действительности, возвышенность и силу личного убеждения, носящего характер религиозный и соединенного стою гуманною терпимостью, которая вытекает из живого сознания законов необходимости; наконец, великий художественный талант, в котором бы эпический элемент органически сливался с противоположным ему драматическим элементом. Для истории, в истинном значении этого слова, еще пе настало время: переходные эпохи, когда старое или сокрушается с грохотом, или подтачивается медленно, а заря нового видна только немногим избранным, одаренным ясновидением будущего по темпым для других приметам настоящего,— переходные эпохи, как бесплодные и лишенные великих и живых верований, неблагоприятны для истории, как произведения науки и искусства вместе. Между людьми, наиболее споспешествовавшими развитию истинного взгляда на историю, почетное место занимает человек, написавший одну преплохую историю и множество превосходных романов: мы говорим о Вальтере Скотте7. Невежды провозгласили его романы незаконным плодом соединения истории с вымыслом8. Очевидно, что в их узком понятии никак не могла склеиться история с вымыслом. Так, есть люди, которые никак не могут понять смысла оперы как художественного произведения, потому что в ней действующие лица не говорят, а поют, чего не бывает в действительности. Так, есть люди, которые считают за вздор стихи, справедливо замечая, что стихами-де никто не говорит. Разные бывают люди, и разные бывают роды узколобия! Те, которых приводит в соблазн сочетание истории с романом, смотрят на историю, как на военную и дипломатическую хронику, и с этой точки зрения они, конечно, правы. Они пе понимают, что история нравов, изменяющихся с каждым новым поколением, есть еще более интересная история, чем история войн и договоров, и что обповлепие нравов чрез обновление поколений есть одно из главных средств, которыми провидение ведет человечество к совершенству. Они не понимают, что историческая и частная жизнь людей так перемешаны и слиты между собою, как праздники с буднями. Вальтер Скотт угадал это как гениальный человек — инстинктом. Знакомый с хрониками, он умел читать в пих не только то, что написано в строках, но и между строками. В его романах толпятся люди, волнуются страсти, кипят интересы великие и малые, высокие п низкие, и во всем этом проявляется пасрос эпохи, с удивительным искусством схваченный. Прочитать его роман значит прожить описанную им эпоху, сделаться на гремя современником изображенных им лиц, мыслить на время их мыслию, чувствовать их чувством. Он умел взглянуть как гениальный человек и на кровавые внутренние волнения древней Англии, волнения, в новой Англии принявшие форму консервативности и оппозиции, и 01 крыл их смысл и значение в борьбе 89
англосаксонского элемента с норманским. Вот почему Гизо называет Вальтера Скотта своим учителем в истории, и он сам объяснил источник французской революции результатом тринадцативековой борьбы между франкским и галльскам элементами9. В основании всеобщей истории должна лежать идея человечества как предмета единичного, индивидуального и личного. Задача всеобщей истории — начертать картину развития, через которое человечество из дикого состояния перешло в то, в каком мы его видим теперь. Это необходимо предполагает живую связь между современным и древним, теряющимся во мраке времен,— словом, предполагает непрерывающуюся нить, которая проходит через все события и связывает их между собою, давая им характер чего-то целого и единого. Эта пить есть идея сознания, диалектически развивающегося в событиях, так что в них все последующее необходимо выходит из предыдущего, а все предыдущее служит источником последующему, точно так, как в логическом рассуждении одно умозаключение выходит из другого и рождает из себя третье. Эта истина очевидна; она доказывается тем, что многое в нашем веке было бы совершенно непонятно в отношении к своему происхождению, если б мы не знали древней истории. Следя за судьбами человечества, мы в ряду исторических эпох его видим строгую, непрерываемую последовательность, так же как в событиях живую, органическую связь. Мы видим, что каждый человек, существуя для себя самого, в то же время существует для общества, среди которого родился; что он относится к этому обществу, как часть к целому, как член к телу, как растение к почве, которая и родит и питает его. Отсюда происходит, что каждый человек живет в духе этого общества, выражая собою его достоинства и недостатки, разделяя с ним его истины и заблуждения. Мы видим, что общество, как собрание множества людей, которые, несмотря на все различие свое один от другого, тем не менее в своем образе мыслей, чувств, верований имеют что-то общее,— есть нечто единое, органически целое, словом, что общество есть идеальная личность. Мы видим, что каждое общество (племя, народ, государство), живя для самого себя и своею собственною жизнию, как отдельный человек, в то же время живет для человечества и относится к иему, как часть к целому, как член к телу, как растение к почве, которая и родит и питает его своими соками. Как из разнообразия характеров, способностей и воль множества людей, разнообразия, впрочем, запечатленного чем-то общим, образуется органическое единство политического тела — народ или государство, так из разнообразия характеров народов образуется единство человечества. Каждый человек потому чем-нибудь отличается от всех других людей и наружно и внутреиио, что только из разнообразия способиостей образуется гармония совокупных действий; и каждый парод потому отличается более или менее от всех других, что должен в общую сокровищницу человечества принести свою ленту. В обществе
один — земледелец, другой — ремесленник, третий — воин, четвертый — художник и так далее, каждый по своей способности и своему призванию,— и каждый по этому самому представляет собою необходимое колесо для движения общественной машины. То же и с народами в отношении к человечеству: в Египте возникли математические и естественные знания; Греция развила идею искусства и гражданской доблести, основанной на благородстве свободной любви к отечеству; Рим развил идею права и дал древнему миру гражданское устройство; евреи — по превосходству народ божий — были призваны провидением быть хранителями священного огня пстиниой веры в бога, той веры, которой основанием была снедающая ревность по боге; и из этого воистину избранного богом народа вышло спасение мира, явился богочеловек, провозвестивший миру ту веру, которая не есть вера одного народа, но вера всех людей, и которая указала людям кланяться богу не в Иерусалиме только, но всюду и везде, духом и истиною10. Древний мир окончил свое существование: не стало Греции, погиб жертвою варваров миродержавный Рим, и рассеялись по лицу земли остатки некогда любимого и избранного богом народа; казалось, настал конец миру, светильник просвещения угас навсегда, и варварство должно было поглотить человечество. Но на рубеже двух миров — умирающего древнего и возрождающегося нового, но в хаосе средних веков, этой эпохи дикого невежества, кровавых войн, беспорядка и смешения, не переставал раздаваться всемогущий глагол жизни: да будет! И бысть!..11 Новая вера укрепилась и распространилась по лицу лучшей части земли, политический беспорядок переродился в монархическое единство, муниципальная система городов, основанная римлянами в Испании, Галлии, Британии и Германии, удержалась и развилась; римское право сменило варварские законоположения, и, наконец, для Европы воскресли и мудрость, и искусство, и гуманные формы гражданской жизни древней Эллады! Ничто из прожитого человечеством не пропало втуне, но все сохранилось, чтоб ожить в новых, более сложных и полных формах, чтоб войти, подобно питательным сокам, в новое общественное тело и, прпсуществившись ему, утучнить его на новое здравие и новые силы! И даже теперь, в наш век, холодный и расчетливых!, положительный и мануфактурный, в наш век, в котором малодушие видит только гниение и близкую смерть и в котором действительно маленькими самолюбиями заменились великие страсти, а маленькими людьми — великие люди,— разве даже и в наш век развитие человечества остановилось? Да, если хотите, оно остановилось, но для того только, чтоб собраться с силами, запастись материальными средствами, которые столь же необходимы для него, как и духовные! И эти паровые машины, эти железные дороги, электрические телеграфы — все это что же такое, если пе победа духа над грубою материею, если не предвестник близкого освобождения человека от материальных работ, унпжаю- 91
щпх душу и сокрушающих волю, от рабства нужды п вещественности! И одиако ж еще нелепее было бы думать, что теперь развитие должно остановиться, потому что дошло до самой крайней степени и дальше идти не может. Нет предела развитию человечества, и никогда человечество не скажет себе: «Стой, довольно, больше идти некуда!» То, что мы называем человечеством, не есть какая-нибудь реальная личность, ограниченная в самой духовности ее материальными условиями и живущая для того, чтоб умереть: человечество есть идеальная личность, для которой нет смерти, ибо умирают люди, по человечество не только от этого не умирает, даже не умаляется. Человечество — это дух человеческий, а всякий дух бессмертен и вечен! И в чем же бы состояла вечная жизнь человечества, чем бы наполнилась она, если б ее развитие остановилось навсегда? Жизнь только в движении; в покое — смерть. В чем будет состоять развитие человечества через тысячу лет? — подобный вопрос нелеп, потому что неразрешим. Но в эпоху всеобщего разложения элементов, которые дотоле составляли жизнь обществ, в эпоху отрицания старых начал, на которые опиралась эта жизнь, в эпоху всеобщей тоски по обновлении и всеобщего стремления к новому идеалу можно предчувствовать и даже предвидеть основание будущей эпохи, ибо самое отрицание указывает на требование, и разрушение старого всегда совершается чрез появлеиие новых идей. Если до сих пор человечество достигло многого, это значит, что оно еще большего должно достигнуть в скорейшее время. Оно уже начало понимать, что оно — человечество: скоро захочет оно в самом деле сделаться человечеством... Мысль гордая и великая! Нет более случайности: дух божий ведет и движет дух человеческий к его цели! Исторический фатализм — богохульство; живая вера в прогресс и — ее следствие — сознание своего человеческого достоинства: вот плоды изучения истории, вот великое значение великой науки!.. Отсюда видно важное значение исторического учебника. В жизни каждого человека бывает эпоха непосредственной вос- приемлемости идей и бывает эпоха, когда принятие новых идей или дальнейшее развитие старых возможно только на основании трудов первой эпохи. Слишком немногие способны, достигши возмужалости, понять истины самые простые и доступные в лета детства п юности, посвященные учению. Это оттого, что детство принимает на веру, непосредственно, те идеи, которые сначала кажутся отвлеченными, а потом, в более зрелом возрасте, получают характер осязаемой действительности, поверяются и развиваются сознанием. Гао учился истории в эпоху первой молодости, тот сперва непосредственно принимает в себя созерцание народа или человечества как идеальной личности. Для человека же, который начинает мыслить и учиться в эпоху возмужалости, подобные идеи иногда даются с большим напряжением ума и часто совсем не даются: ибо ум, не развитый учением и не сделавший¬ 92
ся оттого гибким в лета детства и юношества, делается грубым и пе способным для принятия отвлеченных понятий; ему бывает доступно только материальным образом ясное н определенное. Но эта-то самая гибкость и нежная впечатлительность юных умов, которая так способствует быстрой и легкой восприемлемости идей и на которой основывается возможность усвоения содержания науки — истины, она же бывает и причиною огрубления способностей и бессилия постигать истину. Это зависит от того, какие истины впервые коснутся юного мозга и каким образом будут они ему переданы. Отсюда выходит великая важность еся- кого учебника, а следовательно, и исторического. Исторический учебник, вопреки общепринятому ложному мнению, отнюдь не должен быть чужд всяких рассуждений, предложенных от лица автора. Дело в том, чтоб эти руосуждения были уместны и заключали в себе столько же мыслей, сколько и слов. Они должны быть выразительны без многословия, сжаты без темноты, красноречивы без изысканности, сильны без напыщенности. Их цель должна быть — приучение молодого ума рассуждать без резонерства, мыслить без сухости и вникать не только в смысл, но и в поэзию великих мировых событий. Но еще большее умение автора исторического учебника должно состоять в том живом и вместе простом изложении событий, которое говорит прямо уму и фантазии и потому без труда удерживается памятью. Этого нельзя достигнуть иначе, как проведши живую мысль через всю нить событий, в отношении к целому построению учебника, и оживив мыслию каждое особое событие. Лица, играющие роль в событиях, не должны быть только историческими именами, но и историческими идеями; каждое из них должно быть показано и со стороны его собственной мысли, во имя которой оно действовало, и в отношении к общей идее народа, среди которого оно являлось, так, чтоб ученик понимал, что такое лицо, как, например, Алкивиад, возможно было только в Афинах, и такое, как, например, Марий, только в Риме, хотя оба эти лица были столько же друзьями, сколько и врагами своего отечества. Хороший исторический учебник не одними толкованиями (хотя и они необходимы в нем), но и самым тоном своего изложения должен прежде Есего и больше всего научить ученика — в каждом народе, от- дельно взятом, и в целом человечестве видеть не статистические чксла, не искусственные машины, не отвлеченные идеи, но живые организмы, идеальные личности, живущие вечным, непрерывным С1 ремлением к сознанию самих себя. Без этого созерцания народа и человечества как идеальных личностей невозможна история как саука, ибо тогда она была бы наукою без содержания, повествованием без героя, сбором событий без связи и смысла. Понятие о прогрессе как источнике и цели исторического движения, про- 1"Бодящего и рождающего события, должно быть прямым и непосредственным выводом из воззрения на народ п человечество как на идеальные личности. По это движение и результат его — 93
прогресс — должны быть определены п охарактеризованы как можно глубже и многостороннее. Есть люди, которые под прогрессом разумеют только сознательное движение, производимое благородными деятелями, и, как скоро на сцене истории не видят таких деятелей, сейчас приходят в отчаяние, и их живая вера в провидение уступает место признанию враждебного рока, слепой случайности, дикого произвола. Такие люди во всяком материальном движении видят упадок и гниение общества, унижение человеческого достоинства, преклонившего колено перед тельцом златым и жертвенником Ваала. Есть другие люди, которые, напротив, думают, что общий прогресс может быть результатом только частных выгод, корыстного расчета и эгоистической деятельности нескольких сословий на счет массы общества, и вследствие этого хлопочут из всех сил о фабриках, мануфактурах, торговле, железных дорогах, машинах, об основании обществ на акциях и тому подобных насущных и полезных предметах. Такие люди всякую высокую мысль, всякое великодушное чувствование, всякое благородное деяние считают донкихотством, мечтательностью, бесполезным брожением ума, потому что все это не дает процентов. Очевидно, это две крайности, которых больше всего должен опасаться составитель курса истории для преподавания юношеству. Первая крайность производит пустых идеалистов, высокопарных мечтателей, которые умны только в бесплодных теориях и чужды всякого практического такта. Вторая крайность производит сциентифических спекулянтов и торговцев, ограниченных и пошлых утилитаристов. Для избежания этих крайностей исторический учебник должен показать общество как предмет многосторонний, организм многосложный, который состоит из души и тела и в котором, следовательно, нравственная сторона должна быть тесно слита с практическою и интересы духовные — с выгодами материальными. Общество тогда опирается на прочном основании, когда оно живет высокими верованиями — источником великих движений и великих деяний; в верованиях скрываются идеи; через распространение и обобщение идей общества двигаются вперед. Но идеи не летают по воздуху; они расходятся по мере успехов коммуникации между обществами, а коммуникации требуют путей материальных. Отсюда великое нравственное значение, например, железных дорог, кроме их великого материального значения как средства к усилению материального благосостояния обществ. Историк должен показать, что исходный пункт нравственного совершенства есть прежде всего материальная потребность и что материальная нужда есть великий рычаг нравственной деятельности. Если б человек не нуждался в пище, в одежде, в жилище, в удобствах жизни,—он навсегда остался бы в животном состоянии. Этой истины может пугаться только детское чувство или пошлый идеализм. Но эта истина не поведет ума дельного к разочарованию; дельный ум увидит в ней только доказательство того, что дух не гнушается никакими путями и 94
побеждает материю ее же собственным содействием, ее же собственными средствами. И потому в истории являются необходимыми не одни герои добра п сердечного убеждения, но и честолюбивые эгоисты и даже самые злодеи; не одни Солоны, Аристиды и Тимолеоны, но и Пизистраты, Алкивиады, Филиппы и Александры Македонские; не одни Альфреды и Карлы Великие, но и Лудовики Х1-е и Фердинанды Католики; не одни Генрихи 1У-е и Петры Великие, но и Наполеоны. И все они равно работали одному и тому же духу человеческому, только одни сознательно, действуя для него и во имя его, а другие — бессознательно, действуя для себя самих, во имя своего я. И нигде, ни в чем не видно так ясно присутствия миродержавных судеб бо- жиих, как в этом равномерном служении духу и добрых, п эгоистов, и злых, в котором скептики видят неопровержимое доказательство, что человечеством правит слепой случай: ибо где же было бы обеспечение прогресса, порука за высокую цель, к которой стремится человечество, если б судьба народа или человечества зависела только от явления честолюбивых личностей, подверженных и смерти и всем случайностям? Напротив, так как источник прогресса есть сам же дух человеческий, который беспрерывно живет, то есть беспрерывно движется, то прогресс не прерывается даже в эпохи гниения и смерти обществ, ибо это гниение необходимо, как приготовление почвы для цвета новой жизни, и самая смерть в истории, как и в природе, есть только возродительница новой жизни. Развращение нравов в Западной Римской империи, достигшее до крайних пределов, возвестило конец древнего мира и приуготовило торжество новой веры, под сень которой склонилось все, жаждавшее обновления и возрождения,— и Рим, столица языческого мира, сделался столицею христианского мира. Великие исторические личности суть только орудия в руках духа: их воля при них, но она, без ведома их, ограничена духом времени, страны и потребностями настоящей минуты и не выходит из этого магического круга. Когда же она прорывается через этот круг и расходится с высшею волею, тогда перед глазами изумленного человечества повторяется священное сказание о древнем Израиле, который охромел в борьбе с неведомым борцом...12 Самовольно отторгшаяся воля человека от воли духа сокрушается, как лист, падающий с дерева, действует ли она во благо или во зло. Еще и теперь живы поколения, свидетели падения сына судьбы, который, совершив свою миссию, не внял призванию духа — и пал от бури, им самим воздвигнутой, пал не в слабости, не в истощении, не в утомлении, но в полноте сил своих, в зените своего могущества,— и его падением мир столько же был изумлен, сколько и он сам: так ясно видна была недоступная для телесных очей, но понятная разуму невидимая рука, поразившая его... Бывают в истории эпохи, когда, кажется, готова погаснуть в обществах последняя искра живительной идеи, когда над миром царят ничтожество и эгоизм, когда, кажется, уже нет 95
более спасения,— но тут-то и близко оно,— и готовая потухнуть слабая искра жизни вдруг вспыхивает морем пламени,— и осиянный ею мир дивится, откуда явилось его спасение... Все эти идеи тем легче развить в историческом учебнике, что он весь состоит из фактов, которые не иное что, как проявление этих же самых идей. Следовательно, стоит только изложить их с настоящей точки зрения, чтоб идея говорила сама за себя. Мы должны сказать с сожалением, что новая история г. Смараг- дова далеко не удовлетворяет требованиям хорошего учебника, по нашему воззрению. Прежде всего скажем, что самый объем ее не обнаруживает в авторе современного взгляда на новую историю. Как все наши авторы исторических учебников, не исключая и г. Кайданова, г. Смарагдов разделяет новую историю на три периода — религиозный, меркантильный и революционный. Это разделение он имеет полное право считать основательным, с своей точки зрения; но мы удивляемся, как не заметил он, что в этом разделении новая история, если ее изложить сообразно с важностью и многосложностью фактов, является человечком с маленькими ножками и огромнейшею головою, или, если последний период изложить кратко, кое-как,— то уродцем с хвостиком вместо головы? Дело в том, что последний период совсем не принадлежит к новой истории, которая должна обнимать собою только время от конца XV века, или от открытия Америки, до конца XVIII века, или до французской революции, которая начинает собою новейшую историю, так же точно относящуюся к новой, как новая к средней. Ибо деление истории на периоды должно основываться не на произволе автора, не на привычке, а на духе событий. Справедливость нашего мнения доказывается тем, что если б г. Смарагдов события от французской революции продолжал излагать в тех же размерах, то есть с тою же подробностью, как и предшествовавшие события, то его книга вместо 611-ти страниц непременно должна была бы выйти разве в 1200 страниц. Но он события от революции изложил кое-как, сделал из них какой-то сухой перечень, в котором для не знающего истории из лучших источников, нежели история г. Смарагдова, все темно, непонятно, сбивчиво, бестолково; оттого вся новая история и уместилась у него в одной книге: чтоб вписать ее в эту книгу, он срезал с нее голову, присадив на ее место набалдашник. История человечества составляется из многих сторон: это есть вместе история и войн, и договоров, и финансов, и администрации, и права, и торговли, и изобретений, и наук, и искусств, и литературы, и нравов; но как политическое значение составляет главную форму жизни гражданских обществ и как борьба всех идей, составляющих основание духовной жизни обществ, доселе обнаруживалась в войнах,— то история человечества по преимуществу должна быть политическою. Однако ж история войн, договоров и правительств должна быть в этом случае только 98
рамою для исторического повествования, рамою, обнимающею все стороны жизни народов и все идеи, развивавшиеся в их жизни. Но г. Смарагдов пошел в этом отношении по избитой колее и, только слегка обозначая причины войн, все свое внимание обращает на самые воины, то есть на малоинтересные перечни сражений. Так, например, он довольно подробно рассказывает все войны, порожденные мечтою о политическом равновесии Европы,— и весьма неудовлетворительно излагает картину реформации. На мечту о политическом равновесии Европы он смотрит, как на что-то важпое 'по своему принципу и своим результатам; а между тем это было не более, как мечта, державшая государства Европы в беспрерывном напряжении их сил. Лучшее доказательство в том, что результатом целого ряда кровопролитных войн за равновесие вышло совершенное неравновесие и что первостепенные державы, каковы, например, Испания и Швеция, низошли в разряд второстепенных, а второстепенные, как Англия и Пруссия, возвысились на степень первостепенных. Нарушение равновесия видели не в успехах промышленности, торговли, просвещения, а в расширении владений, тогда как оно-то самое и было причиною расслабления внешним образом усиливавшегося государства: ибо соединение под одною властию разнородных и часто враждебных друг другу земель только умножало издержки на содержание войск в приобретенной стране и не давало в вознаграждение никаких существенных выгод, не говоря уже о том, что вовлекало в кровопролитные войны с завистливыми чуждыми государствами. Франция сделалась при Лудовико XIV первенствующим государством Европы не чрез завоевания, а через торжество монархизма над феодализмом, торжество, приготовленное кардиналом Ришелье,— и все войны, возженные честолюбием Лудовика Х^-го и стоившие Франции ужаснейшего истощения, не могли низвести это государство в разряд второстепенных держав: ибо оно уже успело укрепиться изнутри и не было слабее других государств ни в позорные времена регентства, ни в жалкое правление Лудовика XV, а при Наполеоне снова явилось сильнейшею державою в Европе; да и теперь, лишившись всех приобретений, сделанных Наполеоном, Франция едва ли слабее любого из европейских государств. Англия возвысилась тоже но завоеванием, а развитием внутренних своих сил, упрочением политического своего устройства и эгоистическою политикою, выходившею прямо из ее национального характера. Величие Пруссии основалось на принципе протестантизма, принятого ею за принцип ее политической жизни, тогда как католическое начало сгубило Испанию своим угнетающим преобладанием пад всеми другими элементами государственной жизни. Швеция своим мгновенным величием при Густаве-Адольфе, Карле X и Карле XII обязана была не внутренним своим силам, а личному характеру этих трех государей. Только одна Австрия сложилась силою внешних тяготении и утвердилась на искусственных основаниях, 4 В. Белинский, т. 7 97
благодаря, во-первых, раздроблепию Германии, Ео-вторых, своему значению, как тени империи Карла Великого, и, наконец, миссии — быть оплотом против вторжения турков. Во всяком случае, из странной игры в войны за политическое равновесие только Австрия извлекла для себя выгоды. Вообще же эти войны выходили, во-первых, из детских понятий о политике, во-вторых, из честолюбия тогдашних властителей Европы. Это сначала было какою-то борьбою еще не совсем умершего рыцарства с неустано- вившеюся новою политикою (войны Карла VIII, Лудовпка XII и Франциска I с Испанпею и Австрпею за Милан и Неаполь), а потом усилием выработать систему здравой политики. Народам Европы нужно было перегореть в горнпле кровавых столкновений друг с другом, и в этом случае всякая причина была хороша; но для равновесия не вышло из этих войн никаких результатов, потому что гегемония со стороны какого бы то нп было государства была решительно невозможна. Г-н Смарагдов в войнах Франциска I с Карлом V видит характер величественный п благородный, видит борьбу за независимость Европы против габсбургского дома, а не продолжение итальянских войн (стр. 36); но уже одного личного характера Франциска I достаточно для решительного опровержения этого мнения. Францнск I был рыцарь, а не политик; если он и достиг каких-нибудь хороших результатов для общей пользы Европы, то совершенно бессознательно и стремясь совсем к другим целям. Вообще, до Генриха IV в Европе не являлось ни одного истинно государственного ума, пи одного политика в настоящем значении этого слова. Но политика Генриха IV, благодетельная для Франции, не могла быть благодетельною для Европы, потому что для своего времени она была слишком высока, благородна и человечна. По обширным планам, исполненным гениального соображения и верного такта возможности и действительности, первым истинно великим политиком Европы был кардинал Ришелье. Работая для своего времени, он работал для веков; он нанес ужасный и последний удар феодализму и заставил его выродиться в бессильную аристократию, трепетавшую потом одного взора Лудовика XIV. Войны за равновесие были не больше, как историческою комедиею, особенно до реформации, которая придала нм другой, более важный характер. Но реформация явилась не в один же день с Лютером; она приготовлялась столетиями, и начало ее скрывается в средних веках. За сто лет до появления Лютера был сожжен Иоанн Гус и его сподвижник, Иероним Прагский. Но и не тут еще начало ересей: в XII веке, за двести с лишком лет до Иоанна Гуса, с тою же целию основал свое учение Петр Вальдо,— учение, произведшее альбигойские войны. Реформа Лютера была не чем иным, как удавшаяся наконец (потому что пришло уже время) попытка дела, которое не удалось ни Вальдо, ни Гусу. Но время итальянских войп, от 1494 до 1517 года, было же занято не одними походами французов в Италию, интригами пап и противодей- 98
ствкем Испании: под этими внешними событиями, которые вообще малоинтересны п которых влияние па последующие события нисколько пе заметно, скрывалась другая работа духа, менее заметная внешним образом, потому что была менее блестящею, но зато более существенною и великою по ее значению и следствиям. Изобретение книгопечатания, приготовившее успех реформации, быстро распространялось н дало возможность избранным умам действовать на массы. Явление Лютера, протестовавшего 95-ю тезисами против продажи индульгенций 1517 г., октября 31, пред- шествовалось глухою, но тем не менее сильною и драматическою борьбою, которой реформация была только развязкою. Притом это событие совершено было Лютером не без помощи других замечательных людей. Начало реформации современно великому нравственному событию в жизни Европы — возрождению наук. По взятии турками Константинополя (1453) множество византийцев оставили свое отечество н нашли убежище в Италии; они принесли с собою сокровища древних литератур в эту страну, издавна уже знакомую с латинскою литературою. Это обстоятельство дало сильный толчок просвещению Европы: классическая учеиость вступила в бой с схоластицнзмом средних веков. Германия, главное гнездо этого схоластпцизма, в лице своих университетов, фанатически ополчилась на дух нового движения. Профес- соры греческого и латинского языка были преследуемы, как еретики и безбожники. Они бегали из города в город, гибли от меча и яда. Несмотря на это, дух совершал свое дело,— и дикое невежество уступало ему шаг за шагом. Энтузиазм повой науки до того овладел новым поколением, что молодые люди — одни, не будучи в состоянии платить профессорам, поступали к ним в слуги; другие, презирая надзор полиции, не боясь холода, собирались по ночам в каком-нибудь отдаленном поле или в лесу, чтоб объяснять Цицерона, переводить Гомера. Университеты ожесточаются; у папы выманивается булла, запрещающая учиться еврейскому языку и читать еврейские книги; знаменитый и благородный ученый того времени, Рейхлин, едва не попадает на костер за свое знание древних и еврейского языков. Тогда является остроумный памфлет фон Гуттена — «Ыиегае ОЬзсигогиш Утопии» * 13, в котором дикое невежество и фанатизм с ядовитым искусством поражаются собственным их орудием. Это упрочило торжество просвещения в Европе. Гердер сказал, что ни Гудибрас14 в Англии, ни Гаргантуа во Франции, ни Дон Кихот в Испании не имели столь сильного влияния на совершенствование человечества, как письма Гуттена, сокрушившие последнюю ограду варварства — схоластицизм коллегий. Мы думаем, что подвиги и заслуги даже таких людей, каковы: Конрад Цельт, Герман Буший, Иоганн Регий, Эстикампиан, Гегпй, учитель Эразма Роттердамского, Дрипагенберг, образователь Меланхтона, Агрикола * «Письма темных люден» (лат.). — Ред. 4* 99
и другие стоили бы почетного упоминовения в историческом учебнике, хотя они и не полководцы. И еще более такие люди, как Рейхлин, Эразм Роттердамский, Гуттен: их значение, чих борьба на жизнь и на смерть с варварством и их победы над ним — стоили бы в историческом учебнике изложения более обширного, нежели какое сделали мы в этих строках; ибо во всем этом в тысячу раз более интереса и важности, чем в пустых подробностях пустых итальянских войн. Но обо всем этом у г. Смарагдова ни слова: он описывает только то, что было уже описано г. Кайдановым. Мы не говорим, чтоб итальянские войны должно было пройти молчанием: нет, рама политических событий пусть остается рамою и сжато излагается в параграфах крупной печати; но события, ознаменованные внутренним смыслом, события, без которых непонятно движение человечества, пусть излагаются подробнее в параграфах мелкой печати. Г-н Смарагдов не почел за нужное даже прибегнуть к этому необходимому в учебной книге разнообразию шрифтов. Вообще, в новой истории г. Смарагдова мы находим, например, историю Тридцатилетней войны, Вестфальского мира и так далее — все то же и все так же, как и у г. Кайданова, ни больше, ни меньше, ни лучше, ни хуже; но не находим развития человечества, причины прогресса и даже самого прогресса. Герои истории, как, например, Валленштейн, Густав-Адольф, Ришелье и пр., очерчены слабо и бесцветно. Нам скажут: учебник не то, что пространная история; в нем главное — сущность и дело, а не поэзия. Старые песни, которые убедительны только для лености, невежества и бесталанности! Для доказательства отсылаем подобных возражателей к книге, напечатанной на русском языке и русскими буквами, к «Истории средних веков» г. Лоренца, и просим прочесть в ней, например, изложение царствования Карла Великого: 15 это будет полезно, чтоб убедиться, что глубокая эрудиция и в высшей степени дельное нзложеиие фактов нисколько не мешает той поэзии повествования, которая выходит сама собою из живого созерцания идеи событий... Но все это было бы еще туда-сюда. Обыкновенно говорят, что конец венчает дело, а конец-то никуда и не годится у Смарагдова. История Наполеона у него — решительный памфлет. Можно подумать, что г. Смарагдов рассказывает современные события, для которых невозможно спокойное беспристрастие. Поступки Наполеона он называет то дерзкими, то наглыми, то отвратительными — словом, решительно ругается... В египетской экспедиции он приписывает Наполеону бесчеловечные поступки; короче, по его мнению, такого ужасного человека, как Наполеон, и свет не производил... Sic transit gloria mundi!.. * А говоря о смерти герцога Брауншвейгского, он заставляет его оканчивать долговре- * Так проходит земная слава!.., (лат.) —Ред. 100
мснное поприще славы, вероятно, приобретенной в знаменитом походе против Франции в 1792 году...16 Et voilà comme on écrit l'histoire!.. * Новая история г. Смарагдова полнее всех бывших до нее историй: она доведена до 1839 года. Это было бы большою с ее стороны заслугою, если бы, чем ближе к концу, тем больше не становилась она сухим перечнем, из которого ничего нельзя узнать. Надеемся, что при втором издании своей «Новой истории» г. Смарагдов значительно ее исправит. Мы думаем, что он еще бы лучше сделал, если б эту уничтожил совсем и написал совершенно новую... * Вот как пишется история!., (фр.) — Ред.
СОЧИНЕНИЯ КНЯЗЯ В. Ф. ОДОЕВСКОГО Три части. Санкт-Петербург. 1844. Князь Одоевский принадлежит к чнслу наиболее уважаемых из современных русских писателей,— и между тем ничего не может быть неопределеннее известности, которою он пользуется. Скажем более: имя его гораздо известнее, нежели его сочинения. Это несколько странное явление имеет две причины: одну чисто внешнюю, случайную, другую — внутреннюю и необходимую. Князь Одоевский выступил на литературное поприще в 1824 году *, в эпоху совершенного переворота в русской литературе, когда новые понятия вооружились против старых, новые славы и знаменитости начали противопоставляться авторитетам, которые до того времени считались непогрешительными образцами и далее которых идти, в мысли или в форме, строжайше запрещалось литературным кодексом,’ получившим имя классического и по давности времени пользовавшегося значением корана. Эта борьба старого и нового известна под именем борьбы романтизма с классицизмом. Если сказать по правде, тут не было нп классицизма, ни романтизма, а была только борьба умственного движения с умственным застоем; но борьба, какая бы она ни была, редко носит имя того дела, за которое она возникла, и это имя, равно как и значение этого дела, почти всегда узнаются уже тогда, как борьба кончится. Все думали, что спор был за то, которые писатели должны быть образцами — древние ли греческие и латинские и их рабские подражатели — французские классики XVII и XVIII столетий, или новые — Шекспир, Байрон, Вальтер Скотт, Шиллер и Гете; а между тем в сущности-то спорили о том, имеет ли право на титло поэта, и еще притом великого, такой поэт, как Пушкин, который пе употребляет «пиитических вольностей),— вместо шершавого, тяжелого, скрыпучего и прозаического стиха употребляет стих гладкий, легкий, гармонический,— вместо од пишет элегии, вместо надутого и натянутого слога держится сло¬ 102
га естественного и благородно простого,— поэмами называет маленькие повести, где действуют люди, вместо того чтоб разуметь под ними холодные описания на один и тот же ходульный тон знаменитых событий, где действуют герои с их наперсниками и вестниками;—словом, поэт, который тайны души и сердца человека дерзнул предпочесть плошечным иллюминациям. Вследствие движения, данного преимущественно явлением Пушкина, молодые люди, выходившие тогда на литературное поприще, усердно гонялись за новизною, считая ее за романтизм. Стихи их были гладки и легки, фраза блистала новыми оборотами, мысли и чувства отличались какою-то свежестью, потому что не были повторением и перебивкою уже всем знакомых и перезнакомых мыслей и чувств. В прозе видно было то же самое стремление — найти новые источники мыслей и новые формы для них. Разумеется, источником всего этого «нового» служили для них иностранные литературы; но для большинства нашей читающей публики того времени все это действительно было слишком ново, а потому и казалось ярко оригинальным и смело самобытным. И вот почему в те блаженные времена слава доставалась так легко, так дешево, а известность была просто нипочем. Разумеется, подобная новизна не могла не состареться скоро, и вследствие этого многие люди, о которых думали, что они подавали блестящие надежды, оказались совершенно безнадежными; другие, которые пользовались большою известностию, вдруг пришли в забвение. Но как движение, произведенное так называемым «романтизмом», развязало руки и ноги нашей литературе, то оно все продолжалось и продолжалось: новое сегодня становилось завтра если еще не старым, то уже и не новым; на место одной забытой знаменитости являлось несколько новых; в литературу беспрестанно входили новые элементы, содержание ее расширялось, формы разнообразились, характер становился самобытнее. И теперь уже немногие помнят эти споры и эту борьбу; писателей делят по эпохам, в которые они действовали, и по таланту, который они выказали; но уже нет более ни классиков, ни романтиков; ни содержание, ни форма уже не приводят в изумление своею оригинальностью, по чем они оригинальнее, тем большее возбуждают внимание. Лучшие стихотворения г-на Майкова, одного из особенно замечательных поэтов нашего времени, принадлежат к антологическому роду,— и потому он гораздо больше, нежели все наши поэты старой школы, имеет право называться классическим поэтом; и одпако ж его так же никто не называет классиком, как и романтиком. В поэзии Пушкина есть элементы и романтические, и классические, и элементы восточной поэзии, и в то же время в пей так много принадлежащего собственно нашей эпохе, нашему времени: как же теперь называть его романтиком? Он просто поэт, и притом поэт великий! Теперь каждый талант, и великий и малый, хочет быть не классиком, не романтиком, а поэтом, следовательно, хочет ровно брать дань со всего человече¬ 103
ского,— и благо ему, если он, не чуждаясь ни древнего, ни старого, ни нового, во всем этом умеет быть современным!.. Эту многосторонность, эту свободу наша литература приобрела все-таки через борьбу мнимого романтизма с мнимым классицизмом! Между множеством эфемерных явлений, вызванных тогда новизною и обязанных ей своею минутною известностью, были яркие таланты, которые считали за необходимость не останавливаться на первом успехе, но идти за временем. Конечно, не все из них шли до конца, но иные остановились на полудороге, и едва ли хотя один дошел до конца пути своего, то есть сделал все, что могли от него ожидать и что в силах был бы он выполнить... Вообще, доходить до конца как-то не в судьбе русских писателей, особенно с некоторого времени. И если Державин, Дмитриев и Крылов дожили до седин, обремененных лаврами, зато сколько путей, различным образом прерванных! Ломоносов умер пятидесяти лет2, с полным сознанием, что он мог бы еще много сделать и что он гораздо меньше сделал, нежели сколько надеялся. Великий человек себя винил и в своей преждевременной смерти и в том, что он, по его сознанию, сделал так мало; но его жизнь и деятельность зависели не от него, а от той действительности, в которой так одиноко был он вызван судьбою действовать. Фонвизин написал свое последнее и лучшее произведение на тридцать седьмом году от рождения и после того провел целые десять лет разбитый параличом и в состоянии совершенной не деятельности3. Карамзин сошел в могилу хотя уже и в летах, но еще в поре сил своих и далеко не кончив своего великого труда4. Озеров написал всего пять трагедий и умер на сорок шестом году вследствие долговременной болезни, с которою было сопряжено расстройство умственных сил. Батюшков погиб для литературы и общества во цвете лет и сил своих5, подав такие блестящие, такие богатые надежды... Нужно ли говорить о том, как прервалась поэтическая деятельность трех великих слав нашей литературы — Грибоедова, Пушкина и Лермонтова?.. А сколько менее огромных и столь же безвременных потерь! Веневитинов умер почти при самом начале своего столь много обещавшего литературного поприща. Полежаев пал жертвою избытка собственных сил, дурно уравновешенных природою и еще хуже направленных воспитанием и жизнию...6 Все эти утраты как-то невольно приходят в голову теперь, по случаю внезапной вести о смерти Баратынского7 — поэта с таким замечательным талантом, одного из товарищей и сподвижников Пушкина. И сколько в последнее десятилетие было подобных утрат!., только и слышишь, что о падении прежних бойцов, сраженных то смертию, то —что еще хуже — жизнию... Ужасно умереть прежде времени, но еще ужаснее пережить свою деятельность и только изредка новыми, но уже слабыми произведениями напоминать о прекрасной поре своей прежней деятельности. Эта нравственная смерть производит в нашей литературе еще больше опустошений, чем 104
физическая. Причина ее столь же понятна, сколько и горестна, и лучше скорбеть о пен, нежели высокоумно рассуждать о том, каким бы образом мог ее избегнуть тот или другой автор, или гордо осуждать его за то, что он не мог ее избегнуть. Увы! выходя па поприще жизни, мы все смело и гордо смотрим в ее неизведанную даль, и для нас падение есть преступление; но, пе- решедши сами лучшую часть своей жизни, мы, при виде всякого падшего бойца, с грустшо обращаемся на самих себя... Кто пал, почему не сказать о нем, что уж нет его? Но дело критики говорить не о том только, что мог бы сделать автор и чего он не сделал, но и о том, что сделал он и чем благодатна была для общества жизнь его... Итак, князь Одоевский вышел на литературное поприще в 1824 году. Он был из числа тех счастливо одаренных натур, которые начинают действовать сознательно, в духе своего истинного призвания и в круге своих собственных сил. Мы помним первую повесть его «Элладий, картину из светской жизни», напечатанную в одном из тогдашних журналов-альманахов («Мне- мозине») 8. Эта повесть теперь всякому показалась бы слабою, детскою и по содержанию и по форме; но тогда она обратила на себя общее внимание и приятно всех удивила. Повесть действительно слаба; но успех ее был тем пе менее вполне заслуженный. Это была первая повесть из русской действительности, первая попытка изобразить общество не идеальное и нигде не существующее, но такое, каким автор видел его в действительности. Со стороны искусства и вообще манеры рассказывать она была произведением оригинальным и дотоле невиданным; было что-то свежее в ее мысли, во взгляде автора на предметы и в чувствах, которые старался он ею возбудить в обществе. К тому же времени, в которое был напечатан «Элладий» князя Одоевского, относятся его «апологи» — род поэтических аллегорий, в которых ясно и определительно выказалось направление таланта их автора. Так как теперь уже немногие помнят их, а многие и совсем не знают, и так как, несмотря на это, мы приписываем им значительную литературно-историческую важность и видим прямое указание на призвание князя Одоевского как писателя, то и считаем за нужное познакомить с ними паших читателей. Для этого приводим здесь два аполога: 9 Старики, или Остров Панхаи Как памятно мне время моего перехода из юности в возраст зрелый, время сего перехода, когда человек, внезапно пораженный опытпостию,— решается оставить ту простосердечную доверчивость, которая составляет блаженство младенца, решается и — еще жалеет о ней, любит ее! Прежде еще сего перехода я помню — одна мечта, как игрушка, занимала меня; с величайшим благоговением взирал я на старость. Божественным казался мне сей возраст, в котором, мнил я, укрощаются буйные, постыдные страсти, умолкают мелкие, суетные'желания,—ничтожными становятся .препоны, задерживающие человека на пути к высокой мечте его — 105
совершенствованию! На покрытом морщинами челе старца я читал сладкое чувствование усталого путника, близкого желанной цели и уже готового в прах сбросить и запыленную одежду и ношу, к которой, несмотря па тягость, привыкли плечи его; каждый старец казался мне счастливцем, покорившим силу ирония — силою духа; и до того даже доходила моя слепота в сем случае, что тот приобретал право на мое нелицемерное почтение, кто был меня хогя несколькими годами старее. Если б тогда старший меня сказал: «Я мудрейший из смертных», я бы и не поверил ему —но не смел бы противуречнть: он опытнее меня, сказал бы я самому себе! Теперь же вы знаете меня, друзья! — суетная наружность не ослепляет глаз моих! Грозный взор вельможи, потрясающий всю нервную систему твари, им созданной,— производит во мне лишь улыбку, столь нередко бывающую на усгах моих: я привык, дерзостной рукою срывая личину с спесивой знатности,— находить отсутствие всех достоинств, а под мишурою пышных слов — вялое слабоумие. Но чувство благоговения к старости до сих пор еще сохранилось в душе моей, только с тою разницею, что прежде всякий старец казался мне существом совершенным; теперь же и в старцах я умею открывать недостатки. Но таковые открытия всегда были тягостны моему сердцу: они, разочаровывая меня, возмущали душу мою; в сем только случае я не мог смеяться. Несколько же дней тому назад произошла со мною большая перемена и в сем отношении, и вот каким образом: Прижавшись к углу в моем кабинете, с Диодором Сицилийским в од- пой руке и с греческим словарем в другой, я путешествовал по Аравии, по цветущему острову Панхаи, наслаждался видом колесницы Ураиовой и стоящего на опой храма. Воды, омывавшие сей храм, названные водами солнца, имели, как говорят, дар чудный: испивший от них молодел постепенно и, дошедши до возраста юноши, соделывался бессмертным; но горе тому, который хотел в одно мгновение сделаться юным! Желание его исполнялось,— но безрассудный продолжал молодеть беспрестанно и умирал, пришедши в состояние однодневного младенца. — На свече моей нагорело, глаза утрудились от долгого чтения, голова отяжелела от греческих аористов, сумрак, усталость, баснословное сказание, мною читанное,— все это вместе погрузило меня в то сладостное состояние, которое известно всякому, знакомому с умственными напряжениями, в то состояние, когда мы еще пе можем отдать себе отчета в новых впечатлениях, нами полученных, когда родившиеся от них беглые, разнородные мысли роятся в голове нашей и мешаются с чуждыми, часто безобразными призраками. В таком состоянии был я: не зиаю, спал ли, или нет,— но слушайте, друзья мои, что нарисовало предо мною причудливое воображение. Взору моему представился храм Гемифеи, осепенный пальмовыми деревьями,— мне слышалося журчание вод солнца, тихий зефир, вечно веющий над сими водами, касался лица моего. Берега сих вод были покрыты толпами людей обоего пола, всех народов и состояний; но нп одного старца не было видно в сих толпах: везде были дети. Приближаюсь, всматриваюся,— и какое удивлеппе мепя поразило, когда я увидел, что все те, которые мне казались издали младенцами,— были ими только по телесной немощи и по свопм занятиям; лицо изменило им: почти у всех оно было изрыто морщинами; впалые, сузившиеся глаза, беззубый рЬт, трясущиеся колена и другие принадлежности глубокой старости спорили с младенческим ростом и ребяческим выражением. Нельзя описать, какое сильное отвращение производил вид сих старцев-младенцев! Я содрогнулся, хотел бежать, но невидимая рука остановила меня п невидимый голос говорит мне: «Наблюдай. Здесь видишь ты светли людей, живущих в нем, в истинном их виде. Тот свет, в котором ты обптаешь, есть мечтательный, все действия, здесь пропеходящпе, кажутся там совсем иными!» Я послушался и, скрепя сердце, продолжал продираться сквозь толпу младенцев. О! сколько тут знакомых моих я увидел, и как странны были их занятия. 106
Многие из младенцев подходили друг к другу; одни из них с величал шею важностшо вынимал мишурный мячик и кидал к своему товарищу; товарпщ с такою же важпостпю отвечал ему тем же мячиком; перекинувши его несколько раз таким образом, младенцы, не теряя своей важности, расход нлис я! «Что это за игра такая?»— спросил я. —«Она называется,— отвечал мне невидимый голос,— светскими разговорами. Эта пгра весьма скучна, как ты бидишь. но любимая у младенцев. Есть многие из них, которые до самой смерти беспрестанно занимаются ею и ничем более». К дереву, возле которого я стоял, была прислонена тоненькая жердочка; многие из младенцев старалися взобраться по ней на дерево; чего не делали они для достижения своей цели! и низко сгибали спину, и ползли, п то хваталися за младенцев, окружавших дерево, то отталкивали их; странно было то только, что, когда кто поднимался несколько выше другого по жердочке, то младенцы старалися того назад отдергивать и между тем рукоплескали и кланялися ему; упавшего же гнали и били немилосердо. Я заметил, что предмет, привлекавший более всего младенцев к этому дереву, были прекрасные плоды, на нем висевшие. Младенцы снизу не замечали, что эти плоды были прекрасны только издали, но в самом деле были гнилы. «И это игра,— сказал мне голос,— она называется почестями без заслуги». Весьма жалко мне было смотреть па некоторых юношей, которых старики-младенцы приводили к дереву и, показывая им плоды, на нем росшие, с важпостпю говорили, что эти плоды чрезвычайно вкусны и должны быть целию жизни человеческой,— что единственное средство для достижения оной есть искуспое перекидывание мишурного мячика. Тщетно злополучные юноши обращали взоры к чему-то высшему, непонятному для стариков- младенцев; упрямые старики, не давая им отдыха, заставляли перекидывать мячик. «Не жалей! — сказал мне голос,— это также игра, называемая светским воспитанием. Старики-младенцы, правда, соблазнят многих юношей, но не остановят истинно презирающих эту ничтожную игру. Посмотри сюда, и ты увидишь подтверждение слов моих». Я обратился, увидел... О! как мне выразить словами то, что увидел я? — Небесным огнем пламенели их очи; их не туманило ничтожное земное; душевная деятельность пылала во всех чертах, во всех движениях; опи презирали шумный, суетный крик младенцев,— их взоры быстро стремились к возвышенному. «Кто сии неведомые?»— воскликнул я от избытка сердца. «Это бессмертные! — отвечал голос. — Старики-младенцы пе замечают, что сим бессмертным юношам они обязаны почтп существованием, что сии юноши, стремясь к возвышенной целп своей, мимоходом, с отеческою неж- ностню разливают на них дары свои; неблагодарные пе понимают ни действии, ни цели бессмертных: одни смеются над ними, другие презирают, иные пе обращают внпманпя, большая часть даже не знает о существовании сих юношей. Но вращаются веки, быстрые круговороты времени поглощают в бездне забвения ничтожную толпу стариков-младенцев, и живут бессмертные — живут, и нет предела их возвышенной жизни!» Кружок стариков-младенцев привлек мое внимание. Все, составлявшие оный, сидели, наморщив брови, и с важпостпю тщательно складывали песчинку к песчинке; им хотелось таким образом соорудить здание, подобное храму Гемифеи. «У вас нет основания,— сказал, улыбаясь, один из бессмертных юношей,— у вас пет даже связи, которая бы могла соединить ваши песчинки». Младенцы презрительно посмотрели па юношу — и спесиво указали ему па десять кое-как сложенных песчинок, как бы говоря: вот где истинная мудрость! «Тщетно! — сказал мне голос,—от этой игры пх не отучишь; она называется опытными знаниями!» 107
Возла сего кружка несколько стариков-младенцев, еще более угрюмых. размеривали землю для построения того же здания; но никак у них дело не ладилось; только что беспрестанно ссорились и бранились! — и ие мудрено! у всех были разномерные аршины! «Меряйте одним и тем же аршином!»—сказал бессмертный юноша.— «Моя лучший! мои лучший!»— закричали они все вместе. «Эти старики-младенцы думают,— сказал голос,— что они несколькими степенями выше младенцев, складывающих песчинки; но в самом деле также в игрушки играют, лишь с тою разницею, что эта игра имеет другое название, она называется офранцуженными теориями». Возле меня несколько стариков-младенцев играли в игру весьма странную; один из них завязывал себе глаза, приходил в место, совершенно ему незнакомое, и приказывал некоторым юношам идти по дороге, которую он, не видя, им указывал. Бедные юноши спотыкалися беспрестанно, следуя в точности руководству его; но упрямый старик уверял, что юноши спотыкаются от несовершенного исполнения его наставлении, и ежеминутно твердил о своей опытности. «Эта игра в большом употреблении у стариков-младенцев,— сказал мне голос,— она истинное торжество для их слабоумия — и называется: искусством подавать советы». Удаленный от всех под тению миртового кусточка, сидел один из стариков-младенцев; он подзывал каждого проходящего и с глупою радостию показывал свою работу, но никто ие обращал иа нее внимания; по этому и по розовому платочку я тотчас узнал моего друга Ахалкина; подхожу — и что же? Он вырезывал солдатиков из листочков розы и мнил такою армиею в прах разразить своего грозного Аристарха! Повеял легкий ветер — исчезли труды Ахалкина; только на лице его осталось никем не замеченное выражение, которое не знаю, как назвать — улыбкою или плачем, лишь знаю, что оно было — отвратительное! Как исчислить мне все суетные занятия стариков-младенцев, как исчислить неисчислимое? Одни пускали мыльные пузыри и уверяли, что для сего потребны величайшие усилия и ум высокий; другие вили в кудри седые волосы и восхищалися своею безобразною красотою; третьи прозябали в бездействии, но у всех на языке вертелась опытность! Не знаю, долго ли продолжалось мое видение, но, когда оно исчезло, я сделался гораздо спокойнее. Теперь, слышу ли я старика, порицающего ученость, потому что сам ие имеет ее, порицающего всякую новизну за то, что она новизна; — вижу ли старика, который хочет обмануть время не приобретением познаний, но подкрашенными волосами.— их невежество и слабоумие не возмущают меня более; я вспоминаю о моем видении и спокойно говорю себе: «Это старик- младенец». Увы! я уже вижу поднимающуюся грозно-смешную толпу стариков- младенцев; они обвиняют меня даже за то, что мне могло представиться такое видение. Но вы, юные друзья мои, скажите мне: не тогда ли только долгая жизнь может соделать человека опытным, когда каждый день оной — есть новый ряд умствований; — где же опытность стариков-младенцев, которою они столько хвалятся, когда бездейственность или ничтожные занятия потушили в их головах и последнюю искру размышления? «Зевс посылает нам сны»,— говорили древние. Мое видение пе должно возбудить непочтение к старости, но. напротив, еще больше произвесть благоговения к старцам, в истинном, высоком значении сего слова. Друзья! улыбку старикам-младенцам и на колена пред вечно юными старцами! А л о г и й п Епименпд С гасильником в руке, с закоренелою злобою в сердце, с низкою робо- стиго па челе Алогий прокрался в храмину, где Епнмеиид. при мерцающем свете лампады, изучался премудрости, куда сами боги сходили к нему беседовать. 108
Алогий бпдпт лампаду; бессмысленный думает, что она единственная вина мудрости Епнменидовой, приближается и трепещущею рукою гасит ее; но пламя, пылавшее в лампаде, было пламя божественное, сам Аполлон возжигал его; не погасло оно от нечистого прикосновения Алогия; — но более возгорелось, заклокотало, охватило всю храмину, в прах обратило ничтожного — и снова тихо взвилось в лампаде. Невежды-гасилыцики! ужели ваши беззаконные усилия погасят божественный пламень совершенствования? — Еще более возгорится оно от пе- чнстых покушений ваших, грозно истребит вас и с вашими ковами и опять запламенеет с прежнею силою. Нет спора, что все это молодо, незрело и, может быть, слишком напвно; но нельзя отрпцать, чтоб в этом не было одушевления, жизни и мысли, хотя и выраженной в форме, которая уже по самой сущности своей прозаична, как сбивающаяся на аллегорию. Нечего и доказывать, что теперь такой род сочинений был бы странен и не мог бы иметь успеха; но ведь это было писано двадцать лет назад,— а что является в свое время, вдохновенное самобытною мыслию и запечатленное талантом, то если не всегда сохраняет свою первоначальную свежесть и спадает с цены от времени, зато всегда имеет, в глазах мыслящего человека, свою относительную, свою историческую важность. Эти апологи замечательны уже тем, что они не походили ни на что, бывшее до них в русской литературе; они не пользовались популярностию, потому что могли нравиться не всем. Старички острова Панхаы называли их безнравственными; большинство публики, не находя в них ничего для фантазии и не любя пищи, предлагаемой преимущественно для ума мыслящего, пропустило их без особенного внимания; но зато юношество, одушевленное стремлением к идеальному, в хорошем значении этого слова, как противоположности пошлой прозе жизни,— это юношество читало их с жадностью, и благодатны были плоды этого чтения. Мы знаем это по собственному опыту, и кто умеет судить о достоинстве вещей не по настоящему времени, а по их историческому смыслу, кто помнит состояние нашей литературы в ту эпоху, когда лучшими журналами в России были «Вестник Европы» и «Сын отечества» и еще не было «Московского телеграфа», когда читающая публика была несравненно малочисленнее нынешней,— те согласятся с нами. Но князь Одоевский не остановился на этих юношеских опытах; он скоро понял, что этот избранный, или, лучше сказать, созданный им род литературы прозаичен и одноообразен. Он так мало дает цены этим первоначальным опытам своим, что не захотел даже поместить их в собрании своих сочинений... Последующие его опыты, разбросанные преимущественно по альманахам, уже обнаружили в нем. писателя столько же возмужавшего, сколько и даровитого. Не изменяя своему истинному призванию, по-прежнему оставаясь по преимуществу дидактическим, он в то же время умел возвыситься до того поэтического красноречия, которое составляет собою звено, связывающее оба эти
искусства — красноречие и поэзию, и которое составляет истинную сущность таланта Жана Поля Рихтера. Для доказательства ссылаемся на три лучшие произведения князя Одоевского — «Бригадир», «Бал» и «Насмешка мертвеца». Это уже не апологи, не аллегории: это живые мысли созревшего ума, переданные в живых поэтических образах. Несмотря на дидактическую цель этих произведений, в них все горит и блещет яркими цветами фантазии, в них слышится одушевленный язык живого, страстного убеждения, они проникнуты пафосом истины, они — не холодные поучения, не резонерские нападки на пороки людей, не реторические похвалы добродетели: они — пламенные филиппики, исполненные то грозного пророческого негодования против ничтожности и мелочности положительпой жизни, валяющейся в грязи эгоистических расчетов, то молниеносных образов надзвездной страны идеала, где живут высокие чувствования, светлые мысли, благородные стремления, доблестные помыслы. Их цель — пробудить в спящей душе отвращение к мертвой действительности, к пошлой прозе жизни и святую тоску по той высокой действительности, идеал которой заключается в смелом, исполненном жизни сознании человеческого достоинства. Но, кроме того, важное преимущество этих пьес составляет их близкое, живое соотношение к обществу. С этой стороны, они не выдумки, не игрушки праздной фантазии, не реторические олицетворения отвлеченных мыслей, общих добродетелей и пороков, но уроки высокой мудрости, тем более плодотворные, что их корни скрываются глубоко в почве русской действительности. Прочтите «Бригадира»: это история многих тысяч паших бригадиров,— история, к несчастию, всегда одинаковая. Беспокойный и страстный юмор составляет также одно из неотъемлемых достоинств этих пьес и придает им характер положительности, без которого они казались бы слишком фантастическими, а потому и недостаточно дельными. Но как фантастическое леясит в этих пьесах на существенном основании, то оно придает им только еще более сильный и увлекательный характер, поражая мысль чрез посредство фантастических образов, сверкающих яркими и причудливыми красками поэзии. Для доказательства этого достаточно привести то место из «Бала», где седой капельмейстер, хвалясь своим уменьем оживлять бал искусным подбором музыкальных пьес, говорит, не оставляя смычка: — Вот, слышите: это вопль допы Анпы, когда доп Хуан насмехается над нею; вот стон умирающего командора; вот минута, когда Отелло начинает верить своей ревности, вот последняя молитва Дездемоны... Еще долго капельмейстер исчислял мне все человеческие страдания, получившие голос в произведениях славных музыкантов, но я не слушал его более; я заметил в музыке что-то странное, обворожительно ужасное: я заметил, что к каждому звуку ^присоединялся другой звук, более пронзительный, от которого холод пробегал по жилам и волосы дыбом становилась на голове: прислушиваюсь — то как будто крик страждущего младенца или буйный вопль юноши, или визг сиротеющей матери, пли трепещущее степаиие старца, и все голоса различных терзаний человеческих явились 110
мне разложенными по степеням одной бесконечной гаммы, продолжавшейся от первого вопля новорожденного до последней мысли умирающего Байрона: каждый звук вырывался из раздраженного нерва, каждый напев был судорожным движением. Этот странный оркестр темпым облаком висел над танцующими; при каждом ударе оркестра вырывались из облака — п громкая^ речь негодования, и прерывающийся лепет побежденного болью, и глухой говор отчаяния, и резкая скорбь жениха, разлученного с невестою, и раскаяние измепы, и крик разъяренной, торжествующей черни, и насмешки неверия, и бесплодное рыдание гения, и таинственная печаль лицемера, и стон страдальца, не признанного своим веком, и вопль человека, в грязь втоптавшего сокровищницу души своей, и болезненный голос изможденного долгою жизнию человека, и радость мщенпя, и трепетание злобы, и томление жажды, и скрежет зубов, и хруст костей, и плач, и взрыд и хохот... и все сливалось в неистовые созвучия, которые громко выговаривали проклятие природе и ропот на провидение; прп каждом ударе оркестра выставлялись из него —- то посинелое лицо истерзанного пыткою, то трясущиеся колепа убийцы, то замолчавшие уста убитого тайною душевною груетшо; из темного облака капали на паркет кровавые слезы, по ним скользили атласные башмаки красавиц... и все по-прежпему вертелось, прыгало, бесновалось в сладострастном, холодном безумии... Еще богаче и внутренним содержанием, и стремительным пафосом, и фантастически-поэтическими образами пьеса — «Насмешка мертвеца». По нашему мнению, это едва ли не лучшее произведение князя Одоевского и в то же время одно из замечательнейших произведений русской литературы, тем более что оно в ней единственное в своем роде. Мысль автора... но пусть эта мысль скажется сама, во всей прелести и во всей силе ее поэтического выражения. Красавица, едущая на бал с своим мужем, встретила на дороге гроб и смутилась при взгляде на мертвого молодого человека, лежавшего в гробу. Красавица некогда видала этого молодого человека. Видала! она знала его, знала все изгибы души его, понимала каждое трепетание его сердца, каждое недоговоренное слово, каждую незаметную черту на лице его; она знала, понимала все это, но на ту пору одно из тех людских мнений, которые люди называют вечным, необходимым основанием семейственного счастия и которому приносят в жертву и гений, и добродетель, и сострадание, и здравый смысл, все это на несколько месяцев, одно из таких мнений поставляло непреоборимую преграду между красавицею и молодым человеком. И красавица покорилась. Покорилась не чувству,— не г, она затоптала святую искру, которая было затеплилась в душе ее, и, падши, поклонилась тому демону, который раздает счастье и славу мира, и демон похвалил ее повиновение, дал ей «хорошую партию» и назвал ее расчетливость — добродетелью, ее подобострастие — благоразумием, ее оптический обман — влечением сердца; и красавица едва не гордилась его похвалою. Но в любви юноши соединялось все святое и прекрасное человека; ее роскошным огнем жила жизнь его, как блестящий, благоухающий алоэс под опалою солнца, юноше были родными те минуты, когда над мыслию проходит дыхание бурно; те минуты, в которые живут века, когда ангелы присутствуют таинству души человеческой и таинственные зародыши будущих поколений со страхом внимают решению судьбы своей. Да! много будущего было в этой мысли, в этом чувстве. Но им ли оковать ленивое сердце светской красавицы, беспрерывпо охлаждаемое расчетами приличий? Им ли пленить ум, беспрестанно сводимый с толку теми судьями общего мнения, которые постигли искусство судить о других по Ш
себе, о чувство по расчету, о мысли по тому, что пм случилось видеть на сеете, о поэзии по чистой прибыли, о вере по политике, о будущем по прошедшему? И все было презрено: и бескорыстная любовь юноши, п силы, которые она оживляла... Красавица назвала страсть юноши порывом воображения, его мучительное терзание — преходящею болезнью ума, мольбу его взоров — модною поэтическою причудою. Все было презрено, все было забыто. Красавица провела его через все мытарства оскорбленной любви, оскорбленной надежды, оскорбленного самолюбия... Что ц рассказал долгими речами, то в одно мгновение пролетело через сердце красавицы при виде мертвого: ужасною показалась ей смерть юно- —не смерть тела, нет! черты искаженного лпца рассказывали страшную повесть о другой смерти. Кто знает, что сталось с юношей, когда, сжатые холодом страдания, порвались струны на гармоническом орудии души его; когда изнемог он, ^замученный недоговоренною жизнпю, когда истощилась душа на тщетное борение и, униженная, но не убежденная, с хохотом отвергла даже сомнение — последнюю святую искру души умирающей. Может быть, она вызвала из ада все изобретения разврата; может быть, постигла сладость коварства, негу мщения, выгоды явной бесстыдной подлости; может быть, сильный юноша, распаливши сердце свое молитвою, проклял все доброе в жизни! Может быть, вся та деятельность, которая была предназначена на святой подвиг жизни, углубилась в науку порока, исчерпала ее мудрость с тою же силою, с которою она некогда исчерпала бы науку добра; может быть, та деятельность, которая должна была помирить гордость познания с смирением веры, слила горькое, удушающее раскаяние с самою минутою преступления... Картины бала и смятения, произведенного страхом потопа, исполнены вдохновения бурного и порывистого, негодования пророчески энергического. Здесь красноречие возвышается до поэзии, а поэзия становится трибуною. Чтоб выписать все лучшее из этой пьесы, надобно было бы списать ее всю. Но мы думаем, что и этой выписки уже слишком достаточно, чтоб показать и высокий талант автора, и высокое его призвание. Было время, когда поэзию разделяли на эпическую, лирическую, драматическую и еще дидактическую. Но не столько ложность этого разделения, сколько пошлость образцов дидактической поэзии изгнала из употребления самое слово «дидактический», как синоним скуки, водянистости и прозаизма,— но это несправедливо. Хотя сатира, например, и принадлежит к лирической поэзии,, как выражение субъективного чувства, одиако сатира не есть произведение собственно поэзии, как песня, элегия, ода, потому что в ней всегда видна слишком определенная цель, и в нее входит слишком большой посторонний элемент. В сатире поэт является обличителем, адвокатом, проповедником, а поэзия в сатире является больше как средство, нежели как самобытное искусство. Сатира одно из тех произведений, в которых поэзия становится красноречием, красноречие — поэзиею. Зпаменитые в прошлом веке «Сады» Делиля не принадлежат к дидактической поэзии, потому что опн чужды какой бы то ни было поэзии; но сатиры Ювенала, ямбы Барбье, пьеса Пушкина «Поэт и чернь» 10, пьесы Лермонтова — «Печально я гляжу на наше поколенье» и «Поэт» суть произведения столько же дидактические, сколько и 112
поэтические. Дидактическая поэзия, в том смысле, как мы ее понимаем, есть то гремящее анафемою поучение, то страстпая речь защитника добра, это род поэзии наиболее социальный и гражданский. Отсюда понятно, что у римлян явился величайший сатирик в мире. Из этого, однако ж, не следует, чтоб поэзия должна была по-прежнему разделяться на эпическую, лирическую, драматическую и дидактическую: дидактической поэзии нет, но есть дидактизм, который, как преобладающий элемент, может входить во все три рода поэзии, преимущественно же в лирическую. Без пафоса невозможна никакая поэзия, и дидактизм, чтоб не убивать поэзии, должен быть всегда преисполнен страстного одушевления. В древности были певцы, обрекавшие себя на возбуждение в гражданах чувств доблести и любви к отечеству во время войн, и до нас дошло несколько од Тиртея, которого антипоэтические, не любившие изящных искусств спартанцы выпросили у афинян, чтоб он воспламенял своими песнями дух храбрости в их воинстве во время кровавой борьбы их с мессенцами. Почему же не быть поэтам, которые служили бы обществу, пробуждая и поддержи^ вая в его членах стремление к сознанию, к жизни умом и сердцем, единой сообразной с человеческим достоинством жизпи? И неужели эти гражданские Тиртеи ниже Тиртеев войны? Храбрость составляет одно из достоинств человека, особенно важное во время войны, но человечность всегда и везде, в войне и мире, есть высшая добродетель, высшее достоинство человека, потому что без нее человек есть только животное, тем более отвратительное, что, вопреки здравому смыслу, будучи внутри животным, снаружи имеет форму человека... Мы выше сказали, что в русской литературе нет произведений, которые бы по своему духу и форме могли относиться к одному разряду с теми пьесами князя Одоевского, о которых говорено выше. Их прототипа надо искать в сочинениях Жана Поля Рихтера, который, не будучи поэтом в смысле творчества, тем не менее обладал замечательно сильною фантазиею и нередко умел ею счастливо пользоваться для выражения философских и преимущественно нравственных идей. Поэтому мы смотрим на Жана Поля Рихтера как на дидактического поэта. Талант этого рода имеет еще то отличие от таланта чисто поэтического, чисто творческого, что он тесно связан с одушевлением одаренного им лица к нравственным идеям. И потому мы нередко видим, что люди, обладающие чисто поэтическим талантом, сохраняют его долго, независимо от их отношений к жизни; но когда писатель, которого направление — преимущественно дидактическое, или привыкает наконец к холоду жизни, прежде возбуждавшему в нем громовое негодование, или допускает сомнеиию ослабить в себе энергию убеждения,— тогда его талант исчезает вместе с упадком его нравственной силы. Это потому, что такой талант есть своего рода добродетель. 113
Нам пе без оспования могут заметить, что такие произведения, как «Бригадир», «Бал» п «Насмешка мертвеца», могут читаться не всегда, и притом не во всяком расположении духа, II что для умов зрелых и закаленных в борьбе с жизншо подобный дидактизм не вполне поучителен. Не спорим против этого. Но как различны потребности возрастов и состояний, так различны и средства к пх удовлетворению. Есть люди, которые с восторгом будут читать трагедию Шиллера и в которых «Ревизор» или «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» могут возбудить скорее болезненно-неприятное чувство, нежели удовольствие и восторг; и есть люди, которым гениальная комедия из современной жизни громче говорит о значении и смысле великого и прекрасного на земле, нежели иная восторженная, исполненная кипением юного чувства трагедия. Не будем рассуждать, которая из этих сторон права, которая не права; мы даже думаем, что обе они равно правы, ибо каждая из них требует того, что ей нужно, и обе достигают одной и той же цели, идя по разным путям. Как бы то ни было, но чтение таких произведений, как «Бригадир», «Бал» и «Насмешка мертвеца», производит на молодую душу, еще свежую, не подвергшуюся нечистому прикосновению житейской суеты, действие электрического удара, потрясающего всю нервную систему. И подобный нравственный удар оставляет в юной, исполненной благородного стремления душе самые благодатные следствия. Мы знаем это по собственному примеру: мы помним то время, когда избранная молодежь с восторгом читала эти пьесы и говорила о них с тем важным видом, с каким обыкновенно неофиты говорят о таинствах своего учения. И вот одна из причин, почему имя князя Одоевского как писателя более известно и знакомо всем, нежели его сочинения: его сочинения таковы, что могут или сильно нравиться, или совсем не могут нравиться, потому что годятся не для всех; а между тем мнение тех, которых они могут сильно интересовать, слишком важно и действительно даже для тех, которые сами не могут находить в них для себя особенного интереса. К этому надо присовокупить еще и то обстоятельство, что сочинения князя Одоевского долю были разбросаны во множестве разных альманахов и журналов и что их многие печатно и хвалили и бранили, но никто не почел за нужное отдать публике отчет, почему он их хвалит или бранит. Впрочем, и не легко было бы дать такой отчет, потому что для этого критик принужден был бы прежде всего завалить свой стол альманахами и журналами разных годов. Вообще, нельзя не упрекнуть князя Одоевского, что он не собирал и не издавал своих сочинении по мере их накопления. Это было бы для него весьма важно: ему легче было бы судить о потребностях времени по приему публикою каждой книжки своих сочинений и знать заранее, может ли иметь успех изменение их в направлении. 114
После всего, сказанного нами по поводу пьес — «Бригадир», «Бал» и «Насмешка мертвеца», было бы бесполезно распространяться о достоипстве такого рода произведений, о высоком таланте их автора, равно как и о неоспоримой важности его направления н призвания. Но навсегда ли, или по крайней мере надолго ли, автор остался ему верен? — вот вопрос. Кроме этих трех пьес, помещенных в первой части, в следующих частях мы находим еще песколько в таком же роде, каковы: «Город без имени», «Новый год», «Черная перчатка», «Живой мертвец» и отрывки из «Пестрых сказок»;11 но в этих уже, за исключением первой, преобладает юмор, и они, не теряя своего дидактического характера, начинают наклоняться к повести. Из них лучше других кажется нам «Новый год». — «Живой мертвец» написан как будто в pendant* к «Бригадиру»: в ней та же мысль, с одной стороны, выраженная более действительным, нежели поэтическим образом, может быть, более уловимая для большинства, но, с другой стороны, лишенная торжественности лирического одушевления, которое составляет лучшее достоинство «Бригадира». — Что же касается до пьесы «Город без имени», она написана совершенно в духе лучших произведений в этом роде князя Одоевского; но основная мысль ее несколько одностороння. Автор нападает на исключительно индюстриальное и утилитарное направление обществ, думая видеть в нем причину будто бы близкого их падения. Автору можно возразить, что могут быть общества, основанные на преобладании идеи утилитарности, но что общества, основанные на исключительной идее практической пользы, совершенно невозможны. Сколько можно заметить, автор намекает на Северо-Американские Штаты; но что можно сказать положительного об обществе, которое так юно, что еще не доросло до эцохи уравновешивания своих сил и полной общественной организации? И кто может сказать утвердительно, что в этом странном, зарождающемся обществе не кроются элементы более действительные и благородные, чем исключительное стремление к положительной пользе? Вообще, мысль о возможности смерти для обществ вследствие ложного направления слишком пугает автора. В пьесе «Последнее самоубийство» он решился даже нарисовать картину смерти всего человечества, которому уже ничего не осталось ни знать, ни делать, потому что все уже узнано и сделано... Пьесы: «Ореге del Cavaliere Giambatista Piranesi» **, «Последний квартет Бетховена», «Импровизатор» и «Себастиан Бах» образуют собою особенпую серпю дидактических произведений, и все они возбудили при своем появлении большое внимание. В них развивается какая-нибудь пли психологическая мысль, или взгляд на искусство и художника. Первая из них — «Ореге del Cavaliere Giambatista Piranesi» есть —кто бы мог подумать? — * в соответствие (фр.). — Ред. ** «Сочинения кавалера Джамбатисты Пиранези» (ит.). — Ред. 115
апофеоза сумасшествия!.. Ибо что другое, как не желание апо- феозировать сумасшествие, могло заставить автора взять па себя труд представить архитектора, который помешался иа мысли строить здания пз гор, переставлять горы с места на место п делать тому подобное?.. Такое состояние, по нашему мнению, отнюдь не показывает гениальности, но, напротив, свидетельствует о слабой нервической натуре, которая не выдерживает тяжести разумной действительности,— и Пиранези, таков, каким представляет его князь Одоевский, достоин жалости, как всякий сумасшедший, но не внимания, как всякий замечательный человек. Гений творит великое, но возможное; о громадном, но невозможном может мечтать только расстроенная и болезненная фантазия. — В «Импровизаторе» прекрасно развита мысль о бесплодности и вреде знания, приобретенного без труда и усилий, как источнике самого пошлого и тем не менее мучительного скептицизма, результатом которого всегда бывает искреннее примирение с пошлостью внешней жизни. «Себастиан Бах» — род биогра- фии-повести, в которой жизнь художника представлена в связи с развитием и значением его таланта. Это скорее биография таланта, чем биография человека. Она вводит читателя в святилище гения Баха и критически знакомит его с ним. Жизнь Себастиана Баха изложена князем Одоевским в духе немецкого воззрения на искусство и немецкого музыкального верования, которое на итальянскую музыку смотрит, как на раскол, которое, вместе с этим гениальным и простодушным старинным мастером, боится лучшего в мире музыкального инструмента — человеческого голоса, как слишком исполненного страсти, профанирующей искусство в той заоблачной и по тому самому несколько холодной сфере; в которой эксцентрические немцы хотят видеть царство истинного искусства. Однако это нисколько не мешает поэтической биографии Себастиана Баха быть до того мастерски изложеиною, до того живою и увлекательною, что ее нельзя читать без интереса даже людям, которые недалеки в знании музыки. Это значит, что в ней автор коснулся тех общих сторон, которые и в музыканте прежде всего показывают художника, а потом уже музыканта. «Imbroglio»*, «Сильфида», «Саламандра», «Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия», «Княжна Мими» и «Княжна Зизи» — все эти пьесы образуют собою ряд повестей собственно. Лучшая между ними и одно из лучших произведений князя Одоевского есть «Княжна Мими». Несмотря на ее нисколько не лирический характер, она верна тому направлению таланта автора, которое мы столько уважаем и которое мы видим в его пьесах «Бригадир», «Бал» и «Насмешка мертвеца». Это мастерски написапная картина из светского быта. Содержание ее очень просто: гибель прекрасной женщины, которую ожидало * Буквально: путаница, интрига (ит.). — Ред. 116
счастие вдвоем и которая вполне была достойна этого счастия,— гибель этой женщины от сплетни, сочиненной старою девою. Верный своему направлению, автор выводит наружу внутренний пафос повести в этих немногих, но пророчески-обличительных словах: «Есть поступки, которые преследуются обществом: погибают виновные, погибают невинные. Есть люди, которые полными руками сеют бедствие, в душах высоких и нежных возбуждают отвращение к человечеству, словом, торжественно подпиливают основания общества,— и общество согревает их в груди своей, как бессмысленное солнце, которое равнодушно всходит и над криками битвы и над молитвою мудрого». Но героиня повести, княжна Мими, не принесена автором в жертву моральности: он раскрывает перед читателями те неотразимые причины, вследствие которых она должна была сделаться злою сплетницею; он показывает, что гораздо прежде, нежели она начала подпиливать основы общества, это общество сгубило в ней все хорошее и развило все дурное. Она была старая дева и знала, что такое «тихий шепот, неприметная улыбка, явные или воображаемые насмешки, падающие на бедную девушку, которая не имела довольно искусства пли имела слишком много благородства, чтоб продать себя в замужство по расчетам». Превосходный рассказ, простота и естественность завязки и развязки, выдержанность характеров, знание света делают «Княжну Мими» одною из лучших русских повестей. Повесть «Княжна Зизи» уступает в достоинстве повести «Княжна Мими»,—что, однако ж, не мешает и ей быть интересною и занимательною. Основная идея — положение в обществе женщины, которая, по своему сердцу, по душе, составляет исключение из общества и дорого платит за свое незнание людей и жизни, которым слишком доверялась, потому что судила о них по самой себе. «Сильфида» принадлежит к тем произведениям кпязя Одоевского, в которых он решительно начал уклоняться от своего прежнего направления в пользу какого-то странного фантазма. Отсюда происходит то, что с сих пор каждое из его произведений имеет две стороны — сторону достоинств и сторону недостатков. Пока автор держится действительности, его талант увлекателен по-прежнему и проблесками поэзии и необыкновенно умными мыслями; но как скоро впадает он в фантастическое, изумленный читатель поневоле задает себе вопрос: шутит с ним автор или говорит серьезно? Герой повести «Сильфида» очень занимает нас, пока мы видим его в простых человеческих отнощениях к людям и жизни; но наше участие к нему, несмотря на искусство и высокий талант автора, тотчас погасает, как скоро он начал отыскивать какую-то Сильфиду па дие миски с водою и бирюзовым перстнем. Автор (сколько можем мы понять при пашем совершенном невежестве в делах волшебства, видений и галлюцинаций) хотел в герое «Сильфиды» изобразить идеал одного из тех 117
высоких безумцев9 которых внутреннему созерцанию (будто бы) доступны сокровенные и превыспренние тайны жизни. Но, увы! уважение к безумцам давно уже, и притом безвозвратно, прошло в просвещенной Европе, и вдохновенных сантонов12 уважают теперь только в непросвещенной Турции!.. Точно то же можно сказать и о двух больших повестях, которые, впрочем, не особые повести, а две части одной и той же повести—«Саламандра» и «Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия». Тут есть прекрасные картины быта финнов, прекрасная финская легенда о борьбе Петра Великого с Карлом ХН-м; есть картины русского быта при Петре Великом и вскоре после него; есть удачные очерки характеров; сама эта полудикая Эльса, в противоположности с образованною Марьею Егоровною, так интересна... Но Саламандра, ее роль в повести, разные магнетические и другие чудеса, искания философского камня и обретение оного,— все это было для нас непонятно; а чего мы не понимаем, тем не можем и восхищаться... 13 Притом же мы имеем глубокое и твердое убеждение, что такие пружины для возбуждения интереса в читателях уже давно устарели и ни на кого не могут действовать. Теперь внимание толпы может покорять только сознательно разумное, только разумно действительное, а волшебство и видения людей с расстроенными нервами принадлежат к ведению медицины, а не искусства. И что было плодом этого нового направления князя Одоевского? — «Необойденный дом», в котором едва ли что-нибудь поймут как образованные люди, не для которых писана эта странно-фантастическая повесть, так и простолюдины, для которых она писана и которые, вероятно, никогда не узнают о ее существовании!..14 Но это направление явилось в сочинениях князя Одоевского не в последнее только время. Еще в 1833 году издал он свои «Пестрые сказки», в которых было несколько прекрасных юмористических очерков, как, например: «История о петухе, кошке и лягушке», «Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Отношенью не удалось в светлое воскресенье поздравить своих начальников с праздником», «Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем». Но между этими очерками была пьеса «Игоша», в которой все непонятно, от первого до последнего слова, и которая поэтому вполне заслуживает название фантастической15. Мы имеем причины думать, что на это фантастическое направление нашего даровитого писателя имел большое влияние Гофман. Но фантазм Гофмана составлял его натуру, и Гофман в самых нелепых дурачествах своей фантазии умел быть верным идее. Поэтому весьма опасно подражать ему: можно занять и даже преувеличить его недостатки, не заимствовав его достоинств. Сверх того, фантазм составляет самую слабую сторону в сочинениях Гофмана; истинную и высокую сторону его таланта составляет глубокая любовь к искусству и разумное постижение его законов, едкий юмор и всегда живая мысль. 118
Может быть, это же влияние Гофмана заставило князя Одоевского дать странную форму первой части его сочинений, которую он отличил от других странным названием «Русских ночей». Подобно знаменитым «Серапионовым братьям», он заставил несколько молодых людей беседовать по ночам о жизни, науке, искусстве и тому подобных предметах. Вследствие этого лучшие пьесы его — «Бригадир», «Бал», «Насмешка мертвеца», «Импровизатор» и «Себастиан Бах», написанные им гораздо прежде, нежели, может быть, родилась у него мысль о «Русских ночах», явились в какой-то неестественной и насильственной связи между собою: они читаются Фаустом (председателем «Русских ночей») из какой-то рукописи по поводу разговоров его с друзьями о разных предметах. Разумеется, эти разговоры пригнаны автором к рассказам, а потому рассказы не совсем вяжутся с разговорами. Но это еще не все: разговоры ослабляют впечатление рассказов. Правда, эти разговоры, или беседы, имеют большую занимательность, исполнены мыслей; по почему же было не сделать автору из них особой статьи? Он отчасти и сделал это в «Эпилоге», который имеет большое достоинство, но без всякого отношения к рассказам, и к которому мы еще обратимся. Вторая часть названа «Домашними разговорами», хотя это название может относиться только разве к повести «Княжна Мими», а ко всем другим рассказам и повестям, вошедшим в эту часть, нисколько нейдет. Не понимаем, к чему все это, если не к тому, чтоб давать против себя оружие своим литературным недоброжелателям, которых у князя Одоевского, как у всякого сильно даровитого писателя, очень много и которые рады будут обратить все свое внимание на эти мелочи, чтоб не обратить никакого внимания на существенные стороны его сочинений! В «Эпилоге», как выводе из предшествовавших разговоров, развивается мысль о нравственном гниении Запада в настоящее время. В лице Фауста, который играет главную роль во всех этих разговорах и в «Эпилоге» особенно,— автор хотел изобразить человека нашего времени, впавшего в отчаяние сомнения и уже не в знании, а в ^произволе чувства ищущего разрешения на свои вопросы. Следовательно, это — своего рода повесть, в которой автор представляет известный характер, не отвечая за его действия или за его мнения. Другими словами: этот «Эпилог» есть вопрос, который автор предлагает обществу, не принимая на себя обязанности решить его. Мы очень рады, что в лице этого выдуман- кого Фауста мы можем ответить па важный вопрос всем действительным Фаустам такого рода. Фауст князя Одоевского — падо отдать ему полную справедливость — говорит о деле с знанием дела, говорит пе общими местами, а со всею, оригинальностью самобытного взгляда, со всем одушевлением искреннего, горячего убеждения. И между тем в его словах столько же парадоксов, сколько истин, а в общем выводе он совершенно сходится с так называемыми «славянофилами». Пока он говорит об ужасах 11Э
царствующего в Европе пауперизма (бедности), о страшном положении рабочего класса, умирающего с голоду в кровожадных, разбойничьих когтях фабрикантов и разного рода подрядчиков и собственников; о всеобщем скептицизме и равнодушии к делу истины и убеждения,— когда говорит он обо всем этом, нельзя не соглашаться с его доказательствами, потому что они опираются и на логике и на фактах. Да, ужасно в нравственном отношении состояние современной Европы! Скажем более: оно уже никому не новость, особенно для самой Европы, и там об этом и говорят и пишут еще гораздо с большим знанием дела и большим убеждением, нежели в состоянии делать это кто-либо у нас. Но какое же заключение должно сделать из этого взгляда на состояние Европы? — Неужели согласиться с Фаустом, что Европа того и гляди прикажет долго жить, а мы, славяне, напечем блинов на весь мир, да и давай поминки творить по покойнице?.. Подобная мысль, если б о ее существовании узнала Европа, никого не ужаснула бы там... Нельзя так легко делать заключения о таких тяжелых вещах, какова смерть — не только народа (морить народов нам уж нипочем), но целой и притом лучшей, образованнейшей части света. Европа больна,— это правда, но не бойтесь, чтоб она умерла: ее болезнь от избытка здоровья, от избытка жизненных сил; это болезнь временная, это кризис внутренней, подземной борьбы старого с новым; это — усилие отрешиться от общественных оснований средних веков и заменить их основаниями, на разуме и натуре человека основанными. Европе не в первый раз быть больною: она была больна во время крестовых походов и ждала тогда конца мира; она была больна перед ре- формациею и во время реформации,— а ведь не умерла же к удовольствию господ-душеприказчиков ее! Идя своею дорогою развития, мы, русские, имеем слабость все явления западной истории мерить на свой собственный аршин: мудрено ли после этого, что Европа представляется нам то домом умалишенных, то безнадежною больною? Мы кричим: «Запад! Восток! Тевтонское племя! Славянское племя!»—и забываем, что под этими словами должно разуметь человечество... Мы предвидим наше великое будущее; но хотим непременно иметь его на счет смерти Европы: какой поистине братский взгляд на вещи! Не лучше ли, не человечнее ли, не гуманнее ли рассуждать так: нас ожидает бесконечное развитие, великие успехи в будущем, но и развитие Европы и ее успехи пойдут своим чередом? Неужели для счастия одного брата непременно нужна гибель другого? Какая не философская, не цивилизованная и не христианская мысль!.. Говоря о хаотическом состоянии науки и искусства Европы, Фауст, в книге князя Одоевского, много говорит справедливого ц дельного; но взгляд его вообще тем не менее односторонен, парадоксален. Все, что говорит он о преобладании опытных наблюдений и мелочного анализа в естественных науках,— все это отчасти справедливо; тем не менее нельзя согласиться с ним, 120
чтоб это происходило от нравственного гниения, от погасающей жизни: скорее можно думать, что для естественных наук не настало еще время общих философских оснований именно по недостатку фактов, которые могут быть добыты только опытными наблюдениями, и что этот-то современный эмпиризм и должен со временем приуготовить философское развитие естественных наук. Тот же смысл имеет и эта дробность знаний, вследствие которой один, занимаясь математикою, считает себя вправе не иметь понятия об пстории, а другой, занимаясь политическою экономпею, полагает своею обязанностью быть невеждою в теории искусства. Но что в этом должно видеть только переходное, следовательно, временное состояние, перелом, а не коснение, как предвестник близкой смерти,— это доказывают слова самого Фауста, что все чувствуют и сознают недостаток общих начал в науках и необходимость знания, как чего-то целого, как науки о жизни, о бытии, о сущем, в обширном значении этого слова, а не как науки то об этом предмете, то о том. Смерть обществ всегда предшест- вуется пошлым самодовольством, всеобщею удовлетворенностью, мелочами, полным примирением с тем, что есть и как есть. В умирающих обществах нет криков и воплей на недостаточность настоящего, нет новых идей, новых учений, нет страдальцев за истину, нет борьбы,— все тихо под зеленою плесенью гниющего болота. То ли мы видим в Европе? Фауст видит там совершенную гибель искусства, говорит о Россини, о Беллини — и не говорит о Мейербере. И давно ли были там Моцарт и Бетховен? И неужели Европа каждый год обязана представлять по новому гению во всех родах,— иначе она умерла? Четыре такие мыслителя, как Кант, Фихте, Шеллинг и Гегель, непосредственно явившиеся один за другим: неужели этого мало? И если теперь даже философия Гегеля относится в Германии к учениям, уже совершившим свой круг, теперь, когда сам великий Шеллинг, имевший несчастие пережить свой разум, не успел никого обморочить своими таинственными тетрадками, которыми столько лет обещал разрешить альфу и омегу мудрости: неужели все это не показывает, какой великий шаг сделало в Германии мышление?..16 Но Фауст принадлежит по своей натуре к тем замечательно эластическим, широким, но вместе с тем и робким умам, которые вечно обманываются оттого, что слишком боятся обмануться. Для таких умов быстрое падение доктрин и систем есть доказательство пх ничтожности. Они верят только в истину абстрактную, которая бы вдруг родилась совсем готовая, как Паллада из головы Зевса, и все бы тотчас единодушно признали ее и поклонились ей. По недостатку исторического такта, эти умы не могут попять, что истина развивается исторически, что она сеется, поливается потом и потом жнется, молотится и веется п что много шелухи должно отвеять, чтоб добраться до зерен. Кант и Фихте должны были увидеть в Шеллинге свой конец, но не потому, чтоб он доказал бесплодность их труда, а потому, что все сделанное 121
ими или послужило основанием для его труда, плп вошло в его труд как плодотворный элемент. Так и все идет в истории подобным же образом: одно событие рождает другое, один великий человек служит ступенью для другого; люди тут могут терять, и какому-нибудь Шеллингу, конечно, не легко созпаться, что не только его, некогда великого вождя времени, но даже и того, кто первый заслонил его собою и кто давно уже спит сном вечности, даже и того далеко обогнали им же вызванные на труд и дело новые поколения!..17 Удивительно ли, что Фауст не вндит прогресса в науках, утверждая, что древние знали больше нашего в тайнах природы, что алхимики средних веков владели чуть ли не тайною философского камня, который мог и золото делать и людям бессмертие физическое давать? Удивительно ли, что Фауст в истории видит только хаос фактов, которые будто бы теперь всякий толкует по-своему? — Для кого настоящее но есть выше прошедшего, а будущее выше настоящего, тому во всем будет казаться застой, гниение и смерть. Умы вроде Фауста — истинные мученики науки: чем больше они знают, тем меньше они владеют знанием. Зпание делает их маятниками, и они лучше весь век будут качаться, нежели на чем-нибудь остановиться, боясь остановиться на неистине. Это люди, жаждущие истины, с благородною ревностью стремящиеся к ней, и в то же время скептики поневоле. Но уж проходит время скептицизма, и теперь всякое простое, честное убеждение, даже ограниченное и одностороннее, ценится больше, чем самое многостороннее сомнение, которое не смеет стать ни убеждением, ни отрицанием и поневоле становится бесцветною и болезненною мнительностью. Но Фауст не останавливается на сомнении и идет к убеждению. Посмотрим на его убеждение. Он ищет шестой части света н народа, хранящего в себе тайну спасения мира... находнт его — и тут же спрашивает себя: «Не мечта ли это самолюбия?» — Неужели это убеждение!.. Фауст, между прочим, доказывает, что мы угадали историю прежде истории, посредством поэтического магизма, без предварительной разработки материалов,— и указывает на историю Карамзина!.. Неужели же Фаусту неизвестно, что теперь все бросили мысль писать историю и принялись за разработку исторических материалов, ибо убедились, что история прежде истории может быть только попыткою, пожалуй, и прекрасною, но из которой выходит пе история, а историческая поэма?.. Великое дело видит Фауст в том, что наша поэзия началась сатирою — судом народа над самим собою... А ларчик просто открывался!18 Так как наша поэзия была заимствование, нововведение, то наши поэты и пустились подражать кто кому вздумал, и какой-нибудь Сумароков был п трагик, и комик, и лирик, и баснописец, писал и оды на иллюминации и сатиры на подьячпх. Пушкин (говорит Фауст) разгадал характер русского летописца в «Борисе Годунове»: разгадал ли, полно? Не заставил ли он его по Гер¬ 122
беру, но только русским складом, делать апофеозу истории, то есть говорить вещи, которые не могли прийти в голову ни одному летописцу, ни европейскому, ни русскому? Покажите нам хоть одну летопись, которая бы оправдывала возможность такого взгляда на значение историка со стороны простодушного летописца XVI века? — Но г. Хомяков, по мнению Фауста, глубоко проникнул в характер еще труднейший, в характер русской женщины-матери (в «Дмитрии Самозванце»), а г. Лажечников воспроизвел характер и еще труднейший — древней русской девушки (в «Басурмане»)... Что сказать на это?.. Мы ничего не скажем... И между тем, повторяем, в «Эпилоге» столько ума; многие даже из парадоксов его так остроумны и оригинальны, написан он так живо и увлекательно, что от него нельзя оторваться, не дочитав его до конца. От «Эпилога» перейдем к «Сказке о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту» и «Той же сказке, только наизворот». Она была напечатана еще в 1833 году в «Пестрых сказках», и ее содержание известно многим. Героиня ее — славянская дева, которая, как все славянские девы, была бы чудом красоты, ума и чувства, если б заморский басурман, при помощи безмозглой французской головы, чуткого немецкого носа с ослиными ушами и туто набитого английского живота, не вырезал из нее душп и сердца и не превратил ее в куклу. Эта сказочка навела нас на мысль об удивительной сметливости русского человека всегда выйти правым из беды и сложить вину если не на соседа, то на черта, а если не на черта, то на какого- нибудь мусье... Девушка шла по Невскому проспекту с десятью своими подругами, в сопровождении трех маменек, которые умели считать только до десяти, как ворона умеет считать только до четырех. Нет спора, что подобные дамы были в состоянии дать превосходное воспитание своим дочерям, если б не подвернулся проклятый басурман... Г-н Кивакель тоже, должно быть, воспитан был басурманами, а оттого и получил способность жить только трубкою и лошадьми... И между тем какое изложение, сколько таланта потрачено на эту сказку!..19 Но мы рекомендуем читателям вместо этой сказки прочесть домашнюю драму — «Хорошее жалованье, приличная квартира, стол, освещение и отопление» 20, чтоб насладиться произведением, столь же прекрасным по мысли, сколько и по выполнению. Это одно из лучших произведений князя Одоевского. Особенно замечательна также последняя статья в третьей части: «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе». Она была написана еще в 1836 году и напечатана в «Современнике» Пушкина21. В ней автор нападает на вредную расчетливость некоторых литераторов, которые льстят невежеству толпы, браня просвещение... Увы! с 1836 г. много воды утекло, и мы жалеем, что князь Одоевский не переделал своей 123
прекрасной статьи, чтоб воспользоваться огромным множеством новых фактов о гонении, воздвигнутом против просвещения и литературы теми же самыми людьми, которые называются то учеными, то литераторами. Остроумному и энергическому перу князя Одоевского много дали бы материалов одни так называемые «славянолюбы» и «квасные патриоты», которые во всякой живой, современной человеческой мысли видят вторжение лукавого, гниющего Запада. Статья «О вражде к просвещению» важна еще и как объяснение пекоторых критик на сочинения князя Одоевского. В самом деле, как иному критику можно находить что-нибудь хорошее в сочинениях этого автора, если он имел неудовольствие вычитать в них строки о том, как пишутся у пас исторические романы п трагедии, о том, как смеются у нас над умом человеческим, называя его надувалою и тому подобным? 22 Не хотите ли знать, как пишутся у нас исторические романы и трагедии? Тогда догадались и наши так называемые сочинители: попробовали — трудно; наконец взялись за ум, раскрыли «Историю» Карамзина, вырезали из лее несколько страниц, склеили вместе и, к неописанной радости, сделали разом три открытия: 1) что такое произведение читатели с небольшим усилием могут принять за роман или за трагедию, 2) что с русского переводить гораздо удобнее, нежели с иностранного, и 3) что, следственно, сочинять совсем не так трудно, как прежде полагали. В самом деле, смотришь — русские имена, а та же французская мелодрама. И многие, многие пустились, в драмы и особенно в романы; а критика — этот поз*>р русской литературы — уставила для сих произведений особые правила. За недостатком исторических свидетельств, решили, что настоящие русские нравы сохранились между нынешними извозчиками, и вследствие того осудили какого-либо потомка Ярославичей читать изображение характера своего знаменитого предка, в точности списанное с его кучера; вследствие тех же правил, кто употреблял русские имена, того критика называла национальным трагиком, кто бессовестнее выписывал из Карамзина, того называла национальным романистом, и гг. А, Б, В хвастались перед читателями, а читатели радовались, что в романе нет ни одного слова, которое бы не было взято из истории; многие находили это средство очень полезным для распространения исторических познаний. Не хотите ли знать, как у нас обращаются с наукою? Отличительным характером наших сатириков сделалось попадать редко и метить всегда мимо. Два, три человека занимаются у нас агрономиею; благомыслящие люди делают неимоверные усилия, чтобы распространить прямое знание о сей науке, которое одно может отвратить грозящее нашим нивам бесплодие; два, три человека собираются толковать о философских системах, по слуху известных нашим литераторам; так называемые ученые (то есть между литераторов) .с грехом пополам щечатся вокруг словарей и энциклопедий; а наши нравоописатели толкуют о вреде, происходящем от излишней учености, о вреде машпн, пишут романы и повести, комедии, в которых выводятся на сцену какие-то господа Верхоглядовы, не только несуществующие, по невозможные в России; выводятся философы, агрономы, пововводители, как будто бы существование этих лиц было характерною чертою в нашем обществе! Названия наук, неизвестных нашим сатирикам, служат для них обильным источником для шуток, словно для школьников досадующих па ученость своего строгого учителя; лучшие умы нашего и прошедшего времени: Шампольон, Шеллинг, Гегель, Гаммер, особенно Гам- 124
мер, сппскавшие признательность всего просвещенного мира, обращены в предметы лакейских насмешек; «лакейских», говорим, пбо цинизм их таков, что может быть порожден лишь грубым, неблагодарным невежеством. От этого создания некоторых из наших романистов доходят до совершенной нелепости23. Но вот черта, еще более характеристическая, п которую особенно следует принять к сведению: Любопытнее всего знать: что делали читатели?.. Л читателям что за дело? Были бы книги. Случалось лп вам спрашивать у девушки, недавно вышедшей из пансиона: «Какую вы читаете книжку?»—«Французскую»,— отвечает она; в этом ответе разгадка неимоверного успеха многих книг скучпых, нелепых, напитанных площадным духом. Да, читатели хотят читать и потому читают всё: «Лучшая приправа к обеду,— говорили спартанцы,— голод». А нечего сказать, бедных читателей потчуют довольно горьким зельем; но, впрочем, романисты и комики умеют подсластить его, и это злое зелье многим приходится по вкусу. Вот каким образом это происходит. Вообразите себе деревенского помещика, живущего в степной глуши; он живет очень весело: поутру он ездит с собаками, вечером раскладывает гранпасьянс и в промежутках проматывает свой доход в карты; зато у него в деревне нет никаких новостей, ни английских плугов, ни экстирпаторов, ни школ, ни картофеля; он всего этого терпеть не может. Помещик не в духе, да и не мудрено: земля у него что-то испортилась; он твердо держится тех же правил в земледелии, которых держались и дед и отец его,— и земля и вполовину того не приносит, что прежде... чудное дело! Да еще, к большей досаде, у соседа, у которого земля тридцать лет тому назад была гораздо хуже, земля исправилась и приносит втрое более дохода; а уж над этим ли соседом не смеялся наш добрый помещик, и над его плугами, и над экстирпаторами, и над молотильнею, и над веялкою! Вот к помещику приезжает его племянник из университета, видит горькое хозяйство своего дядюшки и советует... как бы вы думали?., советует подражать соседу, толкует дядюшке об агрономии, о лесоводстве, о чугунных дорогах, о пособиях, которые правительство щедрою рукою предлагает всякому промышленному и ученому человеку. Дядюшке это не по сердцу; с горя он открывает книгу, которую рекомендовал ему приятель из земского суда, с которым оп в близких связях по разным процессам. Дядюшка читает — и что же? о восторг! о восхищенье! Сочинитель, который напечатал книгу и потому, следственно, должен быть человек умный, ученый и благомыслящий, говорит читателю, или по крайней мере читатель так понимает его: «Поверьте мне, все ученые—дураки, все науки—сущий вздор, знаменитый Гаммер — невежда, Шампольон — враль, Гомфрий Деви — вольнодумец; вы, милостивый государь, настоящий мудрец, живите по-прежнему, раскладывайте гранпасьянс, пе думайте обо всех этих плугах, машинах, от которых только разоряются работники и от которых происходит только зло: на что вам агрономия? она хороша там, где мало земли; на что вам минералогия, зоология? вы знаете лучшую науку — правдологию...» И помещик смеется: он понимает остроту; он очень доволен; дочитывает прекрасную книгу до конца. Когда заговорит племянник об агрономии, он обличает его заблуждения печатными строками, рекомендует утешительное произведение своим собратиям, и у удивленного издателя являются неожиданные читатели, а между тем в понятиях Добрых помещиков все смешивается, вольнодумство с благими действиями просвещения, молотильня с затеями беспокойных голов, во всяком улучшении они видят лишь вредное нововведение, в удовлетворении своему эгоизму и лени — истинную истину; настоящий дух они находят лишь в мнении своих крестьян о том, что не должно сеять картофель и что надлежит непременно оставлять третье поле под паром. 425
Нельзя не согласиться, что такого рода правда колет глаза и что не у всякого критика станет духа хвалить автора столь откровенного насчет некоторых слабостей некоторых из его ближних. Не причисляя себя к числу этих некоторых, мы не имели пикакой причины скрывать нашего истинного мнения о достоинстве сочинений князя Одоевского. Таких писателей у нас немного. В самых парадоксах князя Одоевского больше ума и оригинальности, чем в истинах у многих из наших критических акробатов, которые, критикуя его сочинения, обрадовались случаю притвориться, будто они не знают, о ком пишут, и видят в нем одного из сочинителей их собственного разряда24. Некоторые из произведений князя Одоевского можно находить менее других удачными, но ни в одном из них нельзя не признать замечательного таланта, самобытного взгляда на вещи, оригинального слога. Что же касается до его лучших произведений,— онп обнаруживают в нем не только писателя с большим талантом, но и человека с глубоким, страстным стремлением к истине, с горячим и задушевным убеждением,— человека, которого волнуют вопросы времени и которого вся жизнь принадлежит мысли. Неуважепие к таланту есть признак невежества; а неуважение к живой и страстной мысли человека показывает, что в отношении к мысли пеуважающий «свободен от постоя». Можно не все находить хорошим в таланте, но нельзя не признать таланта; можно не во всем соглашаться с мыслящим человеком, но нельзя без уважения к нему даже не соглашаться с ним.
ВСТУПЛЕНИЕ <К «ФИЗИОЛОГИИ ПЕТЕРБУРГА», составленной из трудов русских литераторов, под редакцпею Н. Некрасова. Санкт-Петербург. 1845) Русскую литературу часто упрекают за равнодушие к предметам отечественным. Это обвинение и справедливо и несправедливо. В самом деле, с одной стороны, много ли у нас книг, из которых можно было бы не только изучать, но и просто знакомиться с многочисленными сторонами русского быта, русского общества? Скажем более: где у нас эти книги? Их нет. Русская литература представляет едва ли не более материалов для изучения исторического и нравственного быта чужих стран, нежели России. Мы разумеем здесь произведения беллетрические, то, что составляет так называемую легкую литературу, которой назначение состоит в том, чтоб занимать досуги большинства читающей публики и удовлетворять его потребности. Произведения художественные, творения строгого искусства мы не причисляем к легкой литературе, а потому, говоря о бедности нашей литературы по части книг, которые знакомили бы русских с их собственным бытом, мы не имеем в виду тех поэтических созданий, которыми по справедливости всегда может гордиться русская литература и в которых отражается русское общество, каковы, например: комедии Фонвизина; «Горе от ума» Грибоедова; некоторые из стихотворных произведений Пушкина («Граф Нулин», «Евгений Онегин», «Домик в Коломне», «Родословная моего героя»); несколько его же повестей и рассказов в прозе («Ппковая дама», «Капитанская дочка», «Дубровский», «Летопись села Го- рохпна»);1 комедии, повести и роман («Мертвые души») Гоголя; «Герой нашего времени» Лермонтова и, наконец, еще несколько произведений других более или менее замечательных талантов. Если бы таких сочинений было и гораздо меньше, нежели сколько можно было бы желать их,— все-таки нельзя жаловаться па их малочисленность, потому что явление великих талантов пе зависит от воли или желания людей. Но выбор предметов, которым 127
посвящают перо свое обыкновенные (и по тому самому и более многочисленные) таланты, может подвергаться упреку или неодобрению. II вот с какой точки зрения литература наша вообще навлекает на себя сильные упреки со стороны публпки. В самом деле, у нас довольно романов исторических, которые хотят зпакомить публику с прошедшим бытом России в разные эпохи ее существования; довольно романов сатирических, нравоописательных, которые хотят знакомить ее с нравами современного общества; еще более у нас повестей в этом роде и целые томы нравоописательных, нравственно-сатирических и всяких юмористических статеек. Но от этого нам нисколько не легче. В исторических романах мы не находим ничего, кроме исторических имен, и всего менее находим мь! в них чего-нибудь похожего на древнюю Русь. Это просто-напросто ученические эскизы с романов Вальтера Скотта, эскизы, в которых историческая истина принесена в жертву не свойственному русской действительности романизму. Сверх того, видно еще, что авторы изучили эпоху, которую брались изображать в своих романах, из «Истории государства Российского» Карамзина, заглядывая в нее за несколько дней перед тем, как садились за свою работу. Не лучше этих так называемых «исторических» романов и так называемые нравоописательные романы: не знаем, что в них есть, но знаем, что в них нет нравов русского общества и что все, о чем в них рассказывается, так же легко могло случиться или — все равно — так же легко могло не случиться в Китае, в Абиссинии, под водою и на облаках, как и в России. В них иет ни сатиры, ни нравов, потому что нет взгляда на вещи, нет идеи, нет знания русского общества, а есть только мелочной сатиризм, школьное критиканство, устремленное не на дикие понятия, не на ревущие противоречия между европейскою внешностию и азиатскою сущ- ностию, а на прически à la moujik *, на очки, на лорнеты, на усы, эспаньолки, бороды и тому подобные невинные принадлежности моды. В них фигурируют и рисуются герои добродетели и герои злодейства, которых имена напоминают собою пословицу: по шерсти собаке и кличка и которые заранее дают знать читателю, с кем предстоит ему иметь дело; но в них нет людей, нет характеров, которые, в своей простоте и действительности, иногда бывают гораздо лучше всевозможных бумажных героев добродетелей, а иногда, от доброты сердца и без всякой злобы, делают больше зла, чем все на свете неестественные изверги порока. Таковы же и нравоописательные повести. Что касается до нравоописательных и нравственно-сатирических очерков и юмористических статеек,— это просто реторические распространения па какую-нибудь нравственную тему. При этой качественной бедпо- сти в числительном богатстве у нас совсем нет беллетрических произведений, которые бы в форме путешествий, поездок, очер¬ * по-мужицки (фр•)• — Ред. 128
ков, рассказов, описаний знакомили с различными частями беспредельной и разнообразной России, которая заключает в себе столько климатов, столько народов и племен, столько вер п обычаев и которой коренное русское народонаселение представляется такою огромною массою, с таким множеством самых противоположных п разнообразных пластов п слоев, пестреющих бесчисленными оттенками. Если и были попытки на сочинения такого рода,— все они, от чувствительного «Путешествия в Малороссию» князя Шаликова до фразистой «Поездки в Ревель» Марлииско- го2, могут считаться как бы несуществующими. А сколько материалов представляет собою для сочинений такого рода огромная Россия! Великороссия, Малороссия, Белоруссия, Новороссия, Финляндия, остзейские губернии, Крым, Кавказ, Сибирь,— все это целые миры, оригинальные и по климату, и по природе, и по языкам и наречиям, и по нравам и обычаям, и особенно по смеси чисто русского элемента со множеством других элементов, из которых иные родственны, а иные совершенно чужды ему! Мало этого: сколькими оттенками пестреет сама Великороссия не только в климатическом, но и в общественном отношении! Северная полоса России резко отличается от средней, а средняя — от южной. Переезд из Архангельска в Астрахань, с Кавказа в Уральскую область, из Финляндии в Крым — все равно что переезды из одного мира в другой. Москва и Петербург, Казань и Харьков, Архангельск и Одесса: какие резкие контрасты! Какая пища для ума наблюдательного, для пера юмористического! Во Франции обо всяком уголке ее, сколько-нибудь и в каком-нибудь отношении замечательном, не одна книга написана, а сочинения о Париже образуют собою большую отдельную литературу. Кому не известна «Книга ста одного», которая соединила в себе труды едва ли не всех и великих, и средних, и малых французских писателей и, будучи сборником множества статей в форме повестей, рассказов и юмористических очерков, по своему содержанию была посвящена изображению и характеристике Парижа3. Недавпо вышел великолепно изданный кипсек, текст которого, под названием «Un été à Paris»*, составлен Жюль Жапеном;4 и вот теперь выходит в Париже иллюстрированное издание «Le Diable à Paris» **, опять посвященное изображению того же самого Парижа5. Трудно было бы перечесть все такие издания, беспрестанно выходящие во Франции. Издание «Les Français peints par eux- mêmes» *** посвящено изображению общественных нравов французов вообще6. А назад тому лет двадцать сколько являлось во Франции разных «Пустынников» и парижских, и лондонских, и бог знает каких еще! Правда, и у нас по примеру этих Пустынников, жадно переводившихся на русский язык, появились «Луж- * «Лето в Париже» (фр.)- — Ред. ** «Дьявол в Париже» (фр.) — Ред. *** «Французы в их собственном изображении» (фр.)* — Ред. 5 В. Белинский, т. 7 129
ницкие старцы», «Жители Галерной слободы» 7 п тому подобные пустынники, но все эти господа ограничились журнальными статейками, в которых русский читатель всего менее мог найти для себя чего-нибудь русского, то есть такого, что бы знакомило его с русским обществом, а следовательно, п с самим собою. Впоследствии обстоятельство, подобное тому, которое было причиною появления в Париже «Книги ста одного», подало Повод к появлению в Петербурге «Ста русских литераторов». Предприятие окончилось на втором томе и не успело показать публике и двадцати русских литераторов 8. Тщетно силилось оно воскреснуть в «Беседе русских литераторов»: тут постигла его еще более горестная участь9. «Наши, списанные с натуры русскими», явившиеся вследствие «Les Français peints par eux-mêmes», несмотря на некоторые неловкие ошибки, представили несколько статей более или менее удовлетворительных; но они появлялись медленно, а наконец и совсем исчезли, бог знает отчего...10 Какая причина всех этих неуспехов? Причина не одна, их много; но главная из них — отсутствие верного взгляда на общество, которое все эти издания взялись изображать... Это тем удивительнее, что литераторы, принимавшие участие в этих изданиях, могли бы, кажется, найти для себя готовую и притом верную точку зрения на общество в произведениях тех немногих русских поэтов, которые умели постигнуть тайну русской действительности. Хотя это и странно, однако не подвержено никакому сомнению, что русская литература гениальными произведениями едва ли не гораздо богаче, чем произведениями обыкновенных талантов. Кто лучше может познакомить читателей с особенностями характер^ русских и малороссиян, если не Гоголь? Хотите ли, в особенности, изучить Петербург? — Читайте его «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Нос», «Женитьбу», «Утро делового человека», «Отрывок» и наконец «Театральный разъезд». Вы найдете тут все лица, которых бог не создавал нигде за чертою Петербурга! Хотите ли изучить Москву не в ее временных или случайных чертах, а в ее духе? — Читайте «Горе от ума». В «Мертвых душах» вы узнаёте русскую провинцию, как не узнать бы вам ее, прожив в ней безвыездно пятьдесят лет сряду. В «Онегине» вы изучите русское общество в одном из моментов его развития; в «Герое нашего времени» вы увидите то же самое общество, но уже в новом виде. Хотите ли узнать Кавказ так, как будто бы он был вашею родиною,— читайте Пушкина и Лермонтова. Нельзя сказать, чтоб эти гениальные действователи стояли совершенно одиноко, но они не окружены огромною и блестящею свитою талантов, которые были бы посредниками между ими и публикою, усвоив себе их идеи и идя по проложенной ими дороге. Этих последних у нас слишком немного, хотя некоторые из них и действительно замечательны и силою и блеском; другие, и это менее сильные и блестящие, одолжены своим успехом тому, что, xôpôind зная русскую действительность, умеют и верно понимать ее. 130
К сожалению, этих последппх еще менее, чем снльпых и блестящих талантов. А между тем в них-то больше всего и нуждается наша литература, и оттого, что их у нас так мало, литературные предприятия так дурно поддерживаются и публике теперь стало совершенно нечего читать. Высокий талант, особенно гений, действует по вдохновению и прихотливо идет своею дорогою; его нельзя пригласить в сотрудничество по изданию книги, ему нельзя сказать: «Напишите нам статью, которой содержание касалось бы петербургской жизни, а то, что вы предлагаете для нашей книги, нейдет к ней, и нам этого, не надо». Притом же слишком много нужно было бы гениев и великих талантов, чтоб публика никогда не нуждалась в литературных произведениях, удовлетворяющих насущную потребность ее ежедневных досугов. Иногда в целое столетие едва ли явится один гениальный писатель: неужели же из этого должно следовать, что иногда целое столетие общество должно быть совсем без литературы? Нет! Литература, в обширном значении этого слова, представляет собою целый живой мир, исполненный разнообразия и оттенков, подобно природе, произведения которой делятся на роды и виды, классы и отделы и от громадных размеров слона доходят до миниатюрных размеров колибри. Бедна литература, не блистающая именами гениальными; но не богата и литература, в которой всё — или произведения гениальные, или произведения бездарные и пошлые. Обыкновенные таланты необходимы для богатства литературы, и чем больше их, тем лучше для литературы. Но их-то — повторяем — у нас всего меньше, и оттого-то публике и нечего читать. Даже нельзя сказать, чтоб у нас уже слишком мало было обыкновенных талантов, хотя и действительно их не очень много; но беда в том, что обыкновенный талант или скоро переходит в бездарность, пли вовсе не замечается даже в первую пору его деятельности, если он не подкрепляется умом, сведениями, образованием, более или менее оригинальным и верным взглядом на вещи... К сожалению, часто бывают даже очень замечательные таланты, из которых потому ровно ничего не выходит, что, кроме естественного таланта, в них ничего нельзя рассмотреть даже в микроскоп... Это особенно относится к нашей литературе, и отсюда ее удивительная бедность порядочными произведениями для насущного потребления публики, при замечательном (относительно) богатстве произведениями истинно высокими и художественными. Это факт,— и с этой стороны упреки публики справедливы. Сверх того, кроме журналов, у нас совсем не бывает порядочных книг, направленных к одной цели и составляемых в сотрудничестве, совокупными трудами нескольких лиц,— что так часто бывает во французской литературе. Это тоже факт,— и с этой стороны упреки публики опять справедливы. Она сетует на литераторов за их дух парциальности, не допускающий их действовать дружно и совокупными силами. В этом есть своя доля истины; но б* 131
что же делать, если причины этой парциальности заключаются гораздо более в различии образования, направлений, понятий, нежели в корыстных расчетах, как привыкли у пас думать? Корысть так же хорошо связывает, как и разделяет людей, и потому она отнюдь не может быть непреодолимою помехою для дружной совокупной деятельности. Причины разъединенности и полемических отношений, в которых находятся друг к другу наши литераторы и которые не допускают их действовать заодно, скрываются в неопределенном, неустановившемся и пестром характере самой нашей общественности, где высокая образованность сталкивается с грубым невежеством, глубокая ученость с поверхностным полузнанием, страстное убеждение с решительным отсутствием какого-либо мнения, благородное стремление с корыстным расчетом, гений и посредственность, талант и бездарность часто пользуются одинаковым успехом; где, наконец, даже люди, которых должны соединять их даровитость и благородство стремлений, никак не могут сойтись друг с другом, потому что один из них, по своим литературным мнениям, англоман, другой не признает ничего, кроме немецкой литературы, и в особенности ненавидит французскую, а третий не хочет знать ничего, кроме французской литературы... Посмотрите, какое разделение между нашими литераторами по одному отношению к русской литературе: один благоговеет перед писателями старой школы и видит высокие образцы литературы только в Ломоносове, Державине и Карамзине; другой присовокупляет к ним Жуковского и косо смотрит на Пушкина; третий совершенно холоден к старинным писателям во имя Пушкина; четвертый, преклоняясь перед новыми писателями, враждебно смотрит на старинных; пятый, удивляясь гению Пушкина, не понимает, как можно восхищаться «фарсами» Гоголя, разумея под этими «фарсами» «Ревизора» и «Мертвые души»...11 Во всем этом видно больше общественной незрелости, чем невежества или ограниченности, и нисколько не видно никаких корыстных и низких расчетов. И как публика осудит литераторов за подобное разделение, если оно еще более царствует между ею самою? Ведь литература есть отражение общества, и все ее недостатки, равно как и хорошие стороны, суть недостатки и хорошие стороны самого общества... К причинам бездейственности наших литераторов и — ее следствия — бедности нашей литературы принадлежит еще и эта страпная раздражительность, проистекающая все из той же неопределенности и детскости нашей общественности,— раздражительность, которая во всем игривом, веселом, остроумном и юмористическом готова находить личности и намеки; которая, что бы обладаемый ею человек ни прочел, беспрестанно восклицает: «Как можно это писать? Как позволяют это печатать?» Раз Гоголь в своей фантастической повести «Нос» хотел было распрос^т раниться насчет ученых коллежских асессоров и ничего не решился сказать об этом любопытном предмете, потому что, по его 432
словам, «Россия такая чудная земля, что если сказать об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет; то же разумей и о всех званиях и чинах» 12. В «Мертвых душах» он еще резче выразился об этом предмете, оправдываясь, почему не назвал по имени двух дам, действующих в его романе: «Автор чрезвычайно затрудняется, как назвать ему обеих дам таким образом, чтоб опять не рассердились на него, как серживались встарь. Назвать выдуманною фамилиею опасно. Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо- велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится не на живот, а на смерть, станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно с тем, чтоб выведать все, что он такое сам и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать. Назовите по чинам, боже сохрани! и того опаснее. Теперь у нас все чины и сословия так раздражены, что все, что ни есть в печатной книге, уже кажется им личностию: таково уж, видно, расположение в воздухе. Достаточно сказать только, что есть в одном городе глупый человек,— это уже и личность; вдруг выскочит человек почтенной наружности и закричит: ведь я тоже человек, стало быть, я тоже глуп; словом, вмиг смекнет, в чем дело» 13. Действительно, эта обидчивость одна из самых характеристических, резко бросающихся в глаза и, вместе, самых комических черт нашей несозревшей общественности. Несмотря на все стремление наше к балам, собраниям, клубам, публичным гуляньям, кафе-ресторанам, концертам, театрам, несмотря на все стремление наше особенно к балам, собраниям, клубам и кафе- ресторанам, стоящее нам часто всей жизни и всего состояния, мы не имеем даже ни малейшего понятия о публичности, и потому все наши балы, собрания, гулянья и проч. отзываются какою- то педантскою скукою ц так похожи на тяжелый церемонный обряд. В них мы гонимся за чинпостию, а пе за веселостию и, как прекрасно выразился Пушкин, «стараемся быть ничтожными с достоинством» 14. Французы умеют жить и веселиться; но им ставят в упрек, что опи дети, не думая о том, что веселиться умеют только дети и что если взрослые хотят жить весело, то непременно должны быть детьми. Следовательно, если уж ставить французам в заслугу их умение веселиться, то не должно ставить им в впну, что они — дети. А они, в их манере жить весело, действительно — дети, и притом дети умные, милые, острые, живые! Это, впрочем, не мешает им в то же время быть и людьми взрослыми, да еще и весьма серьезными... Они постигли тайну быть важными без педантизма и веселиться без претензий, добродушно и с увлечением. Француз надо всем смеется — даже над самим собою, и это совсем не по той пошлой легкости, в которой ие?;без основания упрекались французы прошлого столетия, но именно по отсутствию мелочности и педантизма; покажите фран¬ Ш
цузу самую смешную карикатуру на самого его,— и он первый будет добродушно смеяться над нею. Более всего на свете любит француз общественную и публичную жизнь и более всего забавляется на ее счет. Он знает, что смешное есть во всем и что над смешным можно смеяться. И потому Франция, где появляется столько дельных и важных сочинений, в то же время снабжает легким чтением всю Европу и весь образованный мир; и оттого не одни мы, русские, так прилежно следим за всеми даже мелкими переливами потока французской жизни и знаем ее лучше, чем особенности своего собственного быта. Это и понятно и естественно: как не знать того, кто весь наруже, кто добродушно и радушно открывает вам не только свои хорошие стороны, но и свои слабости? И как знать того, кто прячется?.. Мы думаем, что с этой точки зрения упреки публики литераторам за их недея- тельность и литературе — за ее бедность едва ли справедливы, потому что причины этой недеятельности и бедности столько же, если еще не более, скрываются в самой публике, как и в литераторах... И однако ж едва ли было бы благоразумно оставаться и успокоиться, сложив руки, на подобном неутешительном результате. В таком случае гораздо похвальнее делать «ничего», то есть что можно, нежели ничего не делать. Иногда в стремлении сделать хоть что-нибудь, за невозможностию сделать лучше, гораздо больше смелости и заслуги, нежели в гордой решимости или делать, как бы хотелось, или ничего не делать. Как бы то ни было, но, в ожидании вожделенной деятельности талантов, пока, за неимением лучшего, благосклонному вниманию публики предлагается в этой книге опыт характеристики Петербурга, несколько очерков его внутренних особенностей. Предмет занимателен и важен, требует большого таланта, наблюдательности и большого уменья писать, словом, требует гораздо больше, нежели сколько, может быть, в состоянии выполнить трудившиеся над составлением этой книги. Но что нужды? Если труд наш окажется слишком неудовлетворительным, пусть другие сделают лучше: в таком случае он не будет бесплоден, если пробудит спящую деятельность более нас даровитых людей и сделается причиною появле^ ния хорошей книги. Между тем этот опыт тем труднее для нас, что до сих пор не было на русском языке ни одной попытки в этом роде. Правда, Петербург описан не раз в отношении топографическом, климатическом, медицинском и т. п. Г-н Башуцкий в своей «Панораме Петербурга» предпринял было описать не только внешность первой нашей столицы (улицы, здания, домы, реки, каналы, мосты и т. д.), с историческим обозрением построения и распространения города, но и бросить взгляд на характеристические отличия петербургского быта и нравов; но почему-то его предприятию, весьма полезному и прекрасно начатому, не суждено было дой^и до окончания, не говоря уже о том, что со времени его издания 134
Петербург во многом уже изменился 15. Сверх того, книга г-на Ба^ шуцкого имеет в виду преимущественно описание, а не характеристику Петербурга, и ее топ и характер более официальный, нежели литературный. Содержание нашей книги, напротив, не описание Петербурга в каком бы то ни было отношении, но его характеристика преимущественно со стороны нравов и особенностей его народонаселения. Выше сказали мы, что нравственная физиономия Петербурга воспроизведена со всею художественною полнотою и глубокостию во многих сочинениях Гоголя. Кроме того, многие черты и особенности Петербурга более или менее удачно схвачены в различных сочинениях других писателей, как, например: князя Одоевского, графа Соллогуба, Казака Луганского, г. Панаева и других. Но все это нисколько не делает излишнею книги вроде издаваемой теперь нами. Все эти сочинения не составили бы чего-нибудь целого, если бы и соединить их в одну книгу, ибо они писаны не с тою целию, какую предположили мы себе в нашей книге. Цель каждого из них, отдельно взятого, определяется лежащею в его основании поэтическою мыс- лию, которая открывается в развитии события и характеров. Сочинения Гоголя в особенности чужды всякой исключительной цели: знакомя читателя с петербургским жителем, они в то же время знакомят его и с человеком вообще и с русским человеком в особенности: цель, возможная только для великого художника,— цель, к которой могут стремиться другие более или менее богатые даром творчества писатели, но в которой едва ли кто у нас может с ним соперничать! Что касается лично до составителей этой книги,— они совершенно чужды всяких притязаний на поэтический или художественный талант; цель их была самая скромная — составить книгу вроде тех, которые так часто появляются во французской литературе, и, заняв на время внимание публики, уступают место новым книгам в том же роде. Все самолюбие составителей этой книги ограничивается надеждою, что читатели найдут, может быть, в некоторых, если не во всех из наших очерков петербургской жизни, более или менее меткую наблюдательность и более пли менее верный взгляд на предмет, который взялись они изображать. Что же касается до нескольких статей, помещенных в нашей книге и подписанных известными в нашей, литературе именами,— эти имена сами отвечают за их достоинство, и мы предоставляем судить о них публике. Москва, менее чем Петербург подвергавшаяся художественному воспроизведению, была счастливее в некотором отношении, чем Петербург, на характеристические изображения ее физиономии. По крайней мере в последнее время появились целых два сочинения в этом роде. Одно из них — «Москва и москвичи» — принадлежит г. Загоскину. Считая неуместным слишком распространяться здесь об этом произведении, скажем только, что оно, несмотря на все свои достоинства, вполне оправдывающие высокую славу его сочинителя, имеет тот весьма важный недо¬ 135
статок, что в нем нет ни Москвы, ни москвичей16. Второе — «Очерки московской жизни» — носит на себе новое литературное имя — г. Вистенгофа17, и обнаруживает местами замечательную наблюдательность и умение схватывать характеристические черты общества, но лишено определенного взгляда, который обнаруживал бы, что автор умеет не только наблюдать, но и судить. Мысль односторонняя, часто устарелая, еще чаще сделавшаяся общим местом, или совершенное отсутствие мысли — вот недостаток, которым особенно страдает наша легкая литература,— и сумели ли мы избегнуть этих недостатков (особенно второго) — судить об этом публике. Мы можем сказать только, что старались сделать, что было в наших силах. И если эти два выпуска найдут себе читателей, то за ними появятся и другие.
ПЕТЕРБУРГ И МОСКВА Предки наши, принужденные в кровавых боях позпакомить- ся с божиими дворянами 1 и с берегами Невы, конечно, не воображали, чтоб на этих диких, бедных, низменных и болотистых берегах суждено было возникнуть Российской империи, равно как не воображали они, чтобы Московское царство когда-нибудь сделалось Российской империею. И возможно ли было вообразить что-нибудь подобное? Кто может предузнать явление гения, и может ли толпа предвидеть пути гения, хотя этот гений и есть не что иное, как мысль, разум, дух и воля самой этой толпы, с тою только разницею, что все, что таится в ней, как смутное предчувствие, в нем является отчетливым сознанием? В конце XVII века Московское царство представляло собою уже слишком резкий контраст с европейскими государствами, уже не могло более двигаться на ржавых колесах своего азиатского устройства: . ему надо было кончиться, но народу русскому надо было жить; ему предлежало великое будущее, и потому из него же самого бог воздвиг ему гения, который должен был сблизить его с Европою. Как все великие люди, Петр явился впору для России, но во многом не походил он на других великих людей. Его доблести, гигантский рост и гордая, величавая наружность с огромным творческим умом и исполинскою волею,— все это так походило на страну, в которой он родился, на народ, который воссоздать был он призван, страну беспредельную, но тогда еще не сплоченную органически, народ великий, но с одним глухим предчувствием своей великой будущности. Поэтому Петр сам должен был создать самого себя и средства для этого самовоспитания найти не в общественных элементах своего отечества, а вне его, и первым пестуном его было — Отрицание. Совершенные невежды и фанатики обвиняли его в презрении к родной стране; но они обманывались: Петра тесно связывало с Россиею обоим им родное и ничем не победимое чувство своего великого призва¬ 437
ния в будущем. Петр страстно любил эту Русь, которой сам он был представителем по праву высшего, от бога истекавшего избрания; но в России он видел две страны — ту, которую он застал, и ту, которую он должен был создать: последней припадле- жали его мысль, его кровь, его пот, его труд, вся жизнь, всо счастие и вся радость его жизни. Ученик Европы, он остался русским в душе, вопреки мнению слабоумных, которых много и теперь, будто бы европеизм из русского человека должен сделать нерусского человека и будто бы, следовательно, все русское может поддерживаться только дикими и невежественными формами азиатского быта2. Москва, столица Московского царства, Москва, уже по самому своему положению в центре Руси, не могла соответствовать видам Петра на всеобщую и коренную реформу: ему нужна была столица на берегу моря. Но моря у него не было, потому что берега Северного п Восточного океана и Каспийское море нисколько не могли способствовать сближении? России с Европою. Надо было немедля завоевать новое море. Два моря мог он иметь в виду для завоевания — Черное и Балтийское. Но для первого ему нужно иметь Малороссию в своем полном подданстве, а не под своим только верховным покровительством, а это совершилось не прежде, как по измене Мазепы. Кроме того, ему нужно было отнять у турков Крым и взять в свое владение обширные степные пустыни, прилегающие к Черному морю, а взять их во владение значило — населить их: труд несвоевременный! и притом к чему бы повел он? Столица на берегу Черного моря сблизила бы Россию не с Европою, а разве с Турциею, и насильственно притянула бы силы России к пункту столь отдаленному, что Россия пмела бы тогда свою столицу, так сказать, в чужом государстве. Не такие виды представляло Балтийское море. Прилежащие к нему страны исстари знакомы были русскому мечу; много пролилось на них русской крови, и оставить их в чуждом владении, не сделать Балтийского моря границею России значило бы сделать Россию навсегда открытою для неприятельских вторжений и навсегда закрытою для сношений с Европою. Петр слишком хорошо понял это, и война с Швециею по необходимости сделалась главным вопросом всей его жизни, главною пружиною всей его деятельности. Ревель и особенно Рига как бы просились сделаться новою столицею России — местом, где русский элемент лицом к лицу столкнулся бы с европейским, не для того, чтоб погибнуть в нем, но принять его в себя. Но Ревель и Рига сделались позднее достоянием Петра, который вначале хлопотал не из многого — только из уголка на берегу Балтики, а медлить Петру в ожидании завоеваний было некогда: ему надо было торопиться жить, то есть творить и действовать,— и потому, когда Ревель и Рига сделались русскими городами, город Санкт-Петербург существовал уже семь лет, на него было уже истрачено столько денег, положено столько труда, а по причине Котлина острова и Невы с ее четверным устьем, он представлял такое выгодное 135
и обольстительное для ума преобразователя положение, что уже поздпо и грустно было бы ему думать о другом месте для новой столицы. Он давно уже смотрел на Петербург, как на свое творение, любил его, как дитя своей творческой мысли; может быть, ему самому не раз казалась трудною и отчаянною эта борьба с дикою, суровою природою, с болотистою почвою, сырым и нездоровым климатом, в краю пустынном и отдаленном от населенных мест, откуда можно было получать продовольствие,— но непреклонная сила воли надо всем восторжествовала; гений упорен потому именно, что он — гений, и чем тяжелее борьба, охлаждающая слабых, тем больше для него наслаждения развертывать перед миром и самим собою все богатство своих неисчерпаемых сил. Торжественна была минута, когда при осмотре диких берегов Финского залива впервые заронилась в душу Великого мысль основать здесь столицу будущей империи. В этой минуте была заключена целая поэма, обширная и грандиозная; только великому поэту можно было разгадать и охватить все богатство ее содержания этими немногими стихами: На берегу пустынных волн Стоял Он, дум великих полн, И вдаль глядел... Пред ним широко Река неслася; бедный челн По ней стремился одиноко. По мшистым, топким берегам Чернели избы здесь и там, Приют убогого чухонца; И лес, неведомый лучам В тумане спрятанного солнца, Кругом шумел... И думал Он: «Отсель грозить мы будем шведу, Здесь будет город заложен На зло надменному соседу, Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно, Ногою твердой стать прп море; Сюда по новым им волнам Все флаги в гости будут к нам, И запируем на просторе» 3. Петербург строился экспромтом: в месяц делалось то, чего бы стало делать на год. Воля одного человека победила и самую природу. Казалось, сама судьба, вопреки всем расчетам вероятностей, захотела забросить столицу Российской империи в этот неприязненный и враждебный человеку природою и климатом край, где небо бледно-зелено, тощая травка мешается с ползучим вереском, сухим мохом, болотными порослями и серыми кочками, где царствует колючая сосна и печальная ель и не всегда нарушает их томительное однообразие чахлая береза — это расте- севера; где болотистые испарения и разлитая в воздухе Сырость проникают и каменные дома и кости человека; где нет ни *139
веспы, ни лета, пи зимы, но круглый год свирепствует гнилая и мокрая осень, которая пародирует то весну, то лето, то зиму... Казалось, судьба хотела, чтобы спавший дотоле непробудным сном русский человек кровавым потом и отчаянною борьбою выработал свое будущее, ибо прочны только тяжким трудом одержанные победы, только страданиями и кровию стяжанные завоевания! Может быть, в более благоприятном климате, среди менее враждебной природы, при отсутствии неодолимых препятствий русский человек скоро возгордился бы своими легкими успехами, и его энергия снова заснула бы, не успев даже и проснуться вполне. И для того-то тот, кто послан ему был от бога, был не только царем и повелителем, действовал пе одним авторитетом, но еще более собственным примером, который обезоруживал закоснелое невежество и веками взлелеянную лень: То академик, то герой, То мореплаватель, то плотник, Он всеобъемлющей душой На троне вечный был работник!4 Несмотря на всю деятельность, которой история не представляет подобного примера, Петербург, оставленный Петром Великим, был слишком бедный и ничтожный городок, чтоб о нем можно было говорить, как о чем-то важном. Казалось, этому городку, обязанному своим насильственным существованием воле великого человека, не суждено было пережить своего строителя. Воля одного из его наследников могла осудить его на вечное забвение или на ничтожное чахоточное существование... Но здесь-то и является во всем блеске творческий гений Петра Великого: его планы, его предначертания должны были продолжаться вековечно. Таковы право и сила гения: он кладет камень в основание новому зданию и оставляет его чертеж; преемники дела, может быть, и хотели бы перенести здание иа другое место, да негде им взять такого прочного камня в основание, а камень, положенный гением, так велик, что с человеческими силами нельзя и мечтать сдвинуть его... Петербург не мог не продолжаться, потому что с его существованием тесно было связано существование Российской империи, сменившей собою Московское царство. И рос Петербург не по дням, а по часам. Прошло сто лет,— и юный град, Полночных стран краса и диво, Из тьмы лесов, из топи блат Вознесся пышно, горделиво. Где прежде финский рыболов, Печальный пасынок природы, Один у низких берегов Бросал в певедомые воды Свой ветхий невод, ныне там По оживленным берегам 149
Громады стройные теснятся Дворцов и башен; корабли Толпой со всех копцов землп К богатым пристаням стремятся; В гранит оделася Нева, Мосты повисли над водами; Темно-зелеными садами Ее покрылись острова; И перед младшею столицей Главой склопилася Москва, Как перед новою царицей Порфироносная вдова 5. Таким образом,. Россия явилась вдруг с двумя столицами — старою и новою, Москвою и Петербургом. Исключительность этого обстоятельства не осталась без последствий более или менее важных. В то время как рос и украшался Петербург, по-своему изменялась и Москва. Вследствие неизбежного вторжения в нее европеизма, с одной стороны, и в целости сохранившегося элемента старинной неподвижности, с другой стороны, она вышла каким-то причудливым городом, в котором пестреют и мечутся в глаза перемешанные черты европеизма и азиатизма. Раскинулась и растянулась она на огромное пространство: кажется, куда огромный город! А походите по ней,— и вы увидите, что ее обширности много способствуют длинные, предлинные заборы. Огромных зданий в ней нет; самые большие дома не то чтобы малы, да и не то чтобы велики; архитектурным достоинством они не щеголяют. В их архитектуру явно вмешался гений древнего Московского царства, который остался верен своему стремлению к семейному удобству. Стоит час походить по кривым и косым улицам Москвы,— и вы тотчас же заметите, что это город патриархальной семейственности: дома стоят особняком, почти при каждом есть довольно обширный двор, поросший травою и окруженный службами. Самый бедный москвич, если он женат, не может обойтись без погреба и при найме квартиры более заботится о погребе, где будут храниться его съестные припасы, нежели о комнатах, где он будет жить. Нередко у самого бедного москвича, если он женат, любимейшая мечта целой его жизни — когда-нибудь перестать шататься по квартирам и зажить своим домком. И вот, с горем пополам, призвав на помощь родное «авось», он покупает или нанимает на известное число лет пустопорожнее место в каком-нибудь захолустье и лет пять, а иногда и десять, строит домишко о трех окнах, покупая материалы то в долг, то по случаю, изворачиваясь так и сяк. И наконец наступает вожделенный день переезда в собственный дом; домишка плох, да зато свой, и притом с двором,— стало быть, можно и кур водить, и теленка есть где пасти; но главное, при Домишке есть погреб — чего же более? Таких домишек в Москве неисчислимое множество, и они-то способствуют ее обширности, если не ее великолепию. Эти домишки попадаются даже на луч- 441
тих улицах Москвы, между лучшими домами, так же как хорошие (то есть каменные в два и три этажа) попадаются в самых отдаленных и плохих улицах, между такими домишками. Для русского, который родился и жил безвыездно в Петербурге, Москва так же точно изумительна, как и для иностранца. По дороге в Москву наш петербуржец увидел бы, разумеется, Новгород и Тверь, которые совсем не приготовили бы его к зрелищу Москвы; хотя Новгород п древний город, но от древнего в нем остался только его кремль, весьма невзрачного вида, с Софийским собором, примечательным своею древностию, но не огромностию, не изяществом. Улицы в Новегороде не кривы и не узки; многие домы своею архитектурою и даже цветом напоминают Петербург. Тверь тоже не даст нашему петербуржцу пдеи о Москве: ее улицы прямы и широки, а для губернского города она довольно красива. Следовательно, въезжая в первый раз в Москву, наш петербуржец въедет в новый для него мир. Тщетно будет он искать главной или лучшей московской улицы, которую мог бы он сравнить с Невским проспектом. Ему покажут Тверскую улицу,— и он с изумлением увидит себя посреди кривой и узкой, по горе тянущейся улицы, с небольшою площадкою с одной стороны,—улицы, на которой самый огромный и самый красивый дом считался бы в Петербурге весьма скромным со стороны огромности и изящества домом; с странным чувством увидел бы он, привыкший к прямым линиям и углам, что один дом выбежал на несколько шагов на улицу, как будто бы для того, чтббы посмотреть, что делается на ней, а другой отбежал на несколько шагов назад, как будто из спеси или из скромности,— смотря по его наружности; что между двумя довольно большими каменными домами скромно и уютно поместился ветхий деревянный домишко и, прислонившись боковыми стенами своими к стенам соседних домов, кажется, не нарадуется тому, что они не дают ему упасть и, сверх того, защищают его от холода и дождя; что подле великолепного модного магазина лепится себе крохотная табачная лавочка, или грязная харчевня, или таковая же пивная. И еще более удивился бы наш петербуржец, почувствовав, что в странном гротеске этой улицы есть своя красота. И пошел бы он на Кузнецкий мост: там все то же, за исключением деревянных домишек; зато увидел бы он каменные с модными магазинами, но до того миниатюрные, что ему пришла бы в голову мысль — уж не заехал ли он — новый Гулливер — в царство лилипутов... Хотя ни один истинный петербуржец ничему не удивляется и ничем не восторгается, но не удержался бы он от какого-нибудь громко произнесенного междометия, если бы, пройдя круг опоясывающих Москву бульваров — лучшего ее украшения» которому Петербург имеет полное право завидовать,— он, то спускаясь под гору, то подымаясь в гору, видел бы со всех сторон амфитеатры крыш, перемешанных с зеленью садов: будь при этом вместо церквей минареты, он счел бы себя перенесенным 442
в какой-нибудь восточный город, о котором читал в Шехерезаде. И это зрелище ему понравилось бы, и он, по крайней мере в продолжение весны и лета, охотно не стал бы искать столицы и города там, где взамен этого есть такие живописные ландшафты... Многие улицы в Москве, как-то: Тверская, Арбатская, Поварская, Никитская, обе линии по сторонам Тверского и Никитского бульваров, состоят преимущественно из «господских» (московское слово*.) домов. И тут вы видите больше удобства, чем огромности или изящества. Во всем и на всем печать семействен^ ности: и удобный дом, обширный, но тем не менее для одного семейства, широкий двор, а у ворот, в летние вечера, многочисленная дворня. Везде разъединенность, особность; каждый живет у себя дома и крепко отгораживается от соседа. Это еще заметнее в Замоскворечье, этой чисто купеческой и мещанской части Москвы: там окна завешены занавесками, ворота на запор; при ударе в них раздается сердитый лай цепной собаки, все мертво, или, лучше сказать, сонно; дом или домишко похож на крепостцу, приготовившуюся выдержать долговременную осаду. Везде семейство, и почти нигде не видно города!.. В Москве много трактиров, и они всегда битком набиты преимущественно тем народом, который в них только пьет чай. Не нужно объяснять, о каком народе говорим мы: это народ, выпивающий в день по пятнадцати самоваров, народ, который не может жить без чаю, который пять раз пьет его дома и столько же раз в трактирах. И если бы вы посмотрели на этот народ, вы не удивились бы, что чай не расстроивает ему нерв, не мешает спать, не портит зубов; вы подумали бы, что он безнаказанно для здоровья может пудами употреблять опиум... Кондитерских в Москве мало; в них покупают много, но посещают их мало. Гостиницы в Москве существуют преимущественно для приезжающих или для холостой молодежи, любящей кутнуть. Обедают в Москве больше дома. Там даже бедные холостые люди по большей части любят обедать у себя дома, верные семейственному характеру Москвы. Если же они обедают вне дома, то в каком- нибудь знакомом им семействе, особенно у родных. Вообще, Москва, славная своим хлебосольством и гостеприимством, чуждается жизни городской, общественной и любит обедать у себя дома, семейно. Славится своими сытными обедами Английский клуб в Москве; но попробуйте в нем пообедать — и, несмотря на то, что вы будете сидеть между пятьюстами или более человек, вам непременно покажется, что вы пообедали у родных. Что же касается до постоянных членов клуба, они потому и любят в нем обедать, что им кажется, будто они обедают у себя дома, в своем семействе. Характер семейственности лежит на всем и во всем московском! ; Родство даже до сих пор играет великую роль в Москве. Там никто не живет без родни. Если вы родилпсв бобылем и ириехали жить в Москву,— вас сейчас женят, и у вас будет 443
бгромное родство до семьдесят седьмого колена. Не любить и не уважать родни в Москве считается хуже, чем вольнодумством. Вы обязаны будете знать день рождения и именин по крайней мере полутораста человек, и горе вам, если вы забудете поздравить хоть одного из них. Это немножко хлопотно и скучно, но ведь зато родство — священная вещь. Где развита в такой степени семейственность, там родство не может не быть в великом почете. По смерти Петра Великого Москва сделалась убежищем опальных дворян высшего разряда и местом отдохновения удалившихся от дел вельмож. Вследствие этого она получила какой- то аристократический характер, который особенно развился в царствование Екатерины Второй. Кто не слышал о широкой, распашной жизни вельмож в Москве? Кто не слышал рассказов о том, как в своих великолепных палатах ежедневно угощали они столом и званого и незваного, и знакомого и незнакомого, и в городе и в деревне, где для всех отворяли свои пышные сады? Кто не слышал рассказов о их пирах,— рассказов, похожих па отрывки из «Тысячи и одной ночи»? Видите ли, что Москва и тут осталась верна своему древнемосковитскому элементу: чван¬ ство и чивость6, распашная и потешная жизнь в ней пашлп свой приют! Но с предшествовавшего царствования Москва мало- помалу начала делаться городом торговым, промышленным и мануфактурным. Она одевает всю Россию своими бумажно-прядильными изделиями; ее отдаленные части, ее окрестности и ее уезд — все это усеяно фабриками и заводами, большими и малыми. И в этом отношении не Петербургу тягаться с нею, потому что самое ее положение почти в середине России назначило ей быть центром внутренней промышленности. И то ли будет она в этом отношении, когда железная дорога соединит ее с Петербургом и, как артерии от сердца, потянутся от нее шоссе в Ярославль, в Казань, в Воронеж, в Харьков, в Киев и Одессу... Москва гордится своими историческими древностями, памятниками, она — сама историческая древность и во внешнем и во внутреннем отношении! Но как она сама, так и ее допетровские .древности представляют странное зрелище смеси с новым: от Кремля едва остался один чертеж, потому что его ежегодно поправляют, а в нем возникают новые здания. Дух нового веет и на Москву н стирает мало-помалу ее древний отпечаток. Мы начали о Петербурге, а - распространились о Москве; но это совсем не отступление от главного предмета. У нас две столицы: как же говорить об одной, не сравнивая ее с другою? Только через такое сравнение можем мы узнать особенности и характер каждой из них. Ничто в мире не существует напрасно: если у нас две столицы — значит, каждая из них необходима, а необходимость может заключаться только в идее, которую выражает каждая из них. И потому Петербург представляет собою идею, Москва — другую. В чем состоит идея того и другого: города, это можете узнать, только проведя параллель между тем 144
и другим. И потомтг мы не раз еще, говоря о Петербурге, будем обращаться и к Москве. Пока мы нашли, что отличительный характер Москвы — семейственность. Обратимся к Петербургу. О Петербурге привыкли думать, как о городе, построенпом даже не на болоте, а чуть ли не на воздухе. Многие не шутя уверяют, что это город без исторической святыни, без преданий, без связи с родною страною, город, построенный на сваях и на расчете. Все эти мнения немного уж устарели, и их пора бы оставить. Правда, коли хотите, в них есть своя сторона истины, но зато много и лжи. Петербург построен Петром Великим как столица новой Российской империи, и Петербург — город неисторический, без предания!.. Это нелепость, не стоящая опровержения! Вся беда вышла из того, что Петербург слишком молод для самого себя и совершенное дитя в сравнении с старушкою Москвою. Так неужели молодой человек, ознаменовавший свое вступление в жизнь великим подвигом,— не исторический человек, потому что он мало жил; а старичок какой-нибудь — исторический человек, потому что он много жил? Не только много жила, но и много испытала древняя Москва, столица Московского царства; у ней есть своя история — никто не спорит против этого; но что же вся ее история в сравнении с великим эпосом биографии Петра Великого? А не тесно ли связан Петербург с этою биографиею? Отвергать историческую важность Петербурга не значит ли не уметь ценить Петра для русской истории? Говоря об исторической святыне, спрашивают: где у Петербурга эти памятники, над которыми пролетели века, не разрушив их? Да, милостивые государи, таких памятников в Петербурге нет и быть не может, потому что сам он существует со дня своего заложения только сто сорок один год; но зато он сам есть великий исторический памятник. Всюду видите вы в нем живые следы его строителя, и для многих (и в том числе и для нас) такие маленькие строения, как, например, домик на Петербургской стороне, дворец в Летнем саду, дворец в Петергофе, стоят не одного, а многих Кремлей... Что делать — у всякого свой вкус! Петербург построен на расчете — правда; по чем же расчет ниже слепого случая? Мудрые века говорят, что железный гвоздь, сделанный грубою рукою деревенского кузнеца, выше всякого цветка, с такою красотою рожденного природою,— выше его в том отношении, что он — произведение сознательного духа, а цветок есть произведение непосредственной силы7. Расчет есть одна из сторон сознания. Говорят еще, что Петербург не имеет в себе ничего оригинального, самобытного, что он есть какое-то будто бы общее воплощение идеи столичного города и, как две капли воды, похож на все столичные города в мире. Но на какие же пменно? На старые, каковы, например, Рим, Париж, Лондон, он походить нпкак не может; стало быть, это сущая неправда. Если он похож на какие-нибудь ? города, то, вероятно, на большие города Северной Америки, которые, подобно емуг тоже выстроены на расчете. И разве в этих 145
городах нет своего, оригинального? Разве в стенах города и в каждом камне его видеть будущее не значит — видеть что-то оригинальное, и притом прекрасно оригинальное? Но Петербург оригинальнее всех городов Америки, потому что он есть новый город в старой стране, следовательно, есть новая надежда, прекрасное будущее этой страны. Что-нибудь одно: или реформа Петра Великого была только великою историческою ошибкою, или Петербург имеет необъятно великое значение для России. Что-нибудь одно: или новое образование России, как ложное и призрачное, скоро исчезнет совсем, не оставив по себе и следа, или Россия навсегда и безвозвратно оторвана от своего прошедшего. В первом случае, разумеется, Петербург — случайное и эфемерное порождение эпохи, принявшей ошибочное направление, гриб, который в одну ночь вырос и в один день высох; во втором случае Петербург есть необходимое и вековечное явление, величественный и крепкий дуб, который сосредоточит в себе все жизненные соки России. Некоторые доморощенные политики, считающие себя удивительно глубокомысленными, думают, что так как-де Петербург явился не непосредственно, вырос и расширился не веками, а обязан своим существованием воле одного человека, то другой человек, имеющий власть свыше, также может оставить его, выстроить себе новый город на другом конце России: мнение крайне детское! Такие дела не так легко затеваются и исполняются. Был человек, который имел не только власть, но и силу сотворить чудо, и был миг, когда эта сила могла проявляться в таком чуде,— и потому для нового чуда в этом роде потребуется опять два условия: не только человек, но и миг. Произвол не производит ничего великого: великое исходит из разумной необходимости, следовательно, от бога. Произвол не состроит в короткое время великого города: произвол может выстроить разве только вавилонскую башню, следствием которой будет не возрождение страны к великому будущему, а разделение языков. Гораздо легче сказать — оставить Петербург, чем сделать это: язык без костей, по русской пословице, и может говорить, что ему угодно; но дело не то, что пустое слово. Только господам Маниловым легко строить в своей праздной фантазии мосты через пруды, с лавками по обеим сторонам. Иностранец Альгаротти сказал: «Петербург есть окно, через которое Россия смотрит на Европу»,— счастливое выражение, в немногих словах удачно схватившее великую мысль!8 И вот в чем заключается твердое основание Петербурга, а не в сваях, на которых он построен и с которых его не так-то легко сдвинуть! Вот в чем его идея и, следовательно, его великое значение, его святое право на вековечное существование! Говорят, что Петербург выражает собою только внешний европеизм. Положим, что и так; но при развитии России, совершенно противоположном европейскому, то есть при развитии сверху вниз, а не снизу вверху внешность имеет гораздо высшее значение, большую важность, 446
нежели как думают. Что вы видите в поэзии Ломоносова? — одну внешность, русские слова, втиснутые в латинско-немецкую конструкцию; выписные мысли, каких и признака не было в обществе, среди которого и для которого писал Ломоносов свои рето- рические стихи! И однако ж Ломоносова не без основания называют отцом русской поэзии, которая тоже не без основания гордится, например, хоть таким поэтом, как Пушкин. Нужно Ли доказывать, что если бы у нас не было заведено этой мертвой, подражательной, чисто внешней поэзии,— то не родилась бы у нас и живая, оригинальная и самобытная поэзия Пушкина? Нет, это и без доказательств ясно, как день божий. Итак, иногда и внешность чего-нибудь да стоит. Скажем более: внешнее иногда влечет за собою внутреннее. Положим, что надеть фрак или сюртук, вместо овчинного тулупа, синего армяка или смурого кафтана, еще не значит сделаться европейцем; но отчего же у нас, в России, и учатся чему-нибудь, и занимаются чтением, и обнаруживают и любовь и вкус к изящным искусствам только люди, одевающиеся по-европейски? Что ни говорите, а даже и фрак с сюртуком — предметы, кажется, совершенно внешние, не мало действуют на внутреннее благообразие человека. Петр Великий это понимал, и отсюда его гонение на бороды, охабни, терлики, шапки-мурмолки9 и все другие заветные принадлежности моско- витского туалета. Есть мудрые люди, которые презирают всем внешним; им давай идею, любовь, дух, а на факты, на мпр практический, на будничную сторону жизни они не хотят и смотреть. Есть другие мудрые люди, которые, кроме фактов и дела, ни о чем знать не хотят, а в идее и духе видят одни мечты. Первые из них за особенную честь поставляют себе слушать с презрительным видом, когда при них говорят о железной дороге. Эти средства к возвышению нравственного достоинства страны им кажутся и ложными и ничтожными; они всего ждут от чуда и думают, что образование в одно прекрасное утро свалится прямо с неба, а народ возьмет на себя труд только поднять его да проглотить не жевавши. Мудрецы этого разряда давно уже ославлены именем романтиков. Мудрецы второго разряда спят и видят шоссе, железные дороги, мануфактуры, торговлю, банки, общества для разных спекуляций: в этом их идеал народного и государственного блаженства; дух, идея в их глазах — вредные или бесполезные мечты. Это классики нашего времени. Не принадлежа ни к тем, ни к другим, мы в последних видим хоть что-нибудь, тогда как в первых — виноваты — ровно ничего не видим. Есть два способа проводить новый источник жизни в застоявшийся организм общественного тела: первый — наука, или учение, книгопечатание, в обширном значении этого слова, как средство к распространению идей; второй — жизнь, разумея под этим словом формы обыкновенной, ежедневной жизни, нравы, обычаи. Тот п другой способ равно важны, и последний едва ли еще не важнее в том отноше¬ 147
нии, что и само чтение, и сама идея тогда только важны и действительны, когда входят в жизнь, становятся, так сказать, обычаем или обыкновением. Нет ничего сильнее и крепче обычая: гораздо легче убедить людей логикой в какой угодно истине, нежели преклонить их к практическому применению этой истины, если в этом мешает им обычай. Нам кажется, что на долю Петербурга преимущественно выпал этот второй способ распространения и утверждения европеизма в русском обществе. Петербург есть образец для всей России во всем, что касается до форм жизни, начиная от моды до светского тона, от манеры класть кирпичи до высших таинств архитектурного искусства, от типографского изящества до журналов, исключительно владеющих вниманием публики. Сравните петербургскую жизнь с московскою — и в их различии, или, лучше сказать, их противоположности, вы сейчас увидите значение того и другого города. Несмотря на узкость московских улиц, снабженных тротуарами в пол- аршина шириною, они только днем бывают тесны, и то далеко не все, и притом больше по причине их узкости, чем по многолюдству. С десяти часов вечера Москва уже пустеет, и особенно зимою скучны и пустынны эти кривые улицы с еще более кривыми переулками. Широкие улицы Петербурга почти всегда оживлены народом, который куда-то спешит, куда-то торопится. На них до двенадцати часов ночи довольно людно, и до утра везде попадаются то там, то сям запоздалые. Кондитерские полны народом; немцы, французы и другие иностранцы, туземные и заезжие, пыот, едят и читают газеты; русские больше пьют и едят, а некоторые пробегают «Пчелу», «Инвалид» 10 и иногда пристально читают толстые журналы, переплетенные для удобства в особенные книжки, по отделам: это охотники до литературы; охотников до политики у нас вообще мало. Рестораны всегда полны, кухмистерские заведения тоже. Тут то же самое: пыот, едят, читают, курят, играют на бильярде, и всё большею частию молча. Если и говорят, то тихо, и то сосед с соседом; зато часто случается слышать прегромкие голоса, которые нимало не женируются говорить о предметах, нисколько для посторонних не интересных, например, о том, как Иван Семенович вчера остался без двух, играя семь в червях, или о том, что Петр Николаевич получил место, а Василий Степанович произведен в следующий чин, и тому подобных литературных и политических новостях. Дома в Петербурге, как известно, огромные. Петербуржец о погребе не заботится: если не женат, он обедает в трактире; женатый, он все берет из лавочки. Дом, где нанимает он квартиру, сущий Ноев ковчег, в котором можно найти по паре всяких животных. Редко случается узнать петербуржцу, кто живет возле него, потому что и сверху, и снизу, и с боков его живут люди, которые так же, как и он, заняты своим делом и так же не имеют времени узнавать о нем, как и он о них. Главное удобство в квартире, за который гонится петербуржец, состоит в том, чтобы ко всему быть побли¬ 448
же — и к месту своей службы, п к месту, где все можно достать и лучше и дешевле. Последнего удобства он часто достигает в своем Ноевом ковчеге, где есть и погребок, и кондитерская, и кухмистер, и магазины, п портные, и сапожники, и всё на свете. Идея города больше всего заключается в сплошной сосредоточенности всех удобств в наиболее сжатом круге: в этом отношении Петербург несравненно больше город, чем Москва, и, может быть, один город во всей России, где все разбросано, разъединено, запечатлено семейственностиюп. Если в Петербурге нет публичности в истинном значении этого слова, зато уж нет и домашнего или семейственного затворничества: Петербург любит улицу, гулянье, театр, кофейню, воксал 12, словом, любит все общественные заведения. Этого пока еще немного, но зато из этого может многое выйти впереди. Петербург не может жить без газет, без афиш и разного рода объявлений; Петербург давно уже привык, как к необходимости, к «Полицейской газете» 13, к городской почте. Едва проснувшись, петербуржец хочет тотчас же знать, что дается сегодня на театрах, нет ли концерта, скачки, гулянья с музыкою; словом, хочет знать все, что составляет сферу его удовольствий и рассеяний,— а для этого ему стоит только протянуть руку к столу, если он получает все эти известительные издания, или забежать в первую попавшуюся кондитерскую. В Москве многие подписчики на «Московские ведомости», выходящие три раза в неделю (по вторникам, четверткам и субботам), посылают за ними только по субботам и получают вдруг три нумера. Оно и удобно: под праздник есть свободное время заняться новостями всего мира... Кроме того, по неимению городской почты и рассыльных, надо посылать своего человека в контору университетской типографии 14, а это не для всякого удобно и не для всех даже возможно. Для петербуржца заглянуть каждый день в «Пчелу» или «Инвалид» — такая же необходимость, такой же обычай, как напиться поутру чаю... В противоположность Москве, огромные домы в Петербурге днем не затворяются и доступны и через ворота и через двери; ночью у ворот всегда можно найти дворника или вызвать его звонком, следовательно, всегда можно попасть в дом, в который вам непременно нужно попасть. У дверей каждой квартиры видна ручка звонка, а на многих дверях не только нумер, но и медная или железная дощечка с именем занимающего квартиру. Хотя в Москве улицы не длинны, каждая носит особенное название и почти в каждой есть церковь, а иногда еще и не одна, почему легко бы, казалось, отыскать кого нужно, если знаешь адрес; однако ж отыскивать там — истинное мучение, если в доме есть не один жилец. Обыкновенно, входите вы там на довольно большой двор, на котором, кроме собаки или собак, ни одного живого существа; спросить некого, надо стучаться в двери с вопросом: не здесь ли живет такой-то, потому ято в Москве дворники редки, а звонки еще и того реже. Нет никакой возможности ходить по московским улицам, которые узки,
крнвы и наполнены проезжающими. Надо быть москвичом, чтобы уметь смело ходить по ним, так же как надо быть парижанином, чтобы, ходя по Парижу, не пачкаться на его грязных улицах. Впрочем, сами москвичи ходить не любят; оттого извозчикам в Москве много работы. Извозчики там дешевы, но на плохих дрожках и прескверных санях; дрожки везде скверны по самому их устройству; это просто орудие пытки для допроса обвиненных; но саней плохих в Петербурге не бывает: здесь самые скверные санишки сделаны на манер будто бы хороших и покрыты полостью из теленка, но похожего на медведя, а полость покрыта чем-то вроде сукна. В Петербурге никто не сел бы на сани без медведя!.. Впрочем, в Петербурге мало ездят; больше ходят: оно и здорово, ибо движение есть лучшее и притом самое дешевое средство против геморроя, да притом же в Петербурге удобно ходить: гор и косогоров нет, все ровно и гладко, тротуары из плитняка, а инде и из гранита, широкие, ровные и во всякое время года чистые, как полы. Чтобы ближе познакомиться с обеими нашими столицами, сравним между собою их народонаселение. Высшее сословие, или высший круг общества, во всех городах в мире составляет собою нечто исключительное. Большой евет в Петербурге еще более, чем где-нибудь, есть истинная terra incognita* для всех, кто не пользуется в нем правом гражданства; это город в городе, государство в государстве. Не посвященные в его таинства смотрят на него издалека, на почтительном расстоянии, смотрят на него с завистью и томлением, с какими путник, заблудившийся в песчаной степи Аравии, смотрит на мираж, представляющийся ему цветущим оазисом; но недоступный для них рай большого света, стрегомый булавою швейцара и толпою официантов, разодетых маркизами XVIII века, даже и не смотрит на этих чающих для себя движения райской воды. Люди различных слоев среднего сословия, от высшего до низшего, с напряженным вниманием прислушиваются к отдаленному и непонятному для них гулу большого света и по-своему толкуют долетающие до них отрывистые слова и речи, с упоением пересказывают друг другу доходящие до их ушей анекдоты, искаженные их простодушием. Словом, они так заботятся о большом свете, как будто без него не могут дышать. Не довольствуясь этим, они изо всех сил бьются, бедные, передразнивать быт большого света и — a force de forger ** — достигают до сладостной самоуверенности, что и они — тоже большой свет. Конечно, настоящий большой свет очень бы добродушно рассмеялся, если б узнал об этих бесчисленных претендентах на близкое родство с ним; но от этого тем не менее страсть считать себя принадлежащим или прикосновенным к большому свету доходит в средних сословиях Петер¬ * неведомая земля (лат.). — Ред. ** с помощью воображения (фр-)> — Ред. 450
бурга до поступления. Поэтому в Петербурге счету нет различным кругам «большого света». Все онп отличаются со стороны высшего к низшему — величаво или лукаво насмешливым взглядом; а со стороны низшего к высшему — досадою обиженного самолюбия, впрочем, утешающего себя тем, что и мы-де не отстанем от других и постоим за себя в хорошем тоне. Хороший тон — это точка помешательства для петербургского жителя. Последний чиновник, получающий не более семисот рублей жалованья, ради хорошего тона отпускает при случае искаженную французскую фразу — единственную, какую удалось ему затвердить ив «Самоучителя»; из хорошего тона он одевается всегда у порядочного портного и носит на руках хотя и засаленные, но желтые перчатки. Девицы даже низших классов ужасно любят ввернуть в безграмотной русской записке безграмотную французскую фразу,— и если вам понадобится писать к такой девице, то' ничем вы ей так не польстите, как смешением нижегородского с француз* ским: этим вы ей покажете, что считаете ее девицею образованною и «хорошего тона». Любят они также и стишки, особенно из водевильных куплетов; но некоторые возвышаются своим вкусом даже до поэзии г. Бенедиктова,— и это девицы самых аристократических, самых бонтонных кругов чиновнического сословия. Видите ли: Петербург во всем себе верен: он стремится к высшей форме общественного быта... Не такова в этом отношении Москва. В ней даже большой свет имеет свой особенный характер. Но кто не принадлежит к нему, тот о нем и не заботится, будучи весь погружен в сферу собственного сословия. Ядро коренного московского народонаселения составляет купечество. Девять десятых этого многочисленного сословия носят православную, от предков завещанную бороду, длиннополый сюртук синего сукна и ботфорты с кисточкою, скрывающие в себе оконечности плисовых или суконных брюк; одна десятая позволяет себе брить бороду и, по одежде, по образу жизни, вообще во внешности, походит на разночинцев и даже дворян средней руки. Сколько старинных вельможеских домов перешло теперь в собственность купечества! И вообще, эти огромные здания, памятники уже отживших свой век нравов и обычаев, почти все без исключения превратились или в казенные учебные заведения, или, как мы уже сказали, поступили в собственность богатого купечества. Как расположилось и как живет в этих палатах и дворцах «поштеиное» купечество,— об этом любопытные могут справиться, между прочим, в повести г. Вельтмана «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице». Но не в одних княжеских и графских палатах,— хороши также эти купцы и в дорогих каретах и колясках, которые вихрем несутся на превосходных лошадях, блистающих самою дорогою сбруею: в экипаже сидит «по- штенная» и весьма довольная собою борода; возле нее помещается плотная и объемистая масса ее дражайшей половины, разбеленная, разрумяненная, обремененная жемчугами, иногда 151
с платком на голове и с коспчкамп от висков, но, чаще, в шляпке с перьями (прекрасный пол даже и в купечестве далеко обогнал мужчин на пути европеизма!), а на запятках стоит сиделец в длиннополом жидовском сюртуке, в рыжих сапогах с кисточками, пуховой шляпе и в зеленых перчатках... Проходящие мимо купцы средней руки и мещане с удовольствием пощелкивают языком, смотря на лихих коней, и гордо приговаривают: «Вишь, как наши-то!», а дворяне, смотря из окон, с досадою думают: «Мужик проклятый — развалился, как и бог знает кто!..» Для русского купца, особенно москвича, толстая статистая лошадь и толстая статистая жена — первые блага в жизни... В Москве повсюду встречаете вы купцов, и все показывает вам, что Москва по преимуществу город купеческого сословия. Ими населен Китай-го- род; они исключительно завладели Замоскворечьем, и ими же кишат даже самые аристократические улицы и места в Москве, каковы — Тверская, Тверской бульвар, Пречистенка, Остоженка, Арбатская, Поварская, Мясницкая и другие улицы. Базисом этому многочисленному сословию в Москве служит еще многочисленнейшее сословие: это — мещанство, которое создало себе какой-то особенный костюм из национального русского и из басурманского немецкого, где неизбежно красуются зеленые перчатки, пуховая шляпа или картуз такого устройства, в котором равно изуродованы и опошлены и русский и иностранный типы головной мужской одежды; выростковые сапоги, в которых прячутся нанковые или суконные штанишки; сверху что-то среднее между долгополым жидовским сюртуком и кучерским кафтаном; красная александрийская или ситцевая рубаха с косым воротом, а на шее грязный пестрый платок. Прекрасная половина этого сословия представляет своим костюмом такое же дикое смешение русской одежды с европейскою: мещанки ходят большею частию (кроме уж самых бедных) в платьях и шалях порядочных женщин, а волосы прячут под шапочку, сделанную из цветного шелкового платка; белила, румяна и сурьма составляют неотъемлемую часть их самих, точно так же, как стеклянные глаза, безжизненное лицо и черные зубы. Это мещанство есть везде, где только есть русский город, даже большое торговое село. Тип этого мещанства вполне постиг петербургский актер, г. Григорьев 2-й,— и этому-то типу обязан он своим необыкновенным успехом на Александринском театре. Но в Москве есть еще другого рода среднее сословие — образованное среднее сословие. Мы не считаем за нужное объяснять нашим читателям, что мы разумеем вообще под образованными сословиями: кому не известно, что у нас в России есть резкая черта, которая отделяет необразованные сословия от образованных и которая заключается, во-первых, в костюмах и обычаях, обнаруживающих решительное притязание на европеизм; во-вто- рых, в любви к преферансу; в-третьих, в большем или меньшем- занятии чтением. Касательно последнего пункта можно сказать 152
с достоверности»), что кто читает постоянно хоть «Московские ведомости», тот уже принадлежит к образованному сословию, если, кроме того, он в одежде и обычаях придерживается западного типа. К числу необходимых отличий «образованного» человека от «необразованного» у нас полагается и чин, хотя с некоторого времени и у нас уже начинают убеждаться, что и без чина так же можно быть образованным человеком, как и невеждою с чином. Впрочем, подобное мнение нисколько не проникло в низшие классы общества,— и мильонер-купец, поглаживая свою бородку, смело претендует на ум (благо плутоват и мастер надуть и недруга и друга), но никогда на образованность. Различий и степеней между «образованными» людьми у нас множество. Одни из них читают только деловые бумаги и письма, до них лично касающиеся, да еще календари и «Московские ведомости»; некоторые идут далее — и постоянно читают «Северную пчелу»; есть такие, которые читают решительно все русские журналы, газеты, книги и брошюры и не читают ничего иностранного, даже зная какой-нибудь иностранный язык; наконец, есть такие ésprits forts *, которые очень много читают на иностранных языках и решительно ничего на своем родном; но «образованнейшими» должно почитать, без сомнения, тех немногих у нас людей, которые, иногда заглядывая в русские журналы, постоянно читают иностранные, изредка прочитывая русские книги (благо хоро- ших-то из них очень мало), часто читают иностранные книги. Но еще многочисленнее оттенки нашей образованности в отношении к одежде, обычаям и картам. Есть у нас люди, которые европейскую одежду носят только официально, но у себя дома, без гостей, постоянно пребывают в татарских халатах, сафьянных сапогах и разного рода ермолках; некоторые халату предпочитают ухарский архалук — щегольство провинциальных лакеев; другие, напротив, и дома остаются верны европейскому типу и ходят в пальто, в котором могут без нарушения приличия принимать визиты запросто; одни следуют постоянно моде, другие увлекаются венгерками, казачьими шароварами и тому подобными удалыми, залихватскими и ухарскими изобретениями провинцияльного изящного вкуса. В образе жизни главный оттенок различий состоит в том, что одни поздно встают, обедают никак не ранее четырех часов, вечером пьют чай никак не ранее десяти часов, и чем позже ложатся спать, тем лучше; а другие в этом отношении более придерживаются старины. В обращении оттенки нашего общества так бесчисленны, что нет никакой возможности и говорить об них. Но в этом отношении все оттенки, от самого высшего до самого низшего, имеют в себе то общего, что все равно верны внешности, которая не обязывает ни к чему внутреннему: это та же одежда. В отношении к картам есть только три различия: одни играют только в преферанс; другие только в банк * умники (фр.). —Ред. 153
и в палки; третьи и в преферанс, п в банк, и в палки. Различие кушей подразумевается само собою. В Петербурге в преферанс играют по мастям и на семь не прикупают; в Москве и провинции прикупают и на десять, без различия мастей. Образованный класс в Москве довольно многочислен и чрезвычайно разнообразен. Несмотря на то, все москвичи очень похожи друг на друга; к ним всегда будет идти эта характеристика, сделанная знаменитейшим москвичом Фамусовым: От головы до пяток На всех московских есть особый отпечаток15. Москвичи — люди нараспашку, истинные афиняне, только на русско-московский лад. Они любят пожить и, в их смысле, действительно хорошо живут. Кто не слышал о московском английском клубе и его сытных обедах? Кроме английского и немецкого клубов, теперь в Москве есть еще — дворянский. Кто не слышал о,московском хлебосольстве, гостеприимстве и радушии? В каком другом городе в мире можете вы с таким удобством и жениться и пообедать, как в Москве?.. Где, кроме Москвы, вы можете и служить, и торговать, и сочинять романы, и издавать журналы не для чего иного, как только для собственного развлечения, для отдыха? Где лучше можете вы отдохнуть и поправить свое здоровье, как не в Москве? Где, если не в Москве, можете вы много говорить о своих трудах, настоящих и будущих, прослыть за деятельнейшего человека в мире — и в то же время ровно ничего не делать? Где> кроме Москвы, можете вы быть довольнее тем, что вы ничего не делаете, а время проводите преприятно? Оттого-то в Москве так много заезжего праздного народа, который собирается туда из провинции жуировать, кутить, веселиться, жениться. Оттого-то там так много халатов, венгерок, штатских панталон с лампасами и таких невиданных сюртуков с шнурами, которые, появившись на Невском проспекте, заставили бы смотреть на себя с ужасом все народонаселение Петербурга. В Москве есть» говорят, даже шапки-мурмолки, вроде той, которую, по уверению москвичей, носил еще Рюрик. Оттого-то, наконец, в Москве только может процветать цыганский хор Ильюшки 16. Лицо москвича никогда не озабочено: оно добродушно и откровенно и смотрит так, как будто хочет вам сказать: «А где вы сегодня обедаете?» Кто хоть сколько-нибудь знает Москву, тот не может не знать, что, кроме английского комфорта, есть еще и московский комфорт, иначе называемый «жизнью нараспашку». Москвичи так резко отличаются ото всех немосквичей, что, например, московский барин, московская барыня, московская барышня, московский поэт, московский мыслитель, московский литератор, московский архивный юноша:17 все это — типы, все это — слова технические, решительно непонятные для тех, кто не живет в Москве. Это происходит от исключительного положения Москвы, в котог рое постановила ее реформа Петра Великого. Москва одна соеди¬ 154
нила в себе тройственную идею Оксфорда, Манчестера и Реймса 18. Москва — город промышленный. В Москве находится не только старейший, но и лучший русский университет, привлекающий в нее свежую молодежь изо всех концов России. Хотя значительная часть воспитанников этого университета по окончании курса оставляет Москву, чтоб хоть что-нибудь делать на этом свете, но все же из них довольно остается и в Москве. Эти остающиеся вместе с учащимися составляют собою особенное среднее сословие, в котором находятся люди всех сословий. Их соединяет и подводит под общий уровень образование, или по крайней мере стремление к образованию. Среднее сословие такого рода— оазис на песчаном грунте всех других сословий. Такие оазисы находятся во многих, если не во всех, русских городах. В ином городе такой оазис состоит из пяти, в ином из двух, в ином и из одной только души, а в некоторых городах и совсем нет таких оазисов — все чистый песок или чистый чернозем, поросший бурьяном и крапивою. К особенной чести Москвы, никак нельзя не согласиться, что в ней таких оазисов едва ли не больше, чем в каком-нибудь другом русском городе. Это происходит от двух причин: во-первых, от исключительного положения Москвы, чуждой всякого административного, бюрократического и официального характера, ее значения и столицы и вместе огромного губернского города; во-вторых, от влияния Московского университета. Оттого в деле вопросов, касающихся до науки, искусства, литературы, у москвичей больше простора, знания, вкуса, такта, образованности, чем у большинства читающей и даже пишущей петербургской публики. Это, повторяем, лучшая сторона московского быта. Но на свете все так чудно устроено, что самое лучшее дело непременно должно иметь свою слабую сторону. Что нет в мире народа ученее немцев,— это известно всякому: сами москвичи, по науке, не годятся немцам — в ученики. Но зато и у немцев есть та слабая сторона, что они до тридцати лет бывают буршами, а остальную — и большую — половину жизйи — филистерами и поэтому не имеют времени быть людьми. Так и в Москве: люди, поставившие образованность целью своей жизни, сначала бывают молодыми людьми, подающими о себе большие надежды, и потом, если вовремя не выедут из Москвы, делаются москвичами и тогда уже перестают подавать о себе какие-нибудь надежды, как люди, для которых прошла пора обещать, а пора исполнять еще не наступила. Даже и молодые люди, «подающие о себе большие надежды», в Москве имеют тот общий недостаток, что часто смешивают между собою самые различные и противоположные понятия, как-то: стихотворство с делом, фантазии праздного ума — с мышлением. Многим из них (исключения редки) стоит сочинить свою, а всего чаще вычитать готовую теорию или фантазию о чем бы то ни было,— и они уже твердо решаются Ъидеть оправдание этой теории или этой фантазии в самой действительности,— и чем более действительность противоречит 155
их любимой мечте, тем упрямее убеждены они в ее безусловном тождестве с действительностпю. Отсюда игра словами, которые принимаются за дела, игра в понятия, которые считаются фактами. Все это очень певпнно, по оттого не меньше смешпо. Что бы ни делали в жизни молодые люди, оставляющие Москву для Петербурга,— они делают; москвичи же ограничиваются только беседами и спорами о том, что должно делать, беседами и спорами, часто очень умными, но всегда решительно бесплодными. Страсть рассуждать и спорить есть живая сторона москвичей; но дела из этих рассуждений и споров у них не выходит. Нигде нет столько мыслителей, поэтов, талантов, даже гениев, особенно «высших натур», как в Москве; но все они делаются более или менее известными вне Москвы только .тогда, как переедут в Петербург: тут они, волею или неволею, или попадают в состав той толпы, которую всегда бранили, и делаются простыми смертными, или действительпо находят какое бы то ни было поприще своим способностям, часто более или менее замечательным, если и не генияльным. Нигде столько не говорят о литературе, как в Москве, и между тем именно в Москве-то и нет никакой литературной деятельности, по крайней мере теперь. Если там появится журнал, то не ищите в нем ничего, кроме напыщенных толков о мистическом значении Москвы, опирающихся на царь-пушке и большом колоколе 1Э, как будто город Петра Великого стоит вне России и как будто исполин на Исаакиевской площади не есть величайшая историческая святыня русского народа; не ищите ничего, кроме множества посредственных стихотворений к деве, к луне, к Ивану Великому, Сухаревой башне, а иногда — поверят ли? — к пенному вину20, будто бы источнику всего великого в русской народности; плохих повестей, запоздалых суждений о литературе, исполненных враждою к Западу21 и прямыми и косвенными нападками на безнравственность людей, не принадлежащих к приходу этого журнала и не удивляющихся гениальности его сотрудников22. Если выйдет брошюрка,— это опять или не совсем образованные выходки против будто бы гниющего Запада, или какие-нибудь детские фантазии с самонадеянными притязаниями на открытие глубоких истин вроде тех, что Гоголь — не шутя наш Гомер, а «Мертвые души» — единственный после «Илиады» тип истинного эпоса23. Разумеется, мы говорим здесь о слабых сторонах, не отрицая возможности прекраснейших исключений из них. Везде есть свое хорошее и, следовательно, свое слабое или недостаточное. Петербург и Москва — две стороны, или, лучше сказать, две односторонности, которые могут со временем образовать своим слиянием прекрасное и гармоническое целое, привив друг другу то, что в них есть лучшего. Время это близко: железная дорога деятельно делается... Обратимся к Петербургу. 156
Низший слой народонаселения, собственно простои народ, везде одинаков. Впрочем, петербургский простой народ несколько разнится от московского: кроме полугара и чая, он любит еще и кофе и сигары, которыми даже лакомятся подгородные мужики; а прекрасный пол петербургского простонародья, в лице кухарок и разного рода служанок, чай и водку отнюдь не считает необходимостию, а без кофею решительно не может жить; подгородные крестьянки Петербурга забыли уже национальную русскую пляску для французской кадрили, которую танцуют под звуки гармоники, ими самими извлекаемые: влияние лукавого Запада, рассчитанное следствие его адских козней! Петербургские швейки и вообще все простые женщины, усвоившие себе европейский костюм, предпочитают шляпки чепцам, тогда как в Москве наоборот, и вообще одеваются с большим вкусом против московских женщин даже не одного с ними сословия. То же должно сказать и о мужчинах: к какому сословию принадлежит иной служитель или мастеровой, это можно узнать только по его манерам, но не всегда по его платью. Это опять влияние того же лукавого Запада! Далее, в нашей книге благосклонный читатель со временем найдет описание так называемых «лакейских балов», о которых в Москве люди этого сословия еще и не мечтали24. Говоря о Москве, мы нарочно распространились о купеческом и мещанском сословиях, как о самых характеристических ее принадлежностях. Без всякого сомнения, мещане, вроде тех, которых так удачно представляет на сцене Александрийского театра г. Григорьев 2-й, есть и в Петербурге, и притом еще в довольном количестве; но здесь они как будто не у себя дома, как будто в гостях, как будто колонисты или заезжие иностранцы. Петербургский немец более их туземец петербургский. На улицах Петербурга они попадаются гораздо реже, чем в Москве; их надо искать на Щукином25, в овощных лавках, в мясных рядах и всякого рода маленьких лавочках, которые рассыпаны там и сям по Петербургу. Мещане — сидельцы и приказчики в лавках, находящихся на более видных улицах Петербурга, как-то цивилизованнее своих московских собратий. Вообще же, все они так перетасованы в петербургском народонаселении, что не бросаются в глаза прежде всего, как в Москве; скажем более: в Петербурге они как-то совсем незаметны. И вот почему мы думаем, что г. Григорьев 2-й не имел бы такого успеха на московской сцене, каким пользуется он на петербургской: представляемый им тип, конечно,— не невидаль в Петербурге, но в то же время он — и не такое обыкновенное явление, которое своим резким контрастом с нравами преобладающего сословия в Петербурге могло бы не возбуждать громкого и веселого смеха на свой счет. Что же касается до петербургского купечества,— оно резко отличается от московского. Купцов с бородами, особенно богатых, в Петербурге очень мало, и они кажутся решительными колонистами в этом оевропеившемся городе; они даже выбрали особенные улицы 457
свопм исключительным местом жительства: это — Троицкий переулок, улицы, сопредельные Пяти углам26, и около старообрядческой церкви. В Петербурге множество купцов из немцев, даже англичан, и потому большая часть даже русских купцов смотрят не купчинами, а негоциантами, и их не отличить от сплошной массы, составляющей петербургское среднее сословие. Наконец мы дошли до главного (по его многочисленности и общности его физиономии) «петербургского сословия». Известно, что ни в каком городе в мире нет столько молодых, пожилых и даже старых бездомных людей, как в Петербурге, и нигде оседлые и семейные так не похожи на бездомных, как в Петербурге. В этом отношении Петербург — антипод Москвы. Это резкое различие объясняется отношениями, в которых оба города находятся к России. Петербург — центр правительства, город по преимуществу административный, бюрократический и официальный. Едва ли не целая треть его народонаселения состоит из военных, и число штатских чиновников едва ли еще не превышает собою числа военных офицеров. В Петербурге все служит, все хлопочет о месте или об определении на службу. В Москве вы часто можете слышать вопрос: «Чем вы занимаетесь?» В Петербурге этот вопрос решительно заменен вопросом: «Где вы служите?» Слово «чиновник» в Петербурге такое же типическое, как в Москве «барин», «барыня» и т. д. Чиновник — это туземец, истый гражданин Петербурга. Если к вам пришлют лакея, мальчика, девочку хоть пяти лет, каждый из этих посланных, отыскивая в доме вашу квартиру, будет спрашивать у дворника или и у самого вас: «Здесь ли живет чиновник такой-то?», хотя бы вы не имели никакого чина и нигде не служили и никогда не намеревались служить. Такой уж петербургский «норов»! Петербургский житель вечно болен лихорадкою деятельности; часто он в сущности делает ничего, в отличие от москвича, который ничего не делает, но «ничего» петербургского жителя для него самого всегда есть «нечто»: по крайней мере он всегда знает, из чего хлопочет. Москвичи, бог их знает, как нашли тайну все на свете делать так, как в Петербурге отдыхают или ничего не делают. В самом деле, даже визит, прогулка, обед — все это петербуржец исправляет с озабоченным видом, как будто боясь опоздать или потерять дорогое время, и на все это решается он не всегда без цели и без расчета. В Москве даже солидные люди молчат только тогда, когда спят, а юноши, особенно «подающие о себе большие надежды», говорят даже и. во сне, а потом даже иногда печатают, если им случится ска^- зать во сне что-нибудь хорошее,— чем и должно объяснять иные литературные явления в Москве. Петербуржец, если он человек солидный, скуп на слова, если они не ведут ни к какой положительной цели. Лицо москвича открыто, добродушно, беззаботно, весело, приветливо; москвич всегда рад заговорить и заспорит^ с вами о чем угодно, и в разговоре москвич откровенен. Лицо петербуржца всегда озабочено и пасмурно; петербуржец всегда 168
вежлив, часто даже любезен, ыо как-то холодно н осторожно; если разговорится, то о предметах самых обыкновенных; серьезно он говорит только о службе, а спорить и рассуждать ни о чем не любит. По лицу москвича видно, что он доволен людьми и миром; по лицу петербуржца видно, что он доволен — самим собою, если, разумеется, дела его идут хорошо. Отсюда проистекает его тонкая наблюдательность; от этого беспрестанно вспыхивает его тонкая ирония: он сейчас заметит, если ваши сапогп не хорошо вычищены или у ваших панталон оборвалась штрипка, а у жилета висит готовая оборваться пуговка, заметит — и улыбнется лукаво, самодовольно... В этой улыбке, впрочем, и состоит вся его ирония. Москвич снисходителен ко всякому туалету и незамечателен вообще во всем, что касается до наружности. Прежде всего он требует, чтоб вы были — или добрый малый, или человек с душою и сердцем... При первой же встрече он с вами заспорит и только тогда начнет иронически улыбаться, когда увидит, что ваши мне* ния не сходятся с мнениями кружка, в котором он ораторствует или в котором он слушает, как другие ораторствуют, и который он непременно считает за литературную или философскую «партию». Вообще всякий москвич, к какому бы званию ни принадлежал он, вполне доволен жизнию, потому что доволен Москвою, и по-своему умеет наслаждаться жизнию, потому что по-своему он живет широко, раздольно, нараспашку. В чем заключается его наслаждение жизнию — это другой вопрос. Умные люди давно уже согласились между собою, что крепкий сон, сильный аппетит, здоровый желудок, внушающие уважение размеры брюшных полостей, полное румяное лицо и, наконец, завидная способность быть всегда в добром расположении духа суть самое прочное основание истинного счастия в сем подлунном мире. Москвичи, как умные люди, вполне соглашаясь с этим, думают еще, что чем менее человек о чем-нибудь заботится серьезно, чем менее что- нибудь делает и чем более обо всем говорит, тем он счастливее. И едва ли они не правы в этом отношении, счастливые мудрецы! Зато один вид москвича возбуждает в вас аппетит и охоту говорить много, горячо, с убеждением, но решительно без всякой цели и без всякого результата! Не такое действие производит на душу наблюдателя вид петербургского жителя. Он редко бывает румян, часто бывает бледен, но всего чаще его лицо отзывается геморроидальным колоритом, свойственным петербургскому небу; и на этом лице почти всегда видна бывает забота, что-то беспокойное, тревожное и вместе с этим какое-то довольство самим собою, что-то похожее на непобедимое убеждение в собственном достоинстве. Петербургский житель никогда не ложится спать ранее двух часов ночи, а иногда и совсем не ложится; но это не мешает ему в девять часов утра сидеть уже за делом или быть в департаменте. После обеда он непременно в театре, на вечере, йа бале, в концерте, в маскараде, за картами, на гулянье, смотря по времени года. Он успевает везде и, как работает, так и 459
наслаждается торопливо, часто поглядывая на часы, как будто боясь, что у него не хватит времени. Москвич — предобрейший человек, доверчив, разговорчив и особенно наклонен к дружбе. Петербуржец, напротив, не говорлив, на других смотрит с недоверчивости») и с чувством собственного достоинства: ему как будто все кажется, что он или занят деловыми бумагами, или играет в преферанс, а известно, что важные занятия требуют внимания и молчаливости. Петербуржец резко отличается от москвича даже в способе наслаждаться: в столе и винах он ищет утонченного гастрономического изящества, а не излишества, не разливанного моря. В обществе он решится лучше скучать, нежели, предавшись обаянию живого разговора, манкировать перед чииностию и церемонности»), в которых он привык видеть приличие и хороший тон. Исключение остается за холостыми пирушками: русский человек кутит одинаково во всех концах России, и в его кутеже всегда равно проглядывает какое-то степное раздолье, напоминающее древненовгородские нравы. В Москве нет чиновников. Порядочные люди в Москве, к чести их, вне места своей службы, умеют быть просто людьми, так что и не догадаешься, что они служат. Низший класс бюрократии там слывет еще под именем «приказных» и мало заметен, разумеется, для тех, кто не имеет до них дела, и зато, разумеется, тем заметнее для тех, кому есть до них нужда. Военных в Москве мало: притом многие из них являются туда на время, в отпуск. Словом, в Москвё почти не заметно ничего официального, и петербургский чиновник в Москве есть такое же странное и удивительное явление, как московский мыслитель в Петербурге. Хотя москвич вообще оригинальнее и как будто самобытнее петербуржца, однако тем не менее он очень скоро свыкается с Петербургом, если переедет в него жить. Куда деваются высокопарные мечты, идеалы, теории, фантазии! Петербург в этом отношении пробный камень человека: кто, живя в нем, не увлекся водоворотом призрачной жизни, умел сберечь и душу и сердце не на счет здравого смысла, сохранить свое человеческое достоинство, не предаваясь донкихотству,— тому смело можете вы протянуть руку, как человеку... Петербург имеет на некоторые натуры отрезвляющее свойство: сначала кажется вам, что от его атмосферы, словно листья с дерева, спадают с вас самые дорогие убеждения; но скоро замечаете вы, что то не убеждения, а мечты, порожденные праздною жизнию и решительным незнанием действительности,— и вы остаетесь, может быть, с тяжелою грустью, но в этой грусти так много святого, человеческого... Что мечты! Самые обольстительные из них не стоят в глазах дельного (в разумном значении этого слова) человека самой горькой истины, потому что счастие глупца есть ложь, тогда как страдание дельного человека есть истина, и притом плодотворная в будущем... 160
Для дополнения нашей картины выпишем несколько строк о Москве и Петербурге из одной старой статьи, которая так хороша, что в ней многое осталось новым п по прошествии семи лет Петербург весь шевелится, от погребов до чердака; с полночи начинает печь французские хлебы, которые назавтра все съест разноплемепный народ, и во всю ночь то один глаз его светится, то другой; Москва ночью вся спит и на другой день, перекрестившись и поклонившись на все четыре стороны, выезжает с калачами па рынок. Москва женского рода, Петербург — мужеского. В Москве всё невесты, в Петербурге всё женихн. Петербург наблюдает большое приличие в своей одежде, не любит пестрых цветов и никаких резких и дерзких отступлений от моды; зато Москва требует, если уж пошло на моду, чтоб во всей форме была мода: если талия длинна, то она пускает ее еще длиннее; если отвороты фрака велики, то у ней, как сарайные двери. Петербург — аккуратный человек, совершенный немец, на все глядит с расчетом и, прежде нежелп задумает дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва — русский дворянин, и если уж веселится, то веселится до упаду и пе заботится о том, что уже хватает больше того, сколько находится в кармане; она не любит середины. Москва всегда едет, завернувшись в медвежью шубу, и большею частию на обед; Петербург в байковом сюртуке, заложив обе руки в карман, летит во всю прыть на биржу или в «должность». Москва гуляет до четырех часов ночи и на другой день не подымается с постели раньше второго часа; Петербург тоже гуляет до четырех часов, но на другой день, как ни в чем не бывало, в девять часов спешит в своем байковом сюртуке в присутствие. В Москву тащится Русь с деньгами в кармане и возвращается налегке; в Петербург едут люди безденеж- ные и разъезжаются во все стороны света с изрядным капиталом. В Москву тащится Русь в зимних кибитках по зимним ухабам сбывать и покупать; в Петербург идет русский народ пешком летнею порою строить п работать. Москва — кладовая: она наваливает тюки да выоки, на мелкого продавца и смотреть не хочет; Петербург весь расточился по кусочкам, разделился, разложился на лавочки и магазины и ловит мелких покупщиков; Москва говорит: «Коли нужно покупщику, сыщет». Петербург сует вывеску под самый нос, подкапывается под ваш пол с «ренским погребом» и ставит извозчпчью биржу в самые двери вашего дома; Москва не глядит на своих жителей, а шлет товары л о всю Русь. Петербург продает галстуки и перчатки своим чиновникам. Москва — большой гостиный двор; Петербург — светлый магазин. Москва нужна России; для Петербурга нужна Россия. В Москве редко встретишь гербовую пуговицу на фраке; в Петербурге нет фраков без гербовых пуговиц. Петербург любит подтрунить над Москвою, над ее неловкостью и безвкусием: Москва кольнет Петербург тем, что он не умеет говорить по-русски. В Петербурге, на Невском проспекте, гуляют в два часа люди, как будто сошедшпе с журнальных модных картинок, выставляемых в окна; даже старухи с такими узенькими талиями, что делается смешно; на гуляньях в Москве всегда попадется в самой середине модной толпы какая-нибудь матушка с платком на голове и уже совершенно без всякой талии. Мы выпустили несколько строк из этого отрывка, потому что они уже устарели и без комментарий не годятся. Кроме этого, нельзя оставить без замечания фразы: «Москва нужна России; для Петербурга нужна Россия». Эта фраза более остроумна, чем справедлива. Петербург так же нужен России, как и Москва, а Россия так же нужна для Москвы, как и для Петербурга. Нельзя отнять важного значения у Москвы, хотя и нельзя еще * «Совремеппик», 1837, т. VI, стр. 40327. б В. Белинский, т. 7 161
сказать, в чем именно оно состоит. Значение самого Петербурга яснее пока a priori, чем a posteriori *. Это оттого, что мы всё еще находимся в настоящем моменте нашей истории; наше прешедшее так еще невелико, что по нем мы можем только догадываться о будущем, а не говорить о нем утвердительно. Ыы всё еще в переходном положении. Поэтому мудрено схватить верно и определенно характеристику обоих городов. Говоря о том, что они теперь, все надо думать, чем они могут сделаться в будущем. Может быть, назначение Москвы состоит в удержании национального начала (сущности которого, как сущности многих вещей мира сего, пока нет возможности определить) и в противоборстве иноземному влиянию, которое могло бы оставаться решительно внешним, а потому и бесплодным, если б не встречало на своем пути национального элемента п не боролось с ним. Все живое есть результат борьбы; все, что является п утверждается без борьбы, все то мертво. Несмотря на видимую падкость Москвы до новых мнений, или, пожалуй, и до новых идей,— она, моя матушка, до сих пор живет все по-старому и не тужит. С этими идеями она обращается как-то по-немецки: идеи у ней сами по себе, а жизнь сама по себе. Ясно, что в ней есть свое собственное консервативное начало, которое только уступает, и то понемногу и медленно, новизне, но не покоряется ей. И представитель этой новизны есть Петербург, и в этом его великое значение для России. Петербург не заносится идеями; он человек положительный и рассудительный. Своего байкового сюртука он никогда не назовет римскою тогою; он лучше будет играть в преферанс, нежели хлопотать о невозможном; его не удивишь ни теориями, ни умозрениями, а мечты он терпеть не может; стоять на болоте ему не совсем приятно, но всё-таки лучше, чем держаться, без всяких подпор, на воздухе. Его закон — нудящая сила обстоятельств, и он готов сделаться чем угодно, если это угодно будет обстоятельствам. Поэтому его мудрено определить на основании того, чем он был и что он есть. Ни один петербуржец не лезет в гении и не мечтает переделывать действительности: он слишком хорошо ее знает, чтоб не смиряться перед ее силою. Гении родятся сотнями только там, где вследствие обстоятельств царствует полное неведение того, что называется действительностию, где каждый собою меряет весь мир и мечты своей праздношатающейся фантазии принимает за несомненные факты истории и современной действительности. В Петербурге каждый является на своем месте и самим собою, потому что, если бы в нем кто- нибудь объявил притязания быть лучше и выше других, ему сказали бы: «А ну-те, попробуйте!» Словом, Петербург не верит, а требует дела. В нем каждый стремится к своей цели, и, какова бы ни была его цель, петербуржец ее достигает. Это имеет свою пользу, и притом большую: какова бы ни была деятельность, но * до рассмотрения, чем после (лат.). — Ред. 462
привычка и приобретаемое через нее уменье действовать — великое дело. Кто не сидел сложа руки и тогда, как нечего было делать, тот сумеет действовать, когда настанет для этого время. Город — не то, что человек; для него и сто лет не бог знает какое время. Короче: мы думаем, что Петербургу назначено всегда трудиться и делать, так же как Москве подготовлять делателей. Это видно и теперь: сколько молодых людей, окончивших в Московском университете курс наук, приезжает в Петербург на службу! Вследствие влияния Московского университета и вследствие тихого, провинциялъного положения Москвы в ней, говоря вообще, читают не больше, чем в Петербурге, но в деле вопросов науки, искусства, литературы москвичи обнаруживают больше простора, знания, вкуса, такта, образованности, чем большинство петербургской читающей и рассуждающей публики. Вследствие тех же самых обстоятельств в Москве больше, чем в Петербурге, молодых людей, способных к делу; но делают что-нибудь они опять- таки только в Петербурге, а в Москве только говорят о том, что бы и как бы они делали, если бы стали что-нибудь делать. 6*
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1844 ГОДУ Вот уже пятое обозрение годового бюджета русской литературы представляем мы нашим читателям. Обязавшись перед публикою быть верным зеркалом русской литературы, постоянно отдавая отчет во всякой вновь выходящей в России книге, во всяком литературном явлении, «Отечественные записки» не вполне выполнили бы свое назначение — быть полною и подробною летописью движения русского слова, если б не вменили себе в' обязанность этих годичных обозрений, в которых обо всем, о чем в продолжение целого года говорилось, как о настоящем, говорится, как о прошедшем, и в которых все отдельные и разнообразные явления целого года подводятся под одну точку зрения. Не ставим себе этого в особенную заслугу, потому что видим в этом только доляшое выполнение добровольно принятой на себя обязанности; но не можем не заметить, что подобная обязанность довольно тяжела. Читатели наши знают, что большая часть этих годичных обозрений постоянно наполнялась рассуждениями вообще о русской литературе и, следовательно, о всех русских писателях, от Кантемира п Ломоносова до настоящей минуты; а взгляд на прошлогоднюю литературу — главный предмет статьи — всегда занимал ее меньшую часть. Подобные отступления от главного предмета необходимы по двум причинам: во-первых, потому, что настоящее объясняется только прошедшим, и потому, что по поводу целой русской литературы еще можно написать не одну, а даже и несколько статей, более или менее интересных; но о русской литературе за тот или другой год, право, не о чем слишком много или слишком интересно разговориться. И это-то составляет особенную трудность подобных статей. Легко пересчитывать богатства истинные или мнимые; много можно говорить о них; но что сказать о бедности, близкой к нищете? Да, о совершенной нищете, потому что теперь нет уже п мнимых, воображаемых богатств. А между тем о чем же говорить журналу, если ему уже нечего говорить о литературе? Ведь у нас 104
литература составляет единственный интерес, доступный публике, если пе упоминать о преферансе, говоря о немногих, исключительных и как бы случайных ее интересах. Итак, будем же говорить о литературе,— и если, читатели, этот предмет уже кажется вам несколько истощенным и слишком часто истощаемым, если толкп о нем уже доставляют вам только то магнетическое удовольствие, которое так близко к усыплению,— поздравляем вас с прогрессом и пользуемся случаем уверить вас, что мы, в свою очередь, совсем не чужды этого прогресса и что в этом отношении вы неправы, если вздумаете упрекнуть нас в отсталости от духа времени и в наивной запоздалости касательно его интересов... Еще раз: будем рассуждать о русской литературе,— предмет и новый и любопытный... Переходчивы времена, как подумаешь! Вспомните о том, что так сильно интересовало вас, что давало такую полноту вашей жизни и что было еще так недавно,— вы поневоле воскликнете с грустию: Свежо предание, а верится с трудом! На Руси еще не вывелись люди, которые Известья черпают пз забытых газет Времен очаковских и покоренья Крыма;1 люди, которые со вздохом вспоминают о пудре, о косах с кошельками, о висках à la pigeon *, о шитых кафтанах, о шляпах-корабликах, об атласных штанах, о шелковых чулках и башмаках с брильянтовыми пряжками и красными каблуками; о роброндах, о фижмах, о мушках, о менуэте, о гросфатере, о вельможеских столах, куда всякий pauvre diable ** мог явиться за подачкою, наесться и напиться и за все это расквитаться только униженным поклоном щедрому амфитриону2, который так же мало замечал этот поклон, как и тех, кто сидел за столом его; о фейерверках, о пирах, о «Петриаде» Ломоносова, о трагедиях Сумарокова, «Россиаде» Хераскова, «Душеньке» Богдановича, одах Петрова и Державина и обо всей этой поэзии, столь плодовитой, столь громкой, столь однообразной, некогда возбуждавшей такое благоговейное удивление, а теперьизвестнои большеючастпю только по воспоминаниям, по предапию п по слухам... И правы, сто, тысячу раз правы эти вздыхающие остатки, одиноко и безотрадно уцелевшие от тех времен: вокруг них «все новое кипит, былое истре- бя» 3. Мир их и мир наш — два совершенно различные мира, между которыми нет ничего общего. Говоря с нами, они с трудом понимают в наших устах русский язык, так страшно изменившийся с тех пор; что же до наших понятий — они не вразумительны для пих даже и при посредстве самого точного и верного перевода па их понятия. Положение таких людей можно сравнить * по-голубпному (род прически) (фр•)* ** бэдняга (фр.)* — Ред. 165
только с несчастием — вдруг ожить, пролежав лет восемьдесят под тою землею, на которой все двигалось и изменялось с быстротою изумительной. Да, им, этим добрым людям, есть о чем вздыхать! Но эти люди теперь — исключение, дорогая редкость, нечто вроде подлинника Несторовой летописи, если только подлинник Несторовой летописи где-нибудь еще существует или существовал когда-нибудь4. Но теперь есть еще довольно людей другого мира, более близкого нашему. Это люди, которые юношами любовались па блестящий закат царствования Екатерины II и с гордыми надеждами встретили кроткое сиянпе царствования Александра Благословенного; которые еще не успели привыкнуть ни к пудре, ни к пуклям и весело расстались с этими атрибутами отошедшего к вечности века; которые без поверки, без сомнения повторяли громкие фразы пожилых и старых людей о величии Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Петрова и Державина,— но которые уже плакали навзрыд над «Бедною Лизою», предавались нежной меланхолии при чтении «Натальи, боярской дочери» и восхищались «Письмами русского путешественника». При этом поколении оды были еще в ходу, но более по укоренившемуся в прошлом веке благоговению к их громогласию, нежели вследствие потребностей наставшего нового века. Скажем более: ода тогда уже отжила свое время, и ее громозвучные возгласы были заглушены томными вздохами и нежным журчанием сладких слез. Одам не переставали удивляться, считая их высшим родом поэзии, после героической поэмы; но новых даровитых одистов не являлось. Дмитриев пробовал писать оды, но только пробовал (что не помешало ему, однако ж, жестоко осмеять оды в остроумной сатире «Чужой толк»),— и настоящий успех имели его песни, басни, сказки, эпиграммы, надписи и мадригалы, а не оды. Между молодым поколением начали потом появляться esprits forts *, которые позволяли себе сомневаться в неоспоримом величии Сумарокова: и не мудрено — они ведь знали каждую строку Карамзина, выучили наизусть его стихи, равно как стихи Дмитриева и Нелединского; в театре восхищались трагедиями Озерова. Мерзляков даже дерзнул (о ужас!) изъявить довольно резкое сомнение насчет безукоризненного совершенства «Россиады» и «Владимира» 5. Муза Жуковского открыла изумленным глазам этого поколения совершенно новый мир поэзии. Нам раз случилось слышать от одного из людей этого поколения довольно наивный рассказ о том странном впечатлении, каким поражены 6ылр1 его сверстники, когда, привыкши к громким фразам, вроде: «О ты, священна добродетель!» — они вдруг прочли эти стихи; Вот п месяц величавый Встал над тпхою дубравой; То из облака блеснет, То за облако зайдет; * вольнодумцы (фр.). — Ред« №
С гор простерты длинны тени; И лесов дремучих сени, И зерцало зыбких вод, И небес далекий свод В светлый сумрак облеченны... Спят пригорки отдаленны, Бор заснул, долина спит... Чу!., полночный час звучпт6. По наизному рассказу, современников этой баллады особенным изумлением поразило слово чу!.. Они не знали, что им делать с этим словом, как принять его — за поэтическую красоту илп литературное уродство... И в то время как Жуковский вводил и распространял вкус к романтизму, скрипучий, сросшийся с усечениями и какофониею русский псевдоклассицизм, под очаровательным пером Батюшкова, дошел даже не только до щегольства, но и почти до поэзии выражения, до мелодии стиха... И что же? — Едва прошло два десятилетия наступившего века, как явился Пушкин,— и доселе новое поколение с изумлением увидело себя поколением, уже отжившим свое время... В самом деле, если русская проза, преобразованная Карамзиным, улучшенная Жуковским, еще не показала в это время решительного стремления к новому преобразованию,— зато стихи так быстро, так скоро изменились, что тотчас же за Пушкиным даже и убогие талантом молодые люди запели такими легкими, такими гладкими стихами, что в сравнении с ними и стихи Батюшкова перестали казаться образцом изящества. И добро бы реформа стиха ограничивалась только его фактурою: нет, самый тон поэзии, ее содержание, ее мотивы — все стало диаметрально противоположно прежней поэзии. Сколько уже времени до того Жуковский писал баллады! На них некоторые косились, хотя большинство читало их с одобрением; но лишь явился Пушкин, не написавший почти ни одной баллады, как баллада сделалась любимым родом: все принялись за мертвецов, за кладбища, за ночных убийц; поднялись жестокие споры за балладу. Элегия наповал убила оду; уныние, грусть, разочарование, сомнение, сладостная лень, пьянство, похмелье, пиры, студентское удальство, гамлетовское раздумье, разрушенные падежды, обманщица-жизнь, пена шампанского, разбойники, нищие, цыгане — вот что, как хозяева, вошло во храм русской поэзии и гордо пальцем указало дверь прежним .жрецам и пошгонникам... Критика, дотоле скромная, покорная служительница авторитета и льстивая повторялыцица избитых общих мест,— вдруг словно с цепи сорвалась. Она перевернула все понятия, ложью объявила то, что дотоле считалось истиною, пазвала истиною то, что дотоле считалось ложью. Сумарокова провозгласила она бездарным писакою, под пару Тредьяковскому; поэмы Хераскова из великих произвела только в тяжелые; Петрова объявила надутым ритором в стихах; даже Ломоносова дерзнула поставить как поэта и лирика на весьма почтительное расстояние от Державина. Из всех этих колоссальных слав уце- 1&7
лелн только Ломоносов п Державин; но первый больше как ученый, как преобразователь языка, нежели как поэт; об одном только Державине новая критика7 повторила все старые фразы с прибавлением своих новых. Потом пользовались ее благосклонностью Хемнпцер и Богданович, и не был ею оценен Фонвизин — единственный писатель екатерининского века, которого будут читать еще не один век. К числу заслуг новой критики принадлежит еще то, что она уничтожила смешной предрассудок, основанный на кумовстве и безвкусии,— предрассудок, вследствие которого басни Дмитриева считались выше басен Крылова8,— тогда как здравый смысл и чистый вкус запрещали какое-нибудь сравнение между талантливыми баспями Дмитриева и генияль- ыыми баснями Крылова... Не перечесть всех подвигов новой критики! Не довольствуясь своими писателями, она смело пустилась судить (впрочем, с чужого голоса) об инострапных: не только Флориан, Делиль, Кребильон, Дюси, Попе, Аддисон, Драйден, но и трагики — Корнель, Расин, Вольтер были объявлены ею плохими и ничтожными поэтами. Взамен их она провозгласила великими гениями Шекспира, Сервантеса, Шиллера, Гете, Байрона, Вальтера Скотта, Виктора Гюго 9, заговорила с уважением о Гофмане, ЭДан Поле, Вашингтоне Ирвинге, Тике, Цшокке. — Буало, Баттё и Лагарп были ею уничтожены как законодатели в области изящного, как руководители литературного вкуса: на дребезги разбитых их статуй и пьедесталов поставила опа братьев Шлегелей. Но все эти «опасные новости», все эти «дикие неистовства» вольнодумной критики, так изумившие и раздражившие старое поколение, и вполовину не произвели на него такого страшного, потрясающего впечатления, как начавшиеся потом нападки на Карамзина. Тут вполне обнаружилось воспитанное Карамзиным поколение: в непростительной дерзости новых критиков — судить о Карамзине не по табели о рангах, а по своему смыслу и вкусу, увидело оно покушение на жизнь и честь — не Карамзина (которого честь достаточно обеспечивалась его заслугами), а на жизнь и честь карамзинского поколения. Война была страшная; много было пролито чернил и поломано перьев; сражались и стихами и прозою. Замечательно, впрочем, что эта война началась еще при жизни Карамзина (который не вмешивался в нее) и что первый осмелился заговорить о Карамзине, не по преданию и не по авторитету, а по собственному суждению, человек старого поколения — профессор Каченовский. Князь Вяземский доказывал ему его несправедливость в стихотворном послапни, которое было напечатано в «Сыне отечества» (1821) и начиналось так: Перед судом ума сколь, Качеповскпй! жалок Талантов низкий враг, завистливый зоил, Как оный вечный огнь на алтаре весталок, Так втайне вечный яд, дар лютый адских сил, В груди несчастного неугасимо тлеет. На нем чужой успех, как ноша, тяготеет;
Счастливца свежий лавр — колючий терн ему; Всегда он ближнего довольством недоволен И, вольный мученик, чужим здоровьем болен. Каченовскнй перепечатал это послание у себя, в «Вестнике Европы», поблагодарив издателей «Сына отечества» за запятую и восклицательный знак, которыми в первом стихе отделено имя того, к кому адресовано послапие, и снабдив эту пьесу очень любопытными примечаниями 10. И долго после того продолжалась война... Карамзина не стало; князь Вяземский напечатал в «Телеграфе» еще стихотворную филиппику против врагов Карамзина11, то есть против людей, которые почли себя вправе судить о Карамзине по крайнему их, а не чужому разумению; в этой филиппике он сравнил Карамзина с генияльным зодчим, который из грубого материала русского языка воздвиг великолепный храм; а критиков Карамзина сравнил он с совами, которые набились в храм, и проч. Но, несмотря на все филиппики в прозе и стихах, время все шло да шло, унося с собою и вещи и людей, все изменяя в пользу нового па счет старого. Из поколения, образованного под влиянием карамзинского направления, многие смотрели на Пушкина косо, как на литературного еретика; но очень немногие умели как-то эклектически сочетать уважение к Пушкину и другим новым талантам с уважением, по-прежнему более упрямым, нежели отчетливым, к литературным корифеям своего времени. Мое время, наше время — какие это волшебные слова для человека! И как не считать ему своего времени за золотой век Астреи:12 ведь он тогда был молод и счастлив! Писатели его времени были первыми, которые поразили впечатлением его юный ум, его юное сердце, а впечатления юности неизгладимы!.. И потому мы не можем без живой симпатии читать этих стихов, в которых отжившее свой век поколение, в лице одного из замечательнейших своих представителей, с такою грустною искренностью признает себя побежденным и, отказываясь делить интересы нового поколения, уже не обвиняет его за то, что оно живет жизнию тоже своего, а не чужого времени: Сыиы другого поколенья, Мы в новом — прошлогодний цвет: Живых нам чужды впечатленья, А нашим в них сочувствий пет. Они, что любим, разлюбили, Страстям их — нас не волновать! Их не было там, где мы были, Где будут — нам уж пс бывать! Наш мир — им храм опустошенный, Им басиословье — наша быль, И то, что пепел нам священный — Для них одна немая пыль. Так мы развалинам подобны, И на распутпи живых Стоим, как памятник надгробный Среди обителей людских 13, 169
Да, понятна такая грусть, равно как и то, что поколение карамзннского периода нашей литературы проиграло тяжбу о своем первенстве скорее, нежели увидело и призналось, что его тяжба проиграна. Между ним было много людей, которые прочли первые печатные строки Карамзина в минуту их появления, а Карамзин начал писать за десять лет до начала нового столетия: 14 следовательно, многие из людей этого поколения, не приготовившись, встретили славу Пушкина, вдруг выросшую колоссально, без их ведома, без их содействия, и какую славу! — славу, которой до него не знал ни один русский поэт—славу народную... В то время самые младшие из людей этого поколения были уже людьми возмужалыми, вполне развившимися и определившимися; большая же часть этого поколения состояла из людей пожилых; и если между ними немного было стариков, то к ним примкнулись, в чувстве оппозиции новой литературе, все старцы ломоносовского периода нашей литературы,— старцы, которые, разнясь с ними во многом, почти все совершенно сходились в безусловном удивлении к Карамзину. Но вот что удивительно: как это новое, это романтическое поколение, одержавшее такую решительную победу над предшествовавшим ему поколением,— как оно-то так скоро стало в то самое положение, в которое оно поставило смененное им поколение? Скажут: этому минуло уже около двадцати пяти лет, почти целая четверть века. Если б это было так, тут не было бы ничего особенно удивительного; но дело в том, что между 1831-м и 1835-м годом в литературе нашей произошел крутой перелом. Пушкин пошел по совершенно новой дороге, предавшись искусству в исключительном значении этого слова; издав «Бориса Годунова» и последние главы «Онегина», он печатал, и то изредка, только небольшие пьесы. Правда, он напечатал в своем журнале «Капитанскую дочку» и «Скупого рыцаря»; но «Египетские ночи», «Русалка», «Медный всадник» и «Каменный гость» были напечатаны уже после его смерти. Сверх того, он обнаружил сильную наклонность к прозе и к важным историческим трудам, потому что его «История Пугачевского бунта» 15 была для него самого только пробным камнем его исторического таланта, и, работая над нею, он уже готовил материалы для труда более важного и великого — для истории Петра Великого. Но, что особенно замечательно, в начале тридцатых годов (между 1831 и 1835-м) Пушкин так же был в упадке своей славы, как в начале двадцатых годов он был в ее апогее. Это факт многозначительный. От Пушкина отступились его присяжные хвалители и издалека повели речь, что он отстал от века, обманул всеобщие ожидания,— словом, повели речь о его падении так же основательно, как основательно провозглашали его еще не так давно северным Байроном и представителем современного человечества 16. Даже дружина талантов, вместе вышедшая с Пушкиным и ему так много обязанная отблеском его отразившейся на ней славы, даже она была недовольна им. Многие спра¬ 170
шивали, что же он сделал, где у него европейские идеи, и т. п. Некоторые дошли до того, что в Пушкине стали видеть не более как преобразователя русского стиха — легкого, приятного и грациозного стихотворца, а пальму первенства между русскими поэтами думали вручить г. Языкову, тем более что и сам Пушкин видел в последнем какого-то необыкновенного поэта 17. Но все это означало ни больше ни меньше, как только то, что все это поколение, из-под орлиного крыла Пушкина весело выпорхнувшее на раздолье литературного мира, уже отстало от него. Пушкина спасла не мысль, не сознательное стремление вперед; нет: своим спасением, то есть тем, что он не исписался и не выписался, он обязан был только своему колоссальному таланту, своей глубокой натуре, своему необыкновенному художническому инстинкту. Когда явились его посмертные сочинения, для них нашлись ценители и судьи уже из людей нового поколения; а то, которое развилось под его влиянием, и теперь еще живет воспоминанием славы Пушкина, как творца «Руслана и Людмилы», «Братьев разбойников», «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана», «Графа Нулина», «Цыган» и первых шести глав «Онегина». В 1830 году необычайный успех «Юрия Милослав- ского» 18 сообщил русской литературе более прозаическое направление в том смысле, что стихов стали меньше читать и писать, тогда как прозу жадно читала публика, и в прозе усердно начали подвизаться литераторы. В 1831 и 1832-м годах появились «Вечера на хуторе» Гоголя, а в 1836 году русская публика уже прочла его «Арабески», «Миргород» 19 и познакомилась, и в книге и в театре, с его «Ревизором». Поэты пушкинской эпохи продолжали писать, но их стихотворения уже не возбуждали прежнего внимания, их имена уже потеряли свое прежнее очарование и перестали быть неоспоримым доказательством высокого достоинства ньес, под которыми они подписаны. В то же время явились в литературе совершенно новые имена,— между прочими гг. Кукольник и Бенедиктов, в сочинениях которых заметно было совершенно новое направление, совсем другой характер, нежели у поэтов пушкинской школы. О значении этого направления мы не считаем нужным распространяться; скажем только, что оно было повое и что во всем новом всегда выражается стремление к прогрессу, если не прогресс20. Все это, каждое в свою очередь, более или менее было признаком конца одного периода литературы и начала другого: одно поколение уступало место другому. Но ни в чем так резко не выразился этот конец для одних и это начало для других, как в критике. Спор о романтизме и классицизме кончился; партии не согласились, но время решило вопрос, и этим решением воспользовались, разумеется, не те, которые спорили. Романтическая критика, как мы уже заметили выше, потеряла свой торжествующий победный тон; она вдруг сделалась недовольною, ворчливою и пустилась сокрушать авторитеты, которым сама еще так недавно кадила фимиамом благовоннейших 171
похвал. Если в ее глазах и сам Пушкин отстал от века, то кто же бы из других мог не отстать от него? II потому все отстали, все исписались или выписались, все, кроме ее, критики с высшими взглядами ...21 А между те*м если кто больше всех отстал, так это, конечно, она, верхоглядная критика, и если кто вовсе не думал отставать, так это, конечно, Пушкин. Но мы не будем слишком нападать на романтическую критику, и если, правды ради, выскажем ее прегрешения, то пе скроем и заслуг се,— а она оказала большие заслуги общему делу развития. Она повалила множество ничтожных авторитетов, в гениальность которых до нее верили, как монголы верят в святость далай-ламы; она изгнала из литературы множество предрассудков, самых смешных и самых жалких; она первая осмелилась сказать во всеуслышание, что можно быть в одно и то же время и человеком и прекрасным отцом семейства, образцом нравственности, словом, всячески почтенным и заслуженным человеком и — кропать плохие стихи, сочинять дрянные романы; что звания и должности должпы уважаться, но никак не должны бездарности давать права, принадлежащие одному таланту, и что стихи или проза ночтеиного человека — совершенно различные предметы, так что хула на стихи или прозу его нисколько не есть хула на его личность или его звание. Все это теперь похоже на истины вроде той, что зимою бывает холодно, а летом тепло; но тогда —• это было другое дело, и нужно было много любви к истине и благородной смелости, чтоб решиться два раза в месяц и говорить эти истины и применять их к делу. Было время, когда Мерзляков не знал, куда деваться от всеобщего негодования, которое возбудили его смелые статьи против Хераскова. И даже во время Пушкина,— это помпим и мы,— выходки против Сумарокова многими принимались с суеверным ужасом, как в степях Средней Азии были бы приняты хулы на далай-ламу. Теперь о таланте можно всякому судить как угодно: если вы судите ложно и Пушкина называете бездарным писакою, а какого-нибудь нового Тредьяковского — гени- яльпым писателем,— в этом все увидят только ваше невежество и безвкусие, а не дерзость, не буйство, не безнравственность. И этим прогрессом мы обязаны блаженной памяти романтической критике: и это ее неотъемлемая, неоспоримая заслуга, за которую ей честь и слава. Романтическая критика явилась в такие баснословные, такие мифические времена русской литературы, как будто бы это было назад тому тысячу лет, хотя это было не более двадцати пяти лет назад. Судите сами — и дивитесь: в то блаженное и приснопамятное время молодой человек, желавший действовать на литературном поприще, должен был сперва втереться в гостиную какого-нибудь знаменитого писателя, прославившегося несколькими мадригалами и прозаическою статьею о ничем, напечатанною лет пятнадцать назад;22 в гостиной наш кандидат в писатели должен был прислушиваться к литературным толкам «знаменитых и опытных» литераторов, чтоб научиться здраво 172
судать о литературе, то есть научиться повторять чужие слова, а вместе с тем и нозапастись приличием и хорошим тоном. Выдержав первый искус, он в один прекрасный вечер, робко, с замиранием сердца, объявлял почтенному собранию, что он смастерил басенку, песенку, мадригал, сонетец или что-нибудь в этом роде и что, при сочинении своей пьесы, он подражал такому- то (тогда сочинять значило подражать, а сочиняя не подражать или сочинять не подражая значило буйствовать и вольнодумничать) . Почтенное собрание благосклонно соизволяло. выслушать первый опыт юного пииты, потом начинало делать свои замечания о том, что хорошо и что нехорошо в пьесе. Сколько голов, столько умов: вследствие этой аксиомы в пьесе скромного пииты не оставалось- почти ни одного незабракованного слова, и все осужденное он должен был переменить или исключить. Это повторялось несколько вечеров; наконец стихотворение объявлялось годным для печати и помещалось в журнале. Это было родом рыцарского посвящения, и с той минуты новоставленник обязывался быть верным реторике, фразам, пиитическим вольностям, обязывался не иметь своего суждения до известных солидных лет23, а до тех пор жить ходячими мнениями знаменитых и опытных литераторов. Один из замечательнейших поборников так называемого романтизма рассказывает презабавный анекдот из этих времен литературного патронажства: «Я помню, как однажды при мне в обществе литераторов читали стихи Пушкина „К морю“ (они тогда не были еще напечатаны и только что явились в рукописи). Молодой человек, прочитавший их, застенчиво сказал, что это его произведение, и скромно просил совета, что ему исправить, и вообще можно ли напечатать их. Пошли толки! Один говорил то, другой другое; мнимый автор все отмечал, записывал, выслушал решительный приговор, что стцхи недурны, но без исправления печатать их нельзя, и вдруг объявил, что это — стихи Пушкина! Вообразите, какие длинные носы приросли к носам всех советников!»24 Вот какие были это времена! И со всем этим романтическая критика боролась смело, отважно, неутомимо, и все это она победила. Надо еще сказать, что эта критика имела что-то вроде самобытного мнения, не чужда была эстетической образованности и вкуса, наскоро читала все, что писалось за границею, и наскоро перелистывала, во французских переводах, почти всех европейских писателей. Это давало ей огромный перевес над людьми старого поколепия, которые были хорошо знакомы только с французскими писателями XVII и XVIII века, глазами которых смотрели на писателей Германии и Англии, но самн их никогда не читали или читали в водяных французских переводах того же XVIII века. Таким образом, ложная мысль, что искусство есть украшенное подражание изящной (а не низкой) природе и что сочинять значит подражать какому-нибудь прославленному писателю, особенно из древних,— эта ложная мысль была первым и* главным 173
догматом их эстетического корана. Романтическая критика в осо-» бенности устремилась на подражание,— и если теперь поставить в заглавии своего сочинения: подражание тому-то или такому-то, значит заранее убить свою книгу, лишив ее читателей (так же как прежде значило — заранее расположить и критику и публику в пользу своей книги) ; это дело — заслуга романтической критики. Так называемые русские классики больше всего боялись иметь какое-нибудь свое собственное оригинальное мнение и больше всего старались думать и говорить, как думали и говорили прежде их и как думали и говорили в их время все: романтическая критика сделала то, что теперь каждый скорее решится высказать странное мнение, нежели повторить чужое. О движении современных европейских литератур классики не имели никакого понятия: романтическая критика по-своему следила за ним и озадачивала классиков новыми именами и новыми идеями. Повторяем: все эти заслуги романтической критики важны и велики; но этим только они и оканчиваются, тогда как она претендовала на что-то гораздо важнейшее и большее. Так называем мые ее высшие взгляды были не чем иным, как верхоглядством; ее многосторонность и всеведение — эклектическим энциклопедизмом; ее философия — ошибочно понятыми и неверно повторенными чужими речами. Явившись в эпоху чисто переходную, когда гораздо легче было все отрицать, нежели что-нибудь утверждать в области русской литературы, обладая более практическою, нежели теоретическою способностью действовать и не поняв исто-» рически умственного движения в современной Европе,— она все, делавшееся в европейских литературах, целиком думала перенес сти в русскую и потому впала в самые смешные ошибки. — Французов, у которых после Декарта не было уже и признаков философии как науки,— французов увлек эклектизм Кузена, и они добродушно признали этого краснобая великим философом. Русская романтическая критика в этом исключительно француз-* ском, следовательно, совершенно частном, явлении увидела явление мировое, и когда даже наши доморощенные критики, поняв нелепость эклектизма, начали посмеиваться над Кузеном, а во Франции он уже совершенно пал,— романтическая критика тут- то и принялась с особенным усердием кадить гению Кузена25. Теперь уже не нужно объяснять, что эклектизм есть не философия, а чистое п прямое отрицание философии, и что эклектический философ есть то же самое, что холодный огонь или огненный холод, и что основание эклектизма, как учения мертвого и неорганического, составляет мыслекрадство и шарлатанство. После того как Кузен переправил посмертные сочинения своего ученика Жоффруа26 и вписал в них похвалы себе и своей философии, тогда как Жоффруа прямо отвергает эклектизм как нелепость, и после того как эта шулерская проделка эклектического философа была печатно выведена наружу, кто же теперь не знает, что Ку-* 174
зев шарлатан? — Познакомившись с новым историческим направлением во Франции, романтическая критика целиком перенесла идеи Гизо, Тьерри и Баранта о противоположности галльского элемента с франкским, как непосредственного источника всей последующей истории Франции, о борьбе общин с феодализмом и важности среднего сословия в ноеои европейской пстории,— все эти идеи, выведенные из совершенно чуждых нам фактов, романтическая критика целиком перенесла в нсторию русского народа. Нападая на Карамзина, оспоривая его в каждой строке, она — бедная романтическая критика — н не замечала, какую смешную играла роль, отыскивая в русской исторнн совершенно чуждый ей смысл н меряя ее события совершенно чуждым ей аршином. И мудрено ли, что факты в ее истории остались те же самые, какие находятся в истории Карамзина, с прибавлением нейдущих к делу высокопарных умствований, взятых напрокат у чужеземных мыслителей,— п еще с тою разницею, что история Карамзина написана языком блестящим, художественно обработанным, хотя и искусственным, а история романтической критики написана языком пухлым, многоречивым, фразистым, темным, неопределенным — не по безграмотности романтической критики (в которой ее тогда упрекали враги ее), а по неопределенности идей, невольно отразившейся и в языке. Карамзин увлекся идеею московского царства, созданного Иоанном III, как высочайшим идеалом государства: кто может разделять этот энтузиазм Карамзина, тот в его истории найдет именно то, чего в ней должно искать и что в ней действительно есть, потому что Карамзин со всею добросовестностью, во всей истине исполнил* свое дело, не искажая ни одного из фактов. Романтическая критика в своей истории, волею или неволею, показала тоже московское царство (потому что против очевидности фактов нечего делать), но только с какими-то теоретическими атрибутами, которые относились к нему, как масло к воде27. Далее: романтическая критика, узнав, что во Франции закипела война между классицизмом и ромаптизмом, обеими руками уцепилась за слово «романтизм» и сделала его альфою и омегою всякой мудрости, ответом на все вопросы. А между тем во Франции, думая спорить о классицизме и романтизме, в сущ- ностн-то спорили о литературной свободе, стесненной до уродства писателями XVII и XVIII века. В свое время во Франции была своя романтическая поэзия, которая называлась провансальскою. Кончилось рыцарство — кончился и романтизм. Корнель и Расин были поэтами новомонархического, а не феодального общества. После революции Шатобриан явился представителем подновленного ради текущей потребности романтизма; тем же явился во время реставрации Ламартин. С ними ожил на минуту гальванически воскрешенный романтизм; но чахоточное чадо скончалось гораздо прежде своих здоровых родителей. Кроме этих двух писателей, в новой Франции не было ни одного неоромантика. 175*
Но наша романтическая критика думала видеть романтиков :во всех новых французских писателях, не рассмотрев в их направлении чисто отрицательного и чисто общественного и потому уже нисколько не романтического характера. Особенно видела она и романтика и великого гения в Викторе Гюго, этом поэте, который, не будучи лишен поэтического таланта, совершенно лишен чувства истины и который, силясь стать выше самого себя, выше своих средств, дошел до крайних пределов патянутости и неестественности. Быстро выросши до облаков, его колоссальная слава скоро и испарилась вместе с этими облаками. В Германии так называемое романтическое движение было не чем иным, как литературною оппозициею протестантизму,— и о романтизме и средних веках больше всего хлопотал перешедший в католицизм Шлегель. Такое же движение в пользу католицизма было частшо и во Франции. Не иопяв этого столь исключительного явления, объясняемого не совсем литературными причинами,— наша романтическая критика объявила Шлегелей и Экштейна великими генпями, представителями философских понятий об искусстве и лучшими критиками нашего времени. Где теперь эти гении, эти маленькие великие люди28, которым удалось разыграть заметную роль в переходный момент? — их эфемерное существование кончилось с породившим их моментом. Наша романтическая критика, преклоняясь перед Кузеном, почитала своею обязанностью благоговеть и перед Шеллингом, об учении которого узнала она из французских газет. Когда же заслышала она о Гегеле, ее время уже прошло; ей уже не под силу стало справляться, что такое Гегель. Отстав от времени, она решилась объявлять отсталым все новое, с чем уже нельзя ей было сладить. Так же начала она, с роковой для нее эпохи тридцатых годов, действовать и в отношении к русской литературе. Марлинский у нее обогнал век, а Пушкин отстал от века. Не желая отстать от Марлипского, она и сама принялась писать повести. Это были преинтересные повести: в них вся сущность и вся ценность романтической критики. Может быть, мы когда-нибудь поговорим особенно об этих повестях: предмет и любопытен и поучителен...29 «Вечера на хуторе», это первое произведение Гоголя, столь оригинальное, столь свежее, столь наивное и исполненное жизни, романтическая критика встретила бранью30. Запоздалая, никем не внимаемая, без голоса, без кредита, романтическая критика и теперь еще не перестает давать знать, что она все еще пишет, пишет... Что же и как же она пишет? Кажется, все то же и все так же, как и прежде; да дело в том, что все это только прежние слова, но уже без уверенности, без силы, без увлечения, без жара, и притом слова одни и те же, всем известные и всем давно уже наскучивиде. Нового в ней одно, да и то, от частого повторения, сделалось уже старо: это какая-то инстинктивная и закоренелая враждебность ко всему новому, исполненному силы и свежести. Так, она бра- нйт постоянно Гоголя, Диккенса, доказывая, что их постигнет 176
участь Дюкре-Дюмениля31. Явился Лермонтов — она бранит и его32 и, говоря об одном нз лучших его стихотворений: «И скучно и грустно», восклицает насмешливо: «н скучно и грустно!» Верим, верим, что ей,— отсталой, романтической, ей — запоздалой, верхоглядной критике,— и скучно и грустно сознавать свое бессилие в разумении и чувствовании всего нового и юного! Но не одним этим ограничиваются ее подвиги: она пустилась в мелкие компиляции; она кропает стишонки, над которыми во время оно так остроумно потешалась... Прежде она была самобытная критика, а теперь она — поставщица всяких статей и мнений, какие ни закажут ей, готовая к услугам тех самых людей, которые некогда очень боялись ее...33 Конечно, все это «и скучно и грустно», но в то же время и понятно. Результата всякого явления должно искать в самом этом явлении. Мы уже говорили, что романтическая эпоха нашей литературы (от начала двадцатых до половины тридцатых годов) была эпохою переходною, в которой непонятое старое отрицалось во имя еще менее понятого нового, в которой только увлекались и обольщались идеями, но не проникались ими. Основание было и неглубокое и непрочное; непосредственное чувство (часто очень верное) принималось за сознательную мысль, практическая ловкость, сноровка и такт — за философское направление, за мыслительную созерцательность, наглядна — за изучение. Слово «романтизм» всего лучше объясняет дело. Романтизм был попыткою подновить старое, воскресить давно умершее. В Германии он был усилием остановить поток новых идей об обществе и успехи знания, основанного на чистом разуме. Во Франции он был вызван сперва как противодействие идеям переворота, потом как нравственная поддержка реставрации. Обстоятельства его вызвали, и вместе с обстоятельствами он исчез. Но к нам он не находился ни в каких отношениях; правда, он изгнал из нашей литературы стеснительность и однообразие форм; по разве в этом сущность романтизма? Романтизм — это переведенный на язык поэзии пиетизм средних веков, экзальтация рыцарства. С этим романтизмом нас еще прежде познакомил Жуковский, и, однако ж, Жуковского никто не называл романтиком, хотя он в тысячу раз более романтик, нежели Пушкин, которого все почитали творцом и представителем романтизма в русской литературе. Вот ясное доказательство, что спорили, сами не зная хорошенько о чем! Сверх того, даже и со стороны эстетической свободы так ли были далеки, как думали? — Нет, и тысячу раз нет! У самых отчаянных наших романтиков понимаемый в их смысле романтизм »был не больше, как тот же псевдоклассицизм, только расширенный и развязанный от уз внешней формы. Мы очень хорошо помним, что романтическая критика не раз толковала о возможности эпической поэмы в наше время: не тот же ли это псевдоклассицизм, для которого поэма была высшим родом поэзии и 477
который сочинял «Генрнады», «Петриады», «Россиады», чтоб нв! отстать от греков н римлян? Наш романтизм видел великое создание в «Notre Dame de Paris» *, зтом натянутом, ложном и всячески фальшивом, хотя и блестящем произведении,— н видит признак упадка вкуса в романах Диккенса п произведениях Гоголя. А если вы захотите присмотреться к «драматическим представлениям» нашего романтизма34,—то п увидите, что онн месятся по тем же самым рецептам, по которым составлялись псевдоклассические драмы и комедии: те же избитые завязки и насильственные развязки, та же неестественность, та же «украшенная природа», те же образы без лиц вместо характеров, то же однообразие, та же пошлость и то же уменье. Даже в нной переделке «Гамлета» нельзя не увидеть чисто дюсисовскпх понятий о трагедии, только немного подновленных,— и иной переделыва- тель «Гамлета» — тот же самый Дюси, только не XVIII, а XIX века: разница в покрое платья, а не в идее35. А эти нападки будто бы на мерзости романов Диккенса и будто бы на сальности произведений Гоголя,— не чистый ли это классицизм XVIII века? Наши романтики ушли от псевдоклассицизма гораздо меньше, нежели ушел от него Казимир Делавинь — этот мнимый примиритель Расина с Шекспиром, этот поэтический академик- эклектик... 36 Мы помним русский романтизм в самом разгаре его. Эпоха нашего сознания сливается с эпохою его торжества. Юношескому чувству нравилась его походка, его удальство, его гордое сознание своих успехов. Жадно перечитывая и даже переписывая всякое вновь появлявшееся стихотворение Пушкина, мы почти с таким же восторгом хватались за все, что выходило из-под пера Баратынского, г. Языкова, Дельвига, г. Подолипского, Веневитинова, Полежаева, Давыдова, Козлова, г. Туманского, г. Хомякова... е tutti quanti**. Все было хорошо, все нравилось, все восхищало. Но более всего, после Пушкина, интересовали нас, как и всех, стихотворения Баратынского, Веневитинова, Полежаева и г. Языкова. Последний стоял в нашем сознании едва ли не первым после Пушкина. Но время шло, и мы шли за ним; декорации переменились; после того много промелькнуло новых имен, много появилось наделавших большого шума сочинений, и одни из них, очень немногие, удержали за собою свою знаменитость, но большая часть исчезла навсегда... И вот теперь эта блестящая дружина талантов, так очаровывавших наше юношеское внимание, уже дождалась потомства, хотя многие из них еще живы и даже не стары; дождалась потомства, потому что между эпохою ее блестящего успеха и между нашнм временем легла целая бездна... Веневитинов умер во цвете лет, оставив книжечку стихов и книжечку прозы: в той и другой видны прекрасные надежды, * «Собор Парижской богоматери» (фр.). — Ред. ** и всех прочих (ит.)< — Ред. 178
какие подавал этот юноша на свое будущее, та и другая юношески прекрасны; но ничего определенного не представляет ни та, ни другая. Короче: это прекрасная надежда, разрушенная смер- тию. — Полежаев умер жертвою богатых, но неуравновешенных даров природы: все доброе в нем было вместе и злом и отравою его жизни37. Поэзия его есть полное выражение его личности: это смесь вкуса с безвкусием, таланта с неразвитостью, гениальных проблесков с пошлостью, силы без меры и гармонии, словом, что-то прекрасное и вместе дикое, неопределенное. — Поэзия Козлова была скорбию личного несчастия поэта; Козлов был поэтом не по призванию, а по несчастию. Такие поэты бывают всегда однообразны и нравятся, пока к ним не привыкнешь. «Чернец» был прочитан еще в рукописи целою Россиею; но это не был успех «Горя от ума»: это был успех «Бедной Лизы». Козлов переводил Байрона, но, переводя, он сообщал ему колорит своего собственного вдохновения и силу Байрона превращал в простое чувство унылости. В мелких стихотворениях Козлова есть мелодия стиха, но содержание их и однообразно и не довольно существенно. — Летучие стихотворения Давыдова — бивуачные импровизации. Давыдов и в поэзии был партизаном, как на войне. Нельзя лучше его успеть в поэзии, занимаясь ею между прочим, как одним из наслаждений жизни. — Дельвиг своею поэтическою славою был обязан больше дружеским отношениям к Пушкину и другим поэтам своего времени, нежели таланту. Это была прекрасная личность, которую любили все близкие к ней; Дельвиг любил и понимал поэзию не в одних стихотворениях, но и в жизни, и это-то ошибочно увлекло его к занятию поэ-? зиею, как своим призванием; он был поэтическая натура, но не поэт. — Давно уже г. Подолинский начал писать все реже и реже, а наконец и совсем перестал. Что это значит: неужели прежде времени потухло священное пламя вдохновения? Мы думаем, г. Подолинский почувствовал сам, что он сделал все, что мог сделать, написал все, что мог написать. Он пробовал писать, когда уже прошло его время, но, вероятно, увидел, что у него выходит то же самое, что было им давно уже написано, а попытки в другом тоне, вероятно, ему не удавались. У г. Подолинского был талант, и прекрасный; но, по нашему мнению, ни одни поэт этой эпохи не выразил своими сочинениями так определенно и ясно, до какой степени бедна... как бы это сказать? бедна сущностию эта эпоха. Возьмите прежние стихотворения г. Подолинского: прекрасно, а как-то утомительно. Удивительно ли, что теперь о них совсем не говорят, как будто бы их и не было? А лет пятнадцать назад появление нового стихотворения, новой поэмы г. Подолинского было фактом текущей русской литературы. — Г-н Туманский писал немного, и только в элегическом роде; в его стихах много чувства и души; в свое время стихотворения его имели большое достоинство, и, когда прошло их время, они перестали являться вновь. 179
Призвание Баратынского было на рубеже двух сфер: он мыслил стихами, если можно так выразиться, не будучи собственно ни поэтом в смысле художника, ни сухим мыслителем. Стихотворения его не были ни стихотворным резонерством, ни художественными созданиями. Дума всегда преобладала в них над непосредственностью творчества. Почти каждое стихотворение Баратыпского было порождаемо не стремлением осуществить идеальные видения фантазии художника, но необходимостью высказать скорбную мысль, навеянную на поэта созерцанием жизнн. Эта мысль, или, лучше сказать, эта дума, всегда так тепла, так задушевна в стихах Баратынского; она обращается к голове читателя, но доходит до нее через его сердце. В думе Баратынского много страдательного в обоих значениях этого слова: и в том, что в ней слышится страдание, и в том, что эта мысль не активная, а чисто пассивная. Она — всегда вопрос, на который поэт отвечает только скорбию; никогда этот вопрос не разрешается у него в ответ самодеятельностью мысли, в вопросе заключенной. Читая стихи Баратыпского, забываешь о поэте и тем более видишь перед собою человека, с которым можешь не соглашаться, но которому не можешь отказать в своей симпатии, потому что этот человек, сильно чувствуя, много думал, следовательно, жил, как не всем дано жить, но только избранным. Его скорбь была у пего не в фантазии, а в сердце; фантазия же только давала жизнь и форму его скорби; и сердце не рождало его скорби, но только принимало ее от его головы. Стих Баратынского запечатлен одушевлением и чувством; иногда он не лишен даже силы выражения; словом, в стихе Баратынского есть поэзия, но как его второстепенное качество, и оттого он не художествен. К недостаткам стиха Баратынского принадлежит местами прозаичность, местами неточность выражения. Вообще, поэзия Баратынского — не нашего времени; но мыслящий человек всегда перечтет с удовольствием стихотворения Баратынского, потому что всегда найдет в них человека — предмет вечно интересный для человека. В последнее время Баратынский писал мало; в его «Сумерках»38 есть несколько истинно прекрасных пьес; появлявшиеся затем стихотворения его довольно слабы. Он сделал все, что мог сделать для литературы; но, оплакивая его преждевремепную смерть, мы скорбим о потере не только поэта, но и человека: в Баратынском оба эти имени слились нераздельно... Теперь нам остается поговорить о двух поэтах пушкинской эпохи: об одном, которого слишком превозносили близкие к нему люди и которым восхищалась вся Россия,— о г. Языкове, и о другом, которого превозносят теперь близкие к нему люди, но о котором публика и в то время едва знала,— о г. Хомякове. Как нарочно, в прошлом году вышли стихотворения того и другого, следовательно, они сами просятся в пашу статью, предмет которой — обозрение всей русской литературы в 1844 году. 180
Стихотворения гг. Языкова и Хомякова вышли в маленьких тгНИмКетХ’ °°е С ^““ьным титулом: «НБ Стихотворений Н. М. Языкова» - «КЕ Стихотворений А. С. Хомякова» 39. Заглавие по счету стихотворений, счет славянскими цифрами, киноварью оттиснутыми! Оригинально, хотя и некрасиво! В одной книжке 5о, в другой 25 стихотворений: хорошего понемножку! Начнем с пятидесяти шести; но прежде скажем несколько слов о том времени, когда этих стихотворений было написано целых сто шестнадцать... Это было необыкновенно оригинальное время, читатели! Даже сочинения самого Пушкина, написанные в это время, большею частию весьма резко отличаются от его же сочинений, написанных после. Но Пушкин смело перешагнул через границу и своих тридцати лет, по поводу которых он так поэтически распрощался с своею юностью в У1-й главе «Онегина» 40, вышедшей в 1828 году, и через границу критических для русской литературы тридцатых годов текущего столетия. Но он перешагнул через них, как мы заметили выше, более посредством своего огромного художнического таланта, нежели сознательной мысли. На первых его сочинениях, несмотря на все превосходство их перед опытами других поэтов его эпохи, слишком заметен отпечаток этой эпохи. Поэтому не удивительно, что Пушкин видел вокруг себя все гениев да талантов. Вот почему он так охотно упоминал в своих стихах о сочинениях близких к нему людей и даже в особых стихотворениях превозносил их поэтические заслуги: Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый; Там вывел колкий Шаховской Своих комедий, шумный рой...41 Увы! где же этот величавый гений Корнеля, воскрешенный на русском театре г. Катениным? — об этом ровно ничего не знаем ни мы, ни русская публика... Где шумный рой комедий? — разлетелся, рассеялся и — забыт! Кто не помнит гекзаметров Пушкина, в которых он говорит, что Дельвиг возрастил на снегах Феокритовы нежные розы, в железном веке угадал золотой,— что он, молодой славянин, духом грек, а родом германец!42 Или кто не знает этих стихов к Баратынскому насчет его «Эды»: Стих каждый повести твоей Звучит и блещет, как червонец. Твоя чухопочка, ей-ей, Гречанок Байрона милей, А твой зоил — прямой чухонец43. Как не сказать, что если все беспрекословно согласятся с последним стихом, то едва ли кто согласится с третьим и четвертым? Но, чтоб показать дело во всей его ясности, выпишем послание Пушкина к г. Языкову: 181
Языков, кто тебе внушил Твое посланье удалое? Как ты шалпшь и как ты мил, Какой избыток чувств и сил, Какое буйство .молодев! Нет, не кастальскою водой Ты воспопл свою Камену; Пегас иную Иппокрену Копытом вышиб пред тобой. Она не хладной льется влагой, Но пенится хмельною брагой', Она разымчива, пьяна, Как сей напиток благородный, Слиянье рому п вина, Без примеси воды негодной, В Трпгорском жаждою свободной Открытый в нашп времена44. Это было писано в лето от Р. X. 1826-е,—и тогда нам, как и всем, очень нравилось, а теперь мы, как и все, спрашиваем самих себя: неужели это нам нравилось и как же это нам нравилось? Что такое: удалое послание, и почему же это только удалое, а вместе с тем и не ухарское, не забубенное? Что такое — буйство молодое? — В «Слове о полку Игореве» слова: буй и буесть употреблены в смысле храбрый, сильный, храбрость, богатырство; но в наше время буйство означает только ту добродетель, за которую сажают в тюрьму. И потом: что за эпитет — молодое буйство? Хмельная брага — напиток, который сами наши поэты, вероятно, заменяли или английским портером, или кроновским пивом45. Эпитет разымчивый происходит от глагола разнимать, разбирать; о пьяных говорят: эк его разнимает, эк его разбирает! Что такое свободная жажда — решительно не понимаем. А между тем было время, когда все этим восхищались, не вникая слишком строго в смысл. В это золотое время быть поэтом — значило быть древним полубогом. И потому все бросились в поэты. Стишки были в страшной моде: их читали в книгах, из книг переписывали в тетрадки. Молодые люди бредили стихами, и чужими и своими; «барышни» были от стихов без ума. Дева, луна , она, к ней, золотая лень, мечта, буйное разгулье, разочарование, но в особенности дева и луна сделались постоянными темами, на которые нашн поэты взапуски вариировали свои невинные упражнения в стихотворстве. Это было полное торжество самой бескорыстной любви к искусству и литературе. Лишь появится, бывало, стихотворение,— критики и рецензенты о нем пишут и спорят между собою; читатели говорят и спорят о нем. Бывало, убить несколько вечеров на спор о стихотворении ничего не стоило. Да, это был золотой век Астреи для стихов! Поэты и читатели жили в Аркадии. Литературу любили для литературы, стихи любили для стихов, рифмы для рифм, а совсем не для того смысла или того значения, которое было (если только было) в стихах и рифмах. Теперь не то: в наш корыстный век люди до того развратились, что никто не даст даром своей статьи в жур- 182
нал — из чести видеть в печати свое имя. Теперь многие пишут только для денег, в полном убеждении, что это гораздо и умнее и приличнее для взрослого человека, нежели писать из бескорыстного стремления прославить свое имя в кругу своих приятелей или плохими сочинениями действовать в пользу отечественной словесности. Люди с талантом и призванием пишут теперь из желания высказаться и за свои труды хотят брать деньги, чтоб иметь возможность вполне посвятить себя литературе. И только немногие праведные души прошли чистыми чрез, мутный поток времени и сохранили целомудрие и наивность романтической эпохи. Уже не вспоминая с умыслом о том, что они тогда кропали сти- шонки, которыми приобрели себе большую известность,— они тем не менее любят сшивать жиденькие печатные тетрадки, набивая их разным невинным вздором в стихах и прозе и приправляя запоздалыми суждениями о литературе и устарелыми фразами о бескорыстной любви к литературе... Счастливые люди! им все кажется, что их время или еще не прошло, или опять скоро настанет... В это-то время явился г. Языков. Несмотря на неслыханный успех Пушкина, г. Языков в короткое время успел приобрести себе огромную известность. Все были поражены оригинальною формою и оригинальным содержанием поэзии г. Языкова, звучностью, яркостью, блеском и энергиею его стиха. Что в г. Языкове действительно был талант, об этом нет и спора; но пора уже рассмотреть, до какой степени были справедливы заключения публики того времени об оригинальности поэзии и достоинстве стиха г. Языкова. Начнем с оригинальности. Пафос поэзии г. Языкова составляет поэзия юности! Теперь посмотрим, как понял поэт поэзию юности, и попросим его самого отвечать на этот вопрос. Нам было весело, друзья, Когда мы лихо пировали, Свободу нашего житья И целый мир позабывали! Те дни летели, как стрела, Могучим кинутая луком; Они звучали ярким звуком Разгульных песен и стекла; Как искры брызжущие стали На поединке роковом, Как очи, светлые впном, Они пленительно блистали43, В этих стихах, так сказать, программа всей поэзии г. Языкова. Но вот целое стихотворение — «Кубок», представляющее апофеозу юности и любви поэта: Восхитительно играет Драгоценное вино! Снежной пеною играет, 183
Златом искрится оно! Услаждающая влага Оживит тебя всего: Вспыхнут радость п отвага Блеском взора твоего; Самобытными мечтами Загуляет голова, И, как волны за волнами, Из души польются сами Вдохновенные слова; Строен, пышен мир житейской Развернется пред тобой... Много силы чародейской В этой влаге золотой! И любовь развеселяет Человека, и она /Кивотворно в нем играет, Столь же сладостно сильна; В дни прекрасного расцвета Поэтических забот (???), Ей деятельность поэта Дани дивные несет; Молодое сердце бьется, То притихнет и дрожит, То проснется, встрепенется, Словно выпорхнет, взовьется И куда-то улетит! И послушно, имя девы Станет в лики чудных слов (???), И сроднятся с ним напевы Вечно памятных стихов! (!!!) Дева-радость, величайся Редкой славою любви, Настоящему вверяйся И мгновения лови! Горделивый и свободный Чудно (?) пьянствует (!) поэт! Кубок взял: душе угодны Этот образ, этот цвет (?!); Сел и налил; их ласкает Взором, словом и рукой; Сразу кубок выпивает И высоко поднимает, И над буйной головой Держит. Речь его струится Безмятежно весела, А в руке еще таится Жребий бренного стекла (???!!!) 47. Вот она — поэзия юности и любви поэта, по идеалу г. Языкова!.. Чудно пьянствует поэт: а что ж тут чудного, кроме разве того, что и поэт так же может пьянствовать, как и... приберите сами, читатели, к нашему «и» кого вам угодно. Мы понимаем, что есть поэзия во всем живом, стало быть, есть она и в питье. вина; но никак не понимаем, чтоб она могла быть в пьянстве; поэзия может быть и в еде, но никогда в обжорстве. Пьют и едят все люди, но пьянствуют и обжираются только дикари. Подобное антиэстетическое направление наш поэт довел до того, 184
■что в одном стихотворении, вспоминая о времени своего студенчества, говорит: Ну, да! судьбою благосклонной Во здравье было мне дано Тон ждзнп мило забубенной Изведать крепкое вино48. В другом стихотворении, приглашая друзей на свою могилу, поэт восклицает: Во славу мне, вы чашу круговую Наполните блистательным вином, Торжественно пропойте песнь родную И пьянствуйте о имени моем49. Спрашивается: каким образом поэт с дарованием, человек образованный и принадлежащий к одному из заметнейших кругов общества,— каким образом мог он дойти до такой аптиэсте- тичности, до такой, выразимся прямее, тривияльности в мысли, чувстве и выражении? — Нетрудно объяснить это странное явление. До Пушкина наша поэзия была не только реторическою, но и скучно чопорною, приторно сентиментальною. Она пли воспевала надутыми словами разные иллюминации, или перекладывала в пухлые фразы газетные реляции; а если вдавалась в сферу частной жизни, то или жеманно сентиментальничала, пли старалась прикинуться сладострастною на мапер древних. Нужна была сильная реакция этому реторическому направлению. Разумеется, эта реакция должна была заключаться в натуре, естественности и простоте как предметов, избираемых поэзиею, так и в выражении этих предметов. Понятно, что все захотели быть народными, каждый по-своему. Так, Дельвиг начал писать русские песни; г. Языков начал брать слова и предметы из житейского русского мира, запел русским удальцом. Но тут прогресс £>ыл только в намерепшт, а в пополнение забралась та же реторика, которая водяннла и прежнюю поэзию. Песни Дельвига были песнями барина, пропетыми будто бы па мужицкий лад. Удаль г. Языкова была тоже удалыо барина, который только в стихах посил шапку, заломленную набекрень, а в самом деле одевался, как одеваются все порядочные люди его сословия. В послании Пушкина к г. Языкову, которое мы привели выше (и на которое должно смотреть, как на исключение между его стихотворениями), упоминается о хмельной браге: ясно, что поэт здесь только прикинулся пьющим этот напиток, а в самом-то деле никогда не пил,—а прикинулся, чтоб казаться народным. Вообще, о нравственности всех тогдашних поэтов отнюдь ие должно заключать по их стихам в честь вину и пьянству: в этом случае они ретори- чески налыгали на себя небывальщину. Этого рода реторизм есть главная основа всей поэзии г. Языкова. Все его ухарские и мило забубенные выходки, его молодое буйство и чудное пьянство яви¬ 485
лись в печати не как выражение действительности (чем должна быть всякая истинная поэзия), а так, только для красоты слога% как говорит Манилов50. Кстати о реторике: перечтите его пьесы «Олег», «Евпатнй», < Песня короля Регнера» *, «Ливония», «Кудесник», «Новогородская песня», «Услад», «Меченосец Арап», «Песнь Баяна»: что такое все это, если не реторика, хотя и не лишенная своего рода изящества? Тут славяне полубаснословных времен Святослава н русские XIII века говорят и чувствуют, как ливонские рыцари, которые, в свою очередь, очень похожи на немецких буршей; тут ни в чем нет истины — ни в содержании, ни в красках, ни в тоне. А там, где поэт говорит от себя, нет никакой истины в чувстве, мысль придумана, произвольно кончена, стих блестящ, бросается в глаза, поражает слух своею необыкновенностью, и читатель только до тех пор признает его прекрасным, пока не даст себе труда присмотреться и прислушаться к нему. Люди, не симпатизировавшие с романтическою школою, нападали на некоторые стихотворения г. Языкова за отсутствие в них чувства целомудрия, за слишком неприкрытое даже цветами поэзии сладострастие. Мы так думаем, что эти пьесы так же точно заслуживают упрек за отсутствие в них именно того, излишнее присутствие чего в них так восхищало одних, так оскорбляло других. Сладострастие этих пьес холодное; это не более, как шалость воображения. Следующая пьеса самого г. Языкова есть лучшая критика па все его пьесы в этом роде; Ночь безлунная звездами Убирала синий свод; Тнхи были зыби вод; Под зелеными кустами Сладко, дева-красота, Я сжимал тебя руками; Я горячими устами Целовал тебя в уста; Страстным жаром подымались Перси полные твои; Разлетаясь, развивались Черных локонов струи; Закрывала, открывала Ты лазурь своих очей; Трепетала п вздыхала Грудь, прижатая к моей, Под ночными небесами Сладко, дева-красота, Я горячими устами Целовал тебя в уста... Небесам благодаренье! Здравствуй, дева-красота! То играло сновиденье, Бестелесная мечта! 51 * Эта пьеса есть подражание пьесе Батюшкова «Песнь Гаральда Смелого». Вообще, г. Языков не раз подражал Батюшкову, как, например, в пьесе «Мое уединение» и в других. 186
д: Ьогда муза г. Языкова прикидывается вакханкою,— в ее еестелесном лице блестит яркий румянец наглого упоения, но худо то. что этот румянец, если вглядеться в пего, оказывается толстым слоем румян... Теперь об оригинальном стихе г. Языкова: в нем много блеска и звучности; первый ослепляет, вторая оглушает, и изумленный читатель, застигнутый врасплох, признает стих г. Языкова образцовым. Первое и главное достоинство всякого стиха составляет строгая точность Еыраження, требующая, чтоб всякое слово необходимо попадало в стих и стояло на своем месте, так чтоб его никаким другим заменить было невозможно, чтоб эпитет был верен и оиределителеи. Только точность выражения делает истинным представляемый поэтом предмет, так что мы как будто видим перед собою этот предмет. Стихи г. Языкова очень слабы со стороны точности выражения. Это можно доказать множеством примеров. Вот несколько; Те днп летели, как стрела, Могучим кинутая луком; Они звучали ярким звуком Разгульных песен и стекла; Как искры брызжущие стали На поединке роковом, Как очи, светлые вином, Они плепительпо блистали 52. Что такое яркий звук разгульных песен? Есть ли какая-нибудь точность и какая-нибудь образность в этом выражении? И как могли звучать дни? И неужели искры только тогда пленительны, когда брызжут на роковом поединке! И какое отношение имеют эти страшные искры к веселой жизни поэта? Разберите все это строго, переведите все эти фразы на простой язык здравого смысла,— и вы увидите один набор слов, замаскированный кажущимся вдохновением, кажущеюся красотою стиха... Вспыхнут радость п отвага Блеском взора твоего. Неужели это поэтический образ? Самобытными мечтами Загуляет голова. Что за самобытные мечты? разве — пьяные? Чудно пьянствует поэт53. Что ж тут чудного? Прекрасно радуясь, играя, Надежды смелые кипят54. Нто за эпитет: прекрасно радуясь? 187
Ты вся мила, ты вся прекрасна! Как пламенны твои уста! Как безгранично сладострастна Твоих объятий полнота!55 Безгранично сладострастная полнота объятии: помилуйте, да этого «нехитрому уму не выдумать бы ввек!..»56. Здесь муза песен полюбила Мои словесные дела... Разнообразные надежды Я расточительно питал57. Грозою правой Ты знаменито их пугнешь58. Тебе привет мои издалеча От москворецких берегов, Туда, где звонких звоном веча Моих пугалась ты стихов59. Товарищи, как думаете вы? Для вас я пел? Нет, не для вас! — Она меня хвалила, Ей нравились разгульный мой венок. И младости заносчивая сила, И пламенных восторгов кипяток 60. Благословляю твой возврат Из этой нехристи немецкой На Русь, к святыне москворецкой б!. Неточность, вычурность и натянутость всех этих выражений и слов, означенных нами курсивом, слишком очевидны и не требуют доказательств. Заметим только, что немецкая нехристь есть выражение, уже оставляемое даже русскими мужичками, понявшими наконец, что немцы веруют в того же самого Христа, в которого и мы веруем; г. Языков тоже понимает это — в чем мы ручаемся за него; но как ему во что бы ни стало надо быть народным и как поэзия для него есть только маскарад, то, являясь в печати, он старается закрыть свой фрак зипуном, поглаживает свою накладную бороду и, чтоб ни в чем не отстать от народа, так и щеголяет в своих стихах и грубостию чувств и выражении. По его мнению, это значит быть народным! Хороша народность! Кому не дано быть народным и кто хочет сделаться им насильно, тот непременно будет простонародным, или вульгарным. У г. Языкова пет ни одного стихотворения, в котором не было бы хотя одного слова, некстати поставленного или изысканного и фигурного. Если б приведенных нами примеров кому-нибудь показалось мало пли доказательства наши кому-нибудь покдзд- лись бы неудовлетворительными,— мы всегда будем готовы представить и больше примеров и придать нашим доказательствам большую убедительность и очевидность... Правда, встречаются у него иногда и весьма счастливые и ловкие стихи и выраже- 188
пия, но онп всегда перемешаны с несчастными и неловкими. Так, например, в стихотворении «Пожар»: Уже, осушены за Русь п сходки наши, Высоко над столом состукивалисъ чашп И, разом кинуты всей силою плеча, Скакали по полу, дробяся и бренча. Последний стих хорош, но глагол состукивалисъ как-то отзывается изысканностию, а выражение: кидать всей силою плеча совершенно ложно. Картина пышная и грозная пред нами: Под громоносными ночными облаками, Полнеба заревом багровым обхватив, ШухМел и выл огня блистательный разлив. Последние два стиха даже очень хороши; но эпитет громоносными во втором стихе не то чтоб неточен, а как-то отзывается общим местом, и его вставка в стих если чем-нибудь оправдывается, так это разве необходимостью составить стих непременно из шести стоп. В том же стихотворении есть стихи: Ты помнишь ли, как мы, на празднике ночном, Уже веселые и шумные вином, Уже певучие (?) и светлые (!), кругами Сидели у стола...62 Что за странный набор слов! Есть у г. Языкова несколько стихотворений очень недурных, несмотря на их недостатки, как, например: «Поэту», «Две картины», «Вечер», «Подражание псалму СХХХУЬ)63. Еще раз: мы и не думаем отрицать таланта в г. Языкове, но хотим только определить объем этого таланта. Имя г. Языкова навсегда принадлежит русской литературе и не сотрется с ее страниц даже тогда, когда стихотворения его уже не будут читаться публикою: оно останется известно людям, изучающим историю русского языка и русской литературы. Г-н Языков принес большую пользу нашей литературе даже самыми ошибками своими: он был смел, и его смелость была заслугою. Вычурные выражения, оскорбляющие эстетический вкус, мнимая оригинальность языка, внешняя красота стиха, ложность красок и самых чувств,— все это теперь уже сознано в поэзии г. Языкова и все это теперь уже не даст успеха другому поэту; но все это было необходимо и принесло великую пользу в свое время. Дотоле всякая мысль, всякое чувство, всякое выражение, словом, всякое содержание и всякая форма казались противными и эстетическому вкусу, если они не оправдывались, как копия образцом, произведением какого- нибудь писателя, признанного образцовым. Оттого писатели наши- отличались удивительною робостию: всякое новое, оригинальное выражение, родившееся в собственной их гойове, приводило их
в ужас; литература, в свою очередь, отличалась скучным однообразием, особенно в произведениях второстепенных талантов. Чтоб иметь право писать не так, как все писали, надо было сперва приобрести огромный авторитет. Таким образом, первые сочинения Пушкина ужасали наших классиков своеволием мысли и выражения. И потому, смелые по их оригинальности, стихотворения г. Языкова имели на общественное мнение такое же полезное влияние, как и проза Марлинского: они дали возможность каждому писать не так, как все пишут, а как он способен писать, следственно, каждому дали возможность быть самим собою в своих сочинениях. Это было задачею всей романтической эпохи нашей литературы, задачею, которую она счастливо решила. Вот историческое значение поэзии г. Языкова: оно немаловажно. Но в эстетическом отношении общий характер поэзии г. Языкова чисто реторический, основание зыбко, пафос беден, краски ложны, а содержание и форма лишены истины. Главный ее недостаток составляет та холодность, которую так справедливо находил Пушкин в своем произведении «Руслан и Людмила» 64. Муза г. Языкова не понимает простой красоты, исполненной спокойной внутренней силы: она любит во всем одну яркую и шумную, одну эффектную сторону. Это видно во всякой строке, им написанной; это он даже сам высказал: Так гений радостно трепещет, Свое величье познает, Когда пред ним гремит и блещет Иного гения полет65. По-видимому, поэзия г. Языкова исполнена бурного, огненного вдохновения; но это не более, как разноцветный огонь отразившегося на льдине солнца, это... но мы лучше объясним нашу мысль собственными стихами г. Языкова: ...Так волна В лучах светила золотого Блестит, кипит — но холодна!66 Рассказывая в удалых стихотворениях более всего о своих попойках, г. Языков нередко рассуждал в них п о том, что пора уже ему охмелиться и приняться за дело. Это благое намерение, или, лучше, эта охота говорить в стихах об этом благом намерении сделалась новым источником для его вдохновения, обратилась у него в истинную манию и от частого повторения превратилась в общее реторическое место. Обещания эти продолжаются до сих пор; все давно знают, что наш поэт давно уже охмелился; публика узнала даже (из его же стихов), что он давно уже не может ничего пить, кроме рейнвейна и малаги; но дела до сих пор от него не видно. Новые стихотворения его только повторяют недостатки его прежних стихотворений, не повторяя их достоинств, каковы бы они ни были. В прошлом, 1844 го- 190
$$ в одном журнале было помещено предлинное стихотворение Г. Языкова, в котором он, между прочим, говорит; Но вст в Москве я, слава богу! Уже не робко я гляжу II на парнасскую дорогу — Пора за дело мне! Впку п кутежу Уже не стану, как бывало, Петь вольнодумную хвалу: Потехп юиостн удалой Некстати были б мне; неюпому челу Некстати резвый плющ и роза... Пора за дело! В добрый путь!67 Вот по длинно, длинные сборы в путь! Где ж дело-то? Неужели эта крохотная книжечка с пятьюдесятью стихотворениями, из которых большая половина старых, имеющих свой исторический интерес, и меньшая половина новых, интересных разве только как факт совершенного упадка таланта, некогда столь превозносимого? Перечтите, например, драгоценное стихотворение, в котором неуважение к печати и грамотным людям доведено до последней степени: это — послание к М. П. Погодину: Благодарю тебя сердечно За подаренъице твое! Мне с ним раздолье! С ним житье Поэту! Дивно быстротечно, Легко пошли часы мои — С тех пор, как ты меня уважил/ По-стихотворчески я зажил, Я в духе! Словно как ручьи С высоких гор на долы злачны Бегут, игривы и прозрачны, Бегут, сверкая и звеня Светлостеклянными струями, При ясном небе, меж цветами Весной: так точно у меня Стихи мои проворно, мило С пера бегут теперь; — п вот Тебе, мои явный доброхот, Стакан стихов (?!....): на, пей! — Что было—" Того уж нам не воротить! Да, брат, теперь мои созданья Не то, что в пору волнованья Надежд и мыслей; (1) так и быть! Они теперь — напиток трезвый: (2) Давным-давно уже в них нет Игры и силы прежних лет, Ни мысли пламенной п резвой, Ни пьяно-буйного стиха. (3) (1) Вот что правда, так правда, хотя и выраженная прозаически, нескладно и с грешком протпв грамматики!.. (2) То есть: вода? (3) Зачем же продолжать печатать такие жалкие создания, в которых нет не только поэзии, но даже и буйно-пьяного стиха? 191
И не диковинное дело: (4) Я сам не тот уже (,) и смело В том признаюсь: кто без греха? Но ты, мой добрый и почтенный, Ты приймешь ласковой душой Напиток, поднесенный мной, Хоть он бесхмелышй и не пенный (2) 68, Скажите, ради здравого смысла: неужели это — поэзия, язык богов? Вот чем разрешился романтизм двадцатых годов! Впрочем, и то сказать: «От великого до смешного только шаг», по выражению Наполеона: стало быть, от небольшого до смешного еще ближе!.. Это дивно быстротечное стихотворение, звенящее светлостеклянными струями пресной и пе совсем свежей воды, поднесенпой в стакане явному доброхоту стихотворцем, сделавшимся в духе от подареиъица, которым уважил его явный доброхот,— это образцовое проявление заживо умершего таланта не напечатано в числе заветных 56-и69 стихотворений г-на Языкова. Напрасно! от этого его книжечка много потеряла. По-нашему, уж если печатать, так все, что характеризует и определяет деятельность поэта; лучше было бы или совсем не издавать этой маленькой книжечки, в которой литература ровно ничего не выиграла, или издать книжку побольше, которая была бы вторым изданием изданных в 1833 году стихотворений г. Языкова, с прибавлением к ним всего написанного им после, а между прочим, и его прекрасной «Драматической сказки об Иване-царевиче, Жар-птице и о Сером волке», которая, по нашему мнению, лучше всего, что вышло из-под пера г. Языкова *. Муза г. Хомякова состоит в близком родстве с музою г. Языкова, хотя и многим от нее отличается. Сперва о различии: в стихотворениях г. Языкова (прежних) нельзя отрицать признака поэтической струи, которая более или менее сквозит через их реторизм; в стихотворениях г. Хомякова есть не только струя, но полный и блестящий талант — только отнюдь не поэтический, а какой — мы скоро это скажем. Теперь о сродстве: мы показали выше, что шумливая, пенистая и кипучая, хотя в то же время и холодная струя поэзии г. Языкова была не из сердца — источника страстной натуры, а из головы, которая у людей еще чаще бывает источником прихотей праздного и фантазирующего рассудка, нежели источником разума, глубоко и верно постигающего действительность. Мы показали, что народность поэзии г. Языкова, непросыпный хмель и пьяное буйство его музы, равно как (1) Даже очень понятное! (2) Зачем же было не послать этого пресного стакапа в рукописи тому, для кого он был назначен,— дело семенное и до публики не касающееся. Что такое: не пенное вино? Должно быть, не пенник? Иначе было бы сказано: не пенистое вино. * Отрывки из нее печатались в «Современнике» Пушкина. 192
и ее стремление быть вакханкою,— все это было более нлн менее искусственно и поддельно. В этой искусственности и поддельности г. Хомяков далеко опередил г. Языкова. Имея способность изобретать и придумывать звучные стихи, он решился употребить ее в пользу себе, приобрести ею себе славу не только поэта, но и прорицателя, который проник в действительность настоящего и постиг тайну будущего и который гадает на своих стихах не о судьбе частных личностей (как это делают ворожеи на картах), но о судьбе царств и народов... Прочтите в «Новом живописце общества и литературы» г. Полевого сцены из трагедии «Стенька Разин» (т. II, стр. 210—223) 70,— и сравните их с любыми сценами, например, из «Ермака» г. Хомякова: вы увидите, что способность владеть таким стихом, каким владеет г. Хомяков, не имеет ничего общего с талантом поэзии, с даром творчества. Стихи «Разина» ничем не хуже стихов «Ермака»; можно даже подумать, что те и другие писаны одним и тем же лицом71. Ниже мы сравним их. Итак, г. Языков, владея стихом, для которого все-таки нужно было кой-чего побольше простой способности располагать слова по правилам версификации, с какою-то добродушною беспечностью, обличающею более или менее поэтическую натуру, ограничился из множества предметов, представлявшихся его уму, тем, что выбрал какое-то удалое и пьяное буйство, какую-то будто бы вакханальную, но в сущности пре- скромную и преневинную любовь. Г-н Хомяков, как более свободный от всякого внутреннего, непосредственного стремления версификатор, выбрал для своих стихотворческих занятий предметы гораздо повыше. Пушкин, например, не выбирал, потому что поэт по призванию, поэт великий лишен не только права, даже возможности выбирать предметы для своих песнопений и давать своим творениям произвольное направление: источник его вдохновения есть его собственная натура, а его натура есть целый, в самом себе замкнутый мир, который рвется наружу; задала поэта — вывести наружу, объектировать в поэтических образах свой собственный внутренний мир, сущность своего собственного духа. Г-ну Хомякову нельзя было не выбирать: он не был поэтом, и ему было все равно, что бы ни петь. Он недолго думал — и решился посвятить свои посильные труды на гимны старой, допетровской Руси. Намерение похвальное, хотя и лишенное всякого художественного такта, потому что живое современное всегда ближе к сердцу поэта. Чтоб довершить ошибку направления, г. Хомяков решился в современной России видеть старую Русь. Не дивитесь, читатели: для г. Хомякова это было гораздо легче, нежели для нас с вами: люди простые, мы все вещи или видим так, как они суть, или, если не можем увидеть их в настоящем свете, не считаем нужным представлять их в ложном. Кто одарен способностью глубокого, страстного убеждения, кто алчет и жаждет истины, тот может заблуждаться; но ему,— когда он сознает свою ошибку, есть оправдание в ней: это 7 В. Белинский, т. 7 193
страдание всего его существа, потому что он убеждается всем своим существом — и умом, и сердцем, и кровью, и плотью. Кто же, напротив, одарен счастливою способностью свободного выбора во всем, тому легко убеждаться, в чем ему угодно, и на столько времени, на сколько ему заблагорассудится,— на год, на два или на целую жизнь; потому что ведь это прихоть или расчет ума, а пе убеждение,— спокойное действие головы, а пе страстнее сотрясение всей органической системы, не то чувство, которое заставило лермонтовского мцыри сказать: Я знал одной лишь думы власть, Одну — но пламенную страсть: Она, как червь, во мне жила, Изгрызла душу н сожгла. Я эту страсть во тьме ночной Вскормил слезами и тоской; Ее пред пебОхМ и землей Я ныне громко признаю И о прсщенъи иг молю 72. Но мы отдалились от предмета — от стихотворствования г. Хомякова. Возможностью выбирать и самим выбором своим он стал в то самое выгодное положение, какого хотел себе: его многие признали юным поэтом, подающим о себе большие надежды в будущем. Особепно обратил он на себя внимание двумя трагедиями: «Ермак» и «Димитрий Самозванец». Обе они, по их назначению,— апофеоза старой Руси, или московского царства; но ни в одной из них нет никакой России, ни старой, ни новой, потому что ни в одной из них нет ничего русского. «Ермак» — совершенно классическая трагедия, вроде трагедий Расина: в ней казаки похожи па немецких буршей, а сам Ермак — живая карикатура Карла Моора73. Французская классическая трагедия искажала греков и римлян, но этот недостаток выкупала своею национальностью: ее греки и римляие были живые французы того времени. В тесных, до китаизма искусственных формах она умела быть не только скучною и вялою, но местами и страстною, поэтическою, блестящею, отпечатком необыкновенного таланта. Ничего этого нет в «Ермаке»: немецкие бурши обиделись бы этою трагедиею, увидя в ней карикатуру на себя, а для русских от ней нет ни радости, ни горя, потому что в ней нет ничего русского. Что же до стихов,— то вот чувствительный романс, который поет своей наперснице Софье Амалия этой пародии на шиллеровских «Разбойников» — предмет пламенной любви Ермака, злополучная Ольга:74 — Зачем, скажи, твое стенанье И безотрадная печаль? Тг.ой умер друг, пли изгнанье Его умчало в степь и даль? — Когда б оп был в стране далекой, 194
Я друга бы назад ждала, И в скорби жизни одинокой Надежда бы тогда цвела. Когда б он был в могиле хладной, Мои бы плакали глаза, А слезы в грусти безотрадной —* Небес вечерняя роса! Но он преступник, он убийца; О нем и плакать мне нельзя... Ах, растворись, моя гробница, Раскройся, тихая земля! Теперь сравните с этим романсом идеальной русской девы XVI века — эту романтическую иесшо донского казака XVII столетия (из трагедии «Стенька Разии»),—и решите сами, в которой из двух пьес стихи лучше: Тихий Дон, страна родпая, Первых радостей приют, Где свобода золотая, Где мечты мои живут, Где, певец, безвестный в мире, Вдохновений тайных полн, Я вверял несмелой лире В челноке, на лоне волн, И мечты, и вдохновенье, И любви мой идеал, И в горящем песнопеиьи Всю природу обнимал! Помню, помню те мгновенья, Как певец героем стал: Саблей — радость вдохновенья, Пулей — лиру заменял; Как в азовские твердыни С свистом ринулся свинец, И в далекие пустыни Мчался юноша-певец; На коне, с мечом во длапи, Несся вихрем по полям, Громопосным богом брани, Смертью, гибелью врагам. В «Димитрии Самозвапце» г. Хомяков обнаружил притязания иа историческое изучение. Но историческое изучение только тогда полезно для поэта, желающего воспроизвести в своем творении нравственную физиономию народа, когда в самой натуре, в самом духе этого поэта есть живое, кровное сродство с национальностью изображаемого им народа. Таким поэтом был Пушкин, и потому оп национален не в одних только тех своих произведениях, в которых изображал русскую действительность. Этого рода национальность дается не всякому, кто только вздумает писать стихи или кто воображает себя действительно проникнутым любовью к своему родному. Чем поэт огромнее, тем он и иациоиальнее, потому что тем более сторон национального духа доступно ему. Но бывают таланты односторонние, не вели¬ 7* 195
кие п вместе глубоко, хотя и односторонно национальные: таков был талант Кольцова, в безыскусственных звуках которого высказывалась душа чисто русская. Изученне истории и нравов народа может только усилить, так сказать, талант поэта, но никогда не даст оно ему чувства народности, если его не дала ему природа. Вот почему в «Димитрии Самозванце» видна более или менее ловкая подделка под русскую народность, но нет ни одного истинного проблеска русской народности. Видим лица, видим события, видим русские слова, но не видим того, что давало бы смысл, было бы ключом к разгадке этих лиц и событий. Самозванец и Ляпунов г. Хомякова говорят, кажется, по-русски, а между тем оба они — какие-то романтические мечтатели двадцатых годов XIX столетия, следовательно, нисколько не русские начала XVII века. А между тем эта трагедия написана после «Бориса Годунова» Пушкина!.. Мы сказали, что в ней видна более или менее ловкая подделка под русскую народность: но какая разница между подделкою русского поэта г. Хомякова под русскую народность — и подделкою француза Мериме под народность песен юго-западных славян. Мериме не знал ни одного славянского языка, не был ни в одной славянской земле, писал эти песни во Франции, руководствуясь только одною маленькою брошюрою и одним итальянским сочинением, имеющим некоторое отношение к песням сербов, далматов, босняков и пр. Мериме сочинил эти песни «pour se moquer de la couleur locale» * и ввел в заблуждение Мицкевича и Пушкина, которые оба признали эти песни подлинными, а последний даже большую часть их переложил по-русски превосходнейшими стихами. Защитники г. Хомякова говорят, что драма — не его призвание, что он лирик. Из романса Ольги можно видеть характер лиризма г. Хомякова. Прежде чем быть лириком, надо быть поэтом. Лиризм еще больше, нежели всякий другой род поэзии, основывается на непосредственности теплого сердечного чувства и не терпит холодных головных чувств, которые выдаются за мысли, но которые в сущности так же относятся к мыслям, как ум к умничанью, чувство к сентиментальности, щеголеватость к изяществу. Посмотрим на лиризм г. Хомякова в его лирических произведениях. Первое из них — «К иностранке» — может служить образцом всего лиризма г. Хомякова: Вокруг нее очарованье, Вся роскошь юга дышит в ней, От роз ей прелесть и названье, От звезд полудня блеск очей. Приковап к ней волшебной силой, Поэт восторженный глядит, Но никогда он деве милой Своей любви не посвятит. Пусть ей понятны сердца звуки, * «чтобы посмеяться пад местным колоритом» (фр-)- Ред. 196
Высокой думы красота; Поэтов радостп и муки, Поэтов чистая мечта. Пусть в ней душа, как пламень ясный, Как дым молитвенных кадил, Пусть ангел светлый и прекрасный Ее с рожденья осенил; Но ей чужда моя Россия, Отчизны (чьей?) дикая краса, И ей милей страны другие, Другие лучше небеса. Пою ей песнь родного края — Она не внемлет, не глядит. При ней скажу я: «Русь святая!», И сердце в ней не задрожит. И тщетно луч живого света Из черных падает очей: Ей гордая душа поэта Не посвятит души своей75. Не будем говорить о том, что в этом стихотворении пет ки одного поэтического выражения, ни одного поэтического оборота, которые встречаются даже в стихотворениях г. Бенедиктова, реторизм которых не чужд какой-то поэтической струйки; не будем доказывать, что все это стихотворение — набор модных слов и модных фраз, в которых прозаическая нищета чувства и мысли так и бросается в глаза. Вместо этого лучше разберем то будто бы чувство, ту будто бы мысль, которые положены в основу этой пьесы, и обнаружим всю их ложность, неестественность и поддельность. Поэт смотрит на прекрасную женщину и задает себе вопрос: любить ему или нет? Видите ли, как влюбляются поэты! Совсем не так, как простые смертные, не так, как всякое существо, называющееся человеком: человек влюбляется просто, без вопросов, даже прежде, нежели поймет и сознает, что он влюбился. У человека это чувство зависит не от головы, у него оно— естественное, непосредственное стремление сердца к сердцу. Но наш поэт думает об этом иначе. Задав себе глубокомысленный вопрос: любить или нет? — он не почел за нужное даже погадать хоть на пальцах и отвечает решительно: «Нет!» Бедная женщина, бедная иностранка! Какого сердца, какого сокровища любви лишилась она! О, если б она поняла это!.. Нам как-то и скучно и совестно рассуждать о таких незамысловатых вещах; но быть так: начав, надо кончить, тем более что это для многих поэтов и непоэтов может быть полезно. Мы понимаем, что человек может любить женщину и в то же время не хотеть любить ее; но в таком случае мы хотим видеть в нем живое страдание от этой борьбы рассудка с чувством, головы с сердцем: только тогда его положение может быть предметом поэтического воспроизведения, а иначе оно — прихоть головы, ложь, годная только для сатиры, для эпиграммы; посмотрите же, как рассудителен, как благоразумен, как спокоен наш поэт: доказав себе силлогизмом, что ему не следует любить иностранку, которая зевает, слушая 197
его родные песни п патриотические восклицания, по той простой причине, что не понимает их, он так доволен собою, что в состоянии сейчас же сесть за стол и начать завтракать или обедать. Где же тут истина чувства, истина поэзии? Тут пет ничего похожего на чувство и поэзию. И таковы-то все лирические стихотворения г. Хомякова! У этого поэта родник вдохновения бьется не в сердце, так же как у Сампсона сила была не в мышцах, а в волосах; но Сампсон, несмотря на то, оказывал опыты сверхчеловеческой силы: где же опыты нашего поэта? А вот поищем... Не презирай клинка стальпого В обделке древности простой И пыль забвенья векового Сотри заботливой рукой76. Что такое: обделка простой древности? Какой смысл этого кудреватого выражения? Далее, в этом стихотворении есть мечи с красивою оправой, которые блистают тщетною забавой??!!.. Наконец, голос брани воскрешает губительный порыв булата... Восточные жители поэзию называют искусством «нанизывать жемчуг на нить описаний»: как недалеко ушли от персиан многие из наших так называемых «поэтов», которые насмешливо улыбаются над турецким определением поэзии, а между тем сами, думая творить, только нанизывают пустозвонные фразы на нить какой-нибудь бедной рефлексии! У г. Хомякова есть пьеса — «Вдохновение»; прекрасно! Мы от самого г. Хомякова узнаем, как он понимает вдохновение: Лови минуту вдохновепья, Восторгов чашу жадно пей И сном ленивого забвенья Не убивай души своей77. Что значит ловить минуту вдохновения? — Не тратить времени, но писать, когда почувствуешь наитие вдохновения? Если так,— оно справедливо, как дважды два — четыре, но точно так же и не ново. Или, может быть, поэт под словом «лови» разумел настоящую ловлю и хотел сказать: ищи вдохновения, гоняйся за ним? — Если так, то это самое ложное понятие о вдохновении: его не ищут, оно приходит само. «Восторгов чашу жадно пей»: что такое — чаша восторгов? и каких восторгов? Слово восторг может употребляться во множестве самых разнообразных и самых противоположных значений: для одного чаша восторгов заключается в штофе полугара, для другого в бутылке шампанского, а для третьего — в знании истины. Первые чаши можно пить жадно когда угодно, если кто полюбит такие восторги; третью чашу можно опять пить когда угодно и сколько угодно, но для этого требуется жажда истины, самоотвержение труда. Одним словом, когда в стихотворении не определепо, о каких восторгах идет дело,— такое стихотворение легко можно принять за 198
набор звучных слов. Но это бы еще куда ни шло; а вот скажите нам, ради грамматики, ради логики, ради здравого смысла, что такое: сон ленивого забвения? — Просим вас: объясните нам, по каким законам мысли человеческой сошлись рядом эти три слова, не образующие собою не только идеи какой-нибудь, но даже и какого-нибудь смысла? Неужели это лирический пафос?.. И если раз, в беспечной лени, Ничтожность мира полюбив, Ты свяжешь цепью наслаждений Души бунтующий порыву— К тебе поэзии священной Не снидет чистая роса, и пр.78. Связать цепью наслаждений (каких?) бунтующий порыв души: какая великолепная шумиха бедных значением слов! какая неопределенность понятий! Цепь наслаждений, а каких? Ведь и пить чашу восторгов — тоже наслаждение! Скажут: поэтическое произведение — не диссертация; краткость выражений есть первое его достоипство, а прозаическая обстоятельность — главнейший недостаток. Так; но отчего, например, у Пушкина, у Лермонтова одно слово, по своей резкой определительности, иногда заключает в себе самую обстоятельную диссертацию в прозе? Оттого, что оба они поэты, и притом еще великие. И потом, какая сухая отвлеченность в понятии г. Хомякова о сущности поэта: он делает из поэта то, чем поэт никогда не бывал и никогда быть не может: существо безгрешное, не падающее, не спотыкающееся. По его мнению, согреши поэт раз в жизни,— и навсегда прощай его вдохновение. Чтоб предупредить это несчастие, он дает ему рецепт: живи-де беспрестанпо в поэтических восторгах, то есть будь шутом на ходулях, повтори собою лицо манчского витязя, Дона Кихота, который даже и спал в своем картонном шлеме, даже и во сне сражался с баранами и мельницами... Нет, не таков поэт: зовем в свидетели Пушкина, который сказал, что часто «меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожнее поэт, пока не коснется его слуха божественный глагол и пока не встрепенется душа его, как пробудившийся орел» 79. Когда поэзия есть живой глагол действительности,— она великая вещь на земле; но когда она силится сделать существующим несуществующее, возможным невозможное, когда она прославляет пустое и хвалит ложное,— тогда она не более, как забава детей, которым деревянная лошадка нравится более пастоящей лошади... И не поэт тот, кто лишен всякого такта действительности, всякого инстинкта истины; не поэт он, а искусник, который умеет плясать с завязанными глазами между яйцами, не разбивая их... Такой поэт похож на тех жопглеров диалектики, которым все равно, о чем бы и как бы ни спорить, лишь бы только оспорить противника; которые, доказав одному, что дважды два — четыре, с тем же жаром доказывают другому, что дважды два — пять, и для которых 199
важнейший результат спора есть не истина, а суетное, мелочное удовольствие: переспорить другого и остаться победителем, хотя бы то было на счет здравого смысла и добросовестности. Но мы несколько отдалились от нашего предмета — от стихотворений г. Хомякова: возвратимся к ним. Пока мы не нашли никаких признаков поэзии в простых лирических его стихотворениях: может быть, поэзия скрывается в его прорицателъных лирических пьесах? — А вот посмотрим. В стихотворении к «России» г. Хомяков дает своему отечеству истинно отеческие наставления: он запрещает ему чувство гордости и рекомендует смирение. Он говорит России: Грозней тебя был Рим великий, Царь семихолмного хребта, Железных сил и воли дикой Осуществленная мечта, И нестерпим был огнь булата В руках алтайских дикарей80. Какие великолепные, энергические и поэтические стихи! Сам Пушкин никогда не писывал таких чудно-прекрасных стихов! Мы очарованы и увлечены ими; однако ж не до такой степени, чтоб не могли осведомиться скромно о том, что скрывается в этих дивных стихах. И потому берем на себя смелость спросить кого бы то ни было — самого поэта или наших читателей: что такое царь семихолмного хребта и что такое семихолмный хребет? Что Рим построен будто бы на семи холмах, случалось слышать и нам; но чтоб он был построен на хребте гор,— это едва ли кому случалось слышать. Что такое: осуществленная мечта железных сил и дикой воли? Еще если бы дело шло только об осуществленной мечте железной силы (а не железных сил),— мы кое-как поняли бы мысль поэта; но почему воля римлян (а римляне действительно были по преимуществу народ воли, как греки — народ эстетического чувства) была дикая — не понимаем! Она может быть сильною, несокрушимою, железною, если угодно, даже стальною, хоть это и довольно пошлый эпитет, гордою, непреклонною; но дикою... нет, не понимаем, совсем не понимаем!.. Позвольте — кажется, поняли! Да, так, точно так: воля римлян сделалась для того дикой, чтоб богато рифмовать с словом великий... Что такое: огнь булата? Опять не понимаем! Острие, тяжесть, сила булата — это мы понимаем, но огнь булата... Не понимаете ли вы, господа защитники гения г. Хомякова, что такое: огнь булата?.. Итак, вот они — эти великолепные, энергические и поэтические стихи: sic transit gloria mundi!.. * В другом стихотворении г. Хомяков предрекает скорую гибель Англии. Сперва он расхваливает ее, называет «счастливою» * так проходит мирская слава!., (лат.) — Ред. 200
и «богатою» (вероятно, метя на детей, работающих в рудокоп- нях), а потом начинает браиить: Но за то, что ты лукава; Но за то, что ты горда, Что тебе мнрская слава Выше божьего суда; Но за то, что церковь божью Святотатственной рукой Приковала ты к подножью Власти суетной, земной... Для тебя, морей царица, День придет, и близок он,— Блеск твой, злато, багряница, Все пройдет, минет, как сон...81 Что это такое? — Иеремиада по папской власти, некогда повелевавшей царями и народами?.. Да разве в одной только Англии служители церкви введены в истинные пределы их обязанностей, высоких, священпых, но уже по тому самому не суетных, земных? В наш просвещенный век европейскими народами правит везде светская власть, кроме Турции, в которой законы и даже власть султана зависят от мнения улемов и муфтиев. Мы не берем на себя высокой роли предрекать скорый конец народам и государствам: ведь существование народов и государств — не то, что существование каких-нибудь стихотворений, которое зависит иногда от первой дельной критики... Мы не думаем, чтоб Англия так-таки вот взяла да и окончила смертию живот свой82, прочитав стихотворение г. Хомякова: от него и вздремнуть довольно, и то не Англии, а какому-нибудь русскому читателю. Но что Англия может много потерпеть за то, что в ней бедные люди беспрестанно или умирают голодною смертью, или предупреждают смерть самоубийством,—это другое дело... В стихотворении «Мечта» наш поэт оплакивает близкую гибель Запада, где «кометы бурных сеч бродили в высоте»... При сей верной оказии он почел нужным даже похвалить покойника, в котором много-де было хорошего,— Но горе! рек прошел — и мертвенным покровом Задернут Запад весь! там будет мрак глубок. Услышь же глас судьбы, в сияньи новом, Проснися, дремлющий Восток!83 Г-н Хомяков очень хорошо сделал, что догадался потолкать в бок этого лежня, Восток, который без трескучей стукотни его удивительных стихов, вероятно, и не подумал бы даже потянуться пли зевнуть во сне, не только проснуться. Такова уж восточная натура: ей хоть весь свет провались, все спит; к восточному человеку очень идут эти стихи Тредьяковского: 84 Аще мир сокрушен распадется, Сей муж ппколн ж содрогнется. 201
Все это хорошо, но вот вопрос: что разумеет г. Хомяков под «Востоком»? По крайней мере, что касается до нас,—мы так горды чувством нашего национального достоинства, что под Востоком не можем разуметь Россию. Ведь Запад — Европа, а Восток — Азия? Россия же принадлежит к Европе и по своему географическому положению, и потому, что она держава христианская, и потому, что повая ее гражданственность — европейская, и потому, что ее история уже слилась неразрывно с судьбами Европы. Кажется, так, г. поэт? Кого же вы будите? Каких вранов призываете вы на мнимый труп Запада торжествовать мнимую гибель цивилизации, смерть света и праздник тьмы? — Верно, турков и татар? — Ну, турки и татары, просыпайтесь на голос вашего прорицателя: по его уверению, Запад пе нынче, завтра скончается, и наступит ваш черед, потомки Чингисханов и Тамерланов!.. Г-п Хомяков писал очепь мало и притом издал пе все написанное и напечатанное им в журналах: в его крохотной книжечке нет по крайней мере десятка его стихотворений, и, между прочим, той чудной импровизации («Московский вестник», 1828), которая начииается так: В стакапы чок И в зубы чмок! На долгий срок, Друзья, прощайте! Лечу к боям, К другим краям, Вослед орлам: Чок — выпивайте!85 Но нисколько пет удивительного, что г. Хомяков так мало написал: хорошего понемножку. Кроме того, нам что-то сдается, что каждое его стихотворение писалось долго, что между одним и другим стихом иного его стихотворения ложились месяцы и годы промежуточного времени... Что ж! тем лучше выходили стихотворения!.. Нам, может быть, заметят, что мы противоречим сами себе, уверяя, будто г. Хомяков не поэт, и в то же время говоря о его произведениях, как о чем-то важном. Мы пишем не для себя, а для публики: в ней могут найтись люди, которые, пожалуй, поверят возгласам одного журнала86, уверяющего, что г. Хомяков — великий и национальный русский поэт. «Отечественные записки» в прошлом году, при выходе стихотворений гг. Языкова и Хомякова, говорили о них не только с умеренностью, но и с снисходительностью87. Что ж вышло из этого? — Журнал, в котором исключительно печатаются стихотворения обоих этих поэтов, умалчивая о г. Языкове, по поводу стихотворении г. Хомякова объявил, что этот поэт велик, а «Отечественные записки» никуда не годятся, потому что не признают его великости. Затем он перепечатал почти всю книжку стихотворений г. Хомякова и, сочтя это за неопровержимое доказательство их высокого досто- 202
ипства, заключает так: «Не правда ли, читатели, что надо быть слишком наглу, слишком дерзну, чтоб ругать такие С (стихотворения. II какие несчастные бредни выставляют П(п)ублике на поклонение «Иностранные записки», вместо Хомяковых и Языковых!»88 Не знаем, согласились ли с этим журналом его читатели; не считаем важным суждение его о нашем журнале и наших мнениях, равно как и обо всем, о чем он судит; по не можем пе выставить на вид, что если существует журнал, который до того убежден в великости и национальности г. Хомякова как поэта, что печатно называет дерзкими и наглыми ругателями и иностранцами всех, кто не согласен с ним во мнении о г. Хомякове,— стало быть, существуют и люди, которые думают и чувствуют точно так же, как этот журнал: вот для этих-то людей (а совсем не для этого журнала) и пишем мы. Поэт с поддельным дарованием, но никем не замечаемый, никаким печатным кри- купом не провозглашаемый, не опасен в отношении к порче общественного вкуса: о нем можно при случае отозваться с легкою улыбкою — и все тут. Но поэт с дарованием слагать громкие слова во фразистые стопы, поэт, который заменяет вкус, жар чувства и основательность идей завлекательными для пеопытных людей софизмами ума п чувства, а между тем имеет усердных глашатаев своей великости,— воля ваша, надо предположить в критике рыбью кровь, если она может оставаться равнодушною к такому явлению и со всею энергиею не обнаружит истины. Может быть, нам еще заметят, что способ нашего анализа, состоящий в разборе фраз, мелочен. Дело не в способе, а в его результатах; да, кроме того, это единственный и превосходный способ для суждения даже и не о таких поэтах, каковы: Мар- линский, гг. Языков, Хомяков, Бепедиктов и другие в том же роде. Многие фразы с первого раза кажутся блестящими, поэтическими и заключающими в себе глубокие идеи; но если вы не поторопитесь, отдавшись первому впечатлению, произнести о них суждение, а хладнокровно спросите самих себя: что значит вот это, что хотел сказать поэт вот этим? — то с удивлением увидите, что это сначала так поразившее вас стихотворение — просто набор пустых слов... Кроме двух книжечек стихотворений гг. Языкова и Хомякова, в прошлом году вышла еще книжечка стихотворений г. Полонского под скромным названием: «Гаммы»89. Г-н Полонский обладает в некоторой степени тем, что можно назвать чистым элементом поэзии и без чего никакие умные и глубокие мысли, никакая ученость не сделают человека поэтом. Но и одпого этого также еще слишком мало, чтобы в наше время заставить говорить о себе, как о поэте. Знаем, знаем,— скажут многие: нужно еще направление, нужпы пдеи!.. Так, господа, вы правы, но пе вполне: главное и трудное дело состоит не в том, чтоб иметь направление и идеи, а в том, чтоб не выбор, не усилие, не стремление, а прежде всего сама натура поэта была непосредственным 203
источником его направления и его идей. Если б сказали Лермонтову о значении его направления и идей,— он, вероятно, многому удивился бы и даже не всему поверил; и не мудрено: его направление, его идеи были — он сам, его собственная личность, и потому он часто высказывал великое чувство, высокую мысль в полной уверенности, что он не сказал ничего особенного. Так силач без внимания, мимоходом откидывает ногою с дороги такой камень, которого человек с обыкновенною силою не сдвинул бы с места и руками. Повторяем: в наше время трудно быть таким поэтом, которого бы все знали и о котором бы все говорили; другими словами: в наше время трудно поэту приобрести славу. Это потому, что в наше время еще являются таланты и много умных людей, между тем как наше время обращает внимание только на замечательные натуры. Из отдельно вышедших в прошлом году поэтических произведений в стихах самым замечательным, без сомнения, было — «Наль и Дамаянти», индийская поэма, с немецкого перевода Рюккерта переведенная Жуковским на русские гекзаметры, легкие, светлые, прозрачные, грациозные и пленительные. Вместе с другими произведениями Жуковского, помещаемыми им в разных журналах с 1837 года, «Наль и Дамаянти» составила потом девятый том полного собрания сочинений знаменитого поэта 90. — Новое издание басен Крылова с прибавлением новой, девятой части также составляет одно из блестящих приобретений литературы прошлого года91. Но это было последнее издание при жизни маститого поэта, так же как этот год был последним в его жизни... Крылов — сам талант отромный и человек замечательный, был ровесник русской литературы. О таком явлении можно сказать больше, нежели сколько было о нем сказано: в следующей книжке «Отечественных записок» мы в особой статье выполним наш долг перед Крыловым и публикою92. — В прошлом же году вышли: четвертая (и последняя) часть «Стихотворений Лермонтова»; перевод «Гамлета» г. Кронеберга; перевод г-на Вронченко «Фауста» Гете;* третье издание «Героя нашего времени»; «Сочинения князя Одоевского»; второе издание первого тома повестей графа Соллогуба, под общим названием: «На сон грядущий»94. Из стихотворений Лермонтова, вошедших в четвертую часть, две пьесы: «Пророк» и «Свидание» сделались известными только в прошлом году и сперва были напечатаны в третьей книжке «Отечественных записок». «Сочинения князя Одоевского», доселе рассеянные во множестве периодических изданий почти за двадцать лет, будучи теперь собраны вместе и изданы в трех уемистых томах, как бы возвратили публике одного из лучших ее писателей, с которым она привыкла встречаться только изредка и ненадолго. Теперь сочинения князя Одо¬ * Об этом примечательном труде г. Врончепко мы поговорим подробно в следующей книжке «Отечественных записок» 93. 204
евского уже не отрывки, не отдельные пьесы, но нечто целое и полное, отразившее на себе дух и направление писателя замечательного и даровитого. Вот все, что вышло достойного внимания в продолжение прошлого года по части изящной литературы. Надо согласиться, что очень немного! Остального должно искать в журналах, к чему мы сейчас же и приступим. Но прежде сделаем одну оговорку: мы будем упоминать только о замечательных в каком бы то ни было отношении явлениях, а все, что мы не считаем ни в каком отношении замечательным, пройдем молчанием. Таким образом, мы даже и журналы не все назовем по имени; тем менее намерены мы судить о их достоинствах и недостатках. Да и к чему? — Если они издаются, значит, их кто-нибудь да читает же, и кому-нибудь они нравятся же. Переубедить этих «кого-нибудь» так же невозможно, как и доказать самим этим журналам, что они напрасно издаются; если же мы предприняли бы это бесполезное дело,— за что же большинство публики, не подозревающей существования этих журналов, должно было бы терпеть скуку подобных рассуждений и толков? Нет ничего труднее, скучнее и бесполезнее, как говорить о вещах отрицательно хороших или отрицательно дурных. Из журналов настоящего времени нам остается говорить только о нашем собственном журнале, о «Библиотеке для чтения» и о «Москвитянине», примечательном в том отношении, что он единственный журнал в Москве. Из газет — об «Инвалиде», «Северной пчеле» и «Литературной газете» *. * Нельзя не сделать, хотя в выноске, исключения в пользу двух пре- курьезных петербургских изданий — «Сына отечества» и «Листка для светских людей». Первый давно уже прославился своим злополучием на пути к совершенствованию. Он несколько раз менялся в формате и плане издания, несколько раз чаял движения живой воды то от той, то от другой редакции, к которым беспрестанно переходил; но истощение жизненных сил в нем было так велико, что все попытки на продолжение его жизни остались совершенно безуспешными. Последний его редактор уже два раза перед всяким новым годом, в подробной и обстоятельно составленной программе, уверял публику, что он додаст ей недостающие №№ «Сыны отечества» за прошлый год, а в будущем будет выдавать его книжки без замедления и своевременно. В прошлом, 1844 году опытный и известный своими блестящими дарованиями редактор «Сына отечества» снова решился подвергнуть свой журнал коренной реформе65. Обстоятельная и приятным слогом написанная программа еще в конце 1843 года, вслед за программой «Литературной газеты», известила весь читающий мир, что «Сын отечества» с будущего года превращается в недельное издание, вроде газеты с политипажами. Чтоб реформа была радикальнее, а следовательно и успешнее, преобразованный журнал установил для себя новую эру и решился считать свой новый год с 1-го марта. Особенно замечательны следующие строки программы: «Фамильные дела, оставшиеся на попечение редактора по смерти отца его, не допускали (кого?) обратить полное внимание преимущественно на журнальную работу,— п это было единственною причиною несвоевременного выхода книжек журнала». Замечательны также и эти строки в программе: «Точность выхода в назначенный день, немедленная рассылка и верность доставки тетрадей принимаются неизменным прави¬ 205
Ile наше дело рассуждать об «Отечественных записках»: суд над нимн принадлежит публике, п она давно уже произнесла его и словом и делом. Что касается до «Библиотеки для чтения», мы можем сказать о ней свое мнение, не впадая ни в брань, ни в кумовство... Но что можно сказать нового об этом журнале? Что он всегда имел свои неотъемлемые достоинства, это доказывает его прочный и продолжительный успех в публике; что теперь этот журнал далеко уже не таков, каким он был пазад лом (чего?); для чего приняты редактором особые меры». Но еще замечательнее то, что до сих пор «Сына отечества» вышло только 16 №№, то есть только за четыре месяца, за март, апрель, май и июнь, и еще не вышло ни одной тетради за июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь, то есть недодано безделицы — двадцати четырех тетрадей... Да, сверх того, недоданы еще последние книжки за 1843 год93. Верьте после этого обещаниям! Кстати уже, вот и еще достопримечательное явление в области русской литературы: издававшийся когда-то в Петербурге журнал «Русский вестник», тоже перешед в руки новой редакции и обещая (в программе) быть аккуратным в выходе своих двенадцати книжек,— в продолжение всего 1844 года вышел в числе — только одной книжки... Должно быть, новая редакция «Русского вестника» приняла еще более особые меры к правильному и своевременному выходу книжек этого журнала, нежели редакция «Сына отечества»...97 «Листок для светских людей» издается с возможным великолепием, с возможным в России изяществом в типографском отношении. Модные картинки его получаются из Парижа; печатается он на лучшей веленевой бумаге, лучшим шрифтом; политипажи его превосходны. Но не этим только оканчиваются достоинства этого удивительного издания; внешняя сторона не есть самая блестящая и лучшая его сторона: выбор, изобретение и слог статей — вот его главные права на известность во всех уголках мира, где только есть светское общество. Особенно замечателен светский тон этих статей. Говорят, что в издании «Листка» инкогнито участвует лондонское фешенебельное общество и la haute société du Faubourg Saint-Germain (высшее общество Сен-Жерменского предместья). Мы хотели бы, читатели, представить вам несколько образчиков этого «светского» тона, царствующего в «Листке», но... чувствуем, что силы наши слишком слабы для подобного дела. Выписывать отрывки — нет места; да нам и некогда; характеризовать нашими собственными словами... но, увы! мы не бываем ни в гостиной г-жи Горбачевой, прославленной г. Панаевым98, ни в танцклассах г-жи Марцинкевичевой, ни в летнем немецком клубе... Нет, чузствуем, воображение наше слишком сухо, перо слишком слабо, чтоб дать хоть приблизительное понятие об этом фантастическом блеске, этом аромате светскости самого лучшего тона... Но нельзя же не представить хотя одной черты. В «Листке», между прочим, помещаются и rébus (ребусы). Кто-то из светских участников «Листка» прислал (кажется, из Тамбова) его редакции вопрос — не хочет ли она помещать карикатуры на знаменитых русских писателей, разумеется, с их позволения. Редакция «Листка» отвечала политипажем, на котором были изображены две барыни — светские, самэ собою разумеется,— пьющие чай, а в следовавшем затем нумере была напечатана разгадка картинки: «Обе с чаем»,— то есть обещаем... “Это ли не верх светского остроумия? Уверяем читателей, что таких черт высшего тона в «Листке» — бездна; есть даже и лучшие... Петербургский beau monde (высший свет) должен быть очень доволен, что для него издается такой прекрасный журнал. Впрочем, это только одно предположение с нашей стороны. Зато мы уверены, что beau monde нашпх уездных городов действительно в восторге от «Листка», и провинциальные львы и денди из него набираются светского столичного тона... 206
тому лет шесть или семь,— это также не новость. О замечательных статьях, какие в нем появлялись в продолжение прошлого года, мы скажем в своем месте. Характер и направленпе — все те же: следовательно, о них нового сказать нечего. Впрочем, не мешает напомнить о них новыми фактами. В прошлом году в «Библиотеке для чтения» было помещено несколько весьма забавных и острых рецензий; но лучше всех была библиографическая статейка о книге московского профессора г. Погодипа — «Год в чужих краях»: на русском языке не часто случается читать такие умные и острые статьи". Но в том же прошлом году была напечатана в «Литературной летописи» «Библиотеки для чтения» рецензия четвертой части стихотворений Лермонтова, рецензия, которая... но судите сами о ее уме и остроте по этому началу: О трижды, четырежды счастливая провинция! ты еще читаешь стихи! ты будешь читать эти стихп!.. Петербург... тра, ля ля ля — ля ля ля!.. Ах, те сола ио ведо, ио сенто!.. Гарсия! Виардо! Виардо!.. о!., бриккона!.. бриккончелля!.. Что ты сделала из этого степенного, гордого, молчаливого Петербурга? Его узнать нельзя! И т. д. 1С0. Мы думаем, что этою выпискою достаточно напомнили всей русской публике об этой знаменитой рецензии, которая, вероятно, очень удивила ее,— и потому дальше выписывать не нужно. Кроме странного тона статьи — конечно, забавной, только на ее же собственной счет *,— книжка стихотворений такого поэта, как Лермонтов, книжка, в которой, правда, наполовину пьес слабых, но в которой помещены и такие пьесы, как «Тамара», «Выхожу один я на дорогу», «Утес», «Морская царевна», «Пророк» и проч.,— эта книжка поставлена рецензиею в число самых пустых и ничтожных литературных явлений. Такими отзывами «Библиотеке для чтения» уже не в первый раз удивлять читающий мир: кому не известно, что этот журнал постоянно бранит Гоголя и, как будто в досаду ему, хвалит даже романы г. Воскресенского? Кому не известно, как превозносила «Библиотека для чтения» «Сенсации г-жи Курдюковой»? — И вот что теперь говорит она о них в своей последней книжке за прошлый год: «Покойный Мятлев написал очень умную шутку, которая целую неделю бы¬ * Замечательно, что одна газета, прежняя союзница «Библиотеки для чтения», очень дельно подала свой голос об этой рецензии. Вот что, между прочим, сказала эта газета: «Любопытны мы знать, что скажут иногородние, прочитав эту критику. Нам, видевшим Воробьева, Замбони и восхищающимся теперь буффом Ровере, нам это ни смешно, ни забавно. Титул, титум, пампам, пампам, тра ля, ля, ля, ля! Кого это рассмешит или позабавит? «Библиотека для чтения» говорит, что Петербург только поет и ничего не читает. И весьма умно делает, если поет, вместо того чтоб читать титум, титум и пампам, пампам». Ловко и метко! Но, подметив грамматическую ошибку в рецензии «Библиотеки для чтения», газета, о которой мы говорим, растолковала, в чем ошибка, и прибавляет, что это — заилена- ние бабушки, Феклы Власьевны Логики... Уж это совсем не остро!..101 207
ла в большой моде. Кто не чнтал этих бесценных „Сенсаций мадам Курдюковой, в России э дан л'этранже“? Кто не повторял их, кто не забыл?» 102 Подобные выходки, однако ж, многих и теперь удивляют. Что касается до нас,— мы прежде думали в них видеть невольные ошибки вследствие недостатка эстетического вкуса и эстетического образования. Действительно, нельзя сказать, чтоб в области изящного «Библиотека для чтения» была у себя дома; но тем не менее нельзя и отрицать, чтоб этот журнал, столь сметливый, не знал цены сочинениям Гоголя, которые он бранит, или цены сочинениям гг. Загоскина и Воскресенского, которые он хвалит 103. Нет, «Библиотека для чтения» не теперь только поняла, что такое «Сенсации»: она очень хорошо поняла их и тогда, когда в первый раз собиралась превознести их. Что же это значит? — Прихоть, страсть шутить. Над кем, над чем? — Ну, да хоть над теми людьми, которые эти шутки принимают не за шутки. Цветущее время «Библиотеки для чтения» давно уже прошло — и невозвратно; круг ее читателей значительно сжался; но он и теперь еще не мал: значит, есть люди, которым нужен журнал с таким направлением. И почему же «Библиотеке» не удовлетворять потребности целой части русской публики? «Москвитянин» имеет весьма тесный круг читателей; но этот круг, как ни мал, все же существует: почему же не существовать и «Москвитянину»? Больше мы ничего не можем сказать об этом журнале, хотя и желали бы сказать больше. Его издатель много писал о том, что бы можно было и что бы должно было делать для русской истории; он писал трагедии в стихах и повести в прозе,— стало быть, он и поэт; он переложил на русские нравы Гетева «Геца фон Берлихингена»; он провел год в чужих краях — и подарил публику восхитительнейшим описанием своего путешествия; 104 он... Но кто перечтет все, чем знаменито и славно имя г. Погодина в летописях русской науки, литературы, журналистики и поэзии?.. Сотрудники «Москвитянина» тоже всё презамечательные таланты, уже много сделавшие, подобно гг. Шевыреву, М. Дмитриеву и Лихонину, и много обещающие в будущем, подобно гг. Милькееву105, Студитскому, Иванчину- Писареву и госпожам Зражевской и Шаховой. Статьи, помещаемые в этом журнале, должны быть очень интересны и хорошо написаны,— и если до сих пор в этом еще никто не согласился, кроме сотрудников и вкладчиков самого журнала,— так это потому, вероятно, что направление и дух журнала слишком исключительны. Кто считает себя только русским, не заботясь о своем славянизме, тот в статьях «Москвитянина» заблудится, словно в одной из тех темных дубрав, где воздвигались деревянные храмы Перуну и обитали мелкие славянские божества — кикиморы и лешие. Надо быть истым славянином, чтоб находить в статьях «Москвитянина» талант, знание, убеждение, интерес, ясность и проч. Но, увы! мы не более, как русские, а не словене, мы граждане Российской империи, мы и душою и телом в ните- 208
ресах нашего времепи н желаем не возврата aux temps primitifs *, а естественного хода вперед путем просвещения и цивилизации. Это обстоятельство совершенно лишает нас возможности понимать «Москвитянина». Думаем, что это — прекрасный журнал (потому что какие люди, какие таланты в нем участвуют!..); но чем и как он прекрасен,— не можем сказать при всем нашем желании... Лучшая русская политическая газета теперь — «Инвалид». Он столько хорош, сколько может быть хорошим при его средствах и условиях. Политические известия в нем всегда полны и свежи. Фельетон его всегда занимателен и разнообразен, особенно фельетон, составляемый из иностранных новостей. И публика вполне оценила превосходство этого издания перед всеми ему подобными: «Инвалид» теперь наиболее читаемая в России газета106. — О «Северной пчеле» нового сказать нечего: она все та же, какою была в первый год своего существования. В прошлом году в ней была только одна перемена: ее фельетоны были необыкновенно скучны и сухи. — Сделаем еще одну заметку касательно «Пчелы»: забота о чистоте отечественного (?) языка и вопли о его искажении всеми журналами и газетами, кроме «Северной пчелы», составляли в продолжение прошлого года все направление, весь дух этой газеты. Объявляя о своем продолжении на 1845 г., «Северная пчела», между прочим, говорит, что она «по-прежнему будет хранительницей и блюстительницей чистоты и правильности драгоценного народного достояния — русского языка» (255 № «Северной пчелы» 1844 года). Все это очень хорошо; но одни слова еще немного стоят; взглянем на факты; вот несколько выдержек из «Северной пчелы» за 1843 и 1844 год: «Роль Имоджены играла г-жа Тадини. Как вторая певица, она имеет превосходные качества.(:) П(п)прекрасный, звучный, обширный голос, хорошую методу, выгодную физику (?) и много жару» (246 № 1843); —«Но пошутив раз или два, все-таки наконец сгрустнется» (256 № 1843); — «Любезные читатели, не гневайтесь на меня за маленькие отступления, которые я наполняю крупинами и крохами, подобранными мною на торжественном пиру философии, на который я смотрел только из-за дверей. Если приверженцы гомеопатии верят, что децили- онная часть одной пылинки ревеня или белладонны может произвесть переворот в теле человеческом, почему же не поверить, что одна кроха философии (?!) может зародить идеи в голове» (??!!...); — «Вы, вероятно, читаете что-нибудь посочнее: „Парижские тайны“, роман, при чтении которого кровь течет из носа у читателя». — «А если вы лев или львица, то вы должны быть в восторге от огнедышущих извержений волканической головы, на каменном основании сердца Жорж Занда» (278 № 1843) ; — «Но едва ли есть положение неприятнее, как человека, обязав¬ * к первобытпым временам (фр.). — Ред. 209
шегося или обязанного гласно изъявлять свое мнение»; — «Конечно, надобно необыкновенной власти над собою, чтоб» и пр. (57 № 1844); — «Будучи в самых приятных отношениях к г. Ме- жевичу, мы» и пр. (63 № 1844); —«Вот какие мысли пришли мне в голову, слушая унылые вопли книгопродавцев» (17 № 1844); — «Увидев хорошую книжку в провинции, хотелось бы купить, и не знаешь сколько денег выслать книгопродавцу» (№ 292, 1844). Таких фраз можно набрать из «Северной пчелы» тысячи; но довольно и этих, прежде других бросившихся нам в глаза, когда мы решились перелистовать несколько наудачу попавшихся пам под руку нумеров. Неужели это пуризм? неужели это значит: быть хранительницею и блюстительницею чистоты языка? Мы не говорим уже о тоне всей газеты, об остротах, которые вертятся па том, что фельетонный острослов называет Жюль Жанена почтеннейшим Юлием Ивановичем Жаненом (78 № 1844), и которые под стать бабушке Фекле Васильевне Логике (258 № 1844): всякий шутит и острит по крайнему своему разумению и сообразно с своим образованием; но зачем браться быть блюстителями и хранителями языка?..107 «Литературная газета» была верна своей программе и постоянно представляла читателям статьи с политипажами о разных любопытных предметах, литературную, театральную и петербургскую хронику, записки для хозяев и, наконец, кухонные статьи доктора Пуфа, который пишет так же хорошо, как и учит готовить лакомые блюда. Нельзя не заметить, что доктор Пуф владеет пером едва ли еще не лучше, чем вертелом,— и его статейки даже и для людей, не интересующихся кухнею, казались интереснее, остроумнее и литературнее статей многих наших фельетонистов. Теперь взглянем на замечательнейшие беллетристические статьи, помещенные в прошлогодних журналах. Первое место в этом отношении принадлежит г. Луганскому. В первых двух книжках «Библиотеки для чтения» были помещены «Похождения Христиана Ивановича Виольдамура и его Аршета». Эта повесть написана г. Луганским как текст для объяснения картинок г. Сапожникова, сделанных заранее и без всяких предварительных соглашений романиста с рисовальщиком. Г-н Сапожников рисовал свои исполненные смысла, жизни и оригинальности картинки по прихоти своей художнической фантазии; г. Луганскому предстоял труд угадать поэтический смысл этих картинок и написать к ним текст, словно либретто к готовой уже опере: следовательно, это была некоторым образом заказная работа. Но г. Луганский более нежели ловко и удачно выпутался из затруднительного положения: из его текста к картинкам вышла оригинальная повесть, которая прекрасна и без картипок, хотя при них и еще лучше. Правда, некоторые места отзываются задачею 108, но в общем этого почти не заметно. Жизпь петербургских немцев, многие черты вообще петербургской жизни и вообще 210
русской жизни, верно подмеченные, удачно схваченные, множество фигур, искусно обрисованных,—от доброго подьячего Ивана Ивановича до ломового извозчика, перевозящего пожитки Виоль- дамура, от сведки 3’Выборга до няни Акулины и хозяйки квартиры на Песках, от самого Виольдамура до его верного Арше- та,— все это так занимательно, так полно жизни и истины, что от труда г. Луганского нельзя оторваться, не дочитав его до последней строки. И еще лучше повесть г. Луганского... но о ней после: сперва пересмотрим, что еще есть хорошего в «Библиотеке для чтения». Очень занимателен роман г. Кукольника «Два Ивана, два Степановича, два Костылькова», помещенный в 5, 6, 7 и 8 книжках «Библиотеки». Содержание романа относится к эпохе Петра Великого. Есть, однако ж, в этом романе неземная дева, создание ложное и приторное всячески — и как поэтическое произведение и как невозможное для того времени лицо; вообще, все сцены любви, все страстное и нежное как-то сбивается у г. Кукольника на сентиментальное. Герой романа весь составлен из невозможностей и противоречий. То, подобно испанцу, он стремится выполнить клятву мести; то играет роль нежного влюбленного пастушка; то по своей собственной склонности играет роль полицейского шпиона. Много натянутого, неестественного; часто события разрешаются посредством deus ex machina *. Причина этих недостатков скрывается сколько в самом таланте г. Кукольника, столько и в поспешности, с которою он писал свой роман. Несмотря на то, в этом романе очень много хорошего: в действующих лицах часто заметна не только верность языка, но и верность понятий той эпохе. Есть места мастерские. И хотя местами роман очень утомителен, однако его нельзя не дочесть до конца 109. Можно еще упомянуть о рассказе г. Гребепки: «Быль не быль и не сказка». Из переводных повестей в «Библиотеке» скажем, во-первых, о «Сесиле», романе г-жи Гаи-Ган, которую называют немецким Жоржем Зандом. Роман не то чтоб плох, не то чтоб хорош,— отзывается посредственностью, а потому хуже, чем плох. Очень удивил нас роман Алексиса «Кабаиис»: первая часть его, представляющая картину воспитания и семейных нравов Германии XVIII века, чрезвычайно интересна, но остальные части набиты такою бестолковою и пошлою путаницею романических эффектов, что не знаешь, чему больше дивиться — терпению ли сочинителя написать такой длинный вздор, или решимости журнала — передать его на своих страницах. В виде прибавления при «Библиотеке» выдается по частям перевод «Вечного жида» Эжена Сю. Перевод слаб. Что до романа,— основа его нелепа, но подробности большею частию очень занимательны; в рассказе много жара и движения, но много сентиментальности и надутой пошлости. Главный интерес * искусственным разрешением (буквально: божество из машины) (лат.). — Ред. 211
этого романа для французов заключается в нападках на иезуитов. Впрочем, с этой стороны роман Эжена Сю интересен не для одних французов. В последних двух книжках «Библиотеки для чтения» начался бесконечный роман: «Лондонские тайны», наполненный такими приключениями, каких не бывает ни на земле, ни на луне. «Лондонские тайны» повторяют собою все недостатки «Парижских тайн», не представляя ни одного из достоинств последнего романа. Впрочем, и «Лондонские тайны», не то чтоб имели какой-нибудь интерес, но раздражают любопытство читателя, действуя не столько на его ум, сколько на нервы: это интерес чисто наркотический, потому роман должен понравиться многим110. В «Отечественных записках» прошлого года из оригинальных беллетристических произведений были напечатаны: «Барышня», рассказ г. Панаева, один из самых метких, самых удачных юмористических очерков этого писателя; «Живой мертвец» — одна из лучших юмористических статей князя Одоевского: она потом вошла в состав изданных в прошлом же году «Сочинений князя Одоевского»; «Доктор» г. Гребенки — не столько повесть, сколько нравоописательный очерк, заключающий много хорошего в подробностях. «Сцены уездной жизни» г. Н* обнаруживают большое знание уездной жизни, много наблюдательности и таланта, хотя и отзываются литературною неопытностью. От автора, скрывшегося под таинственною литерою Н*, много можно ожидать в будущем111. «Андрей Колосов» г. Т. Л. — рассказ, чрезвычайно замечательный по прекрасной мысли: автор обнаружил в нем много ума и таланта, а вместе с тем и показал, что он не хотел сделать и половины того, что бы мог сделать; оттого и вышел хорошенький рассказ там, где бы следовало выйти прекрасной повести. — Лучшими повестями в «Отечественных записках» прошлого года были: «Колбасники и бородачи» г. Луганского и «Последний визит» г. А. Нестроева. «Колбасники и бородачи» — решительно лучшее произведение г. Луганского. Несмотря на чисто практическую и внешнюю цель этой повести, в ней есть подробности истинно художественные, есть черты купеческого быта, схваченные с изумительною верностью: такова сцена сватанья, где отец перебивает у сына невесту. Даже слишком явно внешняя цель повести нисколько не вредит ее достоинству: автор умел возвысить ее до мысли и через мысль слить ее с поэтическою стороною своего произведения. Как «Колбасники и бородачи» были лучшею, в продолжение прошлого года, повестью в юмористическом роде, так «Последний визит» — едва ли не лучшая русская повесть в патетическом роде. Да, публика еще в первый раз прочла на русском языке повесть, в которой страсть понята так глубоко и верно, изображена так просто и снльно. Действующие лица очень обыкновенны, а потому и истинны; завязка проста до того, что ее нельзя и пересказать иначе, как подлинными словами автора,— а между тем тут заклю¬ 212
чена страшная, потрясающая душу драма. В первый еще раз страсть нашла себе голос и выражение в русской повести... Чтоб не приняли наших слов за преувеличение, скажем в пояснение, что были и прежде русские повести, в которых слышался голос страсти, как, например, в «Тарасе Бульбе» Гоголя, именно в сценах любви Андрня и прекрасной полячки; но тут положеппе исключительное среди действительности страшно поэтической, а в «Последнем визите» страсть горит в недрах действительности современной, обыкновенной, прозаической, в сердцах людей, по их характерам и положению в обществе вовсе не исключительных,— и эта страсть не изливается бурными потоками исполненных лирического пафоса речей, а высказывается драматически, горит и пышет в самых простых словах. Характеры этой повести задуманы и выполнены очень верно; только характер героини не совсем дочерчен; зато характер героя повести, и в особенности характер мужа, отделаны с удивительною определенностью. Но в этом произведении, к сожалению, есть недостаток, который тем резче и тем неприятнее, чем прекраснее вся повесть: ее конец слабее начала и середины. Мы даже думаем, что выстрела, который дошел до ушей героини, было совсем не нужно, равно как и самой дуэли: развязка могла бы быть проще и тем поразительнее. Помешательство героини повести тоже немного сбивается на эффект: достаточно было бы вместо помешательства — просто апатического равнодушия: для благоразумного Григория Павловича это было бы не легче сумасшествия жены... Кстати скажем, что автор этой повести уже не в первый раз является на литературном поприще и не в первый раз обращает на себя внимание любителей изящного: «Звезда», «Цветок» и другие повести в «Отечественных записках», означенные подписью А. Н,, принадлежат ему. Но с «Последнего визита» для него, кажется, настала эпоха нового, более глубокого и истинного творчества: в прежних своих повестях он изображал и характеры и положения какие-то исключительные и необыкновенные; в последней своей повести он смело вошел в глубину простой, ежедневной действительности и умел в ее пошлости и прозе найти страсть, следовательно, и поэзию. От души желаем, чтоб этот прекрасный талант никогда более не сходил с этой новой для него дороги, но все шел по ней вперед и вперед: он может уйти далеко... Из переводных статей в «Отечественных записках» за прошлый год были помещены: «Домашний секретарь», роман Жоржа Занда; «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер», повесть Гофмана; «Зять, каких мало», повесть Шарля Бернара; «Жак», роман Жоржа Занда; «Жизнь и приключения Мартина Чодзль- вита», новый роман Чарльса Диккенса. О достоинстве романов Жоржа Занда нечего распространяться: они говорят сами за себя гораздо лучше, нежели кто-либо мог бы говорить о них112.— «Жизиь и приключения Мартина Чодзльвита» — едва ли не луч- 213
шпй роман даровитого Диккенса. Это полная картина современной Англин со стороны нравов и вместе яркая, хотя, может быть, и односторонняя картина общества Северо-Америкапскпх Штатов. Что за неистощимость изобретения, что за разнообразие характеров, так глубоко задуманных, так верно очерченных! Что за юмор! что за слог*. Прочитав в прошлом году «Лавку древностей», мы думали, что приходит время навсегда проститься с огромным талантом Диккенса; но последний его роман доказал, что талант автора «Николая Никльби» и «Бэрнеби Роджа» только вздремнул на время, чтоб проснуться еще свежее и могучее прежнего. В «Мартпне Чодзльвите» заметна необыкновенная зрелость таланта автора; правда, развязка этого романа отзывается общими местами; но такова развязка у всех романов Диккенса: ведь Диккенс — англичанин. Между немногими стихотворениями, печатавшимися в наших прошлогодних журналах, в некоторых промелькивали искорки то поэзии без мысли, то мысли без поэзии, то что-то как будто похожее и на мысль и на поэзию вместе. Мы разумеем здесь стихотворения гг. Майкова, Фета, Т. Л., Огарева, Крешева, Полонского. Но, кроме двух вновь открытых стихотворений Лермонтова: «Пророк» и «Свидание» (напечатанных в первый раз во второй книжке «Отечественных записок»), выдалось из ряда других только стихотворение г. Фета: «Колыбельная песня» (1-я книжка «Отечественных записок»). Из переводных стихотворений замечательнее всего, по обыкновению, были переводы г. Струговщикова из Гете. К числу замечательных явлений этого рода принадлежит отрывок из «Фауста», переведенный г. Т. Л. (6-я книжка «Отечественных записок»). Как об опыте, заслуживающем внимания, должно упомянуть о переводе г. Яхонтова «Торквато Тассо», драмы Гете (8-я книжка «Отечественных записок»). Очень любопытны напечатанные в «Библиотеке для чтения» (3-я книжка) неизданные стихотворения Державина и Фонвизина пз. Из статей ученого содержания замечательны в «Библиотеке для чтения»: «Историческое обозрение открытия золота в Старом и Новом свете»; «Последние путешествия французов»; «Арнаут»; «Яссы и Молдавия» (автора «Странствователя по суше и морям»);114 «Кардинал Ришелье»; «Финансы и государственный кредит в Австрии и Пруссии»; «Германский таможенный союз». В «Библиотеке для чтения» с некоторого времени появилась критика, состоящая не из одних выписок из разбираемой книги, иногда даже вовсе без этих выписок; но такая перемена нисколько не улучшила этого отдела журнала, а только сделала * Справедливость требует заметить, что перевод этого романа Диккенса не принадлежит к числу обыкновенных, на скорую руку делаемых журнальных переводов, 214
его еще менее занимательным. Замечательна в «Библиотеке для чтения» одна критическая статья, и то только тем, что она — перевод с немецкой брошюры: «Schiller’s Leben» von Doring*, перевод, разведенный водою мыслей переводчика и выданный за оригинальное сочинение. Это — статья о «Вильгельме Телле», переведенном г. Миллером, и кстати о Шиллере. Оригинального, в России сочиненного, в ней только одна мысль, зато удивительная, если не чудовищная. Мысль эта состоит в том, что хотя Пушкин и выше Жуковского как поэт и мыслитель, однако «никогда творения Пушкина не приобретали и не приобретут той любви, которую возбуждали и всегда будут возбуждать творения Жуковского» (2-я книжка). Эта мысль, или шутка, или мистификация, может иметь достоинство неоспоримой истины, если ее прочесть навыворот и понять наоборот... В «Отечественных записках» из статей ученого содержания, вероятно, замечены читателями: «Иезуиты»;115 «Лудовик XV и его век»; «Записки русского морского офицера во время путешествия вокруг света в 1840, 1841 и 1842 годах» г. Бутакова (две отдельные статьи: одна в третьей, другая в седьмой книжке); «О ходе искусства у древних народов и об истреблении и сохранении памятников древнего искусства» И. Я. Кропеберга (бывшего профессора Харьковского университета); «Поездка через Буэнос-Айресские пампы» г. Чихачева; «Байкал» г. Щукина; «Август-Лудвиг Шлецер, жизнь и труды его» г. Головачева; «Реформация»; «О народности медицины»; «Е. А. Баратынский» п6. В отделе «Критики», кроме разборов собственно к изящной литературе относящихся книг, разборов, выражающих мнение редакции,— в «Отечественных записках» были напечатаны разборы, писанные сторонними лицами: о «Филологических наблюдениях г. Павского над составом русского языка» г. Надеждина (две статьи, впрочем, еще не заключающие в себе конца критики); разбор книг: «Гальванизм в техническом применении, для любителей природы и искусства и для технического употребления», соч. К. О., и «Полное изложение гальванопластики, гальванической позолоты и серебрения», соч. А. Г.; «Полный курс геологических наук», соч. Эдуарда Эйхвальда. Русских книг теперь выходит год от году меньше; зато число дурных уже не находится в чудовищной пропорции к числу хороших. Особенно много выходит хороших книг специального содержания; нередки и хорошие учебники. Все это гораздо лучше множества пустых книг преимущественно беллетристического содержания, которые прежде наводняли собою русскую литературу, или, лучше сказать, подвалы книжных лавок. Назовем некоторые из вышедших в прошлом году книг, особенно замечательных важностию содержания: «Остромирово Евангелие», изд. г. Востоковым; «Выходы царей Михаила Феодоровича и Алексия * «Жизнь Шиллера» Дерпнга (нем.). — Ред. 215
Михайловича», изд. г. Строевым; «Семена Порошина записки, служащие к истории великого князя Павла Петровича»; «Описание первой войны императора Александра с Наполеоном в 1805 году», соч. Михайловского-Данилевского; «Основные начала русского судопроизводства», диссертация г. Кавелина; «Поездка в Якутск» г. Щукина; «Поездка в Забайкальский край»; «Правила, мысли и мнения Наполеона о военной науке, военной истории и военном деле», собранные Каузлером, переведенные г. Леонтьевым; «Политическая и военная жизнь Наполеона», соч. Жо- мини; «История военных действий в Азиатской Турции»; «Описание турецкой войны в 1828—1829 годах» г. Лукьяновича и другие. Обо всех этих и других, не упомянутых здесь книгах «Библиографическая хроника» «Отечественных записок» постоянно и своевременно отдавала отчет публике. В прошлом году возымело начало и теперь продолжается успешно монументальное издание литографических снимков с картин императорской Эрмитажной галереи, предпринятое французскими художниками гг. Гойе-Дефонтеном и Полем Пети. Если мы вообще насчитали не слишком много замечательных явлений в русской литературе 1844 года, может быть, еще меньше, чем в литературе 1843 года,— не должно видеть в этом только доказательство все большей и большей бедности русской литературы. Бедность действительно страшная, но в ней есть своя хорошая, скажем больше — своя прекрасная сторона. Теперь пишут мало, потому что публика стала разборчивее и взыскательнее: стало быть, писать сделалось труднее и для талантов, а для посредственности просто невозможно. Потеряв в числительном богатстве, наша литература много выиграла в духе и направлении. Немного было хороших повестей в прошлом году, но выберите самую слабую из всех упомянутых нами в этом обзоре и сравните ее с повестями Марлинского, гг. Полевого, Погодина, Загоскина и других,— и вы увидите, как богата нищета современной русской литературы в сравнении с ее нищенским богатством прежнего времени. Теперь, слава богу! переводится поколение так называемых бескорыстных любителей литературы для литературы: теперь читают корыстно, то есть хотят видеть в книге не средство к приятному препровождению времени, а мысль, направление, мнение, истину, выражение действительности. Литературное достоинство теперь уже не искупит недостатка мысли, и поэтическая мишура таланта никому не даст славы. Фраза потеряла свое очарование: ее сейчас разложат на слова, чтоб добиться, что за смысл скрывает она в себе; в реторике теперь упражняются только старые писатели, которые повыписались или совсем исписались. Метромапы тоже выводятся; стихотворение, даже очень недурное, уже перестало быть явлением Ееликой важности: восхищаются одними превосходными стихотворениями. Все это составляет характер последнего периода на¬ 216
шей литературы, которому тон п направление дали Гоголь п Лермонтов. Многие жалуются на журналы, особенно на толстые, приписывая им малочисленность книг. Но разве не все равно — в отдельной книге или в журнале прочесть хорошее сочинение? Правда, теперешние журналы слишком энциклопедичны, слишком разнообразны; но это не их вина, а дело необходимости. Чтоб журнал был читаем, не гоняясь за разнообразием содержания,— нужно, чтоб он выиграл мнением: а ведь в чем более выразиться мнению, если не в литературе? Литература — предмет, конечно, интересный, но совсем не неистощимый; притом же теперь, как мы это уже говорили, прошел век литературщины, и в литературе Бее хотят видеть больше разнообразия... Итак, будем толковать о литературе и читать толстые журналы.
АЛЕКСАНДРИНСКИЙ ТЕАТР Театр! театр! каким магическим словом был ты для мепя во время оно! Каким невыразимым очарованием потрясал ты тогда все струны души моей и какие дивные аккорды срывал ты с них!.. В тебе я видел весь мир, всю вселенную, со всем их разнообразием и великолепием, со всею их заманчивою таинствепностию! Что перед тобою был для меня и вечно голубой купол неба с его светлозарным солнцем, бледноликою луною и мириадами томно блестящих звезд,— и угрюмо безмолвпые леса, и зеленые рощи, и веселые поля, и даже само море с его тяжко дышащею грудью, с его немолчным говором валов и грустным ропотом волн, разбивающихся о неприступный берег? Твои, о театр! тряпичные облака, масляное солнце, луна и звезды, твои холстинные деревья, твои деревянные моря и реки больше пророчили жадному чувству моему, больше говорили томящейся ожиданием чудес душе моей! Так сильно было твое на меня влияние, что даже и теперь,— когда ты так обманул, так жестоко разочаровал меня,— даже и теперь этот еще неполный, но уже ярко освещенный амфитеатр и медленно собирающаяся в него толпа, эти нескладные звуки настрои ваемых инструментов, даже и теперь все это заставляет трепетать мое сердце как бы от предчувствия какого-то великого таинства, как бы от ожидания какого-то великого чуда, сейчас готового совершиться перед моими глазами... А тогда!.. Вот, с последним ударом смычка, быстро взвилась таинственная занавесь, сквозь которую тщетно рвался нетерпеливый взор мой, чтоб скорее увидеть скрывающийся за нею волшебный мир, где люди так не похожи на обыкновенных людей, где они пли так невыразимо добры, или такне ужасные злодеи, и где женщины так обаятельно, так неотразимо хороши, что, казалось, за один взгляд каждой из них отдал бы тысячу жизней!.. Сердце бьется редко и глухо, дыхание замерло на устах,— и на волшебной сцене все так чудесно, так полно очарования; молодое, неискушенное чувство так всем довольно, и — боже мой! — с какою 218
полнотою в душе выходишь, бывало, из театра, сколько впечатлений выносишь из него!.. Даже и днем, если случится пройти мимо безобразного и неопрятного театра в губернском городе,— с каким благоговейным чувством смотришь, бывало, на этот «великолепный» храм искусства,— снять перед ним шапку как-то стыдпо при людях, а остаться с покрытой головою казалось непростительною дерзостью. В каждом актере я думал видеть существо высшее и счастливое — жреца высокого искусства, служению которого он предан бескорыстно и усердно и служением которому он счастлив... Ему — думал я — улыбается слава, ему гремят рукоплескания; он, словно чародей какой-нибудь, мановением руки, взором, звуком голоса, по воле своей, заставляет и плакать и смеяться послушную ему толпу; он возбуждает в ней благородные чувства, высокие помыслы; он рождает в ней любовь к добру и отвращение от зла... Велико его призвание, высок его подвиг,— и как ему не смотреть с благоговейным уважением и на искусство, которому он служит, и на самого себя, которого возвышает служение искусству... Сделаться актером — значило для меня сделаться великим человеком,—и я чуть было в самом деле не сделался им,— то есть актером, а не великим человеком... Мечты ребенка! Я и не подозревал тогда, что часть этих актеров была не служителем, а илотом искусства, и полное имела право смотреть на сцену, как на барщину; другая часть прикована была к театру, как чиновник к канцелярии, как сиделец к магазину; и что лучшие из этих «великих» людей были те, которых житейские расчеты были немного смешаны с самолюбием и высоким понятием о их мнимых или истинных талантах... Мне и в голову не входило, что у этих людей не было никакого понятия об искусстве и что они знали только ремесло, одни находя его более, другие менее тяжким и скучным... Все это я узнал уже после, расставшись с губернским балаганом, который я добродушно принимал за театр, и познакомившись с столичными... театрами, с вашего позволения... И я увидел их и, разумеется, на первый раз был еще больше очарован неотступным идолом души моей — театром...1 Но дух движется, растет и мужает, фантазия опережает действительность; вступающий в права свои разум2 горделиво оставляет за собою и опыт, и рассудок, и возможность; в душе возникают неясные идеалы, и духи лучшего мира незримо, но слышимо летают вокруг вас и манят за собою в лучшую сторону, в лучший мир... Так и мне на театре стал мечтаться другой театр, на сцене — другая сцена, а из-за лиц, к которым уже пригляделись глаза мои, стали мерещиться другие лица, с таким чудным выражением, так непохожие на жильцов здешнего дольнего мира... Декорация какого-нибудь совершенно невинного в здравом смысле водевиля, представлявшая комнату помещика или чиновника, превращалась в глазах моих в длинную галерею, на конце которой рисовался в полусумраке образ какой-то страшной женщины с бледным лицом, распущенпыми волосами и от¬ 219
крытою грудью. Дико вращала она вокруг себя расширенные внутренним ужасом зрачки свои и, потирая обнаженною рукою другую руку, оледеняющим голосом шептала: «Прочь, проклятое пятно! прочь, говорю я! одно, два! Однако ж кто мог думать, чтоб в старике было так много крови!..» То была леди Макбет... За нею, вдали, высился колоссальный образ мужчины: в руке его был окровавленный кинжал, глаза его дико блуждали, а бледные, посинелые губы невнятно шептали:3 «Макбет зарезал сон, и впредь отныне уж пе спать Макбету!..»4 В пищании какой-нибудь водевильной примадонны, певшей куплет с плоскими остротами и грубыми5 экивоками, слышался мне умоляющий голос Дездемоны, ее глухие рыдания, ее предсмертные вопли... В пошлом объяснении какого-нибудь мелодраматического любовника с пленившею его чиновническое сердце «барышнею» представлялась мне ночная сцена в саду Ромео с Юлиею, слышались их гармонические слова любви, столь полные юного, блаженного6 чувства,— и я сам боялся весь улетучиться во вздох блаженствующей любви... То вдруг и неожиданно являлся царственный старец и с ревом бури, с грохотом грома соединял страшные слова отцовского проклятия неблагодарным и жестокосердым дочерям... Чудесный мир! в нем было мне так хорошо, так привольно; сердце билось двойным бытием; внутреннему взору виделись вереницы светлых духов любви и блаженства,— и мне недоставало только груди, другой души, души нежной и любящей, как душа прекрасной женщины7, которой передал бы я мои дивные видения,— и я живее чувствовал тоску одиночества, сильнее томился жаждою любви и сочувствия... на сцене говорили, ходили, пели, размахивали руками, публика зевала и хлопала, смеялась и шикала, восторгалась и скучала,— а я, не глядя, глядел вдаль, окруженный моими магнетическими ясновидениями, и выходил из театра, не помня, что в нем делалось, но довольный, страстно блаженный моими мечтами, моим тоскливым порыванием в светлый мир искусства истинного и высокого...8 Душа ждала совершения чуда и отчасти9 дождалась. Но это «отчасти» тогда добродушно и страстно принято было ею за «все», за полное и торжественное удовлетворение. И в самом деле, никогда, что бы горького еще ни послала мне жизнь10, никогда не забуду я этого невысокого бледного человека11 с таким благородным и прекрасным лицом, осененным черными кудрями, которого голос то лился прозрачными волнами сладостной мелодии, воспоминая о своем великом отце,— то превращался в львиное рыкание, когда обвинял себя в позорной слабости воли; то, подобясь буре, гремел громами небесными (а глаза, дотоле столь кроткие и меланхолические, бросали из себя молнию), когда, по открытии ужасной тайны братоубийства, он потрясал огромный амфитеатр своим нечеловеческим хохотом, а зрители сливались в одну душу и — то с испуганным взором, затаив дыхание, смотрели на страшного художника, то единодушными воплями тысячей восторжен¬ 220
ных голосов, единодушным плеском тысячей рук в свою очередь заставляли дрожать своды здания!.. Увидал я п его — того черного мавра, того великого ребенка, который, полюбив, не умел назначить границ своей любви, а предавшись подозреиию, шел, не останавливаясь, до тех пор, пока не пал его жертвою, истребив своею проклятою рукою один из лучших, благоуханнейших цветков 12, какие когда-либо цвели под небом... О, и теперь еще возмущают сон мой эти ужасные, почти шепотом 13 сказанные слова: «Что ты сделала, бесстыдная женщина? Что ты сделала?..» 14 Как и тогда, вижу перед собою этот гордый, низверженный грозою дуб, когда колеблющимися шагами, с блуждающим взором, то подходил он к своей уже безответной жертве, то бросался к двери, за которою стучался страшный для него свидетель невинности его жертвы...15 И мнилось моему разгоряченному воображению, что окружающая меня толпа велика, как художник, которому рукоплещет она, что понимает она искусство и что полна ока таинственной думы, как лес, как море... И был я убежден 16, что увидел в театре все, что может театр показать и чего можно от театра требовать... Но всякому очарованию бывает конец — моему был тоже... Сперва я начал замечать, что всегда вижу одно только лицо шекспировской драмы, но ни других лиц, ни самой драмы не вижу, и что когда сходит со сцены главное лицо, то все на ней темнеет, тускнет, умирает и томится, становится так пошло, так скучно, теряет всякий смысл. И скоро я убедился, что хотя бы силы главного актера равнялись силам древнего Атланта, все же ему одному не поддержать на своих плечах громадного здания шекспировской драмы. Потом я сообразил, что этот актер не только не всегда одинаково хорош в целой своей роли, но иногда бывает постоянно дурен в ней; что он велик только минутами, которыми обязан своей волканической натуре и наитию бурного вдохновения; и что высокая образованность и трудное, долговременное изучение тайн искусства не научили его владеть своими огромными средствами и повелевать своим огненным вдохновением... Наконец, понял я и то, что если этой рукоплещущей толпе и доступны мгновения, в которые она невольно покоряется вдохновению артиста, зато эти вспышки совершенно бессознательны, и что те же самые рукоплескания готовы у ней и на молниеносные проблески истинного вдохновения, и на гаерские выходки посредственности, смелой на эффекты и умеющей приноровляться к вульгарным требованиям толпы...17 Мне стало и досадно и больно... Но вот пришло время, благосклонный мой читатель, когда я уже не досадую, кроме разве тех случаев, когда, увидев в длинной афише несколько новых пьес и над ними роковую надпись — «в первый раз»,— иду себе, присяжный рецензент, в храм драматического искусства, давно уже переставший для меня быть храмом... Боже мой! как я переменился!.. Но эта метаморфоза — общий удел всех людей: и вы. мой благосклонный читатель, пзме- 221
нитесь, если уж не изменились... Итак... но, прежде чем кончите мою элегию в прозе, я хочу попросить вас об одном: вы можете меня читать или не читать — как вам угодно; но, во всяком случае, не давайте враждебному предубеждению видеть злого и недоброжелательного человека во всяком, кто, в лета сурового опыта, обнажившего перед ним действительность, протирая глаза от едкого дыма лопающихся подобно шутихам фантазий,— на все смотрит не совсем весело и обо всем судит не совсем снисходительно и мягко, даже иногда и зло: может быть, это оттого, что он некогда слишком много искал и желал и в его душе жили высокие идеалы, а теперь он уже ничего не ищет, ничего не желает, и все его идеалы разлетелись при холодном свете опыта, и он своим докучливым ворчаньем мстит, как может и как умеет, столь жестоко обманувшей его действительности... Но я уверяю вас, благосклонный мой читатель, я совсем не из числа ворчунов; по крайней мере, я давно уже оставил дурную привычку ворчать... Теперь я человек, всем на свете довольный; ничего не браню, но все слегка похваливаю... Вы легко со мной сойдетесь и, надеюсь, будете вполне довольны мною, если не со стороны умения приятно занимать вас остроумным и приятным слогом, то со стороны терпимости ко всему, что может нравиться вам и не нравиться мне... После этого несколько длинного и пемного поэтического вступления позвольте мне, благосклонный читатель, обратиться к немного прозаической характеристике Александрийского театра 18. Есть русская пословица: что город, то норов, что село, то обычай. В самом деле, во всяком городе есть что-нибудь особенное, собственно ему одному принадлежащее, короче: во всяком городе есть свой «норов». Петербургу ли быть без норова? Много родовых особенностей в физиологической жизни Петербурга; ио Александринский театр едва ли не есть одна из самых характеристических примет ее, едва ли это не главнейший «норов» нашей огромной и прекрасной столицы. Описывать Петербург физиологически — и не сказать ни слова или не обратить особенного внимания на Александринский театр,— это все равно, что, рисуя чей-нибудь портрет, забыть нарисовать нос или только слегка сделать некоторое подобие носа. Кто хочет видеть Петербург только с его внешней стороны, как великолепный и прекрасный город, столицу России и один из важнейших в мире портовых городов, тому, разумеется, достаточно только взглянуть на Александринский театр, который, с его прелестным сквером впереди, садом и арсеналом Аничкина дворца с одной стороны и императорскою Публичною библиотекою с другой, составляет одпо 19 из замечательнейших украшений Невского проспекта. Но кто хочет узпать внутренний Петербург, не одни его дома, но и тех, кто живут в них, познакомиться с его бытом, тот непременно должен долго и постоянно посещать Александринский театр преимуще¬ 222
ственно перед всеми другими театрами Петербурга. Тогда-то привыкшему и опытному взгляду откроется вся тайна особенности петербургской жизни. Один древний мудрец имел обыкновение говорить встречному и поперечному: «Скажи мне, с кем ты дружен,— и я скажу тебе, каков ты сам». Не имея чести принадлежать не только к древним, но и к новейшим мудрецам, мы тем не меиее имеем привычку одним говорить: «Если хотите узнать Петербург, как можно чаще ходите в Александринский театр», а другим: «Скажите нам, часто ли вы ходите в Александринский театр,— и мы скажем вам, что вы за человек». У всякого свой взгляд на вещи — у нас тоже свой! При рассматривании какого бы то ни было театра представляются две стороны, из которых составляется, так сказать, существование театра: это — его актеры и его публика, ибо театр невозможен ни с актерами без публики, ни с публикою без актеров. Эти две стороны так теспо связаны между собою, что по актерам всегда можно безошибочно судить о публике, а по публике — об актерах. Важную также сторону жизни театра составляет и его репертуар, говоря о котором нельзя не коснуться современных драматических писателей. Во всех этих трех отношениях Александринский театр удивительно самостоятелен: у него так же точно своя публика и свои драматурги, как и своп актеры. И во всех этих трех отношениях Александринский театр вполне оправдывает собою многозначительную русскую поговорку: по Сеньке шапка. Как Петербург в настоящее время есть представитель формального европеизма в России, так и петербургский русский театр есть представитель того же европейского формализма на сцене. К нему крепко приросли было формы классического сценизма — певучая декламация и менуэтная выступка. Классицизм передавался в нем от поколения к поколению,— и от Дмитревского через Яковлева, Колосовых, Семенову дошел до господина Каратыгина и г-жи Каратыгиной, которые, особенно первый, впрочем, поневоле повинуясь духу времени, были первыми замечательными отступниками от классического правоверия, взлелеявшего их. Это классическое время было блестящею эпохою русского театра в Петербурге: тогда в нем принимали живейшее участие и высшая публика столицы и замечательнейшие литераторы того времени. Для него трудились сперва — Сумароков, Княжнин, Фопвизин, а потом Озеров, Жандр, Гнедич и другие. Пушкин застал еще пышный закат классического величия русского театра в Петербурге,— и какою допотопною древностию отзывается теперь содержание этих стихов и собственные имена, которыми они испещрены: Театра злой законодатель, Непостоянный обожатель Очаровательных актрис, 223
Почетный гражданин кулис, Онегин полетел к театру, Где каждый, критикой дыша, Готов охлопать entrechat *, Обшикать Федру, Клеопатру, Мойну вызвать — для того, Чтоб только слышали его. Волшебный край! там в стары годы. Сатиры смелой властелин, Блистал Фонвизин, друг свободы, И переимчивый Княжнин; Там Озеров невольны дани Народных слез, рукоплесканий С младой Семеновой делил; Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый; Там вывел колкий Шаховской Своих комедий шумный рой; Там и Дидло венчался славой...20 Балет, это истое чадо классицизма и XVIII века,— делил с трагедиею и комедиею внимание публики. Дидло считался великим творцом. Кто не помнит поэтических стихов в «Онегине», посвященных описанию танцующей Истоминой?21 Такими стихами можно было бы говорить только разве о Тальопи и Фанни Эльслер. Балет держится и теперь, но не то уже его значение: толпы стекались на него только при имени Тальони, а без нее — им любуются только присяжные любители танцев. Но при Пушкине балет уже победил классическую трагедию и комедию: Но там, где Мельпомены бурной Протяжный раздается вой, Где машет мантией мишурной Она пред хладною толпой; Где Талия тихопько дремлет И плескам дружеским не внемлет; Где Терпсихоре лишь одной Дивится зритель молодой. (Что было тако/се в древни леты, Во время ваше и мое)...22 В Москве развитие театра было гораздо свободнее, чем в Петербурге. Там классицизм не мог пустить глубоких корней; он царил на сцене потому только, что нечему было заменить его. Зато, лишь только слово романтизм начало печататься русскими буквами, как классицизм сейчас же пал на московской сцене. Надо сказать, что певучая декламация и менуэтная выступка даже и во времена классицизма в Москве не были строго соблюдаемы. Мочалов, дебютировавший на сцене еще в 1818 году в классической роли Полиника23, играл ее натурально, то есть совсем не классически. В этом отношении Москва далеко опередила * прыжок, антраша (фр.).—Ред. 224
Петербург. II не мудрено: все, что касается строгости форм, условных приличий, перенимаемых от Европы, в Москве не могло иметь большой силы. Москва не гонится за формою и далее, гонясь за нею, пе умеет строго держаться ее. Петербург, как известно, помешан на форме. Каратыгин (В. А.) первый решился на реформу, но на весьма умеренную в сущности; он долго оставался верен преданиям классицизма, под исключительным влиянием которого он был образован как артист. Но поездки в Москву, где являлся он на сцене24, заставили его мало-помалу совсем отрезаться от классической манеры. К этому способствовало еще и то, что классические пьесы совершенно перестали даваться даже и на петербургском театре, которым совсем завладели изделия так называемой романтической школы. От этого Каратыгин как артист много выиграл, потому что игра его сделалась гораздо естественнее. Но не бесполезно было для него то обстоятельство, что он образовался под исключительным влиянием классической манеры, потому что он через это привык во всяком положении сохранять ту картинность позы, то изящество формы, отсутствие которых не может заменить никакой талант, никакое вдохновение, хотя и они, в свою очередь, никак не могут заменить недостатка в таланте и вдохновении. Натура — главное достоинство сценического искусства, как и всякого другого искусства; но не должно забывать, что натура искусства совсем не то, что натура действительности: ибо первая приобретается искусством, а вторая дается даром. Всякий человек бывает естествен в своем обыкновенном разговоре; но из этого не следует, чтоб всякий человек мог быть естественным в разговоре на сцене. Даровитый актер должен обладать способностью быть естественным на сцене, но ему надо сперва развить ее учением и привычкою, чтобы она обратилась ему в натуру. Нам случалось видеть на сцене актеров, игра которых была тем отвратительнее, чем естественнее, как бы в доказательство, что естественность в искусстве должна быть изящною, художественною. В этом отношении Каратыгин истинный артист, сам создавший себе свои средства и умеющий вполне владеть ими. И этим он обязан больше всегб тому обстоятельству, что был воспитан в классической школе, которая не обращала почти никакого внимания на натуру, исключительно обращая его только на искусство. Но для многих это обстоятельство было гибельно: застигнутые врасплох новыми понятиями об искусстве, они вдруг лишились своего таланта, ибо то, что считалось в них прежде величайшим достоинством, вдруг стало величайшим недостатком; переучиваться для них было уже поздпо, потому что классическая манера обратилась им во вторую природу. Каратыгин умел вовремя понять, что ему надо было совершенно изменить манеру своей игры, п хотя он не без борьбы, шаг за шагом, уступал этой необходимости, но тем не менее успел выйти с честью из борьбы между преданием и новейшими требованиями. Новое от него не ушло, н старое обратилось ему 8 В. Бслинский, т. 7 22-5
в пользу: уменье держаться на сцене не только с приличием и достоинством, но и с изяществом, привычка не презирать никакими средствами, чтоб действовать на публику, обязанность беспрестанно учиться и тщательно приготовляться как к важной, так и к самой ничтожной роли,— все это обратилось у него во вторую природу. И по мере того как он отрешался от певучей декламации и менуэтной выступки (гусиным шагом, с торжественно поднятою дланью),— он все более и более брал верх над своим единственным соперником, г. Брянским — артистом с большим талантом, но который тщетно усиливался из декламации перейти в естественность и потому, в полноте сил своих, увидел себя пережившим свой талант. Молодые артисты тщетно стараются теперь приобрести себе талант для высокой драмы, копируя Каратыгина: они успевают усвоивать себе только его недостатки, не усвоивая ни одного из его достоинств, и таким образом без всякого злого умысла делают из своей игры карикатуру, более или менее злую, на игру Каратыгина. Они думают, что стоит только передразнить даровитого артиста, чтоб избавиться от труда изучать искусство и развивать собственные свои средства. Они не понимают, что Каратыгин никого не брал себе в образцы и много трудился, чтоб выработать себе собственную, только с его средствами сообразную манеру игры. Г-жа Каратыгина — артистка тоже с замечательным талантом, подобно своему мужу образовавшаяся в старинной классической школе, тоже старалась сбросить с себя ее принужденную маперу, но достигла этого только до некоторой степени, потому что в трагедии у ней сохранялись слишком рисующиеся позы, выкрикивания и взвизгивания, в комедии жеманность, а в том и другом — больше принужденности, чем естественности; но, вообще, в комедии она несравненно лучше, нежели в трагедии. Сам Каратыгин не имел столько отчаянных подражателей себе между молодыми артистами, сколько г-жа Каратыгина подражательниц между молодыми артистками, которым — надо отдать им в этом полную справедливость — вполне удалось передразнить и перекарикатурить все ее недостатки. И потому, когда на сцену появляется г-жа Каратыгина между своими подражательницами,— вы невольно готовы принять ее за знатную даму, окруженную своим домашним штатом. Особенно бьются они из того, чтоб усвоить себе ее манеру держаться на сцене comme il faut*, и добиваются только до ее жеманности. Очевидно, что они не рассчитывают того, что возможность держаться comme il faut на сцене условливается постоянною привычкою держаться comme il faut даже у себя дома, без гостей, даже наедине с самим собою. Чтоб дополнить характеристику г-жи Каратыгиной, мы должны сказать, что она так же совестливо, как и муж ее, в продолжении своего сценического поприща изучала и так же отчетливо выполняла каждую роль, * как должно, прилично (фр.). — Ред. 226
п большую и маленькую, п важную и ничтожную. Вследствие этого она может играть иногда лучше, иногда хуже, но никогда не может играть дурно. Что же касается до Каратыгина, нельзя вообразить актера, более влюбленного в свое искусство и в свою славу, более готового всем жертвовать для того и другого. Он не перестает с равным усердием и преданностию учиться и трудиться со дня своего вступления на сцену до сих пор и, вероятно, никогда не перестанет. Это — труженик искусства. Он сделал для него все, что позволили ему сделать его средства, и своей воле, своей страсти к искусству он обязан, конечно, более, чем своим средствам. Он почти всегда бывает превосходен там, где требуется от артиста преимущественно ум и искусство. Поэтому роль Лудовика XI в «Заколдованном доме» 25 есть истинное торжество его: он неподражаем в нем, и только отъявленное безвкусие может находить лучшими его ролями роли Гамлета и Отелло. Здесь мы не можем iíe напомнить публике Алексаидринского театра, как дивно хорош ее любимый артист, когда появляется он на сцену в ролл старого бургграфа26, остановившись на ступеньках башни, и тихо, с достоинством, делает горькие упреки своему развратному внуку. Трудно представить себе что-нибудь прекраснее и грандиознее этой высокой худощавой фигуры столетнего старца, столь похожего на жильца другого мира, уже столь дряхлого телом, по еще бодрого и юного духом, еще закованного в железо... И такою является она во все продолжение роли, исключая, однако ж, те места, где должна она возвышаться до драматического пафоса. Не говоря уже о том, что Каратыгин не наделен от природы хорошим органом, голос его переходит в крик везде, где бы он должен был звучать страстью. Впрочем, мы далеки от мысли, чтобы Каратыгин как артист лишен был чувства. Нет: нельзя сказать, чтобы у него не было чувства. Кто видел его, например, в роли Джарвиса (в пьесе того же имени) 27, тот должен помнить, как вел Каратыгин сцену, в которой он, готовясь к казни, устроивает будущую участь своей дочери; а кто это помнит, тот не скажет, чтобы у Каратыгина не было чувства. Но чувство и страсть — не всегда одно и то же; голос страсти часто бывает громок, но никогда не бывает криком; он действует па душу, а не на слуховые органы зрителя. Вообще, если мы замечали чувство и теплоту в игре Каратыгина, это больше в ролях новой драмы, в ролях частных лиц. В ролях же трагических у пего преобладает декламация, хотя по возможности близкая к натуре, но тем не менее декламация, за отсутствием страсти. Но там, где нужны живописные позы, ловкость, обдуманность, искусство, эффект, он почти всегда превосходен. В этом отношении Каратыгин вполне петербургский актер, первый и последний по своему таланту и удивительному умению,— первый потому, что на петербургской сцене теперь ему нет соперников,— последний потому, что ему не 8* 227
предвидится паследникоз, тогда как у пего были знаменитые предшественники... Чтоб показать всю разпнцу между петербургским :: московским театром, стоит только провести параллель между двумя главными трагическими актерами обоих театров. Мочалов не воспитывался ни в какой школе. Он вышел на сцену потому, что чувствовал в себе большой талант; и, никогда не рассуждая, никогда не давая себе отчета в своем искусстве, вышел прямо его преобразователем. В классической роли Полиника он обнаружил свежесть чувства и естественность пгры, решительно чуждые классицизма. И в этом отношении он остался верен самому себе на всю жизнь. Но это он делал бессознательно, руководимый одним инстинктом своего таланта. Бурное вдохновение, пламенная, жгучая страсть, глубокое чувство, прекрасное лицо, голос то громозвучный, то тихий, но всегда гармонический и мелодический,— вот все его средства. Рост его низок, фигура невзрачна, манеры не выработаны, искусства почти никакого. Он весь зависит от прихоти своего вдохновения: пробудилось оно в нем и пораженный зритель созерцает великую тайну искусства, о которой не дает понятия никакая эстетика, никакая книга, которой нельзя передать словом, описанием. В минуты вдохновения манеры его исполнены благородства и изящества, самый рост его кажется выше. Но лишь оставило его вдохновение,— и это уже совсем другой человек: зритель не видит ничего, кроме подергиваний плечами, хлопанья рукамп по бедрам, словом, самых странных манер и самой странной (чтоб не сказать больше) фигуры; не слышит ничего более, кроме крику и крику. Эти метаморфозы иногда случаются по нескольку раз в продолжение одной и той же роли. Редко случается Мочалову выдержать равно всю роль от начала до конца,— и, когда это случается, тут должно видеть одно торжество великого таланта, но не искусства. Редко случается, чтобы в продолжение целой роли, дурпо играемой Моча- ловым, не было хотя одной, если не двух вспышек его могучего вдохновения, потрясающего толпу словно электрическим ударом. Редко, но случается, что иногда целую роль, от начала до конца, он играет невыразимо дурно. Поэтому равно правы как те, которые видят в нем великого актера, так и те, которые видят в нем бездарного, дурного актера. Мочалов не без замечательного успеха являлся и на петербургской сцене; но постоянным успехом он здесь пользоваться не мог бы: публика Александрийского театра не могла бы быть снисходительной к его недостаткам ради его достоинств. Москва всегда любила Мочалова и охотно прощала ему его недостатки за его вдохновенные мгновения. Слишком немногие из москвичей не могут простить ему его недостатков как артиста; по, чем ожесточеннее восстают они против них, тем более этим самым выказывают свою любовь и свое уважение к его таланту. Каратыгин пользовался огромным успехом на московской сцене; но в каждый новый приезд его увеличивалось 228
число порицателей его таланта. Постоянным успехом на московской сцене он так же не мог бы пользоваться, как Мочалов на петероургской. Из этого ясно видно, что в Москве требуют от артиста исключительно вдохновения, в Петербурге — искусства и формы. Собственно, Мочалов пе актер, не артист, но вдохновенная пифия, прорицающая тайны искусства, когда она одушевлена мучащим ее восторгом, и говорящая невпопад, когда она чувствует себя в спокойном расположении духа; Каратыгин — актер и артист вполне, который всегда готов к своему делу, всегда одинаково хорош в нем. Оттого Мочалов после каждой роли, хорошо сыгранной, изнеможет на несколько дней; а Каратыгин, в сырную неделю ~8, каждый день два раза является в большой трагической или драматической роли. Если б явился актер, который бы с бурным и страстным вдохновением Мочалова соединил трудолюбие, строгое, добросовестное изучение сценического дела, и результат всего этого — искусство Каратыгина,— тогда мы имели бы истинно великого актера. Вообще, в сценическом отношении Петербург отличается от Москвы большим умением если не быть, то казаться удовлетворительным со стороны внешности и формы. Словом, сцена в Петербурге больше искусство; в Москве она — больше талант. Но в Москве есть артист, который соединяет в себе оба эти условия — и талант и искусство. Мы говорим о Щепкине; он так же самобытен, так же без подражателей (разумеется, удачных), как и Каратыгин и Мочалов. Правда, и на петербургской и на московской сценах есть замечательные комические таланты (гг. Мартынов и Каратыгин 2-й, гг. Живокини и Садовский); но талант Щепкина не есть только комический талант. Нет спора, что Щепкин удивителеп в ролях Фамусова, городничего (в «Ревизоре»), но не эти роли составляют его настоящее амплуа. Кто видал Щепкина в маленькой роли матроса в пьесе того же имени29 (а кто ие видал его в ней?), тот легко может составить себе идею о настоящем амплуа Щепкина. Это роли по преимуществу мещанские, роли простых людей, но которые требуют не одного комического, по и глубокого патетического элемента в таланте артиста. Щепкин образовался в классической школе и вырос на Мольере, в котором видел высший идеал комического творчества. Старинный репертуар не представлял ему ни одной хорошей роли, которая была бы совершенно в его таланте. И если пьесы Мольера и Коцебу давали ему роли, которые надо было ему изучать и над которыми надо было ему думать, зато они держали его талант в сфере чисто комической и односторонней. Несмотря на свое положение, дававшее ему слишком бедные средства для образования, Щепкин сам создал себе образование, и как артиста и как человека, образование, примеры которого у нас слишком редки и между людьми, имеющими все средства для своего образования. И потому переворот, воспоследовавший в нашей литературе под именем так называемого романтизма, не был не заме- 223
чеп Щепкипым. Жадно знакомился оп с Шекспиром по мере того, как появлялись его пьесы на русском языке, и радостно, без предубеждений, свойственных уже определившимся людям, следил за движением русской литературы. Но Шекспир стал у нас даваться на сцене очень недавно, да и то какие-нибудь три-четы- ре его пьесы. Щепкин являлся только в роли Шайлока30, п то раза два, тогда как ему надо явиться в такой роли по крайней мере десять раз, чтоб вполне овладеть ею и показать, что может из пее сделать артист с таким дарованием, как его. Может быть, если б Щепкин ранее познакомился с Шекспиром, он был бы в состоянии овладеть и ролью Лпра, которая столько же не Ене сферы его таланта, как и роль шута в этой пьесе (роль, которой глубокое значение у нас немногие понимают и которая именно потому, что не Щепкип являлся в ней, всегда была выполпяема удивительно жалко и бессмысленно), как и роль Фальстафа. Многие, может быть, удивятся, еслп мы скажем, что такой артист, как Щепкин, с особенным жаром говорит о маленькой роли садовника в «Ричарде II»; но, если б он являлся в ней, тогда бы поняли, что у Шекспира нет незначительных ролей. Щепкин превосходен в роли музыканта Миллера в пьесе Шиллера «Коварство и любовь». Русская литература не могла ему представить ролей, сообразных с полнотою его таланта (ибо роли Фамусова п городничего чисто комические). Переводные и переделанные водевили еще менее могли дать ему какие бы то ни было роли; но роль матроса как будто для него написана, и она составляет торжество его таланта. Из этого видно, как мал и ограничен его репертуар. Вообще артистическая участь Щепкина весьма незавидна: он долго не знал своего истинного призвания, а сознавши, пе нашел для него в нашем репертуаре довольно просторного поприща. Однако это не совсем отрадное для него обстоятельство не заставило его неглижировать своими ролями, каковы бы они ни были: он к каждой готовится со вниманием и каждую выполняет тщательно. Если ему попадется и такая, из которой уже ничего нельзя выжать, он своею игрою придает ей то, чего в ней вовсе нет — смысл и даже занимательность. Средства Щепкина не позволяют ему являться во многих ролях, как, например, в ролях молодых и всякого возраста худощавых людей. Главный недостаток его как артиста состоит в некотором однообразии, причина которого заключается преимущественно в его фигуре. К числу его недостатков принадлежит также излишество чувства и страсти, которое иногда мешает ему вполне владеть своею ролью — недостаток чисто московский!.. Страсть составляет преобладающий характер его игры не только в патетических, но п в чисто комических ролях; как иному актеру стоит ужасного труда, чтоб в комической роли не шутя рассердиться или от души разговориться, так Щепкину стоит большого труда, чтоб удержать в должных границах комическое одушевление. Торжество его искусства состоит не в том только, что он в одно и то же 230
время умеет возбуждать и смех и слезы, по и в том, что он умеет заинтересовать зрителей судьбою простого человека и заставить их рыдать и трепетать от страданий какого-нибудь матроса, как Мочалов заставляет их рыдать и трепетать от страданий принца Гамлета или полководца Отелло... Щепкин принимается равно хорошо всякою публикою, и в этом отношении на петербургской сцепе оп так же у себя дома, как и па московской... Но он мог бы пользоваться еще большим успехом, если б его художническая добросовестность не делала его решительно неспособным подниматься на эффекты и льстить вкусу толпы. Поэтому он по преимуществу актер избранной публики, способной оценять тонкости и оттенки истинно художественной игры... После Щепкина, замечательнейшие артисты московской труппы — гг. Живокпни, Орлов, Садовский, Потанчиков, Степанов, Самарин. В г-же Орловой московская сцепа владеет замечательною артисткою и для драмы и для комедии; а г-жа Репина, необыкновенно даровитая артистка, долго была истинным украшением московской сцены, занимая на ней амплуа, соответствующее амплуа Щепкина, потому что в ее таланте есть аналогия с его талантом. Замечательнейшие артисты на сцене Александрийского театра (преимущественно для комедии и водевиля): г. Мартынов — артист с большим и разнообразным талантом, хотя, к сожалению, пока только с комическим, то есть чуждым патетического элемента; г. П. Каратыгин — талант односторонний, годный не для многих ролей, но тем не менее весьма замечательный; г. Сосницкий, очень ловкий и хорошо знающий сцену артист, который может не испортить никакой роли в легкой комедии или водевиле, даже не приготовляясь к ней; гг. Самойлов, Максимов, Григорьев 1-й; г-жи Дюр и Самойлова 2-я, которых публика Александрийского театра находит удивительными, особенно вторую, в патетических ролях, и которые обе иногда не без успеха выполняют роли, не требующие пафоса, и из которых в последней при других обстоятельствах действительно мог бы развиться драматический талант; г-жа Сосницкая — артистка с весьма замечательным дарованием для комических ролей; г-жа Валберхова — артистка старой классической школы, но с замечательным талантом и для драмы и для комедии, и что у нас особенно редко — артистка с замечательным образованием; но теперь она редко является на сцену, да и время ее уже прошло; г-жа Самойлова 1-я — артистка с дарованием для комических и водевильных ролей; особенно хороша она в ролях наивных девушек простого звания — гризеток, крестьянок и т. п. Но идеалом всевозможного сценического совершенства была для публики Александринского театра покойная Асенкова, особенно восхищавшая ее в мужских ролях. Действительно, Асенкова играла всегда со смыслом, смело, бойко и с тою уверенностию, которая скорее таланта ручается за успех и которую дает привычка к сцене и постоянная благосклонность публики. 23*
Трудно было бы в кратких словах определить существенную разницу между петербургским и московским русским театром; но тем не менее между ними существует большая разница. Эта разница преимущественно происходит от публики той и другой столицы. Говоря собственно, в Москве нет театральной публики. В Петровский театр в Москве31 стекаются люди разных сословий, разной степени образованности, разных вкусов и потребностей. Тут вы увидите и купцов без бород, и купцов с бородами, и студентов, и людей, которые живут в Москве потому только, что им весело в ней жить, и которые имеют привычку бывать только там, где им весело; тут увидите и модные фраки с желтыми перчатками, и удалые венгерки, и пальто, и старомодные шинели с воротничками, и бекеши, и медвежьи шубы, и шляпы, и картузы, и чуть не колпаки, и шляпки с строусовымк перьями, и шапочки на заячьем меху, головы с платками парчевыми, шелковыми и ситцевыми. Тут вы найдете людей, для которых и «Фи- латка с Мнрошкою» — пьеса забавная и интересная;32 и людей, для которых и европейский репертуар представляет не слишком много сокровищ; людей, которые, кроме Шекспира, пи о чем не хотят и слышать; людей, для которых комедии Гоголя — верх совершенства, и людей, для которых комедии Гоголя — не более, как грубые фарсы, хотя и не лишенные признаков таланта; людей, которые в драмах г. Кукольника видят образцовые произведения, и людей, которые, кроме скуки, ничего в них не видят. Словом, в московской театральной публике почти столько же вкусов и судей, сколько лиц, из которых она составляется, и там не редкость встретить самый тонкий и образованный, самый изящный вкус в соседстве с самым грубым и пошлым вкусом; не редкость от одного соседа по месту услышать самое умное, а от другого самое нелепое суждение. Но и люди, стоящие на одинаковой степени образования, там не говорят в один голос и одними и теми же словами, потому что там всякий хочет иметь свой взгляд на вещи, свое суждение об них. Трагедию или патетическую драму в Москве любят больше и ценят лучше, чем комедию или водевиль. Это понятно: для комедии нужна более образованная публика, чем для трагедии: ибо последняя прямо относится к страстям и чувствам человека, даже бессознательным, и мощно будит их даже в глубоко спящей душе, тогда как первая требует для своей оценки людей, развившихся на почве созревшей цивилизации, требует аттической тонкости вкуса, наблюдательности ума, способных на лету схватить каждый оттенок, каждую едва заметную черту. В Москве трагедию любят даже купцы и без бород и с бородами... II не мудрено: это большею частпю люди, которых расшевелить нелегко, люди, которые поддаются только слишком сильным ощущениям: им давай или кулачный бой, где идет стена на стену, или борьбу знаменитого медведя Ахана с меделянскими собаками за Рогожскою заставою33, а если они решатся идти в театр,—давай им Мочалова, 232
которого они зовут Мочалббъиг... Многие из пих платят ему, в его бенефис, сто, двести п более рублей за ложу, за которую моглп бы заплатить меньше пятидесяти рублей: опи любят Мочалова и любят, поглаживая бороду, говорить их знакомым, и задолго до бенефиса и долго после бенефиса: «Я-ста за бенефис Моча- лова заплатил столько-то! > Черта чисто московская, которой в Петербурге уже не встретить теперь!.. Не такова публика Александринского театра. Это публика в настоящем, в пстинном значении слова: в ней нет разнородных сословий — она вся составлена из служащего народа известного разряда; в ней нет разнородных направлений, требований и вкусов: она требует одного, удовлетворяется одним; она никогда не противоречит самой себе, всегда верна самой себе. Она индивидуум, лицо; она — не множество людей, но один человек, прилично одетый, солидный, пи слишком требовательный, ни слишком уступчивый, человек, который боится всякой крайности, постоянно держится в благоразумной середине, наконец, человек весьма почтенной п благонамеренной наружности. Она то же именно, что самые почтенные сословия во Франции и Германии: bourgeoisie * и филистеры. Публика Александринского театра в зале этого театра — совершенно у себя дома; ей там так привольно и свободно; опа ке любит видеть между собою «чужих», и между нею почти никогда не бывает чужих. Люди высокого круга заходят иногда в Александрпнский театр только по поводу пьес Гоголя, весьма нелюбимых п заслуженно презираемых тонким, изящным, исполненным хорошего светского тона вкусом присяжной публики Александринского театра, пе любящей сальностей и плоскостей. Люди, не принадлежащие к большому свету, к чему бы то ни было, не симпатизирующие с публикою Александринского театра и чувствующие себя среди ее «чужими», ходят в Михайловский театр34, п если не могут туда ходить по незнанию французского языка, то уже никуда пе ходят... Это самое счастливое обстоятельство для публики Александринского театра: оно не допускает ее быть пестрою и разнообразною, но дает ей один общий цвет, один резко определенный характер. Зато если в Александринском театре хлопают, то уже все; если недовольны, то опять все. Ни драматический писатель, ни актер, если они люди сметливые, не рискуют попасться впросак; один пишет, другой играет всегда наверняка, зная, чем угодить своей публике. Признательность к заслуге — это свойство благородных душ — составляет одну из отличнейших черт в характере алек- сапдрпнской публики: она любит своих артистов и не скупится ни на вызовы, ни на рукоплескания. Опа встречает громом рукоплесканий всех своих любимцев, от Каратыгина до Григорьева 1-го включительно. Но тут опа действует не опрометчиво, не без тонкого расчета и умеет соразмерять свои награды соответствен- * буржуазия (фр.). — Ред< 233
по с заслугами каждого артиста, как следует публике образованной и благовоспитанной. Так, например, больше пятнадцати раз в один вечер она не станет, вызывать никого, кроме Каратыгнна; некоторых же артистов она вызывает за одну роль никак не больше одного раза; но среднее пропорциональное число ее вызовов постоянно держится между пятью п пятнадцатью; по тридцати же раз она очень редко вызывает даже самого Каратыгина. Аплодирует же она беспрестанно; но это не от нерасчетливости, а уж от слишком очевидного достоинства всех пьес, которые для нее даются, и всех артистов, которые трудятся для ее удовольствия. Но если, что очень редко, артист пе сумеет сразу приобрести ее благосклонности,— не слыхать ему ее рукоплесканий. Московский репертуар составляется большею частшо из пьес, написанных в Петербурге. Москва может гордиться только одним великим водевилистом — г. Соколовым; другой великий водевилист ее — г. Коровкин, уступлен ей Петербургом, имеющим полное право п таковую же готовность быть щедрым на подобные великодушные пожертвования. Кому не известно, что кипучая, многолюдная драматическая деятельность вся сосредоточилась исключительно в Петербурге, как и все другие роды литературной производительности? Но... о драматической литературе Петербурга, или, говоря точнее, о драматургии Александрпнского театра, нам следует или совсем не говорить, или говорить обстоятельно. Решаемся па последнее. Внимания, читатели! предмет важен н глубокомыслен! Прежде всего мы должны сказать, что, в отпошенпи к своему репертуару, Александрипскиы театр уже вполне заслуживает названия театра всемирного, всеобъемлющего. Классицизм и романтизм, Расин п Шекспир, Озеров и Шиллер, Мольер и Скриб, трагедия и комедия, драматическое представление и водевиль, шестистопные ямбы и вольные стихи, настоящая проза и рубленая проза — все это без всякой парциальпости *, со всевозможным радушием принимается на сцену Александрпнского театра, и все это при встрече на ней одного с другим не обнаруживает ни малейшего удивления. А русские пьесы — какое разнообразие! Пьесы исторические, пьесы патриотические, пьесы, переделанные из романов, из повестей, пьесы оригинальные, пьесы переведенные, пьесы, переделанные с французского на русские нравы! А герои пьес: и Александр Македонский с пажами и турецким барабаном, и Ломоносов, и Державин, и Сумароков, н Тредьяковский, и Карл XII, и Елизавета английская, и Федосья Сидоровна, и Сусанин...355 Не перечесть всего! Надобно сказать, что как репертуар Александрпнского театра, так и самый Александринскпй театр получил определенный характер, в каком мы его теперь видим, только в недавпее время. До 1834 года он представлял собою зрелище бесплодной борьбы * без разбора (от фр. partialité — пристрастие). *—Ред. 234
классицизма с романтизмом — борьбы, в которой все-такп перевес был на стороне первого, и Каратыгин даже в ультраромапти- ческих пьесах играл больше классически, чем романтически. Но с 1834 года, с появления г. Кукольника на поприще драматического писателя, Александринский театр быстро начал наклоняться к романтизму, а с 1838 года, с появления г. Полевого на драматическое поприще36, он сделался решительным ультраромантиком, потому что с этого времени окончательно установился характер нашей новейшей драматургии в том виде, в каком мы теперь ее видим. До того времени на драматическое искусство смотрели с уважением немножко мистическим; Шиллер, и особенно Шекспир, казались всем недосягаемо великими образцами. Но с этого времени драматическое искусство сделалось фабрика- циею, с простыми станками и с паровыми машинами, смотря по запросам; Шиллер и Шекспир стали нам по плечу, и написать драму не хуже шиллеровской или шекспировской сделалось для нас легче, чем написать по заказу исторический роман или и самую историю, потому что драма требует меньше времени и может быть состряпана к любому бенефису, если бенефициант позаботится заказать ее сочинителю за месяц до своего бенефиса. Что г. Кукольник — человек с дарованием, против этого никто не спорит; но также достоверно и то, что многочисленность произведений он предпочитает их достоинству и скорость в работе предпочитает обдуманности плана, характеров, отделке слога, потому что все это требует много времени. Надежда на сбой талант и на невзыскательность публики отдаляет от г. Кукольника всякое сомнение в успехе. Г-н Полевой пошел гораздо далее г. Кукольника; он решил, что совсем не нужно иметь ни призвания, ни таланта к драматическому искусству для того, чтоб с успехом подвизаться на сцене Александринского театра. К сожалению, он нисколько ие ошибся в своем расчете, и так как г. Кукольник в последнее время реже и реже является на сцене, а г. Полевой все чаще и чаще пожинает на ней драматические лавры,— то г. Полевой и считается теперь первым драматургом Александринского театра. Но он не одни фнгюрирует и красуется на ней; восторг и удивление публики разделяет он с г. Ободов- ским. Г-н Ободовский некогда был замечен по его отрывочным переводам стихами шиллеровского «Дон Карлоса». Тогда отрывок доставлял сочинителю известность, а иногда и славу 37. Но в последнее время г. Ободовский уступает многочисленностию и скороспелостию своих драматических переделок разве только г. Полевому. И если нельзя не завидовать лаврам этих достойных драматургов38, то нельзя не завидовать и счастию публики Алек- сапдринского театра: она счастливее и английской публики, которая имела одного только Шекспира, и германской, которая имела одного только Шиллера: она в лице гг. Полевого и Ободов- ского имеет вдруг и Шекспира и Шиллера! Г-н Полевой —это Шекспир публики Александрийского театра; г. Ободовский — это 235
ее Шп ллер. Первый отличается разнообразием своего гения и глубоким знанием сердца человеческого, второй — избытком лирического чувства, которое так и хлещет у пего через край потоком огнедышащей лавы. Там, где у Полевого не хватает гения или оказывается недостаток в сердцеведении, он обыкновенно прибегает к балетным сценам и, иод звуки жалобно-протяжной музыки, устроивает патетические сцепы расставания нежных детей с дражайшими родителями или верного супруга с обожаемою супругою. Там, где у Ободовского иссякает на минуту самородный источник бурно пламенного чувства, он прибегает к пляске, заставляя героя (а иногда и героиню) патетнчески-патриотической драмы отхватывать вприсядку какой-нибудь национальный танец. Обвиняют г. Ободовского в подражании г. Полевому; но ведь и Шиллер подражал Шекспиру! Обвиняют г. Полевого в похищениях у Шекспира, Гете, Мольера, Гюго, Дюма и прочих, но это не только не похищения — даже пе заимствования: известно, что Шекспир брал свое, где ни находил его:39 то же делает и г. Полевой в качестве Шекспира Александрийского театра. Г-н Полевой пишет и драмы, и комедии, и водевили; Шекспир писал только драмы п комедии; стало быть, гений Полевого еще разнообразнее, чем гений Шекспира. Шиллер писал одни драмы и не писал комедий: г. Ободовский тоже пишет одни драмы и не пишет комедий. Г-н Полевой начал свое драматическое поприще подражанием «Гамлету» Шекспира;40 г. Ободовский начал свое драматическое поприще переводом «Дон-Карлоса» Шиллера. Подобно Шекспиру, г. Полевой начал свое драматическое поприще уже в летах зрелого мужества, а до тех пор, подобно Шекспиру» с успехом упражнялся в разных родах искусства, свойственных незрелой юпостп, и, подобно Шекспиру, начал свое литературное поприще несколькими лирическими пьесами, о которых в свое время известил российскую публику г. Свииьин41. Г-п Ободовский, подобно Шиллеру, начал свое драматическое поприще в лета пылкой юности. Нам возразят, может быть, что Шекспир не прибегал к балетным сценам, Шиллер не заставлял плясать своих героев: так, но ведь нельзя же нп в чем найти совершенного сходства; притом же балетные сцены и пляски можно отнести скорее к усовершенствованию новейшего драматического искусства на сцепе Александрийского театра, чем к недостаткам его. После Шекспира и Шиллера драматическое искусство должно же подвинуться вперед,— и оно подвинулось: в драмах г. Полевого с приличною важностию менуэтной выступки н в драме г. Ободовского с дробною быстротою малороссийского трепака,— в чем, сверх того, выразились и степенные лета первого сочинителя и юность второго42. Что же касается до несходств, пх можно найти п еще несколько: Шекспир начал свое поприще несчастно: г. Полевой счастливо; Шекспир не обольщался своею славою и смотрел на нее с улыбкою горького британского юмора. Г-н Полевой вполне умеет ценить пожатые им на сцепе Александрин-* 236
ского театра лавры. Шиллер был гоним в юности н уважаем в лета мужества: г. Ободовскпй был ласкаем п уважаем со дня вступления своего на драматическое поприще, и т. д. Если б не усердие и трудолюбие этих достойных драматургов,— русская сцена пала бы совершенно за пенмением драматической литературы. Теперь она только п держнтся, что гг. Полевым п Ободовским, которых поэтому можно назвать русскими драматическими Атлантами. Обыкновенно они действуют так: когда сцена пстощится, они пишут новую пьесу, и пьеса эта дается раз пятьдесят сряду, а потом уже совсем не дается. Так некогда утешал г. Ободовский публику Александринского театра своею бесподобною драмою «Велизарий», а потом восхищал ее еще более бесподобною драмою «Русская боярыня XVII века»;43 а г. Полевой в особенности очаровывал ту же публику Александринского театра двумя дивными произведениями своего творческого гения — «Еленою Глинскою» и «Ломоносовым» 44, который был дан сряду девятнадцать раз в самое короткое время после своего появления; последние представления его были на масленице 1843 года. Был ли, или будет ли он дан в двадцатый раз, мы этого не знаем;45 но вот мнение одной газеты по поводу этих многочисленных представлений «Ломоносова»: «Дайте десять раз сряду пьесу, и она уже старая! Все ее видели, все наслаждались ею, и занимательность пропала! А пусть бы играли ту же пьесу два раза в неделю, она была бы свежа в течение года. Вот придет масленица, и к посту пьеса превратится в Демьянову уху»46. Мы не совсем согласны с этим мнением: прекрасное всегда прекрасно, сколько раз ни наслаждайтесь им; «Горе от ума» и «Ревизор» никогда не превратятся в Демьянову уху, хотя счету нет их представлениям и хотя они никогда не былн масленичными пьесамп. Для пьес же вроде «Русской боярыни XVII века» п «Ломоносова» очень важно быть представленными девятнадцать раз в продолжение двадцати дней...47 «Елена Глинская» г. Полевого есть пародия на шекспировского «Макбета» с заимствованиями из романа Вальтера Скотта— «Замок Кенильворт». «Ломоносов» г. Полевого переделан из романа «Биография Ломоносова», написанной г. Ксенофонтом Полевым. «Параша-сибнрячка» заимствована из старинного романа г-жи Коттен «Елизавета Л. (Лупалова), или Несчастие семейства, сосланного в Сибирь и потом возвращенного, истинное происшествие». «Смерть и честь!» переделана из повести Мишеля Масона «Песчинка». Но конца не было бы нашим указаниям источников, из которых черпал г. Полевой прп фабрикации своих драматических представлений. В этом случае он далеко обогнал известного в нашей литературе драматического заимствователя Княжнина. Соперничествуя с иностранными славами, г. Полевой нисколько не хочет уступить, по крайней мере в плодовитости, если не в таланте, и нашим туземным славам, и одпн совмещает в себе и Ильина, и Иванова, и князя Шаховского. Словом, это 237
Сумароков нашего времени, столь же многосторонний, плодовитый, деятельный и столь же даровитый, как и Сумароков семидесятых годов прошлого столетия — сей трудолюбивый отец российского театра. Мы поступили бы очень несправедливо, если бы при этом пересмотре современных драматических гениев забыли упомянуть о гг. Р. 3. и В. 3.48, с большим успехом подвизающихся, вслед за гг. Полевым и Ободовским, на драматическом поприще. Оба они люди с большими дарованиями и весьма деятельные; но первый больше классик, тогда как последний больше романтик. Вообще, свежесть, легкость стиха, драматический смысл преимущественно остаются за последним. Что касается до водевилистов и вообще переводчиков-иере- делывателей и сочинителей мелких пьес,— их и не перечтешь всех. Первое место между ними, бесспорно, принадлежит даровитому артисту Александринского театра г. П. Каратыгину. В его водевилях бывает иногда то, что составляет лучшее достоинство водевиля — à propos *, и вообще они более, чем все другие водевили, похожи на русские водевили. Мы ие скажем, чтобы между множеством водевилистов Александрийского театра ие было хотя двух-трех человек не без некоторой степени дарования; по это уже неоспоримая истина, что водевиль убил сцепу и театр, и особенно водевиль, которого французское содержание переделывается на русские нравы. Водевиль — дитя французской жизни, французского юмора, французского остроумия, легкого, но грациозного, игривого так, как шипучая пена шампанского,— и потому мы слишком далеки от этого педантизма, который удостоп- вает своего внимания только одпо важное и серьезное, а на все легкое и веселое смотрит, как па пустяки. Мы не сравним самого лучшего французского водевиля с драмою Шекспира или трагедиен) Шиллера; но мы скорее пойдем смотреть порядочный водевиль, даже просто забавный фарс, нежели посредственную трагедию: смеяться лучше, нежели зевать. Но водевиль или фарс пойдем мы смотреть только в Михайловский театр, чтобы видеть в нем французских актеров; насладиться этим ensemble ** их игры, исполненной такого вкуса и такого приличия, такого ума и такой грации даже и тогда, как оип играют какую-нибудь не весьма богатую смыслом пьесу... Русский водевиль такая же ложь, как водевиль английский или немецкий, потому что водевиль есть собственность французского юмора49. Оп непереводим, как русская народная песня, как басня Крылова;50 наши переводчики французских водевилей переводят слова, оставляя в подлиннике жизнь, остроумие и грацию. Остроты их тяжелы, каламбуры вытянуты за уши, шутки и намеки отзываются духом чиновников пятнадцатого класса. Сверх того, для сцены эти по- * кстати (Фр.)- — Ред. ** ансамблем (фр-)< — Ред< 233
реводы еще и потому пе находка, что наши актеры, играя французов, назло себе остаются русскими,— точно так же, как французские актеры, играя «Ревизора», назло себе остались бы французами. Повторим: водевиль — прекрасная вещь только на французском языке, на французской сцене, при игре французских актеров. Подражать ему так же нельзя, как и переводить его. Водевиль русский, немецкий, английский — всегда останется па- родпею на французский водевиль. Недавно в какой-то газете русской было возвещено, что пока-де наш водевиль подражал французскому, он никуда не годился; и как-де скоро стал на собственные ноги, то вышел из него молодец хоть куда — почище французского51. Может быть, это и так, только, признаемся, если нам случалось видеть русский водевиль, который ходил на собственных ногах, то он всегда ходил на кривых ногах, и, глядя на него, мы невольно вспоминали эти стихи из русской народной песни: Ах, ножища-то — что вилкща! Ручпща-то — что граблища! Головища-то — что пивной котел! Глазпща-то — что ямища! Губища-то — что палчища!52 Русские переделки с фрапцузского особенно в большом ходу: большая часть современного репертуара состоит нз них. Причина их размножения очевидна: публика требует пьес оригинальных, требует на сцене русской жизни, быта русского общества. Наши доморощенные драматурги па выдумки бедненьки, на сюжетцы не изобретательны; что ж тут остается делать? Разумеется, взять французскую пьесу, перевести ее слово в слово; действие (которое по своей сущности могло случиться только во Франции) перенести в Саратовскую губернию или в Петербург, французские имена действующих лиц переменить на русские, из префекта сделать начальника отделения, из аббата — семинариста, из блестящей светской дамы — барыню, из гризетки — горничную и т. д. Об оригинальных пьесах нечего и говорить. В переделках по крайней мере бывает содержание, завязка, узел и развязка; оригинальные пьесы хорошо обходятся и без этой излишней принадлежности драматического сочинения. Как те, так и другие и зпать не хотят, что драма, какая бы она ни была, а тем более драма из современного общества53, прежде всего и больше всего должна быть верным зеркалом жизни современного общества. Когда наш драматург хочет выстрелить в вас,—становитесышеп- по на то место, куда он целит: непременно даст промаха, а в противном случае — чего доброго^ пожалуй, п зацепит. Общество, изображаемое нашими драмами, так же похоже на русское общество, как п на арабское. Какого бы рода и содержания ни была пьеса, какое бы общество нп рисовала она — высшего круга, помещичье, чиновничье, купеческое, мужицкое, что бы ни было местом ее действия — салоп, харчевня, площадь, шкуна, содер-» 239
жание ее всегда одно п то же: у дураков-родителей есть милая, образованная дочка; она влюблена в прелестного молодого человека, но бедного — обыкновенно в офицера, изредка, для разнообразия, в чиновника, а ее хотят выдать за какого-нибудь дурака, чудака, подлеца или за все это вместе. Или, наоборот, у честолюбивых родителей есть сын — идеал молодого человека (то есть лицо бесцветное, бесхарактерное); он влюблен в дочь бедных, но благородных родителей, идеал всех добродетелей, какие только могут уместиться в водевиле, образец всякого совершенства, которое бывает везде, кроме действительности; а его хотят выдать замуж, то есть женить на той, которую он не любит. Но к концу добродетель награждается, порок наказывается: влюбленные женятся, дражайшие родители их благословляют, разлучник с носом — раек над ним смеется. Действие развивается всегда так: девица одна, с книжкой в руке, жалуется на родителей и читает сентенции о том, что «сердце любит, не спросясь людей чужих». Вдруг: Ах! это вы, Дмитрий Иванович или Николай Александрович! Ах! это я, Любовь Петровна или Ивановна, или иначе как- нибудь... Как я рад, что застал вас однех! — Проговорив таковые слова54, нежный любовник целует ручку своей возлюблепной. Заметьте, непременно целует, иначе он и не любовник и не жених, иначе не по чем бы и узнать55 публике, что этот храбрый офицер или добродетельный чиновник — любовник или жених! Мы всегда удивлялись этому неподражаемому искусству наших драматургов так тонко и ловно намекать на отношения персонажей в своих драматических изделиях... Далее: она просит его уйти, чтоб не увидели папенька или маменька; он продолжает целовать ее ручку и говорить, что как он несчастлив, что он умрет с отчаяпия; но что, впрочем, он употребит все средства; наконец он в последний раз целует ручку56 и уходит. Входит «разлучник» и тотчас целует ручку раз, и два, и три, и более, смотря по надобности; барышня надувает губки и сыплет сентенциями; маменька или папенька бранит и грозит ей;57 наконец к любовнику является на помощь богатый дядя, или разлучник оказывается негодяем: дражайшие соединяют руки влюбленной четы, любовник нежно ухмыляется и, чтоб не стоять на сцене по пустякам, принимается целовать ручку, а в губки чмокнет; барышня жеманно и умильно улыбается и будто нехотя позволяет целовать свою ручку... Глядя на все это, поневоле воскликнешь: С кого опп портреты пишут, Где разговоры эти слышут? А если и случалось им, Так мы их слышать не хотим!53 Если верить нашим драмам, то можно подумать, что у нас на святой Руси все только и делают, что влюбляются и замуж выходят за тех, кого любят, а пока не женятся, всё ручки целуют у своих возлюбленных. И это зеркало жизни, действительного „
сти, общества!.. Пора бы, кажется, попять, что это значит стрелять холостыми зарядами на воздух, сражаться с мельницами и баранами, а не с богатырями!59 Пора бы наконец понять, что это значит изображать тряпичные куклы, а не живых людей, рисовать мир нравоучительных сказочек, способный забавлять семилетних детей, а не современное общество!60 Пора бы понять, что влюбленные (если они хоть сколько-нибудь похожи на людей), встречаясь друг с другом, всего реже говорят о своей любви и всего чаще о совершенно посторонних и притом незначительных предметах. Они понимают друг друга молча,— а в том-то и состоит искусство автора, чтоб заставить их высказать перед публикою свою любовь, пи слова не говоря о ней. Конечно, они могут и говорить о любви, но не пошлые, истертые фразы, а слова, полные души и значения, слова, которые вырываются невольно и редко... Обыкновенно «любовники» и «любовницы» самые бесцветные, а потому и самые скучные лица в наших драмах. Это просто куклы, приводимые в движение посредством белых ниток руками автора. И очень понятно: они тут не сами для себя — они служат только внешнею завязкою для пьесы. И потому мпе всегда жалко видеть артистов, осужденных злою судьбою на роли любовников и любовпиц. Для них уже большая честь, если они сумеют не украсить, а только сделать свою роль сколько возможно пошлою... Для чего же выводятся нашими драматургами эти злополучные любовники и любовницы? Для того, что без них они не в состоянии изобрести никакого содержания, изобрести лее не могут потому, что не знают ни жизни, ни людей, ни общества, не знают, что и как делается в действительности. Сверх того, им хочется посмешить публику какими-нибудь чудаками и оригиналами. Для этого они создают характеры, каких нигде нельзя отыскать, нападают на пороки, в которых нет ничего порочного, осмеивают нравы, которых не знают, зацепляют общество, в которое не имеют доступа. Это обыкновенно насмешки над купцом, который обрил бороду; над молодым человеком, который из-за границы воротился с бородою; над молодою особою, которая ездит верхом на лошадях, любит кавалькады; словом, над покроем платья, над прической, над французским языком, над лорнеткою, над желтыми перчатками61. А какие идеалы добродетелей рисуют они — боже упаси! С этой стороны паша комедия нисколько не изменилась со времен Фонвизина: глупые в ней иногда бывают забавны, хоть в смысле карикатуры, а умные всегда и скучны и глупы... Что касается до пашей трагедии — она представляет такое же плачевное зрелище. Трагики нашего времени представляют из себя такое же зрелище, как и комики:62 они изображают русскую жизнь с такою верностию и еще с меньшим успехом, потому что изображают историческую русскую жизнь в ее высшем значении. Оставляя в сторопе их дарования, скажем, что главная 241
причина их неуспеха — в ошибочном взгляде на русскую историю. Гоняясь за народностшо, они всё еще смотрят на русскую историю с западной точки зрения. Иначе они и пе стали бы в России до времен Петра Великого искать драмы. Историческая драма возможна только при условии борьбы разнородных элементов государственной жпзни. Недаром только у одних англичап драма достигла своего высшего развития; не случайно Шекспир явился в Англии, а не в другом каком государстве: нигде элементы государственной жизни не были в таком противоречии, в такой борьбе между собою, как в Англии. Первая и главная причина этого — тройное завоевание: сперва туземцев римляпами, потом англо-саксами, наконец норманнами; далее: борьба с датчанами, вековые войны с Франциею, религиозная реформа, или борьба протестантизма с католицизмом. В русской истории не было внутренней борьбы элементов, и потому ее характер скорее эпический, чем драматический. Разнообразие страстей, столкновение внутренних интересов и пестрота общества — необходимые условия драмы: а ничего этого не было в России. Пушкина «Борис Годунов» потому и не имел успеха, что был глубоко национальным произведением. По той же причине «Борис Годунов» нисколько не драма, а разве поэма в драматической форме63. И с этой точки зрения «Борис Годунов» Пушкина — великое произведение, глубоко исчерпавшее сокровищницу национального духа. Прочие же драматические наши поэты думали увидеть национальный дух в охабнях и горлатных шапках да в речи на простонародный лад и вследствие этой чисто внешпей народности стали рядить немцев в русский костюм и влагать им в уста русские поговорки. Поэтому наша трагедия явилась в обратном отношении к французской псевдоклассической трагедии; французские поэты в своих трагедиях рядили французов в римские тоги и заставляли их выражаться пародиями на древнюю речь; а наши каких-то немцев и французов рядят в русский костюм и навязывают им подобие и призрак русской речи. Одежда и слова русские, а чувства, побуждения и образ мыслей — немецкий или французский... Как современная наша драма, так п комедия и водевиль вертятся на эффектах, конечно, весьма незатейливых и невинных, но тем не менее пустых и ничтожных. В драме наши сочинители рассчитывают на патетическую встречу отца с сыном, матери с дочерью, любовников, супругов; эта внезапная встреча, это неожиданное признание близости в людях, которые сперва сошлись, как чужие друг другу, всегда сопровождаются объятиями, поцелуями, криками, охами, слезами, иногда даже обмороками. И подобные эффекты всегда достигают своей цели: им аплодируют или восторгаются, от них приходят в исступление. Комедия или водевиль (потому что теперь у нас это одно и то же) щеголяют эффектами в другом роде, но столько же бесхарактерными. В одной пьесе вы видите влюблен¬ 242
ного молодого человека, который притворяется сумасшедшим ц воображает себя Ерусланом Лазаревичем64, чтоб сблизиться с предметом своей любви. Он скачет по сцене верхом на палочке, погоняя ее хлыстиком и обращаясь к ней, как к коню, с речами на манер богатырских русских сказок. И прочие лица пьесы так глупы, что принимают его действительно за сумасшедшего и позволяют ему обмануть их. В этой же пьесе65 одно из действующих лиц попадает в бассейн и, надев на голову железное ведро, поет арию богатырской головы из оперы «Руслан и Людмила», а публика смеется и аплодирует. О достоинстве куплетов нечего и говорить. Скажем только, что они, по воле публики, поются по два и по три раза. Теперь нам следовало бы изложить содержание замечательнейших произведений новой драматической литературы; но это завело бы нас слишком далеко: предмет так обширен и так интересен, что никогда не поздно будет изложить его в особой статье. И потому теперь мы ограничимся только поименованием этих пьес, петербургской публике известных по Александринскому театру, а провинциальной публике — по «Репертуару и пантеону» г. Песоцкого,— пьес, которые могут служить лучшею характеристикою Александрийского театра, потому что все они более или менее благосклонно приняты его публикою и благополучно, с полным успехом разыграны его артистами. Всех, конечно, пересчитывать мы не будем; но вот замечательнейшие: «Донна Луиза, инфанта португальская, историческая драма в пяти действиях, в стихах, с хорами и танцами (сюжет взят из повести г-жи Рейбо)»6б. Первое действие комедии: «Новый Недоросль» (знаменитое произведение г. Навроцкого) 67. «Александр Македонский, историческое представление, в пяти действиях, в стихах, с хорами и военными маршами. Действие 1-е: Два царя. Действие 2-е: Победитель. Действие 3-е: Амазонская царица. Действие 4-е: Мать и сын. Действие 5-е: Падение Персиды. Действие происходит в Персии, за 330 лет до Р. X. (когда были в обычае пажи и в употреблении турецкие барабаны). Акты первый и второй при киликийских ущелкях; акт третий в Вавилоне; акт четвертый: 1-я сцена в Вавилоне, 2-я в пещере, близ Экбатаны; акт пятый: 1 и 2-я сцены в Персеполе, 3-я на границе Бактрианы». — «Ни статский, пи военный, не русский и не француз, или Приезжий из-за границы. Романтическая (!) шутка-водевиль в одном действии». — «Саардамский корабельный мастер, илп Нет имени ему», оригинальная комедия в двух действиях, российское сочипение. — «Сбритая борода вопреки пословице: не верь коню в поле, а жене в воле. Оригинальная комедия в трех действиях». — «Боярское слово, или Ярославская кружевница. Драма в двух отделениях; содержание первого акта заимствовано частию из французской пьесы».— «Кум Иван, оригинальная русская быль в двух 243
отделениях». — «Шкуна Нюкарлеби. Исторический анекдот времен Петра Великого, в дзух действиях». — «Костромские леса, русская быль в двух действиях, с пением». — «Современное бородолюбие. Оригинальная комедия в трех отделениях». — «Князь Серебряный, или Отчизна и любовь. Оригинальная драма в четырех действиях, в стихах». — «О т е ц и дочь. Драма в пяти действиях, в стихах, переделанная с итальянского» 68. — «Елена Глинская. Драматическое представление».— «Христина, королева шведская, драма в трех действиях, переделанная с немецкого». — «Царь Василий Иванович Шуйский, или Семейная ненависть. Драматическое представление в пяти действиях, с прологом, в стихах». — «Святослав. Драматическое представление в четырех картинах, в стихах».—«Великий актер, или Любовь дебютантки. Драма в трех действиях и пяти отделениях. Действие 1-е, отделение 1-е: Театральный ламповщик и цветочница. Действие 2-е, отделение 2-е: Гамма страстей. Действие 3-е, отделение 3-е: Театральный буфет. Отделение 4-е: Уборная актрисы. Отделение 5-е: Представление Лира на Дрюриленском театре». — «Ж е - пы наши пропали! или Майор Вон V i v a n t» * 69. — «К о - медия о войне Федосьи Сидоровны с китайцами. Сибирская сказка, в двух действиях, с пением и танцами. Действие 1-е: Русская удаль. Танцевать будут: г. Пишо и г-жа Левкеева по-казацки. Действие 2-е: Китайская храбрость. Танцевать будут: гг. Шамбурскнй, Свищев, Тимофеев, Волков и Николаев — по-китайски. В 1 и 2-м действии хор песенников будет петь национальные песни». — «Людмила, драма в трех отделениях, подражание немецкому (Lenore), составленная из баллады В. А. Жуковского, с сохранением некоторых его стихов» 70. «Русская боярыня XVII столетия. Драматическое представление в одном действии, с свадебными песнями и пляской». — «Еще Руслан и Людмила, или Новый дом сумасшедших. Шутка-водевиль в одном действии». — «Заложение Петербурга. Русская драматическая быль в двух действиях». — «Волшебный бочонок, или Сон наяву. Старинная немецкая сказка в двух действиях». — «Русский моряк. Историческая быль». — «Жил a-был а одна собака. Водевиль, перев. с французского». — «Новгородцы, драматическое представление в пяти действиях, в стихах». — «Сигарка. Комедия в одном действии» 71. Довольно! Всех не перечтешь! Просим читателя обратить особенное внимание на название этих пьес: его мысли откроется целый новый мир! Об одних этих названиях можно было бы иаписать целую статью. Даже в переводных пьесах честь изобретения этих остроумных, затейливых и заманчивых названии * весельчак, жуир (фр.). —Ред. 244
принадлежит российским сочинителям. Так, например, по-фрап- цузски пьеса называется просто: «Maître d’école»; по-русски она титулуется: «Школьный учитель, или Дураков учить, что мертвых лечить». Какая-то французская пьеса переложена на русские нравы под остроумным названием: «Что имеем, не храним, потерявши плачем». Известная французская пьеса — «Le Mari à la campagne» *, переведена под названием: «Дома ангел с женой, в людях смотрит сатаной»72. Таких примеров доморощенного остроумия в названии пьес множество; но мы думаем, что и этих довольно, чтоб видеть, что такое наша драматическая фабрика: ведь фабрики всегда узнаются по штемпелю... Но самая дурная сторона этих драматических фабрикаций состоит в том, что они убивают сценическое искусство. Драматические пьесы, представляющие действительность и характеры, невольно приучают даже посредственного актера изучать не только роли, которые он должен играть, но и жизнь и действительность. Но наши трагедии, драмы, драматические представления, комедии и водевили имеют в предмете не изображение действительности и характеров, а сценические эффекты в мелодраматическом или забавном, смешном роде. Действующих лиц в этих пьесах пет, нет людей, нет характеров,— и артист, даже самый даровитый, поневоле привыкает играть их без учения, без размышления и обдуманности, на один и тот же лад. Он хочет или поражать ужасом, или смешить во что бы ни стало. И как винить его за это? — этого от него требуют наши драматурги, за это публика награждает его рукоплесканиями. О верном изображении жизни, о характерах никто и не думает. Является на сцену Каратыгин — публика Александрийского театра уже знает, что ей должно восторгаться; является Мартынов — она знает, что ей должно смеяться; удивительно ли после этого, что артисты волею или неволею привыкают наконец видеть в своей профессии ремесло и что выучить наизусть роль для многих из них значит — изучить ее... Искусство падает, таланты сбиваются, драматический театр превращается в механический театр,— что, однако, не мешает публике быть довольною драматургами и актерами и драматургам и актерам — публикою. А коли все довольны — чего же больше?.. В статье «Петербург и Москва» было замечено, что в Петербурге средние сословия помешаны на большом свете и хорошем тоне73. Эту страсть к светскости они переняли в театре,— и мы нарочно выписали здесь множество названий пьес, играемых на сцене Александрийского театра, чтоб познакомить наших читателей с тоном, царствующим в его сфере... Чтоб высказать все, что касается до этого предмета, мы должны прибавить, что как артисты, так и публика Александрийского театра не очень высокого понятия о драматическом таланте Гоголя —и это препму- * «Муж в деревне» (фр.). — Ред. 245
щественпо по причине резких выражении, которыми преисполнены комедии Гоголя и которых не может выносить «бонтоиноеть» партизанов Александрийского театра... При этом не худо заметить, что на сцене Александринского театра пьесы Гоголя действительно кажутся более фарсами, нежели комедиями. И бот почему «Женитьба» Гоголя пала решительно при первом ее представлении, так что в последний приезд Щепкина петербургская публика приняла эту пьесу как бы новую, не известную ей, и встречала веселым смехом и живыми рукоплесканиями почти каждое слово этой комедии... Но для этого нужно было, чтоб в ней роль Кочкарева играл Щепкин и чтоб имя этого артиста привлекло в театр не одних только присяжных посетителей Александрийского театра... И как дивиться, что петербургские артисты (за исключением только одного г. Мартынова) не знают надлежащей манеры для ролей, созданных Гоголем: они привыкли к ролям водевильным, в которых нет оригинальности, нет жизни, нет правдоподобия и истины, нет характеров, к ролям кукольным, марионеточным... Но в Москве, где публика до того разнохарактерна, что не составляет собою публики, и где рассуждают и заботятся больше об искусстве, нежели о хорошем тоне и большом свете, в Москве пьесы Гоголя играют прекрасно. Кроме Щепкина, о котором нечего говорить, каков он в роли городничего, роль почтмейстера прекрасно выполняется г. Потанчико- вым, роль судьи — г. Степановым, роль Осипа — г. Орловым. Но в Москве и многое играется иначе, чем в Петербурге. Так, например, в Петербурге незаметно, без шума упала прекрасная пьеса «Восемь лет старше» 74, а в Москве она была принята отлично, сколько по ее действительному достоинству как хорошей драмы, столько и по прекрасной игре Щепкина в роли доктора и г. Самарина в роли героя этой пьесы. В заключение нашей статьи повторим, что в Петербурге есть театральная публика, а в Москве ее пока еще нет. Это важное преимущество со стороны Петербурга, потому что вкус его публики может и даже необходимо должен со временем измениться, и когда настанет этот благодетельный перелом, петербургский театр будет иметь публику не только образованную, но и единственную публику, которая будет как бы одпо лицо, один человек. Но что касается до пишущего эти строки,— в ожидании этого вожделенного времени он желал бы ходить в московский Петровский театр, где больше артистов, нежели гениев, где актеры богаче чувством, нежели искусством,— отчего и играют иногда тем с большим искусством и успехом,— где актеры с особенною любовию участвуют в пьесах Гоголя и где публика требует от пьес больше творчества и смысла, а от актеров больше одушевления и искусства, нежели «высшего тона»; где каждый судит по-своему, а все, никогда не соглашаясь друг с другом об одном и том же предмете, несмотря на то, очень часто равно бывают близки к истине...
ПЕТЕРБУРГСКАЯ ЛИТЕРАТУРА Выражения: петербургская литература, московская литература совсем не так неуместны и произвольны, как обыкновенно думают те, которые признают только русскую литературу. Конечно, нет спора, что такие писатели, как Ломоносов, Державин, Фонвизин, Карамзин, Дмитриев, Крылов, Батюшков, Жуковский, Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь, принадлежат России, а отнюдь не Петербургу и не Москве, и должны называться русскими, а не петербургскими или московскими писателями. Прошло уже то время, когда обе наши столицы считались между собою писателями, каждая усиливаясь присвоить себе знаменитого писателя, и когда Москва печатно доказывала, что такой-то поэт воспитывался в ней, а Петербург отвечал, что этот поэт родился и провел в нем большую часть своей жизни. Что за вздор! И. А. Крылов по преимуществу гражданин Петербурга, русского города, основанного на немецкой земле и наполовину наполненного немцами и преисполненного иноземными обычаями; а между тем укажите на другого писателя, который бы и родился, и вырос, и жил, и умер в Москве, и больше Крылова был бы народен, больше Крылова был бы русский писатель. Все другие писатели, по большей части, равно принадлежат и Петербургу и Москве: один родился в Петербурге, но воспитывался в Москве, другой жил и писал и в Петербурге и в Москве; многие,' родившись и проведя детство в провинции, окончательно воспитывались, жили и писали то в Петербурге, то в Москве. Лермонтов, например, родился и провел свое детство в Пензенской губернии; потом учился в Московском университете и, не окончив в пем курса наук, перешел в Петербург, в Школу гвардейских подпрапорщиков *. Пушкин родился в Псковской губернии, воспитывался в Петербурге и жил большею частию в нем же; но это не мешало ему ни знать, ни любить «родной Москвы», как называл он ее2. 247
Со всем тем нельзя не признать, что и на великих писателей имеет влияние исключительнее гражданство ток или другой столицы. Поэт, который более сжился бы с нравами московскими и менее был бы гражданином Петербурга, чем Пушкин, или не написал бы «Онегина», или написал бы его иначе. Многие из замечательнейших пьес Гоголя показывают, что этот писатель провел в Петербурге одну из самых свежих и впечатлительных эпох своей жизни. Печать Петербурга видна на большей части его произведений, не в том, конечно, смысле, чтоб он Петербургу обязан был своею манерою писать, но в том смысле, что он Петербургу обязан многими типами созданных им характеров. Такие пьесы, как «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Нос», «Шинель», «Женитьба», «Утро делового человека», «Разъезд», могли быть написаны не только человеком с огромным талантом и гениальным взглядом на вещи, но и человеком, который при зтом знает Петербург не понаслышке. Вообще жизнь в Петербурге много способствует развитию юмористического и сатирического направления великих талантов. «Горе от ума» хотя и посвящено изображению Москвы, однако могло быть написано опять-таки петербургским человеком. Скажем более: даже в жестком, холодно безотрадном и страстно ироническом колорите поэзии Лермонтова мы видим признак того, что лучшие годы поэта были проведены в Петербурге. Если бы эти писатели провели большую часть своей жизни, особенно свою молодость в Москве, можно не без основания предположить, что в их произведениях было бы больше мягкости и спокойствия, больше положительных, нежели отрицательных элементов, а по тому самому меньше глубины и силы. Здесь опять является во всей своей резкости разница обеих столиц и их противоположное значение. Если преимущественное гражданство того или другого города может иметь такое Елияние на произведения великих талантов, которых назначение быть представителями национального духа,— то из произведений талантов обыкновенных еще более видно, к какому из двух городов принадлежат эти таланты. В этом отношении существование петербургской и московской литературы еще менее подвержено сомнению, нежели существование русской литературы. Литературу какого-нибудь народа должно искать не в одних только произведениях великих талантов, но и в общей ежедневной производительности всех ее великих талантов, это итог литературы, чистый приход ее, за вычетом расхода, последний результат ее внутренних процессов. Мир журналистики обыкновенно почти ничего не представляет для таких итогов, потому что все произведения необыкновенных талантов, помещаемые в журналах, потом издаются особо, а все остальное в журналах имеет интерес современный, следовательно, относительный. И однако ж это нисколько не отрицает влияния журналов на ход общественного образования и просвещения, а следо- 248
вательпо, и их важности. И потому журналистика составляет важную сторону всякой литературы. Обыкновенные таланты, часто столь неважные в глазах потомства, весьма важны для своих современников: они имеют на них большое влияние, потому что служат посредниками между толпою и гениальными писателями, 1фибли;кая новые идеи, порождаемые великими писателями, к понятию масс. С этой точки зрения па литературу вообще, разница между петербургскою и московскою литературою довольно велика. В статье «Александринский театр» 3 мы старались показать, чем отличается театральная петербургская публика от театральной московской публики: почти то же различие существует и между читающею публикою в обеих столицах. В Петербурге вообще читают больше, чем в Москве, так же как и в театр ходят больше, чем в Москве. В смысле общественного прогресса в этом отношении преимущество остается за Петербургом; но искусству и литературе, особенно в настоящее время, от этого выгоды не много. В Петербурге все читают. Мы не имеем нужды объяснять, что мы разумеем под словом есе: кому не известно, что Петербург весь состоит из служащего парода, за которым песлужащих не видно, следовательно, Петербург весь состоит из людей «образованных». И в самом деле, трудно было бы найти в Петербурге человека, который, нося фрак и умея читать по-русски, не читал бы, например, «Северной пчелы» и «Репертуара» 4. В Москве не так: там одни ровно ничего не читают (за исключением «Прибавлений к „Московским ведомостям“»5 и разве, чтобы уж не даром платить за них деньги,—передних статей) 6, а другие все читают. Число первых огромно, громадно в сравнении с числом вторых. Зато между последними в Москве очень много людей, которые знают, что и для чего читают они, и которые чтением занимаются, как делом. В Петербурге чтение — образованный обычай, плод цивилизации. Кому не известно, что в Европе газеты составляют необходимость каждого грамотного человека и что эта необходимость проистекает из публичности, составляющей основу европейской жизни? Но кому также не известпо, что в Европе — читать газеты совсем не значит заниматься чтением? Там читают газеты, чтобы каждый день узнать, что делается на божьем свете, как у нас читают газеты, чтоб знать о производствах и подрядах 7. Следовательно, в Европе газета есть вестовщик, почтальон, который всех заставляет читать, но которого никто не считает книгою. И между тем точно так большинство петербургской публики читает и газеты, и журналы, и стихи, и романы. Все, что наделает своим появлением большого шума,— Есе то петербуржцу непременно надобно прочесть — без того он не уснет спокойно. «Парижские тайны» Эжена Сю, как известно, наделали на свете страшного шуму,— и Петербург прочел их и по-французски и по- русски и остался в полной уверенности, без малейшего сомнения, что эта сказка — беспримерно великое художественное произве¬ 249
дение. Если бы в то же время в Петербурге прочли действительно прекрасное произведение, французское или русское, но которое не нашумело своим появлением,— Петербургу и в голову не вошло бы, что он прочел прекрасное произведение. Петербург любит читать все новое, современное, животрепещущее, о чем все говорят; поэтому он читает почти все, что появляется во французских книжных лавках и в русских журналах. Старых писателей Петербург очень уважает, если они общим голосом прпзпаны знаменитыми писателями, но не читает их вовсе, так же как и старых книг: ему некогда, он занят новым — от утренних афиш и фельетона «Северной пчелы» до последнего вновь появившегося романа, повести или драмы. Петербурящам, занятым службою, визитами, прогулками по Невскому, вечерами, клубами, театрами и концертами, петербуржцам некогда думать и отличать самим истинно хорошее от посредственцого и дурного в литературе: и потому петербуржцы очень любят руководствоваться суждениями заслуженных авторитетов, от своих начальников до знакомых критиков и рецензентов включительно. Авторитет критика в Петербурге приобрести ие так-то легко, как думают: для этого надо сделаться или начальником, или печатать свое имя на разных изданиях или в разных изданиях по крайней мере лет двадцать, чтобы глаза всех примелькались к нему, как к вывеске, счастливо помещенной на крайнем доме многоугольной улицы, которой не минуешь, куда бы ни шел. Это разумеется об авторитетах великих: маленьким авторитетом легко сделаться всякому фельетонисту, всякому рецензенту, но только в своем кружке, между своими приятелями. Оно, коли хотите, публика небольшая, зато преданная и не сомневающаяся в своем сочинителе, с которым она часто и ест и пьет вместе! Что касается до больших авторитетов, от них требуется если не чина большого, то чести быть издателем журнала или газеты, имеющих большой ход, или по крайней мере чести быть главным сотрудником по части критики в таком журнале или в такой газете. Внешний успех тут всегда — доказательство ума, знания, таланта и беспристрастия. Но не этим только все оканчивается; есть и еще условие, и притом весьма важное, для приобретения авторитета в качестве критика. Мы сейчас объясним его: пока журналист или критик еще свеж и нов в его идеях, на пего смотрят недоверчиво, как на выскочку, который захотел быть умнее всех, спорить против того, в чем решительно все убеждены. Подобное направление здесь приписывается не убеждению, не самобытному взгляду, не страстной любви к истине, но пристрастию, неблагонамеренности и другим непохвальным чувствам. Но когда литературные идеи, распространенные этим журналистом или критиком, уже утвердятся в обществе и сделаются общими ходячими местами, раны оскорбленных ими самолюбий, за давностию лет, залечатся, и журналист- критик начнет сам со славою и успехом подвизаться в сочинениях такого же сорта, какие некогда беспощадно преследовала его кри¬ 250
тика, вооруженная умом и вкусом,— тогда, о! тогда он авторитет несокрушимый, незыблемый, и ему верят па слово!..8 В Петербурге сейчас же готовы поверить статье и такого критика, который не только безызвестен в Петербурге, но еще и напал на петербургский авторитет; но для этого необходимо нужно, чтоб статья наделала большого шуму между бесчисленным множеством чиновных и литературных авторитетов и авторитетиков. Если в Петербурге выйдет книга, о которой не отозвался ни один критический авторитет, тогда верят первой рецензии, кем бы ни была она написана. Книга в ходу, все хвалят, все превозносят ее; но лишь появилась статья авторитета — книга гибнет — ее все бранят. В полемических перестрелках Петербург всегда верит тому, кто сделал последний выстрел, хотя бы и холостым зарядом. Между писателями в Петербурге так же есть свои авторитеты, как и между журналистами и критиками. Из таких можно особенно указать в прозе па Марлинского, в стихах на г. Бенедиктова. С некоторого времени эти авторитеты уже не у всех на языке, но это не столько от усилий критики, сколько оттого, что первый принадлежит уже к старым писателям, а второй давно уже ничего не пишет9. Зато Гоголь никогда не имел чести быть авторитетом в Петербурге; мало того: в Петербурге сочинений Гоголя не любят и его как автора считают наравне с Поль де Коком за то, что верно копирует только низкую природу 10, а петербургская публика средней руки больше всего ценит в писателе изображение сильных страстей на манер Марлинского и хороший тон вроде того, который блестит в бесподобных творениях ее сочинителей, набравшихся хорошего тона в Клубе соединенного общества п. Но из этого отнюдь не следует, чтоб в Петербурге Гоголя не читали, как и везде на Руси. Гоголь пользуется в Петербурге исключительною и, по нашему мнению, самою завидною, самою великою славою: чем больше его бранят, тем больше его читают. Конечно, и в Петербурге, как и везде на Руси, найдется несколько людей, глубоко понимающих и глубоко уважающих талант Гоголя (и Петербург не без исключений в этом роде); но большинство судит о нем так, как судят о нем в Петербурге «почтенные» люди, то есть люди известных лет и уже в чинах. Поэтому есть надежда, что, когда теперешнее молодое поколение Петербурга сделается уже пожилым и «почтенным» поколением, следовательно, приобретет право сметь свое суждение иметь12, мнение большинства будет решительно в пользу Гоголя, отчего, впрочем, эстетическая образованность общества не слишком двинется вперед. Это оттого, что всякий петербуржец знает не только имя Байрона, но и то, что это поэт мрачный и сатанинский; петербуржец охотно готов при случае отпустить несколько громких фраз во изъявление своего высокого уважения к колоссальному гению Шекспира, с которым он познакомился в Александринском театре. Петербуржца нельзя удивить никаким именем известного автора, никаким названием известного сочинения, словом, никакою знаменито- 251
стию: он все знает, хотя и ничем этим не занят внутренно и пи о чем этом спорить не будет. Если бы он и заспорил с вами о чем- нибудь, он в оправдание своего мпения скажет вам, что ведь все так думают, а потом прибавит из вежливости, что, может быть, п вы правы. И в самом деле, пз чего спорить, из чего горячиться: ведь обо всех этих Байронах и Шекспирах он взял готовые мнения или своего начальника, или другого какого-нибудь почтенного человека, или знаменитого критического авторитета, или, наконец, своего приятеля-фельетониста. С него довольпо, что он все знает, обо всем имеет понятие и что, следовательно, он человек «образованный», а в этом состоит главное его честолюбие. В Москве совсем иначе. Там очень часто даже под платьем хорошего фасона можно встретить самое невинное, самое блаженное неведение обо всех вещах, касающихся до учености и литературности. Я очень люблю и очень уважаю таких людей и готов говорить с ними только о том, о чем они сами любят говорить, хотя бы это было о новооткрытых и вернейших средствах выро- щать волосы на плешивой голове и в короткое время сделать себе блестящую служебную карьеру. Если бы один из тех господ заговорил со мною о литературе, я почувствовал бы смертельную тоску... Зато там очень часто можно встретить людей, которые говорят о Байроне и матеръях важных 13 пе с чужого голоса, потому что знают и понимают, о чем говорят,— людей, которых не собьешь с толку никаким авторитетом и ничьим мнением. Там нередко можно встретить людей, которые рассуждают странно, коли хотите, даже ложно, но зато по-своему, как они сами понимают дело, а не как понимает его господин такой-то или этакой. И это мне правится больше, нежели способность говорить обо всем, чего не знаешь и чем не интересуешься, и способность соглашаться со всеми. Что же касается до вралей и чудаков разного рода — где их нет? — И если Грибоедов в Москве отыскал Репетилова, то Гоголь в Петербурге пашел Ивана Александровича Хлестакова. В Москве авторитеты уважаются гораздо меньше не только истины, но и каждого личного убеждения. Старые имена гораздо меньше возбуждают к себе доверия, нежели вповь появляющиеся молодые дарования. Слова: выписался, отстал, совершенно неизвестные в Петербурге, в Москве в большом ходу, к крайнему огорчению пожилых гениев. В Москве есть свои авторитеты, утвердившиеся за давноетшо лет,— люди, из которых один в двадцать лет написал пяток повестей, другой — десятка два фразистых стихотворений, и т. п.14. Но это — авторитеты между собою, авторитеты, которые сами же составляют и свою публику, хваля друг друга чрез третье лицо, которое, в ожидании такого же фимиама и себе, верно передает похвалы по принадлежности. Настоящая же публика судит там об этих «знаменитостях» по-своему, не справляясь с их мнением о самих себе. Мы.уже имели случай заметить, что Московский университет дает 252
особенный колорит читающей московской публике, потому что его члены, и учащие и учащиеся, составляют истинный базис московской публики 1о. поэтому в Москве, больше, нежели где-нибудь в России, молодых людей, способных принадлежать науке и литературе. Значительная часть учителей, переводчиков, журнальных сотрудников, равно как и служащих по гражданской части в Петербурге, переселенцы из Москвы. Оно и не мудрено: по литературе, как и по службе, Москва не представляет достаточно обширного поприща деятельности для желающих что-нибудь делать. II потому те, которые лучше хотят «делать ничего», нежели «ничего не делать», спешат переселиться из Москвы в Петербург, боясь пз людей, способных' к делу, превратиться в людей, способных только говорить о деле. В Петербурге литераторами делаются случайно,— не по призванию, не по страсти, даже не по способности, а по бедности и обстоятельствам. В Петербурге много периодических изданий16, и есть хоть какая-нибудь книжная торговля: стало быть, нужны пишущие руки, п они вербуются, где бог послал. Какой-нибудь юный департаментский чиновник, никогда не думавший сделаться сочинителем, потому что он никогда не был и читателем, знакомится нечаянно с каким-нибудь сочинителем, фельетонистом, рецензентом и в короткое время позволяет ему убедить себя, что и он может быть сочинителем не хуже другого. Чиновник сперва пишет в фельетонах о портных, цигарочных и помадных лавочках, потом начинает пускаться в суждения о русской литературе, а наконец и сам пишет повести, водевили, даже драмы и романы: ведь это так легко!17 В Петербурге литературная известность дешевле пареной репы: стоит только поработать посходнее в какой- нибудь газете, похожей на корзину, в которую всякий может сбрасывать, что ему угодно, или безвозмездно потрудиться в ка- ком-нибудь журнале, который с каждым годом теряет по сотне подписчиков,— и хозяин этой газеты сейчас же объявит вас молодым литератором, подающим о себе блестящие надежды, а хозяин убогого и юродивого журнала сейчас же произведет вас в гении, хотя бы вы и просто способным на что-нибудь человеком никогда не были. От вас потребуют только навыка выражаться общими местами современной журналистики — навыка, который приобрести гораздо легче, нежели порядочно выучиться грамоте. Оттого литераторов в Петербурге — тьма-тьмущая. Потом от вас потребуют, чтобы вы хвалили и прославляли своих и бранили чужих. Этому выучиться тоже легко. В Москве, если вы рецензент или критик и нападаете на сочинения какого-нибудь писателя,— в Москве не только публика, но п сам этот писатель может попять, что вы действуете так не по личному предубеждению, не по низким расчетам, а по убеждению, может быть, ошибочному, но тем не менее искренному и честному. В Петербурге этого решительно не понимают. «Что я ему сделал? За что он меня обругал? — говорит тот сочинитель, о книге или статье которого вы 253
отозвались неблагосклонно. — Я его всегда хвалил; да из чего и ссориться пам: ведь я пишу совсем в другом роде, нежели в каком он пишет, и мешать ему не могу». Любовь к истине, святость убеждения, способность оскорбляться книгою или статьею за оскорбление, нанесенное ею эстетическому чувству или здравому смыслу,— обо всем этом почти никто и не хочет знать. И между тем в Петербурге нет ни одного писаки, который бы не толковал больше всего о добросовестности, благонамеренности, любви к науке н усердии к успехам русской литературы, и часто об этом громче других кричит иной сотрудник, переменивший несколько хозяев и каждому из них изменивший по нескольку раз. В Москве пишущие люди щекотливы в деле их убеждении и их репутации. Оскорбленный вами печатпо, московский литератор не подружится потом с вами за бутылкою шампанского. Непамятозло- бивосгь и вообще способность прощать врагов при первой выгоде сделать это есть одна пз самых замечательных добродетелей петербургских литераторов18. В Москве люди противоположных убеждений не любят сходиться между собою даже п в простых: житейских отношениях. И, по нашему мнению, источник подобного поведения столь же похвален, сколько его крайность может заслуживать порицания. Эту привычку некоторые из московских литераторов сохраняют и в Петербурге,— и зато здесь смотрят на них, как на нравственных чудовищ и уродов, потому что здесь важны только отношения, а отнюдь не убеждения. В Петербурге книги издаются красивее, чем в Москве. Петербургский романист пятнадцатого класса 19 пишет всё «некоторые черты» из жизни великих людей, и честь быть героями его романов предоставляет только Наполеону, Фридриху II и т. д.20. Московский писака изображает в своих романах семейную жизнь, где рисуются он и она, проклятые места и тому подобные штуки21, или описывает поколебание татарского владычества в Сокольниках, подвиги Тапьки-разбойницы в Марьиной роще22. Петербургский писака, никогда не видавший дая:е прихожей порядочного дома, изображает в своих романах и повестях высший свет и хороший тон, аристократов и жизнь, как она есть23. Московский писака рисует разгулье купеческих сынков в Марьиной роще и описывает козла-бунтовщика24. Видите ли, какая разница даже и между писаками обеих столиц! Фельетонистов и рецензентов в Москве мало, потому что газет там вовсе нет, журналов — тоже. В Петербурге фельетописты и рецензенты составляют особенный и многочисленный цех. Вообще, кто хочет познакомиться короче с характером петербургских писак средней рукн,— тому советуем внимательнее прочесть пе-повесть г. Панаева «Тля» и его же «Фельетониста»25. Со временем мы представим в пашем издании статью под названием: «Лптературщики и книжных дел мастера», в которой будут раскрыты тайны и любопытные явления мелкого петербургского литературного и книгодельного мира2S, 254
Новые журналы теперь также принадлежат исключительно Петербургу,— как новые идеи и направления всегда принадлежали Москве. Но до 1834-го года Петербург был беден и журналами, тогда как Москва была центром журнальной деятельности 27. Впрочем, ее упадок в Москве очень понятен. Москва умеет мыслить и понимать, но за дело браться она не мастерица,— по крайней мере в литературной сфере. Многие с насмешкою говорят об аккуратности, с какою выходят в положенное Бремя книжки петербургских журналов; но как бы ни смеялись над этим, а это все-таки — не порок, а достоинство. В продолжение каждого полугодия выдавать вдруг и первые книжки за этот год и последние книжки за прошлый, а иногда (что нередко случалось в Москве) и предпрошлый год,— это ни на что не похоже. И между тем в Москве не было ни одного журнала, который бы издавался аккуратно28. Причина этого та, что москвичи до сих пор верны допетровской старине и любят все делать и иа авось и с прохладою. Они не привыкли еще думать, что и в деле литературы есть своя житейская, чернорабочая, практическая сторона, без знания которой и на идеях недалеко уедешь, и которая требует своего рода таланта. В Москве журналы издавались — как бы сказать? — как-то патриархально. Плата за сотрудничество и за статьи там считалась чем-то странным, исключительным, даже несовместным с достоинством литературной культуры,— хотя подобное рыцарское убея\депие нисколько не мешало издателям пользоваться доходами от их изданий. В Москве издавался старейший и, до 1825-го года, лучший русский журнал — «Вестник Европы», основанпый Карамзиным в 1802-м году, который после Карамзина издавался Жуковским, то вместе, то попеременно с Каченовскпм, а потом совершенно перешедший в руки последнего. Но самое цветущее время московской журналистики было от 1825 до 1830-го года включительно: в этом году прекратилось вдруг несколько изданий — «Вестник Европы», «Московский вестник», «Атеней», «Галатея», чтобы воскреснуть с 1831-го года под именем «Телескопа». Но хотя этот журнал и соединил в себе труды почти всех лиц, участвовавших в тех четырех журналах, однако он не умел, как бы мог, овладеть вниманием публики, число его подписчиков не переходило за заветную черту одной тысячи, и потом оп медленно исчах29. Впрочем, самый лучший журнал того времени — «Московский телеграф», славившийся, между прочим, и огромным числом подписчиков, никогда ие имел их более тысячи пятисот, а большею частию держался на тысяче двухстах. Все эти журналы издавались в небольших форматах и довольно тщедушными книгами. Наконец Петербург почувствовал, что настало его время. Он понял, что, кроме таланта, в журналистике великую двигательную силу составляют материальные средства и что если деньги не родят таланта, то заставляют его быть трудолюбивее, обеспечивая его положение, избавляя его от необходимости прибегать к средствам существования 255
впе литературной деятельности. Подобная мысль могла родиться только в Петербурге и всего менее в Москве. Понявши, что в России еще не настало время для журналов, которые могли бы держаться исключительно своим направлением, привлекая к себе массу людей, разделяющих его образ мыслей, «Библиотека для чтения» решилась, во-первых, соединить в себе труды но возможности всех более или менее известных литераторов, а во-вторых, угодить вкусу и потребностям самой разнохарактерной публики. Для этого она решилась выходить толстою книгою раз в месяц и энциклопедическое разнообразие содержания принять за основу своего существования. Оказалось, что опа не ошиблась в своих расчетах, что доказали пять тысяч подписчиков в первый год ее издания. Хотя время и доказало потом, что несоединимого внутренно нельзя соединить внешним образом, и хотя в последующие годы ее издания число ее подписчиков против первого года было меньше, однако журнал этот тем не менее стал твердою ногою. С тех пор журнал, имеющий меньше тысячи подписчиков и прежде считавшийся богатым, почти лишился возможности существовать. С тех пор, с открытием тайны успеха, основанного на материальных средствах, даже и мысль и движение перешли в петербургские журналы, в ущерб московским. «Библиотека для чтения» — журнал, насквозь проникнутый петербургским гением, совершенно противоположным московскому. Как в московских журналах царствовал энтузиазм и идеальность, так в «Библиотеке для чтения» явился дух положительности, иронии и насмешки, конечно, над такими предметами, над которыми шутить никому не запрещепо, по которые тем не менее заслуживают уважения. Впрочем, это шуточное направление оказало свою пользу, как противодействие детскому и неосновательному идеализму и энтузиазму, который и при умеренности бывает смешон, а в крайностях просто невыносим. Крайности всегда излечиваются крайностями же. Как бы то ни было, появление «Библиотеки для чтения» имело огромное влияние не только на русскую журналистику, но и вообще на русскую литературу. Мы помним, как при появлении этого журнала многие литераторы были скапдализироваиы тем, что ои платит своим сотрудникам за каждую строку, и платит хорошо, следовательно, принося выгоды своему владельцу, дает средства существования многим людям, работающим для него постоянно. Мы теперь так далеки от этого детского воззрения на так называемую торговлю в литературе, что с трудом понимаем, как оно могло существовать когда-нибудь30. Торгаш-литератор, готовый писать и за и против чего^ни наймут его, всегда будет торгашом, так же как литератор с убеждением никогда не изменит ему ради денег. Не продается сочипепье, Но можно рукопись продать — 256
сказал Пушкин31. Если б на рынках говядина и хлеб, а в магазинах сукно и другие товары отдавались всем из чести,— тогда можно было бы и писать в журналах не из денег, а из чести. Байрон не писал в журналах, не был торгашом, не продавал своего вдохновения, а за рукописи своих сочинении получал тем не менее огромные суммы. Вообще, из всего этого видно одно и то же: именно, что как Петербург, так п Москва, каждый из этих городов имеет свое значение и свою важность в России, которые обнаружатся яснее, когда железная дорога соединит обе столицы. Великое дело — железная дорога: широкий путь для цивилизации, просвещения и образованности... А между тем она прежде всего — дело ком- мерческое, порождение расчета и денег... 9 В Белинский, т. 7
ИВАН АНДРЕЕВИЧ КРЫЛОВ В наше время народность сделалась первым достоинством литературы и высшею заслугою поэта. Назвать поэта «народным» значит теперь — возвеличить его. И потому все пишущие стихами и прозою во что бы то ни стало прежде всего хотят быть «народными», а потом уже и талантливыми. Но, несмотря на то, у нас, как и везде, бездарных писак гораздо больше, нежели талантливых писателей, а последних гораздо больше, нежели таких, которые были бы в одно и то же время и даровитыми и народными авторами. Причина этого явления та, что народность есть своего рода талант, который, как всякий талант, дается природою, а не приобретается какими бы то ни было усилиями со стороны писателя. И потому способность творчества есть талант, а способность быть народным в творчестве — другой талант, не всегда, а напротив, очень редко являющийся вместе с первым. Чего бы, казалось, легче русскому быть русским в своих сочинениях? А между тем русскому гораздо легче быть в своих сочинениях даровитым, нежели русским. Без таланта творчества невозможно быть народным; но, имея талант творчества, можно и не быть народным. Оставляя в стороне вопрос, был ли Ломоносов поэтом и до какой степени был он поэтом, нельзя не признать, что его стихи были удивительны относительно к тому времени и сравнительно с стихами всех поэтов как современных ему, так и принадлежавших даже к екатерининской эпохе, за исключением одного Державина. А между тем в громозвучных стихах Ломоносова нет ничего русского, кроме слов,— никакого признака народности. Даже в великолепных одах Державина только мгновенными искрами, и то изредка, промелькивают стихии народности. Нечего и говорить, до какой степени народны стпхи Дмитриева, стихи и повести Карамзина, трагедии Озерова (из которых всего менее народности в самой народной — «Димитрии Донском»), стихотворения Батюшкова; а между тем кто же может отрицать талант в этих писателях? После Пушкина, первого 258
русского поэта, который был и велик и национален,— после Пушкина все пустились в народность, все за нею гонятся, а достигают ее только те, которые о ней вовсе не заботятся, стараясь быть только самими собою. И чего не делают эти рыцари народности, эти новые Дон Кихоты, которые затем, что им никогда не удавалось видеть в лицо дамы своего сердца, вместо ее поклялись в верности толстой простонародности — краснощекой Дульцинее,— чего не делают они, чтоб сорвать улыбку одобрения с жирных и неопрятных губ этой девы в кумачном сарафане, с насаленною косою?.. Бедные, они добровольно отрекаются в своих сочинениях от сословия, к которому принадлежат, от образованности, которою обязаны воспитанию, даже от той доли здравого смысла, которою не обделила их природа! Они тщательно прячут свой фрак под смурый кафтан и, поглаживая накладную бороду, взапуски друг перед другом копируют яз*>ш гостинодворцев, лавочных сидельцев и деревенских мужиков. «О волны балтийские! — восклицает один из них,— важно и почтенно уважили вы меня, примчавши из немецкой нехристи к православным берегам пароход с моим другом!» 1 Другой восклицает к своему приятелю (называя его, ради народного эффекта, однокашником и однокорытником): «Молодец ты, братец ты мой, дока и удалец! Бойко и почтенно пьешь ты пенную влагу за Русь и за наше молодое буйство, ясно п восторженно бурлит в тебе бурсацкая кровь разымчивою, пьяною любовью к родине; мил ты мне, дока и буян вдохновенный!»2 Третий идет дальше: отуманенный пенным вдохновением, он проклинает науку, изрыгает пьяные хулы на просвещение,— и все это во имя народности, не подозревая, в простоте ума и сердца своего, что это совсем не народность, а площадная простонародность, тем более возмутительная, что она накидная, притворная, следовательно, лишенная той наивности, которая красит даже и глупость и пошлость, делая их смешными3. Чем дальше в лес, тем больше дров; четвертый выкидывает новую штуку: он в своих стихах не прикидывается сидельцем из овощной лавки или бурлаком с Волги, не поет гимнов пеннику, не говорит, чтоб этот напиток был для Ломоносова животворным источником вдохновения, учености и знания русского языка4, не прославляет ночных оргий, буйного на словах, но трезвого на деле разгулья, ни вакханального сладострастия, которое отзывается только испорченпостию фантазии и потому холодно и гадко, как улыбка мертвых губ, приведенных в сотрясение вольтовым столбом,— нет, этот четвертый себе на уме — он ползет дальше, таращится выше. У него есть настолько ума, чтоб отличить простонародность, или тривияльность, от народности, и он не хочет первой, а добивается последней. Для этого он выкидывает штуку помудренее трех первых: он объявляет себя избранным свыше органом народной славы, благовествующим колоколом великой судьбы своей родины. Завидная доля! блажен, кто действительно назначен для нее природою! Но Л же димитрии жалки и 9* 259
смешны не в одной политической истории: они смешны и в летописях литературы,— как это мы сейчас увидим. И вот наш ненри- званиый и непризнанный благовестник отечественной славы начинает высиживать потовые стихи; торопиться ему нечего, и ему не беда, если к трем стихам четвертый придумается через год или через два: мозаика мыслей и стихов требует терпения и времени, как и живописная мозаика. Он избегает слов площадных и гоняется только за словами и оборотами старого летописного языка. Главное дело: стихи были бы гладки и звучны, резали бы зрительный нерв читателя фосфорическою яркостию красок, раздражали бы его слух колокольною звучностью и озадачивали бы его ум внешнею глубокостию изысканной мысли. Что нужды, что в этих стихах нет ни одного истинно русского, живого, теплого слова, что в них все искусственно и поддельно и часто недостает смысла? Что нужды, что в них Русь показывается такою, какою она в действительности никогда не была и какою она существует только в маниловской фантазии сочинителя, что в ее представлении старое п навсегда прошедшее смешивается с новым настоящим и неведомым будущим? Что нужды — ведь фантазерству закон не писан! Притом же, как бы ни был человек ограничен, он всегда найдет несколько людей еще ограниченнее самого себя, которые готовы ему удивляться и превозносить его. Эти добрые приятели могут доставить ему двойное удовольствие: н славу, правда, очень жалкую, но для дюжинной натуры все же завидную, и потеху, потому что он может и пользоваться доставленною ими славою и под рукою смеяться над ними5. Все это делается в стихах; а что еще делается в романах, повестях и драмах — боже мой! Да об этом лучше уж и не начинать говорить, а то, пожалуй, и не кончишь! Подобными примерами бесплодного рыцарского обожания народности богата не одна русская литература. Мы укажем на такой пример во французской литературе,— на такое же явление, только в огромном размере, и не просто комическое, по вместе с тем и трагическое. Посмотрите на Виктора Гюго: чем он был и чем он стал! Как страстно, как жадно, с какою конвульсивною энергнею стремился этот человек, действительно даровитый, хоть и нисколько не гениальный, сделаться представителем в поэзии национального духа своей земли в современную нам эпоху! И между тем как жалко ошибся он в значении своего времени и в духе современной ему Франции! И теперь еще высится в своем готическом величии громадное создание гення средних веков — Собор парижской богородицы (Notre Dame de Paris), a тот же собор, воссозданный Виктором Гюго, давно уже обратился в карикатурный гротеск, в котором величественное заменено чудовищным, прекрасное — уродливым, истинное — ложным... А его несчастные драмы — reqiiiescant in расе! * Франция, * да почиют в мире! (лат.) — Ред. 200
некогда до сумасшествия рукоплескавшая Виктору Гюго, давио обогнала и пережила его п забавляется тем, что он сделался теперь мишенью всех острот и насмешек. Но есть теперь во Франции поэт, который явился прежде Виктора Гюго и жив еще до сих пор: этот поэт слагал песенки, которые пелись в одно и то же время и простым народом и людьми образованных классов. Слагал он эти песенки совсем не для того, чтоб сделаться великим человеком; нет, он пел потому только, что ему пелось; и он сам себя всегда называл песенником (chansonnier), как бы думая, что титло поэта для него слишком высоко. И в самом деле, его песни давно уже пелись целым народом, людьми грамотными и безграмотными, но все смотрели на него только как%на песенника — не более. И как же могло быть иначе? ведь песня, особенно веселая и шутливая, не больше, как безделка; это совсем не то, что увесистая поэма или роман вроде «Notre Dame de Paris»... Наполеон был из первых, которые поняли этого «песенника»: по выражению одного французского критика, Наполеон из отдаленного своего острова приветствовал Беранже, как царя французских поэтов...6 И не мудрено: Наполеон не отличался особенным эстетическим вкусом, но у него было удивительное чутье, чтоб предузнать народную славу еще в ее колыбели, в какой бы сфере деятельности ни суждено было ей проявиться... II в самом деле, «гтосешшк» скоро всеми признан был великим поэтом ие одной Франции и национальнейшим поэтом самой Франции. Вся сущность национального духа Франции высказалась г, песнях Беранже в самой оригинальной, в самой французской, и притом в роскошно поэтической форме. Скромный «песенник» имел право сказать о себе: Enfin, avouez qu’en mon livre Dieu brille à travers ma gaîlé. Je crois qu’il nous regarde vivre, Qu’il a béni ma pauvreté7. Всего поразительнее в параллели между Виктором Гюго и Беранже то, что первый искал славы,— и она обманула его; другой не думал о ней,— и она увенчала его своим ореолом. Такие явления не редки. Сальери Пушкина не совсем неправ, говоря, что бессмертный гений посылается не в награду самоотвержения, трудов и молений,— А озаряет голову безумца, Гуляки праздного...8 Да, народность в поэте есть такой же талант, как н способность творчества. Если надо родиться поэтом, чтоб быть поэтом,— то надо и родиться народным, чтоб выразить своею лпчностию характеристические свойства своих соотечественников. Правда, в строгом смысле, никто, принадлежа народу, не может не быть народным; да та беда, что в одном черты народности обозначены 2G1
слабо, вяло и незаметно, а другой представляет собою хотя и резко, но зато не такне стороны народности, которыми можно было бы гордиться. Всякий немец курит табак и ест картофель; всякий немец тяжел и расчетлив; но не всякий немец — Гете или Шиллер. Сколько на Руси найдется людей, которые умеют петухом кричать и любят в трескучие морозы окунуться в реке; но из этого еще не следует, чтоб каждый из этих людей был Суворов. Народным делает человека его натура. Поэтому для него нет ничего легче, как быть народным. Без натуры же, как ни бейтесь,— народпым не будете. Скажем более: тоскливое, усильное желание быть народным есть первый признак отсутствия способности быть народным. Это бывает и в простых житейских отношениях. Соберется на улице толпа смотреть какое-нибудь интересное для нее зрелище, и стоит между нею верзила чуть не в три аршина, и все ему видно без всякого с его стороны усилия, а подле него пялится на цыпочках какой-нибудь малорослый и, несмотря на все свои усилия, ничего не может увидеть. С зави- стию и невольным, уважением смотрит он на великана, как будто бы вменяя ему в великую заслугу его рост, в котором тот нисколько не виноват и от которого он иной раз стонет и охает, когда ему приходится шить на себя платье или не удается увернуться от удара, который метче падает на высокое, нежели на низкое. Самоотвержение, труд, наука имеют свойство развивать и улучшать данное природою: это благотворный дождь, падающий на семя; но, если нет семени, дождь производит не плодородие, а только грязь. Есть счастливые натуры, которым даже даром дается все то, чего другие, более бедные натуры, и трудом получить не могут. Вот эти-то счастливые баловни природы иногда проживают всю жизнь свою, почти не догадываясь о своем значении и беспечно, лениво пользуясь славою, которая далась им даром. К таким натурам принадлежал наш Крылов. Так как способность быть народным есть своего рода талант, то она имеет свои бесконечные степени, подобно всякому таланту. Тут есть таланты обыкновенные и великие, есть гении. Это зависит от степени, в которой известная личность выражает собою дух своей нации. Организация одного вмещает в себе лучшие, высшие стороны национального духа; организация другого обнимает собою менее характеристические стороны народности; один выражает собою многие, другой весьма немногие стороны субстанции своего народа. Оттого в поэтах со стороны народности такая же разница, как и в поэтах со стороны таланта. Пушкин поэт народный, и Кольцов поэт народный,— однако ж расстояние между обоими поэтами так огромно, что как-то странно видеть их имена, поставленные рядом. И эта разница между ними заключается в объеме не одного таланта, но и самой народности. В том п другом отношении Кольцов относится к Пушкину, как бьющий из горы светлый и холодный ключ относится к Волге, протекаю¬ 262
щей большую половину Росспи и поящей мильоны людей. Но, во всяком случае, качество народности есть великое качество в поэте: и Кольцов переживет многих поэтов, которые пользовались несравненно высшею против него славою, но которые не были народны. Народный поэт есть явление действительное в философском значении этого слова: если б даже поэтический талант его был не огромен, он всегда опирается на прочное основание — на натуру своего народа, и во внимании к нему выражается акт самосознания народа. Поэт же, талант которого лишен национальной струи, всегда, более или менее, есть явление временное и преходящее: это дерево, сначала пышно раскинувшее свои ветви, но потом скоро засохшее от бессилия глубоко пустить свои корни в почву. Поэтому народность в поэте есть своего , рода гениялъ- ностЪу не всегда в смысле глубины и многосторонности, но всегда в смысле оригинальности. В самом деле, что же составляет первую, самую резкую черту гения, если не эта особенность, не эта оригинальная самобытность, которая всегда открывает своею дея- тельностию совершенно новую сферу мысли, которую талант, по следам гения, только разработывает, но под оригинальную форму которой он не может подделаться?.. Нет нужды доказывать, что между народностью поэзии Крылова и народностью поэзии Пушкина такая же огромная разница, как и вообще между поэзиею Крылова и поэзиею Пушкина. Мы не сочли бы за нужное и упоминать об этом, если б не знали, что в нашем литературном мире есть особенного рода «ценители и судьи» 9, которые, радуясь случаю объявить себя задушевными друзьями умершего поэта (благо, уже он не может изобличить их в клевете!), готовы поставить его выше всякого другого, к которому им никак нельзя набиться в дружбу, даже и после его смерти10. Несмотря на то, что все точные определения сравнительных величин писателей немножко отзываются детством,— мы тем не менее чувствуем необходимость прибегать к подобным определениям, зная, что большинство нашей публики, еще не установившееся в самостоятельном литературном вкусе, нуждается в них. Один из так: называемых критиков11 объявил же некогда, что, если б ему нужно было унести с собою в кармане все, что есть лучшего в русской литературе,— он взял бы только басни Крылова и «Горе от ума» Грибоедова. В большинстве нашей публики всякое мнение находит себе последователей, и потому у нас не мешает чаще повторять истины вроде той, что дважды два — четыре. И потому обратимся к сравнениям. Если мы сказали, что поэзия Кольцова относится к поэзии Пушкина, как родник, который поит деревню, относится к Волге, которая поит более, чем половину России,— то поэзия Крылова, и в эстетическом и в национальном смысле, должна относиться к поэзии Пушкина, как река, пусть даже самая огромная, относится к морю, принимающему в свое необъятное лоно тысячи рек, и больших и малых. В поэзии Пушкина отразилась вся Русь, со всеми ее субстан-» 263
цияльными стихиями, все разнообразие, вся многосторонность се национального духа. Крылов выразил — и надо сказать, выразил широко и полно — одну только сторону русского духа — его здравый практический смысл, его опытную житейскую мудрость, его простодушную п злую иронию. Многие в Крылове хотят видеть непременно баснописца; мы видим в нем нечто большее. Басня только форма; важен тот дух, который точно так же выражался бы и в другой форме. Говоря о Хемницере и Дмитриеве, говорите о басне и баснописцах. Басни Крылова, конечно,— тоже басии, но, сверх того, еще и нечто больше, нежели басни... Объясним пашу мысль сравнением. Дмитриев написал около семидесяти басен, и многие из них прекрасны. Но в чем состоит их главное достоинство? — В хороших (по тому времени) стихах и в наставительности, полезной и убедительной — для детей. Лучшею баснью Дмитриева была признана тогдашними словесниками басня «Дуб и Трость», переведенная или переделанная им из Лафонтена. Крылов тоже перевел и переделал эту басню, п общее мнение справедливо признало пьесу Дмитриева лучшею. Но что же в этой басне? — доказательство, что сильные погибают скорее, нежели слабые, потому что первые стоят на высоте, подверженные всем ударам бурь, а последние, на своих низменных местах, спасаются от ветра способностию гнуться. Справедливо и морально, но опять-таки только для детей! Взрослые люди не по басням учатся нравственной философии; в наше время и четырнадцати летнего мальчика не очень убедишь такою баснею. Вот еще одна из лучших басен Дмитриева: О дети, дети, как опасны ваши лета! Мышонок, не видавший света, Попал было в беду, и вот как он об ней Рассказывал в семье своей: — Оставя нашу нору И перебравшися чрез гору, Границу наших стран, пустился я бежать, Как молодой Мышонок, Который хочет показать, Что он уж не ребенок. Вдруг с розмаху на двух животных набежал: Какие звери, сам не знал; Один так смирен, добр, так плавно выступал, Так миловиден был собою! Другой нахал, крикун, теперь лишь только с бою; Весь в перьях; у него косматый крюком хвост; Над самым лбом дрожит нарост Какой-то огненного цвета, И так, как две руки, служащп для полета; Он ими так махал, И так ужасно горло драл, Что я таки пе трус, а подавай бог ноги Скорее от него с дороги. Как больно! без него я верно бы в другом Нашел наставника и друга! В глазах его была написана услуга! 264
Как тихо шевелил пушистым он хвостом! С каким усердием бросал ко мне он взоры, Смиренны, кроткие, но полные огни! Шерсть гладкая на нем, почти как* у меня; Головка пестрая, а вдоль спины узоры; Л уши как у нас, и я но ним сужу, Что у него должна быть симпатия с нами, Высокородными мышами. — Ля тебе на то скажу,— Мышонка мать остановила,— Что этот доброхот, Которого тебя наружность так* прельстила, Смиренник этот — Кот; П'-д видом кротости, он враг наш, злой губитель; Другой же был — Петух, смиренный ку£любитель: Не только от пего не видим мы вреда Иль огорченья, По сам он ппщей нам бывает иногда; Ltieped по виду ты не делай заключенья 12. Вот вам и басня! Если вы не знаете, как опасны детски лета и что ]Iо виду не должно делать заключения,— вам полезно будет даже выучить се наизусть. А вот одна из лучших басен Крылова: Крестьянин позвал в суд Овцу; Он уголовное взвел на бедняжку дело; Суд;,я — Лиса: оно в минуту закипело. Запрос ответчику, запрос истцу, Чтоб рассказать по пунктам и без крика: Как было дело, в чем улика? Кр* гтьянин говорит: «Такого-то числа, Поутру, у меня двух кур не досчитались: От г* их лишь косточки да перышки остались; Л на дворе одна Овца была». Оецэ же говорит: она всю ночь спала, И всех соседей в том в свидетели звала, Что никогда за ней не знали никакого Ни воровства, Пи плутовства; А сверх того, она совсем не ест мясного. И приговор Лисы вот от слова до слова: «Пе принимать никак резонов от Овцы, ' Понеже хоронить концы Есе плуты, ведомо, искусны; По справке ж явствует, что в сказанную ночь — Овца от кур не отлучалась прочь. Л куры очень вкусны, И случай был удобен ей; То я сужу, по совести моей: Нельзя, чтоб утерпела И кур она не съела; И вследствие того казнить Овцу, И мясо в суд отдать, а шкуру взять истцу» 13. Мы привели эти две басни совсем пе для решения вопроса, который из двух баснописцев выше: подобный вопрос и не в наше время был уже смешон. Кумовство и приходские отношения некогда старались даже доставить пальму первенства Дмитрие¬ 265
ву; 14 тогда это было забавно, а теперь было бы пелепо. Мы привели эти две басни, чтоб показать, что басни Крылова — не просто басни: это повесть, комедия, юмористический очерк, злая сатира, словом, что хотите, только не просто басня. Басен в таком роде не много у Дмитриева: «Мышь, удалившаяся от света», «Лиса-проповедница», «Муха» и «Прохожий»,—всего , четыре; ь из них особенно хороша вторая; но ни в одпой из них нет этих русизмов и в языке и в понятиях, потому что галлицизмы или русизмы бывают не в одном языке, но и в понятиях: француз по- своему смотрит на вещи, по-своему схватывает пх смешную сторону, по-своему анализирует, русский — по-своему. Вот этпм-то уменьем чисто по-русски смотреть на вещи и схватывать их смешную сторону в меткой иронии владел Крылов с такою полнотою и свободою. О языке его нечего и говорить: это неисчерпаемый источник русизмов; басни Крылова нельзя переводить пи на какой иностранный язык; их можно только переделывать, как переделываются для сцены Александрийского театра французские водевили; но тогда — что же будет в них хорошего? 16 Множество стихов Крылова обратилось в пословицы и поговорки, которыми часто можно окончить спор и доказать свою мысль лучше, нежели какими-нибудь теоретическими доводами. Не как предположение, но как истину, в которой мы убеждены, можем сказать, что для Грибоедова были в баснях Крылова не только элементы его комического стиха, но и элементы комического представления русского общества. В приведенной нами басне «Крестьянин и Овца» эти элементы очевидны: в ней нет никакой морали, никакого нравоучения, никакой сентенции; это просто — поэтическая картина одной из сторон общества, маленькая комедийка, в которой удивительно верно выдержаны характеры действующих лиц и действующие лица говорят каждое сообразно с своим характером и своим званием. Кто-то и когда-то сказал, что «в баснях у Крылова медведь — русский медведь, курица — русская курица»: слова эти всех насмешили, но в них есть дельное основание, хотя и смешно выраженное 17. Дело в том, что в лучших баснях Крылова нет ни медведей, ни лисиц, хотя эти животные, кажется, и действуют в них, но есть люди, и притом русские люди. Выше мы привели басню Крылова без морали и сентенции, а теперь выпишем басню с моралью и сентенциями: — Куда так, кумушка, бежишь ты без оглядкп? — Лисицу спрашивал Сурок. — Ох, мой голубчик-куманек! Терплю напраслину и выслана за взятки« Ты знаешь, я была в курятнике судьей, Утратила в делах здоровье и покой, В трудах куска недоедала, Ночей недосыпала: И я ж за то под гнев подпала; А все по клеветам. Ну сам подумай ты: Кто ж будет в мире прав, коль слушать клеветы? 266
Мне взятки брать? Да разве я взбешуся! Ну, видывал ли ты, я на тебя пошлюся, Чтоб этому была причастна я греху? Подумай, вспомни хорошенько. — Нет, кумушка; а видывал частенько, Что рыльце у тебя в пуху 18. Ссылаемся на здравое суждение наших читателей и спрашиваем их: много ли стихов и слов нужно переменить в этой басне, чтоб она целиком могла войтн, как сцена, в комедию Грибоедова, если б Грибоедов написал комедию— «Взяточник»? Нужно только имена зверей заменить именами людей да переменить последний стих, из уважения к взяточникам, которые хоть и плуты, но все же имеют лицо, а не рыльце... Это басня; а вот ее мораль, ее сентенции: Иной при месте так вздыхает, Как будто рубль последний доживает. И подлинно: весь город знает, Что у него ни за собой, Ни за женой, — А смотришь, помаленьку То домик выстроит, то купит деревеньку. Теперь, как у него приход с расходом свесть, Хоть по суду и не докажешь, А как не согрешишь, не скажешь, Что у него пушок на рыльце есть? Если хотите, это мораль, потому что всякая сатира, которая кусается, богата моралью; но в то же время это новая басня, которую опять можно принять за монолог из грибоедовской комедии. Есть люди, которые с презрением смотрят на басню, как на ложный род поэзии, и потому не хотят ценить высоко таланта Крылова. Грубое заблуждение! Вольтер прав, сказав, что все роды поэзии хороши, кроме скучного...19 и несовременного, прибавим мы. Басня; как нравоучительный род поэзии, в паше время — действительно ложный род; если она для кого-нибудь годится, так разве для детей: пусть их и читать приучаются, и хорошие стихи заучивают, и набираются мудрости, хотя бы для того, чтоб после над нею же трунить и острить. Но басня, как сатира, есть истинный род поэзни. Конечно, не только превосходная басня, но и целое собрание превосходных басен, может быть, далеко не то, что одна такая комедия, как «Горе от ума»; однако ж, во-первых, всякому свое, и каждый талант пусть идет своею дорогою; во-вторых, как мы заметили выше, басня может заключать в себе элементы высших родов поэзии, как, например, комедии; а в-третьих, сама басня так, как она есть, не может быть заменена никаким другим родом, как бы он ни был выше ее. Если «Горе от ума» выше каждой басни и, пожалуй, выше всех басен Крылова,— от этого басня «Крестьянин и Овца» нисколько не теряет свойственного ей достоинства и вполне остается превосходным произведением. В этом отношении выражение Вольтера «все роды поэзип 267
хороши, кроме скучного», получает глубокий смысл. Нравоучительная басня, уже по самой своей сущности, скучный род, и тратить на нее талант — все равно, что стрелять из пушек по воробьям. Но басня, как сатира, была и всегда будет прекрасным родом поэзии, пока будут являться на этом поприще люди с талантом и умом. Роды поэзии всегда были и всегда будут одни и те же: они изменяются, сообразно с национальностями и эпохами, в духе и направлении, но не в форме. Трагедия — везде трагедия: и в древней Индии, и в древней Греции, и у французов XVII века, и у англичан XVI, и у немцев XVIII и XIX века; но трагедия индийцев не то, что трагедия греков: трагедия древних греков не то, что трагедия Корнеля и Расина; классическая французская трагедия не то, что трагедия Шекспира, а трагедия Шекспира не то, что трагедия Шиллера и Гете. Между тем каждая из этих трагедий хороша сама по себе и по своему времени, но ни одна из них не может назваться вечным типом, и трагедия самого Шекспира для нашего времени так же не годится, как трагедия Расина... Не в том смысле не годится, чтоб ее теперь нельзя было читать,— боже нас сохрани от 1акой варварской мысли! — но в том, что современную нам действительность невозможно изображать в духе и форме шекспировской драмы. То же можно сказать и о басне. Езоп не годится для нашего времени. Выдумать сюжет для басни теперь ничего не стоит, да и выдумывать не нужно: берите готовое, только умейте рассказать и применить. Рассказ и цель — вот в чем сущность басни; сатира и ирония — вот ее главные качества. Крылов, как гениальный человек, инстинктивно угадал эстетические законы баспи. Можно сказать, что он создал русскую басню. II его инстинктивное стремление потом перешло в сознательное убеждение. Крылова басни можно разделить на три разряда: 1) баснй, в которых он хотел быть просто моралистом и которые слабы по рассказу; 2) басни, в которых моральное направление борегся с поэтическим; и 3) басни чисто сатирические и поэтические (потому что сатира есть поэзия басни). К первому разряду принадлежат баспи: «Дуб и Трость», «Ворона и Курица», «Лягушка и Вол», «Парнас», «Василек», «Роща и Огонь», «Чиж и Еж», «Обезьяны», «Мартышка и Очки», «Два Голубя», «Червонец», «Безбожники», «Лягушки, просящие царя», «Раздел», «Бочка», «Волк на псарне», «Ручей», «Стрекоза и Муравей», «Орел и Пчела», «Заяц на ловле», «Волк и Кукушка», «Петух и Жемчужное зерно», «Хозяин и Мыши», «Огородник и Философ», «Старик и трое Молодых», «Дерево», «Лань и Дервиш», «Листы и Корни», «Волк и Лисица», «Пруд и Река», «Механик», «Пожар и Алмаз», «Крестьянин и Змея», «Конь и Всадник», «Чиж и Голубь», «Водолазы», «Госпожа и две Служанки», «Камень и Червяк», «Крестьянин и Смерть», «Собака», «Рыцарь >, «Человек, Кошка и Сокол» 20, «Подагра и Паук», «Лев и Лисица», «Хмель», «Гуча», «Клеветник и Змея», «Лягушка и Юпитер», «Кукушка и Горлинка», «Гребеиь», «Скупой и Курица», 203
«Две Бочки», «Ллкид», «Апеллес и Осленок», «Охотник», «Мальчик и Змея», «Пчела и Мухи», «Пастух и Море», «Крестьянин и Змея», «Колос», «Мальчик и Червяк», «Сочинитель и Разбойник», «Ягненок», «Булыжник и Алмаз», «Мот и Ласточка», «Плотичка», «Паук и Пчела», «Змея и Овца», «Дикие Козы», «Соловьи», «Котенок и Скворец», «Лев, Серна и Лиса», «Крестьянин и Лошадь», «Сокол и Червяк», «Филин и Осел», «Змея», «Мыши». Во всех этих баснях Крылов является истинным баснописцем в духе прошлого века, когда в басне видели моральную аллегорию. В них он может состязаться с Хемницером и Дмитриевым, то побеждая их, то уступая им. Так, знаменитая в свое время, но довольно пошлая басня Лафонтена—«Два Голубя» в переводе Дмитриева лучше, нежели в переводе Крылова: Крылову никогда не удавалось быть сентиментальным! Во всех поименованных нами баснях преобладает реторика: рассказ в них растянут, вял, прозаичен, язык беден русизмами, мысль отзывается общим местом, а нравственные выводы недорогого стоят. Тут Крылов еще не мастер, а. только ученик и подражатель,— человек прошлого века. Ко второму разряду мы причисляем басни: «Ворона и Лисица», «Ларчик», «Разборчивая Невеста», «Оракул», «Волк и Ягненок», «Синица», «Троеженец», «Орел и Куры», «Лев и Барс», «Вельможа и Философ», «Мор Зверей», «Собачья дружба», «Прохожие и Собаки», «Лжец», «Щука и Кот», «Крестьянин и Работник», «Обоз», «Вороненок», «Осел и Соловей», «Откупщик и Сапожник», «Слон и Моська», «Волк и Волчонок», «Обезьяна», «Мешок», «Кот и Повар», «Лев и Комар», «Крестьянин и Лисица», «Свинья», «Муха и Дорожные», «Орел и Паук», «Собака», «Квартет», «Лебедь, Щука и Рак», «Скворец», «Пустынник и Медведь», «Цветы», «Крестьянин и Разбойник», «Любопытный», «Лев на ловле», «Демьянова уха», «Мышь и Крыса», «Комар и Пастух», «Тень и Человек», «Крестьяпин и Топор», «Лев и Волк», «Слоп в случае», «Фортуна и Нищий», «Лиса-строитель», «Напраслина», «Фортуна в гостях», «Волк и Пастухи», «Пловец и Море», «Осел и Мужик», «Волк и Журавль», «Муравей», «Лисица и Виноград», «Овцы и Собаки», «Похороны», «Трудолюбивый Медведь», «Совет Мышей», «Паук и Пчела», «Лисица и Осел», «Муха и Пчела», «Котел и Горшок», «Скупой», «Богач и Поэт», «Две Собаки», «Кошка п Соловей», «Лев состаревшийся», «Кукушка и Орел», «Сокол и Червяк», «Бедный Богач», «Пушки и Паруса», «Осел», «Мирон», «Крестьянин и Лисица», «Собака и Лошадь», «Волк и Кот», «Лещи», «Водопад и Ручей», «Лев». Из этих басен не все равного достоинства; некоторые из них совершенно в моральном духе, но замечательны пли умною мыслию, или оригинальным рассказом, или тем, что их мораль видна из дела или высказана стихом, который так и смотрит пословицей. К третьему разряду мы относим все лучшие басни, каковы: «Музыканты», «Лисица и Сурок», «Слон на воеводстве», «Кре¬ 269
стьянин в беде», «Гуси», «Тришкин кафтан», «Крестьяне и Река», «Мирская сходка», «Медведь у Пчел», «Зеркало и Обезьяна», «Мельник», «Свинья под Дубом», «Голик», «Крестьянин и Овца», «Волк и Мышонок», «Два Мужика», «Рыбья пляска», «Прихожанин», «Ворона», «Белка», «Щука», «Бритвы», «Булат», «Купец», «Три Мужика». Девятая (и последняя) книга заключает в себе одиннадцать басен: из них видно, что Крылов уже вполне понял, чем должна быть современная басня, потому что между ними нет ни одной, которая была бы написапа для детей, тогда как в седьмой и восьмой книгах, самых богатых превосходными баснями, еще попадаются детские побасенки, как, иапример, «Плотичка». Хотя все одиннадцать басен девятой книги принадлежат к числу лучших басен Крылова, однако нельзя не заметить, что их выполнение не совсем соответствует зрелости их мысли и направления: тут виден еще великий талант, но уже на закате. Исключение остается только за «Вельможею», которым достойно заключено в последнем издании собрание басен Крылова: это одно из самых лучших его произведений21. Девятая книга доказывает, что бы мог сделать Крылов, если б он попозже родился... Но в то же время его появление в эпоху младенчества нашей литературы свидетельствует о великой силе его таланта: реторическое направление литературы могло повредить ему, но не в силах было пн убить, ни исказить его. Крылов родился 2 февраля 1768 (года)22, следовательно, почти через три года после смерти Ломоносова, за шесть лет до смерти Сумарокова; первому талантливому русскому баснописцу, Хем- ницеру, было тогда 24 года от роду, а Дмитриеву было только 8 лет. Сын бедного чиновника, Крылов не мог получить блестящего воспитания, но благодаря своей счастливой натуре он не остался без образования и в этом отношении с малыми средствами умел сделать много. Он принадлежал к числу тех оригинальных натур, в которых сильная внутренняя самодеятельность соединяется с беспечностью, ленью и равнодушием ко всему. Крылов не был страстен, но не был и апатичен: он был только ровен и спокоен. Удивляя своею леностью, он умел удивлять и деятельностью: известен анекдот о нем, как он из-за спора с приятелем своим Гнедичем в короткое время, тайком ото всех, выучился греческому языку, будучи уже далеко не в тех летах, когда учатся. Поэтому не мудрено, что в нем рано проснулась страсть к литературе, которая никогда не пылала в нем, но всегда горела тихим и ровным пламенем. Пятнадцати лет от роду он был уже сочинителем и, бедный канцелярист в одном из присутственных мест Твери, иаписал либретто комической оперы «Кофейница» 23 (Крылов любил музыку). Опера эта никогда не была в печати, и беспечный автор даже затерял и рукопись своего первого произведения. Семнадцати лет от роду Крылов переехал на службу в Петербург, в 1785 году, и с этого времени начинается его литературная карьера24. Он знал по-французски, но настоящими учи¬ 270
телями его были тогдашние русские писатели. Литература русская следовала тогда реторическому направлению, данному ей Ломоносовым. Ломоносов тогда считался безупречным образцом для всякого, кто хотел быть поэтом. Сумароков разделял с ним право великого маэстро словесности. Державин тогда только что, как говорится, вошел в славу. «Россиада» Хераскова только что вышла в это время (1785);25 лирик Петров был уже на высоте своей славы; колоссальная в то время слава Богдановича утвердилась еще с 1778 года, когда вышла его «Душенька»;26 Фонвизин в то время был уже автором «Недоросля»; наследник Сумарокова в драматической литературе, Княжнин также был в то время на верху своей славы; пользовались тогда большою извест- постию: Костров, Николев, Майков, Рубан, Аблесимов, Клушин, Плавильщиков, Бобров. Но в это же время зарождалась и новая эпоха русской литературы: тогда выступала на литературное поприще дружина молодых талантов, еще безвестных, но которым назначалась впоследствии более или менее важная роль в нашей литературе. Таковы были: Нелединский-Мелецкий, Капнист, Долгорукий (Иван), Подшивалов, Никольский, Макаров, наконец — Карамзин и Дмитриев, которые были потом, особенно первый, оракулами нового периода русской словесности. В этот-то переходный момент нашей литературы начал семнадцатилетний Крылов свое поприще. Не скоро сознал он свое назначение и долго пробовал свои силы не на своем поприще. Не думая быть баснописцем, он думал быть драматургом. Он написал трагедию «Клеопатра», и как, по замечаниям знаменитого Дмитревского, признал ее неудачною, написал другую—«Филомела». Обе они не попали ни на театр, ни в печать27. Наконец, он пробовал себя даже в оде. Один литератор доставил нам опыт Крылова в этом роде, который, для редкости и как живой памятник духа того времени, предлагаем здесь любопытству читателей: ода ВСЕПРЕСВЕТЛЕЙШЕЙ, ДЕРЖАВНЕЙШЕЙ, ВЕЛИКОЙ ГОСУДАРЫНЕ, ИМПЕРАТРИЦЕ ЕКАТЕРИНЕ АЛЕКСЕЕВНЕ, САМОДЕРЖИЦЕ ВСЕРОССИЙСКОЙ. НА ЗАКЛЮЧЕНИЕ МИРА РОССИИ СО ШВЕЦИЕЮ, КОТОРУЮ ВСЕПОДДАННЕЙШЕ ПРИНОСИТ ИВАН КРЫЛОВ 1790 ГОДА, АВГУСТА ... ДНЯ. Доколь, сын гордыя Юноны, Враг свойства мудрых: тишины, Ннчтожа естества законы, Ты станешь возжигать войны? Подобно громам съединенны, Доколе, Марс, трубы военны Убийства будут возглашать? Когда воздремлешь ты от злобы? Престанешь города во гробы, Селеньи в степи превращать? 271
Дин кротки мира пролетели, Местам вид подал ты иной: Где голос звонкой пел свирели, Там слышен фурий адских вой. Нимф нежных скрылись хороводы, Бросаются наяды в воды, Сонм резвых сатир убежал. Твой меч, как молния, сверкает; Народы так он посекает, Как прежде серп там класы жат. Какой еще я ужас внемлю! Куда мой дух меня влечет! Кровавый понт я зрю, не землю; В дыму тускнеет солнца свет; Я слышу стоны смертных рода... Не расторгается ль природа?.. Не воскресает ли хаос?.. Не рушится ль вселенна вскоре?.. Не в аде ль я?.. Нет, в Финском море, Где поражает готфа росс, Где образ естества кончины Передо мной изображен. Кипят кровавые пучины, И воздух молнией разжен. Там плавают горящи грады. Не в жизни, в смерти там отрады, Повсюду слышно: гибнем мы! Разят слух громы разъяренны. Там тьма подобна тьме геенны; Там свет ужасней самой тьмы. Но что внезапу укрощает Отважны россиян сердца? Умолк мятеж и не смущает Вод финских светлого лица. Рассеян мрак, утихли стоны, И нереиды и тритоны Вкруг мирных флагов собрались, Победы россиян воспели: В полях их песни возгремели И по вселенной разнеслись. Арей, спокойство ненавидят, Питая во груди раздор, Вздохнул, оливны ветви видя, И рек, от них отвлекши взор: «К тому ль, россияне суровы, Растут для вас леса Лавровы, Чтобы любить вам тишину! Дивя весь свет своим геройством, Почто столь пленны вы спокойством И прекращаете войну? Среди огня, мечей и дыма Я ставу римлян созидал; Я богом был первейшим Рима: Мной Рим вселенной богом стал. Мои одни признав законы,
Он грады жег п рушил тропьг? Забаву в злобе находил, Он свету был страшней геенны, И на развалинах вселенпы Свою ои славу утвердил. Л вы, перунами владел, Страшней быв Рима самого, Не смерти ищете злодея, Хотите дружества его. О росс, оставь толь мирны мысли: Победами свой век исчисли, Вселепну громом востревожь, Не милостьмн пленяй народы: Рассей в них страх, лишай свободы, Число невольников умножь». Он рек — и. чая новой даии, Стирая хладну кровь с броней, Ко пламенной готовил брани Своих крутящихся коней... Но вдруг во пропасти подземны Бегут, смыкая взоры темны, Мятеж, коварство и раздор. Как гонит день ночны призраки, Так гонит пх в кромешпы мрака Один Минервы кроткий взор. Подобно как луна бледпеет, Увидя светла дней да ря. Так Марс мятется и темнеет, В Минерве бога мира зря. Уносится, как ветром прахи: Пред ним летят смятеньи, страхи, Ему сопутствует весь ад; За ним ленивыми стопами Влекутся, скрежеща зубами, Болезни, рабство, бедность, глад. И се на севере природа Веселый образ приняла. Минерва росского народа Сердцам спокойство подала. Рекла — и громов росс не мещет, Рекла — и финн уж не трепещет, Спокойны на морях суда. Дивясь, дела ее велики Нимф нежных воспевают лики, Ликуют села и града. Таков есть бог: велик во брапи. Ужасен в гневе он своем, Но коль прострет в знак мира длани, Творца блаженства видим в нем. Как воск, пред ним так тает камень, Рука его, как вихрь и пламень, Колеблет основанье гор; Но в милостях Едем рождает, Сердца и души услаждает Его единый тихий взор.
Лпкуй, росс, впдя на престоле Владычицу подобных свойств; Святой ее усердствуй воле, Не бойся бед и неустройств. Вотще когтями гидры злоба Тебе копает двери гроба, Вотще готовит чашу слез; Один глагол твоей Паллады Коварству становпт преграды И мир низводит к нам с небес. О, сколь блаженны те державы, Где, к подданным храня любовь, Монархи в том лишь ищут славы, Чтоб, как свою, щадить их кровь! Народ в царе отца там видит, Где царь раздоры ненавидит; Законы дав, хранит их сам. Там златом ябеда не блещет, Там слабый сильных не трепещет, Там трон подобен небесам. Рассудком люди не боятся Себя возвысить от зверей; Но им они единым льстятся Вниманье заслужить царей, Невежество на чисты музы Не смеет налагать там узы, Не смеет гнать его наук, Приняв за правило неложно, Что истребить их там не можно, Где венценосец музам друг. Там тщетно клевета у трона Приемлет правды кроткий вид: Непомраченна злом корона Для льстивых уст ее эгид. Не лица там, дела их зримы: Законом все одним судимы, Простой и знатный человек; И во блаженной той державе Царя ее к бессмертпой славе Цветет златой Астреп век. Но кто в чертах сих не узнает Россиян счастливый предел! Кто, видя их, не вспоминает Екатерины громких дел? Она наукам храмы ставит, Порок разит, невинность славит, Дает художествам покой; Под сень ее текут народы Вкушать Астреи кроткой годы, Астрею видя в ней самой. Она неправедной войною Не унижает царскпй сан И крови подданных ценою Себе не ищет новых стран.
Врагов, жалея, поражает, Когда суд правый обнажает Разящий злобу меч ее; Во гневе молниями блещет, Ее деснпца громы мещет, Но в сердце милость у нее. О ты, что свыше круга звездна Седишь, царей суды внемля. Трон коего есть твердь пебесна, А ног подножие — земля! Молитву чад России верных, Блаженству общества усердных, Внемли во слабой песне сей: Чтоб россов продолжить блаженство И зреть их счастья совершенство, Давай подобных им царей. Но что в восторге дух дерзает? Куда стремлюся я в сей час?.. Кто свод лазурный отверзает, И чей я слышу с неба глас?.. Вещает бог Екатерине: «Владей, как ты владеешь ныне; Народам правый суд твори: В лице твоем ко мне языки Воздвигнут песни хвал велики, В пример тебя возьмут цари. Предел россиян громка слава: К тому тебе я дал их трон; Угодна мне твоя держава, Угоден правый твой закон: Тобой взпесется росс высоко: Над ним мое не дремлет око, Я росский сам храню престол». Он рек... и воздух всколебался, Он рек... и в громах повторялся Его божественный глагол. Эта ода напечатана в Петербурге, в 4-ю долю листа, на десяти страницах28. Она доказывает, как трудно писателю, особенно молодому, не заплатить дани своему времени. Крылов не был особенным почитателем этого рода поэзии, исключительно завладевшего тогда всею русскою литературою, и зло подтрунивал над одистами. Не знаем подлинно, он ли был издателем журналов «Зритель» и «Почта духов», или только участвовал в их издании; 29 но в своих сатирических статьях, которые Крылов помещал в этих журналах, он жестоко нападает на кропателей од. Статьи Крылова, помещавшиеся в этих изданиях, все сатирического содержания и все направлены преимущественно на модников, на модные магазины, принадлежавшие иностранцам, на употребление французского языка в образованном русском обществе и на невежество. В «Зрителе» есть даже восточная повесть Крылова— «Капб»; она отзывается аллегорическим и моральным на¬ 275
правлением, но истинное достоинство ее составляет дух сатиры, местами необыкновенно меткой и злой. «Почта духов» была первым журналом, который издавал Крылов или в котором он принимал деятельное участие. Это издание состоит из двух частей; выходило оно в 1789 году, а в 1802 вышло вторым изданием. «Зритель» печатался в собственной типографии Крылова; вот полный титул этого издания: «Зритель, ежемесячное издание 1792 года. В Санкт-Петербурге, 1792 года, в типографии Крылова с товарищи». В 1793 году Крылов, вместе с Клушиным, издавал ежемесячный журнал «Санктпетербургскпй Меркурий», печатавшийся тоже в типографии Крылова с товарищи. В то же время Крылов посвящал свои труды театру: в 1793 году написал ои комедию «Проказники» (в прозе, в пяти актах) и оперу «Бешеная семья» (в трех действиях); в 1794 написал он комедию «Сочинитель в прихожей» (в прозе, в трех актах). Кажется, что ни одна из этих пьес не была напечатана30, но, должно быть, они были играны на театре, потому что обратили на автора внимание императрицы Екатерины II, которая пожелала видеть Крылова; <>б этом событии Крылов и в старости рассказывал с глубоким чувством. Имя Крылова сделалось тогда известным, и он занял почетное место между писателями того времени. Но эта слава ие удовлетворяла его: он как бы чувствовал, если не сознавал, что идет не по своей дороге, и не мог ни на чем остановиться. Вдруг пришло ему в голову писать басни; не доверяя себе, он показал свои первые опыты в этом роде Дмитриеву, который, одобрив их, возбудил в Крылове смелость действовать ка этом поприще. Какие были первые басни, написанные Крыловым, и где они напечатаны— нам неизвестно31. Уверяют, будто бы эти басни, без имени Крылова, были напечатаны в «Аглае» Карамзина, издававшейся в 1794 и 1795 годах; но это несправедливо: в обеих частях «Аглаи» помещены только две басни, одна Дмитриева — «Чиж и Зяблица», другая, должно быть, Хераскова — «Скворец, Попугай и Сорока»; последняя названа притчею и подписана буквами М. X.32. Как бы то ни было, по басни Крылова начали часто появляться только в «Драматическом вестнике», издававшемся в 1808 году. Там напечатаны следующие басни: «Ворона и Лисица», «Дуб и Трость», «Лягушка и Вол», «Ларчик», «Старик и трое Молодых», «Лев, Собака, Лисица и Волк», «Обезьяны», «Музыканты», «Парнас», «Пустынник и Медведь», «Оракул», «Волк и Ягненок», «Стрекоза и Муравей», «Орел и Куры», «Муха и Дорожные», «Слон на воеводстве», «Лисица и Виноград», «Крестьянин и Смерть», «Слон и Моська» 33. Все эти басни, с прибавлением некоторых новых, вошли в первое издание «Басен» Крылова, вышедшее в следующем (1809) году. В 1807 году Крылов навсегда распрощался с театром, напечатав комедии к Модная лавка» и «Урок дочкам». Эти комедии возбудили в публике того времени величайший восторг; в «Драматическом вестнике» даже напеча¬ 276
таны два стихотворные послания к Крылову34. В самом деле, в этих комедиях много комизма, хотя и чисто внешнего, много остроумия; в первой автор нападает на магазинщиц из иностранок. во второй — на употребление французского языка. В 1811 году вышло второе, исправленное издание басен и в том же году издание новых басен: затем следовали издания 1815 и 1819года35. В двадцатых годах книгопродавец Смирдин купил у Крылова, за 40 ООО рублей ассигнациями, право на издание его басен в продолжение десяти лет. С тех пор до настоящей минуты число экземпляров басен Крылова давно уже перешло за тридцать тысяч (считая в том числе и издание 1843 года, последнее, сделанное самим Крыловым). А сколько еще должно быть изданий этих басен! Число читателей Крылова беспрерывно будет увеличиваться по мере увеличения числа грамотных людей в России. Басни его давно уже выучены наизусть образованными и полуобразованными сословиями в России; но со временем его будет читать весь народ русский. Это слава, это триумф! Из всех родов славы самая лестная, самая великая, самая неподкупная слава народная. Некто из фельетонных критиков, обрадовавшись случаю набиться в дружбу умершему Крылову, назвал его всемирным поэтом, поэтом человечества36, мы этого ие скажем... Крылов — поэт русский, ноэт России; мы думаем, что для Крылова довольно этого, чтоб иметь право на бессмертие, и что нельзя увеличить его великости, и без того несомненной, ложными восторгами и неосновательными похвалами... Не будем распространяться в подробностях о частной жизни Крылова. Как скоро где публичность не в обыкновении и не в нравах,— там толки о неприкосновенной личности частного человека всегда подозрительны и никогда не могут быть приняты за достоверные. Оттого-то подобные толки напоминают всегда басню Крылова, в которой паук, приценившись к хвосту орла, взлетел с ним на вершину Кавказа да еще расхвастался, что он, паук, приятель и друг ему, орлу, и что ои, паук, больше всего любит правду...37 Личность Крылова вся отразилась в его баснях, которые могут служить образцом русского себе па уме,— того,, что французы называют arriere-pensee *. Человек, живой по натуре, умный, хорошо умевший понять и оценить всякие отношения, всякое положение, знавший людей,—Крылов тем не менее искренно был беспечен, ленив и спокоен до равнодушия. Он все допускал, всему позволял быть, как оно есть, но сам пи подо что не подделывался и в образе жизни своей был оригинален до странности. 1\ его странности не были ни маскою, ни расчетом: напротив, они составляли неотделимую часть его самого, были его натурою. Любо бы до смотреть на эту седую голову, на это простодушное, без всяких притязаний величавое лицо: точно, бы¬ * задней мыслью (фр.) — Ред. 277
вало, видишь перед собою древнего мудреца,— п этого впечатления не разрушала ни трубка, ни сигарка, не выходившая из рта его. Хорош был этот старик-младенец, говорил ли он или молчал: в речи его было столько спокойствия и ровноты, а в молчании так много говорило спокойное лицо его...38 Сын бедного чиновпика, мальчик с стремлением к образованию, Крылов сам пробил себе дорогу в жизни. В то время книг и чтепия не любили, и канцеляристам не позволяли терять время на эти вздорьг. Теперь мы часто встречаем препустейших людей, бросающих службу, в которой они могли бы быть хоть порядочными писцами, для литературы, в которой они ничем не могут быть. Но во время юности Крылова бросить службу и жить литературными трудами, весьма скудно вознаграждавшимися, завести типографию и быть вместе и автором и почти наборщиком своих сочинений — это означало не прихоть, а прнзнак высшего призвания. Талант Крылова нашел себе ценителя не в одной публике. В 1814 году он был произведен в коллежские асессоры, по высочайшему повелению, во уважение отличных дарований, как сказано в указе. В 1830 году он имел пансион в 6000 рублей ассигнациями, был статским советником и кавалером нескольких орденов. Наконец, 3 февраля 1836 (года) Крылов получил истинную, небывалую до тех пор награду за своп литературные заслуги: в этот день был празднован пятидесятилетний юбилей литературной его деятельности39. Петербургскими литераторами, с высочайшего соизволения, дан был Крылову обед, в котором участвовали многие сановники и знаменитые лица. При этом случае Крылову был пожалован орден Станислава 2-й степени. По случаю юбилея была выбита медаль с изображением Крылова. Эта овация сильно подействовала на маститого поэта. Талант Крылова доставил ему много покровителей и связей; он сблизил его с А. Н. Олениным, в доме которого Крылов был принят, как родной. В А. Н. Оленине любил он и друга и человека своего времени; удивительно ли, что с его смертью Крылов осиротел совершенно? Вокруг него волновались уже все новые поколения; Крылов видел их любовь и внимание к нему, но своего, родного, близкого к сердцу он уже не видел нигде, и не с кем было ему перемолвить о том времени, в которое он был молод... Кто не желал бы видеть всегда живым и здоровым этого исполненного дней и славы старца? Кому не грустна мысль о том, что уже нет его? — но эта грусть светла, в ней нет страдания: дедушка Крылов заплатил последнюю и неизбежную дань природе; он умер, вполне свершив свое призвание, вполне насладившись за- служенною славою. Смерть для него была не несчастием, а успокоением, может быть, давно желанным... Он умер в прошлом году, ноября 3, на 77 году от рождения40. С высочайшего разрешения, положено воздвигнуть Крылову памятник, и для этого уже открыта подписка следующим объявлением, которое достав¬ 278
лено нам для напечатания пз канцелярин г. министра народного просвещения: По всеподданнейшему докладу г. министра народного просвещения, государь император благоволил изъявить всемилостивейшее согласие на сооружение памятника Ивану Андреевичу Крылову и на повсеместное по империи открытие подписки для собрания суммы, потребной на исполнение сего предприятия. Вслед за тем, с высочайшего разрешения, учрежден комитет для открытия подписки и всех распоряжений по этому делу. Памятники, сооружаемые в честь знаменитым соотечественникам, суть высшие выражения благодарности народной. В них освящается и увековечивается память прошедшего; в ппх преподается назидательный и поощрительный урок грядущим поколениям. Правительство, в семейном сочувствии с народом, объемля просвещенным вниманием и гордою любовью все заслуги, все отличия, все подвиги знаменитых мужей, прославившихся в отечестве, усыновляет их и за пределом жизни и возносит незыблемую память их над тленными могилами сменяющихся поколепий. Исторические эпохи в жизни народа имеют свои памятники. Димитрий Донской, Ермак, Пожарский, Минин, Сусанин, Петр Великий, Александр Благословенный, Суворов, Румянцев, Кутузов, Барклай, в немом красноречии своем, повествуют о своей и нашей славе: в неподвижном величии стоят они на страже независимости и непобедимости народной. Но и другие деяния и другие мирные подвиги не остались также без внимания и без народного сочувствия. Памятники Ломоносова, Державина, Карамзина красноречиво о том свидетельствуют. Сии памятники, сии олицетворения народной славы, разбросанные от берегов Ледовитого моря до восточной грани Европы, знамениями умственной жизни и духовной силы населяют пространство нашего необозримого отечества. Подобно Мемноновой статуе, спи памятники издают, в обширных и холодных степях наших, красноречивые и жизнодательные голоса под солнцем любви к отечеству и нераздельной с нею любви к просвещению. Подобно трем поименованным писателям, и Крылов неизгладимо врезал имя свое на скрижалях русского языка. Русский ум олицетворился в Крылове и выражается в творениях его. Басни его — живой и верный отголосок русского ума с его сметливостью, наблюдательностью, простосердечным лукавством, с его игривостью и глубокомыслием, не отвлеченным, не умозрительным, а практическим и житейским. Стихи его отразились родным впечатлением в уме читателей его. И кто же в Росспи пе принадлежит к числу его читателей? Все возрасты, все звания, несколько поколений с пим ознакомились, тесно сблизились с ним, начиная от восприимчивого и легкомысленного детства до охладевшей и рассудительной старости, от избранного круга образованных ценителей дарования до низших степеней общества, до людей, мало доступных обольщениям искусства, но одаренных природною понятливостью и для коих голос истины и здравого смысла, облеченный в слово животрепещущее, всегда вразумителен и привлекателен. Крылов, нет сомнения, известен у нас и многим из тех, для коих грамота есть таинство еще недоступное. И те знают его понаслышке, затвер- дплп некоторые стихи его с голоса, по изустному преданию, и присвоили их себе, как пословицы, спи выражения общей и народной мудрости. Грамотная, печатная память его не умрет: она живет в десятках тысяч экземпляров басней его, которые перешли из рук в руки, из рода в род; она будет жить в несчетных пзданпях, которые в течение времени передадут славу его дальнейшему потомству, пока останется хотя одно русское сердце, и отзовется оно на родной звук русского языка. Крылов свое дело сделал. Он подарил Россию славою незабвенною. Ныне пришла очередь наша. Недавпо праздновали мы пятидесятилетний юбилей его литератур- 279
noli жизни. Ныне, когда его уже не стало, равномерно отблагодарим его достойным образом: сотворим по нем народную тризну, увековечим благодарность нашу, как он увековечил дар, принесенный им на алтарь отечества и просвещения. Кто из русских не порадуется, что русский царь, который благоволил к Крылову при жизни его. благоволит и к его памяти; кто не порадуется, что он милостивым, живительным словом разрешает народную признательность прииести знаменитому современнику возмездие за жизнь, которая так звучно, так глубоко отозвалась в общественной жизни нескольких поколений? Нет сомнения, что общий голос откликнется радушным ответом на вызов соорудить памятник Крылову и поблагодарит правительство, которое угадало и предупредило общее желание. Заботясь о том, чтобы вполне осуществить сие желание и сделать исполнение его доступным всем и каждому, комитет постановил себе первым правилом принимать всякое приношение, начиная от щедрой дани богатого ревнителя отечественной славы до скромного и малозначительного пожертвования смиренного добродателя. Кто захочет определить границу благодарности? И тем более, кто возьмется установить крайнюю ттепу ее, ниже чего ей и показаться нельзя? Благодарности и добровольному выражению ее предоставляется полная свобода. Крылов принадлежит всем возрастам и всем званиям. Он более, нежели литератор и поэт. В этом выражении есть все что-то отвлеченное и понятное только для немногих, но круг действия его был обширнее и всенароднее. Слишком смело было бы сравнивать письменные заслуги, хотя и блистательные, с историческими подвигами гражданской доблести. Но, вспомня Минина, который был выборный человек от всея русския земли, нельзя ли, без всякого применения к лицам и событиям, сказать о Крылове, что он выборный грамотный человек всей России? Голос его раздавался в столицах и селах, на ученических скамьях детей, под сенью семейного крова, в роскошных палатах и в храминах науки и просвещения, в лавке торговца и в трудолюбивом приюте грамотного ремесленника. Пусть и голос благодарности отзовется отовсюду. Памятник Крылова воздвигнут будет в Петербурге. И где же быть ему, как не здесь? Не здесь родился поэт, но здесь родилась и созрела слава его. Ои был собственностью столицы, которая делилась им с Россиею. Не был ли он и при жизни своей живым памятником Петербург? С ним живали и водили хлеб-соль деды нашего поколения, и он же забавлял и поучал детей наших. Кто из петербургских жителей не знал его по крайней мере с виду? Кто не имел случая любоваться этим открытым, широким лицом, на коем отпечатлевалась сила мысли и отсвечивалась искра возвышенного дарования? Кто не любовался этою могучею, обросшею седыми волосами львиною головою, недаром приданной баснописцу, который также повелитель зверей,— этим монументальным, богатырским дородством, напоминающим нам запамятованные времена воспетого им Ильи-богатыря? Кто, и не знакомый с ним, встретя его, не говорил: «Вот дедушка Крылов!» и мысленно не поклонялся поэту, который был близок каждому русскому?.. Художнику, призванному увековечить изображение его, не нужно будет идеализировать свое создание. Ему только следует быть верным истине и природе. Пусть представит он пам подлинник в живом и. так сказать, буквальном переводе. Пусть явится перед нами в строгом и верпом значении слова вылитый Крылов. Тут будет и действительность и поэзия. Тут сольются и в стройном целом обозначатся общее и высокое понятие об искусстве и олицетворенный снимок с частного самобытного образна, в котором резко и живописно выразились черты русской природы в проявлении ее вещественной и духовной жизни. Все суммы, которые будут собраны по подписке, до приступа к исполнению предположения, должны храниться в казначействе Министерства народного просвещения. Пожертвования можно обращать прямо в министерство; принимаются также гг. гуоернскими предводителями дворянства и градскими главами, от которых все сооры по гуоерниям будут сосредото- 280
чивоться у гг. гражданских губернаторов. По ведомству Министерства народного просвещения поручение это возложено, под распоряжением гг. попечителей учебных округов, на директоров училищ в губерниях. Президент Академии наук С. Уваров. Почетный член Академии наук граф Д. Блудов. Впце президент Академии наук князь М. Дондуков-Корсаков. Действительный член Академии наук князь П. Вяземский. Ректор С.-Петербургского университета П. Плетнев. Душеприказчик И. А. Крылова Я. Ростовцев. Мы уверены, что в России не останется ни одного грамотного человека, который не принял бы участия в этом истинно национальном деле.
ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ I КАНТЕМИР НЕСКОЛЬКО СЛОВ ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ Гедакция «Литературной газеты» давно уже имела намерение представить своим читателям очерк русской литературы в лицах. Подобное предприятие принадлежит ей по праву и некоторым образом входит в круг ее обязанностей перед публикою: самое название пашей газеты показывает, что русская литература составляет ее главный предмет, а в качестве иллюстрированного издания она и может и должна представить публике полную, по возможности, коллекцию портретов наиболее известных русских писателей. Таким образом, мы начинаем ряд статей, из которых каждая будет содержать в себе критическую характеристику одного из известных русских писателей, и при каждой из них будет находиться политипажный портрет разбираемого автора. Статьи паши — не критики, но только критические очерки, по возможности легкие и краткие. Так как в порядке этих статей мы намерены держаться строгой исторической последовательности, то из наших многих очерков русских писателей со временем должен выйти один очерк истории русской литературы, тем более, что все они, как составленные одним лицом, будут отличаться единством воззрения и изложения. Редакция «Литературной газеты» не налагает на себя никакой обязанности в отношешш к числу, времени появления и времени окончания этих статей: числа их теперь нельзя определить; кончиться они могут и в нынешнем п в будущем году — как придется; появляться же будут не в каждом нумере, но от времени до времени. 282
Русскую литературу начинают с Ломоносова,— и справедливо. Ломоносов действительно был основателем русской литературы. Как гениальный человек, он дал ей форму и направление, которые она надолго удержала. Каковы были эта форма и это направление — вопрос другой; дело в том, что дать форму и направление целой литературе мог только человек необыкновенный, но, несмотря на общее согласие в том, что русская литература начинается с Ломоносова, все начинают ее историю с Кантемира. Это тоже справедливо. Если Кантемир и Тредьяковский не былп основателями русской литературы, их труды некоторым образом были как бы предисловием к ее основанию. Оба они, особенно последний, брались за то, за что прежде всего должно было взяться; но оба они не имели достаточных средств для выполнения предлежавшего им дела. Впрочем, к Кантемиру это относится гораздо меньше, чем к Тредьяковскому. Кантемир не столько начинает собою историю русской литературы, сколько заканчивает период русской письменности. Кантемир писал так называемыми силлабическими стихами — размером, который совершенно не свойствен русскому языку; но этот размер существовал на Руси задолго до Кантемира. Он зашел к нам из Польши чрез Малороссию в XVI столетии. Этим размером писали и Петр Могила, и Димитрий Ростовский, и Симеон Полоцкий; но их стихи были духовного содержания, не блестели поэзиею и отличались однажды навсегда принятою и неподвижною реторическою формою; Кантемир же первый начал писать стихи тем же силлабическим размером, но содержание, характер и цель его стихов были уже совсем другие, нежели у его предшественников на стихотворческом поприще. Кантемир начал собою историю светской русской литературы. Вот почему все, справедливо считая Ломоносова отцом русской литературы, в то же время не совсем без основания Кантемиром начинают ее историю. Несмотря на страшную устарелость языка, которым писал Кантемир, несмотря на бедность поэтического элемента в его стихах, Кантемир своими сатирами воздвиг себе маленький, скромный, но тем не менее бессмертный памятник в русской литературе. Имя его уже пережило много эфемерных знаменитостей, и классических и романтических, и еще переживет их многие тысячи. Этот человек, по какому-то счастливому инстинкту, первый на Руси свел поэзию с жизнию,— тогда как сам Ломоносов только развел их надолго. Поэзия Кантемира уже по тому одному, что она была сатирическою, не могла быть реторическою. Не только при Кантемире, но и гораздо спустя после него, русская литература могла, если б поняла свое положение, смеяться и осмеивать, а между тем она больше восторгалась и надувалась. Впрочем, действительность-таки взяла свое,— и русская литература как-то сама собою, бессознательно разделилась на сатирическую и реторическую. Значительная часть сочинений Сумарокова в сатирическом роде,— и, несмотря на тупость и аляповатость сатирической музы этого неутомимого 283
писателя, стремившегося к вссобъемлемости и ничего не обнявшего, если нападки на подьячих не были бесполезны: если они не исправляли нравов, зато поддерживали в обществе сознание, что порок есть все-таки порок, хотя бы он был и неизбежным злом. Следовательно, благодаря, может быть, заслуге одной только литературы, у нас зло не смело называться добром, а лихоимство и казнокрадство не титуловались благонамеренностью, как это всегда водилось и теперь водится, например, в Китае. И могло ли это быть у нас иначе, если сатирическое направление со времен Кантемира сделалось живою струею всей русской литературы? Не говоря уже о Фонвизине, которого превосходный талант был по преимуществу сатирический,— сам Державин, который, по духу своего времени, реторическую превыспренпость считал заодно с поэзиею,— заплатил большую дапь сатире. И еще далеко не успел блестящий лирик века Екатерины допеть своих громозвучных од, как явился на Руси национальный баснописец— Крылов. Это сатирическое направление, столь важное и благодетельное, столь живое и действительное для общества, в котором так странно боролась прививная европейская форма с азиатскою сущностью родной старины,—это сатирическое направление никогда не прекращалось в русской литературе, но только переродилось в юмористическое, как более глубокое в технологическом отношении 1 и более родственное художественному характеру новейшей русской поэзии. Говоря о Кантемире, нет нужды распространяться в биографических подробностях; но не мешает взглянуть бегло на жизнь Кантемира в ее связи с литературою. Есть ira русском языке старинная книжица, изданная Новиковым в 1783 году, под титулом: «История о жизни и делах молдавского господаря князя Константина Кантемира, сочиненная Санкт-Петербургской Академии наук покойным профессором Беером, с российским переводом и с приложением родословия князей Кантемиров»2. В этой книжице сказано, что Кантемиры свой род производят от крымских татар, и доказано, кстати, что в этом обстоятельстве для Кантемиров нет ничего унизительного, потому что «знатностию породы, каковую предки паши или на прямой добродетели, или на некой мнимой славе в своем утвердили потомстве, татары нам не токмо нимало не уступают, но еще гораздо больше, нежели мы, благородством знаменитейших мужей превозносятся: ибо нет у них ни единого такового важного и храброго дела, за которое подлой или простолюдин мог бы когда-нибудь причтен быть в число мурз». После такого поистине татарского воззрения на несомненность родовой знаменитости князей Кантемиров наивная книжица неоспоримо доказывает, что Кантемиры происходят по прямой линии от Тамерлана, что видно из самого их имени: Кан-Тимур, то есть родственник Тимура. Но для русской литературы все равно: от Тамерлана или еще древнее — от Адама произошел сатирик Кантемир. Для нее довольно знать, что он 284
был сын молдавского господаря Димитрия Кантемира, столь известного в истории Петра Великого по турецкой войне, кончившейся миром при Пруте. Князь Димитрий был человек ученый; с особенным удовольствием занимался он историею, «был весьма искусен в философии и математике и имел великое знание в архитектуре»; был членом Берлинской академии; говорил по-турецки, по-персидски, по-гречески, по-латыне, по-итальянски, по-русски, по-молдавски, порядочно знал французский язык и оставил после себя несколько сочинений на латинском, греческом, молдавском и русском языках. Из них «Система мухаммеданского закона», по повелению Петра Великого, напечатана в Петербурге в 1722 году3. Очень естественно, что у такого отца дети были людьми учеными и образованными. Антиох был четвертым сыном князя Димитрия и родился в Константинополе 1708 года, сентября 10-го. Так как отец скоро заметил в кем отличные дарования, то и приложил особенное старание о его воспитании, преимущественно перед всеми другими своими сыновьями. Сначала Антиох воспитывался в Харькове, потом в Москве, наконец в Петербурге. Везде пользовался он уроками лучших в то время преподавателей. Не желая ни на минуту спустить глаз своих с любимого сына, князь Димитрий взял Антиоха с собою в персидский поход, в котором ои сопровождал Петра Великого в 1722 году. Во время похода учение Антиоха не прерывалось ни на минуту; самое путешествие эго практически не могло не быть чрезвычайно полезно любознательному четырнадцатилетнему юноше. Страсть и уважение к учености были так сильны в старом Кантемире, что он желал иметь наследником своего имения того из сыновей, который больше других отличится в науках. Ои даже просил об этом Петра Великого, а в духовном завещании прямо указал на Антиоха, как на того из своих сыновей, который по способностям и познаниям достоин быть наследником его имения (стр. 322) *. В 1725 году была учреждена Санкт-Петербургская императорская Академия наук, и Антиох выслушал курс высших наук у иностранных профессоров, приглашенных Петром Великим в Россию. Математике учился он у Бернуллия, физике у Бильфипгера, истории у Беера, нравственной философии у Гросса. Блестящие дарования скоро обратили на молодого Кантемира общее внимание. Еще быв поручиком Преображенского полка, почти двадцати лет от роду, он едва не был послан к французскому двору; намерение это почему-то было отменено, но оно показывает, какою * Впрочем, это дело как-то бестолково объяснено в книге Беера: на стр. 321 сказано о втором сыне князя Димитрия, Константине, что «император Петр II. снисходя на желание умершего родителя его, князя Димитрия, повелел (19 мая 1729 года) в недвижимом имении быть одному ему наследником». Во всяком случае, и все другие братья Константина не остались бедняками благодаря щедротам Петра Великого п его преемников. Так как Антиох ио был женат и не оставил по себе наследников, то пмеиие его перешло к братьям4. 285
репутациею пользовался этот молодой человек в такое время, когда молодость считалась пороком, от которого едва избавлялись в сорок лет. По некоторым словам книги Беера можно заключить не без основания, что первые три сатиры Антиоха Кантемира немало способствовали его возвышению в глазах самого правительства. Вместе с его братьями, Матвеем и Сергием, и сестрою Марьею, Анна Иоанновна пожаловала ему тысячу тридцать крестьянских дворов. В 1731 году он был послан в Лондон в качестве резидента5. Проезжая чрез Голландию, Кантемир запасся книгами и поручил одному книгопродавцу в Гаге напечатать сочинение своего отца: «Описание историческое и географическое Молдавии»; впрочем, это сочинение не было напечатано. В Лондоне Кантемир был принят с отличием, как ученый человек п глубокий политик. За удовлетворительное окончание возложенного на него поручения он был облечен значением чрезвычайного посланника и полномочного министра. Свободное от политических занятий время он посвящал наукам и беседе с учепыми людьми Англии, которую он почитал просвещеннейшею страною в мире. Знакомство с некоторыми итальянцами побудило его выучиться итальянскому языку, которым он так хорошо овладел, что говорил и писал на нем, как природный итальянец. Вследствие оспы, которую Кантемир перенес в детстве, он всегда страдал истечением мокроты из глаз. От усиленного занятия чтением, в Лондоне эта болезнь до того у пего усилилась, что он поехал в 1736 году в Париж лечиться у знаменитого в то время врача Жандрона, лейб-медика французского регента6. Жандрон действительно помог Кантемиру; а когда в 1738 году Кантемир приехал в Париж в качестве полномочного министра, то и совсем излечил его от глазной болезни. В 1739 году Кантемир был наименован чрезвычайным послом при французском дворе. Цри запутанных обстоятельствах этой эпохи Кантемир удержался в милости и при правительнице7, которая пожаловала его в 1741 году в тайные советники, и при Елизавете Петровпе, подтвердившей его в этом чине. В Париже Кантемир вел жизнь уединенную, знаясь только с людьми учепыми и литераторами, и с страстью предавался учению. С особенным рвением занимался он тогда алгеброю и сочинил на русском языке «Руководство к алгебре», которое осталось в рукописи. Батюшков, представивший Кантемира в беседе с Монтескье, аббатом В. и аббатом Гуаско8, справедливо заметил, что Кантемир писал бы стихи и па необитаемом острове, потому что он писал их в Париже, который, в отпошении к нему, как к стихотворцу, был для него действительно необитаемым островом. Весь характер, вся личность Кантемира отразилась в этих, его же, стихах: Тот в сей жизни лишь блажен, кто, малым доволен, В тишине знает прожить, от суетных волен Мыслен, что мучат других, и топчет надежну Стезю добродетели к концу неизбежну; 286
Небольшой дом, на своем построенный поле, Дает нужное моей умерепной воле, Ие скудный, не лпшнпй корм и средню забаву, Где б с другом честным я мог, по моему нраву Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя, Где б, от шуму отдален, прочее все время Провожать меж мертвыми греки и латины. Исследуя всех вещей действа и причины, И, учась, знать образцом других, что полезно, Что вредпо в нравах, что в них гнусно иль любезно: То одно желания мои составляет 9. С 1740 года здоровье Кантемира начало совершенно расстро- пваться. Вот что говорит об этом книжнца Веера: «Князь Антиох подвержен был человеческим слабостям, как и другие люди. Он чувствовал то сам, яко человек, и имел несчастие искуситься в скорби, свойственной человеческому роду. С 1740 году почувствовал он внутреннюю болезнь, которая от часу умножалась. И хотя он в пище весьма был воздержан, однако желудок его почти ничего уже варить не мог». В 1741 году он ездил на ахенские воды, от которых и получил облегчение, равно как и от лекарства какой-то девицы Стефенс, которое он употреблял по совету же Жандрона. В 1743 году он пользовался пломбьерскими водами10, которые, однако, не помогли ему. По возвращении в Париж он отдался на руки разным врачам, которые совсем залечили его. В это время он страдал крайним ослаблением желудка, резью в почках и бессонницею. Потом он схватил лихорадку, довольно, впрочем, легкую, и у него открылся кашель. По совету одного из друзей своих, который, вопреки мнению докторов, смотрел серьезно на эти припадки, Кантемир решился провести зиму в Неаполе. Но, когда он получил на это разрешение от своего двора, было уже поздно: усилившаяся болезнь и дурное время года не позволили ему тронуться с места. Полгода страдал он болезнию в груди, не переставая чтением прогонять скуку бессонницы. На увещания, что он этим вредит себе, он обыкновенно отвечал, что «тогда только не чувствует болезни, когда трудится». Охоту к чтению он потерял только за три или за четыре дня до своей смерти, и это-то обстоятельство открыло ему опасность его положения. Один из друзей его, читая с ним рассуждение Цицерона о дружбе, во имя налагаемого этим чувством долга, заговорил с ним прямо о его положении и посоветовал заняться последними распоряжениями. Кантемир с благодарностью принял этот совет, как доказательство истинной дружбы, и немедля приступил к составлению духовной, в которой, отказав все свое имение братьям и сестрам, завещал, чтоб тело его, по вскрытпи, было набальзамировано, отвезено в Россию и похоронено без всякой церемонии в греческом монастыре в Москве, где схоронены были и его родители. До самой минуты своей смерти он был в полном разуме. Умер он в 1744 году, марта 31, тридца¬ 287
ти пяти лет и семи месяцев от роду. По вскрытии тела оказалось, что у него была водяная в груди. О личном характере Кантемира известно только, что он был человек благородный, правдивый и кроткий. Сначала он казался неприветливым, но эта неприветливость постепенно исчезала в отношении к людям, которые ему более п более нравились. Слабое и болезненное его телосложение придавало его характеру меланхолический оттенок, что, однако ж, не мешало ему быть и любезным и веселым в обществе людей, которые ему правились и с которыми он мог быть откровенен. В частной жизни он был экономен и, как говорит книжица Веера, из которой мы заимствовали эти подробности, «никогда не признавал, что долги были знаком благородства и высокого достоинства». Вот все, что дошло до потомства о Кантемире как о человеке: в его сатирах мы увидим его как поэта, и вновь встретимся с ним как с человеком. В 1729 году11 написал Кантемир свою первую сатиру, следовательно, ровно за десять лет до первой оды Ломоносова («На взятие Хотина»), написанной новым размером. Это едва ли не лучшая из всех сатир Кантемира. Она была направлена против обскурантов (людей, одержимых болезнию мракобесия), врагов просвещения, словом, славянофилов того времени. В ней, как и во всех сатирах Кантемира, нет ни желчного негодования, ни бурного пафоса; но в ней много, ума, много комической соли и есть одушевление, тихое, ровное, но постоянно выдерживаемое. Кантемир не бичует, а только сечет обскурантов. Оно и естественно: сатира страстная, грозная, бешеная, вооруженная свитым из змей бичом, сатира в образе Немезиды, бросающей молнии из очей, с пеною у рта, такая сатира возможна только или у народа, который уже пережил самого себя, для которого уже нет ни выхода, ни будущего, или у народа, который еще полн свежих сил жизни, но уже сознал причины, которые удерживают его стремление на пути дальнейшего развития. Ни то, ни другое положение не могло относиться к России времен Кантемира. Прогресс, который тогда для нее был возможен, весь заключался больше в форме, нежели в духе, следовательно, был слишком внешен и потому не мог иметь слишком сильных и опасных врагов. Эти враги были больше смешны, нежели страшны, и для них нужен был не свистящий бич ювеналовской сатиры, а легкая лоза насмешки и иронии. И в этом отношении сатиры Кантемира были именно такими, какие тогда были нужны и могли быть полезны. Первая сатира, «На хулящих учение», особенно богата смешными чертами и верными снимками с общества того времени. Поэт делает обращение к уму своему, прося его не понуждать его рук к перу. Можно, говорит поэт, и не писавши достичь славы: ведь в наш век к ней ведут многие пути; а из них самый трудный и невыгодный — тог, «что босы проклали девять сестр». 288
Кто над столом гнется, Пяля на книгу 1лаза, больших не добьется Палат, ни расцвеченпа мраморами саду; Овцы не прибавит он к отцовскому стаду. Правда, в нашем молодом монархе * надежда Всходит музам не мала; со стыдом невежда Бежит его; Аноллин славы в нем защиту Своей не слабу почул, чтяща свою свиту Видел его самого, и во всем обильно Тщится множить жителей парнасских он сильчо: Но та беда, многие в царе похваляют За страх то, что в подданном дерзко осуждают ". Как ловко выражена мысль двух последних стихов! За ними следует ряд картни тогдашнего общества, напнеаппых мастерскою Ш1стпю. Поэт заставляет невежд, под вымышленными именами говорить филиппики против просвещения. И каждый из этих антагонистов света божия высказывается сообразно своему характеру, п ни один из них не повторяет другого. «Расколы и ереси пауки суть дети, Больше врет, кому далось больше разу мет и, Приходит в безбожие, кто над книгой тает». Критон с четками в руках ворчит и вздыхает, И просит свята душа с горькими слезами Смотреть, сколь семя наук вредно между нами. «Дети наши, что пред тем тихи и покорны Праотческим шли следом, к божиеи проворны Службе, с страхом слушая, что сами не знали, Теперь, к церкви соблазну, Библию честь стали, Толкуют, всему хотят зттать повод, причину, Мало веры пода я священному чину; Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу, Не прибьешь их палкою к соленому мясу; Уж свечек не кладут, постных дней не знают, Мирскую в церковных власть руках лиши у чают, Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали, Поместья и вотчины весьма не пристали». Сильван другую вину наукам находит: «Учение (говорит) нам голод наводит; Жпвалп мы преж сего, не зная латыпе, Гораздо обильнее, чем живем мы ныне, Гораздо в невежестве больше хлеба жали, Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли. Буде речь моя слаба, буде пет в ней чину, Ни связи, должно ль о том тужить дворянину: Довод, порядок в словах, подлых то есть дело; Знатным полно подтверждать, иль отрицать смело. С ума сошел, кто души силу и предеты Испытает, кто в поту томится дни целы, Чтоб строй мира и вещей выведать премену Иль причину; глупо он лепит горох в стену. Прирастет ли мне с того день к жизни иль в ящик * Поэт говорит о Петре Втором, которому тогда было четырнадцать лет. Он в детстве с особенною ревиостию учился, а впоследствии подтвердил данные ею предшественниками привилегии Академии паук и назначил ее членам и даже чиновникам постоянные оклады. 10 в. Белинский, т. 7 289
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что прпказчпк, Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду В мои пруд? как бочек число с винного заводу? Не умнее, кто глаза, полон беспокойства, Коптит печась при огне, чтоб вызнать руд свойства; Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди; Можно знать различие злата, сребра, меди. Трав, болезней знание — все то голы враки; Глава ль болит? тому врач ищет в руке знаки; Всему в нас виновна кровь, буде ему веру Нять хощешь. Слабеем ли? — кровь тихо чрезмеру Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело Дает, хотя внутрь никто не видел живо тело. А пока в баснях таких время он проводит, Лучший сок из нашего мешка в его входпт. К чему звезд течение числить и ни к делу, Ни кстати за одним ночь пятном не спать целу? За любопытством одним лишиться покою, Ища — солнце ль движется или мы с землею? В часовнике можно честь на всякий день года Число месяца и час солнечного всхода. Землю в четверти делить без Эвклида смыслим; Сколько копеек в рубле, без алгебры счислим». Румяный, трожды рыгнув. Лука подпевает: «Наука содружество людей разрушает; Люди мы к сообществу божия тварь стали, Не в нашу пользу одну смысла дар прияли: Что же пользы иному, когда я запруся В чулан, для мертвых друзей живущих лишуся? Когда все содружество, вся моя ватага Будет чернило, перо, песок да бумага? В весельи, в пирах мы жизнь должны провождати; И так она недолга: на что коротати, Крушиться над книгою и повреждать очи? Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи? Вино — дар божественный, много в нем провору; Дружит людей, подает повод к разговору, Веселит, все тяжкие мысли отымает, Скудость знает облегчать, слабых ободряет, Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит, Любовник лучше вином в цель свою доходит. Когда по небу сохой бразды водить станут, А с поверхности земли звезды уж проглянут, Когда будут течь к ключам своим быстры реки И возвратятся назад минувшие веки; Когда в пост чернец одну есть станет визигу. Тогда, оставя стакан, примуся за книгу». Медор тужит, что чресчур бумаги исходит На пнсьмо, на печать книг, а ему приходит, Что не во что завертеть завитые кудри; Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры. Пред Егором * двух денег Виргилий не стоит, Рексу **, не Цицерону, похвала достоит. Обращаясь вновь к своему уму и доказывая ему бесплодность борьбы с невеждами, сатирик говорит: * Славный сапожник того времени в Москве. ** Славный портной тога времени в Москве, 290
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело, Пауку невежество местом уж посело. Под мптрой гордится то, в шитом платье ходит, Сидит за красным сукном, смело полки водит Наука ободрана, в лоскутах обшита, Изо всех почти домов с ругательством сбита, Знаться с нею не хотят, бегут ее дружбы, Как в море страдавшие корабельной службы. Все кричат: никакой плод не виден с науки! Ученых хоть голова полиа, пусты руки! Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает, Танцует, на дудочке песни три играет, Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,— Тому уж и в самые молодые леты Всякая высша степень — мзда уж невелика, Седми мудрецов себя достойным мнит лика. Вторая сатира, «Филарет и Евгений», написанная месяца через два после первой 13, нападает «на зависть и гордость дворян злонравных». Это, впрочем, чуть лп не слабейшая из всех сатир Кантемира. В ней больше рассуждений, больше морали, нежели желчи. Впрочем, и в ней есть места замечательные. Вот, например, картина жизни фата, или льва того времени: Пел петух, встала заря, лучи осветили Солнца верхи гор; тогда войско выводили На поле предки твои, а ты под парчою, Углублен мягко в пуху телом и душою, Грозно сопешь; когда дня пробегут две доли, Зевнешь, растворишь глаза, выспишься до воли. Тянешься уж час, другой, нежишься, ожидая Пойла, что шлет Индия иль везут с Китая, Из постели к зеркалу одним спрыгнешь скоком, Там уж в попечении и труде глубоком, Женских достойную плеч завеску на спину Вскинув, волос с волосом прибираешь к чипу. Часть над лоским лбом торчать будут сановиты, По румяным часть щекам в колечки завиты Свободно станет играть, часть уйдет за темя В мешок. Дивится тому строению племя Тебе подобных; ты сам, новый Нарцисс, жадно Глотаешь очьми себя; нога жмется складно В тесном башмаке твоя, пот со слуг валится, В две мозоли и тебе красота становится; Избит пол, и под башмак стерто много мелу. Деревню взденешь потом на себя ты целу. Дальнейшее описание облачения фата и в особенности слова сатирика насчет того, как хорошо воспользовался фат своим путешествием по Европе, чрезвычайно заоавны, за исключением устарелого языка, слога и силлабического стихосложения. Пусть читатели сами поверят справедливость наших слов, прочтя эту сатиру всю, а мы выпишем из нее еще вот эти стихи. Бедных слезы пред тобой льются, пока злобно Ты смеешься нищете; каменный душою, Бьешь холопа до крови, что махнул рукою 10* 291
Вместо правой левою (зверям лишь прилична Жадность крови; плоть в слуге твоей однолична). Мало, правда, ты копишь денег, но к ним жаден: Мот почти всегда живет сребролюбьем смраден, II все законно он мнит, что уж истощенной Может дополнить мешок; нужды совершенной Стала ему золота куча, без которой Прохладам должен своим конец видел ь скорой. В этом отрывке есть стихи (не указываем на них: человеческое чувство читателя их угадает и без нас), которые могут служить торжественным и неопровержимым доказательством, что наша литература, даже в самом начале ее, была провозвестницею для общества всех благородных чувств, всех высоких понятий. Да, она умела не только льстить, но и выговаривать святые'истины о человеческом достоинстве. Самая лесть у ней была не столько убеждением, сколько, во-первых, подчинением всеми принятому обычаю, а во-вторых, реторическою манерою. До поэзии достигала она и у самого Державина только там, где он переставал быть поэтом в духе времени и становился просто человеком. Простим же ей — нашей старой литературе — ее грехи, вольные и невольные, и будем ей благодарны за то, что она, п только одна она, была воспитательницею юного, созданного Петром Великим общества, от Кантемира до наших времен. По мне^нет цены этим неуклюжим стихам умного, честного и доброго Кантемира: Лучшую дорогу Избрал, кто правду всегда говорить принялся; Но и кто правду молчит, виновен не стался, Буде ложью утаить правду не посмеет. Счастлив, кто средины оной держаться умеет; Ум светлый нужен к тому, разговор приятный, Учтивость приличная, что дает род знатный. Ползать не советую, хоть спеси гнушаюсь, Ат:ам дворян не родил, но одному сыну Жребий был копать сад, пасть другому скотину; Ной в ковчеге с собою спас всё себе равных Простых земледетелей, нравами лишь славных: От них мы произошли, один ппрансе Оставя дудку, соху, другой — попозднее. Чтоб не возвращаться опять к одному и тому же предмету, выпишем теперь же из шестой сатиры стихи, в которых Кантемир казнит насмешкою добровольное унижение человеческого достоинства низкопоклонством и лестью: С петухами пробудясь, нужно потащиться Из дому в дом на поклон, в передних томиться — Полдни торчать па ногах с холопы в беседе, Ни сморкнуть, ни кашлянуть — смея. По обеде Та же жизнь до вечера; ночь вся беспокойно Пройдет, думая, к кому поутру пристойно Еще бежать, перед кем гнуть шею и сштну, Что слуге в подарок, что поиесть господину.
Нужно часто полыгать, небылице верить. Что одною скорлупой можно море смерить; Господскую сносить спесь, признавать, что родом Моложе Владимира одним только годом, Хоть ты помнишь, как отец носил кафтан серой; Кривую жену его называть Венерой II в шальных детях хвалить остроту природпу; Не зевать, когда он сам несет сумасбродну. Нужно благодетелем звать того, другого, От кого век не видал добра никакого. Третья сатира, «К Феофану, епископу новгородскому», написанная в 1730 году, рассуждает о различии страстей человеческих. Тут осмеиваются сребролюбцы, сплетники, болтуны, ханжиг самолюбцы, пьяницы, завистники и т. п. В четвертой сатире, на- нисапиой в 1731 году14, Кантемир спрашивает свою музу, не пора ли им перестать писать сатиры? Многим те не любы, И ворчит уж не один, что где нет мне дела, Там мешаюсь и кажу себя чресчур смела. Ты (говорит он своей музе) смело хулишь и находишь свое веселие в том, чтобы бесить злых, «а я вижу, что в чужом пиру мне похмелье». Один (продолжает сатирик) хочет потянуть меня к суду, что, нападая на пьяниц, «умаляю кружальные доходы»; другой, похваляясь, что от доски до доски прочел Библию острож- ской печати15, убедился из нее, что «во мне нечистый дух злословит бороду»; третий сердится, что нападаю на взятки. Тогда сатирик, желая переменить грубый тон на вежливый, начинает иронически хвалить глупцов и негодяев; но это доводит его до сознания, что он не умеет и в шутку хвалить того, что считает дурным. когда хвалы принимаюсь Писать, когда, муза, твой нрав сломить стараюсь,— Сколько ногти ни грызу и тру лоб вспотелыи, ” С трудом стишка два сплету, да и те не спелы, Жестки, досадны ушам и на те походят, Что по целой азбуке святых житья водят *. Дух твой ленив, и в зубах вязнет твое слово Не забавно, не красно, не сильно, не ново; А как в нравах вредно что усмотрю, умпяе Сам ставши, под пером стих течет скоряе; Тогда я стихотворцем сам себя поздравлю И чтецов моих зевать тщетно не заставлю; Проворен, весел спешу, как вождь на победу Или как поп с похорон к жирному обеду. * Вот примечание из ыздаппя 1762 года на этот стих: «Некто, прозва-* нпем Максимович 1б, стихами описал и по азбуке расположил жития святых печерских. Сия книга напечатана в Киеве в лист и пальца в два толщины; однако ж в ней, кроме имеп святых и государя царевича Алексея Петровича, которому приписана, ничего путного не найдешь». 293
Кантемир заключает эту сатиру тем, что сатнры могут не нравиться только дурным людям и глупцам, на которых нечего смотреть: Таким одним сатпра паша быть противна Может; да их печего щадить, и не дивна Мне любовь их, как и гнев их мне страшен мало. Просить у ппх не хочу, с ними не пристало Вестись, чтоб не почернеть, касайся сажи; Вредить не могут те мне, пока в сильной стражи Нахожуся матери отечества правой. А коим бог чистой дух дал и разум здравой, Беззлобны, беззлобные наши стихи возлюбят II охотно станут честь, надеясь, что сгубят, Может быть, или уменьшат злые людей нравы. Сколько тем придается им и пользы и славы! В этих стихах — весь Кантемир! Этот человек не был поэтом; непосредственный художественный талант не был его уделом. Его поэзия — поэзия ума, здравого смысла и благородного сердца. Кантемир в своих стихах — не поэт, а публицист, пишущий о нравах энергически и остроумно. Насмешка и ирония — вот в чем заключался талант Кантемира. Пятая сатира, «Сатир и Периерг», написанная в 1737 году17 в Лондоне, устремлена «на человеческие злонравия вообще». Ее форма очень изысканна, и в целом она скучна; но подробности есть удивительные, как, например, это место: Болваном Макар вчера казался народу, Годен лишь дрова рубить или таскать воду; О безумии его худая шла повесть, Углем черным всяк пятнал его плоху совесть. Улыбнулося тому ж счастие Макару,— И сегодня временщик: уж он всем под пару Честным, знатным, искусным людям становится, Всяк уму наперерыв чудному дивится, Сколько пользы от него царство ждать имеет. Поправить взглядом одним все легко умеет. Чем бывший глупец пред ним народ весь озлобил; Бог в благополучие ваше его собил. Заключение этой сатиры особенно забавно. Исчисляя разные человеческие глупости, сатирик говорит: Пахарь, соху ведучп иль оброк считая, Не однажды привздохнет, слезы отирая: За что-де меня творец не сделал солдатом? Не ходил бы в серяке, но в платье богатом. Знал бы лишь одно свое ружье да капрала, На правеже бы нога моя не стояла, Для меня б свинья моя только поросилась. С коровы мне б молоко, мне б куря носилась, А то все приказчице, стряпчице, княгине Понеси в поклон, а сам жирей на мякине. Пришел набор, пахаря вписали в солдаты: Не однажды дымные вспомнит уж палаты, Проклинает жизнь свою в зеленом кафтане, 294
Десятью заплачет в день по сером жупане. То ль не жптье было мне, говорит, в крестьянстве? Правда, тогда не ходил я в таком убранстве; Да летом в подклете я, на печи зимою Сыпал, в дождик из избы я вон ни ногою; Заплачу подушное, оброк господину, Какую ж больше найду я тужить причину? Щей горшок, да сам большой, хозяин я дома, Хлеба у меня чрез год, а скотам солома. Дальна езда мне была съездить в торг для соли Иль в праздник пойти в село, и то с доброй воли! А теперь — черт, не житье, волочись по свету, Все бы рубашка бела, а вымыть чем нету; Ходи в штанах, возися за ружьем пострелым, И где до смерти всех бьют, надобно быть смелым* Ни выспаться некогда, часто нет что кушать; Наряжать мне всё собой, а сотерых слушать. Чернец тот, кой день назад чрезмерну охоту Имел ходить в клобуке и всяку работу В церкви легку сказывал, прося со слезами, Чтоб и он с небесными был в счете чинами,— Сегодня не то поет: рад бы скинуть рясу, Скучили уж сухари, полетел бы к мясу; Рад к черту в товарищи, лишь бы бельцом быти, Нет мочи уж ангелом в слабом теле слыти. Шестая сатира, написанная в 1738 году18, рассуждает «о истинном блаженстве». Сатирик доказывает в ней, что истинное счастие заключается в благоразумной середине и в беседе с музами. Седьмая сатира, к князю Никите Юрьевичу Трубецкому, написанная в 1739 году в Париже, рассуждает «о воспитании». Эта сатира исполнена таких здравых, гуманных понятий о воспитании, что стоила бы и теперь быть напечатанною золотыми буквами; и не худо было бы, если бы вступающие в брак предварительно заучивали ее наизусть. Вот несколько отрывков на выдержку: Завсегда детям твердя строгие уставы, Наскучишь; истребишь в них всяку любовь славы, Если часто пред людьми обличать их станешь: Дай им время и играть; сам себя обманешь, Буде станешь торопить лишно спеша дело; Наедине исправлять можешь ты их смело. Ласковость больше в один час детей исправит, Неж суровость в целый год; кто часто заставит Дрожать сына пред собой, хвальну в нем загладит Смелость, и безвременно торопеть повадит. Счастлив, кто надеждою похвал взбудить знает Младенца; много к тому пример пособляет: Относят к сердцу глаза весть уха скоряе. Не одни те растят нас, коим наше детство Вверено; со всех сторон находит посредство Вскользнуться внутрь сердца нрав: все, что окружает, Младенца, произвести в нем нрав помогает. • • Обычно цвет чистоты первый увядает 7 295
Отрока в объятиях рабыып; и знает Унесши младенец что, небом и землею Отлыгаться пред отцом, наставлен слугою. Слуги язва суть детей; родителей злее Всех пример. Часто дети были бы честнее, Если б и мать и отец пред младенцем знали Собой владеть п язык свой в узде держали. Повторяем: такие мысли о воспитании и теперь скорее новы, нежели стары. Восьмая сатира на «бесстыдну нахальчивость», написанная в 1739 году в Париже, заключает в себе понятие сатирика о скромности. Он говорит о том, как осторожно пишет свои стихи, не ленится их херить, прячет падолго в ящик и, сбираясь печатать, выправляет. Стыдливым, боязливым и всегда собою Недовольным быть во мне природы рукою Втиснено иль отеческим советом из детства. В параллель себе сатирик противопоставляет людей наглых и бесстыдных. Кантемир начал было и девятую сатиру, но за болезнию не мог ее написать 19. Мелкие стихотворения Кантемира любопытны, но не столько как поэтические произведения, сколько как произведения человека с умом и сердцем. Если хотите, в них есть своя гармония, свой ритм, заметна поэтическая, или, лучше сказать, стихотворческая замашка; но поэзии мало. Кантемир писал песни, басни и эпиграммы. Песни его разделяются на любовные и на нравственные. Первые остались ненапечатанными и, вероятно, погибли ддя потомства,— что очень жаль, потому что, по словам самого Кантемира, они имели большой успех: по крайней мере он сам говорит в четвертой сатире: Довольно моих поют песней и девицы Чистые, и отроки, коих от денницы До другой невидимо колет любви жало. А в примечании к этим стихам сказано: «Сатирик сочинил многие поспи, которые в России и поныне поются». Кантемир как бы раскаивается в этих песнях, как в грехе своей юпости; в той же, четвертой, сатире он говорит: Любовны пес пи писать я чаю, тех дело, Коих столько ум не спел, сколько слабо тело. Вот образчик нравственных песен Кантемира: Видишь, Никита *, как крылато племя Ни землю пашет, ни жнет, пижё сеет; От руки вышней однак в свое время * Князь Н. 10. Трубецкой. 296
Пищу довольну, жизнь продлить, имеет. Л и леи в поле, как зришь, многоцветной Ни прядет, ни тчет царь мудрый Сиона; Однако в славе своей столь приметной Не имел одежды. Ты голос закона, В сердцах природа кой от век вложила, И бог во плоти подтвердил, внушая, Что честно, благо, пусть того лишь сила Тобой владеет, злости убегая, и пр.20. Из этого отрывка достаточно видно, что преобладающее направление Кантемира было не поэтическое, а дидактическое, ы что трудность выражаться на языке не только необработанном, даже нетронутом, много мешала ясности и красоте его слога. Басни Кантемира интересны, как первые опыты в этом роде — не самого автора, а русского языка. Их, впрочем, немного — всего шесть. Из девяти эпиграмм выпишем одну для образчика: На что Друз Лиду берет? — Дряхла уж и седа. С трудом ножку воробья сгрызет в пол-обеда. К старине охотник Друз, в том забаву ставит; Лидой медалей число собранных прибавит 21. Наконец, к числу стихотворческих трудов Кантемира принадлежат еще «Десять писем Горациевых», стихами без рифм, с приложением письма о русском стихосложении, под вымышленным именем Макентииа22 (напечатаны в Санкт-Петербурге, 1744 и 1788 г.); «Оды Анакреонтовы» (были ли напечатаны, когда и где, или не были напечатаны,— неизвестно) 23. Сверх того, Кантемир предупредил Ломоносова в намерении — воспеть в эпической поэме подвиги Петра Великого: поэма Ломоносова называлась «Петриадою», Кантемира — «Петреидою» и, подобно первой, не была кончена *24. Все эти стихотворные, равно как и прозаические труды Кантемира, очень важны как первые опыты, которые должны были п других подвигнуть к литературной деятельности; важны они еще и как первый памятник тяжелой борьбы умного, ученого и даровитого писателя с трудностями языка не только неразработанного, * Труды Кантемира* в прозе были следующие: 1) «Разговоры о множестве миров», соч. Фонтенелла, перев. с франц. Санкт-Петербург; три издания (когда вышло первое издание, неизвестно; второе — в 1761, третье — в 1802) 25, оставшиеся в рукописи: 2) «Юстинова история»; 3) «Корнелий Неиот»; 4) «Кевита таблица»; 5) «Письма персидские» Монтескье; 6) «Епиктетово нравоучение»; 7) «Итальянские разговоры г. Алгеротти о свете» 26. Все эти переводы интересны, как живой памятник первой борьбы русского языка с европейскими идеями и как факты истории русского языка. Сверх того, осталось в рукописи сочинение Кантемира: «Руководство к алюбрс», и никогда не были обнародованы его дипломатические из Лондона и Парижа реляции, письма, замечания, вероятно, очень любопытные не в одном литературном отношении27. Из напечатанных его сочинений известно еще: «Симфония, или Согласие на боговдохновениую книгу псалмов царя п пророка Давида» (Санкт-Петербург, 1727, второе издаипе — 1821). Это свод всех стихов псалтыря, по азбучному порядку, для удобнейшего приискания текстов. 297
но и нетронутого, подобно полю, которое, кроме дпкпх самородных трав, ничего не произращало. Перо Кантемира было первым плугом, который прошел по этому полю. Скажут: у нас и до Кантемира была словесность. Так, но какая? теологически- схоластическая, или летописная, или, наконец, состоявшая из произведений народной поэзии. Но честь усилия — найти на русском языке выражение для идей, понятий и предметов совершенно новой сферы — сферы европейской — принадлежит прямее всех Кантемиру. И еще большее и высшее значение имеют его сатиры. Здесь Кантемир является первым писателем, вызванным реформою того Петра Великого, образ и дух которого глубоко впечатлелея еще в юношеской душе будущего сатирика. Таким образом, Кантемир был первым сподвижником Петра на таком поприще, которого Петр не дождался увидеть, но которое, как и все в России, приготовлено им же. О, как бы горячо обнял великий преобразователь России двадцатилетнего стихотворца, если бы дожил до его первой сатиры! Но за Петра это сделал один из птенцов его орлиного гнезда — Феофан Прокопович. Сатиры Кантемира — подражание и большею частию то перевод, то переделка сатир Горация, Буало и частию Ювенала; но тем не менее они — в высшей степени оригинальные произведения: так умел Кантемир применить их к быту и потребностям русского общества! Он не нападает в них на пороки, свойственные созревшим или перезревшим цивилизациям: нет, он нападает на фанатизм невежества, на предрассудки современного ему русского общества. Во второй сатире он осмеивает дворянскую спесь — порок, столько же свойственный русским, сколько и всякому другому народу в Европе; но колорит этого порока, равно как манера нападать на него, в его сатире — чисто русские. Короче: подражая Горацию и Буало, Кантемир до того обрусил их в своих сатирах, что аббат Гуаско не усомнился перевести их на французский язык28 как произведения, которые для французов могли иметь всю прелесть оригинальности. И вот в чем состоит великая заслуга Кантемира не только перед русским языком или русскою литературою, но и перед русским обществом его времени. Теперь Еопрос: как велико было влияние сатир Кантемира на русское общество, в котором грамотность была мало распространена, а о литературности не было и помина? Сатиры Кантемира пзданы гораздо после его смерти (в 1762 году), но с его собственноручного списка, посланного им из Парижа к императрице Елизавете Петровне, с посвящением ей. Они снабжены многочисленными подробными примечаниями в выносках, кем писанными — неизвестно, по, кажется, не самим Кантемиром. При каждой сатире в примечании говорится: издана в такое-то время; но, кажется, здесь слово издана значит ни больше ни меньше, как — написана, п при жизни Кантемира, кажется, нп одна сатира его не была напечатана29. Но тем не менее не подвержено никакому сомнению, что сатиры Кантемира, как и все его стихотворные произ¬ 298
ведения, пользовались большою известностью в обществе того времени. Сам Кантемир говорит о большом успехе его любовных песен. Рукописные сатиры своп он прислал императрице: значит, онп былп ей известны и прежде, а если так: значит, на них все смотрели, как на что-то важное. Если их читала императрица, то читал и двор. Сверх того, они нашли себе большую известность ц большое одобрение в духовенстве, между которым было тогда много людей ученых и образованных. Феофан Прокопович до того был восхищен первою сатирою Кантемира, что написал к пх автору, не зная его, известное посланпе, которое начинается стихом: «Не знаю, кто ты, пророче рогатый», и которое дышит неподдельным восторгом30. Новоспасский архимандрит Феофил Кролик приветствовал Кантемира тоже посланием в стихах, только на латинском языке. О чем говорят и чем интересуются высшие представители общества по уму, образованности и знатности,— о том, разумеется, говорит и общество. Поэтому очень могло быть, что сатиры Кантемира скоро пошли разгуливать в списках по всей России, между грамотным народом. Это тем естественнее, что в сатирах Кантемира почти вовсе нет, или есть очень мало, реторики, что в них говорится только о том, что у всех было перед глазами, и говорится не только русским языком, но и русским умом. В жизнеописании Кантемира сказано, что все сатиры его имели большой успех и что «многие его стихи вошли в пословицы». И не мудрено: в сатирах Кантемира попадаются стихи до того забавные и наивно остроумные, что невольно остаются в памяти. Таковы, например, эти два стиха в первой сатире: И просит свята душа с горькими слезами Смотреть, сколь семя наук вредно между нами. Таковы же стихи, которые приведем мы из разных сатир: Ябеда и ее друг, дьяк или подьячий31, Без всякой украсы Болтнешь, что не делают чернца одни рясы32, Сегодня один из тех дней свят Николаю, Для чего весь город пьян от края до краю. Вино должен перевесть, кто пьяных не любит. Пространный стол, что семье поповской съесть трудно, В тридцать блюд, еще ему мнилось ество скудно33. Мне ли в таком возрасте поправлять довлеет Седых, пожилых людей, кои чтут с очками И чуть три зуба сберечь могли за губами; Коп помнят мор в Москве, и как сего года, Дела Чигиринского сказуют похода34, 299
Последний стих невольно приводит на намять стихи Грибоедова: Извеетья черпают из забытых газет О Времен очаковских и покоренья Крыма 35. Кантемир, по своему болезненному сложению, меланхолическому характеру, был наклонен к нравственному дидактизму. Немножко суровый моралист (что доказывает его раскаяние в любовных песнях) и весьма остроумный человек, Кантемир любил только избранное общество, следовательно, не любил общества вообще, которое оскорбляло его своими пороками и недостатками; такой характер предполагает раздражительность и любовь к уединению. Все эти обстоятельства необходимо делали Кантемира сатириком. По языку, неточному, неопределенному, но конструкции часто запутанной, не говоря уже о страшной устарелости в наше время того и другого, по стихосложению, столь несвойственному русской просодии, сатиры Кантемира нельзя читать без некоторого напряжения, тем более нельзя их читать много и долго. Но, несмотря на то, в штх столько оригинальности, столько ума и остроумия, такие яркие и верные картины тогдашнего общества, личность автора отражается в них так прекрасно, так человечно, что развернуть передка старика Кантемира и прочесть которую-нибудь из его сатир есть истинное наслаждение. По крайней мере для меня гораздо легче и приятнее читать сатиры Кантемира, нежели громозвучные оды Ломоносова, поэмы Хераскова и даже многиэ оды Державина (как, например: «На взятие Измаила», «Целение Саула» и т. п.); от всех этих од и поэм можно заснуть, а от сатир Кантемира проснуться... Вообще, для меня Кантемир и Фонвизин, особенно последний, самые интересные писатели первых периодов нашей литературы: они говорят мне не о заоблачных превыспренностях по случаю плошечных иллюминаций35, а о живой действительности, исторически существовавшей, о нравах общества, которое так ие похоже на наше общество, по которое было ему родным дедушкою... Посвящепие сатир Кантемира императрице Елизавете Петровне по своему изобретению напоминает оду Державина «По следам Анакреона» 37. О Кантемире, кроме статьи Жуковского, напечатанной в «Вестнике Европы» 1809 года38, почти ничего дельного писано ие было. Сочинения и переводы его большею час-тшо остались ненапечатанными, а напечатанные изданы врознь. В 1836 г. кем-!о было предпринято издание «Русских классиков», началось с Кантемира, да на нем и остановилось, кажется, на пятой сатире. Издание это было красивое и снабженное биографией Кантемира и необходимыми примечаниями. Жаль только, что примечания не были слово в слово перепечатаны с издания 1762 года: они необходимы, потому что характеризуют дух времени, состояние русского языка и общества того времениоЭ.
ТАРАНТАС Путевые впечатления. Сочинения графа В. А. Соллогуба. Санкт-Петербург, 1845. В современной русской литературе журнал совершенно убил книгу. Между разным балластом все-таки только в журналах,— разумеется, лучших (которых так немного),— можно встречать более или менее замечательные произведения по части изящной литературы. Сюда должно отнести еще сборники, или альманахи: в лучших из них тоже попадаются иногда хорошие пьесы *. Но хорошая книга теперь истинная редкость, так что критикам и рецензентам ex officio ** приходится хоть совсем не упоминать о книгах и вместо их разбирать вновь выходящие книжки журналов и даже листки газет. Тем большее внимание должна обращать критика на всякую книгу, сколько-нибудь выходящую из- под уровня посредственности. Нечего и говорить, что появление книги, которая слишком далеко выходит из-под этого уровня, должно быть истинным праздником для критики. К таким редким книгам принадлежит «Тарантас» графа Соллогуба. Несмотря на то, что из двадцати глав, составляющих это произведение, целых семь глав были напечатаны в «Отечественных записках» еще в 1840 году2, «Тарантас» — столько же новое, сколько и прекрасное произведение, которое своим появлением составило бы эпоху и не в такое бедное изящными созданиями время, каково наше. Семь глав «Тарантаса», давно уже известных публике, давали понятие только о достоинстве целого произведения, а не о идее его, прекрасной и глубокой, которую можио понять только по прочтении всего сочинения, проникнутого удивительною целостностью и совершенным единством. Многие видят в «Тарантасе» какое-то двойственное произведение, в котором сторона непосредственного, художественного представления * Так, например, в альманахе «Вчера и сегодня» публика прочла два отрывка из двух сочинений в прозе, начатых Лермонтовым, и прекрасный юмористический рассказ графа Соллогуба «Собачка» К ** по должности (лат.). — Ред. 301
действительности превосходна, а сторона воззрений автора на эту действительность, его мыслей о ней будто бы исполнена парадоксов, оскорбляющих в читателе чувство истины. Подобное мнение несправедливо. Те, кому оно принадлежит, не довольно глубоко вникли в идею автора,— и объективную верность, с какою изобразил он характер одного из героев «Тарантаса» — Ивана Васильевича, приняли за выражение его личпых убеждений,— тогда как на самом деле автор «Тарантаса» столько же может отвечать за мнения героя своего юмористического рассказа, сколько, например, Гоголь может отвечать за чувства, понятия и поступки действующих лиц в его «Ревизоре» или «Мертвых душах». Между тем ошибочный взгляд лучшей части читателей на «Тарантас» очень понятен: при первом чтении может показаться, будто бы автор не чужд желания, хотя и не прямо, а предположительно, высказать через Ивана Васильевича некоторые из своих воззрений на русское общество,— и тем легче увлечься подобным ошибочным мнением, что необыкновенный талант автора и его мастерство живописать действительность лишают читателя способности спокойно смотреть на картины, которые так быстро и живо проходят перед его глазами. Мы сами на первый раз увлеклись резким противоречием, которое находится между этими беспрестанно сменяющимися и беспрестанно поражающими новым удивлением картинами и между странными — чтоб не сказать нелепыми, мнениями Ивана Васильевича. Это заставило нас забыть, что мы читаем не легкие очерки, не силуэты, а произведение, в котором характеры действующих лиц выдержаны художественно и в котором нет ничего произвольного, но все необходимо проистекает из глубокой идеи, лежащей в основании произведения. Таким образом, берем назад свое выражение в рецензии о «Тарантасе» (в 4-й книжке «Отечественных записок»), что в нем вместе с дельными мыслями много и парадоксов. Только в XV и ХУ1-ой главах автор «Тарантаса» говорит с читателем от своего лица3; и вот — кстати заметить — эти-то главы больше всего сбивают читателя с толку, раздвояя в его уме произведение графа Соллогуба и ужасая его множеством страшных парадоксов. Но мы не скажем, чтоб это были парадоксы: это скорее мнения, с которыми нельзя согласиться безусловно и которые вызывают на спор. Последнее обстоятельство дает им полное право на книжное существование: с чем можно спорить и что стоит спора,— то имеет право быть написанным и напечатанным. Есть книги, имеющие удивительную способность смертельно наскучать читателю, даже говоря все истину и правду, с которою читатель вполне соглашается; и, наоборот, есть книги, которые имеют еще более удивительную способность заинтересовать и завлечь читателя именно противоположностию их направления с его убеждениями; они служат для читателя поверкою его собственных верований, потому что, прочитав такую книгу, он пли вовсе отказывается от своего убеждения, или умеряет 302
его, илп, наконец, еще более в нем утверждается. Такой кнпге охотно можно простить даже и парадоксы, тем более если они искренны и автор их далек от того, чтоб подозревать в них парадоксы. Вот другое дело — парадоксы умышленные, порожденные эгоистическим желанием поддержать вопиющую ложь в пользу касты или лица: такие парадоксы не стоят опровержения и спора; презрительная насмешка — единственное достойное их наказание... Не будем пускаться в исследования — к какому роду и виду поэтических произведений принадлежит «Тарантас». В наше время, слава богу, признается в мире изящного только один род — хороший, запечатленный талантом и умом, а обо всех других родах и видах теперь никто не заботится. Наше время вполне принимает глубоко мудрое правило Вольтера: «все роды хороши, кроме скучного» 4. Но мы, в отношении к этому правилу, гораздо последовательнее самого Вольтера, который противоречил своему собственному принципу, держась преданий и поверий французского псевдоклассицизма. К правилу Вольтера: «все роды хороши, кроме скучного», наше время настоятельно прибавляет следующее дополнение: «и несовременного»,— так что полное правило будет: «все роды хороши, кроме скучного и несовременного». Поэтому мы если не признаем безусловно хорошим всего, что имело огромный успех в свое время, то во всем этом видим хорошие стороны, смотря на предмет с исторической точки. Вследствие этого, удивляясь великим гениям Данте, Шекспира, Сервантеса, наше время не отрицает заслуг Корнеля, Расина и Мольера; не становясь на колени перед Ломоносовым, Державиным, Озеровым, Карамзиным, не видя в них слишком многого для себя собственно,— тем с не меньшим уважением произносит имена их, как людей, которых творения, в их время, были современно хороши, то есть удовлетворяли потребностям их современников. Чисто художественная критика, не допускающая исторического взгляда, теперь никуда не годится, как односторонняя, пристрастная и неблагодарная. Художественность и теперь великое качество литературных произведений; но если при ней нет качества, заключающегося в духе современности, она уже не может сильно увлекать нас. Поэтому теперь посредственно художественное произведение, но которое дает толчок общественному сознанию, будит вопросы или решает их, гораздо важнее самого художественного произведения, ничего не дающего сознанию вне сферы художества. Вообще, наш век — век рефлексии, мысли, тревожных вопросов, а не искусства. Скажем более: наш век враждебен чистому нскусству, и чистое искусство невозможно в нем. Как во все критические эпохи, эпохи разложения жизни, отрицания старого при одном предчувствии нового,— теперь искусство — не господин, а раб: оно служит посторонним для него целям. Мы сказали, что «Тарантас» графа Соллогуба — произведение художественное; но к этому должны прибавить, что оно в то 303
же время и современное произведение,— что составляет одно из важнейших его достоинств, которому обязано оно своим необыкновенным успехом. Следовательно, «Тарантас» — художественное произведение в современном значении этого слова. Оттого в него вошли не только рассуждения между действующими лицами, но и целые диссертации. Оттого оно — не роман, не повесть, не очерк, не трактат, не исследование, но то и другое и третье вместе. Пусть называет его каждый как кому угодно: тут дело в деле, а не в названии. «Тарантас» имел большой успех: его не только раскупили и прочли в короткое время, но одним он очень понравился, другим очень не понравился, третьим очень понравился и очень не понравился в одно и то же время; одни его хвалят без меры, другие бранят без меры, третьи и хвалят и бранят вместе; автор через него приобрел себе и друзей и врагов; о его произведении говорят, судят и спорят. Это успех! По нашему мнению, незавиден успех произведения, которое возбудило бы одни похвалы, одну любовь, без порицаний, без ненависти; подобный успех немногим лучше полного неуспеха, то есть когда произведение возбуждает одну брань без похвалы,— хотя то и другое все-таки лучше, нежели не возбудить ни похвалы, ни брани, а встретить одно равнодушное невнимание. Этот-то необыкновенный успех «Тарантаса» и налагает на критику обязанность — рассмотреть его внимательно, со всех сторон. Для этого необходимо проследить все развитие этого произведения, беспрерывно выражаясь словами автора или прибегая к выпискам. Такой способ критики нисколько не опасен для «Тарантаса» как книги: он упредил нашу статью с лишком тремя месяцами, а в это время его уже везде прочли, и едва ли найдется хотя один читатель, который прочел бы нашу статью, еще не успев прочесть «Тарантаса». Русская литература, к чести ее, давно уже обнаружила стремление — быть зеркалом действительности. Мысль изобразить в романе героя нашего времени не принадлежит исключительно Лермонтову. Евгений Онегин тоже — герой своего времени; но и сам Пушкин был упрежден в этой мысли, не будучи никем упрежден в искусстве и совершенстве ее выполнения. Мысль эта принадлежит Карамзину. Он первый сделал не одну попытку для ее осуществления. Между его сочинениями есть не- конченный, или, лучше сказать, только что начатый роман, даже и названный «Рыцарем нашего времени». Это был вполне «герой того времени». Назывался он Леоном, был красавец и чувствительный мечтатель. «Любовь питала, согревала, тешила, веселила его; была первым впечатлением его души, первою краскою, первою чертою на белом листе ее чувствительности». Он и родился не так, как родятся нынче, а совершенно романически, совершенно в духе своего времени. Судите сами по этому отрывку: 304
На луговой стороне Волги, там, где впадает прозрачная река Свияга и где, как известно по истории Натальи, боярской дочери, жил и умер изгнанником невинный боярии Любославский,— там, в маленькой деревеньке, родился прадед, дед, отец Леонов; там родился и сам Леон, в то время, когда природа, подобно любезной кокетке, сидящей за туалетом, убиралась, наряжалась в лучшее свое весеннее платье; белилась, румянилась... весенними цветами; смотрелась в зеркало... вод прозрачных и завивала себе кудри... на вершинах древесных — то есть в мае месяце, и в самую ту минуту, как первый луч земного света коснулся до его глазной перепонки, в ореховых кустах запели вдруг соловей и малиновка, а в березовой роще закричали вдруг филин и кукушка: хорошее и худое предзнаменование! но которому осьмидесятилетняя повивальная бабка, принявшая Леона на руки, с веселою усмешкою и с печальным вздохом предсказала ему счастье и несчастье в жизни, вёдро и ненастье, богатство и нищету, друзей и неприятелей, успех в любви и рога при случае. Этого слишком достаточно, чтоб показать, что Карамзин имел бы полное право своего «Рыцаря нашего времени» назвать «Героем нашего времени». В повести «Чувствительный и холодный (Два характера)» Карамзин в лице своего Эраста тоже изобразил одного из героев своего времени. В юмористическом очерке «Моя исповедь» представил он еще одного из героев своего времени, хотя и совсем в другом роде, нежели в каком были его Леон п Эраст. После Онегина и Печорина в наше время никто не брался за изображение героя нашего времени. Причина понятна: герой настоящей минуты — лицо в одно и то же время удивительно многосложное и удивительно неопределенное, тем более требующее для своего изображения огромного таланта. Сверх того, наша современность кипит необыкновенным разнообразием героев: в этом отношении Чичиков, как приобретатель, не меньше1, если еще не больше Печорина — герой нашего времени. II потому вся' современная русская литература, по необходимости приняв исключительно юмористическое направление, устремилась на изображение героев современности, смотря по силе и средствам таланта каждого писателя. Иван Васильевич, герой «Тарантаса»,— тоже один из героев нашего времени. Он до того мелок и ничтожен, что автор не мог рисовать его серьезно и с первого же раза выводит его смешным: явный знак, что это один из второстепенных героев нашего времени. Но в то же время нельзя не вменить графу Соллогубу в большую заслугу, что он именно Ивана Васильевича, а не другого какого-нибудь героя, выбрал для своего юмористического карандаша, потому что современная действительность кишит такими героями, вернее сказать, кишит Иванами Васильевичами... Что такое Иван Васильевич? — Это нечто вроде маленького Дон Кихота. Чтоб объяснить отношения Ивана Васильевича к настоящему, к большому, к испанскому Дон Кихоту, надо сказать несколько слов о последнем. Дон Кихот — прежде всего прекраснейший и благороднейший человек, истинпый рыцарь без страха и упрека. Несмотря па то, что он смешон с ног до головы, внутри и снаружи,— он не только не глуп, но, напротив, очень умен; 305
мало этого: он истинный мудрец. Потому ли, что такова уже натура его, или от воспитания, от обстоятельств жизни,— но только фантазия взяла у него верх над всеми другими способностями и сделала из него шута и посмешище народов и веков. От чтения вздорных рыцарских сказок у него, по русской пословице, ум за разум зашел. Живя совершенно в мечте, совершенно вне современной ему действительности, он лишился всякого такта действительности и вздумал сделаться рыцарем в такое время, когда на земле не осталось уже ни одного рыцаря, а волшебникам и чудесам верила только тупая чернь. И он свято выполнил свой обет — защищать слабых против сильных, остался верен своей воображаемой Дульцинее, несмотря на все жестокие разочарования, которым подвергла его совсем перыцарская действительность. Если б эта храбрость, это великодушие, эта преданность, если б все эти прекрасные, высокие и благородные качества были употреблены на дело, вовремя и кстати,— Дон Кихот был бы истинно великим человеком! Но в том-то и состоит его отличие от всех других людей, что сама натура его была парадоксальная и что никогда не увидел бы он действительности в ее настоящем образе и не употребил бы кстати, вовремя и на дело богатых сокровищ своего великого сердца. Родись он во времена рыцарства,— он, наверное, устремился бы на уничтожение его и, если бы узнал о существовании древнего мира, стал бы корчить из себя грека или римлянина. Но как не было уже и следов рыцарства, когда он родился, то рыцарство сделалось точкою его помешательства, его idée fixe *. Когда ему случалось выходить на минуту из этой мысли, он удивлял всех своим умом, здравым смыслом, говорил как мудрец. Даже когда мистификация сильных людей осуществила мечты его рыцарских стремлений,— он, в качестве судьи, обнаружил не только великий ум, но даже мудрость. И между тем, в сущности, он тем не менее был сумасшедший, шут, посмешище людей... Мы не беремся примирить это противоречие; но для нас ясно, что такие парадоксальные натуры не только не редки, но даже очень часты везде и всегда. Они умны, но только в сфере мечты; они способны к самоотвержению, но за призрак; они деятельны, но из пустяков; они даровиты, но бесплодно; им все доступно, кроме одного, что всего Еажнее, всего выше,— кроме действительности. Они одарены удивительною способностью породить из себя нелепую идею и увидеть ее подтверждение в наиболее противоречащих ей фактах действительности. Чем нелепее запавшая им в голову идея, тем сильнее пьянеют они от нее и на всех трезвых смотрят как на пьяных, как на сумасшедших, как на безумных, а иногда даже как на людей безнравственных, злонамеренных и вредных. Дон Кнхот — лицо в высшей степени типическое, родовое, которое никогда не переведется, никогда не устареет,— и в этом-то обна¬ * навязчивой идеей (фр.)* — Ред. 306
ружилась вся великость гения Сервантеса. Разве изувер по убеждению в наше время не Дон Кихот? Разве не Дон Кихоты — эти безумные бонапартисты, которых только смерть герцога Репх- штадтского5 заставила расстаться с мечтою о возможности восстановления империи во Франции? Разве не Дон Кихоты — нынешние легитимисты, нынешние ультрамонтаипсты6, нынешние тори в Англии? А этот некогда великий мыслитель, который в молодости дал такое сильное движение развитию человеческой мысли, а в старости вздумал разыграть роль какого-то самозваного пророка, этот Шеллинг, одним словом,— разве он не Дон Кихот? 7 К особенным и существенным отличиям Дон Кихотов от других людей принадлежит способность к чисто теоретическим, книжным, вне жизни и действительности почерпнутым убеждениям. Есть люди, по мнению которых не только Аттила, сам Адам был славянин... это ли не донкихотство?..8 Другим не нравится созданная Петром Великим Россия, и они, с горя, видно, мечтают о реставрации блаженной эпохи, когда за употребление табака резали носы; другие идут далее и хотят реставрации Руси до нашествия татар, а третьи желают о возвращении в XIX веке Руси гостомысловских времен, то есть Руси баснословной... Это ли еще не донкихотство?.. А между тем послушайте-ка этих господ: если вы не согласитесь с ними, они вам скажут, что вы отстали от века, что вы невежда, апостат9, человек безнравственный, вредный... Теперь обратимся к Ивану Васильевичу. Этот Дон Кихот маленький, Дон Кихот в миньятюре. У испанского Дон Кихота достало души, чтоб осуществить на деле свою мечту и великодушно пожертвовать ей всем существом своим. Только на смертном одре понял он, что он — не Дон Кихот, а мирный манчский помещик... У Ивана Васильевича стало силы воли только на то, чтоб от Москвы до села Мордас провезти, в чужом тарантасе, белую тетрадь, назначенную для путевых заметок. Иван Васильевич в мужике нашел идеал русского человека и хотел даже дворян нарядить в костюм, очень похожий на мужицкий, за исключением желтых сафьяновых сапожек (собственного его, Ивана Васильевича, изобретения),— а между тем сам скорее решился бы умереть, нежели на одну складку отступить от модного парижского костюма. Таких микроскопических Дон Кихотов в наше время развелось на Руси многое множество. Все они, за исключением незначительных, разнообразных оттенков, похожи один на другого, как две капли воды. Все они — люди добрые, умные, сочувствующие всему прекрасному и высокому, любят рассуждать и спорить о Байроне и о матерьях важных 10, страшные либералы и, в дополнение ко всему этому, препустейшие и нрескуч- нейшие люди. Но мы оставим их в стороне и обратимся наконец исключительно к пх достойному представителю — к Ивану Васильевичу. 307
Пеан Васильевич — один из тех червячков, которые имеют свойство блестеть в темноте. В глуши провинции вы обрадовались бы, как неожиданному счастию, знакомству с таким человеком; даже в столице, куда вы недавно приехали и всему чужды, вы поздравили бы себя с подобным знакомством. Сначала еы очень полюбили бы Ивана Васильевича и не могли бы довольно нахвалиться им; но скоро вы с удивлением заметили бы, что в нем ничего не обнаруживается нового, что он весь высказался и выказался вам, что вы его выучили наизусть и что он стал вам скучен, как книга, которую вы, за неимением других, сто раз перечли и наизусть знаете. Сначала вам покажется, что он добр, даже очень добр; но потом вы увидите, что эта доброта в нем — совершенно отрицательное достоинство, в котором больше отсутствия зла, нежели положительного присутствия добра, что эта доброта похожа на мягкость, свидетельствующую об отсутствии всякой энергии воли, всякой самостоятельности характера, всякого резкого и определенного выражения личности. И тогда вы поймете, что доброта Ивана Васильевича тесно связана в нем с бессилием на зло. Сначала вам покажется, что он умен, даже очень умен; вы и потом никогда не скажете, чтоб он был глуп, потому что это была бы вопиющая неправда; но вы скоро заметите, что ум его — ограниченный, легкий и поверхностный, который неспособен долго и постоянно останавливаться на одном предмете, неспособен к сомнению и его мукам и борьбе. Тогда вы поймете, что его ум чисто страдательный, то есть способный раздражаться и приходить в деятельность от чужих мыслей, но неспособный сам родить никакой мысли, ничего понять самостоятельно, оригинально, неспособный даже усвоить себе ничего чужого. Так же скоро исчезнет и ваше мнение о его талантах — и исчезнет тем скорее, чем больше вы в них видели. Если вы и заметите в нем способность к чему-нибудь, то скоро увидите, что она служит ему для того только, чтоб все начинать, ничего не оканчивая, за все браться, ничем не овладевая. Но всего более приобрел он ваше расположение, вашу любовь, даже ваше уважение — избытком чувства, готового откликнуться на все человеческое, и что же! с этой-то стороны всего более и должен потерять он в ваших глазах, когда вы лучше рассмотрите и узнаете его. Его чувство так чуждо всякой глубины, всякой энергии, всякой продолжительности и между тем так легко воспламеняется и проходит, не оставляя следа, что оно похоже больше на нервическую раздражительность, на чувствительность (susceptibilité), нежели на чувство. Ум, сердце, дарования, словом, вся натура Ивана Васильевича так устроена, что он неспособен понять ничего такого, чего не испытал, не видел, и потому его могут беспокоить или радовать одни случайности, одни частные факты, на которые ему приходится натыкаться. Следствие занимает его без причины, явления останавливают его внимание, но идея всегда проходит мимо его, так что оп и не подозревает ее присутствия. Он 308
не может жить без убеждений и гоняется за ними; впрочем, ему легко иметь их, потому что в сущности ему все равно, чему бы ни верить, лишь бы верить. Когда чье-нибудь резкое возражение или какой-нибудь факт разобьет его убеждение,— в первую минуту ему как будто больно от того, но в следующую затем минуту он или сам сочинит себе новое убеждение, или возьмет напрокат чужое и на этом успокоится. Сильное сомнение и его муки чужды Ивану Васильевичу. Ум его — парадоксальный и бросается пли на все блестящее, или на все странное. Что дважды два — четыре, это для него истина пошлая, грустная, и потому во всем он старается из двух, умноженных на два, сделать четыре с половиною или с четвертью. Простая истина невыносима ему, и, как все романтики и страдательно-поэтические натуры, он предоставляет ее людям с холодным умом, без сердца. Во всем он видит только одну сторону,— ту, которая прежде бросится ему в глаза, и из-за нее уж никак не может видеть других сторон. Он хочет во всем встречать одно, и голова его никак не может мирить противоположностей в одном и том же предмете. Так, например, во Франции он увидел борьбу корыстных расчетов и мелких интриг,— и с тех пор Франция, его прежний идеал, вовсе перестала существовать для него... Он неспособен понять, что добро и зло идут о бок и что без борьбы добра со злом не' было бы движения, развития, прогресса, словом — жизни; что историческое лицо может в одно и то же время действовать и по искреннему убеждению и по самолюбию и что история — говоря метафорически — есть гумно, на котором цепами анализа отделяются зерна от мякины человеческих деяний, и что количество мякины, хотя бы и превосходящее количество зерен, никогда не может уничтожить цены и достоинства самих зерен. Нет, ему давайте или одно белое, или одно черное, но теней п разнообразия красок • он не любит. Для него не существуют люди так, как они суть: он видит в них или демонов, или ангелов. Все это происходит от бедности его натуры, решительно неспособной ни к убеждениям, пи к страстям, способной только к фантазийкам и чувство- вапьицам. А между тем с тех пор, как только начал он себя помнить, он смотрел на себя, как на человека, отмеченного перстом провидения, назначенного к чему-то великому или по крайней мере необыкновенному... Это очень обыкновенное явление в обществах неустановившихся, полуобразованных, где все пестро, где невежество идет рядом с знанием, образованность с дикостью. В таком обществе всякому человеку, который обнаруживает ка- кое-иибудь стремление или хоть просто претензии на образованность, который живет не совсем так, как все живут, и любит рассуждать,— всякому такому человеку легко уверить себя (и притом очень искренно) и других, что он — гепняльный человек. Если же при этом он не глуп и не туп, одарен способностью легко схватывать со всего вершки, много читает, обо всем говорит с жаром и решительно, бранит толпу да сбирается путешество¬ 309
вать или уже п путешествовал — то он гений, непременно гений! Вследствие этого он всю жизнь к чему-то готовится... Прежде Иваны Васильевичи носились с своими непонятными толпе внутренними страданиями, восторгами и разочарованиями, корчили из себя Фаустов, Манфредов, Корсаров; теперь мода на эти глупости проходит,— и потому Иваны Васильевичи теперь пустились изучать Запад и Россию, чтоб разгадать будущность отечества и узнать, чем они могут быть ему полезны. В том и другом случае главную роль играет непомерное самолюбие бедной натуры; самолюбие — единственная страсть таких людей. Прежде Иваны Васильевичи с истинно генияльным самоотвержением доходили до грустного убеждения, что толпе не понять их и что им нечего делать на земле; теперь это сделалось пошло, и потому теперь Иваны Васильевичи решились убедиться, что Запад гниет... Вот наш взгляд на Ивана Васильевича как на лицо, на характер. Когда мы проследим нить событий, развивающихся в «Тарантасе»,—читатели увидят сами, до какой степени верен наш взгляд. Но прежде нам надобно сказать, что автор «Тарантаса» очень умно и ловко дал своему маленькому Дон Кихоту спутника,— не Санчо Пансу, а олицетворенный непосредственный здравый смысл, в лице Василия Ивановича, медведеобразного, но весьма почтенного казанского помещика. Иван Васильевич — непризванный, самозваный гений, питающий реформаторские намерения насчет толпы; Василий Иванович — толпа, которая своим пошлым здравым смыслом обивает восковые крылья самозваному гению. Здравый смысл толпы кажется пошлым истинному гению и, рано или поздно, падает во прах перед его высоким безумием; но он — бич самолюбивой посредственности и немилосер- до бьет ее, даже иногда сам не зная, как и чем. Таковы отношения друг к другу обоих героев «Тарантаса». Первую и главную роль играет, без сомнения, Иван Васильевич; но Василий Иванович необходим для Ивана Васильевича: без первого последний не был бы так определительно, ярко, рельефно обрисован,— известно, что ничто так резко не выказывает вещи, как противоположность. В нравственном отношении между Иваном Васильевичем и Василием Ивановичем существовала такая же противоположность, как и между героями известной повести Гоголя: у одного голова похожа на редьку хвостом вниз, у другого — на редьку хвостом вверх. Впрочем, нельзя решить, кто из них прав и с кем из них должно соглашаться; мы даже думаем, что в действительности истинно дельный человек убежит от того и другого: от одного, как от неуклюжего, косолапого медведя,— от другого, как от крикливого ученого попугая. Но книга — не жизнь; в книге можно с кем угодно ужиться, в книге очень милы даже и герои «Ревизора». И потому мы не убежим от Ивана Васильевича и Василия Ивановича, а, напротив, побежим к нпм. Они очень интересны для изучения, а изучать их можно только обоих вместе. Итак, к ним,— но не на Тверской бульвар в Москве, 310
где они встретились, даже не в тарантас, в котором они ехали, а в их деревни,— посмотрим, как они родились, выросли и стали такими, какими встречает их читатель на Тверском бульваре, в первой главе «Тарантаса». Итак, мы начнем даже и не с середииы, а чуть ли не с конца — с XV и XVI глав, от которых уже перейдем к первой главе. Начнем, как это сделал и сам автор, с медведя: Василий Иванович родился в Казанской губернии, в деревне Мордасах, в которой родился и жил его отец, в которой и ему было суждено и жить и умереть. Родился он в восьмидесятых годах и мирно развился под сепью отеческого крова. Ребенку было привольно расти. Бегал он весело по господскому двору, погоняя кнутиком трех мальчишек, изображающих тройку лошадей, и постегивая весьма порядочно пристяжных, когда они недостаточно закидывали головы на сторону. Любил он также тешить вечный свой досуг чурком, бабками, свайкой и городками, но главное основание системы его воспитания заключалось в голубятне. Василий Иванович провел лучшие минуты своего детства на голубятне, сманивал и ловил крестьянских чистых голубей и приобрел весьма обширные сведения касательно козырных и турманов. Отец Василия Ивановича, Иван Федотович, имел как-то несчастье испортить себе в молодости желудок. Так как поблизости доктора не обреталось, то какой-то сосед присоветовал ему прибегнуть для поправления здоровья к постоянному употреблению травничка. Иван Федотович до того пристрастился к своему способу лечения, до того усиливал приемы, что скоро приобрел в околодке весьма недиковинную славу человека, пьющего запоем. Со временем барский запой сделался постоянным, так что каждый день утром, аккуратно в десять часов, Иван Федотович с хозяйской точностью был уже немножко подшефе, а в одиннадцать совершенно пьян. А как пьяному человеку скучно одному, то Иван Федотович окружил себя дурами и дураками, которые и услаждали его досуги. Торговал он, правда, себе карлу, но карла пришелся слишком дорого и был тогда же отправлен в Петербург к какому-то вельможе. Надлежало, следовательно, довольствоваться взрослыми глупцами и уродами, которых одевали в затрапезные платья с красными фигурами и заплатами на спине, с рогами, хвостами и прочими смешными украшениями. Иногда морили их голодом для смеха, били по носу и по щекам, травили собаками, кидали в воду и вообще употребляли на всевозможные забавы. В таких удовольствиях проходил целый день, и, когда Иван Федотович ложился почивать, пьяная старуха должна была рассказывать ему сказки, оборванные казачки щекотали ему легонько пятки и обгоняли кругом его мух. Дураки должны были ссориться в уголку и отнюдь не спать или утомляться, потому что кучер вдруг прогонял дремоту и оживлял* их беседу звонким прикосновением арапника. Мать Василия Ивановича, Арина Аникимовна, имела тоже свою дуру, но уж больше для приличия и, так сказать, для штата. Она была женщина серьезная и скупая, не любила заниматься пустяками. Она сама смотрела за работами, знала, кого выдрать и кому водки поднести, присутствовала при молотьбе, свидетельствовала на мельнице закормы, надсматривала ткацкую, мужчин приказывала наказывать при себе, а женщин иногда и сама трепала за косу. Само собой разумеется, что кругом ее образовалась целая куча разностепениой дворни, приживалок, наушниц, кумушек, нянек, девок, которые, как водится, целовали у Василия Ивановича ручку, кормили его тайком медом, поили бражкой и угождали ему всячески, в ожидании будущих благ (стр. 174—176). Говоря о таком произведении, как «Тарантас», нет никакой возможности избежать выписок, и частых и довольно длинных; 311
у какого рецензента поднимется рука — пересказывать своими словами, например, содержание сейчас выписанного нами отрывка, заключающего в себе такую верную, так мастерски написанную картину русского семейства? Здесь не знаешь, чему больше удивляться в авторе: глубокому лп его знанию действительности, которую он изображает, или его мастерству изображать! Но обратимся к Василию Ивановичу. Он рос себе, говорит автор, по простым законам природы, как растет капуста или горох. Десяти лет начал он учиться у дьячка грамоте и два года долбил азы; писать он выучился прескверно и кончил свой курс наук катехизисом и арифметикою в вопросах и ответах. Кроме дьячка, у него был еще учителем отставной унтер-офицер, из малороссиян, Вухтич. Получал он (Вухтич) жалованья шестьдесят рублей в год, да отсыпной муки по два пуда в месяц, да изношенное платье с барского плеча и нечто пз обуви. Кроме того, так как платья было немного, потому что Иван Федотович вечно ходил в халате, то Вухтичу было еще предоставлено в утешение держать свою корову на господском корме. Василий Иванович мало оказывал почтения учителю, ездил верхом на его спине, дразнил его языком и нередко швырял ему книгой прямо в нос. Если же терпеливый Вухтич и выйдет, бывало, наконец из терпения и схватится за лштейку, Василий Иванович кувырком побежит жаловаться тятеньке, что учитель его такой, сякой, бьет-де его палкой и бранит его дурными словами. Тятенька спьяна раскричится на Вухтича. «Ах, ты, седой этакой пес, я тебя кормлю и одеваю, а ты у меня в дому шуметь задумал. Вот я тебя... смотри, по шеям велю выпроводить. Не давать корове его сена...» А кумушки и приживалки окружат Василия Ивановича и начнут его утешать... «Ненаглядное ты наше красное солнышко, свет наша радость, барии вы наш, позвольте ручку поцеловать... Не слушайтесь, ягода, золотой вы наш, хохла поганого. Он мужик, наш брат... Где ему знать, как с знатными господами обиход иметь...» «...Что ж, в самом деле,— думал Вухтич,— пе ходить же по миру...» Заключением всего этого было то, что Вухтич женился на дворовой девке, получил в награждение две десятины земли, и воспитание Василия Ивановича было окончено (стр. 177) п. Изобразив с такою поразительною верностью «воспитание» Василия Ивановича и сказав, что даже и оно не испортило его доброй натуры,— автор удивляется тому, что все наши деды и прадеды воспитывались так же, как и Василий Иванович, а между тем не в пример нам были отличнейшие люди, с твердыми правилами,— что особенно доказывается тем, что они «крепко хранили, не по логическому убеждению, а по какому-то странному (?) внушению (?!) любовь ко всем нашим отечественным постановлениям» (стр. 179) 12. Здесь автор что-то темновато рассуждает; но, сколько можем мы понять, под отечественными постановлениями он разумеет старые обычаи, которых наши деды и прадеды действительно крепко держались. Кому не известно, чего стоило Петру Великому сбрить бороду только с малейшей части своих подданных? Впрочем, добродетель, которая возбуждает такой энтузиазм в авторе «Тарантаса» и которая заключа¬ 312
ется в крепком храпении старых обычаев,— именно из того и вытекала, что наши деды и прадеды, как говорит граф Соллогуб, «были точно люди неграмотные» (стр. 179). Мы не можем прийти в себя от удивления, не понимая, чему же автор тут удивляется... Эта добродетель и теперь еще сохранилась на Руси, именно — между старообрядцами разных толков, которые, как известно, в грамоте очень не сильны. Китайцы тоже отличаются этою добродетелью, именно потому, что они, при своей грамотности, ужасные невежды и обскуранты. Но еще больше китайцев отличаются этою добродетелью бесчисленные породы бессловесных, которые совсем неспособны знать грамоте и которые до сих пор живут точь-в-точь, как жили их предки с первого дня создания... Вот если бы автор «Тарантаса» нашел где-нибудь людей просвещенных и образованных, но которые крепко держатся старых обычаев, и удивился бы этому,— тогда бы мы нисколько не удивились его удивлению и вполне разделили бы его... Мы не будем говорить, как Василий Иванович служил в Казани, плясал на одном балу казачка и влюбился в свою даму; но мы не можем пропустить рацеи его «дражайшего родителя» в ответ на «покорнейшую» просьбу «послушнейшего» сына о благословении на брак: «Вишь, щенок, что затеял; еще на губах молоко не обсохло, а уж о бабе думает». От матери он услышал то же самое. Воля мужа была ей законом. Даром, что пьяница, думала она, а все-таки муж. При этом автор не мог удержаться от восклицания: «Так думали в старину!» Хорошо думали в старину! прибавим мы от себя. Когда милый «тятенька» Василия Ивановича умер от сивухи, добрые его крестьяне горько о нем плакали: картина была умилительная... Автор очень остроумно замечает, что «любовь мужика к барину есть любовь врожденная и почти неизъяснимая»: мы в этом столько же уверены, как и он... Наконец Василий Иванович женился и поехал в Мордасы; на границе поместья все мужики, стоя на коленях, ожидали молодых с хлебом и солыо. «Русские крестьяне,— говорит автор,— не кричат виватов, не выходят из себя от восторга, но тихо и трогательно выражают свою преданность; и жалок тот, кто видит в них только лукавых, бессловесных рабов и не верует в их искренность» (стр. 187) 13. Об этом предмете мы опять думаем точно так же, как сам автор. Если б Василий Иванович спросил у своего старосты, отчего крестьяне так радуются,— староста, наверное, ответил бы: они На радости, тебя увидя, пляшут 14. После этого Василий Иванович сделался, как и следовало от такого воспитания и таких примеров, предобродетельным помещиком. Он поправил мужиков, управляя ими по «русской методе», без агрономических и филантропических усовершенствований. Учить сына поручил уже не дьячку, а семинаристу. Ста¬ 313
рые соседи говорили о Василии Ивановиче, что он — продувная шельма, а молодые, что он — пошлый дурак; но в сущности он был — добродетельный помещик села Мордас, в котором пока и оставим его, чтоб заехать в соседнюю деревню — к родителям Ивана Васильевича. Иван Васильевич родился через тридцать лет после Василия Ивановича. Это дает нам надежду, что автор представит нам совсем другую картину воспитания, в которой будет виден прогресс целых тридцати лет — огромного периода времени для России, которая так быстро развивается. Василий Иванович родился в восьмидесятых годах прошого столетия; следовательно, Иван Васильевич родился или около 1815 года, или немного позже. Мать его была какая-то княжна средней руки, недавнего восточного происхождения, как говорит автор, и была помешана на французском языке. Несмотря на все свои претензии, как старая девка без приданого, она принуждена была выйти замуж за помещика, который «не был похож на Малек-Аделя или на Eugène de Rothelin, не был похож даже на лютого тирана, а скорей на сурка: ел, спал да рыскал целый день по полю» 15. От этой-то достойной четы родился Иван Васильевич. Воспитание его поручено было французскому гувернеру. «Всем известно,— говорит автор,—что французы долго мстили нам за свою неудачу, оставив за собою несметное количество фельдфебелей, фельдшеров, сапожников, которые, под предлогом воспитания, испортили на Руси едва ли не целое поколение» (стр. 197) 16. Замечание энергическое и остроумное, но, во-первых, совсем не новое — оно уже тысячу тысяч раз было предметом посильных острот журналов и нравоучительных романов доброго старого времени; во-вторых, оно едва ли основательно. Человеку, несчастною судьбою занесенному в чужую страну, нечего есть, а умирать с голоду, естественно, не хочется: что ж тут острить, что он схватился даже и за воспитание, чтоб добыть кусок хлеба? Автор мог бы без всяких натяжек обнаружить свое остроумие на счет невежд, которые бог знает кому поручали воспитание своих детей: все смешное на стороне сих дражайших родителей. Эмигрантов автор не смешивает с этой саранчою: да, французские эмигранты, конечно, люди почтенные в глазах многих, и мы не станем спорить с этими «многими». Гувернер Ивана Васильевича был эмигрант. С удивительною ирониею автор рассказывает нам, как Иван В а- сильевич узнал, что Расин первый поэт в мире, а Вольтер такая тьма мудрости, что и подумать страшно. Воспитание Ивана Васильевича, как и следует, было самое поверхностное и бестолковое, уже потому только, что его воспитывал человек, который случайно сделался воспитателем. Это так естественно! А между тем мы далеки от того, чтоб слишком нападать и на родителей, поручавших своих детей таким воспитателям. Где же им было искать лучших? Университеты русские тогда были совсем не то, что теперь, а ученые того времени, за слишком редкими исклю* 314
ченпямп, часто казались сродни зеленому господину в «Петербургских углах» г. Некрасова 17. Следовательно, в таком состоянии воспитания никто не был виноват, и нам кажется, что даровитый автор обращает на воспитание слишком исключительное внимание, почти вовсе упуская из вида натуру своего героя. В таком воспитании вся надежда на добрую натуру воспитанника. Ведь Василий Иванович, по словам автора, не погиб же от самого ужасного воспитания, благодаря добрым наклонностям его природы? Почему же с Иваном Васильевичем не то сбылось? А ведь он, даже и по воспитанию, имел огромные преимущества перед Василием Ивановичем, потому что знал хотя один иностранный язык (а это — совсем не пустяки) и имел хоть какие-нибудь познания, как бы поверхностны и пусты они ни были. Будь у него добрая натура, ему не поздно было бы проснуться от своего ничтожества даже в двадцать лет и дельным трудом (который для него был так возможен, потому что он знал уже иностранный язык) воротить потерянное в детстве время. И какую пользу принесло бы ему путешествие в Европу!.. Но мы сейчас увидим, как воспользовалась этим путешествием слабая голова Ивана Васильевича. Автор сам чувствовал необходимость взглянуть на натуру своего героя, но сделал это вскользь и не совсем впопад: «Иван Васильевич был мальчик совершенно славянской породы, то есть ленивый, но бойкий» (стр. 199). Так; русская лень — большая помеха во всем русскому человеку, но еще не непреодолимое препятствие, и не в ней корень зла; корень лежит глубже, его надо искать в отсутствии определенного общественного мнения, которое каждому указывало бы его путь, а не становило бы его на распутии, говоря: иди куда хочешь. Что же касается до Ивана Васильевича, корень зла его жизни заключался в его слабой, ничтожной натуришке, неспособной ни к убеждению, ни к страсти и вечно гонявшейся за убеждениями и страстями не по внутренней потребности, а по самолюбию и от скуки. От гувернера перешел он в один частный пансион в Петербурге, где наблюдалась удивительная чистота, а учили вздорам и плохо. Иван Васильевич ленился и молодечествовал трубкою, водкою и другими пороками взрослых, а на выпускном экзамене срезался. Это заставило его подумать о себе. «Он почувствовал, что не рожден для бессмысленного разврата, а что в нем таится что-то живое, благородное, просящееся на свет, требующее деятельности, возвышающее душу». Он бы не прочь был и приняться за свое перевоспитание; «но как начать учиться, когда некоторые товарищи уже титулярные советники и веселятся в свете?» А! вот что! Мелкая натура сказалась! Ступайте-ка служить, Иван Васильевич,— куда вам учиться! Но оказалось, что он не годился и в чиновники, и потому бросил службу; потом влюбился,— и тут толку не было; бросился в свет,— и то надоело; хватался за поэтов, за науки, «принимался за все сгоряча, но горячность скоро проходила; он утомлялся и искал минутного рассеяния, глупой забавы. 315
Он сделался истинно жалким человеком не оттого, чтоб положение его было несчастливое, но оттого, что он ни в чем не мог принимать долго участия, оттого, что сам собою был недоволен, оттого, что он устал сам от самого себя». Наконец он отправился :*а границу. Сперва посетил Берлин. «Знаменитости, перед которыми он готовился благоговеть, произвели на него то же самое впечатление, как кассир его министерства или излеровский маркер. У одной знаменитости был нос толстый, у другой — бородавка на щеке» 18. Вздумал было посещать лекции, но увидел, что без приготовления нельзя их понимать. «В Германии объяснилась ему тайна воспитания. Он видел, как здесь каждый человек, от мужика до принца, вращается в своем круге терпеливо и систематически, не заносясь слишком высоко, не падая слишком низко. Он видел, как каждый человек выбирает себе дорогу и идет себе постоянно по этой дороге, не заглядываясь на стороны, не теряя ни разу из виду своей цели». И жалкий бедняк, который уже своею натурою осужден навек остаться духовно малолетным, припялся проклинать своего француза-наставника, вместо того чтоб ругнуть хорошенько самого себя... Потом он начал ругать немцев за то, что они дельнее его: для слабых натур это не последнее средство утешиться в горе! Но, кроме того, вообще в русской натуре — оправдываться в своих недостатках недостатками других; одна из любимых поговорок русского человека: славны бубны за горами... Иван Васильевич поехал в Париж. Сначала он увлекся шумным и разнообразным движением парижской жизни, но скоро «он увидел собственную историю в огромном размере: вечный шум, вечную борьбу, вечное движение, звонкие речи, громкие возгласы, безмерное хвастовство, желание выказаться и стать перед другими, а на дне этой кипящей жизни тяжелую скуку и холодный эгоизм» (стр. 209) 19. Подлинно, всякий во всем видйт свое, в оправдание шеллинговской системы тождества, и в то же время в оправдание басни Крылова, известная героиня которой, затесавшись на барский двор, ничего не увидела там, кроме навоза...20 Бедный Иван Васильевич! ему везде и во всем суждено видеть ужасную дрянь — самого себя... Нет — виноваты! — в Италии он увидел искусство, и оно освежило его. По крайней мерс так уверяет автор. Мы верим ему, хотя в то же время верим и тому, что без приготовления, без страсти, без труда и настойчивости в развитии чувства изящного в самом себе искусство никому не дается. Минутное раздражение нервов — еще не проникновение в тайны искусства; минутное развлечение новыми предметами — еще не наслаждение ими. Автор уверяет (стр. 210), что Италия не пала, не погибла, не схоронена, и советует ей не верить коварным словам, истину которых она сама хорошо понимает. Впрочем, никто не станет спорить, чтоб природа Италии, развалины и обломки ее прежней богатой жизни не были обаятельно прекрасны. К ней идет срав- 316
пение, сказанное Байроном о Греции: это прекрасная женщина, которая еще прекрасна и в гробе21. Но Греция воскресла, и для нее это сравнение уже не годится... Неприязненные толки иностранцев о России22 заставили Ивана Васильевича думать о своем отечестве и полюбить его. Черта, вполне достойная Ивана Васильевича! Пустота составляет душу этого человека, ы в его пустоте есть какое-то тревожное, суетливое стремление без всякой способности достижения. В кем нет ничего непосредственного, живого: ему нужно, чтоб его толкали извне, и только тогда может он бросаться, на время и ненадолго, то на то, то на другое. Таким образом, без поездки за границу ему никогда не пришло бы в голову полюбить Россию, даже никогда не вздумалось бы, что земля, в которой он живет, называется Россиею и что он сам — гражданин этой земли. Поэтому как понятно, что и теперь, когда благодаря путешествию он полюбил Россию,— как понятно, что это — не чувство, а новая мечта его праздношатающейся фантазии! «Тогда решился он изучить свою родину основательно, и так как он принимался за все с восторгом, то и отчизнолюбие в нем загорелось бурным пламенем». Возвратившись в Россию, он вооружился книгой для своих путевых впечатлений и очинил перо. «Но что будет из этого? Что напишет он? Что откроет? Что скажет нам? — Кажется, ничего!» (стр. 212) 23. Автор объясняет это тем, что Иван Васильевич не приучен к упорному труду; мы принимаем эту причину, но как одну из второстепенных. Первая и главная причина — в натуре Ивана Васильевича, неспособной ни к убеждению,.ни к страсти,— в его уме, неспособном выдерживать отрицания и идти до последних следствий... Теперь пойдем за нашими героями в Москву, на Тверской бульвар и подслушаем некоторые отрывки из их разговора. — Откуда ты? — Я был за границей. — Вот-с! а где, коль смею спросить? — В Париже шесть месяцев. — Так-с. — В Германии, в Италии./. — Да, да, да, да... Хорошо... а коли смею спросить, много деньжонок изволил порастрясти? — Как-с? — Много ли, брат, промотыжничал... — Довольно-с. — То-то... а батюшка-то твой, мой сосед, что скажет на это? Ведь старики-то не очень сговорчивы на детское мотовство... Да и годы-то плохие. Ты, чай, слышал, что у батюшки всю гречиху градом побило? — Батюшка ппсал-с; я сам теперь к нему собираюсь. — Хорошее дело старика утешить. А... смею спросить, какого чина? «Так и есть!»—подумал молодой человек. — 12 класса, отвечал он, запинаясь... — Гм... неважно... а уж в отставке, чай? — В отставке. 317
— То-то же. Вы, молодые люди, вбили себе в голову, что надо пренебрегать службой. Умны слишком, изволите видеть, стали. А теперь, коли смею спросить, что вы намерены делать-с... Ась? — Да я хотел бы, Василий Иванович, посмотреть на Россию, познакомиться с пей. — Как-с? — Я хотел бы изучить свою родину. — Что, что, что... — Я намерен изучить свою родину. — Позвольте, я не понпмаю... Вы хотите изучать?.. — Изучать мою родину... изучать Россию. — А как это вы, батюшка, будете изучать Россию? — Да в двух видах... в отношении ее древности и в отношении ее народности, что, впрочем, тесно связано между собой. Разбирая наши памятники, наши поверья и преданья, прислушиваясь ко всем отголоскам нашей старицы, мне удастся... виноват, нам... мы, товарищи и я... мы дойдем до познания народного духа, нрава и требования и будем знать, из какого источника должно возникать наше народное просвещение, пользуясь примером Европы, но не принимая его за образец. — По-моему,— сказал Василий Иванович,— я нашел тебе самое лучшее средство изучать Россию — жепиться. Брось пустые слова, да поедем- ка, брат, в Казань. Чин у тебя небольшой, однако офицерский. Имение у вас дворянское. Партию ты легко найдешь. На невест у нас, слава богу, урожай... Женись-ка, право, да ступай жить с стариком. Пора и об нем подумать. Эх, брат, право — ну! Ты ведь думаешь, в деревне скучно? Ничуть. Поутру в поле, а там закусить, да пообедать, да выспаться, а там к соседям... А именины-то, а псовая охота, а своя музыка, а ярмарка... А?.. Житье, брат... что твой Париж! Да главное, как заведутся у тебя ребятишки, да родится у тебя рожь сам-восём, да на гумне столько хлеба наберется, что не успеешь молотить, а в кармане столько целковых, что не сочтешь, так, по-моему, ты славно будешь знать Россию. А?..24 Видите ли: не правы ли мы, сказав, что при этом миньятюр- пом Дон Кихоте, Иване Васильевиче, автор назначил Василию Ивановичу роль не Санчо Пансы, а олицетворенного здравого смысла, который, впрочем, и не подозревает нимало, что он — здравый смысл? Мало этого: Василий Иванович, в отношении к Ивану Васильевичу, не только олицетворенный здравый смысл, но и олицетворенная ирония. Все, что ни говорил он ему, можно перевести так: знаем мы вас, голубчики! вы и модничаете, и умничаете, и ездите за границу, проматываетесь и дома и на чужбине, и подымаете нос кверху перед нами, степными медведями,— а ведь кончите же тем, что сами омедведитесь не лучше нашего и в законном сожительстве с какою-нибудь Авдотьего Петровною, с кучею детей, разъевшись, разоспавшись и растолстев, от полноты сердца будете говорить: «В деревне скучно? Ничуть! Поутру в поле, а там закусить, да пообедать, да выспаться, а там к соседям... А именины-то, а псовая охота, а своя музыка, а ярмарка... А?.. Житье, брат... что твой Париж!» Если б Василий Иванович был хоть немного философски образован, он мог бы прибавить к этому: как ни заносись, мой милый, а действительность возьмет свое,— и быть тебе не рыцарем, не философом, не реформатором, а помещиком, да еще женатым на какой-нибудь Авдотье Петровне, которая смолоду болтала по-фран- т
цузскн, а в летах будет держать девичью в страхе не хуже моей Авдотьи Петровны. Я же тебя знаю: ты боек только на словах, а натурка твоя жиденькая, и ты спасуешь перед прозою жизни, даже и не попытавшись побороться с нею!.. Конечно, Василий Иванович п не думал иронизировать, и сам не подозревал глубокого смысла своих слов; но ведь он — бессознательный, непосредственный здравый смысл; он умен, как действительность, как природа, которая никогда не ошибается, но которая сама не знает ни того, что она разумна, ни того, как она разумна, ни даже того, что она существует... Да и зачем Василию Ивановичу сознание? он силен и без него — большинство, толпа, словом, действительность за него; а на стороне Ивана Васильевича только слова и фразы. Если хотите, на лествице нравственного совершенства последний стоит несравненно выше первого; но по особенному, исключительному свойству действительности, среди которой оба они живут,— в сущности оба они сходят на нуль. Один, как медведь, мечтает, идя по Тверскому бульвару, о московских удовольствиях: В самом деле, как, подумаешь, Английский клуб, Немецкий клуб, Коммерческий клуб, и всё столы с картами, к которым можно присесть, чтоб посмотреть, как люди играют большую и малую игру. А там лото, за которым сидят помещики, ж бильярд с усатыми игроками и шутливыми маркерами. Что за раздолье!.. А цыгане-то, а комедии-то, а медвежья травля меделянскими мордашками у Рогожской заставы, а гулянья за городом, а театр-то, театр, где пляшут такие красавицы и ногами такие вензеля выделывают, что просто глазам не веришь... Другой, как попугай, мечтает о парижских удовольствиях: Господи, боже мой, как жаль, что так мало здесь движения и жизни... Nel furor!., то ли дело Париж... della tempesta *. Ах, Париж, Париж! Где твои гризетки, твои театры и балы Мюзара... Nel furor. Как вспомнишь: Лаблаш, Гризи, Фанни Эльслер, а здесь только что спрашивают, какой у тебя чин. Скажешь: губернский секретарь — никто на тебя и смотреть не хочет... della tempesta!..25 Что за странная пустота, что за странное ничтожество в чувствах этих двух представителей двух веков!.. Мы не будем распространяться о дивном экипаже, по имени которого названо новое сочинение графа Соллогуба, о сундуках, сундучках, коробках, коробочках, бочонках, которыми этот экипаж загроможден и увязан снаружи, о перинах, тюфяках, подушках, которыми он завален снутри; скажем только, что талант автора неподражаем в отношении всех этих подробностей. Тарантас готов двинуться; наконец явился и Иван Васильевич. Воротник его макинтоша был поднят выше ушей; под мышкой был у него небольшой чемоданчик, а в руках держал он шелковый зонтик, дорожный мешок с стальным замочком и прекрасно переплетенную в ко¬ * В ярости бури (ит.), — Ред. 319
ричневый сафьян книгу со стальными застежками и тонко очиненным карандашом. — А, Иван Васильевич! — сказал Василий Иванович. — Пора, батюшка. Да где же кладь твоя? — У меня ничего нет больше с собой. — Эва! да ты, брат, эдак в мешке-то своем замерзнешь. Хорошо, что у меня есть лишний тулупчик* на заячьем меху. Да, бишь, скажи, пожалуйста, что под тебя подложить, перину или тюфяк? — Как? — с ужасом спросил Иван Васильевич. — Я у тебя спрашиваю, что ты больше любишь, тюфяк или перину? Иван Васильевич готов был бежать и с отчаянием поглядывал со стороны на сторону. Ему казалось, что вся Европа увидит его в тулуие, в перине и в тарантасе (стр. 20) 25. Да, было от чего в отчаянье прийти! И вот в чем состоит европеизм господ вроде Ивана Васильевича. Этим людям и в голову не входит, что если в Европе все стремятся к опоэтизированию своего быта,— зато никто, при недостатке, при перевороте обстоятельств, при случае, не постыдится ни сесть в какой угодно тарантас, ни вычистить себе, при нужде, сапоги. Этого рода европейцев, в отличие от истинных европейцев, не худо бы называть европепцами-татарами...27 Ивану Васильевичу было грустно, но делать нечего. Он промотался по-русски и нашел случай доплестись до дому; притом же дорогою он может изучать Россию и вести свои записки... Все бы хорошо. «Но эта неблагородная перина, но эти ситцевые подушки, но этот ужасный тарантас!..» В самом деле ужасно!.. — Василий Иванович! — Что, батюшка? — Знаете ли, о чем я думаю? — Нет, батюшка, не знаю. — Я думаю, что так как мы собираемся теперь путешествовать... — Что, что, батюшка... Какое путешествие? — Да ведь мы теперь путешествуем. — Нет, Иван Васильевич, совсем нет. Мы просто едем из Москвы в Мордасы, через Казань. — Ну, да ведь это тоже путешествие. — Какое, батюшка, путешествие. Путешествуют там. за границей, в Неметчине; а мы что за путешественники? Просто — дворяне, едем себе в деревню 23. О Василий Иванович! о великий практический философ, отроду ие философствовавший! Как, с своею безграмотностью, как умнее ты этого полуграмотного фертика! Потому умнее, что как бы ни были грубы твои понятия, их корень в действительности, а не в книге, и, верный степовому началу своей жизни, ты знаешь, что в степях ездят по делам и по нужде, а не из любопытства, не для изучения! Ты называешь все вещи их настоящими именами, месяц называешь просто месяцем, а не воздушною или небесною ночною лампадою! Ах, если бы знал ты, как умен твой глупый ответ: «Мы не путешествуем, а едем из Москвы в Мор¬ 320
дасы; мы не путешественннкн, а просто — дворяне, едем себе в деревню»!.. Иван Васильевич книжным языком толкует своему спутнику о пользе путешествий,— п Василий Иванович, ничего не понимая, но смутно предчувствуя, что юноша несет страшную дичь, отвечает ему: «Вот-с». Иван Васильевич с реторическим восторгом говорит о своих предполагаемых путевых впечатлениях, о пользе, которую сделает его книга; Василий Иванович наконец объясняется напрямки: «Ты все такое мелешь странное». Иван Васильевич толкует о своей любви и своем уважении к русскому мужику и русскому барину и о своей ненависти и своем презрении к чиновнику. Василий Иванович, человек умный по привычке и потому совершенно чуждый п благоговения к мужику и барину п презрения к чиновнику — так как всех их он находит в порядке вещей, спрашивает: «А отчего же это, батюшка, ненавидите вы чиновников?» Иван Васильевич прибегает к уловке всех людей, которые ничего не в состоянии понять в идее, в принципе, в источнике, а все понимают случайно, и разделяет чиновников на благородных, которых он очень уважает, и на таких, которых он презирает за их трактирную образованность, за отсутствие в них всего русского, за взяточничество. Отсутствие всего русского — и взяточничество! Каков?.. Браня чиновников, он восхищается мужиками, уверяя, что ничего пе может быть красивее и живописнее их. «В мужике,— говорит он, — таится зародыш русского богатырского духа, начало нашего отечественного (народного, национального?) величия» (стр. 29). — Хитрые бывают бестии! — заметил Василий Иванович... Апологист не смешался от этого замечания, совершенно чуждого всяких претензий на остроумие или юмор, но которое тем поразительнее, чем невиннее и простодушнее,— и поставил в огромную заслугу •мужику его будто бы способность сделаться, по желанию (желательно бы знать, чьему?), музыкантом, мастеровым, механиком, живописцем, управителем, чем угодно29. Если хотите,— это, к сожалению, справедливо: из страха или из корысти русский человек возьмется за все, вопреки мудрому правилу: Беда, коль пироги начнет печи сапожпик, А сапоги тачать пирожник30. Покажите русскому человеку хоть Аполлона Бельведерско- го: он пе сконфузится и топором и скобелыо сделает из елового бревна Аполлона Бельведерского, да еще будет божиться, что его работа настоящая немецкая. Потому-то русские покупатели так страстны к иностранной работе и так боятся отечественных изделий. Конечно, способность и готовность ко всему, хотя бы п вынужденная, имеет свою хорошую сторону н иногда творит чудеса: против этого мы нп слова. Но ведь иногда совсем не то, что всегда, и tour de force *, как дело случайности и удачи, совсем * ловкпй фокус (фр.). — Ред. 11 В. Белинскин, т. 7 321
не то, что свободное произведение таланта или природной способности, развитой правильным учением. Умы поверхностные любят увлекаться блестящим, бросающимся в глаза, парадоксальным; но ум основательный не позволит себе увлечься лицевою стороною предмета, не посмотрев на изнанку; естественное и простое он всегда предпочтет насильственному и хитрому. Есть, однако ж, в апологии Ивана Васильевича мысль очень умная и дельная — о гнусности и вреде существа, называемого дворовым человеком; есть часть истины и в его одностороннем взгляде на чиновника как потомка дворового человека. Дворовый не что иное, как первый шаг к чпиовппку. Дворовый обрит, ходит в длиннополом сюртуке домашнего сукна. Дворовый служит потехой праздном лени и привыкает к тунеядству и разврату. Дворовый уже пьянствует и ворует, и важничает, и презирает мужика, который за него трудится и платит за него подушные. Потом, при благополучных обстоятельствах, дворовый вступает в конторщики, в вольноотпущенные, в приказные; прц- казиый презирает и дворового и мужика, и учится уже крючкотворству, и потихоньку от исправника подбирает себе кур да грпвепники. У него сюртук нанковый, волосы примазанные. Он обучается уже воровству систематическому. Потом приказный спускается еще на ступень нпже, делается писцом, повытчиком, секретарем и наконец настоящим чиновником. Тогда сфера его увеличивается; тогда получает он другое бытие: презирает и мужика <и дворового) и приказного, потому что они, изволите видеть, люди необразованные. Он имеет уже высшие потребности и потому крадет уже ассигнациями. Ему ведь надо пить донское, курить табак Жукова, играть в банчпк, ездить в тарантасе, выписывать для жены чепцы с серебряными колосьями и шелковые платья. Для этого он без малейшего зазрения совести вступает на свое место, как купец вступает в лавку, и торгует своим влиянием, как товаром. Попадется иной, другой... «Ничто ему,— говорят собратья. — Бери, да умей» (стр. 30—31) 31. Действительно, эта генеалогия, от дворового через конторщика из вольноотпущенных и приказного до чиновника, не только остроумна, но и отчасти справедлива. Реформа Петра Великого, которой основным принципом было преимущество личных достоинств или способностей над породою, пересоздала дворового в подьячего, подьячий родил приказного, приказный — чиновника. Итак, дворовый — яйцо, подьячий — червь, прпказный — куколка, чиновник — бабочка! Тут, как видите, есть развитие, и каждая новая ступень выше и лучше прежней. Мы сами не охотники до «чиновника», но тем не менее мы чужды всякого несправедливого и одностороннего недоброжелательства к сему почтенному члену нашего общества. Мы никак не можем согласиться с Иваном Васильевичем, что лучшие сословия у нас — мужик и барин, а худшее — чиновник. Пусть образование чиновника трактирное, как уверяет Иван Васильевич, пусть он пьет донское, курпт Жуковский, ездит в тарантасе и выписывает для жены своей чепцы с серебряными колосьями да шелковые платья: во всем этом есть своя хорошая сторона, которая состоит в том, что формы жизни чиновника близко подходят к формам жизни барина. Сын чиновника годится на все и всюду: он поступает в кадетский корпус 322
и оттуда выходит хорошим офицером; он поступает в университет, откуда для него открыты честные и благородные пути на все поприща жизни, и он всегда способен с честию идти по одному раз избранному пм поприщу; он может быть ученым, художником, литератором, словом, всем, чем может быть и барин. Скажут: кто же не может, и почему это привилегия сына чиновника? Потому, отвечаем мы, что военный офицер, чиновник, приготовившийся к службе университетским образованием, ученый, профессор, учитель, художник, литератор из мужиков, из купцов, из духовного звания — все они больше исключения из общего правила, нежели общее правило, и все они находятся в прямой противоположности с формами жизни сословий, из которых вышли. И потому-то, образовавшись, они спешат выйти из своего сословия, с которым чувствуют себя навек разорванными через образование, и, следовательно, спешат увеличить собою чиновническое сословие. Как? — спросят нас,— да какое же отношение между музыкантом, например, и чиновником? — Очень большое; их связывает одинаковость форм жизни. И потому-то сын чиновника, сделавшись, например, ученым или художником, как будто совсем не выходит из своего сословия: его костюм тот же, комнаты те же, образ жизни тот же, от утреннего чаю или кофе — до поклона знакомой даме или до танца с нею на бале. Скажем прямее: формы жизни чиновника могут быть несколько грубее, аляповатее форм жизни барина, но сущность тех и других совершенно одинакова, и чиновник из бедных людей, которого образование допустит в светский круг, никогда не будет таким странным исключением, каким был бы человек из другого сословия, особенно купеческого. Чиновническое сословие играет в России роль химической печи, проходя чрез которую люди мещанского, купеческого, духовного и, пожалуй, дворового сословия теряют резкие и грубые внешности этих сословий и, от отца к сыну, вырождаются в сословие бар. Это потому, что в России чин, обязывая человека носить европейский костюм и держаться европейских форм жизни, вместе с тем обязывает его во всем тянуться за барином. Сверх того, между барином и чиновником — не во гнев будь сказано всем Иванам Васильевичам — существует более живая и крепкая связь, нежели между барином и мужиком, купцом, духовным или человеком из другого какого-либо сословия: это — все чиновничество же. Разве барин — не чиновник? Много ли у нас дворян, не служащих и не имеющих чина? Скажут: они служат в военной. Неправда! Их больше в статской, и статскою службою по большей части оканчивают и те, которые начали с военной. А сколько теперь дворян, сделавшихся дворянами через службу? Два-три поколения — и вы ни в какой телескоп не отличите их от родового дворянства. Что же касается до взяточничества, право, никому не легче давать взятки заседателю пли исправнику, нежели стряпчему или писцу квартального, потому что взятка — все взятка, кто бы нп взял ее с вас. Мы уже 11* 323
не говорим о том, что в Петербурге, например, служащие в министерских департаментах чиновники не подвержены никакому упреку в этом отношении. Вообще, это предмет, о котором... о котором мы не хотим больше говорить, «чтоб гусей не раздразнить» 32. Иван Васильевич — гусь породистый: маменька его была татарская княжна — и потому для него важна генеалогия людей. Мы, с этой стороны, совсем в другом положении,— и нам нисколько нет нужды до того, кто был отец этого человека; для нас важно одно: каков сам этот человек. Иван Васильевич наговорил очень много хорошего о состоянии, до какого дошли теперь дворянские выборы, и по своему верхоглядству сложил всю вину на богатых дворян (стр. 32) 33. Мы не беремся объяснить это явление и скажем только, что все, что есть или что сделалось, есть и сделалось по причинам неотразимым и с самого начала посило в себе семена своего будущего состояния. Об этом бы и следовало говорить Ивану Васильевичу или ничего не говорить. А иеремиады-то мы слыхали и не от него, и они всем надоели, потому что их способен повторять всякий человек, не умеющий порядочно связать двух идей. Что нового в этих, например, словах Ивана Васильевича? — «Все старинные имена наши исчезают. Гербы наших княжеских домов развалились в прах, потому что не на что их восстановить, и русское дворянство, зажиточное, радушное, хлебосольное, отдало родовые свои вотчины оборотливым купцам, которые в роскошных палатах поделали себе фабрики» (стр. 33). Какая же, по мнению Ивана Васильевича, причина этого важного явления? — «Попро- моталпсь на праздники, на театры, на любовниц, на всякую дрянь» (ibid*)... Знаете ли, на что похоже подобное объяснение? Вопрос: Отчего умер этот человек? Ответ: От болезни. — Хорошо; но отчего он заболел, и почему оп умер от этой болезни, когда другой, у которого была та же самая болезнь, не умер от нее? Но это сравнение еще не совсем верно: человек может умереть от случайности, а случайность не объясняется общими законами; изменение же или упадок целого сословия не может быть делом случайности,— и мотовство тут плохое объяснение. Что праздники, театры и любовницы богачей нашего времени перед роскошью вельмож прошлого века! Однако ж им доставало своих средств... Нет; подобный вопрос надо было пли решить поглубже п поосновательнее, или вовсе не браться за него. Василий Иванович гораздо лучше решил его. «Что думаете вы о наших аристократах?»— спрашивает его Иван Васильевич. «Я думаю,— сказал Василий Иванович,— что на станции нам не дадут лошадей» 34. Описание станции превосходно: при каждой строке так п хочется вскрикнуть: «Здесь русский дух, здесь Русыо пахнет!»35 Анекдот станционного смотрителя о генерале прекрасен и сам * там же (лат.). — Ред. 324
по себе и по тому восторгу, в который привел он Василия Ивановича. Описапие жилища, или, лучше сказать, логовища, в котором помещается станционный смотритель и в котором так верно, как в зеркале, отражаются его дух, понятия и наклонности,— это описание — верх мастерства, и хотя некоторые нравоописательные романисты, они же и критики, объявили, ради весьма понятных причин, что граф Соллогуб пишет в поверхностном роде,— однако для нас одна страница в «Тарантасе», которая зпакомит читателя с покоями станционного смотрителя, в тысячу раз лучше всех нравоописательных и нравствепно-сатирических романов35. Превосходен также этот вскользь, но верно обрисованный майор, который, в ожидании лошадей, всем говорил «ты» и всем рассказал обстоятельства своей жизни, хотя о них никто у него не спрашивал, и которого Василий Иванович трепал по плечу, приговаривая: военная косточка! (стр. 43). Никем не подозреваемый из чаявших движения лошадей внезапный проезд тайного советника, для которого у станционного смотрителя нашлись лошади, есть истинно художническая черта, которая удивительно верно доканчивает картину «стапции». За станциею следует гостиница, но в промежутке этих двух любопытных фактов русской жизни с Василием Ивановичем случилось несчастие: от тарантаса были отрезаны два чемодана и несколько коробов, а с ними пропали чепчик и тюрбан от мадам Лебур, с Кузнецкого моста, приобретенные для Авдотьи Петровны. Приехав па станцию, он бросился к смотрителю с жалобой и просьбой о помощи. Смотритель отвечал ему в утешение: «Будьте совершенно спокойны. Вещи ваши пропали. Это уж не в первый раз. Вы тут в двенадцати верстах проезжали через деревню, которая тем известна: всё шалуны живут». — Какие шалуны? — спросил Иван Васильевич. — Известно-с. На большой дороге шалят ночью. Коли заснете, как раз задний чемодан отрежут. — Да это разбой! — Нет, не разбой, а шалости. — Хороши шалости,— уныло говорил Василий Иванович, отправляясь снова в путь. — А что скажет Авдотья Петровна? (стр. 47). Иван Васильевич торопится во Владимир, которым он, как древним городом, прекрасно может начать свои путевые впечатления. «Я вам уже говорил, Василий Иванович, что я... и пе я один, а нас много, мы хотим выпутаться из гнусного просвещения Запада и выдумать своебытное просвещение Востока» (Ш.). И эту дичь Иван Васильевич несет простодушно, без всякой задней мысли... Какой чудак!.. — Да вот мы доедем до Владимира. — И отобедаем,— заметил Василии Иванович. — Столица древней Руси. — Порядочный трактир, — Золотые ворота. 325
Только дорого дерут. — Ну, пошел же, кучер. — Эх, барин, видишь, как стараюсь. Наконец путешественники наши во Владимире, в губернской гостинице, которая изображена и верно и оригинально. — Что есть у вас? — спросил Иван Васильевич у полового. — Все есть,— отвечал надменно половой. — Постели есть? — Никак нет-с. — А что есть обедать? — Все есть. Как все? — Щи-с, суп-с. Биштекс можно сделать. Да вот на столе записка,«^» прибавил половой, гордо подавая серый лоскуток бумаги. Иван Васильевич принялся читать: Обет! 4. Суп. — Липотаж. 2. Говядина. — Телятина с ципдроном. 3. Рыба. — Раки. 4. Соус. — Патиша. 5. Жаркое. — Курица с рысыо. 6. Хлебенное. — Желе сапельсинов. На вопрос о винах половой тоже с уверенностию отвечал: «Как не быть-с? Все вина есть: шампанское, полушампанское, дри-мадера, лафиты есть. Первейшие вина» 37. Нечего и говорить, что он сбирал на стол долго, переменял и встряхивал грязные салфетки и что ничего ни есть, ни пить не было возможности. Это, однако ж, не помешало Василию Ивановичу есть за троих — русский барин! Лежа на сене и поворачиваясь с боку на бок, Иван Васильевич начал с горя бранить русские гостиницы на немецкий лад и мечтать о заведении гостиницы на русскую стать. Много хороших фраз отпустил он на этот предмет, но дела, по своему обыкновению, не сказал. Гоняясь за теоретическими, отдаленными причинами, он не увидел ближайших, практических. Он никак не может взять в толк, что дело сделано и воротить его невозможно; что все на Руси, волею или неволею, тянется за евро-* деизмом и коверкает его на монгольскую стать. Иван Васильевич, видно, не бывал в губернских трактирах, где по-русски угощается русский люд: тогда бы он понял, почему все дрянную гостиницу предпочитают хорошему трактиру. А что наши губернские гостиницы скверны, в этом виноваты не отсутствие национального элемента, не подражание внешнему европеизму, а просто- папросто отсутствие конкуренции между заведениями такого рода. В ином губернском городе одна гостиница, и та плоха до невозможности, потому что пуста и редко принимает гостей; а Торжок _ уездный город, и в нем две гостннпцы, одна сносная, а другая даже порядочная, оттого, что, по значительному числу проезжающих, обе могут существовать, ые подрывая одна другой. 326
Видите ли, «ларчик просто открывался»; 38 но Иваны Васильевичи не люоят простых причин, которые не дают предмета для рето- рикп и вычурно умных фраз. Отправившись осматривать исторический город, Иван Васильевич, по своему неведению, не много нашел удовольствия в созерцании древностей. Не понимаем, как не догадался он, что люди, живущие среди этой древности, до того равнодушны к пен, что даже не считают за нужное пожалеть, что не имеют о них никакого понятия. А ведь это факт, о котором можно пораздуматься. Тут естественно представляется вопрос: кто виноват в этом равнодушии — люди или древности?.. Ведь любовь к родному, к древностям, к истории должна быть непосредственная, живая, самородная, а не книжная, не искусственная, и если на что само собою не откликается целое общество, это едва ли стоит изучения и едва ли не немо само по себе... Но если Иван Васильевич ничего не узнал о древностях Владимира, зато хорошо узнал его настоящее положение как губернского города. Вот красноре- чивый отрывок из его разговора с приятелем: Скажи-ка, что же ты теперь поделываешь? — Я был четыре года за границей. Счастливый человек! А, чай, скучно было возвращаться? — Совсем нет, я с нетерпением ожидал возвращения. — Право? — Мне совестно было шататься по белому свету, не знав собственного отечества. — Как? неужели ты своего отечества не знаешь? — Не знаю, а хочу знать, хочу учиться. — Ах, братец, возьми меня в учители, я это только и знаю. ’ Без шуток; я хочу поездить да посмотреть... 1— На что же? Да на все: на людей п на предметы... во-первых, я хочу вндеть все губернские города. — Зачем? Как зачем? Чтоб видеть их жизнь, их различие. — Да между ними нет различия. — Как? — У нас все губернские города похожи друг на друга. Посмотри иа один — все будешь знать. — Быть не может! — Могу тебя уверить. Везде одна большая улица, один главный магазин, где собираются помещики и покупают шелковые материи для жен и шампанское для себя; потом присутственные места, дворянское собрание, аптека, река, площадь, гостиный двор, два или три фонаря, будки п губернаторский дом. — Однако ж общества не похожи друг на друга. — Напротив, общества еще более похожи, чем здания. — Как это? — А вот как. В каждом губернском городе есть губернатор. Не все губернаторы одинаковы: перед иным бегают квартальные, суетятся секретари, кланяются купцы и мещане, а дворяне дуются с некоторым страхом. Куда он ни явится, является и шампанское — вппо, любимое в губерниях, и все пьют с поклонами за многолетие отца губернии... Губернаторы вообще люди образованные и иногда несколько надменные. Онн любят давать обеды и благосклонно пграют в внст с откупщиками и богатыми помещиками. 327
Это дело обыкновенное,— заметил Иван Васильевич. — Постой. Кроме губернатора, почти в каждом губернском городе есть и губернаторша. Губернаторша — лицо довольно странное. Она обыкновенно образована столичной жизнию и избалована губернским низкопоклонничеством. В первое время она приветлива и учтива; потом ей надоедают беспрерывные сплетни, она привыкает к угождениям и начинает их требовать. Тогда она окружает себя голодными дворянками, ссорится с Еице- губсрнаторшей, хвастает Петербургом, презрительно относится о своем губернском круге и наконец навлекает на себя общее негодованпе до самого дня ее отъезда, в каковой день все забывается, все прощается, и ее провожают со слезами. — Да два лица не составляют города,— прервал Иван Васильевич. — Постой, постой! В каждом губернском городе есть еще много лиц: вице-губернатор с супругой, разные председатели с супругами и несчетное число служащих по разным ведомствам. Жены ссорятся между собой на словах, а мужья на бумаге. Председатели, большею частпю люди старые и запятые, с большими крестами на шее, высовываются из присутствия только в табельные дни для поздравления начальства. Прокурор почти всегда человек холостой и завидный жених. Жандармский штаб-офицер — добрый малый. Дворянский предводитель — охотник до собак. Кроме служащих, в каждом городе живут и помещики, обыкновенно скупые или промотавшиеся. Они постигли великую тайну, что как карты созданы для человека, так и человек создай для карт. А потому с утра до вечера, а иногда и с вечера до утра козыряют они себе в пички да в бубандрясы, без малейшей усталости. Разумеется, чго и служащие от них не отстают. Ты играешь в вист? — Нет. — В преферанс? — Нет. — Ну так тебе и беспокоиться не нужно, ты в губернии пропадешь. Да, может быть, ты жениться хочешь? — Сохрани бог! — Так и не заглядывай к нам. Тебя насильпо женят. У нас барышень вдоволь. Все они, по природному внушению, поют варламовские романсы и целой шеренгой расхаживают по столовым, где толкуют о московском дворянском собрании. Почти в каждом губернском городе есть вдова с двумя дочерьми, принужденная прозябать в провинции после мнимой блистательной жизни в Петербурге. Прочие дамы обыкновенно над ней смеются, по не мепее того стараются попасть в ее партию, потому что в губерниях одни барышни не играют в карты, да и те, правду сказать, играют в дурачки на орехи. Несколько офицеров в отпуску, несколько тунеядцев без состояния п цели, губернский остряк, сочиняющий на всех стишки да прозвания, один старый доктор, двое молодых, архитектор, землемер и иностранный купец заключают городское общество. — Ну, а образ жпзнп? — спросил Иван Васильевич. — Образ жизни довольно скучный. Размен церемонных визитов. Сплетни, карты; карты, сплетни... Иногда встречаешь доброе, радушное семейство, но чаще наталкиваешься на карикатурные ужпмки, будто бы подражающие какому-то <небывалому> большому свету. Общих удовольствий почти нет. Зимой назначаются балы в собрании, но по какому-то странному жеманству на эти балы мало ездят, потому что никто не хочет прпехать первым. Bon genre* епднт дома и играет в карты. Вообще, я заметил, что когда приедешь печаяиио в губернский город, то это всегда как-то случается накануне, а еще чаще на другой день (после) какого-нибудь замечательного события. Тебя всегда встречают восклицаниями: «Как жаль, что вас тогда-то не было или что вас тогда-то не будет». Теперь губернатор поехал ревизовать уезды; помещики разъехалпсь по деревням, и в городе никого пет. Не всякому дано попасть в благополучные минуты шумного съезда. Такие памятные эпохи бывают только во время выборов п сдачи * Люди хорошего тоиа (фр•). — Ред. 328
рекрут, во время сбора полков, а ппогда в урожайные годы п во время свя- юк. Самые приятные губернские города, в особенности по мнению барышень, те, в которых военный постои. Где офицеры, там музыка, ученья, танцы, свадьбы, любовные интриги, словом, такое раздолье, что чудо (стр. 64—68) зэ. Сделав такую яркую п верную характеристику губернского города, которая, право, в тысячу раз стоит больше всякой, самой ученой диссертации о гнилых древностях,— приятель Ивана Васильевича рассказывает ему свою историю, по имени которой эта глава названа «Простою и глупою исторнею» 40. Тут много верного и правдивого, хотя в целом рассказе преобладает догматический и нравоучительный тон. Рассказ начинается с определения на службу в Петербурге. Жить в Петербурге и не служить — все равно, что быть в воде п не плавать. Весь Петербург кажется огромным департаментом, и даже строения его глядят министрами, директорами, столоначальниками, с форменными стенами, с вицемундирными окнами. Кажется, что самые петербургские улицы разделяются по табели о рангах на благородные, высокоблагородные и превосходительные (стр. 72). Но служба не далась приятелю Ивана Васильевича, что он приписал своему невежеству. Странное уничижение!.. Служба — лестница. По этой лестипце ползают и шагают, карабкаются и прыгают люди зеленого цвета, то толкая друг друга, то срываясь от неосторожности, то зацепляясь за фалды надежного эквилибриста; немногие идут твердо и без помощи. Немногие думают об общей пользе, но каждый думает о своей. Каждый помышляет, как бы схватить крестик, чтоб поважничать перед собратиями, да как бы набить карман потуже. Не думай, впрочем, чтоб петербургские чиновники брали взятки. Сохрани бог! Не смешивай петербургских чиновников с губернскими. Взятки, братец, дело подлое, опасное и притом не совсем прибыльное. Но мало ли есть проселочных дорог к топ же цели. Займы, аферы, акции, облигации, спекуляции... Этим способом, при некотором служебном влиянии, при удачной сметливости в делах, состояния точно так же наживаются. Честь спасена, а деньги в кармане (стр. 72—73). Не понимаем, зачем же после этого нужны для службы пауки и образование? Тут нужны, напротив, гибкая спина, ловкость акробата и практическая способность приобретать благонамеренным и благородным образом... Рассказчик пустился в свет. Следуют моральные нападки на гибельную страсть низших сословий тянуться за высшими, бедных за богатыми. Потерянное время, потерянные слова! Сколько пи толкуй знатный ничтожному, сколько ни уверяй богатый бедного, что он, ничтожный, так же осужден судьбою на ничтожество, как он, знатиый, определен на знатность; что он, бедный, так же осужден судьбою на нищету, как он, богатый, назначен для богатства: ничтожный и бедный никогда не будут так глупы, чтоб простодушно поверить подобным уверениям. Никто из земнородных не считает себя ниже и хуже другого,— и лезть наверх, где так спокойно и безопасно, вместо того чтоб ползти вниз, 32Э
в грязь, под ногп других, служа пм мостовою,— это такой же инстинкт, как пить и есть. Только сильные и богатые убеждены, что хорошо быть слабым и бедным, и то до тех пор только, пока не ослабеют и не обеднеют сами; но лишь случись это, они вдруг изменяют свое кровное убеждение. И потому, право, давно бы пора оставить эту реторическую мораль, потому что теперь уже нет таких людей, которые допустили бы убедить себя в ней. Светскость приятеля Ивана Васильевича кончилась тем, что он вконец разорился и для поправления обстоятельств решился жениться, а для этого еще более стал прикидываться богачом. Но, женившись, он узнал, что и его супруга таким же образом делала спекуляцию, выходя замуж. Жнть было им нечем. Ему хотелось в деревню, а она, как женщина образованная и светская, не хотела и слышать о деревне, и потому помирились на Москве, где он попал в особенный кружок, «составляющий в огромном городе нечто вроде маленького досадного городка. Этот городок — городок отставной, отечество усов и венгерок, приют недовольных всякого рода, вертеп самых странных разбоев, горнило самых странных рассказов. В нем живут отставленные и отставные, сердитые, обманутые честолюбием, вообще всё люди ленивые и недоброжелательные. Оттого и господствует между ними дух праздности и празднословия, и недаром называют этот город старухой. Ему прежде всего надо болтать, болтать во что бы ни стало. Он расскажет вам, что серый волк гуляет по Кузнецкому мосту и заглядывает во все лавки; он поведает вам на ухо, что турецкий султан усыновил французского короля; он выдумает особую политику, особую Европу,— было бы о чем поболтать» (стр. 80). Очень недурно еще это замечание: «Пороки петербургские происходят от напряженной деятельности, от желания выказаться, от тщеславия и честолюбия; пороки московские происходят от отсутствия деятельности, от недостатка живой цели в жизни, от скуки и тяжелой барской лени» (стр. 83)41. Насчет жены приятеля Ивана Васильевича пошли по Москве сплетни, за которые он трепал один хохол и одни усы и вызвал их на дуэль. А между тем жить ему с женой было совершенно нечем, потому что он промотал все до копейки. Так как «русский человек крепок задним умом», он тогда только заметил, что у его жены есть и хорошие качества и что он ее любит; жена его поняла то же в отношении к нему. Вызванные им на дуэль хохол и усы распорядились так, что его за вызов отправили на телеге во Владимир, где он и обретался под присмотром полиции, а жена его уехала в Петербург к отцу. Этот рассказ произвел на Ивана Васильевича тяжелое впечатление и заставил попризадуматься. Он вспомнил о своем путешествии: В Германии удивила меня глупость ученых; в Италии страдал я от холода; ео Франции опротивела мне безнравственность и нечистота. Везде нашел я подлую алчность к деньгам, грубое самодовольствпе, все признаки 330
пспорченностп п смешные притязания на совершенство. И поневоле полюбил я тогда Россию и решился посвятить остаток диеп на познание своей родины. И похвально бы, кажется, п нетрудно. Только теперь вот вопрос: как ее узнаешь? Хватился я сперва за древности,— древностей нет. Думал изучить губернские общества,— губернских обществ нет. Все они, как говорят, форменные. Столпчная жизнь — жизнь не русская, перенявшая у Европы и мелочное образование и крупные пороки. Где же искать Россию? Может быть, в простом народе, в простом вседневном быту русской жизни? Но вот я еду четвертый день и слушаю и прислушиваюсь, и гляжу и вглядываюсь, и хоть что хочешь делай, ничего отметить и записать не могу. Окрестность мертвая, земли, земли, земли столько, что глаза устают смотреть, дорога скверная... по дороге идут обозы... мужики ругаются... Вот и все... а там, то смотритель пьян, то тараканы по стенам ползают, то щи сальными свечами пахнут. Ну, можно ли порядочному человеку заниматься подобною дрянью?.. И всего безотраднее то, что на всем огромном пространстве господствует какое-то ужасное однообразие, которое утомляет до чрезвычайности и отдохнуть не дает... Нет ничего нового, ничего неожиданного. Все то же да то же... и завтра будет, как нынче. Здесь станция, а там еще та же станция; здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности всё старосты, которые просят на водку... что же я стану писать? Теперь я понимаю Василия Ивановича. Он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы. Пропали мои впечатления! (стр. 88—89). Бедный Иван Васильевич! Жалкая карикатура на Дон Кихота! У него голова устроена решительно вверх ногами: там, где земля усеяна развалинами рыцарских замков и готическими соборами, он видел только мельницы и баранов и сражался с ними; а там, где только мельницы и бараны, он ищет рыцарей!.. В уездном городишке он спрашивал у мужика: «А. что здесь любопытного?»—«Да чему, батюшка, быть любопытному! Кажись, ничего нет». —«Древних строений нет?»—« Никак нет-с... Да, бишь... был точно деревянный острог, неча сказать, никуда не годился... Да и тот в прошедшем году сгорел». —«Давно, видно, был построен?»—«Нет-с, не так давно, а лесом мошенник подрядчик иадул совсем. Хорошо, что и сгорел... право-с». —«А много здесь живущих?»—«Нашей братьп мещан до- волыю-с, а то служащие только». —«Городничий?»—«Да-с, известное дело: городничий, судья, исправник и прочие — весь комплект». — «А как они время проводят?»—«В присутствие ходят, пуншты пьют, картишками тешатся... Да, бишь: теперь у нас за городом цыганский табор, так вот они повадились в табор таскаться. Словно московские баря или купецкие сынки. Такой кураж, что чудо. Судья на скрипке играет. Артамон Иванович, заседатель, отхватывает вприсядку; ну и хмельного-то тут не занимать стать... Гуляют себе, да и только. Эвтакая, знать, нация» (стр. 90—91) 42. И вот наши путешественники в таборе. Иван Васильевич прежде всего огорчился, увидев на цыганках жалкие европейские костюмы: такой чудак! Потом он чуть не заплакал с отчаяния, когда цыганки запели не дикую кочевую песню, а русский водевильный романс. Вынув из галстуха золотую булавочку, он подарил ее красавице Наташе, с тем чтоб она ходила в своем национальном костюме и не пела русских песен... Больше этого быть шутом не позволяется человеку, и сентиментальное, донкихотское фразерство Ивана Васильевича в этом смешном поступ¬ 331
ке дошло до последних пределов возможного. Что бы он мог еще сделать? — разве жениться на Наташе, заметив в ней какие-нибудь добрые качества... Но довольно и того, что уже сделал он, чтоб Наташа смеялась над ним целую жизнь... Зато степная натура Василия Ивановича плавала в блаженстве. Он забывал и себя и грозную свою Авдотью Петровну, улыбался, притопывал, прищелкивал, сыпал в жадную толпу двугривенными и четвертаками и прикрикивал: «А вот эту песню, а вот ту», и т. д. Это для него была истинная итальянская опера, единственная, доступная ему. В заключение он бросил цыганам десятирублевую ассигнацию... Это называется широким разметом русской души, богатырством. Иностранец выпьет бутылку шампанского; русский одну выпьет, а другую выльет на пол: из этого некоторые выводят такое следствие, что у людей гниющего Запада мышиные натуры, а у нас — чисто медвежьи... Эпизод об интриге мещанина с женою частного пристава рассказан с неподражаемым, истинпо художественным совершенством и превосходно заканчивает собою картину жизни уездного города...43 Теперь послушаем проповедь Ивана Васильевича против русской литературы, до которой, как и до всякой другой, Василию Ивановичу никакой нужды не было;—это, однако ж, не помешало его спутнику ораторствовать громко, фразисто, книжно, с надутым восторгом и натянутым негодованием. Подобно Ивану Александровичу Хлестакову, который безграмотным людям объявил решительно, что все, что ни пишется и ни издается в Петербурге, все это —его сочинение44,— Иван Васильевич также решительно объявил безграмотному Василию Ивановичу, что литература теперь везде — торговля и спекуляция и что «в Европе чистые чувства задушены пороками и расчетом» (стр. 110). Что нужды, что Иван Васильевич, как мы уже видели выше, ничему не учился, ничего не читал и — можно побиться о заклад — понятия не имеет о нравственном движении и литературе современной Европы: ему тем легче корчить судью грозного и неумолимого и изрекать приговоры решительные п неизменные! Ведь Василию Ивановичу, который в этом деле ничего не понимает и совершенно равнодушен к нему, ведь ему все равно, и он не помешает болтать этому витязю, сражающемуся с мельницами и баранами... Всего больше досталось от него русской литературе. Он разделил ее на две литературы: на благородную и подлую, на бескорыстную и торговую, на даровитую и бездарную. «Одна даровитая, но усталая, которая показывается в люди редко, смиренно, иногда с улыбкою на лице, а всего чаще с тяжкою грустью на сердце. Другая наша литература, напротив, кричит на всех перекрестках, чтоб только ее приняли за настоящую русскую литературу и не узнали про настоящую... Оттого наши даровитые писатели всегда удалялись и теперь удаляются от ее прикосновения, опасаясь быть замешанными в ее странную деятельность» 332
(стр. Ill) 45. Вот какпе белоручки, подумаешь! Им нельзя писать п действовать потому только, что наша литература, подобно всем литературам в мире, бывшим, сущим и будущим, имеет свои пятна, свои темные стороны! Чтоб они могли писать, для этого нужно сперва настрого запретить писать всем, кто, по их мнению, недостоин писать в то время, когда они сами изволят писать! Иначе они станут появляться на литературном поприще редко и смиренно, чуть не со слезами на глазах, будут удаляться от его прикосновения, опасаясь быть замешанными в его странную деятельность! Иван Васильевич и не подозревает, что подобными обсахаренными и переслащенными комплиментами он делает смешными тех, кого прославляет. Из этого видно, что он и о русской литературе имеет такое же ясное понятие, как о европейской, и что русскую литературу он изучал за границею — по столовым картам в трактирах. У кого есть талант, тот с особенным жаром действует именно тогда, когда в литературе застой, бездарность и дух спекуляции. Только маленькие таланты или таланты самозваные, прославленные в своем кружке и признанные за гениев своими приятелями, удаляются от литературы в ее бедпом, беспомощном состоянии. Если наши таланты, истинные и большие, редко напоминают о себе своими новыми произведениями,— значит, или они ленивы, или им нечего писать, или не о чем писать. Может быть, нашлись бы и другие причины, только совсем не те, о которых декламирует Иван Васильевич... Если уж предположить, что истинный талант может не писать из презрения к настоящему положению литературы, то уж не должен писать совсем и никого не смешить редкими появлениями, как признаками невыдержанного характера. А между тем из живущих теперь литераторов и писателей нет ни одного, который бы хоть изредка не показывался, если уж не с чем-нибудь дельным, то хоть со стишками — ведь привычка другая натура! Когда начиналась «Библиотека для чтения», в нее все бросились с своими вкладами, от Пушкина и Жуковского до людей с самыми маленькими именами. Пересчитывать же имена для доказательства, что п теперь пишут все, которые и прежде писали,— труд совсем лишний: нет решительно ни одного имени в подтверждение так нелепо выдуманного Иваном Васильевичем факта... Многим покажется странно, что мы так вооружились против лица, существующего в книге, а не в действительности. В том-то и горе, что Иванов Васильевичей слишком много в действительности; мы недаром говорили, что даровитый автор «Тарантаса» слишком хорошо проник мыслию в тип людей этого рода и так художественно верно воспроизвел его. Эти-то Иваны Васильевичи издавна уже твердят и повторяют время от времени, будто нашим даровитым писателям то негде печататься, то вовсе нельзя писать по причине торгового и недобросовестного направления литературы,— и мы очень рады случаю отбить охоту у этих господ повторять подобные нелепости46. Иван Васильевич в особенности сердит на 333
русскую критику, как в «Горе от ума» Скалозуб сердит на басню, и называет ее «чудовищной неблагопристойностью»47. Это понятно: мыши не любят кошек. Известное дело, Иваны Васильевичи большие охотники «пописать, иногда прозою, иногда стишками— как выкинется» (как говорит Хлестаков);48 но критика мешает им попасть в гении, то есть выдавать всякий вздор за удивительные красоты поэзии. Разумеется, и русская критика, подобно всякой отрасли русской литературы, имеет свои пятна и черные стороны; но из этого не следует бросать анафему на всю критику, которая принесла и приносит столько пользы и литературе и публике очищением вкуса, преследованием ложных авторитетов и ложных произведений. Мы понимаем, впрочем, что разумеют Иваны Васильевичи под критикою благородною и благопристойною: критику без убеждений, без принципов, без энергии, без жара, без души, без оригинальности, без таланта, холодную, мелочную,— критику, которая выезжает на общих местах, кадит признанным знаменитостям за все, что бы ни написали они, не смеет признать нового таланта, рабски угождает своей партии и бросает камешки из-за угла только в чужих,— наконец, критику, на которую никто не сердится, которой никто не ненавидит, потому что все презирают ее. Такая критика есть полное выражение слабеньких и пошленьких натур Иванов Васильевичей. Чтобы хорошенько поразить ненавистную ему критику, Иван Васильевич представляет ее в виде заморского шута, который коверкается перед мужиками, а мужики на него не хотят и смотреть: очень остроумно! жаль только, что нимало не правдоподобно и натянуто, потому что критика пишется не для мужиков, и мужики не имеют ни малейшего понятия о се существовании. «Русский человек (продолжает декламировать Иван Васильевич) не отзовется ни на один голос, ему незнакомый и непонятный. Ему не то надо. Ему давай родные звуки, родные картины, чтоб забилось его сердце, чтоб засветлело в его душе». Что за фразы! какая реторика!.. Далее Иван Васильевич предлагает решительную меру: выбросить за окошко все, что сделано с лишком столетием п что действительно существует, и заменить это тем, что проблематически существует в головах славянофильских... Какой яростный реформатор — ему всё нипочем! Сказано — и сделано! В заключение он зовет паших поэтов и писателей в мужицкую избу — набираться там мудрости. Особенно советует он слушать со вниманием слова умирающего мужика: в этих словах, по его убеждению, заключается богатое содержание для литературы...49 .Что за пустой человек Иван Васильевич!.. Тарантас повстречал карету, у которой опустилась рессора и лопнула шпна. В карете Иван Васильевич узнал русского князя, с которым познакомился за границей. Этот князь варварским русским языком, испещренным галлицизмами, кричит на ямщиков п лакеев п каждому сулит по пятисот палок. «В деревню еду |( говорит князь Ивану Васильевичу). Нечего делать. Бурмистр 334
оброка не высылает; черт их знает, что пншут. Неурожай у нпх там какой-то, деревня какая-то сгорела. А мне что за дело? Я человек европейский, я не мешаюсь в дела своих крестьян; пускай живут, как хотят, только чтоб деньгн доставляли аккуратно. Я их наскрозь знаю. Такие мошенники, что ужасти. Они думают, что я за границей, так они могут меня обманывать. Да я знаю, как надо поступать. Сыновей бурмистра в рекруты, неплательщиков в рабочий дом, возьму весь доход на год вперед, да на зиму в Рим» (стр. 122) 50. К несчастию, портрет этого европейца не совсем неверен: бывают такие. Хуже всего в этих выродках то, что миогие добродушные невежды по ним делают свои заключения о русских путешественниках и пользе путешествий вообще. Простодушным невеждам трудно растолковать, что люди бывают всякие: одни, побывав за границей, делаются еще хуже и дерутся еще больнее, а другие переменяются к лучшему и научаются уважать человеческое достоинство даже и в своем собственном лакее... Раз Иван Васильевич был не в духе и, презрительно поглядывая на своего спутника, говорил про себя: «О, дубина, дубина, самовар бестолковый, подьяческая природа, ты сам не что иное, как тарантас, уродливое создание, начиненное дрянными предрассудками, как тарантас начинен перинами. Как тарантас, ты не видишь ничего лучше степи, ничего далее Москвы. Луч просвещения не пробил твоей толстой шкуры. Для тебя искусство сосредоточивается в ветряной мельнице, наука в молотильной машине, а поэзия в ботвинье да в кулебяке. Дела тебе нет до стремления века, до современных европейских задач. Были бы у тебя лишь щи, да баня, да погребец, да тарантас, да плесень твоя деревенская. Дубина ты, Василий Иванович!» (стр. 143) 51. Вся эта филиппика устремлена против Василия Ивановича за то, что он не хотел помедлить в Нижнем и дать оратору время изучать Россию на ярмарке. Но Василий Иванович тотчас же представился своему спутнику совсем с другой стороны — истинным благодетельным помещиком — точь-в-точь как представляют их в дивертисманах на наших театрах. Тут все дело вертится на любви крестьян к господам, внушенной им уже самою природою, п еще на том, что Авдотья Петровна сама лечит больных простыми средствами. Из всего этого выводится следствие, что все хорошо, как есть, и никаких изменений к лучшему, особенно в иноземном духе, вовсе не нужно. В самом деде, к чему больница и доктор, развращенный познаниями гнилого Запада,— к чему они там, где всякая безграмотная баба умеет лечить простыми средствами?.. Как бы то ни было, но Иван Васильевич (чувствительная душа!) чуть не расплакался при рассказе Василия Ивановича о том, как будет он встречен своими мужиками, которые на радости свидания с барином предстанут перед его светлые очи, кто с индюком под мышкою, кто с ковригой хлеба. Эта сцена изображена на картинке: Василий Иванович с своею полурус¬ 335
скою п полутатарскою фпзиономиею, а мужички с греческими лицами героев «Илиады», может быть, в ознаменование того, что все мужики — красавцы, и неприятных физиономии между ними не бывает52. В заштатном городе неизвестного звания тарантас изменил доверенности друга своего, Василия Ивановича, п потребовал починки. Кузнец, впрочем, незнакомый с развратным Западом, запросил за починку 50 рублей, а согласился за три целковых. С горя путешественники наши зашли в харчевню напиться чаю. Там сидели купцы, чистые русаки, нисколько не знакомые с развращенным Западом. Один из них хвастался, как он купил у проигравшегося в карты помещика скверной муки, смешал ее с хорошею да и продал в Рыбинске за лучший сорт. «Что ж, коммерческое дело!»—сказал один. «Оборотец известный»,— прибавил другой (стр. 162 ) 53. Разумеется, они пили чай, держа блюдечки на растопыренной пятерне, и пот ручьями катился с их физиономий,— но попадал ли в блюдечки, об этом автор ничего не говорит. Вообще купцы изображены превосходно, и наблюдательный талант автора торжествует в этом изображении так же, как и везде, где приходится ему изображать. Очень ловко сумел он заставить их высказаться перед Иваном Васильевичем, который думал, что он видит все это во сне — так поражен он был принципами этой особой «коммерции», которая избегает, по возможности, векселей и всяких формальностей и вертится на навыке, рутине, обмане и плутнях. Как ни убеждал он их в превосходстве правильной, систематической европейской коммерции перед этим испорченно-восточным барышничеством на авось,— купцы остались при своем. Один из них, седой, помолчав несколько, сказал: — Вы, может быть, кое-что, признательно сказать, и справедливое тут говорите, хошь и больно грозное. Да, изволите видеть, люди-то мы неграмотные. Делов всех рассудить не в состоянии. Как раз подвернутся французы да аферисты, заведут компании, а там, глядишь, и поклонился капиталу. Чего доброго, в несостоятельные попадешь. Нет уж, батюшка, по-старому-то оно не так складно, да ладно. Наш порядок с исстари так ведется. Отцы наши так делали и не промотались, слава богу, и капитал нам оставили. Да вот-с, и мы потрудились на своем веку и тоже, слава богу, не промотали отцовского благословения, да и детей своих наделили. А дети пущай делают, как знают. Ихняя будет воля... Да не прикажете ли, сударь, чашечку? — Нет, спасибо. — Одну хоть чашечку. — Право, не могу... — Со сливочками!., (стр. 170) 54. В большом селе, где был праздник, Иван Васильевич пустился изучать русскую народность, но его аристократический нос беспрестанно отворачивался от народных сцен, которые, как известно, бывают грязноваты не у нас одних. Ъ видя молодиц, он поправил на себе пальто и, в надежде верного эффекта, подошел к тол не. 336
Однако он ошибся. Здоровая, румяная девка указывала па него довольно нахально, обращаясь к подругам: «Вишь, какой облизанный немец идет!» Молодицы засмеялись, а парень в красной руоашке вмешался в разговор: — Эка зубастая Матреха. Смотри, рыло разобью! Матреха улыбнулась. — Вишь, больно напужал... Озорник этакой. Я п сама так тресну, что сдачи не попросишь (стр. 220). Насладившись этою сценою сельской идиллии и рыцарской любезности, наш изыскатель наткнулся на раскольника и попробовал допроситься у мужика, что за секта, много ли у них раскольников и проч. Но на все свои вопросы получал один ответ: <<По старым книгам». Далее, пьяный солдат рассказывал, как он ходил иод турку, и объяснял причину войны тем, что «турецкий салтаи, по их немецкому языку, вишь, государь такой, значит, прислал к нашему царю грамоту: я хочу-де, чтоб ты посторонился, а то места не даешь; да изволь-ка еще окрестить всех твоих православных в нашу языческую поганую веру», и проч. (стр. 225). Долго еще бродил Иван Васильевич, много еще видел пьяных сцен,— а народности все не нашел. Мимо его промчался на тройке заседатель, и Иван Васильевич воскликнул: «О чиновники! Уж не вы ли, по привычке к воровству, украли у нас народность!» (стр. 231) 55. Вот что называется с болыюй-то головы да на здоровую! Уж не чиновники ли, по привычке к воровству, украли у Ивана Васильевича способность смотреть прямо на вещи? Или он не получил ее от природы? Последнее вероятнее... Как нарочно, при входе в избу, на следующей станции, Иван Васильевич встретил — чиновника. Это был исправляющий должность исправника, выехавший навстречу губернатору. Василий Иванович"пригласил его с собою напиться чаю и спросил, давно ли он служит. «С восемьсот четвертого». — «А почему вы служите по выборам?»56 — лукаво спросил его Иван Васильевич. Чиновник объяснил свое житье-бытье очень просто, без ретори- ки — и Ивану Васильевичу отчего-то стало грустно... Народность опять увернулась у него из-под рук. Отдернув занавес стоявшей в стороне кровати, он увидел на ней больного старика с детьми, и первое чувство этого европейца, который так гнушается развратным просвещением Запада, этого либерала, который так любит толковать об отношениях мужика к барину,— первое движение его было — обидеться, что простой станционный смотритель осмелился не встать перед ним, европейцем и либералом 12-го класса!.. Оказалось, что старик давно лишился ног и, по милости начальства, должность за него правит его сын, мальчик лет одиннадцати. Ивану Васильевичу опять стало грустно, и его гнев на чиновников утих. Выехав в Казань, Пеан Васильевич словно помешался: такую дичь понес о Западе и Востоке, притиснувших между собою 337
бедное славянское начало, что у нас решительно нет снлы и смелости остановиться на этой декламации, в которой на каждом слове ум за разум заходит. За нее Восток, в лице татар, надул Ивана Васильевича: продал ему за большие деньги разной дряни, которую опытный Василий Иванович не хотел оценить и в 15 рублей ассигнациями57. Но вот мы уже у последней главы, которая оканчивается сном Ивана Васильевича. Это чудный сон: автор истощил в нем всю иронию и чудесно дорисовал им своего миньятюрного Дон Кихота. Вообще, старик Дмитриев сказал о снах великую истину: «Когда же складны сны бывают?» 58 Прибавьте к этому, что сон этот видится такому человеку, как Иван Васильевич,— п трепещите заранее. А между тем, делать нечего,— станем бредить с Иваном Васильевичем. Пропускаем подробности, как тарантас обратился в птицу и попал в пещеру с тенями, как мертвые при-* зраки подьячих гнались за Иваном Васильевичем, ругали его подлецом и канальею и хотели растерзать живого. Нам лучше хотелось бы пересказать все, что видел он на земле, мчавшись на тарантасе-птице по воздуху, но не умеем, а выписывать целиком — слишком много. И потому, волею или неволею, пропускаем даже возрождение русского тарантаса на европейскую стать и спешим к встрече Ивана Васильевича с тем князем, который недавно ругал своих людей в сломанной карете. Встреча воспоследовала в Москве, которая, в чудном сне, по своей архитектуре перещеголяла Италию. «На голове его (князя) была бобровая шапка, стан был плотно схвачен тонким суконным полушубком на собольем меху, а на ногах желтые сафьянные сапоги доказывали, по славянскому обычаю, его дворянское достоинство» (стр. 274) 59. В нравственном отношении князь так же изменился, как и наружно: он уже считает глупостью путешествия..* Почему? спросите вы; уж не из патриотизма ли? — Отчасти так. — Но, скажете вы: если в чем всего менее можно упрекнуть англичан, так это в отсутствии или недостатке патриотизма; напротив, их любовь к отечеству переходит даже в недостаток в порок, в какое-то слепое и фанатическое пристрастие ко всему английскому,— и между тем вся Европа наводнена английскими туристами, особенно Париж и Рим. Это правда, но ведь не забудьте, что за человек Иван Васильевич, и не забудьте, что все это он бредит во сне. Главная же причина, почему князь с гор- достию отвергает в русском даже возможность желания путешествовать, состоит в том, что русскому, в эти блаженные времена желтых сафьянных сапожек (как жаль, что эта эпоха не означена цифрами!), что русскому тогда незачем будет ехать ни на запад, ни на восток, ни на юг, ни на север, ибо в огромной России есть свой запад и восток,-юг и север. Из этого можно наверное заключить, что в это вожделенное время, которое может только представиться во сне, и то разве какому-нибудь Ивану Васильевичу, в России будет свой Рим, свой Неаполь, свой Везу- 338
впп, свое Средпземпое море, своп Альпы, своя Швейцария, свой Гималаи и Индия, словом, будет все, чего нет теперь п что манит и раздражает любопытство путешественников всех стран. Далее, в сию вожделенную желтосапожную эпоху уже не будет существовать между народами братского размена идеи, нпкакпх связей торговли, науки, образованности, п новый Гумбольдт уже не поедет к нам изучать природу Уральского хребта!.. Нет, уж лучше бы князь по-прежнему проматывался за границею и обнаруживал свой европеизм пятьюстами палок, чем вдаваться в такую дикую философию!.. Да! чуть было не забыли мы: в желтосапожную эпоху будет процветать арзамасская школа живописи, которая, вероятно, сменит собою нынешнюю суздальскую...61). Князь исчез — и Иван Васильевич очутился в объятиях своего пансионского товарища,— того самого, который на владимирском бульваре рассказывал ему о себе «простую и глупую историю». Этот так же исправился, как и князь, и с своею милою супругою стал идеалом семейного блаженства. Но главная его добродетель в том, что он не завидует богатым и без ума рад, что беден... Позвольте! опять чуть было не забыли мы одного из самых характеристических обстоятельств желтосапожной эпохи (в которую процветет Торжок, бойко торгующий сафьянными изделиями): в эту желтосафьянную эпоху будут равно отвратительны и тунеядцы, надувающиеся глупой надменностью, и желчные завистники всякого отличия (желтых сапожек?) и всякого успеха (наследства?), и голодная зависть нищей бездарности (стр. 277) 61. Жаль, что Иван Васильевич, посетивший во сне эту славянофильскую эпоху, не выглядел в ней ничего насчет зависти нищей даровитости, нп- щей генияльности: вероятно, таланты и гении будут ходить в красных сапожках, и потому им нечего будет завидовать желтым. Обращаемся к семейному блаженству пансионского товарища Ивана Васильевича. — Есть на земле счастие! — сказал Пеан Васильевич с вдохновением. — Есть цель в жизни... и она заключается.,. — Батюшки, батюшки, помогите!.. Беда... Помогите... Валимся, падаем!.. Иван Васильевич вдруг почувствовал сильный толчок п, шлепнувшись обо что-то всей своей тяжестью, вдруг проснулся от сильного удара. — А... что?., что такое?.. — Батюшкп, помогите, умираю! — кричал Василии Иванович. — Кто бы мог подумать... тарантас опрокинулся. В самом деле, тарантас лежал во рву вверх колесами. Под тарантасом лежал Иван Васильевич, ошеломленный нежданным падением. Под Иваном Васильевичем лежал Василий Иванович в самом ужасном испуге. Кнпга путевых впечатлений утонула навеки на дне влажной пропасти. (Туда ей и дорога! скажем мы от себя.) Сенька висел вниз головой, зацепясь ногами за козлы... Один ямщик успел выпутаться пз постромок и уже стоял довольно равнодушно у опрокинутого тарантаса... Сперва огляделся он кругом, нет ли где помощи, а потом хладнокровно сказал вопиющему Василию Ивановичу: — Ничего, ваше благородие!62 339
Превосходно! Юмор какого бы ии было автора, хотя бы с талантом первой величины, не мог лучше прервать вздорного сна и лучше закончить прекрасной книги... Нельзя не согласиться, что юмор автора «Тарантаса» тем более исполнен глубины п желчи, что он замаскирован удивительным спокойствием, так что местами читателю может казаться, будто автор разделяет образ мыслей своего жалкого и смешного героя, этого маленького Дон Кихота в миньятюре и в карикатуре. Между тем ясно, что эта книга, по ее тонкому и глубокому юмору, принадлежит к разряду книг вроде «Epistolae obscurorum virorum» *, «Писем Юния» п «Lettres persanes»** Монтескье63. Славянофилы, в лице Ивана Васильевича, получили в ней страшный удар, потому что ничего нет в мире страшнее смешного; смешное — казнь уродливых нелепостей. Как! эти люди.., но оставим людей и поговорим об одном человеке — об Иване Васильевиче... Как! этот человек с жидкою натурою, слабою головою, без энергии, без знаний, без опытности, с одной мечтательностью, с одними пошлыми фантазийками, мог вообразить, что он нашел дорогу, на которую Россия должна своротить с пути, указанного ей ее великим преобразователем!.. Комары, мошки хотят поправлять и переделывать громадное здание, сооруженное исполином!.. Близорукие, косые, кривые и слепые, они хотят заглядывать в будущее и думают видеть его так же ясно, как и настоящее! Их маленькому самолюбию не приходит в голову, что и настоящее-то в их голове отражается неверно, как в кривом или разбитом зеркале. Головы, устроенные вверх ногами, они мыслят вечно задним числом, и если им удается заметить кое-что такое, что всем бросается в глаза и что на всех производит грустное и тяжелое впечатление,— они ждут исцеления не от будущего, но, вычеркивая настоящее (как будто бы его вовсе не было или как будто бы оно не есть необходимый результат прошедшего), обращаются к давно прошедшему, которого или вовсе не знают, или плохо знают, смотря на него в очки своей фантазии,— и посредством какого-то невозможного, чудовищного salto mortale хотят выдвинуть это давно прошедшее, мимо настоящего, прямо в будущее... Не понимая современного, не будучи гражданами ппкакой эпохи, никакого времени (потому что кто живет вне настоящего, современного, тот нигде не живет), новые Дон Кихоты, они сочинили себе одно из тех нелепых убеждений, которые так близки к толкам старообрядческих сект, основанных на мертвом понимании мертвой буквы, и из этого убеждения сделали себе новую Дульцинею Тобосскую, ломают за нее перья и льют чернила. Не понимая, что у них нет и не может быть противников (потому что невинное помешательство пользуется счастливою привилегиею не иметь врагов),— они выдумывают, ищут себе врагов и думают видеть главного своего врага в просвещении * «Писем темных людей» (лат.). — Ред. ** «Персидских писем» (фр.). — Ред. 340
Запада; но Запад не хочет и знать о нх существовании: ои идет себе, куда указало ему ировндение, не замечая ни их бумажных шлемов, ни их деревянных копий... Подобные нелепости давно уже требовали одной из тех жестоких и бьющих насмерть сатир, которыми может поражать только художественный талант... ((Тарантас» графа Соллогуба явился такою сатирою, исполненною ума, остроумия, мысли, юмора, художественности... Мы все сказали. Прощайте же, Иван Васильевич! Спасибо вам: вы заняли нас, вы и посердили и позабавили нас на свой счет. Прощайте, смешной и жалкий Дон Кихот! Вечное спасибо вам за то, что вы сказали всему свету, как зовутся по имени и по отчеству люди известного разряда: их зовут Иванами Васильевичами... Прощай, «Тарантас»! прощай, книга умная, даровитая и— что всего важнее — книга дельная!.. Благодарим тебя за наслаждения, которыми подарила ты нас и которых, вероятно, долго, долго не дождаться нам, потому что такие книги и не у нас редко появляются...
ОПЫТ ИСТОРИИ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Сочпненпе э<кстраординарного) профессора императорского Санкт-Петербургского университета, доктора философии А. Никитенко, Книга первая. Введение. Санкт-Петербург. 1845. Давно чувствуется всеми настоятельная потребность в пето-« рип русской литературы. Впрочем, в последнее время обнаружились некоторые признаки, по которым можно судить, что уже предпринята не одна попытка к удовлетворению этой потребности. Еще в 1839 году г. Максимович издал первую часть своей «Истории древней русской словесности»; когда выйдет вторая часть, и выйдет ли она когда-нибудь,— нам не известно, и потому эта попытка доселе остается попыткою, не перешедшею в дело 1. Вышедшая теперь в свет первая часть «Опыта истории рус-* ской литературы» г. Никитенко была упреждена многочисленными чтениями г. Шевырева в «Москвитянине» 2, касающимися до истории древней, преимущественно теологической, русской словесности и предвещающими появление полной истории всей русской литературы. К этому мы можем присовокупить, что готовится и еще сочинение по тому же предмету, под именем «Критической истории русской литературы» (преимущественно новой, с обозрением, в виде введения, произведений народной поэзии); впрочем, мы ничего не можем сказать положительного о времени выхода этого сочинения3. Во всяком случае, нельзя не желать, чтоб все эти сочинения вышли как можно скорее, вполне оконченные: каковы бы ни были их направления и степень достоинства,— они не могут не способствовать довольно сильно двпже-* нию общественного сознания в столь важном предмете, как отечественная литература. И чем различнее и противоположнее в своих взглядах и направлениях будут все эти сочинения, тем больше принесут они пользы. Есть три способа знакомиться с литературою и изучать ее. Первый — чисто критический, который состоит в критическом разборе каждого замечательного писателя; второй — чисто исто¬ 342
рический, который состопт в обозрении хода и развития всей литературы: здесь обращается больше внимания на эпохи п на школы литературы, чем на отдельные действующие лпца. Третий способ состоит в соединенпи, по возможности, обоих первых. Этот способ самый лучший. Во всяком случае, влияние и важность критпки не подвергаются никакому сомнению. Первым критиком и, следовательно, основателем критики в русской литературе был Карамзин4. Самая замечательная его критическая статья была «О Богдановиче и его сочинениях»; к числу критических же его статей должно отнести и статью «Пантеон российских авторов», в которой он сообщает краткие известия, не чуждаясь местами критического взгляда, о старинных писателях — Несторе, Никоне, Матвееве (Артемоне Сергеевиче), царевне Софии, Симеоне Полоцком, Дмитрии Туптале, Феофане Прокоповиче, князе Хилкове, князе Кантемире, Татищеве, Климовском, Буслаеве, Тредиаковском, Сильвестре Кулябке, Крашенинникове, Баркове, Гедеоне, Димитрии Сеченове, Ломоносове, Сумарокове, Федоре Эмине, Майкове, Поповском, Попове. Не говорим о множестве мелких рецензий Карамзина в его «Московском журнале» и «Вестнике Европы» — рецензий, которыми он так много способствовал к очищению и утверждению вкуса публики5. — Кроме Карамзина как критик заслуживает почетного упоминовения современник его, Макаров, из критических статей которого особенно замечательны: «Сочинения и переводы Ивана Дмитриева» и «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка». Они были напечатаны в его журнале «Московский Меркурий», который он издавал в 1803 году6. — Через несколько лет Жуковский написал две критические статьи — о сатирах Кантемира и бас- нfix Крылова7. — Батюшков разобрал сочинения Муравьева (М. Н.) и писал об «Освобожденном Иерусалиме» Тасса и сонетах Петрарки8. — Князь Вяземский должен быть упомянут как один из первых критиков эпохи русской литературы до двадцатых годов: он написал «О жизни и сочинениях Озерова»9, «О Державине» (по случаю смерти великого поэта; статья эта напечатана в «Вестнике Европы» 1816 года, № 15) и другие критические статьи, в свое время очень замечательные. — Но критиком по ремеслу, критиком ex officio *, во второе десятилетие настоящего века был Мерзляков, писавший в особенности о Сумарокове и Хераскове. В то же время Мерзляков был и теоретиком поэзии как искусства10. — В начале двадцатых годов критики начали размножаться, и в альманачных обозрениях литературы за тот или другой год видны попытки делать очерки истории русской литературы11. Представителями этой критики, поверхностной, безотчетной, но беспокойной и горячей, ратовавшей за так называемый романтизм против так называемого классицизма,— критики, распространившей много поверхностных * по должности (лат.). — Ред. 343
п неосновательных мыслен, но п принесшей большую пользу сближением литературы с жпзнию,— представителями этой критики были Марлииский и г. Полевой. Последний около десяти лет был главным органом русской критики через свой журнал—«Московский телеграф» 12. Потом, в 1839 году, он издал, под именем «Очерков русской литературы», своп важнейшие критические статьи в двух томах: в них он показал крайние пределы, до которых могла доходить наша так называемая романтическая критика,— равно как и собственная его критическая тенденция. В самом деле, еще до выхода этих двух томов г. Полевой уже отстал от самого себя и начал издавать такие произведения, которые еще так недавно п так жестоко преследовала его критика и в принципе и в исполнении. Поэтому на его «Очерки русской литературы» можно смотреть, как на памятник, сооруженный автором своей критической славе. — Г-н Шевырев вышел на поприще критики вскоре после г. Полевого. До тридцатых годов характер н направление его критики носили отпечаток знакомства с немецкими эстетиками и вообще с немецкою литературою. В критике его заметно было присутствие чего-то похожего на принцип, и потому в ней меньше было произвольных мнений, чем в критике г. Полевого; но со стороны таланта г. Шевырев далеко уступал г. Полевому,— и потому последний имел большое влияние на современную ему литературу, а первый не имел на нее почти никакого влияния 13. С тридцатых годов критика г. Шевы- рева приняла какое-то quasi ^-итальянское направление; по крайней мере он беспрестанно, и кстати н некстати, толковал о Данте, Петрарке и Тассе, говоря о русских писателях. Это, вероятно, было следствием его пребывания в Италии14. В эту-то итальянскую эпоху своей критики г. Шевырев, во-первых, напечатал знаменитое свое стихотворение, названное им «Чтение Дапта» и начинающееся этим бессмертным стихом: Что в море купаться, то Дапта читать! 15 во-вторых, учинил два бесценные критические открытия касательно русской литературы: первое сделано им по поводу разбора «Трех повестей» Н. Павлова, и мы передаем его, это открытие, словами самого изобретателя, г. Шевырева: /Кизпь есть какое-то складное бюро, со множеством ящиков, между которыми есть один глубокий, тайный ящик с пружиной. Все повествователи шарят в зтом бюро, но не всякому известна пружина закрытого ящика. В нем-то лежит тайна повести истинной, повести глубокой. Автор повес гей, мною разбираемых, нашел путь к этому секрету; он открыл в нем маленький уголок; но этот ящик чрезвычайно сложен. В нем так много пружин и пружинок. Есть надежда, что и те он откроет со временем, после такого прекраспого начала; но есть святое место этого ящика, которое надо непременно заранее открыть всякому повествователю, но которое наш авюр * мнимо (лат.). — Ред. 344
только что вскрыл слегка, коспулся одной его поверхности. В этом ящике лежит вещь, спльно действующая в нашем мире, лежит половина нас самих, а шюгда и все мы. Это сердце женское («Московский наблюдатель», 1835, часть I, стр. 122) 1б. Кто не согласится, что это открытие очень оригинально?.. Второе открытие, уже чисто литературное, еще оригинальнее. Разбирая стихотворения г. Бенедиктова, г. Шевырев, с свойственною критическою проницательностью, заметил, что в русской поэзии, до появления г. Бенедиктова, не было мысли,— заметьте: не было мысли в поэзии, которой представителями были Державин, Фонвизин, Крылов, Жуковский, Батюшков, Пушкин ,и Грибоедов,— а, по мнению г. Шевырева, ее представителями были еще и гг. Языков, Хомяков п tutti quanti...* 17 Вот его собственные слова: Это была эпоха изящного материализма в поэзип... Слух наш дрожал от какой-то роскоши раздражительных звуков... упивался ими, скользил по ним, иногда не вслушиваясь в них... Воображение наслаждалось картинами, по более чувственными... Иногда только внутреннее чувство, чувство сердечное и особенно чувство грусти неземной, веяло чем-то духовным в нашей поэзии... Но материализм торжествовал над всем... Формы убивали дух... Нежные, сладкие, упоительные звуки оплетали нас своею невидимою сетью... ** Итак, в этой поэзии недоставало мысли: г. Бенедиктов — первый поэт, в поэзии которого нет материальности — одна духовность, то есть проникновение мыслию, и потому г. Шевырев, в восторге от своего открытия, воскликнул: Вот почему с особенною радостью встречаю я такого поэта, в первых прелюдиях которого доносится мне сквозь материальные звуки эта глубокая,' тайная, прожитая дума, одна возможная спасительница нашей поэ- . зни!*** В этом можно на слово поверить г. Шевыреву: он сам поэт, и ему ли не знать толка в поэзии! Потому-то он мало того, что расхвалил г. Бенедиктова, но и нашел в его стихах мысль, которой не находил даже в созданиях Пушкина! В эту же итальянскую эпоху своей критики г. Шевырев пустился было на изобретение русской октавы, по примеру итальянской; 18 но предприятие так же точно не удалось, как и введение гекзаметров в русскую поэзию другим известным поэтом, критиком и профессором 19. Может быть, октавы потому не восторжествовали, что в поэтическом достоинстве нисколько не превосходили помянутые гекзаметры, хотя между теми п другими легло чуть не столетие... В первую эпоху своей критической деятельности г. Шевырев действовал в «Московском вестнике» г. Погодина (1827 — 1830), во вторую — в «Московском наблюдателе» г. Андросова (1835— * все прочие (ит.). — Ред. ** «Московский наблюдатель», 1835, № 11, стр. 442. *** Ibid., стр. 443. 345
1837). Но он не ограничился этими двумя эпохами и теперь обретается в третьей, в которой он отступился не только от Германии, но и от Италии, равно как и от всего Запада. Эта третья эпоха — восточная, славянофильская; ее деятельность проявилась в «Москвитянине». Она ознаменовалась многими любопытными п оригинальными открытиями и изобретениями, так что перечесть их все нет никакой возможности; но лучшим из них кажется нам замечание о Лермонтове, как подражателе не только Пушкина и Жуковского, но даже и г. Бенедиктова!..20 Много было п других критиков, из которых каждый чем- нибудь да прославил себя: один душегрейкою новейшего уныния;21 другой — мыслию, что Пушкин не более, как легкий и приятный стихотворец, мастер на мелочи, что герои поэм его — бесенята п что изящество его произведений есть не более, как изящество хорошо сшитого модного фрака, а Ломоносовым-де не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству, и что Шекспир и Байрон неомовепными руками возлагали возгребия нечистые и уметы поганые на алтарь чистых дев, сиречь муз...*22 Третий снискал себе бессмертную славу просто прославлением писателей своего прихода и бранью на чужих; четвертый похвалою и бранью одним и тем же лицам, смотря по обстоятельствам и погоде23. Обо всех таких мы умалчиваем. Наша цель была поименовать только главнейших действователей на поприще критики в различные эпохи русской литературы. Из этого краткого обзора видно, что каждая эпоха русской литературы имела свое сознание о самой себе, выражавшееся в критике. Но ни одна эпоха не выразила этого сознания о целой литературе, в историческом изложении ее хода и развития. Были попытки, но до того ничтожные, что не стоит ж упоминать о них. Впрочем, так называемый «Краткий опыт истории русской литературы» г. Греча имеет по крайней мере достоинство литературного адрес-календаря и справочной книги о времени рождения, смерти, о служебном поприще, чинах, орденах и времени появления в свет сочинений значительной части наших писателей. Как справочная книга, она очень полезна для современников и будет полезна даже для отдаленнейшего потомства, которое узнает пз нее, что старинные литераторы и поэты были вместе и чиновники. Что же касается до прагматической и критической стороны этой книги,—смешно и говорить о ней24. Многие из наших читателей изъявляли нам свое удивление, что мы решились на серьезный и дельный разбор нового издания «Учебной книги русской словесности», вместо того чтоб посмешить публику забавною рецензнею на эту поистине забавную книгу. Мы очень рады случаю объясниться на этот счет с читателями. Во-первых, * Все это факты пе только пе преувеличенные, но еще ослабленные нами. Если б нужно было, мы представили бы печатные доказательства, что таким слогом писалась критика назад тому лет восемнадцать. 346
мы хотели быть полезны многочисленному классу учащих и учащихся «российской словесности», для которой на русском языке нет ни одного сколько-нибудь сносного руководства. Во-вторых, сочинителя этой невероятной книги мы хотели лишить всякой возможности утешить себя мыслию, что наша статья — брань без доказательств и что она внушена нам завистью п недоброжелательством к автору такого превосходного учебника... Без этих причин, которые, конечно, гораздо важнее для нас, чем для наших читателей,— мы никак не решились бы с важностью доказывать, что книга, в которой все — противоречие, никуда не годится. Поступив так, мы за один раз вырвали зло с корнем,— и жалкого учебника теперь как не бывало!..25 Есть и еще книга, претендующая знакомить своих читателей с историею русской литературы. Это — «Руководство к познанию литературы» г. Плаксина. Но г. Плаксин даже не означил в заглавии своей книги — какой литературы хочет он повествовать историю; зато в самой книге, рассказав кратко историю литератур еврейской, индийской, греческой, римской и объяснив дух новых литератур, классицизм и романтизм, пространнее изложил историю русской литературы. Эта книга — поверят ли? — далеко ничтожнее книги г. Греча...26 Впрочем, все учебники и ученые сочинения такого рода равно никуда не годятся по совершенному отсутствию в них всякого начала, которое проникало бы собою все их суждения и приговоры и давало бы им единство. Для г. Плаксина, например, и Пушкин — поэт и Херасков — тоже поэт, да еще какой!.. Есть ли тут что-нибудь похожее на взгляд, на образ мыслей, на мнение, на убеждение, на принцип? Не так мыслил и понимал в этом отношении, например, Мерзляков. Можно не соглашаться с его системою и даже считать ее ложною; но нельзя не видеть в ней ни самобытного мнения, ни последовательности в доказательствах и выводах. Каково бы ни было его начало, он верен ему и ни в чем не противоречит самому себе. Признавая великим поэтом Ломоносова, находя поэтические достоинства и красоты в сочинениях Сумарокова, Хераскова и Петрова,— Мерзляков не видел (потому что не мог видеть, оставаясь верным своему началу) в Пушкине великого поэта27. И потому вы или вовсе отвергнете основное начало критики Мерзлякова и, следовательно, его выводы, или во всем согласитесь с ним. А у этих господ все смешано и перемешано: в их книге мирно уживаются самые разнородные, противоречащие понятия,— и то, что дважды два — четыре, и то, что дважды два — пять с половиною... Тем важнее теперь появление всякого опыта пстории русской литературы, хоть сколько-нибудь отличающегося самостоятельным взглядом на предмет и последовательностью в выводах. Но опыт г. Никитенко далеко не принадлежит к числу каких-нибудь и сколько-нибудь сносных или порядочных опытов: он обещает гораздо больше. Говорим обещает, потому что «Опыт» пока состоит еще только в одном введении; но это введение тем не 347
менее дает надеяться читателю найти в истории русской литературы г. Никитенко сочинение прекрасное и по взгляду на предмет п по изложению содержания,— сочинение более чем прекрасное, сочинение дельное. Но пока оно еще не в руках публики, пока мы еще не прочли его, поговорпм пока не о будущем, а о настоящем, поговорим о «Введении», тем более что, обещая хорошую историю русской литературы, оно, в то же время, и само по себе, как отдельное произведение, заслуживает большего внимания. Содержание этого «Введения» само по себе может служить предметом особенного сочинения, и потому, пока не явятся в свет остальные части труда г. Никитенко,— мы имеем право рассмотреть его «Введение», как само по себе полное п оконченное сочинение. Вот предметы, которые рассматриваются во «Введении» к истории русской литературы: 1) идея и значение истории литературы; 2) метод изучения истории литературы; 3) источники истории литературы; 4) идея и значение истории литературы русской; 5) разделение истории русской литературы на периоды. Этот простой перечень глав, из которых состоит «Введение», много говорит в пользу сочинения, свидетельствуя, что автор начал с начала и принялся за те вопросы, решение которых должно быть положено во главу, краеугольным камнем истории русской литературы, и что в последующих частях труда его изложение фактов будет озарено светом мысли. Мы сейчас увидим, как счастливо успел автор избежать двух крайностей, которые для писателей бывают Сциллою и Харибдою,— успел избежать одностороннего идеализма, гордо отвергающего изучение фактов, и одностороннего эмпиризма, который дорожит только мертвою буквою и, набирая факт на факт, подавляется бесполезным избытком собственных приобретений и завоеваний. Автор «Введения» начинает прямым нападением на последнюю крайность: Постепенно и медленно переходим мы от случайного и шаткого полузнания к лучшей методе знания, предвозвещающей истину, и отсюда уже к самой истине. Сколько времени в исследовании жизни народов обращали внимание на одни внешние явления, не заботясь о том, что всему внешнему дает смысл, характер и цену. Для науки в этом духе, по-видимому, вовсе не существовали движение и направление идей народа, личные интересы его ума и сердца,— как будто бы человек мог что-нибудь значить со всеми высокомерными притязаниями своими на первенство в природе, со всем, что он предпринимает и исполняет, если бы мысль не полагала своей царственной печати на его деяния. «Мы изображаем достопамятные события,— говорили и теперь еще говорят многие,— завоевания, подвиги героев, общественные перевороты, отношения государств между собою и т. и». Но что же истннно важного и достопримечательного в этой пестрой, волнующейся смеси лиц и событии, как не убеждения, цели,^ страсти, внутренние причины? а их нет на поверхности вещей. Постарайтесь же проникнуть в самую лабораторию, где движутся и работают сокровенные сплы,— в душу, в нравственный быт народов. Там, в неясных и неразвитых еще влияниях п потребностях ума и сердца, в прихотливой игре фантазии, в глухих воплях рождающегося слова приготовляется невидимыми процессами многое, что делает изображения летописей человеческих столь осязательными, звуч- 348
нымп и животрепещущими. II что без этих глубоких источников можете вы высказать народам великого и поучительного? Что Александр Македонский одним ударом меча добпл умиравшую среди восточного варварства персидскую монархию, что Цезарь пал от кинжала убийц вблизи народной трибуны, когда замышлял превратить ее в трон всемирной державы? Только ли? Да, это важное средство для изощрения памяти школьников. Но согласимся, что эти превознесенные имена со громадами дел, на коих они начертаны кровию народов, составляют великолепные монументы, достойные изумлять потомство. Назначьте пм еще какую угодно политическую и нравственную цену: мы охотно даже поверим, что из них извлекаются спасительные уроки для назидания людей, хотя ряд беспрестанно повторяемых ошибок и вопиющих неправд давно доказал уже, как мало ими пользуются — ибо кто из тех, кому наиболее нужны уроки, не считает свой гении п свои причины исключением из дознанных правил?.. Но пусть все будет так, как хочется приверженцам этой праздничной, театральной истории, где дух человеческий остается за кулисами, а перед глазами зрителей представление, как говорится, кппит жизнию и действием, герои декламируют, блистая пурпуром и золотом, и творятся чудеса великолепных декораций. Мы, в свою очередь, позволим себе думать, что мир ничего не видал бы бессмысленнее и печальнее истории человечества, если бы рядом с созданием и разрушением царств не были начертаны па страницах ее цифры Эвклпда, афоризм Гиппократа, Сократова ирония, стих Гомера и много подобного, чего не даст могущество меча на земли, ни самое могущество золота (стр. 2—4). В мысли, в идее видит автор таинственную психею народной жизни, которая составляет содержание истории, а преимущественное откровение этой мысли, этой идеи видит он в слове. «Человек,— говорит он,— есть орган мысли: это верховнейшее из его преимуществ, долг его, злополучие и благо» (стр. 6). По нашему мнению, думать так, значит — думать справедливо об истории. . Несмотря, однако ж (говорит автор), пи ка очевидность успехов мыслительной деятельности, ни на требования века, многие писатели не совсем еще чуждаются прежней методы и воззрений истории. Направление, характер мысли народной, выраженные в слове, судьба науки и литературы у них все еще составляет одно какое-то дополнение к жизни внешней. Они, кажется, и до сих пор ие довольно вникли в тесную, органическую связь глубоких внутренних явлений этого рода со внешними; пх не следует разлучать там, где дело идет о полноте знания. Такое положение науки делает необходимым специализированпе главнейших элементов истории, и мы принуждены из истории литературы составлять особую науку, тогда как настоящее ее место в общей великой науке, обнимающей жизнь и судьбу народа в целости и нераздельно (стр. 9—10). Вот истинный взгляд на историю литературы! История народа есть история развития мысли, выраженной и непосредственною и сознательною стороною жизни народа, а мысль народа преимущественно выражается в его литературе, потому что обнаруживается в ней прямее и сознательнее. Правда, литература ие есть исключительное и полное выражение умственной жизни народа, которая еще высказывается и в искусстве в обширном значении этого слова. Громадные храмы Индии, высеченные из скал, построенные из гор, стоят «Махабгараты» или «Рамайяны»; изящные памятники древней греческой архитектуры и скульп¬ 349
туры составляют как бы одно с «Илиадой», «Одиссеею» и тра-* гедиями; огромные римские здания, ознаменованные печатню гражданского п государственного величия, не менее повествований Тита Ливия п Тацита, не менее Юстинианова кодекса свидетельствуют о бытии народа, который был державным владыкою мира, властелином царей и народов и который даже по смерти своей внес преобладающий элемент своей жизни в жизнь новейших народов Европы, ознакомив их с лучшими идеями о праве. В готических соборах, картинах и музыке мастеров средних веков жизнь этой по преимуществу религиозно-христианско-католической эпохи отразилась едва ли еще не полнее и роскошнее, нежели в поэме Данте и романсах менестрелей. И теперь, в наше время, жизнь народов выражается не в одной литературе, а только преимущественно в литературе. Это, впрочем, было и всегда, за исключением разве средних веков. Кроме того, что литература объемлет собою несравиенно обширнейший круг народного сознания, нежели всякое другое искусство,— ее памятники прочнее, несокрушимее, вековечнее, потому что она, по сущности своей, духовнее других искусств, менее зависит от материальных средств. Но здесь есть недоразумение: мы назвали литературу искусством и противопоставили ее другим искусствам. Это не совсем определительио, и на этот счет надо яснее выразиться; надо начать с начала, надо определить литературу, с точностию указать, что входит в ее круг, с чем она соприкасается и что должно исключать пз ее круга. Автор «Опыта», как и должно, не миновал этого вопроса, но рассмотрел и по-своему решил его. Он начинает рассматривать его с отношений между частным и общим, национальным и общечеловеческим, и в основу сокровенной внутренней жизни литературы полагает общие всему человечеству идеи разума. Здесь являются и те коренные, первоначальные идеи истинного, пра- ведного и изящного, главные провозвестники нашей разумности, которыми измеряются заслуга и достоинство наших деяний. Только человеку, постепенно, но постоянно озаряемому и оживляемому высшими идеями разума, доступны и дороги всевозможные нравственные интересы — интересы государства, нации и, наконец, интересы всего человеческого рода. Но ничем столько не укрепляется его благородный союз с ними, как идеями истинного и изящного. В натуре этих великих идей есть что-то столь священное и августейшее, что пред ними невольно преклоняется эгоизм страстей — и скорее прикосновением к нпм он сам очистится, чем успеет осквернить их недоступную целомудренную чистоту. — Все важнейшие общественные вопросы решаются более или менее духом специальных стремлений. Так и должно быть. Задача целого должна для своего осуществления раздробиться на элементы; пначе на своей отвлеченной высоте она осталась бы уединенною и не многим доступною. Из взаимного действия и противудействия, из соревнования и борьбы этих стихий рождается то общественное двпжеипе, которое составляет жпзнь п источник развития народов. Не бойтесь за целое: оно не распадется от беспокойного борения частей; над ними царствует и их скрепляет единство национального начала. Пока оно крепко в сердцах, все обращается во благо, как в здоровом теле, и острые снеди служат 350
к его укреплению. Но вот, кажется, неоспоримая пстппа: само национальное начало не может быть отрывком в истории мира, и результат, которого оно должно достигнуть, подчиняя себе совокупное движение всех частных сил, не может быть другой, как возвышение в людях достоинством национального достоинства человеческого. Чем оно свежее и могущественнее, тем только блистательнее совершит оно свою великую миссию во пмя человечества. Но велико и воздаяние за то: народ не будет уже варваром. Мы спасаемся от варварства, делаясь лучшими в силах и качествах, принадлежащих нашей натуре, нашему роду, из которого некуда более выйти, как или в состояние небожителей, пли в состояние животного,— и на земле нет для человека иного источника величия, славы и образованности, кроме всеобщего союза пдей. Что б ни говорили защитники ложной народности, состоящей в исключительном господстве начал территориальных, а нравственные убеждения, без которых общество людей есть стадо волков пли баранов, не суть дело обычая, а дело высших разумных инстинктов, одпнакпх для всех племен и поколений. Обычай служит им только формою и основанием частных различий, составляющих неисчерпаемое разнообразие в стройном единстве человеческого рода. Отсутствие истин этих было натуральным только в древних обществах, то есть тех обществах, которые мы исторически верно сколько-нибудь знаем, где жизнь волновалась и изнемогала среди раздельности и противу- борства национальных начал, где последние были столь сильны, что подавляли всякую свободно-разумную личность. Идея человечества еще не вошла тогда в зенит своего пути над нравственным миром — и слабые лучи ее едва скользили па его поверхности, дикой и невозделанной. Племена теснились около своих богов, около своих преданий; осматриваясь вокруг себя со страхом и враждою в сердце, они ничего не видели, кроме чуждых богов и чуждых преданий. Все было частным, особенным — понятия, верования, нравы; общим было только одно — право меча. Всемирная гражданственность Рима, насаждая повсюду свои нравы и учреждения, не в состоянии была удержать народы в том возвышенном единстве, которое заключалось в ее духе и образовании. Во-первых, она действовала на них политическим могуществом, которое, превращая сначала людей в рабов, говорило им после: будьте людьми; оно могло произвести только внешний порядок, и то беспрестанною угрозою меча и новых цепей. Во-вторых, образованность римлян была, в свою очередь, также не более, как случайным выражением их личности, их счастливых способностей; нравственное и умственное возвышение, до которого они достигли, было плодом их веры в самих себя, а не в вечные и неизменные силы, не в великую будущность человечества. Оттого, как скоро национальные опоры, споспешествовавшпе развитию их духа, пали, пало и их нравственное превосходство; ему негде было уже искать убежища и подкрепления: для Рима ничего не было во вселенпой, кроме Рима. Когда Тиверии и Нероны осуждали гражданина на лишение воды и огня в римских областях, это была только формула, этикет смертной казни: ибо где осужденный на земле был бы не в римских областях? Итак, с истощением всего, что давали римлянам их учреждения, их политические виды и успехи, им ничего не оставалось, кроме смерти; но должно было умереть в муках казни за пролитую кровь мира — и как не нашлось на земле палача, который бы осмелился исполнить над этим державным народом приговор судеб, то он сам сделался своим палачом. И эта ли образованность могла сделаться всемирною, могла быть принята народами как единственное начало их движения, как залог их нравственных успехов? Греки были способнее очеловечивать варваров, если бы люди могли развиваться посредством правил, наставлений, примеров, а не посредством возбуждения в них самих пребывающего жпвотворпого начала разумности. Правда, Европа многим обязана наследству, которое она получила в греко-римском образовании; но она не прежде им воспользовалась, как под влиянием новой животворной силы, которая, воспитывая ее свежие племена для великой будущности, научила пх извлекать добро из прошедшего п избегать его злоупотреблений. 351
Таков был некогда ход человеческих вещей, таким он должен был явиться в свое время, но таким уже никогда не будет. С тех пор, как единородный сын божий благоволил счесть достойным своего величества жлть и умереть человеком; с тех пор, как раскрыл он в нас дотоле неведомый нам самим мир духа, завещав деятельности нашей новую цель — бесконечное развитие и усовершенствование; как независимо от всякого различия состояний, племен, каст и школ, он каждому помышлению нашему, слову, вздоху и слезе дал смысл и цену только нз уважения к их человеческому происхождению,— с тех пор всякая исключительная система деятельности стала нелепым анахронизмом — и не черпать пз нового источника жизни того, что всем дается одинаково как всеобщая истина и благо, значило бы обречь себя на нравственную смерть. Христианство изменило род человеческий; но благотворнейшее следствие этого изменения есть то, что ныне и великий гражданин пе в состоянии искупить пороков человека. Вот мы у самого корня начал, из которых должно произойти определение литературы. Если народ в состоянии отделить в себе то, что принадлежит правам мысли всеобщей, человеческой — идеям изящного и истинного, от того, что не относится к ним, если он возделывает и развивает эту мысль в своей жизни, в своих понятиях, в своей истории и результаты этой деятельности выражает наконец в художественных, стройных формах слова, оп созидает, он имеет литературу. Итак, «литература есть мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни, исторических и местных обстоятельств и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного». Вот где совершается святое примирение личности народа с требованиями всеобщего человеческого порядка вещей. Тогда как другими способами деятельности — общественным устройством, нравами, обычаями п проч. он более или менее уклоняется от этого порядка и достигает своих исключительных, домашних, так сказать, целей — в литературе он выражает свое сознание о том, что свято, дорого и необходимо всем людям, как существам, наделенным одними и теми же нравственными нуждами и способами мыслить, чувствовать и выражать свои мысли и чувствования. Он не может здесь, как и нигде, утратить своей национальности, потому что это значило бы утратить жизнь. И где же, как не в своих священных верованиях и преданиях, как не в памяти своей славы, как не па могилах отцов своих, не в сочувствии к своей матери-природе, хотя бы она дышала на него вьюгами и говорила с ним ропотом волн,— где же, наконец, как не в своих современных нуждах, скорбях и упованиях найдет он вдохновение, содержание для своей сердечной песни, для важных дум, и слово, дышащее убеждением живой истины и силою дел? — Но он также не может подавить в себе общечеловеческих стремлений: это значило бы, что ои хочет дать себе личность какую-то чудовищную, зверскую, ниспровергающую нравственный порядок, оскорбляющую бога — блюстителя его и людей, его строителей. Литературою народ свидетельствует о степени участия, принимаемого им в судьбах, целях и успехах человечества, как лицо, ответственное перед мнродержавным промыслом, как деятель самобытный и в то же время верный законам целого, как народ-человек. Итак, не в особенном роде предметов или содержания заключается самостоятельность литературы и отличие ее от всех прочих произведении письменности и изящных искусств, но в особенном направлении человеческого духа, которое вверяется для применения и выражения благороднейшим усилиям избранного народа. Это направление не состоит в исключительном стремлении ни к истине, ни к изящному: оно есть акт духа, претворяющий одно в другое — истину в изящное и изящное — в истинное. Литературу не должно смешивать с наукою. Несмотря на множество точек соприкосновения между ними, они существенно отличны одна от другой. Мы должны указать по крайней мере па главные черты этого различия, ибо основательное учение не терпит смешения понятий. В науке и литературе мысль, облекаясь в слово, является в своей первостихийной чистоте, со всею свободою, свойственною ее характеру и охраняемою способом 332
самого ее проявления.— вот почему наука п литература так дружны между собою. Истина есть одинаково верховная задача для науки и для литературы, потому что мысль только в истине находит удовлетворение своего бытия, следовательно, и цель его. Но наука ищет истины, добывает ее; это служебное орудие мысли, посредством коего выполняются только требования ее личных интересов. Литература стремится к истине, как к величайшему благу жизни; она, если можно так выразиться, любит в ней не ее самую, а ее власть и способность благотворить людям, возвышая в них в одно время чувство своего достоинства и уважения к законности. Наука, действуя в духе мысли, приносит ей и дань истины в виде мыслительном, то есть в виде всеобщих отвлеченных понятий, чуждых непосредственного отношения к случаям и событиям эпохи, общества, поколений и т. п. Литература, напротив, исключительно посвящает себя этим отношениям. Она хочет истиною одушевить, согреть все существо человеческое; она пролагает ей путь ко всем убеждениям, ко всем верованиям и вводит ее прямо туда, где слагаются они — в сердце людей. Здесь истина изменяет свою наружность; она совлекается форменной одежды понятий и принимает праздничный наряд образов, то богатый и роскошный, то простой и грациозный. Охваченная отвсюду интересами жизни, переродившаяся вся в соприкосновении с самыми возвышенными и неотразимыми вопросами ее, она получает такой характер, какого в ней и не подозревают усердные ревнители ее самобытности, ее строгого и уединенного величия,— характер красоты, которая хочет нравиться, трогать, пленять, любить и быть любимою. Изящное неразлучно с литературою: то как цель и содержание, то как условие формы, звук и краски языка. Оио-то, присутствуя в мысли народа, дает ей особенное настроение, которое наконец должно разрешиться и новыми результатами и новыми формами слова. Для науки истина есть предмет наблюдений, опытов, упорных, продолжительных и многосложных изысканий; она вооружена всеми рабочими снарядами, с помощию коих ум проникает в самые мрачные и таинственные глубины вещей; литература не знает механизма ученых исследований; труд ее есть труд создания, а не разработка материалов; для ней истина есть нечто данное и готовое, ожидающее предназначенного ей свыше преобразования из идеи в действительность. У науки даже есть видимая цель в беспредельной области истины, и каждая отрасль ее, обращаясь к известной стороне природы и человека, находит в ней и содержание определенного объема и рода. Она знает, куда идет и что ожидает ее на конце поприща. Литература не предвидит следствия своих стремлений; поприще ее неизмеримее и теряется за видимым горизонтом вещей в глубине самых таинственных, неуловимых влечений жизни и души. Она, так сказать, ежеминутно возникает из нравственных и исторических потребностей народа, как бой сердца в груди нашей, как удар пульса и дыхание. Метода науки так определенна, что ее можно найти и изучить в любой логике; но способы создания в литературе или какой-нибудь отрасли ее до того различны по характеру народов и эпох, что до сих пор мы не успели изъяснить с точностию и подвести под категории главнейших и немногих из нпх. Так и должно быть. Наука исключительно управляется законами логической необходимости, потому что она представительница всякой необходимости на земле; литература, напротив, есть выражение свободы духа — и отвлеченный закон мысли является в ней только как ограничение, а не как единственный способ развития и сочетания предметов: жизнь свободы, кроме логического пути, раскидывается и мчится еще по многим другим путям, пролагасмым судьбою вещей и событий. Наука не знает парода, она знает одно человечество; литература видит человеческое не иначе как отраженным в призме народности. В ней все имеет отношение к народу, к известной эпохе его развития и образования; она не только мысль, но и верование, и страсть, и судьба. Для литературы только и важны те задачи разума, которые народом поняты, восчувствованы п решены так, что человечество здесь является благоговеющим уже пред славою своего сына, гениального народа, озарявшего себя и его блеском великих созданий. Ей принадлежит почетнейшее из преимуществ человека — творчество со всеми 12 В. Белинскпй, т. 7 353
замыслами гордой волп, с жпзнедательным огнем вселюбящего сердца, когда человек смеет сказать творению: «Я могу вдохнуть в тебя новую жизнь!» Литература служит проводником науки в жизнь и общество, как едп-? ная законная посредница между ними. Занятая вопросами о том, что в вещах есть всеобщего и необходимого, наука не в состоянии нисходить до подробностей их развития, до их интересов, местных и преходящих, а быв ограничена пределами человеческого ума, она по необходимости становится специальною. Не удивительно, что у ней есть своп тайны, своя непонятность для умов непризванных и непосвященных. Сколько бы ни говорили в паше время о пользе и возможности популярного изложения науки, эта популярность всегда будет не иное что, как применение только известных истин к нуждам жизни, а то, чего применить нельзя и что большею частпю составляет глубину и сущность науки,— ее общие виды и приемы ее анализа, всегда будут требовать особенного для себя места в сфере разума, особенных усилий и языка. Но от литературы зависит более или меиее онародить науку, сделать ее если не доступною всем и каждому, то для всех предметом сочувствия, предметом народной славы, силою привлекающею, а не отталкивающею. Правда, наука может существовать и без литературы; но это будет существование властелина без любви граждан, с правом повелевать без уменья и возможности делать их счастливыми. Ей будут воздавать приличные почести, как в века схоластицизма, но без ней будут уметь обходиться везде, где своекорыстие и страсти захотят выполнить свои темные замыслы. Ибо без литературы кто прольет в науку чувство человеческих потребностей и эти потребности, подняв в самом прахе на самом дне общества, возвысит до воззрений науки? Не ведая их, па своей царственной высоте, она ревностно станет заботиться о славе человеческого разума, об истине, о своем бессмертии, о всем благородном и прекрасном, кроме того, что существенно благородно и прекрасно, кроме деланпя людей благородными и прекрасными. Во всем этом много истины, и все это очень близко к истине, многое выражено необыкновенно удачно и определенно; но нам кажется, что тут вопрос решен не вполне удовлетворительно. Прежде всего обратим внимание на то, что г. Никитенко противопоставляет науку *литературе. Это не совсем верно с его же собственной точки зрения на литературу, потому что под его определение литературы (стр. 24—25) подходит и наука, как «мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни, исторических и местных обстоятельств и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного». Повторяем: это определение так же идет и к науке, как и к литературе, и по этому самому не выражает верно ни той, ни другой. Содержание науки и литературы одно и то же — истина; следовательно, вся разница между ними состоит только в форме, в методе, в пути, в способе, которыми каждая из них выражает истину. Так как у обеих одно и то же орудие выражения — слово, то и отделить их друг от друга можно только на существенном отличии. Литература, в обширном значении, обнимает собою и науку, и потому говорится: литература истории, литература химии, литература медицины и т. д. Таким образом, в этом смысле, сама наука относится к литературе, как вид к роду, как часть к целому. Противопоставив литературе науку, автор хотел яснее и точнее определить первую через ее противо¬ 354
положность. Цель хорошая и средство верное; но тут есть ошибка, которая паралнзпровала средство и не допустила вполне достичь цели: автор упустил из вида искусство, которое и следовало противопоставить литературе, чтоб точно и верно определить последнюю. Но, может быть, мы сами ошибаемся, и автор под литературою разумеет именно искусство? В таком случае, его ошибка делается еще большею. Во-первых, под его определение литературы искусство никак не подойдет, потому что в этом определении нет ни слова о творчестве; во-вторых, литература состоит не из одних только произведений искусства. Говоря об искусстве по поводу литературы, должно разуметь искусство словесное, то есть поэзию. Определить поэзию — значит определить искусство вообще, то есть столько же определить и архитектуру, и скульптуру, и живопись, и музыку, сколько и поэзию, потому что последняя от первых разнится не сущностью, а способом выражения. Правда, этот способ, то есть слово, делает ее выше всех других искусств и производит целый круг эстетических законов, только ей одной свойственных и всякому другому искусству чуждых. Но это показывает только, что теория поэзии существенно разделяется на две части — общую и прикладную: в первой объясняется значение искусства вообще и излагаются законы, равно общие всем искусствам; а во второй поэзия рассматривается как особенное искусство, имеющее свои, только ей свойственные законы. Вот это-то * словесное, или литературное, искусство, то есть поэзия, и должно противополагаться науке для взаимного определения той и другой, как двух самостоятельных областей литературы. В таком случае, их различие очевидно: наука — область спекулятивного, диалектического развития истины, как мысли прямо, без всякого посредства образов. Главный деятель науки — ум, и всего менее фантазия. Искусство, следовательно, и поэзия, есть, напротив, непосредственное развитие истины, в котором мысль высказывается через образ и в котором главный деятель есть фантазия. Наука, разлагающею деятельностью рассудка, отвлекает общие идеи от живых явлений. Искусство, творящею деятельностью фантазии, общие идеи являет живыми образами. Наука мертва для непосвященного в ее таинства; искусство оказывает свое влияние иногда над самыми грубыми и невежественными людьми. Наука требует всей жизни человека, всего человека; искусство более или менее дается почти всякому. Наука действует мыслию прямо на ум; искусство действует непосредственно на чувство человека. Это два полюса совершенно противоположные. Только в истории наука и искусство соединяются вместе для достижения одной и той же цели, потому что в наше время история есть столько же ученое, по внутреннему содержанию, сколько художественное, по изложению, произведение. Доселе мы говорили о науке спекулятивной, которая весь мир явлений переводит па язык мысли, идеи и в которой бытие является единым, из самого себя вечно 12* 355
развивающимся идеальным началом; другая наука — наука опытная. эмпирическая, терпеливым п постоянным трудом медленно, шаг за шагом, приобретающая п приготовляющая поприще для завоеваний мысли,— эта наука тоже противоположна искусству. Она находит, разлагает, сравнивает, приводит в порядок бесконечный мир фактов, классифирует их. Она тоже не для толпы, а для избранных, тоже требует всей жизни человека, всего человека, также имеет своих героев и мучеников. Итак, вот первое различие науки от искусства в отношении к обществу: тайны ее, то есть процесс ее деятельности, доступен только для посвященных, для тружеников, по страсти обрекших себя ее служению,— следовательно, для самой малейшей части общества; результаты же науки доступны уже для большей части общества, то есть не для одних ученых, но и для дилетантов. Искусство, напротив, по его доступности, существует для всех, хотя и не в равной мере и не для всех одинаково. Искусство существует даже для диких народов. Песнью дикарь торжествует свою победу над врагом; песнью возбуждает он в себе воинственный пыл, готовясь на битву; в песне изливает он и горе и радость. Но неизмеримое пространство разделяет па- родную песню от художественной поэмы или драмы. В образованных обществах (у которых одних может быть художественная поэзия) художественные произведения имеют обширный круг читателей, а драматическая поэзия, через театр, делается доступною даже безграмотным людям. Однако ж из этого еще не следует, чтоб художественные произведения были не только доступны всему обществу, но и вполне доступны только его меньшей части. Для полного, истинного достижения искусства, а следовательно, и полного, истинного наслаждения им, необходимо основательное изучение, развитие; эстетическое чувство, получаемое человеком от природы, должно возвыситься на степень эстетического вкуса, приобретаемого изучением и развитием. А это возможно только для тех, кто на искусство смотрит не как на приятное препровождение времени, веселое занятие от нечего делать или легкое средство от скукн, но кто видит в искусстве серьезное дело, требующее размышления, вызывающее на мысль, развивающее и ум и сердце. Искусство должно иметь не одних только дилетантов, но и жрецов, героев и мучеников, которые, не производя ничего сами, тем не менее занимаются им, как делом своей жизни, как своим назначением, горячо берут к сердцу его успехи, его ослабление, его упадок; изучая его сами, объясняют его другим. Это та же наука, та же ученость, потому что для истинного постижения искусства, для истинного наслаждения им нужно много и много, всегда и всегда учиться, п притом учиться многому такому, что, по-вндпмому, находится совершенно вне сферы искусства. Сами дилетанты, эти любезники искусства, ищущие в нем только наслаждения и развлечения, сами дилетанты разделяются на множество разрядов, по степени их 356
страсти или пристрастия к искусству. Для толпы же собственно существуют только результаты искусства, и то без их ведома и сознания: само искусство вовсе не существует для нее, так же как п наука. Толпа никогда не понимает высоких произведений искусства, и они редко ей нравятся, потому что, как мы сказали выше, искусство требует изучения, требует особенного посвящения в его таинства. А между тем необходимо, чтоб и у толпы было свое искусство, своя литература. И толпа имеет то и другое в так называемой беллетристике, за неимением другого, более определительного термина. Деятели беллетристики — таланты, иногда большие, всего чаще малые. Беллетристика (belles-lettres) есть ежедневная пища общества, которая переменяется ежедневно, потому что одни и те же блюда скоро надоедают. Беллетристика относится к искусству, как гравюры и литографии относятся к картинам, как статуэтки и фигурки, бронзовые, мраморные и гипсовые,— к вековечным произведениям скульптуры, к статуям Венеры Медичейской и Аполлона Бельведерского. Как бы ни была хороша гравюра или литография, хотя бы это была мастерская копия с мастерской картины, она — не более, как украшение вашей комнаты, украшение, которое скоро наскучает, и вы спешите заменить ее другою, как спешите переменить мебель, обои ваших комнат, занавески ваших окон, сообразуясь с требованиями моды. Но если вы владеете картиною великого мастера и если умеете понимать ее,— она никогда не наскучит вам, вы никогда не выучите ее наизусть, но всегда будете открывать в ней новые красоты, прежде не замеченные вами; вы повесите ее не для украшения комнаты, потому что комната, как бы ни была великолепна, так же не стоит этой картины, так же недостойна украшаться ею, как не стоит она человека. И вы для этой картины выберете не лучшую, не великолепнейшую, не роскошнейшую, а удобнейшую, хотя бы и самую простую комнату вашего дома,— комнату, которая должна быть удобно для картины освещена и в которой не должно быть никаких игрушек. Из сказанного видно, в чем состоит существенная разница между художественными и беллетристическими произведениями. Ведь и гравюра и статуэтка принадлежат к области изящного, и в них есть и творчество и художественность; но в какой мере — вот вопрос! Мало этого: все эти игрушки, все домашние принадлежности — лампы, жирандоли, шандалы, чернильницы, пресс-папье, сигарочницы, мебель и пр. и пр.,— все эти вещи теперь делаются с таким вкусом, таким изяществом, что те, которые изобретают их форму, более имеют право называться артистами, нежели мастеровыми. Но естественно, что гравюры и статуэтки стоят еще па высшей степени художественности, нежели домашняя утварь, и более, нежели она, принадлежат к миру изящного. Итак, где же, в чем же та резкая черта, которая отделяет искусство от беллетристики? — Резкой черты нет и быть не может, так же как в психологическом мире нет резкой черты 357
между гепиальностиго и бездарпостшо, умом и глупостню, красотою н безобразием, потому что между всеми этими крайностями есть посредствующие звенья, переходы и оттенки незаметные и невидимые. Резкой черты нет, по черта есть. Истинно художественное произведение бессмертно; оно составляет вечный капитал литературы. Оно, при своем появлении, иногда может быть даже ие узнано и пе признано современниками, ие только толпою, но и учеными; однако ж оно возьмет свое, и будущие поколения преклонятся перед ним, вдохновенные веющим в нем духом новой жизни. Беллетристические произведения, напротив, могут добиваться только разве долговечности, но никогда не достигнут бессмертия; они родятся тысячами,— тысячами и умирают; вчера еще победоносные, владевшие вниманием света, восхищавшие и радовавшие его, веселые, гордые, свежие, живые, яркие, блестящие,— сегодня они уже блекнут, вянут, а завтра их нет. Всего более и всего чаще они имеют огромный успех при своем появлении; толпа тотчас же провозглашает их гениальными произведениями, кроме их не хочет ничего знать, ничего читать, ни о чем слышать, ни о чем говорить; но время идет, и колоссальное, великое произведение умирает вмале, а неблагодарная толпа забывает даже, как она превозносила его, и нагло отпирается даже от знакомства с ним, как отпираются люди от знакомства с разорившимся богачом, у ног которого недавно ползали они... Но из этого еще не следует, чтоб беллетристические эфемериды были ничтожными явлениями и не заслуживали внимания и уважения людей дельных. Нет, оии необходимы, они имеют великое значение, великий смысл. Само искусство так же не заменит их, как и они не заменят искусства; они необходимы и благодетельны, как и художественные произведения. Они — искусство толпы; без них толпа была бы лишена благодеяний искусства. Сверх того, в беллетристике выражаются потребности настоящего, дума и вопрос дня, которых иногда не предчувствовала ни наука, ни искусство, ни сам автор подобного беллетристического произведения. Следовательно, подобные произведения, так же как и наука и искусство, бывают живыми откровениями действительности, живою почвою истины и зерном будущего. Итак, мы нашли уже три области литературы: науку, искусство (поэзию) и беллетристику. Но это еще не всё: остается еще область, не названная нами, но не менее великая и важная, особенно в наше время, в которое она так развилась и усилилась. Для этой области нет названия на русском языке, и потому мы пазовем ее так, как она называется там, где родилась, где ее владычество и сила, прессою (la presse). В эту область литературы входит журналистика, брошюра, словом, все, что легко, изящно и доступно для всех и каждого, для общества, для толпы, что популяризирует, обобщает идеи, знакомит с результатами науки и искусства и распространяет энциклопедическое об¬ 358
разование, превращает интересы и вопросы, самые отвлеченные п глубокие, в интересы и вопросы жпзнн, для всех п каждого равно близкие п важные, словом, сближает науку и искусство с жизнию. Теперь взглянем на взаимные отпошения этих четырех областей литературы, чтоб увидеть, как п в какой мере все оии могут служить содержанием истории литературы. Наука имеет свою историю, искусство также; но искусств много, и каждое из инх, независимо от других, может иметь свою историю, следовательно, и словесное, или литературное, искусство — поэзия. Но история поэзии, без связи с историею беллетристики и прессы вообще, была бы неполна и одностороння; следовательно, она так и просится сама в историю литературы, как одна из главнейших и существеннейших частей ее. Наука, несмотря на всю свою противоположность поэзии, не может не действовать на нее, нп не принимать на себя ее влияния. Мы не будем говорить уже о том, как действует философия на поэзию и поэзия па философию: это завлекло бы слишком далеко; скажем только, что никак невозможно отрицать хотя непрямого и невидимого влияния на искусство даже положительных наук, какова, например, математика. Новый способ решать теорему, конечно, не может иметь никакого влияния на искусство; по решение вопроса о круглоте земли и ее обращении вокруг неподвижного, в отношении к ней, солнца, о движении всей мировой системы,— решение таких вопросов, развязав умы, сделав их смелее и полётистее, могло ли не иметь влияния на фантазию поэта и его произведения? Все живое — в связи между собою; наука и искусство суть стороны бытия, которое едино и цело: могут ли стороны одного предмета быть чужды друг другу? Итак, история науки должна входить в историю литературы, по крайней мере в той мере, в какой наука, по своим результатам, имела влияние на искусство. Влияние поэзии на беллетристику очевидно: беллетристика есть та же поэзия, только низшая, менее строгая и чистая,— то же золото, только низшей пробы, только смешанное с металлами низшего достоинства. Поэзия дает беллетристике жизнь и направление, и потому иногда одно высокое художественное произведение порождает множество более или менее прекрасных беллетристических явлений; один гений дает полет множеству талантов. Но п беллетристика, с своей стороны, имеет влияние на искусство: она переводит на язык толпы его идеи и даже делает толпе доступными художественные произведения, подражая им. Сверх того, беллетристика имеет свои минуты откровения, указывая на жпвые потребности общества, на непредвиденные вопросы дня, и не дает искусству изолироваться от жизни, от общества и принять характер педантический и аскетический. Что же касается до прессы,—она всему служит, она равно необходима и науке, и нскусству, п беллетристике, н об- ществу, 339
Итак, содержание истории литературы составляет: история поэзии, беллетристики, прессы и, отчасти, науки. В этом случае мы нисколько не разнимся с г. Никитенко во взгляде на предмет; но нам кажется, что он не довольно определительно выразился в решении этого вопроса. Вот почти единственное место во всем «Введении», которое мы могли не оспоривать, потому что в сущности мы согласны с ним, но против которого мы нашли сказать что-нибудь. Почти во всем остальном мы вполне согласны с идеями автора, так прекрасно везде изложенными. Мы могли бы проследить их, чтоб представить содержание всей книги г. Никитенко; но думаем, что для читателей будет приятнее непосредственно познакомиться с этой книгою. И потому ограничимся выпискою нескольких мест, не для того, чтоб через них ознакомить публику с книгою, но чтоб украсить ими нашу статью. Сверх того, есть мысли, которые полезно повторять как можно чаще: таких мыслей очень много в книге почтенного профессора. Может быть, некоторые из них были уже высказаны и прежде; но под пером г. Никитенко они принимают всю свежесть и все благоухание новости. Послушаем, например, что говорит он против обскурантизма, прикрываемого моральными видами, против нравственности, основанной на невежестве. Но не видим ли мы, могут сказать нам еще, что народы, достигшие высокого литературного образования, страдают от пороков своих столько же, сколько поколения невежественные, или эти варварские скопища людей зверообразных, промчавшиеся с шумом по лицу земли и в упоении крови человеческой и животных страстей своих не успевшие даже заметить, что они варвары? Но что это доказывает? Сколько ни находили бы пороков в обществах, сделавших из ума своего употребление, какое свойственно вечно деятельной и развивающейся природе нашей, все же они неизмеримо нравственнее и счастливее тех, кои осудили себя на умственную неподвижность. Суровая дикость народов, отвращение к науке, к искусству, ко всему мыслительному, привязанность к грубым обычаям, которые должны же перемениться, потому что па свете все переменяется, страсть к смраду и нечистоте в понятиях, поступках и образе жизни, свирепая роскошь драк, пыток и костров совсем не заслуживают того уважения, какое оказывают им защитники ложно понимаемой патриархальной простоты. Человек бывает гораздо хуже тогда, когда он не мыслит вовсе, нежели тогда, когда он ошибается мысля. И эта прелесть невежества, или милая дикость, как назвал ее один из наших поэтов28, по которой так вздыхают души тощие или завлеченные в софизмы желанием казаться глубокомысленными, в существе своем не иное что, как безобразная животность, в которой суждено человеку начать свое бытие, потому что оп сын землн, но которую он обязан покорить разуму п преобразовать, потому что ему для этого именно и дан разум. Нет ничего нелепее, как принимать за предлог унижения велнкпх предметов то зло, какое к ним прививают люди, как будто есть сила, способная даровать нам на земле совершенное блаженство, как будто совершенство в чем бы то пп было не есть идеал, а что-то возможное для человека, и как будто во всяком случае терпеть и умирать не есть долг наш. Не словом всё, а словами более или менее означается сумма, которую мы можем получить от наших успехов. Когда обществу удалось уничтожить одно из зол, угнетавших поколение, которое ему предшествовало, и приобрести новую истину — оно сделало шаг вперед, несмотря на то, что в самых процессах его работы, может быть, зародилось и новое зло и новое заблуждение. Таков удел человека! Наконец, не от нас зависит форма нашего жребия. Человеку суждено 360
и бедствовать по-человечески; ие в болях тела, но в муках сердца искушается его мужество, и самая лучшая слава, какою только может гордиться человечество, есть слава тех, которые умели страдать и умирать за истину. Вообще, выбор выписок из такой книги, как это введение в «Опыт», крайне затруднителен: не знаешь, чему отдать предпочтение; желая сохранить последовательность идей, поневоле выписываешь больше, нежели сколько позволяют пределы статьи. Остановимся на четвертой главе, содержащей в себе светлый и одушевленный взгляд на реформу Петра Великого и на предшествовавшее ей схоластическое направление нашей учености, через Киевскую академию. В обоих этих вопросах автор имеет в виду преимущественно русскую народность, говоря о которой, естественно, он не может не говорить о ее поборниках. С тех пор, как мы начали понимать наше национальное достоинство, много явилось у пас предположений более или менее патриотических, более или менее остроумных о великих судьбах нашего отечества, о его призвании обновить дряхлеющее человечество, примирить элементы Востока и Запада и проч. Были даже такие жаркие ревнители отечественной славы, которые хотели усыновить Россию Аттиле2а и тем доказать неоспоримое ее право и возможность выбросить Европу за окно вселенной с ее железными дорогами, паровыми машинами, книгопечатанием, с гробами Ньютонов, Декартов, Данте, Шекспиров, Гете. Этп детские теории, ири всей их пылкости, ничего не решат о том, чего знать никому не дано, то есть о будущем состоянии вещей. К сожалению, они так же ничтожны и для настоящего. Вместо того, чтобы озарять светом основательного знания предметы, тесно связанные с благоденствием и славою отечества, или воодушевлять сердца ровноетию ко всему разумному, честному, нравственно великому и тем точно содействовать великим судьбам народа, хотя и не во вкусе Аттилы,— эти теории, будучи пустою игрою праздной фантазии или надутого школьного суесловия, чуждые существенных интересов общества, разлетаются поверх него дымом, ие пробуждая ни в ком ни одного плодоносящего убеждения п верования. Из недр народа, в лице державного гения, возникло могущество с идеями разума всемирного и характером творческим, соединяющее в себе нравственное превосходство с политическою диктатурою, с возможности») располагать средствами громадными и неистощимыми. Проникнутое трепетным сознанием опасности, какою угрожали обществу презренные выгоды образованности, преисполнясь глубокою народностью не нравов, а духа, преодолевшего суровые нравы, оно, крепкое давно существующими, хотя и иевыказаниыми нуждами этой стихийной бессмертной народности, разбило вековые преграды и вынесло, так сказать, на плечах своих из тесноты и мрака наши способности, нашу угнетенную, но живую нравственную силу, чтобы поставить их лицом к лицу со всеми высшими задачами и целями истории. Таким-то нобычайным способом Россия вошла в свою естественную сферу жизнп; ее допустили с почтенней к участию в судьбе народов образованных, но не по праву преданий или памяти прежних заслуг, а единственно по праву ее дарований, во имя блестящей будущности, не в пример другим. Сперва движение мысли у нас в науке, в литературе, в обществе казалось шатким и неопределенным: ей недоставало исторического происхождения п материальной фактической опоры в предыдущем порядке событий. Факт удерживал бы ее в границах, но в то же время служил бы ей твердым основанием и убежищем от многих заблуждений, с которыми она встречалась невольно в своем беззаботном странствовании. Но, к сожа- 361
лепшо, она произошла ие от фактической породы, а от породы идей, и ей надобно было еще приобрести себе руководителей и опоры в самой жизни, в вещах. Действительно, с пробуждением наших способностей нужды нового, неиспытанного существования возрастали более и более; эти-то нужды должны были заменить для мысли нашей элементы исторические и сделаться ее почвою. Это исполнилось. Мало-помалу в новом преобразованном обществе возникло множество человеческих вопросов, множество отношений, страстей, желаний, которым могла удовлетворять одна мысль. Политическая степень, занятая государством, участие в велпчайшпх всемирных событиях, виды нового законодательства, потребности нового гражданского порядка — все это взывало к мысли, требовало ее могучего содействия. От- всюду объятая интересами жпзни, она пустила в них свой корень, начала развиваться, делаться образованности») самостоятельною. Откуда она пришла? чья она? Скоро перестанем мы спрашивать о том: мы только будем гордиться ею, как нашим прекрасным достоянием, несмотря на разительное ее сходство с физиономией Европы и человечества. Изумительное, неслыханное явление, если мы сравним настоящее с прошедшим. Между тем оно есть не более, как возвращение народом того, что он случайно обронил в суматохе пожаров и кровопролитий или что у него украли враги и судьба. Если б можно было чему-нибудь удивиться на земле, то не тому, что мы ныне, а тому, как могли мы с нашими способностями, с славяно-европейским умом и сердцем так долго быть иными. Теперь ие время предаваться пустым словопрениям о том, какую бы систему образования следовало нам принять — она решена и принята, ие по совету теорий и воле людей, но по воле промысла и непреодолимому влечению национального гения. Мы дети славяпо- руссов и Византии; от них мы получили драгоценное наследие — нашу душу и жизнь души, святую православную веру; не менее того мы дети Петра. Он не создал в пас нравственной возможности быть тем, чем ему хотелось, потому что этого люди не созидают. Он сам, напротив, был сла- вяно-руссом и сыном веры в чистейшем смысле этих слов. Но он первый глубоким инстинктом гения понял основные начала нашей народности, несмотря на грубую накипь варварства, наросшую на ней в века татарства; первый измерил наше нравственное могущество, первый уверовал в высокое его призвание и голосом смелым, полным симпатии и надежды, воззвал его к развитию и деятельности. По предметам, по цели, если угодно, по фактам это было новое и чрезвычайное событие, которое история наша по справедливости называет реформою, переворотом; по внутреннему прагматизму мысли это был естественный логический шаг нашей народности, задержанной в своем ходе, но не измененной в сущпости ни татарами, ни реформою. Она, эта гибкая, крепкая, энергическая, светлоумная аналитическая народность в самой колыбели своей обречена действовать, как она действует, обречена стереть с лица земли двух завоевателей, одного храброго, другого величайшего, брить бороду, носить модные шляпки и фраки Парижа, читать Байрона, Шекспира, Гете, Шеллинга и Гегеля, говорить языком Карамзина, Жуковского, Пушкина, Крылова, иметь университеты, академии и гимназии. То, что при других обстоятельствах могло бы произойти и явиться в XV или XVI веке, то явилось в XVIII и XIX —вот вся разница! Опровергая нелепую мысль, будто реформа Петра Великого была насильственным событием, автор обозревает бегло историю России до Петра, показывая, что и тогда она не стояла на одном месте, но изменялась, и что еще при царе Алексии Михаиловиче началось вторжение в Россию иностранных идей. Скоро явились две новые сплы, как бы для того, чтобы взволновать наконец тяжелое, удрученное самим собою общество,— Киев и Никои. Киев предстал с самыми благовидными дарами — с дарами пауки, которую он скромно возделывал в стенах своей академии по схоластическим понятиям. 362
Это было важным событием для тогдашнего общества. Оно увпдело вдруг перед собою хитро сложенную машину для добывания п обработки мыслей — науку. Действительно, это была машина, которую с успехом моглп бы употребить люди, до того уже обогащенные материалами знания, что следовало позаботиться о форме, о его устройстве и администрации. Этого не было — и потому-то надлежало бы начать не с одних форм, но с возбуждения духа; надлежало бы воскресить в умах то симпатическое сочувствие к знанию, которое гак свойственно человеческой и русской натуре и которое действует сперва темно п шатко, но наконец, возрастая постепенно, принимает участие, чтоб сквозь сердце перелить его в ум. Нужно было коренное и всеобщее потрясенпе умов — нужно было движение, сила, блеск, чтоб поразить их, пробудить и заставить бежать из логовищ векового мрака навстречу света и дня. Между тем что перед ними было? Скелет без души и жизни, способный своим неестественным движением устрашить людей более мужественных и опытных в предметах умственных, чем те, с которыми приходилось иметь дело этой трудолюбивой, благонамеренной и полезной, но тощей п убогой науке. Что ж сделала она для русского общества? Отчасти ничего не сделала, а отчасти поссорила с знанием русский ум, который можно обмануть делами, но не идеями. Этого не довольно. У нас оставался язык — важный, сжатый, благолепный, язык веры, образовавшийся и созревший в духе великих истин, которые призван был возвещать и хранить; другой язык, возникший из первого, но переработанный народным умом и чувством, получивший от них их неуловимую гибкость, ясность, пластицпзм и простоту. Мы имели еще язык, слитый из обоих предыдущих, язык государственных нужд, дипломации, без утонченной лживой хитросплетсиности, законов без обоюдности значений, с формами строгими, точными, выговаривавший волю законодателя без шатости и необходимости договаривать ее,— язык воззвания властей к народу, исполненный трогательного красноречия и царственного величия. Что сделала из них киевская наука? Перемешала их, набросала в них полонизмов, перелила в тяжелые латинские формы и, подкрасив все это схоластическою риторикою, составила язык новый, которому не может быть места ни в науке, потому что он темен, как незнание, ни в литературе, потому что он неспособен нравиться и увлекать, как истинное безобразие, ни в жизни, потому что искусствен и неестествен, как синекдоха и хрия. Но вот на сцене Никон. Это один из замечательнейших характеров нашей истории, с чертами резкими, с физиономией, дышащей сознанием личной воли, ум, парящий замыслами, по выражению поэта30. Мы мало изучали эту энергическую душу, созданную для того, чтоб властвовать, воздымать бури и не бояться их,— а она стоит изучения. Потребность восстановления текста в священных книгах, повреждавшегося в течение нескольких столетий переписки, давно чувствовали все мыслящие люди. Этот дух критицизма, внушаемый самою чистотою божественного учения, робко проглядывал в убеждениях, не переходя в решение и меру. Никон, влечением упругой своей воли никогда не останавливавшийся на половине пути, мысль об исправлении церковных книг превратил в вопрос общественный, и чего желали, чего боялись многие, он совершил к чести своего времени. Ничто не может быть проще и сообразнее с разумом веры, как это возвращение к истинному и ясному значению писания, предпринятое и освященное самым авторитетом церкви. Мы знаем, однако ж, как подействовал этот благородный, открытый, просвещенный подвиг на грубую массу народа, который, по характеру своего ума, способен понять и оценить всякую ясную и правдивую мысль, ио который теперь враждовал против самой очевидной истины, потому что его прекрасный, светлый ум отяжелел, отуманился от бездействия, требовал возбуждения и не находил его. Возникли целые учения, более или менее нелепые, более или менее удалявшиеся от святого и великого единства религиозного, в котором издревле сосредоточивались умы и сердца русские; пришли в нестройное движеппе не только идеи, но страсти, и взволновали целое современное общество, угрожая будущностию столь же тревожною и сомнительною. 363
Между тем как таким образом все переменялось, пли, лучше сказать, запутывалось на высоте общественных понятий п веровании, пз недр материальной силы народа возникало чудовище дикое и свирепое, с жаждою крови, вина и денег, соединявшее в своем зверском брадатом лице все ужасы, все пороки, весь осадок татарского элемента,— мы говорим о стрельцах. Владея пищалью, не как благородным оружием, а как дреколием, нестройное и чуждое успехам своего ремесла, это сословие, трусливое перед неприятелем и храброе только перед мирными гражданами, вдруг захотело свою неистовую волю поставить в число первенствующих общественных начал. К пол пому несчастию этой бурной эпохи именно недоставало только, чтобы к брожению понятий и нравственной огрубелости присоединилась физическая сила с поползновением участвовать в общем волнении. Это несчастие свершилось. Стрельцы не только захотели участвовать в нем, но решать жребий царства. Такой-то порядок, или, лучше сказать, беспорядок вещей сложился в России перед самым появлением Петра Великого. Это было, если угодно, движение; но какое? Это не было движение развишя, возрастания, обещающего естественный цвет и плод, а судороги встревоженной суровой силы, которую раздразнили, дотрогиваясь до нее истиною, новыми понятиями и полумерами. Мы уверены, что простой здравый ум не мог бы иначе рассуждать, смотря на состояние вещей в эпоху предпетровскую, и если б, как мы сказали прежде, ему вверена была судьба народа, он не мог бы не покориться влечению событий; он повел бы народ по новому пути — и погубил бы его, потому что простым, обыкновенным умом нельзя совершать подобных дел. Таково было состояние нравов и обстоятельств, что, предприняв систематически наклонять их к новым началам и переходя от одного изменения к другому, надлежало наконец прийти к тем решительным и неожиданным следствиям, где средние меры уже недействительны, где надобно устремиться к крайности, чтоб избежать противуположной, где надобно отважиться на все, чтоб довершить, потому только, что начали. Когда провидение из потрясенных оснований прежнего, из чрезвычайного борения жизненных стихий хочет извлечь новую цветущую жизнь, оно посылает своего уполномоченного — гения и дает ему право и силу действовать способами необычайными, приводящими в трепет и недоумение умы навыка и рутины. Оно послало России Петра. Но Петр ничего не сделал бы без тайного сочувствия народа к новому порядку вещей, который справедливо называют петровскою реформой, если думают, что без него он бы не существовал, и крайне несправедливо, если верят, что он его изобрел и создал. Говорят, что Петр Великий ослабил нашу народность. Какая клевета на него и на Россию! Что за народность, которую воля одного человека могла в продолжение четверти столетия ослабить своими учреждениями? Неужели она состояла в оцепенении духа, в невежстве, чуждавшемся всяких успехов науки, искусства и гражданственности, в грубых азиатских обычаях, в ожесточении нравов, с чем Петр Великий вел такую достославную и победоносную борьбу? Нет! это не была народность наша, это было искажение ее. То, что составляет вечную сущность и святыпю ее — наш ум, наше сердце,— никогда из собственных недр не могли родить этих змей, высасывавших в самом корне живительные соки,— надежду роскошного цвета и плода. Их родило и воспитало горькое рабство, постигшее нас в те смутные дни, когда, юные и неопытные, мы не научились еще владеть и пользоваться нашими силами. Избавить пас от злополучных остатков этого рабства, возвратить нас науке, искусству, со всеми их безмерными следствиями, возвратить Европе, человечеству, самим себе — значило восстановить нашу народность. — Пусть же уста наши не произносят имени Петра Великого иначе, как с жаркою любовью, с молитвенным благоговением в сердце: он есть истинный восстановитель нашей народности. Итак, к чему умствовать суетно и бесплодно о будущих судьбах России, которых нет в пределах нашего знанпя, конечно, потому, что они буду- 364
шие? Будущность наша велика — в этом нет сомнения; но она должна быть предметом патриотической веры в нашем сердце и источником всякого умственного п гражданского воодушевления, а не основанием выводов для практических ежедневных приложений. К чему также, вопреки самым великим судьбам будущего, обращаться вспять к такому прошедшему, которое может служить уроком для жизни, но не деятелем ее? Наше настоящее может быть обильнее нуждами, требующими постоянных усилий ума, чем настоящее других; оно имеет свой характер, которого нельзя изъяснить общими историческими местами; по своей чрезвычайности, оно не подходит под их обыкновенные категории и формулы. Мы народ новый в истории всемирной умственной деятельности — вот истина, столь же простая, сколь и важная для нас. Мы должны ие продолжать, но начинать; наше богатство не в наследстве, а в собственной разумной деятельности, для которой небо щедро наделило нас способностями. В них-то, в этих прекрасных способностях, наша твердая опора и наши драгоценнейшие надежды на поприще знания и искусства. Все патриотические идеологии должны умолкнуть пред существенными патриотическими интересами, которые можно выразить двумя словами: наука и труд. Мы немного успели еще в той и другом. Но в каком духе должны мы учиться и трудиться? Вопрос странный! как будто дух зависит от выбора людей. Он есть дух века, дух наших верований, наших общественных нужд, сердечных обетов и желаний, дух нашей славы и самобытности. Ему трудно загляпуть в лицо. Он увлекает нас своею неотразимою силою быстрее, чем мы произносим слово: хочу, и прежде чем мы успели приметить его власть над нашими понятиями и чувствами, он уж властвует; ему не нужно нашего признания, потому что он царствует по праву, потому что он дух убеждения и эпохи, а не выдуманный дух касты или ученой системы. Он не требует повиновения себе, потому что его имеет; он требует для нас, то есть для избавления нас от донкихотства, вместе с повиновением, существенных услуг, а не грез и восклицаний — и за первые он платит, только удостопвая их принять, а за вторые ничем, если невнимание должно принять за ничто в таком деле, где желают чего-то... Боясь перепечатать всю книгу г. Никитенко, останавливаемся здесь. Мы и без того сделали выписок гораздо больше, нежели сколько нужно, чтоб дать понятие о достоинстве этого сочинения и возбудить в наших читателях желание познакомиться с ним ближе. Подобная книга есть приобретение и для литературы, и для публики, читающей для удовольствия, и для публики, читающей для пользы; но еще большее приобретение увидят для себя в ней молодые поколения. Пожелаем вместе с пимп, чтоб следующие части труда г. Никитенко не замедлили выходом в свет31.
СЛАВЯНСКИЙ СБОРНИК Н. В. Савельева-Ростпславпча. Санкт-Петербург. 1845. Трепещите и кланяйтесь, читатели! Вы готовитесь иметь дело с книгою, которая — бездна премудрости, океан учености... Вообразите: одних примечаний полторы тысячи!.. Предмет кпиги самый ученый — славянский мир, иначе славянщина, или сло- венщипа... Цель книги — восстановление русской народности, будто бы съеденной врагами нашими, немцами; вожделенное восстановление это торжественно совершается книгою через решение вопроса, что варяго-руссы были не немцы, а славяне,—чистые, породистые славяне, без всякой немецкой или другой какой еретической примеси. Средства книги — страшная эрудиция, неслыханная начитанность. Не знаем, как вам это покажется, но что касается до нас, мы нисколько не испугались этой книги. Ученость — вещь почтенная, и мы сочли бы варваром, готтентотом всякого, кто без уважения стал бы смотреть на ученость; но ученость учености рознь: есть ученость истинная, светлая, плодотворная и благотворная и есть ученость ложная, мрачная, бесплодная, хотя и работящая. Через ученость люди доискиваются истины; через ученость доискивался истины Фауст, тревожимый внутренними вопросами, мучимый страшными сомнениями, жаждавший обнять, как друга, всю природу, стремившийся добраться до начала всех начал, до источника жизни и света, и бестрепетна пускавшийся в беспредельный и невещественный мир матерей 1 — первородных чистых идей. Но через ученость же добивался истины и Вагнер, человек узколобый, ограниченный, слабоумный, сухой, без фантазии, без сердца, без огня душевного, прототип педанта, представитель всех возможных Тредьяковских, пзобретателей русских гекзаметров на греческий лад и русских октав на итальянский манер...2 К чему ни прикоснется Вагнер — все иссыхает и гниет под его мертвою рукою: цветы теряют свои краски и благоухание, красота превращается в мертвый аппарат, нравственность становится скучным жеманством, истина — пошлою сентенциею... Глядя на Вагнера, особенно слушая его, чувствуешь невольное 366
отвращение к науке и к учености: так противеет в глазах ваших красивый, благоухающий, вкусный и сочный плод, если по нем проползет отвратительный слизняк... Вагнеров много, и они разделяются п подразделяются на множество родов и видов. Мы пмеем теперь в виду только один род этих, впрочем, очень любопытных людей. Сохраняя общие родовые признаки всех Вагнеров, то есть ограниченность, слабоумие, сухость, пошлость, задорливость и фанатизм,— Вагнер, о котором мы хотим говорить в общем типическом смысле, не применяя ни к кому в особенности его характера,— наш Вагнер ко всем этим прекрасным качествам присовокупляет еще ипохондрическую способность впадать в манию какой-нибудь нелепой мысли, какого-нибудь дикого убеждения. Избрав предметом своих занятий, например, историю, он видит в истории совсем не историю, а средство к защищению и оправданию чудовищных идей. Во всех других отношениях существо доброе и нисколько не опасное,— он делается разъяренным, когда он говорит или пишет о своей заветной идее, на которой помешался. Все противники этой идеи — личные враги Вагнера, хотя бы они жили за сто или за тысячу лет до его рождения; все они, мертвые и живые, по его мнению, люди слабоумные, глупые, низкие, злые, презренные, способные на всякое дурное дело. Все ее защитники и последователи, мертвые и живые, по его мнению, люди умные, гениальные, добродетельные, чуть не праведные. Идея его — истинна и непреложна: он ее доказал, утвердил, сделал яснее солнца,— и только люди, ослепленные невежеством или злобою, могут не видеть этого. Говоря о своей идее, как об аксиоме, принятой всем миром, за исключением нескольких невежд и злодеев (хотя бы в самом-то деле, кроме самого Вагнера и его приятелей, или никто и знать не хочет ее, или все смеются над нею, как над вздором),— он сам о себе говорит, как о великом человеке, великом ученом, великом гении, и, в подтверждение этого, не краснея, вставляет в свою книгу похвалы самому себе, полученные им от своих приятелей, таких же Вагнеров, как и сам он, и в благодарность, с своей стороны, также превозносит их до седьмого неба. Бедный человек, жалкий человек! Хуже всего в нем то, что он от всей души считает себя великим ученым. В самом деле, он усердно занимается своим предметом, много прочел и перечел, знает бездну фактов,— словом, по всем правам принадлежит к числу самых остервенелых книгоедов. Но, несмотря на то, он так же мало имеет права претендовать на титло ученого, как и на звание умного человека. Это не потому только, что Вагнер ограничен и, как говорится, недалек и пороха не выдумает: и ограниченные люди могут быть учеными (эмпирически и фактически) и своими посильными трудами, очищая старые факты и натыкаясь на новые, приносить пользу науке; но потому что Вагнер, о котором мы говорим, в науке видит не науку, а свою мысль и свое самолюбие. Он принимается за науку уже с готовою мыс- 367
лию, с определенною целью, садится на науку, как на лошадь, зная вперед, куда привезет она его. Мы этим не хотим сказать, чтоб нельзя было приступить к науке из желания оправдать ею свою задушевную мысль, в которой человек убежден по чувству, предчувствию, a priori *, и которой он хочет, путем науки, дать действительное, реальное существование. Нет, так приступал к науке не один великий человек, и не без успеха; но для этого нужно прежде всего, чтоб задушевная, заветная, пророческая мысль родилась в благодатной натуре, в светлом уме н чтоб оиа носила в себе зерно разумности; потом необходимо, чтоб приступающий таким образом к науке, для оправдания своей мысли в собственных глазах и глазах всего мира,— вошел в святилище науки с обнаженными и чистыми ногами, не занося в него сора и пыли заранее принятых на веру убеждений. Он должен, на все время исследования, отречься от всякого пристрастия в пользу своей идеи, должен быть готов дойти и до убивающего ее результата. Человек, который посвящает себя науке, не только может, должен быть живым человеком, в теле, с кровью, с сердцем, с любовью; но у науки не должно быть тела, крови и сердца: она — дух бестелесный, чистый отвлеченный разум, без крови и сердца, без страстей и пристрастий, холодный, строгий, суровый и беспощадный. У нее есть любовь, но своя особенная, ей только свойственная, духовная, идеальная любовь к предмету бесплотному, отвлеченному — к истине,— не к той или вот этой истине, заранее известной, а к такой, какая сама собою явится результатом свободного исследования. В этом смысле, тип истинного ученого — математик, который, ища неизвестной величины, нисколько не заботится, какая именно будет эта величина и понравится она ему или нет: для него все величины равно хороши, и он добивается именно той, которая необходимо должна быть результатом решаемой им задачи. У кого есть любимая мысль и кто таким образом оправдает ее через науку, тот вполне заслуживает высокого и благородного титла ученого; равным образом как и тот, кто умеет отказаться от любимого убеждения, если увидит, что оно оказалось, через ученое исследование, предубеждением или заблуждением. Не таковы Вагнеры, о которых мы говорим: они обращаются с наукою, как с лошадью, которую заставляют насильно везти себя куда им нужно или куда им угодно. Любимые мысли их всегда вне науки и ее интересов. Устремят ли они свое исключительное внимание, например, на русскую историю,— не думайте, чтоб их цель была разработать ее материалы, разъяснить ее темные факты или изложить в стройном повествовании ее события. Нет, подобные труды и задачи они охотно предоставляют другим, а сами занимаются вопросами, которые столько же легки для ученой болтовни, сколько пусты в своей сущности. Им, * заранее (лат.). — Ред. 368
видите ли, нужно непременно узнать, кто были варяго-руссы. Зачем? Для окончательного решения первого вопроса русской истории, какова бы ни была степень его важности? — О, совсем нет! Им это нужно для изъявления их отвращення к немцам и любви к славянскому миру. Как надо решить вопрос — это они знают наперед. Еще не начиная заниматься русскою нсторпею, они уже зналп, что варяго-руссы — чистые славяне п что Шлецер с умысла «врал», называя их норманнами, увлекаемый рейнским патриотизмом. Читая этих господ, так н думаешь, что читаешь писание какого-нибудь брадатого учителя какого-нибудь старообрядческого толка: та же стрелецкая ненависть ко всему иноземному, та же нелепая логика, то же фанатическое исступление в диких убеждениях... Но это вагнеровское направление становится еще диче, когда к нему примешивается охота сочинять исторические ипотезы и догадки, которые выдаются за непреложные истины на основании натянутых словопроизводств, сближений, цитат и так называемой «исторической логики». Ни одна область науки так не богата чудовищными нелепостями, как область филологии и истории. Происхождение, начало и сродство языков и народов представляют самое обширное поле для произвольных толкований, нелепых догадок и диких заключений. Первоначальная история всех народов покрыта глубоким и непроницаемым мраком,— и потому Вагнерам тут легко одними и темн же доказательствами утверждать самые противоречащие положения. Для этого н невежество и многознание равно служат, и последнее иногда доходит еще до больших нелепостей, нежели первое. По крайней мере последнее увлекает за собою толпы адептов и иногда переходит от поколения к поколению. Ученость этого рода поистине забавна с своими важными исследованиями вопросов, которые в сущности очень неважны, а главное — неразрешимы. Великий наш юмористический поэт, глубокий знаток тех комических слабостей человеческой натуры, в которых так трудно уловить тонкую черту, отделяющую генпяльность от сумасшествия,— превосходно характеризует манеры п уловки исторических исследователей. Он сделал это, чтоб объяснить происхождение глупых сплетней, которые возникли насчет героя его романа и ни с того ип с сего в глазах сплетниц обратились в достоверность. Наша братья, народ умный, как мы называем себя, поступает почти так же, и доказательством служат наши ученые рассуждения. Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно, начинает самым смиренным запросом: не оттуда ли? не из того ли угла получила имя такая-то страна? пли: не принадлежит ли этот документ к другому, позднейшему времени? или: не нужно ли под этим народом разуметь вот какой народ? Цктует немедленно тех и других древних писателей п чугь только видит какой-нибудь намек, или показалось ему намеком, уж он получает рысь п бодрится, разговаривает с древнпмп писателями запросто, задает пм запросы и сам даже отвечает за них, позабывая 369
вовсе о том, что начал робкпм предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно,— и рассуждение заключено словами: так это вот как было, так вот какой народ нужно разуметь, так вот с какой точки нужно смотреть на предмет. Потом во всеуслышание, с кафедры,— и ново- открытая истина пошла гулять по свету, набирая себе последователей п поклонников («Мертвые души», стр. 362—363) 3. Это столько же не преувеличено и верно, сколько зло и смешно... Главный псточник подобных человеческих слабостей заключается в человеческом самолюбии. Ученому, литератору приятно не только основать в науке свою систему, свой взгляд на предмет, но даже и быть последователем нового учения, кем- нибудь другим основанного. — Мы-де не староверы, мы-де впереди всех,— думают, самолюбиво осклабляясь, такие ученые или такие литераторы, не подозревая, что они действительно впереди всех... на пути нелепости. Но мы совсем забыли об «ученой» книге г. Савельева-Рости- славпча, о знаменитом «Славянском сборнике», увлекшись разными размышлениями, которые, разумеется, нисколько не относятся ни к ученому г; Савельеву-Ростиславичу, ни к его варягорусскому альманаху. Займемся же им исключительно. Альманах состоит из нескольких статей, сочиненных г. Саве льевым-Ростиславичем, и разделяется на два выпуска; третий печатается. Первая статья — «Критическое обозрение, во всех отношениях, системы скандинавского производства Руси, от 1735 до 1845» — занимает весь первый выпуск, напечатана гораздо крупнейшим шрифтом, нежели второй выпуск, перемечена римскими цифрами и до невозможности преисполнена типографскими ошибками, беспрестанно искажающими смысл,— почему статью эту так же трудно читать, как дурно и неразборчиво написанную рукопись. За этой статьей в 239 страниц следует белая страница, потом четыре страницы указаний опечаток, которые, несмотря на то, показаны далеко не все; затем — латинский эпиграф из Тита Ливия; за ним — две белые страницы, а за ними — страница с русским переводом эпиграфа из Тита Ливия; потом заглавие новой статьи (первая статья не имеет заглавия — оно выставлено, вместе с поименованием всех статей, на цветной обертке), на обороте — белая страница (оттого книга толще и, следовательно, ученее), за которою уже начинается новая статья. Заглавие книги на цветной обложке весьма неблагообразно жмется к корешку, оставляя большое поле справа. Все эти чисто внешние, типографические подробности могут показаться читателям мелочными придирками; но мы не могли избежать этих внешностей, потому что они находятся в живой связи с внутренним достоинством книги: «Славянский сборник» должен быть и напечатан по- славянски, в восточном вкусе, в противоположность лукавому Западу, который издает свои книги красиво, изящно, со вкусом и без опечаток... 370
Первая статья, не имеющая, как мы уже сказали, другого заглавия, кроме того, какое выставлено на цветной обложке (которая при переплете книги, как известно, бросается прочь), посвящена сочинителем «памяти Ломоносова и Венелина, падших в борьбе за независимость русской мысли». Аллах керим4 — что это за известие? или, лучше сказать, что это за выдумка?.. Да когда же они падали? Можно сказать, например, о Волынском, что он пал за вражду к Бирону; но Ломоносов не падал, сколько нам известно, и умер своею смертию, незадолго до нее осчастливленный посещением императрицы Екатерины II. Разве так падают? Дай бог всякому так падать! Правда, Ломоносов умер прежде времени, но это по собственной вине, вследствие некоторого славянского пристрастия к некоторому варяго-русскому напитку, а совсем не потому, чтоб его кто-нибудь преследовал за независимость русской мысли. Что касается до Венелина, он тоже умер не вовремя, даже гораздо более не вовремя, чем Ломоносов; ио г. Савельев-Ростиславич сам лично знал Венелина, следовательно, знает, что он умер тоже совсем не вследствие преследования за независимость русской мысли... Итак, что же это за ученое сочинение, которое даже в посвящении умышленно говорит пеправду?.. Или уже таково должно быть всякое произведение в славянофильском духе?.. Книга г. Савельева-Ростиславича начинается уверением, что Петр Великий любил Россию и русских и что он, когда мог, всегда предпочитал русского немцу. Это справедливо, хотя уже и не ново. Сочинитель, ссылаясь на донесение Кампредона французскому двору, уверяет, что Петр Великий для того сзывал в Петербург всех дворян, под опасением конфискации имений и лишения дворянского звання за неявку, чтобы узнать способных на службу дворян и заменить ими иностранцев, которых он хотел вскоре уволить от службы и отослать. Это похоже на правду, однако ж на самом деле неправда, что бы ни говорили гг. Кампре- дон и Савельев-Ростиславич. Что Петр желал освободиться от лишних иностранцев, между которыми, естественно, было много пустых и даже вредных для России людей, и дать ход своим способным людям,— это верно; но чтоб он хотел отослать всех иностранцев, даже достойных и оказавших ему услуги, он, у которого между ними был когда-то Тиммерман, Гордон, Лефорт, был Ос- терман и после которого остался России Мпних,— это просто выдумка, не стоящая опровержения. Императрица Екатерина, немка по рождению, но дочь Петра Великого не по крови, а по духу, равно умела дать свободный ход и широкое поприще и даровитым русским и даровитым немцам, и умела делать это так, что при ней не было ни русской, ни немецкой партии, а было вместо их твердое, умное и славное русское правительство. Г-н Савельев- Ростиславич продолжает сочинять: «Но Великий умер — и мысль его осталась без исполнення. Люди, к которым он питал глубо¬ 371
чайшее презрение, размножались. В благодарность России, которая кормила их и поила, они подарили бироновщину (1730— 1740), тяготевшую над нашим отечеством до счастливого воцарения дочери Петровой, кроткой Елизаветы, очистившей Русь от иноплеменников и предуготовившей нам век Екатерины Великой) (стр. VII, VIII) 5. Тут что ни слово, то вопиющая ложь! Читая это, невольно подумаешь, что иноплеменники с умыслу подготовили нам Бирона, как иезуиты, по мнению некоторых уче- 1 ных, подготовили московскому царству Димитрия Самозванца... В благодарность подарили нам бироновщину — что за нелепость! Этак иной подумает, пожалуй, что Анна ИоанноЕна была иноплеменница, а не родная дочь Иоанна Алексневича, не родная племяннпца Петра Великого!.. Не знаем, право, в какой мере Елизавета Петровна предуготовила царствование Екатерины Великой; мы даже думаем, что славою и блеском своего царствования Екатерина II никому не обязана, кроме самой себя и своих сподвижников, которых она так хорошо умела выбирать... Жаль, что г. Савельев-Ростиславпч пе заглянул хоть в историю г. Устря- лова6, если ему не известны другие источники касательно царствования Елизаветы Петровны... Но что ему до источников, что до истины: Елизавета Петровна очистила Русь от иноплеменников, а это в его глазах все равно, что сделать Русь счастливою! Но история говорит не то... Трудно было России при Петре — и реформа, и войны, и труд, и пожертвования; но правосудие и нелицеприятие велпкого царя, доступность к нему для всех и каждого, очарование имени и обильные плоды его подвигов вознаграждали Русь за все,— и после его смерти она, к несчастию, слишком скоро и слишком хорошо узнала, что была при нем счастлива. По смерти же Петра, только с царствования Екатерины II настала для России и теперь продолжающаяся эпоха счастия, благоденствия и славы. По мнению г. Савельева-Ростиславича, система скандинавского происхождения Руси явилась во время Бирона, из угождения временщикам-нноземцам. Тут он видит решительный заговор немцев против русских. В самом деле, если Байер прав и варягорусские князья пришли к нам из Скандинавии7,— горе нам: наша национальная честь посрамлена навеки, достоинство попрано, и мы — нечто менее собаки, как говорят персияне. Словом, после этого нам, русским, остается только взять да повеситься всем до единого! Зато какое торжество для Швеции: после этого ей нечего даже жалеть ни о прибалтийских областях, ни о Финляндии! Но утешьтесь: Байер был немец, увлекавшийся рейнским патриотизмом, враг России, злодей, изверг, который хотел украсть нашу честь, славу, достоинство. Нашлись люди, которые изобличили его. Первым из них был великий Ломоносов8, последним — г. Са- вельев-Ростиславич. В «Славянском сборнике» подробно и красноречиво изображены подвиги того п другого по этой части. Во время Бирона немцы жили дружно между собою в России, а об 372
русских в этом отношении вот что сказал Волынский: «Нам, русским, не надобен хлеб: мы друг друга едим и с того сыты бываем». II все-таки не мы, а немцы были виноваты в наших бедствиях: по крайней мере г. Савельев-Ростиславич крепко держится этого мнения. Главную же причину наших бедствий в то время он полагает в скандинавском происхождении Руси. Скажи Байер с самого начала, что варяго-руссы пришли к нам с славянского балтийского поморпя, п прими это мнение Шлецер,— Бирон ничего бы не мог нам сделать, и мы непременно сослали бы его в Великий Кут9, или Прибалтийскую Сербь, в славянский город Випету, недавно дотла разрушенный диссертациею г. Грановского 10. Но когда Ломоносов принялся за русскую историю, которой он не знал, п за восстановление славы россов,— было уже поздно: немцы, Бирон и Байер, уже успели призвать в Россию скандинавских варяго-руссов. Умный, ученый, энергический, генияльный Шлецер своею могущественною историческою критикою, своими исследованиями и авторитетом утвердил Байерово учение о скандинавском происхождении Руси. Если и в наше время есть люди, которые, подобно г. Вельтману, считают «предосудительным для чести России скандинавское происхождение варяго-руссов»,— то могли ли на Шлецера смотреть иначе в те времена надуто-ретори- ческого патриотизма, когда сам Ломоносов,— человек высокого ума, генияльных способностей, сильного характера, великой учености,— если не принимал за достоверное нелепого и педантического мнения о происхождении Рюрика от кесарей, то и не отрицал в нем вероятности!!. Итак, Ломоносов первый восстал против Баперова учения. Причиною этого восстания человека ученого и генияльного, но решительно не знавшего истории, было, во-первых, убеждение, столь свойственное реторическому варварству того времени, будто бы скандинавское происхождение варяго-руссов позорно для чести России, и, во-вторых, небезосновательная вражда Ломоносова к немцам-академикам и вообще огорчения, которым, по своей великой ревности к успехам наук в России, он подвергался вследствие академической кабалы и сплетен подьяческого характера. В числе его противников (которых — надо сказать правду — Ломоносов умел наживать себе вспыльчивостью и крутостью своего нрава) был и бессмертный профессор элоквенции, а паче всего хитростей пиитических, Василий Кириллович Тредьяковский. Г-н Савельев-Ростиславич до того осерчал на бедного и жалкого Тредьяковского, который держался немецкой партии и скандинавского происхождения Руси, что с восторгом и необыкновенною элоквенциею пересказывает историю истязания, которому Волынский подверг Тредьяковского ровно ни за что. «Артемий Петрович накормил друга плюхами (говорит красноречивый г. Савельев-Ростиславич); приказал ввалить ему 70 палок по голой спппе; велел закатить ему еще 30 палок; дал ему на прощанье еще с десяток палок...» (стр. XII). Вот что значит нстощпть на яркое повествование оплеушного и палочного собы¬ 373
тия все богатство славянского языка п красноречиво воспользоваться всею энергпею и живописностью великокутских глаголов: накормить плюхами, ввалить, закатить и проч.!.. Г-н Савельев- Ростиславич с презрением говорит о Тредьяковском, который, по падении Волынского, взыскал с его наследников за побои 720 рублей. Что ж тут удивительного? Мог ли иначе поступить человек, которого кормили оплеухами и валяли палками, заказав ему стихи на шутовскую свадьбу в Ледяном доме?.. И можно ли слишком порицать низость чувств в писаке, которого, как всякого писаку, в то время можно было бить?.. А хорошее было то время, когда вельможа Волынский, провозглашенный патриотом, потешался собственноручным кормлением бедного писаки оплеухами?.. И писатели нашего времени берут сторону Волынского в этом позорном факте, забывая, что, каков бы ни был Тредьяковский, но ведь все же и писака — брат писателя по ремеслу, если не по таланту... То-то славянская-то логика! А еще жалуются, что немцы обижали наших ученых и литераторов! Да найдите хоть одного немца, который бы не оскорбился, видя, что его брата по ремеслу бьют оплеухами и палками, хотя бы этот брат по ремеслу был его личный враг... Прав Волынский: «Нам, русским, не нужно хлеба: мы едим друг друга и с того сыты бываем...» Бедный Тре дьяковский! тебя до сих пор едят писаки и не нарадуются досыта, что в твоем лице нещадно бито было оплеухами и палками достоинство литератора, ученого и поэта!.. Г-н Савельев-Ростиславич, словно за великое преступление, упрекает Байера и Шлецера за их мнение о скандинавском происхождении Руси и приписывает его: 1) злому умыслу извести русское самопознание (стр. XV) и 2) немецкому патриотизму. Мы решительно не можем понять, почему бы Байер и Шлецер, даже ошибаясь, не могли дойти до убеждения в скандинавском происхождении Руси совершенно беспристрастно, без всяких злых умыслов и без всякого патриотизма? Что г. Савельев-Ростиславич принял мнение г. Морошкина о происхождении варяго- руссов от балтийско-поморских славян Великого Кута,— принял его не по ученому убеждению, а по чувству патриотическому,— это ясно,— и он сам в этом сознается, находя предосудительным для России скандинавское происхождение варяго-руссов. Немец вообще не слишком страстный патриот, а в науке он еще более космополит, чем в чем-нибудь другом. Мнение Байера, развитое и утвержденное Шлецером, сверх того, совсем не так нелепо, как угодно утверждать г. Ростиславичу. Оно имеет за себя сильные доказательства и много вероятности; если же оно также имеет сильные доказательства и против себя и если оно не имеет полной достоверности,— так это потому, что вопрос о происхождении Руси, будь сказано не во гнев г. Ростиславичу, столько же неразрешим, сколько и бесплоден, даже если б он и был разрешим. По тому же самому и мнение Эверса о черноморском происхождении Руси11 так же точно вероятно, как и мнение о скандинав- 374
сном, так же точно имеет сильные доказательства за себя, как против себя. По тому же самому и мнение славянофилов о славянском происхождении Руси не вовсе лишено смысла п вероятности. Много было мнений об этом предмете и еще будет больше, благодаря охоте людей решать неразрешимое и исследовать бесполезное,— и каждое из этих мнений будет иметь свою долю вероятности. Таково свойство ипотез: они представляют широкий разгул колобродству человеческого ума. Ипотеза может иметь свое относительное достоинство, но ничего нет нелепее, как принимать ее за непреложную истину, за аксиому и честить невеждами, глупцами и безнравственными людьми всех тех, кто с нею не согласен. Догадки и соображения должны играть важную роль в исторической критике; без логики тут, как и везде, нельзя шага сделать; но эти догадки и соображения, эта логика должны иметь материал, без которого они — пустые, хотя бы п ученые фантазии; этот материал — исторические факты. Только по их основанию логика, соображения и даже догадки доводят до истины. Если б хоть одно из многочисленных мнений о происхождении Руси основывалось на достаточном числе несомнительных фактов,— то это мнение сейчас же победило бы все другие и было бы признано за непреложное единодушно всеми учеными. Но пока об одном и том же вопросе существует множество различных и противоположных мнений,— до тех пор вопрос недалеко подвинулся, и нелепо считать его решенным. Карамзин очень умно поступил, последовав шлецеровскому мнению о происхождении Руси, но в то же время дав место и другому мнению. Но мы думаем, что будущий историк русской земли еще лучше по- ступпт, когда, касательно вопроса о происхождении Руси, перечтет все важнейшие мнепия, с их главнейшими доказательствами, и порешит, что ни одного из них невозможно ни принять, ни отринуть и что поэтому все они равно никуда не годятся. Разве найдется подлинная рукопись Несторовой летописи12, без искажений и пропусков, а в ней найдется определенное и никакому сомнению не подверженное указание на происхождение Руси; пли разве отыщется другой какой-нибудь древний манускрипт, русский, славянский, латинский пли немецкий, который окончательно решит вопрос о происхождении Руси,— тогда другое дело! Но в ожидании этого, право, давно пора бы перестать компрометировать п русскую историю и русскую ученость этими бесплодными изысканиями, этою бесплодною полемикою, этими бесплодными ипотезами и всею этою ученостью Рудбеков и Тредьяковскпх! И что важного в решении этого вопроса? — Положим, что Байер и Шлецер правы, что варяго-руссы пришли из Скандинавии: яснее ли от этого, хоть иа волос, первый период русской истории? Эти варяго-русские князья из Скандинавии, призванные новогородскими славянами, так мало привели с собою своих норманнских земляков, что новогородская национальность не получила от 375
их влияния никакого отпечатка, и если они что-нибудь привели к ней, так разве с десяток собственных имен, скоро ославянив- шихся, да миого-много если с десяток слов, тоже скоро изменившихся и осдавянившихся, так что теперь никак не разберешь, они ли к нам зашли от немцев, или от нас зашли к немцам. Скандинавские варяго-руссы не занесли к нам даже феодализма — главнейшей черты тевтонской народности, потому что наша удельная система столько же в сущности похожа на феодальную, сколько русский язык похож, например, на английский: прототип нашей удельной системы совсем не политический и не государственный, а чисто семейственный и племенной, который и теперь сохранился во всей чистоте в помещицком праве 13. Оттого и не вошло в нее майората, но, напротив, она сама собою исчезла бы чрез раздробление, если б нашествие татар не дало перевеса Москве. Где же другие следы влияния скандинавского происхождения варяго- руссов на правы, обычаи, характер, ум, фантазию, законодательство и другие стороны славянской народности новогородцев? Пока — их еще не отыскано, а о них-то прежде всего и следовало бы позаботиться Шлецеру и его последователям. Итак, что же иам в том, что к нашим предкам пришли шведы, а не другой какой- нибудь народ, например, не японцы? Теперь положим, что совершенно и несомненно правы Ни- ман 14 и Эверс,— варяги-русь пришли из-за Черного моря: что ж в том, что пришли варвары к варварам да и потонули в их народности, не оставив в ней никакого следа, словно канули на дно? Сверх того, на Эверсе и его последователях лежит более тяжкое обвинение, нежели на последователях других мнений: их воззрение (которое, впрочем, едва ли не достовернее всех других) совершенно ниспровергает авторитет летописи Нестора,— и им следовало бы окончательно решить вопрос о ней, сличив ее списки и строго разобрав ее со всех сторон и во всех отношениях. Ученый профессор Каченовский, исключительно и долгое время занимавшийся развитием Эверсова взгляда на черноморское происхождение варяго-руссов15, действовал так медленно, робко и нерешительно, что только возбудил новые (прав/да, очень важные и дельные, каких до него не существовало) вопросы, по не решил их, а школа его, с смертию г. Сергея Строева (Скром- ненки), как будто исчезла. — Теперь, положим, что варяги-русь пришли из прибалтийского Великого Кута, то есть свои пришли к своим: чем же это лучше скандинавов или хозар, немцев или татар? Славянофилы говорят, будто это тем лучше, что иноплеменное происхождение Руси оскорбляет наше национальное достоинство; но это такая нелепость, на которую смешно и возражать... Потом, они говорят еще, что от решения вопроса: немцы или славяне были варяго-руссы, зависит решеипе современной и будущей судьбы нашей народности, то есть можем ли мы развиваться своебытно и самостоятельно или должны ограничиться жалкою ролью подражателей и передразнпвателей той или дру- 376
гои, но всегда чуждой нам жизни. Это уже из рук вон нелепо, особенно в приложении к России! Во-первых, что за дикая мысль разгадывать п определять будущее народа, писать его программу? На основании многих данных можно быть убеждену, что Россию ожидает великая и блестящая будущность, но какая именно и каким образом,— стараться или надеяться узнать это,— такая же чудовищная нелепость, как и думать, что можно узнать будущую участь каждого человека. Для народа, как и для человека, жизнь тем и интересна, тем и заманчива, тем и обаятельна, что ее даль закрыта от его взоров и недоступна им, что ои может заглядывать только разве в идею своего будущего, ко никогда в форму его проявления. Дайте ему это всеведение будущего, и вы увидите, что он ие захочет жить. Потом, что за нелепость судить о будущем народа по его отдаленному прошедшему, которое так оторвано даже от его настоящего? Что общего между но- вогородцем 1Х-го, московитом ХУ-го и русским XIX века? Если можно предчувствовать и предугадывать (в идее) будущее, тоне иначе, как на основании настоящего, которое одно есть испытанная мера и прошедшего, как результат его. Ведь дерево узнается по плоду. Если вы хотите узнать, выйдет ли что-нибудь путное из молодого человека, верно, вы ие захотите справляться, каково он вел себя в утробе своей матери или потом в колыбели, а, напротив, каким обнаружил он себя в лета юности, когда созрели его силы, развились способности, обнаружилась воля? Положим, что варяги-русь были иноплеменники — шведы, хозары, чухны или кто угодно: что ж из этого? Кажется, Францию и Англию, например, нельзя обвинить в отсутствии или недостатке народности — как вы об этом думаете, гг. славянофилы? А между тем разве национальность пх сложилась и развилась из одного элемента? Напротив, из многих. Галлы, коренное и туземное народонаселение Франции, были сперва покорены римлянами и отчасти смешались с ними кровью, языком, религиею, обычаями, из чего п образовался элемент галло-римский. Потом римская Галлия была завоевана франками (которых г. Савельев-Ростиславич считает, вместе с Венелиным, славянским народом!!...), и, наконец, целая часть римско-галльско-франкской Франции завоевана была норманнами. Сколько различных элементов! Но сильное галльское начало восторжествовало над всеми, п в комментариях Юлия Цезаря нельзя не видеть зародыша нынешней современной Франции. А Англия? — бритты, потом римляне, потом саксонцы и наконец французские норманны! Здесь, кажется, наоборот Франции, тевтонское начало явилось преобладающим над цельтп- ческим 16, а результатом все-таки была сильная, крепкая, оригинальная национальность! Неужели этих уроков мало для доказательства славянофилам, что кто бы ни были варяго-руссы — немцы или славяне,— вопрос о нашей народности через них ровно нисколько не решается, и к нашему будущему они имеют еще 377
мепее существенного отношения, нежелн сколько имели к тому давно прошедшему Руси, в которое пришли в нее?.. Пусть Шлецер ошибался в происхождении руссов: в этом нет никакого преступления с его стороны, никакого немецкого патриотизма, никакого злоумышления на честь и благоденствие России. И вообще, о Шлецере не худо было бы говорить с большим уважением, нежели как позволяет себе говорить о нем г. Савельев-Ростиславич, который, кажется, ровно ничего еще не сделал для русской истории... Да, пусть даже главная мысль Шлецера о русской истории — ошибка, заблуждение; но все-таки заслуги Шлецера русской истории велики: он своим исследованием Нестора дал нам истинный, ученый метод исторической критики 17. Есть за что быть нам вечно благодарными ему! И если какой-нибудь г. Ростиславич может, будто бы с ученою манерою, нападать на Шлецера, то благодаря все ему же, Шлецеру же. И что за вина со стороны Шлецера быть немцем, и за что такая фанатическая ненависть к немцам, у которых Петр Великий выучился побеждать их же самих и которые дали нам флот, торговлю, просвещение, образованность, науку, искусство, нравы, благодатные выгоды цивилизованной человеческой жизни и все, чего ие знали и чему были чужды наши предки, которые так чуждались и так ненавидели немцев?.. По у г. Ростиславича, как истого славянина, немцы всегда и во всем виноваты — без вины виноваты, как говорит славянская пословица. Шлецер, смеясь над рудбековским искусством подвергайь слова филологической дыбе, говорит: «Если дадут мне сотшо русских имен, то, с помощию известного рудбековского искусства, возьмусь я отыскать столько же подобных звуков в малайском, перуанском и японском языках». Как же понял эти слова Шлецера добросовестный, беспристрастный славянин г. Ро- стиславпч? — На основании этих слов он утверждает, что будто бы «ои сам (то есть Шлецер) хвастался рудбековским искусством находить сходство там, где нет ни малейшего сходства»!!... (стр. LVI) 18. Мало того: г. Ростиславич в восторге от этой остроумно полемической выходки Ломоносова против Шлецера, который действительно смешно ошибался в производстве некоторых русских слов: «Из сего заключать должно, каких гнусных пакостей не иаколоблюдит в российских древностях такая допущенная в них скотина...» 19 — «Резко, а ведь справедливо! (восклицает г. Ростиславич) и Ломоносов имел право (!) так (?!) говорить, как русский (??!!) и как ученый (???!!!...), коротко знакомый с отечественною нсториею (sic!*), которой уделял часть своих занятии в продолжение нескольких лет» (стр. LXIV). Что за образ мыслей и чувствований у г. Савельева-Ростиславича!.. Но и этого еще не довольно для варяжского его правдолюбия: что пи делают немцы, все это глупо и низко в его глазах; что ни делает Ломо¬ * так! (лат.). — Ред. 378
носов, все это у него и умно и благородно. Он в восторге, что речь академика Миллера (ученого знаменитого, который, даже, по признанию г. Савельева-Ростиславича (стр. XIX), оказал великие заслуги собранием материалов и «Сибирскою историею»),— речь Миллера о начале народа и имени русского, написанная в байеровском духе, была запрещена. Ломоносов с Крашенинниковым и Поповским объявили речь Миллера «п р е д о с у д ит е л ь- н ою для России». В этом случае как Ломоносов, так п г. Ростиславнч обнаружили истинно славянские понятия о свободе ученого исследования, не говоря уже об «учености» пх взгляда на то, что приговоры науки могут быть предосудительны государству или народу. Но и всего этого было мало г. Ростнслави- чу: ему оставалось еще доказать, что Миллер виноват и в том, что хотел защищаться и вознаградить себя за уничтожение его речи напечатанием ее. «Миллер (говорит г. Ростиславич) старался отмстить своим противникам другим образом: он стал, по выражению Ломоносова, „в ежемесячных и других своих сочинениях всевать по обычаю своему занозливые речи (какое преступление!) и больше всего высматривать пятна на одежде российского тела, проходя многие истинные ее украшения“,— а „между тем в разных сочинениях начал вмещать свою скаредную диссертацию о российском народе, по частям (какой, подумаешь, изверг был этот Миллер!), и хвастать, что он ту диссертацию, за кою оштрафован, напечатает золотыми литерами“» (стр. XXI)20. Эти строки возбуждают в нас желание спросить г. Ростиславича: что бы он заговорил, если б так называемые им шлецериане успели добиться запрещения всех изысканий касательно русской истории, делаемых не в духе Шлецера? Или, может быть, как истый славянин, он уважает свободу ученого исследования только для самого себя и для своих?.. И подобные монгольские книги пишутся в XIX веке и выдаются за «ученые» сочинения! Хороша ученость! Но последуем желанию г. Ростиславича, отбросим всех этих пемцев, которые совсем перепортили первый период нашей истории, и посмотрим на исторические подвиги Ломоносова, полюбуемся ими. Ломоносов признавал варяжскую русь племенем славянским, обитавшим на южных берегах Балтийского моря: великая заслуга с его стороны в глазах г. Ростиславича! Но почему Ломоносов думал так, а не иначе, каким путем дошел он до этого убеждения? — Не по чему другому, как потому, что неславянское происхождение варягов-руси было бы предосудительно славе россов. Миллер, по внешней необходимости попытавшийся было на сближение с мыслию Ломоносова, стал подкреплять ее учеными доводами, о которых Ломоносов и не подумал (стр. XXI), но все-таки в племени роксоланов думал видеть скандинавов. Желая оправдать и очистить память Ломоносова от незнания и неучеиости в истории и доказать, что Ломоносов был и великий историк, только оклеветанный Шлецером, г. Савельев-Ростпсла- 379
вич делает длинную выписку из вступления к его «Древней российской истории». Мы думали и бог знает что увидеть в этой выписке, которою г. Савельев-Ростиславич грозился убить наповал всех шлецериан и неславянофилов; а вместо того что же увидели мы в этих строках Ломоносова, по мнению его апологиста, исполненных такой удивительной мыслителъности, до которой немцам никогда не удавалось доходить? что нашли мы в этом историческом profession de foi * Ломоносова? — Ничего, кроме надутого реторического пустословия и суесловия о древней славе россов и об удивительном сходстве русской истории с римскою... Вот маленький отрывок для образчика исторических воззрений Ломоносова: «Посему всяк, кто увидит в российских преданиях— равные дела и героев греческим и римским подобные,ymi- жать нас пред оными причины иметь не будет; но только вину полагать должен на бывший наш недостаток в искусстве, каковым греческие и латинские писатели своих героев в полной славе предали вечности...»21 Мы не намерены издеваться над этими простодушными словами великого человека, жившего в том веке, когда идея и значение истории едва только предчувствовались немногими светлыми умами, отличавшимися философическим направлением. Ломоносов был ум положительный и практический, чуждый всякого умозрительного направления, да и история была совсем не его предмет. Немецкие ученые, с которыми он так опрометчиво, так запальчиво и так неосновательно вступил в историческую полемику, стояли в отношении к истории как науке неизмеримо выше его, потому что они глубоко чувствовали и сознавали необходимость строгой и холодной критики, чтоб очистить историю от басни. Короче: мы не видим уголовного преступления со стороны Ломопосова, что он взялся явно не за свое дело. Но как же не грех г. Ростиславичу видеть в словах Ломоносова что-нибудь другое, кроме пустой реторики? Как! в наше время, не шутя, всю разницу между историею древних греков и римлян и между историею России видеть только в «нашем недостатке искусства, каковым греческие и латинские писатели своих героев в полной славе предали вечности»? Да это-то только и составляет все! Потому-то и нет ничего общего между древнею Грециею, древним Римом и Россиею времен елизаветинских, что у нас не было ни науки, ни искусства! Ведь между греческими и римскими героями и между греческими и латинскими писателями есть кровпая, живая связь: явление одних необходимо условли- вало явление других, и Омир, Исиод, Эсхил, Софокл, Эврипид, Пиндар, Геродот, Фукидид, Ксенофонт, Сократ, Платон, Аристотель, Демосфен, Аристофан, Пракситель, Фидиас, Апеллес, Тит Ливий, Гораций, Виргилий, Овидий, Тацит и другие были такими же точно героями и историческими лицами, как Ахилл, Агамемнон, Гектор, Кодр, Ликург, Солон, Мильтиад, Перикл, Алкивиад, * исповедании веры (фр.)- — Ред. 380
Александр Македонский и все герои Рима, от консула Брута до Юлия Цезаря и последнего римлянина, соименника первому консулу. Где нет поэтов, нсторнков, ораторов, художников, там нет в них и потребности, там не могли онп быть, да там и нечего было бы им делать. Ломоносов, далее, находит решительное сходство между римскою н русскою историею... Вот понстине наивная манера находить сходство там, где нет ничего, кроме совершенной противоположности и совершенного несходства. Но Ломоносову это извинительно: он и в истории был таким же ритором, как и в своих надутых одах на иллюминации и в своей раздутой quasi ^-русской трагедии «Тамира и Селим», и поэтому в русской истории искал не истины, а «славы россов». По простительно лп г. Ростиславичу, не шутя, без смеха, без мистификации передавать эти слова Ломоносова, как его право па титло историка, как доказательство, что Ломоносов указывал русской истории настоящую дорогу, с которой сбили ее лукавые и злонамеренные немцы?.. Мало всего этого; кончив выписку реторнческих фраз Ломоносова, г. Ростиславнч очень наивно восклицает: «Это вступление лучше всего знакомит со взглядом Ломоносова на русскую историю н на обязанности историка». Именно так! Прочтя это вступление, кто же захочет прочесть самую историю Ломоносова или упоминать имя ее автора, говоря об истории как о науке, а не как о реторическом панегирике россам!.. Но — делать нечего — скрепя сердце, посмотрим на дальнейшие исторические подвиги Ломоносова. Говоря о первобытных племенах славянских, Ломоносов заключает о их древности и величии по пространству, которое они занимали. «Сравнив тогдашнее состояние могущества и величества славянского с нынешним, едва чувствительное нахожу в нем приращение. Чрез покорение западных и южных словен в подданство чужой власти и приведение в магометанство едва ли не последовал бы знатный урон сего племени перед прежним,— если бы приращенное могущество России с одной стороны оного умаления с избытком не наполнило. Того ради без сомнения заключить можно, что величество словенских народов, вообще считая, стоит близ тысячи лет почти на одной мере»22. Видите ли, в чем дело! Для русских XVIII века много было радости в том, что славяне, около тысячи лет коснея в бесплодном для человечества существовании, все-таки, несмотря на то, пребывали в величестве! Индийцы, китайцы, японцы уж, конечно, гораздо древнее славян и своим существованием оставили в истории человечества более глубокий, нежели славяне, след; но что ж в этом пользы для них теперь, когда они превратились в какие-то нравственные окаменелости как будто допотопного мира? Для нас, русских, важна русская, а не словенская история; да и русская-то история становится важною не прежде, как с возвышения московского княжения, с которого для России * мнпмо (лат.). —Ред. 381
наступило время уже исторического существования. Первый период русской истории до Ярослава совершенно неуловим для историка, то мелькая, то исчезая из его глаз в баснословном и мифическом сумраке. Непроходимая чаща удельного периода составляет только полупсторический период русской истории — период, в котором важна одна только сторона — распространение и расширение Руси на север, через удельную систему. Все это в русской истории может занимать не более, как две главы: первая будет состоять из малого числа фактов и с умеренностью и осторожностию употребленных ипотез и догадок, а вторая будет родом введения в русскую историю, которая начнется собственно с Иоаипа Калиты (с 1328 года). До славян же нам нет дела, потому что они не сделалп ничего такого, что дало бы им право на внимание науки и на осповании чего наука могла бы видеть в их существовании факт истории человечества. Если славяне не были варварами, но, напротив, обладали цпвилизациею, просвещением и образованием,— тем лучше для них, а совсем не для нас, которым от этого ни холоднее, ни теплее, ни хуже, ни лучше. И если Байер и Шлецер были неправы, отзываясь о новгородских славянах, как о невежественных варварах, а Ломоносов был прав, приписывая пм цивилизацию, просвещение и образованность,— пусть славянофилы уличают первых и оправдают последнего, пусть покажут они в памятниках письменности, законодательства, самого язычества, наукн и искусства, как велики были цивилизация, просвещение и образованность новогородских славян. Но в таком случае пусть покажут и докажут все это не ради ложного патриотизма, который тут совершенно неуместен, но ради объективной истины предмета, которая всегда имеет свою относительную важность и достоинство. Пусть они в этом случае обопрутся на факты, а не на ипотезы, догадки и фантазии; пусть не хвалятся, как бог знает чем, мирскою сходкою, искони существовавшею у всех славянских племен и даже до наших дней сохранившеюся и в России,— пусть, говорим, не хвалятся ею, потому что она существовала и существует у индийцев и даже у обитателей Океании, оставаясь обычаем, из которого ничего не развивается для истории. А если б славянофилам и удалось уличить Байера п Шлецера и оправдать Ломоносова, если бы они и доказали, основываясь на фактах, что новгородские славяне были народ цивилизованный, просвещенный и образованный,— все-та- ки да остерегутся они хвалиться этим, как чем-то очень лестным для чести современной нам России, потому что, повторяем, эта цивилизация и образованность, это просвещение, если они — не мечта, делают честь новгородским славянам прежде-рюриковских времен, а не нам,— п из них (то есть из цивилизации, просвещения и образованности) не вышло ровно никаких следствий, потому что в период уделов и татарщины мы не видим ни цивилизации, ни просвещения, ни образованности. С Иоанна III развилась полувосточная цивилизация Московского царства; но просвеще¬ 382
ние п образованность все-таки появились только с царствования Петра Великого. Но, увы! Славянофилы тщетно вопиют нам о цивилизации, просвещении и образованности киевских и иово- городских славян еще задолго до пришествия к последним варя- го-руссов: пет никаких следов этой цивилизации, этой образованности, этого просвещения! Что за просвещение без грамотности, а грамотностию мы обязаны христианству, а христианство явилось у нас после Рюрика! И что унизительного для нынешней России, что предки ее — славяне были необразованы? Разве не варвары были галлы и все племена цельтические? Разве не варвары были племена тевтонские, положившие основание нынешних просвещенных европейских государств? Разве Европа до открытия Америки, изобретения книгопечатания и пороха не была страною варварскою? И неужели Европе наших времен должно стыдиться сознаться в этом? Какая нелепость! Из всех народов человечества древние греки были народом-аристократом, и тем не менее отцы их — пелазги были дикие варвары. Как будто бы происхождение может унизить человека или народ? Как будто бы каждый народ не бывает, в своем происхождении, диким варваром,— так же как будто бы каждый человек не родится младенцем?.. Неужели все это — не аксиомы в глазах славянофилов? Неужели для них ново и странно, что дважды два — четыре, а не пять?.. Странные люди!.. Обратимся еще раз к Ломоносову; но, избегая длинных выписок, скажем просто, что г. Савельев-Ростиславич вместе с Ломоносовым в превеликом восторге от того, что славянское имя будто бы прославилось еще в начале VI столетия по Р. X.; что вместе с другими варварами славяне способствовали разрушению Римской империи; и что, по свидетельству Птоломея, Сармацию одержали превеликие вендские народы, которые были не кто другие, как наши предки — славяне...23 Положим, что все это и так; но чему же тут радоваться? Древность славян? — Но что она перед древностью китайцев? — молодость, просто молодость! Но если б славяне были древнее самих китайцев, что ж в этом? Современная нам китайская цивилизация смешна, уродлива, пошла; но как окаменелый памятник цивилизации, может быть, древнейшей, нежели цивилизация всех других исторических народов глубокой древности, она интересна, поучительна, достойна глубочайшего изучения. Что же осталось нам от древности славян, которые, положим, были уже страшными головорезами еще задолго до Птоломея? — ничего, ровно ничего! — Такая древность и не стоит ничего,— и юность Российской империи, существующей не более полутора столетия, в мильон раз лучше такой древности... Но что мы говорим! Какое тут сравнение, какая параллель! Разве можно сравнивать пустоту с содержанием, ничто со многим?.. Забавнее всего, что г. Савельев-Ростиславич, после выписки из Ломоносова, восклицает: 383
Итак, вот на чем хотел основать свою историческую критику Ломоносов. Сравнение тех времен с нынешними, естественное течение бытия человеческого, то есть естественность и логическая возможность событий, п наконец примеры прошедшего, после чего и филология составляет уже «не бессильное доказательство», но только тогда, когда опирается на свидетельстве древних, согласна с истинными основаниями, извлекаемыми из рассмотрения времен уже чисто исторических, вполне известных. Какое безмерное расстояние от Байера (,) Миллера н самого Шлецера!24 Именно — безмерное! Байер, Миллер и Шлецер могли и ошибаться, но они всегда понимали сами, что говорили, и их всегда можно понимать, даже иногда и не соглашаясь с ними... Следить шаг за итагом за мыслями, или, лучше сказать, за мечтами, г. Савельева-Ростиславича нет возможности: это и скучно и бесполезно. Сверх того, мы ведь и взялись не опровергать его (это не стоило бы труда), а только показать и обнаружить нелепость славянофильского направления в науке,— направления, не заслуживающего никакого внимания ни в ученом, ни в литературном отношениях, но очень любопытного... в психологическом отношении... И потому будем указывать на особенно курьезные места в книге г. Савельева-Ростиславича. Вот образчик ученого достоинства, литературной вежливости и гуманного образования г. Савельева-Ростиславича: разругав г. Полевого за то, что он в своем «Телеграфе» расхвалил сочинение г. Погодина «О происхождении Руси», и сказав, что г. Погодин, в благодарность за это, объявил г. Полевого человеком, не способным связать в порядке двух идей25,— г. Савельев-Рос- тиславич так продолжает говорить о г. Полевом: «Сметливый журналист, ради потехи почтеннейшей публики, особенно из недоучившихся купеческих сынков, придумал особое название квасного патриотизма и под(т)чевал им всех несогласных с рейнскими идеями, перенесенными целиком в ,,Историю русского народа“», и пр. (стр. ЬХХХУ). Мы понимаем, что название квасного патриотизма, по известным причинам, должно крепко не нравиться г. Савельеву-Ростиславичу; но тем ие менее остроумное название это, которого многие боятся пуще чумы, придумано не г. Полевым, а князем Вяземским,— и, по нашему мнению, изобрести название квасного патриотизма есть болыпая^заслуга, нежели написать нелепую, хотя бы и ученую, книгу в 700 страниц. Мы помним, что г. Полевой, тогда еще не писавший квасных драм, комедий и водевилей, очень ловко и удачно умел пользоваться остроумным выражением князя Вяземского26, но совсем не против только противников шлецеровского учения о варяго- руссах, а против всех тех непризванных и самозваных патриотов, которые мнимым патриотизмом прикрывают свою ограниченность и свое невежество п восстают против всякого успеха мысли и знания. Со стороны г. Полевого это заслуга, которая делает ему честь. Но г. Полевой принял мнение Шлецера о скандинавском происхождении,— и ему уже никак не оправдаться перед неумо- 384
лпмым к такому у;каспому преступлению г. Савельевым-Рости- славнчем. По мнению последнего, «История русского народа•> пе ыогла не быть дурною уже потому, что автор ее последовал III л з- церу, и г. Савельев-Ростнславнч повторяет, кстати, плоскую, пошлую п старую остроту, что Нибур умер от прочтения посвящен- пой ему «Истории русского народа»,— остроту, которая так идет к такой ученой книге, каков «Славяпскнй сборник»... Но ведь п Карамзин преимущественно держался мнения Шлецера, хотя п дал место в своей истории другому мнению: отчего же г. Савель- ев-Ростпславич паходнт хорошие качества в «Истории государства Российского»? — Па это у него есть достаточная причина: па страницах CCVIII и CCIX-й мы узнаём от него самого, что он, г. Савельев, «решился посвятить все способности (чьи?) разра- ботанию (разработывапию?) отечественной истории, в память единственного нашего русского историографа, Николая Михайловича Карамзина, который прислал ему, новорожденному, бессмертный труд свой с падписью: маленькому тезке, может быть (,) также будущему историку...» Видите ли, что зпачит подарок вовремя и кстати: и Карамзина «История» сделалась бессмертною, несмотря па шлецеровские идеи, принятые ею за основание, и г. Савельев, маленький тезка великого писателя, сделался также историком... О великокутская иаивпость!.. Отделав г. Полевого, паш рыцарь Великого Кута принимается за г. Погодина. И поделом ему, г. Погодину: зачем он Шлеце- ру верит больше, чем гг. Венолипу, Морошкину и Савельеву! Вот как оп отделывает его, мимоходом пе давая спуска п тезке своему Карамзину, несмотря па подарок: Фантастическо-учепое построение древней русской истории, наперекор Посторовой летописи. Некогда в «Московском вестнике» г-п Погодин писал об «Истории государства Российского»: «Карамзин велик как художник- живописец, хотя его картины часто похожи па картппы того славного пталь- глща, который героев всех времен одезал в платье своего времени; хотя в его Олегах и Святославах мы видим часто Ахиллесов и Агамемнонов раси- иовекпх. Как критик, Карамзин только что мог воспользоваться тем, что до пего было сделано. особенно в древнеишс-п нсториш>: вот уж, право, излишняя снисходительность! Следовало сказать: Карамзин ке умел воспользоваться открытиями Байера, что новгородцы суть кабардинцы, а бужане — татарские буджаки. или чю Вптичев па Днепре есть Витебск (на Двине); tie умел воспользоваться и тем, что сделано для древнейшей истории Мпл- герои, особенно касательно превращения царя Додопа в скандинавского бога Одина, а Бовы-ксролевпча в Еауса Одеповича: не умел воспользоваться п открытиями Струве, что Перуи славянский именно есть скандинавский Von: не у:.ел воспользоваться и гипотезою Шлекера. что у пас па юге бь'*! ссебып азиятекпн народ. lilies, неизвестная орда варваров, которые поплатись па западе и печезлл: гтлн с востока, по неизвестно откуда; пазьаиы Г'0:самт:. по кепзгсстно нечему: прогнаны опять в своп пустыни не европск- <м:лм просвещением или храбростью, по сличаем, только п.'известно Kvia: vyp.i воспользоваться rei:дальнею мыслью г»''Ейского патриотизма о внутреннем б: не славян л ?ьечо::пп русского сгзггмк кого теме пп. за >ьттого до IX р 'га оптом человечества’ ^ ь-.-сл воегользегаяся удивительно гысс:гг-> мьтслито об сгпг.ппптт русского царства гнаппэю дерзких разбойников. же- ctokzx шведских грабителей, прпззаппых по неосторожности грубыми сла- 13 В. Белпнсшш, т. 7
вяпами в ландманы; не умел воспользоваться превосходными соображениями о том, как Елена перешла в католичество, потому что в Царь-граде все знакомые померли; наконец, следовало сказать: Карамзин не только не умел воспользоваться ни одною из этих ученых идей, но даже осмелился заметить, что Байер уважал сходство имен, недостойное замечание, и худо знал географию; что Миллер повторял датские сказки и что у Шлецера народы падают с неба и скрываются в землю, как мертвецы по сказкам суеверия... В самом деле, какой же ограниченный человек был Карамзин, не постигавший велпчпя Байера, Мпллера и Шлецера!.. Но послушаем Михаила Петровича: «Как философ, он имеет еще меньше достоинств, и ни на один философский вопрос не ответят мне из его „Истории“. Апофегмы Карамзина в „Истории“ суть большею частию общие места. Взгляд его на историю как науку неверный, и это ясно видно из предисловия».. В чем состоит неверность взгляда Карамзина, несправедливость общих мест его «Истории» п какие философские вопросы занимали ум почтенного профессора,— любители истории не узнали, потому что и доныне еще не увидела свет божий обещанная профессором (1829) книга «Карамзин, собрание статей, относящихся до „Истории“». Вместо ее Михаил Петрович начал упражняться в стихах и прозе: от профессора истории, так строго осудившего славное творение историографа, все русские ждали доказательств; но вместо разбора Карамзина в 1830 году явилась «Марфа Посадница новгородская», трагедия в 5 действиях, в стихах. Почтенный профессор хотел испытать свои силы в историческом роде, а именно: когда бессмертная Екатерина ввела при дворе русский язык, то за каждое иностранное слово, употребленное в разговоре, определялось в виде наказания — выучить 100 стихов из «Тилемахиды»; в паше время, при славном внуке Екатерины Великой, русская народность опять воскресает; но если бы, для введения в общество русского языка, введено было подобное же наказание, то где современная «Тилемахпда»? Почтенный профессор истории чувствовал этот важный недостаток и — удачио восполнил его знаменитою «Марфою Посадницею», написапною такими стихами, какие уже не показывались со времен «Тилемахиды» Ва- силья Кирилловича. — В 1832 году вышли «Повести Михаила Погодина» (в 3 частях), написанные почтенным автором в дидактическом роде: ловкий и остроумный профессор истории хотел представить очевидное доказательство, что у кого нет ни слога, ни воображения, ни глубины мысли, тому не должно писать повести. Убедив себя и читателей в этой великой истине, он решился опять испытать своп силы в стихах а 1а Trëdiakowsky и с этою це- лию написал драму «Петр Великий», которая доныне остается ненапечатанною, хотя отрывки и явились было к русским читателям: почтенный профессор истории убедился наконец на опыте, что пародия на стпхп и на шекспировское создание из жизни бессмертного императора была бы только оскорблением памяти великого человека, и потому, как русский патриот, обрек свою драму на вечное забвение. В благодарность за это русские почитатели г. Погодина уже терпеливо стали ждать появления давно обещанного исторического творепия. В 1835 году они с радостью прочли объявление, что вышла «История в лицах о Димитрии Самозванце, сочппепие М. Погодина», но почтенный профессор истории на этот раз вздумал иошу- тить: под именем «Истории в лицах» он попотчевал своих читателей опять драмой, только в прозе. Это сочинение, кажется, написано автором с благою целию — решительно п окончательно убедить всех своих друзей и почитателей в совершенной неспособности ппсать драму, даже в прозе. Успешио достигнув этой цели, почтенный автор принялся отделывать «Историю», как философ. Пока издавался «Московский вестпик», М. П. Погодин умел приобресть себе хорошую известность, как знаток русской и всеобщей истории, несколькими умными и дельными критическими заметками па разные исторические сочинения; участие, которое прпппмал в издании журнала Юрий Иванович Венелин, оказалось в самых благотворных следствиях относительно развития мыелптельпости у Михаила Петровича. Но, по мере ослаб- 386
леиия этого влпяппя, скандипавоманпя приобретала большую и большую силу над почтенным автором «Марфы» и «Истории в лицах», наконец возобладала им совершенно, п чем далее шел он, тем глубже погружался в тшзпстое болото днкпх мыслей п странных выражений. Все это, плп почти это, было уже сказано о г. Погодине в странной брошюре: «Современные исторические труды в России: М. Т. Каченовского, М. П. Погодина, Н. Г. Устрялова...» и пр., о которой читатели наши могут справиться в 5-й книжке «Отечественных записок» нынешнего года, в отделе «Библиографической хроники», стр. 31—3227. Во всех этих нападках на г, Погодина есть своя доля правды; но они здесь неуместны и производят на читателя неприятное впечатление: читатель видит, что г. Погодина бранят совсем не за те факты, которые выставляют на вид, а за то, что он разделяет мнение Шлецера. Это возмутительно! Можно не соглашаться с мнением другого, можно и даже должно опровергать его; но кому бы то ни было ставить в преступление мнение об ученом предмете и преследовать за него ненавистью и ругательством, это ни на что не похоже! Отделав à la Attila (ведь Аттила был тоже славянин?)28 всех байериан, миллериан и пглецериан, г. Савельев раздает венцы мученичества, славы и величия всем историческим критикам в славянофильском духе, преимущественно же — Вене- лину, г. Морошкину и самому себе, г. Савельеву-Ростиславичу!.. Мы не будем входить в разбор мненрш г. Савельева о Вене- лине. Скажем только, что все странности этого странного человека г. Ростиславич безусловно принимает за несомненные истины и что он, столь строгий к Байеру и Шлецеру за их филологические натяжки, в филологической дыбе Венелина видит свободные и рациональные филологические выводы. Для нет ясно, как день божий, что гунны были славяне, а Аттила — Телан, что франки были тоже славяне, и т. п.29. Всему этому он так рад, всем этим он так горд, как будто бы и в самом деле для нас, русских XIX века, большая радость — кровное родство с варварами-гуннами и их Тамерланом — Аттилою, грозившим гибелью будущей европейской цивилизации!.. Что касается до нас, мы охотно признаем в Вепелине, как в ученом, хорошие стороны. Это был один из тех умов замечательных, но парадоксальных, которые вечно обманываются в главном положении своей доктрины, но открывают иногда истины побочные, которых касаются мимоходом. Страстный к своему предмету, владевший огромною, хотя и специальною ученостью, исступ- лепный славянин, Венелин, доказывая нелепость — славянизм большей части народов, игравших роль в Европе средних веков до крестовых походов, в то же время обогатил свои сочинения интересными побочными сближениями и выводами, может быть, действительно поубавил число народов, доказав, что один и тот же народ принимался за нескольких, потому что был известен под разными именами, и т. п. Немцы не будут благодарны 13* 387
Венелину за ославяненпе немцев; но в том, что касается собственно славян, указания Венелина могли бы иметь свою цену и в глазах немцев, не знающих славянских наречии, если б только истинно ученая и беспристрастная рука отделила в сочинениях Венелина плевелы от зерен. Усердие Венелина к успехам просвещения болгар, доказанное не одними словами, но и делом, любовь и признательность, которые успел он возбудить в них к себе, дают о нем хорошее понятие, может быть, еще более как о человеке, нежели как об ученом. Suum cuique!* Но смотреть на Венелина, как на славянского Нибура, как на великого ученого, который оказал человечеству услугу не меньше услуги, например, Коперника, видеть в ультраславянизме что-нибудь другое, кроме болезненной односторонности, верить ему на слово, что гунны и франки — славяне, а Аттила — Телан, и т. п.,— все это, воля ваша, не больше, как только смешно и жалко! Есть же, наконец, вещи, о которых нельзя говорить серьезно, не рискуя сделаться посмешищем в глазах людей с здравым смыслом. Что касается до г. Морошкина, нельзя не отдать ему справедливости, как профессору, который любит свой предмет, говорит о нем с знанием дела, с жаром и увлекательностью убеждения. Но ведь он читает историю русского права, а не русскую историю,— и мы, право, не знаем, каким образом увлекся он пустым и бесплодным вопросом о происхождении Руси. По крайней мере он решает его столько же забавно, как и утвердительно. По его мнению, слово Русь происходит от рощи, прута, розги или лозы (Roscia, Pruthenia, Ruthe, Rosgi), другими словами, Россия значит древлянская или лесная земля, роща, лес. Тут у него играет роль даже жезл, сиречь палка, трость, батог (по-малороссийски кий) и т. д. Все это филологическое производство утверждено на глаголе расти. Скиф (чужак, по Венелину), по мнению г. Морошкина, значит лесной житель, урман (отсюда норманн), напоминающий аримана, значит лес; будин значит то же, что скиф (лесной житель); алан значит с лесом равный; роксоланы значит то же, что аланы, а благороднейшая отрасль роксолан суть рязанцы, а все эти имена значат то же, что россы... Далее, г. Морошкин находит Поволжскую или Туркестанскую Россию. «Я верю,— говорит он,— арабским географам и не боюсь, когда они меня, истого славянина и русса, назовут турком: я точно турок, ибо я русс; турок есть также русс, как и я: ибо он славянин». Довольно! Охотников до курьезных вещей отсылаем к книге г. Морошкина: «О значении имени руссов и славян)) (Москва, 1840), а если они испугаются целой книги, то к рецензии об этой книге в 63 нумере «Литературной газеты» 1841 года30. Очевидно, г. Морошкин пошел гораздо далее самого Венелина; и если нельзя сказать, чтоб, подобно Венелину, он мимоходом и стороною сделал что-нибудь для знания,— зато * Всякому свое! (лат.). — Ред. 388
нельзя Сххазать, 4io6 он не довел до последней крайности его оранностен. Ко тем выше заслуга г. Морошкина в глазах г. Са- ьельева-РоСхИславнча, который иногда позволяет себе не во всем соглашаться с Ьенелнным, но г-на Морошкина во всем находит uenoi решительным, как турки (они же и славяне) своего пророка. Вот пстинная-то стачка гениев!.. Ко нельзя без слез умиления читать полное п подробное кточение сооственпых ученых подвигов, которому г. Сазельев- 1 оетиславнч посвятил целых двадцать страниц. Боже мой, какая скромность п вместе с тем какое глубокое, какое твердое’ созп*- i:ue своих заслуг, своего достоинства! Кто возьмет терпение прочесть эти двадцать страниц, тот вполне поймет, каким обра- сом Бюффон имел смелость говорить, не краснея: «Гениев три: Лейбниц, Ньютон н я!»31 Хотя г. Савельев-Ростиславич н не выговаривает прямо, что на Руси не было гениев выше трех — Ьенелина, Морошкина и, в особенности, его, г. Савельева-Ростпс- лавича, однако это само собою выходит пз сущности всей его толстой книги, которая, кажется, для того больше п была написана. 1-н Савельев-Ростиславич поместил в ней свою автобиографию и начал ее с самого нежного своего детства — мало! — просто с самого дня своего рождения, когда великий тезка его, Карамзин, прислал свою «Историю» родителю новорожденного,— что и решило последнего посвятить себя обработанию (обрабо- аыванию?) русской истории (стр. CCVIII—CCIX). «Отсюда (прибавляет скромный автобиограф) объясняется критическое направление первых трудов автора этой книги» (стр. CCIX). Уведомление, драгоценное для пото?у1ства, которое поэтому избавлено от труда разыскивать, писать диссертации, толстые книги, спорить, браниться, стараясь решить великий вопрос: чем объяснить критическое направление первых трудов г. Савельева- Ростиславича!.. От дня своего рождения г. Савельев-Ростиславич ведет нас с собою уже прямо в университет; жаль! через это лишились мы драгоценных фактов о его младенчестве и отрочестве... С удивительною снисходительностью и добротою, столь свойственными гению, знакомит пас г. Савельев-Ростиславич с подробностями своего университетского курса: каких профессоров он особенно уважал и с особенным вниманием слушал н кто п::е:н:о пз них особенно способствовал развитию в нем, г. Саведьсве-^остпедаипче, мыслптелыюсти, плодом которой был его «Славянский сборник». Затем переходит он к разбору своих сочинении, и хотя многие из них, за давностью и зп негодное:: :о. давно уже забыты, тем не менее он имеет терпен::о приводить п опровергать все суждения о них журналов... чего не дгводпт люден сочинительское самолюбие!.. Мимоходом емнл-п'д у нет о Срднп и ругательства на гг. Полевого, Устргт- лг?.а, Погодина н других гплецериап, которые, не боясь бога п совести, не радея о чести и славе отечества, преступно и злоумышленно унижают Россию, выводя варнго-руссов из Скап- о59
динавии... Велико их преступление — нельзя пе согласиться; но зато и казнит же их наш великокутский инквизитор!.. Правду говорят моралисты, что добродетель всегда торжествует, а порок наказывается,— да, всегда и везде, но особенно в «Славянском сборнике» г. Савельева-Ростиславича... Гг. Полевой, Устрялов и Погодин — живые доказательства, что преступление не остается без кары; зато г. Савельев-Ростиславич — живое доказательство, что добродетель награждается. Обе эти истины он развил с удивительною тщательностью, особенно последнюю: какой-то г. Игнатович отозвался о его «Истории Северо-Восточной Европы и мнимого переселения народов», что «немного найдется произведений ума положительного не только в русской, но и в европейской литературе, соединяющих в себе такую бездну учености с живым, почти изящным и вместе строго отчетливым изложением», и что «теория об азиятском и немецком происхождении всех без изъятия воинственных дружин, разрушивших Западную Римскую историю (империю?), так сильно потрясена разысканиями Н. В. Савельева, что еще один толчск — и она рушится безвозвратно» (стр. CCXIX) 32. Но справедливо говорится, что нет розы без шипов, то есть что и добродетель иногда страдает: тут же приложено мнение и г. Полевого об этом гениальном сочинении ученого г. Савельева-Ростиславича,— мнение, которое обвиняет последнего, что он «хвалил бредни Венелина, разглагольствия Шафарика, возгласы других славянофилов, переделывал всеобщую историю и спорил об Аттпле»,— вслед за тем г. Полевой воскликнул: «Как не жаль ему (г. Савельеву) тратить время, труд и дарование на такой вздор» 33. Но г. Савельев- Ростиславич, как истинный гений, не струсил этого приговора, с которым согласны все здравомыслящие люди, и подарил его гордым презрением, которое выразил курсивом, восклицательными и вопросительными знаками в скобках. Да и странно было бы огорчиться г. Савельеву-Ростиславичу приговором г. Полевого, когда через страницу он мог привести мнение одного знатока истории о своей статье «Падение Пскова», что это—«живой отголосок простодушных летописцев наших, в изящной форме нашего времени, произведение, которое принесло бы честь самому Тьерри, если б он писал по-русски». Г-н Савельев-Ростиславич почему-то не почел за нужное сказать, кто этот знаток истории, который произвел его в русского Тьерри; но из выноски видно, что слова эти были напечатаны в «Маяке»:34 Sic transit gloria mundi!..* Но ничего! г. Савельев-Ростиславич — человек не брезгливый на похвалы, из какой бы ямы ни шли они к нему... За них он сейчас же готов произвести в «знатоки истории» даже человека, который совершенно невинен в знании истории и которому совершенно бесполезно знание и того, что он действительно знает... * Так проходит мирская слава! (лат.), -+Ред. 090
Одной только похвалы себе не решился повторить скромный г. Савельев-Ростиславич: это гимн, который накропал в честь его, Венелина, Аттилы и г. Морошкина какой-то московский виршеплет и который начинается так: Напрасно все: ваш понят труд И оценен великий гений! Все толки мелочных суждений Уж никогда не потрясут Глубоких ваших умозрений! а оканчивается так: Хвала тебе, Венелин славпый! Ура! Морошкин-славянин! Савельев, Руси православной Неутомимый, верный сын! Нет, ваша слава не затмится, Ваш труд великий не умрет; Им правда всюду водворится И плод обильный принесет!35 Вот мы как! Ай-да наши! Молодцы!.. Но, боже мой, что с нами! Кажется, и мы впадаем в маяковский топ... Вот что значит чтение славянофильских книг... «Библиотека для чтения» когда-то, по случаю спора между гг. Погодиным и Скромненко (Строевым), советовала новой исторической школе сразиться насмерть с шлецеровскою школою, чтоб окончательно порешить, которая из них права. «Но для этого трудного, важного, великого предприятия (сказано там же) юная историческая школа, кажется, еще слишком юна. Желаем ей расти не по дням, а по часам: ее будущность занимает всех любителей отечественной истории» 36. Г-п Савельев отвечает на это: «Прошло десять лет, и вот юная историческая школа представляет шлецерианам уже не брошюрку, не статью, а целый том в семьсот страниц (,) с 1500 примечаний — основной вопрос решен па жизнь и смерть». Как вам это покажется? А это не выдумано нами: это напечатано на ССХХУН странице «Славянского сборника» и списано здесь с возможною точностию! Но, во-первых, с чего взял г. Савельев-Ростиславич, что слова «Библиотеки для чтения» относятся к нему? Тут явно говорится об исторической школе, основанной Каченовским, человеком умным, ученым, здравомыслящим, осторожным п уж совсем не славянофилом. Разве ученик его, г. Сергей Строев, говорил когда-нибудь и что-нибудь похожее на то, что утверя^- дает г. Ростиславич, ученик и вместе соперник Венелина и г. Морошкина?.. Том в семьсот страниц — великая важность! Сочтите-ко число страниц в томах Тредьяковского — и ваша книга в семьсот страниц исчезнет в них, как ручеек в море. С 1500 при¬ 391
мечаний — из которых, следовало бы прибавить, большая часть состоит или из площадной брани на шлецериан, или из указаний на страницы «Русского вестника)), «Сына отечества», «Маяка», «Москвитянина» и других журналов!.. «Основной вопрос решен на жизнь и смерть» — верх хвастливого самовосхваления! Нет, г. Савельев-Ростиславич, вы слишком скоры: подождите, пока противники ваши сознаются побежденными и примут ваше мнение. Так побеждать, как побеждаете вы, очень легко и очень смешно: ведь китайский богдыхан считает же себя царем царей и, платя за английские товары китайскими товарами и китайским золотом, говорит же в своих манифестах, что рыжие варвары приносят ему с Запада дань, в изъявление их покорности владыке Небесной империи... Берегитесь, господа, обольщений своего кружка: в нем как раз уверят вас, что вы гений и что вы победили всех ваших противников, которые даже и не думали с вами бороться, а просто пли смеялись над вами, или не обращали на ваше ратование никакого внимания. Кружок — вещь опасная: он может довести человека до жалкого дошшхотства. Кружок и свет — две вещи разные; первый признаёт за достоверное, доказанное и несомненное то, над чем часто смеется второй, как над нелепостью. Живите в кружке, который вам нравится,— но заглядывайте и в свет, прислушивайтесь и к его суждениям, чтоб не впасть сперва в односторонность и исключительность, а потом и просто в нелепость. Исключительное и безвыходное пребывание в себе, или в приятельском кружке, или в приходе своего журнала — гибельно для человека. Ограничение себя одним и тем же, отчуждение от всего, что не мы и не наше, гибельно не только для частных лиц, но и для народов: вспомните Китай и Японию! Мы не отнимаем у г. Савельева того, что принадлежит ему по праву: начитанности, эрудиции, трудолюбия, знания, даже дарования в известной степени; он владеет языком, и если б захотел держаться более приличного и спокойного тона, писал бы если не изящно, то литературно. Не будучи не только Тьерри, но п десятою долею Тьерри, г. Савельев мог бы сделаться полезным деятелем в сфере нашей исторической литературы и нашей исторической критики. Статьи г. Савельева: «Димитрий Иоаннович Донской, первоначальник русской славы»; «Падение Пскова»; «Царь Василий Шуйский»; «Критика на русскую историю г. Устрялова» (в нумерах 29, 30 и 31 «Литературных прибавлений к „Русскому инвалиду“» 1837); «О необходимости критического издания истории Карамзина» 37,— все эти статьи не без достоинств, хотя и не без недостатков, словом — сочинения хорошие, полезные, хотя и не великие, не генияльпые. II вообще, не мешало бы г. Савельеву не делать самому себе приговоров, но ожидать их от других, и если он не пугается осуждения, то не следовало бы ему на слово верить похвалам и повторять их в своей книге, как великие истины, говоря о себе как бог знает 392
о ком н велпчая себя то юным критиком, то автором «Донского»... Только вышедшее из всяких границ ослепление мелкого самолюбия могло заставить г. Савельева повторить отзывы г. Полевого о его двух статьях, как такие отзывы, которые стоит только повторить, чтоб показать всю их неосновательность и нелепость. А между тем эти отзывы очень основательны и, главное, совершенно беспристрастны. Вот слова г. Полевого: Мы готовы отдать справедливость труду, если б и виделп в пем что- нибудь против нас самих и против трудов наших *. Вот, например, мы с удовольствием упомянем о небольшой полемической брошюрке г. Савельева: «Димитрий Иоаннович Донской». Он не соглашается с нами, даже бранит нас, но в изысканиях своих показывает тщательность, усердие, начитанность — мы в стороне, а труду автора почет, если б нам вздумалось даже и поспорить с ним38. О статье г. Савельева «О необходимости критического издания истории Карамзина» г. Полевой отозвался так: Это разыскание — статья дельная, и мы порадовались, что, брося свои прежние вздорные толки об истории, г. Савельев принимается за дельные занятия39. Первый отзыв г. Полевого должен бы быть для г. Савельева лестнее всякого другого мнения, потому что в брошюре о «Донском» он опровергает, не всегда вежливо и в тоне приличия, мнения г. Полевого; но г. Савельеву, видно, не суждено знать ни того, что ему делает истинную честь, ни того, чем бы он мог заняться с пользою для себя и для науки и на что бы он мог небесполезно употребить свои способности и свое трудолюбие: он больше верит возгласам и уверениям мнимых друзей своих, для расчетливости которых очень полезно производить его в Тьерри и величать гением в нелепых и плохих стишонках. Не следовало бы также г. Савельеву браться не за свое дело и толковать о вопросах всеобщей истории, которой он — извините нашу откровенность — вовсе не понимает, что и доказал оп огромными статьями. Равным образом, хорошо бы он сделал, если б, для пользы русской истории и еще больше для своей собственной, оставил в покое славян, болгар, гуннов, франков, варяго-руссов, Великий Кут, Байера, Миллера и Шле- цера и обратил свою деятельность исключительно на те вопросы русской истории, которые доступны критике и разысканиям и которые так давно и так тщетно дожидаются деятелей. Поле великое и едва-едва тронутое,— сколько пищи для деятельности, сколько пользы для труда, сколько славы для успеха! Но еще более следовало бы г. Савельеву постараться посвятить себя науке настоящим образом, сделаться ученым в истинном значении этого слова, то есть научиться находить в науке один интерес — объективную истину предмета, не примешивая к нему * Здесь г. Савельев делает в скобках замечание, пересьтпаппое всем аттпцизмом великокутской соли: «Все несчастное, эгоистическое Я> а где же истина-то? об ней-то, бедняжке, и помину совсем нет!» 393
никаких посторонних интересов, ни местных, ни космополити-» ческпх, ни славянскпх, ни тевтонских, ни русских, ни немецких. Вне объективной нстины предмета нет науки, нет учености, нет ученых, а есть только ученые мечты, фантазии, мечтатели и фантазеры. Ученый должен быть рыцарем истины, а не сектантом, не гернгутерохМ40, не раскольником. Фанатизм и мистицизм — враги науки, потому что они — тьма, а наука — свет. Язык науки может принимать полемический тон, но наука не должна ругаться, соблюдая свое достоинство. В ученых сочинениях и остроумие — не лишняя вещь; но ведь не всякому дана способность быть остроумным, и г. Савельев, надо сказать правду, острит тяжело, неловко, едва ли еще не хуже, чем острил покойный Венелин, варяжскому остроумию которого так удивляется сочинитель «Славянского сборника». Но больше всего надо беречься в науке мистицизма, потому что он доводит до величайших нелепостей, что и сбылось так жалко и смешно над г. Савельевым, который до того дошел, что, на основании свидетельства Льва Диакона, верит, будто Ахилл (герой «Илиады»)’ был не эллин, а скиф, следственно, славянин!., (стр. 75) 41. Боже мой! Ахилл, героический представитель эллинского духа, герой величайшей национальной поэмы величайшего национального поэта Эллады, лицо баснословное, облик чисто мифический,— скиф, славянин, и это на основании свидетельства Льва Диакона, который жил две тысячи лет после Ахилла!.. О нелепость нелепостей! Мистицизм, внесенный в науку, заставляет признавать бывшим и сущим то, чего не было и нет; белое представляет черным, черное белым; полярную зиму превращает в африканское лето; в экваториальных странах находит мертвые замерзшие тундры, а под полюсами видит роскошную природу Индии; помножив два на два, получает в произведении пять и семь восьмых... Мы не шутим: за примерами ходить недалеко, и книга г. Савельева в этом отношении истинный клад. Она утверждает, что славяне оказали великую услугу человечеству, боровшись с Римом и избавив Европу от оков римского деспотизма!.. (стр. ССХХХУШ) 42. Во-первых, только для г. Савельева решенное дело, что варвары, разрушившие Западную Римскую империю, были славяне, а не тевтоны; во-вторых, кто бы они ни были, за эту услугу мы не намерены им кланяться, потому что они и не думали освобождать Европу от римского деспотизма, а просто грабили, резали, жгли, брали в плен, убивали и злодействовали из корысти, для себя самих, вовсе не думая о будущности разоряемых ими земель. Потом г. Савельев приписывает славянам честь обновления Запада свежею, нерастленною жизнию: это просто-напросто значит, что немцы— славяне и что немцев в Европе никогда и не бывало,—все это были славяне!.. Но что все эти странности в сравнении с словами г. Морошкина, которыми г. Савельев заключает свою статью! Слушайте: 394
Племя славяпское живет будущностию, иадеждою, что вновь восстанет великий царь Волги (??!!..) и воззовет их к единому великому знамени, к знамени не разрушения, а общего успокоения в недрах семейственного христианского быта, который, кажется, предоставлено развить славянским народам. Царство мира и любви имеет семейственную форму, данную от природы и духа, а не изысканную, не созданную преходящими веками истории (стало быть, преходящие века истории —не от природы и духа, а так себе, ни от чего?..). Когда настанет суд истории, тевтонский мир отдаст славянам все, что взято (что именно взято и кем — желательно бы знать? Но, кажется, этого и сам прорицатель не ведает...) у них. Не своими козарскими саблями славянский мир грозит тевтонам, а славянскою цивилизацией, первородными формами человеческого быта (да помилуйте! калмыки давно уже обретаются и еще в более чпстых, нежели славяне, первородных формах), грозит ему преемничеством (хорошо, если б и причаст- ностию его жизни!), званием наследника во всемирной истории (стр. ССХХХ1Х)43. Вы удивляетесь, читатель; но то ли еще пишут и печатают господа славянофилы! Вот, например, один пз них недавно напечатал в журнале следующие неслыханные новости, а именно, что «у нас не было ненависти и гордости», которые были в истории Запада, и что наша «родимая почва была упитана не кро- вию — кровию упитана западная земля,— но слезами наших предков, перетерпевших и варягов, и татар, и литву, и жестокости Иоанна Грозного (человека бескровного!), и нашествие два- десяти языков, и наваждение легиона духов» 44. Последняя фраза— верх мистической бессмыслицы, непонятна; но остальное в этих словах все понятно: дело, изволите видеть, в том, что битва при Калке, битва Донская, нашествие литвы, наконец вторжение в Россию полчищ сына судьбы не стоили нам ни капли крови, и мы отделались от них одними слезами; мы не дрались, а только плакали!!... Не будем разбирать других статей «Славянского сборника» — они не стоят этого труда; их можно читать для забавы, для потехи, но серьезно рассуждать о них было бы и бесполезно и смешно45. Говоря о первой статье г. Савельева, мы имели в виду не «Славянский сборник», не сочинения г. Савельева, а славянофильскую доктрину, которой г. Савельев является таким горячим и наивным представителем. Его «Славянский сборник», в 700 страниц, с 1500 примечаний, только в этом отношении п замечателен; во всех же других отношениях это книга пустая, ничтожная. В заключение советуем г. Савельеву воспользоваться, не на словах, а на деле, полезным советом, заключающимся в китайском выражении пз Сан Цзы-цзына, которым он достойно заключил свою статью: «Кто читает историю, должен исследовать бытописания; проникнет (проникнуть?) древнее и настоящее, как бы собственными очами. Устами читай, мыслию вникай» 46*
СТО РУССКИХ ЛИТЕРАТОРОВ Издание кппгопродавца А. Смирдина. Том третий. Бенедиктов. Бегичев. Греч. Марков. Михайловский-Данилевский. Мят л св. Ободовскии. Скобелев. Ушаков. Хмельницкий. Санкт-Петербург. 1845. За шесть лет пред сим вышел первый том «Ста русских литераторов». Таинственные слухи заранее предупредили читающий мир о появлении этого издания1. В России все идет скоро, и потому пе удивительно, что в 1839 году великолепии? издания могли казаться чудом. В самом деле, огромный, изящно изданный сборник статей лучших русских писателен,— при каждой статье гравированный иа стали, в Лондоне, портрет автора, и гравированная на стали картинка к каждой статье: да это что-то прекрасное но мысли, великолепное по изданию! Имя издателя, книгопродавца г. Смирдина, давно уже приобрело на Руси общую известность и общую доверенность. В глазах русской публики г. Смирдпп давно уже не принадлежал к числу обыкновенных торгашей книгами, для которых книги — такой же товар, как и сено, сало или деготь, только, может быть, мепее наживной и выгодный, и которые могут знать толк и в сене, и в сале, и в дегте, по не в книгах. Нет, русская публика видела в г. Смирдпне кппгопродавца па европейскую ногу, книгопродавца с благородным самолюбием, для которого не столько было важно пгжиться через книги, сколько слить свое имя с русскою литературою, внести его в ее летописи. И русскал публпка пе сшиблась в этом случае: г. Смпрдин точно быт достоин со высокого о нем мнения. Он хотел торговать, следовательно, хотел Сарышеп. хотел наживать,—однако ж па;к::2^:ь не только честно, но еще и почетно, со славою. Для этего он поставил се'То за рраг.ллэ излагать только хороши? сот-кпст:\тл и давать ход только хороглтл сс”::т:с::п:г. 1Трч:;д?, он гсг т::;л?ть и дурит'о кллгу, по по намеренно, а го сгпп^кэ своего вкуса клл но сглкСсчполу совету тех, чье::у вкусу доверят с:г. Но т:?л:■ бы Сарыгтеп т;гт оОегдало ему солллопгт?. в нпчто;::гост:т которого он был убежден,— никогда не решился бы ои издать его на свой 398
счет. Ему всегда легче было решаться на издание хорошего сочинения, которое требовало больших издержек и вместо барышей обещало убыток, нежели решиться на издание дурной книги, обещающей верную прибыль. В этом было его самолюбие, его честолюбие, его гордость, его страсть — тем более удивительные, тем более бескорыстные, что он сам, по своему образованию, воспитанию, привычкам, понятиям, образу жизни, не мог ни ценить, ни наслаждаться содержанием и достоинством тех сочинений, которых был издателем и которыми доставлял наслаждение всему читающему русскому миру. Вследствие этого он должен был руководствоваться советами и указаниями тех книжных людей, которые и читают и сами пишут книги. Надо согласиться, что положение г. Смирдина было в этом отношении очень затруднительно, потому что он не обладал никаким прочным основанием, которое могло бы руководить его в выборе советников. Это неприятное обстоятельство было впоследствии причиною всех его неудач и разрушения его надежд — быть долго полезным русской литературе. А между тем он все-таки сделал для русской литературы так много, что упрочил своему имени почетную страницу в ее истории. Итак, не будем обвинять его за то, что он мог бы еще сделать и чего, однако ж, не сделал; но отдадим ему должную справедливость за то, что им сделано. А он, повторяем, много сделал: он произвел решительный переворот в русской книжной торговле, и вследствие этого в русской литературе. Он издал сочинения Державина, Батюшкова, Жуковского, Карамзина, Крылова — так, как они, в типографском отношении, никогда прежде того не были изданы: то есть опрятно, даже красиво, и — что всего важнее — пустил их в продажу по цене, доступной п для небогатых людей. В последнем отношении заслуга г. Смирдина особенно велика: до него книги продавались страшно дорого и поэтому были доступны большею частию только тем людям, которые всего менее читают и покупают кпиги. Благодаря г. Смирдину приобретение книг более или менее сделалось доступным и тому классу людей, которые наиболее читают и, следовательно, наиболее нуждаются в книгах. Повторяем: это главная заслуга г. Смирдина перед русскою литературою и русскою образованностью. Чем дешевле книги, тем больше их читают, а чем больше в обществе читателей, тем общество образованнее. В этом отношении деятельность книгопродавца, опирающаяся на капитале, благородна, прекрасна и богата самыми благотворными следствиями. Такова была деятельность г. Смирдина: она безукоризненна в том отношении, которое зависело от его воли, от его честного самолюбия, его благородной страсти. Но в том, что зависело от вкуса, образованности и знания, и в чем г. Смирдин, как мы уже сказали, сам зависел не от самого себя, а от советов и внушений тех литераторов, на суждение которых он должен был безусловно полагаться,— в этом отношении его издания имели большие недостатки* 397
Редакция его издании всегда была далеко ниже их типографского выполнения, зависевшего только от издателя. Так, например, сочинения Державина изданы не в хронологическом порядке, по времени их появления из-под пера поэта, а на основании ложного разделения по родам, которым всегда руководствовалась при издании сочинений каждого автора старая, так называемая классическая школа. «История государства Российского» Карамзина благодаря г. Смирдину стоила только тридцать рублей ас- сигнациями вместо прежних полутораста и больше рублей, следовательно, в пять раз дешевле. Вышла она в двенадцати небольших книжках в 12-ю долю листа, напечатанных, однако ж, не слишком мелким и очень четким шрифтом. Чего бы, кажется, лучше! И, действительно, на стороне книгопродавца тут одна только заслуга, и заслуга великая! Но образованные, просвещенные, ученые и даровитые писатели, принимавшие участие в редакции «Истории» Карамзина, дали ему благой и мудрый совет— частию посократить, частию повыбросить примечания!.. Зачем это было сделано? Затем, чтоб книжка была тоньше, издание обошлось дешевле и его можно было бы пустить в продажу дешевле. Очень хорошо; но в таком случае всего бы лучше было напечатать «Историю» Карамзина совсем без примечаний. Тогда она годилась бы по крайней мере для тех людей, которые читают историю, как роман, как повесть, как сказку, и для которых скучно заглядывать в примечания, состоящие часто из интереснейших и любопытнейших выписок из летописей и современных записок, чтоб поверять ими и события и автора истории. Но редакторы или советчики, желая угодить всем, не угодили никому. Тем, кто не любит примечаний, они все-таки навязали же примечания, хотя и неполные, которые только без нужды увеличили книгу и ее цену; тех же, для которых примечания важны не меньше самого текста, они снабдили искаженными примечаниями, которые поэтому не имели уже никакой цены. И если для первых лучше было бы издать «Историю» Карамзина совсем без примечаний, то естественно, что для последних следовало бы ее издать с полными примечаниями, тем более что три или много четыре лишние листа при книге не слишком увеличили бы ее толщину (книжки вышли очень тонки) и расходы издания. В последнем случае лучше бы возвысить цену книги рублями пятыо, потому что и 35 рублей — все-таки вчетверо дешевле 150 рублей. Тогда издание равно годилось бы для всех— и для тех, кому не нужны примечания, и для тех, кому они нужны, между тем как искажение примечаний много повредило успеху издания и, следовательно, выгодам издателя. Раскройте журналы того времени,— вы увидите, что мы говорим правду: это произвольное и ненужное искажение примечаний встречено было общим ропотом. И не удивительно: теперь каждый образованный читатель с большею охотою заплатит г. Эйнерлингу 50 рублей ассигнациями за его компактное и прекрасное цздание «Истории» Ка-* 393
рамзина, нежели г. Смирдину 10 рублей ассигнациями за его дешевое издание той же «Истории» 2. Г-ну Смирдину пришла счастливая мысль издать полный каталог своей огромной библиотеки; но для осуществления этой мысли он мог только пожертвовать капиталом, а не быть редактором издания, и издание вышло из рук вон плохо. Составлявшие каталог держались такого неслыханного порядка в разделении книг по их содержанию, что из хорошей книги поневоле вышел вздор3. Поверят ли, что в этом каталоге, в отделе богословских книг, помещены: «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, «Дочь молочника, истинная и занимательная повесть» и другие повести и сказки нравственного содержания; а в отделе философии — книги вроде следующей: «Смеющийся Демокрит, или Поле честных увеселений, с поруганием меланхолии»?..4 Еще хорошо, что при этом каталоге есть общий каталог, по алфавиту, всех книг и всех авторов, и потому, хоть и с трудом, а можно приискать книгу, которую нужно. Благодаря этому обстоятельству каталог г. Смирдина — настольная ручная книга в кабинете каждого литератора. Но будь он составлен как следует, это была бы бесценная книга. Из всего этого видно, что мог бы сделать для русской литературы и русского образования такой книгопродавец, как г. Смирдин, если б он не имел нужды в чужих советах и чужом руководстве и мог действовать самостоятельно... Но еще больший переворот в русской литературе сделал г. Смирдин своим журналом—«Библиотека для чтения». Появление этого журнала — истинная эпоха в истории русской литературы. До него наша журналистика существовала только для немногих, только для избранных, только для любителей, но не для общества. Лучший тогда журнал, «Московский телеграф», пользовавшийся большим успехом, нежели все предшествовавшие и современные ему журналы, почти постоянно держался на 1200 подписчиках и никогда не имел их больше 1500. Это считалось тогда огромным успехом; но с появления «Библиотеки для чтения» всякому журналу необходимо стало иметь больше 1000 подписчиков только для издержек на издание. Отчего произошла такая быстрая перемена? Оттого, что с появления «Библиотеки для чтения» литературный труд сделался капиталом... Мпого было тогда об этом споров, и многие видели в этом унижение литературы, литературное торгашество. Рыцари литературного бескорыстия, или, лучше сказать, литературного донкихотства, не замечали, что в их пышных фразах больше ребячества, нежели возвышенности чувства. В наше время, когда не богачам жить так трудно и жить можно только трудом, в наше время не ценить литературы на деньги — значит не ценить ее ни во что, не признавать ее существования. Действительно, можно ли предполагать богатую литературу там, где книги — не товар и где говорят: «Все товар — и битое стекло, и мусор, и песок;1 но книги — не товар»? Можно ли предполагать действительное
существование литературы там, где может жнть своим трудом п поденщик, и разносчик, н продавец старого тряпья п битой посуды, п тем более писец, но где не может жить своим трудом писатель, литератор? Что бы ни говорили, но аксиома неоспоримая, что нельзя в одно и то же время быть вполне и хорошим чиновником н хорошим литератором: чпноьник непременно будет мешать литератору, а литератор чиновнику. Чтоб быть ученым, поэтом пли литератором вполпе, необходимо видеть в пауке, в искусстве или в литературе свое исключительное призвание, свое, так сказать, ремесло, свой род промышленности, говоря языком политической экономии. Нам скажут, что между нашими знаменитыми писателями были и есть люди, отличавшиеся и отличающиеся на служебном поприще. Верим; по что же это доказывает, если не то, что эти же самые знаменитые писатели были бы еще знаменитее, то есть лучше и больше писали бы, если б могли посвятить свою деятельность исключительно одной литературе? Мы ведь не говорим, что только литература непременно мешает службе; нет, мы говорим, что у одного литература мешает службе, у другого служба мешает литературе, а у третьего служба и литература взаимно мешают друг другу (последнее бывает чаще всего и хуже всего, потому что полу- чиновник хуже чиновника, так же как полулитератор хуже литератора). И это будет продолжаться до тех пор, пока литературная деятельность не будет одпа обеспечивать существование литератора. До сих пор одною из существенных причин я;алкого состояния нашей литературы должпо считать то, что у нас очень много полулитераторов и очень мало литераторов. Говоря это. мы хотим только указать на существующий факт, а совсем не винить в этом кого-нибудь. Что необходимо, в том пикто не виноват, а полулитераторство до сих пор — необходимость, своего рода неотразимый fatum *. В этом даже есть своя хорошая сторона, хотя п не для литературы: лучше пусть чиновник дополняет скудные свои доходы урывочными литературными трудами и ими приобретает возможность существовать, нежели служебными злоупотреблениями — этим любимым источником людей старого поколения. Но еще будет лучше, когда всякий человек с талантом или с способностями к литературе только в одной литературной деятельности будет находить верный н благородный источник своего обеспечения. Мы не скажем, чтоб г. Смирдпн своею «Библиотекою для чтения» довел русскую литературу до состояния обеспечивать внешнее положение ее деятелей; но он первый положил начато такому ходу русской литературы. Бывало, журнал мог пе только держаться, но и доставлять выгоды своему издателю при каких- нпбудь трехстах подписчиках,— а при пятистах журнал счтттг.лся богачом. II не мудрено: издатель его тратился только па бумагу * судьба (лат.). — Ред. 400
п печать. Вот отчего так много издавалось тогда журналов в Москве, где бумага п печать п теперь гораздо дешевле, нежели в Петербурге. Книжки журналов тогдашних былн маленькие, тощенькие и набивались стишками, изредка оригинальными повестями (большею частию отрывками пз неконченных романов н повестей) да переводами. Весь этот материал доставался издателям даром, и если они давали за что скудную плату, так разве за переводы. Исключения были редки... Тогда был золотой век литературной невинности, пли, лучше сказать, ребяческого литературщичества: тогда читали и писали из одной чистой люЗ- ви к литературе, как невинному и благородному занятию, а печатались из одной чести видеть себя в печати... Истинная литературная Аркадия, настоящая журнальная идиллия, в которой овцы были довольны, а пастухи сыты!.. Правда, тут не было торгашества, по крайней мере со стороны добровольных вкладчиков, если не издателей; зато сколько было тут мелкого самолюбия, сколько ребячества и как вся литература походила на детскую игру в мячик: перебрасывались стишками ни па что п полемикою пз ничего — и были довольны, счастливы!.. Но все вдруг изменилось с появлением журнала г. Смирдппа: за статьи установилась плата, литературный труд сделался капиталом. Сначала это новое движение в литературе не могло пе иметь своих дурных сторон, как и всякий общественный успех. Но ведь и цивилизация имеет свои дурные стороны, которых не знают общества, пребывающие в диком состоянии; однако ж только славянофилы могут утверждать, что лучше оставаться людям дикарями, нежели вместе с благодеяниями цивилизации принять и ее неизбежные недостатки. Итак, сначала приманка платы за литературный труд произвела вместе с хорошими следствиями п дурпые: появилось множество писак, которые думали, что за их сочинения так вот и польется на них золотой дождь: даже люди с способностями и дарованием начали заботиться не столько о том, чтоб хорошо писать, сколько о том, чтоб иного и скоро писать. Но это не было продолжительно: лишь только повость обратилась в обычай и обыкновение, как все вошло в свои должные границы. И теперь, право, лучше н вернее, чем прежде, ценится и талант и бездарность, писака никогда не перебьет дорогн у писателя, а плохое произведение никогда не предпочтется хорошему за то, что последнее дороже. По крап- ней мере так бывает теперь в мире журналистики. Книгопродавцы доселе продолжают руководиться советами литераторов, с которыми имеют дела и мнению которых верят, а пе то — именами меряют достоинства произведении, и за плохую повесть знаменитого, хотя и выписавшегося писателя, всегда дадут втр-.-е п впятеро больше, нежели за прекрасное произведение пслодсго человека, который только что начинает и еще не успел приобрести себе литературного имени. Но журналы (разумеется, хорошие) должны быть чужды этого упрека,— и если вы прочтете 401
в журнале плохую повесть, приписывайте ее помещение не без* вкусию и не скупости журналиста, а только тому, что и за деньги не мог он достать хорошей повести. Этим и только этим должно объяснять помещение в журналах всего посредственного и дурного: если негде взять хорошего, поневоле станешь печатать, что есть, выбирая из худого менее худое; но хороший роман, хорошая повесть, драма, хорошая журнальная статья уже не залежатся в портфеле автора потому только, что он хочет взять за свой труд хорошую цену. Если же журналист по расчету, из экономии, наполняет свой журнал балластом, этим он не может не вредить успеху своего издания; следовательно, и в материальных выгодах не может не терять, думая выигрывать. Сами книгопродавцы, издавая много посредственного, уже почти не издают дурного, а, напротив, часто издают и хорошее. Если б в настоящее время русская литература была богаче талантами и таланты были бы деятельнее, то плата за труд, обратившаяся в обычай, сделала бы то, что печатались бы только хорошие произведения, а посредственные и дурные нашли бы свой складочный магазин только в тех журналах, которые издаются на прежнем основании литературного бескорыстия, то есть бескорыстного обычая прежних журналистов не платить сотрудникам и вкладчикам. И потому так называемое торговое направление, данное г. Смирдиным русской литературе, даже и в отношении к успехам вкуса принесло великую пользу и только вначале произвело немного вреда. Любопытно вспомнить кстати, какие толки и вопли пробудила тогда «Библиотека для чтения» в отношении к ее правилу платить за статьи. Через год после появления этого журнала (в 1835 г.) в Москве основался новый журнал,— и официальный критик этого журнала вот что провозгласил в своей статье «Словесность и торговля»: Да, да,— мой взгляд на современную нашу литературу будет ныне совершенно материальный. На журналы я смотрю, как на капиталистов. «Библиотека для чтения» имеет для меня пять тысяч душ подписчиков, «Северная пчела», может быть, вдвое. Замечательно, что эти журналы еще в том сходятся с богачами, что любят хвастаться всенародно своим богатством. — Эти души подписчиков гораздо вернее, чем твои оброчные: за ними нет никогда недоимки, они платят вперед, и всегда чистыми деньгами, и всегда на ассигнации. — Вот ед§т литератор в новых санях; ты думаешь, это санп. Нет, это статья «Библиотеки для чтения», получившая вид саней, покрытых медвежьею полстью с богатыми серебряными когтями. Вся эта бронза, этот ковер, этот лак чистый и опрятный — все это листы дорого заплаченной статьи, принявшие разные образы санного изделия. Литератор хочет дать обед и жалуется, что у него нет денег. Ему говорят: да нашшга повесть — и пошли в «Библиотеку для чтения»; вот п обед. Одним словом, литература наша сыта, дает обеды, живет в чертогах (?!.), ездит в каретах, в лаковых санях, кутается в медвежью шубу, в бекеш с бобровым воротником, возвышает голос на аукционах Опекунского совета5, покупает имения!.. (??!!...) Настал если не золотой, то самый сытный век нашей литературы. Дождались мы того счастливого времени,, что статьи наши считаются аа верные банковые билеты, что словесность наша имеет свой торговый дом, 402
в котором эти измараппые билеты тотчас вымениваются па чистые печатные, всё приобретающие. Не па Парнасе сидят наши музы, не среди их в небесах, а в снегу обитает наша словесность. Я представляю ее себе владетельницею ломбарда; здесь, на престоле из ассигнаций, восседает она со счетами в руке. В огромных залах ее чертогов великое множество просителей с исписанными тетрадями в руках; билеты равно принимаются от известных и неизвестных; она всех сравняла по уровню печатного листа, за исключением немногих прежних капиталистов; но между этими просителями нет уже ни одного героя, который осмелился бы, как прежде, подпять голову над всеми и объявить монополию на повесть, на роман, па поэму. Но кто невидимый герой всего этого мира? Кто устроил ломбард нашей словесности и взял ее производителей под свою опеку? Кто движет всею этою машиною нашей литературы? Книгопродавец. С ним подружилась наша словесность, ему продала себя за деньги и поклялась в вечной верности 6. Эта шумливая выходка против прекрасного дела г. Смпрдина говорит всего убедительнее в его пользу. Во-первых, широковещательная и многоглаголивая статья эта напечатана в журнале, который в своей программе объявил, что он будет «платить за статьи, и платить нескупо». Во-вторых, велеречивый сочинитель этой статьи не замедлил послать в журнал г. Смирдина статью на общих для всех основаниях денежного вознаграждения7. (Вот подлинно, продался, да и бранит других, что они продают свои труды!..) В-третьих, в отрывке, который мы выписали из статьи, что ни слово, то неправда, что ни слово, то выдумка, что ни слово, то преувеличение. Все это наговорено, как выражается Манилов в «Мертвых душах», только «для красоты слога» 8, для метафор и фигур, для реторики. Ритор, когда говорит, прислушивается к собственным словам, жует их и облизывается; что ему за дело, что в них заключается сущая нелепость или вовсе ничего не заключается!.. Что иной автор мог купить себе сани за цену статьи, отданной им в журнал г. Смирдина,— это не невозможное дело. За деньги, полученные от того же журнала за целый ряд статей, печатавшихся в продолжение нескольких лет, иной мог, пожалуй, купить и карету: опять не невозможное дело. Но превратить статью в карету или, посредством даже многих статей, прийти в состояние возвышать голос на аукционах Опекунского совета и покупать деревни,— воля ваша, все это нелепость, то есть пустая и шумливая реторика. Правда, у нас были два романиста, которые своими романами, говорят, приобрели себе состояние;9 но это случилось или до «Библиотеки для чтения», или без ее содействия, и подобный успех был совершенною случайностью, из которой смешно было бы делать общее правило. Золотой дождь, полившийся из журнала г. Смпрдина на русских литераторов, привиделся во сне московскому критикану, а он взял да и напечатал свой сон, как будто все это было действительностью, благо, что бумага все терпит и ни от чего не краснеет... Довольно и того, что журнал г. Смирдина положил начало обычаю вознаграждать по мере возможности литературный труд и через это дал литераторам большую возможность, нежели 403
какую имели они прежде, предаваться литературным занятиям. II то было истинным подвигом с его стороны, и за то ему честь и слава! Говорят: наш век железный10, денежный и промышленный,— фразы! Люди всегда были и будут людьми: ни прежде, 1 ш теперь и ни после не могли, не могут и не будут они в состоянии питаться и одеваться воздухом. Плата за честный труд нисколько не унизительна; унизительно злоупотребление труда. II, по нашему мнению, гораздо честнее продать свою статью журналисту или книгопродавцу, нежели кропать стишонки в честь какого-нибудь мецената, милостивца и покровителя, как это делывалось в невинное и бескорыстное время нашей литературы, когда подобными одами добивались чести играть роль шута в боярских палатах, получали места и выходили в люди... Движение, данное г. Смирдиным русской литературе, сначала было очень сильно. Почти вслед за журналом его начал издаваться г. Плюшаром «Энциклопедический лексикон»11 — предприятие огромное и приведшее в движение много перьев, которые до того лежали без употребления. Пока это издание шло хорошо, его владелец показал едва ли не первый пример честного вознагражденпя за труд на правилах европейской коммерции, то есть записка от главного редактора, предъявленная в конторе редакции, была истинным банковым билетом: деньги выдавались в ту же минуту, сполна, без ужимок, без гримас, без отсрочек до следующей недели, без просьбы — принять пока половинку, и монеткою вместо ассигнаций (так как тогда ассигнации ходили с лажем) 12, без жалоб на недостаток денег, на дороговизну времени, стесненные обстоятельства,— словом, без всех этих неприятностей, которые делают для вас истинною мукою получение денег, по праву вам принадлежащих... Как пошел в ход журнал г. Смирдина, как действовала его редакция, об этом мы не будем говорить, потому что это не относится к предмету статьи. Скажем только, что г. Смирдин все сделал для своего издания, что должен был и что мог он сделать, даже более. Он не боялся риска, сыпал деньгами, ходил к литераторам, принимал их у себя, гонялся за статьями, заказывал их, торопил окончанием, кланялся, просил... Что бы мог делать он больше? «Сто русских литераторов» едва ли не самое любимое из всех изданий, которые когда-либо предпринимал г. Смирдин. Он начал его со страстью, продолжает с упорством и, по-видимому, ожидает от него много пользы. Посмотрим, до какой степени основательны эти надежды. Мысль издания «Ста русских литераторов» не лишена оригинальности. Это своего рода портретная галерея русских писателей, которая не только знакомит читателя с лицом и почерком каждого замечательного писателя, но и напоминает ему его талант и его манеру статьею, приложенною к портрету. Картинки, сюжет которых заимствован из статей, составляющих содержа¬ 404
ние книги, дополняют собою роскошь издания. Все это очень недурно придумано, и таким образом можно было бы составить целый ряд очень интересных книг, издание которых припесло бы и честь и прибыль книгопродавцу. По н тут г. Смнрдпп сделал нее, что мог и чего вправе была требовать от него публика, то есть он не жалел пи денег, ни хлснот. Изданные им три тома < Ста русских литераторов», по красоте издания, по портретам и картинкам,— книги хоть куда, книги, каких у нас немного и каких, до выхода первого тома этого издания, никогда пе бывало. Г-н Смирдин предположил себе издать десять юмоз, с десятью портретами ц десятью картинками в каждом; что же касается до статен, то, по его плану, их не могло быть меньше, пе могло быть больше десяти в каждом томе. Итак, сто портретов, сто литераторов для всего издания! Где наберет их г. Смирдин? спрашивали мы самих себя, когда прошел слух об этом предприятии. Не полагая, чтоб невозможное было возможно, мы думали, что, во-первых, г. Смирдин начнет свое издание с Кантемира, Тредьяковского, Ломоносова, Поповского, Сумарокова, Хераскова, Петрова, Державина, Фонвизина, Богдановича, Княжнина, Аблесимова, Капниста и т. д. В таком случае, держась хронологического порядка, он мог бы наполнить тома три одними писателями, предшествовавшими Пушкину. Подобная мысль была бы не дурна. Тут нечего было бы рассуждать о том, поэты или пе поэты были Тредьяковский, Сумароков, Херасков, Петров; они играли в свое время важную роль в русской литературе и пользовались огромною известпостшо: этого довольно. Строгость выбора—дело важное; но г. Смирдин, в этом выборе, непременно должен был принять за основание известность, какою в свое время пользовался тот или другой писатель. Мы думали, что г. Смирдпну удалось достать хоть по одному пли по поскольку пз неизданных сочинении этих писателей, а при портретах тех, после которых пе оставалось ничего ненапечатанного, он приложит что-нибудь уже из напечатанного и известного,— что- нибудь такое, что характеризовало бы писателя, портрет которого находился перед глазами читателя. Зто была бы истинная портретная и в то же время историческая галерея русской литературы, великолепный памятник, воздвигнутый русской литературе просвещенным п умным усердием кнпгенродаепа. Тут главное дело — хронологическая последовательность деятелей русской литературы. так. чтеб каждый том представлял полую группу писателей отдельной эпохп и чтоб это была, так сказать, своего рода ноорпя русской литературы в липах. Нечего и говорить, ч~е. когда бы дошло ::с^о до живых литеглторсд, пх порлделы я^т'тгеь сri с поглт?:л статьями. По и туг г": ;.и:ас'»~о число ссук'сссг~; тле па берет столько писателей г. См:г-Л' и.и. I о. ггтдг г. и-hi о л геупчл том <<Ста русских лнтср^т^ров^. мл] то-.чт? пеняли, чю, i уп гуж т. л си может набрать пх, пежалун, цсл:лх пятьсот и даже наделать их, если б не нашлось уже готсных. Как 405
наделать? да очень просто: встретил человека, который знает грамоте и любит «читать книжки», да и попросил его написать повесть или драму. Тот сперва удивится, потом поломается, а там и согласится. Есть тысячи людей, которые, из денег или из чести видеть в печати свой портрет и свое сочинение, готовы пуститься в сочинительство, даже и не зная грамоте... Еще первый том «Ста русских литераторов» показал, что это издание предпринято без всякого плана, без всякого порядка. Кто попался первый, того и давай сюда, отчего п составилось общество, члены которого не могут довольно надивиться тому, как они сошлись вместе. Старые писатели смешаны с новыми, гениальные с бездарными, знаменитые с неизвестными, хорошие с плохими: Пушкин с г. Зотовым, Крылов с г. Каменским, Шишков с г. Веревкиным, г. Греч с г. Бенедиктовым и т. д. Но пусть старые писатели смешаны без толку с новыми и молодыми: это бы еще куда ни шло; нехорошо, но так и быть. Хуже всего то, что гениальность смешана с бездарностью, талант с посредственностью, знаменитость с неизвестностью. Конечно, не г. Смирдину взвешивать и сортировать литературные таланты; но все-такн ему следовало крепко держаться в этом отношении основания известности, репутации таланта. Спрашиваем его, ради каких причин г. Зотов попал в его сборник? Говорят, он написал несколько десятков томов; хорошо, но разве мало томов написал известный московский романист Александр Анфимович Орлов 13, разве романы и повести его не расходились тысячами, и он не нашел себе многочисленной публики? Почему же его не видим мы в числе «Ста русских литераторов»? Или еще, может быть, в котором-нибудь из следующих томов мы будем иметь удовольствие встретить этого счастливого по таланту и славе соперника г. Зотова?.. Дай-то бог!.. Но шутки в сторону, а мы не можем понять, каким образом не понял г. Смпрдин, что его издание наповал было убито соседством г. Зотова с Пушкиным? Пусть вспомнит он, что говорилось тогда в журналах, что говорила публика? Кто дал г. Смирдину роковой совет — включить г. Зотова в число ста русских литераторов? Но одним ли этим убито это издание! Вот перечень литераторов, которых статьи и портреты помещены в трех томах «Ста русских литераторов»: Александров, Марлинский, Давыдов, Зотов, Кукольник, Полевой, Пушкин, Свиньин, Сенковский, Шаховской, Булгарин, Вельтман, Веревкин, Загоскпн, Каменский, Крылов, Масальский, Надеждин, Панаев, Шишков, Бенедиктов, Бегичев, Греч, Марков, Михайловский-Данилевский, Мятлев, Обо- довскпй, Скобелев, Ушаков, Хмельнпцкпй. Прежде всего посмотрите: все ли из поименованных тут литераторов имеют право быть помещенными во «Ста русских литераторах» и всех ли их портреты любопытны для публики; потом: все ли они вовремя и кстати попали в эту книгу и, наконец, всех ли их статьи стоили напечатания? В то время, как вышел цервый том «Ста русских
литераторов», известность г. Александрова (г-жи Дуровой) была в полной ее апогее; теперь появление портрета п статьи этого писателя было бы несвоевременно, потому что, по причине быстрого хода нашей литературы и нашего общества, у нас многое скоро забывается; тогда же (1839) это было и вовремя п кстати; но статья14 г. Александрова «Серный ключ» была больше чем слаба п не стоила печати. Статьи Марлинского — «Мулла-Нур» и «Месть» и стихотворение «Сон» были из рук вон плохи; одна фразеология, надутая и напыщенная, без всякой примеси блесгок таланта, которых не чужды были по крайней мере лучшие из прежних сочинений этого писателя. Портрет Давыдова был как нельзя лучше кстати и вовремя — вскоре после смерти этого даровитого и замечательного человека; статья его, при портрете — «Тильзит в 1807 году», была исполнена большого интереса и написана прекрасно. О г. Зотове мы сказали. Портрет г. Кукольника как нельзя больше был кстати и вовремя: опоздай он явиться годом, двумя, или, например, явись он теперь, в третьем томе этого издания,— и он не имел бы уже того интереса, потому что теперь г. Кукольник уже не надежда в будущем, как тогда был, отчего и прежние его труды получили теперь совсем другое значение, нежели какое тогда имели... Статья г. Кукольника «Иоанн-Антон Лейзевиц» — одно из лучших его произведений и читалась с большим удовольствием. Портрет г. Полевого не мог быть не интересен для русской публики, которой он оказал столько услуг, хотя уже в это время его слава была на ее повороте с апогеи. Повесть его «Дурочка» была как все его повести; может быть, для этого-то он и дал в эту книгу другую свою статью, более любопытную и дельную — «О бумагах и заметках, оставшихся по кончине Петра Великого в его собственном кабинете». О портрете Пушкина и его статьях—«Каменный гость» и «Одна глава из неоконченного романа» здесь не место распространяться: первая превосходна, вторая интересна. Портрет г. Свипьина решительно неуместен, потому что г. Свиньин был, если хотите, литератором, но весьма незамечательным; поэтом же и беллетристом никогда не был, а сделался тем п другим по желанию г. Смирдина, который предположил принимать во «Сто русских литераторов» преимущественно повести, драмы и стихотворения. Удивительно ли после этого, что драма г. Свиньина «Александр Данилович Меншиков» больше нежели плоха?.. Портрет г. Сенковского был кстати, а статья его отличалась обыкновенными достоинствами и недостатками этого писателя. Но портрет князя Шаховского опоздал годами пятнадцатью по крайней мере; он был бы на своем месте и не был бы лишним, если бы «Сто русских литераторов» были картинною и вместе историческою галереею русской литературы. Повестей князь Шаховской никогда не писал, и повести — совсем не его род; присовокупите же к этому, что в то время он был писателем, который уже давно и выписался и отстал от времени,— и вы сами 407
поймете, какова была его повесть «Маруся»... И вот первый том, который, однако ж, все-таки был лучше второго. Во втором томе помещен портрет Крылова и напечатана его басня «Петух п Кукушка»; как бы хорошо было для чести и успеха издания, если б портрет Крылова и его прекрасная басня попали в первый том... Портрет г. Булгарина был бы очень кстати в 1829 году, когда вышел в свет его «Иван Выжигин». Повесть г. Булгарина «Победа от обеда» была лучшею повестью во втором томе «Ста русских литераторов»: до того плохи все остальные повести в этом томе!.. Портрет г. Вельтмана, конечно, был интересен для почитателей таланта автора «Кощея бессмертного», но повесть его «Урсул» очень неудачна... Каким образом зашел во «Сто русских литераторов» портрет г. Веревкина — не понимаем. Г-н Веревкин написал во всю жизнь свою две или три повести, довольно незначительные, в которых он, по крайнему своему разумению, острил а 1а Барон Брамбеус и, как всякий подражатель, был ниже своего образца... Повести г. Веревкина (Рахманного) годились для журнального обихода, в свое время были перелистованы, да тут же и забыты, как забывается все, что не выходит за черту обыкновенности. Где ж тут право на знаменитость? Зачем публике был портрет г. Веревкина? Разве затем, чтоб она спрашивала: да кто же этот г. Веревкин и что такое написал он? Для разрешения этих вопросов публике оставалось только прочесть предсмертный рассказ г. Веревкина — «Любовь петербургской барышни», приложенный к портрету автора,—и публика в этом предсмертном рассказе ничего не нашла, кроме плоских острот дурного тона и напыщенных претензий посредственности. Портрет г. Загоскина опоздал целыми десятью годами; но все же это был портрет автора, имевшего в свое время большой успех и доселе пользующегося на Руси большою известностью,— и потому мы ничего не говорим против помещения портрета его во «Сте русских литераторах»; жаль только, что повесть г. Загоскина «Официальный обед» была очень плоха. Портрет г. Каменского имел еще меньше права на появление во «Сте русских литераторах», нежели портрет г. Веревкина, потому что у последнего была по крайней мере хоть какая-нибудь способность писать. Пародист Марлинского, г. Каменский, оказал русской литературе одну только услугу: он своими повестями совершенно доконал славу своего образца, показав, как легко упражняться в этом ложном роде литературы, даже п не имея таланта, и, особенно, как смешон этот род. Повесть г. Каменского «Иаков Моле», по обыкновению сочинителя, написана была в высоком тоне, но, по обыкновению читателей, возбудила в них только смех. Но портрет г. Масальского имел еще менее права на место во «Сте русских литераторах», нежели портрет г. Каменского, потому что повести последнего чуть было не получили в Петербурге чего-то похожего на минутный успех, благодаря возгласам журнальных благоприятелей15, тогда как 408
сочинения г. Масальского всегда засыпали в тишине и в глубокой тайне от публики, несмотря на двусмысленные, всегда умеренные п воздержные похвалы журнальных благоприятелей. Г-п Масальский, вместе с гг. Зотовым и Воскресенским, образует плеяду романистов средней руки, за которыми уже следует гг. Орлов (Александр Анфимович), Кузмпчев, Славин, Б. Ф(0)е- доров, Брант, Войт, Машков и другие. «Осада Углича», повесть г. Масальского, и «Дерево смерти», его же стихотворение во втором томе «Ста русских литераторов», вполне могут служить вывескою бесталанности этого сочинителя. Портрет г. Надеждина попал в знаменитое число «ста» почти в то самое время, как этот литератор почти совсем сошел с литературного поприща: стало быть, нельзя сказать, чтоб некстати и не вовремя. Ног. Надеждин не иначе мог сделаться одним из ста, как написав повесть— условие sine qua поп!.. * И г. Надеждин, повинуясь необходимости, написал повесть — «Сила воли», за которую да простит его Феб!.. Портрет знаменитого нашего идиллика г. Панаева (В. И.) опоздал с лишком двадцатью годами: его «Похвальное слово государю императору Александру» вышло в 1816 году, «Историческое похвальное слово светлейшему князю Голенищеву-Кутузову-Смоленскому» — в 1823; важнейшее же произведение его таланта, то есть «Идиллии», вышли в 1820 году. Впрочем, рассказ при портрете, «Происшествие 1812 года», ие заключал в себе никакого особенно интересного происшествия п, надо признаться, далеко уступает в достоинстве не только знаменитым «Идиллиям», но п повести того же автора «Иваи Костин», которая, помнится, была напечатана в образцовых сочинениях и пользовалась в свое время большою известностью. Портрет Шишкова опоздал целыми тридцатью восемью годами, потому что его пресловутое «Рассуждение о старом и новом слоге» вышло еще в 1803 году. Статья при портрете, «Воспоминание о моем приятеле», была написана уже одряхлевшею рукою, и притом по случаю, как à propos** для портрета. Вот и второй том «Ста русских литераторов». — Перейдем к третьему. «Воспоминания о графе Мплорадовиче», статья нашего военного Тита Ливия и Плутарха, генерала Михайловского-Данилевского, отличается сколько занимательностью содержания, столько и мастерским изложением. И кому бы из русских могли быть не интересны подробности о личном характере русского Баярда, рыцаря без страха и упрека, особенно когда эти подробности изложены живым и увлекательным пером воина-литератора, который давно уже приобрел себе в русской литературе значение классического военного писателя?.. Портрет схож и сделан превосходно 16. «Письмо чесменского инвалида на родину» (писано для солдат) принадлежит другому воину-литератору, который * непременное условие (лат.). — Ред. ** Здесь: повод (фр.). —Ред.
создал себе особый, свой собственный род литературы, скрыв от всех его тайну, почему и нет никакой возможности подражать ему, и который также создал себе свою особенную публику, которая не ухвалится, читая грамотки своего отца-командира17. Жаль только, что «Письмо чесменского инвалида» не прочтут именно те, для кого оно написано: для них слишком дорога эта книга, да и большая часть в ней — все лишнее для них. Надобно было бы отпечатать эту статью еще отдельною книжкой. Здесь, читатели, позвольте перевести дух: кроме этих двух статей, есть в третьем томе «Ста русских литераторов» и еще статья, не столь важная, как две первые, однако ж удобная для чтения; но беда та, что до нее надо добираться через пятнадцать стихотворений — и каких еще: подумать страшно! — да через шесть больших статей в прозе, которые в достоинстве не уступят помянутым стихотворениям... Просто ужас!.. Г-н Бенедиктов снабдил свой портрет пятью стихотворе-* ниями. Посмотрим на них и начнем с первого. Лебедь плавает на воде «в державной красоте», и у него завязывается с поэтом преинтересный разговор; г. Бенедиктов спрашивает его: Что так гордо, лебедь белый, Ты гуляешь по струям? Иль свершил ты подвиг смелый? Иль принес ты пользу нам? Лебедь отвечает г. Бенедиктову, что он «праздно нежится в водном хрустале», но что он недаром «упитан гордым духом на земле», и именно вот почему: Жизнь мою переплывая, (?) Я в водах омыт от зла, (?) И не давит грязь земная Мне свободного крыла. Отряхнусь — и сух я стану; Встрепенусь — и серебрист; (?) Запылюсь — я в волны пряну, Окунусь — и снова чист. Читатель, может быть, спросит, что значит «переплывать свою жизнь», и, пожалуй, не найдет смысла в этой фразе; может быть, также он не поймет, как можно омываться водою от зла кому-нибудь, а тем более лебедю, который, как животное, злу не причастен, а разве грязи, которую вода действительно имеет способность смывать; еще, может быть, читателю покажутся смешными последние четыре стиха, как реторическая стукотня пошлого тона, а второй стих непонятен; но мы советуем вам не быть слишком строгими и придирчивыми и не забывать, что ведь все это говорит птица, животное, которому простительнее, нежели людям, говорить вздрр. 410
Далее, лебедь, видя, что г. Бенедиктов благосклонно слушает его болтовню и не останавливает его,— утверждает решительную нелепость, будто человек никогда не слыхивал лебединого крика (который поэты величают пением), на том основании, что Лебединых сладких песен Недостоин человек. Вследствие сего обстоятельства он, реченный лебедь, и поет только для неба, да и то лишь в предсмертный час свой. Но пенке не мешает лебедю заблаговременно распорядиться своею духовною. Во-первых, он дает поэту «чудотворное» перо из своих «крылий», И над миром, как из тучп, Брызнут молнии созвучий С вдохновенного пера. Теперь ясно, отчего одни поэты поют сладко, а другие так отвратительно: первые пишут лебединым пером, а вторые — гусиным. Конечно, если хотите, хороший поэт и гусиным пером будет писать недурно, но все не так, как лебединым, потому что, владея этим «чудотворным» орудием, он делается «певучим наследником» лебедя. Avis aux poètes! * Потом лебедь завещает для изголовья милой девы мягкий пух с мертвенно-остылой груди, в которой витал летучий дух!!. И этому пуху дева, в немую ночь, вверит, из-под внутренней грозы, роковую тайну пламенной слезы, II согрет ее дыхапьем, Этот пух начнет дышать. И упругим колыханьем Бурным персям отвечать. Подумаешь, сколько хорошего может наделать один лебедь! À все отчего? — оттого, что он отряхнется — и станет сух; встрепенется — станет серебрист; запылится — и поскорей в волны; окунется — и как ни в чем не бывал! Оттого он и песни поет небу и перо дарит поэту, а пух — красавице! А затем... но пусть он вам сам скажет, что будет с ним затем; он так хорошо говорит, что хочется и еще послушать его: Я исчезну,— и средь влаги, Где скользил я, полн отваги, Не увпдит мир следа; А на месте, где плескаться Так любил я иногда, Будет тихо отражаться Неба мирная звезда 18, * Совет поэтам! (фр.). — Ред. 411
Но что же из всего этого какой рсзз^льтат, какой смысл, какая мысль, какое, наконец, впечатление в уме читателя? Ничего, ровно ничего, больше чем ничего — стихи, и только, а к ним хорошенькая картинка, ландшафт — деревья, зелеиь, вода, лебедь... Чего ж сам больше? Не все же гоняться за смыслом — не мешает иногда удовольствоваться и одними стихами. Однажды, в поэтическую минуту, внимание г. Бенедиктова привлекла — От жепскон голсвы отъятая коса, Достойная любви, восторгов и стенаний, Густая, черная, сплетенная в три грани, Из страшной тьмы могил исшедшая ка свет И не измятая под тысячами лет, Меж тем как столько кос (,) с их царственной красою, Иссеклось времени нещадною косою. Надо согласиться, что было над чем попризадуматься, особенно поэту! Не диво мне, говорит г. Бенедиктов, что днадимы не гниют в земле: В ппх рдело золото — прельстительный металл! Он время соблазнит, и вечность он подкупит — и та ему удел нетления уступит, Эта удивительная фраза о соблазне времени п подкупе вечности золотом, как будто бы время — женщина, а вечность — подьячий,— эта несравненная фраза дает надежду, что г. Бенедиктов скажет когда-нибудь, что гранит и железо запугивают и:::т застрашпзают время и вечность: и эта будущая фраза, подобно нынешней, будет тем громче и блестящее, чем бессмысленнее. Итак, ие удивительно, что золото не гниет в земле; по как же коса-то уцелела? Ужели п она Всевластной прелестью над временем сильна? И вечность жадная па этот дар прекрасный Глядела издали с улыбкой сладострастной? Час от часу не легче! Вечность доступна обольщению, подкупу! вечность сладострастна! Какая пегодпшта!.. По что ж дальше? — Дольше общие места го реторпке г. Кэшанского: где глаза этой косы, которое ег.одпли с ума диктаторов, царей, консулов, мути ni весь мттр, в которых был свет, жизнь, любовь, душа, в каюр!:х ьт:росоло бессмертие» (??!!..) и т. п. Где ж спи? JT тпх° гттт:лгат осчлаблсчный сголгт lia >:;cy:,:,:î черепе два страшите п^.с^ата 1S. Откуда же г^^-ся чеуоп? Есдъ д?ю о косе. <;сг~ от женской го.дог:,!'? Погнг.е с н^згг:::-! Сгрглтпвс::у пн>: т?т:.'у!.. В v'jibCM с: .1лГ' дс^еппп г. Гснэднктсв бранит тонну, п, надо сказа! ь, довольно недурно, если б только он поостеу с ген от 412
персидских метафор, вроде следующих: «полотно широкой думы пламенеет под краской чувства», «гром искрометной рифмы» и т. п. вычурностей пошлого тона20. В четвертом стихотворении г. Бенедиктов рассказывает нам, как невинно и духовно взирал он на грудь «девы стройной», Любуясь красотой сей выси благодатпой, Прозрачной, трепетной, двухолмной, дву раскатной. Он чувство новое в груди своей питал: Поклонник чистых муз — желаньем не сгорал Удава кольцами вкруг милой обвиваться, Когтями ястреба в пух лебедя впиваться21. Какие сильные и, главное, какие изящные и благородные образы!.. Нельзя не согласиться, что г. Бенедиктов — поэт столько же смелый, сколько и оригинальный. У него есть свои поклонники, п мелкие рифмачи даже пишут к нему послания стихами, в которых не знают, как и изъявить ему свое удивление 22. Нашелся даже критик, который поставил его выше всех поэтов русских, не исключая и Пушкина...23 Само собою разумеется, что предмет поклонения всегда бывает выше своих поклонников; а так как почитателей таланта г. Бенедиктова даже и теперь тьма-тьмущая, то и нельзя не согласиться, что г. Бенедиктов есть в своем роде замечательное явление в русской литературе, как были в ней замечательны, например, Марлинский и г. Языков24. Конечно, подобная «замечательность» пепадежна и недолговременна, но все же она имеет свое значение, потому что основана не на одном только дурном вкусе эпохи или значительной, по большинству, части публики, но также и на таланте своего рода. Но мы уже не раз говорили, что есть таланты, которые служат искусству положительно, и есть другие, которые. служат ему отрицательно; произведения первых приводятся эстетиками, как примеры истинного и правильного хода искусства; произведения вторых служат для примеров ложного и фальшивого направления искусства. Это бывает не с одними лицами, но и с народами: для образцов изящного вкуса смело пользуйтесь греками; для образцов дурного вкуса смело обращайтесь к китайцам и у последних берите только лучших художников и лучшие произведения. Муза г. Беиедикто- ва оригинальна, и муза Пушкина оригинальна; но какая между ними разница, уж не говоря о чудовищном неравенстве в таланте? Муза Пушкина — то древняя статуя, целомудренно-нагая, то женщина-аристократка, пленяющая достоинством языка п манер, изящною простотою наряда. Муза г. Бенедиктова всегда — женщина средней руки, если хотите, недурная собою, даже хорошенькая, но с пошлым выражением лица, бойкая, вертлявая и болтливая, но без грации и достоинства, страшная щеголиха, но без вкуса; она любит белила и румяна, хотя бы могла обходиться и без них, любит пестроту и яркость в наряде и, за неимением брильян¬ 413
тов, охотно бременит себя стразами; ей мало серег: подобно индийской баядере, она готова носить золотые кольца даже в ноздрях., Все это относится только к выражению в поэзии г. Бенедиктова; что же касается до ее содержанияс этой стороны она тем беднее, чем больше претендует быть богатою. Что многим кажется избытком мыслей в поэзии г. Бенедиктова, то не мысли, а рефлексия; рефлексия же относится к мысли, как резонерство к мышлению, умничанье к уму, толстота к величию, надутость к высокости, сентиментальность к чувству, бравура к храбрости. Разложить стихотворение г. Бенедиктова на составные элементы, пересказать его содержание из него же взятыми и нисколько не измененными фразами — всегда значит обратить его в пустоту и ничтожество. Во всяком случае, повторяем, г. Бенедиктов — замечательное явление в нашей литературе, и мы очень рады, что его поэтическая физиономия воспроизведена во «Сте русских литераторах» с тою верностию, за которую поручится каждый, кто даже и никогда не видал его, но читал его произведения. * Статья г. Греча «Гейдельберг» (Ф. В. Булгарину, ответ на его, «Tutti frutti»*) могла бы нас очень удивить, если б мы могли еще чему-нибудь удивляться в русской литературе,— особенно во «Сте русских литераторах» 25. Но сперва о г. Грече, не как о лице, а как о литераторе, а потом уже и о статье его. Литературная деятельность г. Греча разделяется на три эпохи: в первой, от 1812 (а может быть, еще и раньше) до 1831 года, он является преимущественно грамматистом, составляет огромные грамматики, щииет о грамматике, хлопочет о русском языке 26, во второй, от 1831 до 1836, он делается романистом, начав с довольно плохого рассказа — «Поездка в Германию» и кончив довольно плохим романом — «Черная женщина». С тех пор и до сего времени он по преимуществу турист27. В промежутках он издавал «Сын отечества» и «Северную пчелу» 28 и, по уверению «Библиотеки для чтения», прочел в корректуре всю русскую литературу; кроме того, в 1840 году читал публичные лекции, в которых был «взгляд и нечто» 29 насчет русской грамматики и литературы, преимущественно же современной журналистики, которою тогда этот почтенный ветеран нашей словесности имел причины быть недовольным. Какая неутомимая и многосторонняя деятельность! Около (а может быть, и больше) тридцати пяти лет печатается этот человек, не старея, а все обновляясь п молодея! О портрете г. Греча никак нельзя сказать, чтоб он поздно попал во «Сто русских литераторов». Может быть, поздно как портрет грамматиста, как журналиста, как романиста, как лектора, но отнюдь не поздно как туриста: если давно забыты его прежние письма из-за границы, он напоминает о них нынешними, говоря в них почти то же самое и совершенно также, что и как говорил в прежних. Теперь он уже ни о чем больше не пишет, как только о своих ^Всякая всячина» (ит.), —Ред, 414
путешествиях. На этот раз он знакомит нас с Гейдельбергом. Между прочим, он говорит о Гейдельбергском университете п за новость рассуждает об известном ученом творении Крейцера — «Символике», десять томов которого выходили с 1810 по 1820 год30. Оно хоть и не ново, а все бы интересно, если б наш турист мог сказать об этой книге что-нибудь больше того, что может сказать о ней всякий, никогда ее не читавший. Но вот самое интересное и живописное место из статьи о Гейдельберге: Климат в Гейдельберге теплый и здоровый. Лето, к сожалению, обыкновенно дождливое. Такова участь долин: тучи дождевые, забравшись между гор, не скоро их оставляют. Но весна и осень здесь несравпенные! Могу сказать, что в нынешнем 1844 году я впервые от роду узнал, что такое весна. У нас на севере это время неизвестно: весною называем мы переход от холодной зимы к сырому лету. Жизненные припасы, квартира, услуга — все это в Гейдельберге чрезвычайно дешево. Цены хлеба, овощей и проч. зависят от урожая: при первой возможности они упадают. Это не так, как в иных местах, где цены, поднявшись однажды, редко спускаются, как бы ни были благоприятны обстоятельства. Словом, жизнь здесь самая тихая, приятная, привольная. Сто раз благословлял я доброго доктора Гейне, который присоветовал мне избрать Гейдельберг местом жительства п лечения детей моих. Прекрасный климат, тихая, регулярная жизнь, попечения искусных врачей — восстановили их здоровье и преисполнили мое сердце искреннею благодарностью к здешнему весравнепному краю и почтенным его обитателям. Нельзя не согласиться, что все это так же интересно для русской публики, как и для г. Булгарина, к которому адресована статья. За г. Гречем следует г. Мятлев с целым десятком стихотворений одно другого хуже. Г-н Мятлев вышел на литературное поприще с книжкою преилохих стихотворений под названием: «Друзья уговорили». Этой книжки никто не заметил, кроме друзей сочинителя. Потом г. Мятлев вдруг прославился «Сенсациями мадам Курдюковой», сочинением, которое в небольших дозах могло быть читано в обществе знакомых людей, к их удовольствию, но которое в печати не имеет никакого значения, кроме скучной и довольно плоской книги31. Что касается до мелких стихотворений г. Мятлева,— те из них, в которых он думал смешить смесью французских фраз с русскими, так же скучны и плоски, как и «Сенсации»; а те, в которых он думал воспевать высокие предметы, как в «Разговоре человека с душой», очень смешны. Все это не доказывает прав г. Мятлева ни на звание литератора, ни на место между «ста»,— и нам, право, жаль издания г. Смирдина, которое решилось принять в себя такую, например, пьесу г. Мятлева, как «Спор за вафли», которую, курьеза ради, выписываем вполне: Приехал в Красненькой гулять Портной, из немцев, Буттер-Фрессер; Спросил об: габелъ, лефелъ, мессер 415
И вафли приказал подать. Садился и глядит умпльпо Ив мыслях ест уже мейи герI Кап вдруг вбегает офицер И вафли выхватил насильно. — Чей эта вафля, узнавать Позвольте, гаепадип военный? — Ну, знать, твоя, мусье почтенный, Что вздумат за нее стоять? — А если мои, могу ль их кушаль? — Сердито немец закричал. — Что, что, мусье? я не расслушал. — Могу ль их кушаль? я сказал. — Ну, не сердись, сейчас другие Я прикажу тебе подать. — По немец в спесь вошел такую, Что раскричался не в себя. — Здесь все равпо! Ваш не забудет, Здесь ваш польтин и мой польтпи? Здесь это все один польтин. — Врзшь. немец, рубль уж это будет! — Нет. самп рубль вы, гаспадин! Что вы задумал? — Забияка! Я ваш ыаркель иль человек! — Нет, пет. нет, я не человек! — Что ж, немец, что же ты? собака? Остроумно и изящно, нечего сказать! Не понимаем одного: где сочинитель видел таких офицеров, если не во сне?.. И все-то стихотворения г. Мятлева похожи на этот спор за вафли, за исключением разве «Разговора барипа с Афопькою», который действительно хорош, и то потому, впрочем, что не сочинен г. Мятле- вым, а списан им со слов какого-нибудь Афоньктт,— почему и отличается тем особенным юмором, который так свойствен людям этого сословия, когда они рассуждают о барах. Портрет г. Хмельницкого пельзя сказать, чтоб вовсе не имел права па помещение между «ста»; но он опоздал более чем двадцатью годами. В свое время г. Хмельницкий пользовался большою известностью как драматический писатель. Вот его труды: <3ельмпра», трагедия в 5-ти актах, перевод с французского (1811 года); «Шалостп влюбленных», комедия в 3-х актах, из Реньяра; «Говорун», комедия в 1-м акте, из Буаси; «Школа жен», комедия в 5-ти актах, из Мольера; «Весь день в приключениях», опера в 3-х актах; «Греческие бредни, или Ифигенгя в Тавриде наизнанку», пародпя-волевнль в 3-х действиях, из ©авара; «Ба- бушкипы непуган», водевиль в 1-м акте; «Суженого конем те объедешь, пли Нот худа без добра», водевиль в 1-м действии. Бее это — или переводы, или переделки, и большею частпю в стихи:-:. Оригинальные сочинения: «Воздушные замки», комедия в 1-м акте; «Семь гятнгтн па геделе, пли Нерешительный», комедия и 1-м акте: «Кэрогттпп-), водевиль в 1-м акте; «Актсны между собою, или Первый дебют актрисы Троепольской», тгдевиль в 1-м акте, писанный в сотрудничестве с г. Всеволожским. Все это было 416
недурно; особенно старался г. Хмельницкий о чистоте стиха; ио теперь стих его так же устарел, как забыты все его сочинения, и самое имя его чуждо современной русской литературе. Желая, как видно, во что бы ни стало напомнить о себе и занять место в числе «ста», г. Хмельницкий решился написать поморский рассказ — «Мундир»; но рассказа у него как-то не вышло, хотя и рассказывал он, как умел. Сначала читатель чего-то ожидает от этого рассказа, потому что начинается довольно интересными подробностями об Архангельске и Коле; но автору не хотелось ограничиться интересными очерками, написанными без претензии, и он предпочел написать плохую и скучную повесть без завязки и развязки, без интриги, исполненную отсталого юмора и запоздалого целыми двадцатью годами остроумия. Осилив кое-как тощий изобретательностью и интересом рассказ г. Хмельницкого, усталый и сонный читатель встречает чудовище, гору, слона... словом, стопудовую драматическую поэму в пяти отделениях, с прологом, г. П. Ободовского — «Князья Шуйские». Извлечение из этого семимильного произведения было играно на Александринском театре под именем «Царя Василия Ивановича Шуйского». Поэма эта доказывает, до какой степени совершенства может выработаться посредственность: в этой поэме все так гладко, чинно, ровно, ни умно, ни глупо, ни худо, ни хорошо; язык ее вылощенный, выглаженный, накрахмаленный; стих вялый, без жизни, без красок, без музыкальности, без оригинальности, но обделанный, обточенный, выполированный. Мудрено ли выучиться перелагать в разговоры «Историю» Карамзина, дополняя ее то марлинизмом, то изобретениями в духе романов гг. Зотова и Воскресенского; создавать образы без лиц, персонажи без характеров — эти общие места бездарного драматизма? Мудрено ли навостриться писать такие стихи, которые — совершенно проза, пошлая, водяная проза, и в то же время все-таки стихи? — Судите сами: Народ опомнился: доверие к царю — Основа прочная, подпора государства, Вселяется в сердца, надолго ли? Бог весть! Поветрие измен и мятежей народных Еще тлетворно веет па Москву. Еще из Тушина не выжит самозванец, Марина низкая, Рожинский атаман И паны польские и — срам для нашей чести — Бояре русские роскошничают там. И Тушино в Самбор Марина превратила; Там день и ночь пируют стар и млад; Там шпорами бряичат при музыке варшавской, Там вечный хоровод и игры ка лугу, Там русские князья, как скоморохи, пляшут, Пред полькой чванною сгибаются в дугу, Обедают в Москве, а в Тушине ночуют. Из думы царствепной к Марипе на банкет, И перелетами слывут они в столице! Позору нашему в веках примера нет! 14 в. Белинский, т. 7 417
«Сия огромная» поэма занимает собою двести десять страниц в 8-ю долю листа... Страшно! За поэмою г. Ободовского следует повесть г. Бегичева (разумеется, с его портретом) — «Записки губернского чиновника». Чем известен в русской литературе г. Бегичев, что такое написал он, что бы давало его портрету право явиться между знаменитыми «ста»,— не помним, не знаем... Неужели «Записки губернского чиновника» так хороши, что одной этой пьесы было достаточно г. Бегичеву для приобретения литературного имени? — Не думаем... Но — позвольте! —кажется, были слухи, что г. Бегичев — автор романа «Семейство Холмских». Несмотря па то, что это роман дидактический, «нравоучительный и длинный» 32, немножко сентиментальный, немножко резонерский и нисколько не поэтический,— он имел, в свое время, довольно значительный успех, благодаря живому чувству негодования против разного рода злоупотреблений,— чувства, которое играет в означенном романе не последнюю роль. После этого появлялось, от времени до времени, несколько статеек, довольно плохих, на заглавии которых было выставляемо: сочинение автора «Семейства Холмских», Но все- таки мы не имеем никакого права печатно признать г. Бегичева автором «Семейства Холмских», потому что он сам нигде еще не признавался в этом. Притом же, если б г. Бегичев был действительно автор этого романа, г. Смирдин, как издатель «Ста русских литераторов», непременно, при имени г. Бегичева, выставил бы заветное: автора «Семейства Холмских», чтоб оправдать помещение в этой книге портрета и статьи г. Бегичева. Тогда мы ничего не могли бы сказать против этого портрета, кроме разве того, что он запоздал с лишком десятью годами; но как г. Смирдин не объявил г. Бегичева автором «Семейства Холмских», то мы и принуждены увидеть в «Записках губернского чиновника» единственное право г. Бегичева на звание литератора 33. По этой причине мы с особенным любопытством и вниманием прочли эту повесть если уже совсем не молодого человека (судя по портрету), то только что выступающего на поприще литературы. Но тут нашему удивлению не было конца... Великий боже! что это такое? Не перевод ли с китайского? В последнем нас особенно утверждает то, что нравы этой повести — чисто китайские, а если не китайские, то уж никакие, и таких нравов нигде нельзя пайтп. Судите сами. К губернскому предводителю съехались на бал чиновники; недоставало только губернатора. В ожидании этой важной особы, до появления которой бал никак не мог начаться,— чиновник, которого записки составляют эту повесть, вместе с каким-то г. Радушиным и еще несколькими мандаринами низших степеней, то есть несколькими чиновниками низшего разряда, в диванной у матери хозяина дома предался назидательному разговору о суде и позорной отставке некоего Скорпионова, страшного негодяя н злодея, как это можно видеть даже и из его фамилии. Чем дальше в лес, тем больше дров. Разговор мало-помалу начал 413
принимать философское направление; собеседники начали решать психологический вопрос, мог ли Скорпионов считать себя хорошим человеком, будучи мерзавцем. Спорили, но ничего не решили (а его превосходительства, господина губернатора, все еще пет как нет); наконец Радушии (прекраснейший человек, как это показывает его фамилия) предлагает рассказать историю Скорпионова, чтоб доказать, что он мог иметь право считать себя чуть пе героем добродетели. Разговор, в ожидании губернатора, тянулся на одиннадцати страпицах; рассказ Радушина занял двадцать восемь страниц п все еще не был кончен, потому что его прерзал приезд губернатора,— и тогда чиновник, из записок которого состоит статья г. Бегичева, поспешил, с картою в руке,— положение, в котором он н говорил и слушал,— составить его превосходительству партию в вист, а конец истории он уже после дослушал от Радушина. Что Радушии благонамеренный чиновник и прекраснейший человек,— в этом, судя по его фамилии, пет никакого сомнения; но рассказчик он преплохой, пребездарный. В его рассказе не только нет ни характеров, ни образов, ни лиц, но даже и вероятности, хотя он рассказывает и о самых обыкновенных вещах. Есть же ведь люди, которые не умеют порядочно рассказать о том, как они поколотили своего Ваньку или Сеньку: дело, кажется, самое простое и случается частенько, а ничего не поймешь — как, за что, почему, больно ли и т. п. Чтоб утешить своего слушателя за такую повесть, г. Радушии дал ему записку — «Мысли о постепенном искоренении лихоимства». «Эту записку,— говорит он,— составил покойный мой отец, бывший здесь губернским предводителем, и я храню ее, как драгоценнейший для сына памятник». Но добрый сын может быть плохим рассказчиком, а хороший отец может быть плохим мыслителем. Не удивительно, что записка вышла еще хуже повести. В ней за новость открывается, что для искоренения лихоимства необходимо, между прочим, достаточное жалованье чиновникам. Справедливо, но старо, а потому и бесполезно! Вместо этих обветшалых истин лучше было бы сочинить дельную записку или о том, где и как найти денег на увеличение жалованья, или о том, как бы найти способ питаться и одеваться воздухом и строить из него домы. Это было бы тем лучше, что у нас воздух всем дается даром, а не обкладывается налогами, как в Англии. В заключение всего нельзя ие поздравить г. Смирдпна в приобретении такой бесподобной статьи, как «Записки губернского чинов' ника»... Но вот и еще незнакомец предстает перед нами — какой-то г. Марков. Кто бы это такой был? Что он писал, где, когда, для кого? А что-то как будто помнится... Позвольте — надо прибегнуть к архиву старых журналов... Так точно; глаза нас пе обманывают: г. Марков не только писал повести, но еще и помещал их в 1835 году в лучшем русском журнале того времени, в «Библиотеке для чтения», а потом, в 1838 году, издал их отдельно. 14* 419
Так как эти повести забывались в ту же минуту, как прочитывались, а за десятилетнею давностью забыт и самый факт их существования, то мы считаем обязанностью напомнить о них русской публике, чтоб она знала, почему у нас даже только теперь имеется в наличности целая сотня литераторов. В одной повести г. Маркова, помещенной в «Библиотеке для чтения» и названной «Беда, если б не медведь», описывается одна капитанша, которая раз напилась пьяна шампанским и натерла себе щеки мастикою собственного изобретения, растворенною в меду. У ее любовника, майора Фрола Силыча Торопен- ко, с которым она жила в одном доме, был ручной медведь. Вдруг капитанша закричала: «Спасите! умираю!» На крик ее сбежалась толпа и между прочими ротмистр Рамирский, влюбленный в падчерицу капитанши, «прелестную Марию»,— и что же представилось глазам всех? — «Одна из любопытнейших сцен частной жизни (говорит г. Марков). Медведь, привлеченный медовым запахом мастики, изволил облапить Дарью Климовну и прехладнокровно облизывал ее тучные ланиты». Рамирский бежит в комнату Марии за своими пистолетами и видит, что Мария хочет застрелиться; выхватив у ней пистолеты, он освобождает Дарью Климовну от медведя, застрелив его и сперва взяв с нее слово, что она согласится на его брак с Мариею. В этой же повести, описывая петергофский праздник и заметив, что в этот день в Петергофе заняты людьми даже щели, г. Марков говорит: «Я хотел однажды описать, что делается в этих щелях, но мне сказали, что все это уже описано Поль де Коком». И потому г. Марков ограничился только остроумным описанием следующего случая: дворник, намазав клестером заднюю сторону билета, чтоб приклеить его к воротам, так и оставил его на скамейке, а сам отлучился. В это время Дарья Климовна, не посмотрев на скамейку, присела на ней отдохнуть, и, когда она встала и пошла, то сзади, на ее платье, очутился билет с надписью: «Сия квартира отдается». Вот каков юмор г. Маркова, одного из ста русских литераторов!.. В другой его повести какая-то толстая барыня едет с дочерью в театр; над ее ложею пьют сивуху, разбивают штоф — водка течет на голову толстой барыни; в театре шум, тревога. Потом у толстой барыни увозят дочь, она ищет ее по всему городу, в полночь заезжает в трактир, попадает в погреб — следуют сцены, очень забавные для публики известного разряда. Словом, грязь по колено, и запах такой спиртуозный, от которого порядочный читатель легко может схватить насморк! Но г. Марков не только юморист, он еще и марлпнист н стихотворец. В его книжке «Мечты и были» есть трагическая повесть «Евгения», о которой мы умалчиваем (так как предстоит говорить о таковой же марлинщине, помещенной г. Смирдпным в 3-м томе «Ста русских литераторов»), и есть стихи. Удивительные стихи! Например, в «Думе о Пушкине» г. Марков говорит, что этот поэт, уже 420
Не заколдует звуков властью, Не поцелует сердца страстью, Не заклеймит мечтою ум! Не правда ли, что очень хорошие стихи?.. Но этим еще не оканчивается разнообразие литературных подвигов г. Маркова: он еще сочинил трагедию «Александр Македонский», которая, к сожалению, не была напечатана, но, к счастию, была дана на Александринском театре. В этой драме — все колоссально, особенно нелепость. Лучше всего в ней — изобретение пажей и турецкого барабана во времена Александра Македонского... Из всего этого читатели сами легко могут усмотреть, до какой степени неоспоримы права г. Маркова на почетное место между стами русскими литераторами. Обращаемся к «Пинне», повести г. Маркова, попавшей во «Сто». Пламенный поручик влюбился в молодую вдову, графиню Пинну. Уезжая в отпуск, он был уже с нею на короткой ноге и говорил ей «ты», но, как видно из разговора, состоял еще в глупом звании платонического обожателя. Пинна была удивительно хороша. Послушаем самого сочинителя: Пинна была одной из тех женщин, у которых волоса трещат от электричества и сыплют огонь; ей минуло двадцать шесть лет и не казалось менее; она была очень полна; но какая очаровательная полнота! — Строгая нравственность не могла видеть графини в бальном платье: одного ее плеча было довольно, чтобы самые холодные глаза подернулись влагой удовольствия. Как же описать собственные глаза Пинны? Сказать, что они были огненные, большие, черные, осененные прекрасными ресницами, это значит ничего не сказать! Скорее можпо было их уподобить бездонному омуту, в котором равно погибали и веселость беззаботного юноши, и деятельность опытного мужа, и слабеющий рассудок старика. Ни кисть, ни карандаш не могли схватить ни одной черты с правильного лица Пинны: неуловимое, оно могло назваться осуществленным лексиконом всех душевных ощущений. Розовые губки графини рождали невольно идею о блаженстве поцелуя и заключали в себе непонятную власть одним движением леденить и плавить, мертвить и воскрешать влюбленное сердце; их выражение с непостижимой быстротой и ясностью обличало все оттепки гнева и милосердия, любви и презрения и часто в одно мгновение превращалось из ядовитой насмешки фурии в простодушную улыбку ангела. Зная Пинну, почти страшно было мечтать о прелести ее объятий: она дышала зноем аравийского неба. Знала ли, наконец, сама эта всесильная жрица любви неисчерпаемое наслаждение обоюдной страсти? — Нет! — И, может быть, потому — нет, что не нашла предмета, который бы не сотлел в ее жгучих объятиях, который бы сам дохнул бурей Везувия па эту клокочущую Этну (стр. 468) 34. И вот оттого-то, что не нашлось предмета, «который бы сам дохнул бурей Везувия на эту клокочущую Этну», эта «клокочущая Этна», в отсутствие пылающего поручика, хочет выйти за одного преглупого, но богатого помещика с огромным брюхом. Когда кипящий поручик воротился из отпуска, Этна плясала на балу. Тогда Везувий послал денщика на кладбище, чтоб тот вырыл ему могилу, а сам отправился в дом клокочущей Этны и подкупил ее горничную, которая и поместила Везувия в спальне Этны, между стеною и шкафом. Этна воротилась домой, 421
раздеваясь, назвала Везувия мальчишкою (в чем и не ошиблась) и легла спать. Тогда Везувии схватил Этну за руку, произнеся гробовым голосом: «Вставай, недоступная красавица, я пришел за тобою...» Страшно, читатели, не правда ли? Не беремся передать всех надутых фраз, всей гробовой чепухи, которую молол Везувий Этне; но вот для образчика: Этна говорит: «Но куда? и зачем?» Везувий отвечает: «На кладбище, жизнь моя, на кладбище: там я уже велел приготовить нам ванну широкую, прохладную... а пилюли со мною; вот они тут, их не видно в этих железных трубках, но они, право, тут!.. Пойдем же в мою роскошную ванну, засядем в нее, примем сперва по одной штучке из этих трубок, только по одной! и потом отдохнем в ваиие... долго... долго...» Бррр!.. Страшно!.. Но не бойтесь за Этну: ее вовремя вырвал из рук Везувия друг его, ротмистр; она скоро оправилась и вышла замуж, а Везувий умер от воспаления в мозгу, который у него давно уже был в расстроенном положении: единственная причина, почему он в продолжение всей повести говорил книжными и надутыми фразами а 1а Марлипский... Когда же оп умер, на свете стало одним глупцом меньше — единственная отрадная мысль, которую читатель может вынести из этой галиматьи!.. Портрет покойного Ушакова был бы совершенным сюрпризом для русской публики, если б только он не опоздал пятнадцатью годами и если б приложенная к нему повесть хоть сколь- ко-нибудь могла объяснить своим достоинством необходимость и смысл этого неожиданного появления с того света. Г-н Ушаков приобрел себе известность повестью в двух томиках — «Киргиз- кайсак», изданною, кажется, в 1831 году; а до тех пор он был известен только в литературном кругу своими статьями о театре, исполненными грубой журнальной брани и плоскими остротами на ложнославянском языке35. «Киргиз-кайсака» теперь нет никакой возможности перечесть; но это происходит не столько оттого, чтоб в этом произведении вовсе не было таланта и хотя относительного достоинства, сколько оттого, что наша литература и вкус нашей публики с тех пор быстро подвинулись вперед. Мы уже не раз имели случай замечать, что до Гоголя нашим романистам и нувеллистам было легко быть талантливыми, по крайней мере в тысячу раз легче, нежели теперь. Но как бы то ни было, все же успех, разумеется, неподготовленный и неподкуп- ленный, всегда есть признак силы в известной степени, следовательно, всегда — заслуга и право на внимание; а «Киргиз-кайсак» пользовался непродолжительным, но тем не менее замечательным успехом, так что, если б вышло второе издание этой повести с портретом автора, портрет был бы там очень кстати. Другие сочинения г. Ушакова доказали, что у него достало дарования только на одну эту повесть: последовавшие за нею сочинения были одно другого бесталаннее, одно другого уродливее. Помещенная в третьем томе «Ста русских литераторов» повесть его «Хамово отродье» (картина русского быта) -7 верх бездарности, дур- 422
лого топа, скуки, вялости, растянутости и пустословия. Беспутно воспитанного дворянчика обворовывает его лакей, которого в детстве нещадно пороли за шалости барина. Дворянин промотался, и его имение перешло в руки его же холопа, который сумел сделаться чиновником. Сын этого холопа, непричастный грехам отца и воспитанный гораздо лучше, нежели был воспитан барин его отца, во время нашествия Наполеона переходит в службу неприятеля, сражается против русских и потом зло погибает, как подобает изменнику,— погибает не от презрения общественного, а от ран... И между тем он был, по словам сочинителя, не зол, ие развратен, не порочен: вся беда вышла, во-первых, от холопской крови, во-вторых, оттого, что строгому правосудию морального сочинителя необходимо было погибелью сына наказать преступления отца. Между тем сын промотавшегося дворянчика выиграл в Париже в рулетку более полутораста тысяч франков, в оправдание мудрого правила, что добродетель награждается,— дал себе клятву больше никогда не играть и быть добродетельным; потом выкупил наследие своих благородных предков и зажил на славу. Все это рассказано нескладно и растянуто; рассказ начинается с яиц Леды 36 и тянется с отступлениями, рассуждениями, эпизодами, так что сам сочинитель не раз обращается к своим читателям с советом — не читать, если скучно. По своему обыкновению, он не утерпел, чтоб не вставить в рассказ плохого диспута о классицизме и романтизме, о которых он хлопотал во все время своего сочинительства, не понимая их... Но позвольте дух перевести! Мы прошли через восемь песчаных степей, на которых ни деревца, ни былинки, ни капельки росы... Есть от чего устать!.. Чтоб вознаградить нас за это, г. Смирдин даром дает, или, лучше сказать, придает нам статью своего исключительного автора, Барона Брамбеуса. В самом деле, имя Барона Брамбеуса неразлучно с именем г. Смирдина; оба они поднялись в одно время и в одно же время оба потерпели расстройство — один в своих финансовых обстоятельствах, другой — со стороны своего таланта и своей авторской знаменитости... Увы! Барон и в самом деле уже не тот, что был, может быть, оттого, что теперь не та уже стала русская публика... Оно, если угодно, все еще потешно, но уж местами только, а в общем скучно и плоско. Повесть называется «Микерия, Нильская лилия» (перевод древнего египетского папируса, найденного на груди одной мумии в фивских катакомбах). Содержание ее — известный египетский анекдот о сыне архитектора, который обокрал сокро-» впщницу фараона, выручил труп своего брата, обманул дочь царя и потом, за свои мошенничества, женился на ней. Мимоходом излагается египетская мудрость, танцующая у Барона Брамбеуса польку. В августовской книжке «Библиотеки для чтения» вот что, между прочим, сказано о статье Барона: «Теперь вопрос состоит в том, как мудрым читателям понравится эта метода превращать в шутки самые темные задачи древней космогонии, 423
самые спорные статьи таинственной науки жрецов о бытиях (егШа) и числах». Мы думаем, что эта шутовская метода не понравится мудрым читателям. Наука с погремушкою в руке и шутовским колпаком на голове — не наука, а гаерство. Всему есть свое место и свое время: на бале веселятся и пляшут, на похоронах плачут или хранят важное молчание; перемените наоборот — и выйдет отвратительно. Кто наделен даром остроумия, тот может найти широкий разгул своему таланту и не паясничая во храме науки. Далее в «Библиотеке для чтения» сказано: «В глазах некоторых важных мужей, почитающих скуку драгоценнейшим достоянием учености, это может составить ужасное преступление; но Барона Брамбеуса давно уже обвиняют в том, что охотник сочинять шутку: так уж один лишний грех — для него не в счет» 37. Плохое оправдание! Кто хочет знать, для того наука не скучна и без фиглярства, и он требует только, чтоб ее предметы излагались сколько можно яснее; для кого же наука скучна без пляски вприсядку, тот не достоин знать что-нибудь... Впрочем, потешная сказка Барона Брамбеуса местами действительно потешна, а после несравненных и невероятных произведений гг. Бенедиктова, Греча, Мятлева, Хмельницкого, Ободов- ского, Бегичева, Маркова, Ушакова она перелистывается не без удовольствия, особенно с пропусками. Рисунки явно сочинены Бароном, хотя в них и сохранен тип и стиль египетских иероглифов. Итак, вот мы пересмотрели два первые тома и внимательно рассмотрели третий том «Ста русских литераторов»: что же нашли мы в них? — В первом томе два портрета совершенно лишние и неуместные (гг. Зотова и Свиньина); при двух портретах (г. Александрова и Марлинского) плохие статьи. Во втором: три портрета (гг. Каменского, Веревкина и Масальского) совершенно излишние и неуместные; четыре портрета (гг. Булгарина, Загоскина, Панаева, Шишкова) запоздалые, а, за исключением Крылова, девять портретов с плохими статьями. В третьем: четыре портрета (гг. Ободовского, Мятлева, Бегичева и Маркова) лишние и неуместные; три портрета (гг. Греча, Хмельницкого и Ушакова) запоздалые; при восьми портретах плохие статьи. Итого: из тридцати портретов девять лишних и неуместных, восемь запоздалых; из тридцати с лишком статей — с лишком девятнадцать плохих (считая за одну статью пять стихотворении г. Бенедиктова и за одну же статью десять стихотворений г. Мятлева). Хороший итог!.. Жалуйтесь после этого на холодность и равнодушие русской публики к поддержанию цветущего состояния русской литературы! Объясняйте, отчего пала наша книжная торговля! Если б еще г. Смирдин в своих «Ста русских литераторах» имел целию представить историко-картинную галерею русской литературы,— по крайней мере в его издании не было бы запоздалых портретов! Но это издание предпринято без всякого соображения: оттого его успех кажется довольно сомнительным... 424
РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ (ДЕКАБРЬ 1843 —МАЙ 1845)
СЕМЕЙСТВО, ИЛИ ДОМАШНИЕ РАДОСТИ И ОГОРЧЕНИЯ. Роман шведской писательницы Фредерики Бремер. Перевод с подлинника. Санкт-Петербург. 1842. В типографии Фишера. В 8-ю д. л. 741 стр. Вот роман, который более года тянулся в «Современнике»... Из всех наших журналов «Современник» самый почтенный, самый безукоризненный. Он напоминает собою то блаженное время русской литературы и русской журналистики, о котором осталось теперь одно предание, как о золотом веке, и в котором люди любили литературу для литературы, видя в ней сколько невинное, столько же и благородное препровождение времепи. Тогда, как в век Астреи \ сочинения не продавались и не покупались; напротив, сами авторы готовы были платить деньги за честь видеть свои твореиия напечатанными в журнале. Полемики не было; вместо ее царствовала любезность самого лучшего тона 2. Писали стишки к «милым» и «прекрасным». В литературе не подозревали никакого отношения к обществу и пе вносили в нее никаких вопросов, не касающихся до «прелестных» или до мирной сельской жизни на брегу ручья, под соломенною кровлею, с милою подругою и чистою совестью. Но против духа времени и его движения идти нельзя,— и «Современник», конечно, много разнится от журналов старого доброго времепи. Во-первых, он издается изящно, а они издавались неопрятно; он существует инкогнито3 по доброй воле, а те существовали инкогнито по недостатку в публике и в читателях, которые играли с ними в гулючки. Видите ли — никакого сходства! Но «Современник» сохранил эту свойственную журналам старого доброго времени бескорыстную любовь к литературе, как невинпому и благородному занятию, в самом себе имеющему свою цель. И потому он идет себе своею дорогою, с полным сознанием своего достоинства. И по наружности и по внутреннему содержанию, между всеми другими журналами «Современник» — то же, что аристократ между плебеями. Он ни с кем не бранится, ни с кем не спорит, ни на кого не нападает (разве только изредка на какой-нибудь иностранный 427
журнал, не умеющий ценить сочинений такого-то или такой-то), ни против кого не защищается. О нем многие говорят, иные порицая, другие хваля его, но он ни о ком не говорит, кроме «Звездочки» 4, журнала для детей, тоже почтенного и безукоризненного. У него свой круг предметов, свой мир видения,— в особенности Финляндия и ее литература,— и по этой части г. Грот снабжает его попстине превосходными статьями5. В числе его отделов есть и библиография, которой короткие, но многознаменательные отзывы многих приводили в раздумье 6. У него своя философия,— и по этой части г. Петерсон снабжает его удивительными статьями 7. У него все свое — поэты тоже. В «Современнике» изредка раздаются нестареющиеся звуки лиры Жуковского; в нем допевает свои последние песни г. Баратынский; сверх того, в нем постоянно являются розовые мечты, радужные фантазии и сладостные чувства, облеченные в неподражаемый стих. В этом нет ничего удивительного, потому что все это показывает только изящный вкус «Современника». Так же точно оригинален и самобытен «Современник» в отношении к изящной прозе, украшающей его страницы, вольно и широко раскидывающиеся строками, без тесноты и давки, свойственной плебейской экономии3. У него свои повести, как и свои стихи. Бывало, изобильно снабжал его повестями и рассказами Основьяненко: в каждой книжке «Современника» (а тогда он выходил в числе четырех книжек ежегодно) читатели его находили повесть г. Основьяненко, а иногда и две. Видя такую плодовитость малороссийского писателя, даже мы, люди посторонние в отношении к «Современнику», чуть было не поверили достоверности вдруг пронесшегося слуха, будто Основьяненко — первый писатель русский... Но в 1842 году нескончаемая нить повестей и рассказов г. Основьяненко вдруг прервалась9. Чьи-то повести будет теперь печатать «Современник»? — думали мы, и много думали... однако ж не отгадали. Оставив в покое русские повести, «Современник» еще с конца 1842 года начал печатать роман шведской писательницы Фредерики Бремер — Роман отмепно длинпый, длинный, Нравоучительный и чинпый 10. Поговорим об этом романе. Он обратил на себя общее внимание, и многие увидели в нем даже колоссальное произведение, тогда как другие ничего ровно не видели. Мы держались середины между двумя этими крайностями. Прежде всего надо сказать, что г-жа Бремер не лишена свойственной женщинам способности не только хорошо и легко рассказывать, но даже с некоторым успехом очерчивать характеры, которые под силу ее одностороннему взгляду на вещи и ее небогатой фантазии. Основная мысль ее романа та, что счастие заключается только в семейной жизни и человек назначен природою преимущественно для семейной 428
жизни. Мысль, как видите, не лишенная истины, но довольно односторонняя и притом не новая: на ней в конце прошлого п начале нынешнего столетия выехала слава Августа Лафонтена, блаженной памяти. Этот добрый немец также во всяком человеке видел прежде всего мужа или жену, как натуралист во всяком животном прежде всего впдит самца или самку. Но прославляемое им блаженство семейной жизни было так мещански идеально, так приторно-сладко, что оно скоро сделалось всем неприятно, как теплая вода, рассыченная медом. Фредерика Бремер не испугалась этого и отважно сделалась Августом Лафонтеном нашего века. Надо согласиться, что она явилась весьма кстати и в то же время весьма некстати: кстати потому, что без такой жаркой защитницы блаженства супружеской и семейной жизни это блаженство сделалось бы теперь столько же сомнительным, как и действительность золотого века; некстати потому, что теперь жениться по склонности п для счастья считается совсем не в тоне, и все решительно женятся для денег и связей, а на детей смотрят как на неизбежное неудобство семейной жизни. Сверх того, в наше скептическое время скорее поверят существованию волшебников и кудесников, чем существованию «счастья». Ему верят теперь только безбородые юноши да мечтательные девы; последние верят жарче первых, но не дальше, как только до замужества; а если они остаются на всю жизнь девицами, то и до гробовой доски верят счастию и мечтают о нем. Это исключительная привилегия старых дев,— да и что им было бы делать на свете, если б они не верили в счастие и не мечтали о нем?.. Фредерика Бремер тем с большим убеждением и большим жаром верит в счастие семейной жизни, что сама имеет ни с чем не сравнимое преимущество быть «девою», и притом уже, кажется, такою, которая годится Минерве в ровесницы не по одному уму. Это очень выгодное обстоятельство для дела, которого адвокатом явилась Фредерика Бремер; блаженство, которое мы знаем только в мечтах, всегда кажется нам лучше, выше, обольстительнее блаженства, которое изведано нами на самом деле. И потому Фредерика Бремер с восхищением, с энтузиазмом описывает счастие семейной жизни, так что вы с первых же страниц тотчас видите, что сочинительница не была, а только желала страстно быть замужем. Это, разумеется, столько же выгодно для романа, сколько вредно для юных читателей, особенно читательниц, и особенно читательниц без приданого; бедняжки сейчас ударятся в розовые мечты о счастии и о нем,— и каково же будет их разочарование, когда ни один «он» ни в грош не оценит их прекрасной души, которая, как ни хороша, а все-таки совсем не то, что «души». Каково будет разочарование и тех юных читательниц, которые, с склоннос- тию к мечтательности, владеют и «действительными достоинствами», то есть приданым? Бедняжки, пожалуй, потребуют от своих мужей любви и счастья, не подозревая, в простоте сердца, что любовь и счастие при деньгах совершенно лишние и даже 429
вредные вещи, как лекарство при здоровье. Сначала им будет больно, а потом они возненавидят все эти романы, которые так добросовестно лгут и так благонамеренно обманывают детей, заранее ставя их в ложное положение к действительности, вместо того чтоб заранее знакомить их с действительностью... II однако ж Фредерика Бремер не буквально повторила собою Августа Лафонтена: она, как бы против воли своей, принуждена была сделать значительную уступку духу времени: в заглавии ее романа стоят не одни «радости» семейные, но и «огорчения». А! так это утопия имеет и свои огорчения, даже в романах! Прочтите роман г-жи Бремер — и то ли еще увидите! Вы увидите, что для полного семейного счастия мало одной любви, но еще более нужно эгоистического сосредоточения в маленькой и тесненькой сфере домашнего быта,— нужна значительная доля умственной ограниченности, которая только одна дает человеку силу заткнуть уши от всех других обаятельпых звов бытия и закрыть глаза на все другие обаятельные картины широко раскинувшейся, бесконечно разнообразной жизни... И какая разница в этом отпошении, например, между семейственною Германиею нашего времени и общественным древним миром! В первой жизнь так узко, так душно определяется для людей с их младенчества, семейный эгоизм полагается в основу воспитания; во втором человек родился для общества, воспитывался обществом и потому делался человеком, а не филистером. Несмотря на все желание Фредерики Бремер быть беспристрастною в отпошении к увлекшей ее идее, она может отстаивать ее преувеличенную истинность только ложью. Доказательством этого может служить искаженный ею, сколько с умыслом, столько и по слабости таланта, образ Сары — единственного человеческого лица среди толпы этих добрых, милых, но в то же время и дюжинных характеров, каковы все эти Франки, от суходушного их родителя до долгоногой Петреи, от старой фру Гу- ниллы до старого же Мунтера. И за то, что эта бедная Сара была выше других и не могла свободно дышать в их бедной атмосфере,— сочинительница заставила ее пасть в бездну несчастия, и как заметно, что не под силу сочинительнице был этот идеал, что не могла она сладить с этим характером и потому так смешно и нелепо заставила больную и умирающую Сару говорить надутые фразы и длинные реторические монологн! А все из чего эта буря в стакане воды? — из того, чтоб доказать всевозможными натяжками, что счастие в идиллии домашнего быта — и больше нигде... Роман Фредерики Бремер читается не без удовольствия, потому чю эта писательница не без дарования; но, как все произведения, писанные на тему под влиянием односторонней мысли, его нельзя долго читать без отдыха, и он местами страшно паску- чает. Не дочесть его как-то не хочется, а как дочтешь, то чувствуешь удовольствие преодоленного труда,— и уж, конечно, никогда не вздумаешь перечесть его вновь. 430
Перевод очень хорош; — впрочем, мы советовали бы переводчице удерживаться от употребления уменыпительпых слов, каковы: дочушка, деточки и тому подобные, которые довольно тривияльны. НАЛЬ И ДАМАЯНТИ. Индейская повесть В. А. Жуковского. Рисунки по распоряжению автора выполнены г. Маиделем. 1844. Издание Фишера. В 8-ю д. л. 201 стр. «Паль п Дамаянти» есть эппзод огромной индийской поэмы «Магабгарата»,— эпизод, каких в ней довольно, и который представляет собою нечто целое. На немецком языке два перевода этой поэмы («Наль и Дамаянти»), один Боппа, другой Рюкерта. Жуковский переводил с последнего. О достоинстве его перевода нечего говорить. Легкость, прозрачность, удивительная простота и благородная поэзия его гекзаметра обнаруживают высокое искусство, неподражаемое художество. Это перевод вполне художественный, и русская литература сделала в нем важное для себя приобретение. Что касается до самой поэмы, она — индийская в полном значении слова. В ней действуют боги, люди и животные. Боги, как две капли воды, похожи на людей, а люди — ни дать ни взять — те же животные. Так, например, гуси играют в поэме такую роль, что без них не было бы и поэмы. И эти гуси говорят и мыслят точь-в-точь, как люди, а эти люди, в свою очередь, говорят и мыслят точь-в-точь, как гуси. Гуси здесь не глупее людей, а люди не умнее гусей. В этом выразился пантеизм Индии и все индийское миросозерцание. Бог индийца — природа; выше и дальше природы не простираются духовные взоры индийца. Поэтому, в его глазах, гусь или корова — такие же важные персоны, как и царь и герой, не говоря уже о простом человеке. Поэтому же индиец весь теряется в мировой субстанции и беден личностию. Ему легко отрываться от себя и погружаться, смотря на кончик своего носа, в созерцание божественного ничтожества. Отсюда происходит чудовищность, нелепость, дикость, сердечная теплота, пленительная наивность, а иногда и грандиозность его поэзии. Для нас, европейцев, эта поэзия интересна как факт первобытного мира, и мы не можем сочувствовать ее суеверию, ее уродливому пиетизму, даже самым красотам ее. Это происходит от противоположности европейского духа с азиатским. В азиатском нравственном мире преобладает субстанциональное, безразличное и неопределенное общее — эта бездна, поглощающая и уничтожающая личиость человека. Отсюда индийские религиозные самосожжения, самоуродоваиия и всякого рода самоубийства ради блаженного погружения в лоно мировой жизни. Личность есть основа европейского духа, и потому в нем человек является выше природы. Сравните в этом отношении «Илиаду» с любою 431
индийскою поэмою: какая разница! Мы читаем «Илиаду», как колыбельную песню человечества, по прекрасному выражению Гете; но мы сочувствуем ей вполне, как своему собственному младенчеству, из которого развилась наша возмужалость. В «Илиаде» боги также принимают участие в делах людей, но о животных уже нет и помина. Боги эти прекрасны, и каждый из них — живое существо, имеет страсти, желания, характер, потому что каждый из пих — личность. Человек играет такую высокую роль, что сами боги его не что ипое, как апофеоза его же собственной нравственной природы. В «Нале и Дамаянти» нет характеров; все ее действующие лица — образы без лиц. Вот, например, характеристика Наля: Крепкий мышцею, светлый разумом, чтитель смиренный Мудрых духовньтх мужей, глубоко проникнувший в тайный Смысл писаний священных, жертв сожигатель усердный В храмах богов, вожделений своих обуздатель, нечистым Помыслам чуждый, любовь и тайная дума Дев, гроза и ужас врагов, друзей упованье, Опытный в трудной военной науке, искусный и смелый Вождь, из лука дивный стрелок, наипаче же славный Чудным искусством править конями, на коих он в сутки Мог сто миль проскакать,— таков был Наль; но и слабость Также имел он великую: в кости играть был безмерно Страстеп. Какая же тут личность? Это описание идет равно ко всем добродетельным людям, гусям и змеям поэмы. Это просто — сказка; но сказка, имеющая важное значение исторического факта жизни великого племени,— наконец, сказка, изложенная по^ этически. Издание «Наля и Дамаянти» прекрасно; жаль только, что его портит орфография, отзывающаяся блаженной памяти семидесятыми годами 1. БАСНИ И. А. КРЫЛОВА. В девяти книгах. Санкт-Петербург. В тип. военно-учебных заведении. 1843. В 8-ю д. л. 326 и VIII стр. Изданиям басен И. А. Крылова потерян счет. Несколько лет тому считалось, однако ж, что их издано тридцать девять тысяч экземпляров !. Таким успехом не пользовался на Русй ни один писатель, кроме Ивана Андреевича Крылова. И будет еще время, когда его басни будут издаваться за один раз в числе 40 ООО экземпляров. Ивап Андреевич Крылов больше всех наших писателей кандидат на никем еще не занятое на Руси место «народного поэта»; он им сделается тотчас же, когда русский народ весь сделается грамотным народом. Сверх того, Крылов проложит и другим русским поэтам дорогу к народности 2. Говорить о достоинстве басен И. А. Крылова — лишнее дело: в этом пункте сошлись мнеиия всех грамртных людей в России. 432
Было время, когда не умели решить, кто выше — Хемницер или Крылов 3, и было время, когда Дмитриева (И. И.) как баснописца считали выше Крылова 4. Время это давно уже прошло, и теперь, умея ценить по достоинству Хемницера и Дмитриева, все знают, что Крылов неизмеримо выше их обоих. Его басни — русские басни, а не переводы, пе подражания. Это не значит, чтоб он никогда не переводил, например, из Лафонтена, и не подражал ему: это значит только, что он и в переводах и в подражаниях пе мог и не умел пе быть оригинальным и русским в высшей степени. Такая уж у него русская натура! Посмотрите, если прозвище «дедушки», которым так ловко окрестил его князь Вяземский в своем стихотворении5, не сделается народным именем Крылова во всей Руси! Все басни Крылова прекрасны; но самые лучшие, по нашему мнению, заключаются в седьмой и восьмой книгах. Здесь он очевидно уклонился от прежнего пути, которого более или менее держался по преданию: здесь он имел в виду более взрослых людей, чем детей; здесь больше басен, в которых герои — люди, именно все православный люд; даже и звери в этих баснях как-то больше, чем бывало прежде, похожи на людей. В самом стихе ясно видно большое улучшение. Вот лучшие, по нашему мнению, басни в седьмой и восьмой книгах: «Совет Мышей», «Мельник», «Мот и Ласточка», «Свинья под Дубом», «Лисица и Осел», «Муха и Пчела», «Крестьянин и Овца» (едва ли не лучшая из всех басен Крылова), «Волк и Мышонок», «Два мужика», «Две собаки», «Кошка и Соловей», «Рыбьи пляски», «Прихожанин», «Ворона», «Лев состаревшийся», «Белка», «Щука», «Кукушка и Орел», «Бритвы», «Бедный Богач», «Булат», «Купец», «Пушки и Паруса», «Осел», «Мирон», «Волк и Кот», «Три Мужика». И в девятой книге, заключающей в себе одиннадцать басен, талант Крылова еще удивляет своею силою и свежестию: для него нет старости! Нам особенно нравятся следующие две басни: 1 Волки и Овцы Овечкам от Волков совсем житья не стало, И до того, что наконец Правительство зверей благие меры взяло, Вступиться в спасенье Овец,— И учрежден совет на сей конец. Большая часть в нем, правда, были Волки; Но не о всех Волках ведь злые толки. Впдалн п такпх Волков, и много крат,— Примеры эти не забыты,— Которые ходили близко стад Смирнехонько — когда бывали сыты. Так почему ж Волкам в совете и не быть? Хоть надобно Овец оборонить, По и Волков не вовсе ж притеснить! Вот заседание в глухом лесу открыли; 433
Судили, думали, рядили И наконец придумали закон. Вот вам от слова в слово он: «Как скоро Волк у стада забуянит, II обижать он Овцу стапет: То Волка тут властна Овца, Не разбпраючи лица, Схватить за шиворот и в суд тотчас представить В соседний лес иль в бор». В законе нечего прпбавпть, пи убавить. Да только я видал: до этих пор Хоть говорят: Волкам п не спускают — .4 го будь Овца ответчик иль истец, А только Волки все-такп Овец В леса таскают. 2 Вельможа Какой-то, в древности, вельможа С богато убранного ложа Отправился в страну, где царствует Плутоп, Сказать простее,-—умер он; И так, как встарь велось, в аду на суд явился. Тотчас допрос ему: «Чем был ты? где родился?» — «Родился в Персии, а чином был сатрап, По так как, живучи, я был здоровьем слаб, То сам я областью не правил, А Есе дела секретарю оставил». — «Что ж делал ты?»—-«Пил, ел и спал, Да все подписывал, что он ни подавал». •— «Скорей же в рай его!»—«Как! где же справедливость?»—* Меркурий тут вскричал, забывши всю учтивость. — «Эх, братец! — отвечал Эак,— Не знаешь дела ты никак. Не видишь разве ты? Покойник был дурак! Что, если бы с такою властью Взялся он за дела, к несчастью? Ведь погубил бы целый край!.. И ты б там слез не обобрался! Затем-то и попал он в рай, Что за дела не принимался». Вчера я был в суде и видел там судью: Ну, так и кажется, что быть ему в раю! Также прекрасна басня «Кукушка п Петух». Странно: почему до сих пор не пзданы комедии Крылова? Конечно, эти комедии далеко не так хороши, как его же басни; но все же они хороши настолько, чтобы стоить имени своего автора,— а это, право, не мало! Сверх того, комедии Крылова еще интересны как памятники нравов и литературы старого времени. Новое издание басен Крылова в типографском отношении очень удовлетворительно. 434
ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ. Сочппеппе М. Лермоптова. Нздаииэ третье. Санкт-Петербург. В тип. Ильи Глазунова н Кэ. 1843. Две части. В 12-ю д. л. В 1-и частн 173, П-д —- 250 стр. Вот книга, которой суждено некогда пе стареться, потому что, при самом рождении ее, она была вспрыснута живою водою поэзии! Эта старая книга всегда будет нова. Мы было взяли первое издание ее, чтоб справиться о его годе,— взгляд наш упал па первую страницу — п страницы начали одна за другою переворачиваться под рукою. Сколько раз читали мы эту книгу — пора бы уж было ей п надоесть; ничуть не бывало: все старое в ней так ново, так свежо, как будто мы читаем ее в первый раз. И предшествовавшие чтения не только не ослабили эффекта нового, но еще как будто усилили его. Так доброе вино от лет становится все крепче п букетистее! Три издания менее чем в четыре года: как хотите, а это успех, огромный успех! И как кстати явилось это третье издание — именно как будто для того, чтоб резче выказать литературную нищету настоящего времени и яснее обнаружить всю великость утраты, понесенной русскою поэзиею в лице Лермонтова. Сколько романов и повестей, сколько стихотворений вышло в эти четыре года! Многие из них наделали шума и доставили своим авторам славу «первых писателей», благодаря услужливости и расчетливости журнальных крикунов; некоторые из этих романов, повестей и стихотворений действительно были пе без достоинств, и даже замечательных; но где же они, все эти творения, куда скрылись? Да, если перечесть, их наберется-таки довольно; но, кроме «Мертвых душ» и нескольких новых пьес Гоголя,— «Герой нашего времени», равно как и стихотворения Лермонтова — все- таки новые, словно сегодня написанные книги, а все те произведения были новы, только пока забавляли публику, пока служили ей насущным дневным хлебом; но сегодня хлеб съеден — и завтра его уж нет. Перечитывая вновь «Героя нашего времени», невольно удивляешься, как все в нем просто, легко, обыкновенно и в то же время так проникнуто жизнию, мыслию, так широко, глубоко, возвышенно... Кажется, будто все это не стоило никакого труда автору,— и тогда вспадает на ум вопрос: что ж еще он сделал бы? какие поэтические тайны унес он с собою в могилу? кто разгадает их?.. Лук богатыря лежит на земле, но уже нет другой руки, которая натянула бы его тетиву и пустила под небеса пернатую стрелу... II этот гений, эта великая духовная сила привязана к скудельному организму личности человека: не стало человека — и нет уже в мире его силы... Скоро выйдет в свет четвертая часть стихотворений Лермонтова. Это будет тоже новая книга, хотя она уже и прочтена публикою еще до выхода своего. В пей собрано все, что было напечатано в «Отечественных записках» прошлого и нынешнего 435
годов,— так что почитатели таланта Лермонтова (а их много на Руси) будут иметь все, до последней строки, что было им написано и теперь открыто. Нельзя надеяться, чтоб еще что-нибудь нашлось — разве какие-нибудь слишком незначительные опыты ранней эпохи его поэтической деятельности1. Напечатанное в этой книжке «Отечественных записок» стихотворение «Пророк» принадлежит к лучшим созданиям Лермонтова и есть последнее (по времени) его произведение. Какая глубина мысли, какая страшная энергия выражения! Таких стихов долго, долго не дождаться России!.. Третье издание «Героя нашего времени» в типографическом отношении прекрасно. Во всяком другом отношении мы не будем хвалить этой книжки: похвалы для нее так же бесполезны, как безопасна брань. Никто и ничто не помешает ее ходу и расходу — пока не разойдется она до последнего экземпляра; тогда она выйдет четвертым изданием, и так будет продолжаться до тех пор, пока русские будут говорить русским языком... ЖИЗбЬ, КАК ОНА ЕСТЬ. Записки неизвестного, изданные JT. Брантом. Санкт-Петербург. 1843. В тип. К. Шернакова. Три части. В 12-ю д. л, В I части — 236, во II — 230, в III — 260 стр. Все поэты, сколько их ни было, начиная с того времени, как на свете явились поэты, и до наших дней,-— старались изображать жизнь, как она есть, и ни один из них, ни все вместе не успели окончательно показать миру жизнь, как она есть. Это оттого, что жизнь неисчерпаемо глубока и бесконечно многостороння: сколько ни изображайте ее, всегда остается что изображать; сколько ни трудитесь, а всегда будете исписывать только листочки жизни и никогда не напишете ее целой кпиги... Так думали мы всегда; но, прочитав заглавие нового творения г. Бранта, мы было поколебались в нашем убеждении. Нам пришло в голову: может быть, доселе еще не было настоящего гения, и все эти Гомеры, Эсхилы, Софоклы, Эврипиды, Аристофаны, Шекспиры, Сервантесы, Байроны, Вальтеры Скотты, Гете, Шиллеры и tutti quanti *, может быть, все они или гении-самозванцы, или только обыкновенные талантики, которых человечество, за отсутствием истинного гения, приняло за гениев... Может быть,— продолжали мы мечтать, пораженные смелостию заглавия романа г. Бранта,— может быть... ведь для чудес нет законов... может быть, в особе г. Бранта является миру этот истинный гений, которому суждено изобразить жизнь, как она есть...1 Ломайте же, поэты, ваши перья — вам нечего больше делать: загадка решена, слово найдено!..2 Бросайте, люди, в огонь все прежние романы: в них только отрывки, клочки жизни, тогда как * все до одного (ит.).-Ред. 43.6
г. Брант предлагает вам, за трп рубля серебром, целую кппгу жизни,— жизнь, как она есть!.. Но кто же этот смелый, этот генняльный г. Брант?.. Как кто? неужели же вы его не знаете? Он тот, который некогда даром рассылал прп газетах своп критически« обозрения русской литературы 3 и другие сочинения; он тот, который в 1840 году издал два томика повестей, поднятые на смех всеми журналами; он тот, который потом, с горя, издал брошюрку «Петербургские критики и русские писатели», с портретом автора,— которая брошюрка опять насмешила все журналы; 4 он тот, который в прошлом году издал чувствительную повесть «Аристократка», тоже единодушно осмеянную во всех журналах...5 Говорят, что писатель, которого все бранят,—или великий гений, или самый бездарный писака; очевидно, что г. Брант— великий гений: у него столько ожесточенных «врагов» (?!), его сочинения так единодушно преследуются насмешками со стороны журналистов и невниманием со стороны публики... Но самое неопровержимое доказательство генияльности г. Бранта — это его «Жизнь, как она есть». Спешим познакомить публику с этим превосходным произведением. В предисловии к роману г. Брант рассказывает, что у пего был школьный приятель, который «в мундире конно-артиллерийского прапорщика и с подорожной в руках сел в благословенную тележку», в то время как он, г. Брант, «в смиренном черном фраке, остался в Петербурге» (стр. II6). Друзья забыли друг о друге,— прапорщик по причине военных тревог, а г. Брант, в черном смиренном фраке, по причине жестокой и продолжительной болезни, которая «оторвала его от света, от всех внешних отношений, наконец, от самого себя» (стр. III). Спросите у медиков: они знают, какая болезнь отрывает человека от самого себя, и пожалейте о г-не Бранте!.. Прошло шесть лет, а это (как справедливо замечает г. Брант с свойственным ему глубокомыслием) не шесть часов и не шесть дней (стр. IV). (Таких глубоких истин в романе г. Бранта рассеяно без счету.) «Юность сменилась молодостью, а молодость приближалась к периоду зрелости» (стр. IV). Это так глубоко, что мы даже и не понимаем, что хотел сказать г. Брант; но нужды нет: оттого это так и хорошо... Но вот раз г. Брант находит на своем письменном столе визитную карточку с именем своего друга. На другой день он и сам едет к нему — и тоже не застает дома и решается дождаться. Чтоб не заставлять своих читателей ждать в скуке свидания друзей, г. Брант очень обязательно занял их интересным описанием кабинета своего друга. Наконец это надоело самому г. Бранту, п он, от скуки, припялся читать лежавшую на столе рукопись, предполагая в ней путевой журнал.,. Права истинной дружбы великн... Но вот является сам хозяин. Сцена свидания вышла пре- трогательная, а г. Брант такой мастер рассказывать самым лучшим печатным слогом... Разговор друзей скоро обратился на рукопись, п заграничный друг рассказал целую историю о том, как 437
досталась ему эта рукопись. Ему подарил ее сам автор, описавший в ней свою жизнь. Друг г. Бранта познакомился с ним на границе Швейцарии с Германией. Он очень заинтересовал друга г. Бранта, и г. Брант весьма скромно замечает по этому поводу: «Прошу прнпомннть — это говорю не я, а приятель мой: мне, в качестве издателя, говорить сего не подобает». Из этого видно, что г. Брант хочет, чтоб его считали не сочинителем, а только издателем «Жизни, как она есть». Обыкновенная уловка многих генияльных писателей! Вальтер Скотт приписывал свои романы ключарю какой-то сельской церкви; Пушкин сочиненные им самим повести издал под именем повестей Белкина и даже с предисловием от лица мнимого Белкина; Лермонтов в своем превосходном «Герое нашего времени» хотел казаться только издателем записок Печорина, будто бы случайно ему доставшихся через Максима Максимыча. Почему же и г. Бранту было не поступить таким же образом? Мы уверены, что по примеру таких писателей, каковы Вальтер Скотт, Пушкин, Лермонтов п г. Брант, теперь все даровитые авторы будут прикидываться издателями собственных своих сочинений. Итак, дело ясное: г. Брант — подлинный и несомненный сочинитель «Жизни, как она есть». Это доказывается еще и чрезвычайным сходством в образе мыслей и выражения между предисловиями г. Бранта и записками неизвестного: явно, что то и другое писано г. Брантом. Да вот в первых же строках первой же страницы улика налицо. Слушайте: «Я родился... да, разумеется, я родился: иначе меня бы не было на белом свете; а еслп б не было, то тут нечего бы и говорить.... (четыре точки)». Согласитесь, что такая глубокая мысль, столь остроумно выраженная, могла выйти только из-под того пера, которое начертало в предисловии, что шесть лет — не шесть часов и не шесть дней... Неизвестный (Евгений тож) начал себя помнить с пятилетнего возраста. Юность его до самой молодости текла так однообразно и скучно, что нет возможности прочитать ее описания, не заснув по крайней мере десяти раз. Няня ему все толковала печатным слогом (самый приличный слог для романа!) о Наполеоне. За это Евгений в одно прекрасное утро «схватил руку старушки и бросился к ней на шею; бабушка крепко прижала его к груди своей — и слезы их смешались в чистом, невинном объятии бескорыстной привязанности» (стр. 19). Между рассказами о Наполеоне бабушка написала Евгению, что генерал, его отец, некогда увез польку, переслал ее к себе в дом, а сам приехал после, потому что «знамена Марса не пускали еще его в мирную аркадскую область Гимена» (стр. 66); потом он па ней женился, но скоро опять уехал на войну, между тем как Теодора «носила под сердцем своим священный залог любви отсутствующего» (собственные слова бабушки, стр. 76). Родивши Евгения, Теодора умерла, несмотря на возвращение генерала, который с горя опять отправился на войну. Выражение лица генерала было го¬ 438
мерическое; по словам г. Бранта, выражение лица Наполеонова тоже было — гомерическое; по словам того же г. Бранта, который, часто употребляя этот эпитет при описании лиц своих героев, однако ж оставляет на догадку проницательного читателя, что и лицо жида Соломона, играющего не последнюю роль в «Жизни, как она есть», было тоже — гомерическое. Наполеон явно принадлежит к числу героев этого романа; его в нем нет, но им наполнены целые страницы,— и г. Брант пишет о Наполеоне с особенным умилением, то есть особенно печатным слогом, словно о своем родственнике. И почему ж бы не так: все гении — родня между собою. Но вот герою № 1 (то есть Евгению) минуло уже пятнадцать лет, и он начал вести подробный журнал своей жизни, записывая в него происшествия каждого дня. Умница мальчик! В это время приехал его отец. Он был отчаянный бонапартист, п, когда Наполеон очутился на острове Эльбе, генералу больше пе с кем и не за кого было воевать. Но он приехал не один, а привез с собою старого профессора Буха с молодою женою, Мар- 1аритою, и двенадцатилетним сыном, Мишелем. Этот Мишель был удивительный красавец, голос имел мелодический, нрав ангельский, ум генияльный и чудесно писал стихи. Маменька его, Маргарита, начала учить Евгения рисованию. В это время в мире произошли два великие события: Наполеон (№ 2 герой романа)’ ушел с Эльбы и произвел во Франции новую революцию 7, а Евгений (№ 1 герой романа) влюбился в Маргариту. Евгению тогда было семнадцать лет, а Наполеону было уже за сорок пять лет. В то время как первый вновь завоевывал свою корону, последний завоевал Маргариту. Это было вот как: узнав, что Евгений ведет свой журнал, Маргарита захотела прочесть его, а прочитав, узнала из него, что Евгений ее любит. Тогда она рассказала ему свою историю, как г. Бух, в качестве благодетеля, насильно женился па ней, пятнадцатилетней сироте. Следствием этой взаимной откровенности было вот что: «И она привлекла меня к себе — и уста наши слились в горящий, продолжительный поцелуй, между тем как блуждающие руки ее обхватили стан мой, и я упал на грудь ее... За исступленным объятием последовала минута сладостного забвения; судорожный трепет пробежал по всем членам моим, будто в дремоте сна; мне казалось даже, что я впадаю в бесчувствие, в обморок, что я умираю...» (стр. 149). Когда Наполеон очутился на острове св. Елены, г. Бух с генералом воротился домой, больно избил жену, а Евгения хотел отколотить палкою; но легче было стать перед заряженною пушкою, чем перед Евгением или Наполеоном в минуту их гнева,— и профессор чуть не полетел с ног. Видите ли, как тесно связана история Евгения с псториею Наполеона, а история Наполеона с историею Евгения? Мы всегда были такого мнения, что, несмотря на множество исторических документов и мемуаров частных лиц, в истории Наполеона есть что-то неясное, п приписывали это близости к пам великих 439
событий его жизни, как она есть; но вышло другое: мы не знали жизни Евгения, как она есть. Теперь, благодаря г. Бранта, мы узнали ее, и в истории Наполеона для нас не осталось ничего темного, и наоборот, благодаря знанию истории Наполеона, для нас все ясно в жизни Евгения, как она есть. Сам автор, г. Брант, живо чувствовал связь, существующую в жизни обоих этих великих людей, и потому Евгений у него говорит: «В те дни, когда оканчивалась бурная политическая жизнь Бонапарте, начиналась моя собственная» (стр. 223). При этом случае Евгений очень основательно рассуждает о том, что судьба Наполеона дала толчок его воображению п мыслительной способности, и Наполеон же был виною, что Евгений не вступил на поприще гражданина. Поэтом он не сделался потому, что боялся зависти журналистов и критиков: чувствуя в себе великий гений, он знал, что наживет пропасть врагов. И хорошо сделал!.. Но вот оп едет в Веймар с письмом от отца своего к господину тайному совет- нику фон Гете, который сказал Евгению: «Вертер — шалость, грех моей молодости, который, впрочем, я охотно прощаю себе, потому что он очень мил с поэтической стороны» (ч. II, стр. 11). Как в этом виден Гете!.. Потом Гете попросил Евгения рассказать ему историю своей любви. «Всю жизнь мою я изучаю сердце человеческое, и, моя^ет быть, повесть любви вашей откроет мне новые тайники его» (стр. 12). Именно этим-то способом Гете и достиг знания сердца человеческого... Для этого всегда расспрашивал он мальчишек о их любовных шашнях... Удивительно постиг г. Брант этого непостижимого Гете!.. Евгений предложил ему свой дневник; Гете сказал, что начинает уважать его, несмотря на его семнадцать лет, потом подал ему свою творческую руку, а Евгений, отвесив его превосходительству несколько низких поклонов, вышел из кабинета. «Таково было первое мое свидание с генияльным человеком, переданное здесь во всей исторической верности!» (стр. 15). Да, видно, что г. Брант прилежно изучил Гете и глубоко постиг его. От Гете Евгений пошел в театр, где балет «произвел на него впечатление, особенно располагающее к прекрасному полу» (стр. 27), вследствие какового расположения Евгений очутился в доме «патриотов», которые играли в карты, курили трубки, пили вино и целовались с женщинами. Там он напился пьян... «В глазах у меня потемнело... голова кружилась... брюнетка не переставала ласкать меня с возрастающим жаром и нежностью...» (стр. 33). Вследствие выпитого вина и «возрастающего жара п нежности брюнетки» Евгений заболел и, вылечившись, пошел к Гете, который, указав ему место на диване, сам, на том же диване, начал читать его дневник. По поводу известного приключения с Маргаритою у камина Гете сообщил Евгению, что в него, старика, была влюблена семнадцатилетняя девушка: явный намек на Беттину! 8 Г-н Брант глубоко проник в отношения Беттпны к Гете... Да и что может скрыться от такого зоркого наблюдателя, как г. Брант! он везде увидит 440
свое... Затем Гете, прочитав Евгению длинную лекцию о слоге, отпустил его с миром. Евгений перешел в Иенский университет, отпустил усы и начал жестоко жечь сигары и пить пунш. Любовных похождении у него набралось столько, что он потерял им счет, и рассказывает только о примечательнейших. Там он встретился с веймарскою брюнеткою, Эрнестпною, кабинет которой был маленьким раем — «я разумею здесь рай в чувственном вкусе Магомета»,— прибавляет Евгений (стр. 72). Из-за этой Эрнестины он дал оплеуху своему товарищу, Леониду, а «наутро, с рассветом, в уединенном месте, за городом, назначена была так называемая благородная разделка, кровавый расчет чести, свинцовая плата за обиду» (стр. 97). Но мальчишек развел дядька Евгения, с помощию полиции, и заставил их помириться в трактире. Между тем г. Бух умер, п Маргарита приехала с Мишелем в Иену. Евгений было к ней... по старому следу; но она заговорила о добродетели, достоинстве женщины, о своем падении и проступке перед мужем, который женился па ней подлым образом, бил ее подлым образом, а перед смертью сознался, что сам изменял ей не раз и особенно в то время, как она изменила ему... Все герои г. Бранта люди очень падкие на скоромное... Потом Маргарита завела издалека речь о браке; но опытного Евгения этим уж нельзя было провести: он напился мертвецки пьян п прокрался ночью в комнату Маргариты... «Зачем вы здесь, Евгений?» — «Ответ был в моих глазах, в дикой наглости моих движений». Она хочет кричать, а он ей говорит: «Кричи — твой сын первый прибежит». Она на колени, молить, но напрасно... «Тогда не было для меня ничего священного; чувство жалости, все чувства заглушены были силою одного грубого, скотского чувства. Слабый вопль несчастной женщины замер под рукою моей...» «Так, среди мглы ночной, вой бури заглушает крики гибнущего пловца, тщетно взывающего о помощи...» «Так...» но пусть читатели сами прочтут 129 и 130 страницы второй части «Жизни, как она есть», чтоб иметь понятие о высоком лирическом пафосе, каким г. Брант умеет заканчивать свои сцены...9 А кто пожелает знать, как умеет сей вдохновенный сочинитель расплываться в поэтических выражениях после сцен возвышенных, того отсылаем к его несравненной «Аристократке». Евгений был не только неутомимый самец, но и большой резонер,— блудлив, как кошка, труслив, как заяц, по русской пословице. Простившись, он начал резонерствовать, а потом пьянствовать; но Маргарита пришла к нему и сказала, что она все сделала для защиты своей добродетели, но если уж... так оно лучше — знаете — продолжать... И в самом деле, правда! Это г. Брант справедливо назвал «подвигом Маргариты». Но не долго подвизался Евгений с Маргаритою: он уехал на родину, и если б не жидовская ловкость Соломона, то Ревекка, хорошенькая дочь его, сделалась бы жертвою Евгения... Самого г. Бранта возмутило 441
непостоянство Евгения, и он очень патетически, с свойственным ему красноречием нападает на «неблагодарных чудовищ, в естественной истории так снисходительно называемых мужчинами» (стр. 153—154). После этого на сцену романа опять выступает его герой № 2, то есть Наполеон; но это для того только, чтоб умереть и оставить Евгению более свободное поприще для деятельности. И надо сказать, что он очень хорошо воспользовался этим выгодным для него обстоятельством: история с Ревеккою заставила его написать к Маргарите письмо с извещением, что он улле не любит ее; но когда Маргарита опять приехала в дом генерала (вероятно, вследствие гнусного обращения сэра Гудзона Лова с Наполеоном), Евгепнй опять сказал ей: «Маргарита! Маргарита! люблю тебя! п она не смела противиться моим ласкам, и сама ласкала меня... бедная, слабая женщнна!» (стр. 226). В третьей части, по случаю смерти отца своего, Евгений переезжает жить в Париж, с Маргаритою и Мишелем. Кстати о последпем. С ним случилась пречувствптельная история: он женился н с радости начал писать стихи, которых ни один книгопродавец не хотел купить... из зависти к гению Мишеля, а совсем не потому, что плохих стихов никому не нужно. Тогда Мишель издал их на свой счет, и журналисты их разругали... тоже пз зависти... Несмотря на то, что вошел в долгн, и вместо того, чтоб дельными трудами кормить себя и жену, Мишель, как все несчастные писаки без дарования, но с самолюбивою страстью к бумагомаранию, поставил на сцену драму. Париж освистал ее — тоже из зависти, по мнению г. Бранта. Мелкое самолюбие писаки было раздражено этою неудачею, он во всем видел зависть, заговор против себя и во всяком, даже не исписанном листке бумаги — грозную критику на себя, и с отчаяния решился писать на том свете, где нет зависти и журналов, и оставил жену с ребенком. Это было самым умным делом со стороны этого героя «N*2 3 «Жизни, как она есть». Хорошо, если б и все дрянные писаки последовали его примеру!.. Но мы забежали вперед, желая поскорее избавиться от этого глупого рифмоплета. Возвращаемся назад. Г-н Брант описывает Париж, и из его описания видно, что он основательно изучал... известную книгу г. Строева «Париж в 1838—1839 годах» 10. А Евгений между тем волочится напропалую. Влюбился он в актрису лет девятнадцати, «прекрасную и стройную, как художественная мысль поэта, сложенную полно и роскошно, как мечта о счастии, игривую и резвую, как дитя, горделивую, как царица, пламенную и страстную, как испанка, и недоступную, как герцогиня Сен-Жерменского предместья» (стр. 70). Подкупив ее горничную, он залез к ней под кровать, пока она была в театре. Актриса приехала домой, разделась, попросила ужинать, потом еще разделась и выслала горничную — а Евгений все смотрит да смотрит из-под кровати... И вдруг он видит: «Красавица, так волшебно раскинувшаяся на своем диване, казавшаяся такою неземною, вдруг опустилась па землю... 442
самым прозаическим образом...» (ч. III, стр. 78). В то самое мгновение Евгений выскочил из своей засады. «Оставите ли вы меня наконец?» — «Могу лп иметь столько власти над собою?» — «Вы сущий злодей» (язык парижских актрис!). — «А вы настоящий ангел!» — «Презренный человек!» — «Прелестнейшая женщина!» — «Подлец!» — «Благороднейшая жрица Мельпомены!» (стр. 82). Чем кончилась эта сцена — понятно: тем же, чем кончаются все сцены г. Бранта. «Я (говорит его Евгений) мог бы рассказать здесь еще десятка два приключений... Подчас мне вспадало па мысль, что я походил несколько на знаменитого кавалера де Фоблаза11 и что похождения мои не годились бы для строго нравственного романа, хотя п нельзя сказать, чтобы, в некотором смысле, онп совершенно были лишены назидательности» (стр. 83). Действительно, роман г. Бранта, в некотором смысле, можно счесть за пародию на роман Луве или на мемуары кавалера Казановы, и точно, он, в некотором смысле, не лишен назидательности, подобно спартанским илотам, которых господа нарочно заставляли напиваться донельзя, чтоб молодые люди фактически убеждались в гнусности пьянства... Если г-н Брант под «некоторым смыслом» разумеет такого рода назидательность своего романа, то, конечно, с ним все согласятся.... Теперь мы приближаемся к самому интересному месту романа г. Бранта. Надо сказать, что его Евгений познакомился, чрез Маргариту, с герцогинею д’Абрантес, которая называла его «проказником, шалуном (polisson), любимцем амура, человеком без всякого занятия» (стр. 61). Подлинный слог герцогини д’Абрантес! Она знала все тайны Маргариты и Евгения и кокетничала с последним (стр. 101). Называя его негодяем и волокитою, она просит его сесть к ней поближе да рассказать ей о повой его интрижке (стр. 103). Так как на ту пору у Евгения таковой не случилось, то герцогиня посоветовала ему идти в гусары, от чего Евгений отказался по причине боязни военной дисциплины; тогда герцогиня посоветовала ему пойти в министры; но Евгений отказался и от этого места, потому что оно скользко и хлопотливо (стр. 105). Затем герцогиня целует его (стр. 109), и, поцеловавшись, они оба решили на том, чтоб Евгению быть домашним секретарем у одного польского графа. Но вот самое интересное место романа г. Бранта — описание литературного вечера у герцогини. Так как г. Брант, по-видимому, особенно рассчитывал на это описание, то, чтоб сделать ему удовольствие, мы выпишем все это место, как ни длинно оно: В назначенный вечер я не преминул явиться к г-же Жюпо и застал у нее довольно многолюдное общество, большею частию состоявшее из одних мужчин. Некоторые из них были в очках, и почти все с физиономиями, очень выразительно говорившими: «Мы люди мудрые, литераторы! В наших руках общественное мнение; мы законодатели ума и вкуса; что мы скажем, то и свято!» В числе этих мнимых представителей общественного мнения заметил я несколько лиц, которые с первого взгляда производили неприятное 443
впечатление. Корыстолюбие, недоброжелательство, интрига, злость изображались в глазах их, как в верном зеркале, искусно освещенном. Тем не менее они старались казаться справедливыми, беспристрастными, благонамеренными. Но, несмотря на все усилия, настоящая природа этих господ проглядывала в их речах и суждепиях, невольных обмолвках и даже в самых внешних движениях, иногда очень удачно передающих движения внутренние. Так пожилая женщина, желающая казаться молодою, напрасно прибегает ко всем пособиям искусства и кокетства. Сквозь румяна и белила, сквозь все косметические средства пробивается неумолимая морщина. Почтенные сорок нагло предъявляют себя из-за мнимо наивной улыбки, несколько раз репетированной перед туалетом и сопровождаемой умилительным взглядом, которому тщетно домогаются придать неискусственнов выражение взоров девятнадцатилетней красавицы! — А, вот, наконец и вы, друг мой! — сказала герцогиня, встречая меня посреди своей гостиной, и прибавила вполголоса: — Видите ли, какой у меня собрался здесь ареопаг мужей великих и знаменитых, хотя, по чести сказать, без особенных причин, я охотно бы лишила себя удовольствия принимать этих господ. Между ними, скажу вам по секрету, только два или три человека заслуживают дружбу и уважение честных людей... а остальные... Но сядемте, и — в ожидании графа — я, в нескольких словах, постараюсь изобразить вам каждого из них... И поток самых язвительных, самых едких эпиграмм полился из уст словоохотливой герцогини, которая близко знала все закулисные литературные сплетни, все тайные пружины печатных действий журналистов и потому могла передать мне, с самою отчетливою верностию, характерные портреты их,— то была отборнейшая галерея нравственного безобразия, душевной низости, прикрываемых личиною желания общественной пользы и добра, над которыми внутренно издеваются лицемерные поборники его. — Одни из них злы по природе,—говорила, между прочим, герцогиня,— другие сделались злы по обстоятельствам, вследствие привычки постоянно говорить неправду и всё порицать; третьи не добры, не злы, а просто бесхарактерны, по недостатку чувства благородного стыда и уважения к самим себе. Таков, например, вот этот высокий журналист, с лицем, исковерканным оспою и веснушками и несколько похожим на собачье. Он воображает себя первым остроумником в мире, колким сатириком и в этом счастливом убеждении, которое, по обыкновению, разделяется несколькими дураками, беспрестанно издевается над всем и всеми, вечно шутит и смеется. Сначала он привлекал к себе толпу, падкую на фарсы; но скоро, увидев в нем пустого гаера и шарлатана, она отступилась от него и заклеймила его прозвищем уличного шута, каким прозвищем он, впрочем, гордится, по-видимому. Домогаясь снова приобресть ее благосклопность и исто- щась в насилованном остроумии, которое возбуждает теперь в читателях зевоту, сон и эфиопское храпение,— он лезет из кожи, надрывается от усилий — чем бы и как бы то ни было рассмешить читателей своего журнала,— ломается, кривляется, высовывает язык, пляшет и скачет, марает лице свое, и без того некрасивое, сажею, углем, расписывает всякими цветами, рядится в самые уродливые маскерадные костюмы, надевает колпак с бубенчиками и всякими погремушками, строит гримасы, кувыркается, ходит на голове — все это, разумеется, шутовским пером своим; словом, прибегает ко всевозможным наглостям и пошлостям, чтобы только снова приманить к себе толпу,— но, увы, все напрасно, все невпопад уже! Толпа равнодушно проходит мимо, пе смеется более даже над ним самим, потому что, накопец, он стал ей не смешоп, а жалок...12 Есть особенная категория мелких газетчиков, издающих пустенькие листки, наполняемые сказками, побасенками, разными сплетнями и самою грязною, отвратительною бранью. Вот, например, посмотрите налево, один из таких газетчиков — облизанный франтик, середнего роста, с глупенькою рожицей, которую хочет облагородить очками, не подозревая, что они так же идут к нему, как к корове седло, как пастуху тога. Впрочем, у него есть некоторые достоинства — он знает английский и пталиянский языки, 444
очень деликатно ходит, преискусно кланяется и выражается отборпым, сладеньким слогом, особенно когда обращается к прекрасному полу и думает блеснуть своею любезностию, которая, говоря без оговорок, "сильно отзывается переднею. Но я слишком распространилась об нем. Он так мелок, ничтожен, просто сказать — глуп, что не стоит даже осуждения13. Некоторые из его собратий и сотрудников несколько поумнее его: но тем хуже для них, потому что умишко, направляемый во вред себе и другим, умишко полуобразованный, вертящийся около того, чего сам порядочно не понимает, ниже и несноснее невинной природной глупости. Все это, однако ж, только некоторые частности, некоторые стороны целого. Много нужно красок и времени тому, кто захотел бы нарисовать общую картину нашей парижской журналистики, с разносторонними, разнообразными ее нравами и бесчисленными представителями. Вообще же можно сказать, что этот народ, большею частию, зол, ядовит, гадок снаружи и внутри, мстителен, продажен — это язва, зараза, чума общества... — Довольно, довольно, герцогиня! Если верить словам вашим — а я не смею им не верить,— то всех этих господ стоило бы перевешать... — На самой крепкой и узловатой веревке, потому что они увертливы, гибки и скользки, как змеи... Посмотрите, к слову, на этого маленького, черномазенького человечка, что стоит у окна и разговаривает шепотом с двумя литераторами, своими сотрудниками. Вглядитесь хорошенько в отталкивающие черты его смугло-желтого лица, в его узенькие, ястребиные глаза — в них столько злобы и недоброжелательства, что кажется, будто это, ничтожное, впрочем, само по себе твореньице, хочет заклевать весь род человеческий. Его снедают болезненная зависть и неукротимая жажда известности: они тем более заставляют страдать несчастного, что природа решительно отказала ему в уме и дарованиях авторских. Он ничего не написал, кроме дрянной, школьной брошюрки о Кромвеле да еще каких-то мыслей о Франции, никого не заставивших думать, по причине крайпей их пошлости и бестолковости. Убедясь в собственном бессилии и совершенной своей бездарности, внутренно сознавая свое жалкое ничтожество, он домогается, однако ж, приобресть имя хотя чужими трудами и издает, в виде журнала, какую-то учено-литературную энциклопедию. Добрые и легковерпые люди, которым он насулил горы золота и славы, ссудили его своим капиталом; но в деле, где всего необходимее ум, дарования и сведения, на деньгах далеко не уедешь, а этот желчный человечек и грамматику-то плохо знает, судя по нелепой орфографии его тяжелой энциклопедии. Ему не оставалось ничего иного, как пуститься на отчаянные хитрости и наглым шумом обратить внимание на свою тощую фигурку. Завербовав кое-как в сотрудники целую шайку голодных писак с широким горлом, он начал с того, что смело объявил их талантами первой величины, и в то же время с неистовыми воплями восстал противу всех, кто не принял участия в его издании, кто, более или менее, пользуется славою или известностью,— провозгласил их писателями без дарований, без заслуг, утверждая, что все ошибались в понятии своем об их достоинствах,— шумел, крнчал, выходил из себя и точно сделался па минуту предметом общего внимания: не знали, чему более удивляться — нелепости парадоксов или оригинальности выдумки этого штукаря. Однако ж издание не расходилось, и штука становилась убыточною для ее изобретателя. Надобно было во что бы то ни стало достать подписчиков на грузную энциклопедию. В крайности люди решаются на все. Промышленник напечатал огромное количество, сотни тысяч экземпляров, объявления о своем издании, расточая ему самые бесстыдные похвалы и хвастая, что в литературе никогда еще не бывало предприятия более полезного и успешнее достигающего своей цели!? Пресловутое объявление разослано было по провинциям, где есть еще много простяков, верующих всему печатному. Употреблены были и другие, еще менее разборчивые средства к уловлению легковерия публики, и подписчиков сначала набралось порядочное количество. Ободренный мнимым успехом, маленькой величины человечек решился, каким бы то ни было способом, упрочпть существование своего издания. Нужны были новость и странность, и он прибегнул 445
к шш, как к единственному пособию поддержать предприятие, пустое в сущности, нелепое в основаниях, дикое в исполнении. На что ж, вы думаете, отважился фокусник? Вдруг, ни с того, ни с сего, он возвестил миру — а мир его знать не знал, ведать не ведает — возвестил, что во Франции вовсе нет и не бывало никогда литературы, что Корнель, Расин, Вольтер и другие классические писатели наши, составляющие честь и гордость нации, были не что иное, как незначительные и односторонние явления, далеко не заслуживающие той славы и почести, какими равно удостонвалн их и современники и потомство. Но, уничтожая старые, всеми признанные знаменитости, надобно было создать новые кумиры. Удивительная энциклопедия пе затруднялась тем п, с свойственным ей бесстыдством, дерзко провозгласила гениями каких-то упырей, прославляла их небывалые таланты и никому не известные заслуги. Но, увы, эта отчаянная выходка не удалась: она встречена была громким хохотом и всеобщими насмешками, тем естественнее, что длинные диссертации, которыми энциклопедия мечтала обратить вверх дном понятия здравого смысла и истинного вкуса, были написаны тяжело и в высшей степени нескладно, языком варварским, ирокезским. Изложение, как нарочно, совершенно соответствовало дикости и странности мыслей этого нового взгляда па литературу. Взбешенный неудачею, пе- призванный энциклопедист утешает себя теперь памфлетами, ругательствами на все, что только подпадает под собственное полуграмотное перо его или под перья достойных его сподвижников,— на все, что только пользуется в обществе отличиями и репутацией. Издание давно уже лишилось двух третей своих подписчиков, которые скоро увидели, какими мыльными пузырями вздумали оморочить их. Умирая медленною, мученическою смертию, оно кое-как держится еще в провинциях переводными повестями и романами да порою, несмотря на предсмертные судороги и корчи, издает прежние неистовые вопли, которым, увы, даже из жалости или сострадания, не впемлет уже ни одно человеческое ухо! Кончится тем, что бедный энциклопедист, тщетно домогающийся славы и денег, впадет от бессильной злости в чахотку или, что еще хуже, сойдет с ума...14 — Ну, а эти двое сотрудников его? — спросил я, заинтересованный историей черномазенького журналиста. — Преданнейшие друзья его,— отвечала герцогипя. — Они всеми силами стараются продлить жизнь издыхающей энциклопедии, потому что со смертию ее им также придется умереть с голоду... Один из них, тот, что пониже ростом, немного косой, с лицем, свороченным в одну сторону, главный критик энциклопедии, человек пе совсем глупый и не без некоторых сведений, но с такими превратными понятиями о вещах и с таким странным, ошибочным направлением ума, что лучше было бы для ближних и для него самого, если б он был совершенным глупцом и невеждой 15. Другой... что корчит аристократа (а в родстве с комедиантами), высокий, белокурый, желающий казаться львом, несмотря на свою ослиную природу и вытянутую, как у теленка, шею... пишет в журнале черномазенького памфлеты и карикатуры. Его в насмешку прозвали «Тацитом бульваров и кофейных домов». Он проводит там почти целые дни, отыскивая мнимых оригиналов и сюжетов для мнимокурьезных рассказов, собирает новости и прпслушп- вается к разным сплетням в низших слоях общества. В псевдоюмористиче- ских статьях своих он описывает небывалые похождения изобретаемых им дураков и франтов середней руки, смеется над пими, не подозревая, что сам-то он смешнее и глупее всех своих героев, в изображении которых тщетно силится быть забавным и остроумным. Пошлые карикатуры его, исполненные клевет на общество и неблагопристойностей, читаются только гризетками и дворниками...16 Эти три господина очень удивили меня сегодня своим посещением. Я просила одного знакомого моего пригласить известнейших литераторов, пользующихся доверием публики, а он, в пылу усердия, привел всех повстречавшихся, в том числе и этих молодчиков. Посмотрите,— с пими стыдятся говорить далее их собратия по ремеслу, и опи, как отверженные, пе смеют тронуться с места и шепчутся между собою,— вероятно, изобретая новую клевету в отмщение за общее кним презрение... Ш
Обращаясь вообще к журналам, к пх разностороннему влиянию па умы и нравы народные, герцогиня, между прочим, говорила следующее: — Большинство убеждено, что парижские периодические издания служат к распространению просвещения и развитию вкуса в публике; но нельзя исчислить всего вреда, причиняемого ими в ложном направлении умов и страстей. Я не раз размышляла, что было бы весьма полезно п даже благодетельно, если б правительство усвоило себе исключительное право издаиия журналов или по крайней мере имело за ходом их непосредственное п строгое наблюдение. Двор и министерство иностранных дел распоряжались бы журналами политическими, Национальный институт 17 — учеными и литературными. Произнесение мнений и суда в делах политики, наук, искусств, словесности должно быть исключительно предоставлено людям громкой известности, с несомненными, общепризнанными заслугами, людям благонамеренным и добросовестным. Положим, что и тут вкрадывались бы иногда некоторые несправедливости и пристрастие; но они были бы каплею в море сравнительно с тем, что видим ныне; в сравнении с теми бесчисленными злоупотреблениями, которые, не будучи преследуемы, достигли наконец, в некотором смысле, силы права и власти. — Допуская же независимое существование журналов в частных руках, непременно должно строгими мерами ограничить своеволие издателей, отнять у них всякую возможность оскорблять личность и под видом выражения политических или литературных мнений вдаваться в брань и ругательства, к произвольному унижению имен и репутаций. Я согласна, что такое ограничение первоначально встретило бы у нас, во Франции или Англии, большие препятствия; но в соседних нам державах, где свобода тиснения более обуздана, где существует ценсура, весьма легко достигнуть прекрасной цели обращения журналов на одно лишь полезное, доброе, с устранением явной несправедливости и дерзких выходок, стремящихся к поруганию личности, к посягательству на неприкосновеннейшие права достоинства человека. — Для литератур юных, еще не успевших развиться до самостоятельности, в странах, где, при отсутствии ценсуры, общественное мнение еще не созрело и не противопоставляет оппозиции какому-нибудь нагаому крикуну, ничего нет вреднее, как журнальная монополия. Она останавливает ход литературы, сообщает ей ложное направление, злонамеренно подрывается под истинные дарования и расчетливо возвышает посредственность тайною корыстною целию, которую можно изобразить в следующих словах: «Чем больше хороших книг порицается журналами, чем меньше расходится отдельных изданий, тем, естественно, периодические больше приобретают подписчиков». Думают, как я уже сказала, что журналы способствуют распространению просвещения; но не ошибочное ли это убеждение? Множество молодых людей, неоперившихся юношей, пренебрегают систематическим, классическим образованием, прочным и истинным, и взамен его черпают отрывчатые сведения и познания из разных журналов, весьма часто проповедывающих нелепые теории и вредные воззрения... О, весьма легко можно бы было устроить дело иначе и, лишив журналы губительной их силы, сообщить им дельное и благое направление!.. — Вы, кажется, мечтаете об Утопии, герцогиня? — заметил я. — Нимало! Ограничить злоупотребления периодических изданий и повести их по пути истинному — дело очень возможное: следует только взяться за него твердою рукою, умно и обдуманно; принять сильные меры, привесив некоторого рода нравственные гири к головам людей неблагонамеренных, чтобы они пе могли двигаться слишком произвольно... — Я совершенно согласен с вами, герцогиня, в том, что не мешало бы ввести журналы в пределы приличия и умеренности; но полагаю, что вы преувеличиваете вес и значение журнального влияния в обществе. Журналы скорее служат ему развлечением, нежели указателем. Кто верит им, тысячу раз испытав их несправедливость? Какого опытного и благоразумного человека могут обмануть они? Касательно же литературной критики, мне кажется, что хорошую книгу унизить мудрено, и истинное дарование, 447
рапо или поздно, несмотря ни на какое противодействие неблагонамеренности, узнаётся п признаётся всеми... — О, без всякого сомнения! И не может быть иначе: потому что в противном случае ложь имела бы окончательный перевес над истиною, чего, к счастию, мы еще не видим в мире, вопреки всем усилиям зла и недоброжелательства людского. Но из этого не следует, однако ж, что должпо равнодушно смотреть на всякое злоупотребление и не стараться вырвать вредпое и неблагородное орудие из рук недостойных, нечистых... (ч. III, 112-128). Из этого отрывка читатели могут убедиться, как глубоко г. Брант изучил Францию и как тонко постиг он ее потребности. Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром, на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, все бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще... а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире... Однако ж, при всем своем глубоком зпании Франции и ее потребностей, г. Брант очевидно ошибается кое в каких фактах. Во-первых, он чересчур преувеличивает важность рецепзий во французских журналах: во Франции журналами называются газеты, а то, что у нас, в России, называется журналом, во Франции носит общее имя revue. Французские журналы (то есть газеты) литературою почти не занимаются, обращая все свое внимание исключительно на политику. Даже revues отличаются преимущественно политическим направлением, и если говорят о литературных сочинениях, то лишь о замечательных — о таких, которые скорее можно хвалить, чем бранить, и таких похвальных рецензий во французских revues является очень много, потому что во Франции является очень много хороших литературных произведений. Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало- мальски грамотного человека. А всё виновато его пылкое, романическое воображение! Оно-то было причиною, между прочим, и того, что г. Брант не вполне описал литературный вечер у г-жи Жюно. Мы знаем, из каких источников почерпал г. Брант все эти драгоценные факты — из собственных записок герцогини. Но этого недостаточно: следовало бы ему заглянуть и в записки современников г-жи Жюно, посещавших ее салон. Вот что, в записках одного из них, нашли мы касательно описанного г. Браптом литературного вечера у герцогини д’Абрантес: 18 — А видите ли вы (сказала г-жа Жюно, отделав журналистов), видите ли вы вон этого низенького, кругленького человечка с румяным лицом, похожим на пушистый персик? Это презамечательное существо. Он родом 448
бельгиец; над лбом у него голая яма, тщательно прикрытая волосами. Он глуп, как это сейчас можно видеть по его самодовольному лицу; но это бы еще ничего; худо то, что он помешан на двух идеях, как ни странно подоб- ное физиологическое явление. Первая — что он сын Наполеона и наследник французского престола. Дураку вообразилось, что Наполеон в один из своих походов пил чай у его матери и что этому обстоятельству он обязан своею жпзншо. Как все глупцы, он с физиономиею разряженного лакея (NB. В подлиннике: avec sa physionomie d’un laquais endimanché*) считает себя красавцем и находит в выражении своей телячьей фигуры что-то общее с лицом Наполеона. Посмотрите на него поближе: фрак на нем серый; складной шляпе своей (chapeau claque) он дает форму наполеоновской трехугол- ки, а руку — посмотрите — важно держит за жилетом; булавочка его шейного платка с Наполеоном, перстень с Наполеоном, табакерка с Наполеоном. Второй пункт его помешательства — авторство. При своей глупости, он ужасно бездарен. Книги его нейдут, п он приписывает это зависти журналистов и падению Наполеона. Наконец, увидев у уличных разносчиков экземпляры одного своего нового сочинения, раздаренные им приятелям и журналистам с собственноручными его униженными надписями, он, бедняк, не вынес — и объявил себя на Вандомской площади, среди белого дня, сыном Наполеона! Его заперли в дом, где лечат от притязаний на родство с великими мира сего... Через год он поправился и опять начал писать и печатать; но уже при этом стал поступать осторожнее — стал являться к журналистам, подличать перед ними, захваливать их печатно. Но этим он только наделал себе новых бед: журналисты, столь часто несогласные между собою во многом, на этот раз единодушно решились сделать из писаки—шута для своих фельетонов и на его счет забавлять публику. При этом они имели еще в виду отделаться от его посещений, упрямых и настойчивых, несмотря на то, что слуги журналистов захлопывали двери у него под носом, говоря: «Дома нет». Не поверите, до какой степени раздражительно самолюбие этого дурака: говоря с вами, он беспрестанно обижается. Если ему холодно, вы обидите его смертельно, сказав, что вам жарко. О чем бы вы ни заговорили с ним, он сейчас своротит на литературу, на свои труды, на несправедливость критики. Особенно он стал раздражителен в последнее время, увидев, что журналисты не перестают над ним смеяться, а к себе его решительно не пускают, оставив с ним всякие церемонии. Для утешения своего он пишет на них пасквили, над которыми они сами смеются первые, потому что злость бессильного врага всегда забавна. Он всегда носит с собою какое-нибудь новое свое маранье. Видите ли, у него из бокового кармана торчит бумага: это рассуждение о том, что критику надо запретить, потому что она ведет к безбожию, мятежам и явному неуважению... плохих стихов и глупых романов и повестей... Замечайте: он с кем-то заговорил; румянец ярче вспыхнул на его животно-мясистом лице; слышите ли, голос его поднялся целою октавою выше, и он кричит: «Конечно, милостивый государь, я не принадлежу к числу таких гениальных писателей, как г. Гюго, или г. Бальзак, или г. Ламартин, или г. /Канен, к числу которых, может быть, принадлежите вы; но все-таки мои сочинения — смею надеяться — заслуживают некоторого внимания, и вы очень ошибаетесь, думая, что я позволю вам оскорблять меня... Я понимаю, почему вы хвалите фельетоны г. Жанена: вы знаете, как недобросовестно он отозвался о моей поэме... Он переписал мои стихи сперва снизу вверх, а потом нарвал по стиху из каждой страницы... я не виноват, что смысл выходит все такой же, как если б мои стихи читались и сверху вниз, по порядку»... Вот вам образчик его пошлого самолюбия,— продолжала герцогиня. — А жаль, по человечеству жаль: несмотря на свою глупость, он мог бы быть порядочным писцом в канцелярии или порядочным корректором и лог бы последнею из этих должностей добывать себе хорошие деиьги. Он необразован, без всяких сведений, ничего не читал, кроме своих сочинений; но он порядочно знает * со своей физиономией празднично выряженного лакея (gîp.). — Ред. 15 В. Белииский, т. 7 "449
грамматику п достаточно силен в орфографии. Был бы славный корректор. Но, вместо того, он разоряется на издание своих глупых сочинений. Если опять пе сойдет с ума, то ему придется умереть с голода... Из этого отрывка да убедится г. Брант, что и мы знаем салоп г-жи Жюпо по крайней мере не хуже его, г. Бранта, который во всех французских герцогских салонах, как у себя дома... Поступив в домашние секретари к графу, Евгений свел связь с графинею. Знаменитое это событие воспоследовало в карете (стр. 153). Потом Евгении влюбился в дочь графа. Эту любовь его г. Брант называет «истинною», а мы назвали бы ее прнторно- сытовою, даже не сахарною, потому что сахар все-таки материал слишком дорогой и благородный для идеальности людей с низкими чувствами, каков был Евгений (см. стр. 130 второй части). Дочь графа оказалась кузиною Евгения, дочерью сестры его матери. Ее выдали за какого-то престарелого герцога. Но чрез несколько лет, овдовев, она явилась к Евгению, говоря ему, что вышла за старика из крайности и по расчету, потому что «супруг более молодой... был для нее опаснее... Произнеся последние слова, Елена покраснела и потупила взоры...» (стр. 258). Затем опи, к несказанному удовольствию г. Бранта, сочетались законным браком. Евгению тогда было уже сорок лет, и ему ничего не оставалось больше, как жениться. — И вот вам жизнь, как она есть!.. Ух! позвольте отдохнуть! Мы не только прочли роман г. Бранта, по и пересказали вам его содержание,— а это подвиг немаловажный! До сих пор мы шутили, а теперь скажем серьезно, что, несмотря на грамматически правильные, несмотря на реториче- ские, по старинному манеру обточенные и облизанные фразы этого романа, трудно вообразить себе что-нибудь более пошлое, нелепое. Отсутствие фантазии совершенное, бедность воображения непостижимая. Это просто сцепление небывалых происшествий на небывалой земле с небывалыми людьми. Все эти люди — как две капли воды похожи друг на друга, то есть все в одинаковой степени невыносимо нелепы, все, не выключая ни Наполеона, ни Гете, ни герцогини д’Абрантес, бог весть зачем приплетенных к грязным похождениям глупого мальчишки. И самые эти похождения лишены того качества, которым думал сочинитель польстить плотоугодничеству известного класса читателей: они мертвы и холодны, как и та фальшивая мораль, с которою они переболтаны, как вода с салом. И к какой статп тут Наполеон и Гете? Не только эти люди, но даже и герцогиня д’Абрантес слишком не по плечу таким сочинителям, как г. Брант. Но такие-то сочинители особенно и храбры и пи перед чем пе останавливаются. Они понимают все просто и думают, что Наполеон и Гете думали и чувствовали точно так же, как п опи, горемычные писаки... Мы пересказали все содержание романа г. Бранта, все... как оно есть, не упустив почти пи одной черты; остальное в пем — болтовня, водяное, многоглаголивое и бесцветное распространение пересказанного нами. Мертво, вяло, скучно, пошло! 450
Г-ну Бранту не удалась критика, не удались повести, и он вздумал написать роман с «веселенькими» похожденьицами и — очень кстати — с Наполеоном и Гете; но и этого не сумел сделать... такое несчастие! Роман его принадлежит к той литературе, которая называется по-латыне literatura obscena; * но, если б в этой грязи было хоть сколько-нибудь дарования, мы бы поздравили г. Бранта и с таким успехом... Неужели и после этого г. Брант будет продолжать забавлять публику на свой счет нападками на зависть и недоброжелательство журналистов, будто бы убивающих таланты? От сотворения мира по сие время ни один журнал не убил ни одного истинного таланта и не отвадил ни одного плохого писателя от дурной привычки пачкать бумагу. Улика налицо — сам г. Брант: если в нем, г-не Бранте, есть талант, насмешки журналов не ослабили же его таланта и не помешали ему, после «Аристократки», написать «Жизнь, как она есть»; если же в нем, г-не Бранте, нет таланта — все равно: насмешки журналов не прекратили его охоты истреблять попусту бумагу, и после всеми осмеянных повестей, рецензий, «Аристократки» он вот издал же всеми же осмеиваемую «Жизнь, как она есть»...19 РУССКАЯ ДРАМАТИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА ПРЕДОК И ПОТОМКИ. Трилогия в стихах и прозе Эта пьеса по-французски называется «Les Burggraves», а по- русски ее следовало бы назвать «Крикуны, или Много шума из пустяков». Гений г. Гюго, столько шумевшего в европейско-литературном мире назад тому лет десять с небольшим, теперь так низко упал, что даже наши доморощенные «драматические представители» 1 — если б у них было хоть крошечку побольше ума, вкуса и образования — могли бы писать драмы не только не хуже, даже лучше «Бургграфов». Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом2. В самом деле, этот псевдоромантик смешон до крайности. Он вышел на литературное поприще с девизом: «le laid c’est le beau» **, и целый ряд чудовищных романов п драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. Обладая довольно замечательным лирическим дарованием, Гюго захотел во что бы ни стало сделаться романистом и в особенности драматиком. И это ему удалось вполне, но дорогою ценою — потерею здравого смысла. Его пресловутый роман «Notre Dame de Paris» ***, этот целый океан диких, изысканных фраз и в выражении и в изобретении, на первых порах показался генияльным * непристойная литература (лат.). — Ред. ** «уродливое — прекрасно» (фр.).3 — Ред. *** «Собор Парижской богоматери» (фр-)* — Ред. 15* 451
произведением и высоко поднял своего автора, с его высоким черепом и израненными боками4. Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант, и что изящное просто, благородно п не натянуто. Гюго писал драму за драмой, и последняя всегда выходила у него хуже предыдущей. Наконец, «Бургграфы» превзошли в ничтожности и пошлости все написанное доселе их автором. Это сцепление самых избитых эффектов, повторение самых истертых общих мест. Тут есть корсиканка, которая сорок лет дышит мщением за убийство ее возлюбленного. Она шлялась по всему свету, была в Индии и там научилась небывалому искусству по воле своей и умерщвлять и воскрешать людей. Посредством ка- йой-то таинственной жидкости она заставляет чахнуть от изнурительной болезни племянницу Иова, бургграфа Эппенгефского, графиню Регину, и обещает влюбленному в нее стрелку Отберту излечить ее в одну минуту, если тот поклянется помочь ей в мщении и убить того, кого она ему укажет. Отберт этот был сын Иова Проклятого (в афишке названного, вероятно, ради смеха, окаянным), пропавший в детстве. Регина выздоровела от чудотворных капель, и Отберт, в темном подземелье, идет убить своего отца. Но не бойтесь — это только шутка, пустяки, вздор — нечто вроде пошлого театрального эффекта; не бойтесь этого картонного кинжала, как ни размахивается он над грудью столетнего старика: сейчас явится избавитель и в самую пору остановит руку невольного убийцы. И избавитель явился очень кстати — в ту самую минуту, когда палач и жертва уже надорвались от усталости, изливаясь в патетических монологах. Этот избавитель — Фридрих’ Барбарусса, император Священной Римской империи, явившийся в замке Иова Проклятого в виде нищего. Он — изволите видеть — брат Иова, бывший возлюбленный мстительной корсиканки. Когда Проклятый бросил его, израненного, из этого самого подземелья за решетку окна, он как-то зацепился за решетку и спасся, чтоб доставить г-ну Гюго несколько дрянных сценических эффектов. Когда братья расчувствовались, корсиканка, видя, что уже мстить не за что, скоропостижно лишает себя живота: она поклялась, что в гробе (который был принесен в пещеру с лежавшею в нем Региною) должен кто-нибудь быть вынесен из подземелья. Вот что называется сдержать клятву! Когда старая колдунья умерла, Регина воскресла — трогательная сцена! Все овечки налпцо, а волк умер! Отберт, еще прежде обиженный Гатто, маркизом Веронским, вызывает его на поединок; но маркиз (пьяница, шут и разбойник) с презрением отвечает ему, что не может драться с сыном цыганки (корсиканки тож). Тогда старичок-нищий, бросая свой посох и выхватывая меч, вызывается драться с Гатто. «Но ты кто?» — говорит Гатто. — «Я император Фридрих Барба- 452
русса!» Эффектная сцена?.. Затем он заковал в цепи целые три поколения бургграфов — Иова, столетнего старца, Магнуса, сына Иова, восьмпдесятилетнего старика, и Гатто, сына Магнусова, молодого человека. В лице этих трех бургграфов Гюго хотел представить три поколения рыцарей, одно другого хуже: Иов, несмоа- ря на грехи своей юности, рыцарь хоть куда; Магнус — ни рыба, ни мясо, а так себе; Гатто — пьяница, шут п разбойник. На сцене Александринского театра «Бургграфы» очень эффектная, а потому и отличная драма... СЕЛЬСКОЕ ЧТЕНИЕ, книжка вторая, изданная князем В. Ф. Одоевским и А. П. 3 а б л о ц к и м. Санкт-Петербург. 184 В типографии Министерства государственных имуществ. В 12-ю д. л. 188 стр. По случаю появления второго издания книжки г. Любимова «Про былое на православной Руси» в одном журнале было сказано: Книга для грамотных людей! Я думал, что эта книга для меня, для вас, для всех нас, которые имеем честь, удовольствие или притязание называться «грамотными»: а выходит на поверку, что это — книга в самом деле для людей! Кто мог предполагать такой аристократический тон в таком простом и скромном заглавии! Между тем из содержания книги ясно, что автор под словом люди не разумеет ни меня, ни вас, потому что в тексте он всегда называет своих читателей — братцы! Этого титула я не люблю в обращении со мною: авторам, которым оказываю честь, покупая и читая их сочинения, я по самой крайней мере — батюшка, а не братец. Да, я думаю, что даже и людям этот боярско-снисходительный эпитет братцы не очень понравится, когда они станут платить наличными деньгами. Кто по-барски говорит людям братец, тот по-барски должен дать им книгу даром, подарить, а не продавать: тогда эта уж совсем благородная, аристократическая манера и фамилиарность, отзывающаяся немножко спесыо, охотно прощается такому автору *. Итак, г. Любимов навлек на себя упрек в аристократическом тоне словом «братцы»? Упрек высказан очень остроумно, но справедлив ли он? Нам кажется, что книжка г. Любимова заслуживает полного упрека в том, что она крайне плохо составлена, сочинитель ее виноват в том, что взялся совсем не за свое дело, но отнюдь не в невинном слове «братды». Это действительно плебейское словцо употреблено им для ясности изложения, и очень жаль, что вся ясность и толковитость книжки г. Любимова заключается только в этом слове. «Как ни зови, лишь хлебом корми»,— говорит русский простолюдин, и слово: друг мой для него ничем не лучше братца, тем более что ведь не слово, а — le ton fait la musique *. Аристократический или барский тон, принимаемый в отношении к простому народу выскочками, мещанами и другими представителями среднего сословия, состоит не в словах, будто бы оскорбительных для простолюдинов, а в понятиях, оскорби¬ * тон делает музыку (фр.). — Ред, 453
тельных для человечества и равно не хрнстнанских, как и не философских. Вот образчик таких понятий: Возможность пользы простонародных книг о простонародном деле, о хлебопашестве, о домашнем хозяйстве я понимаю, хоть и не уверен в действительности этой пользы, как то известно всякому благосклонному читателю; но история кажется мне необузданпою роскошью не только для простого мужичка, но даже и для старосты. Дело в том, что если мой крестьянин придет ко мне за советом, купить ли ему гисторию г. Любимова, я решительно скажу: «Не покупай, мой друг (братец — я никогда не говорю); лучше сбереги эту денежку; да вот тебе еще полтина: поди и купи на них хороший плуг или железную борону в земледельческом училище: это для тебя нужнее всех гисторий. А если боишься, что от безделья в праздник лукавый потащит тебя в кабак, так ведь у тебя есть «Бова-королевич»: читай его! Правда, твой «Бова-королевич» оборван и, как я видел, без начала. Ну, так читай с другого конца: для тебя ведь все равно, что ни читать и откуда нп начнешь читать!» Вот это аристократический тон аристократов средней руки, которых во Франции называют, для отличия от истинных аристократов, les bourgeois... * Это получше всех возможных «братцев», хотя и называется «друг мой»! Осудить простолюдина на невежество, заставить его пахать землю да читать с обоих концов оборванного «Бову-королевича» и отнять у него право иметь понятие о его человеческих обязанностях, об истории его отечества, словом, обо всем, о чем имеет право не знать животное и чего не имеет права не знать человек,— и за это утешить его воззванием: «друг мой»! воля ваша, это что-то сильно отзывается не аристократизмом, а мещанством во дворянстве!.. Мы, право, не понимаем, почему для простолюдина вредно знать (в такой мере, в какой может он знать) прошедшую славу и настоящее величие своей родины, имена и подвиги великих царей и великих людей своего отечества. Не понимаем, что худого или смешного в том, что простолюдин будет читать книги, в которых, сообразно потребностям его сословия и быта, толкуется ему о его обязанностях как человека, гражданина й христианина, о способах к улучшению его быта и о разных любопытных предметах, познание которых развивает ум и дополняет, а иногда и заменяет опыт? Не понимаем, почему простолюдин обязан если не пить в кабаке, то читать «Бову-королевича» или подобные тому вздоры, которые только еще более огрубляют его ум, и без того грубый... Ошибаются те, которые думают, что если у простолюдина вдоволь хлеба и за ним казенных недоимок нет, то уж ему ничего больше не нужно. Это мнение противно и религии, и философии, и здравому смыслу. Животное сыто, содержится в тепле и чистоте — оно счастливо вполне, и ему больше ничего не нужно; но человек ведь не животное, хотя бы он был и простолюдином. Кроме внешнего благосостояния, ему еще необходима религия, нравственность, образование, без которых он едва ли не ниже * буржуа (фр.). — Ред.
всякого животного. Никто не будет спорить против того, что для всякого сословия нужно соответственное образование и что мужикам совсем не нужно учиться в университетах; но из этого еще не следует, что мужику не нужно в детстве учиться в сельском приходском училище и что это для него — излишняя роскошь. Самое внешнее благосостояние крестьянина, о котором так хлопочут мнимые филантропы, невозможно без образования в известной степени: это аксиома. Дайте немцу и русскому по равному клочку земли с равными хозяйственными средствами для ее обработывания,— и вы увидите, что первый всегда будет зажиточнее и богаче последнего. Отчего это? — Совсем не оттого, чтоб немец был умнее или даровитее русского (чаще случается совсем наоборот); но оттого, что немец вообще образованнее русского. Немецкий крестьянин читает Библию и знает наизусть «Германа и Доротею» Гете: это не мешает ему быть отличным хозяином и трудолюбивым земледельцем. Не понимаем, почему русский мужик сделается хуже, если вместо «Бовы-королевича» станет читать, например, басни Крылова? Не менее ошибаются и те, которые думают, что наши крестьяне всё те же, какие были назад тому сто или двести лет. Цивилизация незаметно оказывает над ними свое влияние и изменяет их. Это особенно стало заметно в последнее время. И если бы нас спросили, к лучшему или худшему изменяется простой народ от успехов цивилизации,— мы отвечали бы, что и к лучшему и к худшему. Освободив простолюдина из-под опеки природы и обычая, цивилизация сделала его бойчее, развязнее, про- мышленнее, так сказать, способнее ко всякому делу, находчивее, предприимчивее, смелее: это к лучшему. Но в то же время, умножив его нужды, и истинные и ложные, она сделала его более падким на приобретение, менее разборчивым на средства: это к худшему. Чтоб поправить зло, надо последовать пословице: чем ушибся, тем и лечись. Отцовский обычай и пример стариков — уже плохая школа для простолюдинов: созданная цивилизациею действительность находится в диаметральной противоположности с преданиями простодушной старины. Нужно образование, это могущественное средство цивилизации же, без которого ум народа превращается в хитрость, ловкость — в плутовство, наме- танность служит орудием безнравственности. Надо быть вовсе слепым, чтоб думать, что реформа ГОтра уже кончилась: она еще только начинается. От дней Петра Великого до 1812-го года это была не история, а еще только пролог к истории: история начинается с 1812 года. Таким образом, нельзя не радоваться, что с некоторого времени кпиги для простого народа сделались целою отраслью русской литературы. Это счастливое направление произведено было первою книжкою «Сельского чтения», изданною князем Одоевским и г. Заблоцким. Она вышла в прошлом году двумя изданиями, в числе 9000 экземпляров. Теперь вышла и вторая ев 455
часть. Свойство всякого истинно хорошего дела — постепенно совершенствоваться: вторая книжка «Сельского чтения» гораздо лучше первой, и можно надеяться, что третья будет еще лучше второй. Содержание и изложение статей «Сельского чтения» так хорошо, что они читаются с удовольствием п не простолюдинами. Между тем в них видно основательное знание быта и свойств простого народа, верный взгляд на его нравственные потребности. «Сельское чтение» вполне владеет тайною умения говорить с своими читателями, соблюдая собственное достоинство, то есть не заносясь в облака п не нагибаясь до грязи, но держась настоящей средины. Все мысли в нем излагаются не поучениями, не сентенциями, но живым, увлекательным и наглядно убедительным образом, или в виде повестей, рассказов, или разговоров, имеющих свой драматический интерес. Возьмем для примера разговор о пользе и необходимости грамоты для простолюдина. Говорят крестьяне; следовательно, вопрос решается крестьянским умом. Иван. Ну, я не знаю, зачем нам и читать, что там написано! ведь нас туда и не пустят, а куда пускают, там и духом доберешься: вот, примером сказать, питейные дома,— прочтешь, брат, пропись хоть в какую темень! Антоныч. О! этому поверю. А что, когда тебе за то прописывали, там... знаешь! под каланчой-то,— умел ли ты эту пропись прочитывать? Иван. Нет, брат! Там худо пишут,— так начеркают и вдоль и поперек, что ничего не разберешь! Антоныч. Да и то плохо, что письмо такое скоро стирается; кабы годик-другой ты проносил, то, может быть, и разобрал бы! Иван. Спасибо, брат: вишь, тебе горазд понравилась грамота, так ты и дал бы себя поучить. Антоныч. Уж ты там как ни толкуй, а завидно глядеть на грамотного мужика, как-то у него все не то, что у другого: и речь складнее, и в доме-то лучше, и в руки что ни возьмет, не валится. Оттого-то я и рад, что моего Ефимку надоумило мне к писарю посылать. Прежде только и дело матке, что на него кричать; уйдем все на работу, а он на улице с ребятами балуется, а не шалит, так и делать нечего. Того и гляди, что вырастет сорванец и отца из дома выживет. Теперь хоть сидит за книгой да доброму учится; уж много молитв знает на память. Знает сам молиться; мы —«господи, помилуй» да «господи, помилуй» и ничего больше сказать не умеем, а он молитву читает — поутру одну, вечером другую, а за обедом третью. В церковь божью придем,— что мы понимаем? ровно ничего; бабы про новины ласкочат, а мы — стоим да волосами мух обмахиваем; а ведь обедню про нас служат и говорят не стенам, а нам, что бог велел. А бог велел для нас говорить, так, стало, и нам велел разуметь, о чем говорят. Ну, как же нам разуметь, когда мы грамоты не знаем! Ведь в церквп ни про соху, ни про борону не говорят, а мы только те слова и знаем, которые в нашем быту часто употребляем, другие же речи только в книгах и написаны. Вот каково же, брат, подумать, что придется когда-нибудь и умереть и ответ богу дать за все дела, которые против его святого закона творили? Иван. Ну, дядя, вот уж этот раз на правду похожо; только неужто мы виноваты, что грамоты не знаем; что ж будет с нами и нашими отцами? Антоныч. Отцы наши и рады, может, были учиться, да негде и не у кого было в ихнее время; им бог простит, и нам теперь уже слишком поздно учиться; но по крайней мере, коли видишь, что добрые люди стали об нас заботиться и заводить школы, то мы не должны детей своих отнимать от этого добра, а должны заставлять их учиться, тогда и нас за них 456
бог пе оставит. Посмотри, какие идут годы! что далее, то хуже, а все оттого, что мы ие хотим понять волю божью. Худо родилось — говорим: богу так угодно было. Хорошо родилось — говорим: вот как хорошо запашешь, так хорошо и вырастет. Худое все на бога сваливаем, а себя правим. Давно я про душу свою думаю и теперь еще попокойнее стал с тех пор, как Ефимку заставил учиться, а все как говорю, так сердце и замирает. С гра: моткой все бы, кажись, больше намолился и скорей бы заслужил царство небесное. Иван. Так как же, Антоныч, посылать ли же мне старшего мальца, как школу-то заведут? Антоныч. Зачем, брат? ведь ты говоришь, что грамота пе повезет; лучше пусть его по избам шатается да по миру ходит; тебе его и кормить не надо будет! И ван. Нет, дядя, ты теперь не смейся; ты знаешь, что я и сам не рад, что бог меня приобидел и до людей не довел. Подчас я попимаЕо добрые речи, да вот эта проклятая дурь: как попадет в голову лишнее, да как захожусь на посиделки, и забуду. Вот тебе крест, что пошлю мальчишку в школу. Антоныч. То-то, Ваня, над грамотой не шути: коли грамотка дастся, так на ней далеко уедешь2. Лучшие статьи во второй книжке «Сельского чтения»: «Рассказ о том, какие православные государи царствовали в России после Петра Великого и какие дела сделала императрица Екатерина Великая»; «Грамотки дяди Иринея», «Сказка о Ваньке Ротозее», «Рассказ крестьянина Прокофия про немцев-колонистов» и «Кто такой дедушка Крылов»3. Эти статьи отличаются истинно литературным мастерством ц выдаются из всего остального, хотя и это остальное отличается замечательным достоинством. Мы не будем больше делать выписок: это просто невозможно, ибо надо или все выписывать, или потеряться в выборе отрывков. Кто прочтет самую книжку, тот согласится с нами,—а книжку эту с удовольствием прочтет и литератор, и барин, не говоря уже о крестьянах, для которых она представляет неисчерпаемый источник удовольствия и пользы. Мы сказали выше, что «Сельское чтение» породило целую литературу книг для простонародья. Надо сознаться, что пока еще этому радоваться нечего. Все эти книжки порождены соревнованием не к достоинству, а к успеху «Сельского чтения»; и потому их производит не талант, а промышленность, и они одна другой нелепее и пошлее. Но пусть их выходят: неуспех охладит их ревность, а усиливающаяся потребность в народном чтении возбудит другого рода ревность и вызовет на деятельность таланты, а пе промышленность. Пока достаточно и одного «Сельского чтения». ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье. С.-Петербург. В типографии Глазунова. 1843. В 12-ю д. л. 173—250 стр. Какие есть странные критиканы и судьи!.. Один из них недавно объявил, что он хвалил «Героя нашего времени», сочинение Лермонтова, покуда поэт был жив, но когда поэт умер, он (кри- 457
тикай) решился рассуэюдатъ о творении его хладнокровно и очень удивляется людям, которые и теперь, когда из этого дарования уж нельзя ничего извлечь для своих страстей, продолжают выдавать «Героя нашего времени» за что-нибудь выше миленького ученического эскиза. В самом деле, ведь не расчет!.. Наш критикан не таков. Он тотчас переменяет тон и называет произведение, от которого прежде приходил в восторг, ученическим эскизом. «Это,—говорит он,—просто неудавшийся опыт юного писателя, который еще не умел писать книг, учился писать; слабый, нетвердый очерк молодого художника, который обещал что-то — великое или малое, неизвестно,— но только обещал. Тут на всяком шагу виден еще человек, который говорит о жизни без всякой опытности, об обществе без наблюдения, о своем времени без познания прошедшего и настоящего, о свете по сплетням юношеским, о страстях по слуху, о людях по книгам, и думает, будто понял сердце человеческое — из разговора в мазурке, будто может судить о человечестве, потому что глядел в лорнетку на львенков, гуляющих по тротуару (как ново это все и остроумно!). Даровитому от природы Лермонтову повредило в этой книге именно то, что делает смешным всякого двадцатилетнего мудреца. Он слишком рано принялся за роман: в его лета еще пе пишут этого род у сочинений» (с каким достоинством и с какою уверенностию сказана эта последняя фраза!). Далее критикан уверяет, что «Герой нашего времени» совсем не герой нашего времени... В самом деле так! Лермонтов представил нам человека, пожираемого жаждою деятельности, который, чтоб заглушить эту неудовлетворенную жажду, чтоб делать что-нибудь, волочился за женщинами... Ну, что это такое? Разве это недуг нашего времени?.. И что это за жажда? И какой деятельности ему хотелось? Ну играл бы в преферанс, приобретал... Приобретение — вот недуг нашего времени; приобретатель — вот настоящий герой нашего времени... Этого героя поймут, узнают в лицо все — и умные и глупцы, но чтоб понять первого, какого изобразил нам Лермонтов, нужно... да, одним словом, долго ли усомниться даже в самом существовании того, чего сам никогда не чувствовал? А и эта палящая, тревожная жажда—удел не каждой натуры... Вот почему идея «Героя нашего времени» для многих оставалась доныне тайною и останется для них тайною навсегда! И вот где, между прочим, источник этих простодушных восклицаний: «Какой же это герой нашего времени? Где же видели вы таких людей?» Да, не спорим, нигде не видали; это фарс, ложь во всех отношениях,— да, во всех. Кроме своей нелепой жажды, Печорин еще и эгоист, дурной человек... а мы, герои своего времени, мы разве дурные люди? Разве не говорим мы с достоинством о чести и разве не отворачиваемся с негодованием от гнусных картин порока? Разве не составляет добродетель основы всех наших романов и разве не кричим мы против 438
безнравственности, если писатель представит нам сына, который не повинуется отцу, жену, у которой недостает героизма терпеливо нести крест свой — побои и тиранство мужа! И разве не страшно казнит общественное мнение подобные отступления от общепринятого порядка, когда они случаются в жизпи?.. Разве дурно платим мы карточные долги? Разве водятся за нами такие грешки, как за Печориным? Нет, нет и иет! Мы прекрасные люди, а Печорин — вздор, миф, клевета на современного человека... Да п весь-то роман,— что много толковать? — дрянь! То ли дело «Идеальная красавица», «Аббаддонпа», «Блаженство безумия» 1 — вот настоящие романы! вот великие произведения! Молод умер Лермонтов; пе успел он поучиться у старых писателей, не дождался «Идеальной красавицы»! Оттого-то, вот именно оттого нет в его произведении ни наблюдательности, ни знания жизни, ни остроумия, ни слоту...2 Впрочем, и мы до сей поры не дождались окончания знаменитой «Красавицы». Изобретен новый способ извинять обещания, которое сдерживать почему-либо нет охоты. Прежде, бывало, посулят сорок томов истории да разных драм и романов, выдадут десятую долю да и помалчивают, как будто «оно там так и нужно»3. Теперь — другое дело: такие неустойки делаются разве только из скромности. Негде печатать! Нужно уступить место дорогим гостям, знамепитым писателям, которых произведения, верно, будет публике прочесть гораздо приятнее. И так в течение »целого года, а пожалуй, и десяти... Иной может весь век уступать свое место в книге другим и считать себя сочинителем. Способ прекрасный! Жаль, что он удобно приложим только к журналистике и его пельзя вообще приложить к литературе! Третье издание «Героя нашего времени» ни лучше, ни хуже второго. ГАМЛЕТ. Трагедия В. Шекспира, перевод А. Кроиеберга. Харьков. В университетской тип. 1844., В 8-ю д. л. 220 стр. Что современная русская литература находится в состоянии запустения,— в этом теперь согласны почти все литературные партии, во всем другом несогласные между собою. Естественно, каждая из них силится объяснить причину такого странного явления. Эти объяспения часто бывают восхитительны своею наивно- стию, и если смотреть на дело со стороны, то можно забавляться им, как игрою в жмурки: изъяснитель с завязанными глазами и распростертыми вперед руками бегает взад и вперед, бросается из стороны в сторону, ловя ускользающие от него искомые причины, а зрители хохочут... Смешно и забавно! Одни говорят, что литература потому в упадке, что нет книжной торговли; но им сейчас возражают, что книжной торговли потому пет, что литература в упадке, ибо весьма естественно, что торговля не может 459
существовать, когда ей нечего продавать. Следовательно, в этом объяснений остается несомненным только факт, что литература в упадке, а причины этого факта все-таки нет. На беду объявителей этого рода, сама действительность взялась решить вопрос: книгопродавцы явились,—даже, по некоторым, воздвиглись новые деятели, оживители литературы, с самоотвержением решившиеся вновь издавать старый хлам ее;1 другие книгопродавцы покупают рукописи, платят авторам посильную плату, издают книги,— а литература по-прежнему мертва, и книжная торговля в застое. В этом принуждены были сознаться сами объяснители. Другие говорят: литература оттого в упадке, что наши писатели ленивы, мало пишут, ничего не делают и т. п. Но факты доказывают, что теперь литераторы пишут по крайней мере не меньше, если еще не больше того, как писывали они в старину и во все хваленые времена русской литературы. Сколько является «драматических представлений»;2 новым водевилям нет счета; повестей не оберешься; иллюстрованных историй, оригинальных п переводных, вдоволь; нравоописательных и юмористических книжек и тетрадок с картинками просто некуда девать. Нет, все не то! Третьи говорят: неуважение к талантам — вот причина упадка литературы! Прекрасно! но где же это неуважение, если все, что является в литературе отличного или порядочного, жадно читается публикою в журналах, скоро раскупается в отдельных книгах? «Мертвые души», напечатанные в числе трех тысяч экземпляров, давно уже распроданы до последнего экземпляра; «Сочинения Николая Гоголя» в четырех частях почти совсем разошлись в какой-нибудь год времени, несмотря на то, что из них около трех частей составлено из старых, давно уже известных публике статей; сочинения Лермонтова то и дело издаются; повести графа Соллогуба, давно прочитанные в периодических изданиях, хорошо распродавались и хорошо распродаются, изданные отдельно. А между тем эти три писателя, особенно два первые, подвергались, подвергаются и, вероятно, еще долго будут подвергаться «неуважению» со стороны разных аристархов. В целой книге нельзя пересказать всех браней, которые напечатаны на сочинения Гоголя; о Лермонтове теперь пишут, что так как он уже умер и от него никаких барышей ожидать нельзя, то уже смешно его хвалить, а надо его бранить3 и, на первый случай, заметить, например, что в его «Герое нашего времени» нет знания жизни, света, людей, человеческого сердца и что всего этого следует искать в «Девах чудных» 4 и разных «драматических представле- , пиях». Правда, «неуважение» вредит многим талантам; но если оно, даже доведенное до ожесточения, не могло повредить некоторым,— явный знак, что дело не в «уважении», не в «неуважении», а в достоинстве сочинений, в силе таланта, который сам собою заставляет уважать себя. Некоторые сочинители для лучшего хода своих сочипений издают журналы и газеты, в которых их сочинения весьма «уважаются», но, увы! все это теперь уже ни- 4С0
сколько не помогает горю5. Наконец, нам недавно случилось читать где-то мнение, что русская литература упала не от чего другого, как от журнальной полемики!..6 Это мнение не ново: оно' повторялось очень часто в доброе старое время и брошено за не- годностию. Кому-то вздумалось возобновить его. Очевидно, что возобновитель сродни падшим от полемики сочинениям: иначе он так горячо не напал бы на эту мнимую причину посполитого рушения7 русской литературы. А прекурьезное мнение! Ради самой юродивости его, нельзя пропустить его без внимания. Полемика составляет душу иностранных литератур; в сравнении с нашею иностранная полемика — то же, что океан в сравнении с ручейком. Отчего же иностранные литературы не погибли от полемики? Возобновитель курьезного мнения говорит, между прочим, что журнальные брани лишили русскую литературу всякого доверия у публики, которая будто бы поверила всем воюющим сто-- ронам в том, что они говорят одна о другой, и — перестала читать по-русски... Именно так! Но кто же читает русские журналы, из которых одни «Отечественные записки» имеют более трех тысяч подписчиков? — неужели иностранцы? А ведь что было писано против «Отечественных записок», как бранили их разные журналы п разные сочинители?.. Кто раскупил «Мертвые души», наповал разруганные половиною наших журналов, как произведение пошлое и бездарное?..8 Да и когда полемика была тише, если не в настоящее время? Глазам не веришь, читая брани, которые некогда печатались на Пушкину, а между тем Пушкина все читали!.. Нет, скорее одною из причин запустения русской литературы можно почесть то, что у нас еще и теперь не стыдятся показываться в печати мнения, подобные тому, что какая-нибудь литература может пасть от полемики... Много есть разных причин упадка нашей литературы в настоящее время. В первой книжке «Отечественных записок» 1844 года мы, в отделе «Критики», изложили некоторые из этих причин9. Главнейшие из них,— во-первых, преждевременная смерть Пушкина и Лермонтова. Первый сделал очень много, по еще больше обещал сделать, судя по его посмертным сочинениям. Второй только что начал было обнаруживать всю огромность своего таланта. Гоголь редко является в печати. Несколько талантов, более или менее ярких, не могут сделать незаметным недостаток в людях гениальных, а гениальных людей не могут создать ни «уважение», ни процветание книжной торговли: их творит природа. Во-вторых, теперь русскай литература вышла на такую дорогу и приняла такое направление, что многие люди, недавно считавшиеся великими талантами, невольно обратились в людей с посредственными дарованиями; многое из того, что прежде восхищало публику, теперь наводит на нее зевоту, а некоторые ci-devant* любимцы публики, воспользовавшиеся под шумок ее * в прошлом (фр.). — Ред. 46.1
пеопытностию, теперь тщетно напоминают ей о себе разными новыми трудами своими и восторженными «уважениями» этих трудов: в первых публика видит старые погудки на новый лад, во вторых — уж слишком неловкую и грубую проделку...10 Между причинами упадка современной литературы есть и такие, которые так очевидны и понятны, что нечего распространяться о них; кто же не в состоянии сам проникнуть в них, тому толковать — все равно, что с глухим говорить шепотом. Но одна, также из главных причин, состоит сколько в незрелости нашей литературы, столько и в разнохарактерности читателей, составляющих нашу публику. Мы достигли уже до того, что у нас не может не иметь хода роман, повесть, комедия, означенные печатью истинного и самобытного таланта, особенно если содержание романа, повести или комедии касается нашей русской действительности. Но только этим и ограничивается наш успех. Он велик — это правда; по одного его еще мало. Искусство, в общем значении этого слова, еще далеко не вошло в потребность нашей публики; дельные сочинения даже по части истории — науки, которая в Европе преобладает над всеми другими,— дельные сочинения теоретические не составляют еще потребности публики... Но обратимся собственно к искусству. У нас, по-видимому, любят Шекспира. Некоторые драмы его имели огромный успех на сцене, а потому расходились счастливо и книгами. Но в этом-то успехе и видна вся детскость эстетического образования нашей публики. Больше всех других драм Шекспира имел успеха на сцене «Гамлет», поставленный на театр и напечатанный в 1837 году г. Полевым. До этого времени о существовании «Гамлета» большинство нашей публики как будто и не подозревало. А между тем еще в 1828 году был издан русский перевод этой драмы г. Врончен- ко — необыкновенно даровитым переводчиком. В переводе «Гамлета» г-на Вронченко, конечно, есть свои недостатки, потому что совершенного ничего не бывает в делах человеческих, и совершенные переводы гораздо менее возможны, чем совершенные оригинальные произведения; но в то же время перевод «Гамлета» г. Вронченко отличается достоинствами великими: в нем веет дух Шекспира и передается верно глубокий смысл создания, а не буква. И что же? — самые достоинства перевода г. Вронченко были причиною малого успеха «Гамлета» на русском языке! Такое колоссальное создание, переданное верно, было явно не под силу нашей публике, воспитанной на трагедиях Озерова и едва возвысившейся до «Разбойников» Шиллера. Г-н Полевой переделал «Гамлета». Оп сократил его, выкинул многие существеннейшие места, исказил характеры и из драмы Шекспира сделал решительную мелодраму, как Дюси сделал из нее классическую трагедию. Но все это сделано г. Полевым без всяких особенных соображений, единственно потому, что он понял Шекспира, как понимает его, например, Дюма и другие поборники подновленного романтизма, имепно — как романтическую мелодраму. И это было 462
причиною неимоверного успеха «Гамлета» на сцене п в печати: «Гамлет» был сведен с шекспировского пьедестала п придвинут, так сказать, к близорукому понятию толпы; вместо огромного монумента ей показали фарфоровую статуэтку — и она пришла в восторг11. Так же точно держится на сцене чей-то преплохоп перевод «Лира», именно потому, что в нем оставлены только эффектные места, а все величественное течение внутренней драмы, основанной на глубокой идее и борьбе характеров, раздроблено на мелкие, врозь текущие, не связанные между собою ручейки 12. После «Гамлета» г. Полевого, г. Вронченко издал свой перевод «Макбета», который имел еще менее успеха, чем «Гамлет»: суровое величие и строгая простота этого творения, переданные переводчиком со всею добросовестиостию, без всякого угодничества вкусу большинства, без всяких вылощенных прикрас, были сочтены толпою за шероховатость и прозаичность перевода13. И теперь перевести вновь «Гамлета» или «Макбета» значит только втуне потерять время: всякий скажет вам, что он уже читал ту и другую драму. Черта замечательная! Она показывает, что все гоняются за сюжетом драмы, не заботясь о художественности его развития. В Англии целая толпа комментаторов трудилась над объяснением каждого сколько-нибудь неясного выражения или слова в Шекспире,— и эти комментаторы всеми читались и приобрели себе известность. Во Франции, и особенно в Германии, сделано по нескольку переводов всех сочинений Шекспира,— и новый перевод там не убивал старого, но все они читались для сравнения, чтоб лучше изучить Шекспира. У нас этого не может быть, ибо у нас только немногие избранные возвысились до созерцания искусства как. творчества, до чувства формы; толпа ищет в литературном произведении только сюжета. Узнав сюжет., она думает, что уже знает сочинение, и потому новый перевод уже раз переведенного сочинения ей кажется совершенно излишним. После этого трудитесь, переводите, оживляйте литературу своею деятельностию!.. Вот почему мы певольно пожалели о труде г. Кронеберга. Перевод его положительно хорош и как бы дополпяет собою перевод г. Вронченко, показывая «Гамлета» в новых оттенках; но кто оценит этот труд, кто будет за пего благодарен, кто захочет узнать его?.. Дай бог, чтоб слова наши не сбылись на деле: мы первые охотно сознаемся в ошибке; по... Г-н Кронеберг владеет богатыми средствами для того, чтоб с успехом переводить Шекспира: он от отца своего * наследовал любовь к этому поэту, изучал его под руководством отца своего, посвятившего изучению Шекспира всю жизнь свою и написавшего о нем несколько сочинений европейского достоинства; он прекрасно знает английский язык (зная при том отлично языки немецкий и французский) и * Покойного II. Я. Кронеберга, которого статью «О ходе искусства у древних пародов» мы предлагаем в этой же книжке нашего журнала и. 463
хорошо владеет русским стихом. При таких средствах, будь у нас потребность узнать Шекспира как великого поэта, а не как романтического мелодраматиста, сценического эффектера,— г. Кро- неберг, может быть, обогатил бы русскую литературу замечательно хорошим переводом всего Шекспира, и притом мы имели бы, может быть, Шекспира в переводе гг. Вронченко, Росковшенко 15, и, вероятно, нашлись бы и другие деятели. Но до таких серьезных потребностей не доросла еще наша публика, а потому и для .литературы нашей еще не настало время таких важных трудов. Отрывок из переведенного г. Кронебергом «Гамлета» был напечатан в одном альманахе и был разбранен в одной газете;16 целый перевод еще больше будет разбранен. Но такое «неуважение» ничего не значит: причина его заключается, во-первых, в том, что в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» 1839 года (т. II, стр. 189—196) была напечатана статья покойного профессора И. Я. Кронеберга, и в этой статье разобран не совсем «уважительно» перевод «Гамлета» г. Полевого; во-вторых, в «Литературной газете» 1840 года (№№ 49 и 50) была напечатана статья А. И. Кронеберга (переводчика «Гамлета» и «Двенадцатой ночи» Шекспира) — «Гамлет, исправленный г-ном Полевым». После этих «уважительных» причин не все критики на новый перевод «Гамлета» должны казаться «уважительными». Для людей, которые в литературе видят не забаву в праздное время, а занятие дельное, «Гамлет» в переводе г. Кронеберга должен быть замечательным литературным приобретением. Жаль, что только от таких, слишком немногочисленных судей переводчик должен ожидать награды за свой бескорыстный, добросовестный и прекрасно выполненный труд!.. ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ. Роман Э ж е н а С ю. Перевел В. Строев. Санкт- Петербург. 1844. В тип. К. Жернакова. Два тома, восемь частей. В 8-ю д. л. .В 1-й части — 114, во И— 80, в III —92, в IV —135, в V—118, в VI — 104, в VII — 140, в VIII — 123 стр. В отделе «Критики» этой книжки «Отечественных записок» ми отдали подробный отчет о «Парижских тайнах». Наше мнение об этом романе должно возбудить против нас неудовольствие многочисленных почитателей и обожателей этого диаБьгениального создания1. На нас будут нападать и прямо и косвенно, и бранью и намеками. В добрый час! Мы почитаем свое мнение о «Парижских тайнах» безусловно справедливым, иначе не высказали бы мы его так решительно и резко. До неудовольствий разных господ сочинителей нам нет дела: кто добровольно принял на себя обязанность говорить правду, тот должен уметь презирать толки и жужжание мелких самолюбий, дурного вкуса, ограниченных понятий. Но где опровержение подобных толков и жужжаний может 464
вести к выяснению истины, там можно нагнуться до них и сказать слова два касательно полемических войн за резко высказанное мнение о пошлости какого-нибудь пошлого произведения, имеющего в толпе своих восторженных поклонников. Между бесчисленным множеством ограниченных людей, загромождающих собою божий мир, есть особенно несносный разряд: это люди, которым если удастся раз в жизни запастись каким-нибудь чувст- вованыщем или какою-нибудь мыслишкою, то они всякое чувство- ваньице, всякую мыслишку в другом считают за личное оскорбление своей особе, лишь только чувствованьице или мыслишка другого не похожи на их собственные и противоречат им. Но ничто не может в такой степени оскорбить их мелкое самолюбие и раздражить задорную энергию их гнева, как чувство или мысль порядочного человека. Видя, что это чувство или эта мысль тя- жестшо своего содержания уничтожает и делает смешными их чувствованьица и мыслишки, и сознавая свою слабость защищать последние против первых, они прибегают к известной тактике бессилия — начинают вопить о безнравственности, грехе и соблазне... Многие из таких господ добродушно преклонились уже перед неслыханным величием «Парижских тайн» и, не будучи в силах вообразить что-либо выше этого пресловутого творения (как мышь в басне Крылова не в силах была вообразить зверя сильнее кошки) 2, во всеуслышание объявили Эжена Сю гением, а его сказку — бессмертным творением, не упустив при сей верной оказии разругать «Мертвые души» Гоголя, которых любая страница, наудачу развернутая, убьет> тысячи таких бедных и жалких произведений, как «Парижские тайны» 3. Посудите сами: какою неслыханною дерзостию должен показаться им наш откровенный отзыв о их «бессмертном» творении!.. Они так обрадовались, что нашли наконец произведение, которого огромность под силу их чувство- ваньицам и мыслишкам,— и вдруг им доказывают, что они могут и даже должны верить, в своем подполье, что «сильнее кошки зверя нет», но что напрасно пугают они этим зверьком целый свет... Посмотрите, что достанется нам! А вот и фактическое подтверждение основательности и справедливости наших предчувствий. В «Современнике» тянулся года полтора роман шведской писательницы Фредерики Бремер «Семейство»; в конце прошедшего года он вышел отдельною книгою. Мы высказали о нем свое мнение откровенно и прямо, как всегда имеем привычку говорить. И что же? Некто г. Грот, которого воззрения на жизнь нашли себе подтверждение в романе г-жи Бремер и который поэтому увидел в нем для себя нечто вроде корана, «несомненной книги» мусульман, вдруг грянул многоглаголивою, широковещательною и презадорливою против нас филиппикою. По особенным причинам, не любя полемических битв с разными российскими п иностранными господами сочинителями4, мы охотно пропустили бы без внимания статью, не стоящую внимания, если бы ее нападки не касались предметов, до которых образованному литератору 465
нельзя касаться. Последнее обстоятельство невольно заставляет нас сказать несколько слов о статье г. Грота, для отстранения несправедливо устремленных на нас обвинений; да притом оно и кстати пришлось. Апелляционная статья г. Грота напечатана в 3-й книжке «Москвитянина». Доселе г. Грот упражнялся преимущественно в наполнении приятельского журнала довольно жиденькими и пустенькими статейками о финляндских нравах и литературе;5 нельзя не пожалеть, что он хотя на минуту мог оторваться от таких невинных и усладительных занятий, чтоб необдуманно и опрометчиво броситься в омут полемики, самой мутной и тинистой. Вот в чем дело. Мы сказали, что для молодых людей, и особенно для молодых девушек, очень вредно чтение романов в духе Августа Лафонтена и Фредерики Бремер, потому что такие романы нечувствительно приучают смотреть превратно на жизнь. Эти романы располагают их к восторженности, которая совсем не годится в прозаической действительности, ожидающей их в жизни; приучают их видеть жизнь в розовом свете, делают их неспособными переносить ее часто черный и всегда серенький цвет. Девушек у нас всегда назначают для более или менее выгодной партии, а они мечтают о блаженстве любви, чистой и бескорыстной. Чувствительные романы поддерживают и раздражают опасную мечтательность. Отсюда выходит несчастие целой жизни многих мечтательниц. Вот что мы говорили,— а г. Гроту заблагорассудилось обвинять нас в нападках на брак, которых у нас и в голове не было. Мы не менее всякого г. Грота убеждены в важности брака как религиозного и гражданского установления; но хотим видеть брак, как он часто бывает в суровой действительности, а не в розовых и детских мечтах экзальтированных юных головок. По нашему мнению, браки бывают трех родов: браки по принуждению — самый гнусный род браков; браки по юношеской страсти — самый опасный род браков, потому что изо ста тысяч наконец удается только один счастливый; и брак по рассудку, где при расчетах не исключается и склонность в известной степени,— это самый благонадежный род браков. Г-н Грот, пожалуй, скажет, что именно этот-то род брака и прославляет г-жа Бремер. В том-то и дело, что нет! В браке, о котором мы говорим, нет ничего обаятельного для юных мечтателей и мечтательниц. Представьте его им в романе, как он есть, они не станут торопиться жениться и выходить замуж. Все признают необходимость брака, но это никому не мешает сознаваться, что брачное состояние — дело довольно трудное в действительности, хотя и обольстительное в романах известного рода. Особенно возмутили г. Грота наши слова, что «теперь жениться по склонности и для счастия считается совсем не в тоне, и все решительно женятся для деиег и связей». Что ж? Разве это не несомненная истина? При слухе о новом браке все спрашивают, сколько приданого, приобретаются ли связи, но никто не спрашивает, любят ли брачащиеся друг 466
друга. И женпх говорит громко: беру столько-то, или: у моей невесты такая-то родня, а о любви умалчивает; невеста тоже говорит: у моего жениха столько-то, или: у него такие-то связи, партия приличная и выгодная. Неужели все это не известно г. Гроту? Где же он живет, в какой Аркадии, в какой Утопии? Но г. Грот до того простирает милую наивность своих аркадских убеждений, что людей, которые женятся не для страсти и счастия (этой невидимки на земле), а для выгодной партии, называет людьми безнравственными, внушающими презрение и жалость. Вот это и несправедливо и невежливо! Ибо таких людей многое множество, и притом между ними много людей честных, благородных и понимающих нравственность не хуже г. Грота. Нет, г. Грот, воля ваша, а вы слишком много берете на себя, называя негодяями всех, кто женится не по страсти, а по расчету и склонности. Мы сами убеждены, что негодяй тот, кто по расчету, насильно женится на девушке, зная ее отвращение к его особе и, еще более, зная ее склонность к другому; но где нет насилия, а есть расчет — там несправедливо видеть разврат. Согласны, что в таком расчетливом браке может быть много пошлого, грубого п даже низкого; но не согласны, чтоб в нем уж непременно не могло быть благородного, честного и нравственного и чтоб люди, которые женятся по рассудку, а не по страсти, непременно не могли быть хорошими мужьями и отцами. Вот что бы следовало развивать в романах, а не рисовать приторные и пошленькие картинки идиллических радостей и мелочных огорчений (разрешающихся потом опять в радости) филистерской жизни. Не худо бы также предуведомить юные души, с розовыми мечтами счастия, о том, как иногда через необдуманные браки размножаются в обществе нищие, как иногда муж тиранит свою жену и держит детей в рабском трепете, убивающем в них все благородные чувства в самом их зародыше... Вот такие «семейные» романы были бы в духе нашего времени и способствовали бы к тому, чтоб браки, как они есть,— сделались браками, как они должны быть. А то, что в своих водяных и приторных картинках рассказывает Фредерика Бремер,— то давно уже истощено филистерскою ки- стию Августа Лафонтена блаженной памяти. Но г. Грот с чего-то вообразил, что пошленькие романы г-жи Бремер — совсем не апокрифические писания и что сметь не преклоняться перед их авторитетом — значит отрицать брак как религиозное (вишь куда метнул!) 6 и гражданское установление, значит «отвергать законы, совесть, веру»!!.7 Г-н Грот обвиняет нас в согласии с одною из героинь романа г-жи Бремер — Сарою. Да, это правда, мы бы вполне симпатизировали с этим лицом, если б автор изобразил в нем идеал личности, сознающей свое человеческое достоинство, а не какую-то сумасшедшую, которая мечется из одной крайности в другую, чтоб подтвердить ложную мысль, что женщнна, только умеющая делать картофельные соусы, может быть счастлива. Несправедли¬ 467
во также находит г-н Грот противоречие в наших словах, что мы смеемся над старыми девами и этим будто бы уничтожаем наши напрасно взведениые на нас г-м Гротом нападки на брак как на установление. По нашему мнению, старая дева — существо жалкое и смешное, не как незамужняя женщина, но как меженщина, то есть как существо, не выполнившее своего назначения, следо- вательпо, напрасно родившееся на свет. Это — une existence manquee, un étre avorté*. Сделаем еще замечание на одно замечание г. Грота. Он обвиняет нас в безнравственности на том основании, что мы не благоговеем перед микроскопическим талантом г-жи Бремер и что он не понял наших слов...8 Вот каким образом противоположили мы семейственную Германию нашего времени общественному древнему миру: «В первой жизнь душно определяется для людей с их младенчества, семейный эгоизм полагается в основу воспитания; во втором человек родился для общества, воспитывался обществом и потому делался человеком, а не филистером». Г-н Грот изволит так же благонамеренно, как и литературно, утверждать, что этими словами мы християнский мир поставили ниже языческого!.. Но с которого времени Германия стала представительницею христианства? — уж не с тех ли времен, когда немцы позволили себе иному верить, а иному не верить (следовательно, то и другое произвольно) и тем равно вооружили против себя и вполне верующих и вполне неверующих?.. Но оставим все эти придирки и обратимся к «Парижским тайнам», чтоб заранее ответить на подобного же рода привязки. А ведь случай самый удобный! Роман Эжена Сю имеет цель нравственную,— в этом мы сами соглашаемся, а между тем роман называем плохим. Что мудреного, если за это нас обвинят бог знает в чем!.. Несмотря на все это, мы повторяем, что хорошая цель — сама по себе, а плохое выполнение — само по себе и что не следует ложью доказывать истину. А разве не ложь — такие лица, как, например, Родольф и Певунья, не говоря о многих других? Они невозможны в действительности, стало быть, они вздор, а вздором не годится трактовать о деле. Перевод г. Строева больше, чем хорош: он принадлежит к числу таких переводов, которые у нас редко появляются. Напрасно переводчик употребляет семинарское слово пиитический вместо общепринятого слова поэтический: ведь никто уже не употребляет теперь слов пиит и пиита! Напрасно также он кланяется графам и маркизам большими буквами: в орфографии это совершенно излишняя и неуместная вежливость. Жаль также, что корректура романа довольно неисправна: так, например, в конце первого тома везде является Жак Феррон, а во втором томе — Жак Ферран; довольно и других опечаток. Впрочем, издание опрятно и красиво. * неудавшаяся жизнь, существо неполноценное (фр.)* — Ред. 468
фа^^^1Л%ЛЯ, Г^рЕРА- *-'анкт'Петербу рг. В типогра- Переводчик думал оказать великую услугу русской публике изданием этой книжки. По его собственным словам, она должна <<воо >дить у нас желание изучить подробнее бессмертного гения Германии (то есть Жан Поля Рихтера!!...), философа, натуралиста и живописца нравов» и «утолить в читателях, прельщенных французскими романами, возбужденную ими жажду в новом, чистом, живом источнике». Стало быть, цель двояко полезная! Русской публике после этого ничего не остается, как низко присесть перед любезным и обязательным г. Б., переводчиком и издателем «Антологии из Жан Поля Рихтера»... Б. питает к Жан Полю Рихтеру любовь, доходящую до страсти, до энтузиазма, любовь тем более благородную, что она совершенно одинока, ибо ее никто не разделяет с ним. Нельзя не согласиться, что в такой любви есть что-то умилительное, возбуждающее в других если не симпатию, то сострадание. Так как Жан Поль владеет более сердцем, чем умом г-на Б., и как г. Б. более «обожает», чем постигает Жан Поля,—то совершенно понятно, почему г. Б. видит в Жан Поле бессмертного гения, великого писателя, родного брата Гете и Шиллеру. Энтузиазм всегда неумерен и опрометчив,— оттого он всегда и расходится, с истиною. Жан Поль в свое время был явлением действительно замечательным и не без основания пользовался титлом знаменитого писателя; но великим писателем, бессмертным гением он никогда не был и с Гете и Шиллером, особенно с первым, никогда и ни в каком родстве не состоял. Поэтому нам особенно неуместным кажется применение к Жан Полю стихов Баратынского к Гете, которые г. Б. взял эпиграфом к «Антологии»: С природой одною он жизнью дышал, Ручья разумел лепетанье И говор древесных листов понимал И чувствовал трав прозябанье; Была ему звездная книга ясна. И с ним говорила морская волна 1. Мы далеки от того, чтоб унижать достоинство Жан Поля, но тем не менее не затруднимся сказать, что эти стихи к нему вовсе не идут. Наполеоновские генералы были все люди с замечательными военными дарованиями и доселе пользуются большою известностью; однако ни об одном из них нельзя говорить и писать того, что можно говорить и писать о Наполеоне. Много на свете есть высоких гор, но это не мешает им быть ниже каждой горы, которая в соседстве Монблана или Эльбруса считается очень незначительною горою. Есть большая разница между замечательным и даже знаменитым человеком и между великим человеком. Для наполеоновских генералов большая честь занимать место на барельеф&х пьедестала его колоссальной статуи или своими 469
миньятюрными изображениями составлять рамку для его большого портрета: в таком точно отношении находится Жан Поль к Гете или Шиллеру. Против этой истины, утвержденной национальным сознанием целой Германии и всего просвещенного мира, не устоит ничей личный энтузиазм. Жан Поль навсегда утвердил за собою почетное место в пе- мецкой литературе. Он имел сильное влияние на современную ему Германию, которая уже так мало походит на современную нам Германию. Хотя от смерти Жан Поля едва ли прошло двадцать лет, одиако в это время в умственной жизни германцев произошло много великих переворотов, возникло много новых вопросов, и вообще направление Германии и ее симпатии значительно изменились. Несмотря на то, Жан Поль всегда будет находить себе в Германии обширный круг читателей, а Германия всегда с любовию будет воспоминать о нем, как воспоминает возмужалый человек о добром и умном учителе своей юности или о книге, которая уже не удовлетворяет его вкусам и требованиям, но которая в его юношеские лета была столько же полезною для него, сколько и любимою им книгою. Но из всего этого еще не следует, что Жан Поль был великим писателем, гением. Он обладал замечательно сильным талантом, принявшим, впрочем, до дикости странное направление и уродливо развившимся. Этому, конечно, много способствовал аскетический дух немецкой нации, узкость и теснота ее общественной жизни, которые способствуют сильному внутреннему развитию отдельных лиц, но задушают всякое социальное, богатое широкими симпатиями развитие людей, рожденных для общества. Такие гениальные личности, как Гете и Шиллер, собственною силою могли вырваться из этой душной сферы и, не переставая быть национальными писателями, возвыситься в то же время до всемирно-исторического значения. Но такие, впрочем, яркие и сильные таланты, как Гофман и Рихтер, не могли не поддаться гибельному влиянию дурных сторон общественности, которою они окружены были, как воздухом. По таланту Гофман вообще выше и замечательнее Рихтера. Юмор Гофмана гораздо жизненнее, существеннее и жгучее юмора Жан Поля,— и немецкие гофраты, филистеры и педанты должны чувствовать до костей своих силу юмористического Гофманова бича. Какою мастерскою кистию изобразил Гофман почтенного киязя Иринеуса2, его комический двор и его микроскопическое государство! Какою глубиною дышит его превосходная повесть «Мейстер Иоганн Вахт»! Сколько прекрасных и новых мыслей о глубоких тайнах искусства высказал в самой поэтической форме этот человек, одаренный такою богато артистическою натурою! И все это не помешало ему вдаться в самый нелепый и чудовищный фантазм, в котором, как многоценная жемчужина в тине, потонул его блестящий и могучий талант! Что же загнало его в туманную область фантазерства, в это царство саламандр, духов, карликов и чудищ, если не смрадная атмосфера гофратства, филистерства, 470
педантизма, словом, скука и пошлость общественной жизни, в которой он задыхался и из которой готов был бежать хоть в дом сумасшедших?.. Жан Поль был совсем другой натуры. Преобладающею стороною всего его существа было чувство, более пламенное и задушевное, чем сильное и крепкое, более расплывающееся, чем сосредоточенное и подчиненное разуму, более гуманное, чем многостороннее. Говорят, что Жан Поль не мог не заплакать от умиления, видя человека с лицом, сияющим от довольства и счастия. Дух его был по преимуществу внутренний и созерцательный. Поэтому его высочайшим идеалом человека была красота внутреннего развития личности, без всякого отношения ее к обществу,— и пафос всего его существования составляла не разумная деятельность, силящаяся вносить в действительность свои собственные идеалы, но природа, луна, солнце, весна, роса, ручьи, облака, цветы, ночь, звездное небо. Полная елейной, несколько сентиментальной и расплывающейся любви, натура Жан Поля была ясна, спокойна и кротка. Он был одним из тех характеров, которые всегда делаются средоточием избранного дружеского кружка и обнаруживают на него часто одностороннее, но всегда прекрасное и благодетельное влияние. Из всех душевных способностей в Жан Поле особенно сильна была фантазия, так что она преобладала у него над самым разумом, которому не совсем недоступно было царство идей. Для такого человека все равно, где бы ни жить, и он может быть доволен всяким обществом, лишь бы оно не мешало ему жить внутри самого себя; а так как немецкое общество (особенно в то время) всего менее способно вызывать человека из внутреннего мира души его и всего способнее, так сказать, вгонять,его туда,— то аскетический, в дико странных формах выразившийся дух сочинений Жан Поля становится совершенно понятен. Жан Поль не знал, подобно Гофману, ни отчаяния, ни негодования, ни жгучих страстей, и потому ему не трудно было всегда держаться на каких-то недостижимых созерцательных высотах, не опирающихся ни на какое действительное основание, и писать языком по большей части эпически спокойным, тяжеловато-возвышенным, нередко натянутым и всегда туманным. Он был романтик в душе, и если спускался на минуту с своих заоблачных высот, озаренных холодным светом ночной луны, то не иначе, как для того, чтоб подивиться, как люди могут не быть романтиками, и тогда-то разыгрывался его добродушный юмор, который никого не кусал и не сердил, как юмор Гофмана. Герои его романов, или, лучше сказать, его выспренних фантазий, всё люди восторженные, которые живут в одних высоких, поэтических мгновениях жизни, никогда не зевают и всегда импровизируют, вместо того чтоб говорить. Надо отдать нм полную справедливость — они люди прекрасные, но только с ними скука смертельная. Так, например, в одном своем сочинении Жан Поль представляет поэта Фирмиана3, имевшего несчастие жепиться на Ленетте, самой прозаической и ограниченной женщине, которая 471
ничего в мире не видит выше и важнее кухни. И действительно: вы видите, что Фнрмиан — человек возвышенный и восторженный, а Ленетта — не более, как хорошая кухарка; но в то же время вы чувствуете, что вам легче было бы провести всю жизнь вашу с Ленеттою, женившись на ней, чем одну неделю прожить с Фирмианом в одной комнате и слушать его восторженные монологи к луне и солнцу, к жизни и смерти, к небу и к аду. Г-н Б. очень хорошо сделал, поместив в своей книге статью умного французского литератора Филарета Шаля «Очерк литературного характера Жан Поля»; только он не понял, что этот «очерк» служит самым сильным опровержением его собственного мнения о великости Жан Поля как писателя. Как ловкий француз, Филарет Шаль не выговаривает ясно своей мысли, но, посредством тонкой и легкой иронии, грациозно разлитой в его статье, предоставляет угадать свою мысль самому читателю. В этом нельзя не убедиться, прочтя эти строки: Немцы прозвали его единственным: Жан Поль der Einzige. Они были правы. Он был так особен, отличен от других, что никто не дерзнул передать его произведения ни на одном европейском языке. Госпожа Сталь сделала легкий очерк его литературного характера; в нем заметно более блеска, нежели верности. Он жаловался на это с прискорбием. «Ах, сударыня,— восклицал он с шутливым добродушием,— оставьте меня варваром, вы изображаете меня слишком прекрасным!» Переводчики, ослепленные лучезарным сиянием гения, со страхом отступили от дивного феномена. Он написал около шестидесяти томов; никогда не видали еще подобного слога. Это хаос вводных предложений, подразумеваний; карнавал мыслей и языка; заселение новых слов, приходящих, по прихоти автора, требовать права гражданства в речи; периоды на трех страницах, без знаков соединения, состоящие изо ста фраз: вводные предложения порождают другие и так далее; подобия на подобиях, заимствованные у искусств, у ремесл, у самой глубокой учености. И в этом лабиринте нет ариадниной нити, чтоб показать вам дорогу; какая-то новая география: города, нигде не существовавшие — Гакрау, Шеэрау, Блинлох, Флакифинген; лексикон, грамматика, эстетика, создания воображения; князья, маркизы, о которых никто никогда не слыхивал, приходящие, как говорит Мольер, montrer le bout de leur nez *, неизвестно зачем; короли, возводимые на вымышленные престолы; государственные советники и министры, являющиеся неизвестно откуда и переносящие терпеливо насмешки, и все это удивительным образом переплетено, убрано цитатами, междометиями, восклицаниями, каламбурами, эпиграммами, усеяно неожиданными порывами, трогательными сценами, белыми листками, отступлениями, которым посвящаются иногда целые томы, эпизодами, между которыми заблуждается главный предмет. Далее Филарет Шаль называет Жан Поля «писателем столь необъятным, столь мало читаемым, гением совершенно германским, покрытым для других наций тройным покрывалом,— единственным оригинальным писателем, столь оригинальным, что он не нашел себе ни подражателя в своем отечестве, ни переводчика у других народов». Все это сильно противоречит мнению о великости и гениальности Жан Поля. Одно из первых и непреложных условий, составляющих великого писателя, гения, есть про¬ * показать кончик своего носа (фр.). — Ред. 472
стота, определенность, ясность и общедоступность изложения и слога, как свидетельство ясности и определенности его идей. Обыкновенные писатели потому пишут ясно и общепонятно, что их идеи обыкновенны и ничтожны; великие писатели пишут ясно и определенно потому, что вполне владеют своими идеями, и если их сочинения недоступны массам,— это не по мудрености изложения, а по высоте идей. Великие писатели даже в стихах умеют соединить красоту поэтического изложения с простотою почти прозаическою. Чем общее, следовательно, огромнее содержание творений великого писателя, тем доступнее они для всех наций, тем более они суть достояние не одного какого-нибудь народа, но целого человечества. Как ни вытягивайте под эту меру доброго Жан Поля, он скорее перервется пополам, чем подойдет под нее. Особенно не допустит его, даже и на цыпочках, если хотите, на каких угодно длинных ходулях, дотянуться до нее эта справедливая характеристика Филарета Шаля: Если рассматривать Жан Поля в отношении к искусству и к исполнению, он стоит ниже Сервантеса. В его произведениях обозначается недостаток целого, связи и плавности. Чтение их оставляет впечатления неясные и противоположные. Из этого хаоса мыслей и чувств, как с раскаленного железа, брызжут тысячи искр, пламенных, высоких, комических: но это хаос. Один стиль этих дивных созданий есть уже феномен: девственная дубрава, ветви которой, переплетенные между собою, образуют непроницаемую ограду, представляет вам неодолимые препятствия. Язык, метафоры, правописание — все облекается у Жан Поля в праздничную одежду. Между тем нет никакого сомнения, что Жан Поль — писатель, заслуживающий всякого внимания, и что из 60-ти томов ёго сочинений можно выжать томов шесть более или менее интересных вещей, имеющих редко безотносительное, но чаще всего свое относительное достоинство. Желая говорить с доказательствами, мы должны прибегнуть к выпискам. Вот несколько мыслей о назначении и судьбе женщины в нашем обществе: Я думал в то время о той брачной лотерее, в которой молодые девушки выбирают себе супруга-властителя, на той поре жизни, когда сердце их согрето чувством, но разум не просветлен. В их душе пустота, и среди этой пустоты горит пламя, как горел пламень на жертвеннике в храме Весты, без образа божества. Идол подавал знак, чтоб подошли к жертвеннику, и жертвоприношенье совершалось. — Я думал, что она подвергнется обыкновенной участи своих подруг, что и она увянет, как цветок, сорванный и измятый грубою людскою рукою. Как быстро пробегут эти прекрасные дни кратковременной весны женской жизни! Не походила ли она, как почти все невесты, на тех младенцев, что Гарофало любил помещать в своих картинах: они тихо почивают; над их головками ангел держит терновый венец. Терновый венец есть брак: лишь только они просыпаются, ангел роняет венец, и уязвленное чело покрывается кровию. Все эти мысли меня занимали, но не от них навернулись у меня слезы на глаза. Всякий раз, как я устремлял взоры на это белое и розовое лицо, столь грациозное, приветливое, доброе, я внутренно покушался воскликнуть: «О, не будь так весела, несчастная жертва! это нежное сердце, хранимое тобою в груди, жаждет чистых и тихих наслаждений; ты сама того не знаешь... огонь грубой 473
страсти испепелит его; но грациозные, бесцветные сновидения, рождающиеся на домашней подушке, не могут осчастливить этой милой головки... Ты не предугадываешь, юная дева-невеста, что этот цветок твоей благоухающей молодости превратится в грубый источник, в котором человек будет утолять свою жажду. Он скоро не будет требовать от тебя ни чувствительной души, ни доброго и светлого ума; он в тебе будет ценить одну лишь работу рук, пот лица и быстроту твоих шагов, и если ты, в душевном расслаблении, будешь хранить долгое молчание и оставишь его в покое, он благословит свою судьбу. Этот свод безграничный и вечный, эют ковчег эмпирея, величественная вселенная — не привлекут твоих взоров и превратятся для тебя в бедное жилище, в убежище для хозяйства: ты будешь замечать в нем лишь одни веревки, дрова, куски ветчины, прядильные станки и изредка, в лучшие дни, визит в твоей приемной. Ты будешь смотреть на солнце, как на огромный шар, висящий над твоею головою, чтоб согревать, подобно печке, вселенную; на месяц, как на один из тех кристальных шаров, что ночью употребляют башмачники для освещения своей мастерской. Гордый Рейн не удивит тебя своим величием: ты будешь ценить его лишь в мелких местах, где безопасно можно полоскать белье. Боже мой! Рейн, превращенный в щелочной котел! Да и сам океан будет представляться тебе водоемом копченых сельдей. Из бесчисленного множеству немецких книг ты изберешь себе одну: календарь на текущий год; и благодаря положению, занимаемому тобою в лествице живущих, ты едва ли найдешь в газетах что-либо для тебя занимательного, разве только известия о приехавших иностранцах с паспортами в руках и остановившихся в соседней гостинице. Того требует положение женщины в свете, как говорят философы, ее космологический nexus *. Ты родилась для большого счастия: но как тебе достигнуть счастия? Твой бедный супруг не в состоянии даровать тебе лучшей участи, и общество не позволило бы ему иначе обращаться с тобой! Смерть внезапно навестит тебя, когда года доведут до равнодушия твое чувствительное сердце; добрые семена, зароненные в нем заботливой природой, еще не созреют, и ты уже переселишься в то блаженное небо, куда зовет тебя другое, улыбающееся будущее. Вы удивитесь моей печали? Да не то же ли совершается каждую неделю перед моими глазами с душами, лишь только они выберут земною обителью женское тело. Мать бедного сердца, которое ты хочешь осчастливить песчастпем, соединяя его навеки с другим сердцем, им не любимым, выслушай меня! Положим, что дочь твоя не погибнет под тяжестью жалкой участи, тобой ей предназначенной; но не превратила ли ты для нее роскошное сновидение жизни в бесплодный сон, не похитила ли ты у пее счастливые острова любви, все цветы, их украшающие, очаровательные дни, в них проведенные, и чувство, всегда полное восторга, с которым мы еще раз возвращаемся к ним, когда покрытые цветами холмы удаляются на дальний горизонт? Если твое материнское сердце вкусило радости, не лишай их своей дочери; а если другие были так жестоки, что похитили их у тебя, вспомни долгие мученья, тобою претерпенные, и не передавай этого печального наследия! Положим даже, что твоя дочь осчастливит похитителя ее души, представь же себе — чем она была бы для предмета, любимого ее сердцем, и скажи — не достойна ли лучшей участи, как увеселять придверника навсегда закрывшейся за нею темницы? Но редко так счастливо сбывается. — Ты соберешь богатую жатву страданий и отяготишь душу двойным преступлением: с одной стороны, немое отчаяние твоей дочери, с другой — равнодушие к ней мужа, который позднее почувствует к ней отвращение или ненависть. Ты помрачишь ее молодость, ту эпоху жизнп, когда каждое творение * обязательство (лат.). — Ред. 474
нуждается первых лучей солнца. О, лучше затми облаком печали все другие однообразные периоды жизни, так походящие друг на друга; не допускай идти холодному дождю на ее заре, пускай солнце взойдет тихо и радостно на безоблачном небе, да не бледнеют его лучи до полудни; пе покрывай мраком это единственное утро жпзнп, никогда не возвратимое, раз утраченное п ничем не заменяемое! Но если ты отдаешь на жертву своим честолюбивым намерениям, своему деспотизму не только радости, самые сладкие чувства, счастливый брак, улыбающиеся надежды и целые поколения, но и самое существование той, которую принуждаешь отдать руку не задушевному другу,— кто может оправдать тебя в твоих собственных глазах или высушить твои слезы, если твоя дочь, по своей добродетелп, повинуется, молчит и умирает, подобно монахам-траппистам, не осмеливающимся нарушить обет молчания даже тогда, когда их монастырь делается жертвою неистового пламени; если дочь твоя, как плод, которого одна сторона пользуется лучами солнца, а другая в тени,— краснеет снаружи, между тем как сохнет внутри и не достигает зрелости; еслп дочь твоя, говорю я, открывает тебе свое растерзанное сердце и являет в весне жизни бледность и скорбь могильную; если тебе невозможно ее утешить, потому что совесть не щадит тебя от имени детоубийцы; наконец, если твоя жертва, изнуренная, лежит здесь пред тобою и без чувств рыдает; еслп это существо, лишившись сил в столь трудной и ранней борьбе, с прощением на устах и укоризною в растерзанных и мутных взорах, с судорожным трепетом, падает в бездопное море смерти... и ты стоишь на берегу и видишь ее, поглощенную еще в свежем цвете молодости,— о виновная мать! Кто тебя утешит на краю этой бездны, куда ты насильно вовлекла ее; если ты еще сберегла свое сердце — отчаянье убьет его, как оно убило сердце твоей дочери... Если же ты не виновна, я зову тебя — иди, присутствуй при этой жестокой смерти, смерти каждой минуты; — я спрашиваю тебя: твое дитя должно ли так погибнуть? Какая бедная душа не произнесла хоть однажды тщетные молитвы любви и, расслабленная ледяным ядом, не могла поднять отяжелевшего языка! Продолжай любить, пламенная душа! Подобная весенним цветам, ночным бабочкам, нежная и мягкая любовь наконец проникнет сквозь оцепененную морозом душу, и сердце, жаждущее другого сердца, наконец его найдет. Все это обнаруживает в Жан Поле душу любящую, чистую, добродетельную; все это согрето у него убеждением и чувством, все так хорошо, мило, трогательно, а главное — все это так истинно. О том же именно говорит и Жорж Занд. Но что такое перед ее страстными, огненными страницами эти добросердечные излияния достолюбезного Жан Поля? — милый лепет умного и доброго ребенка в сравнении с громовою речью возмужалого человека, исполненного глубокого сознания и могучего негодования!.. Жалкое положение женщины в обществе возбуждает живое сострадание Жан Поля — он оплакивает его, но не перестает на него смотреть, как на неизбежное и неизменяемое; Жорж Занд, напротив, видит в нем следствие исторического развития, которое уже совершило свой цикл. В глазах Жан Поля мать, торгующая счастием целой жизни своей дочери, есть явление как бы случайное, нарушающее собою гармонию общественной нравственности,— и он хлопочет силою кроткого, теплого убеждения исправить таковую «дражайшую родительницу», если бы оная нашлась где-нибудь, не подозревая в своем простодушии, что на таких 475
матерей не действуют красноречивые строки. В то же время он видит в поступке такой матери только злоупотребление права, а самое право признает неотъемлемым,— и если бы бедная дочь, принесенная матерью в жертву своей корысти, прибегла к Жан Полю с жалобою растерзанного сердца и глубоко оскорбленного и поруганного своего человеческого достоинства,— добродушный Жан Поль, со всею филистерскою елейностию любящего сердца, утешил бы ее красноречивыми советами — терпеливо покориться ее участи, к радости погубивших ее извергов-спекулянтов. Он сказал бы ей: «О дева! (Жан Поль любил это смешное слово) ты носишь терновый венец на окровавленной главе; зато вечные розы цветут в груди твоей». Не знаем, могло ли бы деву сделать счастливою подобное утешение; но знаем, что от таких утешений общественные раны никогда не излечатся и что человек, выговаривающий такие утешения высоким до напыщенности слогом, как великие истины, толчет воду в ступе, ибо позволяет всему оставаться так, как оно есть. Сколько людей, и как уже давно, доказали верно и несомненно, что взаимная любовь между людьми есть лучшая гарантия их общей безопасности и благосостояния; но люди тем не менее не хотят согласиться на такую любовь! Я очень рад, если вследствие любви меня никто не ограбит и не убьет на большой дороге, но, при отсутствии строгого полицейского надзора, я никак не положусь на любовь моих ближних... Конечно, естественная любовь матери к дочери — хорошая порука в том, что мать не выдаст своей дочери насильно за какого- нибудь негодяя (ибо всякий мужчина, способный насильно жениться, есть негодяй); но все-таки мое сердце меньше обливается кровию при мысли о насильственных браках, когда возможность их уничтожена строгостию ясно и положительно высказанных законов... Дитя должно быть для вас священнее пастоящего, которое состоит из вещей и людей образовавшихся. Вникните в великое значение детского возраста! Воспитывая дитя, вы трудитесь для будущего, заготовляете ему богатую жатву; не бросайте же на бразду земли пороху, который взорвет мину; но посейте на ней зерно хлебное, которое принесет плод и насытит душу. Дайте этому маленькому ангелу, готовому утратить свой земной рай и собирающемуся в путь далекий, неизвестный,—крепкую броню против судьбы, талисман, который защищал бы его в стране опасностей; даруйте ему небо и полярную звезду, которая руководила бы его в продолжение всей жизни и осветила бы перед ним мрачные страны, которые ему позднее суждено посетить. Осветите прежде всего его сердце лучом нравственного чувства: то будет заря прекрасной души. Внутренний человек, подобно негру, родится белым; жизнь — вот что очерняет его. В старости величайшие примеры нравственной силы проходят мимо нас, не совращая более нашей жизни с ее путп, подобно комете, летящей мимо земли; — в первой же поре детства, напротив, первый порыв любви, внешней или внутренней, первые несправедливости набрасывают долгую тень или яркий свет на необозримое поле следующих возрастов. Почему вы знаете, что младенец, рвущий цветы подле вас, не устремится некогда со своей Корсики, как бог войны, в мятежную часть света, чтоб играть бурями, срывать, очищать или сеять? Неужели для вас ничего 476
пе значило бы, воспитавши его, сделаться его Феиелоном, его Корнелиею и его Дюбуа? II если вы не могли ни сокрушить, ни поправить полета его гения (чем глубже море, тем круче его берега), вы бы могли в самом важном десятилетии жизни, на этом первом пороге, чрез который проходят все чувства, посещающие человеческое сердце, сковать возникающую силу льва и опутать его нежнейшими привычками прекрасного сердца и всеми узами любви. Все это прекрасно, но всего этого мало. Что детей должно воспитывать хорошо,— об этом многие говорили и писали; и потому вопрос давно уже не в том, должно ли воспитывать детей, а в том, как должно воспитывать и в чем должно состоять основное начало истинного воспитания. У Жан Поля на все болезни одно лекарство и для всех целей одно средство — любовь. Но ведь и госпожа Простакова любила же своего Митрофанушку, и Брут любил своих сыновей4, любовь одна, а ее характер и проявление совершенно различны. Что же дало ей это различие? — то, что в первой есть только смысл, но нет никакой мысли, а во второй, кроме смысла, есть еще и мысль. Чтоб развить любовь в молодом сердце, надо заставить его полюбить что-нибудь,— и это «что-нибудь» должно быть истиною, мыслию. Молодых людей, и дома и в школах, учат любить правду, ненавидеть ложь, а когда они вступят в жизнь, их гонят за правду, и их правдивость называют гордостью, самонадеянностью, буйством и «вольнодумством» — любимое слово филистеров и гофратов... Итак, вопрос в том, должно ли детей воспитывать так, чтобы они могли уживаться с обществом, или должно желать, чтобы общество сделалось способным уживаться с людьми благовоспитанными. Этот вопрос важнее вопросов о всевозможных родах любви. — Любишь ли ты меня? — воскликнул молодой человек в минуту чистейшего восторга любви, в то мгновение, когда души встречаются и отдаются друг другу. — Молодая девушка взглянула на него и молчала. — О, если ты меня любишь,— продолжал он,— заговори! Но она взглянула на него, не будучи в состоянии говорить. — Да, я был слишком счастлив, я надеялся, что ты меня любишь; все теперь исчезло — надежда и блаженство! — Возлюбленный, неужели я тебя не люблю? — и она повторила вопрос. — О, зачем так поздно произнесла ты эти небесные звуки! — Я была слишком счастлива, я не могла говорить; только тогда возвращен мне был дар слова, когда ты передал мне свою скорбь... Немножко детски, немножко сентиментально, а хорошо! Мы по собственному опыту знаем, как сильно и как освежительно действуют на юные души подобные романтические мысли, изложенные таким эпически торжественным языком, с оттенком мистицизма. Но у Жан Поля есть вещи гораздо лучшие и высшие. Такова, например, его пьеса «Уничтожение» (Die Vernichtung), в которой высокая мысль облечена в образы, часто странные и дикие, но тем не менее грандиозные, изложение несколько натянуто, но тем не менее исполпено блеска могучей фантазии. «Сон несчастного под Новый год», которым оканчивается «Антология», 477
принадлежит к числу особенно полезных для юношества пьес, потому что ее дидактизм не чужд некоторого поэтического колорита. Среди мыслей изысканных, среди сравнений натянутых, острот и каламбуров, отличающихся истинно немецкою легко- стпю и ловкостию, у Жан Поля встречаются мысли глубокие, сравнения верные и оригинальные, остроты меткие. — Вот несколько образчиков: Умереть за истину не значит умереть за отечество — но за весь мир. Истина, подобно Венере Медичейской, перейдет к потомству в тридцати разных отломках; но потомство их соберет, и из этих дребезгов воздвигнется богиня. Твой храм, вечная истина, теперь вполовину сокрытый под землею, воздвигнется при раскапывании могил твоих мучеников и возвысится над землею; каждая его бронзовая колонна будет попирать любимую могилу. Мысль о смерти должна для нас быть средством сделаться лучшими, но не конечною целию; если прах могильный западет в наше сердце, как земля в чашечку цветка, он его уничтожает вместо того, чтоб оплодотворить. Когда человек в присутствии моря или гор, пирамид или развалин; когда песчастие встает перед ним, готовое его поразить,— кого призывает он? — дружбу. Когда потоки гармонии прельщают его слух, когда томный свет луны играет на листьях деревьев, когда весна воскрешает природу,— кого он призывает? — любовь. И тот, кто никогда не искал ни той, ни другой, в тысячу раз беднее того, кто их обеих утратил. Знаменитые писатели не более одарены творческими способностями, чем другие люди; они одарены только большею смелостию; они, не смущаясь, выворачивают свою душу и показывают себя такими, какими они есть, твердо опираясь на свою знаменитость, между тем как другие краснеют, скрываются и ослабляют главные черты своего характера в своих произведениях. Старые эмигранты походят на часы с репетицией, оставшиеся несколько лет незаведенными. Когда подавишь пружинку, из всех часов дня они звонят и повторяют тот час, на котором остановились. Вообще, из сочинений Жан Поля можно было бы выбрать для перевода на русский язык не одну весьма полезную книжку. Но, должно сказать правду, г. Б., переводчик и издатель «Антологии», не обнаружил особенной разборчивости и вкуса в выборе отрывков из Жан Поля: большая половина его «Антологии» наполнена решительным пустословием, вещами, каких у Жан Поля целые томы и какие могли бы спокойно оставаться в немецком подлиннике, без всякого ущерба для русской публики, даже с большою для пее пользою, потому что чем менее печатного вздора, тем больше публика в выигрыше. Что нашел г. Б. хорошего и достойного перевода вот, например, в этих мыслях: Дети, супруга — суть горизонтальные и вертикальные корни, привязывающие нас к земле. Должно бы тщательно во время собирания винограда выжимать каждую виноградпнку, ибо она более не вырастет. Праздипки, торжества и ра¬ 478
дости суть праздники непостоянные; мпнуты восторга сердечного суть случайные поэтические очерки, которым более не суждено возобновляться,— и в opera seria * жизни запрещено на афише заставлять повторять трудные арии. Счастлив тот, чье сердце довольствуется однпм, другим сердцем и ничего более не желает, ни английского парка, ни opera seria, ни музыки Моцарта, ни картин Рафаэля, ни лунного затмения, ни даже лунного света, ни романических сцеп, ни их исполнения. Любовь начинает с глаз, как искусство рпсованья. Гепияльные женщины обыкновенно бывают безбожницами, мужчины же гепияльные, напротив, всегда больше веруют. Нет ничего лучше сердца молодой девушки и свежего масла; только оба со временем делаются горькими. Дождевая капля нежно проникает в горную пещеру п увековечивается, превращаясь в крепкое, зубчатое лезвие. Слеза человеческая еще прекраснее. Она прорезывает уязвленное око; но влажпый алмаз смягчается, и глаз смотрит за ним вслед: то роса на цветке. Дерево, цветы которого весною были убиты морозом, осенью представляет прямую, печальную вершину, но ветви его не приносят плодов. Чтоб полюбить человека, довольно подумать об его родителях, детях, об его привязанности и привязанности, к нему питаемой. Все, что прекрасно,— тихо. Так лучшие народы суть народы самые мирные. Тяжелая работа убивает бедных детей и бедных народов. Юноша падает на колени пред любимой женщиной, чтоб победить ее, как пехота пред кавалериею. Подозрение есть фальшивая монета истины. Различие мест, занимаемых в обществе, менее угнетает и стесняет великую душу, нежели различие полов. Хорошо, что время идет да идет; а то скоро ли дошли бы мы до вечности. Что все это — сущий вздор, ясно без доказательств, и, повторяем, такими пустяками наполнена большая часть «Антологии». Вероятно, переводчик в этом случае рассчитывал на имя бессмертного гения Жан Поля Рихтера, думая, что под сейию этого великого имени и потертая мишура сойдет с рук за чистое золото. Это большая ошибка с его стороны. В наше время имена ровно ничего не значат, и если бы у Шекспира, Байрона, Гете, Шиллера нашлось что-нибудь ничтожное и вздорное, его назвали бы тотчас настоящим его именем. В самом деле, «Фауст» * серьезной опере (ит.). —Ред. 479
Гете — великое произведение, но «Стелла», ( «Брат и сестра» и еще многое кое-что из сочинений Гете же — превздорные вещи. Впрочем, и не с таким неискусным выбором, Жан Поль не вытеснил бы французских романов. Не только лучшие, но и сколько- нибудь порядочные романы и повести французские всегда будут читаться больше сочинений Жан Поля, ибо они дельнее их, будучи исполнены интересов настоящего, которое одно важно для живых людей, потому что оно есть последний результат всего прошедшего и непосредственная причина будущего... Даже в порядочных пьесах Жан Поля встречаются места, при чтении которых невольно восклицаешь: Уж подлинно Бибрус богов языком пел: Из смертных бо его никто не разумел5. Поймите, например, смысл вот этих строк: «Готрейх хотя и отправился в высшую школу с обыкновенным небольшим вольнодумством, свойственным незрелому, рано развившемуся юноше, но (однако?) возвратился с сохраненною верою предков и отца своего, от настоящих учителей, научавших сохранять чувство древней богословии от пытливых объяснений толкователей, не обнажая корней пред светом, который содействует в людях, как и в растениях, одному лишь внешнему произрастению». Темноты этого периода никак нельзя приписать неискусству переводчика, потому что г. Б.,— должно отдать ему в этом справедливость,— переводит Жан Поля мастерски, не только верно, но еще и ясно, хорошим языком передавая его мысли. И потому в отношении к переводу и вообще редакции «Антологии» нам предстоит сделать только несколько легких замечаний. Во-первых, нам не нравится, что Филарет Шаль в своем «Очерке литературного характера Жан Поля» говорит о трудности переводить Жан Поля на русский язык; во-вторых, нам кажется уж слишком простодушною заметкою, несообразною с духом времени, на отдельных пьесах выставлять: посвящается такому-то или такой-то. Посвящение книги или пьесы кем-нибудь кому-нибудь должно иметь достаточное основание, чтобы не казаться ребяческою проделкою, а эта достаточная причина должна заключаться и в именах посвящающего и того, кому посвящается сочинение, и влажности самого сочинения. Но перевод прозою пьески — с посвящением это так же наивно, как и стишки какого-нибудь поэта, над которыми красуется: посвящается и пр. На 14-й странице мы встретили подьяческое местоимение «оную» и удивились «оному», как старой ветоши, вшитой в новое платье. На 104-й странице мы нашли повторение строк, которые уже прочли на 46-й странице. На 52 странице нас поразили какие-то загадочные буквы: к. и и., и мы тщетно старались разгадать их таинственный смысл. На 74 странице встретили имя Гесперус, которое по- русски пишется просто Геспер... Но это все мелочи, и перевод, равно как и издание этой книжки, прекрасны. Сверх того, она 480
украшена сходным н превосходно налитографированным портретом Жан Поля, с снимком внизу его подписи. Г-н Б. обещает продолжать издание «Антологии». Доброе дело; желаем ему полного успеха, для обеспечения которого нужно только побольше строгой разборчивости. Как бы то ни было, но «Антология из Жан Поля Рихтера», в беллетристическом бюджете нашей литературы за нынешний месяц, есть единственная замечательная книга, о которой можно было сказать что-нибудь. СТАРИННАЯ СКАЗКА ОБ ИВАНУШКЕ-ДУРАЧКЕ, рассказанная московским купчиною Николаем Полевым. Лета 1844. В друкарне Матвея Ольхина, в городе Петербурге. В 8-ю д. л. 30 стр. Цена 30 коп. серебр. Продается везде, и на Апраксиной дворе. Судя по некоторым явлениям современной русской литературы, можно подумать, что мы, русские, близки к реформе, ко~ торая должна снова совершенно переменить нас в наших обычаях и вкусах и которая должна состоять в том, что мы снова заменим воду квасом, шампанское — пенником, портер — брагою, сюртуки и фраки — зипунами, сапоги — лаптями, романы Вальтера Скотта — сказками о Еруслане Лазаревиче и Бове королевиче, образованную литературу — произведениями блаженной памяти лубочных суздальских типографий... словом — совершенный разрыв с лукавым Западом и коренное обращение к сермяжной народности!.. В самом деле, из чего же хлопочут, и в стихах и в прозе, «Маяк» и «Москвитянин» — Кастор и Поллукс на горизонте нашей журналистики?1 О чем и для чего пишет г. Загоскин? Давно ли мы читали повесть «Градски(о)й глава», где так неопровержимо доказано влияние александрийской рубахи с косым воротником на добродетель и стремление к разным гражданским подвигам?2 Давно ли самородный московский поэт, г. Милькеев, воспел сивуху как чистейший источник всего великого?3 Когда в детстве засыпали мы под рассказы наших нянек о Еруслане Лазаревиче, Бове королевиче, Жар-птице, Иванушке-дурач- ке,—думали ли мы, что эти рассказы некогда будут пересказываться известными литераторами и красиво издаваться с картинками г. Тимма?.. Но не бойтесь, не пугайтесь: реформы все- таки не будет. На литературу нашу не всегда можно смотреть, как на зеркало нашей жизни. Этому много причин, и одна из них та, что литература наша часто любит существовать задним числом и, от нечего делать, повторять собственные свои зады. Теперь она именно этим и занимается. Чтоб идти вперед, ей нужны таланты свежие и сильные; но таланты у нас как-то недолговечны; а нет знамени — нет и солдат. Вот почему молодежь наша или ничего не делает, или действует врассыпную, набегами, отрывочно и лениво. Может быть, она чувствует, что теперь не ее 16 В. Белинский, т. 7 481
время. Зато старые таланты и quasi *-таланты, и молодые нета- ланты как будто спешат взапуски друг перед другом, перебивая старые погудки на новый лад: видно, почуяли, что на их улице праздник. В двадцатых годах текущего столетия в русской литературе совершилась реакция духу подражательности литературе XVIII века. Эта реакция явилась под именем «романтизма». Прежде всего она предъявила свои требования на народность в литературе. Реакция эта была необходима и полезна; но, когда сделала она свое дело, люди с дарованием, воспользовавшись ее плодами, отступились от нее и пошли своею дорогою, не заботясь более ни о классицизме, ни о романтизме. Но не так думали люди, которые ратовали за ту или другую сторону: они вообразили, что если мир существует, так это не для чего другого, как только для того, чтоб романтизм победил классицизм. Вызванные быть глашатаями умственного движения вперед, они шаг времени приняли за вечность, движение минуты сочли за конечное достижение цели, после которого ничего не остается делать, как повторять одно и то же,— а в этом-то и упрекали они людей, которых суждено было им сменить собою. Удивительно ли после этого, что они на людей, которые опередили их, смотрят с такою же враждою, как на них самих смотрели опереженные ими люди? Удивительно ли, что они осыпают опередивших их людей тою же самою бранью (самоучками, недоучками, верхоглядами и т. п.), которою осыпали их опереженные ими люди? Удивительно ли, что во всем, что бы ни написали они теперь, видны все те же воззрения, те же фразы, которые в свое время были и новы, и истинны, и смелы, и даже глубокомысленны, а теперь кажутся просто избитыми общими местами, истасканною рухлядью, бессильным орудием немощной посредственности, апатической отсталости, жалкой бездарности? Было время, когда язык литературный был скован условными приличиями, чуждался всякого простого выразительного слова, всякого живописного и энергического выражения народной речи; когда наивной народной поэзии все чуждались, как грубого мужичества. Романтическая реакция освободила нас от этой узкости литературных воззрений; благодаря ей однообразная искусственность языка и изобретения поэтического уступила место естественности, простоте и разнообразию; мир творчества расширился, и человек, без всяких отношений к его званию, получил в нем право гражданства. Все согласились в том, что в народной речи есть своя свежесть, энергия, живописность, а в народных песнях и даже сказках — своя жизнь и поэзия и что не только не должно их презирать, но еще и должно их собирать, как живые факты истории языка, характера народа. Но вместе с этим теперь никто уже не будет преувеличивать дела и в народной поэзии видеть что-нибудь больше, * якобы (лат.). — Ред, 482
кроме младенческого лепета народа, имеющего свою относительную важность, свое относительное достоинство. Но отсталые поборники блаженной памяти так называвшегося романтизма упорно остаются при своем. Они, так сказать, застряли в поднятых ими вопросах и, не совладев с ними, с каждым днем более и более вязнут в них, как мухи, попавшиеся в мед. Для них «Не белы снежки» едва ли не важнее любого лирического произведения Пушкина, а сказка о Емеле-дурачке едва ли не важнее «Каменного гостя» Пушкина... По крайней мере мы ничем иным не можем объяснить себе появления в свет «Иванушкн-дурачка» в красивом издании, с картинками г. Тимма. Было время, когда г. Н. Полевой очень основательно восставал против русских сказок, которые Пушкин переделывал по-своему в прекрасных стихах. Г-н Н. Полевой говорил тогда, что эти сказки хороши только в том виде, как создала их фантазия народа, но что переделывать их или подделываться под их тон никоим образом не следует4. И г. Н. Полевой был совершенно прав, хотя говорил и против Пушкина; а вот теперь он сам «рассказывает» народные сказки довольно плохою прозою, в которой народность прикрашена литературществом, и которые к своим простодушным оригиналам относятся, как деревенский мужичок к городскому мещанину... Пушкин делал то же, да не так: он перекладывал их в свои дивные стихи и, как истинно национальный и притом великий поэт, часто придавал им поэзию, которою они вообще довольно бедны; а г. Н. Полевой лишает их своими переделками и последних блесток поэзии. Но мало ли что говаривал истинного г. Н. Полевой прежде и что, вопреки себе, делает он теперь неистинного?.. Вспомните его прежние статьи против князя Шаховского5 и его теперешние «драматические представления»;6 вспомпите его прежние умные и благородные нападки против квасного и кулачного патриотизма7 — и сравните с ними некоторые из теперешних его пьес; вспомните, что писывал он некогда о невозможности делать из повестей драмы8 — и вспомните его драму «Смерть или честь»... Спрашиваем: кому нужна «Старинная сказка об Иванушке- дурачке»? Людям образованным? — Но кто же из них станет читать подобный вздор, если он не списан с рассказа простолюдинов, а пересказан купчиною, хотя бы и московским? — Мужикам? — Но они и так хорошо ее знают и многие умеют ее рассказывать гораздо лучше г. Н. Полевого и всякого литератора. Притом же она никому не новость. Или, может быть, она явилась для того, чтоб всякий, кто в состоянии заплатить за маленькую красиво изданную книжонку три гривенника, знал о существовании московского купчины г. Н. Полевого?.. В таком случае дело явно идет о народности... жалкая народность!.. Неужели все это чистая, неподдельная народность: «Послушайте, добрые люди, начинается сказка об Иванушке-дурачке, 16* 483
тянется облако по широкому поднебесью, ходит вихорь по дремучему лесу, а сказка гуляет между добрыми людьми. Хитра русская сказка. Прибауток у нее, что у красной девицы лент разноцветных. Приговорок у нее, что у пьяницы праздников: что день, то праздник; выпить захотелось — и праздник на дворе, а кто празднику рад, тот до свету пьян, в обед хмелен, вечером опохмеляется, назавтра от головы лечится, а послезавтра нового праздника ждет не дождется»? Или: «Жили в том городе всякие люди, купцы честные бородатые и плуты хитрые тороватые (?), ремесленники немецкие, красотки шведские, пьяницы русские, а в слободах пригородных мужички-крестьяне землю пахали, хлеб засевали, муку мололи, на базар возили, а выручку пропивали»?.. Нет, это не народность, а жеманные, приторные подделки под народность!.. Ведь народность русская не в одной же сивухе... Уж и это не народность ли, что «в курантах гамбургских пишут»?.. Выражение, прямо взятое из сказочного русского мира!.. Едва ли мужички наши будут благодарны г. Полевому за «Иванушку-дурачка»: грамотный мужичок ищет в печатной книге дела, а не сказок, на которые он смотрит, как на пустяки, недостойные печати. Ведь наши мужички совсем не романтики — не в осуд будь сказано некоторым нашим литераторам! Мужичок уважает грамоту и не поддастся ни купцу, ни барину, который вздумает потчевать его печатными пустяками. Разве картинки г. Тимма? Но для мужика они слишком хороши, а для барина слишком неудовлетворительны: карандаш чудесный, но русского и сказочного в нем нет ровно ничего. На обороте заглавной обертки г. Н. Полевой грозится изданием и других сказок своей работы. Вероятно, за ним потянется с сказками целая вереница мелких литераторов и сочинителей,— и наша литература на долгое время превратится в мужицкую сказку, так же, как она уже превратилась в картинки г. Тимма... Долго ли еще литература наша будет ездить верхом на палочке, в пестрой шапке с бубенчиками?.. РУССКАЯ ГРАММАТИКА АЛЕКСАНДРА ВОСТОКОВА, по начертанию его же сокращенной грамматики полнее изложенная. Издание шестое, исправленное. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1844. В 8-ю д. л. 355 и XVI стр. Несмотря на бесчисленное множество «российских» и русских грамматик, русская грамматика до сих пор находится в состоянии младенчества. Скажем более: до сих пор нет еще русской грамматики, и до сих пор русская грамматика существует предположительно. Это доказывается и тем, что нет двух русских грамматик, которые были бы согласны между собою в признании главных законов русского языка,— тем еще, что для учащихся грамматика русская есть наука трудная, тяжелая, скучная, 484
внушающая страх и отвращение,— н наконец тем, что для рус-» ского мальчика легче выучиться грамматике какого угодно иностранного языка, чем грамматике своего родного (о девочках мы и не говорим: русская грамматика для них навсегда остается облеченною покрывалом Изиды). Посмотрите, до какой ясности, определенности, простоты и до какого единства в началах доведена французская грамматика: русская в этом отношении диаметрально противоположна ей. Можно встретить иностранную книгу, небрежно напечатанную, то есть изобилующую типографическими ошибками; но невозможно встретить иностранной книги, напечатанной с орфографическими ошибками, или книги с особенным, только ей принадлежащим правописанием. У нас, на Руси, невозможна книга без опечаток: таково уж свойство наших типографий! Книги с ошибками против правописания у нас весьма обыкновенны; что же касается до правописания как принципа, то нет у нас журнала, нет книги, у которых не было бы своей, особенной системы орфографии. Отчего это? Оттого, что у нас нет грамматики, а грамматики нет оттого, что наш язык еще не установился и не разработан филологически. Журналисты часто упрекают друг друга в грамматических нововведениях, называя их произвольными и искажающими русский язык; некоторые из них указывают на язык Карамзина и его орфографию как на норму, которой обязаны все держаться. Жалкое ослепление, смешное заблуждение! Эти люди не понимают, что русский язык после Карамзина шел не назад, а вперед, и шел быстро, а потому и ушел далеко. Заслуги, оказанные русскому языку Карамзиным, огромны,— чему лучшим доказательством служит то, что только с легкой руки Карамзина русский язык получил свойство быстрой усовершаемости. Сравните язык Карамзина с языком Крылова, Жуковского*, Пушкина, Грибоедова, Лермонтова и Гоголя — и вы увидите, что в сравнении с языком этих писателей язык карамзинский кажется более как будто нерусским, нежели сколько язык ломоносовский кажется совсем нерусским в сравнении с языком карамзинским. Неисторический язык Карамзина2 ознаменован печатаю какой-то бесцветной общности, вследствие которой он очень удобен для переводов на какой угодно язык, подобно тем легоньким пьескам, которыми наполняются хрестоматии для начинающих учиться переводить. Этот язык совершенно лишен национального колорита и чужд собственно русским оборотам, которые можно было бы назвать «русизмами», как французские обороты называются «галлицизмами». Исторический язык Карамзина, более русский и самоцветный, отзывается какою-то искусственностью, годною * Говоря о Крылове, мы разумеем седьмую и восьмую часть его басен — плод позднейший его поэтической деятельности; а говоря о Жуковском, разумеем его поэтическую деятельность со времени появления Пушкина. 485
только для эпических поэм в прозе, которые были в ходу в прошлом столетии. Повторяем: сказанное нами нисколько не унижает великих заслуг Карамзина; если современный русский язык так неизмеримо далеко опередил язык карамзинский, то все же он обязан этим таланту Карамзина. Если у нас теперь почти столько же орфографий, сколько журналов и книг, это происходит совсем не от прихоти литераторов, а от причины существенной п не зависящей от произвола: у нас нет грамматики, а нет ее потому, что она еще невозможна. Со времен Мелетия Смотрицкого русская грамматика почти до сих пор была переводом то греческой, то латинской, то французской. Давно ли поняли наши грамматисты, что русские глаголы имеют только три времени — настоящее, прошедшее и будущее, и то в одном неопределенном виде, а в совершенном только два — будущее и прошедшее, что в них нет и не бывало ни прошедшего неопределенного, ни давнопрошедшего, ни однократного и т. д. и что в русских глаголах важны виды, а не времена?3 Следовательно, давно ли грамматисты наши поняли, что латинские глаголы вправе иметь сколько им угодно времен не в пример русским, которые, с своей стороны, имеют полное право следовать гению и духу русского языка, не заботясь нисколько о латинском? Да еще все ли грамматисты наши поняли это даже и теперь? Многие ли из них делят спряжения русских глаголов по 2-му лицу настоящего (а в глаголах совершенного вида — прошедшего) времени единственного числа? Нет, некоторые из них и доселе упорно держатся фальшивого разделения спряжений или по первому лицу настоящего времени, или по неопределенному наклонению, потому что так делятся спряжения в первом случае в латинской грамматике, а во втором — во французской... Русская грамматика будет тогда только возможна, когда русский язык исследуется филологически трудами людей, которые философское образование соединяют в себе с глубоким практическим знанием старого и нового языка русского. И еще не прошло трех лет, как положено первое основание такому изучению русского языка о. Пав- ским в его «Филологических наблюдениях над составом русского языка» 4. Что у нас нет еще грамматики, лучшее доказательство в том, что русская грамматика есть истинный бич для бедных детей. Между тем должно б быть совсем наоборот, потому что изучение грамматики как науки, в приложении к родному языку, естественно, очень легко. Но наши русские грамматики преисполнены произвольных правил, которых или вовсе чужд русский язык, или которые почерпнуты не из его общего построения, а из каких-нибудь частных наблюдений над отдельными словами, и потому естественно, что на одно правило русская грамматика предобродушно представляет тысяча одно исключение из этого правила. Каково же заучить и запомнить все эти многочисленные правила с бесчисленными исключениями? Обратите внимание
на то, как трудно у нас выучить ученика правописанию. Отчего это? Оттого, что все наше правописание есть произвол привычки, предания, педантизма, а не выражение духа русского языка. Самая азбука наша отличается произволом. Не говоря уже о том, что она есть уродливое искажение греческого типа (который сам по себе гораздо хуже латинского, как переход от азиатского к европейскому) и, следственно, по самому свойству начертания букв лишает нас всякой возможности красиво и без опечаток издавать книги; не говоря уже обо всем этом,— к чему, зачем, для чего эти двойные буквы ей п, ц и г, из которых гъ почти совсем не нужно, а и решительно не нужна?.. Между тем сколько правил (и при этих правилах сколько исключений!) об употреблении означенных букв! Если бы оставили букву гъ только как пособие для грамматических различий в изменениях слов — это имело бы смысл, и как из этого можно было бы сделать постоянные правила без исключений, то оно было бы легко для изучения. Мы говорим здесь о букве гъ, как необходимой для склонений и спряжений, в предложном и дательном падежах единственного числа большого числа существительных, в творительном падеже единственного числа и во всех падежах множественного числа некоторых местоимений, как: всгьм, кгъм, тгъм, чгъм, всгъ, тп и т. д. Но зачем писать гъ в других случаях? Обыкновенно думают, что гъ ставится там, где не может быть звука ё; но употреблевие, которое выше и законнее всех грамматик в мире, давно уже смеется над этим правилом, заставив нас выговаривать слова гнезда, ся>дла, даже иногда звезды, как гнёзда, сёдла, звёзды. Говорят еще, что /ь ставится там, где у малороссиян наше ё выговаривается через и: прекрасно, но что нам за дело, как выговаривают малороссияне, если мы не считаем нужным сообразоваться с выговором других славянских племен! Притом же малороссы говорят пасок, а мы ведь пишем же песок, а не пгьсок. Но смешнее всего то, что пишут: одеваться и одежда, цвести и цвел, обрасти и обрел, реку, речение и ря>чь, наречие, — опираясь педантически на догадку, что в древнерусском языке буквы е и гъ имели различное произношение и часто в одном и том же слове заменяли одна другую, как, например, теперь е меняется на о и и: реку, рок, нарацаю. Да нам-то какое дело, что было и чего не было в древнерусском языке, если мы уже потеряли ключ к этому древнерусскому языку и если гений новейшего русского языка сам отрекся от всех преданий, связывавших его с древнерусским языком? Об этом можно сказать и еще больше и сильнее» и мы непременно сделаем это, подробно разобрав нелепости русской орфографии, равно как и обратив внимание на безобразие нашей азбуки 5. Что касается до грамматики г. Востокова, она, без всякого сомнения, есть доселе лучшая из всех русских грамматик. Конечно, это еще не значит* чтоб она была именно такою грамматикою, какая нужна; но она уже и потому заслуживает большого 487
внимания, что представляет собою материал для будущего грамматиста и заключает в себе много частных заметок и наблюдений, которые мог сделать только человек, долго и основательно изучавший русский язык. ГАМЛЕТ. Трагедия В. Шекспира. Перевод А. Кронеберга. Харьков. Б университетской типографии. 1844. В 8-ю д. л. 220 стр. Есть на свете люди, которые утверждают, что переводить что бы то ни было, с какого бы то ни было языка — труд совершенно потерянный, не приносящий пользы ни литературе, ни обществу, и что обычай переводить способствует только тому, чтоб, не ломая себе головы, пускать в продажу готовые чужие мысли. По мнению этих людей, только два способа передачи книг с одного языка на другой, бывшие в употреблении у древних, могут быть терпимы. Первый способ: переводы подстрочные, в которых язык, употребленный для толкования, совершенно приносится в жертву буквальности, так что в переводной фразе часто не бывает и смысла: ее нельзя понять без подлинника. (Хорош перевод, которого нельзя понять без подлинника! Кому же он нужен?) Второй способ: усвоивать себе чужой вымысел, чужой ум, чужие идеи посредством парафраза: овладевать мыслями подлинника и рассказывать их по-своему, пропуская, что не нравится, и прибавляя, что взбредет в голову,— короче, поступать так, как поступали поэты древней Италии, которые «с большим наслаждением крали у греческих образцовых поэтов мотивы музыки и мысли», и как поступают новейшие наши поэты, переделывающие чужие романы и комедии в фантастические рассказы и разного рода драматические представления,— те самые поэты, о которых в старину певалось, хоть и не очень красно, да метко, таким образом: А как сметливый писака — Не хватило своего,— То потреплет у Бальзака, То у Виктора Гюго, Жюль Жанену тут же место, И потом без дальних дум В фантастическое тесто Запечет французский ум...1 Никаких других переводов вышереченные люди не допускают, основываясь на том, что доныне нет будто бы пи одного перевода, который можно было бы читать по прочтении подлинника2. Все это очень глубокомысленно и остроумно; жаль только, что эти люди забыли, что переводы преимущественно назначаются для не читавших и не имеющих возможности читать подлинника, а главное, что на переводах произведения литературы одного народа на язык другого основывается знакомство народов между собою, взаимное распространение идей, а от¬ 488
сюда самое процветание литератур и умственное движение; забыли, что если б мы доныне держались методы выдаванья произведений иноземных литератур и за свои, в искаженном виде, то не только не имели бы понятия, например, об английской и французской литературе, а следовательно, и об Англии и Франции, но и самая наша литература была бы теперь чем-то таким, чего нельзя было бы назвать литературою... Но что до всего этого означенным людям! Им надобно было во что бы ни стало доказать, что те, которые переделывают и даже поправляют Шекспира для театра,— совершенно правы, а те, которые усиливаются переводить его для словесности трудолюбиво и добросовестно, сохраняя смысл и дух подлинника,— занимаются пустяками, делают «дело, противное логике, природе и физической возможности (!!!)» 3,— и вот они усиливаются поддержать свой парадокс всеми правдами и неправдами, приводят даже насильственно притянутые примеры из древних, забывая, что говорят такие вещи, которых доказать невозможно никакими примерами... Переводить поэтические произведения есть «дело, противное логике, природе и физической возможности»,— как вам это покажется? Что же после этого бессмертный труд Гне- дича — перевод «Илиады», которому поэт посвятил целую жизнь? — Да ничего! совершенные пустяки! «дело, противное логике, природе и физической возможности!»4 То же самое «Орлеанская дева» и другие переводы Жуковского из Шиллера... И все, что есть в нашей и в других литературах переведенного изящно, добросовестно и главное — верно, есть «дело, противное логике, природе и физической возможности». Само собою разумеется, что исключение остается, например, за «Гамлетом» г. Полевого, который потому и есть дело великой важности, что не переведен, а переделан, и переделан таким образом, что сам Шекспир благоговейно преклонился бы перед ним, не узнав в нем, обновленном и преисполненном красотами первостатейными, прежнего своего слабого произведения! А ведь находились люди, которые ставили в укор г. Полевому нецеремонное обращение с Шекспиром!5 К счастию, всякому ослеплению бывает конец. Истина долго блуждала меж нами незримая, но явились «умные люди», растолковали, в чем дело, и не ясно ли теперь, как день божий, что именно в том, что ставили упреком г. Полевому,— скрывается истинная его заслуга!.. Вот так-то может быть и частенько!.. Еще недавно опрометчиво осудили мы новый труд г. Полевого — «Иванушку-дурачка» 6, а между тем, кто знает? — Быть может, этот «Иванушка-дурачок», переделанный из русской лубочной сказки, есть еще большая заслуга г. Полевого, чем «Гамлет», переделанный из драмы Шекспира?.. Мудрено нынче становится отличать заслуги от незаслуг в русской литературе!.. Нет нужды, кажется, говорить, что новый перевод «Гамлета», сделанный г. Кронебергом (а не Кроненбергом, как пишет 489
рецензент «Библиотеки для чтения», несмотря на то, что фами-» лия переводчика на заглавной странице выставлена довольно четко), не понравится людям, о которых шла речь. Да и могло ли случиться иначе, если припомним, что в 1839 году в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» были напечатаны две статьи о «Гамлете» г. Полевого, в которых ясно, обстоятельно, неопровержимо, с указаниями на самый текст, доказано, что реченный «Гамлет, принц Датский» выдан за шекспировского ради одной остроумной шутки, а в самом деле сочинен самим г. Полевым. Под статьями стояла подпись фамилии, которую читаем теперь на новом переводе «Гамлета». (Первая из них принадлежала покойному профессору Харьковского университета Кронебергу, посвятившему всю жизнь на изучение Шекспира, вторая — сыну его, А. И. Кронебергу, нынешнему переводчику «Гамлета»7.) Еще менее удивимся мы нерасположению реченных людей к новому переводчику, если вспомним точку зрения, с которой смотрят они на переводы вообще. Ведь на что ни посмотри, как на «дело, противное логике, природе и физиче- ской возможности»,— покажутся такие чудеса, что и сказать страшно!.. А между тем перевод «Гамлета», сделанный г. Кронебер-» гом, есть один из замечательнейших переводов на русском языке; для тех, которые гонятся не за одним только «сюжетцем», но желают уловить при чтении перевода великого произведения дух подлинника, труд г. Кронеберга будет очень интересным и даже совершенно новым явлением, несмотря на все бывшие у нас доныне переделки и переводы «Гамлета», из которых перевод г. Вронченка в своем роде так же хорош, как перевод г. Кронеберга в своем8. Приводим несколько отрывков, из которых сами читатели могут увидеть достоинства труда г. Кроне* берга. Вот начало четвертой сцены первого акта: (Звук труб и пушечные выстрелы за сценой), Что это значит, принц? Гамлет Король всю ночь гуляет напролет, Шумит и пьет и мчится в быстром вальсе« Едва осушит он стакан рейнвейна, Как слышен гром и пушек и литавр, Гремящих в честь победы над вином, Горацио Обычай это? Гамлет Да, конечно. И я к нему, как здешний уроженец, Хоть и прпвык, однако же по мне 490
Забыть его гораздо благородней, Чем сохранять. Похмелье п ппрушкп Марают нас в понятии народов; За них зовут нас Бахуса жрецами И с нашим именем соединяют Прозванье черное. Сказать по правде, Всю славу дел великпх и прекрасных Смывает с нас вино. Такую участь Несет и частный человек; его, Когда он очернен пятном природы, Как, например: не в меру пылкой кровью, Берущей верх над силою ума (В чем и невинен он: его рожденье Есть случай без разумной воли), Или привычкою, которая, как ржа, Съедает блеск поступков благородных,-^ Его, я говорю, людское мненье Лишит достоинства; его осудят За то, что в нем одно пятно порока, Хоть будь оно клеймо слепой природы И сам он будь так чист, как добродетель, С безмерно благородною душой. Пылинка зла уничтожает благо. (Входит дух). Горацио Смотрите, принц,— идет! Г а м л е т Спасите нас, о неба серафимы! Блаженный дух или проклятый демон, Облекся ль ты в благоуханья неба Иль в ада дым; со злом или с любовью Приходишь ты,— твой образ так заманчив,=• Я говорю с тобой! Тебя зову я Гамлетом, королем, отцом, монархом! Не дай в незнании погибнуть мне! Скажи: зачем твои святые кости Расторгли саван свой? Зачем гробница, Куда тебя мы с миром опустили, Разверзла мраморный, тяжелый зев И вновь извергнула тебя? Зачем Ты, мертвый труп, в воинственном доспехе Опять идешь в сиянии луны, Во тьму ночей вселяя грозный ужас, И нас, слепцов среди природы, мучишь Для пашпх душ педостижимой мыслью? Скажи, зачем? зачем? Что делать нам? Вот начало монолога, произносимого Гамлетом по уходе актеров: Не дивно ли: актер, при тени страсти, При вымысле пустом, был в состоянье Своим мечтам всю душу покорить; Его лицо от силы их бледнеет, 4§1
В глазах слеза, дрожит и млеет голос, В чертах лица отчаянье и ужас, И весь состав его покорен мысля. И все из ничего! Из-за Гекубы! Что он Гекубе, что она ему, Что плачет он об ней? О, если б он, Как я, владел призывом к страсти, Что б сделал он? Он потопил бы сцену В своих слезах и страшными словами Народный слух бы поразил; преступных В безумство бы поверг, невинных в ужас, Незнающих привел бы он в смятенье, Исторг бы силу из очей и слуха! А я — презренный, малодушный раб, Я дела чужд, в мечтаниях бесплодных! Боюсь за короля промолвить слово, Над чьим венцом и жизнью драгоценной Совершено проклятое злодейство! Я трус? Кто назовет меня негодным? Кто череп раскроит? Кто прикоснется До моего лица? Кто скажет мне: ты лжешь? Кто оскорбит меня рукой иль словом? — А я обиду перенес бы. — Да! Я голубь мужеством, во мне нет желчи. И мне обида не горька; иначе Уже давно раба гниющим трупом Я воронов окрестных угостил бы. — Кровавый сластолюбец! Лицемер! Бесчувственный, продажный, подлый изверг! — Глупец, глупец! Куда как я отважен! Сын милого, убитого отца, На мщенье вызванный и небесами И Тартаром, я расточаю сердце В пустых словах, как красота за деньги! Как женщина, весь изливаюсь в клятвах! Нет, стыдно, стыдно! К делу, голова! Приведем еще вторую половину из песни безумной Офелии. Многие знают эту песню наизусть из «Гамлета», исправленного г. Полевым, и распевают, в полной уверенности, что поют слова Шекспира. Не худо им узнать, как она в самом деле поется у Шекспира: Занялась уже депница, Валентинов день настал. Под окном стоит девица: — Спишь ли, милый, или встал? Он услышал, встрепенулся, Быстро двери отворил, С нею в комнату вернулся, Но не деву отпустил. Пресвятая! как безбожно Клятву верности забыть! Ах! мужчине только можно Полюбить и разлюбить! 492
— Ты хотел па мне жениться,— Говорит ему она. — Позабыл! хоть побожиться; В этом не моя вина! Как переведены у г. Полевого последние два стиха второго куплета?.. Сличите, вспомните, и вы убедитесь, что вовсе не знают шекспировского «Гамлета» те, которые читали или видели на сцене только переделку г. Полевого, и что труд г. Кронеберга вовсе не лишний в нашей литературе, а, напротив, составляет в ней значительное приобретение. Кто-то с важностью вздумал упрекнуть г. Кронеберга за то, что он не приложил к своему переводу предисловия, в котором, по его мнению, следовало бы изложить причины, побудившие г. Кронеберга приняться за перевод. Как будто г. Кронеберг не имел права переводить «Гамлета» просто потому, что ему хотелось переводить? Странны, право, люди, превращающие в шутку серьезные и важные вопросы, утверждающие, например, что переводить Шекспира есть «дело, противное логике, природе и физической возможности»,— но еще более странны те, которые придают важность мелочам и с чувством собственного достоинства, как будто бы осх^орбленного, рассуждают о том, что не стоит и одного слова!.. СТИХОТВОРЕНИЯ М. ЛЕРМОНТОВА. Часть IV. Санкт-Петербург. В тип. Ильи Глазунова и Комп. 1844. В 12-ю д. л. 192 стр. Говорят: время поэзии прошло, и стихов уже никто не хочет читать. Не подумайте, чтоб это говорилось где-нибудь далеко, за морем: нет, там люди давно уже настолько поумнели, чтоб не говорить подобных пустяков. И не мудрено: там люди давно живут и потому уже успели выжить несколько истин, о которых у них никто не спорит, в которых все единодушно согласились. У нас не так: у нас еще не для всех доказанная истина, что дважды два — четыре: многие думают, что дважды два так же легко могут производить пять и восемь, как и четыре. Вот отчего у нас еще спорят о том, что наряднее и величественнее — русские ли пудовые сапоги, убитые со стороны подошвы полусотнею остроголовых гвоздей и смазываемые салом и дегтем, или легкие немецкие выворотные сапоги, которые лакируются ваксою; спорят о том, что лучше: в немецком ли костюме наслаждаться преимуществами, присущими человеческой натуре, или в шапке- мурмолке стоять ниже человечества, во имя любви к обычаям старообрядчества *. Мы думаем, что у нас скоро возникнет спор о том, кого должны мы разуметь под нашими праотцами — московитов ли ХУН-го века, славян ли 1Х-го века или скифов и сарматов, кочевавших по сю сторону Азовского и Черного морей еще в то время, когда Мильтиад поразил их родственников, персов, при Марафоне, когда на Олимпийских играх Иродот читал свою 493
историю, а юноша Фукидид плакал, внимая ему,— когда на тех же Олимпийских играх Пиндар пел свои восторженные оды,— когда Эсхил, Софокл и Эврипид зрелищем своих трагедий заставляли афинян делиться с богами блаженством олимпийской жизни,— когда Фидий созидал статуи Зевса и Паллады,— когда Сократ проповедовал свое учение народу, Демосфен гремел своими речами, а Платон в академии полагал начало учению чистого идеализма... Чем дальше в лес, тем больше дров, по русской пословице: отыскивая родоначальников скифов и сарматов, а потом родоначальников их родоначальников, мы непременно дойдем до Адама и, как истинные археологи, решим, что нам надо ходить в костюме Адама, чтоб ни в чем не отстать от своих предков. Ведь надобно же п нам когда-нибудь быть последовательными и перестать противоречить самим себе!.. В ожидании этого вожделенного и, кажется, еще весьма неблизкого времени обратимся к вопросу о поэзии. У нас есть журнал, который издается как будто для доказательства, что стихи пишутся детьми для забавы детей же,— и, чтоб быть верным самому себе, этот журнал потчует своих читателей действительно детскими стихами 2. У нас есть другой журнал, который, в противоположность первому, так высоко уважает поэзию, что видит ее во всяких завостренных рифмою, размеренных строчках и, чтоб тоже не противоречить самому себе, помещает стихи, уже отзывающиеся старческою дряхлостию, и стихи даровитых, но юных поэтов,— весьма юных, если судить по тревожности чувства, неопределенности идей, по неумению соглашать слова со смыслом и другим признакам, которыми отличаются сии плоды счастливого досуга, не связанного условиями логики и здравого смысла 3. Вот две крайние стороны вопроса о том, вздор или важное дело — поэзия? Мы думаем, что обе эти крайности равно чужды истине и притом недалеко разбежались друг с другом, потому что обе выходят из одного источника — отсутствия того органа, которым понимается поэзия. Мы, русские, очень богаты стихами и не совсем бедны поэзиею. По крайней мере в том и другом отношении мы бы должны были дойти до той разборчивости, которая любит одно чистое золото и уже не увлекается блестящею мишурою. И мы уже почти дошли до этого. Говорим — почти,, потому что дошли пока еще бессознательно. Публика не перестала читать стихи, но уже редко перечитывает их. Это не значит, чтоб стихи надоелп ей: это значит, что она хочет только хороших стихов. А стихи теперь уже не могут считаться хорошими только по отношению к форме, мимо их содержания. Из уважения к заслугам поэта, публика, пожалуй, прочтет его стихи, хотя бы в них п не нашла ничего, кроме старых, давно уже знакомых ей мотивов и азиатских сказок, перешедших через немецкие руки; 4 но перечитывать их она едва ли будет. Из новых талантов она обратит свое внимание разве только на что-нибудь слишком самобытное п оригинальное. Поэтому теперь сделалось 494
очень трудным выйти в таланты: мало таланта формы, мало даже фантазнн — нужен ум, источник идей, нужна богатая натура, сильная личность, которая, опираясь на самую себя, могла бы властительно приковать к себе взоры всех. Вот что нужно теперь, чтоб иметь право называться поэтом. После Пушкина таким поэтом явился Лермонтов. Он, как известно, ум^р рано, и потому успел написать слишком немного. Он действовал на литературном поприще не более каких-нибудь четырех лет, а между тем в это короткое время успел обратить на свои талант удивленные взоры целой России; на него тотчас же стали смотреть, как на великого поэта... И такой успех получить после Пушкина!.. Согласитесь, что все это отнюдь не доказывает, чтоб время поэзии прошло и чтоб стихи писались только для забавы пустых людей. Посредственность в поэзии недолговечна; но истинная поэзия вечна, вкус к ней никогда не пройдет. Перед нами книга, которую могут считать за что кому угодно— одни за книгу, другие — за маленькую тетрадку. Те, которым дорога память гениального поэта, которые интересуются каждым стихом, вышедшим из-под пера его и замечательным для них, если не в эстетическом, то в психологическом отношении, те, говорим, совершенно вправе счесть ее за книгу. Но те, которые любят в поэзии одно совершенное, без отношения к личности поэта, вправе счесть ее за маленькую тетрадку. Однако ж эта маленькая тетрадка драгоценнее многих толстых книг: в ней они найдут пьесы: «Соп», «Тамара», «Утес», «Выхожу один я на дорогу», «Морская царевна», «Из-под таинственной холодной полумаски», «Дубовый листок оторвался от ветки родимой», «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Не плачь, не плачь, мое дитя», «Пророк», «Свидание»,— одиннадцать пьес, все высокого, хотя и не равного достоинства, потому что «Тамара», «Выхожу один я на дорогу» и «Пророк», даже и между сочинениями Лермонтова, принадлежат к блестящим исключениям... Что касается до остальных десяти пьес (из них одна — целая поэма) , которых мы не поименовываем, большая часть пх ознаменована то проблесками таланта Лермонтова, то отпечатком его личности, и в этом отношении все они чрезвычайно любопытны. Один журнал жестоко нападал на «Отечественные записки» за помещение будто бы лермонтовского хлама, делаемое будто бы из корыстных расчетов, и кончил эти нападки тем, что сам, для показания своих бескорыстных расчетов, в одно прекрасное утро явился вдруг с семью стихотворениями Лермонтова, которые, за исключением последнего, все довольно слабы и из которых два («Весна» и «Я не люблю тебя») гораздо прежде были напечатаны в «Отечественных записках» 5. Последнее было напечатано еще в первом издании стихотворений Лермонтова 1840 года и в первой части второго издания 1842 года, но переделанное и в лучшем виде: там оно начинается стихом: «Расстались мы; но твой портрет...» 495
Все сочинения Лермонтова сделались теперь навсегда соб- ственностию их издателя 6, вследствие права, приобретенного им от наследников покойного поэта. Это обстоятельство нас очень радует, ибо ручается, что издания сочинений Лермонтова будут продолжаться беспрерывно, по мере требований со стороны публики, которым тоже нельзя ожидать перерыва. Равным образом это обстоятельство ручается сколько за то, что сочинения Лермонтова всегда будут издаваться под хорошею редакциею и изящно в типографском отношении, столько и за то, что многочисленные почитатели таланта Лермонтова могут надеяться увидеть полное собрание его сочинений, изданное по другому плану. Что касается собственно до нас, то, не принимая на себя права советовать, мы изъявляем здесь желание поскорее увидеть сочинения Лермонтова сжато изданными в двух книгах, из которых одна заключала бы в себе «Героя нашего времени», а другая стихотворения, расположенные в таком порядке, чтоб лучшие пьесы помещены были одна за другою по времени их появления; за ними следовали бы отрывки из «Демона», «Боярин Орша», «Хаджи Абрек», «Маскарад», «Уездная казначейша», «Измаил-Бей», а наконец уже все мелкие пьесы низшего достоинства. Говорят, что в руках одного известного русского литератора находится еще несколько нигде доселе не напечатанных пьес Лермонтова. Имя этого литератора вполне может служить ручательством в подлинности этих пьес 7. Кто не пожелает поскорее увидеть их в печати, особенно в новом и, следовательно, более полном издании сочинений Лермонтова?.. СТИХОТВОРЕНИЯ В. ЖУКОВСКОГО. Том девятый. Санкт-Петербург. В тип. Фишера. 1844. В 8-ю д. л. 263 стр. Литература наша всячески бедна. У нас мало гениальных писателей,— да и те писали и пишут очень мало, по крайней мере гораздо меньше, нежели сколько можно и должно ожидать от их средств; у нас мало талантов,— да и те писали и пишут еще меньше писателей первого разряда. Самый деятельный и плодовитый из русских писателей, без сомнения,— Пушкин. Действительно, он написал чрезвычайно много в сравнении с каждым из его литературных собратий; но тем не менее нельзя бояться утонуть в этой бездне; от ее глубины даже и голова не закружится: количество сочинений Пушкина бесконечно уступает их достоинству. И причиною этому не одна только преждевременная смерть великого поэта: он мог бы написать вчетверо больше того, сколько написал в продолжение своей литературной деятельности. Это частию происходило и оттого, что он долго не хотел вполне отдаться своему призванию — хотел казаться больше волонтером литературы, нежели писателем и по призванию и
ex officio * вместе. Только незадолго перед своею кончиною начал он видеть в своем призвании цель и определение своей жизни, начал трудиться, как человек, обрекший себя постоянному труду литературному, смотреть на себя, как на писателя по преимуществу. Это было необходимым результатом полного развития и полной зрелости его таланта. Можно сказать утвердительно, не в виде предположения, что если б Пушкин прожил еще десять лет,— он написал бы вдвое больше, нежели сколько написано им с 1818 до 1836 года, следовательно, почти в двадцать лет,— и тем чувствительнее должна быть для нас его безвременная утрата! По-видимому, как много произвела бездарность Сумарокова и Хераскова, а между тем это — оптический обман, происходящий от неуклюжего и разгонистого издания пх изделий. Если б четыре тома сочинений Державина издать в одной книге большого формата, сжатою печатью, в два столбца, как издаются французские писатели, то вышла бы книжечка, по своей тонине чудовищно несообразная с ее форматом. Фонвизин написал едва ли меньше Державина, а между тем изданные книгопродавцем г. Салаевым четыре части сочинений Фонвизина (1830 г.) вошли потом в одну престранно тощую книжку большого формата, компактного издания в две колонны, книгопродавца Н. Глазунова (1838 г.). Но мы почти не имеем возможности пользоваться и тем, что произвела необширная деятельность наших немногих писателей: все они издавались и издаются у нас таким образом, что их сочинений нельзя иметь тем именно людям, которые и читают книги и покупают. Люди, которые были бы в состоянии приобретать не только книги, но и целые библиотеки,— эти-то люди у нас всего менее и всего реже покупают книги, особенно русские. Наша книжная торговля держится читателями или не весьма богатыми, или и просто бедными. Поэтому охотники почитать и купить книгу у нас редко дозволяют себе это удовольствие. И как же иначе? У нас книги дороже золота. Вообразите себе, например, учителя словесности, которому, по его профессии, нельзя не иметь собрания всех замечательнейших писателей русских, кроме теоретических сочинений по части преподаваемого им предмета; представьте себе журналиста, рецензента, критика, которому необходимо иметь не только замечательнейших, но и всех сколько- нибудь известных писателей, не исключая из их числа ни Тредья- ковского, ни Сумарокова,— необходимо иметь их для справок, указаний, ссылок, выписок; представьте себе, наконец, простого любителя русской литературы, который занимается ею с толком и во всяком даже устаревшем, но в свое время имевшем вес авторе видит более или менее любопытную летопись вкусов, понятий, нравов, языка, литературы прошедшего времени,— сколько им надобно употребить деиег на приобретение всех этих книг! * по должности (лат.). — Ред. 497
Собранию сочинений Сумарокова в десятп частях в каталоге г. Смирдина цена выставлена — сто рублен ассигнациями!.. Собрание сочинений Ломоносова, по этому каталогу, стоит шестьдесят рублей!.. Собрание сочипений Хераскова в двенадцати частях стоит, по этому каталогу, восемьдесят рублей! Сочинения Кантемира и Тредьяковского никогда не были изданы вполне, п чтоб собрать все сочинения Тредьяковского, как вы думаете, сколько, по каталогу г. Смирдина, должно употребить на это денег?— Триста тридцать восемь рублей ассигнациями!.. И всех этих писателей трудно достать по случаю, а если и удастся, то они обойдутся не слишком дешевле цены, выставленной в каталоге г-на Смирдина. Необходимость искать и собирать несколько книг, чтобы иметь полное собрание сочинений одного автора, тоже стоит потери денег. Купив собрание стихотворений Капниста, надо еще купить его знаменитую в свое время комедию «Ябеда». Фонвизин перевел прозою поэму Битобе «Иосиф», басни Гольберга, «Жизнь Сифа, царя египетского», «Сидней и Силли, или Благодеяние и благодарность», «Любовь Хариты и Поли- дора», «Слово похвальное Марку Аврелию» Томаса, «Торгующее дворянство, противоположенное дворянству военному»,— и всего этого, равно как и «Слова на выздоровление великого князя Павла Петровича» и стихотворений: «Сидней» и «Матюш- ка-разносчик»,— всего этого тщетно стали бы вы искать в «Полном собрании сочинений Д. И. Фонвизина» (1838)... Положим, вам в продолжение многих лет, с потерею значительных (сравнительно с товаром) денег, удалось все это собрать: сколько нужно места для помещения всех этих книг, разноформатных, разношерстных, старинных, безвкусно, неопрятно изданных, разгонисто напечатанных! И все это из удовольствия или необходимости заглянуть в иную из этих книг один раз в три года! А новые-то писатели, например, Пушкин? Полное собрание его сочинений, не всех собранных и дурно изданных как в отношении к редакции, так и в отношении типографском (особенно первые восемь томов), стоит шестьдесят рублей!.. Шестьдесят рублей полное собрание не вполне собранных сочинений писателя, уже семь лет (как) умершего,— сочинений, из которых многие еще при ^кизни автора были по нескольку раз изданы! Шестьдесят рублей — одиннадцать неуклюжих томов!.. Когда автор сам издает свое сочинение, он волен назначить ему цену по своей прихоти, и вообще большие проценты за новость сочинения — самое законное приобретение. Но когда творения автора известны всем читающим людям целого народа, когда каждое из них издавалось по нескольку раз и когда, наконец, уже нет более самого автора,— его сочинения должны быть издаваемы вполне, для всех, следовательно, дешево. Восемь глав «Онегина» сперва стоили сорок рублей; потом изданный отдельно п вполне «Онегин» продавался по десяти рублей, а наконец — по пяти: теперь не худо было бы, если б хорошенькое издание этой поэмы можно было 498
иметь за 50 или за 40 коп. серебром. Посмотрите, как за границею издаются классические писатели. Огромный том превосходного компактного издания в две колонны стоит не дороже десяти рублей. Превосходнейшее издание всего Байрона в Лондоне стоит восемь рублей. К полному собранию сочинений известного писателя там прилагается его биография, писанная известным литератором; примечания и комментарии почитаются тоже необходимостию подобных книг. В издание полных сочинений Байрона, о котором мы сейчас говорили, вошли не только даже слабые и неудачные произведения этого поэта, каковы «Часы праздности», не только его письма, но и все критики и антикритики, написанные при его жизни по поводу каждого из его произведений. Скажут: сочинения Байрона — теперь в Англии общее достояние, и издателю не нужно платить денег за право их издания, тогда как произведения большей части лучших наших писателей составляют собственность или самих их, или их наследников, и потому еще не может быть хороших и вместе с тем дешевых изданий сочинений, например, Карамзина и Пушкина. — Это правда; но, во-первых, почему не желать хотя дорогих, зато хороших и полных изданий Карамзина * и Пушкина? А во-вторых, почему до сих пор еще нет компактного издания сочинений Державина, которое, будучи полно, снабжено хорошим портретом, хорошо написанною биографиею этого поэта и необходимыми примечаниями в пояснение текста его творений, стоило бы не дороже полутора рубля серебром? Ведь уже с лишком три года, как сочинения Державина сделались общим достоянием! Почему нет такого же издания сочинений Ломоносова, от смерти которого протекло уже 79 лет? Мы даже думаем, почему бы не быть компактным изданиям всех русских писателей, которые хотя только в свое время пользовались большою известнос- тию, а теперь забыты, каковы: Кантемир, Тредьяковский, Сумароков, Херасков, Петров, Бобров? Французы в этом отношении могли бы служить нам образцом, подражание которому не было бы ни смешно, ни бесполезно. Ведь они издают же, например, Делиля? И хорошо делают: кто ничего не видит для себя в Де- лиле, тот пусть и не читает его; но зачем же лишать удовольствия читать его тех, которые могут находить удовольствие, читая его? И мы не без основания думаем, что в России теперь еще немало почтенных пожилых людей, которые Сумарокова, Хераскова и Петрова считают великими писателями, гораздо выше Пушкина, и которые обрадовались бы возможности приобрести за дешевую цену вполне, опрятно, хорошо изданные вновь сочинения этих корифеев доброго старого времени. Сверх того, подобные издания были бы нелишними в библиотеках казенных учебных заведений, были бы необходимы для всех занимающихся русскою литературою по страсти или ex officio. Можно иметь современные поня¬ * Таким образом издана г-м Эйнерлингом «История государства Российского». 499
тия об эстетическом достоинстве сочинений Сумарокова, Хераскова и Петрова, но нельзя лишать их всякого значения. Правда, со стороны содержания скоро выдохлись и сочинения писателей повыше этих трех, и потому весьма естественно скорое охлаждение к ним вслед за ними же вышедших поколений, которые не чувствовали слишком ощутительной связи интереса между их сочинениями и своими собственными потребностями и которые имели все причины более смотреть вперед, нежели оглядываться назад. Но, с другой стороны, нельзя не согласиться, что и сочинения таких писателей, как Сумароков, Херасков, Петров, Княжнин, не лишены своего интереса; они — более или менее живая летопись вкусов, понятий, нравов, литературы и языка прошедшего времени. В отношении к языку даже Тредьяковский не лишен для нас интереса. Сверх того, всякий успех основывается на каком-нибудь праве и всегда более или менее заслужен. В царствование Екатерины были довольно плодовитые писатели и кроме тех, которых мы сейчас назвали, однако они не пользовались почти никакою известностию, тогда как современники Сумарокова называли его победителем Лафонтена, Расина, Вольтера; Петров ставился почти наравне с Державиным, а о Хераскове вот что написал человек уже другого поколения, товарищ и сподвижник Карамзина — Дмитриев: Пускай от зависти сердца зоилов ноют: Хераскову они вреда не нанесут: Владимир, Иоанн щитом его покроют И в храм бессмертья проведут 1. Как бы то ни было, но людям, которые пользовались единодушным, хотя и преувеличенным уважением своих современников, потомство не может, без несправедливости, отказать если не в уважении, то во внимании,— и если в школах считают нужным и полезным преподавать, между прочим, и историю русской литературы, то, знакомя учеников с именами писателей, не худо было бы знакомить и с их сочинениями,— хотя бы для того только, чтоб они имели какую-нибудь возможность понять, за что учитель хвалит или не хвалит этих писателей. А это решительно невозможно без изданий, о которых мы разговорились. Компактные издания в большую восьмушку, в два столбца — превосходное изобретение: оно дает возможность делать дешевыми дорогие книги. Если тот или другой автор написал довольно для наполнения такой большой книги,— пусть он будет издан отдельно. Писавших мало можно соединять по нескольку в одной книге, с общим заглавным листком, где бы выставлены были пх имена под общею нумерациею. Таким образом, в одну книгу можно было бы соединить сочинения Поповского, Дашковой, Баркова, Эмина, Кострова, Майкова, Аблесимова, Плавилыцико- ва, Богдановича, Хемницера, Нелединского-Мелецкого, Боброва, Долгорукого, Подшпвалова, Муравьева (М. Н.) и других. Другая книга соединила бы писателей другого поколения — Макарова, 500
Буринского, Мартынова, Капниста, Дмитриева, Озерова, Воейкова, Пнина, Сумарокова (Панкратня), В. Пушкина, Милонова, Крюковского, Измайлова (А.), Ильина, Иванова и других. Так как мы пишем здесь не план такого издания, а только предлагаем мысль о возможности и пользе его, то и не отвечаем за точность и определенность разделения книг по писателям, сочинения которых должны туда войти. Мы не считаем излишним и издания Шишкова, сочинения которого интересны по их полемическому характеру и еще как живой факт для суждения о реформе, произведенной Карамзиным в русском языке и русской литературе. Весьма было бы полезно компактное издание (в двух или — уже много — трех книгах) «Деяний Петра Великого» Голикова, потому что новое издание их неполно (в чем издатель нисколько не виноват) и дорого (потому что оно не компактное), а старое издание и уродливо и редко. Мы думаем еще, что труды таких людей, как Феофан Прокопович, Конисский, Бец- кий, Рычков, Румовский (переводчик Тацита2, которого нового перевода нам, кажется, не дождаться), Лепехин, Миллер, Озе- рецковский, Головин и другие, очень бы стоили нового издания,— особенно при теперешней бедности русской литературы. Все это интересно, и всего этого нельзя достать. Читатели не удивятся, что на эти мысли навел нас девятый том «Стихотворений В. Жуковского», если мы скажем, что первых восьми томов сочинений этого поэта теперь почти нет в лавках и что теперь их нельзя приобрести дешевле сорока пяти рублей... Кто не желал бы иметь у себя собрания сочинений Жуковского? скажем более: кто из образованных людей не обязан иметь их? — И между тем все ли, многие ли в состоянии приобрести их? Мы в этом никого не виним, ни на кого за это не жалуемся: мы только показываем неопровержимое существование факта, что сочинения Жуковского немногие могут иметь и что занятие русскою литературою для людей небогатых крайне разорительно. В этом мы видим одну из причин холодности русской публики к русской литературе и жалкого состояния книжной русской торговли. Иному нужно иметь сочинения Жуковского; приходит он в русскую книжную лавку. Что стоят? — Сорок пять рублей. Дорого! и купил бы, да не на что! Тот же читатель заходит мимоходом во французскую книжную лавку; видит, между прочим, парижское компактное издание — «Oeuvres complètes de Sterne. — Oeuvres choisies de Goldsmith. Nouvelle édition, ornée de huit vignettes, revue et augmentée de notices biographiques et littéraires par Walter Scott, traduites par M. Francisque Michel» *. Развертывает — издание красиво, изящно; виньетками названы — прекрасный гравированный портрет Стерна и семь прекрасных * Полное собрание сочинений Стерна. — Избранные еочинепия Гольд- смита. Новое издание, украшенное 8-ю виньетками, просмотренное и дополненное биографическими и литературными сведениями Вальтером Скоттом, в переводе г. Франциска Мишеля (фр.). — Ред. 501
гравированных картинок. Что стоит? Десять рублей. Если б и не нужно было этой книги,— нельзя не соблазниться, не купить, хотя бы под опасением быть обвиненным в пристрастии к лукавому Западу и в равнодушии к российской словесности... Сочинений Жуковского было несколько изданий; но из них полное только одно, в котором, впрочем, нет его переводов прозою *. Первые пять томов были изданы в Петербурге в 1835 году, под титулом «Стихотворения В. Жуковского»; седьмой том издан тоже в 1835 году, под титулом «Сочинения в прозе В. Жуковского»; шестой том «Стихотворений» в 1836, а восьмой (тоже «Стихотворений»)—в 1837; теперь вышел девятый том. Он заключает в себе уже известные публике новые стихотворения знаменитого поэта: «Наль и Дамаянти», индийская повесть, с немецкого; «Камоенс», драматический отрывок, подражание Галь- му; «Сельское кладбище», Греева элегия, новый перевод; «Бородинская годовщина»; «Молитвой нашей бог смягчился»; «Цвет завета». Если этот том объемлет собою и всю деятельность поэта от 1838 до 1844 года, то нельзя сказать, чтоб он теперь меньше писал, нежели прежде, потому что эти все девять томов (за исключением переводов в прозе) написаны им в продолжение сорока лет. Самый избыток достоинства в сочинениях Жуковского еще более заставляет сожалеть об умеренности в их количестве. Публике известно наше мнение о значении этого поэта в русской литературе **. Оно велико: Жуковскому принадлежит честь введения романтизма в русскую поэзию. Романтик по натуре, Жуковский и доселе остался романтиком по преимуществу. Отсюда великие достоинства и некоторые недостатки его поэзии. Как бы чувствуя сам, что уже прошло время для романтической поэзии, Жуковский, обремененный заслуженными лаврами, является теперь на поэтическое поприще более как ветеран поэзии, нежели как воин, состоящий в действительной службе. Его теперь особенно занимает не сущность содержания, а простота формы в изящных произведениях,— и надобно сказать, что в этой простоте с ним было бы трудно состязаться какому угодно поэту. При этой простоте, которой единственный недостаток состоит в том, что она несколько искусственна (потому что и самая простота может быть искусственна, если за нею будете усильно стремиться),— при этой простоте стих Жуковского так легок, прозрачен, тепел, прекрасен, что благодаря ему вы можете прочесть от начала до конца «Наль и Дамаянти» — индийскую поэму с немец- ко-романтическим колоритом — к совершенному вашему удивлению, несмотря на то, что вы привыкли требовать от поэзии пищи не одному вашему чувству или одной фантазии, но и уму. Прочтите отрывок из довольно посредственной драмы Гальма «Камоенс»,— и вы опять удивитесь стиху Жуковского и поймете, * «Переводы в прозе В. Жуковского». Пять частей. Москва. 1810— 1817 года. ** «Отечественные записки», 1843, т. XXX3, 502
что поэт, владеющий таким стихом, может быть не слишком стро- гпм в выборе пьес для переводов. Говорят, Жуковский переводит теперь «Одиссею» с подлинника: утешительная новость! При удивительном искусстве Жуковского переводить, его перевод «Одиссеи» может быть образцовым, если только поэт будет смотреть на подлинник этой поэмы прямо по-гречески, а не сквозь призму немецкого романтизма 4. Издание девятого тома «Стихотворений В. Жуковского» прекрасно во всех отношениях. Жаль только, что при оглавлении не выставлено страниц; это облегчило бы приискивание пьесы, которая нужна; но это, вероятно, вина редактора, а не издателя. АЛЕКСАНДРИНСКИЙ ТЕАТР. ЩЕПКИН НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ СЦЕНЕ На прошлой неделе, когда дилетанты приходили в восторг от «Отелло», исполняемого на Большом театре,— в Александрин- ском, в последний день октября, в бенефис г. Каратыгина 2-го, публика прощалась с знаменитым московским артистом Щепкиным, которого она успела полюбить так горячо в короткий срок пребывания его в Петербурге. И как прощалась она?.. Надобно было присутствовать при этом, чтоб видеть торжество гениального артиста и умилительное выражение привязанности к нему публики. Еще в начале спектакля, в возобновленной пьесе «Ссора, или Два соседа» \ публика приняла Щепкина, превосходно выполнившего роль Вспышкина, с необыкновенным радушием п восторгом; но когда наконец в последний раз поднялся занавес и начались сцены из «Наталки-Полтавки», восторг публики доходил до высочайшей степени... Каждый романс публика заставляла Щепкина повторить несколько раз. Когда же все, что заключалось в этих сценах, выбранных нарочно для Щепкина, было пропето и повторено и занавес должен был бы опуститься, Щепкин, тронутый и взволнованный, как бы поняв грустное чувство публики, задержал еще на мгновение минуту расставанья и запел эти восхитительные по своей простоте и грации куплеты из пьесы «Москаль-чарывник», которыми в течение своего пребывания в Петербурге постоянно приводил в восторг публику... Невозможно описать восторга благодарных зрителей. Едва только Щепкин окончил последний куплет, как громкие рукоплескания и восклицания: «браво! фора! bis!» загремели со всех сторон, и потом вдруг все смолкло, и в театре сделалось так тихо, что можно было слышать малейший звук. Щепкин снова пропел этот романс — и опять театр загремел рукоплесканиями и криками «браво» и «фора»! И опять ему должно было петь. По окончании романса в третий раз рукоплескания и крики одобрения не умолкали по крайней мере в течение пяти минут. Оглушителен был восторженный крик этой тронутой и взволнованной массы, наполнявшей театр сверху дониза. Наконец занавес опустился; начались 503
вызовы. Надобно было не быть в театре в этот вечер, чтоб не умилиться до глубины души сценою, которую мы сейчас опишем. Семь раз опускался занавес и семь раз поднимался снова; семь раз уходил и снова являлся тронутый артист перед публикою, встречаемый и сопровождаемый громкими криками и рукоплесканиями. Вся публика встала с своих мест, но никто не думал идти из театра: каждому хотелось хоть сколько-нибудь воздать гени- яльному артисту за наслаждения, которые он щедро расточал зрителям; каждому жаль было, что, быть может, долго уже не придется увидеть Щепкина на петербургской сцене, и каждому хотелось хоть на секунду остановить время расставанья. Но нельзя же было вызывать до утра: сцена вызовов уже и так продлилась за полчаса; надобно было кончить, дать отдых собственным рукам, собственным чувствам, дать отдых артисту, которого все это не могло порядочно не измучить, потому что сильное торжество так же утомляет, как и сильное горе. Торжество Щепкина было таково, какие редки вообще, еще более редки в сфере русского драматического искусства, и тем более оно замечательно, что было вполне заслуженное. Щепкин своим пребыванием в Петербурге сделал решительный переворот на русской сцене. Посещение его будет долго памятно, потому что бросило семена, которые не могут не принесть плодов. Одно уже то, что Щепкин, слухами о своем необыкновенном искусстве и даровании, которые блистательно оправдывались на деле, заставил посещать Александринский театр тех, которые давно уже не посещали его,— чего-нибудь да стоит. Сверх того, Щепкин произвел благодетельное влияние вообще на публику Александринского театра, приблизив ее к настоящему понятию о том, что такое драматическое искусство и что такое истинный актер. А публика Александринского театра, должно признаться,— была далека от истинного понятия о таких вещах. В понятии ее существовали и существуют доныне два рода артистов — трагические и комические. Поэтому при появлении на сцене г. Каратыгина 1-го она считает непременною своею обязанностию — приходить в ужас и восторгаться; при появлении г-на Мартынова, напротив, она непременно готовится хохотать, потому что убеждена, что он, как актер, по ее понятиям, комический, должен смешить. И долго бы еще оставалась она в этом убеждении, если б Щепкин несколько не поколебал его очень простым образом: при появлении его она не знала, и до сей поры не знает, какой он актер — трагический или комический, ибо он не подходит ни под одну из известных ей мерок. Отчего же так? — Оттого, что, говоря собственно, ни трагических, ни комических актеров в природе нет и быть не может, как нет и быть не может людей с одним патетическим элементом в характере, без примеси чего-нибудь смешного, и наоборот. Отсюда, следовательно, не может быть (мы говорим о новейшей драме, изображающей действительность, как она есть) и ролей ни трагических, ни комических 504
по преимуществу. Истпнный актер изображает характер, страсть, развиваемую автором, и чем вернее, полнее передаст он ее, како- Еа бы она ни была, возвышенная или низкая, тем более он истинный актер. Если вы согласились в том, что я сейчас сказал, то нетрудно вам будет согласиться, что и разделение театральных пьес на трагедии и комедии, в том смысле, как вы его понижаете, ложно. «Ревизор» Гоголя столько же трагедия, сколько и комедия. Что чувствуете вы, когда в последнем акте торжествующий городничий «распекает» купцов и еще прежде в бешеном восторге говорит эти слова: «Ведь почему хочется быть генералом? — Потому что, случится, поедешь куда-нибудь, фельдъегери и адъютанты поскачут везде вперед: лошадей! И там на станциях никому не дадут, все дожидается: все эти титулярные, капитаны, городничие, а ты себе и в ус не дуешь, обедаешь где-нибудь у губернатора, и там: стой, городничий! Ха! ха! ха! Вот что, канальство, заманчиво!» — что вы чувствуете при этих словах,— охоту ли смеяться, или вам становится страшно?.. Что до меня, эти слова всегда наводят на меня ужас. В этих словах и вообще во всем пятом акте, до появления почтмейстера с письмом, высказывается весь городничий: вы видите, что, по понятию его, быть генералом — значит чваниться и павлиниться перед низшими и видеть перед собою их унижение, и проч. и проч... Представьте же себе такого человека действительно генералом... захочется ли вам смеяться?.. В сценах, на которые мы указали, высказывается торжество грубой животной натуры, страсть доходит до бешено-исступленного выражения...2 На основании всего этого мы думаем, что такую роль, как роль городничего, мог бы взять на себя даже г. Каратыгин 1-й (как ни странны покажутся слова наши публике Александринского театра); мы убеждены, что если не теперь,— когда он уже привык к так называемой трагической форме, то несколько лет прежде эта роль не была бы нисколько вне средств его, за что ручается нам его дарование... С точки зрения, которую мы старались показать, Щепкин — актер более всех других русских актеров. Он совершенно сбил с толку обычных посетителей Александринского театра (которые, впрочем, в те спектакли, когда играл Щепкин, составляли только часть публики), появляясь перед ними то в роли матроса (в пьесе того же имени) 3, где от игры его невозможно не плакать, то в роли городничего (в «Ревизоре»), где от некоторых сцен становится страшно, то в небольших и разнообразных ролях нескольких новых и возобновленных пьес, где доводилось ему н смешить п трогать. Еще в заслугу, и немаловажную, ставим мы Щепкину то, что он умел помирить александрийскую публику с пьесами Гоголя и показать ей, что эти пьесы совсем не хуже «Войны Хавроньп Сидоровны с китайцами», «Истории о том, как Васнльи Васильичи и Петры Кузьмичи надувают Ва- рахасия Псоича», «Магометова рая» и всех превосходных пьес, которыми она восхищается 4. 505
Но вообще самая большая и прекрасная заслуга Щепкина заключается в том, что он в течение полутора месяца доставлял петербургской публике часы истинного наслаждения игрой превосходной и художественной. Мы ограничимся общим указанием на явления, ознаменовавшие пребывание Щепкина в Петербурге, не считая нужным делать подробную оценку ролям, в которых он являлся, каждой поодиночке. Физические средства Щепкина, заставляющие его ограничиваться ролями известного рода, не дозволяют ему быть разнообразным столько, сколько разнообразия заключается в его высоком таланте; несмотря на то, его никак нельзя назвать однообразным. Лучшие роли Щепкина из тех, которые играл он в Петербурге в нынешний приезд, следующие: городничего (в «Ревизоре»), Фамусова (в «Горе от ума»),-маг/юса (в пиесе того же имени), Чупруна (в «Москале-чарывнике»), Подслухина (в «Подложном кладе») 5, Вспышкина (в «Ссоре, или Два соседа»). Сверх того, Щепкин превосходно, по своим средствам, играл в «Женитьбе» Гоголя, в «Игроках» и небольшой сцене «Тяжба», поставленной в его бенефис. Еще являлся он в пьесах: «Школа женщин», «Модная лавка», «Два отца и два купца», «Учитель и ученик, или В чужом пиру похмелье»6, в сцене из «Наталки-Полтавки»,— и везде был принимаем публикою с восторгом, потому что играл так, как редко играют русские актеры и как умеет играть только он... Если мы скажем, что, кроме высокого таланта, Щепкин от-* личается еще добросовестным изучением ролей, уважает и любит свое искусство и обладает в высшей степени сценическим тактом, отсутствие которого пагубно для актера,— то нетрудно будет понять причины необыкновенного успеха его на петербургской сцене. А успех этот был поистине необыкновенный. В доказательство огромности его скажем только, что театр во все спектакли, в которых участвовал Щепкин, был постоянно полон, несмотря на то, что иные роли Щепкин играл в пятый и шестой раз, а иные и в тринадцатый, и притом эти спектакли большею частию совпадали с спектаклями итальянской оперы, выше которой Петер- бург ничего покамест не знает в мире искусства... Когда доведется нам, безвыездным жителям Петербурга, опять увидеть Щепкина? Неужели он не навестит нас, например, в следующую осень, и мы должны будем дожидаться железной дороги, чтоб ехать в Москву смотреть его?.. Если так, то нам более ничего не остается, как желать, чтоб поскорее поспела дорога!.. НА СОН ГРЯДУЩИЙ. Отрывки из вседневной жизни. Том I. Сочинен ние графа В. А. Соллогуба. Санкт-Петербург. 1844. Печатано в тип, „Journal de Saint-Pétersbourg”. В 8-ю д. л. 421 стр. Изредка явится в толстом журнале хорошая оригинальная повесть, хорошее стихотворение; потом автор пздаст отдельною книгою свои повести или свои стихотворения, в продолжение 506
несколькпх лет помещавшиеся в журналах; далее — новые издания этих повестей и стихотворений или новые издания прежних писателей: вот в чем заключается все движение изящной русской литературы нашего времени. За исключением этого, все мертво и пусто; даже посредственность и бездарность, столь деятельные прежде, теперь действуют лениво и робко. Впрочем, в этом есть своя хорошая сторона: лучше немного истинно хорошего, нежели много посредственного и дурного. Мы не раз уже говорили, что бедность современной русской литературы гораздо значительнее и плодотворнее, нежели прежнее ее богатство, потому что причина этой бедности, между прочим, заключается и в том, что публика сделалась взыскательнее и разборчивее, а для авторства сделался необходимым талант 1. Таланты же не сеются, а сами родятся. Прежде быть талантом ничего не стоило, и новость принималась за одно с достоинством. Действительно, нового было тогда очень много сравнительно с нашим временем; но ценность этого «нового», которое теперь так устарело, уже определяется совсем по другим основаниям. «Северные цветы» считались в свое время лучшим русским альманахом; появление этой крохотной книжки в продолжение семи лет было годовым праздником в литературе, к которому все приготовлялись заранее и журнальными и словесными толками. и что же было в этом альманахе? В отделе прозы совершенное ничтожество — статьи г. Ореста Сомова, аллегории г. Ф. Глинки и тому подобные невинные литературные опыты; а сколько балласта в отделе стихов! Хорошего только и было, что стихотворения Пушкина, Жуковского да несколько стихотворений Баратынского: почти все остальное дышало такою посредственностью, таким ничтожеством, что не можешь довольно надивиться бестребовательности тогдашпей публики 2. А между тем сколько было и других альманахов, которые пользовались тогда значительным успехом и которые были еще хуже «Северных цветов»! Какого шума наделали своим появлением повести Марлинского, которые теперь наводят зевоту даже на бывших поклонников этого фосфорического краснослова! И в то же время со вниманием читали отрывки из исторического романа г. Б. Ф(0)едорова — «Андрей Курбский» и заранее видели в его сочинителе русского Вальтера Скотта 3. И в то же время были в восторге от «Гайдамаков» Порфирия Байского, изредка потчевавшего публику гомеопатическими отрывками из этого романа, которому не суждено было выйти из отрывочного существования 4. И в то же время читали и «Ягупа Скупалова», и «Удивительного человека», и «Записки москвича», говорили и спорили о них5. И в то же время автор «Монастырки» снискал себе бессмертную славу 6. Повести гг. Погодина и Полевого имели своих жарких поклонников, особенно повести последнего7. Первые отличались народностью: от них так и несло кислою капустою; язык их прямо, целиком перенесен был на бумагу с базара; вторые — эклектическою смесью самодельной идеальности 507
и высших взглядов с немецкою сентнмептальностию по манере Клаурена. Где все это н что теперь во всем этом? Альманахи перевелись из моды, потому что слава видеть себя в печати потеряла цену даже и в глазах мальчиков; а хорошие статьи перестали даваться gratis *. Повести, о которых мы говорили, как чахоточные дети, все перемерли прежде отцов своих. Повести Гоголя изменили вкус публики, дали новое направление литературе и погубили во цвете лет много повестей и романов старой школы. Писать стало мудрено, успех сделался труден. Прежние повествователи и рассказчики потеряли кредит, исключая тех, которые догадались своротить с старой тропы на новую дорогу. Настал черед новому поколению. Нам скажут: много ли гениев и талантов явилось из нового поколения? много ли великих творений произвело оно, и не та же ли участь, не то же ли забвение ожидает и его столь хвалимые и так читаемые теперь произведения? Мы можем отвечать на этот вопрос со всею искренностью и без всякого самолюбивого обольщения. Гениев из нового поколения не явилось ни одного, за исключением автора «Героя нашего времени»; талантов явилось тоже немного, да и написано ими тоже не слишком много. Долго ли они будут читаться — не знаем; но что их повести проживут гораздо дольше повестей, о которых мы говорили, это для нас ясно. И вот почему: покуда оставляя в стороне вопрос о таланте, есть огромная разница между направлением, манерою, духом и содержанием повестей старой и новой школы. Эту разницу можно определить в немногих словах: прежние повести изображали мир, существовавший только в фантазии их авторов, тогда как повести нашего времени изображают действительную жизнь. Литература, в которой нельзя видеть верного зеркала общества, не стоит внимания людей мыслящих и может служить только невинною забавою людям недалеким. Чтобы фактически показать существенную разницу между повестьми старой и новой школы, укажем на некоторые из новых произведений в этом роде. Скажите: какая из прежних повестей может быть перечитана после, например, «Колбасников и бородачей», повести Луганского,— писателя не из нового поколения, но даровитого и, к счастию, оставившего свое прежнее ложное направление для нового и лучшего? 8 Была ли прежде хоть одна повесть, которая заслуживала бы какого-нибудь внимания после «Последнего визита», повести псевдонима Нестроева? Скажем более: в какой из прежних повестей найдется столько поразительно верных действительности черт, столько дельных сторон, как в «Чайковском», повести г. Гребенки?.. Повести г. Панаева, столь жадно читаемые теперешнею публикою, не отличаются ни разнообразием, ни особенным присутствием в них чисто поэтического, чисто творческого элемента,— и между тем какою аркадиею кажутся перед ними * даром (лат.). —Ред. 508
прежние повести, какое на их стороне преимущество перед прежними повестями во взгляде на вещи, в дельности направления, в меткой наблюдательности! Граф Соллогуб занимает одно из первых мест между писателями повестей новой школы. Это талант решительный и определенный, талант сильный и блестящий. Поэтическое одушевление и теплота чувств соединяются в нем с умом наблюдательным и верным тактом действительности. Как все истинные таланты, он не гоняется за необыкновенными идеалами и умеет находить материалы для поэтических созданий в той прозаической существенности, которая у всех перед глазами, но в которой только немногие провидят и жизнь и поэзию. В основе почти каждой его повести лежит мысль, которая одна дает полноту и целость сюжету. Поэтому очень трудно пересказывать содержание повестей графа Соллогуба: в них важны не завязка с развязкою, не внешнее событие, а то внутреннее созерцание, которого сюжет служит только выражением и которое постигается и оценивается только созерцанием же. Поэтому художественное достоинство повестей графа Соллогуба преимущественно заключается в подробностях и колорите. По нашему мнению, нет поэзии и творчества, нет мысли в той повести, которую вы знаете, если вам рассказали ее сюжет. Поэтическая повесть непересказываелха: ее надо читать, чтоб узнать ее содержание. Повести графа Соллогуба так известны нашей публике, что нет никакой нужды слишком распространяться о каждой из них в особенности. Граф Соллогуб начал писать с 1837 года. Первые его опыты: «Три жениха», «Два студента» и «Сережа» — не более, как довольно удачные опыты. «История двух калош» была первою повестью графа Соллогуба, обратившею на его талант общее внимание. «Большой свет» упрочил это внимание за автором «Истории двух калош». Поименованные нами повести составляют содержание первого тома «На сон грядущий». Всякий истинный талант развивается и идет вперед: поэтому очень естественно, что второй том этой книги далеко превосходит первый в достоинстве. В кратком, но исполненном ума и скромного сознания предисловии даровитый автор говорит, что и порадован и опечален постоянным требованием публики на его книгу: порадован, как доказательством, что у нас читать хотят; опечален, как доказательством, что у нас нечего читать. Говоря, что его первые повести не стоили чести второго издания, он признается, что думал их переправить; «но (продолжает он) переправить писанное за десять лет — так же легко, как сделаться десятью годами моложе. Итак, эти повести остаются, как были, со всеми прежними своими недостатками, со всеми прегрешениями неопытности, но под защитой теплых чувств молодости, которые, к сожалению, утрачиваются по мере того, как настоящая оценка искусства п жизни яснее определяется в уме». Не совсем соглашаясь с автором в его строгом суде над своими первыми произведениями, 509
мы очень рады, что он не решил их переправлять. Всякое поэтическое произведение тесно, родственно, кровно связано с породившею его минутою: прошла минута — и переправлять значит портить. Желаем скорее дождаться второго издания второго тома и выхода третьего. Уверены, что третий будет еще лучше; но в то же время уверены, что и первый сохранит свою цену. Публика бывает судьею ошибочным только на первое время появления новых сочинений; после первой минуты она редко ошибается. Второе издание первого тома сочинений графа Соллогуба можно принимать за третье, потому что в нем публика уже в третий раз читает одни и те же произведения: в первый раз она прочла их в журналах. Значит: на сочинения графа Соллогуба она смотрит не как на приятные новости, но как на произведения капитальные, как на необходимую принадлежность хорошей библиотеки. Не имея причины разделять строгости, очень понятной в истинном таланте, мы смело можем уверить автора, что публика потребовала нового издания первых его опытов не оттого, что ей нечего читать. Издание книги превосходно,— что делает честь издателю, книгопродавцу г. Иванову, который скоро подарит публику истинно роскошным изданием «Тарантаса», сочинения графа Соллогуба 9. ИМПРОВИЗАТОР, ИЛИ МОЛОДОСТЬ И МЕЧТЫ ИТАЛИЯНСКОГО ПОЭТА. Роман датского писателя Андерсена. Перевод с шведского. Две части. Санкт-Петербург. В тип. военно-учебных заведений. 1844. В 8-ю д. л, 598 стр. Герой этого романа — презабавное лицо: восторженный итальянец, пиетист, поэт, любит женщин и страх как боится, чтоб которая-нибудь не соблазнила его; человек с слабым характером, чувствует позор вельможеского покровительства, страдает от него — и не имеет силы освободиться из-под обязательного ярма. С ним что ни шаг, то приключение. Он влюбляется в трех женщин, но с одною расходится по недоразумению; другая любит его братски; на третьей он наконец женится, несмотря на свою боязнь, что мадонна накажет его за избрание светской дороги жизни. Между многочисленными его приключениями много по- истине чудесных, естественность которых впоследствии объясняется как-то натянуто. Вообще, этот роман не лишен занимательности, хотя местами и очень скучен, сколько по характеру героя, довольно жалкому, столько и по утомительному однообразию своего содержания вообще. Самая интересная сторона его — итальянская природа и итальянские нравы, очерченные не без таланта и не без увлекательности. Но как бледны и слабы эти очерки в сравнении с мастерскими картинами Италии, дышащими глубокою мыслию и могучею жизнию в романах Жоржа Занда! При 510
воспоминании о «Последней Альдини», «Домашнем секретаре», «Маттеа», «Метелле», «Ускоке» и «Консюэле» становится как-то жалко бедного Андерсена... Впрочем, здесь всякое сравнение возможно только по отношению к стране, которую он избрал сценою своего ромапа. Невероятно, чтоб Андерсен мог быть представителем поэтического гения своего отечества и чтоб в Дании, имеющей Эленшлегера, не было поэтов гораздо выше его. Может быть, даже и этот роман — далеко не лучшее произведение Андерсена. Во всяком случае, этот невинный роман может с удовольствием и пользою читаться молодыми девушками и мальчиками в свободное от классных занятий время. Перевод «Импровизатора» очень хорош. РУКОВОДСТВО К ПОЗНАНИЮ ТЕОРЕТИЧЕСКОЙ МАТЕРИАЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ. Сочинение Александра Петровича Татаринова. Санкт-Петербург. В тип. Эдуарда Праца. 1844. В 8-ю д. л. 40 стр. Германия — отечество философии нового мира. Когда говорят о философии, то всегда разумеют германскую, потому что никакой другой философии человечество не имеет. Во всех других странах философия есть попытка частного лица разрешить известные вопросы о бытии; в Германии философия — наука, исторически развивающаяся; ее обработывание постепенно передается от поколения к поколению. Кант первый положил прочные начала новейшей философии и дал ей наукообразную форму. Фихте своим учением выразил второй момент развития философии: действуя независимо от Канта и даже став в полемическое к нему отношение, он тем не менее был только продолжателем начатого Кантом дела. Шеллинг и Гегель — представители дальнейшего движения философии. Теперь гегелизм распался на три стороны — правую, которая остановилась на последнем слове ге- гелизма и далее нейдет; левую, которая отложилась от Гегеля и свой прогресс полагает в живом примирении философии с жиз- нию, теории с практикою; и центральную, составляющую нечто среднее между мертвою стоячестию правой и стремительным движением левой стороны. Если мы сказали, что левая сторона геге- лизма отложилась от своего учителя, это не значит, чтоб она отвергла его великие заслуги в сфере философии и признала его учение пустым и бесплодным явлением. Нет, это значит только, что она хочет идтп дальше и, при всем ее уважении к великому философу, авторитет духа человеческого ставит выше духа авторитета Гегеля. Так отложился от Канта Фихте; так духом учения своего объявил себя против Канта п Фихте Шеллинг; так ученик Шеллинга, Гегель, отложился от Шеллинга; но ни один из них не думал отрицать заслуги своего предшественника, и каждый из них считал себя обязанным своим успехом трудам предшественника. Такой ход германской философии делает невозможными 511
произвольные проявления личных философствований. Чтоб действовать на поприще философии, в Германии мало того, чтоб объявить печатно: «Я так думаю», но должно посвятить целые годы тяжелого труда дельному и основательному изучению всего, что сделано по части философии,— должно быть современным. С этой точки зрения нет ничего забавнее русской философии и русских книг по части философии. О философии как науке у нас никто не заботится; но все наши философы думают, что для того, чтоб сделаться философом, стоит только захотеть этого. Учиться философии они не считают нужным; им легче объявить, что все немецкие философы врут, нежели прочесть хотя одного из них. Наши философы не понимают, что у нас для философии нет еще ни почвы, ни потребности. Нашему философу вдруг, ни с того ни с сего, придет охота пофилософствовать, и так как с болтовни пошлин не берут, то вследствие этого неожиданного припадка философствования явится небольшая книжка, в которой все сказано, все объяснено, все решено, кроме одного только — зачем и для кого написан весь этот вздор... Едва ли не смелее всех других наших философов г. Александр Петрович Татаринов: на сорока страничках, разгонисто и безобразно напечатанных, он излагает какую-то небывалую до него теоретическую-практическую философию и начисто решает, что такое истина, благо и красота: истина у него есть истина, благо — благо, а красота — красота. Коротко и ясно! Из философов, бывших до него, он знает что-то только о Локке, Лейбнице и Канте, а о дальнейшем ходе философии решительно никаких сведений не имеет. Для чего и для кого написана эта тетрадка (книгою и даже книжкою ее нельзя назвать) ? Для тех, кто имеет хотя какое-нибудь понятие о философии, тетрадка г. Татаринова будет только забавна; а те, которые о философии не имеют никакого понятия, ровно пичего не поймут в ней, в этой тетрадке. ОБЩАЯ РЕТОРИКА Н. КОШАНСКОГО. Издание девятое. Санкт-Петербург. В тип. Департамента военных поселений. 1844. В 8-ю д. л. 106 стр. Наука — великое дело. В этом согласны все — от мудреца до безграмотного простолюдина. Ученье свет, неученье тьма, говорят наши русские мужички. В наше время эта истина становится аксиомою. Но и враги учения и наук еще не перевелись, и — что всего хуже — они не всегда неправы в своих нападках на ученость и ученых. Мы говорим не о тех противниках просвещения, которые только во мраке невежества и дикости нравов видят неиспорченность мысли и чистоту нравственности: нет, об этих изуверах обскурантизма, об этих чадах тьмы, об этих фанатиках и лицемерах ложно понимаемого добронравия не стоит труда и говорить. Но нельзя не обратить внимания на тех противников просвещения, которые вооружаются не столько против науки, 512
сколько против ученых; которые, основываясь па простом здравом смысле п на простом практическом чувстве, не теорпею, а указанием на знакомых им ученых доказывают то пустоту п бесполезность, то даже вред учения. Объясним это примером. Положим, г. NN — человек не учившийся, но умный от природы, образовавшийся опытом жизни и не чуждый некоторой начитанности, повинуясь духу времени, взял для своего сына учителя словесности. И вот учитель аккуратно является давать юноше уроки, проходит с ним грамматику, реторику, поэзию, логику. Кончен курс словесности; все довольны: сын — что узнал столько мудреных и полезных наук; отец — что выполнил свой долг; учитель — что образовал нового словесника. Но вдруг декорация переменяется. Отец определяет своего сына па службу и хочет, чтоб тот служил под его руководством. Для практики он дает ему составлять выписки из дел, задает ему писать разные бумаги официального содержания,— и что же? Он с удивлением видит, что во всех юридических опытах его сына бездна красноречия, троп и фигур не оберешься, а дела нет и признаков; слог отличный, поистине высокий, а что-нибудь понять в нем нет никакой возможности. В другое время он просит сына написать письмо о том-то и тому-то: та же история! Периоды круглые, с понижениями и повышениями; после предложения, начинающегося с «хотя», всегда следует предложение, начинающееся с «однако»; слово «кто» всегда соответствует слову «тот», и т. д.; но письмо тяжело, неприлично, неуклюже, как семинарист в обществе. «Что же это значит? — думает отец. — Сын мой не глуп, способности у него есть, в обществе он держит себя прилично и говорит как принято, а на письме — фразер, педант, надутый враль, тяжелый болтун. Учился он по хорошей книге, по „Реторике“ г. Кошан- ского, которая везде принята за лучшее руководство и напечатана девятым изданием; учитель — человек известный, учит во всех домах и меньше десяти рублей за урок не берет; все это так,— но чему же выучился мой сын?» Далее отец замечает, что его сын, прошед полный курс словесности, следовательно, выучившись и поэзии, узнав и историю русской словесности, свысока рассуждает иногда о величии гения Державина, вскользь упоминает и о Пушкине, а между тем читает только новые романы и водевили, совершенно не интересуясь ничем иным. Зная название всех наиболее известных сочинений на отечественном языке, он только из некоторых читал отрывки, а большей части совсем не читал. И вот, делать нечего, отец спорит с сыном, кое-как переламывает его, приучает хорошо писать и деловые бумаги и письма. Сын стал хоть куда! Но тогда отец с удивлением замечает, что сын его исправился благодаря тому, что совершенно забыл, как вздор, все, чему учил его учитель словесности. Какое же отец должен вывести мнение из всего этого? — Разумеется, такое, что науки и ученье — вредный вздор. И он прав, тысячу раз прав: за него факт и, может быть, тысячи таких фактов. Какое ему дело 17 В. Белинский, т. 7 513
рассуждать, что за наука — реторика, может ли и должна ли она преподаваться и так ли ее преподают? Он знает, что реторике учат во всех училищах, что без реторпки никого не признают ученым, знает, что его сын учился по реторике, изданной девятым изданием, везде принятой за руководство,— и в то же время он знает, что реторика — сущий вздор, не только бесполезный, но и страшно вредный. Много можно привести таких примеров, доказывающих, что от учения люди часто ничего не выигрывают, а много проигрывают: выигрывают — тяжелость, сухость, педантизм, претензии, а проигрывают здравый смысл, живость ума, инстинкт истины, такт действительности. «Метафизик» Хемницера действительно бессмертная вещь: говоря об учении и ученых, часто поневоле вспомнишь о ней... Но наука и ученье тут пи в чем не виноваты, потому что надо строго отличить науку и ученье от состояния, в котором наука и ее преподавание находятся в известное время и в известном обществе. Конечно, людям практическим, которые привыкли обо всем судить на основании здравого смысла и опыта, которые ценят вещи по их результатам, видят их, как они суть, а не так, как бы должны были быть,— таким людям мало дела до необходимости отделять злоупотребление науки от самой науки,— и они совершенно правы с своей точки зрения. И потому мы хотим поговорить здесь о реторике не для того, чтоб убедить практических людей в высоком достоинстве реторики вообще и «Реторики» г. Кошанского в частности, а для того, чтоб практические люди не презирали всякой науки и всякого знания потому только, что реторика — вздорная наука и вредное знание. Злоупотребление многих вещей происходит большею частию оттого, что люди смешивают между собою самые различные вещи. Так, например, чаще всего смешиваются у нас понятия: наука п искусство. Самое слово наука у нас неверно выражает заключенное в нем понятие. Простой народ наш правильнее употребляет это слово, говоря о мальчике, отданном учиться сапожному ремеслу: он отдан в науку. То, что называется scientia, Science, Wissenschaft*, у нас должно бы называться не наукою, а знанием. Наука ничему не учит, ничему не выучивает: опа дает знание законов, по которым существует все существующее; она многоразличие однородных предметов приводит в идеальное единство. Искусство имеет более практическое значение: оно больше способность, талант, умение что-либо делать, нежели знание чего-либо. Искусства бывают двух родов: творческие и технические. Деятельная, производительная способность в первых бывает в людях, как дар природы; учение и труд развивают этот дар, но самого дара не дают тем, кому не дано его прпродою. Технические искусства даются людям наукою в том смысле, как иони- * scientia (лат.), science (Фр.), Wissenschaft (нем.) — наука. — Ред. 514
мает это слово простой народ,— в смысле практического учения, изучения, навыка. И в творческих искусствах есть своя техническая сторона, доступная п бездарным людям: можно выучиться писать легкие п гладкие стихи, разбирать ноты и лучше пли хуже разыгрывать их, срисовывать копии с оригиналов и т. п., но поэтом, музыкантом, живописцем нельзя сделаться учением и рутиною. Все, что существует, существует на основании неизменных н разумных законов и потому подлежит ведению науки (знание); следовательно, п искусство подлежит ведению науки, но не иначе, как только предмет знания, а совсем не как предмет обучения, то есть мастерство, которому можно выучиться посредством науки. Искусствам учатся — это правда, особенно таким, в которых техническая сторона преимущественно важна и трудна; но здесь учение особенного рода — учение практическое, а не теоретическое, учение не по книге, а по наглядному указанию мастера. Таковы и все технические искусства, все ремесла. Напишите самое ясное, самое толковитое руководство к искусству шить сапоги,— самый понятливый и способный человек в пятьдесят, во сто лет не выучится по вашей книге шить сапоги так хорошо, как бы выучился он в несколько месяцев у хорошего мастера, при посредстве его наглядных указаний и своего упражнения и навыка. В таком точно отношении находится наука к искусству. Иной эстетпк-критик судит лучше художника о произведении самого этого художника, но сам не в состоянии ничего создать. В сфере искусства ученый знает, художник умеет. Но не все, к несчастию, понимают это и теперь; еще меньше все понимали это прежде. Вот откуда явилась реторика, как наука красноречия, наука, которая брала на выучку кого угодно сделать великим оратором; вот откуда явилась пиитика, как наука делать поэтамп даже людей, которые способны только мостить мостовую. Реторика получила свое начало у древних. Социализм 1 н республиканская форма правления древних обществ сделали красноречие самым важным и необходимым искусством, ибо оно отворяло двери к власти и начальствованию. Удивительно ли; что все и каждый хотели быть ораторами, хотели иметь влияние на толпу посредством искусства красно говорить? Поэтому изучали речи великих ораторов, апализировали их и дошли до открытия тропов и фигур, до источников изобретения; стали искать общих законов в частных случаях. Оратор сильно всколебал толпу могучим чувством, выраженным в фигуре вопрошения,— и вот могучее чувство отбросили в сторону, а фигуру вопрошения приняли к сведению: эффектная-де фигура, и на ней как можно чаще надобно выезжать — всегда вывезет. Это напоминает басню о глупом мужике или глупой обезьяне, которая, увидев, что ученый, принимаясь за чтение, всегда надевал на нос очки, тоже достала себе очки и книгу, хотела читать и с досады, что ей не читается, разбила очки2. Но люди бывают иногда глупее обезьян. Из наблю- 17-* 515
деннй и анализа над речами великих ораторов они составили сбор каких-то произвольных правил и назвали этот сбор реторикою. Явились риторы, которые к ораторам относились, как диалектики и софисты относились к философам, и начали обучать людей искусству красноречия; завелись школы, но из них выходили все- таки не ораторы, а риторы. Какая разница между оратором и ритором? Такая же, как между философом и софистом, между присяжным судьею (jury) и адвокатом: философ в диалектике видит средство дойти до знания истины,— софист в диалектике видит средство остаться победителем в споре; для философа истина — цель, диалектика — средство; для софиста и истина и ложь — средство, диалектика —цель; присяжный судья видит свою цель в оправдании невинного, в осуждении виновного; адвокат видит свою цель в оправдании своего клиента* прав ли он, или виноват — все равно. Оратор убеждает толпу в мысли, великость которой измеряется его одушевлением, его страстию, его пафосом и, следовательно, жаром, блеском, силою, красотою его слова; ритору нет нужды до мысли, в которой он хочет убедить толпу: ритор — человек маленький, и мысль его может быть подленькою, даже у него может не быть вовсе никакой мысли, а только гаденькая цель,— и лишь бы ее удалось ему достигнуть, а до прочего ему нет дела. И там, где оратор берет вдохновением, бурею страстей, громом и молниею слова, там ритор хочет взять тропами и фигурами, общими местами, выточенными фразами, округленными периодами. Но в древности реторика еще имела ка- кой-нибудь смысл. Когда в какой-нибудь республике переводились на время великие люди, тогда народом управляли крикуны и краснобаи, то есть риторы. А много ли людей, которые для такой цели не стали бы учиться реторике? — Но скажите, бога ради, зачем нужна реторика в новом мире? Зачем она даже в Англии и во Франции? Ведь Питт и Фокс были не только ораторы, но и государственные люди? Ведь в наше время, когда вся общественная машина так многосложна, так искусственна, даже и великий по таланту оратор недалеко уйдет, если в то же время он не будет государственным человеком. И каким образом реторика сделает кого-нибудь красноречивым в Англии и во Франции, и кто из английских и французских парламентских ораторов образовался по реторике? Разве реторика дает кому-нибудь смелость говорить перед многочисленным собранием? Разве она дает присутствие духа, способность не теряться при возражениях, умение отразить возражение, снова обратиться к прерванной нити речи, находчивость, талант всемогущего слова «кстати»? Приведем известный пример из древнего мира. Демосфен говорил о Филиппе, а ветреные афиняне толковали между собою о новостях дня; раздраженный оратор начинает им рассказывать пустую побасенку,— и афиняне слушают его внимательно. «Боги! — воскликнул великий оратор,— достоин вашего покровительства народ, который не хочет слушать, когда ему говорят об опасности, угрожаю¬ 516
щей его отечеству, и внимательно слушает глупую сказку!» Разумеется, эта неожиданная выходка устыдила и образумила народ. Скажите: какая реторика научит такой находчивости? Ведь подобная находчивость — вдохновение! Вздумай кто-нибудь повторить эту выходку — толпа расхохочется, потому что толпа не любит людей, которые велики или находчивы задним числом. Какая реторика даст человеку бурный огонь одушевления, страсть, пафос? Нам возразят: конечно, не даст, но разовьет эти счастливые дары природы. Неправда! их может развить практика, трибуна, а не реторика. Гений полководца нуждается в хороших книгах о военном искусстве, но развивается он на полях брани. И чем бы могла реторика развить гений оратора: неужели тропами, метафорами и фигурами? Но что такое тропы, метафоры и фигуры, если выражение страсти — не произведение вдохновения? Истинный оратор употребляет тропы и фигуры, не думая о них. То энергическое выражение, которым он всколебал толпу, иногда срывается с его уст нечаянно, и он сам не предвидел, не находил его в своей голове, будучи отделен от него только двумя словами предшествовавшей фразы. Ученикам задают писать тропы и фигуры: не значит ли это задавать им работу — быть вдохновенными, страстными? Это напоминает соловья в когтях у кошки, которая заставляет его петь. Да чего не бывает на белом свете! В старину в семинариях, в классе поэзии, задавали ученикам описывать в стихах разные назидательные предметы... Итак, какую же пользу может приносить реторика? Не только реторики,— даже теории красноречия (как науки красноречия) не может быть. Красноречие есть искусство,— не целое и полное, как поэзия: в красноречии есть цель, всегда практическая, всегда определяемая временем и обстоятельствами. Поэзия входит в красноречие как элемент, является в нем не целью, а средством. Часто самые увлекательные, самые патетические места ораторской речи вдруг сменяются статистическими цифрами, сухими рассуждениями, потому что толпа убеждается не одною красотою живой изустной речи, по вместе с тем и делом и фактами. Один оратор могущественно властвует над толпою силою своего бурного вдохновения; другой — вкрадчивою грациею изложения; третий — преимущественно ироииею, насмешкой, остроумием; четвертый последовательностью и ясностью изложения и т. д. Каждый пз них говорит, соображаясь с предметом своей речи, с характером слушающей его толпы, с обстоятельствами настоящей минуты. Если б Демосфен вдруг воскрес теперь и заговорил в английской нижней палате самым чистым английским языком,— английские джентльмены и Джон Буль3 ошикали бы его; а наши современные ораторы плохо были бы приняты в древней Греции и Риме. Мало того: французский оратор в Англии, а английский во Франции не имели бы успеха, хотя бы они, каждый в своем отечестве, привыкли владычествовать над толпой силою своего слова. И потому, если вы хотите людям, которые не 517
готовятся быть ораторами, дать понятие о том, что такое красноречие, а людям, которые хотят быть ораторами, дать средство к изучению красноречия,— то не пишите реторпки, а переберите речи известных ораторов всех народов и всех веков, снабдите их подробною биографиею каждого оратора, необходимыми историческими примечаниями,— и вы окажете этою книгою великую услугу и ораторам и неораторам. Но зачем реторика у нас в России? — Затем, чтоб учить детей сочинять?.. Многие смеются над определением грамматики, что она учит правильно говорить и писать. Определение очень умное и очень верное! Всеобщая грамматика есть философия языка, философия человеческого слова: она раскрывает систему общих законов человеческой речи, равно свойственных каждому языку. Частная грамматика учит не чему иному, как правильно говорить и писать на том или другом языке: она учит ие ошибаться в согласовании слов, в этимологических и синтаксических формах. Но грамматика не учит хорошо говорить, потому что говорить правильно и говорить хорошо — совсем не одно и то же. Случается даже так, что говорить и писать слишком правильно значит говорить и писать дурно. Иной семинарист говорит и пишет, как олицетворенная грамматика, его нельзя ни слушать, ни читать; а иной простолюдин говорит неправильно, ошибается и в склонениях и в спряжениях, а его заслушаешься. Из этого не следует, чтоб грамматике не должно было учиться и чтоб грамматика была вздорная наука: совсем напротив! Неправильная речь одаренного способностию хорошо говорить простолюдина была бы еще лучше, если б он зиал грамматику. Дело в том только, чтоб грамматика знала свои границы и слушалась языка, которого правила объясняет: тогда она научит правильно и писать и читать; но все-таки только правильно, не больше: учить же говорить и писать хорошо — совсем не ее дело. Сколько мы догадываемся, на это претендует реторика. Нелепость, сущая нелепость! Кто готовится в государственные ораторы,— тот пусть изучает речи государственных ораторов, слушает их, как можно чаще бывает в обществе государственных людей; кто готовится в адвокаты, тот пусть не выходит из судебных мест, пусть ищет общества адвокатов; но еще лучше, если тот и другой как можно чаще сами будут пробовать свои силы на избранном поприще; кто хочет блистать своим разговором в светском обществе, тот пусть живет в свете; кто хочет посвятить себя литературе, тот пусть изучает писателей своего отечества и следит за современным движением литературы. Но и тот, и другой, и третий, и четвертый больше всего пусть опасаются реторики! Скажут: в искусстве говорить, особенно в искусстве писать, есть своя техническая сторона, изучение которой очень важно. Согласны; но эта сторона нисколько не подлежит ведению реторики. Ее можно назвать стилистикою, и она должна составить собою дополнительную, окончательную часть грамматики, высший синтаксис, то, что в 518
старинных латинских грамматиках называлось: syntaxis ornata и syntaxis figurata*. Этот высший синтаксис должен заключать в себе главы: 1) о предложениях и периодах, 2) о тропах и 3) об общих качествах слога — чистоте, ясности, определенности, простоте и проч. в отношении к выражению. В главе о предложениях и периодах должны быть объяснены общие, на логическом строении мысли основанные формы речи; в периоде должно показать силлогизм; надобно обратить особенное внимание на то, чтоб отделить внешнюю форму от внутренней и научить по возможности избегать школьной формы выражения. Так, например, всякий школьник, особенно учившийся по «Реторике» г. Кошанского, необходимою принадлежностью условного периода почитает союзы: если, то; надо внушить ему, что условность может заключаться и в периоде без если и то, как, например: скажешь правду, потеряешь дружбу, и что эта последняя форма проще, легче и лучше первой. В главе о тропах не должно гоняться за пошлыми примерами или искать их непременно в сочинениях известных писателей, но брать их преимущественно в обыкновенном, разговорном языке, в пословицах и поговорках. Надо показать ученику, что троны породили необходимость образного выражения и что тропы лучше всего объясняют и оправдывают философское положение: «Ничего не может быть в уме, чего не было в чувстве» 4. Лучшие примеры тропов должны быть в таком роде: острый ум, тупая память, следы преступления, иметь кусок хлеба и т. п. Что касается до фигур, которые, как известно, разделяются риторами на фигуры слов и фигуры мыслей,— то о них лучше всего совсем не упоминать. Кто исчислит все обороты, все формы одушевленной речи? Разве риторы исчислили все фигуры? Нет, учение о фигурах ведет только к фразистости. Все правила о фигурах совершенно произвольны, потому что выведеды из частных случаев. Что касается до главы «О слоге вообще»,— она должна состоять из опытных наблюдений, из общих замечаний и отнюдь не должна претендовать на наукообразное изложение. Чтоб приучить ученика владеть фразою и не затрудняться в выражении мысли,— всего менее нужна теория и всего более практика. Упражняйте его в переложении стихов на прозу, а главное — в переводах с иностранных языков. Это истинная и единственная школа стилистики. Борьба между духом двух различных языков, сравнение средств того и другого для выражения одной и той же мысли, всегдашнее усилие найти на своем языке фразу, вполне соответствующую фразе иностранного языка: это всего лучше развяжет перо ученика и, кроме того, всего лучше заставит его вникнуть в дух родного языка. Но эти так называемые источники изобретения, эти топики, эти общие места (lieux communs), которыми реторика гордится, как своим истинным и главным содержанием,— все это решительно пустяки, и пустяки вредные, губитель¬ * изукрашенный синтаксис, образный синтакспс (лат.). — Ред. 519
ные. Мальчику задают* сочинение на какую-нибудь описательную, а чаще всего отвлеченную тему: велят ему или описать весну, зиму, восход солнца, или доказать, что леность есть мать пороков, что порок всегда наказывается, а добродетель всегда торжествует; боже великий, какое варварство! Мальчик сочиняет! Мальчик — сочинитель! Да знаете ли вы, господа-риторы, что мальчик, который сочиняет, почти то же, что мальчик, который курит, волочится за женщинами, пьет водку?.. Во всех этих четырех случаях равно губительно упреждается природа искусственным развитием, и мальчишка играет роль взрослого человека. Где ему рассуждать о природе, когда вся прелесть, все блаженство его возраста в том и состоит, что он любит природу, не зная как н за что? А вы заставляете его находить причины его любви к природе и анализировать это чувство! Мальчик любит своих товарищей, с некоторыми из них дружен,— почему? — по простой симпатии, которая влечет человека к человеку, соединяет возраст с возрастом,— а вы заставляете его насильно уверяться, что это происходит в нем то от того, то от другого, то от нужды в помощи ближнего, то от пользы общего труда! Что из этого выходит? — мальчик был добрый шалун, который, любил своих товарищей просто за то, что ему с ними было весело,— этот мальчик, искусившийся в рето- рике, начинает разделять свое чувство на простое знакомство, на приязнь и дружбу; дружбы у него является несколько родов, и он уже по рецептам начинает направлять свое расположение к ближним, и его чувство делается искусственно, ложно. Из живого, здорового полнотою чувства ребенка делается рефлектер, резонер, умник, и чем лучше он говорит о чувствах, тем беднее он чувствами,— чем умнее он на словах, тем пустее он внутренно. От дружбы недалека любовь,—и вот прежде, чем пробудилась в нем неопределенная потребность этого чувства, он уже знает любовь в теории, говорит об измене, ревности и кровавом мщении. Он влюбляется не по невольному влечению, а по выбору, по рефлексии, и описывает, анализирует свое чувство или в письме к другу, или в своем дневнике, или в стишонках, которые он давно уже кропает. Результат всего этого тот, что в мальчишке не остается ничего истинного, что он весь ложен, что непосредственное чувство у него заменено прихотью мысли. Прежде нежели почувствует он что-нибудь, он назовет это, определит. Он не живет, а рассуждает. И вот он уже не мальчишка, ему уже двадцать лет,— и в этот-то счастливый возраст полноты жизни он старик: ка все смотрит с презрением, с ирониею; он все испытал, все узпал; для него нет счастия — осталось одно разочарование, одни погибшие надежды, его настоящее скучно, будущее мрачно. Вот оно — нравственное растление, вот оно — развращение души и сердца! Конечно, много причин такому явлению, и смешно было бы всю вину взвалить на реторику; но ясно и неопровержимо, что рето- рика — одна из главных причин такого грустного явления. Мальчику задают тему:, «Порок наказывается, добродетель торжест¬ 520
вует». Сочинение, в форме хрни пли рассуждения, должно быть представлено через три дня, а иногда и завтра. Что может знать мальчик о пороке или добродетели? Для него это — отвлеченные п неопределенные понятия; в его уме нет никакого представления о пороке и добродетели: что же напишет он о них? Не беспокойтесь— реторика выручит его: она даст ему волшебные вопросы: кто, что, где, когда, как, почему и т. п., вопросы, на которые ему стоит только отвечать, чтоб по всем правилам науки молоть вздор о том, чего он не знает. Реторика научит его брать доводы п доказательства от причины, от противного, от подобия, от примера, от свидетельства, а потом вывести заключение. Удивительная школа фразерства! Ясно, что «реторика есть наука красно писать обо всем, чего не знаешь, чего не чувствуешь, чего не понимаешь». Удивительная наука! заику она делает краснобаем, дурака — мыслителем, немого — оратором. И потому, когда прочтут драму, в которой оболгано сердце человеческое, говорят: реторика! Когда прочтут роман, в котором оболгана изображаемая в нем действительность, говорят: реторика! Когда прочтут пустозвонное стихотворение без чувства и мысли, говорят: реторика! Когда услышат взяточника, рассуждающего о благонамеренности, лицемера, рассуждающего о развращении нравов, говорят: реторика! Словом, все ложное, пошлое, всякую форму без содержания, всё это называют реторикой! Учитесь же, милые дети, реторике: хорошая наука! Всякая наука должна иметь определенное, только ей одной принадлежащее содержание; она не должна соединять в себе нескольких наук вдруг. Так как наука есть органическое построение идеальной сущности предмета, составляющего ее содержание,— то в ней все должно выходить и развиваться пз одной мысли, а эта мысль должна быть вполне схвачена ее определением. Г-н Кошанский даже не позаботился определить, что такое реторика и какое ее содержание. Он начинает с того, что ничто столько не отличает человека от прочих животных, как сила ума п дар слова. До сих пор мы думали, что человека отличает от животных разум, а не сила ума. По определению г. Кошанского выходит, что и у животных есть ум, только не столь сильный, как у человека. Сила ума, по мнению г. Кошанского, открывается в понятиях, суждениях и умозаключениях, составляющих предмет логики. Дар слова заключается в прекраснейшей способности выражать чувствования и мысли, что составляет предмет словесности; а словесность заключает в себе грамматику, реторпку и поэзию (поэзия — наука!..) и граничит с эстетикою. Потом, грамматика занимается у г. Кошанского словами; реторика — преимущественно мыслями (которыми недавно занималась у него логика); поэзия — чувствованиями (стало быть, в поэзии нет мыслей!..); в эстетике хранятся (словно в архиве!) мечтательные начала не только словесных наук (грамматики, реторики п поэзии!..), но и всех искусств изящных... 521
Скучно говорить о такпх странностях... виноваты — о такой реторике, то есть о таком наборе слов, лишенном всякого содержания, всякого значения, всякого смысла. «Реторика» г. Кошан- ского, как и все реторики, говорит и о родах прозаических сочинении, учит: как писать историю, как писать ученые трактаты, как описывать то или другое, как писать письма... Что за нелепость! Да разве всему этому выучиваются? Это все равно, что учить (по книге), как вести себя на похоронах и как держать себя на свадьбе, как обращаться на балу и как разговаривать на званом обеде. Дайте молодому человеку прочесть несколько хороших исторических сочииений, познакомьте с хорошими авторами, между сочинениями которых есть и описания, и рассуждения, и письма, и разговоры,— и он сам поймет, как что пишется. Но вы непременно хотите искажать естественное развитие, хотите знакомить ум детей с предметами, которые не поражали их чувства,— и удивляетесь, что из ваших учеников выходят автоматы, которые отлично-хорошо знают, как что пишется, а сами не умеют ничего написать и не в состоянии понять п оценить написанного другими. Г-н Кошанский, но обычаю всех риторов, от Василия Кирилловича Тредиаковского, профессора элоквенции, до риторов нашего времени, разделяет слог на высокий, средний и низкий п обстоятельно объясняет, какие сочинения каким слогом пишутся. Г-н Кошанский забыл глубокомысленное выражение Бюф- фопа: в слоге весь человек5,— забыл, что, кроме небывалых высокого, среднего и низкого слогов, есть еще неисчислимое множество действительно существующих слогов: есть слог Ломоносова, есть слог Державина, слог Фонвизина, Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова и проч. Он забыл, что слогов не три, а столько, сколько было и есть на свете даровитых писателей. И потом: что за пустая манера разделять сочинения на роды по внешней форме и определять, к какому роду сочинений какой приличен слог? Вы были свидетелем наводнения, разрушившего город: в вашей воле описать его в форме письма или в форме простого рассказа. Слог вашего описания будет зависеть от характера впечатления, которое произвело па вас это событие. Как можно сказать, каким слогом должно вам написать письмо к вашему брату о смерти вашего отца? В наставлении о написании рассуждений г. Кошанский ввел логику: жаль, что не включил он в свою реторику ни географии, ни минералогии!.. Что за нелепости пишутся под именем «реторик»! Всякая реторика есть наука вздорная, пустая, вредная, педантская, остаток варварских схоластических времен; все реторики, сколько мы ни знаем их на русском языке, нелепы и пошлы; но реторика г. Кошанского перещеголяла их всех. И эта книга выходит уже девятым изданием! Сколько же невинного народа губила она собою! 522
РАЗГОВОР. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.). Санкт-Петербург. В типографии Эдуарда Праца. 1845. В 8-ю д. л. 39 стр. Имя г. Тургенева, автора «Парашп», еще ново в нашей литературе; однако ж уже замечено не только избраннымн ценителями искусства, но и публикою. Только истинный, неподдельный талант мог быть причиною такого быстрого и прочного успеха. И действительно, г. Тургенев — поэт в истинном и современном значении этого слова. Его муза не обещает нам новой эпохи поэтической деятельности, новой великой школы искусства; Но поражен бывает мельком свет Ее лица необщим выраженьем Ч Произведения г. Тургенева резко отделяются от произведений других русских поэтов в настоящее время. Крепкий, энергический и простой стих, выработанный в школе Лермонтова, и в то же время стих роскошный и поэтический, составляет не единственное достоинство произведений г. Тургенева: в них всегда есть мысль, ознаменованная печатью действительности и современности, и, как мысль даровитой натуры, всегда оригинальная. Поэтому от г. Тургенева многого можно ожидать в будущем. Повторяем: это не из тех самобытных и гениальных талантов, которые, подобно Пушкину и Лермонтову, делаются властителями дум своего времени и дают эпохе новое направление; по в его таланте есть свой элемент, своя часть той самобытности, оригинальности, которая, завися от натуры, выводит талант из ряда обыкновенных и благодаря которой он будет иметь свое влияние на современную ему литературу. Русская поэзия уже до того выработалась и развилась, что теперь почти невозможно приобрести иа этом поприще известность, не имея более или менее самостоятельного таланта,— и в то же время почти невозможно истинному таланту не сделаться известным в самое короткое время. Вот почему «Параша»,—это произведение, запечатленное всею свежестью, всею яркостью и страстностью и вместе с тем всею неопределенностью первого опыта,— обратила на себя общее внимание тотчас по своем появлении и удостоилась не только похвалы одних, но и брани других журналов,— брани, в которой высказалась, под плоскими и неудачными остротами, худо скрытая досада...2 Теперь перед нами вторая поэма г. Тургенева. Сравнивая «Разговор» с «Парашею», нельзя пе видеть, что в первом поэт сделал большой шаг вперед. В «Параше» мысль похожа более на намек, нежели на мысль, потому что поэт не мог вполне совладать с нею; в «Разговоре» основная мысль с выпуклою и яркою определенностью представляется уму читателя. II между тем эта мысль не высказана никакою сентенциею: она вся в изложении содержания, вся в звучном, крепком, сжатом и поэтическом стихе. Содержание поэмы просто до того, что рецензенту нечего п пересказывать. Это — разговор между старым отшель¬ 523
ником, который и на краю могилы все еще живет воспоминанием о своей прошлой жизни, так полно, так могущественно прожп- той,— и молодым человеком, который везде и во всем ищет жизнц и нигде, ни в чем не находит ее, отравляемый, мучимый каким-то неопределенным чувством внутренней пустоты, тайного недовольства собою п жпзпию. Старик В твои года Любил я накануне битв Слова задумчивых молитв; Любил рассказы стариков О том, как били мы врагов; Любил торжественный покой Заснувшей рати... За луной Уходят звезды... вот — восток Алеет... легкий ветерок Играет клочьями знамен... Как птица спугнутая, сон Слетел с полей... Седой туман Клубится тяжко над рекой — Грохочет глухо барабан — Раздался выстрел вестовой — Проворно строятся полки — В кустах рассыпались стрелки... И сходят медленно с холмов Ряды волнистые врагов. Любил я блеск и стук мечей И лица гордые вождей, И дружный топот лошадей, Когда, волнуясь и гремя, Сверкала конница в дыму — Визжали ядра... Полно! Я Старик. Но — помню — как тюрьму, Я ненавидел города; И надышаться в те года Не мог я воздухом лесов — И был я силен и суров, И горделив — и сколько мог — Я сердце вольное берег. Молодой человек Дпвлюсь я, слушая тебя. Как? Неужели ж помнишь ты Тревоги молодости? Старик Я Все помню. • * Ты говоришь: любпл лп я? Понятны мне слова твои... Так отвечайте ж за меня, Вы, ночп дивные мои! 524
Не ты ль с пял а надо мной» Немая, пышная луна, Когда в саду, в тени густой, Я ждал п думал: вот она! И замирал, и каждый звук Ловил, и сердца мерный стук Принять — бывало — был готов За легкий шум ее шагов... И с той поры так много лет Прошло; так много, много бед Я перенес... но до конца — ^ В пустыне —- посреди людей — Черты любимого лица Хранил я в памяти моей... Я вижу, вижу пред собой Тот образ светлый, молодой... Воспоминаний жадный рой Теснится в душу... страстно я Им отдаюсь... в них ад и рай... Но ты послушайся меня: До старых лет не доживай. Забуду ль я тот дивный час, Когда впезапно, в первый раз, Смущенный, стал я перед ней? Огнем полуденных лучей Сверкало небо... под окном — Полузакрытая плющом Сидела девушка... слегка Пылала смуглая щека, Касаясь мраморной руки... И вдоль зардевшейся щеки На пальцы тонкие волной Ложился локон золотой. И взор задумчивый едва Блуждал... склонялась голова... Тревожной, страстной тишиной Дышали томные черты.,. Нет! ты не видывал такой Неотразимой красоты! Я с пей сошелся... Я молчу... Я не могу, я не хочу Болтать о том, как я тогда Был счастлив... Знай же — никогда, Пока я не расстался с ней — Не ведал я спокойных дней... Но страсть узнал я, злую страсть.. Узнал томительную власть Души надменной, молодой Над пылкой, преданной душой. Обнявшись дружно, целый год Стремились жадно мы вперед, Как облака перед грозой... Не признавали мы преград — И даже к радости былой Не возвращались мы назад... Нет! торжествуя без конца, Мы самп жгли любовь п жизнь — И наши гордые сердца Не знали робких укоризн... Но все ж я был ее рабом —
Ее щптом, ее мечом... Ее рабом я был! Она Была свободна, как волна. И мне казалось, что меня Она не любит... О, как я Тогда страдал! Но вот — идем Мы летним вечером — вдвоем Среди темнеющих полей... Идем мы... клики журавлей Внезапно падают с небес — И рдеет и трепещет лес... Мне так отрадно... так легко... Я счастлив... счастлив я вполне... И так блаженно-глубоко Вздыхает грудь... И нет во мне Сомнений... оба мы полны Такой стыдливой тишины! Но дух ее был смел п жив И беспокойно горделив: Взойдет — бывало — в древний храм И, наклонясь к немым плитам, Так страстно плачет... а потом Надменно встанет — п тогда Ее глаза таким огнем Горят, как будто никогда Их луч и гордый и живой Не отуманился слезой. Ах! та любовь и страсть, и жар, И светлой мысли дивный дар, И красота — и все, что я Так обожал,— исчезло все... Безмолвно приняла земля Дитя погибшее свое... И ясен был спокойный лнк Великой матери людей — И безответно замер крик Души растерзанной моей... Кругом — пленительна, пышна, Сияла ранняя весна, Лучом играя золотым Над прахом милым и немым. В восторгах пламенной борьбы Ее застал последний час... И без рыданий, без мольбы Свободный дух ее погас... А я! не умер я тогда! Мне были долгие года Судьбой лукавой суждепы... Сменили тягостные сны Тот первый, незабвенный сон... Как и другие, пощажен Я не был... дожил до седин... И вот живу теперь один... Молюсь... Молодой человек Как ты, любил и я... Но не могу я рассказать, Как ты, любовь свою... Меня 526
Ты не захочешь понимать... Бывало, в мирный час, когда Над бледным месяцем звезда Заблещет в ясной вышине — И в безмятежной тишине Журчит и плещет водопад —» И тихо спит широкий сад, И в наклоненных берегах Дремотно нежится река... Сижу я с ней... в моих руках Лежит любимая рука — И легкий трепет наших рук, И нежной речи слабый звук, Ее доверчивый покой, И долгий взгляд, и вздох немой — Все говорит мне: ты любим! И что ж! мучительно томим Тоской безумной, я молчу... Иль головой к ее плечу Я наклонюсь... и горячо На обнаженное плечо Неистощимой чередой Слеза струится за слезой... О чем, скажи мне, плакал я? Нет! жизнь отравлена моя! Едва желанное вино К моим губам поднесено — И сам я, сам — махнув рукой, Роняю кубок дорогой. Когда ж настал прощальный миг Я был и сумрачен и тих... Она рыдала... видит бог: Я сам тогда понять не мог, Зачем я расставался с ней... Молчал я... в сердце стыла кровь — Молчал я... но в душе моей Была не жалость — а любовь. Старик — поверь — я б не желал Прожить опять подобный час... Я беспощадно разрывал Все, все, что связывало нас... Ее, себя терзал я... но Мне было стыдно и смешно, Что столько лет я жил, шутя, Любил забывчивый покой И забавлялся, как дитя, Своей причудливой мечтой... Я с ней расстался навсегда — Бежал, не знаю сам куда... Следы горячих, горьких слез Я на губах моих унес... Я помнил все: печальный взор И недоконченный укор... Но все ж на волю, на простор, И содрогаясь и спеша, Рвалась безумная душа. И для чего? Но я тогда Не знал людей... Так иногда В степи широкой скачешь ты И топчешь весело цветы,
И мчишься с радостной тоской, Как будто там, в дали немой, Где, ярким пламенем горя, Сверкает пышная заря, Где тучкп светлые легли Легко — на самый край земли,—* Как будто там — найдешь ты все, Чем сердце страстное твое Так безотчетно, так давно, Там безвозвратно пленено... И ты примчался... Степь кругом Все так же спит ленивым сном... Томя нетерпеливый взгляд, Несется тучек длинный ряд, Лепечет желтая трава Все те же смутные слова... И та же на сердце печаль, - И так же пламенная даль Куда-то манит... и назад Поедешь, сам себе не рад. В этих стихах вся разница между характером и положением отшельника, этого юного старца, и характером и положением молодого человека, этого старого юноши. Пусть читатели сами проследят в целой поэме ее основную мысль: мы не считаем себя вправе отнимать у них этого удовольствия дальнейшими выписками. Скажем только, что всякий, кто живет и, следовательно, чувствует себя постигнутым болезнию нашего века — апатиею чувства и воли, при пожирающей деятельности мысли,— всякий с глубоким вниманием прочтет прекрасный, поэтический «Разговор» г. Тургенева и, прочтя его, глубоко, глубоко задумается... ТАЙНА ЖИЗНИ. Соч. П. М а ш к о в а. Санкт-Петербург. 1845. В тип. Штаба Отдельн. корп. внутр. стражи. В 16-ю д. л. 147 стр. Да здравствует новый, 1845 год! Ему нечего завидовать старому, 1844 году! Если 1844 год пмел полное право гордиться г. Брантом и его бесподобным романом «Жизнь, как она есть» — 1845 год имеет не меньшее право гордиться г. Машковым и его восхитительным романом «Тайна жизни». Да здравствует жизнь! Благодаря двум этим гепиальным сочинителям мы теперь овладели жизнию, знаем ее вдоль и поперек, знаем ее и как она есть, знаем и тайну ее... После этого пам ничего не стоит сказать, что такое эта жизнь, над значением которой столько мыслителей, столько поэтов столько тысячелетий напрасно ломало себе голову. Жизнь — это... это... да это просто-напросто плохой роман бездарного писаки... Самая простая вещь, как видите; а вы думали, что это и невесть что такое, чудеса подозревали! «В одной из южных губерний России роскошно расстилается огромное поместье, принадлежащее князю Громславскому». — 528
«Князь Громславский был один (одним?) из чнсла тех надменных гордецов, которые, подобно ракете, стремятся возвыситься и, хотя на одно мгновение, поразить взоры зрителей». — «Редко можно встретить столь прекрасное местоположение, которым пользуется поместье князя: природа и искусство, кажется, вырывают там друг у друга лавр первенства». Поместье князя, по всем вероятностям, находилось в Крыму, потому что «в особенности восточная сторона поместья, обрисованная горами, представляет самую живописную картину, достойную кисти гения. Горные уступы, облокотившиеся один на другой, как пышные руины Вавилонского столпотворения, погружают зрителя в невольную задумчивость. Смотря на них, взоры поражаются чем-то грозно прекрасным. Окрестные жители не напрасно назвали их солнечными горами. Из-за них солнце величественно выплывает на воздушный океан, оживляет луга и долины. В эти утренние минуты ничто не может сравниться с красотою сих исполинов природы. Чтоб видеть столь очаровательное зрелище, надобно прийти к подножию гор в то время, когда утренняя звезда начинает бледнеть на бирюзовом куполе вселенной; когда магический соя лелеет еще в своих объятиях темные рощи и таинственное молчание благословляет мечты любви и поэзии. Вот минуты, в которые солнечные горы призывают поэта, и он, объятый священным благоговением, ожидает чудного пробуждения мира... Он смотрит на горы, как на гроб, из которого должен воскреснуть лучезарный царь дня, а с ним и всеобщая жизнь, забота, радости и человеческая суета»2. Но лучшим украшением этого очаровательного местоположения была Лидия, дочь князя: ее все любили, и старые и молодые; а она не любила светских удовольствий, предпочитая им «роскошь дня и меланхолическую тишину ночей»; любила она еще музыку, литературу и все, что прилично любить героине романа. За все за это ее полюбил отставной поручик Венедикт Пронский, молодой, прекрасный собою мужчина, который превосходно играл на скрипке и на фортепьяно, занимался литературою и сделал в ней весьма большие успехи,— хоть прекрасные плоды его воображения никогда не являлись в печати. Но довольно выписок: из них и так видно, что герои романа г. Машкова так же пухлы, надуты, бесцветны, безобразны, как и его слог. Рассказывать содержание романа мы не будем: это путаница самых неестественных, невозможных и нелепых приключений, которые оканчиваются кроваво. Поговорим лучше о слоге г. Машкова, образцы которого мы представили читателям; это слог особенный. Он напоминает собою слог «Марфы Посадницы» Карамзина. Говорим это не для унижения знаменитого имени: «Марфа Посадница» — произведение реторическое; но в то время его мог написать только человек с талантом. Шиллер — великий ге- пий; а «Разбойники» его все-такп детское произведение. Если мы будем их рассматривать, как современное нам произведение, они будут еще и смешным и жалким произведением; но если 529
взглянете на него, как на произведение известной эпохи,— то не можете не признать в нем гениального творения, несмотря на все его недостатки. Но о Шиллере мы упоминаем только для объяснения нашей мысли; обратимся к Карамзину. Велика его заслуга даже и в повестях, которые теперь не более, как интересные памятники такой эпохи литературы, которая навсегда, безвозвратно прошла, но без которой недалеко ушла бы и современная нам литература. Теперь ничего не стоит писать слогом а 1а Карамзин,— хоть и мудрено писать карамзпнским слогом; но назад тому пятьдесят лет нужен был человек необыкновенного таланта, чтоб создать и надолго утвердить такой слог в русской литературе. Г-н Машков в то время, вероятно, не мог бы писать слогом, сколько-нибудь похожим на слог Карамзина. После Коломба легко не только поставить яйцо на носок, но и открыть Америку. После Карамзина и г. Машкову и всякому легко писать слогом а 1а Карамзин, потому что бездарность всегда живет задним числом и, не понимая настоящего, не предчувствуя будущего, всегда только повторяет и передразнивает прошедшее... ТАРАНТАС. Путевые впечатления. Сочинение графа В. А. С о л л о г у - б а. Издание книгопродавца Андрея Иванова. Санкт-Петербург. 1845, В тип. Journal de St. Petersbourg. В 4-ю д. л. 286 стр. Наконец давно ожиданный публикою «Тарантас» графа Соллогуба торжественно выкатился на пустынное поле современной русской литературы. Слухи, толки и извещения о его печатании, о его великолепной наружности давно уже возбудили общее ожидание, общее внимание. В литературном отношении публика хотя несколько знакома с «Тарантасом» по отрывку из него, напечатанному в «Отечественных записках» 1840 года1,— по крайней мере знакома с ним настолько, чтоб иметь хотя какое-нибудь представление о его содержании. Но издание, по слухам и объявлениям, должно было превзойти все, что до сих пор было у нас по части так называемых роскошных и великолепных иллюстро- ванных изданий2. По большей части все обещания бывают или много ниже, или хоть немного ниже исполнения, за слишком немногими исключениями. К счастию, в отношении к изданию «Тарантаса» исполнение нисколько не разошлось с обещаниями и далеко превзошло самые доверчивые ожидания. Мы не говорим уже о том, что бумага, печать и вообще возможная в России типографская роскошь, соединенная со вкусом, не оставляют ничего желать и что в этом отношении едва ли какое-нибудь русское издание может состязаться с «Тарантасом». Мы не говорим, что картинки (числом до пятидесяти) резаны на дереве мастерами своего дела и оттиснуты не по-русски: все это вещи второстепенные. Обратим лучше все наше внимание на самое сочипе- ние картинок, на рисунок и скажем, что в отношении к нему «Тарантас» есть не только изящное, роскошное и великолепное, 530
но еще и русское изданпе. Вглядитесь в эти лица мужиков, баб, купцов, купчих, помещиков, лакеев, чиновников, татар, цыган — и согласитесь, что рисовавший их (один известный любитель, скрывший свое имя) не только мастер рисовать, но и великий художник и знает Россию3. Иностранец не мог бы так рисовать! Почти все наши политипажные картинки или переделываются с французских, или по крайней мере сохраняют на себе отпечаток влияния французского тина4 и похожи на иностранцев, обжившихся в России. Не таковы рисунки «Тарантаса»: это чистая, неподдельная Русь. Но не одни лица — вглядитесь в картинку на 48-й странице: это не только русская деревня, но и русское небо, свинцовое, тяжелое... Автор этих картинок — художник не по званию, а по призванию, обладает карандашом, о котором можно говорить, говоря о карандаше Тони Жоано и Opaca Верие. И этому карандашу так повинуется русская действительность, русская природа!.. Что касается до текста, он ие по ошибке украшен такими картинками. Вообще, издание стоит текста, текст стоит издания. «Тарантас» графа Соллогуба — сочинение оригинальное и интересное. Это — пестрый калейдоскоп парадоксов, иногда оригинальных, иногда странных, заметок самых верных, наблюдений самых тонких, с выводами, иногда поражающими своею истинно- стию, мыслей необыкновенно умных, картин ярких, художественно набросанных, рассуждений дельных, чувств горячих и благородных, иногда доводящих автора до крайности и односторонности в убеждениях. Это книга живая, пестрая, одушевленная, разнообразная,— книга, которая возбуждает в душе читателя вопросы, тревожит его убеждения, вызывает его на споры и заставляет его с уважением смотреть даже и на те мысли автора, с которыми он не соглашается. Это не роман, не повесть, не путешествие, не философский трактат, не журнальная статья, но то и другое и третье вместе. Автор является в своей книге и литератором, п художником, и публицистом, и мыслителем... Вот все, что можем мы наскоро сказать о «Тарантасе» графа Соллогуба. В следующей книжке «Отечественных записок» мы поговорим о нем поподробнее в отделе «Критики»:5 такие явления, как «Тарантас», у нас редки, и о них нельзя говорить вскользь. ПРОКОПИЙ ЛЯПУНОВ, ИЛИ МЕЖДУЦАРСТВИЕ В РОССИИ, ПРОДОЛЖЕНИЕ КНЯЗЯ СКОПИНА-ШУЙСКОГО. Сочинение того же автора. Санкт-Петербург. В тип. военно-учебных заведений. 1845. Четыре части. В 8-ю д. л. В 1-й части 219, во Н-й — 236, в II 1-й — 252, в 1У-й — 278 стр. Почти десять лет прошло с того времени, как появился в свет роман «Князь Скопин-Шуйский», до настоящей минуты, когда появляется продолжение этого романа: «Прокопий 531
Ляпунов, пли Междуцарствие в России». Десять лет — много времени, особенно для русской литературы — это почти целый век для нее! В самом деле, какой огромный шаг вперед сделала наша литература! как изменился вкус нашей публики в продолжение этих десяти лет! Кинем беглый взгляд на тогдашнее состояние русской литературы. В 1830 году явился «Юрий Милославский» в 1831 — «Рославлев» г. Загоскина; в этом же году выходят две первые части «Новика» 2, в 1832 — третья, в 1833 — четвертая; в 1835 году — «Ледяной дом» г. Лажечникова. В эти же пять лет выходят романы: «Поездка в Германию» г. Греча, «Киргиз- кайсак» г. Ушакова, «Дочь купца Жолобова», quasi *-куперовский сибирский роман г. Калашникова, «Клятва при гробе господнем» г. Полевого, «Семейство Холмских», «Монастырка» г. Погорельского; 3 г. Вельтман открывает «Кощеем бессмертным» длинный ряд своих археологпчески-фантастически-аллегорически-поэтиче- ских романов;4 является «Аббаддонна» г. Полевого; выходит вторая часть «Дворянских выборов» и «Шельменко, еолостиой писарь» 5, «Были и небылицы» Казака Лугунского; в то же время выпускается полное издание повестей Марлинского; г. Погодин перестает писать повести и издает вместе все написанные прежде; г. Полевой пишет «Живописца», «Блаженство безумия», «Эмму» 6. Некоторые из этих произведений были очень замечательны для своего времени, и даже в слабейших из них, не исключая ни приторно-сентиментального и скучно-резонерного «Семейства Холмских», ни ложно-идеальных повестей г. Полевого, есть свои хорошие стороны. Вообще, вся эта романическая литература носит на себе отпечаток переходности и нерешительности: в ней виден порыв к чему-то лучшему против прежнего, к чему-то положительному, но только один порыв, без достижения. Из этого не исключаются и «Повести Белкина» Пушкина, изданные в это же время. В то же время, среди всех этих более или менее однородных явлений, возникала совершенно новая романическая литература, которая не имела ничего общего с первою и впоследствии окончательно убила ее, дав всей русской литературе совершенно новое направление. В 1831 году вышла первая, а в 1832 году вторая часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки», в 1835 г. напечатаны «Арабески» и «Миргород», а в 1836 — «Ревизор». Нет нужды распространяться о том, какое огромное влияние имели эти произведения Гоголя на русскую литературу: только действительно слепые или притворяющиеся слепыми могут не видеть и не признавать этого влияния, вследствие которого все молодые писатели пошли по пути, указанному Гоголем, стараясь изображать действительное, а не в воображении существующее общество; из прежних писателей некоторые переменили свое прежнее направление, подчиняясь новому, данному Гоголем; а те, кото¬ * мнимо (лат.). — Ред. 532
рые не былп в состоянии этого сделать* или перестали вовсе писать, или продолжали писать без всякого успеха. Это совершилось в последние десять лет. Гоголь не издавал ничего после «Ревизора» до 1842 года, а дело шло своим чередом, и время лучше всех критиков решило вопрос. «Мертвые души», заслонившие собою все написанное до них даже самим Гоголем, окончательно решили литературный вопрос нашей эпохи, упрочив торжество новой школы. «Скопин-Шуйский» г-жи Шишкиной явился в 1835 году, когда старая романическая школа уже совершила свой круг, а новая, еще не быв признанною, уже оказывала сильное влияние. Роман г-жи Шишкиной был не без достоинств, особенно для того времени; но он далеко не мог спорить в достоинстве с романами, которые породили^ его. Проходит десять лет, все изменяется в литературе, как мы уже сказали об этом; журнальные корифеи начала тридцатых годов, «Телеграф» и «Телескоп»,— теперь уже не более, как отдаленное воспоминание, «дела давно минувших дней»;7 даже «Библиотека для чтения», сменившая их, уже дожила до глубокой старости; «Отечественные записки», долго колебавшиеся в своем направлении, наконец вполне овладели им, возмужали и укрепились; обо многом в это десятилетие было переговорено, переспорено, и во многом даже согласились,— словом: все изменилось; но новый роман г-жи Шишкиной, «Прокопий Ляпунов», вышел верным 1835 году, так что, читая его, не веришь 1845 году, выставленному на его заглавии. Теперь этот роман принадлежит к числу тех произведений, которые не производят особенного впечатления, слегка похваливаются, слегка почитываются и скоро забываются. Между тем он не без достоинств: написан правильным и чистым языком; рассказ местами хорош; историческая сторона его показывает основательное изучение истории,— по нет творчески очерченных характеров, нет поэтически верного проникновения в дух и значение исторической эпохи, нет эстетической жизни. Во многом заметен взгляд слишком далекий: так, например, в предисловии сочинительница, в доказательство, что нельзя верить бескорыстию Ляпунова, приводит, что он был дурным мужем и не всегда трезво вел себя,— как будто нельзя быть в одно и то же время и дурным мужем и ревностным патриотом! Без всякого сомнения, быть дурным мужем — не достоинство, а порок; но неужели патриот непременно должен быть ангелом и иметь все добродетели? Если можно быть превосходнейшим мужем и отцом и в то же время вовсе не быть патриотом, почему же нельзя быть дурным мужем и патриотом? Конечно, гораздо лучше быть и хорошим мужем и патриотом вместе; но люди — прежде всего люди, что бы ни говорили на этот счет дамы... Что же касается до нетрезвости, этот порок в тот век не в одной России, но и во всей Европе считался добродетелью мужчины: тогда пили не по-нынешнему и хвалились пьянством, как 533
храбростью. Лучшею оценкою нового романа г-жн Шишкиной могут служит ее собственные слова в предисловии: Сама нередко удивляюсь, как решилась я писать псторпческпе романы. Много требовалось на это трудов и терпения, много было мне забот и препятствий. Но высокая цель оживотворяла меня. Я считала святым вдохновением, призванием божиим желание пробудить в благородных сердцах любовь к родному, часто заглушаемому иностранными наставниками и не совсем справедливою, но великолепною картиною нерусского образования. Истории должно учиться. Она полезна, необходима. Все это знают, и никто об этом не спорпт. Но и приятное развлечение часто необходимо для ума п для сердца. Историю не все читают, не все могут понимать и ценить важность происшествий государственных, но, читая «Ивангоэ», «Юрия Мило- славского» и им подобные исторические романы, всем приятно, мысленно переносясь в отдаленные века, как будто лично беседовать с людьми знаменитыми, среди семейств их, в их домашнем быту. Видите ли: романы пишутся для приятного развлечения ума и сердца? «Юрий Милославский», без дальных околичностей, поставлен рядом с «Ивангоэ»?..8 Этим все сказано... Как действительно приятное развлечение для ума и сердца, «Прокопий Ляпунов» и теперь, конечно, найдет себе читателей и даже почитателей,— чего от всей души желаем мы ему, как роману, написанному с целию, без всякого сомнения, благонамеренною и похвальною. Приводим несколько строк, как образчик рассказа г-жи Шишкиной, местами не лишенного интереса. Дело идет о допросе охотника, подозреваемого в покраже кубка у князя Шуйского. Еще прежде было пытано несколько человек. Претерпев жестокие истязания, но ни в чем пе признавшись, несколько человек лежали окровавленные; глухой их стоп и вой пх ближних раздирали души (ч. I, стр. 19). Пропускаем допрос охотника и обращаемся прямо к делу:9 Резкий вопль снова смутил Козявкина. Он обернулся и на крыльце у ближней избы увидел нестарую, еще пригожую крестьянку. Узнав мать охотника, он с презреньем подумал, что напрасно встревожился, и велел воинам исторгнуть у молодого новгородца признание, когда и как украл он кубок и куда его спрятал. Любовь и ненависть, надежда и отчаяние попеременно изображались во взорах и чертах несчастной матери, болезненные ее вопли часто заглушали стон ее сына, но она была недвижима, она как будто приросла к крыльцу, или, лучше сказать, все в ней окаменело, кроме головы и сердца. Истерзанный охотник клялся в своей невинности; голос его ежеминутно слабел, но, кроме бесчеловечного Козявкина, никто бы не усумнплся в истине слов его. — Бог мне свидетель,— вскрпчал он,— что я вовсе не впдал твоего кубка! Он рассудит меня с тобою, Клим Юдич! — Ладно, ладно,— с неистовою усмешкою сказал Козявкпн. По его приказанию воины принесли веревки и, опутав ими плечи охотника, потянули их назад. Костп страдальца захрустели, кровь забила ключом из треснувшей его груди. Воины отскочили в сторону. Умирающий упал навзничь; его подхватила мать, такая же бледная, так же до половины охолодевшая, как и он. Она положила его голову к себе на колена, прижала руку его к своим запекшимся губам, но не поцеловала его в лпцо, боясь на минуту 534
заслонить от него небо, откуда солнечный луч, прокравшись сквозь облака, дрямо на него светил. — Отнесите его в пзбу,— сказал Козявкин, спокойно обмахиваясь шелковым платком,— дайте ему отдохнуть. Подняв охотника, воины хотели оттолкнуть мать его. Она пм не противилась, но они не могли разогнуть ее рук, обвившихся около ее сына, и, принужденные нести вместе два тела, невольно вспомнили о своих матерях, которые также могли попасть в руки ожесточенных злодеев. СОЧИНЕНИЯ КОНСТАНТИНА МАСАЛЬСКОГО. Санкт-Петербург. Пять частей. В тип. В. Соломона, военно-учебных заведений, К. Жернакова. 1813, 1844, Ш5. В 12-ю д. л. В 1-й части 453, во Н-й - 230, в Ш-и — 262, в 1У-Й — 216 стр. Давно известная истина: ничто не ново под луною 1 — ничем так ие подтверждается, как страстию стариков хвалить все старое и бранить все новое и страстию молодых восхищаться всем новым и смеяться над всем старым. Эта страсть современна миру и человечеству; она всегда была и всегда будет, потому что она в натуре человека, потому что она естественна, как наклонность больных и несчастных все видеть в мрачном свете и наклонность здоровых и счастливых все видеть в радужном свете. Старость стоит болезни и несчастия так же, как молодость стоит здоровья и счастия; по крайней мере по большей части, и только за редкими исключениями, старость и несчастие, молодость и счастие — синонимы. Каждый человек — больше или меньше эгоист по своей натуре: обо всем, что до него касается, и обо всем, что до него не касается, он судит по отношению к самому себе. Здоровый, оп, видя больных, как будто удивляется, что можно быть больным; счастливый, он как будто думает, что все должны быть счастливы; больной, он оскорбляется видом здоровья; несчастный, он готов видеть насмешку над собою во всем, что дышит счастием... Молодость есть лучшее время жизни каждого человека, так же как старость худшее: это аксиома. Ни обольщения сухого и мелкого честолюбия, ни приманки блестящих почестей, ни богатство, ни роскошь в старости — ничто не заменит мечтаний, надежд, упоений и даже горестей страстной, живой, увлекающейся, гордой собою, сильной и отважной юности! Удивительно ли, что все хорошее старики относят к своему времени? Эгоисты поневоле, они думают, что для всех должно казаться прекрасным только то, что было действительно прекрасно для них, что всех должно тешить и обманывать только то, что тешило и обманывало их,— как будто бы мир ими начался, ими и должен кончиться,— как будто бы молодые поколения обязаны жить их жизнпю, видеть их глазами, понимать их умом, и этим самым сознаться, что напрасно природа дала им и глаза и ум п напрасно призваны они к жизни! Когда же старцы замечают наконец, что у молодых поколений есть своп глаза и свой ум, свои радости и свои горести, свои понятия и своп убеждения, которые не совсем 535
похожи, а иногда и вовсе не похожи на радости и горести, на понятия и убеждения их, старцев,— тогда они видят в людях молодого поколения апостатов2, еретиков, чуть-чуть не буитовщиков. И тогда-то градом сыплются на молодые поколения упреки в безнравственности, в вольнодумстве, в самонадеянности; клюка старческой морали грозит ослушникам, беспрестанно выпадая из слабых рук; рекою льются из дрожащих уст старческие поучения, прерываемые кашлем и... смехом новых поколений... С своей стороны, новые поколения бывают подвержены своей слабости — видеть все прекрасное, умное, достойное удивления только в новом и современном, ожидать чудес только от будущего, а на старое и прошедшее смотреть с равнодушием и даже с насмешкою. Но, видио, обе эти крайности равно неизбежны; однако ж нельзя не согласиться, что гораздо больше справедливости на стороне молодых поколений даже и тогда, когда они явно несправедливы,— потому что сам дух жизни, ведущий человечество, всегда на стороне нового против старого; потому что без этого исключительного и одностороннего стремления всегда к новому, всегда к будущему не было бы никакого движения, никакого хода вперед, не было бы прогресса, истории, жизни, и человечество превратилось бы в огромное стадо диких животных... Для того и не вечен человек, для того и должен он стареть, дряхлеть и умирать, для того и сменяется одно поколение другим,— словом, люди умирают для того, чтоб жило человечество. Смерть есть великое орудие, великая опора жизни... У новых поколений бывают вожди, которые ведут их по пути развития; но самодеятельная сила развития до того присущна самой натуре человека, что развитие обществ совершается даже и тогда, когда не является новых вождей. Это делается очень просто: бог знает, как и почему, но только у нового поколения являются новые вкусы, наклонности, понятия, каких не было у старого, хотя это старое поколение, воспитывая новое, больше всего старалось сделать его похожим на себя, как две капли воды... Этот род прогресса самый прочный и несокрушимый и неодолимый: против него нет никаких мер; в отношении к старым поколениям, он — враг тем более страшный, что невидим, на него нельзя указать, его нельзя разить; он не лицо, не образ: он — дух, он в воздухе, в воде, в пище; ему равно служат и те, которые любят его, и те, которые ненавидят; для него все средство к успеху,— даже моды на платья, на мебель... потому что у китайцев не существует даже мод; но зато у китайцев нет молодых поколений: каждый человек делается там стариком, лишь только успеет родиться... Самолюбие играет большую (и чуть ли даже не главную) роль в нерасположении стариков ко всему новому. Вндя, что все на свете идет и делается не так, как бы им хотелось, не так, как все шло и делалось в их время, старики обижаются й говорят юношам: «Что же, мы глупее вас, а вы умнее нас? Разве мы затем прожили век свой, набирались уму-разуму, богатели мудрою 536
опытностью, чтоб на староста лет неопытные мальчики вздумали учить нас?» Люди молодого поколения должны были бы отвечать на это старикам: «Каждый из нас, отдельно взятый, может быть менее опытен н мудр, нежели каждый из вас, отдельно взятый; но наше молодое поколение и опытнее и мудрее вашего, потому что .оно старше вашего и к вашей опытности приложило свою собственную». Но, к сожалению, молодые люди так же имеют сбои молодые слабости и недостатки, как старые люди имеют своп старые слабости и недостатки,— и почти каждый юноша готов смотреть на старнка, как на ребенка, а на себя, как на возрастного человека, не понимая, что вся его заслуга и все преимущество перед стариком состоит только в том, что он позже его родился, и что это ведь совсем не заслуга... Итак, было бы несправедливо утверждать, что старики всегда неправы в отношении к молодым, а молодые всегда правы в отношении к старикам. Но борьба между ими не прекращается ни на минуту, и одно время решает без лицеприятия, кто прав, кто виноват, хотя немногие доживают до решения своей тяжбы, и старики по большей части умирают с убеждением, что они правы, что их тяжба выиграна и что горе новому поколению, которое пошло своею новою дорогою... Как бы то нп было, только самолюбпе играет чуть лп не главную роль в этой вечной распре. Это особенно заметно в умственных сферах, в которых борьба сильнее и живее, как, например, в сфере литературной. Здесь самолюбие действует тем сильнее, что вопрос идет не об одной физической старости, не об одной физической смерти, ио о старости и смерти нравственной, смерти заживо. В лета молодости способности человека деятельны и живы, душа его восприимчива для впечатлений; в лета возмужалости впечатления молодости делаются, так сказать, нравственным капиталом человека, процентами с которого он живет и в старости. Большею частию люди совершенно определяются в тридцать лет и считают за истинное и прекрасное только то, что успели признать они истинным и прекрасным до тридцатилетнего возраста их жизни, под влиянием своих первых впечатлений, н не признают никакой истины, которая явится, когда они перейдут за роковую черту своих тридцати лет. Так на Руси и теперь еще есть люди, которые без ума от стихов Державина и которые косо смотрят на стихи Жуковского, видя в Жуковском нового писателя, хотя этот новый писатель пишет уже более сорока лет. Какая причина этому? Очень простая: они прочли и выучили наизусть стихи Державина в то время, когда их способность восприемлемости была в полной своей силе; когда же явился Жуковский, их душа уже закрылась для впечатлений: они уже не могли принять откровений новой поэзии всею полнотою своего существа. Идея и форма державинской поэзии до того овладели их умом, что для них поэзиею казалось только то, что походило на стихи Державина. Но как произведения Жуковского нисколько не походили на оды Державина, то 537
онп п пе могли признать в Жуковском поэта. Таким образом, пм невозможно было без досады видеть, что другие восхищаются Жуковским, п на всех этих других они стали смотреть, как на людей с дурным вкусом, как на людей заблуждающихся, потому что самолюбие человеческое всегда готово оправдать себя насчет других и в собственной своей ограниченности растолковать себе, как чужую ошибку, чужое заблуждение. Ведь в самом деле, тяжело же сознаться, что мы отстали, что наше время прошло; п ведь пе переучиваться же стать в почтенные лета... Кто не по- мнит, какой шум, какие споры, какую борьбу возбудило появление Пушкина! Старцы (и старые и молодые) с таким ожесточением оспаривали поэтическое достоинство первых произведений Пушкина, как будто бы дело шло о их жизни и смерти... И действительно, дело шло ни больше ни меньше, как о их жизни и смерти — только нравственной, а не физической. Таких старичков теперь осталось мало, да и те приумолкли, а некоторые даже, притерпевшись и привыкши к славе Пушкина, на слово поверили ее действительности. Но вот пример свежее: кому пе известно, с каким ожесточением встретили старцы талант Гоголя? И до сих пор еще бранят они его, даже подражая ему, чтоб добиться какого-нибудь успеха,— и бранят его даже в тех самых своих изданиях, в которых так безуспешно подражают ему... И это ожесточение против — можно смело сказать — гениального писателя очень понятно. Все люди самолюбивы, но особенно люди, которые хотят казаться талантливыми там, где им всего более отказано в таланте, и преимущественно люди с мелкими способностями п дарованиями, которые когда-то воспользовались мгновеппым успехом. Пережив свои сочинения, некогда имевшие какой-нибудь успех, видя, что их новые попытки возбуждают только смех, в отчаянии, что они не могут подделаться под писателя, увлекшего за собою всю литературу, всю публику, в досаде, что они не могут даже понять ни смысла, ни достоинства его со- чннеинй, эти горе-богатыри поневоле раздражаются против него и вступают с его славою в неравную для них борьбу. Они со слезами на глазах и с бранью на устах клянутся публике, что это писатель без таланта, без вкуса, что он не знает грамматики, тогда как онп сами — первые грамотеи; что он рисует одну грязь, тогда как они изображают одну добродетель и благонамеренность, которыми преисполнены их сердца3. Но публика их не слушает, сочинений их не читает, а преследуемый ими автор как будто и не подозревает их существования, идя своею дорогою и не замечая пх воплей. Что им делать? — Не знаем, право, что они теперь делают или что будут делать; но вот уже давно, как слышим жалобы на то, что современные писатели, и преимущественно Гоголь, и современные журналы, преимущественно толстые, искажают и губят русский язык и что остается только средство спасти его от гибели — начать подражать Карамзину, строго держась его слога и орфографии...4 С особенным жаром пригла¬ 538
шаются к этому молодые и подающие надежды писатели... Нужно ли говорить, что приглашающие давно уже не принадлежат к числу молодых и еще менее к числу писателей, подающих надежды?.. И это пишется и печатается в наше время!.. Подражать Карамзину в слоге, держаться его орфографии! Уж не лучше ли обратиться к Ломоносову и его избрать образцом?.. Что Карамзин справедливо назван преобразователем русского языка, русской прозы, что он оказал русской литературе такого рода услуги, которые никогда не забываются,— все это аксиомы. Но в то же время нет никакого сомнения, что достоинство его сочинений теперь имеет чисто историческое значение, тогда как в свое время оно имело значение не только литературное, но и художественное. Теперь «Бедную Лизу» и «Марфу Посадницу» можно читать не для эстетического наслаждения, а как исторический памятник литературы чуждой нам эпохи; теперь на них смотрят с тем же чувством, как смотрят на портреты дедушек и бабушек, наслаждаясь добродушным выражением их лиц и оригинальностью их старинного костюма... Пусть укажут нам старцы хоть на одну статью Карамзина, которая могла бы теперь возбудить другой интерес... Как же, спрашиваем мы, подражать произведениям, которые были безусловно хороши только для того времени, когда были писаны?.. Карамзин преобразовал русскую прозу, и в этом его великая заслуга, его великое право па признательность потомства; но сущность и заслуга его преобразования состояли совсем не в том, чтоб он дал вечные образцы прозы, а в том, что он дал возможность явившимся после него писателям опередить его па этом поприще, им же открытом. До Карамзина русская проза не переставала скрипеть тяжелыми ломоносовскими периодами; Карамзин вывел ее из этого заколдованного круга на большую дорогу, и она пошла, уж больше не нуждаясь в его исключительном руководстве. От латинско-немецкой конструкции, столь несвойственной русскому языку, ои обратил ее к французской конструкции, более ему свойственной, и чрез это дал средство русскому языку, бывшему обезьяною то латинско-славяно-немецкого, то французского, сделаться со временем совершенно русским языком. Но язык самого Карамзина далеко не русский: он правилен, как всеобщая грамматика без исключений и особенностей, лишен русизмов, или этих чисто русских оборотов, которые одни дают выражению и определенность, и силу, и живописность. Русский язык Карамзина относится к настоящему русскому языку, как латинский язык, на котором писали ученые средних веков,— к латинскому языку, на котором писали Цицерон, Саллюстий, Гораций и Тацит: узнав в совершенстве первый, можно совсем не знать второго; легко понимая первый, можно совсем не понимать второго. Язык мелких сочинений Карамзина, говорят, гораздо ниже языка, которым написана «История государства Российского» и который будто бы есть вечный образец русского языка, русского слога5. Это едва ли 539
справедливо. Если что особенно хорошо в «Истории» Карамзина, это — изложение событий, уменье рассказывать. Но слог этой «Истории» какой-то академический, искусственный, лишенный естественности, тщательно округленный, обделанный, ритмический, певучий, с прилагательными после существительных. Карамзин употребляет часто слова летописей, старается проникнуть своп слог их духом, но остается при одном усилии. Нет спора, что всякий, кто хочет быть писателем, должен читать старых авторов для изучения отечественного языка; но утверждать, что он должен подражать кому-нибудь из писателей, особенно старых,— это верх нелепости. Мы не раз имели случай изъявлять удивление, каким образом поэты нашего времени могли бы под- ража! ь Карамзину, который вовсе не был поэтом, хотя и писал стихи и сочинял повести? И какое из его произведений могли бы они взять себе за образец — «Бедную Лизу» или «Марфу Посадницу»?.. Хорошие образцы для нашего времени — нечего сказать! В таком случае, почему же не начать подражать «Россия- де»? Интересно знать, какую бы поэму написал Лермонтов, если бы взял себе за образец «Россияду», какой бы роман написал он, если бы взял себе за образец «Кадма и Гармонию»?..6 Давайте же подражать старым писателям, давайте жить задним умом, давайте ходить раковою манерою,— далеко уйдем!.. Подражать! Да разве можно и должно кому-нибудь подражать? Разве подражание произвело хоть одного порядочного писателя? Разве оно подкрепило чей-нибудь талант? Разве, напротив, оно не портило, не ослабляло и действительно сильных талантов? Разве это не аксиома в наше время? Разве вопрос о подражательности не решен давным-давно? Разве советовать подражать не значит — подвергаться тому, что по-французски называется ridicule * и для выражения чего иет равносильного русского слова?.. Подражать значит — жить чужим умом, чужими мыслями, чужим талантом, Иметь нужду в подражании значит — не иметь нисколько таланта, при сильной охоте марать бумагу... Но зачем же наши старцы так настоятельно советуют подражать? — Затем, чтоб никто не писал так, как пишет Гоголь... А! это другое дело! Вот как, например, хвалят они сочинения г. Масальского: «Регентство Бирока», «Осада Углича», «Русский Икар», «Дон Кихот XIX века», «Стрельцы», «Черный ящик», «Граница 1616 года», «Бородолю- бие», «Терпи, казак, атаман будешь» (повесть в стихах), несколько мелких статен в прозе и несколько десятков стихотворений, заключающихся в этих пяти томах, написаны чистым, правильным языком, вмещают в себе ум, чувство п познание истории и представляют верные очерки эпох и характеров. У К. П. Масальского нет таких остроумных изречений, как, например: сапоги всмятку и т. п.7. II мы не можем не похвалить г. Масальского за то, что он не употребляет некоторых выражений, употребляемых Гого¬ * стать смешным (фр.). — Ред. 540
лем,— так же точно, как не можем не похвалить подражателен Корнеля и Расина за то, что они в своих трагедиях не выводили, подобно Шекспиру, ни публичных женщин, ни пьяных мужиков, ни развратников дурного тона вроде Фальстафа: на что мог осмеливаться великий Шекспир, за то не следовало браться мелким подражателям Корнеля и Расина, потому что у них непременно вышло бы пошло, отвратительно и бессмысленно то, что у Шекспира живописно, поучительно и исполнено глубокого смысла! Но, по мнению паших критических patres conscripti *, г. Масальский потому не употреблял выражений, употребляемых Гоголем, что «он (г. Масальский) в языке придерживается грамматики г. Греча, а в изящном вкусе не отступает от образцов, представленных нам Карамзиным, Жуковским, Пушкиным, Батюшковым» 8. Но тщетно стал бы кто-нибудь искать в сочинениях г. Масальского чего-нибудь, кроме твердого знания грамматики г. Греча! Сочинения Карамзина были хороши, даже превосходны для своего времени; сочинения г. Масальского не были бы не только превосходны, но просто сносны даже для того времени, в которое начал писать Карамзин, потому что в сочинениях Карамзина есть талант, отражается оригинальная и самобытная личность, чего нет и следов в сочинениях г. Масальского. Жуковский... но скажите, ради здравого смысла, может ли существовать какое-нибудь отношение между стихами переводчика «Иоанны д’Арк» Шиллера и «Шильонского узника» Байрона и между — хоть вот этими виршами г. Масальского? Осел широкой нивой В раздумьи важно брел И вдруг свирель под евой По случаю нашел. Любуяся находкой, Он стал ее лизать И на нее всей глоткой По случаю дышать. Осел не понимает, Что перелив, что трель; Лпшь дышит и играет По случаю свирель. Как на осла бывает На всякого смешно, Кто сдуру поступает По случаю смешно 9. После этого мы можем себя уволить от всяких параллелей между г. Масальским и Батюшковым и, особенно, Пушкиным. Может быть, г. Масальский и подражал им; но тем не менее все их осталось при них, а в сочинениях г. Масальского ничего не осталось. Что ж толку подражать? Кому нечего сказать своего, тому всего лучше молчать. Кто захочет послушать Пушкина, тот * отцов сенаторов (лат.). — Ред. 541
обратится к нему, а не к его подражателям. Как бы ни мал был чей-нпбудь талант, но он стоит внимания, если не подражает, а говорит свое. И вот почему могло иметь большой успех такое произведение, как, например, «Юрий Милославский». В нем есть оригинальность; оно имело подражателей, но само никому не подражало. Впоследствии автор этого романа, г. Загоскин, стал подражать своему первому произведению,— и; что же вышло? — все последующие романы г. Загоскина оказались ниже посредственности и не имели успеха. Вот каково подражать кому-пибудь, даже самому себе,—и чему-нибудь, даже собственному своему сочинению... Г-н Масальский подражал не Карамзину, не Батюшкову, не Жуковскому, не Пушкину, а некоторым из русских романистов, явившихся в тридцатых годах настоящего столетия; но они ничего не дали его подражательным сочинениям — даже способности быть забавно неудачными, и потому эти сочинения скучно п усыпительно неудачны. Сочииитель берется изображать то эпоху Петра Великого, то регентства Бирона, то наше время, хочет быть высоким, патетическим, юмористическим, забавным, хочет трогать и смешить,— и только усыпляет... Скажут: это ли разбор писателя, написавшего пять томов? Наговорить о старых и молодых поколениях, о Карамзине, о Гоголе — разве это значит критиковать сочинения, заглавие которых выставлено в начале статьи? Отвечаем на это: русская литература и русская публика уже выросли и возмужали настолько, чтоб рецензент нашего времени мог уволить себя и своих читателей от серьезных доказательств, что скучная книга скучна, а бездарность бездарна. Лучше по поводу подобных сочинений поговорить о чем-нибудь таком, о чем стоит говорить. Удивительно лп, что в наше время, о чем бы ни стал писать рецензент, непременно начнет бранить или хвалить «Мертвые души»? Есть произведения, которые наполняют шумом своего появления целую эпоху, оставляя после себя глубокий и долгий след... И есть произведения, о которых нечего сказать даже и тогда, как заговорят о них,— которых нельзя ни бранить, ни хвалить... Мир вам, бедные дети беспокойной охоты к сочинительству, почивайте спокойно!.. ВЧЕРА И СЕГОДНЯ. Литературный сборник, составленный гр. В. Л. Соллогубом, изданный А. Смирдиным. Книга первая. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1845. В 8-ю д. л. 164 стр. Назад тому ровно двадцать лет была сильная мода на альманахи. Удача первого альманаха породила множество других. Составлять их ничего не стоило, а славы и денег приносили они много. Бывало, какой-нибудь господин, отроду ничего не писавший, вдруг ни с того ни с сего решится обессмертить свое имя великим литературным подвигом: глядишь — и вышел в свет но¬ 542
вый альманах. Книжка крохотная, а стоит десять рублей ассигнациями, и непременно все издание разойдется. Таким образом, издатель за большие барыши и великую славу тратил только сумму, необходимую на бумагу и печать. Как же это делалось? — Очень просто. Издатель обращался с просьбою ко всем авторитетам того времени, от Пушкина до г. Ф. Глинки включительно,— и от всех получал — от кого стихотворение, от кого отрывок нз романа в пять страничек, от кого статейку «взгляд и нечто» 1 и т. д. Главное дело, было бы в альманахе пять-шесть известных имен, а мелких писак можно было легко набрать десятки. Тогда многие борзописцы не только не требовали денег за свое маранье, но еще сами готовы были платить за честь видеть в печати свое сочинение и свое имя. В начале тридцатых годов мода на альманахи кончилась, и, несмотря на то, лучший русский альманах вышел в 1833 году: мы говорим о «Новоселье» г. Смирдина. В 1834 году вышла вторая часть «Новоселья». Впрочем, в этом лучшем альманахе все-таки балласта было больше, чем хорошего; так, например, в первой части на семь весьма плохих статей, каковы: «Русский Икар» 2, «Призрак», «Раскольник», «Киевские ведьмы», «Омар и просвещение», «Ничто, или Альма- начная статья о ничем», «Воспоминания»,— было хороших статей только «Бал» и «Бригадир» князя Одоевского да еще разве «Ан- тар» г. Сенковского и смешные сказки Барона Брамбеуса3, да статьи две серьезного содержания других писателей. Впрочем, плохие стихотворения: «Михаил Никитич Романов», «Отрывок из драматической поэмы», «Домовой», «Стихи на новоселье», «Две розы», «Полдень в Венеции» 4 с избытком вознаграждались «Домиком в Коломне» Пушкина, превосходною пьесою Баратынского «На смерть Гете» и пятью баснями Крылова 5. В прозаическом отделе второй части «Новоселья» была напечатана «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» Гоголя: этого довольно, чтоб простить все остальное 6. По объему «Новоселье» между прежними альманахами походило на слона между воробьями. По всему было видно, что такой альманах мог издать только книгопродавец, сбиравшийся издавать журнал. «Библиотека для чтения» произвела своим появлением совершенный переворот в литературных обычаях и нравах 7. Литературный труд начал получать вещественное вознаграждение, кроме славы, от которой, как известно, люди не бывают сыты и тепло одеты. Издание альманахов стало делом трудным, потому что из жалкой чести печататься никто не стал давать даром своих статей и своими трудами обогащать антрепренеров. Да и альманахи всем надоели. Несмотря на то, «Утренняя заря» имела большой успех, потому что украшалась прелестными картинками. Тогда альманахи начали было основывать свое существование то на филантропических целях, то на литературных ужинах, за которые сбиралось статьями. Но это и подорвало их вконец: они сделались корзинками, куда все сбрасывали 543
ходу ^ыаги’ назначенные на употребление по домашнему оби- И вот теперь вновь является альманах с громкими и безмолвными именами, со стихами и прозою и даже виньеткою перед заглавным листком, виньеткою, которая представляет, как торопится пуолика покупать «Вчера и сегодня». Заглянем же в этот альманах. Прежде всего поговорим о пьесах покойного Лермонтова. Пьесы эти суть два отрывка из начатых повестей в прозе и из пяти стихотворений. Первый отрывок довольно велик, но не представляет ничего целого. Несмотря на то, что его содержание фантастическое, читателя невольно поражает мастерство рассказа и какой-то могучий колорит, разлитый широкою кистью по недоконченной картине. С неприятным чувством доходишь до конца этого отрывка, в котором повесть не доведена и до половины, и становится тяжело уверить себя, что конца ее никогда не прочтешь... Второй отрывок очень короток, но дает о содержании повести понятие, в высшей степени завлекательное 8 Из стихотворений лучшее - «Отрывок», гекзаметрами, в древнем духе. Выпишем его: ^ Это случилось в последние годы могучего Рима. Царствовал грозный Тиверий и гнал христиан беспощадно; Но ежедневно на месте отрубленных ветвей, у древа Церкви Христовой юные вновь зеленели побеги. В тайной пещере, над Тибром ревущим, скрывался в то время Праведный старец, в посте и молитве свой век доживая, Бог его^в людях своей благодатью прославил. Чудный он дар получил: исцелять от недугов телесных И от страданий душевных. Рано утром, однажды, Горько рыдая, приходит к нему старуха простого Звания,— с нею и муж ее, грусти безмолвной исполнен. Просит она воскресить ее дочь, внезапно во цвете Девственной жизни умершую... «Вот уж два дня и две ночи,— Так она говорила,— мы наших богов неотступно Молим во храмах и жжем ароматы на мраморе хладном, Золото сыплем жрецам их и плачем... но все бесполезно! Если б знал ты Виргинию нашу, то жалость стеснила б Сердце твое, равнодушное к прелестям мира: как часто Дряхлые старцы, любуясь на белые плечи, волнистые кудри, На темные очи ее — молодели; юноши страстным Взором ее провожали, когда, напевая простую Песню, амфору держа над главой, осторожно тропинкой К Тибру спускалась она за водою; иль в пляске Перед домашним порогом подруг побеждала искусством, Звонким ребяческим смехом родительский слух утешая! Только в последнее время приметно она изменилась: Игры наскучили ей, и взор отуманился думой, Из дома стала она уходить до зари, возвращаясь Вечером темным, и ночи без сна проводила... При свете Поздней лампады я видела раз, как она на коленях Тихо, усердно и долго молилась... кому?., неизвестно... Другие стихотворения важны только в психологическом отношении, как любопытные факты для изучения такой замеча¬ 544
тельной личности, какова была лнчность Лермонтова. Лучше других стихотворение «Казбеку»: Спеша на север издалека, Из теплых и чужих стсрои, Тебе, Казбек, о страж Востока! Приносит странник своп поклон. Чалмою белою от века Твой лоб наморщенный увит, И гордый ропот человека Твой гордый мир не возмутит. Но сердца тцхого моленье Да отнесут твои скалы В надзвездный край, в твое владенье К престолу вечному... Молю, да снидет день прохладный На знойный дол и пыльный путь, Чтоб мне в пустыне безотрадной На каппе в полдень отдохнуть. Молю, чтоб буря пе застала, Гремя в наряде боевом, В" ущельи мрачного Дарья л а Меня с измученным конем. Но есть еще одно желанье... Боюсь сказать... душа дрожит... Что... если я... Совсем на родине забыт! Найду ль там прежние объятья? Старинный встречу ли привет? Узнают ли друзья и братья Страдальца после многих лет? Или среди могил холодных Я наступлю на прах родной Тех добрых, пылких, благородных, Деливших молодость со мной? О! если так... своей метелью, Казбек! засыпь меня скорей И прах бездетный по ущелью Без сожаления развей!9 «Собачка», рассказ графа Соллогуба,— лучшая из прозаических статей здравствующих литераторов, которые снабдили альманах своими вкладами. В один из городов Южной России приехала на ярмарку труппа актеров. У жены содержателя труппы, Поченовского, была болонка, которую та «обожала». Городничиха, увидев собачонку, захотела во что бы ни стало получить ее. Не успел городничий войти, как жена его бросилась ему на шею. — Феденька, любишь ли ты меня? — Да что с тобою, мать моя? — Милочка, душенька, любишь ли ты меня? — Ну, известно, люблю. Чего тебе надо? — Ты видел собачку? — Какую собачку? — Вот сейчас прошла Поченовская. Так важничает, что ни на что не похоже. Вообразп, ведет она собачку... — Ну так что же? ■|8 В. Белинский, т. 7 545
Ьет, что за собачка, представить нельзя! Я и во сне такой не впды- вала. Еся_кажется в кулак — совершенно амурчик. — Феденька, ты пе хочешь, чтоб я умерла? — Да что за вздор такой! — Феденька, подари мне эту собачку, а то, право, умру. Я\ить без нее не могу... умру, умру! Дети останутся сиротами. При этой мысли Глафира Кирилловна заплакала. — Э, матушка,— сказал, пожимая плечами, городнпчпп,— давно бы ты сказала. Мне, право, не до пустяков теперь. Чиновник-то себе на уме; с ним пе легко будет сладить. Ну да бог милостив, и не таких видали. А об собачке ты, матушка, не беспокойся. Я думал, бог знает, что случилось. Просто, скажу два слова Поченовскому,— он мне старый приятель,— п не заикнется даже. Принесет тебе собачку. Да вот что: прикажи-ка подать сюртук да рюмку полынного. У начальника дрожь пробрала. — Сердитый, что ли? — с заботливостию спросила жена. — И, матушка, до поры до времени все опп сердитые. Ипой просто конь, так и ржет и^ лягает, подойти страшно; а потом пообладитея, смотришь, как шелковый, так в езде хорош, что лучшего не надо. Главное толь-* ко, с какой стороны подойти. Но городничий встретил по поводу собачки неожиданное и упорное сопротивление со стороны Почеповского: жена антрепренера стоила жены городничего и любила собачку гораздо больше, нежели своего мужа. Тогда театр, или сарай, где давались представления, оказался неблагонадежным со стороны постройки и был запечатан. Товарищ Поченовского отправился с жалобою к губернскому чиновнику, который, узнав о поступке городничего, обещал сослать его в Сибирь. Но дело кончилось тем, что Поченовский, обломав об жену чубук и, с своей стороны, потерпев от нее немалое увечье, вырвал собачонку, которой пришлось так невинно сыграть роль Елены Прекрасной и чуть не погубить Трои,— и представил ее городничему. Но это не все: за свое неповиновение начальству он должен был прибавить к собачонке 500 рублей городничему, 300 рублей архитектору да городничихе купить шаль в 300 рублей. Городничий говорил: «Я бы и простил тебя, да теперь время такое. Не могу, сам видишь, не могу; что станут в народе говорить? Пример будет дурной, послабление. Пеняй на себя, попался сам; не послушал приятеля... самому больно. Кажется, заплакал бы, а делать нечего; пример нужен». После этой сделки театр вдруг оказался безопасным для представлений. В тот же вечер, после спектакля, режиссер пил мертвую вместе с городничим в его же, городничего, доме. После многих тостов провозгласили тост за процветание театра; городничий распростер объятия, и красный, как клюква, Поченовский бросился с чувством к нему на шею. Оба были сильно растроганы, а у городничего даже слезы навернулись на гла-« зах. — Осип! — сказал он печально,— не грешно ли тебе, до чего довел ты меня! Побойся бога. Ты с старым другом поступил, как с злодеем каким- нибудь. Не ожидал я, брат, этого от тебя. Ведь ты принудил меня над тобою пример сделать. Войди и в мое, братец, положенье. Не пожалел ты обо 546
мне. Право, и мне нелегко. Вот так бы хотел помочь, да нельзя, сам видишь— нельзя было. Грешно тебе, Осин! Дурно, брат, нехорошо! — Виноват, ваше высокоблагородие! —вымолвил Поченовскии. — Я не сержусь на тебя,— продолжал городничий. — Я это говорю пз любви к тебе. Запомни мой совет: не надейся на других и кончай сам всякое недоразуменье. Вот, например, у тебя дело с городовым: с городовым и кончай; это тебе будет стоить синюю ассигнацию и два стакана пуншу. Не захочешь, пойдешь к частному, там уж подавай беленькую да ставь шам- панское. Выше пойдешь — там уж пахнет сотнями, а дело все-таки кончит тот же городовой, и все за ту же синюху да за два стакана пуншу. Так уж лучше ты и кончай с ним. Поверь мне, братец, я друг твой и желаю тебе добра. Вот не послушался ты меня, и сам теперь не рад, и меня, приятеля, старого друга, принудил поступить строго. Забыл старую дружбу, разогорчил, обидел, сокрушил совершенно!.. Голос Федора Ивановича сделался до того жалостен, что Поченовский, проникнутый чувством своей виновности, не знал даже, как извиниться. Молодой художник был принужден за него вступиться. — Все это правда, ваше высокоблагородие,— сказал он робко,— да наказанье-с-то, кажется, строгонько. — Эх ты, молодой человек, молодой человек!—продолжал, пожимая плечами, городничий. — Мало ты, видно, жил на свете. Ведь я, братец, человек семейный, дети, жена. Это чего стоит? Мое дело, известно, незавидное: придет недобрый час,— и попал под суд, а там и след простыл, да у детей-то кусок хлеба, у жены деревенька, где она может жить по своему дворянскому зваиию. Так поневоле тут лучшего друга прижмешь. Не все быть беленьким, поневоле сделаешься и черненьким, а нельзя без этого. Вот изволишь ты видеть: вчера прошелся я по рядам, похвалил то и другое. Купцы, бестии, кланяются да только бороду поглаживают. А небось узнали нынче, какой я над Осипом пример сделал, так изволь-ка на окно взглянуть,— вот оно, что я похвалил вчера... так и стоит рядком. Молодой человек взглянул на окна: на них действительно была навалена целая громада кульков, свертков, товару всякого вида и объема. — А что бы ты на то сказал,— продолжал городничий, наклонясь на ухо к своему собеседнику,— если и сам-то я иначе делать не мог, если бы с ярмарки-то надо было мне самому поднести г. губернскому чиновнику 15 ООО рублей,— ты мпе их, что ли, дашь?., а?.. Рассказ графа Соллогуба оканчивается этими глубокознаменательными словами: «Вот какие еще бывали на святой Руси случаи сорок лет тому назад!» 10 Довольно интересна статья г. Второва: «Гаврила Петрович Каменев». Каменев был литератор, умерший назад тому сорок лет. Громкую известность добыл он себе тогда балладою «Гром- вал», для того времени удивительною. Г-ну Второву попались в руки письма и записки Каменева, которые он и напечатал в этой статье. Как голос пз могилы, как живая картина старины, написанная ее современником без всяких претензий,— эти записки и письма тем более любопытны, что русская литература совершенно бедна такого рода живыми памятниками. Судите сами: 11 В прошедшем письме я обещал вам сообщить подробности визита моего у г. Карамзина. Вот они. В половине 12-го часа с старшим сыном г. Тургенева 12 поехали мы на Никольскую улицу и взошли в нижний этаж зелененького домика, где г. Карамзин нанимает квартиру. Мы застали его с Дмитриевым, читающего 5-ю и 6-ю части его путешествия, которые теперь в петербургской ценсуре и скоро вместе с «Московским журналом» будут напечатаны. Увидевши нас, Карамзин встал из вольтеровских кресел, 18* 547
обитых алым сафьяном, подошел ко мне, взял за руку и сказал, что Иван Владимирович давно ему обо мне говорил, что он люоит знакомиться с молодыми людьми, любящими литературу, п, не даЕши мне ни слова вымолвить, спросил: не я ли присылал ему перевод из Казани и иапечатан ли он? Я отвечал и ка то и на другое как можно короче. После сего начался разговор о книгах, и оба сочинителя спрашивали меня наперерыв: какие языки мне известны? где я учился? сколько времени? что переводил? что читал? и не писал ли чего стихами? Я отвечал, что перевел оду из Клейста. Г-н Дмитриев требовал наступательно, чтобы я несколько строф прочел ему, утверждая, что ои последнюю ппесу, которую сочинял, всегда помнит наизусть. По я имел иа этот раз такое отсутствие духа, что не выговорил бы порядочно ни одного слова, и чем более приступали, тем менее чувствовал в себе способности их удовольствовать (хотя всю оду наизусть помню) и наконец отказался слабостпю памяти. Карамзин спросил Тургенева, перевел ли переписку Юнга с Фонтенелем из «Философии природы», и начали говорить о сей книге, которой сочинителя он не любит. Вот слова его: «Этот автор может только нравиться тому, кто имеет темную любовь к литературе. Опровергая мнение других, сам не говорит ничего сносного; ожидаешь много, приготовишься,— и выйдет вздор. Нет плавкости в штиле, кет зернистых мыслей; многое слабо, иное плоско, и он ничем не брилъирует» 13. Карамзин употребляет французских слов очень много; в десяти русских, верно, есть одно французское. Имажииация, сентименты, tourment, énergie, épithète, экспрессия, экселлировать 14 и пр. повторяет очень часто. Стихи с рифмами называет побежденною трудпостию; стихи белые ему нравятся; но говорит, что если начнет писать, то заставит всех подражать себе. По его мнению, русский язык не сотворен для поэзии, а особливо с рифмами; что окончание стихов на глаголы ослабляет экспрессию. Перебирая людей, имеющих в Казани свои библиотеки, о вас упомянул я и сказал, что вы трудитесь в переводе Тасса. «Да не стихами ли?»— спросил Дмитриев. Я отвечал, что прозою, с перевода Лебрюнова, —и Карамзин признал этот перевод за самый лучший. Дмитриев хвалил Фонвизина, Богдановича; но Карамзин был противиого мнения, и когда первый читал несколько стихов из поэмы на разрушение Лиссабона, переведенные, как оп говорит, Богдановичем, то он критиковал стихи: Я жив, я чувствую, и сердце от мученья Взывает ко творцу и просит облегченья...15 называя их слабыми и проч. Он росту более, нежели среднего, черноглаз, нос довольно велик, румянец неровный и бакенбард густой. Говорит скоро, с жаром и перебирает всех строго. Сожалеет, что не умел воспользоваться от своих сочинений, и называет их своею деревенькою. Дмитриев росту высокого, волосов на голове мало, кос и худощав. Они живут очень дружно и обращаются просто, хотя один поручик, а другой генерал-поручик. Прощаясь со мной, просил меня, чтоб я чаще к нему ходил 16. Третьего дня я сделал второй визит г. Карамзину, и принят им столь же хорошо, как и в первый. Севши в вольтеровские свои кресла, просил он меня, чтобы я сел на диван, возвышенный не более шести вершков от полу, где, как карла перед гигантом, в уничижительнейшем положении, имел удовольствие с час говорить с ним. Г-н Карамзин был в совершенном дезабилье: белый байковый сюртук, нараспашку, п медвежьи большие сапоги составляли его одежду. Говоря о новых французских авторах (которых я очень мало знаю), советовал мне читать новейшие романы, утверждая, что ничем не можно столь себя усовершенствовать в истине, как прилежным чтением оных. Советовал мне сочинять что-нибудь в нынешнем вкусе и признавался, что до издания «Московского журнала» много бумаги им перемарано и что не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно. Журнал его скоро выйдет новым тиснением 17. — Комнаты его очень хорошо убраны, и на стенах много портретов французских и 548
итальянских нпсателеи; между ними заметил я Тасса, Метастазпя Франклина, Бюффлера, Дюпати и других беллетристов. Сколь он ни добр сколь характер его ни кроток, но имеет многих неприятелей, которые из зависти ему вредить стараются. Некто сочинил на него следующую глупую эпиграмму: Был я в Женеве, был я в Париже: Спесью стал выше, разумом ниже. А на «Безделки» его также кто-то сделал стихи: Собрав свои творенья мелки, Француз, из русских, надписал: «Мои безделки», А ум, прочтя, сказал: Немного дива, Лишь надпись справедлива 18. Г-н Дмитриев, почитатель и друг Карамзина, думая, что последние стихи сочинены Шатровым, отвечал па них: Коль разум чтить должны мы в образе Шатрова, Нас, боже, упаси о г разума такого 19. Занимательная статья г. Струговщикова «О Шиллере и Гете» заключена прекрасным переводом известного стихотворения Гете: «Богиня фантазии». «Сиротинка»,— рассказ князя Одоевского, можно упрекнуть в не совсем естественной идеализации быта деревенских крестьян, наподобие того, как они идеализируются в дивертисманах, даваемых на наших театрах. Впрочем, видно, что этот рассказ еще первый опыт нашего даровитого писателя на новом для него поприще, к которому он еще не успел привыкнуть. Но недостатки этого рассказа вполне выкупаются его прекрасною и благородною мыслию и целью. Статья гр. А. Толстого: «Артемий Семенович Бервенков- ский»... Но мы лучше не будем о ней говорить...20 Honni soit qui mal y pense... * Теперь о стихотворениях. Тут помещена целая повесть в стихах Жуковского: «Капитан Бопп», представляющая чтение весьма назидательное. Кроме того, есть стихи графини Ростопчиной, князя Вяземского, гг. Коренева, Тургенева, Языкова н Бенедиктова. Стихотворение г. Бенедиктова «Ревность» принадлежит к разряду невероятных стихотворений. Представляем его на суд наших читателей так, как оно есть, без всяких замечаний: Есть чувство адское: оно вскипит в крови И, вызвав демонов, вселит их в рай любви, Лобзанья отравит, оледенит объятья, Вздох неги превратит е хрипящий вопль проклятья; Отнимет все — и свет и слезы у очей, Позор тому, кто дурно об этом подумает... (фр.). — Ред. 54Э
В прельстительных власах укажет сбитых змей, В улыбке алых уст — гиены осклаблеиье II в тпхом шепоте — ехидное шипенье! Смотрите — вот она\ — Улыбка по устал Ползет, как светлый червь по розовым листам; Она — с другим — нежна! УЕлаж^пы ресницы, II взоры чуждые сверкают, как зарницы, По шее мраморной! Как молнии скользят По персям трепетным! Впиваются, язвят, По складкам бархата медлительно струятся И в искры адские у ног ее дробятся, То брызжут ей в лицо, то лижут милый след: Вот — руку подала! Изменницы браслет Не стиснул ей руки! Уж вот ее мизинца Коснулся этот лев из модного зверинца С косматой гривою! Зачем на ней надет Сей ненавистный мне лазуриый неба цвет? Условья нет ли здесь? В вас тайных знаков пет ли, Извинченных кудрей предательные петли, Вы, пряди черных кос, задернутые* мглой, Вы, вервп адские, облитые смолой, Щипцами демонов закрученные свнтки, Снаряды колдовства, орудья вечной пытки! Странно! эти невероятные стихи почему-то напомнили нам эти превосходные стихи Лермонтова: Какое дело нам, страдал ты или нет? На что нам знать твои волненья, Надежды глупые первоначальных лет, Рассудка злые сожаленья? Взгляни: перед тобой играючи пдет Толпа дорогою привычной: На лицах праздничных чуть виден след забот, Слезы не встретишь неприличной. А между тем из них едва ли есть один, Тяжелой пыткой не измятый, До преждевременных добравшийся морщин Без преступленья иль утраты!.. Поверь: для них смешон твой плач и твой укор С своим напевом заученным, Как разрумяненный трагический актер, Махающий мечом картонным...21 Да, воля ваша, а издать хороший альманах, альманах без балласта, без статей уродливо-безобразных, оскорбляющих и вкус и смысл, без хлама посредственности и ничтожности,— издать такой альманах в наше время очень трудно! При добровольных вкладах всякое даяние благо; тут выбор невозможен; лепту от усердия не отвергают, хотя бы эта «лепта от усердия» означала ни больше ни меньше, как желание отделаться от просьб чем- нибудь. Каким бы талантом и каким бы вкусом ни обладал составитель альманаха, но не в его воле, не в его возможности отделаться от невероятных стихов вроде «Ревности» и невероятной прозы вроде «Артемия Семеновича Бервенковского»... 550
МЕТЕОР, НА 1845 ГОД. Санкт-Петербург. В тпп. Штаба Отдельного корпуса внутренней стражи. В 8-ю д. л. 175 стр. Не пугайтесь этого метеора: он не страшен. Мы даже думаем, что вы п не заметили бы его появления на горизонте современной русской литературы, если б мы не заговорили о нем с вами. Этот <<Метеор»—невинный сборник разных стишков, из которых иные, право, недурпы, хотя и не отличаются особенными красотами иоэзин. Времена переходчивы! Подобно альманахам, стихи были в большой моде, и появись эта книжка в свое время, то есть лет двадцать или уж по крайней мере лет пятнадцать назад,— она наделала бы большого шума, журналы и хвалили и бранили бы ее, спорили бы из-за нее друг с другом, как будто из-за дела; публика покупала и читала бы ее. Ничего этого теперь не будет с нею. Ей нечего опасаться и брапи; ее не тронут даже по лености; читать же ее советуем всем — па сон грядущий: в этом отношении действие «Метеора» ни с чем не сравнимо; мы испытали это на самих себе и даже среди белого дпя. Признаемся, это обстоятельство заставило нас порадоваться за успех русской литературы. Наша стихотворная поэзия по справедливости может гордиться созданиями истинно изящными, именами истинно гениальными; нельзя сказать, чтоб она бедна была и талантами. Она совершила цикл полный и законченный,— так что теперь уже нет возможности доставать славу невинными стишками, как бы оин хороши ни были. Таланта для этого мало: нужна гениальность, а если и талант, то соединенный с большим умом, с сильною натурою. Быть поэтом теперь значит — мыслить поэтическими образами, а не щебетать по-птичьи мелодическими звуками. Чтоб быть поэтом, нужно не мелочное желание выказаться, не грезы праздношатающейся фантазии, не выписные чувства, ие нарядная печаль: нужно могучее сочувствие с вопросами современной действительности. Поэзия, которой корни находятся в прихотях, скорбях или радостях самолюбивой личности, носящейся, как курица с яйцом, с своими прекрасными чувствами, до которых никому нет дела,— такая поэзия, вместо виимаипя, заслуживает презрение. Всякая поэзия, которой корни не в современной действительности, всякая поэзия, которая не бросает света на действительность, объясняя ее,— есть дело от безделья, невинное, но пустое препровождение времени, игра в куклы и бирюльки, занятие пустых людей... Давно уже утвердилось мнение, и существует до сих пор, что поэт — пустой человек, неспособный ни к какому делу. Это мнение варварски ложно, когда оно прилагается' к поэтам или гениальным, или проявившим в своих творениях положительный, никакому сомнению не подлежащий талант,— талант, запечатленный оригинальностью идеи, самобытностью формы. Пусть такой поэт и действительно неспособен ни к какому другому делу: он имеет на это полное право, потому что способен к своему делу, для которого годятся не все, но один из 551
ста тысяч, если ие из мильона людей. Это мнение страшно истинно, когда оно прилагается к тем поэтам, у которых, вместо таланта, есть только способность к поэзии; которых сочинения, как говорится, только что недурны и которые, став выше бездарности, все-таки не дошли до таланта. Такие поэты — самые жалкие люди в мире, и, конечно, всякий водовоз, всякий дворник па лест- вице общественной иерархии есть почтенное существо в сравнении с этими пискливыми и крикливыми воробьями царства поэзии, потому что водовоз и дворник полезны п необходимы для общества. Совершенно бездарный поэт лучше маленьких талан- тиков: на него по крайней мере можно смотреть, как на больного или помешанного, и он редко заносится и зазнается, не балуемый мелочными успехами. Ио маленькие талантики — несносные люди, раздражительные, мелочные, самолюбивые, заносчивые. Они не знают, как и оценить себя; их чувствоваиьица, их фаитазнй- ки, кх мыслишки кажутся им великими открытиями. Онп и не догадываются, что все это у них краденое, то есть вычнтанное, или, как превосходно выразил это Лермонтов, «пленной мысли раздраженье» К Они уверены, что только одни они и чувствуют, и мыслят, и страдают,— и потому нещадно бранят толпу, которая предпочитает свои домашние заботы и личные выгоды их хорошеньким стишкам. К делу они неспособны ни к какому, потому что самолюбивы, надуты, тщеславны, все, кроме стишков, считают ниже себя, не хотят ничему учиться, ни на что посмотреть со вниманием. Они — изволите видеть — гении, толпа должна видеть ореол над их головами, а на челе звезду бессмертия. Таких поэтов надо преследовать критике неутомимо и строго; они вреднее вовсе бездарных, которые не стоят никакого внимания; они подают дурной пример молодежи: соблазняя мальчиков дешево покупаемою славою, они отвлекают их от учения и от дела. И на что нам они, эти приятные поэты, эти маленькие талантики? Что в них? Было время, и они были полезны и пужны! Но теперь, когда Пушкин и Лермонтов показали нам образцы высокой поэзии; когда менее сильные таланты разработали ее поле, подали пример всех форм, даже всех уклонений и странностей поэзии,— теперь что делать мелким талантам? Вздумает ли талантик писать басни,— кто же его станет читать после Крылова, и в состоянии ли он быть для своего времени тем, чем для своего были Хемницер и Дмитриев? Вздумает ли он, например, попробовать свои силы в классическо-французской трагедии,— ему непременно нужно для своего времени стать хоть тем, чем для своего был Озеров. Решиться на борьбу с Батюшковым еще менее возможно для него. Пуститься разве в романтизм? — но тогда надо крепко помнить, что ведь у нас есть Жуковский. Стало быть, нет надежды и на возобновление старины. Возможность комедии в стихах убита Грибоедовым. Петь буйные плотские потехи? — но это уже сделал г, Языков. Пуститься в дикую 552
оригинальность — мешает г. Бенедиктов. Итак, ни старого возобновить, ни нового изобрести: что же делать?.. Всего лучше ничего не делать... Но мы заговорились п забыли о «Метеоре»; возвратимся к нему. Он украшен стихами графини Ростопчиной, гг. Майкова, Бенедиктова, Мейснера, Познанского, Шевцова, Степанова, Якубовича, Филимонова, Дурова, Протопопова, Пальма, Берпета, До- водчикова, Огородникова, Григорьева, Гребенки, Гербановского, Соколовского... Сколько имен! Мы теперь столько же богаты поэтами, сколько бедны поэзпею. Особенно яркого, резко выдающегося из-под уровня обыкновенности в «Метеоре» нет ничего. Лучше других три стихотворения г. Майкова;2 хуже всего стихи г. Степанова, Шевцова, Филимонова, Якубовича, Соколовского и многих других. Господи боже мой! неужели гг. Якубович и (особенно) Соколовский никогда не перестанут даже и из могилы мучить живых своими водяными виршами? 3 Что за неугомонный народ эти поэты!.. Г-н Бернет некогда подавал надежды. Но ему суждено было на всю жизнь остаться тем, чем он обнаружил себя в то время, когда подавал надежды. Теперь, кажется, уже нечего от него надеяться. В «Метеоре» напечатал он вторую часть своей поэмы «Граф Мец» 4, написанной им еще в 1841 году. Неужели он столько времени берег в своем портфеле эту кипу писанной бумаги?.. Что такое эта поэма? Мы ничего в ней не поняли и, вследствие этого обстоятельства, вспомнили эпиграмму старика Дмитриева: Уж подлинно Бибрус богов языком пел: Из смертных бо его никто не разумел5. Граф Мец, графиня Клавдия, жена его, Праздник оборотней, Распорядитель, Льстец, Шут, Наглец, Антропос, Горлак, Трубочист, Трезор (пес), Оркестр, Компонист, Башмачник, Первая часть поэмы, Вторая часть поэмы (все это действующие лица), Критик, Попугаи, Канчук (хохол), Бандурист, Хор девушек, Ребятишки, Молодой офицер, сражение, девушка предводительствует эскадроном, ее убивает граф Мец и узнает в ней предмет своей любви... что за путаница! Зто одно из тех злополучных произведений, которых тысячи порождены «Фаустом» Гете и «Манфредом» Байрона; следовательно, это новое «пленной мысли раздраженье». Второстепенные таланты любят тянуться за гениями и думают идти по их гигантским следам, копируя их недостатки. Нелепые сцены колдовства и Вальпургиснахт в «Фаусте» мелкими талантами приняты добродушно за красоты первого разряда, и этим-то безобразным красотам они и подражают взапуски. Недавно один плохой ппсака, хватавшийся за все роды поэзии (преимущественно за драмы для Алексапдрпнского театра) и во всех равно оказавшийся бездарным, решился пуститься в критику. Губительное перо свое он нанес на «Фауста» и на перевод этой поэмы г. Вронченко6. В этой критике оп 553
полными горстями высыпал все там п сям вычитанные и не понятые им мысли и о «Фаусте», и о Гете, и о том, и о сем, а больше ни о чем. Мысли г. Вронченко он очень вежливо назвал визигот- скими 7 и еще бог знает какими: образчик литературной вежливости... Но самая забавная сторона его критики заключается в усилии доказать, что вторая часть «Фауста» — этот сбор холодных аллегорий, старческих мыслей, мистического умничанья,— сбор, изредка сверкающий искрами гения, по в целом утомительно скучный и безобразно странный,— что вторая часть «Фауста» выше первой, истикиый chef-d’oeuvre * поэзии... Видите лп, что больше всего нравится господам этого разряда? — именно то, что онп всего меньше в состоянии понять, что бросается в глаза своею странностью. Истинная, простая поэзия им никогда не нравится...8 Кроме «Графа Меца», г. Вернет напечатал в «Метеоре» четырнадцать мелких пьес: мелочь во всех отношениях! Но что в «Метеоре» доставило нам истинное удовольствие, до слез развеселило нас,— это стихотворение г. Бенедиктова: «Тост». Не можем отказать себе в наслаждении поделиться с читателями нашим весельем. Часто рдеют, словно розы, И в развал их вновь и вновь Винограда брызнут слезы, Нервный сок (?) его и кровь. Эти чаши днесь воздымем И, склонив к устам края, Влагу светлую приимем В честь и славу бытия, Общей жизни в честь и славу, За ее всесветный трон И всемирную державу Поглотим струю кроваву До осушки сткляных ДОН! Стихотворение это столько же огромно, сколько и прекрасно: всего пельзя выписать; ограничимся лучшим: Жизнь — сияй! Твой светоч — разум. Да не меркнет под тобой Свет сей, вставленный алмазом В перстень вечности самой! Удивительно! Разум сперва является светочем жизни, потом уходит под жизнь и наконец делается алмазом и попадает в перстень вечности! Какая глубокая мысль ничего не поймешь в ней* Господа современные русские стихотворцы, объясните нам смысл этой глубокой мысли: тысяча пудов российских стихотворений в награду! * шедевр (фр-)' — Ред. 554
Венчап лавром или миртом — Наподобие сих чаш, Буди палпт череп нагл Соком дум п мысли спиртом! Браво! бравпссимо! Наподобие чаш, налить черепа живых (физически) людей соком дум и агиртом мысли: какая счастливая, оригинальная мысль! Жаль только, что она будет в подрыв откупам п погребам. Пьем за мплых — вестниц рая — За красы их, начиная С полных мрака и лучен Зажигательных очей, Томных, нежных и упорных, Цветом всячески цветных, Серых, карих, адски-черных И небесно-голубых! За здоровье уст румяных, Бледных, алых и багряных — Этих движущихся струй, Где дыханье пламенеет, Речь дрожит, улыбка млеет, Пышет вечный поцелуй! В честь кудрей благоуханных, Легких, дымчатых, туманных, Светло-русых, золотых, Темных, черных, рассыпных, Сих неистовым извивом, С искрой, с отблеском, с отливом, И заключенных, как сталь, В бесконечную спираль! Далее поэт настаивает в своем намерении восчествоватъ юных дев и добрых жен, Сих богинь огне-сердечных, Кем мир целый проведен Чрез святыню персей млечных, Колыбели и пелен. Этих горлиц, этих львиц, Расточительниц блаженства И страдания цариц! Молниеносными чертами рисует потом поэт географию п анатомию России: Чудный край! через Алтай Бросив локоть на Китай, Тем.я вспрыснув океаном, В Балт ребром, плечом в Атлант (!), В полюс лбом, пятой к Балканам Мощный тянется (?!) гигант9. Потом поэт, пришед в вящий восторг, предлагает выпить сока дум и спирта мысли — 555
В славу солнечной системы, В честь и солнца, и планет, И дружин огне-крылатых, Длиннохвостых, бородатых, Быстрых, бешеных комет. Наконец, ему показалось, что земля Мчится в пляске круговой В паре с верною луной,— н что «все миры танцуют»... Жалеем, что не могли выписать этого дивного дифирамба вполне: в нем еще осталось столько соку дум и спирту мысли!.. Прав, тысячу раз прав г. Шевырев, доказавший, что до г. Бенедиктова в русской поэзии не было мысли и что Державин, Крылов, /Чуковский, Батюшков, Пушкин — поэты без мысли. Да, только с появление:I книжки стихотворений г. Бенедиктова русская поэзия преисполнилась не только мыслию, но и соком дум п спиртом мысли...10 ФИЗИОЛОГИЯ ПЕТЕРБУРГА, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею П. Н е к р а с о в а. (С политипажами). Часть первая. Санкт-Петербург. 1845. В тип. Journal de Saint-Pétersbourg. В 8-ю д. л. 303 стр. Эта книга предлагает ппщу для легкого чтения, и действительно, не будучи тяжелою, она и приятно занимает читателя и заставляет его мыслить. «Физиология Петербурга» есть род альманаха в прозе, с статьями разнообразными, но относящимися к одному предмету — к Петербургу. Теперь вышла первая часть, содержащая в себе шесть статей. Первая статья служит и вступлением в книгу, как бы предисловием к ней, и вместе с тем представляет собою критический взгляд на тот род изданий, к которому принадлежит «Физиология Петербурга» 1. Вторая статья: «Петербург и Москва» г. Белинского, содержит в себе общий теоретический взгляд на обе столицы со стороны их внутреннего значения. «Отечественные записки» не считают приличным судить о статье г. Белинского, как своего сотрудника, и ограничиваются только выпискою пз нее одного места: Известно, что ни в каком городе в мире нет столько молодых, пожилых и даже старых бездомных людей, как в Петербурге, и нигде оседлые и семейные так не похожи на бездомных, как в Петербурге. В этом отношении Петербург — антипод Москвы. Это резкое различие объясняется отношениями, в которых оба города находятся к России. Петербург — центр правительства, город по преимуществу административный, бюрократический и официальный. Едва ли не целая треть его народонаселения состоит из военных, и число штатских чиновников едва ли еще не превышает собою числа военных офицеров. В Петербурге все служит, все хлопочет о месте или об определении на службу. В Москве вы часто можете слышать вопрос: «Чем вы занимаетесь?» В Петербурге этот вопрос решительно заменен вопросом: «Где вы служите?» Слово «чиновник» в Петербурге такое же типическое, как 556
в Москве «барин», «барыня» и т. д. Чиновник — это туземец, петый гражданин Петербурга. Если к Еам пришлют лакея, мальчика, девочку хоть пяти лет, каждый из этих посланных, отыскивая в доме вашу квартиру, будет спрашивать у дворника или и у самого вас: «Здесь ли живет чиновник такой-то?», хотя бы вы не имели никакого чина и нигде не служили и никогда не намеревались служить. Такой уж петербургский «норов»! Петербургский житель вечно болен лихорадкою деятельности; часто он в сущности делает ничего, в отличие от москвича, который ничего не делает, но «ничего» петербургского жителя для него самого всегда есть «нечто»: по крайней мере он всегда знает, из чего хлопочет. Москвичи, бог их знает, как нашлп тайну все на свете делать так, как в Петербурге отдыхают или ничего не делают. В самом деле, даже визит, прогулка, обед — все это петербуржец исправляет с озабоченным видом, как будто боясь опоздать пли потерять дорогое время; п на все это решается он не всегда без цели и без расчета. В Москве даже солидные люди молчат только тогда, когда спят, а юноши, особенно «подающие о себе большие надежды», говорят даже и во сне, а потом даже иногда печатают, если им случится сказать во сне что- нибудь хорошее,— чем и должно объяснять иные литературные явления в Москве. Петербуржец, если он человек солидный, скуп на слова, если они не ведут ни к какой положительной цели. Лицо москвича открыто, добродушно, беззаботно, весело, приветливо; москвич всегда рад заговорить и заспорить с вами о чем угодно, к в разговоре москвич откровенен. Лицо петербуржца всегда озабочено и пасмурно; петербуржец всегда вежлив, часто даже любезен, но как-то холодно и осторожно; если разговорится, то о предметах самых обыкновенных; серьезно он говорит только о службе, а спорить и рассуждать он ни о чем не любит. По лицу москвича видно, что он доволен людьми и миром; по лицу петербуржца видно, что он доволен — самим собою, если, разумеется, дела его идут хорошо. Отсюда проистекает его тонкая наблюдательность; от этого бесирестапио вспыхивает его тонкая ирония: он сейчас заметит, если ваши сапоги нехорошо вычищены или у ваших панталон оборвалась штрипка, а у жилета висит готовая оторваться пуговка, заметит — и улыбнется самодовольно... В этой улыбке, впрочем, и состоит вся его ирония. Москвич снисходителен ко всякому туалету и незамечателеп вообще во всем, что касается до наружности. Прежде всего он требует, чтоб вы были — или добрый малый, или человек с душою п сердцем... При первой же встрече он с вами заспорит и только тогда начнет иронически улыбаться, когда увидит, что ваши мнения не сходятся с мнениями кружка, в котором он ораторствует или в котором он слушает, как другие ораторствуют, и который он непременно считает за литературную или философскую «партию». Вообще, всякий москвич, к какому бы званию ни принадлежал он, вполне доволен жпзнию, потому что доволен Москвою, и по-своему умеет наслаждаться жнзнию, потому что по-своему он живет широко, раздольно, нараспашку. В чем заключается его наслаждение жиз- иию — это другой вопрос. Умные люди давно уже согласились между собою, что крепкий сон, сильный аппетит, здоровый желудок, внушающие уважение размеры брюшных полостей, полное румяное лицо и, наконец, завидная способность быть всегда в добром расположении духа суть самое прочное основание истинного счастия в сем подлунном мире. Москвичи, как умные люди, вполне соглашаясь с этим, думают еще, что чем менее человек о чем-нибудь заботится серьезно, чем менее что-нибудь делает и чем более обо всем говорит, тем он счастливее. И едва ли они не правы в этом отношении, счастливые мудрецы! Зато один вид москвича возбуждает в вас аппетит и охоту говорить много, горячо, с убеждением, но решительно без всякой цели и без всякого результата! Не такое действие производит на душу наблюдателя вид петербургского жителя. Он редко бывает румян, часто бывает бледен, но всего чаще его лицо отзывается геморроидальным колоритом, свойственным петербургскому небу; и на этом лице почти всегда видна бывает забота, что-то беспокойное, тревожное и вместе с этим какое-то довольство самим собою, что-то похожее на непобедимое убеждение в собственном достоинстве. Петербургский житель никогда не ложится 557
спать ранее двух часов ночп, а иногда и совсем не ложится; но это не мешает ему в девять часов утра сидеть уже за делом или быть в департаменте. После обеда он непременно в театре, на вечере, на бале, в концерте, в маскараде, за картами, на гуляньи, смотря по времени года. Он успевает везде, н как работает, так и наслаждается торопливо, часто поглядывая на часы, как будто боясь, что у него не хватит времени. Москвич — предобрейшпй человек, доверчив, разговорчив и особенно наклонен к дружбе. Петербуржец, напротив, не говорлив, на других смотрит с недоверчивостью и с чувством собственного достоинства: ему как будто все кажется, что он пли занят деловыми бумагами, или играет в преферанс, а известно, что важные занятия требуют внимания и молчаливости. Петербуржец резко отличается от москвича даже в способе наслаждаться: в столе и винах он ищет утонченного гастрономического изящества, а не излишества, не разливанного моря. В обществе он решится лучше скучать, нежели, предавшись обаянию живого разговора, манкировать перед чиинсстию и церемонностию, в которых он привык видеть приличие и хороший тон. Исключение остается за холостыми пирушками: русский человек кутит одинаково во всех концах России, и в его кутеже всегда равно проглядывает какое-то степное раздолье, напоминающее древнеиовгородские нравы. В Москве нет чиновников. Порядочные люди в Москве, к чести их, вне места своей службы умеют быть просто людьми, так что и не догадаешься, что они служат. Низший класс бюрократии там слывет еще под именем «приказных» и мало заметен, разумеется, для тех, кто не имеет до них дела, и зато, разумеется, тем заметнее для тех, кому есть до них нужда. Воеппых в Москве мало, притом многие из них являются туда на время, в отпуск. Словом, в Москве почти не заметно ничего официального, и петербургский чиновник в Москве есть такое же странное и удивительное явление, как московский мыслитель в Петербурге. Хотя москвич вообще оригинальнее и как будто самобытнее петербуржца, однако тем не менее он очень скоро свыкается с Петербургом, если переедет в него жить. Куда деваются высокопарные мечты, идеалы, теории, фантазии! Петербург в этом отношении пробный камень человека: кто, живя в нем, не увлекся водоворотом призрачной жизип, умел сберечь и душу и сердце не на счет здравого смысла, сохранить свое человеческое достоинство, пе предаваясь донкихотству,— тому смело можете вы протянуть руку, как человеку... Петербург имеет на некоторые натуры отрезвляющее свойство: сначала кажется вам, что от его атмосферы, словно листья с дерева, спадают с вас самые дорогие убеждения; но скоро замечаете вы, что то не убеждения, а мечты, порожденные праздною жизнию и решительным незнанием действительности,— и вы остаетесь, может быть, с тяжелою грустью, но в этой грусти так много святого, человеческого... Что мечты! Самые обольстительные из них не стоят в глазах дельного (в разумном значении этого слова) человека самой горькой истины, потому что счастие глупца есть ложь, тогда как страдание дельного человека есть истина, и притом плодотворная в будущем...2 Остальные четыре статьи составляют практическую и, следовательно, главнейшую часть книги. Лучшие из них — «Петербургский дворник» В. И. Луганского и «Петербургские углы» г. Некрасова. Первая есть мастерской очерк, сделанный художническою рукою, одного из оригинальнейших явлений петербургской жизни, лица мало известного в Москве и совсем не известного в провинции. Это одно из лучших произведений В. И. Луганского, который так хорошо знает русский народ и так верно схватывает иногда самые характеристические его черты. Одна газета,— не надо говорить какая,— изъявила свое неудовольствие, что дворник Григорий дождался чести видеть себя предметом литературного изображения: пусть эта аристократическая 558
газета толкует о чиновниках3,— а мы будем читать «Дворника» В. И. Лугапского,— тем более что его ке скучно прочесть и во второй и в третий раз,— как это мы узнали на опыте. Выпишем что-нибудь из него: Чпновипки идут средней побежкой между пноходп п рысп, так называемым у барышников перебоем; первый дворник метет размашисто всех их сряду по ногам. Они поочередно подпрыгивают через метлу; один, однако же, миновав опасность, останавливается и бранится. Дворник продолжает свое дело, будто не слышпт, и ворчит после про себя, но так, что через улицу слышно: «А обойти не хочешь? нешто глаз во лбу нету?» Другой дворник, для которого собственно острое словцо это было пущено, смеется и, выпрямившись, засучивает несколько рукава, шаркнув себя локтем по боку, передает черную масляную ветошку, для отдыха, из правой руки в левую, а освободившеюся рукою почесывает голову. Порядочпо одетый человек останавливается у ворот дома, смотрит на надпись и, оглядываясь, говорит: «Эй, любезный, где здешний дворник?» Григорий молчит, будто не слышит; тот повторяет вопрос своп погромче и понастойчивее. — Там, спросите во дворе. Господин уходит под ворота; второй дворник, Иван, смеется. — Ты что ж не отозвался? — Много их ходит тут! — отвечает первый и продолжает мести. В это время извозчик, на выездах, проезжает шагом, дремля бочком на дрожках: лошадь разбитая, дрожки ободранные, кожа между крыльями прорвана, из- под подушки кругом торчит сено; гайка сваливается с колеса. Дворник с метлой глядит несколько времени вслед за извозчиком, потом выходит на средину улицы, подымает гайку и кладет ее в карман. Колесо с дрожек соскочило, извозчик чуть не клюнулся носом в мостовую, соскакивает, останавливая лошадь, оглядывается крутом и бежит назад. Увидав дворника на пути со средины улицы к плитняку, обращается к нему: «Ты, что ли, поднял, дядя?» — Кого поднял? — Да гайку-ту; отдай, пожалуйста! — А ты видел, что ли? — Да чего видел? отдай, пожалуйста! — Отдай! что я тебе отдам? ты бы сперва двугривенный посулил, а там бы говорил отдай. Спор становится понемногу жарче; извозчик сперва просит, там божится, что у него нет ни пятака, что он только вот выехал; потом пошла брань и крик, в котором, кроме обычных приветствий, слышно только с одной стороны: «Отдай, я тебе говорю, отдай!», а с другой: «Что я тебе отдам? да ты видал, что ли?» С этим воинственным криком неприятели друг на друга наступают: дворник Иван, с помазком в руке, пользуется приятным зрелищем и, улыбаясь, отдыхает от трудов; народ начинает собираться, образуя кружок. Какой-то дюжий парень также останавливается и, узнав в чем дело, говорит извозчику: «Да ты что горло дерешь, толкуешь с ним, с собакой? Ты в рыло его, а я поддам по затылку». И едва это было сказано, как и тот и другой будто по команде, в один темп, исполнили на деле это дельное увещание. Народ кругом захохотал. А оглушенный неожиданным убеждением строптивый Гришка, потряхнув слегка головой, достал гайку из кармана ша- роваров и отдал извозчику с советом: не терять ее в другой раз, а то-де ину пору и не воротишь; иной и не отдаст; а за нее в кузнице надо заплатить целковый, да еще накланяешься да напросишься: вашего брата там много! Зрители, натешившись этим позорищем, разошлись своим путем, оглядываясь по временам назад; извозчик надел колесо, навернул гайку и во все это время бранился. Дворник Григорий принялся опять за метлу и ограничился повторением того же дружеского совета. Дворник Иван 559
подшучивал, смеючпсь слегка над товарищем: «Извозчпку-то ты что ж так спустил! Эка, здоров кистень у парня-то?» В это время господин, проискав дворника по пустякам во дворе, вышел опять пз-под ворот п обратился к нашему прпятелю довольно настойчиво: «Да ты, что ли, здешний дворник, эй?» — А вам кого надо? ‘ — Титулярного советника Вылова. — На левую руку под ворота, в самый верх, двери на левой руке. — Так что ж ты не сказал мне давеча, как я спрашивал тебя? ведь ты дворник здешний? — Дворник! мало ли дворников бывает! у других, у хороших хозяез, человека по три живет; это наш только вот на одном выезжает. Посетитель должен был принять эту логику особого разбора за ответ, пожал плечами и пошел по указанию. Как все это верно, каким добродушным и грациозным проникнуто юмором! Кстати: читали ли вы «Денщика» В. И. Луганского? 4 Это прелесть! «Петербургские углы» г. Некрасова отличаются необыкновенною наблюдательностью и необыкновенным мастерством изложения. Это живая картина особого мира жизни, который не всем известен, но тем не менее существует,— картина, проникнутая мыслию. Упомянутая выше газета выписала из этой статьи три строки и всю статью обвинила в грязности; 5 любопытно было бы нам услышать суждение этой газеты о романе «Счастие лучше богатырства», который сооружен совокупными трудами гг. Полевого и Булгарина и напечатан в «Библиотеке для чтения» нынешнего года6. Там, видно, все чисто — даже и описание подземных тайн винных откупов... Но бог с ней, с этой газетою... Лучше выпишем что-нибудь из «Углов»: Послышался странный стук в двери, сопровождаемый страшным мурлыканьем. — Ну, барии! — воскликнул дворовый человек. — Будет потеха: учитель идет! — Что за учитель? Дверь отворилась настежь и, ударившись об стену, оглушительно стукнула. Покачиваясь из стороны в сторону, в комнату вошел полуштоф, заткнутый человеческою головой вместо пробки: так называю я на первый случаи господина в светло-зеленой в рукава надетой шинели, без воротника: воротпик, понадобившийся на починку остальных частей одеяния, отрезай еще в 1819 году. Между людьми, которых зовут пьющпми, и настоящими пьяппцами — огромная разница. От первых несет вином только в известных случаях, и запах бывает сносный, даже для некоторых не чуждый приятности: такие люди, будучи большею частию тонкими политиками, знают испытанные средства к отвращению смрадной резкости винного духа п не забывают ими пользоваться. Употребительнейшие пз таких средств: гвоздика, чай (в нормальном состоянии), гофмановы капли, пеперменты, фпялковый корень, наконец, лук, чеснок. От вторых несет постоянно, хоть бы они неделю не брали в рот капли вина, и запах бывает особенный, даже, если хотите, не запах— как будто вам под нос подставят бочку из-под вица, которая долго была заткнута, и вдруг ототкнут. Такой запах распространился при появлении зеленого господина — я понял, что он принадлежит ко второму разряду. Всматриваясь пристально в лицо его, я даже вспомнил, чго оно не вовсе мне незнакомо. Раз как-то я проходил мимо здания с надписью «питейный дом». У входа, растянувшись во всю длину, лежал человек в 560
ветхом фраке с белыми пуговицами; глаза его были закрыты; он спал; горячее летнее солнце жгло его прямо в голову и вырисовывало на лоснящемся, страшно измятом лице фантастические узоры; тысячи мух разгуливали по лицу, кучей тесиились на губах, и еще тысячи вились над головой с непрерывным жужжанием, выжидая очереди... Долго с тяжким чувством (вы уж знаете, что у меня чувствительное сердце) смотрел я на измятое лицо, и оно глубоко врезалось в мою память. Теперь он был одет несколько иначе и казался немного старее. Кроме шикелп, разодранной сзади, по середнему шву, четверти на три, одежду его составляли рыжие сапоги с заплатами в три яруса, и что-то грязно-серое выглядывало из-под шинели, когда она случайно распахивалась. Ему было, по-видимому, лет шестьдесят. Лицо его не имело ничего особенного: желто, стекловидно, морщинисто; на подбородке несколько бородавок, которые в медицине называются мышевидными, с рыжими, завившимися в кольцо волосами, какие отпускают на бородавках для счастья дьячки п квартальные; на посу небольшой шрам; глаза мутные, серые; волосы (странная вещь!) черные, густые, почти без седип, так что их можно было бы назвать даже очень красивыми, если б не две-трп небольшие, в грош величины, плешинки, виною которых, очевидно, были пе природа и не добрая воля. Но вообще вся фигура зеленого господина резко кидалась в глаза. В нем было что-то такое, что уносит с собою актер в жизнь от любимой, хорошо затверженной роли, которую он долго играл ка сцене. В самых смешных и карикатурных движениях, неизбежных у человека, нетвердого на ногах, замечалось что-то степенное, что-то вроде чувства собствеиного достоинства, и, говоря с вами даже о совершенных пустяках, он постоянно держал себя в положении человека, готового произ- несть во всеуслышание, что добродетель похвальна, а порок гнусен. От этих резких противоречий он был чрезвычайно смешон и возбуждал в дворовом человеке страшную охоту над ним посмеяться. Дворовый человек встретил его обычным своим приветствием: — Здравствуй, нос красный! Казалось, зеленый господин хотел рассердиться, но гневное слово оборвалось па первом звуке; сделав быстрое движение к штофу, он сказал очень ласково: — Здравствуй, Егорушка. Налей-ка мне рюмочку! Дворовый человек украдкой налил стакан водою из стоявшей па столе глиняной кружки и подал зеленому господину. Зеленый господин выпил залпом. Дворовый человек и Кирьяныч страшно захохотали. Зеленый господин с минуту стоял неподвижно, разинув рот, со стаканом в руке и начал сильно ругаться. — Ты, брат, со мной не шути! кто тебе позволил со мною шутить? Меня и не такие знали, да со мной не шутят. Вот и сегодня у одного был... Действительный, брат, и кавалер... слышишь ты, кавалер... тебя к пему и в прихожую-то не пустят. А меня в кабинет привели. «Жаль мне тебя,— говорит,— Григорий Апдреич (слышишь, по отчеству называл!), совсем ты пьянчугой стал; смотри, сгоришь ты когда-нибудь от вина,— говорит. — Не того,— говорит,— я от тебя ожидал... Садись,— говорит,— потолкуем о старине...» И графинчик велел принести... Вот я и заговорил... Знаю, о чем говорить: с Измайловым был знаком... к Гавриилу Романовичу был принимаем. У Яковлева на постоянном жительстве проживал... Не знаешь ты, великий был человек!., вместе и чай, и обедали, и водку-то пили... Да и сам я, ты, брат, со мной пе шути... у меня, брат, знаешь, какие ученики есть... вот один... у, какой туз... А мальчишкой был... кликну, бывало, сторожа, да и ну... никаких оправданий пе принимал... Вот мы всё с ним вспоминаем, смеемся... «И хорошо,— говорит,— вот оттого я теперь и в люди пошел,— говорит,— что вы меня за всякую малость пороли... я вас,— говорит,— никогда не забуду», да и сует в руку мне четвертак... «Смолоду,— говорит,— человека падобно драть, под старость сам благодарить будет»... Зпаешь, как мне, братец, платили... А ты, ты... вот поди служить: по пяти рублей на год, да по пяти пощечин на день...7 Таланты разные имел: нюхал, брат, пе пз такой (он щелкнул по берестяпои табакерке)... золотая была... да было п 561
тут... один палец, брат, восемьсот рублей стоил. А все ни за что; так — за стихи!.. я, брат, какие стихи сочинял! Зеленый господин так заинтересовал меня своим рассказом, что я впоследствии навел о нем справки. Сгоряча он немного прилгнул, по в словах его была частица п прагды. Давно, лет сорок назад, окончив курс в се- мииарпи, он вступил учителем в какое-то незначительное училище и дело свое вел хорошо. Правда, любил подчас выпить лишнюю чарку, но от него менее пахло вином, чем гвоздикой,.и нравственность учеников ие подвергалась опасности. Снисходительное начальство училища, ценившее в нем человека даровитого и способного к делу, старалось кроткими мерами обуздать возникавшую страсть. Но страсти могущественнее даже начальства, как бы оно ни было благородно п снисходительно. Заметили, что с некоторого времени при появлении зеленого господина в классе распространялся запах, который мог подать вредные примеры ученикам. Наконец, к довершению бед, зеленый господин пришел однажды в класс не только без задних ног, по н без галстуха, и, вместо того чтоб поклониться главному лицу училища, которое вошло в класс и село на краю одной из скамеек, занимаемых учениками, обратился к нему с вопросом: — А какие глаголы принимают родительный падеж?., а, пе знаешь? А вот я тебя на колени! Его отставили и место его отдали молодому человеку, который в полной мере оправдал честь, ему оказанную: не пропускал классов, был почтителен к старшим и, женившись вскоре на сестре главного лица, совершенно отказался от треволнений, неразлучных с холостою жизнию. Зеленого господина отставили, но, по ходатайству одного доброго человека и в уважение прежних заслуг, дали ему небольшой пенсион. Остальное понятно: бездействие скоро усилило в нем страсть к вину, и нечувствительно дошел он до того положения, в котором мы с ним познакомились. Интересна жизнь, которую вел он в подвале. Еще за несколько дпей до первого числа каждого месяца хозяйка неотступпо следовала за ним и так приноравливала, что накануне первого числа он всегда напивался дома. Поутру она отправлялась с ним за «получкой», вычитала следующие ей деньги, а с остальными зеленый господин уходил бог знает куда и пропадал на несколько дней. Возвращался пьяный, нередко избитый, в грязи и без гроша. В остальные дни месяца он почти ежедневно обходил прежних своих товарищей по службе, учеников, которые теперь уже были взрослые люди, наконец всех, кого знал в лучшую пору жизни; везде давали ему по рюмке вииа, инде по две; где же пе давали, оттуда уходил он с проклятиями и долго потом, лежа па своих нарах, сердито толковал сам с собою о неблагодарности. Что ж касается до стихов, то очень не мудрено, что зеленый господин и действительно писал стихи: в русском государстве все пишут или писали стихи и писать их никому нет запрета. Впрочем, последний пункт своего рассказа зеленый господин не замедлил подтвердить доказательствами. Он вытащил из-за сапога две тощенькие лоснящиеся брошюры в 12-ю долю листа, уставил их перед глазами дворового человека и, поводя указательным пальцем со строки на строку заглавной страницы, говорил торжественно: — Видишь, видишь, видишь... а?., видишь ли? Но дворовый человек с негодованием оттолкнул брошюры и возразил с жаром, доказывавшим, что в нем говорит убеждение: — Ты мне этим не тычь! Что ты мне этим тычешь! Я, брат, не дворянин: грамоте не умею. Какая грамота нашему брату? грамоту будешь знать — дело свое забудешь... А вот ты мне награждение-то покажи! Что, небось потерял али подарил кому... ты ведь добрейший?., сам не съешь, да другому отдашь. Знаю я... кто намедни у меня спгник-от съел? — Продал, так и нет,— отвечал зеленый господин с меланхолической грустью. — Где нюхать нашему брату из золотой табакерки, на пальцах самоцветные камни иметь! Он махнул рукою и отравил последнюю струю чистого воздуха продолжительным вздохом. 562
Между тем я взглянул на брошюры. Одна из ннх была на всерадост- ный день тезоименитства какого-то важного лица тех времен, другая на бракосочетание того же лица. Обе были написаны высокопарными стихами н заключали в себе похвалы важному лицу, которое поэт называл меценатом. Такие брошюры загромождали русскую литературу в доброе старое время, потому что русская литература началась с хвалебных гимнов па разные торжественные случаи, п шшта обязан был держать всегда наготове свое официальное вдохновение; за то его и хлебом кормили, а за неустойку больно били палкою. Известен анекдот о Тредьяковском, которого Волынский собственноручно наказал тростью за то, что Тредьяковскпй не изготовил оды па какой-то придворный праздник8. Поэт Петров официально состоял при Потемкине в качестве воспевателя его подвигов и для того во время его походов всегда находился в обозе действующей армии. По примеру великих земли, п маленькие тузы илн козырные хлапы имели своих пиитов и любили получать от них оды в день рождения, именин, бракосочетания, крестин дитяти, получения чина, награды и в подобных тому торжественных случаях их жизни; зато они позволяли пиите садиться па нижний конец стола обедать у;ке с собою, а не с слугами, как в обыкновенные дни, подпускали его к целованию своей руки, дарили его перстнем, табакеркою, деньгами, поили его допьяна и потом тешились над ним, заставляя его плясать. А пиита величал их своими благодетелями, меценатами, покровителями, отцами-коман- дирами и «милостивцами». В начале Х1Х-го столетия этот род литературы начал заметно упадать; 1812-й год нанес ему сильный удар, а романтизм, появившийся с двадцатых годов, решительно доконал его. И теперь эта «торжественная» поэзия считается уже синонимом «подлому стихотворству». Так изменяются нравы. Теперь уже за листок дурных виршей, наполненных высокопарною, бессмысленною и низкою лестью, нельзя от какого-нибудь барина получить на водку перстенек, табакерку, 50 или 100 рублей денег,— и еще мепее можно приобрести звание поэта! Вероятно, это одна из причин, почему старички, запоздалые остатки доброго старого времени, так сердиты на наше время, с таким восторгом и с такою грустью вспоминают о своем времени, когда, по их словам, все было лучше, чем теперь. — Ерунда *,— сказал дворовый человек, заметив, что я зачитался. — Охота вам руки марать! — Ерунда! — повторил зеленый господин голосом, который заставил меня уронить брошюру п поскорей взглянуть ему в лицо. — Глуп ты, так и ерунда! Когда я подносил пх его превосходительству, его превосходительство поцеловал меня в губы, посадил рядом с собой на диван и велел прочесть... Я читал, а он нюхал табак и говорит: «Понюхай». —«Не нюхаю,— говорю,— да уж из табакерки вашего превосходительства...»—«Нюхай! — говорит,— ученому нельзя не нюхать», и отдал мне табакерку... С тех пор и пачал я нюхать. Велел приходить к обеду... посмотрел бы ты, как меня принимали... всякий гость обнимал... а какие всё гости... даже начальник его превосходительства поцеловал... я после и ему написал... Напился пьян... говорю, как с равными, а они ничего, только хохочут. Всяк к себе приглашение делает... Ерунда! И что-то похожее па чувство мелькнуло в глазах зеленого господина, и долго с поднятою рукою стоял он посреди комнаты и вдруг качнул головой и сказал голосом, который очень бы шел Манфреду, просившему у неба забвения: — Налей, брат, мне, Егорушка, рюмочку! «Петербургские шарманщики» г. Григоровича — прелестная и грацпозиая картинка, нарисованная карандашом талантливого художника. В ней видна наблюдательность, умение подмечать и * Лакейское слово, равнозначительное слову — дрянь9, 563
схватывать характеристические черты явлений и передавать их с поэтическою верностью. Г-н Григорович — молодой человек и только что начинает писать. Такое начало подает хорошие надежды в будущем. «Петербургская сторона», статья г. Гребенки, показалась нам несколько растянутою; тем не менее в ней есть черты, верно п удачно схваченные пз действительности, и она читается с удовольствием. Картинки к «Физиологии Петербурга» рисованы гг. Тиммом, Ковригиным и Жуковским, и большею частию замечательно хороши. Издание вообще красиво. Скоро должна выйти и вторая часть «Физиологии Петербурга» 10. КАРМАННЫЙ СЛОВАРЬ ИНОСТРАННЫХ СЛОВ, вошедших в состав русского языка, издаваемый Н. Кирилловым. Санкт-Петербург. МДСССХЬУ. В тип. Губернского правления. Выпуск первый. В 16-ю д. л.г 176 стр. В русский язык по необходимости вошло множество иностранных слов, потому что в русскую жизнь вошло множество иностранных понятий и идей. Подобное явление не ново. Хотя из новейших европейских языков немецкий — язык коренной и самостоятельный, одпако в него проникло множество греческих,, латинских, французских и итальянских слов. Изобретать свои термины для выражения чужих понятий очень трудно, и вообще этот труд редко удается. Поэтому с новым понятием, которое один берет у другого, он берет и самое слово, выражающее это понятие. В этом действии видна справедливость: как бы в награду за понятие, рожденное народом, переходит к другим народам и слово, выражающее это понятие. В этом отношении все образованные народы — должники и вассалы древних греков и римлян,—и против нравственной зависимости этого рода, столь законной и справедливой, могут вооружаться только умы слабые и мелкие, увлекаемые ложным патриотизмом. Что за дело, какое и чье слово, лишь бы оно верно передавало заключенное в нем понятие! Из двух сходных слов, иностранного и родного* лучшее есть то, которое вернее выражает понятие. Языки голландский и английский всегда были, есть и будут богатейшими для выражения понятий, относящихся к мореплаванию и флоту вообще, так же как итальянский — для терминов по части искусств, в оссбенности музыки и живописи; французский — как язык общества; немецкий — как язык ученый и, в особенности* философский. Вез народы меняются словами и занимают пх друг у друга. В Западной Европе, по ее географическому положению, нет предмета, который дал бы понятие о степи, следовательно, нет и слова степь, п оттого во французский язык вошла русское слово steppe. Хорошо, когда иностранное понятие сама собою переводится русским словом, и это слово, так сказать, са¬ 564
мо собою принимается: тогда нелепо было бы вводить иностранное слово. Но создатель и властелин языка — народ, общество: что принято ими, то безусловно хорошо; грамотеи должны безусловно покоряться их решению; общество не примет, например, побудки вместо инстинкта и сверкалъцев вместо алмазов и брильянтов х. Что такое алмаз пли брильянт,— это знает всякий стекольщик, почти всякий мужик; но что такое сверкалъцы,— этого не знает ни один русский человек... Нет ничего смешнее и нелепее книжных слов, столь любимых педантами. Пуристы боятся ненужного наводнения иностранных слов: опасение больше чем неосновательное! Ненужное слово никогда не удержится в языке, сколько ни старайтесь ввести его в употребление. Книжники старой, допетровской России употребляли слово аер; но оно и осталось в книгах, потому что в устах народа русское слово воздух было ничем не хуже какого-нибудь аера. Галломаны писывали: воздух оидыруется2, имажинация, и эти нелепости не удержались. Страж чпстоты языка — не академия, не грамматика, не грамотеи, а дух народа... Так как, по новости русского образования, новый русский язык еще не установился и, вероятно, долго не установится, то естественно, что в пего вдруг вторглось множество иностранных слов. Это обстоятельство делало необходимым словарь таких слов. Наконец такой словарь является. Мы тем более рады ему, что ои составлен умно, с знанием дела, словом, столько удовлетворителен, сколько от первого опыта и ожидать нельзя. Есть, конечно, недостатки, так, например, неполнота; нет слов: грамматика, грамота,— но, несмотря на то, этот словарь, как первый опыт3, все-таки превосходен. Когда он выйдет вполне, мы еще скажем о нем несколько слов; а пока советуем запасаться им всем и каждому. ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ЖУРНАЛЬНЫЕ ЗАМЕТКИ Успех «Отечественных записок», ставших теперь довольно высоко в мнении публики, естественно, не мог не возбудить к ним нерасположения со стороны всех изданий, которым хотелось бы добиться успеха. Мы не будем повторять ни того, какая ожесточенная неприязнь встретила, назад тому около семи лет, только одну программу «Отечественных записок», ни того, каким оружием в первые годы существования нашего издания действовали против него старые и новые журналы, не без причины его испугавшиеся,— все это известно публике. Теперь обстоятельства переменились, но вражда к «Отечественным запискам»^ не кончилась: она только изменила образ своих нападений, сообразно с обстоятельствами. Зная, что «Отечественные записки» пе любят полемики и снисходят до объяснений не всегда п не со всяким, 565
наши противники уже не прибегают к суждениям для утгл;кенпя «Отечественных заппсок», но, как будто по взаимному и безмолвно выраженному согласию, позволяют себе плп приписывать «Отечественным запискам» то, чего они никогда и не думали, или давать их словам и намерениям такой смысл, какого они никогда не имели. Между множеством примеров подобных проделок указываем на две выходки двух изданий, во всех отношениях различных, но в отношении к «Отечественным запискам» соединенных нежною симпатиею: мы говорим о «Северной пчеле» и «Москвитянине». В № 88 «Северной пчелы» нынешнего года, в фельетоне, сказано, между прочим, будто бы «Отечественные записки», вместе с «Репертуаром» и его «Театральною летописью» *, выходят из границ в своих нападках на г. Каратыгина (первого трагического актера на Александринском театре). Эти нападки «Отечественных записок» не что иное, как чистое изобретение «Северной пчелы»: в «Отечественных записках» разбираются только пьесы, играемые на Александринском театре, но не игра актеров. Если же нам и случалось изредка упоминать о г. Каратыгине по поводу какой- нибудь пьесы, то не иначе, как для того, чтоб похвалить его игру. На все это мы можем представить печатные доказательства, тогда как «Северная пчела» не может представить ни одного. Еще недавно, по поводу брошюрки, заключающей в себе биографию г-жи Каратыгиной, мы сказали, что г. Каратыгин и г-жа Каратыгина не имеют себе соперников па сцене Александрийского театра, что г. Каратыгин несравненно выше всех других трагических актеров этого театра *. Где же наши нападки на знаменитого артиста?.. По таковы все нападки «Северной пчелы» на «Отечественные записки»... Так, например, она беспрестанно силится уверить своих читателей, будто бы «Отечественные записки» унижают все литературные авторитеты, ничего не хотят видеть в Державине и Жуковском... Подобные выходки со стороны «Северной пчелы» нисколько не должны казаться удивительными, если вспомним, что каждый фельетон этой газеты наполнен уверениями, что он, фельетон, за правду готов умереть... Даже в фельетоне того же 88 № «Северной пчелы» мы прочли следующие замечательные строки: «Господа, помните, что «Северная пчела» не обязана хвалить кого бы то ни было, не знает ни дружбы, ни вражды и хвалит, когда хорошо, а когда будет худо, скажет с такою же откровенностью... Несчастный порок «Северной пчелы» — как за перо, все отношения и сношепия забыты; да уж исправляться поздно!» Нужно ли по поводу этих строк пускаться в рассуждения, до какой степени заслуживает доверия тот, кто прежде, нежели что-нибудь скажет или расскажет, чувствует необходимость побожиться, что он всегда говорит правду?.. * См. «Отечественные записки», 1845, № 3, «Библиографическая хроника», стр. 16 2, 566
По примеру «Северной пчелы», «Москвитяшш», между прочим, взводит на «Отечественные записки» вину неуважения к авторитетам русской литературы... Это обвинение «Москвитяпи- на»... Но начнем с начала. Всем известно, что с нынешнего, 1845 года «Москвптянпн» решился возродиться,— обстоятельство, которое заставило нас пе без лхсбопытетва ожидать первой книжки этого журнала, в который мы так давно уже не заглядывали3. В феврале появилась в Петербурге январская книжка «Москвитянина». Глядим: все то же, что и было: та же толстая бумага, то же множество опечаток, то же отсутствие орфографии *, те же стихи г. Михаила Дмитриева, та же проза г. Иванчина-Писарева, но обертка другая...4 Наудачу принялись мы за чтение критической статьи «Обозрение современного состояния литературы», под которой выставлепа литера К. (на обертке означено, что это статья г. И. Киреевского). Нет: это не то, что было! Несмотря на ложное основание и произвольные выводы в этой статье,— в пей высказано много дельного, верного, умного о современном состоянии Европы, и высказано с знанием дела, талантом и тем чувством достоинства, которые всегда заинтересовывают читателя в пользу автора и которых мы никогда не встречали в сочинениях наших так называемых славянофилов. Хотя мы тут не нашли ничего нового, но — повторяем — не новое было высказано с таким мастерством, какое очень редко встречается в оригинальных статьях русских писателей. Эта статья тем сильнейшее произвела на нас впечатление, что все другие оригинальные статьи в книжке отличались качествами совершенно противоположными. — Наконец, прочли мы во второй книжке «Москвитянина» продолжение этой статьи: те же недостатки и те же достоинства. Дело идет пока все о Европе; о русской литературе еще ни слова. С нетерпением ждали мы третьей книжки, где должна быть третья статья, посвященная уже обозрению современной русской литературы. Нам приятно было думать, что, во-первых, услышим суждение о нас самих от человека совершенно другого образа мыслей, другого убеждения, который умеет защищать то и другое с беспристрастием и достоинством, следовательно, сумеет отдать должную справедливость даже людям, которых убеждения противоположны его собственным и которых убеждения он опровергает. Сверх того, мы надеялись узнать наконец, в чем состоит эта доктрина славянофильства, которая до сих пор все только обещала высказаться, а между тем пряталась за какими-то намеками и бранчивыми фразами, и которой сущность, казалось, состояла только в том, чтоб не признавать ни ума, ни сердца, ни знания, нп таланта у людей, не обольщающихся честью быть славянофилами. Вот наконец, думали мы, * «Москвптянпн» пишет: драмМа, вторЫй, шестЫп, в прилагательных употребляет заглавные буквы, равно как и в существительных иностранного происхождения, как-то Н(п)оэзия, Г(г)амма и т. п. 567
явился в этой литературной котерии человек, который если и не разубедит нас в наших убеждениях и не заставит нас принять его убеждения,— все же по крайней мере заставит нас уважать учение, которого он и поборник и представитель, — заставит нас уважать это учение манерою, которою он защищает его, и даже тем самым, что он сам принадлежит ему и душою и телом. Мы веруем в великую истину, что достоинство всякой доктрины больше всего познается по достоинству лиц, которые ей следуют. И вот наконец мартовская книжка благополучно достигла берегов Невы в последних числах апреля, и мы прочли эту третью статью, ожидаемую нами так долго и с таким нетерпением. Прочитав ее, мы очень неприятно были поражены... ее больше чем легкостию, ее — извините — пустотою. От этого две первые статьи, служащие введением к ней, показались нам похожими на тот великолепный греческий портик, заслоняющий ветхую крестьянскую избу, который изображен на виньетке «Тарантаса» графа Соллогуба (стр. 35) 5. Статья состоит из суждения о современных русских журналах. Сказав свое мнение о «Библиотеке для чтения», автор вдруг переходит к «Маяку» и «Отечественным запискам» и начинает судить об этих изданиях, сравнивая их одно с другим. В «Маяке» он видит преувеличенную крайность восточного, а в «Отечественных записках» западного направления и уверяет, будто тому нет нужды читать «Отечественные записки», кто читает «Маяк», и наоборот, по- тому-де, что, «не читая одного журнала (,) можно знать его мнения из другого, понимая только все слова его в обратном значении». В этих словах, лишенных всякой вероятности, явно видно неудавшееся усилие сказать остроту: в самом деле, трудно в одно и то же время насильно сохранять спокойствие, которого нет внутри, и весело шутить... В таком принужденном положении не удаются остроты... Кто же поверит, чтоб автор статьи сам верил собственным словам?.. Мы «Маяка» не читаем и едва знаем о его существовании;6 нам нельзя даже и противоположно сталкиваться с ним в суждениях, потому что мы никогда не говорим о том, о чем он говорит. Характер нашего журнала чисто литературный, а не теологический7. Общего между «Маяком» и «Отечественными записками» ничего нет, и сводить эти два журнала невозможно ни под какими точками зрения. Другое дело сличить «Маяк» с «Москвитянином»: кто б отважился на такой труд, тот мог бы сделать выводы по крайней мере забавные. Вместе с «Москвитянином» отдавая полную справедливость остроумию «Библиотеки для чтения», мы думаем, что она могла бы превосходно выполнить эту задачу... Что касается до нас, нам по этому предмету известно только, что «Маяк», ничем не разнясь от «Москвитянина» ни в духе, ни в направленпи, превосходит его в последовательности и верности своим собственным началам. 568
Эю доказывается тем, что, как слышно, по его добродушному убеждению, Карамзин, Жуковский, Батюшков н, особенно, Пушкин испортили русский язык и ввели в русскую литературу вместо поэзии мишуру, по что честь спасения русского языка и русской поэзии принадлежит сотрудникам «Маяка» 8, которых имей мы теперь не можем припомнить, а наводить о них справки считаем трудом бесполезным. Но поводу же «Маяка» так же не может быть вопроса об «Отечественных записках», как по поводу «Отечественных записок» не может быть вопроса о «Маяке». Для изучения Европы кто же ездит в Китай, п наоборот?.. Впрочем, все это очень хорошо знает сам автор статьи «Москвитянина», и нам, право, грустно видеть, что он поставил себя в необходимость делать вид, будто этого не знает и будто говорит искренпо. Сам он уверяет в своей статье, что «Маяк» нападает на «Отечественные записки», ко что «Отечественные записки» мало заботятся о «Маяке», как журнале, и даже редко говорят о нем. Но в то же время прибавляет, будто «Отечественные записки» постоянно имеют в виду направление «Маяка» и крайности его направления стараются противопоставить крайность другого направления. Чему же верить? И верит ли сам автор собственным словам свонм?.. По словам г. Киреевского, «Отечественные записки» только и делают, что гоняются за мнениями Запада, которых не понимают сами. Чтоб «Отечественные записки» гонялись за Западом, это едва ли правда. «Отечественные записки» находятся в том же самом отношении к Западу, в каком находится к нему все русское общество. Русский крестьянин старается подражать немецкой работе; русский помещик хлопочет о рациональном хозяйстве и иногда едет за границу для изучения его или читает иностранные сочинения по хозяйственной части; молодой ученый едет в Европу для довершения своего образования; все следят за ходом наук, искусств, ремесл, открытий, даже мод и форм жизни на Западе. Что же удивительного, если «Отечественные записки» делают то же самое в той мере, в каксй это нужно н полезно для русского журнала, связанного, впрочем, с историческим развитием отечественной литературы и обязанного удовлетворять потребностям русского общества? Но вот самое смелое и оригинальное изобретение «Москвитянина» насчет «Отечественных записок». Слушайте! слушайте! «Так, в сфере литературы заметили „Отечественные записки“, что на Западе не без пользы для успешного движения образованности были уничтожены некоторые незаслуженные авторитеты, и, вследствие этого замечания, онн стремятся унизить все наши известности, стараясь уменьшить литературную репутацию Державина, Карамзина, Жуковского, Баратынского, Языкова, Хомякова, и на месте их превозпосят И. Тургенева и Ф.(?) Майкова, поставляя пх таким образом в одну категорию с Лермонтовым, 5Й1
который, вероятно, сам избрал бы себе не это место в литературе нашей» *9. Т>1 нет правды нп в одном слове. Автор так смешался в умышленном своем изобретении, что начал порицание «Отечественных записок» похвалою им выше меры, приписав им первым честь полезного уничтожения незаслуженных авторитетов. Торжественно отказываемся от чести прекрасного, но, увы! пе принадлежащего нам подвига. Этот подвиг принадлежит покойному профессору Московского университета Мерзлякову, человеку из- веетнсму п теперь, а в свое время игравшему важную роль в русской литературе. Он первый напал на незаслуженные авторитеты Сумарокова и Хераскова, особенно последнегоп. В деле полезного уничтожения незаслуженных авторитетов заслуживает почетного упоминовения «Московский телеграф», журнал, имевший в свое время большое влияние па общественное мнение. Что же касается до манеры выговаривать прямо и без уверток свое мнение о великих писателях,— и в этом «Отечественные записки» были упреждены гораздо задолго до своего появления. Пусть вспомнит г. Киреевский, что и как писывалось о Карамзине в «Московском вестнике» г. Погодина 12 и «Московском телеграфе» г. Полевого; 13 что и как иисывалось о Пушкине в «Вестнике Европы» 1829 и 1830 годов14. Для чего же тут было «Отечественным запискам» ходить на Запад за советом, когда примеров так много было дома? Зачем было г. Киреевскому так хитро объяснять самое обыкновенное дело? Ведь ларчик просто открывался!15 На Державина, Карамзина и Жуковского, особенно последнего, «Отечественные записки» никогда не нападали: эти нападки — чистое произведение изобретательности г. Киреевского. «Отечественные записки» всегда преклонялись перед самородным гением Державина и великими заслугами русской литературе и русскому обществу Карамзина и Жуковского; но они делали это не бессознательно, а старались отделить в творениях этих писателей их значение безусловное (то есть художественное) от значения исторического и показать меру того и другого. Где же тут посягательство па унижение известностей? Ломоносова, Державина, Фонвизина, Карамзина, Дмитриева, Крылова, Озерова, Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова, Гоголя и Лермонтова мы считаем писателями высшего разряда, писателями * «Следуя тому же началу (продолжает г. Киреевский), „Отечественные записки“ стараются обновить язык своими особенными словами и формами». Вот что правда, то правда, исключая только слова: «следуя тому же началу». Действительно, «Отечественные записки» начали употреблять и употребляют множество новых слов, над которыми другие журналы сперва издевались, а потом сами стали употреблять многие из них. Больше всего из этих слов перешло в «Москвитянин»...10 570
первоклассными,— одних по историческому доетоипстьу их произведений, то есть по влиянию их на свою зпоху, других и но историческому и по художественному значению вместе. В ряду этих имен мы никогда не решимся поставить никакого другого имени. Так, папример, мы очень уважаем Баратынского, как поэта, в сочинениях которого отразилась личность, возбуждающая к себе в читателе и сочувствие и уважение, но никогда не включим его в один ряд с Державиным и Жуковским. Для пего есть место, и притом почетное, в другом ряду русских писателей. Что же касается до гг. Языкова и Хомякова, особенно последнего, мы, право, не знали, что и они — тоже великие авторитеты и что нападать на них — все равно, что нападать на Державина и Жуковского... Мы знаем, что в свое время г. Языков пользовался большою известностию и что теперь ои пишет весьма посредственные стишки; но кто же в свое время не пользовался большою известностью? Вспомните Сумарокова, Петрова, Хераскова... Относительно же г. Хомякова мы не помним, чтоб он когда-нибудь пользовался особенною известностью, кроме той, которой у нас так легко добиться всякому талантливому версификатору... Жуковский и г. Хомяков — помилуйте! да это — Эльбрус и Поклонная гора! Да после этого чем же не великий поэт, чем же ниже Жуковского или Державина и г. Михаил Дмитриев? На место Державина и Жуковского мы никогда не ставили гг. И. Тургенева и А. Майкова: эта перестановка есть чисто сочинение г. Киреевского. Неужели похвалить поэму молодого поэта значит — поставить его рядом с Державиным, Жуковским и Лермонтовым? 16 Право, это логика особенного рода! * Спрашиваем еще раз: где, когда унижали мы Державина, Жуковского, Пушкина, Грибоедова, Лермонтова, Гоголя? Сколько раз случалось нам слышать упреки за похвалы Пушкину, Гоголю и Лермонтову! Хотя бы г. Киреевский настолько уважил святость истины, чтоб хоть этих трех, им самим уважаемых писателей, исключил из числа будто бы унижаемых нами! Унизив таким образом своим изобретением «Отечественные записки», г. Киреевский превознес зато «Современник». «Для писателей (говорит он) менее известных помещение статей (чьих?) в «Современнике» есть уже некоторое право на уважение публики». Но потом прибавляет, что направление «Современника» исключительно литературное, отчего «образ его воззрения на вещи находится в некотором противоречии с его названием», потому что «в наше время достоинство чисто литературное не состав¬ * Как образчик особенной логики и добродушного унижения «известностей» напоминаем нашим читателям, что г. Шевырев некогда объявил пе- чатно, что до г. Бенедиктова в русской поэзии не было мысли, и таким образом поставил г. Бенедиктова выше Державина, Жуковского, Батюшкова п самого Пушкина... Он же сделал из Лермонтова подражателя г-ну Бенедиктову...17 571
ляет существенной стороны литературных явлений» 18. Вот вам и похвала г-на Киреевского... Не поздоровится от этаких похвал! 19 Итак, сам «Современник», несмотря на все его чрезвычайные достоинства, далеко не таков, каким должен быть, по идеалу г. Киреевского, настоящий русский журнал! Где же искан* его? А вот послушаем г. Киреевского; он укажет нам, где лежит якорь спасения: «С некоторого времени в одном уголке литературы нашей начинается уже важное изменение» и т. д.20 Этот уголок ни больше ни меньше, как — «Москвитянин»! Важное измене- ние — ни больше ни меньше, как коренное преобразование всей русской литературы: благодаря «Москвитянину» наша литература скоро совсем перестанет быть подражательною и в оригинальности не уступит ни французской, ни английской, ни немецкой. И все это сделает «Москвитянин» п его сотрудники!.. Мы думали, что наша литература еще со времени появления Пушкина обнаружила живое и небесплодное стремление из подражательной стать национальною; мы думали, что в этом отношении заслуги Пушкина безмерны и что в Гоголе русская литература имеет самого национального писателя... Мы обманывались: до «Москвитянина», преобразованного в нынешнем году, не было русской литературы: она начинается с него, с января месяца 1845 года!.. «Теперь (говорит автор статьи) уже не может быть ни воль- терианцев, ни жан-жакистов, ни жан-павлистов21, ни шеллин- гиапцев, ни байронистов, ни гетистов, ни доктринеров 22, ни исключительных гегелианцев: теперь каждый должен составлять себе свой собственный образ мыслей, и, следовательно, если не возьмет его из всей совокупности жизни, то всегда останется при одних кпижных фразах» 23. Вот что правда, то правда! Только нельзя и эту правду принять безусловно, без всяких ограничений. Конечно, иметь свой образ мыслей лучше, нежели жить чужим убеждением; но это для того, кто может иметь свое убеждение, ибо способность иметь свое убеждение естт., своего рода талант, который дается природою . Есть люди, которые только до тех пор и умны, пока пх одушевляет мысль увлекшего пх авторитета. Но как скоро они выдумают какое-нибудь свое собственное убеждение, родят свою собственную мысль,— тут их и гибель! Чем нелепее эта мысль, тем с большим фанатизмом веруют они в нее. Если им случится найти человек десяток послабее себя, тогда они видят в себе великих реформаторов и в своей мысли — возрождение мнра. Жаль, очень жаль, что такой умный, ученый и талантливый писатель, как г. Киреевский, до такой степени допустил себя увлечься убеждением в истинности своего странного и неопределенного направления, что отказывается от способности не 572
только отдавать должную справедливость людям, не разделяющим его убеждений, но даже позволяет себе выдумывать на их счет небылицы! Или уж таково свойство литературной его доктрины, что ее нельзя иначе защищать, как несправедливостью и деправдою?.. В таком случае еще больше жаль, что такой писатель, как г. Киреевский, увлекся таким жалким литературным убеждением!.. Нет, мы с гордостию можем сказать о себе, опираясь не на словесные уверения, а на печатные факты, что мы не так действуем, не так развиваем своп убеждения, каковы бы они ни были. Мы умеем отдавать должную справедливость и людям противных нам убеждений, и сочинениям, писанным не в нашем направлении. Г-н Киреевский лучше, нежели кто-нибудь другой, должен это знать: ссылаемся на статью г. Ярополка Бодянского во второй книжке «Отечественных записок» за нынешний год24. Зато, когда является книга в нашем духе, в нашем направлении, но запечатленная ограниченностью и бездарностию,— от нас нет ей пощады. Иначе и быть не может: мы глубоко убеждены, что истина должна защищаться только истиною и что ложь — самый опасный союзник истины, друг, который хуже врага.., СТИХОТВОРЕНИЯ ЭДУАРДА ГУБЕРА. Санкт-Петербург. 1843. В тип. Штаба Отдельного корпуса внутренней стража. В 8-ю д. л., 112 стр. Что нужно человеку для того, чтоб писать стихи? — Чувство, мысли, образованность, вдохновение и т. д. Вот что ответят вам все на подобный вопрос. По нашему мнению, всего нужнее — поэтическое призвание, художнический талант. Это главное; все другое идет своим чередом уже за ним. Правда, на одном таланте в наше время недалеко уедешь; но дело в том, что без таланта нельзя и двинуться, нельзя сделать и шагу, и без него ровно ни к чему не служат поэту ни наука, ни образованность, ни симпатия с живыми интересами современной действительности, ни страстная натура, ни сильный характер; без таланта все это — потерянный капитал. Но в чем же состоит талант? — В непосредственной способности поэтически воспринимать чувством впечатления действительности и воспроизводить их деятельностью фантазии в поэтических образах. Заметьте: непосредственной, то есть такой способности, которую размышление и мысль вообще может развивать и усиливать (а иногда заглушать и ослаблять), которую дает природа, а не размышление, не мысль. Итак, эта способность есть счастливый дар природы, составляет свойство, качество личности, но не заслугу с ее стороны, так же как красота не составляет заслуги женщины. Чувство есть один из главнейших деятелей поэтической натуры; без чувства нет ни поэта, ни поэзии; но тем не менее можно иметь чувство, даже писать недурные стихи, насквозь проникнутые чувством,— 573
и нисколько не быть поэтом. Вы знаете романс Мерзлякова — «Велизарий», начинающийся стихом: Малютка, шлем нося, просил? Вы знаете песню Мерзлякова: «Среди долины ровпыя»? Разве в них нет чувства? Напротив, очень много; а между тем обе эти пьесы, особенно последняя, теперь больше смешны, нежели трогательны. То же самое можно сказать почти обо всех произведениях наших старинных поэтов, особенно карамзинской эпохи. Вспомните или перечтите пьесы: «Выйду я на реченьку»; «Раиса»; «Пой во мраке тихой нощи»; «Кто мог любить так страстно»; «Мы желали — и свершилось»; «Доволен я судьбою»; «Веют осенние ветры»; «Видел славный я дворец»; «О любезный, о мой милый»; «Без друга и без милой»; «Куда мне, сердце страстно»; «Что с тобою, ангел, стало»; «Стонет сизый голубочек»; «Ах, когда б я прежде знала» и пр1. Все они в свое время считались образцовыми произведениями поэзии, восхищали целую эпоху; их читали, пели, покупали книгами, списывали в тетради; все оии написаны людьми с душою и сердцем и проникнуты чувством,— а между тем забыты теперь и смешат нас, как парики и фижмы. Что сгубило их? — То, что для поэзии мало одного чувства, а нужен прежде всего талант. Стало быть, у авторов этих пьес не было таланта? — Напротив, был талант, и еще замечательный, но талант чисто беллетрический и почти вовсе не поэтический. Выразить хорошими, по своему времени, стихами какое-нибудь ощущение или чувство — еще пе значит быть поэтом. Державин составляет исключение из наших старинных поэтов. Многие его пьесы страшно сухи и скучны, потому что в них, кроме реторики, нет ничего;, и потому теперь нет никакой возможности читать их; но у него же есть много пьес, которые теперь устарели по языку, местами не чужды реторики, словом, заключают в себе большие недостатки; но эти пьесы и теперь нисколько не смешны, потому что сквозь их старинную форму, сквозь их недостатки проблескивают, как яркая молния среди мрачной ночи, красоты генияльные. У Державина есть пьесы, которые местами и теперь можно читать с живейшим восторгом, с истинным наслаждением, и есть другие, которые и в целом прекрасны. Что же дало Державину такое огромное преимущество перед всеми поэтами его времени и даже явившимися после него, когда уже язык русский сделал большой шаг вперед? — Непосредственный талант творчества. Поэзия Державина исполнена проблесков художественности, и если художественный элемент не мог освободить его от реторики и сделать его поэтом вполне,— причина этого не недостаток, не слабость таланта, а время, в которое Державин жил и которое не допу- етило развиться в полноте его громадному, великому таланту. Художественный элемент, проглянув в поэзии Державина, надолго скрылся вовсе пз русской поэзии. Карамзин Нелединский- 574
Мелецкий и особенно Дмитриев и Озеров много сделали, чтоб приготовить и угладпть дорогу для торжественной колесницы поэзии; по поэтами они не были,— они были только даровитыми и блестящими беллетристами в области поэзии. Явился Жуковский — п оплодотворил почву русской поэзии семенами романтизма. Но тут заслуга состояла больше в расширении круга содержания для русской поэзии, доселе страдавшей скудостию содержания п поневоле прибегавшей к реторике, нежели в создании образцов художественности. Впрочем, п с этой стороны в лице Жуковского русская поэзия сделала значительный шаг вперед. Его стих своею отделкою далеко оставил за собою стих Державина, Дмитриева, Озерова и, сверх того, отличался Оригинальностью, силою, упругостью. Собственные его произведения, особенно патриотические (и преимущественно «Певец во стане русских воинов»), принадлежат больше к области красноречия, нежели к области поэзии, и поэтому представляют собою ложные образцы поэзии, которые никаким образом не могут быть даже и сравниваемы с лучшими пьесами Державина, хотя и далеко превосходят последние со стороны языка и вообще технической отделки. Художественные переводы Жуковского (особенно из Шиллера, каковы: «Орлеанская дева», «Торжество победителей», «Жалобы Цереры» и многие другие) относятся к пушкинской эпохе русской поэзии. Почти в то время, как Жуковский начал вносить романтику в содержание русской поэзии,— Батюшков начал возводить ее до художественности в форме. Талант Батюшкова гораздо меньше таланта Державина, но, мимо всяких сравнений, это был замечательно сильный талант. Благодаря услугам, оказанным языку и стиху русскому Карамзиным, Дмитриевым, Озеровым, и собственной наклонности к классической поэзии древнего мира Батюшков в художественности форм ушел несоразмеримо дальше Державина. Можно сказать, что художественный элемент впервые выглянул в поэзии Державина, а в поэзии Батюшкова он уже силился взять перевес над беллетристикою и реторикою. Но до полной художественности Батюшкову не дано было дойти: это было дело гения, а не таланта, хотя бы и большого. Явился Пушкин — и русская поэзия перестала быть стремлением к поэзии, как у Державина; перестала быть беллетристикою, как у Карамзина, Дмитриева, Озерова; перестала быть исключительною поэзиею одного только рода, как у Крылова; перестала быть односторонним романтическим стремлением к неопределенному и туманному, как у Жуковского; перестала быть стремлением к художественности, как у Батюшкова; но явилась истинною, художественною, творческою поэзиею. Вот этот-то элемент, который так усильно стремился развиться в русской поэзии и который в поэзии Пушкина сделался самостоятельным и, подобно свету, проницающему кристалл, проник все другие элементы его поэзии,— этот-то элемент и 575
есть произведение непосредственной способности поэтически воспринимать впечатления действительности и воспроизводить их, деятелъностию фантазии, в поэтических образах,— способности, которая составляет творческий талант. Этот талант проявляется и в концепции целого создания, п в идеях, и в чувствах, и в стихе, которые прежде всего должны быть поэтическими. Поэзия и стихотворство — две вещи совершенно различные, потому что в стихе бывают достоинства внешние и внутренние: можно подделаться под стих Пушкина, но легче создать свой соос!венный стих, не уступающий его стиху, нежели усвоить его стих, потому что сила, энергия, упругость, гибкость, прелесть, грация, полнота, звучность, гармония, живописность и пластичность его стиха происходят не от внешней его отделки, а от внутренней его жизненности, которую вдохнула в него творческая власть и сила поэта. Вот мысли, на которые невольно навело нас чтение стихотворении г. Губера. В этих стихотворениях мы увидели хорошо обработанный стих, много чувства, еще больше неподдельной грусти и меланхолии, ум и образованность; но, признаемся, очень мало заметили поэтического таланта, чтоб не сказать,— совсем не заметили его. Везде сердце, которое чувствует, везде ум, который не столько мыслит, сколько рефлектирует, то есть рассуждает о собственных чувствах и собственных мыслях,— п нигде фантазии, которая творит! Субъективности, как выражения сильной личности, которая на все кладет свой отпечаток и все переработывает своею самодеятельностию, нет и следов и признаков в стихотворениях г. Губера; а между тем сколько найдется критиков, которые назовут его субъективным поэтом, не понимая значения этого эпитета! И не мудрено: г. Губер воспевает больше свои собственные страдания, свои ощущения, свои чувства, свою судьбу, словом — самого себя. Но это совсем не субъективность, хотя в то же время совсем, совсем и не объективность: это скорее опоэтизированный эгоизм. «Могила матери», «На кладбище», «Три сновидения», «Стремление», «Путь жизни», «Три клада», «Первое признание», «Печаль вдохновения», «Друзья», «Моя гробница», «Перепутие», «Душе», «Ревность», «Молитва», «Благовест», «Одиночество», «Мертвая красавица», «Жалоба», «В минуты скорбные и гнева и волнений», «На покой», «Могила», «Бессонница», «Когда в годину испытанья», «Песня», «Расчет», «Князю Д. П. Салтыкову», «На чужой могиле», «Проклятие», «Странник»—вот 29 стихотворений (из числа 50-ти, составляющих всю книжку), в которых автор говорит о самом себе. Да какой же поэт больше всего не говорит о самом себе? Ведь поэт потому и поэт, что он всю действительность проводит через свое Я, чтоб она прошла из него, как очищенное золото из горнила? — Так; но на это нужно иметь право. А не то толпа как раз скажет поэту: «Вы несчастны? — а нам какое дело? Мы тоже несчастны». В самом деле, что 576
вы, поэт, скажете о себе столь интересного, чтоб вас могли с участием выслушать вот эти люди, которые сидят вместе с вами в этой комнате, и каждый из них занят своим разговором, своим интересом? Вот этот из них тоже рыдал над могилою матери; этот оплакал кончину любимой женщины, составлявшей счастие его жизни; этот глупо влюблялся, нелепо тратил силы души; этот страдал по непреклонной красавице, хотел застрелиться, а кончил женитьбою по расчету и охладел к женщинам и к любви; этот обманулся в своих идеалах, а этот в расчетах своего самолюбия, и все они, каждый по-своему, озлоблены против жизни, людей и самих себя... Что вы скажете им. о себе такого, за что бы признали они вас выше самих себя? Нет, они скажут вам: Какое дело нам, страдал ты пли нет!2 А не то ответят вам вашими же стихами: Какое дело нам до суетных желаний Любви восторженной твоей Или до жалких ран, до мелочных страданий Твоих бессмысленных страстей? Да прогремят они больному поколенью Глаголы гнева и стыда; Да соберут они бездействием и ленью Изпеможенные стада! В годину тяжкую, в минуту близкой брани Мы ждем воззвания к мечу; Но вы, тщедушные певцы своих страданий, Вы дети, нам не по плечу! Что общего у нас? Нам ваши песни чужды, Нам ваши жалобы смешны, Вы плачете шутя, а нам другие нужды, Другие слезы нам даны. Мы не хотим ни слез, ни вздохов вопиющих Долой, пустые воркуны! Вы не нарушите святой, судеб грядущих Глубоко полной тишины3. Это будет жестко с их стороны; но не забудьте, что, подобно вам, они люди озлобленные, и о кладбище и смерти думают чаще, нежели о счастии, любви и других обманах сердца и фантазии... Поэт тогда только имеет право говорить толпе о себе, когда его звуки покоряют ее неведомою силою, знакомят ее с иными страданиями, с иным блаженством, нежели какое знала она, и даже ее собственное, знакомое ей страдание и блаженство передают ей в новом, облагороженном и очищенном виде. Но для этого надо стоять целою головою выше этой толпы, чтоб она видела вас не наравне с собою... Таковы бывают истинно 19 В- Белинский, т. 7 577
субъективные поэты... Опоэтизированный эгоизм, вечно роющийся в пустоте своего скучного существования и выносящий оттуда одни стоны, хотя бы и искренние, теперь никому не новость и всем кажется пошлым... Для образчика поэзии г. Губера и для поверки нашего суж^ дения о ней выписываем целые три пьесы. Печаль вдохновения Остановись, мой грозный гений! Зачем меня покинул ты? Отдай мне тайну вдохновений, Волшебный звук твоей мечты. Ты мрачен, спутник мой суровый, Ты чужд любви, ты враг людей; Не полюбил ты жизни новой, Ни новой радости моей. Но в тяжкий час сердечной муки Ты бедняка не забывал, Ты приносил живые звуки, Ты песням грустным научал. О, сколько звучных песнопений Моим печалям ты дарил, И сколько бурных вдохновений, Горючих слез, тоски, мучений Ты вместе с ними приносил! Прошла печаль души мятежной; Среди волнений и скорбей Нежданный луч надежды нежной Блеснул над хижиной моей. Я тихо гостю улыбнулся, И сладко плакать стало мне, И, обновленный, я проснулся В святой, заветной тишине. Но вдруг тогда, мой грозный гений, Меня с тоской покинул ты! И на роскошные мечты Не стало прежних вдохновений. Ты отнял их — они твои. О, возврати — мне жаль разлуки,-^ О, возврати мне эти звуки И песни грустпые мои! Но нет! прости, ты жжешь, тревожишь, Страшусь твоих волнений я: Ты тихий мир мой уничтожишь, Разрушишь прелесть бытия. Оставь меня, суровый гений, В моей заветной тишине; Твоих ужасных вдохновений, Твоей тоски не нужно мне! Но если та же грусть, как прежде, В больное сердце упадет, И в чудной, сладостной надежде Душа отрады не найдет; Но если с пышными мечтами Расстанусь я в тоске немой, И горе жгучими слезами 578
Покроет взор туманный мой: Тогда отдай, мой друг суровый, Отдай мне горести мои! И я проснусь для песни новой, Неукротимой и суровой, Как вдохновения твои! Расчет Когда развертываю я Печальный свиток жизни бедной, Итог пустого бытия, И бесполезный и безвредный, И мимо памяти моей Пройдет обычной чередою Холодный ряд бесцветных дней С его томительной тщетою,^ Тогда рождается во мне Вопрос обидного сомненья: Ужели в страшной тишине Мой век прошел без назначенья? Или, окован суетой, Я цели тайной не заметил И ни единою чертой Духовной жизни не отметил? И мне благая часть дана —■ Но я над нею терн посеял И ни единого зерна Не возрастил, не возлелеял. Я своевольно издержал Мои божественные силы, И ныне мертвый капитал Несу к дверям моей могилы. У этой пропасти без дна Со страхом жизнь мою объемлю: Я ни единого зерна Не положил в родную землю. Ничем я жизни не вознес, Ничем я жизни не украсил; Я дни мои от горьких слез, От мыслей лень обезопасил. Но ежели, как вялый сои, Мой век и суетен и мрачен, Зачем по крайней мере он Грехом могучим не означен? Зачем не внес он новых ран В глухую повесть человека? И двинул бы благой обман Пружины дремлющего века! 579 19*
Но нет, и дик и темеп он, Без вдохновения и силы, Однообразный, вялый сон, Могила жизни до могилы. Проклятие Я вижу, смерть близка; болезненные силы Последней вспыхнули борьбой. Я встречусь наконец па ступенях могилы С неумолимою судьбой. И ныне, рядом с ней, мне хочется поверить Итог пустого бытия. Не буду сетовать, не стапу лицемерить Й страхом не упижусь я. Прощаясь с жизншо, в урочный час разлуки, Над нею некогда шутить; Но полную тревог и слез и тайной муки Я не могу благословить. Я прокляну ее за то, что с колыбели Я был игралищем судьбы, За то, что дни мол я проволок без цели В тревогах суетной борьбы. Я прокляну ее за длинный рой видений, Игравших жизпию моей, За бесконечный ряд коварных заблуждений И неразгаданных страстей; За то, что все мои мечты и упованья Она презренью обрекла, Что не исполнила ни одного желанья И горьких слез не поняла; За то, что душу я отравою сомненья, Что сердце ядом напоил; За то, что никогда в душе благословенья Ни для кого не находил; Что, идя за толпой, я по тропе избитой Не бросил яркого следа; Что не оставлю я ни мысли плодовитой, Ни благородного труда. Я прокляну ее за все, что в мире видел, За все, что в жизни презирал, За все, что я любил, за все, что ненавидел, Что с тайным страхом проклинал. Не одна ли и та же это песня? А одно и то же, воля ваша, наскучает... И притом тут есть хороший стих, (который, впрочем, так обыкновенен в наше время), есть чувство, если хотите, даже много чувства, и мы верим искренности поэта, верим его 5Й(Ь
страданию; но где же поэзия? где же фантазия? где созданные ею образы? Объективные пьесы г. Губера всего лучше подтверждают справедливость нашего суждения. Вот две из них: Цыганка Жива, как забава, как смех весела, Несется волшебница-дева, Кружптся и пляшет, быстра, как стрела, Под звуки родного напева. Как воздух, легка, понеслась и летит И тешится резвой игрою; Дика, как разврат, закружилась, дрожи! И манит улыбкой живою. Жаждой неги дыша, Как любовь, хороша, Горяча, как огонь поцелуя, И мила и стройна, Пролетела она, Мимолетной улыбкой даруя, И бежит, п летит, И дрожит, й горит, И ревнивый покров раздирает^ А с нагого плеча Сорвалась епанча И шумя перед ней упадает. Вот она, дитя Востока, В сладострастной красоте, Жрица пышного порока, В полной дикой наготе. И зовет палящим взором, Манит бархатом ланит, И любуется позором, И хохочет, и дрожит. Вдруг в безмолвии суровом, И стыдлива и скромна, Под разодранным покровом Робко прячется она. Так, настигнута врагами, Чуя гибельную брапь, Исчезает за кустами Перепуганная лань. Миг — и снова вспыхнет дева, Сладострастия полна, И опять под звук напева, Как огонь, как стрела, пролетела она* 581
Волга Как младенец, боязлива, Одинока и дика, То тиха, то говорлива, Просыпается река. Оглянулась и выходит — Даль чужая перед пей; Буря речи с ней заводит, Ветер песни шепчет ей. Вот она волной стыдливой, Чуть колыша в первый раз, Как ребенок боязливый, Выступает напоказ. Вот пошла п зашумела Ей попытка удалась, Вот волнами закипела И потоком разлилась. Необъятная, как море, Широка и глубока, Разгулялась на просторе Наша царская река. Перед ней края чужбипы —* Но она не изменит; Никогда чужой долины Свежий ток не напоит. За предел родной державы Наша Волга не пойдет; Светлый пояс русской славы Чуждых стран не обоймет, Видите ли: как скоро попробовал поэт выйти из самого себя я посмотреть на мир и на жизнь,— в его стихах не стало и чувства, а явились одни фразы, да и те довольно бедные значением. В самом деле, неужели это мысль, а не фраза, что Волга течет там, где она течет, а не там, где она не течет?.. У г. Губера несколько пьес посвящены поэту, то есть характеристике поэта4. Он смотрит на него, правда, как на человека очепь хорошего и почтенного, но только поэта мы в нем все- 'таки не видим. Нам кажется, что значение поэта не довольно верно, ясно и отчетливо понято г. Губером... Нет, в наше время трудно быть поэтом,— так же трудно, как легко писать стпхи!.. 582
РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ НЕКОТОРЫХ ЯВЛЕНИЙ В ИНОСТРАННОЙ ЖУРНАЛИСТИКЕ В литературном, или, лучше сказать, журнальном, мире Западной Европы часто случаются презабавные истории. Как известно, там журнал может существовать и держаться только мнением, и потому там стараются иметь литературное или политическое мнение даже такие люди, которые способны иметь только кухонное или туалетное мнение. Многие с умыслом хватаются за какую-нибудь явную нелепость и всеми силами поддерживают ее, вопреки приличию, нравственности и здравому смыслу, чтоб только казаться людьми с мнением. О таких людях нечего и говорить: ясно, что это бессовестные промышленники. Но между ними есть и невинные люди, которые по внешности легко могут быть смешаны с торгашами мнения, но которых, ради истины и справедливости, должно отличать от продавцов лжи. Это люди очень неглупые, иногда даже умные, с познаниями и не без дарований, но которые, при большом честолюбии, не имеют довольно силы, чтоб вырваться из-под уровня посредственности. Если б их самолюбие не превосходило их интеллектуальных средств, они ограничились бы второстепенною ролью — развивать мнение, основанное человеком выше их, и эту роль они выполнили бы прекрасно и отличились бы в ней от толпы, как люди с умом и талантом,— потому что на свете гораздо больше генералов, которые весьма способны помочь полководцу одержать блистательную победу, а сами могут одержать верх разве только в стычке, где нужна личная храбрость, а не искусство стратига. И благо им, если они, не претендуя на предводительство армиями, скромно остаются не предводителями, а участниками битвы! Но жизнь — комедия, люди — актеры 1, и редкие из них так благоразумны, что честь — с умом и талантом выполнить маленькую или незначительную роль в пьесе предпочитают бесчестию — нелепо и бездарно выполнить в ней первую роль... Обратимся к литературным актерам, о которых заговорили. Им хочется во что бы ни стало быть основателями доктрины; но она не рождается свободно из их головы, подобно Палладе, вышедшей во всеоружии из головы Зевса, хотя голова у них болит не меньше Зевсовой, и они стучат по ней не легче Гефестова молота2. Тогда они хватаются за первую нелепость, которая может иметь вид или призрак истины. Если они не в состоянии изобрести новой нелепости, то дают особенный оттенок чужой и силятся основать особую, отдельную секту в сфере этой нелепости. Разумеется, все это происходит в пределах приятельского кружка, и за эту роль берется главное лицо в кружке, первенствующее в нем своим нравственным или умственным превосходством или характером. Кружок рад, что у него есть свой гений, который должен прославить его в веках и преобразовать современную действительность. Надо изда¬ 583
вать журнал, без которого пропаганда невозможна. Для журнала нужны деньги. Такие истории случаются только в Германии, где денег, как известно, не только куры не клюют, но и люди мало видят. Во Франции и Англии журналы издаются на акциях, капиталистами, и характер журналов — по большей части политический. В Германии для торговли капиталы бывают, но на журналы, которые, особенно теперь, имеют характер теологический, капиталов там не тратят. И потому гению-реформатору обещают денежное содействие два пли три члена кружка, если в него замешаются и богатые люди. Гений принимается за дело; вся работа взваливается на него, особенно черновая; приятели его пишут больше стишки (в Германии до сих пор свирепствует ярость виршеплетства) и только изредка разражаются тощими статейками в прозе. Выходит книжка, две, три, иногда и больше; журнал отличается ультрасвирепостью: все разделяющие его мнение — гении; всякое дрянное стихотворение, перелагающее это мнение на вирши, есть гениальное произведение; зато противников этого мнения журнал объявляет людьми бездарными, глупыми, низкими, спекулянтами, торгашами; всякое произведение, как бы ни было прекрасно и чуждо всякой котерии, беспощадно разругивается уже не за то, что оно противного мнения, а за то только, что оно держится не его (журнала) мнения. А мнение? A force de forger* гений-реформатор больше и больше в нем убеждается, потому что в нем действительно есть жажда убеждения и способность к нему,— словом, есть душа, есть сердце, и со дня на день он приходит в большее и большее свирепство, глубже и глубже впадая в нелепость, которую выдает за мнение; наконец, это мнение делается его idée fixe **, и сам он становится решительным мономаном. Искренно, добросовестно, бескорыстно, чисто, свято убежден он, что спасение мира только в его мысли и что все, кто не разделяет его доктрины,— погибшие люди, а все, кто отвергает, оспаривает ее или смеется над нею,— враги общественного спокойствия, враги человеческого рода, изверги, и злодеи... И bonhomme*** не замечает, что основа его верования, столь искреннего, столь бескорыстного, заключается в его самолюбии, а не в любви к истине, и что сила и энергия его убеждения выходят из болезненнострастного желания прославиться реформатором... Человек добрый и любящий по натуре, он делается теперь, по своим чувствам, настоящим инквизитором и готов бы был доносить на своих противников, жечь их на кострах... да, к счастию, век инквизиций прошел, да и бодливой корове бог рог не дает... Но публика остается равнодушною к «мнению», пожимает плечами и посмеивается над гением-реформатором; подписчиков так мало, * С помощью воображения (фр.). — Ред4 ** навязчивой мыслью (фр.)* — Ред. *** добряк (фр.). — Ред. 584
что третьей книжки журнала не на что выкупить из типогра-* фни... Гений-реформатор обращается к богатым друзьям, которые, если верить их стишкам и статейкам, готовы за «мнение» пожертвовать женою и детьми, жизнию и честью, не только всем своим имением. Но, увы! какое разочарование! Вместо денег ему дают — стихи! Мало этого: на него сыплются упреки, что он дурно повел дело, ошибся там, не то сказал здесь и т. д. Бедняку остается с горя и отчаяния или удавиться, или — что еще хуже — начать писать стихи... Журнал падает, переходит в другие руки и с четвертой книжки начинает толковать уже совсем о другом мнении, а иногда и умирает медленною смер- тию просто без всякого «мнения». Публика смеется, а враги «мнения» лукаво повторяют: Наделала синица славы, А моря не зажгла!3 Вот какие забавные истории случаются в иностранных лите* ратурах. Как счастливы мы, что наша литература совершенно чужда таких уродливых явлений! НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ФЕЛЬЕТОНИСТЕ «СЕВЕРНОЙ ПЧЕЛЫ» И О «ХАВРОНЬЕ» Но, к сожалению, в нашей литературе есть свои нелепости, которые стоят всяких других. К числу их принадлежит дурная привычка некоторых журналов и газет приписывать своим противникам такие мпения, которых те никогда и не думали иметь. Это особенно худо тем, что есть много читателей, которые добродушно верят всему печатному и справок наводить не любят (да и всякий ли может иметь для этого время?) и, прочтя будто бы выписанную из того или другого журнала фразу, повторяют: «Какая нелепость! как не стыдно утверждать такие вздоры!» Или —что еще хуже — восклицают: «Как можно это печатать! как позволяют это печатать!» В прошлом месяце мы представили печатные доказательства, что нашему журналу приписываются мнения совершенно противоположные его мнениям 1* И что ж? Как воспользовались этим уроком наши противники?—« Они прибегли к другому средству: вырвали там и сям по нескольку строк из страницы, по нескольку слов из фразы,— и действительно перепечатали наши слова без всяких искажений или изменений, словом, поступили в этом случае с возможною (для них) добросовестностию; но худо то, что эти вырванные фразы, будучи отделены от целой статьи, целой страницы, целого периода, явились с таким смыслом, что, читая их не в нашем журнале, поневоле воскликнешь: «Что за вздор!» или: «Как это можно печатать!» Вот доказательства: в фельетоне 106-го нумера «Северной пчелы», вышедшего 12 мая нынешнего года, вырвана из. 585
четвертой книжки «Отечественных записок» фраза: «Молодое по-« коление опытнее и мудрее прежнего». Подобная фраза, взятая отдельно, без связи с статьею, из которой вырвана,— и резка и нелепа. И потому да позволено нам будет вновь повторить наши слова вполне, чтоб читатели могли видеть сами: то' ли говорили мы, что приписывает нам благонамеренный фельетонист «Северной пчелы». Самолюбие играет большую и чуть ли не главную роль в нерасполо- жении стариков ко всему новому. Видя, что все на свете идет и делается не так, как бы им хотелось, не так, как все шло и делалось в их время, старики обижаются и говорят юношам: «Что же, мы глупее вас, а вы умнее нас? Разве мы затем прожили век свой, набрались уму-разуму, богатели мудрою опытностью, чтоб на старости лет неопытные мальчики вздумали учить нас?» Люди молодого поколения должны были бы отвечать на это старикам: «Каждый из нас, отдельно взятый, может быть, менее опытен и мудр, нежели каждый из вас, отдельно взятый; но наше молодое поколение и опытнее и мудрее вашего, потому что оно старше вашего и к вашей опытности приложило свою собственную». Но, к сожалению, молодые люди так же имеют свои молодые слабости и недостатки, как старые люди имеют свои старые слабости и недостатки,— и почти каждый юноша готов смотреть на старика, как на ребенка, а на себя, как взрослого человека, не понимая, что все его заслуги и все преимущество перед стариком состоит только в том, что он позже его родился, и что это ведь совсем не заслуга... Итак, было бы несправедливо утверждать, что старики всегда не правы в отношении к молодым, и молодые всегда правы в отношении к старикам. Но борьба между ими не прекращается ни на минуту, и одно время решает без лицеприятия, кто прав, кто виноват, хотя немногие доживают до решения своей тяжбы, и старики по большой части умирают с убеждением, что они правы, что их тяжба выиграна и что горе новому поколению, которое пошло новою дорогою... 2 Другая фраза: «Наполеон есть вверх ногами поставленный Карл Великий», надеемся, никому не покажется странною, если ее прочтут не отдельно, а в этом отрывке: Не помню, где и когда я читал какую-то статью Эдгара Кине о немецкой философии;3 статья не очень важная, но в ней было премилое сравнение немецкой философии с французской революциею. Кант — Мирабо, Фихте — Робеспьер, а Шеллинг — Наполеон; вообще, это сравнение не чуждо некоторой верности; я сам готов сравнить Шеллинга с Наполеоном, только обратно Эдгару Кине. Ни империя Наполеона, ни философия Шеллинга устоять не могли — и по одной причине: ни то, ни другое не было вполне организовано и не имело в себе твердости ни отрезаться от прошлых односторонностей, ни идти до крайнего последствия. Наполеон и Шеллинг явились миру, провозглашая примирение противоположностей и снятие их новым порядком вещей. Во имя этого нового порядка вещей признали Бонапарте императором; пушечный дым не помешал наконец разглядеть, что Наполеон остался в душе человеком прошедшего. Исторический маскарад a la Charlemagne *, в котором Наполеон оделся очень не к лицу, окруженный своими герцогами-солдатами,— был intermedia buffa **, за которой следовало Ватерлоо с настоящим герцогом во главе. Шеллинг в своей области поступил так, как Наполеон: он обещал примирение мышления и бытия; но, про* * под Карла Великого (фр.).-Ред, ** комический дивертисмент (ит— Редш 566
возгласив примирепие противоположных направлений в высшем единстве, остался идеалистом, в то время как Окен учреждал шеллинговское управление над всей природой и «Изйда» — «Монитер» натурфилософии — громко возвещала свои победы. Шеллинг одевался в Якова Бема и начинал задумывать реакцию самому себе для того, между прочим» чтоб не сознаться, что он обойден. Шеллинг вышел вверх ногами поставленный Бем, так, как Наполеон вверх ногами поставленный Карл Великий. Это худшее, что может быть, потому что чрезвычайно смешно4. Прочитав эти строки, кто не согласится, что они написаны не фельетонистом «Северной пчелы», а человеком нового поколения, который владеет умом, сведениями и талантом?.. Кто не согласится, что фельетонисту в этой статье все должно казаться нелепостью, потому что человеческому и особенно старческому самолюбию отрадно считать вздором все, что понять оно не в состоянии... Но самый смелый tour de force* благонамеренного фельетониста заключается в выписке слов Наполеона и замечания «Отечественных записок» на эти слова. Наполеон назвал народ песком и считал нужным бросить в этот песок гранитные массы религии и аристократии. Мы заметили, что эти слова показывают в Наполеоне отсутствие чувства порядка, который у него был заменен только чувством дисциплины. Что ж тут странного? Источник религии — народ, который совсем не песок, а плодотворная почва, из которой возникают цветы всех нравственных установлений. Религия не дается приказом. Так думать мог только Наполеон, который уважал все религии из политических расчетов, даже мухаммеданскую во время своего египетского похода, и льстил арабов мыслию, что он может сделаться мухаммеданином. Если во Франции восстановился католицизм, то не волею Наполеона, а тем, что большая часть народа осталась верна католицизму. Чего нет в народе, того нельзя дисциплинировать. Доказательство — аристократия: несмотря на все усилия Наполеона восстановить ее, несмотря на то, что он призвал во Францию эмигрантов и делал своих солдат герцогами,—теперь господствующее и правительствующее сословие во Франции не аристократия, a bourgeoisie**. Неужели это не известно г. фельетонисту? Где же софизмы в наших словах? Неужели в том, что «порядок основывается на удовольствии, на равновесии всех законных интересов, всех жизненных сил»?..5 Велика сила привычки: от нее не легко отставать! Сделав такие выписки, фельетонист не мог удержаться, чтоб не приписать нам кое-чего такого, чего мы вовсе не говорили или не делали. Ему почему-то очень не понравилась напечатанная в «Отечественных записках» басня «Хавронья»6. О вкусах спорить нечего! Он нашел крайне неприличными слова: грязная щетина, запах и вонь L И об Этом не спорим. Кому не известно, что и басня Кры¬ * ловкий трюк (фр.). — Ред. ** буржуазия (фр-)> — Ред." 567
лова «Свинья», в блаженной памяти доброе старое время, показалась неприличною8 и что в провинциальном обществе даже теперь, по свидетельству Гоголя, дамы, вместо того чтоб сказать; стакан воняет, говорят: стакан дурно ведет себя; вместо высморкаться говорят: обойтись посредством платкаЯ..9 И потому не будем об этом спорить с чопорным и жеманным вкусом некоторых людей, а заметим вот что: фельетонист уверяет, будто стихотворение «Хавронья» не означено в заглавии книжки и будто страница, внесенная в книгу после- стр. 326, не нумерована. Все это чистая выдумка: стихотворение «Хавронья» означено и на обертке четвертой книжки «Отечественных записок» и в общем оглавлении к 39-му тому «Отечественных записок»; следующая за 325 |(а не 326, как утверждает фельетонист) страница не означена, это правда, но не по той причине, чтобы басня незаконно явилась в печати, а по той, что в «Отечественных записках», как и во многих других журналах, никогда не означаются цифрами те страницы, на которых начинается новая статья — а так как на странице, следующей за 325-ю, напечатано стихотворение «Современная ода», то 326-я страница и не означена цифрами,— и так как это стихотворение оканчивается на 326-й же странице, а на 327-й начинается новое стихотворение, именно оскорбившая фельетониста «Хавронья», то и 327-я страница тоже не означена цифрами10. Зачем же выдумывать? Зачем стараться придавать криминальный характер такому вздорному делу, как ци- фровка страниц?.. Поневоле вспомнишь эти смешные стихи: Странная вещь! Непонятная вещь!11 Г-н фельетонист выдумал еще, будто мы сказали, что «Гоголь гораздо выше Карамзина и всех писателей его эпохи», и даже имел смелость выставить в выноске страницы (26 и 27 «Библиографической хроники» 4-й книжки «Отечественных записок»), на которых будто бы мы сказали это 12. Но ничего даже подобного нет ни на 26, ни на 27 и пи на какой другой странице «Отечественных записок»: это чистая выдумка фельетониста. Да и как бы могли мы сказать такую нелёпость? Как можно Карамзина, литератора, журналиста, историка, сравнивать с поэтом Гоголем? Правда, Карамзин писал стихи и повести, по своему времени очень замечательные и даже прекрасные, но все-таки и в стихах и в повестях он был только литератором и совсем не поэтом. Где ж тут возможность какого-нибудь сравнения? Сказать, что Пушкин выше Державина,— тут есть смысл, потому что Державин поэт и Пушкин поэт; но сказать, что Пушкин выше. Карамзина,— это чистая нелепость, потому что Карамзин был только стихотворец, а не поэт, а Пушкин был поэт. Сравниваются предметы однородные; можно сказать, что шампанское лучше донского или, пожалуй, и рейнвейна, (хоть это и совсем различные вина); но нельзя сказать, что шампанское лучше шелка.., 588
Карамзин в своих стихах был только стихотворцем, хотя и даровитым, но не поэтом; так точно и в повестях Карамзин был только беллетристом, хотя й даровитым, а не художником,— тогда как Гоголь в своих повестях — художник, да еще и великий. Какое же тут сравнение?... Фельетонист уверяет, что «просвещенные немцы, финляндцы и поляки находят наслаждение только в чтении сочинений Карамзина и писателей его эпохи и не могут постигнуть тех прелестей, которыми постоянно восхищаются наши журналы, служащие отголоском литературной партии, называющейся новым поколением, к которому примкнули (о?) несколько старых писателей, не имевших успеха во время полной своей деятельности»13. Мы не знаем, о каких это старых писателях, примкнувших к новому поколению, говорит г. фельетонист, ни того, какая литературная партия называется у нас новым поколением и какая старым,— а потому не будем разгадывать этих загадок. Равным образом, мы не знаем и не можем знать, одного ли Карамзина и писателей его эпохи читают просвещенные немцы, финляндцы и поляки, презирая новых писателей, каковы Жуковский, Пушкин, Грибоедов, Лермонтов и Гоголь: кто знает вкус людей, рассеянных по лицу таких совсем не маленьких земель, как Польша, остзейские губернии и Финляндия? По крайней мере мы за это не беремся. Если же это правда, мы поздравляем просвещенных немцев, финляндцев и поляков и не хотим им мешать в таком невинном удовольствии. Мы сами в детстве были так счастливы от чтения Карамзина и современных ему писателей и даже теперь иногда заглядываем в их сочинения, которые интересуют нас, как мемуары эпохи, которой мы не застали. Далее, г. фельетонист говорит о зависти к талантам и стремлении к их унижению, намекая на нас. Но каких писателей унижали мы? Назовите их. Решительно никаких, ни старых, ни новых. Крылов, конечно, не новый писатель, потому что пользовался славою в то время, когда мы еще и не родились,— и, по нашему мнению, Крылов в своем роде, то есть в басне, дошел до такого же совершенства, как Пушкин, Грибоедов, Лермонтов и Гоголь в своем роде. Если бы кто в наше время стал писать басни по влечению таланта, мы первые посоветовали бы ему выучить наизусть дедушку Крылова;1* но в других родах мы указали бы молодому таланту не на Карамзина, а на Пушкина, на Лермонтова, на Гоголя, советуя не быть незнакомым ни_ с Державиным, ни с Фонвизиным, ни с Дмитриевым, ни с Озеровым и тем более ни с Жуковским (как генияльным переводчиком, создавшим себе свой язык и свой стих, достойные глубочайшего изучения) и Батюшковым, да кое с кем еще и из новых. Странно, однако ж! Г-н фельетонист почему-то как будто избегает упо- йййать имя Пушкина и все толкует, вот уже сколько времени, об одном Карамзине и современных ему писателях. Тут что-то недаром! И нам сдается, что фельетонист хлопочет не столько 589
4> Карамзине (который вовсе не нуждается в его защите)', а о других писателях, не столь старых, но уже и далеко не молодых,— например, об авторе Ивана и Петра Выжигиных...15 Право, так! Но кто же станет завидовать романам г. Булгарина? В свое время они могли на минуту показаться новыми и потому воспользоваться минутным успехом; но им был нанесен страшный удар еще романами гг. Загоскина и Лажечникова, а появление Гоголя просто заставило публику даже совсем забыть, что были на свете романы г. Булгарина и что она, публика, не то читала их когда-то и где-то, не то слышала о них от кого-то. Неужели же молодое поколение должно читать их и по ним учиться писать?.. Но довольно о романах г. Булгарина: мы люди снисходительные и следуем латинской пословице: de mortuis aut bene, aut nihil...* К довершению всего, г. фельетонист позволил себе отпустить следующую вежливую фразу насчет «Иллюстрации», издаваемой г. Кукольником, и «Отечественных записок»: нападая на дурной вкус «Иллюстрации», перепечатавшей из «Отечественных записок» стихотворение «Хавронья»16, фельетонист говорит: «Мы бы не прикоснулись ни к „Иллюстрации41, пи к „Отечественным запискам“, чтоб не уподобиться Хавронье Крылова, искавшей только сора в барских палатах, если б» и проч. Нельзя не согласиться, что эта фраза как будто подслушана фельетонистом у какой-нибудь Хавроньи... Далась же ему эта Хавронья! И за что это он так ополчился на нее, как будто на самого страшного вра- га своего?.* СТИХОТВОРЕНИЯ ПЕТРА ШТАВЕРА. Санкт-Петербург. В тип. Эдуарда Праца. 1845, В 12-ю д. л., 42 стр, Г-н Петр Штавер — извините нашу нескромность — должен быть молодой, даже очень молодой человек,— может быть, не старше пятнадцати лет... В этом уверились мы чрез впечатление, которое произвело на нас чтение его стихотворений. Нам даже очень хочется, чтоб автору было никак не больше пятнадцати лет, потому что в таком случае мы имели бы удовольствие признать в его стихотворениях нечто вроде таланта, чувства и если не мысли, то стремления к мысли,— а это не шуточное дело! Но что ж тут до лет, какая нужда в метрике автора, когда его стихотворения сами за себя говорят?.. Метрика иногда много значит не в одних вопросах о звании и наследстве, но и в вопросах искусства и науки. Если двадцатилетний малой, наметавшийся в лавке, ловко и скоро сводит счеты, складывает и вычитаот, множит и делит, принимает и сдает,— тут нет ничего удивительного, нет речи ни о гении, ни о таланте: тут только способность, развита^ * об умерших —или хорошее, или ничего... (лат.)^ Редш 590
навыком и рутиною. Но когда семилетний ребенок, который имеет полное право не знать счета дальше десяти, но который, несмотря на то, по пальцам и простым соображением умеет расчесть сумму, например, во сто рублей серебром, складывая, вычитая, множа и деля, тогда если вы и не увидите в нем гения математики, то все-таки подивитесь в нем необыкновенной природной способности. Выйдет ли со временем из этого мальчика замечательный математик, или ничего из него не выйдет — это другой вопрос. Факт доказанный, что иногда из детей, ничего не обещающих, выходят гениальные люди, а из гениальных детей дюжинные люди; но мы не будем распространяться об этом, чтоб не уклониться от главного предмета нашей речи. Известно, что, имея более или менее верный слух, через учение и упражнение, можно сделаться не только сносным музыкантом, но даже и сочинять кой-какие фантазийки: обыкновенно до этого доходят уже в лета возмужалости, при охоте к музыке, при знакомстве со множеством музыкальных произведений. Но это еще не значит быть ни музыкантом-артистом, ни композитором-худож- ником. Когда же семилетнее или еще более малолетное дитя обнаруживает способность запомнить и верно пропеть всякую музыкальную пьесу, какую удастся ему услышать: в этом дитяти, конечно, еще нельзя наверное увидеть будущего Моцарта или будущего Листа, но по крайней мере на его счет простительно ошибиться в таких неумеренных надеждах. То же можно сказать о значении метрики в отношении к поэзии. Уменье писать стихи — конечпо, еще не талант, но все же способность; этою способностью владеет многое множество людей, и она-то заставляет многих из них видеть в себе талант поэтический. И вот, когда такой владеющий способностью стихотворства человек поначи- тается разных поэтов, пообразуется, поучится, то, в известные лета, ему ничего не стоит перекладывать в гладкие и звучные стихи чужие чувства, чужие мысли, да еще так ловко, что ни сам он, ни другие не подозревают в нем вороны в павлиньих перьях. В наше время чувства и мысли — нипочем. Не говоря уже о других поэтах, довольно иметь Пушкина и Лермонтова, чтоб владеть неисчерпаемым источником вдохновения. Возьмите любой стих из того или другого — и вот вам тема, на которую потянутся у вас нескончаемые варьяции... Но варьировать таким образом на чужие чувства и мысли может только человек возмужалый, развившийся; безбородый же юноша, тем более отрок, никогда не сумеет, не фальшивя, петь с чужого голоса. Его стих будет неуклюж, а заимствованные чувства и мысли он непременно пска- зит, изуродует. И потому, если в стихах слишком молодого человека заметно что-то вроде оригинальности, чувства и мысли,— явный знак, что у него есть талант. Даже его неуменье сладить с непокорным языком, с упрямым стихом,— не только не портит Дейа, но еще придает ему ту прелесть, которою так исполнен несвязный лепет младенца. 591
Нам показалось (и мы были бы рады, если б последствия доказали, что мы не ошиблись в этом случае), нам показалось, что стихотворения г. Штавера носят на себе все признаки ранней молодости, при условии которой в них нельзя не признать дарования. Не беремся определять степень этого дарования, ни предсказывать границы его развития, потому что неопределенность составляет главный характер слишком юных дарований. Они могут развиться — и могут исчезнуть, не дав цвета. В них не должно видеть что-то непременно великое в будущем. Стихотворения Пушкина-ребенка были довольно плохи, и по ним трудно было бы в то время признать в нем будущего великого поэта. Итак, говоря о стихотворениях г. Штавера, ограничимся настоящим, не забегая в будущее, будем говорить о том, что есть, не говоря о том, что может быть и может не быть. Все стихотворения г. Штавера довольно слабы, и если б мы не предцолагали их автора очень молодым, не стоило бы труда и говорить о них. Но что в опытах возмужалого человека поражает слабостью таланта или просто посредственностью, которая хуже бездарности,— то самое в опытах слишком молодого человека может быть признаком таланта неподдельного, но еще не овладевшего собственною силою. Нам кажется, что нельзя не видеть этого, например, вот хоть в пьесе г. Штавера «На кладбище»: Солнце яркое сияет Над кладбищем меж ветв ей И могилы обливает Светом радужных лучей, Ветер листья чуть колышет, Пробираясь меж крестов, И прохладой легкой дышит На обитель мертвецов. Сном спокойным, непробудным Люди, страсти — все здесь спит, Все путем тяжелым, трудным На покой сюда спешит. Но и здесь есть жизнь, движенье... Слышен шорох меж кустов, Слышно чье-то приближенье, Слышен говор голосов. Видны двое: то тропою Чуть заметною идут, То, склонившись над плитою, Тихо речь они ведут. И в очах любовь сияет! Так и здесь любовь живет? Так ее не отгоняет Мертвецов бесстрастных лед? 592
Да, и здесь так нежны взоры И лобзанья на устах, Полны чувства разговоры И разлуки тот же страх! Там, где смерть, восторгом бьются Упоенные сердца И слова любви несутся Над жилищем мертвеца! Так и в жизни: часто слезы Заменяет радость вновь! Как меж терниями розы, Меж могилами любовь! В этом стихотворении есть что-то похожее на поэтическое чувство, даже на поэтическую мысль; стих не чужд жизни, хотя и беден изяществом и точностью выражения. И от всего этого веет чем-то мило детским! Даже стихи: Так ее не отгоняет Мертвецов бесстрастных лед 1,—• даже эти стихи, возбуждая в читателе улыбку, не уничтожают в нем благосклонной готовности одобрить пьесу. Но самым характеристическим стихотворением в книяске г. Штавера надо признать «Желание»: Я не хочу, чтоб все меня любили, Я не хочу везде встречать друзей, Хочу, чтобы враги меня язвили Бессильной злобою своей! Пусть восстают! Я каждый шаг победный Готов своею кровию залить! Пусть упаду, измученный и бледпый, Но только прежде победить! Пусть за моей победной колесницей Всегда следит толпа врагов моих: Я понесусь под небо вольной птицей,—* И хор завистников затих! Но пе для славы жажду я боренья, А потому, что для моей души Потребны страсти, бури и волненья, Чтобы не замереть в тиши. В горниле сталь сильнее закалится, В страданьях — грудь всю силу обретет; Вода чиста, доколь она струится, В покое — тиной зарастет! 593
Крепись, душа! Познай свое значенье, Познай себя, познай свою всю мочь. И ты поймешь, что сладостно мученье, Когда есть сила превозмочь! И скажешь ты: «Затем даны страданья, Чтоб согревать остывшие сердца, И назначенье жизни не мечтанье, А деятельность мудреца. Мечта,— ты скажешь,— детская забава, Занятье мужа истинного — труд! Не за мечты дается в мире слава, Ее страданьями берут!» Будь это стихотворение написано взрослым человеком,— оно было бы плохо в эстетическом отношении, особенно в отношении к стиху, и было бы довольно пошлым фразерством, исполненным претензий и жалкого самолюбия, в нравственном отношении. Но как стихотворение существа, еще колеблющегося на переходе от отрочества к юности,— оно очень замечательно. В стихе, которым оно написано, необработанном, невыдержанном, есть сила и размах; в чувстве, которым оно согрето, есть жизнь и жар; в мысли, которою оно проникнуто, есть достоинство и благородство, именно потому, что это — детская мысль. Вот что сказали бы мы г. Штаверу, если бы он захотел нас послушать: Жаль, любезный поэт, что вы поторопились издать в свет книжку первых своих опытов, без которой публика легко могла бы обойтись, и пе подождали более зрелых своих произведений, которые для всех были бы интереснее. Но дело сделано, и да простит вас за него бог! Но вперед не торопитесь ни писать, ни печататься, особенно — печататься... Если у вас есть талант, и призвание ваше велико в будущем,— успеете написаться и напечататься; если же это окажется не более, как «кипением крови и избытком сил» 2,— ваша преждевременная книжка будет вам досадна, как грех юности, как ошибка самолюбия. Но нам приятнее думать, что у вас есть семя таланта, которое со временем может вырасти и разрастись. Приготовьте себя к этому и не погубите семени. В наше время поэт, как поэт, не может обещать себе великого успеха, потому что наше время от каждого,— следовательно, и от поэта,— требует, чтоб он прежде всего и больше всего был — человеком. Не заботьтесь же о себе, как о поэте, и воспитывайте в себе человека. Не говорите, что вы не хотите, чтоб вас все любили, что вы не хотите везде встречать друзей и жаждете иметь врагов: это чувство ложное и парадное, которое извиняется только его юностпю. Не покупайте любви людей изменою истине, уклончивостью и низостью; но и не по¬
зволяйте себе не дорожить ею или презирать ее: любовь ближних, законно и разумно приобретенная,— благо, которое выше всех благ. Верьте, что люди совсем не так хороши и совсем не так дурны, как делает их фантазия поэтов, которые то любят в них восхищаться собственною своею особою, то позволяют себе вымещать на них свои недостатки или раны своего самолюбия, клеймя их презрением. Вообще, люди, по своей натуре, более хороши, нежели дурны, и не натура, а воспитание, нужда, ложная общественная жизнь делают их дурными. Почти во всяком из них, даже в самом дурном, есть своя прекрасная, человеческая сторона, только трудно подсмотреть и открыть ее. Последнее составляет благороднейшую миссию поэта: ему принадлежит по праву оправдание благородной человеческой природы, так же как ему же принадлежит по праву преследование ложных и неразумных основ общественности, искажающей человека, делающей его иногда зверем, а чаще всего бесчувственным и бессильным животным. Люди — братья друг другу, хотя неразумность их отношений и делает их естественными врагами. Благородно, велико и свято призвание поэта/ который хочет быть провозвестником братства людей! Иметь врагов... источник этого желания заключается в эгоизме и самолюбивой уверенности быть лучше и выше всех людей: чувство жалкое и ничтожное, которое никогда не породит высоких поэтических созданий! Победить врага приятно: об этом ни слова,— однако ж врага, которого мы не вызывали, а который сам назвался на вражду; но еще приятнее сделать себе врага другом: это лучшая из побед! Человек имеет право ненавидеть в другом ложь и порок, но человек,не имеет права ненавидеть человека, под опасением ужаснейшего из наказаний — перестать быть человеком. Иметь врагов своей мысли, своему убеждению и бороться с ними до последних сил,— в этом есть свое величие, своя прекрасная сторона; но ничего нет хуже, как иметь личных врагов: этого никто не пожелает себе, и высочайшее несчастие для человека — носить в сердце своем личную вражду к человеку: это болезнь, мания, почти сумасшествие, от которого надо лечиться. Ездить на победной колеснице, конечно, приятно, но только тогда, когда вместе с вами торжествует правое дело; иначе вы — Марий или Сулла, которые купались в крови бессильных врагов... Что ж тут хорошего? Но вы, любезный поэт, говорите в свое оправдание: Но не для славы жажду я боренья, А потому, что для моей души Потребны страсти, бури и волненья, Чтобы не замереть в тиши. В горниле сталь сильнее закалится, В страданьях — грудь всю силу обретет; Вода чиста, доколь она струится, В покое — тиной зарастет! 595.
Прекрасно! но что бы вы сказали о человеке, который для того, чтоб его члены и мускулы не ослабли в бездействии и неподвижности, пошел бы по улице, да и ну колотить встречного и поперечного?.. Не правда ли, это смешно?.. Нет, любезный поэт, не заботьтесь о врагах и страданиях; напротив, употребляйте все силы избегать их, потому что враги и страданья явятся сами — их никто не избегал. Обратите прежде всего внимание на самого себя и постарайтесь познакомиться, сблизиться и разумно подружиться с самим собою, чтоб со временем не найти в себе собственного своего врага,— а это самый опасный, самый жестокий из врагов! Не льстите себе и будьте с собою строги, чтоб найти в себе друга разумного и честного, а не предателя коварного. Тогда одержите вы самую великую и блестящую победу над злейшим из врагов своих: это победа! Она будет стоить много труда и большой борьбы, которая не даст вам «замереть в тиши»... Но это еще не все, чтоб спастись от душевного застоя, от нравственной апатии: перед вами жизнь и мир — полюбите их и наслаждайтесь ими! Для этого также нужны труд и борьба. Жизнь, природа, человек, человечество, наука, искусство — какое обширное, великое, бесконечное поприще для борьбы благородной, для упражнения юных и свежих сил! Зачем тут враги, и без них много дела! Зачем говорить: Пусть за моей победной колесницей Всегда следит толпа врагов моих: Я понесусь на небо вольной птицей,— И хор завистников затих?.. В небе, то есть в верхних слоях атмосферы, пусто и холодно, и человеку хорошо только с людьми — «в тесноте люди живут» 3... Только гордость, основанная на самолюбии и эгоизме,— один из самых гибельных пороков,— только гордость гонит человека из общества ближних его и стремит его на пустую и холодную высоту, откуда он находит жалкое наслаждение видеть подсобою «хор завистников». Сказать: я имею завистников,— не значит ли это: какой я замечательный человек! Обрадоваться числу своих завистников,— не значит ли это обнаружить то мелкое и пошлое чувство, которое свойственно только маленьким великим людям 4 — этим карикатурам на великих людей? Нет, истинно хорошему, дельному человеку горько иметь завистников; для него это — несчастие. Он хочет иметь таланты и достоинства* хочет много знать, много сметь и много мочь, но не для потехи своего самолюбия, не для жалкого удовольствия приобресть врагов и завистников, а для разумного и законного наслаждения жизнию, потому что чем более он имеет, знает, смеет и может,— тем более он живет. Его никогда не порадует, но всегда огорчил ничтожество окружающих его людей,— и для него было бы величайшим блаженством дать им еще больше, нежели сколько 596
он сам пмеет, поднять их еще выше самого себя. Благородная душа, исполненная великодушных стремлений, не терпит вокруг себя ни рабов, ни угоднпков, ни хвалителей, ни льстецов; ей тесно и душно среди этих искаженных существ, и она может дышать свободно только среди братьев, связанных с нею узами симпатии ко всему разумному и человеческому. Для нее жизнь — богатая и роскошная трапеза, которую она хотела бы разделить со всеми, чтоб тем более самой насладиться ею... Да, любезный поэт, учитесь не увлекаться одним огромным — оно часто только чудовищно, а не велико; учитесь не увлекаться одним поражающим, эффектным, блестящим, ярким. Все истинное и великое — просто и скромно; оно целомудренно стыдится своего достоинства, как красота целомудренно стыдится наготы своей, и оттого делается еще прекраснее. Истину, благо и красоту надо любить для них самих, а не для нас самих,— как внутренно драгоценное само по себе, а не как пышный наряд, возбуждающий к тому* кто щеголяет в нем, удивление и зависть толпы. Человек сильный, могущественный, огромный — еще не всегда в то же время и велпкий человек. Нет спора, что как воитель Наполеон не имеет себе соперников в истории человечества; но, в глазах истинно мудрых,. простой, скромный, неблестящий Вашингтон в тысячу раз более всех возможных Наполеонов имеет право на имя великого человека. Только невежественная толпа, тупая чернь и жалкое суемудрие преклоняют колени и обожествляют гнетущую ее наглую силу, отражающуюся на бессовестности, обмане, вероломстве и злодействе... Покажите дикарю фольгу и золото: он бросится на фольгу, потому что она ярко блестит; покажите невежде белый мрамор Аполлона Бельведерского и раскрашенную восковую куклу: он удивится кукле, не обратив внимания на Аполлона. Увы! сколько таких дикарей и невежд между так называемыми умными, учеными, образованными и талантливыми людьми! Бойтесь, любезный поэт, попасть в число этих людей,— и, чтоб избежать такого несчастия, отвращайтесь всего эффектного, натянутого, ложного, призрачного! Будьте просты п скромны, радость предпочитайте горю, веселие — грусти, наслаждение — страданию. Сносите все горькое мужественно и благородно, когда горе посетит вас, но не желайте, не ищите горя, подобно этим романтическим совам, которые боятся унизить свое достоинство глубоких и высших натур, перестав хоть на минуту морщиться и хныкать и предавшись веселому влечению минуты. Смотрите на жизнь, как на наслаждение, и умейте наслаждаться ею разумно: тогда увидите вы, как прекрасна она, как много в ней счастия и упоения и как жалки слепые романтические клеветники жизни, которые всё смотрят куда-то туда, сами не зная куда5... И пусть руководят вами на путп жизни любовь, которая все прощает, все очищает, все облагороживает и освящает,— и смелый, свободный разум, который не боится, мук? сомнения и, многим рискуя, много завоевывает для, сча¬ 597
стия... Тогда вы увидите, что можно хорошо прожить и без вра-> гов и без завистников и что без борьбы с ними вам будет чем наполнить свою жизнь, не дать очерстветь чувству, погаснуть уму... Тогда, если вы будете поэтом, песни ваши будут не только прекрасны, но и живительны, плодородны; а еслп и не будете поэтом — что ж! вы будете человеком, а это, право, стоит всякого поэта.., ФИЗИОЛОГИЯ ПЕТЕРБУРГА, составленная пз трудов русских литераторов, под редакциею Н. Некрасова. (С политипажами). Часть И. Санкт-Петербург. Издание книгопродавца А. Иванова. 1845. В тип. Эдуарда Праца. В 8ню д. л., 276 стр. Лето — всегда глухая пора в русской литературе. Тут обыкновенно даже и журналы как будто устают, истощаются, делаются вялыми, даже тонеют, за исключением разве «Отечественных записок», на здоровую толстоту которых не действуют и летние жары. Но оригинальных русских повестей уже не ищите в эту пору ни в одном журнале. Если найдется хоть одна какая-нибудь плохонькая, то и ею журналист запасся еще с зимы. Наши романисты и нувеллисты вообще не заслуживают ни малейшего упрека в излпшной деятельности или многописании. Мало пишут они зимою и осенью, почти не пишут и весною, какова бы ни была весна в Петербурге, хотя бы хуже самой дурной осени; но летом — пусть оно будет хуже самой дурной зимы— они ни за что в свете не станут писать. Да и когда? — Они на даче, они наслаждаются прелестями петербургского лета, гуляют по лужам, в которых отражается небо, тоже похожее на лужу, или с горя играют в преферанс. Сверх того, русский человек, как известно, тяжел на подъем. Для того чтоб приняться за работу, ему нужно гораздо больше времени, нежели кончить ее. Русскому литератору никогда не попять досужести французских писателей, которые успевают бывать на балах, на гуляньях, в театрах, в заседаниях ученых обществ, присутствовать в заседаниях палаты депутатов и при этом иногда управлять министерством,— и в то же время издавать многотомные истории1, Французский литератор едет на лето из Парижа в деревню, отдохнуть, полениться, повеселиться; а в Париж из деревни привозит с собою несколько рукописей, издание которых, по объему, иногда может сравняться с полным собранием сочинений самого: деятельнейшего русского литератора. Как они это делают — русский человек — я этого решительно не понимаю и никогда не пойму. Говорят, будто бы это происходит оттого, что труд и занятие составляют для европейца такое же необходимое условие жизни, как воздух,— нет, больше, чем воздух,— к^ лень и бездействие для русского человека. Говорят, будто бы для европейца и самый отдых есть только несколько ослдблендая 598.
деятельность, потому что для него быть вовсе без занятия, без дела, без труда значит — не жить, и будто бы уж он так приучается с малолетства... Не знаем, правда ли это. Должно быть, неправда! Славны бубны за горами: не так ли, читатель? Как русский человек, вы, верно, махнете рукою, повторив эту чудесную поговорку, благодаря которой вам можно ничего не делать, живя на белом свете? Благодетельная поговорка! вечная память тому, кто изобрел ее: с нею жизнь так проста, ни к чему не обязывает — ни к труду, ни к самосовершенствованию... Но нынешний год, как нарочно, Петербург посетило такое лето, о каком он и мечтать не смел, помня, что на святой неделе, которая была во второй половине апреля, он ездил на санях... Сухое и теплое, почти жаркое лето, каково нынешнее, должно бы быть порою совершенной засухи для литературной деятельности. Кого теперь засадишь за дело! И чем бы можно было засадить? — разве голодом! Пора теперь глухая: у книгопродавцев, как говорят они, летом ни копейки, потому что русская публика летом книг не покупает, да и в городе никого теперь не найдешь — всё и все на дачах. Только журналисты и журнальные сотрудники и теперь, хоть и стонут, а работают; для них нет каникул, как для полицейских и извозчиков нет праздников. Поэтому в нынешнее лето нечего бы и ожидать появления чего-нибудь похожего на сносную книгу. Но вышло иначе: весною появились— «Тарантас», «Вчера и сегодня» и первая часть «Физиологии Петербурга»; в июне, среди лета, началось издание романов Вальтера Скотта «Квентином Дорвардом» 2, а теперь вышла вторая часть «Физиологии Петербурга». Но все это совсем не весенние и не летние произведения, а запоздалые зимние. Известное дело: на Руси все делается без торопливости и с проволочкою. Об иной тяжбе каждый день говорят: завтра решится; а глядишь, это «завтра» тянется лет пятьдесят, иногда и больше. Так точно об иной книге полгода твердят: на днях выйдет; сам издатель крепко убежден в этом, а между тем книга, обещанная в январе, глядишь, появляется в июле, и притом не всегда того же года. Как и отчего это делается — бог знает!.. Да то ли еще делывалось у нас! Бывало, журналист объявляет к новому году подписку на свой журнал, с обещанием в скорейшем времени додать пять книжек за предпрошлый и семь книжек за прошлый год,— для чего, говорит он, приняты им самые деятельные меры; а глядишь: в февральской книжке, например, 1844 года, являются моды и политические известия за июль 1842 года3... Теперь в журналистике снова воскресают милые, пасторальные и наивные обычаи старины. Недавно один плохой журнал, издававшийся уже года три и только в конце третьего года догадавшийся о себе, что он никуда не годится,— принял благое намерение исправиться на 1845 год, то есть сделаться умным, дельным и интересным4. Пышйая программа, 599
с обещанием коренной реформы, вышла в свет затем, чтобы журнал мог в четвертый раз поймать в силки «почтеннейшую» публику. И в самом деле, первые три книжки были и пограмотнее и будто подельнее, но с четвертой дело пошло прежним порядком, а реформы нет и следов, так же как и следов таланта или смысла... Пятая же книжка отличилась одною из тех старых новостей, к которым, впрочем, этот журнал прежде не прибегал; но, видно, ему пришлось плохо, потому что «почтеннейшая»-то не допустила в четвертый раз поймать себя, вполне удовлетворившись тремя первыми разами: на пятой книжке выставлены числа V и VI, в знак того, что эту книжку, которая, несмотря на чудовищную толстоту бумаги, вышла как-то тоньше первых четырех, должно считать за две книжки... Обертка извещает, что таким же точно образом выйдет и шестая книжка, которую подписчики этого журнала (поделом им — пусть не подписываются вперед на плохие журналы!) волею или неволею, а должны принять за седьмую и восьмую... Все это делается для того, чтоб не отстать от времени, которое, как известно, имеет преглупую привычку идти да идти себе, не дожидаясь отсталых книжек плохих журналов... Поистине легкий, дешевый и выгодный способ не только не отставать от времени, но и опережать его!.. Итак, вторая часть «Физиологии Петербурга» должна одна составить собою всю собственно русскую летнюю литературу нынешнего года... нет — чуть было не забыли! — нынешнее лето необыкновенно богато книгами беллетрического содержания: недавно вышел третий том «Ста русских литераторов». Книга, как сами можете видеть из ее названия, столько же важная, сколько и толстая: из трудов целой сотни литераторов, хотя бы и русских, можно выбрать много хорошего, много такого, что может эту книгу сделать представительницею русской литературы. Итак, еще раз, да здравствует лето 1845 года! Сухое, теплое, бездожд- ливое, оно оставило нас вовсе без грибов, но зато наделило книгами. О «Ста русских литераторам» мы скоро поговорим подробнее 5, а пока остановимся на второй части «Физиологии Петербурга». Мысль этой книги прекрасна. Это иллюстрованный альманах, или сборник статей, относящихся только до Петербурга. Статьи должны быть не столько описательные, сколько живописные, нечто вроде повестей и очерков, а иногда и взглядов, изложенных в форме журнальной статьи, местами серьезных, но всегда оттененных легким юмором. Цель этих статей — познакомить с Петербургом читателей провинциальных и. может быть, еще, более читателей петербургских. Как достигнута цель? — На этот вопрос трудно было бы отвечать утвердительно. Не должно забывать, что «Физиология Петербурга» — первый опыт в этом роде^ явившийся в такое время русской литературы, которое нцкак нельзя назвать богатым. Несмотря на то, можно сказать утвер¬
дительно, что это едва ли не лучший из всех альманахов, которые когда-либо издавались,—потому едва ли не лучший, что, во-первых, в нем есть статьи прекрасные и нет статей плохих, а во-вторых, все статьи, из которых он состоит,* образуют собою нечто целое, несмотря на то, что они писаны разными лицами. Первая часть «Физиологии Петербурга» имела большой успех. И не удивительно: статьи «Дворник» и «Петербургские углы» могли бы украсить собою всякое издание; статья «Петербургские шарманщики» не испортила бы никакого издания; что касается до статьи «Петербург и Москва», ее прочли все, многие оценили выше, нежели чего она стоит в самом деле6, а многие не хотели заметить в ней того хорошего, что в ней есть действительно, хотя и видели его: это, по нашему мнению, успех. Замечательнее всего отзывы журналов о «Физиологии Петербурга». Одна газета выписала из статьи «Петербург и Москва» пять строк, заключающих в себе мысль одного великого немецкого философа, назвала эту мысль вздорною и нелепою, а вместе с нею и всю статью. Таким же точно образом выписала она несколько строк из «Петербургских углов» и коротко, без изложения содержания* статьи, без доказательств, .объявила, что статья плоха, исполнена сальностей, грязи и дурного тона. «Дворник», этот превосходный физиологически-юмористический очерк, оскорбил в газете аристократическое чувство и заставил ее подивиться, что есть писатели, которые не гнушаются писать о дворниках!7 Но никакой истинный аристократ не презирает в искусстве и литературе изображения людей низших сословий и вообще так называемой низкой природы,— чему доказательством картинные галереи вельмож, наполненные, между прочим, и картинами фламандской школы. Уж нечего и говорить о том, что люди низших сословий прежде всего — люди же, а не животные, наши братья по природе и о Христе,— и презрение к ним, особенно изъявляемое печатно, очень неуместно. Хорош также отзыв одного журнала о первой части «Физиологии Петербурга» 8. Хотелось ему обнаружить к ней равнодушное презрение, да не удалось выдержать притворного тона: из каждого слова так и видно, что bonhomme* сердится. Хотелось ему также и сострить à la Барон Брамбеус, да вместо остроты у него вышло как-то ложное обвинение в преступлении: натура-то сказалась! В предисловии к первой части «Физиологии Петербурга» 9, между прочим, сказано, что у нас, в литературе, более хороших произведений, ознаменованных печатью художественности, нежели хороших беллетристических произведений,— более гениальных талантов (как, впрочем, ни мало их), нежели обыкновенных талантов, которых деятельность удовлетворяла бы насущным потребностям читающей публики. Журнал, о котором мы говорим3 выдумал, будто А' * добряк, славный малый (фр.), — Pedt 601'::
бы в предисловии сказано, что у нас всё таланты, а нет посреди ственности, и что «Физиология Петербурга» решилась сделаться сборником посредственных статей. Из этого видно, что бедный журнал нездоров и страждет расстройством печени. И не мудрено: его давно уж не читают, и, чтоб привлечь к себе подписчиков, он решился из одной своей книжки делать иногда две книжки, выставляя на обертке по две цифры 10. Слог остроумной статьи о «Физиологии Петербурга» напоминает своею несвязностью, сухостью и бесталанностью статью того же журнала о поэме г. Тургенева «Разговор»; где это прекрасное произведение наповал разругано за то, что оно написано не в славянофильском духе,— а слог статьи о «Разговоре» напоминает собою слог брошюрки о «Мертвых душах», которая года три назад насмешила весь читающий мир нелепостию мыслей и бездарностию изложения11. Разумеется, за подобные статьи издателю «Физиологии Петербурга» остается только благодарить и газету и журнал, потому что, прочитав такую статью, опытный читатель сейчас поймет, в чем дело, и захочет прочесть книгу, о которой намереваются писать хладнокровно, а пишут с сердцем, п скажет: «Tu te fâches, Jupiter, donc tu as- tort» *. Вторая часть «Физиологии Петербурга» содержит в себе статьи: «Александринский театр», «Чиновник», «Омнибус», «Петербургская литература», «Лотерейный бал», «Петербургский фельетонист». Самая лучшая из них — «Чиновник»; самая слабая— «Петербургская литература». Последняя могла бы незаметно пройти в журнале, даже иметь в нем какое-нибудь значение; но в книге она как-то неуместна. «Чиновник», пьеса в стихах г. Некрасова, есть одно из тех в высшей степени удачных произведений, в которых мысль, поражающая своею верностью и дельностью, является в совершенно соответствующей ей форме, так что никакой, самый, предприимчивый критик, не зацепится ни за одну черту, которую мог бы он похулить. Пьеса эта написана в юмористическом духе и верно воспроизводит одно пз самых типических лиц Петербурга — чиновника: Как человек разумной середины, Он многого в сей жизни не желал: Перед обедом пил пастойку из рябины. И чихирем обед свой запивал. У Кинчерфа заказывал одежду И с давних пор (простительная страсть!] Питал в душе далекую надежду В коллежские асессоры попасть,^ Затем, что был он крови не боярской И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь * «Юпитер, ты сердишься, значит ты неправ» /фр.). — Ред. 602
Детей его породой семинарской Осмелился надменно попрекнуть. Сирот и вдов он не был благодетель, Но нищим Иногда давал гроши И называл святую добродетель Первейшим украшением души. Об ней твердил в семействе беспрерывно, Но не во всем ей следовал подчас, И извинял грешки своп наивно Женой, детьми, как многие из нас. По службе вел дела свои примерно И не бывал за взятки под судом, Но (на жену, как водится) в Галерной Купил давно пятиэтажный дом. И радовал родительскую душу Сей прочный дом — спокойствия залог. И на Фому, Ванюшу и Фекл ушу Без сладких слез он посмотреть не мог... В неделю раз, пресытившись игрой, В театр Александринский, ради скуки, Являлся наш почтеннейший герой. Удвоенной ценой за бенефисы Отечественный гений поощрял, Но звание актера и актрисы Постыдным, по преданию, считал. Любил пальбу, кровавые сюжеты, Где при конце карается порок... И, слушая скоромные куплеты, Толкал жену тихонько под бочок. Любил шепнуть в антракте плотной даме (Всему научит хитрый Петербург), Что страсти и движенья нужны в драме И что Шекспир — великий драматург,— Но, впрочем, не был твердо в том уверен, И через час другое подтверждал; По службе быв всегда благонамерен, Оп прочее другим предоставлял. Зато, когда являлася сатира, Где автор — тупеядец и нахал — Честь общества и украшенье мира Чиновпиков за взятки порицал,— Свирепствовал он, не жалея груди, Дивился, как допущена в печать И как благонамеренные люди Не совестятся видеть и читать. С досады пил (сильна была досада!) В удвоенном количестве чихирь И говорил, что авторов бы надо За дерзости подобные — в Сибирь!.. Выписывая эти места, мы выбирали не то, что лучше, а то, что короче, следовательно, читатели вполне могут судить по этим выпискам о целой пьесе. Найдутся люди, которые, пожалуй, скажут: «Что за предмет! и как можно восхищаться пьесою, которая изображает такой предмет!» Таких людей зш-„ отсылаем 603
к сочинениям Марлинского, которые изображают всё предметы высокие и колоссальные. Что же касается до нас, мы ценим литературные произведения, прежде всего по их выполнению, а потом уже и по их содержанию, предмету и цели. Последнее необходимо иметь в виду особенно при сравнении двух одинаково хорошо выполненных произведений, чтоб определить их относительную друг к другу ценность. Поэтому для нас одна из лучших басен Крылова лучше всех трагедий Озерова, хотя и трагедии эти имеют свое достоинство; но лучшей из басен Крылова нельзя, по важности, равнять, например, с «Онегиным» Пушкина: тут огромная, неизмеримая разница в достоинстве «Онегина» пред баснею,— и эта разница заключается в содержании, в предмете, а не в форме, или, лучше сказать, выполнении. Так как мы не имеем в виду сравнивать «Чиновника» г. Некрасова ни с каким известным произведением, то и скажем просто, что эта пьеса — одно из лучших произведений русской литературы 1845 года 12. Из прозаических статей лучшая во второй части «Физиологии Петербурга»—статья г. Панаева: «Петербургский фельетонист». Она уже была напечатана в «Отечественных записках», но здесь перепечатана несколько переправленная и пополненная,— отчего она много выиграла в достоинстве. Она очень идет к «Физиологии Петербурга», потому что верно изображает одно из самых характеристических петербургских явлений. Есть у г. Панаева еще статья «Тля», напечатанная в «Отечественных записках» 1843 года, которая так и просится в «Физиологию Петербурга»13, и если б к ней можно было сделать картинки получше, то она произвела бы сильный эффект, хотя и была бы уже не новым произведением. — «Лотерейный бал» г. Григоровича — статья не без запимательности, но, кажется, слабее его же «Шарманщиков», помещенных в первой части «Физиологии». Она слишком сбивается на дагерротип и отзывается его сухостью. — «Омнибус» г. Кульчицкого (Говорилина) — статья совершенно дагерротипи- ческая, верный список с случая, не лишенный занимательности. Ее упрекают многие за сальность в изображении беспрестанно рыгающего купца-бороды. По нашему мнению, писатель, изображающий действительность, только в двух случаях может впадать в сальность и грязность: или когда он сам тем более восхищается своими картинами, чем грязнее они,— по своей личной любви ко всему грязному; или когда он впадает в противоположную крайность и чересчур резким изображением грязи, не смягченным художественностию выражения, старается выразить свое отвращение от грязи. Последнее нередко бывает с людьми, которых чувства и образованность выше таланта. Может быть, в этом отношении г. Кульчицкий немножко и погрешил против вкуса в своем «Омнибусе»; но все-таки его купец-борода и его герой' очень похожи на действительных людей этого разряда;1— и му «Омнибус» для нас все-таки много лучше множества прЪи$-* ведений'с изображениями'великих и колоссальных предметов, а 604
купец-борода и герой в-тысячу раз интереснее Греминых, Звон- ских, Лидиных, Зоричей и тому подобных так называемых «идеальных» созданий 14. — В статье «Александринский театр» собрано все, что уже было говорено и сказано нового об этом театре,— так что теперь едва ли уже можно сказать о нем что-нибудь, чего уже не было бы сказано. Особенно любопытно в этой статье сравнение петербургского русского театра с московским, в отношении к их артистам 15. В заключение скажем, что такая книга, как «Физиология Петербурга», была бы замечательным явлением и, не будучи первым опытом, была бы хороша и для зимнего, не только для летнего чтения. Что касается до картинок во второй части «Физиологии Петербурга»,— между ними некоторые недурны; но в особенности мы дюжем указать только на три: Александринский театр (стр. 5), аллегорическое изображение русского водевиля в виде удальца в мужицком платье, модном жилете, модном галстуке и с стеклышком в глазу (стр. 60) и изображение скромной девицы, преследуемой господином с палкою (стр. 138) 16. ГРАММАТИЧЕСКИЕ РАЗЫСКАНИЯ. В. А. В а с и л ь е в а. 1) О букве ё. 2) Об образовании имен уменьшительных рода мужеского и женского. Санкт-Петербург. В тип. Конрада Вингебера. 1845. В 8-ю д. л., 65 стр. Появление книжки г. Васильева очень порадовало нас. В самом деле, давно бы уже пора приняться нам за разработывание русской грамматики. А то — ведь стыдно сказать! — грамматика полагается у нас в основание учению общественному и частному,— а между тем у нас нет решительно ни одной удовлетворительной грамматики! И как же бы могла она явиться у нас, когда теория языка русского почти не начата, и для грамматики, как систематического свода законов языка, не приготовлено никаких данных? Оттого, если сличить две русские грамматики разных составителей, например, грамматику г. Греча с грамматикою г. Востокова *,— подумаешь, что каждая из них рассуждает об особенном языке или что они отделены одна от другой большим промежутком времени. Каждый пишущий в России руководствуется своею собственною грамматикою; нововведениям, этимологическим, синтаксическим и орфографическим, нет числа и меры: всякий молодец на свой образец! И между тем, несмотря на вопли некоторых старых писак против этой грамматической анархии, в которой они видят злоупотребление и чуть не разбой,— при настоящем положении русского языка, эта грамматическая анархия неизбежна п необходима — даже полезна и благотворна... Русский язык еще не установился,— и дай бог, чтоб он еще как можно долее не установился, потому что чем 605
дольше будет он установляться, тем лучше и богаче установится он. Есть, люди, которые верят, или только делают вид, что верят, будто Карамзиным русский язык совершенно утвердился и дальше идти не может: много благодарны за этот язык-скороспелку, которому только без году неделя, а он уж и состарелся! Как один из замечательнейших моментов развития русского языка, мы принимаем карамзинский язык с любовию, уважением, благодарностью и даже, если хотите, с удивлением; но нам и даром не нужно карамзинского языка, если в нем должно видеть совершенно установившийся язык русский... Мы думаем, что если Крылов и обязан Карамзину чистотою своего языка, то все же язык Крылова во сто раз выше языка Карамзина, по той простой причине, что язык Крылова до пес plus ultra * язык русский, тогда как язык Карамзина только в «Истории государства Российского» обнаружил стремление быть языком русским, а до тех пор обнаруживал стремление только не быть славяно-латинско-немецким, или ломоносовским языком (что и было со стороны Карамзина великою заслугою). Но сфера языка Крылова сама по себе довольно ограничена, и потому не в ней русский язык мог достичь своего установления и не на басне остановиться. Ему надо было идти, д он пошел вперед содействием Жуковского, Батюшкова, Гнедича, самого Карамзина, который в своей «Истории государства Российского» говорил совсем другою манерою, нежели прежде,— правда, манерою еще более искусственною, но зато и более полезною для успеха русского языка. Явился Пушкин — и русский язык обрел новую силу, прелесть, гибкость, богатство, а главное — стал развязен, естествен, стал вполне русским языком. Поэтому, слушая людей, которые наивно утверждают, что Карамзин кончил, так сказать, воспитание русского языка, и совсем умалчивают о Пушкине, как будто бы в деле языка он не заслуживает и упоминовения,— невольно вспоминаешь стих Крылова, обратившийся в пословицу: , Слона-то я и не заметил!2 Теперь посмотрите: Ломоносов установляет славяно-латинско-немецкую форму русского языка, всеми принятую безусловно; но в писателях екатерининского века уже виден в ходе языка значительный успех: Державина и Фонвизина, по отношению к языку, уже никак нельзя сравнивать с Ломоносовым. Карамзин, так сказать, убивает насмерть язык Ломоносова, с одной стороны, представив образцы новой прозы, а с другой, вместе с Дмитриевым, представив образцы стиха, далеко, в отношении к языку (а не поэзии), опередившего стих Державина. Мало этого: лишь только проза его сделалась образцовою и начала развиваться далее содействием Жуковского, как он сам отрекается от не© и в своей «Истории» силится создать совсем другого рода пррду* * крайних пределов (лат.). — Редш 606
О Крылове, мы говорили. Стих Жуковского и Батюшкова неизмеримо далеко оставляет за собою стих Дмитриева и Карамзина; Гнедич создает русский гекзаметр и делает русский язык способным для воспроизведения изящной древней речи эллинской. Кажется, много сделано? Трудно поверить, чтоб можно было идти дальше? И' что же? — Пушкин является полным реформатором языка, увлекает за собою Крылова, писателя, опередившего его целою четвертью века, увлекает Жуковского. Вместе с Пушки- ныМ' является Грибоедов и создает язык русской стихотворной комедии, как Крылов создал язык русской басни. Сам Пушкин не стоял на одном месте: с «Полтавы», вышедшей в 1829 году, началась для его поэтической деятельности новая эпоха в отношении и к творчеству и к языку. Прозою он писал до того времени мало, но и в его прозаических отрывках (особенно в «Арапе Петра Великого») видно уже начало совершенно новой русской прозы. И все это сделалось в какие-нибудь девяносто лет, считая от первой оды Ломоносова — «На взятие Хотина», написанной правильным тоническим размером, навсегда утвердившимся в русской поэзии (1739), до «Полтавы» Пушкина (1829)!.. Какая же могла тут явиться грамматика? Ведь грамматика есть абстракция языка, существующего в созданиях литературы, а литература изменялась с каждым годом? При таких условиях, какую ни напишите грамматику,— она успеет отстать от языка литературы, пока вы будете печатать ее. Но почему же, спросят нас, мы говорим всё о языке литературы, а не о языке народа? По самой простой причине: масса народа отстала от образованного общества, и язык ее сделался для общества слишком бедным и неудовлетворительным: ведь не у всякого же достанет духа объясняться маленько мужицким слогом3. Язык же общества беспрестанно изменялся вместе с литературою. Однако ж и Пушкиным не кончилось развитие русского языка, который и теперь еще далек от того, чтоб установиться. Особенно беден доселе разговорный, общественный русский язык. Для поэзии, преимущественно высокой, еще нашими писателями до Пушкина (преимущественно Державиным, Жуковским и Батюшковым) сделано было много, а Пушкиным довершено их дело. И не мудрено: русский язык необыкновенно богат для выражения явлений природы и, по своему близкому сродству с древнецерковным славянским языком, причастен гению древних классических языков, способен к передаче произведений древнегреческой и латинской поэзии. В самом деле, какое богатство для изображения явлений естественной действительности заключается только в глаголах русских, имеющих виды! Плавать, плыть, приплывать, приплыть, заплывать, отплывать, заплыть, при- ШШь <СпроплЫть?>, уплывать, уплыть, наплывать, наплыть, подплывать, подплыть, поплавать, поплыть, расплаваться, расплыться, 607
наплываться, заплаваться — это все один глагол для выражения двадцати оттенков одного и того же действия! Степь раздольная Далеко вокруг, Широко лежит, Ковылем-травой Расстилается! Ах ты, степь моя,, Степь привольная, Широко ты, степь, Пораскинулась, К морю Черному Понадвинуласъ! 4 На каком другом языке передали бы вы поэтическую прелесть этих выражений покойного Кольцова о степи: расстилается, пораскинулась, понадвинуласъ?.. Да, благодаря уже самому свойству русского языка, поэзия природы, поэзия чувств и мыслей, не ознаменованных ни печатаю абстракции, ни печатию общественности, навсегда установилась у нас Пушкиным, и язык для нее вполне выработался,—г так что дальнейший прогресс для языка будет уже не столько со стороны формы, сколько со стороны содержания. Но такой прогресс возможен не только для юного русского языка, еще далеко не во всех отношениях вышедшего из пелен, но и для вполне развившегося с лишком два века назад французского языка. Каждый вновь появляющийся великий писатель открывает в своем родном языке новые средства для выражения новой сферы созерцания. Так, например, в грамматическом отношении нет почти никакой разницы между языком Руссо и Жоржа Занда; но зато какая разница между тем и другим языком в отношении к их содержанию! В этом отношении, благодаря Лермонтову, русский язык далеко подвинулся вперед после Пушкина, и таким образом он не перестанет подвигаться вперед до тех пор, пока не перестанут на Руси являться великие писатели. Но зато как еще беден русский язык для выражения предметов науки, общественности,— словом, всего отвлеченного, всего цивилизованного, глубоко и тонко развитого, даже ежедневпых житейских отношений! И причина этой бедности заключается, к несчастию, не в том только, что русский язык молод, неразвит, не обработан, но еще и в историческом развитии русского народа. Как богаты перед ним, в этом отношении, языки народов Западной Европы! — А почему? — Потому, что они образовались 'большею частию из обломков латинского, через который приняли в себя не малое число даже греческих слов. Исключение остается за немецким языком, как самостоятельным; а попробуйте исключить из него все взятые немцами латинские и греческие ело-«
ва,—• п вы увпдпте, как страшно обеднеет он. Вместе с словами искаженного латинского языка тевтонские варвары взяли от римлян и те понятия, те идеи, которые могла породить п развить только гуманпческая классическая древность и которые не могли бы иным путем достаться варварам. От этого, например, французский язык так богат словами, которые заключают в себе философский смысл и которые, несмотря на то, употребляются в самом простом житейском разговоре. Субъект, объект, индивидуум, индивидуальный, абсолютный, субстанция, субстанциялъный, конкретный, универсальный, абстрактный, категория, рационализм, рациональный, обскурантизм, индифферентизм, специальный, специализм, коллизия — все эти слова считаются у нас книжными, смешными и дикими и навлекают на себя глумление невежд, если употребляются и не в разговоре, а в рассуждениях об умственных предметах5. Оно отчасти и понятно: их не было в русском языке, потому что в русской цивилизации до Петра Великого не было выражаемых ими понятий; а во французском языке опи существуют как весьма обыкновенные слова: l’objet, le sujet, l’individu, individuel, l’individualité, absolu, la substance, substantiel, concret, universel, l’universalité, abstrait, la catégorie, le rationalisme, rationel, l’obscurantisme, l’indifférentisme, le spécialisme, la collision... Таких слов мы не перечли здесь и сотой доли. Все такие слова мы поневоле должны брать целиком у иностранцев; многие из них совершенно обрусели, и мы так привыкли к ним, что как будто и не считаем их за чужие: коммерция, монополия, манифест, декларация, прокламация, инстинкт, фабрика, мануфактура, брильянт, поэзия, проза, музыка, гармония, мелодия, администрация, губерния, мастер, мастерство, маляр, кучер, солдат, офицер и пр., и пр., и пр.6. Таких слов мы не исчислили здесь и тысячной доли. Многие из иностранных слов удачно переведены на русский язык и получили в нем право гражданства: правительство, промышленность, предмет, личность (не оскорбление, a personnalité), девственность, любезность, воспроизведение (reproduction), влияние, отношение, заключение (conclusion), излооюение (exposition)7 и пр. Нечего уже говорить, что, чрез столкновение русского ума с доселе чуждыми ему идеями, русский язык стал богаче словами, которые умножились этимологическим производством для выражения оттенков уже существовавших понятий. Таким образом произошло неисчислимое множество слов вроде следующих: враждебность, количественность, творчество, знаменитость (в смысле славного чем-нибудь человека, célébrité), множественность, сладостный, принадлежность, влюбчивость, письменность, грамотность и т. п.8. Но, несмотря на то, во французском языке остается множество слов, в значении которых мы не можем не нуждаться, но которых, в то же время, не можем ни перевести (потому что у нас нет соответствующих нм слов), ни взять целиком (потому что они как-то не вошли сами в наш 20 в. Белинский, т. 7 609
язык). Впрочем, некоторые из них мы поневоле мешаем в свой русский разговор, к величайшему неудовольствию пуристов, которых ограниченность не вндит в них нужды; таковы: compromettre, solidarité, alternative, charité, exagérer, se prononcer, prétendre, conception, garantir, garantie, exploiter, initier, initiation, initiative, varier, remonter, prépondérance, chance, camaraderie, association, attribut, étaler, détailler, assortir, revanche и пр. (компрометировать, эксажерировать, прононсироватъся, претендовать, концепция, гарантировать, эксплуатировать, вариировать, ремонтировать, препондеранс, шанс, ассоцияция, атрибут, эталировать, детальировать, сортировать, реванш)2. Нечего говорить о богатстве французской фразеологии, о гибкости французского языка, способного на выражение всевозможных тонкостей и оттенков мыслей. Выписанные нами выше слова важны еще и по определенности, с какою выражают они заключенное в них понятие: поэтому многие из них можно бы перевести, да только перевод будет неточен — то же, да не то. Так, например, charité можно перевести словом милосердие, а будет не то: схвачено понятие, но потеряны некоторые оттенки его; étaler — выставлять, раскладывать напоказ — опять близко, но не то; revanche — возмездие: похоже, а не совсем! Вот почему французский язык не у одних у нас в таком употреблении. Можно быть в нем не слишком сильным, — и, несмотря на то, подлинник хорошего французского сочинения понимать лучше, нежели превосходный перевод его по-русски. Писать по-русски письма — просто мучение: фраза выходит тяжела, пахнет грамматикою и семинариею, обороты неуклюжи. Пишете, мараете — й кончите тем, что сразу напишете по-французски — и выйдет хорошо. Говорить по-русски, не вмешивая фраз и слов французских, очень трудно. Наши литераторы и так называемые патриоты упрекали и теперь упрекают высшее общество в равнодушии и даже презрении к русскому языку и русской литературе, в пристрастии и даже страсти к французскому языку и французской литературе: обвинение несправедливое и в высшей степени мещанское! Наше высшее общество, вдруг столкнувшись, так сказать, с Европою, увидело, что для его новых потребностей, идей и общественных отношений русский язык беден и недостаточен, хотя для своего общества (до времен Петра Великого) он, как и естественно, был не только удовлетворителен, но еще и очень богат. Русскому обществу по-русски читать. было нечего; однако ж то немногое, что было, оно читало: при Екатерине Великой оно читало Державина и Богдановича, смотрело в театре трагедии Сумарокова и комедии Фонвизина; при Александре I-м оно не по одним слухам знало о Карамзине, Дмитриеве, Озерове, Крылове, Жуковском и Батюшкове. Но это ведь еще не была литература, способная занять и наполнить досуги образованного общества: годовой бюджет произведений всех этих писателей едва мог ставать на неделю чтения. Явился Пушкин — высшее общество прочло его. 610
В. наше время оно не только прочло Гоголя и Лермонтова, но перелистывает иногда и не столь крупных писателей, заглядывает даже в журналы. В чем же упрекают его? — Разве в том, что оно не проглатывает всего, что производит досужество российских сочинителей? — Ну, за это надо извинить высшее общество: оно немножко деликатно и боится пндкжестии10... Но оно не говорит по-русски? — Правда; п это оттого, что, как сказал Пушкин, Доселе гордый наш язык К почтовой прозе не прпвык п, и оттого, что он еще менее привык к разговору: местоимения его такие длинные, например, который, без которого между тем нельзя составить фразы; а его причастия, и действительные и страдательные, так долговязы, главное же — так отзываются «высоким слогом»; его фраза так пахнет книгою. Для устранения всех этих препятствий еще очень мало сделано и высшим обществом и литературою, но «мало» не значит еще «ничего». Немного сделано, но уже делается: с одной стороны, высшее общество, все больше и больше читая по-русски, естественно, больше и говорит по-русски; а когда русская литература будет ежегодно производить хорошего и интересного столько же, сколько ежегодно производит французская литература, или хоть около того,— тогда наше высшее общество будет и читать и говорить по-русски, без сомнения, больше, чем по-французски. А то ведь, согласитесь сами,— две или три, много-много пять порядочных повестей в год, роман в иной год да десяток журналов, которые больше чем наполовину наполняются переводами и из которых разве только два удобны для чтения,— согласитесь, что такая литература, если только она и в самом деле — литература, немного времени возьмет у самого жадного до чтения, но хотя немного разборчивого читателя. С другой стороны, русская литература теперь на доброй дороге для того, чтоб выработать из языка книги язык общества и жизни. Она давно уже стремится к этому,— с тех пор, как заговорили о важности так называемой легкой поэзии и легкой литературы 12. Перебирая наших деятелей в этом отношении, пропустим Сумарокова, Богдановича, даже Хемницера и начнем с Фонвизина, потом упомянем Крылова и Дмитриева (басни и сказки; в особенности «Модная жена»); от них перейдем к. бессмертному созданию Грибоедова «Горе от ума», к «Евгению Онегину» и «Графу Нулину» Пушкина, причем упомянем о прозаических опытах Пушкина (преимущественно об «Арапе Петра Великого»). С Гоголя начинается новый период русской литературы, которая, в лице этого генияльного писателя, обратилась преимущественно к изображению русского общества. Пуристы, грамматоеды и корректоры нападают на язык Гоголя 13, и, если хотите, не совсем безоснова¬ 20* 611
тельно: его язык точно неправилен, нередко грешит против грам± матпки и отличается длинными периодами, которые изобилуют вставочными предложениями; но со всем тем он так живописен, так ярок и рельефен, так определителен и точен, что его недостатки, о которых мы сказали выше, скорее составляют его прелесть, нежели порок, как иногда некоторые неправильности черт илп веснушки составляют прелесть прекрасного женского лица. Возьмите самый неуклюжий период Гоголя: его легко поправить, и это сумеет сделать всякий грамотей десятого разряда; но покуситься на это значило бы испортить период, лишить его оригинальности и жизни. Гоголь дал направление прозаической литературе нашего времени, как Лермонтов дал направление всей стихотворной литературе последнего времени. И направление, данное Гоголем, особенно плодотворно для литературы и для языка, которые поэтому учатся и научатся хорошо говорить о простых вещах, и уже не поучать, как прежде, торжественно и важно публику, а беседовать с нею. С другой стороны, еще с появления «Московского журнала» и «Вестника Европы» Карамзина наша журнальная литература оказала стремление объясняться с публикою не парадным языком книги, а живым языком общества. Но Карамзин не долго действовал на журнальном поприще,— и потому только с появления «Московского телеграфа» начинается период настоящей журнальной деятельности, полезной и для общества и для языка. И нельзя сказать, чтоб в этом отношении журналистика наша не сделала с тех пор значительных успехов. Но как бы ни был язык неразвит и необработан,— он все же ведь имеет свой гений, свой дух, свои законы и свои, только ему свойственные, характер и физиономию: исследовать, определить,— словом, привести их в ясное сознание, есть дело грамматики. Взглянем же на то, что сделала у нас для языка грамматика. Сначала, подобно русской поэзии и русской литературе вообще, русская грамматика нисколько не была русскою, но представляла какой-то странный сколок с латинской, французской и немецкой грамматики. Наши грамматисты, от Мелетия Смотриц- кого до Ломоносова и бывшей академии Российской, составляя, русскую грамматику, как будто ничего другого не делали, как только переводили латинскую,— и потому они в русских глаголах, кроме трех времен — настоящего, прошедшего и будущего, действительно существующих, нашли еще неопределенное прошедшее (преходящее), совершенно прошедшее, давно прошедшее, неопределенное будущее, совершенное будущее и другие и при каждом глаголе открыли по нескольку неокончательных накло- пенин. Также неудовлетворительна была грамматика, изданная1 Российской академиеюи. Впрочем, за это облатыненне русской грамматики не должно строго судить наших старинных грамотеев: гея их вина состояла в том, что они начали с пачала, по естественному ходу человеческого ума. Вследствие реформы Пет- G12
ра Великого у нас все русское неизбежно должно было обыностраниться. Наконец, знаменитый лингвист, немец Фатер, первый проникнув в особенные свойства русских глаголов, положил твердое основание русской грамматике, по крайней мере, сделал ее возможною. Он доказал, что совершающееся в глаголах других языков посредством множества времен у нас делается через виды, что каждый русский глагол имеет несколько видов, что каж- дый вид имеет только одно неокончательное наклонение и что глаголы неопределенного п многократного вида имеют три времени — настоящее, прошедшее и будущее, а глаголы совершенного (или определенного) и многократного вида имеют только два времени — прошедшее и будущее (последнее спрягается совершенно так, как настоящее время глаголов неопределенного и многократного видов) 15. Об этом самом писал покойный профессор Болдырев, которого обвиняли в том, что он присвоил себе мысля Фатера 16. Справедливо ли это, мы решить не можем, а лучше скажем, что профессор Болдырев написал еще прекрасное рассуждение о степенях сравнения русских прилагательных, в котором доказал, что степень, которую принимали за превосходную и которая оканчивается на айший и гьйший, есть, напротив, сравнительная степень полной формы прилагательных, тогда как степень, которая одна считалась сравнительною и которая оканчивается на тъе, тьй и е, есть только сравнительная усеченной формы прилагательных17. Потом мы помним еще небольшую, но дельную статейку профессора И. И. Давыдова «О порядке слов» 18. Имя г. Востокова по справедливости должно быть упоминаемо с почетом, как автора лучшей доселе русской грамматики. Но все это — не корень, не начало. Прежде составления грамматики необходимо аналитическое исследование русского языка, глубокое проннкновение в анатомию, в физиологию, в тайну организма языка. Надо начать с звука, с буквы. Это и сделал знаменитый, филолог наш, Г. П. Павский, который один стоит целой академии. Его «Филологическими наблюдениями над составом русского языка» положено прочное основание филологическому изучению русского языка, показан истинный метод для этого изучения 19. Это превосходное сочинение еще не кончено; но мы знаем из верного источника, что последняя, шестая, часть его приводится к окончанию автором и вместе с четвертою и пятою не замедлит поступить в печать. Первые три части этого творения уже все распроданы и выйдут вторым изданием, когда окончатся печатанием три последние части. Это успех, успех блестящий и славный тем более, что у нас нет еще публики для ученых сочинений и что журналы не оценили великий труд о. Павского как следует,— а не оценили потому, что для него, как сочинения совершенно самобытного и оригинального, которое первое полагает основание русской филологии, не нашлось ценителей, достаточно сильных для подобной оценки. Но придет время, когда сочинение о. Павского сделается 613
классическою и настольною книгою для всякого ученого, который посвятит себя изучению русского языка. Уже и теперь плоха и ничтожна была бы самая хорошая грамматика, которой автор, при ее составлении, много и крепко не посоветовался бы с «Филологическими наблюдениями над составом русского языка». «Грамматические разыскания» г. Васильева явились вследствие книги г. Павского и написаны по указанному ею методу и в ее духе. Не сомневаемся, что найдутся остряки, забавники и потешники: они будут смеяться над ничтожностью и мелочностью предмета, о котором так серьезно хлопочет книжка г. Васильева. Пусть глумятся на здоровье себе и на потеху своим читателям!20 Положим, что книжка г. Васильева порождена даже педантизмом; но разве не такому педантизму обязаны французы удивительною разработкою своего языка? Что бы ни говорили, но грамматика именно учит не чему другому, как правильному употреблению языка, то есть правильно говорить, читать и писать на том или другом языке. Ее предмет и цель — правильность, и ни до чего остального ей нет дела. С педантическою кропотливостью задумывается она над тем, как правильнее произносить, склонять, спрягать, согласовать, писать,— словом, употреблять то или другое слово,— и все это иногда для того, чтоб, добившись цели своих изысканий, сказать: «Так должно бы по правилу употреблять это слово, но так употребляется оно в живом языке общества»! Можно знать хорошо грамматику, говорить и писать правильно, и в то же самое время можно говорить и, особенно, писать дурно: это правда; но также можно хорошо и говорить и писать и в то же самое время не знать языка. А между тем теоретическое знание языка важно и полезно, даже необходимо, и без приложения. Грамматика есть логика, философия языка, и кто знает грамматику своего языка, для того по крайней мере возможно* знание всеобщей грамматики — этой прикладной философии слова человеческого. Сверх того, люди, которые только по инстинкту хорошо говорят или пишут на своем языке, по необходимости часто ошибаются против духа языка, в ущерб своему успеху на поприще изустной или письменной изящной речи. И нет никакого сомнения, что, когда к инстинктивной способности хорошо говорить или писать присоединяется теоретическое знание языка,— сила способности удвояется, утрояется. Грамматика не дает таланта, но дает таланту большую силу; а грамматику только тот знает, кто знает, как следовало по правилу сказать или написать то или другое слово, ту или другую фразу, которым живая власть употребления (изиз—1угаппиз *) дала неправильную форму. Сидельцы овощных лавок и кухарки говорят и пишут, руководствуясь только * привычка — деспот (лат.), — Ред. 614
употреблением, а отнюдь не грамматикою; но потому-то иногда смешно слышать пх говорящими и всегда так трудно понимать написанное ими... Грамматика не дает правил языку, но извлекает правила из языка. Общее незнание этих правил, то есть незнание грамматики, вредит языку народа, делая его неопределенным ц подчиняя его произволу личностей: тут всякий молодец говорит и пишет на свой образец. В формах языка должно быть единство. А этого единства можно достигнуть только строгим исследованием, как правильнее должно говорить или писать то или другое. Это искание правильности должно быть доведено до педантизма — для успеха самого языка. Пусть будут тут злоупотребления: они отвергнутся обществом, и живое слово не покорится им; но зато все истинное и полезное, но не связывающее язьгаа мелочными и ненужными правилами, будет принято всеми. Посмотрите на русскую орфографию, что это такое! В этом отношении русский язык представляет собою странное исключение из общего правила: у нас столько же орфографий, сколько книг, сколько журналов, сколько литераторов,— и потому нет никакой орфографии. Неужели это хорошо? А между тем за это никак нельзя никого винить: виноватого нет! Итак, вместо того чтоб петь иеремиады против нововводителей,— не лучше ли было бы приняться за разработку орфографии, за исследование — какой орфографии должно держаться, сообразно с духом языка и его правилами. Об этом стоит рассуждать и спорить. Пусть в этих рассуждениях и спорах наговорено будет много странного и нелепого, лишь бы только результатом всего этого было, рано или поздно, удовлетворительное решение вопроса. Но, видно, обвинять и бранить других гораздо легче, нежели доказать, почему они ошибаются и как им надо писать, чтоб писать правильно... Вот почему мы очень рады появлению брошюрки г. Васильева. Может быть, ею начинается бесконечный ряд филологикограмматических брошюр, рассуждений, полемических статей и статеек, которыми должна разработаться наша грамматика и прийти в единство наша орфография. Брошюрка г. Васильева разделяется на две части. В первой он пытается решить, правы ли те, которые вместо почетный, счет, в чем, черный пишут: почотный, счот, в чом, чорный,— и правы ли те, которые нападают на них, как это делает фельетонист «Северной пчелы». Г-н Васильев не согласен ни с тою, ни с другою стороною. Он говорит, что наши грамматисты, гг. Востоков и Греч, ошибаются, утверждая, будто бы буква ё не может следовать за зубными буквами: ж, ч, ш, щ, или по крайней мере произносится после них не как ё, но как о; но что если внимательнее прислушаться в произношении слов: счет п счот, щетка и щотка, желтый н жолтый, то нельзя не увериться, что слова эти, при звуках ё и о, совсем не одинаково произносятся и что, следовательно, 615
должно писать в этих словах не о, а е. С другой стороны, он не согласен с доводами фельетониста «Северной пчелы», который в употреблении буквы о в помянутых словах видит нарушение искони соблюдавшегося правила21. Г-н Васильев справедливо замечает, что искони писали: осквернении и, отшедпшя, продаю- щьш, идущьш, российсггш, расгсешпии, денми и что «Библиотека для чтения» следует коренной древней, хотя и неправильной привычке русского народа, утвержденной веками, употребляя дательный падеж вместо родительного, между тем как фельетонист «Северной пчелы» нападает же за это на «Библиотеку для чтения» 22. Спорные буквы е и о суть беглые, то есть такие, которые то исчезают, то опять появляются в слове, как, например: лед, льда, орел, орла, близкий, близок. Г-н Павский говорит, что когда над этими буквами должно стоять ударение, то их должно употреблять по правилам сочетаемости букв, то есть о ставить после согласных тупых, а е — после согласных острых. Г-н Васильев, напротив, утверждает, что беглая гласная, находясь между двумя согласными и имея на себе ударение, должна угождать обеим,— так что, если последние в слове требуют перед собою е, а предыдущие о, — то, так как обеих поставить нельзя, должно поставить среднюю между о и е, то есть ё. Основываясь на этом правиле, г. Васильев положительно утверждает, что слова: дружек, лужек, мужичек, колпачек, кружек и т. п. должно писать через е, а не через о. Прекрасно! Но что же делать с выговором-то и употреблением? Что ни говорите, а далеко не во всех словах звук ё отличается в произношении от о. В слове жолтый не слышно никакого ё, а слышно одно чистое о; то же должно сказать о слове хорошо, которое, как усечение слова хорошее, должно бы и писаться: хороше, а произноситься хорошё; но — вопреки правилу, по прихоти употребления, ни то ни другое невозможно,— поэтому оно и пишется и говорится хорошо, а не хорошё. Мы согласны, что в словах: щетка, счет, в чем, черный, щелок, щеголь слышится звук более похожий на ё, нежели на о, и что, следовательно, нелепо для слуха и безобразно для глаз писать: щотка, счот, в чом, чорный, щолок, щоголь. Но так же точно, сколько ни прислушивайтесь к словам: лицо, крыльцо, яйцо, кольцо, словцо, жолтый, шорох, шопот, кружок, лужок, отцом,— а воля ваша, звука ё в них вы не услышите, а если же и услышите, то вам трудно будет выговаривать эти слова, и этот звук оскорбит ваш слух,— следственно, нелепо для слуха п безобразно для глаз писать лице, крыльце, яйце, кольце, словце, желтый, шепот, кружек, лужек, отцем. В первом случае буква о, как говорится, дерет глаза; во втором то же действие производит буква е. Согласны: правило г. Васильева верно, да та беда, что употребление попортило его целость, так что теперь, избегая педантизма, который пногда бывает хуже невежества, необходимо 616
уступить деспотической воле употребления и из одного старого правила сделать два, то есть помириться на середине: с буквами щ и ч писать е, ас буквами ж и ш писать о. Возьмите слово: плече,— и произносите на конце острое ё: вы выговорите его так, как оно в самом деле выговаривается, следовательно, нет никакой нужды нарушить общего правила и писать о (плечо); но в слове: лицо, как ни старайтесь выговаривать ё, не выговорите, а если и выговорите, вам самим будет смешно своего усилия, равно как и звука, который вымучите вы из своих губ. Остановимся на середине, избегая равно и педантизма и произвольности: обе крайности равно нехороши. Что ж делать, если дух нового русского языка часто бывает в противоречии с духом старого русского языка и если все акустические и орфографические предания разорваны так, что иногда и следов нельзя отыскать? Тут остается только покориться необходимости. Мы не обратили бы особенного внимания на брошюрку г. Васильева, если б в ней было сказано только то, в чем мы с нею не согласились. Нет, в ней, кроме этого, много дельного и интересного, как, например, критика мнений разных грамматистов и исследование, в каких случаях буква е выговаривается как ё. Последнее исследование стоило автору больших трудов: чтоб поверить справедливость своих выводов, он должен был перечесть весь лексикон русский. Хлопотливо и тяжело,—. а нельзя иначе при подобных исследованиях, если не хотите нагромоздить кучу произвольных правил, которых язык и не думал признавать. Г-н Васильев приводит в своей брошюре разительный пример подобной произвольности, происшедшей от легкости в работе. Г-н‘Греч говорит: «Если над буквою е находится ударение и гласная (также полугласная), то оная произносится как йо (то есть как ё); например: елка, твердо, дерну, блеклый, мед. То же бывает, когда е находится в конце слова: житье, сине, мое» («Практическая русская грамматика», 1834 г., стр. 416). Г-н Васильев приводит множество слов в опровержение этого правила: верба, векша, жертва, трапеза, горе, ложе, море, поле и проч. Но изложение правил, открытых (числом 12) г. Васильевым об употреблении буквы ё, было бы излишне в нашей статье. Наше дело указать хорошее, а кто хочет увидеть его сам, может обратиться к самой брошюрке. Очень интересно и второе разыскание: «Об образовании имен уменьшительных рода мужеского п женского»,— интересно как по разбору мнений гг. Греча и Востокова об этом предмете, так п по выводам самого автора. Вообще, брошюрка г. Васильева такого рода, что ни один будущий составитель грамматики пе обойдется без того, чтоб, при труде своем, не принять ее к сведению, а иногда даже и не посоветоваться с нею. Слова на обертке брошюры: первый выпуск, обещают нам продолжение трудов г. Васильева по части разработывания русской грамматики: очень рады!23 617
„плг™р°шюра г‘ Васильева невольно напомнила нам собою к том^ ,!-ГЖКУ’ с0всем в ДРУГ0М Роде, но которая относится к тому же предмету, которая давно уже вышла, но о которой мы не сказали вовремя. Это — брошюрка г. Кодинского- «Упро- ™1ТчТСКОй ГРамма™»- Мы прошли ее молчанием не потому, чтоб ничего не хотели о ней сказать, а потому что нашэо Г0™ Х°ТеЛИ СКЮаТЬ 0 “Й- Те ¿кажется т , ,,'71',!' П0ГО,°Р"М в“ ™ много, а сколько нь,7запнсо°»»Э™ ‘ стлУю^й «Отечествен- * Лучше поздно, чем никогда (фр.). — Ред.
ПРИМЕЧАНИЯ* *© «Художественная литература», 1981
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ В тексте примечаний приняты следующие сокращения: Анненков — П. В. Анненков. Литературные воспоминания. Гослитиздат, 1960. БАН — Библиотека Академии наук СССР в Ленинграде. Белинский, АН СССР — В. Г. Бели иски Й. Поли. собр. соч., т. I— XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953—1959. Герцен — А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1954—1906. ГПБ — Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова- Щедрина. Добролюбов — Н. А. Добролюбов. Собр. соч., т. 1—9. М. — Л., 1961-1964. Киреевский — Поли. собр. соч. И. В. Киреевского в двух томах под редакцией М. Гершензона. М., 1911. КСсБ — В. Г. Б е л и н с к п й. Соч., ч. I—XII. М., Изд-во К, Солдатенко- ва и Н. Щепкина, 1859—1862 (составление и редактирование издания осуществлено Н. X. Кетчером). КСсБ, Список I, II... — Приложенный к каждой из первых десяти частей список рецензий Белинского, не вошедших в данное издание «по незначительности своей». ЛН — «Литературное наследство». М., Изд-во АН СССР. Ломоносов — М. В. Ломоносов. Полн. собр. соч., т. 1—10. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1950—1959. Панаев — И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1950. ПссБ — Полн. собр. соч. В. Г. Белинского под редакцией С. А. Венгерова (т. I—XI) и В. С. Спиридонова (т. XII—XIII), 1900—1948. Пушкин — Пушкин. Полн. собр. соч., т. I—XVI. М., Изд-во АН СССР, 1937—1949. Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в 15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939—1953. 621
ГОДЫ ПЕРЕЛОМА. ЛИТЕРАТУРА П СОЦИАЛЬНЫЙ ПРОГРЕСС Последние годы сотрудничества в «Отечественных записках» — по- прежнему годы большой и напряженной работы Белинского. За время с декабря 1843 по август 1845 года, охватываемое этим томом сочинений, для журнала было им написано пятнадцать статей 1 и большое число рецензий, часто весьма значительных. Деятельность Белинского как ведущего критика достигла зенита, в зените паходились и популярность и влияние журнала. Имя Белинского и выражение: «критика «Отечественных записок» были синонимами. Герцен свидетельствует: «Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25-го числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли «Отечественные записки»; тяжелый номер рвали из рук в руки. «Есть Белинского статья?» — «Есть»,— и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами... И трех-четырех верований, уважений как не бывало» (Герцен, т. IX, с. 29). Произведения Белинского получали все большую известность не только во всей России, но отчасти и за ее рубежами. Вместе с тем Белинский в эти годы болезненно переживает зависимость от прижимистого, эгоистически расчетливого и тщеславного издателя. Усиливается в эти годы и цензурный гнет. Умножаются придирки, открытые нападения и полуприкрытые выпады, а то и прямые доносы на влиятельного критика. В преследовании Белинского принимают участие «Северная пчела» Булгарина и Греча и «Библиотека для чтения» Сенковского, «Москвитянин» и обскурантный «Маяк». Можно поражаться неистощимой энергии, преодолевающей изнурительность ежедневного труда публициста, критика и библиографа, находчивости, с которой Белинский обходит бесчисленные препятствия, непримиримо воинственному духу, неизменной бодрости и страстности бойца, которые обнаруживает этот физически надломленный человек. Белинский в эти годы занят объединением молодых писателей близкого ему направления. С этим связано издание двух томов сборника «Физиология Петербурга» под редакцией Н. А. Некрасова. Душою издания был Белинский; он — автор замечательного введения и трех статей с интереснейшими социальными характеристиками. 1 В том числе пять статей пушкинского цикла (с пятой по девятую); см.: наст, изд., т. 6. Мы обращаемся здесь к этим статьям только в той мере, в какой это необходимо для общей характеристики воззрений Белинского этого времени, 622
Мысль Белинского — в непрестанных поисках новых путей, прямых ответов на «проклятые вопросы», предлагаемые западной и русской действительностью. «Путь развития, которым шла критика Белинского в «Отечественных записках» и «Современнике»,— писал Чернышевский,— определяется тою существенной чертою, что она все более и более проникалась живыми интересами нашей действительности и вследствие того становилась все более и более положительною» (Чернышевский, т. III, с. 226). Все чаще являются у Белинского статьи, посвященные непосредственно вопросам развития общества (статья об учебнике Смарагдова, очерк «Петербург и Москва»), литературно-критическая статья включает в себя прямое изложение проблем социальных, переходит в жанр общественно-политического трактата или памфлета (статья о «Парижских тайнах»). «Границы литературных вопросов», по замечанию Чернышевского, становятся для критика «тесны». Эта эволюция очень заметпа в цпкле статей о Пушкине, работа над которым захватила более трех лет. Так, в статье седьмой эстетический анализ «Цыган» и характеристика Алеко прямо переходят в обсуждение вопросов социально-этических, в анализ и осуждение «грубого и невежественного эгоизма, который невозможен для человека нравственно развитого». Еще очевиднее вторжение социально-исторических проблем в восьмой и девятой статьях. Белинский приступает к разбору романа с выдвижения центрального тезиса: «...не говоря уже об эстетическом достоинстве «Онегина»,— эта поэма имеет для нас, русских, огромное историческое и общественное значение». «Вся наша статья об «Онегине» будет развитием этой мысли»,— подчеркивает критик. И добавляет: «...какою бы ни показалась она с первого взгляда многим из наших читателей». Это действительно было новым. Эстетическая критика решительно переходила в реальную, пользуясь терминологией, утвердившейся под несомненным воздействием опыта последних лет критической деятельности Белинского полтора десятд- летия спустя. Это органическое, крепкое сцепление наиболее острых и значительных вопросов общественного развития со специфическими проблемами искусства, литературы и явилось прежде всего завещанием Белинского русской демократической критике шестидесятых годов. На последние годы его деятельности, начиная с 1844—1845 годов, падает дальнейшее развитие и уточнение существенных сторон его эстетических воззрений. Основное здесь в выдвижении на передний план темы «искусство (литература) и общество», тех проблем, которые в известной формуле Чернышевского определяются как «эстетические отношения искусства к действительности». Новые понятия и критерии в статьях 1844—1845 годов выступают отчетливо и рельефно. Это знамение совершившегося перелома. Применительно к указанной общей теме (искусство, литература и общество) критика особенно занимают такие проблемы, как связь и зависимость между прогрессом социальной жизни и новыми формами творческого воспроизведения действительности; соотношение в этом воспроизведении непосредственного акта творчества и факторов общественного сознания; роль и место художественного творчества в развертывающейся общественной практике, в борьбе за социальный прогресс. 623
I В общеетвенно-полптичеекпх взглядах Белинского решающий перелом произошел, как известно, с начала 1840-х годов. Новые, всецело захватившие Белппского идеи к середине десятилетия получают полное развитие. Новое понятие действительности — объективно развивающейся независимо от Идеи или Духа совокупности явлений реального мира — органически связано для Белинского этих лет с другим организующим для его 'мысли понятием социальности (социализма). Важно отметить, что движение общества к социализму Белинский не представляет вне борьбы, вне демократического движения. Якобинпзм, радикализм — неотделимая часть его социальных взглядов. Личность и общество, человек — человечество — вот то «двуедпнетво», которое составляет для Белинского предмет пристального внимания. Сравнительно небольшая статья о «Руководстве к познанию новой истории» Сма- рагдова дает как бы квинтэссенцию социально-исторических идей Белинского. История рассматривается здесь Белинским как важнейшая наука современности, как подведение итогов предшествующего развития человечества и основа представлений о его будущем. История как «изложение фактов жизни человечества» есть «сознание истории непосредственной», «самой жизни человечества, из самой себя развивающейся по законам разумной необходимости». Возможность истории как науки основывается на призиа- нии «в развитии общественности» «неизменных законов». Исторические воззрения Белинского решительно противостоят представлениям о фактах человеческого и общественного бытия как наборе случайных явлений, отражении полного произвола. Белинский опирает свое убеждение в закономерности развития общества на достигнутый уровень научного знания о законах, господствующих в мире природы. Основное содержание исторического развития, его нерв составляют, по представлениям Белинского, отношения между «личностями реальными», конкретными людьми и «идеальною личностью». Как такого рода «идеальная личность» представляются, с одной стороны, племена, народы, государства, а с другой—«идеальная личность» наиболее высокого порядка — человечество. Сам Белинский отмечал решающее значение для своей концепции положения о связи и соотношении «личностей» разного порядка Ч , Коренное отличие человека от других живых существ Белинский видит в сознании. Оно не сводится к одному логическому процессу мысли, но обусловлено слиянием мысли и чувства, это «страстное, переходящее в жизнь убеждепие». Сознание в этом высшем смысле понимается и как назначение каждого отдельного лица, и как цель существования каждого отдельного социального коллектива, п конкретно-исторического общества, и целого человечества. Различие состоит в том, что путь к этой цели для отдельной личности ограничен условиями ее существования, конкретно сложившимися историческими обстоятельствами, средой, в которой проходит 1 О воздействии здесь на Белинского некоторых социально-исторических концепций его времени см. в прпмеч. к статье об учебнике Смараг- дова. 024
жизнь этой личности, тогда как путь совершенствования и развития созпа- ния для человечества непрерывен и безграничен. Так выдвигается понятие прогресса, непрерывного развития человечества от низших ступеней к высшим. Понятие прогресса Белинский рассматривает как важнейшее достижение человеческого сознания на современной ступени его развития. Это — условие и залог более быстрого и успешного дальнейшего движения человечества. Прогресс, необходимый и непрерывный для человечества, однако, реально осуществляется через судьбы отдельных людей, в нем участвуют различные племена, народы и государства: «из разнообразия характеров народов образуется единство человечества». Результатом движения является, по замечанию Белинского, история «обновления нравов чрез обновление поколений». Итогом ряда этапов развития оказывается самосознание человечества. «Оно уже начало поиимать, что оно — человечество: скоро захочет оно в самом деле сделаться человечеством...» С этого момента начнется «история, в истинном значении этого слова». Так, в условиях подцензурной статьи выдвигается тезис о предстоящем необходимом социалистическом переустройстве общества. Впрочем, как об этом свидетельствуют высказывания Белинского и в этой, и в других статьях, непрерывность прогресса не означает его прямолинейности. Он рассматривается не как движение снизу вверх по прямой, но как движение по развертывающейся спирали. Прогресс представляется и как непрерывная борьба добра со злом, где «нередко обращается в полезное и благое даже то, что имело своим источником ложь пли корыстный расчет». Отмечается противоречивый характер прогресса. В социально-философских воззрениях Белинского проступают черты, характерные для типичных представлений домарксова материализма и утопического социализма. Ведь и Маркс, и Энгельс, с отдельными ранними работами которых был знаком Белинский, в это время страстно искали в ходе нарастающего демократического движения новых формул общественного развития, путей к познанию непреложных законов развития человеческого общества. В 1843 году, по образному определению Ленина, «Маркс только еще становился Марксом, т. е. основателем социализма, как науки, основателем современного материализма, неизмеримо более богатого содержанием и несравненно более последовательного, чем все предыдущие формы материализма» 1. В концепциях Белинского о направлении и содержании социального процесса есть черты, свидетельствующие о нелегких поисках новых путей, о попытках перевести идеи материализма в сферу истории Человеческого общества. Это находит отражение п в названной статье. Относя свое, время к «переходным эпохам», в которые «старое или сокрушается с грохотом, или подтачивается медленно, а заря нового видна только немногим избранным, одаренным ясновидением будущего по темным для других приметам настоящего», Белинский особо выделяет значение промышленного и технического прогресса, развертывания средств коммуникации для дальнейшего движения общества и перемеп в нем. «И эти паровые машины, эти железные дороги, электрические телеграфы — все это что же такое, если не победа духа над грубою материею, если не предвестник близ¬ 1 В. И. Л е н и н. Полн. собр. соч., т. 18, с. 357. 625
кого освобождения человека от материальных работ, унижающих душу и сокрушающих волю, от рабства нужды и вещественности!» Белинский признает значение не только духовных, но и материальных средств для развития общества. Для Белинского как демократа характерно развитие мысли о потребностях народных масс как причине общественного развития. Он предъявляет к науке истории требование показать, что «исходный пункт нравственного совершенства есть прежде всего материальная потребность и что материальная нужда есть великий рычаг нравственной деятельности». «Этой истины,— заявляет он,— может пугаться только детское чувство или пошлый идеализм», ибо «если б человек не нуждался в пище, в одежде, в жилище, в удобствах жизни,— он навсегда остался бы в животном состоянии». Говоря о прогрессе как «источнике и цели исторического движения», Белинскпй отмечает не только непрерывность такого движения, но и приобретаемое им в новейшее время ускорение. Если до сих пор человечество доработалось до образования сословий, то теперь, хотя предстоит «еще более длинный путь», он будет «уже более прямой и широкий, а это уже много — из чащей и дебрей выйти наконец на большую дорогу». Особое значение придано при этом французской революции конца XVIII века. Характерно, что с нее предлагает Белинский вести начало нового периода всемирно-исторического процесса. Белинский отмечает многосторонность истории общества, всеобъемлемость понятия социального прогресса. При всем значении истории политической — истории войн, договоров и правительств — она необходимо охватывает и экономическую сторону жизни народов, и развитие идей, наук, искусства и литературы, наконец, изменения в нравах. Демократизм позиции Белинского отчетливо выражается в критике некоторых ложных теорий прогресса — его аристократической, идеалистической и ограниченно буржуазной, утилитаристской интерпретации. Первая связывает прогресс только с деятельностью некоторых благородных деятелей, игнорирует реальные интересы и устремления массы, ее защитники «во всяком материальном движении видят упадок и гниение общества, унижение человеческого достоинства, преклонившего колено перед тельцом златым и жертвенником Ваала». Другая, напротив, связывает прогресс только с преследованием частных выгод, с господством «корыстного расчета и эгоистической деятельности нескольких сословий на счет массы общества». «Первая крайность,— заключает критик,— производит пустых идеалистов, высокопарных мечтателей, которые умны только в бесплодных теориях и чужды всякого практического такта. Вторая крайность производит сциен- тифических спекулянтов и торговцев, ограниченных и пошлых утилитаристов». Резко обращая свою критику против апологетов капитала, Белинский неутомим и в осмеянии политического донкихотства, оправдания социальной отсталости, пренебрежения к материальным нуждам общества. Эта сторона его критики особенно акцентирована в полемике со славянофилами. Антибуржуазность позиции Белинского сильно проявилась в статье, о «Парижских тайнах» Э. Сю. Здесь вскрыты острейшие социальные конфликты буржуазной Франции в период господства финансовой буржуазии при Июльской монархии. На русской почве эта статья была первым печатным произведением, столь остро представившим вопиющие противоречия 626
буржуазного строя, власть денег, господство духа спекуляции, норабощепие и тяжкую материальную зависимость трудящихся масс, работников, преданных буржуазией после их героической борьбы на июльских баррикадах в Париже. Бескомпромиссна критика буржуазной демократии, «конституционной мишуры», формального равенства перед законом, от которого «пролетарию ничуть не легче». «Вечный работник собственника и капиталиста, пролетарий весь в его руках, весь его раб, ибо тот дает ему работу и произвольно назначает за нее плату». И вместе с тем Белинский верит в силы масс, на их активность возлагает свою надежду, видит в них источник будущего прогресса. «Народ — дитя,— говорится о трудовом народе Франции,—но это дитя растет и обещает сделаться мужем, полным силы и разума... Он еще слаб, но он один хранит в себе огонь национальной жизни и свежий энтузиазм убеждения, погасший в слоях «образованного» общества». Подвергнуть такому прямому и беспощадному анализу тогдашнюю российскую действительность, столь же открыто показать историческую перспективу ее развития, даже неотложные задачи демократизации русского общества в условиях бдительной цензуры было практически невозможно. Для этого нужно было действовать вне рамок легальной печати. И Белинский высказал это откровенно три года спустя, в знаменитом письме Гоголю. В нем была открыто сформулирована демократическая программа на ближайшее будущее, освещены «самые живые, современные национальные вопросы в России теперь». Уничтожение крепостного права, отмена телесных наказаний, непременное выполнение хотя бы уже существующих законов — вот программа-минимум, которую выдвигал там Белинский. В свете этих прямых высказываний более позднего времени, но несомненно отражавших взгляды, выработанные Белинским уже в предшествующие годы, следует рассматривать и то, что сказано им о современном русском обществе и его развитии в журнальных статьях середины 1840-х годов, делая необходимые поправки на вынужденную цензурой осторожность высказываний. Одна историческая личность имеет для Белинского в эти годы особое, даже исключительное значение в его рассуждениях об истории России. Это личность Петра I. К нему и его реформам обращается он неоднократно, говорит о нем восторженно. Петровская пора как пора решительных, хотя часто и внешних перемен в жизни русского образованного общества становит« ся для него естественной точкой отсчета при оценке исторического прогресса в русском обществе. Характерно, что в Петре, в его преобразовательной деятельности Белинский открывает прежде всего глубоко национальную сущность. В статье «Петербург и Москва» находим следующую многозначительную параллель: «Как все великие люди, Петр явился впору для России, но во многом не походил он на других великих людей. Его доблести, гигантский рост и гордая, величавая наружность с огромным творческим умом и исполинскою волею,— все это так походило на страну, в которой он родился, на народ, который воссоздать был он призван... Петра тесно связывало с Россиею обоим им родное и ничем не победимое чувство своего великого призвания в будущем. Петр страстно любил эту Русь, которой сам он был представителем...» Образу Петра, несомненно идеализированному, Белинский придает черты, самому ему близкие. Он готов видеть в нем своего рода 627
«революционера» на троне. В европеизме Петра, в его обращеппи за образцами к западной цивилизации он видит решительную попытку порвать с косностью старого быта, своеобразный акт гражданского «самовоспитания». «Первым пестуном его (Петра. — Ю. С.),— пишет крптпк,— было — отрицание». Решительность, энергия и смелость действия, быстрота свершения, неутомимость в преследовании цели — вот что импонирует революционному демократу Белинскому в этом очищенном и облагороженном образе Петра. Но результатами петровских реформ Белинский, конечно, не обольщался. В них он видел только самое начало исторического движения русского общества, преодолевающего свою отсталость и национальную замкнутость. «Надо быть вовсе слепым,—решительно заявлял он (в рецензии на кп. 2 «Сельского чтения»),—чтоб думать, что реформа Петра уже кончилась: она еще только начинается». В упомянутой статье «Петербург п Москва» Белинский между прочим отмечает противоположность процесса развития Росспп европейскому. В России развитие, по лаконичной формуле критика, идет «сверху вниз», а не «снизу вверх», как оно шло в других европейских государствах. За этой формулой скрывается важное для исторических воззрений Белинского убеждение в переплетении для России нового времени процесса европеизации, усвоения форм современной цивилизации с процессом демократизации общества, процессом неизбежного расширения круга политически активных лиц и групп. Этому отвечает и последовательное углубление совершающихся процессов — от неизбежно внешнего и поверхностного усвоения новых форм европейской цивилизации и образованности малочисленной верхушкой сословного общества до распространения их на все более широкие слои наиболее свободного сословия — дворянства, в том числе и на его средние слои, пока накопец не наступит черед пробуждения народного самосознания, вовлечения в этот процесс самого народа. В восьмой статье о Пушкине, в связи с разбором романа «Евгений Онегин», дана развернутая* картина внутреннего развития русского общества в конце XVIII — первых десятилетиях XIX века. За рамки этого периода принимаются, с одной стороны, 1785 год — дата опубликования «жалованной грамоты» Екатерины II дворянству, а с другой —1812 год, который, «потрясши всю Россию из конца в конец, пробудил ее спящие силы и открыл в ней новые, дотоле неизвестные источники сил». В русской критике это едва ли не первая попытка социологического анализа событий, захвативших русское общество той поры, попытка очертить место и роль в нем отдельных социальных сил, сословий и классов. Именно здесь Белинский говорит о формировании в качестве активной социально-культурной силы слоя «среднего дворянства». Здесь же отмечается и возникновение после 1812 года общественного мнения и самосознания. Характерно выдвижение в качестве рубежа в этой истории русского общества воины 1812 года. В подцензурной статье Белииский не мог с достаточной свободой определить значение, которое имело героическое сопротивление русского народа в этой войне и пробуждение русского национального сознания для начала нового этапа во внутреннем освободительном движения. Не мог помянуть он и другой исторический рубеж — 1825 год — как важнейшую дату в истории русского общества. Но это не мешало ему 628
именно с этого времени начинать новый этап в развитии России, подчеркивая, что предшествовавший период от Петра I до 1812 года был еще «не историей» собственно русского общества, а «только пролог к истории: история начинается с 1812 года» (рецензия на кн. 2 «Сельского чтения»). Невольно напрашивается параллель к выдвижению в качестве рубежа, отделяющего новейший период европейской истории, французской революции 1789—1794 годов в статье об учебнике Смарагдова. II Журпальная полемика постоянно занимала в деятельности Белинского важное место. Тогда это было единственно возможной формой идейной борьбы для бойца, стоявшего во главе направления. Но большое место, отводимое полемике, объяснялось и причинами вполне объективными, выходившими из самой действительности. «Причины разъединенности и полемических отношений, в которых находятся друг к другу наши литераторы и которые не допускают их действовать заодно,— писал на этот счет критик,— скрываются в неопределенном, неустановившемся и пестром характере самой нашей общественности» (вступление к «Физиологии Петербурга»). Отмечая разноголосицу мнений, отражавшихся в журналистике, и различные причины и мотивы полемики, когда сталкивались высокие намерения и низкие страсти, «благородное стремление с корыстным расчетом», Белинский указывал, что при этом наметилось уже что-то вроде «литературных партий», хотя последние, по его же утверждению, были скорее литературные кружки, собравшие несколько человек, чем собственно общественные партии («Русская литература в 1843 году»), В полемике 1844—1845 годов, значительно обострившейся по сравнению с предшествующими годами, Белинский совмещал удары по «дельцам от литературы», преследовавшим корыстные цели и часто беспринципным, по «Северной пчеле» Булгарина и Греча и «Библиотеке для чтения» Сенков- ского, с борьбою против тех людей, которых «даровитость и благородство стремлений» должны были, казалось бы, соединять, но которые решительно расходились друг с другом во мнениях о современной жизни и литературе. Такими противниками для Белинского оказались славянофилы. Началом оформления славянофилов как определенного направления в русской общественной мысли обычно считается 1839 год, когда в некоторых московских салонах (Елагиных, Свербеевых, Павловых) сталп обсуждаться мнения, выраженные в двух статьях: А. С. Хомякова «О старом и новом» и И. В. Киреевского «В ответ А. С. Хомякову». Зримо, для широкого круга читателей, это направление выступило в 1841 году — с начала издания единственного тогда журнала в Москве — «Москвитянина». И первые упоминания, еще довольно глухие, о столкновениях «западной» («европейской») п «славянской» точек зрения на развитие России находим у Белинского в 1841 году (во второй статье о России до Петра Великого). Само слово «славянофилы» встречается у него впервые в рецензии на «Денницу новоболгарского образования» В. Априлова (1842), затем в статье 1843 года об «Истории Малороссии» Н. Маркевича. Как обозначение нового направле- 629
нпя в нашей литературе, это слово употреблено в Статье «Русская литература в 1843 году», повторено несколько месяцев спустя в статье о Сочийе^ ннях В. Ф. Одоевского и затем выступает неоднократно, устойчиво в новом смысле. Славяпофилы поначалу не приняли этого слова (и его синонимов — славянолюбы, славяне) как обозначения их «партии». Они называли себя «восточными» (в противоположность «западным», «западникам»), чаще — «московским направлением», или «московской школой» (Белинский резонно отмечал неопределенность последнего самоназвания: ведь сторонники направления имелись и в Петербурге, а в Москве были его активные противники). Слово славянофилы имело свою историю. Им (так же, как «славяно- любцами», «славянами») карамзинисты окрестили в литературной полемике 1810-х годов Шишкова и других защитников «старого слога». Эта-то кличка «архаистов»-шишковцев получпла вновь острополемический смысл в 1840-х годах, но оказалась направленной по иному адресу, против тех, кто «европейскому» началу в новой русской истории противопоставлял славянское как начало исключительное 1. Славянофилы утверждали, что это прозвище дали им в насмешку петербургские журналы, «Отечественные записки» прежде всего2. И впоследствии обычно полагалп, что слово в новом смысле впервые пустили в ход Герцен, Белинский, западники из «Отечественных записок». Это не совсем так. Малоупотребительное в 1830-х годах, слово замелькало на страницах журналов с начала 1840-х годов. Сперва, помимо уже известного значения, его стали употреблять расширительно, имея в виду тех, кто изучал славянские древности и языки, славистов3. Лишь постепенно это обозначение оказалось полемически сдвинутым в направлении «московской школы» и ее окружения. Это проявилось в журналах к 1844—1845 годам, и не только в «Отечественных записках» 4. Вполне устойчивым, обычным наименованием определенного направления это слово стало лишь в 1850-х годах. С этих пор оно прочно связывалось с такими сторонниками доктрины, как А. С. Хомяков, братья И. В. и П. В. Киреевские, К. С. и И. С. Аксаковы, Ю. Ф. Самарин и др.5. Напротив, 1 В статьях 1842 г. Белинский еще пользовался словом в старом его значении (см.: наст, изд., т. 5, с. 112 и 206). 2 Ср.: «Некоторые журналы называют нас насмешливо славянофилами, именем, составленным на иностранный лад, но которое в русском переводе значило бы славянолюбцев» (А. С. X о м я к о в. Соч., т. I. М., 1879, с. 96-97). 3 См. его в таком смысле в журналах «Сын отечества» (1840, т. 4, с. 549), «Русский вестник» (1842, № 2, отд. IV, с. 39), «Отечественные записки» (1840, № 4, отд. V, с. 51). 4 См., например, иронические выпады против «славянолюбов» в «Библиотеке для чтения» Сенковского 1844—1845 гг. Ранние свидетельства обращенности слова на «московское направление» находим в дневниковых записях Герцена 1842 г., в письме Белинского к В. П. Боткину от 9—10 декабря 1842 г. 5 По поводу этого Белппский замечал: «На свете много охотников называть своих противников смешными или не смешными именами. Это же и не мудрено; но мудрено дать кому-либо такое название, которое бы принято было всеми. Такие удачные названия редко выдумываются кем-нибудь, но принадлежат всем, и никому в особенности» («Ответ «Москвитянину»). 630
позднее к кругу собственно славянофилов не относплп многих из тех, кого имели в виду в 1840-х годах. Тогда славянофилами называли не только сотрудников журнала «Москвитянин» в целом, то есть и М. П. Погодина, и С. П. Шевырева, даже таких лиц старшего поколения, как Н. М. Языков, Ф. Н. Глинка, М. А. Дмитриев. К ним относили круг авторов ретроградного журнала «Маяк», историков, писавших о древнейшей истории славян нередко в фантастическом роде (Ф. Л. Морошкин, Н. В. Савельев-Ростиславич и др.). Подобная неопределенность применения слова наложила свой след и на статьи Белинского 1844—1845 годов. Под одним именем выступали и приверженцы «официальной народности», п сторонники «славянской общности», защитники самобытности славянских народов, угнетаемых в Турции и Австро-Венгрии. Под этим именем объединялись и противники европеизации России, начиная с петровских реформ, откровенные защитники феодально-крепостнических порядков и всяческой патриархальщины, и сторонники особого пути развития России, который предохранил бы ее от «язвы пролетариатства», от царившего на буржуазном Западе духа чистогана, господства экономической конкуренции, бессердечного эгоизма и т. д. Такой пестрый конгломерат различных социально-философских доктрин, утопических надежд и верований, прямых предубеждений и явных фантазий находил себе место и в изданиях, в которых принимали участие и славянофилы в позднейшем узком смысле слова. Эту идейную неоднородность ощущали в своем кругу и сами славянофилы. Так, настаивал на выяснении разногласий, которые «находятся в наших мнениях», И. В. Киреевский в письме к «московским друзьям» (Киреевский, т. II, с. 246). Он отмечал там, что по-разному толкуются ими такие центральные понятия, как «славянизм», «народность», «отношение народа к государственности». Внутреннюю неоднородность славянофильства отмечал и Белинский. «Кто считает себя только русским, не заботясь о своем славянизме,— писал он,— тот в статьях «Москвитянина» заблудится, словно в одной из тех темных дубрав, где воздвигались деревянные храмы Перуну и обитали мелкие славянские божества — кикиморы и лешие» (наст, т., с. 208). В выступлениях Белинского против славянофилов было стремление выделить то, что в этих пестрых и не всегда вполне определенных взглядах составляло своеобразную мировоззренческую сердцевину, объединяло их в некую концепцию и противопоставляло их тем воззрениям, которые он сам отстаивал. Любопытно, что позднее Герцен заявлял: «Славянофилы... начали официально существовать с войны против Белинского; он их до- дразнил до мурмолок и зипунов» (Г е р ц е н, т. IX, с. 29). Разгар этой войны приходится на 1844—1846 годы. Это не значит, что славянофилы и тот орган, с которым они тогда были связаны, то есть «Москвитянин», ранее были вне полемики с Белинским Ч Чувствительным ударом по «Москвитянину» был памфлет «Педант» (1842), обращенный против Шевырева; прямо касалась славянофильства развернувшаяся после выхода 1 Несколько раньше вошел в эту борьбу Герцен. Ср. в письме к Белинскому от 26 ноября 1841 г.: «В Москве я все время ратовал с славянобесием» (Герцен, т. XXII, с. 116). В Москве Герцен был осенью этого года, непосредственно общался и спорил со славянофилами в московских салонах. 631
брошюры К. Аксакова о поэме Гоголя полемика вокруг «Мертвых душ» (см.: наст, изд., т. 5). Но это были удары по отдельным целям. Между тем С’ 1844 года борьба приобрела фронтальный характер. После обзора литературы за 1843 год, где славянофилы впервые поминаются как особая «литературная партия», нет почти ни одной статьи, рецензии и заметки, где бы прямо или косвенно не поминались славянофилы. Для этого полемического ожесточения были свои причины. Чернышевский, указывая на присущую Белинскому терпимость к чужим мнениям, ссылался на полемику со славянофилами, в которой «со стороны Белйнского постоянно было гораздо больше доброжелательства, нежели со стороны его противников» (Чернышевский, т. III, с. 232). И это было действительно так, хотя о «непримиримости» и о «нетерпимости» Белинского, о «крайностях» его позиции твердила другая сторона, говорили об этом п некоторые друзья Белинского (например, П. В. Анненков. См.: Анненков, с. 237—238). Резкость полемических выпадов славянофилов далеко превосходила резкость нападений Белинского и нередко носила «специфический» характер, который в значительной степени объясняет ответную реакцию Белинского. Ведь в памфлетных стихах М. А. Дмитриева и Языкова, распространявшихся и в славянофильской среде, в статьях, рецензиях и заметках «Москвитянина» нередко прямо говорилось или намекалось на «неблагонамеренность» критических выступлений Белинского, на его вражду к «национальному достоянию» и посягательства на «авторитеты», на его приверженность ко всему «западному» и «пренебрежение» ко всему русскому, на его «антипатриотизм». Полемические выходки «Москвитянина» доходили до издевательских «переименований» журнала, где действовал Белинский, в «Иностранные (или «Чужестранные») записки». В воспоминаниях Анненкова противопоставлялись два отношения Белинского к славянофилам: непримиримое — в 1844—1846 годах, и более примирительное — в «Современнике» 1847—1848 годов. Говоря об умеренности требований Белинского, Чернышевский вместе с тем отмечал, что они всегда были «тверды и последовательны, высказывались с одушевлением, энергически» и что «в спорах с противниками Белинский не имел привычки уступать» (Чернышевский, т. III, с. 233—234). Сам Белипский, и как раз в ту пору, когда, по Анненкову, он обратился к более беспристрастному разбору славянофильских идей, писал о себе в третьем лице: «Вот уж сколько... времени, как он говорит о славянофилах одно и то же и может положительно ручаться за себя, что никогда не измелится в этом отношении» («Ответ «Москвитянину»). Последовательность Белинского в отношении славянофильских доктрин ярко обнаружилась в полемике 1844—1845 годов. Она несомненно выделялась на фойе более гибких, иногда примирительных отношений московских западников, в частности Грановского, не прекращавших общения со славянофилами. Показательно неодобрение со стороны Белинского примири-: тельных жестов московских западников на обеде, данном в честь Грановского. «Сколько ни пей и ни чокайся,— передают слова Белинского в это время,— это не послужит ип к чему, если нет в людях точки соприкосновения, никакой возможности к уступке с той илп другой стороны» (Панаев, 632
с. 206). Да, Белипскпй не находил «точки соприкосновения» с опорными идеями славянофилов в те периоды, когда даже Герцен был склонен «понять истину в fatras (ворохе. — Ю. С.) их нелепостей» (Герцен, т. II, с. 354). Вместе с тем нельзя не заметить, что осуждение славянофильских мнений у Белинского никогда не было огульным. Характерно, что даже в разгар полемики против славянофилов Белинскнй находит возможным по справедливости оценить отдельные положительные стороны их суждений. Так, при отрицательном отношении в целом к статье И. Киреевского «Обозрение современного состояния литературы» (см. «Литературные и журнальные заметки» за май 1845 г.) Белинский находит в ней «много дельного, верного, умного о современном состоянии Европы». В критике западноевропейской буржуазии и ее идеологии он в ряде пунктов «совпадал» со славянофилами и не скрывал этого даже в нору особого обострения борьбы. Если рассматривать полемику со славянофилами в середине 1840-х годов с внешней стороны и судить по тому, что и как говорится Белинским о них, не раскрывая того, что за этими словесными выпадами стоит, то позиция Белинского не всегда может быть правильно понята и оценена. Тон этих полемических выпадов иронический, резко насмешливый. Белинский пользуется приемами шаржа, «выхватывает» мнения крайнего рода. Ср. в статье о «Тарантасе» высмеивание приписываемых «славянолюбам» слов, что «не только Аттила, сам Адам был славянин», утверждение, что некоторые из них «мечтают о реставрации блаженной эпохи, когда за употребление табака резали носы», или «хотят реставрации Руси до нашествия татар», возвращения «в XIX веке Руси гостомысловских времен, то есть Руси баснословной». Здесь очевидно стремление выставить в глазах читателя мнения «славянолюбов» со смешной стороны. В ответ па это многие из славянофилов могли серьезно заметить, что они и не думают таким образом. Ко- печно, о славянстве Аттилы не фантазировал ни один из собственно славянофильских теоретиков, допетровскую Русь идеализировали далеко пе все из них, техм более далеко не все думали о возможности возвращения к порядкам и условиям того времени *. Даже на насмешки относительно утверждений, что «Запад гниет», такие славянофилы, как И. Киреевский и даже Хомяков, могли бы возразить, что они совсем не думают, что западный мир вообще не содержит никаких живых элементов прогресса, развития и т. п. В одну «партию» часто сводили тогда не только очень разных лиц, но и различные группы. Между упомяпутыми выше молодыми идеологами славянофильства (также не во всем сходившимися между собою) и их старшими коллегами по «Москвитянину»— Погодиным и Шевыревым были существенные расхождения. Еще меньше общего было у подлинных московских славянофилов с представителями прямого обскурантизма, собравшимися вокруг петербургского «Маяка». Но не было и решительных попыток ве 1 Белинский позднее критикует эти попытки сводить взгляды славянофилов к отдельным крайним проявлениям. Ои указывает, например, что фельетонист «Санкт-Петербургских ведомостей» (Э. И. Губер) «не совсем прав, видя в наших славянофилах пе больше, как «защитников бороды и кафтана». «Правда, между славянофилами есть и такие; но в какой же партии нет людей, которые своею ограниченностью делают смешною свою партию?»— спрашивает он («Современные заметки», январь, 1847 г.). 633
только отмежеваться, по и размежеваться ни среди сотрудников «Москвитянина»1, ни между различными лицами и группами, тяготевшими к «ела- вянолюбию». Многое в полемике Белинского в эти годы объясняется тем, что она велась против разпошерстной компании, участники которой объединялись в лучшем случае решительным противостоянием так называемой «западной партии». Внимательный читатель впдел за этими ироническими выпадами против очень неоднородной группы (или даже групп) литераторов более глубокую противоположность взглядов, касавшихся прошлого и настоящего России и Запада, славянских п европейских народов, более того — основных принципов мировоззрения. Заслуга выделения этих более глубинных и решительных расхождений и принадлежала прежде всего Белинскому. Белинский особенно подчеркивал метафизический характер воззрений славянофилов, их неспособность ухватить диалектику исторического развития. Вот как представлены им взгляды молодого героя «Тарантаса», явно отождествляемого со славянофилами: «Простая истина невыносима ему... Во всем он видит только одну сторону,— ту, которая прежде бросится ему в глаза, и из-за нее уж никак не может видеть других сторон. Он хочет во всем встречать одно, и голова его никак не может мирить противоположностей в одном и том же предмете. Так, например, во Франции он увидел борьбу корыстных расчетов и мелких интриг,— и с тех пор Франция, его прежний идеал, вовсе перестала существовать для него... Он неспособен понять, что добро и зло идут о бок и что без борьбы добра со злом не было бы движения, развития, прогресса, словом — жизпи...» (с. 309) 2. К таким непреодолимым расхождениям между славянофилами и Белинским в пунктах, на которых сходились все представители славянофильства, следует отнести признание славянофилами православной церкви как важнейшего условия народного единства и особого пути России, избавлявшего ее от тупика и кризиса западной цивилизации. «Соборность» характеризовала, по утверждению славянофилов, православную церковь как «истинно христианскую» в отличие от католицизма с его властью папства и от протестантизма с его приоритетом личностного начала в вопросах веры. «Соборность» сливалась для них с общинным началом, сохраненным в русском народе. Эти начала определяли обособленность и исключительность исторического пути России и отчасти славянского мира. Они представлялись славянофилам надежною защитой от «западного» мировоззрения, от господства эгоистического начала. Они казались гарантом социального мира между сословиями, охраняемого основывающимся на доктрине православия единовластием монарха. В философском плане эта идеалистическая концепция, с характерным для нее подчинением собственно философских начал догматико-вероисповед- ным и иррациональностью, противостояла материализму, сенсуализму и рационализму. Принцип народности сопрягался славянофилами с идеализацией патриархальности и ограниченным национализмом. Белинский трактует понятия народности и национальности, глубоко важные для него, не 1 Попытка И. В. Киреевского с начала 1845 г. «реформировать» «Москвитянин» была кратковременной и нерезультативной. 2 Здесь и далее указываются страницы наст, т. 634
отрывая их от развития образования, социального прогресса (ср. то, что •сказано по этому поводу в статьях об «Евгении Онегине»). Позднее, в «Ответе «Москвитянину» он характеризует славянофильскую теорию народности как мистическую *. Славянофилы утверждали, что западные, европейские «начала» чужды России. Противоположность Запада России вели они с античных времен; причину этого видели в утвердившемся на Западе господстве римского права с его формализмом. Запад и его цивилизация исчерпали себя, по мнению славянофилов, и не способны своими силами выйти из туппка. Всему этому противостояло убеждение Белинского в единстве исторического процесса. В истории Запада он усматривал явные признаки переходного времени, когда определились в обществе новые социальные идеалы. Прпзнание необходимости в обществе социалистических начал связано у Белинского и с отстаиванием процесса европеизации и демократизации русской жизни. В следовании России по этому пути Белинский видит полное развитие национальной самостоятельности ее, рост сил и исторического значения русского народа. Расхождения по этим центральным пунктам, касающимся исторического процесса и отношений между Западом и Россией в ходе его, составляли основу полемики Белинского со славянофилами в эти годы. Они сохранялись и в последующем, когда эта полемика (как в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года») становилась более сдержанной. Признавая известную правоту славянофилов в осуждении «фантастического космополитизма во имя человечества», Белинский вместе с тем отвергает «фантастическую народность» идеологов славянофильства. В борьбе с основными славянофильскими доктринами Белинский неизменно выступал с демократических позиций. Соглашаясь с отдельными критическими выступлениями славянофилов, особенно направленными против буржуазного Запада, Белинский никогда не шел на компромисс и соглашение с их доктриной. В этом и проявлялась непримиримость Белинского-демократа. III Как ни глубоко занимали Белинского в эти годы вопросы жизни и дальнейшего развития современного общества, для него по-прежнему стояли в центре внимания и вопросы, касающиеся природы искусства, его специфики, его места и роли в жизни человека и в истории общества, а из всех искусств на первый план выдвигалась литература. Как обычно во всякой органически развивающейся системе, здесь находили свое развитие новые взгляды и получали известную модификацию ранее прочно усвоенные положения. Поэтому многим современникам, и не только современникам, эти взгляды казались противоречивыми, не во всем последовательными. Мысль Белинского стремилась ухватить диалектику самих явлений, и эти 1 Он ядовито замечает там о «бариче», изучавшем народ «через своего камердинера», то есть указывает на сословно-дворянскую подоплеку подобных представлений о народности. 635
поиски нередко на первый взгляд представлялись нарушением логической » последовательности. В самом деле, как было связать воедино, например, утверждение, что «поэзия прежде всего должна быть поэзпей», с утверждениями, что искусство есть «зеркало действительности», что жизнь «всегда выше искусства», и с осуждением «чистого искусства»? Как связать тезис о том, что «наша действительность не слишком богата поэтическими элементами и немного может дать содержания для вдохповеннй поэта» («Русская литература в 1843 году») с утверждением (в пятой статье о Пушкине), что Пушкин «как истинный художник... не нуждался в выборе. поэтических предметов для своих произведений, но для него все предметы были равно исполнены поэзии», что «для пстппного художника — где жизнь, там и поэзия»? 1 Как примирить признание великой роли Пушкина как художника не только в развитии форм поэтического творчества, но и в «развитии и образовании изящио-гуманного чувства в человеке» с прямым указанием на то, что направление, принятое поэзией Пушкина в 1830-х годах, было таким, от которого «выигрывало искусство и мало приобретало общество» (см. пятую статью о Пушкине) ? Суждения о Белинском как критике в эту пору были противоречивы. Люди, принадлежавшие к отсталым литературным школам, считали его ниспровергателем эстетических ценностей во имя крайних социальных тенденций, разрушителем признанных литературных авторитетов. Но слышались и другие голоса, которые склонны были усматривать у Белинского пе преодоленную еще зависимость от старых эстетических концепций. В этом смысле характерно письмо В. П. Боткина П. В. Анненкову конца 1846 года, где он выдвигает пожелание «литературной критике освободиться от своего Молоха — художественности» («П. В. Анненков и его друзья», I. СПб., 1892, с. 521). Боткин противопоставляет в этом плане Белинского молодому В. Н. Майкову (там же, с. 527), находившемуся под влиянием позитивизма О. Конта. И позднее, в статьях Писарева «Пушкин и Белинский», нашли свое продолжение эти упреки Белинскому в недостаточном преодолении гегельянской эстетики, в колебаниях между «реальным» и идеалистическим подходом к литературе и искусству. В теоретическом плане Белинского по-прежнему занимал вопрос об объеме самого понятия литература. Наиболее полно рассматривается это во второй редакции статьи «Общее значение слова литература» и в статье об «Опыте истории русской литературы» А. В. Никитенко. Здесь подпиты" вопросы об отношении поэзии (литературы в узком смысле слова) и науки, о разных формах существования литературы, о разных ее «областях». Подразделения, вводимые Белинским, показывают характерные сдвиги в решении проблемы, занимавшей его внимание в течение всей его деятельности. Стремясь терминологически разграничить употребление слов литература, словесность и письменность, Белинский связывает литературу в широком смысле, как высший этап «развития человеческого сознания в сфере слова» (см.: т. 6, с. 496), прежде всего с новым историческим периодом в 1 Тезис из диссертации Надеждина, который охотно принимает и широко интерпретирует Белинский. 636
развитии человечества, начиная с эпохи изобретения книгопечатания. Полное развертывание различных форм существования литературы относится к современным достижениям цивилизации. «Литература образует собою отдельную и самостоятельную область умственной деятельности, существование и права которой признаются всем обществом», она «есть достояние всего общества, которое, через нее, обратно получает себе, в сознательной и изящной форме, все то, чему источником было его же собственное непосредственное бытие» (там же, с. 498). Так устанавливается обратная связь между литературой и обществом. Говоря об истории литературы, Белинский теперь подчеркивает, что ее содержание составляет, кроме истории поэзии (литературы в узком смысле слова, «словесного искусства»), также история беллетристики («изящной словесности»), прессы и «отчасти науки» (с. 360). Пресса именно в эти годы впервые выделяется в указанных статьях Белинского. Он оговаривает новизну понятия, для которого еще «нет названия на русском языке». Потому- то здесь и употреблено иностранное слово la presse, сложившееся в этом значении во Франции, где эта область литературы «родилась, где ее владычество и сила» 1. В эту область, формулирует Белинский, «входит журналистика, брошюра,— словом, все, что легко, изящно и доступно для всех и каждого,' для общества, для толпы, что популяризирует, обобщает идеи, знакомит с результатами науки и искусства... сближает науку и искусство с жпзпию» (с. 358—359). Вводя в ряд объектов, представляющих литературу в обширном значении этого слова, «отчасти науку», Белинский имел в виду не только и даже не столько то, что «содержание науки и литературы одно и то же — истина» и что «вся разница между ними состоит только в форме, в методе, в пути, в способе, которыми каждая из них выражает истину». По этим методам (творческое воспроизведение мира в одном случае, отвлеченное, умственное постижение его явлений — в другом) Белинский неизменно противополагал поэзию (словесное искусство) науке. Но он имел в виду также исторически необходимое взаимодействие и отчасти взаимопроникновение и связь научного и художественного мышления. Речь идет при этом не только о взаимодействии философии и поэзии, но и о воздействии на формирование мировоззрения человека важнейших научных теорий, не ограниченных решением только специальных вопросов. «Новый способ решать теорему,— замечает Белинский,— конечно, не может иметь никакого влияния на искусство; но решение вопроса о круглоте земли и ее обращении вокруг неподвижного, в отношении к ней, солнца, о движении всей мировой системы,— решение таких вопросов, развязав умы, сделав их смелее и полетпстее, могло ли не иметь влияния на фантазию поэта и его произведения? Все живое — в связи между собою; наука и искусство суть стороны бытия, которое едино и цело: могут ли стороны одного предмета быть чужды друг другу?» (с. 359). Такие идеи, высказанные Белинским со всей определенностью в эти годы, играли решающую роль в развитии его мировоззрения, оказали сильное влияние на дальнейшее развитие демократической мысли в России, в 1 Печать как русское соответствие термину пресса стала употребляться несколько позднее, с середины XIX в. 637
частности — на эстетические воззрения Чернышевского, Добролюбова, Писарева. Речь при этом шла и о некоторых особых отраслях науки, где, по Белинскому, необходимо сходились методы научного и художественного познания. Такой отраслью представлялась наука истории, о чем Белинский в эти годы высказывался неоднократно Ч Другой областью, где сходились интересы науки и искусства, была пресса. Особое значение придавалось также беллетристике. Понятие беллетристики в ее соотношении с поэзией играет важную роль в системе литературных воззрений Белинского, а изменение отношения к ней знаменует существенный поворот в его эстетических концепциях. Сферу беллетристики Белинский определял так: «Произведения беллетрические, то, что составляет так называемую легкую литературу, которой назначение состоит в том, чтоб занимать досуги большинства читающей публики и удовлетворять его потребности» («Вступление к «Физиологии Петербурга»). Помимо особого назначения этого круга литературы — для широкой читающей публики, для «толпы», как существенный признак этого рода произведений указывается также относительно меньшая степень художественного достоинства: «Беллетристика есть та же поэзия, только низшая, менее строгая и чистая» («Опыт истории русской литературы»). Произведения собственно художественные, «творения строгого искусства» обычно не причисляются к беллетристике. Слово беллетристика для Белинского не относилось к жанровым определениям. Беллетристическими произведениями называются у него не только произведения повествовательной прозы, но и поэмы и драматические произведения2. Беллетристические произведения отмечаются и среди научных. В обзорах середины 1840-х годов говорится об «учено-беллетристических произведениях»— очерках и статьях исторического и философского содержания, научно-популярного, как мы сказали бы, характера. Слово беллетристика (так же, как и его русское соответствие «изящная литература») у Белинского впервые появляется в 1840 году (упоминания о такого рода произведениях, не являющихся собственно художественными, но имеющих литературное достоинство, встречаются и ранее — например, в рецензии 1838 г. на сочинения Н. И. Греча). Но к середине 1840-х годов Белинский начинает подчеркивать значение беллетристических произведений как необходимого связующего звена между собственно литературой (поэзией) и обществом. Соответственно менее резко проводится грань между художественными, поэтическими произведениями и беллетристикой. В рецензии на сочинения Греча утверждалось, что произведения последнего рода «совершенно чужды сферы поэзии» (см.: Белинский, АН СССР, т. II, с. 533). Теперь же, при всех оговорках («низший род поэзии», «искусство толпы»), беллетристика все же относится к поэзии, к искусству, а главное — подчеркивается ее важное 1 Ср., например: «В пстории наука и искусство соединяются вместе для достижения одной и той же цели, потому что в наше время история ест?» столько же ученое, по внутреннему содержанию, сколько художественное, по изложению, произведение» (наст, т., с. 355). 2 Ср., например, замечание (в рецензии на стихотворения Э. Губера), что с появлением Пушкина «поэзия... перестала быть беллетристикою, как у Карамзина, Дмитриева, Озерова». 638
общественное зпачепие. Утверждается (статья об «Опыте истории русской литературы»), что резкой черты, которая «отделяет искусство от беллетристики... нет и быть не может». Беллетристические произведения «необходимы и благодетельны, как и художественные произведения. Они — искусство толпы; без них толпа была бы лишена благодеяний искусства». Более того. «В беллетристике выражаются потребности настоящего, дума и вопрос дня, которых иногда не предчувствовала ни наука, ни искусство, ии сам автор подобного беллетристического произведения». И эти произведения, как и наука и искусство вообще, «бывают живыми откровениями действительности, живою почвою истины и зерном будущего» (с. 358). В годовых обозрениях акцент переносится с вопроса о наличии у нас литературы (что уже не вызывает сомнений — см. «Русскую литературу в 1843 году») на изменение самого объема явлений литературы. Во введении к «Физиологии Петербурга» Белинский отмечал парадоксальность сложившейся литературной ситуации: «Русская литература гениальными произведениями едва ли нё гораздо богаче, чем произведениями обыкновенных талантов». А между тем «обыкновенные таланты необходимы для богатства литературы, и чем больше их, тем лучше для литературы». Центральное положение теперь занимает не вообще вопрос о новом направлении литературы, а о его всемерном развитии и расширении, не выяснение исторического значения истинно художественных произведений, создающих условия для развития литературы (хотя это по-прежнему составляет важную заботу Белинского как критика), а воспитание целой новой школы талантов. В свете этой общей задачи расширение и совершенствование раздела «беллетристики» в литературе становится существенной частью литературного процесса. В 1844—1845 годах начинает вокруг Белинского складываться школа, которая чуть позднее (в 1846 г.) получит выразительную кличку «натуральной», охотно принятую и Белинским, и писателями школы как ее название. Ранее других к этой школе примкнули Некрасов, Тургенев, Панаев; в известные отношения с этим кругом писателей вошли тогда В. И. Даль и Е. П. Гребенка. Первым признаком сложения школы явилось издание двух томов сборника «Физиология Петербурга» в 1845 году со вступлением Белинского в качестве своего рода литературного манифеста. Жанр «физиологий», литературных очерков, посвященных характеристике типов определенной социально-территориальной среды,— жанр, который становился популярным ранее (и не только у нас, но и во французской литературе и других; ср. также его название: «тип»), теперь получал важное, принципиальное значение. В обзоре литературы за 1843 год Белинский как важнейшее следствие развития творчества Гоголя указывал, что «Гоголь убил два ложные направления в русской литературе: натянутый, на ходулях стоящий идеализм, махающий мечом картонным, подобно разрумяненному актеру, и потом — сатирический дидактизм» (с. 40). Типическими примерами первого для Белинского с начала 1840-х годов были повести Марлинского и Н. Полевого, второго —«нравоописательные» романы Булгарина. Позднее и то и другое будет слито им под общим наименованием «риторического направления», которому и противостоит «натуральная школа». Значение этой последней 639
укрупнялось. Развивалась теория реализма как генерального направления литературы 1. Положение, что литература «должна быть выражением жизни общества, и общество ей, а не она обществу дает жизнь» (наст, изд., т. 3, с. 203), не теперь становится руководящим для критики Белинского. Но с середины 1840-х годов проблема общественного назначения литературы, отношения художественного творчества к действительности, к социальной жизни становится центральной, служит предметом специальной разработки с разных сторон. Выковываются эстетические формулы, которые становятся исходными, отправными для демократической критики 1850—1860-х годов. И убеждение, что всякая истинная поэзия должна быть выражением действительности («Русская литература в 1844 году»), и убеждение, что всякое явление жизни достойно быть предметом поэтического воспроизведенпя (в пятой статье о Пушкине), и утверждение (в той же статье) приоритета жизни, действительности над искусством2. Но здесь же и апелляция к познавательной силе художественного творчества, к социальной активности художника, воспроизводящего мир. Белинский не устает утверждать, что «нужен гений, нужен великий талант, чтоб показать миру творческое произведение, простое и прекрасное, взятое из всем известной действительности, но веющее новым духом, новою жизнью» («Русская литература в 1843 году»). Если верно, что «идеалы скрываются в действительности», то столь же несомненно, что они «не список с действительности, а угаданная умом и воспроизведенная фантазпею возможность того или другого явления». Характерны запальчивые строки в рецензии па стихотворения Губера: «По нашему мнению, всего нужнее — поэтическое призвание, художнический талант. Это главное; все другое идет своим, чередом уже за ним. Правда, на одном таланте в наше время недалеко уедешь; но дело в том, что без таланта нельзя и двинуться, нельзя сделать и шагу, и без него ровно ни к чему не служат поэту ни наука, ни образованность, ни симпатия с живыми'интересами современной действительности, пи страстная натура, ни сильный характер; без таланта все это — потерянный капитал» (с. 573). Так выстраивается ряд непременных условий художественного творчества. Необходимы материалы действительности и умение видеть, находить их, определяемое кругом идей, мыслительной силою поэта. Ведь «неистощимость и разнообразие всякой поэзии зависят от объема ее содержания; и чем глубже, шире, универсальнее идеи, одушевляющие поэта и составляющие пафос его жизни, тем, естественно, разнообразнее и многочисленнее его произведения» («Русская литература в 1843 году»). Необходимы художнический талант, способность воссоздавать мир, поэтическая фантазия. Однако «она одна не составляет поэта», ибо «ему нужен еще глубокий ум, открывающий идею в факте, общее значение в частном явлении» (т а м ж е). Необходим для поэта и определенный взгляд на явления действительности, опре¬ 1 Хотя сам термин реализм применительно к литературным явлениям не был еще распространен в критике и Белинским не употреблялся. 2 Жизнь «всегда выше искусства, потому что искусство есть только одно из бесчисленных проявлений жизни».
деленное направление его творчества, ведь «разумная действительность», то есть действительность в ее закономерном историческом движении, открывается «только мысли и сознанию». Когда же человек «сходится и мирится... с пошлою действительностию, за незнанием разумной действительности,., тогда талант оставляет его». Характер и направление поэзии определяются состоянием общества, отвечают уровню его исторического развития Современная поэзия, поэзия «переходного времени» не может оставаться в стороне от социальных конфликтов и противоречий, которыми чревата современность, от тех усилий мысли, которые предпринимают лучшие представители человечества в поисках выхода из противоречий. «Дух анализа, неукротимое стремление исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделались теперь жизнию всякой истинной поэзии», и потому «каждый умный человек вправе требовать, чтоб поэзия поэта или давала ему ответы на вопросы времени, или по крайней мере исполнена была скорбью этих тяжелых, неразрешимых вопросов» (пятая статья о Пушкине). Белинский, отдавая и теперь высокую дань художественности как решающему качеству литературных произведений, предъявляет к ним требование социальной актуальности, считает, что, не удовлетворяя ему, даже высоко художественное произведение не может рассчитывать на полный успех. В этом смысле Белинский и говорит, что его время не вполне благоприятно чисто художественным требованиям. «Художественность и теперь великое качество литературных произведений; но если при ней пет качества, заключающегося в духе современности, она уже не может сильно увлекать нас. Поэтому теперь посредственно художественное произведение, но которое дает толчок общественному сознанию, будит вопросы или решает их, гораздо важнее самого художественного произведения, ничего не дающего сознанию вне сферы художества... Как во все критические эпохи, эпохи разложения жизни, отрицания старого при одном предчувствии нового,— теперь искусство — не господни, а раб: оно служит посторонним для него целям» (с. 303). Резким нападениям подвергается теория «чистого искусства» как порождение прошедшего этапа в развитии человечества. Ср.: «Вообще наш век — век рефлексии, мысли, тревожных вопросов, а не искусства. Скажем более: наш век враждебен чистому искусству, и чистое искусство невозможно в нем» (там же). Либеральная критика 1850—1800-х годов, порицая «непочтительность» демократической журналистики к «чистому искусству» и его представителям, нередко противопоставляла ей Белинского с его широтой критического взгляда и пиететом перед художественностью. Однако в таком случае старались не замечать насмешки, которою Белинский уже в середине 1840-х годов встречал поэтов, демонстрировавших общественный индифферентизм под флагом поклонения «чистой поэзии». Белинский этих лет писал и вполне в том духе, в котором с успехом продолжала действовать потом «реальная критика»— Чернышевский, Добролюбов, Писарев. Вот два примера: «В небе, 1 «Жизнь неистощима в проявлениях творческой силы, и всякое время должно иметь свою поэзию, соответствующую требованиям этого времени» («Русская литература в 1843 году»). 21 в. Белинский, т. 7 641
то есть в верхних слоях атмосферы, пусто и холодно, и человеку хорошо только с людьми... Только гордость, основанная на самолюбии и эгоизме,— один из самых гибельных пороков,— только гордость гонит человека из общества ближних его и стремит его на пустую и холодную высоту, откуда ои находит жалкое наслаждение видеть под собою «хор завистников» («Стихотворения Петра Штавера»); «Кто поэт про себя и для себя, презирая толпу, тот рискует быть единственным читателем своих произведений» (пятая статья о Пушкине). Даже приемы такого осмеяния (например, иронические «переводы» с языка поэзии, «языка богов» на «язык презренной прозы») у Белинского напоминают популярные «перелицовки» и «перепевы» реальной критики и демократического фельетона 1860-х годов, Добролюбова, Писарева, Курочкина, Минаева. Так, по поводу одного стихотворения Языкова говорится: «Разберите все это строго, переведите все эти фразы на простой язык здравого смысла,— и вы увидите один набор слов, замаскированный кажущимся вдохновением, кажущеюся красотою стиха...» («Русская литература в 1844 году»). Близки к известному требованию, предъявляемому поэту Некрасовым, следующие строки из рецензии Белинского 1845 года: «В наше время поэт, как поэт, не может обещать себе великого успеха, потому что наше время от каждого,— следовательно, и от поэта,— требует, чтоб он прежде всего и больше всего был — человеком». Параллельно развенчанию чистой поэзии идет осуждение чисто эстетической критики, требование прежде всего давать историческую оценку художественного произведения, поэта в связи с их местом и ролью в общественной жизни. Осуждается критика, которая «исключительно вращается в тесной сфере эстетики», а «на историю, общество, словом, на жизнь — не обращает никакого внимания» (пятая статья о Пушкине). Вместе с тем Белинский остается противником прямой тенденциозности в отношении к действительности. Более всего предостерегает он от искажения исторической перспективы под влиянием тех или иных субъективных пристрастий. В этом смысле выразителен воображаемый диалог с читателями в статье «Русская литература в 1844 году». Автор говорит здесь, что одного «чистого элемента поэзии» еще «слишком мало, чтобы в наше время заставить говорить о себе, как о поэте». На это следует реплика «многих» из читателей: «Знаем, знаем... нужно еще направление, нужны идеи!» Но автор снова берет слово: «Так, господа, вы правы, но не вполне: главное и трудное дело состоит не в том, чтоб иметь направление и идеи, а в том, чтоб не выбор, не усилие, не стремление, а прежде всего сама натура поэта была непосредственным источником его направления и его идей». Не раз отмечая в статьях о Пушкине, что по своему направлению творчество Пушкина в 1830-х годах не вполне отвечало требованиям времени и что «непосредственно творческий элемент в Пушкине был несравненно сильнее мыслительного, сознательного элемента», Белинский, однако, прямо признает, что «ошибки» принятого направления поправлялись у Пушкина силою его непосредственного художественного воспроизведения действительности, ибо «внутренняя логика, разумность глубокого поэтического созерцания сама собою торжествовала над неправильностью рефлексий поэта» (см. седьмую статью цикла). Беспощадна оценка тех поэтов, в чьем творчестве, по мнению Белинского, элемент тенденции теснил элемент непосредственного, 642
художественного воспроизведения действительности, например, в поэзии Хомякова, построенной на проповеди славянофильских идей. Глубоко отличны в этом плане эстетические позиции Белинского от эстетических положений французских социалистов, к позиции которых в плане социального идеала Белинский был близок. Те защищали романтизм, расширение сферы искусства за счет «уродливого»; гиперболическому изображению ужасов и безобразий существующей действительности противопоставлялись при этом идеальные образы героев. Белинский требовал, чтобы литература верно и близко отражала жизнь. С гордостью писал он, что «русская литература, к чести ее, давно уже обнаружила стремление — быть зеркалом действительности» («Тарантас» Соллогуба). Любые формы гиперболизации, намеренной идеализации, стремление «видеть поэзию вне действительности и украшать природу по произвольно задуманным идеалам» («Русская литература в 1843 году») вызывали его решительное неприятие. Импонировавшие французским социалистам утрированные картины социальных зол с противопоставлением им идеальных носителей добродетели в романе Э. Сю «Парижские тайны» вызывали у Белинского сомнения в искренности и глубине социальной критики буржуазного общества со стороны автора. К художнику предъявляется прежде всего требовапие — обращаться непосредственно к материалам окружающей действительности, быть верным ей в процессе творческого ее воспроизведения (но вместе с тем и держаться современного взгляда в общем подходе к действительности). «Только берите содержание для ваших картин в окружающей вас действительности и не украшайте, не перестроивайтс ее, а изображайте такою, какова она есть на самом деле, да смотрите на нее глазами живой современности, а не сквозь закоптелые очки морали, которая была истинна во время оно, а теперь превратилась в общие места, многими повторяемые, но уже никого не убеждающие...» («Русская литература в 1843 году»). Литература рассматривается как необходимая часть сознания общества в процессе его исторического развития. Она должна быть не только «верным зеркалом общества, и не только верным отголоском общественного мнения, но и его ревизором и контролером». Не подобные ли определения общественного назначения литературы навеяли Чернышевскому известную формулу, заключающую диссертацию? 1 В соответствии с этими требованиями к литературе оценивается и вес различных родов творчества, значение для современности отдельных ее жанров. Все решительнее на передний план выдвигаются драма и ведущие жанры повествовательной прозы — прежде всего роман. Отмечая в пятой статье о Пушкине закономерность обращения поэта в последний период творчества от стихов к прозе, от лирики к драме и роману, Белинский делает характерное замечание: «Это самый естественный ход развития великого поэтического таланта в наше время. Лирическая поэзия, обнимающая 1 «Воспроизведение жизни — общий, характеристический признак искусства, составляющий сущность его; часто произведения искусства имеют и другое значение — объяснение жизни; часто^имеют они и значение приговора о явлениях жизни» (Чернышевский, т. II, с. 92). 21 643
собою мир ощущений и чувств, с особенною силою кипящих в молодой груди, становится тесною для мысли возмужалого человека. Тогда она делается его отдыхом, его забавою между делом. Действительность современного нам мира полнее, глубже и шире в романе и драме». Любопытна и полемическая оценка жанра комедии как «цвета цивилизации, плода развившейся общественности («Русская литература в 1843 году»). Подвергая критике старые формы сатиры с отвлеченным изображением и осуждением порока, Белинский передает функции глубокого, всестороннего изображения социальных зол, пороков социальной среды, искажающих нормальное развитие человеческой личности, широким полотнам реалистического романа с характерным для него юмором и тонким пониманием природы меж* человеческих отношений и общественных условий формирования личности. «Для изображения современного общества, в котором проза жизни так глубоко пропикла самую поэзию жизни, нужен роман, а не эпическая поэма» (восьмая статья о Пушкине). В статьях этих лет все большее внимание уделяется таким прозаикам, как Гоголь и Диккенс. Белинский неизменно выделяет наряду с типом «великих поэтов», которые «изображают мир, как он есть», другой тип поэтов, недовольных «совершившимся циклом жизни», носителей предчувствия будущего идеала. К последним он относит в русской литературе Лермонтова. Высокойоценки заслуживают и «истинно субъективные поэты». Однако, по словам критика, «иоэт тогда только имеет право говорить толпе о себе, когда его звуки покоряют ее неведомою силою, знакомят ее с иными страданиями, с ииым блаженством, нежели какое знала она, и даже ее собственное, знакомое ей страдание и блаженство передают ей в новом, облагороженном и очищенном виде. Но для этого надо стоять целою головою выше этой толпы, чтоб она видела вас не наравне с собою...» («Стихотворения Э. Губера»). Так опять подчеркивается роль великого таланта» концентрирующего в своем внутреннем мире наиболее непосредственно, сильно и ярко впечатления действительности и свое переживание их. «Ведь поэт потому и поэт, что оп всю действительность проводит через свое Я» (т а м ж е). Не трудно заметить, что решающей стороной критики для Белинского в этот период окончательно становится строгий историзм ее решений и оценок, обусловленность ее заключений всем ходом общественной жизни, достигнутым уровнем в борьбе за социальный прогресс. Чрезвычайно симптоматичны поэтому конкретные попытки в критике Белинского связать не только отдельные произведения или отдельных писателей с определяющими направление и характер их творчества социально-историческими условиями времени, по и представить целые направления в литературе как результат и порождение социальных перемен. Показательна характеристика романтизма, которая дана в статье «Русская литература в 1844 году»: «Романтизм был попыткою подновить старое, воскресить давно умершее. В Германии он был усилием остановить поток новых идей об обществе и успехи знания, основанного на чистом разуме. Во Франции оп был вызван сперва как противодействие идеям переворота, потом как нравственная поддержка реставрации. Обстоятельства его вызвали, и вместе с обстоятельствами он и исчез... Романтизм — это переведенный на язык поэзии пиетизм средних веков, экзальтация рыцарства». 644
Такие знаменательные прорывы в социологию литературных движений, попытки вскрыть социальные корни литературных тенденций, рассмотреть их через призму основных социальных сил эпохи в их столкновении, почувствовать их глубинную историческую природу высоко подымают Белинского над уровнем тех, нередко абстрактных истолкований литературы, которые еще господствовали в его время. Вместе с тем Белинский не уставал подчеркивать, что «влияние литературы на общество было гораздо важнее, нежели как у нас об этом думают» (восьмая статья о Пушкине). Развитие русской литературы вполне оправдало этот диагноз и прогиоз. Ю. Сорокин СТАТЬИ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1843 ГОДУ (с. 7-58) Впервые —«Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 1? 0тд. V «Критика», с. 1—42 (ц. р. 31 декабря 1843 г.; вып. в свет 2 января 1844 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 5—87. Это четвертый годичный обзор русской литературы, опубликованный Белинским в «Отечественных записках». По характеристике Чернышевского, обзоры наглядно представляют этапы эволюции критической мысли Белинского и «могут служить... соединительными звеньями между первыми статьями и статьями, выразившими зрелые и окончательные его убеждения» (Чернышевский, т. III, с. 249). Первый и второй обзоры («Русская литература в 1840 году» и «Русская литература в 1841 году») в основном представляли обозрение русской поэзии 1820—1830 гг. В четвертом внимание сосредоточено преимущественно на прозе 1830-х и начала 1840 гг. Особенное внимание при этом уделено Гоголю, значению, которое получила его проза, и прежде всего первый том «Мертвых душ». Сравнительно с предшествовавшими обозрениями существенно меняются общие выводы Белинского о положении, в котором находится русская литература. В обзоре за 1840 г. повторялся еще (хотя и в смягченном виде) взгляд, высказанный в «Литературных мечтаниях»: «У нас еще нет литературы, как выражения духа и жизни народной»; однако и здесь Белинский добавлял: «но она уже начинается» (см. наст, изд., т. 3, с. 215). В обзоре за 1841 г. отмечается, что «какова бы ни была наша литература», «она — огромное явление для каких-нибудь ста лет» (см. наст, изд., т. 4, с. 338); в обзоре за 1842 г. критик решительно заявлял, что «сближение с жизнию, с действительностию есть прямая причина мужественной зрелости последнего периода нашей литературы» (наст, изд., т. 5, с. 203). В настоящей статье он утверждает, что «никто не станет сомневаться в существовании русской литературы» и что «наша литература имеет и свою историю». Вместе с тем статья начинается характерным указанием на переломный момент в развитии нашей литературы, на «состояние кризиса», в 645
котором она находится. Речь идет о развитии нового «дельного» направления в ней, хотя этому еще мешают и недостаточное число появляющихся произведений п недостаток авторов. На протяжении статьи неоднократно подчеркивается, однако, что «бедность» литературных явлений за последнее время — это и показатель роста сознания общества, требований, предъявляемых им к литературе. «Время детских восторгов прошло, и настает время мысли... Время сознания еще не настало, но уже близко начало этого сознания» (см. наст, т., с. 31). В «Очерках гоголевского периода русской литературы» Чернышевский (см. т. III, с. 254—256) приводит почти целиком большой абзац из данной статьи Белинского, где речь идет о слабости старой отвлеченной сатиры и силе современной реалистической литературы в изображении типических явлений общественной жизни, о решающем воздействии социальной среды на формирование характеров, на образ мысли и действий отдельной личности (см. наст, т., с. 41—44, со слов: «Прежде сатира смело разгуливала между народом», кончая словами: «Впрочем, он это делал, сам не зная, что делает, и потому его сатиры не производили никаких следствий»). Чернышевский сопроводил цитату следующим характерным замечанием: «Надобно обратить внимание особенно на последнюю половину этого отрывка: она написана в духе совершенной положительности» (Чернышевский, т. III, с. 256). Эти положения Белинского были развиты Добролюбовым в его статье «Русская сатира в век Екатерины». Статья Белинского (в частности, оценка в ней прозы Гоголя и ее значения для падения ложных направлений русской литературы, утверждение критика, что в русской литературе наступает время сознания) подверглась преследованию в реакционном журнале «Маяк» (1845, т. XIX, гл. IV, с. 1— 39; статья А. Мартынова «Застой в русской литературе»). 1 Ср. реплику Анны Андреевны («Ревизор», д. V, явл. 7), в которой она приводит обращенные к ней слова Хлестакова: «Не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою». 2 Говоря о воплях литературного торгашества или самолюбивой и задорной бездарности, Белинский, видимо, имеет в виду Булгарина и Греча с их «Северной пчелой», а также Н. Полевого, который с 1842 г. был редакто- ром-издателем журнала «Русский вестник», сотрудничал и в «Северной пчеле», писал пьесы из русской истории в ложнопатриотическом, верноподданническом духе. 3 Белинский высмеивает здесь высокопарную и аляповатую рекламу книгопродавцу и издателю М. Д. Ольхину в «Северной пчеле» Ф. В. Булгарина за 1843 г. См. подробнее об этом в «Литературных и журнальных заметках» из № И «Отечественных записок» за 1843 г. (Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 24—25). Булгарин оправдывался и уверял в бескорыстии своих похвал Ольхину в № 256 «Северной пчелы». Ответ Белинского на это последовал в «Литературных и журнальных заметках» в № 12 «Отечественных записок» за тот же год (см.: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 42). 4 Ср. в «Литературной летописи» за ноябрь 1843 г. журнала «Библиотека для чтения» (т. LXI, отд. VI, с. 23—24) ссылку на письмо, якобы полу¬ 646
ченное Сенковским от «человека очень известного своим умом и дарова-» еиями», в котором утверждалось, что «Библиотека» «поглотила все лучшие, большие и малые произведения литературы» и что «успехом своим она увлекает и другие повременные издания к расширению своего объема». 5 Указанные статьи в «Отечественных записках»: Ж.-Ж. Барро п Б. Даррагон. Альбигойцы и крестовые против них походы (1841, № 6—» 7); К. Р. Л и п п е р т. Греция в нынешнем своем состоянии (1841, № И—12); его же, Гете (1842, № 1—3 и 5); А. Гумбольдт. Средняя Азия (1843, № 9—11). 6 Перечисляются бывшие в ходу с 1810—1820 гг. учебники: «Краткое начертание всемирной истории», «Краткая российская история» и др. И. К. Кайданова; «Землеописание Российской империи», «Курс всеобщей географии» и пр. Е. Ф. Зябловского (ср. взятую из его географии фразу, иронически приводимую в эпиграфе к «Миргороду» Гоголя); «Практическая русская грамматика» и «Пространная русская грамматика» Н. И. Греча; «Правила словесности» Я. В. Толмачева; «Общая реторика» и «Частная рето- рика.» Н. Ф. Кошанского. Эти казенные учебники неоднократно подвергались в журналистике 1830—1840 гг. критике и осмеянию. Рецензию на «Практическую русскую грамматику» Греча см.: Белинский, АН СССР, т. I, с. 335—336, на «Общую реторику» Кошанского — в наст, т., на его же «Частную реторику»— Белинский, АН СССР, т. IX, с. 318—322. 7 Выделяя в этом перечне ироническим словечком даже статьи Вл. Измайлова, Белинский подчеркивает наличие в альманахе и уже явно для своего времени устарелых, бесцветных материалов. В. В. Измайлов, один из эпигонов Карамзина, к каковым его относил и Белинский (см.: «Мысли и заметки о русской литературе», наст, изд., т. 8), поэт, переводчик и журналист, редактор журнала «Вестник Европы» в 1814 г. и издатель «Российского музеума, журнала европейских новостей» в 1815 г. 8 В одновременной рецензии на сб. «Молодик на 1844 год», давая обзор альманачной литературы 1820—1830 гг., Белинский относил альманах «Северные цветы» к «аристократам» в этом роде изданий, альманахи «Урания», «Северная лира», «Невский альманах» и «Царское село»—к «мещанам». «Альманахи-мещане,— писал он там,— преимущественно наполнялись изделиями сочинителей средней руки и только для обеспечения успеха щеголяли несколькими пьесками, вымоленными у Пушкина и других знаменитостей, которые бросили в них что-нибудь залежавшееся в их портфелях, что-нибудь такое, чего бы они даже и совсем не желали видеть в печати» (Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 215). 9 Дарленкур (д’Арленкур) Шарль Виктор (1789—1856)—аристократ, легитимист, автор многочисленных романов (в частности, «Ипсибое», «Ренегат», «Одинокий», вышедший в период Реставрации), реакционно-монархических по своим тенденциям. Белинский поминал его в насмешку еще в одной из рецензий в «Молве» 1835 г. (Белинский, АН СССР, т. I, с. 171). Позднее резкая характеристика его как «надутого», а его романов как «нелепых», в которых «до карикатуры» было доведено «романтико-пиетическое направление» во французской литературе 1820-х гг., была дана в статье о «Терезе Дюнойе» Э. Сю (наст, нзд., г. 8), 647
10 1829 (или 1830) г. Белинский отмечал как качало нового периода уже в «Литературных мечтаниях» (см. наст, изд., т. 1, с. 111 и сл.). Ср. также в обзоре «Русская литература в 1842 году» (наст, изд., т. 5, с. 202) утверждение, что с 1829 г. «все писатели паши бросились в прозу». 11 В 1829 г. вышли две первые части «Стихотворений» Пушкина; ч. 3 — в 1832-м, а ч. 4 — в 1835 г. Характерно, что, отмечая 1829 г. как переломный год в нашей литературе, Белинский относит здесь к признакам нового периода и начало «настоящего издания собрания сочинений Пушкина». 12 Вторая часть сочинений Д. В. Веневитинова, содержавшая его прозу, вышла в 1831 г. 13 В двух частях были издапы стихотворения Е. А. Баратынского (1835), в одном томике — Д. В. Давыдова (1832), А. А. Дельвига (1829), А. И. Полежаева (1832), H. М. Языкова (1833). Произведения А. II. Подолин- ского вышли в 1837 г. в двух частях (одну часть занимали стихотворения другую — поэмы). Сочинения И. И. Козлова вышли в одной книжке в 1828-м и в двух частях — в 1833 г. 14 Имеются в виду повести М. П. Погодина, выходившие в конце 1820— 1830 гг. Характеристику их, в общем благожелательную, см. в паст, изд., т. 1, с. 118, 154—156. 15 Н. А. Полевой постоянно говорил о высших взглядах применительно к своей критике, историческим трудам и т. п. Это неоднократно давало повод к насмешкам над ним. Ср. еще в статьях А. А. Дельвига в «Литературной газете» 1830—1831 гг. Позднее в «Современнике» «высшие взгляды» Полевого иронически характеризовались как «общие места, высокопарно выраженные, но ничего не стоящие и пригодные на нсякую тему» (1843, т. XXXI, № 7, с. 98). Иронически не раз об этом писал и Белинский. 16 О статье О. И. Сенковского в «Библиотеке для чтения» в поддержку романа Булгарина «Мазепа» см. в статье Белинского «Ничто о ничем» (паст, изд., т. 1, с. 246, и примеч. 47 к этой статье). 17 Здесь пародийно по адресу Бз^лгарпна как автора «Записок Чухипа» использованы его собственные слова из рецензии в «Северной пчеле» (1830, № 35) на главу VII «Евгения Онегина»: «Совершенное падение, chûte complète». 18 Имеется в виду статья О. И. Сенковского о романе Греча «Черная женщина» в «Библиотеке для чтения» (1834, т. IV, отд. V). 19 Последующие романы М. Ц. Загоскина: «Аскольдова могила» (1833), «Искуситель» (1838), «Тоска по родине» (1839), «Кузьма Петрович Мирошев» (1842). О пристрастии Загоскина к грубым сценам в псевдонародном духе Белинский особенно ядовито писал в рецензии на «Тоску по родине»— см. наст, изд., т. 2, с. 481—490. 20 После выхода своего третьего романа «Басурман» (1838) Лажечников долго ничего не публиковал. Его драма «Христиерн II и Густав Ваза» вышла в 1841 г., а драма «Опричник», законченная в 1843 г., пе была пропущена тогда цензурой. 21 Имеется в ьиду либо «Беглец. Повесть в стихах» (М., 1831), либо поэма «Муромские леса» (вышедшая тогда же). См. о них в «Литературных мечтаниях» (наст, нзд., т. 1, с. 119; ср. там ж е, с. 484). 648
22 Эту склонность Вельтмапа к «археологическому мистицизму) л к этимологическим объяснениям Белинский отмечал в рецензии на «Предки Ка- лимероса. Александр Филиппович Македонский» (см. наст, изд., т. 1, с. 4SS). 23 Автор романа «Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни семейной п одинокой русских дворян» (1832), опубликоЕаи- ного анонимно.— Д. Н. Бегичев. 24 Говоря о приговоре, которым встретила критика первые стихотворения Бенедиктова, Белинский имеет в виду свою статью о них в «Телескопе» за 1835 г. (см. наст, изд., т. 1, с. 193—208). Некоторое изменение в отношении к поэзии Бенедиктова отмечается у Белинского в статьях 1S^5 г. (например, в статье «Русская литература в 1811 году», см. наст, т., с. 171). 25 Речь идет о статье С. П. Шевырева, посвященной Бенедиктову, в журнале «Московский наблюдатель» (1835, август, кн. 1). Статья Белинского, упомянутая в предыдущем примечании, была направлена против статьи Шевырева (подробнее см. об этом —паст, изд., т. 1, с. 65S—660). 26 В журналах 1820—1840 гг. В. Ф. Одоевский печатался преимущественно под разными псевдонимами: Дедушка Ирппеи, Доктор Пуф, К. О., Кн. В. О—ий, О. О. О., Безгласный и др. 27 Статья о В. Ф. Одоевском была опубликована в № 10 «Отечественных записок» за 1844 г. См. ее в наст. т. 28 Вероятно, это опечатка журнального текста, и следует читать: «С 1836 года». См. далее перечисление фактов 1837—1838 гг. Ср. также границы нового периода —«поворота от стихов к прозе»— 1829—1836 гг. — иаст. т., с. 14. 29 Отрывок из романа: «Гости съезжались па дачу...». В сб. «Сто русских литераторов» (т. 1, СПб., 1839) он был озаглавлен: «Одна глава из неоконченного романа». 30 Первое посмертное издание сочинений Пушкина, включавшее п не публиковавшиеся при его жизни произведения, начало выходить в 1838-м и завершилось в 1841 г. 31 Стихотворение «Весна» было опубликовано уже в журнале «Атеней» 1830 г. (ч. IV; подпись L.). В «Библиотеке для чтения» за 1835 г. (т. XI) появилась поэма «Хаджи-Абрек». 32 «Кот Бурмосеко, любимец Халифа Аль-Мамупа. Восточная повесть» (1831) В. П. Ушакова. 33 Е. Л. Милькеева (1815—1846 или 1847), ноота-самоучку из Сибири, подражателя Бенедиктова, всячески поошряли и превозносили как самородка в кругу славянофильского «Москвитянина» п плетневского «Современника»; ему протежировал В. А. Жуковский. В «Москвитянине» (IS12, 8) С. Ш. (Шевырев) предварял выход в свет «Стихотворений Милькеева» д и ф и р а м б и ч е с к о и з а м е т к о й. 34 «Стихотворениям Милькеева» (М., 1843) Белинский посвятил уппч- тожающую рецензию (см.: наст, изд., т. 5, с. 462—469). См. там и о стихотио- ренин «Русское вино», «воспевающем русскую сивуху». Белинский номинал об этом неоднократно (см. рецензию на «Старинную сказку об Иванутке- дурачке» И. Полевого и статью «Русская литература в 1844 г.»— наст, т., с. 481 и 208, что тесно связано с усилившейся в 1844 г. полемикой со славянофилами. 649
35 Намек на «Северную пчелу», «Библиотеку для чтения», 36 А. М. Зилов издал «Баснп» в 1831 г. 37 Ср. в басне И. А. Крылова «Пустынннк и Медведь»: Хотя услуга нам при жизни дорога, Но за нее не всяк умеет взяться. 38 «Параше» Тургенева Белпнскпй посвятил большую рецензню (см. паст, изд., т. 5, с. 437—450). 39 Евстафий Бернет — псевдоним поэта А. К. Жуковского. См. отзывы о нем Белинского в статье «Герой нашего времени» и в рецензии па «Одесский альманах на 1840 год» (наст, изд., т. 3, с. 81 и 374—375); см. также рецензию на поэму «Елена» (1832)—Белинский, АН СССР, т. И, с. 411-419. 40 Ранее, в первой пз статей о народной поэзии, Белинский уже отхме- чал, что «дух и склад речи» казаков в драме А. С. Хомякова «Ермак» «принадлежат идеальным буршам немецких университетов» (см. наст, изд., т. 4, с. 134). О подражании драмам Шиллера в «Ермаке» писал еще С. П. Шевы- рев в статье «Московский театр» («Московский наблюдатель», 1835, апрель, кн. 1), посвященной выступлениям А. М. и В. А. Каратыгиных на московской сцене, когда исполнялся и «Ермак». См. об этом также: наст, изд., т. 1, с. 296. 41 Драмы Н. В. Кукольника из жизни итальянских художников —• «Джакобо Санназар» (1834), «Джулио Мости» (1836), «Доминикино» (1838). 42 Имеется в виду трагедия В. Н. Олина «Корсар» (1827), позаимство* ванная из английской поэмы лорда Байрона под названием «Tlie Cors». См. ироническое упоминание о ней в статье «Сочинения Зенеиды Р — вой» (наст, изд., т. 5, с. 248). 43 Верхняя публика — то есть публика «райка», «галереи», верхних ярусов театра — студенты, купцы, мещане, мелкие чиновники п т. п.; пижг* няя — посетители партера и лож нижних ярусов. 44 Цитата из «Ревизора» Гоголя (д. V, явл. 2). Курсив Белинского. 45 «Горе от ума», д. II, явл. 5; в цитате небольшая неточность. 46 Цитата из «Театрального разъезда после представления новой комедии» Гоголя; реплика Второго любителя искусств с небольшими изменениями в тексте (главное из них: после слов «Не более ли теперь имеют электричества» выпущено слово: «чин»). 47 Полемический удар по Н. А. Полевому, который в рецензии на водевиль П. А. Каратыгина «Булочная, или Петербургский немец» («Северная пчела», 1843, № 281; подпись: Z. Z.) советовал водевилисту заняться исправлением драматических произведений Гоголя. 48 Также полемический выпад против Полевого. Ср. в № 11 «Отечественных записок» за 1843 г. рецензию на иллюстрированное компилятивное сочинение Н. А. Полевого «История князя Италийского, графа Суворова- Рымпикского, генералиссимуса российских войск» (см.: Б е л и и с к п й, АН СССР, т. VIII, с. 18—19). Статейки о нравах для политипажных изданийI, ср.: «Картинки русских нравов». СПб., 1843; рецензия на них—« Б е л и н с к и й, АН СССР, т. VIII, с. 11-13. 650
49 Имеется в виду «Библиотека для чтения» О. И. Сенковского, который в течение всего 1843 г. дерзко и нагло смеялся над Гоголем. 50 Дельная критика — критические статьи самого Белннского в «Отечественных записках». За оценки в его статьях Ломоносова, Державина, Карамзина нападали на него многие консервативные критики и писатели (в частности, в журнале «Москвитянин»). 51 Так, пытался «воскресить» старый журнал «Сын отечества» Н. А. Полевой, став в нем в 1838 г. сотрудником, а затем и неофициальным редактором (см. подробнее: примеч. 2 к «Журнальной заметке»— наст, изд., т. 2, с. 580). Ср. переход с 1844 г. к новому издателю (А. И. Ивапову) «Литературной газеты». В 1842 г. произошло слияние журналов «Репертуар русского театра» п «Пантеон русского и всех европейских театров» и т. д. 52 См. «сцену вранья» в «Ревизоре» (д. III, явл. 6). Белинский приводит ее по тексту первого отдельного издания комедии 1836 г. «Сумбека», «Фенелла». — См. примеч. 41 к статье «Горе от ума» (наст, изд., т. 2, с. 564). 53 Далее цитата из статьи А. Ф. Мерзлякова «Об изящной словесности, ее пользе, цели и правилах» (см. «Литературная критика 1800—1820-х годов». М., «Художественная литература», 1980, с. 140—142). 54 Такие упреки делались в консервативных изданиях Белинскому в связи с его статьей о Баратынском, первыми статьями о Пушкине и т. д. См. также примеч. 50. 55 Крики такого рода шли от Сенковского. Ср. насмешки его над теми, кто «для их журнальных оборотов» (имелся в виду Краевский с его «Отечественными записками») объявил, что Лермонтов «русский Байрон» («Библиотека для чтения», 1843, т. LVI, отд. VI, с. 6). Ср. также в рецензии на издание «Стихотворений М. Лермонтова»: «Этими ушами — этими глазами — сам я слышал, сам видел, как недоброжелатели называли его... с позволения сказать... Байроном!., как будто бы у Лермонтова был только один •из тех сомнительных талантов, которые позволено всякому производить в Гомеры, Шекспиры или Байроны по своему усмотрению, не зная ни Гомера, ни Шекспира, ни Байрона!.. Скажите пожалуйста, Лермонтов — Байрон! Как это можно! Да кто нынче не Гомер, не Шекспир, не Байрон?..» (там ж е, с. 39—40). 56 Первым о «фарсе Гоголя» (применительно к «Ревизору»), о «жарто- ванье гоголевском» (в повестях «Миргорода») заговорил Н. А. Полевой (см.: «Мои воспоминания о русском театре и русской драматургии (Письма к Ф. В. Булгарину)». — «Репертуар русского театра», 1840, кн. 1 и 2, отд. «История русского театра», с. И—12. См. рецензию на этп книжки журнала: Белинский, АН СССР, т. IV, с. 62). То же Полевой писал в рецензии на второе издание «Ревизора»: «Его (Гоголя. — Ю. С.) участок — добродушная шутка, малороссийский жарт», а «Ревизор», по Полевому, «фарс, который нравится именно тем, что в нем нет ни драмы, нп цели, ни завязки, ни развязки, нп определенных характеров» («Русский вестник», 1842, № 1, отд. III, с. 61). О жарте п жартовании у Гоголя неизменно издевательски поминал и Сенковскпп (см., например, рецензию на «Сочинения Н. Гоголя»—«Библиотека для чтения», 1843, т. LVII, отд. VI, с. 21—22). Белинский позднее переадресовал этп слова самому Сенковскому. «У этого писателя,—говорилось 651
в статье «Русская литература в 1845 году»,— пет ни дара творчества, пи юмора, но много таланта карикатуры, мною того, что по-малороссийски называется жартованием, или жартом». 57 Цитата из рецензии О. И. Сенковского на «Рассказы П. М., автора повести «Муж под башмаком» и прочих» («Библиотека для чтения», 1843, т. LVIII, отд. VI, с. 9—10). 58 Цитата нз статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине» (в «Арабесках»). У Гоголя: «Истинная национальность». 59 «Идеальная красавица, пли Дева чудная» — повесть О. II. Сенковского («Библиотека для чтения», 1841, т. XLÍX, 1842, т. L, 1843, т. LXI; окончание ее появилось в 1844 г. — т. LXIII). См. о ней отзыв Белинского в статье «Русская литература в 1841 году» (наст, изд., т. 4, с. 335). Попутно Белинский пародирует слог Сенковского с его приверженностью к рискованным метафорам («сливкн занимательности») и неограниченным предпочтением флексии у в формах род. па д. ед. ч. сущ. муж. род. 60 Ср. в стихотворении Лермонтова «Не верь себе»: Как разрумяненный трагический актер, Махающий мечом картонным. 61 Вероятно, опечатка журнального текста (вместо Ларов; от Лара — имени героя поэмы Байрона под тем же названием). 62 Перифраз строки из басни И. А. Крылова «Ворона и Лисица». 63 Ср. в «Горе от ума» в реплике Фамусова Чацкому (д. II, явл. 3): И завиральные идеи эти брось. 64 «Похождение нового увеселительного шута и великого в делах любовных плута, Совестдрала, Большого Носа» — перевод польской народной книги о Совнзжале, восходящей к немецкой народной книге о Тиле Эйлен- шппгеле,— стала популярной в России с конца XVIII в. и пользовалась большим успехом среди «литературы толкучего рынка» еще и во времена Белинского. 65 Слова Екатерины II (см. примеч. GG к статье «Литературные мечтания»— наст, изд., т. 1, с. 635). 66 В рецензии на издание сочинений Державина («Отечественные записки», 1843, № 1) Белинский обещал читателям после подробной статьи о поэтической деятельности Державина дать «ряд обещанных нами статей о Пушкине, Гоголе и Лермонтове». «Ряд этих статей,— писал он,— ...составит целый исгорико-эстетико-критический курс русской поэзии» (см. наст, изд., т. 5, с. 362). Это намерение, кроме двух статей о Державине и цикла статей о Пушкине, не было осуществлено. 57 См. статьи «Русская литература в 1841 году» (наст, изд., т. 4. с. 331— 332) и «Русская литература в 1842 году» (наст, изд., т. 5, с. 211—212), а также рецензию на альманах «Утренняя заря на 1843 год» (наст, изд., т. 5, с. 346-347). 6S О сочинениях Зенеиды Р — вой (Е. А. Ган) были даны в «Отечественных записках» рецензия (1843, № 10) и статья (см. наст, изд., т. 5). 69 Па повести А. Вельтмапа в «Отечественных записках» (1843, № 10) была помещена особая рецензия (см.: Белинский, АН СССР, т. VII, с. 633—635). 652
70 Имеются особые рецензии Белинского на т. II (см. иа< т. гид., т. С) и т. III (см.: Белинский, АН СССР, т. VI, с. 666) сборника «Ска.зка за сказкой». 71 Г» «Отечественных записках» были помещены рецензии на т. I и II повестей и рассказов Н. Кукольника (см.: Белинский, АН СССР, т. VII, с. 7—8, и т. VIII, с. 7—11). 72 В рецензии на «Сочинения Державина», указывая на неполноту издания, Белинскнй все-таки писал, что оно «совсем не так дурно, как утверждают некоторые печатно» (см. наст, изд., т. 5, с. 360). 73 «Параша»—поэма И. С. Тургенева. 74 Первой книжке «Сельского чтения» Белинский посвятил пространную рецензию (см. наст, изд., т. 5) и краткий отклик на третье ее издание (Б е л и н с к и й, АН СССР, т. VIII, с. 295). 75 «Были и небылицы... Философнческо-филантропическо-гуморическо- сатирическо-живописные очерки, составляемые под редакциею Ивана Балакирева»— сочинение Н. А. Полевого (рецензию на них см.: Б е л и и с к и й, АН СССР, т. VI, с. 560—562). Далее перечисляются сочинения и имена третьестепенных беллетристов и поэтов 1830—1840 гг. и лубочные издания этих лет. Автор «Мужа под башмаком»—П. А. Машков (см. о нем: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 203—205). См. также рецензии Белииского на «Казаков» А. Кузьмича, «Провинциальную жизнь» Е. Классена — наст, изд., т. 5; рецензию на роман Б. М. Федорова «Князь Курбский» — Белинский АН СССР, т. VII, с. 585—595). О Милькееве — см. выше, примеч. 33 и 34. 76 Комедии Кальдерона. 77 На некоторые из перечисленных изданий имеются отдельные рецензии Белинского: на «Мысли Паскаля» в переводе И. Бутовского — Белинский, АН СССР, т. VII, с. 595—597; на издание «Божественной комедии» в прозаическом переводе Ф. Фан-Дима (Е. В. Кологривовой) — там же, т. VI, с. 665—666. 78 На отдельные из этих «сочинений учено-беллетрпстического содержания» были особые отклики Белинского. См. рецензии на книжки «Стран- ствователя по суше п морям» Е. П. Ковалевского — Бели иск и и, АН СССР, т. VII, с. 610—614, т. VIII, с. 15 и 642. Рецензию па кн. III «Истории государства Российского» Карамзина и большую статью по поводу «Истории Малороссии» Н. Маркевича — см. наст, изд., т. 5. 79 Археографическая к&лшссил при министерстве народного просвещения (с 1834 г.) сьнрала выдающуюся роль в издании древнерусских памятников. «Остромирово Евангелие» — первый датированный памятник русской письменности (1056—1057), было подготовлено к изданию (1843 г.) основоположником сравнительно-исторического языкознания в России А. X. Востоковым. 80 Библейское сказание (Книга Бытия, гл. 41). 81 Четвертая часть «Стихотворений М. Лермонтова» вышла в 1844 г. (см. рецензию в наст. т.). 82 Автором и «Театралов» (собственно: «Петербургский театрал. Куплеты В. 3.» (1843); см. рецензию на него: Белинский, АН СССР, т. VII, с. 82—83), и «Побрякушек» («юмористический листок»), п рассказа «Черный 653
таракан» (в журнале «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров») был В. Р. Зотов. 63 «Эме Вер»— одна пз подделок под романы Вальтера Скотта, явившихся на французской почве; его автор — О. Калле (А. Са1Ш — см.: Д. П. Якубович. Роль Франции в знакомстве Росспп с романами Валь-« тера Скотта. — Сб. «Язык и литература». Л., 1930, с. 145). 64 См. эту рецензию в наст. т. 65 Статья о «Парижских тайнах» появилась в апрельской книжке журнала — см. ее в наст. т. 86 Статья о «Мертвых душах» Гоголя («Голос из провинции») принадлежала Н. Д. Мизко. Остальные перечисленные здесь статьи из раздела критики принадлежали Белинскому (см. наст, изд., т. 5 и 6). 87 Имеется в виду полемика вокруг «Полной русской хрестоматии» А. Д. Галахова (1843), которой был затронут и Белинский. Статья С. П. Ше- вырева с критикой этой хрестоматии была помещена в «Москвитянине» (1843, № 5 и 6); во второй части ее содержался выпад против Белинского, Белинский ответил на это «Литературными и журнальными заметками. Несколько слов «Москвитянину» (см. наст, изд., т. 5). А. Д. Галахов отвечал Шевыреву в двух статьях («Отечественные записки», 1843, № 7 и 9); во второй статье он использовал основные положения, содержавшиеся в указанных заметках Белинского. 88 «Москвитянин» о Копернике» и «Записки Вёдрина» (в журнале: «Путевые записки г. Вёдрина») — фельетоны А. И. Герцена (см.: Герцен, т. II).' В первом высмеивалась статья С. П. Победоносцева «Николай Коперник (Голос за правду)» («Москвитянин», 1843, № 9). Во втором пародировался «Дорожный дневник» М. П. Погодина (в отдельном издании 1844 г.:! «Год в чужих краях»), печатавшийся в 1843 г, в «Москвитянине». 89 Автор статьи Р. Вессельгефт. 90 Цитата из стихотворения П. А. Вяземского «На новый 1828 год», ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ. РОМАН ЭЖЕНА СЮ... (с. 59—78) Впервые — «Отечественные записки», 1844, т. XXXIII, № 4, отд. V «Критика», с. 21—36 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи, Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 3—29. Автограф статьи не дошел. Косвенным, но важным источником наших сведений о первопечатном тексте статьи является перевод значительной части ее на немецкий язык с кратким реферативным изложением других частей. Этот перевод-реферат через несколько месяцев после публикации статьи в «Отечественных записках» появился в лейпцигской газете «Zeitung für die elegante Welt» под названием «Эжен Сю в России» (1844, 7/VIII, S. 497—506). Перевод был обнаружен и исследован А. Дубовиковым (см. его публикацию «Новое о статье Белинского «Парижские тайны» — ЛН т. 56, с. 471—496). Как здесь установлено, перевод-реферат принадлежал К. Р. Липперту, переводчику п составителю обзорных статей, сотрудничавшему в 1840-х гг. в «Отечественных записках». Упомянутая лейпцигская 654
газета держалась в эти годы либерального направления; ее редактор — поэт Г. Лаубе, представитель так называемой «Молодой Германии». Обстоятельства появления перевода в немецкой газете остаются невыясненными. Референт сопроводил перевод кратким вступлением, где дана характеристика журнала «Отечественные заппскп», его издателя (без называния его имени) п критика, автора статьи (немецкая транскрипция его пменп ошибочна — Ро}еПпзЫ). Во вступлении подчеркивались успех русского журнала, предприимчивость и организаторский талант издателя. Автор же статьи о «Парижских тайнах» представлен как «автодидакт, полный энергии п оригинальности». И хотя референт отмечает недостаточную широту образования критика и незнание иностранных языков, якобы ограничивающее его осведомленность в европейских делах и самостоятельность суждений о западных литературах, однако признает оригинальность его взгляда на русскую литературу и силу его критического авторитета. Немецкий текст значительно отличается по содержанию от русского журнального. Конкретный разбор эпизодов романа Сю и характеристики его персонажей даны здесь в суммарном виде, цитаты из романа исключены. Отсутствуют и другие куски текста «Отечественных записок», те, например, где говорится об успехе романа Сю во Франции, о раннем («байроническом») периоде творчества Сю, о подражателях Сю как автора «Тайн» и т. п. Сняты все полемические выпады, имевшие чисто русский интерес (например, по отношению к О. И. Сенковскому), и т. д. Вместе с тем в немецком тексте представлены места, которых нет в «Отечественных записках» (равно как позднее и в КСсБ). Это дает основание предположить, что в распоряжении немецкого референта находился рукописный текст статьи или ее корректура (см.: ЛН, т. 56, с. 485). Более проблематично заключение, что отсутствие всех этих мест в тексте журнала — результат прямого цензурного вмешательства. Во всяком случае, далеко не все из этих отсутствующих в журнальном тексте кусков с точки зрения цензурной представляли более «опасные» места, чем те, которые сохранились в тексте «Отечественных записок», в части его, посвященной характеристике Июльской монархии, отношениям французской буржуазии и пролетариата. Однако эти отсутствующие в журнальном тексте места бесспорно представляют интерес и дают существенные дополнительные штрихи к характеристике статьи. Далее наиболее важные из них приводятся в примечаниях. Статья о «Парижских тайнах» среди других произведений Белинского этого времени занимает одно из центральных мест. Она получила большой общественный резонанс как в России, так отчасти (о чем свидетельствует и ее немецкий перевод) и за рубежом. Уже современники отмечали два плана, две тесно связанные темы статьи, относящие ее как бы к двум литературно-публицистическим жанрам. С одной стороны, это литературпо-крптп- ческая статья, на русской почве первая развернутая оценка романа Сю, получившего тогда самую широкую известность и имевшего шумный успех. С другой, это социально-политический памфлет, где, воспользовавшись тем, что царская цензура еще не возбраняла обсуждения правления короля-бур- жуа, Луи-Филиппа, Белинский с присущей ему страстностью изобразил острые социальные конфликты буржуазной Франции после Июльской революции 1830 г. и выразил глубокие симпатии к парижским пролетариям, к 655
подлинным защитникам их интересов, к идеям социализма. Именно эта сторона и привлекла к статье особое внимание ее первых русских и зарубежных читателей. Публикуя ее перевод, К. Р. Лппперт не случайко отмечал, что мнение русского критика об исторических событиях «представляет острый интерес (ein pikantes Interesse)» (S. 497). Особое внимание он при этом обратил «на описание Июльской революции и на возмущение русского судьбою бедных французов». Это «мнение русского критика» обнаруживает его осведомленность в важнейших событиях французской социальной жизни, полную ориентацию в борьбе идей и партий этого времени. Описание июльских дней 1830 г. в Париже, трусливости и жадности крупной буржуазии, финансовых воротил, захвативших тогда власть, нищеты и гнета, павшего на плечи пролетариев под властью биржевой аристократии, основывается на известной книге социалиста-утописта, радикального политического деятеля Луи Блана «История десяти лет» («Histoire des dix ans»). Эта книга получила, сразу после ее выхода во Франции (ч. 1—3 вышли в 1841—1843 гг.), большую популярность в кругах русской передовой интеллигенцип. Герцен после первого знакомства с нею записал в дневнике: «Чрезвычайно замечательное явление по взгляду и по ревеляциям <фр. разоблачениям)» (Герцен, т. II, с. 284). Белинский к моменту работы над статьей о «Парижских тайнах» не только был знаком с сочинением Луи Блана, но и пережил, по свидетельству близких к нему людей, сильное увлечение как содержанием его, так и энергической формой выражения содержавшихся в нем идей (см.: Анненков, с. 211). Статья Белинского на русской почве была первым произведением, столь остро и бескомпромиссно представившим основной социальный конфликт буржуазной Франции, трагедию народа, преданного буржуазией. Впервые отрывки из сочинения «Луи Блана о Франции в 1830—1840 гг. в русском переводе могли появиться только после революции 1905 г. Статьей этой Белинский непосредственно входил в шумную полемику, вызванную появлением и молниеносно быстрым и чрезвычайно широким успехом этого романа Э. Сю как во Франции и некоторых других странах Европы, так и в России. Э. Сю, в ряду других представителей так называемой «неистовой школы», был в поле постоянного внимания русской критики 30—40-х гг., и в том числе — Белинского с первых же статей критика (см., например: наст, изд., т. 1, с. 60; т. 2, с. 161, 338, и др.). Отношение Белинского к ранним романам Сю («морским» — «Атар-Гюль», «Крао» и др.) было резко отрицательным. Сю осуждался за «клевету на человеческую натуру», за превознесение «неистовства животных страстей» и т. п. Но «Парижские тайны» означали резкий перелом в литературной судьбе писателя, вызвали обостренное внимание к роману не только как к чисто литературному факту, но и как к социальному явлению. «Парижские тайны» представили образец нового романа-фельетона, «популярного романа», романа социальнокриминального, где изображение самыми резкими красками «дна» парижского общества, преступлений, несчастий и нищеты, гнездившихся там, изображение, имевшее для читателя-обывателя «прелесть» острых впечатлений, «тайн», «ужасов» и т. п., сочеталось с филантропическими идеалами, пожеланиями социальных реформ и т. п. Небывалый успех нового романа 65G
определился еще во время печатания его кускамн-«фельетонами» в парижской газете «Journal des Débats» в 1842—1843 гг. Вскоре последовали отдельные издания, переводы на другие языки, в том числе — на русский *, многочисленные подражания. Отношение к роману во французском обществе было самым различным — от ужаса перед его мрачными и грязными подробностями и осуждения автора за безнравственность и копание в социальной грязи, до превознесения смелости Сю как разоблачителя социальных зол, как горячего филантропа, гуманного писателя, чуть ли не апостола новых социальных идей. В частности, роман и его автор были подняты на щит и в кружках социалистов-утопистов (например, в газете фурьеристов «Фаланга»; ср. восторженные отзывы В. Консидерана, Анфантена, Ф. Пиа и др. — см. об этом в кн.: J.-L. В or у. Eugene Süe, le roi du roman populaire. P., 1962, p. 278 sq). В русской журналистике серьезных споров о романе было меньше, но читательский интерес к нему и в России был чрезвычайно силен, а некоторые падкие на сенсацию журналисты, вроде издателей «Северной пчелы», всячески смаковали успех романа и завидовали его автору. И в России отмечали общественное значение «Парижских тайн». «Знаменитый роман Сю отозвался не столько в литературе,— писал год спустя после публикации романа И. В. Киреевский,— сколько в обществе. Результаты его были: пере- образоваиие в устройстве тюрьм, составление человеколюбивых обществ и т. п.» (Киреевский, т. I, с. 137). Тем неожиданнее, при всей остросоциальной направленности его статьи, оказалась оценка романа Белинским. Она не вполне сходилась и с другими отзывами на роман, уже появившимися в «Отечественных записках». Еще в 1842 г., когда роман печатался во французской газете, журнал информировал об этом читателей (см. т. XXV, отд. VII, с. 26). Предварительный характер носило и сообщение о романе в № 3 журнала за 1843 г. (т. XXVII, отд. VII, с. 1—2). Здесь отмечалось, впрочем, что «бедственная жизнь низших классов народонаселения изображена г. Сю с ужасающею верностию». В «Письмах из-за границы» П. В. Анненкова («Отечественные записки», 1843, № 4, отд. VIII, с. 93), в свою очередь, говорилось: «Эжен Сю пишет «Тысячу и одну ночь» из самой грязной закоулочной парижской жизни, назвав нескончаемый роман свой: «Mystères de Paris». Он имеет здесь успех, ибо нравится глазу рассчитанными переходами своими из адской темноты к бенгальскому огню княжеского салона и проч.». В том же 1843 г. (т. XXVIII, «Французская литература») дан также «проходной», но уже отражавший распространение романа в Петербурге отклик; отмечается, что на роман «и без того обращено у нас всеобщее внимание: ...им, говорят, восхищаются дамы и барышни в наших чиновничьих гостиных, его превозносит литературная «тля» с чужого голоса в наших ученых журналах и остроумных газетах, о нем кричат даже гг. чиновники и гг. офицеры в петербургских трактирах, кофейнях и кондитерских» (с. 2). В т. XXIX в очередном обзоре французской литературы тот же обозреватель (И. И. Панаев) * Рецензируемый в статье перевод вышел в Петербурге отдельным изданием в 8 чч. после того, как он печатался в 1843—1844 гг. в журнале «Репертуар и пантеон», затем появилось еще одно издание — московское — простая перепечатка петербургского. 657
вновь обращается к роману Сю: «Мы не хотелп было ни слова говорить о «Парижских тайнах»... потому что толкп п рассуждения об этом романе сделались у нас в последнее время до такой степепп пошлымп, как толкп об урожае, о погоде п тому подобных общпх местах» (с. 12). Обозреватель, впрочем, тут же сетует на отсутствие каких-либо «умных суждений» и «дельных замечании» о романе в русских газетах п журналах и приводит далее подробные извлечения из «беспристрастной п умной» статьи, только что появившейся в «одном из французских журналов» *. Как нам удалось установить, это статья в радикальном парижском журнале, издававшемся II. Леру, Ж. Санд и Л. Виардо «Revue Indépendante» (t. VIII, 1843, Mai, p. 287—296). Статья подписана: Эжен Фор (Eugène Faure) — псевдоним Жорж Санд (см.: Bory, op. cit., р. 279). В статье («взгляд которой» обозреватель «Отечественных записок» «вполне разделяет») высоко оценены социально- разоблачительные намерения романиста, его сочувствие «униженным и оскорбленным», но художественная сторона романа признается «очень неудовлетворительной». Это проявляется в отсутствии художественного единства и гармонии, в чрезмерной склонности к «эффектам и противоречиям», в небрежности и вялости слога. Критик подчеркивает ремесленность приемов романиста, расчет на легкий успех и на высокие гонорары. В этом проявляется «соблазн», вызванный духом «промышленности», царящим в обществе, соблазн, который трудно примирить с искусством. «У нас... к стыду нашему, существуют фабрики литературных произведений, и на этих фабриках производится все, что угодно: и водевили, и романы, и истории» (с. 15). Низкая оценка художественной стороны романа и объяснение его недостатков растлевающим влиянием успеха, денег — эти выводы Ж. Санд вполне принимаются и Белинским. Но в его статье резко изменены акценты и в оценке буржуазной действительности, и в характеристике социального лица Сю-писателя. Более резко дана оценка намерений Сю; подчеркнута ограниченность его филантропических порывов, узость его представлений о причинах и объеме социального зла, смещение внимания его с общих органических пороков буржуазного общества на частные злоупотребления и злую волю отдельных лиц. Резко обнажается в замысле романа мелкобуржуазная ограниченность критики, прямой расчет писателя на «спекуляцию» гуманной направленностью и обличительством своего романа. В этом отношении, как уже отмечалось комментаторами, статья Белинского прямее всего корреспондирует с оценкой романа К. Марксом в гл. 5 «Святого семейства, или Критики критической критики. Против Бруно Бауэра и компании». Там центральную организующую роль выполняет как раз памфлетный разбор «Парижских тайн» и выступает сатирическая оценка их автора. Говорить о непосредственной связи и тем более взаимной зависимости этих оценок, равно как и о полном их совпадении, конечно, нет оснований. Замысел «Святого семейства» у К. Маркса и Ф. Энгельса возник к концу лета 1844 г., писалось оно осенью 1844 г., а вышло в свет в 1845 г. Нет ника¬ * Белинский в статье также ссылается на это изложение мнения «одного из лучших современных критиков во Франции» (см. наст, т., с. 62), не называя его имени. 658
ких данных и о том, что Марксу была известна статья Белинского, хотя бы в немецком ее изложении. Но само совпадение в оценках и отношениях к материалам популярного романа у молодого Маркса и Белинского несомненно заслуживает быть отмеченным. Первый раз о «Парижских тайнах» Белпнскпй заговорил в обзорной статье «Русская литература в 1843 году» (см. наст, т., с. 55). Там отмечался успех романа в читательской массе, а сам роман оценивался как «замечательное явление современной литературы», «несмотря на все его недостатки». Как и в данной статье, там подчеркнута зависимость Сю в литературном отношении от Диккенса и вместе с тем слабость художественной концепции романа сравнительно с романами английского писателя. Рецензия на издание русского перевода «Парижских тайн», появившаяся одновременно со статьей, не прибавляла к оценке романа ничего нового. Несколько позднее в «Отечественных записках» (№ 5) появилась рецензия в несколько строк об отдельном издании эпилога «Парижских тайн» — «Геролыптейн» (см.: Белинский, АН СССР, т. XIII, с. 203), где этот эпилог расценивался как «верх нелепости и пошлости». В № 164 газеты «Русский инвалид» за 1844 г. напечатана рецензия на «Парижские тайны» и «Геролыптейн», приписывавшаяся также Белинскому (см.: Белинский, АН СССР, т. XIII, с. 205). Позднее о социальных романах Сю Белинский высказался еще пе- сколько раз: о романе «Вечный жид» в рецензии на «Столетие России» Н. Полевого и в статье «Русская литература в 1845 году» — резко; в статье о «Терезе Дюнойе»— более умеренно (см. наст, изд., т. 8). Основной вывод критика, что силу социальных романов Сю составляет его обращение к острым общественным вопросам, а его слабость —«в страсти к мелодраме и к натянутым эффектам», отражен и в последней статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (см. наст, изд., т. 8). Тон оценок романов Сю в поздних статьях Белинского умереннее, чем в данной статье, но общее направление их не изменилось. 1 Под названием «Один из тринадцати» печатался в «Телескопе» (ч. XV, 1833) перевод романа Бальзака «Феррагус, предводитель деворан- тов». Три сказки: «Феррагус», «Герцогиня де Ланже» и «Златоокая девушка», составившие трилогию «История тринадцати». Об образе Феррагуса и об этих романах ср. отзыв Белинского в «Литературных мечтаниях» (наст, изд., т. 1, с. 94 и 108). 2 В немецком тексте за этим следовало: «Потому что богатство в настоящее время оказывает сильнейшее воздействие на облагорожение человеческого рода и улучшение нравов, так что так называемые «беспокойные» головы находятся лишь в низших слоях общества, тогда как добродетель и вера растут в денежных мешках и вместе с ними, как устрица в скорлупе». Многоточие в русском журнальном тексте, возможно, означало цензурный пропуск. 3 Речь идет о романе Сю «Вечный жид», который печатался в парижской газете «Constitutionnel» в 1845—1846 гг. 4 В тексте немецкого перевода: «С православною бородкою» («mit rechtgläubigem Barte» (S. 499). 659
5 Позднее, в заключение статьи о «Терезе Дюпоне» Сю (см. паст, изд., т. 8), Белинский давал резко ироническую оценку переводам В. М. Строева. .6 Из петербургских периодических изданий о «Парижских тайнах» постоянно писала в 1842—1843 гг. «Северная пчела» (напрпмер, в № 217, 242 за 1842 г., № 63 за 1843 г.), особенно подчеркивая его успех, размеры выплаченного автору гонорара, быстрое распространение изданий романа и т. п. И. И. Панаев («Отечественные записки», т. XXIX, № 7, отд. VII, с. 12) так пародировал эти отзывы: «Эта газета... напечатала в своем фельетоне несколько отличных статеек о «Парижских тайнах» почти в таком топе: «Почтеннейшая публика! вот г. Сю наппсал романчик... славный, мастерской романчик: его все этак раскупают — в неимоверном количестве экземпляров разошелся... да, да... Уж видно, что чудо, а не роман!.. Молодец Сю! право, молодец! Бездну денег за этот роман получил!» и т. д. О романе довольно часто сообщала и «Библиотека для чтения»; правда, сперва пренебрежительно. 7 Имеется в виду Жорж Санд. См. об этом в преамбуле к данной статье. 8 В немецком переводе вместо «эгоистическому» более сильно: «закосневшему в эгоизме (im Egoismus erstarrten)» (S. 499); далее там же вместо «несчастных» — «низших классов народа (der untern Volksklassen)» (S. 499— 500). 9 В немецком переводе это место дает более исправный текст: «осужденных превосходством богачей (durch die Übermacht der Reichen) на нищету и невежество, а нищетою и невежеством на порок и преступления» (S. 500). В первых двух предложениях этого абзаца в соответствии слову «общество» журнального текста немецкий перевод дает: «богачи (die reichen Leute)». 10 В немецком переводе отрывок со слов «этого господина, на лице которого» и кончая словами: «Он, этот господин» не представлен. Вместо этого там говорится: «эту модель (dieses Modell) для Гранвиля». 11 Имеются в виду высказывания о Сократе О. И. Сенковского. См. об этом в рецензии «Сочинения Платона... часть 2...» (наст, нзд., т. 5, с. 316— 317, и примеч. 5—6 к рецензии). 12 Вместо слов, выделенных разрядкой: «за всякую правду, за Есякое благородное движение, за всякий честный ноступо к», в немецком переводе более определенно: «борьба за право и правду (der Kampf für Recht und Wahrheit)». 13 26 июля 1830 г. реакционное министерство Полиньяка опубликовало королевские повеления (ордонансы), изменявшие действовавшую во Франции при Бурбонах ограниченную конституцию (хартию). Ордонансами распускалась палата депутатов, устанавливался более высокий избирательный ценз, усиливалась цензура печати. Это послужило непосредственным поводом к вспышке вооруженной борьбы в Париже (Июльской революции). 14 В немецком тексте далее: «die Gesetzesfabrikanten (эти фабриканты законов)». 15 В немецком тексте далее: «У доброго, честного короля была как бы во сне корона «украдена с полки» (vom Gesims gestohlen), как говорит Гамлет: человек, который тогда находил, что ему вполне подойдет корона его 660
благодетеля и родственника, столь же красноречиво говорит теперь о добродетели и морали». Все, что следует за двоеточием, там набрано в разрядку. Слова Гамлета, взятые в кавычки, передают соответствующий текст немецкого перевода «Гамлета» (д. III, сц. 4), принадлежавшего А. Шлегелю. 1S Далее в немецком тексте: «Это была милость (der Segen), которою он был обязан хартии, за которую он, презирая смерть, боролся!» (S. 501). 17 Это место (в немецком тексте набрано в разрядку), где Россия, в которой «трудолюбивому бедняку» и даже «отъявленному лентяю-нпщему» «нет решительно никакой возможности умереть с голода», противопоставлялась Франции с ее пауперизмом, вызвало ироническую реплпку в газете «Allgemeine Zeitung», выходившей в Аугсбурге (1844, 25 августа, № 239). Перепечатав часть немецкого перевода статьи, касавшуюся Июльской революции, редакция газеты характеризовала взгляд Белинского как «крайне своеобразный». Рецензент писал: «У него очень много природного остроумия, но он использует его лишь для выражения полубурлескного мнения (einer halbburlesken Auffassung) о состоянии мира». Далее, приведя фразу о невозможности в России погибнуть от голода, рецензент ядовито заключал: «Я не знаю, доказано ли этим, что в России горшки полны мяса, и если доказано, то вкусно ли оно приготовлено». Герцен, мимо которого не прошел этот эпизод, записал в диевнике 4.XI. 1844 г.: «A propos, в «Allgemeine Zeitung» выписка из статьи Белинского о «Парижских тайнах», и именно они напали на то, что меня остановило: у нас нельзя таким образом хвалить сытость (тем более, что н она очень апокрифна) и ругать революцию 30 года— опять impasse <фр. — тупик), опять бросит он на себя подозрение в сервилыюсти» (Герцен, т. II, с. 379—380). Вряд ли, однако, правильно (см.: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 670) рассматривать это высказывание Белинского только как дань цензурным условиям. Говоря о пауперизме в Западной Европе, Белинский и в дальнейшем, при этом в не предназначенных для печати текстах, указывал на крайнюю степень нищеты европейских рабочих. Ср. в письме к В. П. Боткину из Дрездена от 7/19 июля 1847 г.: «Только здесь я понял ужасное значение слов павперизм и пролетариат. В России эти слова не имеют смысла. Там бывают неурожаи и голод местами, там есть плантаторы-помещики, третирующие своих крестьян, как негров, там есть воры и грабители чиновники; но нет бедности, хотя нет и богатства. Леность и пьянство производят там грязь и лохмотья, но это все еще не бедность. Бедность есть безвыходность пз вечного страха голодной смерти. У человека здоровые руки, ои трудолюбив и честен, готов работать — и для него нет работы; вот бедность, вот пауперизм, вот пролетариат!» Сходные сопоставления имели место и у Пушкина (ср.: «Путешествие из Москвы в Петербург», глава «Русская изба»), 18 Далее в немецком тексте следующий большой характерный отрывок: «Рассмотрим теперь другую сторону картины: человек-собственник одержим злым духом стяжательства. Его жизнь — непрерывная азартная игра, постоянный крик: va banque! Ажиотаж, оппозиция в палате, подкуп избирателей, покровительство эфемерной власти, от которой зависит раздача доходных мест,— это зеленый стол, на который он ставит свой капитал. Неутолимая жажда собственности, ненасытный волчий голод по золоту составляет единственный пафос в жизни богачей, которые хотят стать еще 661
богаче: так называемые «таланты» (Kapazitäten) (адвокаты, ученые, литераторы), у которых еще пет состояния, стремятся только к одному — обогатиться, а еслп онп уже богаты, то стать еще богаче. Отсюда можно вывести заключение о нравственности общества. Все там покупается, от голоса избирателя до совести, там не верят пн во что, кроме власти денег. Это ужасающее состояние французского общества воодушевило энергического поэта на его вдохновенное изображение з е м л и б е з н е б е с» (S. 502). Энергический поэт — О. Барбье с его сборником «Ямбы», вдохновленным непосредственно Июльской революцией. Ср. упоминание о «ямбах энергического Барбье» в статье «Разделение поэзии иа роды и виды» (наст, изд., т. 3, с. 336). Вдохновенное изображение земли без небес... — Строки из второго раздела сатиры Барбье «Désolation» («Отчаяние»): «Plus de Dieu, rien au ciel! ah! malheur et misère! Sans les cieux maintenant qu’est-ce donc que la terre?» <«Нет более бога, пусты небеса! О, горе и нищета! Что же теперь земля без небес?»). 19 В немецком тексте вместо «искры добра»: «искры благородного возбуждения (edlerer Regung)». 20 Говоря о том, что французский народ «уже имеет своих поэтов, которые указывают ему его будущее», Белинский, конечно, имеет в виду прежде всего Беранже. Ср. в пятой статье о Пушкине (февраль 1844 г.) : «Народный поэт — тот, которого весь народ знает, как, например, знает Франция своего Беранже» (наст, изд., т. 6, с. 276). Но из слов статьи о том, что эти поэты не отделяются от народа «ни одеждою, ни образом жизни», можно заключить также, что Белинскому было известно о существовании и издании сборников стихов нескольких рабочих поэтов-самоучек в 1841—1845 гг.: Ш. Понси, Магю, А. Пердигье и др. В их судьбе принимали горячее участие Жорж Санд и Беранже; Ж. Санд писала об их творчестве в журнале «Revue indépendante» еще в конце 1841 г. Образ Пьера Гюгенена в ее романе «Товарищ в поездках по Франции» (1841) был вдохновлен этим народившимся типом поэта-пролетария (см.: В. Каренин. Жорж Санд, ее жизнь и произведения, т. И. Пг, 1916, с. 237-246, 257, 278—302). 21 В немецком тексте находим более сильное выражение: «in den verpesteten Schichten der «gebildeten Gesellschaft» (S. 502)—«в зачумленных слоях «образованного общества». 22 «Истинные друзья» народа, чей «голос, возвышаясь за бедный, обманутый народ, раздается в ушах административных антрепренеров, как звук трубы судной»— социалисты-утописты (Луи Блан, Леру и др.). 23 Переводчик делает здесь характерное указание на то, что автор (Белинский) пользуется этим словом, не русифицируя его. 24 Ироническое использование названия повести О. И. Сенковского «Идеальная красавица, или Дева чудная». 25 См. рецензию Белинского па этот роман в наст. т. 26 «Полковник Сюрвиль. История времен Империи»— повесть Сю, опубликованная в газете «La Presse» в 1840 г. По определению одного из позднейших исследований о творчестве Э. Сю: «наполеонада чистой воды», с натянутым сюжетом (см.: J.-L. Богу. Eugène Süe, le roi du roman populaire, P., 1962, p. 221). 27 В немецком переводе здесь слову «законодателям» придан эпитет: 662
«медлительным (säumigen)», а о несчастных бедняках еще говорится: «эти безвинные галерные рабы общества» (S. 505). 23 «Лондонские тайны»—роман Поля Феваля (псевдоним: сир Фрэнсис Троллоп), печатавшийся фельетонами в газете «Courrier Français» вслед за публикацией в «Journal des Débats» «Парижских тайн». Перевод романа Феваля вскоре был напечатан в «Библиотеке для чтения» (1844, т. LXVII, и 1845, т. LXIX) и вышел отдельной кнпгой (перев. П. Фурмана, СПб., 1845). Белинский дал краткую рецензию на это издание, где писал: «Подражание всегда бывает ниже оригинала, особенно когда оно предпринимается радп денег» (Белинский, АН СССР, т. IX, с. 179). Говоря об успехах подобных романов, он замечал, что «интерес этот — чисто наркотический, действующий больше на нервы, нежели на ум». В своем предположении, что «год-другой все литературы и все театры завалятся тайнами и нетайнами разных городов», Белинский оказался пророком. Во Франции в последующие годы вышло таких «тайн» не менее 50 (ср.: «Истинные тайны Парижа» сыщика Видока, 1844; «Тайны старого Парижа», «Тайны нового Парижа» и т. п. (см.: N. Atkinson. Eugène Süe et le roman-feuilleton. P., 1929). Не менее сильным оказался их поток и в других странах (например: «Брюссельские», «Берлинские», «Стокгольмские», «Мадридские тайны» и т. п.), вплоть до русских лубочных изданий («Тайны Нижегородской ярмарки, известного сочинителя Василия Потапова») и до позднейших известных «Петербургских трущоб» Вс. Крестовского (см.: Е. Б. Покровская. Литературная судьба Э. Сю в России. — Сб. «Язык и литература», т. V. Л., 1930). 29 Мрачная история Фаншетты, девочки-подростка, немой идиотки, была рассказана Жорж Санд в статье октябрьского номера 1843 г. журнала «Revue Indépendante». Эта девочка была найдена в поле около Ла-Шатра и передана в приют, содержимый местными монахинями. Монахини, желая избавиться от обузы, поручили тайно отвести девочку подальше от приюта и бросить ее. Это обнаружилось, против монахинь было поднято дело, которое местные власти всячески стремились замять. Тогда вступилась Ж. Санд. Она описала, как пытались избавиться от девочки, как затем ее после обнаружения отправили по этапу вместе с бродягами в приют, причем она оказалась изнасилованной, забеременевшей и т. д. Вмешательство писательницы вызвало нападки на нее и преследования со стороны властей. Тогда в ноябрьском номере журнала она опубликовала вторую разоблачительную статью. Позднее обе статьи были изданы отдельной брошюрой с пометой «Продается в пользу Фаншетты». Выступление Жорж Санд вызвало сильный резонанс во Франции. См.: В. Каренин. Жорж Санд, ее жизнь и произведения, т. II. Пг., 1916, с. 357—369. 33 В немецком тексте далее следовало: «В его глазах преступник — враг гражданского порядка и покоя, и, с радостным рвением фанатика, который с наслаждением смотрит на муки инакомыслящего, он ведет его через тюрьму и под звон кандалов на эшафот. Он не хочет ничего знать о том, что преступник такой же человек, как и другие, что многие не стали преступниками лишь потому, что у них не было повода к этому и что многих людей, наделенных от прпроды благородными дарами разума и сердца, толкнуло на преступление отчаяние, а отчаяние вызвали нужда, голод и всяческие муки лишений» (S. 506). 663
РУКОВОДСТВО К ПОЗНАНИЮ НОВОЙ ИСТОРИИ ДЛЯ СРЕДНИХ УЧЕБНЫХ ЗАВЕДЕНИИ, СОЧИНЕННОЕ С. СМАРАГДОВЫМ... (с. 79-101) Впервые —«Отечественные записки», 1844, т. XXXVI, № 9, отд. V «Критика», с. 1 —19 (ц. р. 30 августа; вып. в свет 1 сентября). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XII, с. 446—470, 555—556, примеч. 62. С. Н. Смарагдов — адъюнкт-профессор Александровского лицея, автор нескольких учебников по всеобщей историп для средних учебных заведений, вышедших в 1840-х гг. и затем неоднократно переиздававшихся. Эти учебники, при отдельных достоинствах их, в целом освещали исторические события, особенно нового времени, в казенно-монархическом духе. Они не раз служили позднее предметом насмешек со стороны русской демократической критики. Белинский отозвался на все три основных учебника, составленных Смарагдовым. Рецензия на «Руководство к познанию древней истории» — в «Отечественных записках» 1840 г. (см. наст, изд., т. 3, с. 429—431), на «Руководство к познанию средней истории»— в «Отечественных записках» 1841 г. (Белинский, АН СССР, т. Л7, с. 486—491). Отзыв на первый учебник был в целом положительным; по поводу второго также говорилось, что у русских средних учебных заведений «теперь есть руководство к истории, лучше какого пока и требовать нельзя». В рецензии 1841 года выражалось желание, чтобы автор «скорее издал новую историю и тем навсегда освободил наше несчастное юношество от безобразных и бессмысленных компиляций, представив им руководство, отличающееся европейскими достоинствами». Тем более суровой и в некотором отношении уничтожающей оценкой был встречен критиком учебник новой истории по его выходе. В данной статье Белинский отмечает, что книга «далеко не удовлетворяет требованиям хорошего учебника, по нашему воззрению», что в ней нет «современного взгляда на историю». Неудовлетворительной признается принятая автором периодизация европейской истории, при которой новейшей истории, начиная с французской революции конца XVIII века, уделяется несоразмерно мало внимания, а история внутреннего развития европейских стран подменяется внешним перечнем войн, договоров и т. д. Критик высмеивает реакционные оценки, даваемые автором некоторым событиям и деятелям эпохи французской революции, и т. д. Заключая статью, Белинский пишет, что автор лучше бы сделал, если бы эту книгу «уничтожил совсем и написал совершенно новую». Белинский воспользовался разбором учебника, чтобы вновь изложить свой взгляд иа «историю как современную науку» (см. об этом во вступительной статье). Статья примыкает к двум предшествующим статьям Белинского на историческую тему — о «Руководстве к всеобщей истории» Ф. Лоренца (наст, изд., т. 4) и об «Истории Малороссии» Н. Маркевича (наст, изд., т. 5) — и развивает их основные положения. Во всех трех статьях достаточно прозрачно для подцензурной печати высказана мысль о необходимом социалистическом переустройстве общества в будущем. Современный период рассматривается — это нередко является у Белинского в статьях середины 664
1840-х гг. — как период переходный, когда человечество «уже пачало понимать, что оно — человечество». II «скоро захочет оно,— по словам Белинского,— в самом деле сделаться человечеством». С этого момента пачпется «история, в истинном значении этого слова». В отдельных сторонах воззрений Белинского па развитие общества и непрерывность прогресса прослеживаются идеи, восходящие к «Философии исторпи» Гегеля (особенно к введению к ней), к некоторым общим идеям французского социалиста Пьера Леру, например, к его учению о соотношении понятия «человек — человечество» («l’homme — l’humanité»), непрерывности прогресса человечества, когда один народ подхватывает п развивает то, что зародилось в другом. Однако общее направление этих исторических построении Белинского свободно и от социальной ограниченности копечпых выводов немецкого философа, и от налета мифических верований и христианских иллюзий, столь характерных для социализма Леру. Важно отметить, что в понимании исторического прогресса, как оно дано в этой статье, не только подчеркнута многосторонность, всеобъемлемость и диалектический характер общественного прогресса, но при этом выделяется значение совершенствования п изменения материальных условий жизни людей для развития общества. Для современного периода Белинский особенно подчеркивает роль промышленного развития в общем движении к лучшему будущему человечества. Цензурная история этой статьи неизвестна, но есть основания предполагать, что в ходе подготовки к печати она подвергалась отдельным сокращениям. 1 Т. Н. Грановский в рецензии на «Руководство к познашно средаей истории» («Москвитянин», 1841, ч. VI, отд. IV, с. 428—432). 2 Имеются в виду скептические суждения о философии и насмешки над ней О. И. Сенковского в «Библиотеке для чтения». Белинский подробно писал об этом в конце третьей статьи 1842 г. по поводу «Речи о критике» А. Никитенко (см. паст, изд., т. 5, с. 122 и сл.). 3 Мыслю, следовательно, существую (лат. Cogito ergo sum)—исходное положение в философии рационализма Р. Декарта. 4 Ср. в конце гл. V первого тома «Мертвых душ»: «Затейливо придумает свое, не всякому доступное умно-худощавое слово немец». Здесь Белинский имеет в виду тех, кто нападал на «Отечественные записки» по случаю употребления там новой философской терминологии («Северную пчелу», «Сын отечества» и др.). Приводимое высказывание Гегеля по содержанию (по не по форме словесного выражения) находит соответствия в ряде его произведений. Ср., например, в «Философии истории»: «Благодаря мышлению мы отличаемся от животного и в ощущении, в знании и в познании, в стремлениях и в воле, поскольку они являются человеческими, содержится мышление» (Гегель. Соч., т. VIII. М. — Л., 1935, с. 9—10). Приведенная в статье формулировка, видимо, опирается на записи лекций Гегеля или конспекты его произведений, сделанные друзьями Белинского. 5 «Рассуждение о всеобщей истории» («Discours sur l’Histoire universelle». P., 1681) епископа Жана-Бенина Боссюэ. 665
6 Вероятпо, имеются в виду труды: K. von R о 11 е с k. Allgemeine Geschichte von Anfang der historischen Kenntnis bis auf unsere Zeiten» («Всеобщая история с начала исторических известий до нашего времени», в 9-ти томах, 1813—1818); F. Schlosser. Weltgeschichte in zusammenhängender Erzählung («Всемирная история в' связном изложении», в 9-ти томах, 1817—■ 1841). 7 Имеется, вероятно, в виду «Жизнь Наполеона Бонапарта» («The life of Napoleon Buonaparte», vol. 1—9. P., 1827); русский перевод: СПб., 1831— 1832. В. Скотту принадлежали и некоторые другие исторические сочинения (например, «История Шотландии»; русский перевод: СПб., 1831). 8 Имеется в виду О. И. Сенковский, который писал: «Исторический роман, по-моему, есть побочный сынок без роду, без племени, плод соблазнительного прелюбодеяния истории с воображением» («Библиотека для чтения», 1834, т. II, отд. V, с. 14; статья о романе Ф. В. Булгарина «Мазепа»). 9 Имеется в виду книга Ф. Гизо «О правительстве во Франции после Реставрации и о современном министерстве» (1820). 10 Курсивом дважды выделены слова библейского источника; речь идет об иудаизме. 11 См. статью «Россия до Петра Великого» и примеч. 15 к ней, наст, изд., т. 4, с. 12 и 547—548. 12 Речь идет о судьбе Наполеона I в сопоставлении с библейским рассказом («Книга Бытия», 32) о ночном единоборстве Иакова с богом, не узнанным им; бог повредил ему в этом единоборстве бедро. 13 «Письма темных людей» («Epistolae (у Белинского ошибочно: Litte- rae) obscurorum virorum»), изданные анонимно в Германии в 1515—1517 тг. Написаны немецкими гуманистами К. Рубианом, Г. Бушем и У. фон Гутте- ном на латинском языке, направлены против папской власти, католичества и обскурантов-теологов. 14 Краткая и не вполне точная передача сказанного о «Письмах темных людей» в статье Гердера «Гуттен» (первоначально — в журнале «Der Deutsche Merkur» («Немецкий Меркурий»), 1773, № 3). См.: «Herders Sämmt- liche Werke. Hrsg. von B. Suphan». Bd. 9. B., 1892, S. 482. Гудибрас — сатирический образ судьи-пресвитерианца в одноименной бурлескной комедии С. Батлера. 15 Речь идет о первом отделении второй части «Руководства к всеобщей истории» Ф. Лоренца (СПб., 1844), где изложены события от времени Августа до крестовых походов. См. в рецензии на нее (Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 226): «Особенно мастерски представлены преобразование древпего мира, эпоха Карла Великого и борьба папизма с светскою вла- стию». 16 В учебнике Смарагдова (с. 447) об окончании «долговременного поприща славы» герцогом Брауншвейгским Карлом Вильгельмом Фердинандом, главнокомандующим австро-прусскими войсками в войне против революционной Франции, говорится при упоминании о замене его в 1794 г. на посту главнокомандующего прусской армией генералом Меллендорфом. Ирония Белинского имеет в виду предшествовавшую этому битву при Вальми 20 сентября 1792 г., когда прусские 666
войска были разбиты французами. Умер герцог Брауншвейгский в результате смертельного ранения в битве при Ауэрштадте 10 ноября 1806 г., в которой прусская армия была разгромлена войсками Наполеона I. СОЧИНЕНИЯ КНЯЗЯ В. Ф. ОДОЕВСКОГО (с. 102-126) Впервые — «Отечественные заппскп», 1844, т. XXXVI, № 10, отд. V «Критика», с. 37—58 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 29—66. Статья о творчестве В. Ф. Одоевского в связи с выходом его «Сочинений» в трех частях, занимает важное положенпе среди произведений Белинского середины 1840-х гг. Она имеет существенное значение как для характеристики отношения Белинского к творчеству этого выдающегося прозаика, так и для характеристики мировоззрения самого критика в эти годы. Белинский относился к деятельности Одоевского с неизменным вниманием, высоко оценивал его произведения, публиковавшиеся в разных изданиях 1820—1830 гг., ставил его имя в первый ряд писателей-прозаиков этпх лет, наряду с именами Пушкина, Гоголя, Марлинского и др. Так, в «Литературных мечтаниях» Белинский отмечал, что «этот писатель еще не оценен у нас по достоинству и требует особенного рассмотрения» (наст, изд., т. 1, с. 120). В статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», говоря о повестях Одоевского, критик указывал, что «основной элемент их составлял дидактизм, а характер — гумор», что аллегории Одоевского «исполнены жизни и поэзии», а пафос его состоит «в глубоком чувстве негодования на человеческое ничтожество во всех его видах, в затаенном и сосредоточенном чувстве ненависти, источником которой была любовь» (там же, с. 153). Шутливо указывая на «многоликость» писателя (Одоевский выступал под разными псевдонимами (О., Безгласный, Дедушка Ириней и др.), на неограниченность «поприща его художественной деятельности» (Одоевский писал в самых различных жанрах, для взрослых и для детей), Белинский вместе с тем подчеркивал единство руководивших писателем этических и эстетических критериев. Насколько высоко ценил Белинский сатирическую направленность повестей Одоевского, показывает тот факт, что он дважды в двух ранних статьях («О русской повести» и «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» — наст, изд., т. 1, с. 176—177 и 306) приводил большие цитаты из рассказов «Бал» и «Насмешка мертвого» («Насмешка мертвеца») для характеристики бездушного «света». В последующие годы Белинский в ряде статей и рецензий попутно обращается к новым повестям и рассказам Одоевского, отмечая обычно их художественные достоинства, но развернутой оценки его творчества, характеристики ведущих его тенденций в течение ряда лет так и не последовало (если не считать разбора «Детских сказок дедушки Иринея» в важной для Белппского статье 1840 г. о детских книгах —см. наст, изд., т. 3). Статья 1844 г., таким образом, явилась выполнением раннего обещания дать общую, целостную характеристику писателя. Однако не трудно заметить, что отношение Белинского к творчеству и излюбленным идеям 667
Одоевского теперь значительно изменилось, оценки отдельных его произведений во многом сдвинулись. Очень симптоматична, например, оценка Белип- скнм рассказа «Город без имени», этой социальной фантазии, содержавшей критику буржуазного утилитаризма И. Бентама и его практических применений. В 1839 г. первую публикацию этого рассказа в «Современнике» Белинский оценил как «прекрасную, полную мыслп и жпзнп фантазию», где «с силою и энергиею показана вся пошлость и безнравственность одностороннего взгляда на развитие народов и государств, вследствие которого основою, двигателем и целью их жизни и стремления должпа быть только полъ* за» (паст, изд., т. 2, с. 408). В статье 1844 г. (см.: наст, т., с. 115) критик уже отмечает, что «основная мысль» рассказа «несколько одностороння». Таковыми представляются ему и нападки автора «на исключительно индюстри- альное и утилитарное направление обществ» и пугающая Одоевского фантастическая перспектива «возможности смерти для обществ». В картинах, нарисованных здесь Одоевским, Белинского отталкивает не критика буржуазного утилитаризма, а скепсис писателя в отношении промышленного развития, в отношении будущего человеческих обществ, вступивших на этот путь. То, что Одоевский рассматривает как возможную смерть человечества, Белинский толкует как признак неполного развития общества, того, что оно еще «не доросло до эпохи уравновешивания своих сил и полной общественной организации». Идеал для Одоевского — позади, в остановке развития ужасающего его индустриализма, идеал Белинского — в переходе к социалистическим принципам общественного устройства *. При сохранившемся высоком уважении к Одоевскому-художнику, при высокой оценке его прозы в исторической перспективе, в этой статье отчетливо звучат и критические ноты, проявляется сдержанность, если не холодность в отношении отдельных сторон личностп и творчества писателя. II дело не только п не столько в «поправках» к прежним эстетическим оценкам. На недостаточную художественную завершенность отдельных произведений Одоевского Белинскому случалось указывать и ранее (ср. отзыв о повести «Княжна Зпзи», 1839 г.— паст, изд., т. 2, с. 443). Теперь на первый план выдвигаются расхождения между писателем и критиком в плане концептуальном, идейном, в оценке изображаемых Одоевским социальных ситуаций, в ответах на наболевшие вопросы современности. Такой вывод подкрепляется п отдельными сохранившимися в письмах Белпнского этого времени откровенными суждениями об Одоевском. Белинского настораживают и склонность Одоевского к славянофильским оценкам будущего развития России, к «какому-то странному фантаз- му», проявления идеалистического, мистико-романтического истолковаиия художественного творчества. Выделяя и в этой статье повести Одоевского 1820—1830-х гг. реального направления, с социально-сатирпческимп тенденциями, критическими оценками «света» и буржуазной среды («Насмешка * Ср. что писал Белинский несколько ранее: «Если наш век и индю- стриален по преимуществу, это нехорошо для нашего века, а не для человечества: для человечества же это очень хорошо, потому что через это будущая общественность его упрочивает свою победу над своими древними врагами — матернею, пространством и временем» («Стихотворения Е. Баратынского», наст, изд., т. 5, с. 174). 668
мертвеца», «Бал», «Бригадир» и т. п.), Белинский достаточно равнодушен, сдержанно критичен, а то и вполне отрицает концепции таких романтических произведений о художниках, как «Себастиан Бах», «Opere del Cavaliere Giambatista Piranesi». Показательно в общем отрицательное суждение Белинского об идеологической рамке основного художественно-философского произведения Одоевского «Русские ночп». Разбор эпилога «Русских ночей» не случайно занял центральное место в статье. Отдавая должное смелости и оригинальности социально-философских, научных и эстетических воззрений «русского Фауста», бескомпромиссной критике буржуазии и пауперизма, Белинский решительно отклоняет славянофильские утверждения о «гниении Запада» и романтические иллюзии относительно разрешения исторических вопросов «посредством поэтического магизма». Характерно, что в конце статьи, вспоминая о борьбе Одоевского в пушкинском «Современнике» с реакционной журналистикой, Белинский сожалеет, что писатель не обращает теперь своей критики на славянофильство. Резко обрушиваясь на «фантазмы» Одоевского, демократ Белинский заявляет: «Теперь внимание толпы может покорять только сознательно разумное, только разумно действительное, а волшебство и видения людей с расстроенными нервами принадлежат к ведению медицины, а не искусства». Статье о «Сочинениях В. Ф. Одоевского» предшествовала краткая рецензия на них («Отечественные записки», 1844, № 9; см.: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 294). В ней Белинский предупреждал: «Мы, отдавая полную справедливость уму и блестящему таланту автора, соглашаясь с ним во многих его мыслях, тем не менее совершенно расходимся с ним в некоторых из его убеждений». Выражение на страницах «Отечественных записок» со всей определенностью неодобрения некоторым важным для Одоевского воззрениям, критическая оценка ряда его произведений представляли собою задачу достаточно деликатную. В. Ф. Одоевский был близок с Краевским, участвовал в журнале как автор, оказывал ему материальную поддержку и выступал иногда защитником журнала при цензурных трениях. Тем более, важно подчеркнуть, что Белинский, вынужденный учитывать все это, тем не менее откровенно выразил свое отношение к разным сторонам творчества и мировоззрения писателя в соответствии с своими принципами. Статья — одно из ярких свидетельств того, как укрепились к этому времени основные демократические и материалистические убеждения критика. Реакция писателя на статью о нем в «Отечественных записках» была болезненной и резкой. В сохранившемся большом письме В. Ф. Одоевского к Л. А. Краевекому (ГПБ, ф. 391, № 588, л. 3—5) * особенно наглядно отражена глубина расхождений в общественной и философской позициях писателя и критика. Представляем здесь наиболее существенные выдержки пз письма. Писатель расценил статью Белинского как обвинение его в примирении с действительностью, с пошлостью жизни, в скептическом взгляде на * Письмо без даты с пометой Краевского па полях: «Ппсьмо князя Одоевского ко мне после появления разбора сочинений его в 10 кн. «От <ече- ственных) зап исок >» 1844 года». 669
прогресс. «Скажите,— пишет он,— кто это меня так горячо любит и так досадно, так жестоко не понял? Тем досаднее и тем грустнее, что любит! стало, любит не меня, а мой фантом. Тем грустнее, что признает во мне талант, ибо с вышины падать больше. Если бы мне сказали: ты начинаешь выписываться, твой талант потерял свежесть,— я бы, может быть, не согласился но мне бы не было так грустно; мне говорят: ты падаешь, пото¬ му что мало-помалу миришься с пошлостию жизни и оттого, что дал <в> себе место скептицизму; <... ) сомневаешься, потому что не веришь в данное направление человеческого разума!» Одоевский бросает критику упрек в отвлеченном рационализме и субъективизме. «Вы, господа, требуя в каждом деле разумного сознания, вы находитесь под влиянием странного оптического обмана,— вам кажется, что вы требуете разумного сознания, а в самом деле вы хотите, чтобы вам верили на слово. Ваш critérium — разум всего человечества; но как постигли вы его направление? не чем другим, как вашим собственным разумом! Следственно, ваши слова: «верь разуму человечества!» значит: «верь моему разуму!» Одоевский отводит от себя обвинение в скептицизме; по его утверждению, «скептицизм есть полное бездействие, и его должно отличать от желания дойти до самого дна». Но он отказывается «принять за critérium» разум человеческий, во-первых, потому, что «он неуловим,— он агломерат, составленный из частных разумов, идеализация его кем бы то ни было всегда будет произведением идеализирующего, произведением индивидуальным, следственно, не имеющим характера истины безусловной, всеобъемлющей». Во-вторых, Одоевский еще и потому не принимает человеческий разум за критерий, что он «еще не уничтожил страдания на земле». Третье возражение Одоевского состоит в том, что «разум человеческий, как продолжение природы, должен (по аналогии) так же быть несовершенным, как несовершенна природа, основывающая жизнь каждого существа на страдании или уничтожении другого». «Все это и многие другие наблюдения,— заключает Одоевский основную часть письма,— заставляют меня искать другого критериума». Одоевский подчеркивает, что в своем творчестве, в своих наблюдениях, в теории он стремится идти по новым путям. «Наблюдения над связью мысли и выражения,— замечает он,— принадлежат к области доныне еще никем не тронутой и в которой может быть разгадка всей жизни человека». Одоевский далее касается и вопроса о форме своих произведений. «Форма,—пишет он,— дело второстепенное; она изменилась у меня по упреку Пушкина о том, что в моих прежних произведениях слишком видна моя личность; я стараюсь быть более пластическим — вот и все; но заключать отсюда о примирении с пошлостию жизни — мысль неосновательная; я был всегда верен моему убеждению, и никто не знает, каких усилий, какой борьбы мне стоит, чтоб доходить до моих убеждений, отстранять все, навеянное' вседневною жизнию и быть, или по крайней мере стараться быть, вполне откровенным». Симптоматично окончание письма. Одоевский отстаивает непосредственность процесса творчества, его во многом непроизвольность, спонтанность. «Называйте это суеверием, чем вам угодно,— но я зпаю по опыту, что невозможно приказать себе ппсать то пли другое, так или иначе, мысль мне 670
является нежданно, самопроизвольно п, наконец, начинает мучпть меня, (...) этот момент психологического процесса я хотел выразить в Пиранези (в новелле «Opere del Cavaliere Giambatista Piranesi» из «Русских ночей». — 10. С.), п потому оп — первый акт в моей психологической драме (...) В таком моменте должны соединиться все силы души в полной своей самобытности: и убеждения, и верования, и стремления — все должно быть свободно и истекать из внутренности души, здесь веришь — чему веришь; убежден— в чем убежден и нет места ничьему чужому убеждению; здесь а = а. Требовать, чтоб человек принудил себя быть убежденным, есть процесс психологически невозможный». И Одоевский призывает своего страстного оппонента к терпимости. «Терпимость, господа, терпимость! — пока мы ходим с завязанными глазами. Она пригодится некогда и для вас, ибо, помяните мое слово,— если вы и не приблизитесь к моим убеждениям, то все-таки перемените те, которые теперь вами овладели; невозможно, чтоб вы, наконец, не заметили вашего оптического обмана». Эти признания Одоевского наглядно показывают, насколько глубоки были к этому времени расхождения между критиком «Отечественных записок» и автором «Русских ночей». Здесь отчетливо открываются противоречия, характеризующие мировоззрение писателя, которые и подверглись сдержанной, но глубоко принципиальной и по существу непримиримой оценке Белинского: приверженность к действительности, к опыту и неверие в рациональные критерии, склонность к иррационализму; неприятие социального зла, стремление устранить человеческие страдания и неверие в социальный прогресс; желание служить благу человечества и романтические представления о внутренней независимости мира художника и т. д. Три месяца спустя, в обзоре «Русская литература в 1844 году», упоминая Одоевского как «одного из лучших писателей», «писателя замечательного и даровитого» и вновь высказав удовлетворение выходом его первого Собрания сочинений (см. с. 204—205), Белинский, однако, ничего не добавляет по существу к сказанному о нем в данной статье. Позднее, если не считать в общем положительных откликов на издаваемые при ближайшем участии Одоевского сборники «Сельское чтепие» * и на издание детских сказок дедушки Иринея (см. рецензии 1847 г. в т. 8 наст, изд.), Белинский уже почти не обращался к творчеству Одоевского. Некоторые отзывы о его произведениях, данные попутно, носили сдержанно критический характер (например, о рассказе «Сиротинка» в рецензии на сб. «Вчера и сегодня»— наст, т., с. 549; о рассказе «Мартингал» в статье о «Петербургском сборнике» (наст, изд., т. 8), 1 Некоторая неточность. Первое печатное произведение Одоевского «Отрывок из Лабрюйера» в альманахе «Каллиопа», М., 1820, ч. IV; с 1821 г. Одоевский сотрудничал в журнале «Вестник Европы». Однако литературная известность его начинается действительно с участия в альманахе «Мнемо^ зпна» (1824). * Впрочем, см. резкое осуждение лицемерно-моралистических мотивов в отдельных рассказах третьей книги «Сельского чтения» (наст, изд., т. 8), 671
2 Небольшая неточность: Ломоносов умер пятидесяти трех лет (1711— 1765). 3 Не вполне точно. Ряд произведений был написан Фонвизиным уже после 1785 г., когда он был поражен параличом. 4 Имеется в виду многотомная «История государства Российского»; последний (12-й том) излагал события Смутного времени. 5 Батюшков заболел острым психическим расстройством в 1822 г., в возрасте 25 лет, и более тридцати лет, до своей смерти в 1855 г., уже не выступал как поэт. 6 Явно рассчитанное на цензуру «пояснение»; Полежаев рано погиб в результате жесточайших преследований со стороны правительства Николая I. 7 Баратынский скоропостижно скончался в Неаполе И июля 1844 г. 8 В ч. II «Мнемозины» за 1824 г. 9 Оба воспроизводимых далее аполога первоначально опубликованы в альманахе «Мнемозина» (1824). 10 Стихотворение «Поэт и толпа» (1828). Первая публикация под названием «Чернь» в «Московском вестнике» (1829, ч. 1). 11 «Город без имени» (из «Русских ночей», Ночь пятая — Соч., ч. 1); «Новый год» и «Черная перчатка» — Соч., ч. 2; «Живой мертвец» и отрывки из «Пестрых сказок»— Соч., ч. 3. 12 Сантоны (от псп. santon — святоша) — секта мусульман, отличающаяся особым фанатизмом. 13 Самым резким образом отозвался Белинский о «мнпмофантастиче- ской» «Саламандре», которая печаталась тогда в «Отечественных записках», в письме к В. П. Боткину от 16 января 1841 г. (см.: Белинский, АН СССР, т. XII, с. 19). 14 «Необойденный дом» (1840; Соч., ч. 3; в разделе «Опыты рассказа о древних и новых преданиях», с подзаголовком: «Древнее сказание о калике перехожей и о некоем старце» и с посвящением В. А. Жуковскому) — сказание о старухе страннице и страшном разбойнике, обратившемся затем к богу и ставшем старцем-пустынником. Повествование насыщено мистикоправославными мотивами. 15 «Игоша»— первоначально в сб. «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою», СПб., 1833; затем — в Соч., ч. 3 (в разделе «Опыты рассказа о древних и новых преданиях», с посвящением А. С. Хомякову) — фантазия на тему народных суеверий. Рассказ об общении мальчика с фантастическим безруким и безногим злым существом-недоноском Игошей. 16 Речь идет о Гегеле, который «первый заслонил» Шеллиига, и о левых гегельянцах, которые «далеко обогнали» своего учителя. Белинский, как об этом свидетельствует его письмо к А. И. Герцену от 26 января 1845 г., был знаком с «Немецко-французским ежегодником», журналом, вышедшим в 1844 г. под редакцией А. Руге и К. Маркса в Париже. В этом журнале были опубликованы статьи К. Маркса «К критике гегелевской философии права» и «К еврейскому вопросу». О развитии левого гегельянства Белинский, опираясь на изложение брошюры Ф. Энгельса В. П. Боткиным (см, 672
сл. примеч.) писал в 1843 г. в статье об «Истории Малороссии» Н. Маркевича (наст, изд., т. 5). 17 Речь идет о чтении Ф.-В. Шеллингом лекций в Берлинском университете в последний период его деятельности (с 1841 г.). Содержанием их была «философия откровения» Шеллинга, сливавшаяся с теософией. Это учение было направлено против философии Гегеля п левого гегельянства. Курс лекций Шеллинга, между прочим, слушали М. А. Бакунин и М. И. Катков. Последнему принадлежало изложение вводной лекции этого курса («Отечественные записки», 1842, т. XX, № 2, отд. VII, с. 6э—70). В обзоре «Германская литература» («Отечественные записки», 1843, т. XXVI, № 1, отд. VII, с. 1—4) В. П. Боткин (подпись: В. Б — и) дал, без ссылки на источник, с сокращениями и некоторыми смягчениями текста, перевод вводного раздела памфлета Ф. Энгельса «Шеллинг и откровение», изданного в Лейпциге в 1842 г. Памфлет разоблачат реакционную сущность «философии откровения». Переведенный Боткиным вводный раздел брошюры Энгельса содержал общую характеристику Гегеля, правого и левого гегельянства. Об этом обзоре Боткина см. отзыв Белинского в письме от 6 февраля 1843 г.: «Твоя статья о «Немецкой литературе» в 1 № мне чрезвычайно понравилась,—умно, дельно и ловко» (Белинский, АН СССР, т. XII с. 131). В письмах этих лет, начиная с 1842 г., Белинский отзывался о Шеллинге неизменно резко или иронически (см.: там ж е, с. 95, 102, 114); ср. и его насмешки над увлечением Каткова лекциями Шеллинга (т а м ж е, с. 105— 106). 18 Заключительная строка из басни И. А. Крылова «Ларчик». 19 См.: «Деревянный гость, или Сказка об очнувшейся кукле и господине Кивакеле» (из цикла «Пестрые сказки»); Соч., ч. 3. 20 «Домашняя драма» — «Хорошее жалованье/> и проч. (1838); Соч., ч. 3 (разд. IV «Смесь»). 21 В указанной статье 1836 г., говоря о литературе и журналистике первой половины 1830-х гг., Одоевский осмеивал стандартные исторические романы типа «Димитрия Самозванца» Булгарина или «Аскольдовой могилы» Загоскина, где суждения, заимствованные из «Истории государства Российского» Карамзина, сочетались с домыслами и простонародными сценами; осмеивал также и псевдопатриотические трагедии из русской истории II. Кукольника и др. Основные удары были направлены против «Северной пчелы» Булгарина и Греча и «Библиотеки для чтения» Сенковского с характерными для них беспринципностью, коммерческим расчетом, потворством дурному вкусу, нападками на лучших представителей литературы (особенно на Гоголя) и т. д. 22 Выпад против О. И. Сенковского. Ср. примеч. 11 к статье «Парижские тайны». 23 Здесь, как и в следующей далее второй большой цитате из статьи В. Ф. Одоевского, в основном высмеивается Сенковский, который в статьях и рецензиях в «Библиотеке для чтения» так отзывался о Шампольоне, известном ориенталисте Гаммере, об английском физике Гемфри Дэви и т. д. 24 Имеется в виду рецензия Сенковского на «Сочинения В. Ф. Одоевского» («Библиотека для чтения», 1844, т. LXVI, отд. VI, с. 1—9). Сенковский 22 в. Белинский, т. 7 — 1341 673.
высмеивал в ней многие произведения Одоевского, в особенности «Русские ночи». Статью «О вражде к просвещению» он называл здесь «одним из самых невероятных плодов парадоксального направления автора». ВСТУПЛЕНИЕ К «ФИЗИОЛОГИИ ПЕТЕРБУРГА» (с. 127—136) Впервые — в книге «Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею Н. Некрасова», ч. I. СПб., 1844, с. 5— 27 (ц. р. 2 ноября 1844 г.; вып. в свет 28 марта 1845г.). Без подписи. Авторство — П. Н. Сакулин. Неизвестная статья В. Г. Белинского. — «Известия отделения русского языка и словесности Академии наук», 1911, т. XVI, кн. 3, с. 155-168. Расхождение между датами цензурного разрешения ч. I сборника «Физиология Петербурга» (осень 1844 г.) и выхода его в свет (весна 1845 г.) объясняется тем, что для одного из очерков этой части —«Петербургских углов» Некрасова — особое цензурное разрешение было получено лишь 11 февраля 1845 г. Вступление и статья Белинского «Петербург и Москва» помещаются здесь по времени общего разрешения к печати ч. I сборника (начало ноября 1844 г.). В замысле, собирании и подготовке к печати сборников «Физиология Петербурга» Белинский принимал решающее участие. Всего вышло две части (см. о датах цензурного разрешения и выхода в свет ч. II — примеч. к статье «Александринский театр»). Состав частей сложился из следующих произведений. В ч. I, помимо вступления и статьи «Петербург и Москва», принадлежавших Белинскому, вошли очерки и рассказы: В. Луганского (В. И. Даля) «Петербургский дворник», Д. В. Григоровича «Петербургские шарманщики», Е. П. Гребенки «Петербургская сторона», Н. А. Некрасова «Петербургские углы (Из записок одного молодого человека)». В ч. II, кроме статей Белинского «Александринский театр» и «Петербургская литература», входили: «Чиновник» Н. А. Некрасова, «Омнибус. Сцены из Петербургской жизни» Говорилина (А. Я. Кульчицкого), «Лотерейный бал» Д. В. Григоровича и «Петербургский фельетонист» И. И. Панаева. Таким образом, состав сборника вполне отвечал их названию. Определяющую роль играли в них так называемые «физиологии», «физиологические очерки», по терминологии тех лет, произведения, стремившиеся характеризовать определенные типы людей в определенных социально-бытовых условиях, показать представителей той или иной классовой (сословной) или профессиональной среды в реальной обстановке современного общества. Для таких очерков существовала уже и за рубежом (в особенности во Франции) и у нас традиция (первоначально наиболее популярным их названием было слово «тип»). Предшествовали у нас им и «нравоописательные очерки» 1830-х гг. Однако последние были уже скомпрометированы присущим им часто у таких писателей, как, например, Булгарин, отвлеченно-резонерским характером описания, далеким от подлинного реализма в характеристике типических явлений действительности. Тема «физиологий» настоящего сборника была ограничена сценами и ситуациями, типичными для Петербурга, 674
со сложившимися в этом городе особыми традициями поведения и специфическим составом жителей. Появлению сборников «Физиология Петербурга» предшествовали многообещающие объявления в ряде изданий того времени («Отечественные записки», «Библиотека для чтения» и др.); выход их в свет вызвал живой интерес в читательской среде и острое обсуждение в журналистике. Белипский указывал на особое значение этого издания (см. две его рецензии в наст, т.); к «замечательнейшим», «очень интересным» эти сборники были им отнесены в обзоре «Русская литература в 1845 году», в рецензии па «Петербургский сборник» 1846 г. (см. наст, изд., т. 8). Выход в свет этих сборников, а также позднее (1846) «Петербургского сборника» по существу знаменовали начало нового реалистического направления, формирование школы молодых писателей, группировавшихся вокруг Белинского — идейного вдохновителя направления, которое тогда в критике чаще всего именовалось гоголевским. В момент выхода «Физиологии Петербурга» еще не существовало названия «натуральная школа», впервые употребленного как насмешливая кличка Булгариным в «Северной пчеле» 1846 г., но быстро принятого этой школой и как самоназвание. Ко времени появлепия «Физиологии Петербурга» не вполне сформировался и сам круг ее ведущих писателей (еще не выступили Достоевский, Гончаров). Вступление, написанное Белинским к первой части сборника, явилось своеобразным литературным манифестом направления. Центральным мотивом введения оказалось требование расширения круга литературных явлений, тесно связанных с современной общественностью, создания школы писателей, где должны были получить свое место таланты разной силы и характера, но одинаково обращенные к жизни. Вместе с тем, как и в трех последних годичных обзорах литературы в «Отечественных записках», подчеркивалась необходимость широкого реального воспроизведения действительности, критического отношения к ее недостаткам и порокам. Сборники «Физиология Петербурга» подверглись массированному нападению в периодике. Наиболее ожесточенными и враждебными были выпады «Северной пчелы» и «Москвитянина». Острое неприятие вызвали и основные положения вступления к ним Белинского. В частности его призыв к расширению круга писателей нового типа интерпретировался (например, критикой «Москвитянина») как поощрение посредственности в литературе. Белинский отвечал на эти нападки в рецензии на ч. II сб. «Физиология Петербурга» (см. наст, т.) и в начале статьи «Северная пчела»— защитница правды и чистоты русского языка». 1 Под этим названием публиковалась «История села Горюхина» в т. VII журнала «Современник» за 1837 г. и в издании «Сочинений Пушкина» 1841 г. 2 «Путешествие в Малороссию» П. И. Шаликова —1803 г. (отд. изд. М., 1804); «Поездка в Ревель» А. А. Бестужева (Марлинского) — СПб., 1821 г. 3 «Книга Ста одного» («Paris, ou le Livre de Cent-et-un») — сборники, состоявшие из произведений многих известных французских писателей, выходившие в Париже в 1831—1833 гг. (общее число выпусков —10) с це¬ 22* 675
лью поддержать известного парижского книгоиздателя Лавока, когда дело его стало приходить в упадок. 4 Роскошно изданный Жюль Жаненом альбом «Un été à Paris» вышел в 1844 г. в Париже. 5 По поводу этого издания, вышедшего в Париже в 1845 г., в кн. 8 «Отечественных записок» за 1844 г. в обзоре «Французская литература» говорилось предварительно: «Из множества иллюстрированных изданий можем указать особенно на «Le Diable à Paris». Цель издания — изобразить Париж во всех отношениях, его историю, памятники, жизнь парижскую. Лучшие художники украшают это издание своими гравюрами; все знаме- питые литераторы — Жорж Занд, Эжен Сю, Жюль Жанен, Бальзак и другие, пишут статьи. Жорж Занд написала «Общий взгляд на Париж». Издание выходит выпусками. «Дьявол в Париже», вероятно, будет иметь такой же огромный успех, как и «Français peints par eux-mêmes» (т. XXXV, отд. VII, с. 46). 6 Это издание выходило в Париже выпусками в 1840—1842 гг. 7 Лужницкий старец — общий псевдоним, которым были подписаны отдельные статьи М. Т. Каченовского, М. П. Погодина и П. Л. Яковлева в «Вестнике Европы» в 1820-х гг. Житель Галерной слободы (точнее: гавани) — псевдоним О. М. Сомова (в «Невском зрителе» 1821 г. и др.). У Белинского ошибочная контаминация с известным псевдонимом Каченовского: Житель Бутырской слободы. «Пустынник» (фр. ermite, anachorète) часто фигурировало как обозначение человека, удалившегося от «света», в произведениях французской и др. европейских литератур с 80-х гг. XVIII в. 8 «Сто русских литераторов»—издание книгопродавца А. Ф. Смирдина; т. I — 1839 г. (рецензию на него см. наст, изд., т. 2, с. 399—406): т. II — 1841 г. (статью о нем см. наст, изд., т. 4); т. III издания вышел в 1845 г. (см. статью о нем в наст. т.). 9 Два тома сб. «Русская беседа, собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина», вышли в 1841 г. См. рецензии па т. 1 — наст, изд., т. 4, на т. II — Белинский, АН СССР, т. V, с. 591—595. 10 «Наши, списанные с натуры русскими»— выходившее выпусками (всего вышло — 14) под ред. А. П. Башуцкого (издатель Я. А. Исаков; 1841— 1842) собрание «типов». См. рецензию на первые выпуски и примеч. к ней — наст, пзд., т. 4, с. 501—503 и 622—624. Белинский с неизменным сочувствием откликался на это издание (шесть рецензий). Оборванная здесь многоточием фраза — вероятно, памек на цензурные затруднения, связанные с этим изданием. 11 Говоря о литераторах, видящих высокие образцы литературы только в Ломоносове, Державине и Карамзине, отчасти — в Жуковском, Белинский, видпмо, метит в М. А. Дмитриева, Ф. В. Булгарина, С. А. Бурачка и т. д. «Пятый» литератор, видящий «фарсы» в «Ревизоре» и «Мертвых душах»,— Н. А. Полевой. См. примеч. 56 к статье «Русская литература в 1843 году». 12 Цитата из начала гл. 2 повести. 13 Цитата из начала гл. IX первого тома «Мертвых душ» (с некоторыми небольшими отступлениями от текста). 676
14 Ср. в главке первой отрывка «Гости съезжались на дачу» (1828)5 «Все стараются быть ничтожными со вкусом и приличием». 15 Вышли три части «Панорамы С.-Петербурга» А. П. Башуцкого (СПб., 1834). Издание было затеяно на широкую ногу; для него было заказано автором множество гравюр, погибших при доставке их из Лондона (см.: Панаев, с. 122—123), «Москва и москвичи. Записки Богдана Ильича Вельского», изданные М. И. Загоскиным. Выход первый. М., 1842; выход второй — М., 1844. Выход третий появился в 1848 г., а четвертый — в 1850 г. Белинский дал более мягкую характеристику двух первых частей произведений Загоскина в «Современных заметках» (наст, изд., т. 8). 17 «Очерки московской жизни» П. Ф. Вистенгофа вышли в Москве в 1842 г. В 1849 г. был издан его роман «Урод»; в журнале «Исторический вестник» (1884, № 5) появились отрывки из его воспоминаний. Других сведений об авторе нет. ПЕТЕРБУРГ И МОСКВА (с. 137-163) Впервые — в книге «Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею И. Некрасова», ч. I. СПб., 1844, с. 31— 97 (ц. р. 2 ноября 1844 г.; вып. в свет 28 марта 1845 г.). Подпись: В. Белинский. Вошло в КСсБ, ч. XII, с. 192—234. Сравнительная характеристика двух столиц — новой и старой — занимала многих в 1830—1840-х гг. В пушкинском «Современнике» в 1836 г. была опубликована статья Гоголя «Петербургские записки 1836 года» (в рукописи первая часть ее носила название «Москва и Петербург»; Белинский цитирует ее в конце своей статьи). В 1842 г. Герцен посвятил этому сопоставлению статью «Москва и Петербург» (была опубликована в вольной печати лишь полтора десятилетия спустя («Колокол», 1857, л. 2), но ходила в списках и, несомненно, была известна Белинскому). Сопоставление столиц у Белинского и решение вопроса об их историческом месте и характерных особенностях тесно увязано с его общей концепцией исторического развития России в новое время. Эта тема имела сильное полемическое звучание в идеологической борьбе тех лет. Так, важное место занимает в статье оценка исторического значения Петра I, тема европеизации России и ее исторической необходимости. Отсюда — опровержение мнения о неисторическом характере Петербурга, «города без предания», мнения, защищаемого славянофилами и отчасти разделенного Герценом в упомянутой выше его статье. Вместе с тем Белинский противостоит здесь, как и в других статьях этих лет, не только «романтикам»— славянофилам, защитникам отвлеченно-идеалистических концепций обособленного развития России и противникам ее промышленного прогресса, но и «классикам нашего времени»—проповедникам ограниченного буржуазного утилитаризма. Полемическая направленность против славянофилов особенно отчетливо выражена в статье. Совпадая во многих частных характеристиках со статьей Герцена (необходимость процесса европеизации России, указания на черты патриар¬ 677
хальной застойности в быте тогдашней Москвы и па деловитость Петербурга, на важное значение строящейся железной дороги как фактора, который должен нивелировать резкие различия между ними, и т. д.), статья Белинского в целом существенно отличалась от нее. Статья Герцена скорее всего острый памфлет, сатирический фельетон, не рассчитанный на публикацию в подцензурной печати. Главное в ней — остроумное и язвительное, исполненное обычного герценовского остроумия осмеяние барской Москвы и бюрократического Петербурга. Вопросы исторического значения, характерных социальных особенностей двух городов не занимают здесь центрального положения. Статья Белинского находится в полном соответствии с общим замыслом сборника, в который она вошла. Это «физиологический очерк», где основной задачей является углубленная характеристика типических особенностей обеих столиц, анализ социального состава их жителей, их быта, занятий, интересов. Если в памфлете Герцена резко звучат ноты протеста и отрицания господствующего в обоих городах модуса существования *, то в статье Белинского акцентированы не только черты социально-исторической ограниченности быта тогдашней Москвы и Петербурга (черты патриархальной застойности и ограниченной семейственности в первой, чиновничьего формализма и холодности, казенщины во втором и т. д.), но и положительные моменты, определяющий перспективы их дальнейшего развития. Так, подчеркивается значение Москвы как центра внутренней промышленности, узла коммуникаций, университетского города, в отношении Петербурга и его жителей — способность к усвоению нового, склонность к практической деятельности, трезвость в оценке реальных ситуаций и т. д. Замысел дать развернутую характеристику Москвы и Петербурга воз* ник у Белинского уже при первом знакомстве его с Петербургом после переезда туда. Ср. начало театральной рецензии (ноябрь 1839 г.) «Алексапд- ринский театр. Велизарий. Драма в стихах» (см. наст, изд., т. 2, с. 495—496). Уже тут он писал, что «Москва имеет свое значение, которого не имеет Петербург, но и опа так же не может заменить Петербурга, как и Петербург ее: каждый из этих городов хорош по-своему, каждая из столиц лучше одна другой, каждая одна другой хуже». «Я теперь особенно понял,— говорилось там же,—как смешны и нелепы споры о превосходстве одной столицы перед другою». В заключение он обещал «по мере... ознакомления с частностями Петербурга... постоянно и в порядке отдавать... отчет в впечатлениях». Это обещание и было выполнено в данной статье, через пять лет. Статья Белинского вызвала довольно много откликов в тогдашпей печати. Высокая оценка ей была дана в «Литературной газете» (1845, № 3), где говорилось, что «автор хорошо знает современную Москву и глубоко изучил значение Петербурга», что статья «по глубине мысли, по верному воззрению, по прекрасному изложению и по цели своей зайпмает первое и почетнейшее место» в сборнике. Напротив, как и следовало ожидать, она * Ср.: «Кто хочет жить телом и духом, тот не изберет ни Москвы, ни Петербурга. В Петербурге он умрет на полдороге, а в Москве из ума выживет» (Г е р ц е н, т. И, с. 41), 678
вызвала нападки в «Северной пчеле» (в «Жур, альной всякой всячине» ф. В. Булгарина —1845, № 79, и в фельетоне JI. Бранта (подпись: Я. Я. Я.) в № 235 за тот же год). 1 Божии дворяне — рыцари Ливонского ордена. 2 Намек на славянофилов. 3 Из вступления к «Медному всаднику» Пушкина. Курсив Белинского. 4 Из стихотворения Пушкина «Стансы» («В надежде славы и добра...», 1826). 5 Из вступления к «Медному всаднику». Вариант ст. 40: «Главой скло- нилася Москва» вместо: «Померкла старая Москва» (как во всех позднейших изданиях), предложенный Пушкиным в 1836 г. по цензурным соображениям. 6 Чивость — щедрость. 7 Мудрые века. — Вероятно, имеется в виду Гегель. Это место вызвало насмешку у фельетониста «Северной пчелы» (Ф. В. Булгарина; 1845, № 79, «Журнальная всякая всячина»). Позднее А. Григорьев также писал, обвиняя уже самого Белинского, что он «доехал до сатурналий и до тех положений, что гвоздь, выкованный рукою человека, лучше и изящнее лучшего цветка природы» (А. Григорьев. Поли. собр. соч. и писем, т. I. Пгм 1918, с. 236). 8 Ср. примечание Пушкина к строкам из вступления к поэме: «Альга- ротти где-то сказал: «Pétersbourg est la fenêtre par laquelle la Russie regarde en Europe». Франческо Альгаротти сказал это в «Письмах о России». 9 Курсивом выделены слова, представляющие обычный в журналистике 1840-х гг. и, в частности у Белинского, насмешливый намек на некоторых московских славянофилов. К. Аксаков и С. Шевырев ходили по Москве в русской национальной одежде и носили шапку мурмолку. Терлик — род длиннополого кафтана. 10 Кондитерские в Петербурге тогда служили и своеобразными читальнями. «Пчела»—газета «Северная пчела»; «Инвалид»—газета «Русский инвалид». 11 Здесь после слов «больше город, чем Москва», возможно, корректурный пропуск в тексте ч. I «Физиологии Петербурга», отмеченный в ПссБ, т. XIII, с. 279. В результате пропуска приметы Москвы, где «все раз¬ бросано, разъединено, запечатлено семейственностию», оказались отнесены к Петербургу. 12 В оке ал — здание для публичных увеселений. 13 «Полицейская газета»— собственно «Ведомости С.-Петербургской городской полиции», официальная газета, издававшаяся с 1839 г.; с 1844 г. выходила ежедневно. 14 Газета «Московские ведомости» была изданием Московского универб ситета и печаталась в университетской типографии. 15 Из монолога Фамусова (д. II, явл. 5 «Горя от ума»). 16 Цыганский хор Ильи Соколова, особенно славившийся в Москве 1830—1840-х гг. 17 Архивными юношами в Москве 1820-х гг. называли с мягкой иро- 679
впей представителей дворянской молодежи, служивших в Московском архиве Министерства иностранных дел; эта молодежь отличалась глубиной интеллектуальных — исторических, литературных и т. п. интересов. 18 То есть является одновременно университетским, промышленным городом и исторической столицей. В Реймсе короновались французские короли; коронации русских царей и после переноса столицы в Петербург проходили в Москве. 19 Намек на «Москвитянин», единственный тогда журнал, выходивший в Москве, и на опубликованные в нем (1841, ч. I) стихи Ф. Глинки «Москва». 20 С тихотворения к Сухаревой башне и к пенному вину — Е. JI. Миль- кеева. См. о нем примеч. 33 и 34 к статье «Русская литература в 1843 году». 21 ...Запоздалые суждения о литературе, исполненные враждою к Западу... — Имеется в виду, например, статья С. П. Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы» («Москвитянин», 1841, ч. I). 22 Говоря о нападках «Москвитянина» на тех, кто не удивляется «гениальности его сотрудников», Белинский ближайшим образом имеет в виду нападки на «Отечественные записки» в отделе библиографии «Москвитянина» (№ 8 за 1844 г., с. И) в связи с оценкой в них поэзии Н. Языкова и А. Хомякова —см. примеч. 87 к статье «Русская литература в 1844 году». 23 Имеется в виду брошюра К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души». См. рецензию на эту брошюру (наст, изд., т. 5) и примеч. к этой рецензии. 24 Очевидно, предполагалась статья о «лакейских балах» в невышедшей ч. III «Физиологии Петербурга». Об этих балах кратко говорилось, между прочим, в «Литературных и журнальных заметках» в кн. 10 «Отечественных записок» за 1844 г.: «В Петербурге существуют балы, на которых домослу- жптели обоего пола, военные писаря и тому подобные люди танцуют французскую кадриль и которых различие от балов средних сословий состоит в тоне, но не во внешних формах» (отд. VIII, с. 109). Указанные заметки, вероятнее всего, принадлежали также Белинскому (см.: Белинский, АН СССР, т. XIII, с. 342-343). 25 Щукин двор — рынок на Садовой улице в Петербурге, близ Гостиного двора, где шла бойкая торговля битой птицей, дичыо. 26 Пять углов — традиционное обозначение перекрестка Загородного проспекта, Разъезжей улицы, Чернышева и Троицкого переулков в Петербурге. 27 Цитата из статьи «Петербургские записки 1836 года» Н. В. Гоголя (из первой ее части) с некоторыми мелкими неточностями и выпуском пе- скольких строк (после: «она не любит средины»), посвященных характеристике различий между московскими и петербургскими журналами и литераторами. РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1844 ГОДУ (с. 164—217) Впервые — «Отечественные записки», 1845, т. XXXVIII, № 1, отд. V «Критика», с. 1—42 (ц. р. 31 декабря 1844 г.; вып. в свет 4 января 1845 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 227—309. 680
Пятое в «Отечественных записках» годичное обозрение русской литературы в некоторых отношениях отличается от предыдущих, что было в свое время отмечено Чернышевским (Чернышевский, т. III, с. 256— 258). Это прежде всего та «ирония, с которою говорит Белпнскпй о своих обозрениях, о своей обязанности критика» (т а м ж е, с. 257) уже в начале статьи; оттенок горечи заключен в признании неизбежности говорить только о явлениях чисто литературных. В статье преобладает критпко-полемическпй элемент. Значительное место, около четверти объема статьи, отведено критике «романтической критики», то есть Н. А. Полевому. Почти вся вторая половина статьи посвящена язвительной характеристике поэзии славянофила А. С. Хомякова и связанного со славянофильскими кругами одного из последних поэтов пушкинского круга — И. М. Языкова. Такое сопоставление тем о критике Полевого и об отраженпи славянофильских тенденций в творчестве Хомякова и Языкова для Белинского не является случайным. Прослеживая эволюцию Полевого от его выступлений в «Московском телеграфе» до сотрудничества с своими бывшими врагами — Булгариным и Гречем — в журналистике конца 1830—1840-х гг., Белинский подчеркивает его связь в эти последние годы с тем, что он, Белпнскпй, называл «реторичееким» направлением в литературе. Это проявлялось как во вражде к реалистическому направлению, к творчеству Гоголя и гоголевской школе, так и в том, что производил в эти годы сам Полевой как писатель, в его многочисленных «драматических представлениях» и в компилятивных сочинениях по русской истории. Но склонность к «реторическому» направлению, к ложной идеализации российской действительности того времени, к подмене подлинной народности «простонародностью», противодействие прогрессу и процессу европеизации России Белинский видел и в поэзии, культивировавшейся в круге сотрудников и сочувственников «Москвитянина». Показательно, что в статье «Петербург и Москва» Белинский прямо относит славянофилов к категории «романтиков». Враждебное отношение этого круга писателей к западникам и к Белинскому усилилось в 1844 г. В начале декабря 1844 г. в списках стали ходить стихи Языкова («Константину Аксакову», «К Чаадаеву» и особенно «К ненашим»), резко направленные против «западников», обвинявшие их во вражде к России, к ее общественно-политическим устоям. Разбор стихотворений Языкова и Хомякова, носящий явно памфлетный характер, и был рассчитан как контрудар по славянофильской партии. Герцен, ознакомившись со статьей Белинского, писал А. А. Краевскому 19 января 1845 г.: «Мне досадно, что в 1 № так много о Языкове п Хомякове; они гордятся этим и воображают, что их направление так сильно, что с ними борются; не статьи об них надобно, а колкие остроты» (Герцен, т. XXII, с. 224). Сразу же после знакомства с этим письмом Герцена Белпнскпй так горячо реагировал в дошедшем до нас письме к нему от 26 января 1845 г.: «А что ты ппшешь Краевскому, будто моя статья не произвела на ханжей впечатление п что они гордятся ею,— вздор; если ты этому поверил, значит, ты плохо знаешь сердце человеческое и совсем не знаешь сердца литературного—ты никогда не был печатно обругап. Штуки, судырь ты мой, из 681
которых я вижу ясно, что удар был страшен. Теперь я этих каналий не оставлю в покое». Продолжением этой атаки были насмешки Белинского над «рыцарями народности» в начале статьи «Иван Андреевич Крылов», появившейся в следующем, февральском номере «Отечественных записок» (см. примеч. к этой статье). О дальнейшем развертывании полемики Белинского с «Москвитянином» и славянофилами — см. примеч. к «Литературным и журнальным заметкам» (май 1845 г.) и к статье о «Тарантасе» В. А. Соллогуба. 1 Обе цитаты из монологов Чацкого (д. II, явл. 2 и 5 «Горя от ума»). Во второй цитате неточность: «известья» вместо: «сужденья». 2 Амфитрион — в греческой мифологии царь Тиринфа, сын Алкея и супруг Алкмены, родившей Геркулеса от обольстившего ее Зевса. Имя Амфитриона употребляется как нарицательное в значении: «гостеприимный хозяин» (ср. образ Амфитриона в одноименной комедии Мольера). 3 Из стихотворения Пушкина «К вельможе» (1830). 4 Летопись Нестора—«Повесть временных лет», составление которой относится ко второму десятилетию XII в., сохранилась лишь в позднейших списках, самый ранний — в Лаврентьевской летописи 1377 г. Сомнение Белинского, выраженное здесь относительно возможности существования оригинала летописи Нестора, отражает мнение М. Т. Каченовского, главы так называемой «скептической школы» в русской историографии. Белинский разделял некоторые взгляды Каченовского-историка. Ср. его строки в «Литературных мечтаниях»: «Настоящее поколение, чуждое воспоминаний старины и предубеждений авторитетов, горячо приняло исторические мнения г. Каченовского» (наст, изд., т. 1, с. ИЗ). Ср. также в статье об «Истории Малороссии» Н. Маркевича сожаление о том, что «умному скептицизму» Каченовского «доселе еще не отдано должной справедливости» (наст, изд., т. 5, с. 237). 5 Критика указанпых произведений Хераскова была высказана А. Ф. Мерзляковым в «Рассуждении о российской словесности в нынешнем ее состоянии» («Труды Общества любителей российской словесности при Московском университете», ч. 1, 1812), а также в статьях его с разбором «Россияды» в журнале «Амфион», 1815, № 1—3, 5—6, 8—9. 6 Из баллады Жуковского «Людмила». Курсив Белинского. 7 Новая критика (и далее романтическая критика) —критика Н. А. Полевого в «Московском телеграфе». Подробное изложение основных мнений «новой критики» было уже дано Белинским в статье об «Очерках русской литературы» Н. Полевого — наст, изд., т. 2. 8 Басни И. И. Дмитриева выше басен Крылова ставил П. А. Вяземский в предисловии к шестому изданию «Стихотворений И. И. Дмитриева» (СПб., 1823; «Известие о жизни п стихотворениях И. И. Дмитриева»). 9 О Викторе Гюго Н. А. Полевой писал специально в статье «О романах Виктора Гюго и вообще о новейших романах» («Московский телеграф», 1832, ч. 43). Он высоко оценил Гюго как главу романтической школы во Франции. См. об этих взглядах Полевого и далее, с. 176. Вероятно, этим пристрастием к Гюго Полевого и обычно критическим отношением к фран¬ 682
цузскому писателю самого Белинского п объясняется курсивное выделение здесь его имени. 10 Послание П. А. Вяземского к М. Т. Каченовскому было опубликовано в журнале «Сын отечества» (1821, ч. 67, № 2). Каченовский перепечатал его со своими ироническими замечаниями в журнале «Вестник Европы» (1821, т. СХУ1, № 2), который он тогда редактировал. 11 Имеется в виду сатирическое стихотворение П. А. Вяземского «Быль» («Московский телеграф», 1828, ч. XXIII, № 19). Непосредственным поводом для этого выступления Вяземского против критиков Карамзина была публикация «Замечаний на «Историю государства Российского» историка Н. С. Арцыбашева в журнале «Московский вестник» (1828, № 19—24). Однако в примечании к этой сатире Вяземский указывал, что она была написана за несколько лет раньше и вызвана предшествующей критикой «Истории» Карамзина со стороны М. Т. Каченовского. 12 Астрея — в греческой мифологии дочь Зевса и Фемиды, жившая в золотом веке на земле, а затем, в железный век, переселившаяся на небо. В переносном смысле: «блаженные первоначальные времена, золотой век»; выражение «век Астреи» у нас стало употребляться в XVIII в. 13 Цитата из стихотворения П. А. Вяземского «Старое поколение» (первоначально в альманахе «Утренняя заря на 1841 год»). Белинский цитировал это стихотворение и высоко оценивал его в рецензии на альманах (наст, изд., т. 3, с. 464—465). 14 Первще произведения Карамзина появились ранее (например, перевод идиллии Геснера в 1783 г.). Белинский отсчитывает начало деятельности Карамзина с издания им «Московского журнала» (1791—1792) и публикации в нем «Писем русского путешественника» и ряда повестей Карамзина («Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь» и т. д.). 15 «История Пугачева» была названа «Историей пугачевского бунта» по предписанию Николая I и только под таким названием публиковалась во всех изданиях до советской эпохи. 16 В статье об «Очерках русской литературы» Полевого Белинский прямо указывал, что Пушкина Полевой «провозглашал... северным Байроном, представителем современного человечества», пока он «был еще только автором «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника» и других произведений начала 1820-х гг. (см. наст, изд., т. 2, с. 254). О том, что Пушкин «отставал от века», Полевой стал писать в «Московском телеграфе» с 1830 г., в период столкновений с «Литературной газетой» Дельвига и поэтами пушкинского круга. 17 Под теми, кто думал вручить «пальму первенства между русскими поэтами» Языкову, Белинский, вероятно, имеет в виду Шевырева и круг «Москвитянина». Ср., например, раннее замечание Белииского о том, что для Шевырева Языков «есть неоспоримо поэт, поэт истинный... поэт изящного материялизма» (наст, изд., т. 1, с. 283). Пушкин в отзыве о «Невском альманахе на 1830 год» (первоначально в «Литературной газете», 1830, Л« 12; без подписи) писал о Языкове: «С самого появления своего, сей поэт удивляет нас огнем и силою языка. Никто самовластнее его не владеет стихом и периодом. Кажется, нет предмета, коего поэтическую сторону не мог бы он 683
постигнуть и выразить с живостпю, ему свойственною» (Пушкин, т. XI, с. 117). 18 «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина вышел в 1829 г. 19 «Миргород» и «Арабески» Гоголя вышли в 1835 г. 20 Это первая у Белинского оценка творчества Кукольника и Бенедиктова в историческом плапе. Этому предшествовали статья 1835 г. «Стихотворения Владимира Бенедиктова» (наст, изд., т. 1), развенчавшая поэта — «любимца публики», и неизменно насмешливо-иронические упоминания о «гении» Кукольника и «великом Несторе». Ср. в статье о т. III сб. «Сто русских литераторов» попытку социально-исторической оценки «музы» Бенедиктова (наст, т., с. 413—414). 21 О критике с высшими взглядами см. примеч. 15 к статье «Русская литература в 1843 году». 22 Намек на статью Булгарина «Ничто, или Альмаиачная статейка о ничем» в альманахе «Новоселье» на 1833 г. 23 Ср. реплику Молчалина (д. Ill, явл. 3 «Горя от ума»): В мои лета не должно сметь Свое суждение иметь. 24 Цитата из предисловия Н. А. Полевого к его сборнику «Новый живописец общества и литературы» (М., 1832, ч. I, с. IX). 25 К эклектической философии В. Кузена, стремившейся связать разные философские системы, Н. А. Полевой относился с особым пиететом, часто обращался к ней и порицал других за неприятие ее. В «Московском телеграфе» часто публиковались переводы произведший Кузена (см., например, 1829, № 3, 10 и 23), Белинский неизменно иронизировал и над системой Кузена (не без влияния А. И. Тургенева и его «Хроники русского в Париже»), и над увлечением ею со стороны Полевого (см. наст, изд., т. 2, с. 96, 341—342 и 352-353). 26 Жоффруа (правильно: Жуффруа — Jouffroy) Т.-С. — французский философ, ученик В. Кузена. Пытался «преодолеть» противоположность между материализмОхЧ и идеализмом, занимал по ряду пунктов дуалистическую позицию. 27 Речь идет об «Истории русского народа» Н. А. Полевого. Она была задумана автором как многотомное исследование, противопоставленное и по фактам, и по их интерпретации, и самим названием своим «Истории государства Российского» Карамзина. Вместо запроектированных восемнадцати томов было издано всего шесть (М., 1829—1833). На замысле Полевого лежал явный след влияния французской историографии периода Реставрации. «Слава Гнзо и Тьерри,— иронизировал Белинский в другом месте,— заставила его написать шесть томов «Истории русского народа» в XVIII томах» (Белинский, АН СССР, т. VI, с. 81; ср. также: наст, изд., т. 4, с. 295). Однако, задумав проследить историю русского народа, Полевой в последних вышедших томах, подобно Карамзину, по преимуществу излагал факты о сложении Московского государства и об усилений власти московских князей. 23 Маленькие великие люди — излюбленное Белинским ироническое определение, начиная со статьи 1840 г. «Менцель, критик Гете» (см. наст* 684
изд., т. 2, с. 156 и сл. и примеч. 17 к указанной статье — там же, с. 558). 29 Особой статьи, посвященной повестям Н. Полевого, Белинский не ваппсал. 30 Имеется в вцду резкая рецензия на «Вечера на хуторе» в № 17 «Московского телеграфа» за 1831 г. 31 Признавая в Гоголе ограниченный талант повествователя, Полевой видел в его прозе по преимуществу шутливость, «жарт», в «Ревизоре» — фарс (см. примеч. 56 к статье «Русская литература в 1843 году»). Резкими нападками встретил он появление'первого тома «Мертвых душ» (статья о иих в журнале «Русский вестник», 1842, № 5-6, отд. III, с. 33—57). Гоголь порицался в ней за склонность к низким словам, грязным сценам, к «превратному изображению» русской жизни. Полевой нападал и на тех, кто якобы «превозносил» Гоголя. «Сочинитель «Ревизора»,— писал он в рецензии на издание комедии,— представил нам собою печальный пример, какое зло могут причинить человеку с дарованием дух партий п хвалебные вопли друзей, корыстных прислужников и той бессмысленной толпы, которая является окрест людей с дарованием» («Русский вестник», 1842, № 1, отд. III, с. 60). Он же неизменно писал об «уродливостях» в романах Диккенса (cm.v например: «Русский вестник», 1842, № 1, отд. III, с. 5; № 5-6, отд. III, с. 51). См. об отношении «романтической критики» к Гоголю и Диккенсу также на с. 178. 32 Отношение Н. А. Полевого к Лермонтову Белинский критиковал еще в 1840 г. (заметка «Журналистика» в «Литературной газете»; см. наст, изд., т. 3, с. 415—418). Поводом послужила статейка Полевого «Несколько слов касательно приговора русским поэтам и прозаикам в «Отечественных записках» («Сын отечества», 1840, т. II, с. 663—670). Там критика «Отечественных записок» обвинялась в превознесении Лермонтова и Кольцова. При этом о Лермонтове свысока говорилось как об авторе «полдюжины пьесок, весьма недурных». В том же томе «Сына отечества» (с. 856—857) в рецензии на издания «Мещанина» Башуцкого и «Героя нашего времени» Лермонтова, иронически повторяя слова начальной строки стихотворения Лермонтова, Полевой писал: «Скучно приниматься за русские романы, грустно рассматривать их — мертвые, безжизненные или живущие чужою, судорожною жиз- нию создания, где природа забыта, искусство не являлось, язык носит все признаки незнания его сочинителями...» 33 После закрытия «Московского телеграфа» в 1834 г. Н. А. Полевой сотрудничал в изданиях Булгарина и Греча (в «Северной пчеле», «Сыне отечества», «Русском вестнике»), против которых вел ранее борьбу на страницах своего журнала. 34 «Драматическими представлениями» часто называл свои произведения для театра сам Полевой. См. о них в статье «Александрийский театр» в наст. т. 35 См. примеч. 40 к статье «Александрннскпй театр». 36 Резкая оценка К. Делавпня как эклектика, пытавшегося примирить романтические мотивы с классицистической поэтикой, очень показательна, еслн учесть, что в 1820—1830-х гг. произведения этого умеренного либерала 685
пользовались успехом в русских литературных кругах и вызывали даже опасения со стороны цензуры. 37 См. примеч. 6 к статье «Сочинения князя В. Ф. Одоевского». 38 ((Сумерки»—сборник стихотворений Е. А. Баратынского, вышедший в 1842 г. См. о нем в статье «Стихотворения Е. Баратынского» (наст, изд., т. 5). 39 Набранные в «Отечественных записках» буквами русского гражданского и отчасти латинского (НЭ) шрифта эти цифры в заглавии самих сборников набраны церковной кириллицей. В сборнике А. С. Хомякова не 25 (К£ ), а 24 (КД) стихотворения. 40 См. строфы ХЫН—ХЬУ1 шестой главы. 41 Из строфы XVIII главы первой «Еггения Онегина». Курсив Белинского. 42 Ср. стихи Пушкина (1829): Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы? В веке железном, скажи, кто золотой угадал? Кто славянин молодой, грек духом, а родом германец? Курсив в пересказе их принадлежит Белинскому. 43 Стихотворение «К Баратынскому» (1826). Курсив Белинского. 44 Стихотворение «К Языкову» (1826). Курсив Белинского. 45 Крон — петербургский пивовар. 46 Из стихотворения «К Вульфу, Тютчеву и Шепелеву» (1833). Девятый стих у Языкова читается: «Как искры, брызжущие с стали». 47 Стихотворение «Кубок» (1831). Здесь и в последующих цитатах из стихотворений Языкова курсив, восклицательные и вопросительные знаки в скобках принадлежат Белинскому. 3-й стих у Языкова: «Снежной пеною вскипает», 32-й —«Станет в лики звучных слов». 48 Из стихотворения «К А. Н. Татаринову» («Не вспоминай мне, бога ради...», 1830). 49 Из стихотворения Языкова «Песня» («Когда умру, смиренно совершите...», 1829). 60 Ср. в гл. II первого тома «Мертвых душ» недоуменный вопрос Манилова Чичикову, пожелавшему «приобрести мертвых душ»: «Может быть, здесь... в этом, вами сейчас выраженном изъяснении... скрыто другое... Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?» 61 Стихотворение «Элегия» («Ночь безлунная звездами...», 1831). 52 Из стихотворения «К Вульфу, Тютчеву и Шепелеву» (ср. выше, примеч. 46). 53 Все три эти цитаты из стихотворения «Кубок». См. его выше полностью. 54 Из стихотворения «Тригорское» (1826). 55 Из стихотворения «Дева ночи» (1828). 56 См. в сатире И. И. Дмитриева «Чужой толк» о стиле оды: Тут найдешь то, чего б нехитрому уму Не выдумать и ввек... 67 Из стихотворения «Воспоминание» (1827). 686
58 Из стихотворения «Графу Д. И. Хвостову» («Итак — мне новая награда...», 1829). 59 Из стихотворения «Ау!» («Голубоокая, младая...», 1831). 60 Из стихотворения «Воспоминание об А. А. Воейковой» (1831). 61 Из стихотворения «И. В. Гоголю» (1841). Написано по случаю возвращения Гоголя в Москву из-за границы. 62 Все три предыдущие цитаты из стихотворения «Пожар (А. Петерсону)» («Ты помнишь ли, как мы на празднике ночном...», 1831). 63 Показателен этот предельно скупой «похвальный» список стихотворений Языкова. Два из них содержат явно гражданственные мотивы («Поэту» и «Подражание псалму СХХХУ1»); «Поэту» подвергалось при публикациях переделкам по требованию цензуры. 64 В заметке 1830 г., впервые опубликованной в посмертном издании Собрания сочинений 1841 г., Пушкин пишет: «Руслана и Людмилу вообще приняли благосклонно... Никто не заметил даже, что она холодна» (Пушкин, т. XI, с. 144). 65 Из стихотворения «Гений» (1825). 66 Из стихотворения «Элегия» («Моя Камена ей певала...», 1824). 67 Из стихотворения «Кн. П. Ан. Вяземскому» («В те дни, как только что с похмелья...», 1844). 68 Стихотворение «М. П. Погодину» (1844). Подарок Погодина Языкову — чернильница, о чем в издании «Новые стихотворения» Языкова 1845 г. поэтом было сказано в примечании. Белинский цитирует по тексту первой журнальной публикации («Москвитянин», 1844, ч. III). В июле 1844 г. в «Литературной газете» (№ 28) была помещена также пародия Н. А. Некрасова на это стихотворение под названием: «Послание к соседу». 69 В журнальном тексте опечатка: «57-и» вместо: «56-и». 70 См. сб. Н. А. Полевого «Новый живописец общества и литературы», ч. 1-6. М., 1832. 71 Сцены из трагедии «Стенька Разин», приписанные Полевым начинающему поэту Демишиллярову (то есть как бы: «Полушиллерову»), были пародией на трагедию Хомякова «Ермак». 72 Курсив Белинского, 73 См. также об этом в статье «Русская литература в 1843 году» (наст, т., с. 26). 74 Романс Софьи (а не Ольги) из д. II, явл. 1 трагедии «Ермак». 75 Опубликовано в журнале И. В. Киреевского «Европеец», 1832, № 2. В издание 1844 г. «КД стихотворений» не вошло, но было включено в подборку стихотворений Хомякова, помещенную в № 7 «Москвитянина» в связи с выходом этого издания. Курспв п вставка в скобках принадлежат Белинскому. 76 Из стихотворения «Клинок» (1830). 77 Стихотворение «Вдохновение» («Ловп минуту вдохновенья...», 1831). 78 Из того же стихотворения; здесь и далее в стихах курсив Белинского. 79 Прозаизированная передача шести строк из стихотворения Пушкина «Поэт» («Пока не требует поэта...», 1827). 687
80 Из стихотворения «России» («Гордись! — тебе льстецы сказали...», 1839). 81 Из стихотворения «Остров» («Остров пышный, остров чудный...», 1836). 82 Перифраз слов из «Ревизора» Гоголя. См. примеч. 1 к статье «Русская литература в 1843 году». 83 Стихотворение «Мечта» («О, грустно, грустно мне! Ложптся тьма густая...», 1835); под другим названием («Запад и Восток») —«Маяк», 1843, № 10; предпоследняя строка читается в оригинале: «Услышь же глас судьбы, воспрянь в сияньи новом». 84 Из стихотворения Феофана Прокоповича «Кто крепок на бога уповая...» (см.: «Оглавление сочинениям» в кн. «Феофана Прокоповича... слова и речи», ч. I. СПб., 1760). Оно включалось (без указания автора) также в «Письмовник» Н. Г. Курганова, изд. 4-е. СПб., 1790, ч. 2, с. 54). 85 Ср. «При прощаниях три импровизированные пиесы» (1828) А. С. Хомякова. Во второй строке неточность: «зубы» вместо «губы». 86 Один журнал — «Москвитянин». 87 Рецензия (П. Н. Кудрявцева) на сб. «Н§ стихотворений Н. М. Языкова»—«Отечественные записки», 1844, т. XXXVII, № И, отд. VI, с. 4—14; на сб. «КД стихотворений (!) А. С. Хомякова» — т. XXXV, № 7, отд. VI, с. 45— 49 (автор А. Д. Галахов). Отзыв Галахова давал достаточно резкую характеристику поэзии Хомякова, указывая на преобладание в ней формы над содержанием и на «славянское» направление сочинителя. Отзыв Кудрявцева, по форме более мягкий, однако, также указывал на ограниченность содержания поэзии Языкова, на ее отрешенность от живых социальных интересов современности, отмечал и упадок формы в поэзии Языкова в 1840-е гг. 88 Так заключалась подборка из 12 стихотворений Хомякова, помещенная в «Москвитянине» (1844, № 7, «Библиография», с. И) вместо рецензии на издание «24 стихотворения А. Хомякова». Курсив Белинского. 89 На сб. стихотворений Я. П. Полонского «Гаммы» (М., 1844) в кн. 10 «Отечественных записок» за 1844 г. была помещена большая и очень благожелательная рецензия П. Н. Кудрявцева (без подписи). Ср. здесь и ниже (с. 214) более сдержанный отзыв Белинского. Позднее о втором сборнике стихов Полонского 1845 г. (см. наст, изд., т. 8) Белинский отозвался менее снисходительной рецензией. 90 См. рецензии на поэму «Наль и Дамаянти» и на т. IX «Стихотворений Жуковского» в наст. т. 91 См. рецензию на это издание в наст. т. 92 См. статью «Иван Андреевич Крылов» в наст. т. 93 О прозаическом переводе «Фауста», сделанном М. Вронченко, в «Отечественных записках» (1845, т. XXXVIII, № 2) была помещена статья И. С. Тургенева. 94 Рецензии на ч. IV «Стихотворений М. Лермонтова», на перевод «Гамлета» А. Кронеберга, на третье издание «Героя нашего времени» и второе издание «На сон грядущий», т. I В. Соллогуба, а также статью о «Сочинениях В. Ф. Одоевского»— см. в наст. т. 95 «Сын отечества» неоднократно менял редакторов. Последним его редактором в 1842—1844 гг. был К. П. Масальский. 688
96 Указанные Белинским номера и книжки «Сына отечества» так и не были «доданы». 97 «Русский вестник» первоначально выходил (издатель С. Н. Глинка) с 1808 по 1824 г. Затем, с 1841 г., был возобновлен и издавался Н. И. Гречем при ближайшем участии Н. А. Полевого. С 1842 г. последний принял журнал в полное свое ведение. С выходом первой книжки 1844 г. журнал прекратился за почти полным отсутствием подписчиков. 93 См. повесть И. И. Панаева «Актеон» (1842). 99 О. И. Сенковский в статейке своей «Литературной летописп» («Библиотека для чтения», 1844, т. LXV, отд. VI, июль) жестоко высмеивал «Год в чужих краях» М. П. Погодина — путевой дневник его в 1839 г. по Западной Европе. Ср. также осмеяние этого дорожного дневника Герценом в «Отечественных записках» (см. примеч. 88 к статье «Русская литература в 1843 году»). 1ЭЭ «Рецензия» О. И. Сенковского на четвертую часть «Стихотворений М. Лермонтова» («Библиотека для чтения», 1844, т. XLVII, отд. VI, с. 1—5) носила буффонно-издевательский характер. Особенно она была направлена против А. Краевского как издателя «Стихотворений М. Лермонтова». 101 Имеется в виду заметка «Журнальная всякая всячина» — «Северная пчела», 1844, № 258. 102 «Превозносила» книжку И. П. Мятлева «Сенсацпи и замечания г-жи Курдюковой за границей» «Библиотека для чтения» в «Литературной летописи» за апрель (т. LXIV), а приводимая цитата взята из «Литературпой летописи» за ноябрь (т. LXVII, отд. VI, с. 31; рецензия на книжку «Тетушкины мемуары»). Курсив в цитате Белинского. 103 См. «похвально»-иронические рецензии Сенковского на книжку М. Н. Загоскина «Москва и москвичи» («Библиотека для чтения», т. LXIV, отд. VI «Литературная летопись», апрель), на роман М. И. Воскресенского «Самопожертвование» (т. LXVII, «Литературная летопись», ноябрь). 104 Имеются в виду следующие произведения М. П. Погодина: «трагедии в стихах»—«Марфа Посадница» (1830), «Петр I» (1831) (опубликована позднее) и т. п.; повести в прозе — «Черная немочь», «Невеста на ярмарке» и др. (1820—1830-е гг.) — издание их в 3-х частях —М., 1832; перевод «Геца фон Берлихингена» Гете (1828); описание путешествия — «Год в чужих краях» (1844). 105 Ироническое перечисление «презамечательных талантов» из «Москвитянина» выделяет как «уже много сделавших» тех, кто был известен особой враждебностью к направлению «Отечественных записок»; они подвергались и ранее ответным ударам в последних. См. о Шевыреве памфлет «Педант» и примеч. к нему в наст, изд., т. 4; о М. А. Дмитриеве — «Литературные и журнальные заметки» 1842 г. (см. наст, изд., т. 5, с. 291—292). М. Н. Лихонин — переводчик и критик. «Отечественные записки» критиковали его перевод «Дон Карлоса» Шиллера (статья А. Д. Галахова в № 4 за 1844 г.). В своих ответных заметках на эту статью («Москвитянин», 1844, № 6) Лиховпн нападал на язык статей Герцена, печатавшихся тогда в «Отечественных записках», поддерживал М. А. Дмитриева в его нападках на «Горе от ума» за якобы осмеянпе там Москвы и москвичей п т. д. Лихонин 689
был сотрудником еще «Московского наблюдателя» при Шевыреве (см. о нем также: Белинский, АН СССР, т. II, с. 207). О Милькееве см. примеч. 33 и 34 к статье «Русская литература в 1843 году». 106 С июня 1839 г. в «Русском инвалиде» был восстановлен политический отдел газеты. С 1843 г. увеличен формат газеты, увеличивался и ее тираж. Помощником редактора ее (П. П. Пезаровиуса) с 1843 г. был А. А. Краевский. 107 Выбирая примеры языковых и стилистических ошибок из булгарин- ской «Северной пчелы», Белинский, между прочим, приводит и такие, которые указывают также на «направление» газеты (ср. фразы о «Парижских тайнах» Э. Сю и о Жорж Санд), на отношения в кругу ее сотрудпиков (ср. пример с упоминанием о «приятных отношениях» к Межевичу Булгарина и Греча). В 1845 г. Белинский опубликовал специальный памфлет под названием «Северная пчела»— защитница правды и чистоты русского языка». См.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 371—377. 108 Здесь слово задача в смысле «шарада, ребус». 109 См. более позднюю рецензию на отдельное издание романа Н. Кукольника «Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова»— наст, изд., т. 8. 110 См. примеч. 28 к статье о «Парижских тайнах». 111 Автор остается нераскрытым. 112 Следует отметить, что публикация романа «Жак» в «Отечественных записках» вызвала вмешательство цепзуры, в те годы пристально следившей за переводами с французского. Семь последних глав романа были исключены, в трех сделаны большие купюры. Усечению подверглось все, что сказано в защиту свободной любви и против лицемерия в брачных отношениях. Выброшено все, что касалось самоубийства Жака, не желавшего мешать жене, страстно полюбившей другого. 113 В «Библиотеке для чтения», т. ЬХШ, были помещены приписанное Державину стихотворение «Беспристрастный зритель некоторых состояний нынешнего века (1794). Письмо к приятелю» (на самом деле это стихотворение Д. С. Хвостова) и приписанная Фонвизину «Ода» (ее автор — Д. П. Горчаков). 114 Автор «Странствователя по суше и морям»—Е. П. Ковалевский. В этом перечне одна статья Ковалевского, где «Арнаут»— заглавие, а «Яссы и Молдавия»— подзаголовок, превратилась в результате ошибки в пунктуации журнального текста в две. Упоминаемая перед этим статья «Историческое обозрение открытия золота» в «Библиотеке для чтения» подписана: Ков. Автор ее, видимо, также Е. П. Ковалевский. 115 Статья «Иезуиты»— Н. А. Ратынского. 116 Статья «Е. А. Баратынский» («Отечественные записки», 1844, т. XXXVII, № 12, отд. И, с. 83—104; с посвящением В. Ф. Одоевскому) принадлежала А. Д. Галахову (псевдоним: Сто один). В начале статьи ее автор признавал критическую оценку поэзии Баратынского в «Отечественных записках» (то есть статью Белинского о стихотворениях Баратынского 1842 г.) односторонней, произнесенной «с высоты идеи», не отвечающей внутреннему содержанию творчества поэта. 690
АЛЕКСАНДРИНСКИЙ ТЕАТР (с. 218-246) Впервые — в кнпге «Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею Н. Некрасова. Ч. II». СПб., 1845, с. 5— 80 (ц. р. 2 января 1845 г.; вып. в свет 1 июля). Подпись: Театрал ex officio. Авторство — ПссБ, т. IX, с. И. Статья сложилась пз двух неравных частей, наппсанпе которых относится к разному времени. Они различаются и в жанрово-стплпстическом отношении. Первые страницы (почти до конца того, что сам автор определяет как «несколько длинное и немного поэтическое вступление») повторяют, с некоторыми дополнениями и изменениями, текст вступления к театральной рецензии 1840 г. «Русский театр в Петербурге» (наст, изд., т. 3, с. 452—455). Здесь Белинский вспоминает о своем раннем увлечении театром и о московских впечатлениях от игры Мочалова. Сам он характеризует это вступление как «элегию в прозе». На ней лежит отпечаток и мировоззрения, и стилистики раннего Белинского. При включении этого текста в статью 1845 г. в него были внесены небольшие, но тем не менее характерные поправки, главным образом стилистического, но отчасти и смыслового порядка. Правка шла в основном в направлении внесения в текст некоторых новых реальных подробностей (например, о театре губернского города, что несомненно воспроизводит впечатления подростка Белинского от пензенского театра). Сняты и заменены более прозаическими отдельные «несколько поэтические» определения, характерные для слога рецензии 1840 г. Далее в примечаниях указаны наиболее существенные из этих внесенных дополнений и перемен. Основная часть статьи носит иной характер. Это своеобразный «физиологический очерк», отвечающий общему направлению сборника, тону и содержанию других статей Белинского в нем («Петербург и Москва», «Петербургская литература»). Здесь дана острая в социальном плане сравнительная характеристика петербургского (Александринского) и московского театра, их репертуара, актеров и особенно публики. Отметим, »что и в этой части статьи Белинский использовал материалы отдельных театральных рецензий более раннего времени.. Введены с некоторыми переменами значительные куски текста из рецензий «Русский театр Петербурга» 1843 г. («Отечественные записки», № 3; см. примеч. 38) и 1841 г. («Отечественные записки», № 11; см. примеч. 49). Эти вставки в текст статьи 1845 г. являются дополнительным и решающим аргументом в пользу авторства Белинского, впервые установленного С. А. Венгеровым. В названии и многократно в самом тексте статьи (как и в других очерках сборника «Физиология Петербурга») воспроизводится живая произносительная особенность тогдашнего петербургского просторечия: Александ- рынский театр. 1 Весь большой отрывок с воспоминаниями о театре в губернском городе со слов «Даже п днем, если случится», кончая: «неотступным идолом души моей — театром» отсутствовал в рецензии 1840 г. 691
2 В тексте рецензии 1840 г. вместо «вступающий в права свои разум» было: «чувство». 3 В рецензии 1840 г. вместо: «шептали» было: «лепетали». 4 Приводятся отрывки из реплик леди Макбет (д. V, сц. 1) и Макбета (д. II, сц. 2) в переводе М. Вронченко (СПб., 1837). 5 В рецензии 1840 г. вместо «грубыми»: «не совсем благоприятными». 6 Вместо: «юиого, блаженного» в рецензии 1840 г. было: «такого небесного». 7 Слов: «как душа прекрасной женщины» не было в тексте 1840 г. 8 Слов: «в светлый мир искусства истинного и высокого» не было в рецензии 1840 г. 9 Слово «отчасти», набранное здесь курсивом, отсутствовало в рецензии 1840 г. 10 Вместо отрывка: «Но это «отчасти» сени послала мне жизнь» в тексте 1840 г. было: «О, ежели жизнь моя продолжится еще на десять раз во столько, сколько я уже прожил,—и тогда, даже в минуту вечной разлуки с нею». 11 Далее Белинский вспоминает о П. С. Мочалове в роли Гамлета (см. в т. 2 наст. изд. статью 1838 г. «Гамлет», драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета»), а затем о нем же в роли Отелло. 12 Вместо: «один из лучших, благоуханнейших цветков» в тексте 1840 г. было: «лучшей, благоуханнейший цветок». 13 Вместо слов «почти шепотом» в тексте 1840 г. было: «тихо». 14 Слова Отелло Дездемоне в трагедии Шекспира (д. IV, сц. 2). 15 См. «Отелло» Шекспира (д. V, сц. 2). 16 Вместо отрывка, начиная со слов: «И мнилось моему разгоряченному воображению» и до конца абзаца, в рецензии 1840 г. было: «Все это видел я на сцене того великого города, в недрах которого бьется пульс русской жизни, где люди жпвут для жизни, п если, пробудившись от дремоты повседневного быта, предаются наслаждению, то предаются ему широко и вольно, со всею полнотою самозабвения,— на сцене того маститого, царственного города, где все великое находит свой отзыв в душах и где самая толпа полна таинственной думы, как лес или море... Я уже начинал было думать», и далее, как и в тексте статьи 1845 г. Такпм образом, поэтическая характеристика Москвы в статье об Алек- сапдринском театре была исключена. 17 Вместо этого отрывка (со слов: «Потом я сообразил» и кончая словами: «приноровляться к вульгарным требованиям толпы»), содержащего критические замечания о характере таланта Мочалова и о театральной публике, в заметке 1840 г. было только: «Да и в своих ролях не может он быть одпнако вдохновен и одинако хорош...» Критические замечания об игре Мочалова, сходные с этими, были высказаны Белинским еще в статье 1835 г. «И мое мнение об игре г. Каратыгина» (наст, изд., т. 1, с. 130—131). См. также позднейший «Некролог П. С. Мочалова»—паст, изд., т. 8. 18 Вместо отрывка, начиная со слов: «но во всяком случае, не давайте враждебному предубеждению» п кончая словами: «обратиться к немного прозаической характеристике Александрпнского театра» в тексте рецензии 1840 г. было (разрядкою выделены слова, не включенные в текст статьи 692
1845 г.): «но, бога ради, не смотрите с ненавистию, как на человека злого и недоброжелательного, на того, кто в лета сурового опыта, обнажившего перед ним действительность, протирая глаза от едкого дыма лопающихся, подобно шутихам, фантазий, на все смотрит мрачно, всему придает какую-то важность и обо всем судит с желчною злостыо: может быть, это происходит оттого, что некогда его сердце билось одним бесконечным, а в душе жили высокие идеалы, а теперь его сердце полно одного бесконечного страдания, а идеалы разлетелись при грозном светоче опыта, и он своим докучливым ворчаньем мстит действительности за то, что она так жестоко обманула его... Обратимся же к этой грустной действительности». 19 В тексте сб. «Физиология Петербурга» опечатка: «один». 20 Цитата из «Евгения Онегина» (глава первая, строфы XVII—XVIII). Строка: «Где каждый, критикой дыша» (вместо: «Где каждый, вольностью дыша») — цензурное искажение в изданиях 1820—1830-х гг. 21 В строфе XX первой главы. 22 Цитата из главы седьмой «Евгения Онегина» (строфа L); курсив Белинского. В тексте романа в предпоследнем стихе цитаты не: «в древни», а: «в прежни леты». 23 П. С. Мочалов дебютировал в роли Полиника в трагедии В. А. Озерова «Эдип в Афинах» в 1817 г. 24 В. А. Каратыгин в первый раз выступал на московской сцене в 1833 г., затем — в 1835 г. См. в т. 1 наст. изд. статью «И мое мнение об игре г. Каратыгина». 25 «Заколдованный дом»—трагедия немецкого драматурга И. фон Ауф- фенберга в переводе П. Г. Ободовского была поставлена в Александринском театре в 1836 г. Белинский в 1839 г. посвятил этому спектаклю специальную рецензию (см.: Б е л и н с к и й, АН СССР, т. III, с. 374—378). 26 В драме Гюго «Бургграфы». См. о ней в заметке «Русская драматическая литература» в иаст. т. 27 «Джарвис, страдалец чести», драма Ш. Лафона (перевод П. Зубова; 1841). 28 Сырная неделя — масленица, когда в театрах давалось много представлений. 29 Водевиль Т.-М.-Ф. Соважа и Ж.-Ж.-Г. Делюрье «Матрос» (перевод Д. Шепелева). 30 Щепкин играл роль Шейлока в «Венецианском купце» в 1835 г. Белинский неизменно выделял исполнение Щепкиным роли Шейлока и Матроса (см. предыд. примеч.). Ср. в статье «И мое мнение об игре г. Каратыгина»— наст, изд., т. 1, с. 132; там же и об исполнении Щепкиным роли Матроса. 31 Первые казенные театры в Москве назывались Большой — Большим Петровским, а Малый — Малым Петровским театром (по их местонахождению на Петровке). См. статью 1838 г. «Петровский театр» — Бслин- с к и й, АН СССР, т. II, с. 516—529. 32 «Филатка п Мнрошка — соперники, или Четыре жениха и одна невеста» (1831) — водевиль П. Г. Григорьева 2-го. Об этом популярном тогда 693
среди зрителей из простого народа водевпле Белинский упоминал неоднократно. Ср.: Белинский, АН СССР, т. III, с. 83 и 368; т. IV, с. 325; т. VI, с. 578. 33 Ср. об этом в «Очерках московской жизни» II. Вистенгофа (М., 1842): «Знаменитый Бардпн начинает (в мае. — Ю. С.) обыкновенно травить за Рогожскою заставою своего лютого медведя Ахана, которого он не может затравить в течение 20 лет» (с. 88). 34 В Михайловском театре в Петербурге выступала французская труппа. 35 Александр Македонский — в «драматическом представлении» под тем же названием М. А. Маркова (1841); Ломоносов, Сумароков, Тредиаков- ский — в «драматической повести» Н. А. Полевого «Ломоносов, или Жизнь и поэзия» (1843); Державин —в пьесе Полевого «Ода премудрой царевне киргизкайсацкой Фелице» (4839); Карл XII — в переводной драме «Карл XII на возвратном пути в Швецию» (перевод П. Эрлинга; 1832); Елизавета — английская королева — в трагедии «Елизавета и граф Эссекс» (по роману «Кенильвортский замок» В. Скотта; перевод В. А. Каратыгина; 1832); Федосья Сидоровна — в «Комедии о войне Федосьи Сидоровны с китайцами» Н. А. Полевого (1842); Сусанин —в его «Костромских лесах» (1841). 36 Н. В. Кукольник впервые выступил как драматург в 1834 г. с драмами: «Джакобо Санназар», «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский», «Рука всевышнего отечество спасла». Из-за непочтительного отзыва на эту псевдопатриотическую драму в монархическом духе был закрыт журнал Н. А. Полевого «Московский телеграф». Н. А. Полевой выступил как драматург впервые в 1838 г. с пьесой «Дедушка русского флота» и трагедией «Уго- лино» в «ультраромантическом» роде (см. рецензию на нее — наст, изд., т. 2). 37 П. Г. Ободовский как переводчик Шиллера поминается Белинским в 1832 г. («Литературное объяснение»—см. наст, изд., т. 2, с. 280); в рецензии на ч. IV «Пантеона русского и всех европейских театров» (см.: Белинский, АН СССР, т. IV, с. 460) его перевод шиллеровского «Дон Карлоса» еще назван «прекрасным», но уже иронически об Ободовском-перевод- чике говорится в рецензии «Русский театр в Петербурге» 1843 г. (см. наст, изд., т. 5, с. 415 и сл.), которая использована и в данной статье. 38 Далее, начиная со слов: «И если нельзя не завидовать лаврам этих достойных драматургов» и кончая словами: «очень важно быть представленными девятнадцать раз в продолжение двадцати дней», следует отрывок, взятый из рецензии 1843 г. «Русский театр в Петербурге. Ломоносов, или Жизнь и поэзия»... соч. Н. А. Полевого...» (см. наст, изд., т. 5, с. 415—417) с некоторыми изменениями текста, особенно в конце отрывка (см. далее примеч.). 39 См. примеч. 5 к рецензии на «Повести Безумного» (наст, изд., т. 1, с. 680). 40 Подражанием «Гамлету» Шекспира называет Белинский «вольный» перевод его Н. А. Полевым (1837). Белинский стал оценивать перевод Полевого резко, как переделку Шекспира, начиная с 1840 г. (ср. статью об «Очерках русской литературы» Полевого; наст, изд., т. 2, с. 256), 694
41 См. прпмеч. 2 к рецензии «Русский театр в Петербурге» — наст, изд., т. 5, с. 595. 42 В рецензии 1843 г. было: «и порывистая юность второго». 43 О драме Э. Шенка в переводе П. Г. Ободовского «Велизарий» см. в рецензии 1839 г. «Александрпнский театр. Велизарий. Драма в стихах...» — наст, изд., т. 2, с. 495—504; см. также о ней — т. 3, с. 355. О «драматическом представлении» Ободовского «Русская боярыня XVII столетия» (1842) — в рецензии «Русский театр в Петербурге» (январь 1843 г.) — наст, изд., т. 5, с. 375—376. 44 Об «Елене Глинской» Н. Полевого см. в рецензии «Русский театр в Петербурге» (март 1842 г.)-Белинский, АН СССР, т. VI, с. 81—89; о «Ломоносове» в рецензии на его постановку — наст, изд., т. 5, с. 415—420. 45 Вместо отрывка, начиная со слов «Так некогда утешал г. Ободов- ский» и кончая словами: «мы этого не знаем», в рецензии 1843 г. было: «Так недавно тешил г. Ободовский публику Александринского театра своею бесподобною драмою «Русская боярыня XVII столетия»; так недавно тешил г. Полевой публику Александринского театра «Еленою Глинскою», а на прошлой масленице потешал ее «Ломоносовым», который был дан ровно девятнадцать раз и который уже едва ли дан будет когда-нибудь в двадцатый раз». 46 Цитата из «Северной пчелы», 1843, № 35. 47 Вместо отрывка, начиная со слов: «Но вот мнение одной газеты» и до конца абзаца, в рецензии 1843 г. было: «Сама «Северная пчела» (зри 35 №) выразилась об этом так» (далее следует цитата, приводимая и в статье 1845 г.). А затем было: «Полно, правда ли это? Нам кажется, что для такой пьесы, как «Ломоносов», очень выгодно быть представленной девятнадцать раз в продолжение двадцати дней, по пословице: куй железо, пока горячо. Что изящно, то всегда интересно, и занимательность хорошей пьесы не может пропасть ни с того, ни с сего. «Горе от ума» и «Ревизор» и теперь даются и всегда будут даваться. А «Ломоносов» и К0 пошумят, пошумят недели две-три да и умрут скоропостижно, пропадут без вести». 48 Под инициалами Р. 3. и В. 3. несомненно имеются в виду Р. М. Зотов, автор исторических романов и многочисленных пьес, и его сын В. Р. Зотов, писатель и журналист. Пьесы обоих шли на сцене Александринского театра, что и дало повод Белинскому иронически причислить их к «современным драматическим гениям». 49 Далее, начиная со слов: «Он непереводим, как русская народная песня» (с. 266) и кончая словами: «а чувства, побуждения и образ мыслей — немецкий пли французский...», следует большой отрывок, взятый из рецензии «Русский театр в Петербурге» 1841 г. (см. наст, изд., т. 4, с. 476—480). При включении его в текст статьи 1845 г. имели место отдельные пропуски, небольшая правка (преимущественно стилистического характера). Наиболее существенные пропуски и изменения текста указаны в примечаниях. 50 Такое же утверждение см. в статье «Иван Андреевич Крылов» (наст, т., с. 266). 51 Это писалось Н. А. Полевым (подпись: Ъ. Ъ.) в «Северной пчеле» 695
(1843, № 281; рецензия на водевиль П. Каратыгина «Булочная, или Петербургский немец»). 52 Цитата из былины «Дмитрий Васильевич и Домна Фалалеевна>> (см. ее в сборнике М. Д. Суханова «Древние русские стихотворения, служащие дополнением к Кирше Данилову» (СПб., 1840). Об этой былине говорится также в статье IV о народной поэзии (наст, изд., т. 4, с. 272—274). 53 В рецензии 1841 г. дан более исправный текст: «драма из жизни современного общества». 54 В рецензии 1841 г.: «таковы слова». 55 В рецензии 1841 г. вместо: «не по чем бы и узнать»—«по чем бы п узнать»; вместо: «этот храбрый офицер»—«сей храбрый офицер». 56 В рецензии 1841 г.: «целует ее ручку». 57 В рецензии 1841 г. дан более исправный текст: «маменька или папенька бранит ее и грозит ей». 58 Цитата из стихотворения Лермонтова «Журналист, читатель и писатель». 59 Вместо «Пора бы, кажется, понять, что это значит стрелять холостыми зарядами на воздух, сражаться с мельницами и баранами» в рецензии 1841 г. было: «Милостивые государи, поймите наконец, что вы стреляете <...), сражаетесь с мельницами и баранами»... И далее вместо: «Пора бы наконец понять, что это значит изображать тряпичные куклы» было: «Поймите наконец, что вы изображаете тряпичных кукол <...), рисуете мир» и т. д. 60 В рецензии 1841 г. это предложение заканчивалось так: «а не современное общество, которого вы не знаете и которое вас не желает знать». 61 В рецензии 1841 г. этот текст продолжается так: «над желтыми перчатками и над всем, что любят осмеивать люди в своих господах, ожидая их у подъезда с шубами на руках». 62 В ч. II «Физиологии Петербурга» при переносе текста рецензии 1841 г. здесь имел место корректурный пропуск. Там это место читалось: «Что касается до нашей трагедии — она представляет такое же плачевное зрелище, как и комики». Мы восстанавливаем пропуск по тексту рецензии 1841 г. 63 Аналогичную характеристику «Бориса Годунова» как «трагедии чисто эпического характера» Белинский дал еще в статье «Разделение поэзии на роды и виды» (см. наст, изд., т. 3, с. 315); эта же мысль была развпта и в статье десятой о Пушкине (ноябрь 1845 г.). 64 Еруслан Лазаревич — персонаж русской народной сказки. 65 Имеется в виду шутка-водевиль в одном действии Н. Акселя (псевдоним Н. Ф. Линдфорса) «Людмила, или Новый дом сумасшедших» (1843). См. также: ПссБ, т. XIII, с. 112—113. 66 «Донна Луиза, инфанта португальская», историческая драма Р. М. Зотова (по повести Фаннп Рейбо; 1840). Рецензию на драму см.: Бели н с к и й, АН СССР, т. IV, с. 331—334. 67 «Новый Недоросль» — комедия С. Н. Навроцкого (1840). См. отзыв о ней: Белинский, АН СССР, т. IV, с. 334—336: «геркулесовские столбы бездарности, далее которых она (то есть бездарность. — Ю. С.) пе дерзает». 696
68 «Ни статский, ни военный, не русский и не француз, или Приезжий из-за границы»— водевиль П. И. Григорьева 1-го (1841); см. о нем: Белинский, АН СССР, т. IV, с. 477—478.'<Саардамский корабельный мастер, или Нет имени ему»—комедия Р. М. Зотова (1841); о ней: Белинский, АН СССР, т. IV, с. 578—579. «Сбритая борода» и т. д. — комедия П. А. Смирнова (1841); см. о ней там же. «Боярское слово, или Ярославская кружевница»— драма П. Г. Ободовского (1841). «Кум Иван»—«русская быль в двух отделениях» Е. В. Аладьина (1841). «Шкуна Нюкарлеби» — драма Ф. В. Булгарина (1841). Ее Белинский поминал неоднократно (см., например: Б е л и н с к п й, АН СССР, т. VI, с. 201; также в «Литературных и журнальных заметках» (ноябрь 1842 п январь 1843 гг.) — наст, изд., т. 5, с. 343 и 377). «Костромские леса»—«русская быль» Н. А. Полевого; см. в рецензии «Русский театр в Петербурге»—наст, пзд., т. 4, с. 482—483. «Современное бородолюбие»—комедия Д. Г. Зубарева; см. о ней там же. «Князь Серебряный, или Отчизна и любовь»—драма в стихах Н. И. Филимонова (1842); см. о ней: «Русский театр в Петербурге» (март 1842 г.) — Б е л и и с к и й, АН СССР, т. VI, с. 76—77. «Отец и дочь»—драма П. Г. Ободовского (переделка с итальянского; 1842); см. о ней там же, с. 77—79. 69 «Елена Глинская»—драма Н. А. Полевого. «Христина, королева шведская» и «Царь Василий Иванович Шуйский»— драмы П. Г. Ободовского (1842) ; см. о них: Белинский, АН СССР, т. VI, с. 200—204. «Святослав»— «драматическое представление» (1842); см. там же. «Великий актер, или Любовь дебютантки»—драма П. П. Каменского (1842); см.: Белинский, АН СССР, т. VI, с. 395—398. «Жены наши пропали, или Майор Bon Vivant»— водевиль П. И. Григорьева 1-го; см. там ж е. 70 «Людмила, драма... составленная из баллады В. А. Жуковского» (1830) — см. о ней: Белинский, АН СССР, т. VI, с. 511. 71 «Заложение Санкт-Петербурга. Русская драматическая быль» (1843). См. о ней: ПссБ, т. XIII, с. 115. «Волшебный бочонок, или Сон наяву» — «старинная немецкая сказка в двух действиях» Н. А. Полевого (1843); см.: Белинский, АН СССР, т. VII, с. 640—641. «Русский моряк. Историческая быль»— его же. «Жила-была одна собака»— водевиль с французского; см. Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 142. «Новгородцы»—«драматическое представление» В. Р. Зотова (1844); см.: там же, с. 163—164. «Сигарка»— комедия II. А. Полевого (1844); см. т а м ж е. 72 «Школьный учитель»— водевиль (с французского) П. А. Каратыгина 2-го (1842); см.: «Библиографические и журнальные известия» (февраль 1843 г.) —Белинский, АН СССР, т. VI, с. 692. «Что имеем не храним, потерявши плачем»—водевиль С. Соловьева (1843); см.: ПссБ, т. XIII, с. 124— 125. «Дома ангел с женой, в людях смотрит сатаной»— водевпль (перевод с французского) П. С. Федорова (1844); см.: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 369. 73 См. паст, т., с. 150. 74 Имеется в виду драма О. Арну и П. Фурнье «Преступление, пли Восемь лет старше»; перевод С. Соловьева (1842). 697
ПЕТЕРБУРГСКАЯ ЛИТЕРАТУРА (с. 247—257) Впервые — в книге «Фпзпология Петербурга, составленная пз трудов русских литераторов, под редакциею Н. Некрасова, ч. II», СПб., 1845, с. 143 — 168 (ц. р. 2 января 1845 г.; вып. в свет 1 июля). Подпись: В. Б. Авторство — ПссБ, т. IX, с. II. Статья «Петербургская литература» развивает ту общую сравнительную характеристику двух столиц, которую содержала статья «Петербург и Москва», переводя это сопоставление в план характеристики литературной жизни в них. Как и в статье об Александринском театре, это сопоставление проходит с учетом различных сторон общественного явления; там применительно к театру рассматривается проблема отношений публики, с одной стороны, и репертуара и стиля актерского исполнения, с другой; здесь, применительно к литературе, проблема отношений читающей публики и писателей, литераторов, журналистов. Как и две предыдущие статьи, эта статья также не сводится к простому противопоставлению двух городов. Отмечая специфику существования и развития литературы в обоих культурных центрах, статья строит эту характеристику в плане глубокой социальной дифференциации, с учетом роли и влияния на общий характер литературной жизни различных социальных слоев и групп, отдельных «литературных партий» и направлений. Отсюда выделение в статье факторов, способствующих движению литературы или, напротив, препятствующих ему — в каждом из городов. Общий вывод сводится к признанию того, что «каждый из этих городов имеет свое значение и свою важность для России». В этом ярко проявилась историческая роль Белинского как публициста и критика, деятельность которого, с одной стороны, способствовала необходимой для дальнейшего интенсивного развития общественной жизни поляризации литературных сил, а с другой стороны — консолидации всех сил, заинтересованных в таком развитии и способных его поддерживать. При характеристике явлений литературной жизни Петербурга и Москвы сводятся присущие им отрицательные и положительные моменты. Так, для Петербурга отмечается большая читательская активность, более интенсивное расширение круга авторов, быстрое развитие журналистики, и вместе с тем — случайность обращения к занятиям литературой, деляческий подход и беспринципность соглашений между журналистами, произвольное выдвижение литературных «авторитетов» и т. д. В свою очередь, в тогдашней Москве отмечается замкнутость литературной жизни в отдельных кружках, литературная пассивность публики и — вместе с тем —более высокий специальный уровень интеллектуальной жизни первого универсптетского города, более строгое отношение литературных партпй к вопросу об убеждениях и т. д. Для настоящей статьи, как и для ряда других статей Белинского этого времени, симптоматичен упор не только на появление новых «велпких талантов», но и на рост «общей ежедневной производительности» литературы, развитие журналистики и публицистики; подчеркивается особое влияние журналов на «ход общественного образования и просвещения». Характерно и другое замечание Белинского, сделанное попутно, о том, 69а
что жизнь в тогдашнем Петербурге с его резкими социальными контрастами «много способствует развитию юмористического и сатирического направления великих талантов». И здесь главное внимание сосредоточено на дальнейшем развитии критико-реалистического направления в литературе. 1 Неточность: Лермонтов родился в Москве 3 (15) октября 1814 г. В быв. Пензенскую губ. в имение своей бабушки Е. А. Арсеньевой Тарханы был перевезен вскоре после рождения. В 1827 г. с бабушкой переехал в Москву, где учился в Благородном пансионе при университете, а с осени 1830 г. в Московском университете. В 1832 г. переехал в Петербург, где поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. 2 Пушкин родился в Москве, воспитывался в Царскосельском лицее. Впрочем, в те годы о месте рождения Пушкина нередко давались иные сведения. Так, Н. И. Греч в «Опыте краткой истории русской литературы» (СПб., 1822, с. 328) сообщал, что Пушкин родился в Петербурге. 3 См. эту статью в наст. т. 4 «Репертуар» — журнал «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров». 5 «Прибавления к «Московским ведомостям» — отдел объявлений казенных и частных в газете «Московские ведомости» (с 1838 г.). 6 Передние статьи — передовые. 7 В газетах того времени сообщались сведения о производстве в чины и о получении подрядов на какие-либо работы. 8 Явный намек на Н. А. Полевого. 9 Бенедиктов с начала 1840-х гг. до 1845 г. почти не публиковал новых произведений. В падении авторитетов Марлинского и Бенедиктова большую роль сыграли статьи Белинского «Стихотворения Владимира Бенедиктова» (1835 г.; наст, изд., т. 1) и «Полное собрание сочинений А. Марлинского» (1840 г.; наст, изд., т. 3). 10 Ср., например, статью Н. А. Полевого о «Мертвых душах», где Поль де Кок сопоставляется с Гоголем к преимуществу первого, ибо он «если... шутит, грязно шутит, зато... и не добивается ни в учителя, ни в гении» («Русский вестник», 1842, № 5-6, отд. III, с. 51). С Поль де Коком сопоставлял Гоголя в это Еремя и Сенковский (см.: «Библиотека для чтения», 1842, т. ЫН, отд. VI, с. 51—53). 11 Клуб соединенного общества — чиновничий клуб, «воскресший», по словам «Северной пчелы» (1843, № 256), в это время. Членами его были крупные чиновники, артисты, куппы первой и второй гильдии. 12 Ср. реплику Молчалина («Горе от ума», д. III, явл. 3). 13 Ср. слова Репетплова («Горе от ума», д. IV, явл. 4) о разговорах » Английском клубе: Я сам, как схватятся о камерах, присяжных, О Бейроне, ну о матерьях важных, Частенько слушаю, не разжимая губ. 14 Под первым московским авторитетом, написавшим «в двадцать лет», «шток повестей», илеется в виду М. И. Погодин; автор «десятков двух фразистых стихотворений»— А. С. Хомяков. 699
15 Ср. в статье «Петербург и Москва» — наст, т., с. 155. 16 Почти все тогдашние газеты («Санкт-Петербургские ведомости», «Северная пчела», «Русский инвалид», «Литературная газета») и журналы («Библиотека для чтения», «Современник», «Отечественные записки», «Маяк» п др.) выходили в Петербурге. 17 Чиновниками были В. Г. Бенедиктов, Н. В. Кукольник, Ф. А. Кони, Л. В. Брант и другие тогдашние петербургские поэты, писатели, журналисты. 18 Примером таких «деловых компромиссов», а по существу беспринципных соглашений в среде петербургских журналистов и литераторов могли служить отношения между Булгариным, Сенковским, Н. Полевым. 19 Введенная Петром «табель о рангах» предполагала деление всех чинов на четырнадцать классов. Выражение «романист пятнадцатого класса» (по образцу популярного в литературе иронического выражения «чиновник пятнадцатого класса») означает здесь низшую степень таланта. 20 Намек на В. Р. Зотова, автора романов «Леонид, или Некоторые черты из жизни Наполеона» (1832; см. рецензию на второе его издание — Белинский, АН СССР, т. IV, с. 319), «Таинственный монах, или Некоторые черты из жизни Петра I» (1834; см. рецензию на него в наст, изд., т. 1, с. 383—385) и «Никлас Медвежья лапа, атаман контрабандистов, или Некоторые черты из жизни Фридриха II» (1837). 21 Имеются в виду романы М. И. Воскресенского «Он и она» (М., 1836) и «Проклятое место» (М., 1838) (см. о них: Белинский, АН СССР, т. III, с. 72-73, п т. IV, с. 323). 22 Имеется в виду лубочное издание: «Танька, разбойница ростокинская, или Царские терема. Историческая повесть XVIII столетия. Соч. Сергея ...кого», в 3-х частях, М., 1834. 23 Петербургский писака — Л. В. Брант, автор книжек «Аристократка. Быль недавних времен» (СПб., 1842) и «Жизнь, как она есть» (в 3-х частях, СПб., 1843). См. рецензию па «Жизнь, как она есть» и примеч. к ней в наст. т. 24 Имеются в виду лубочные издания: «Разгулье купеческих сынков в Марьиной роще» анонима (М., 1836) и «Козел-бунтовщик, или Машина свадьба» Н. Базилевича (М., 1841). 25 «Не-поЕесть» И. И. Панаева «Тля» («Отечественные записки», 1843, т. XXVI, № 2) ж его же физиологический очерк «Петербургский фельетонист», опубликованный в той же ч. 2 «Физиологии Петербурга», что и эта статья Белинского, содержали остросатирпческое изображение петербургских журналистов-дельцов. 26 Издание 3-й части «Физиологии Петербурга» не состоялось; судьба пазванного здесь очерка неизвестна. 27 В 1834 г. стал выходить журнал «Библиотека для чтения», с 1836 г. — «Современник», с 1839 г. — «Отечественные записки». В 1834 г. был закрыт «Московский телеграф»; в 1836 г.—«Телескоп», в 1839 г. прекратил существо ванпе «Московский наблюдатель». 28 Особой неаккуратностью выхода отличался «Московский наблюдатель». 700
29 «Телескоп» не «медленно исчах», а был закрыт в 1836 г. за помещение первого из «Философических писем» П. Я. Чаадаева. 30 Об этом с негодованием писал С. П. Шевырев в статье «Словесность и торговля» («Московский наблюдатель», 1835, ч. I, кн. 1). Позицию Ше- вырева подверг критике Белинский в статье «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» (см. эту статью и примеч. к ней в т. 1 наст. изд.). См. также об этом в статье «Сто русских литераторов... Том третий» в наст, т., с. 402—404. 31 Ср. в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом» (1824) в последней реплнке книгопродавца: Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать. 32 Ср. об этом также в статье «Петербург и Москва» (наст, т., с. 144); о значении железных дорог для прогресса вообще — в статье о «Руководстве к познанию новой истории» Смарагдова (наст, т., с. 94). Об особом интересе Белинского к строящейся тогда железной дороге между Петербургом и Москвой вспоминал в «Дневнике писателя» за 1873 г. Достоевский (см.: «В. Г. Белинский в воспоминаниях современников». М., 1977, с. 522—523). ИВАН АНДРЕЕВИЧ КРЫЛОВ (с. 258-281) Впервые — «Отечественные записки», 1845, т. XXXVIII, № 2, отд. II «Науки и художества», с. 62—84 (ц. р. 31 января; вып. в свет 2 февраля). Без подписи. Авторство — Н. Л. Бродский. Неизвестная статья Белинского. —«Печать и революция», 1923, № 4, с. 9—25. В статье дана наиболее развернутая характеристика творчества Крылова, к которому Белинский обращался неоднократно (непосредственно предшествовавшие этому характеристики см. в первой статье о Пушкине и в рецензии на издание басен в наст. т.). Очень показателен тот выбор басен, лучших и наиболее важных, который делает Белинский в этой статье (так же, как отчасти и в указанной рецензии). Это басни наиболее социально острые, реалистически выразительные. Центральной общей темой статьи является тема народности в литературе. Характеризуя истинную народность литературных произведении, Белинский вместе с тем продолжает здесь острую критику ложной народности, начатую в двух предшествующих по времени появления в «Отечественных записках» статьях — восьмой статье о Пушкине (декабрь 1844 г.) п «Русская литература в 1844 году» (январь 1845 г.). Из последней сюда переходит критика «рыцарей народности»— поэтов из круга «Москвитянина». В статье — одна из наиболее ярких характеристик Берапже как истинно народного поэта. К оценке творчества французского песешшка Белинский обращался не раз. Очень показательно п сопоставление поэтов, близких к кругу «Москвитянина», с романтическими произведениями Гюго, которые так часто подвергались у Белинского критике (см. в наст. т. рецензию «Русская драматическая литература»). 701
1 Реплику этого «рыцаря народности» составляет ироническое переложение нескольких строк пз двух стихотворений Н. М. Языкова: «Песня балтийским водам» и «Н. В. Гоголю» (1841). Ср. в первом из них: Балтийские воды В те страшные дни роковой непогоды Почтенно уважили вы Елагиных: вы их на невские воды Примчали... О втором стихотворении — см. примеч. 61 к статье «Русская литература в 1844 году». 2 В реплике «другого рыцаря народности» иронически использованы отдельные слова и выражения (например: «молодое буйство», «разымчивая, пьяная») из стихотворения Пушкина «К Языкову» (1826) — ср. его воспроизведение в статье «Русская литература в 1844 году» (с. 182). Ср. также следующие строки в стихотворении Языкова «Константину Аксакову» (1844): Ты молодец! В тебе прекрасно Кипит, бурлит младая кровь, В тебе возвышенно и ясно Святая к родине любовь Пылает. И далее: Мил мне ты. Сияют светлой чистотою Твои надежды и мечты. Близка эта «перелицовка» и к пародии на Языкова, принадлежавшей Н. А. Некрасову, «Послание к другу (из-за границы)». Она была опубликована в № 5 «Литературной газеты» за 1845 г. под псевдонимом: Н. Стукот- нин. Белинский в письме к А. И. Герцену от 26 января 1845 г. обращал на нее внимание московских друзей и просил ее распространять. 3 Характеризуя «третьего рыцаря», Белинский имеет в виду также прежде всего Языкова с его стихотворением «К ненашим» (1844). 4 Намек на Е. Л. Милькеева и его стихотворение «Русское вино»—см. нримеч. 33 и 34 к статье «Русская литература в 1843 году». 5 Четвертый «рыцарь народности» списан с А. С. Хомякова. Ср. его характеристику в статье «Русская литература в 1844 году» (с. 192—203); например, строки о «голосе вашего прорицателя» гибели Запада (с. 202), а здесь: «непризнанный благовестнпк отечественной славы». На тот же оригинал указывает и сравнение «рыцаря» с Лжедмитрием (Хомяков — автор драмы «Дмитрий Самозванец»). 6 См. рецензию «Сочинения Александра Пушкина. Томы IX, X п XI» (1841) — наст, изд., т. 4, с. 438 и примеч. 34 к ней. 7 Цитата из песни Беранже «Кардинал и песенник». Ср. перевод А. А. Коринфского: Сознайтесь, верный мой читатель, Что не совсем и нрав мой плох, Когда не только бог веселья Воспет мной, но и добрый бог. 702
Сдается мне, что он внимает С небес тому, что я пою, Что шлет он мне благословенье За бедность честную мою... 8 Слова Сальери из «Моцарта и Сальери» (сц. 1). 9 Ср. в монологе Чацкого из «Горя от ума» (д. И, явл. 5): Вот те, которые дожили до седин! Вот уважать кого должны мы на безлюдьи! Вот наши строгие ценители и судьи! 10 Намек на Ф. В. Булгарина. Вскоре после смерти Крылова он поместил в «Северной пчеле» (1845, № 8—9) «Воспоминания об И. А. Крылове и, беглый взгляд на характеристику его сочинений». Здесь он поставил Крылова выше всех русских писателей, не исключая и Пушкина. Булгарин после смерти Грибоедова опубликовал воспоминания о нем, где афишировал свою дружбу с ним. 11 Булгарин в указанной статье (см. предыдущее примеч.). 12 Басня «Петух, Кот и Мышонок» (1802). У Дмитриева отдельные стихи читаются иначе. Второй стих: «Мышонок, не видавши света»; 15-й: «Другой нахал, крикун, теперь лишь будто с бою»; 19-й: «И будто две руки, служащи для полета»; 33-й: «Что у него должна симпатия быть с нами»; 41-й: «Другой же был —Петух, миролюбивый житель». В последнем стихе курсив Белинского. 13 Басня «Крестьянин и Овца». В 11-м стихе журнальный текст дает ошибочно «Овца» вместо «Она». 14 См. примеч. 8 к статье «Русская литература в 1844 году». 15 В журнальном тексте опечатка: «всего пять» вместо «всего четыре». 16 Такое же утверждение см. и в статье «Александринский театр» (наст, т., с. 238). 17 Это было сказано Булгариным в упомянутых выше (см. примеч. 10) «Воспоминаниях об И. А. Крылове». Ср.: «В защите Крылова в 1824 году я сказал, что «в баснях Крылова медведь — русский медведь, и курица — русская курица». Над этим смеялись тогда мои противники, а после того сами же повторяли мои слова» («Северная пчела», 1845, № 9, с. 36). Своей защитой Крылова Булгарин называет здесь статью о шестом издании «Стихотворений И. И. Дмитриева», где между прочим оспаривалось мнение Вяземского о превосходстве Дмитриева над Крыловым (ср. издававшиеся Булга^ риным «Литературные листки», 1824, ч. 1, с. 61 и сл.). 18 Басня «Лисица и Сурок». Курсив Белинского. 19 Это мнение Вольтера, ставшее афоризмом, было высказано им в предисловии к комедии «Блудный сын» (1738). 20 Точнее: «Собака, Человек, Кошка п Сокол». 21 Басня «Вельможа» написана, вероятно, не позже середины 1834 г. Впервые опубликована только в 1836 г. в «Сыне отечества», так как, по свидетельству В. А. Олениной, ее не пропускала цензура. 22 По другим данным — 2 (13) февраля 1769 г. Вторую дату принимают за более точную. 703
23 Либретто «Кофейницы» было написано Крыловым в 1782 г. Впервые опубликовано в 1869 г. 24 В Петербург Крылов переехал в 1782 г. Начало его активной литературной деятельности падает на вторую половину 1780-х гг. 25 Первое издание «Россияды» относится к 1779 г. 26 В 1778 г. вышла только первая книга «Душеньки» под названием: «Душинькины похождения, скаска в стихах»; первое издание всей поэмы относится к 1783 г. («Душинька. Древняя повесть в вольных стихах», СПб.). 27 Не вполне точно: «Клеопатра» до нас не дошла, а трагедия «Филомела» была опубликована в ч. XXXIX «Российского феатра» в 1793 г. 28 Отдельное издание оды появилось в 1790 г. 29 Журнал «Почта духов» (1789) издавался Крыловым; печатался в типографии И. Г. Рахманинова. Крылов — его основной автор; по предположениям отдельных исследователей, в журнале принимали участие также А. Н. Радищев, И. Г. Рахманинов, Н. Ф. Эмин. «Зритель» (1792) издавался Крыловым, А. И. Клушиным, П. А. Плавилыциковым и И. А. Дмитревским, составившими издательскую компанию и организовавшими типографию. 30 Не вполне точные сведения: «Проказники», «Бешеная семья» и «Сочинитель в прихожей» были написаны еще во второй половине 1780-х гг. «Бешеная семья» опубликована в «Российском феатре», ч. XXXIX (1793), «Проказники» — в ч. XL (1793), а Сочинитель в прихожей» — в ч. XLI (1794) того же издания. 31 Впервые Крылов опубликовал (анонимно) несколько басен («Стыдливый игрок», «Судьба игроков», «Павлин и Соловей», «Недовольный гос-ть- ми стихотворец») в журнале И. Г. Рахманинова «Утренние часы» (1788). Позднее эти басни Крылов пе включал в книги басен. Последняя из перечисленных здесь басен под названием «Не вовремя гости» была перепечатана им в «Зрителе», 1792, ч. I. Авторство Крылова в отношении этих басен было установлено лишь в начале нашего века. 32 В первом издании альманаха «Аглая» эта басня Хераскова подписана: М. — в. 33 Из перечисленных басен «Дуб и Трость» и «Старик и трое Молодых» были впервые опубликованы в журнале «Московский зритель», 1806, ч. I; там же была опубликована еще «Разборчивая невеста». Басня «Лев, Собака, Лисица и Волк» позднее печаталась в составе книги четвертой басен под названием: «Лев на ловле». 34 В «Драматическом вестнике» были напечатаны стихи о комедии «Урок дочкам» (1808, ч. I; подпись: Н.) и «Письмо к г. Крылову» (1808» ч. III; без подписи). 35 В 1815 г. басни Крылова были изданы в трех частях; новые басни Крылова как части IV и V этого издания вышли в 1816 г. В 1819 г. вышли «Басни Ивана Крылова в шести частях». 33 Ср. в «Воспоминаниях» Булгарина* (см. примеч. 10): «Ни Эзоп, ни Пильпай, ни Лафонтен не выше Крылова, и Крылов имеет пред всеми то преимущество, что он баснописец и всемирный п народный» («Северная пчела», 1545, № 9, с. 36). 37 И это, вероятно, направлено против Булгарина. 704
33 Ср. в письме к В. П. Боткину от 16 декабря 1839-10 февраля 1840 г. в части ого, датированной 16 декабря: «Видел И. А. Крылова и, признаюсь, с умиленном посмотрел на этого милого п достолюбезпого старца». Почти то же сообщалось и в письме к К. С. Аксакову от 10 января 1840 г.: «Видел Крылова п, прпзнаюсь, с умилением смотрел на этого старца-младеица, о котором можно сказать: «сей остальной из стап славной». Белппскпй видел Крылова на вечере у В. Ф. Одоевского. 39 Пятидесятилетие литературной деятельности Крылова отмечалось 2 февраля 1838 г. 40 Неточность: Крылов умер 9 (21) ноября 1844 г. ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ I Кантемир (с. 282-300) Впервые —«Литературная газета», № 6, 8 февраля, с. 103—105 (ц. р. 7 февраля); № 7, 15 февраля, с. 125—127 (ц. р. 14 февраля); № 8, 1 марта, с. 139—141 (ц. р. 28 февраля). Подпись: В. Б. Вошло в КСсБ, ч. XII, с. 47—74. Цитируемые в статье выдержки из Кантемира приведены по первому изданию его сатир («Сатиры и другие стихотворные сочинения князя Антиоха Кантемира с историческими примечаниями и с кратким описанием его жизни». СПб., 1762). Экземпляр этой книги с многочисленными пометами Белинского, относящимися ко времени его работы над статьей, сохранился в личной библиотеке критика. Большая часть отмеченных Белинским стихов вошла в качестве цитат в настоящую статью. Но в эти цитаты, а иногда и в заглавия сатир вкрались неточности и многочисленные опечатки. Все они без каких-либо оговорок исправлены по упомянутому изданию сатир Кантемира. Относительно части строк, отчеркнутых Белпнским, но не использованных в статье о Кантемире, Л. Р. Ланскии высказал предположение, что «причины воздержания Белинского от намеченных цитат имели цензурный характер» (Л. Р. Л а не кий. Библиотека Белинского. — ЛН, т. 55, с. 462). Такое предположение тем более вероятно, что и в использованных в статье цитатах сделаны исключения. Так, например, в «Литературной газете» после строки «Скучили уж сухари, полетел бы к мясу» (см. наст, т., с. 295) даны две строки отточия вместо следующих далее двух стихотворных строк. Впервые эти строки были восстановлены в КСсБ (ч. XII, с. 66). Написание этой статьи, первого развернутого высказывания Белинского о Кантемире, для «Литературной газеты» в 1845 г. следует признать весьма симптоматичным. Внешнего повода для этого пе было: не выходило издания сочинений сколько-нибудь удовлетворительного; не было, после статьи В. А. Жуковского в «Вестнике Европы» 35 лет назад, и особых знаков внимания критики к творчеству Кантемира. В общих обзорах русской литературы Белпнскпй помпнает Кантемира, начипая с «Литературных мечтаний», по эти отзывы были, особенно на 23 В. Белинский, т. 7 705
первых порах, очень сдержанными. В «Литературных мечтаниях» Белин* ский отводпл подробный разговор о Кантемире, поскольку очень сомневался, как он там выразился, «в его поэтическом призвании» (наст, изд., т. 1, с. 67). Новую русскую литературу в это время Белинский датирует с 1739 г., с появления первой оды Ломоносова. Сатирическое направление, принятое Кантемиром, признается неправомерным для органического развития русской литературы. «Нужно ли повторять, что не с Кантемира и не с Тредья- ковского... началась наша литература?»—пишет он в той же статье (с. 90)* «Явление же сатиры,— утверждается в статье «Русская литература в 1840 году»,— относится скорее к истории общества, а не искусства, не поэзии» (наст, изд., т. 3, с. 184). Таким образом, по критериям «эстетической критики», которая в это время еще оказывает воздействие на Белинского, Кантемир-сатирик оказывается вне сферы поэзии. Перелом намечается в 1842 г. В обзоре литературы за 1841 г. эта тема — о сатирах Кантемира — ставится как тема о начале русской литературы, но остается без разрешения, поскольку Кантемир уже не может служить «чтением» для современного читателя. Впрочем, в примечании к статье «Разделение поэзии на роды и виды» о готовящемся «Теоретическом и критическом курсе литературы» говорится, что в последний войдет и «история книжной русской литературы от Кантемира и Ломоносова до Ка-* рамзина» (наст, изд., т. 3, с. 295). Впервые во второй статье «Речь о критике...» (осень 1842 г.) особо обращается внимание читателей на то, что «первый светский поэт на Руси был Кантемир — сатирик» (наст, изд., т. 5, с. 91). Отвергая свои прежние утверждения о неорганичности явления сатиры в начале развития литературы, Белинский теперь специально подчеркивает, что «сатирическое направление Кантемира не было ни случайно, ни вредно, но было необходимо и чрезвычайно полезно. Оттого оно и укоренилось в нашей литературе» (там же). «Жизненным», «органическим» развитие сатирического направления Кантемира в обществе, где развернулась борьба «умирающей старины с возникающим новым», признается и в первой статье о Пушкине (июнь 1843 г.). С этого времени начало новой русской литературы Белинский неизменно ведет не только от Ломоносова, но и от Кантемира (ср., например, в обзоре «Русская литература в 1844 году»). В рецензии на т. IX «Стихотворений В. А. Жуковского», указывая на забы- тость ряда писателей XVIII в., Белинский называет в этом ряду «забытых писателей» и Кантемира. Тем более симптоматично, что, задумав серию статей о старых писателях для читателей «Литературной газеты», Белинский начинает ее именно со статьи о Кантемире. Бесспорно, это усиление живого интереса к сатпре Кантемира связано с развитием критико-реалистического направления. Особенно откровенно подчеркивает это Белинский несколько позднее, в 1846—1847 гг. В «Мыслях и заметках о русской литературе» (см. наст, изд., т. 8) говорится о том, что «литература была для нашего общества живым источником даже практических нравственных идей». «Она началась сатирою,— раскрывает это положение Белинский,— и в лице Кантемира объявила нещадную войну невежеству, предрассудкам, сутяжничеству, ябеде, крючкотворству, лихоимству и казнокрадству, которые она застала в старом обществе не как пороки, но как правила жизни, как моральные убеждения», 706
Представляя Кантемира пе как отвлеченного обличителя «пороков», а как писателя, вскрывающего типические отношения в современном ему обществе, Белинский, даже вполне учитывая историческую ограниченность и содержания п тем более формы его сатиры, все же смотрит на него как на своего рода предтечу «натуральной школы». В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» он заявляет, что русская литература «началась натурализмом: первый светский писатель был сатирик Кантемир... Он... был верен натуре п писал с нее». В статье 1845 г., несмотря на повторение того, что Кантемир «не поэт, а публицист, пишущий о нравах энергически и остроумно», Белинский указывает, что Кантемпр, «по какому-то счастливому инстинкту, первый на Русп свел поэзию с жизнпю», придал ей сатирическое направление, которое «никогда не прекращалось в русской литературе, но только переродилось в юмористическое» (Белинский, как известно, придавал этому последнему слову особое значение — критически нацеленного, но вместе с тем типического воспроизведения действительности). В статье в первую очередь подчеркнуты критическое отношение Кантемира к старому обществу, его верность направлению петровских реформ и европеизации жизни, широта его просветительских взглядов, присущая ему гуманность, сказавшаяся в его отношении к крепостному праву. Отсюда вывод статьи, звучащий даже полемически,— признание критика, что для него «Кантемир и Фонвизин, особенно последний, самые интересные писатели первых периодов нашей литературы», поскольку они говорят «о живой действительности, исторически существовавшей, о нравах общества, которое так не похоже па наше общество, но которое было ему родным дедушкою...» 1 В КСсБ вместо «в технологическом отношении» было: «в психологическом отношении». 2 Названная книжка включает составленное Г. 3. Байером (Беером) на латинском языке опнсание и русский его перевод, сделанный Н. Н. Бан- тышем-Каменским. Книга издана русским переводчиком, отпечатана в типографии Н. И. Новикова в 1783 г. В состав своего сочинения Байер включил с некоторыми изменениями перевод биографии А. Д. Кантемира, написанной для лондонского издания сатир (1749) О. Гуаско. 3 Точное название этого издания: «Книга систима или состояние му- хаммеданския религии». Д. Кантемир написал ее на латинском языке. Перевод на славяно-русский язык сделан Иоанном Ильинским, обучавшим А. Д. Кантемира русскому п церковнославянскому языкам. 4 Дмитрий Кантемир завещал свое имущество «достойнейшему» из своих сыновей, полагая, что царь, который должен был установить это, остановит свой выбор на Антиохе. Однако при Петре II по проискам Д. М. Голицына, члена Верховного тайного совета, наследство было передано второму сыну Дмитрия Кантемира — Константину, который был женат на дочери Голицына. 5 А. Кантемир был активным участником борьбы против «верховнп- ков», членов Верховного тайного совета, за возведение на престол Анны Ивановны без «кондиции». После переворота 1730 г. Кантемир рассчитывал 23* 707
на пост президента Академии паук. Однако правительство Айны предпочло, отправить его в своего рода почетную ссылку — послом в Лондон. 6 Французский регент — герцог Филипп Орлеанский, бывшпй регентом прп несовершеннолетием Людовпке XV с 1715 по 1723 г. 7 Речь пдет об Аппе Леопольдовне, жене прпица Антона Ульриха Брауншвейгского, племяннице Анны Ивановны. В результате дворцового переворота, устранившего Бирона, бывшего регентом ранее, она стала правительницей прп малолетнем сыне Иване VI Антоновиче с 9 поября 1740 г. После восшествия па престол Елизаветы Петровны 25 ноября 1741 г. Иван Антонович был заключен в крепость, а Анна Леопольдовна сослана в Хол- могоры. 8 См.: «Вечер у Кантемира» (1816) К. II. Батюшкова; вошел в ч. I его «Опытов в стихах и прозе» (СПб., 1817). 9 Начало сатиры VI «О истинном блаженстве». Курсив Белинского. 10 Пломбъерские воды — минеральные источники близ Пломбьера в Богезах па северо-востоке Франции. 11 В «Литературной газете» опечатка: «В 1739 году». Сатира подвергалась многочисленным переработкам, окончательная редакция ее сложилась к 1743 г. 12 Здесь и в последующих цитатах из сатир курсив Белинского. 13 Работа над сатирой II продолжалась долго, окончательная редакция ее сложилась к 1743 г. 14 Окончательная редакция как III, так и IV сатир сложилась к 1743 г. 15 Острожская Библия, напечатанная Иваном Федоровым в 1581 г. в типографии в г. Остроге, в имении князя Константина Острожского, Первая полная Библия на церковнославянском языке. 16 Иоанн Максимович — архиепископ черниговский и новгородский (с 1697 г.), духовный писатель; автор ряда книг, изданных в начале XVIII в. в Киеве и Чернигове. 17 По свидетельству Кантемира, «зачата сатира спя в августе месяце 1731 года». В 1737 г. в Лондоне была переработана. 18 Сатпра VI иаппсана в 1739 г. в Париже. 19 Список сатиры IX был обнаружен и напечатан позднее (в 1858 г.) Н. С. Тихонравовым. 20 Начало песни II «О надежде па бога». 21 Четвертая эпиграмма —«На старуху Лиду». Примечание Кантемпра к последней строке: «Медалями называют старинные деньги. Многие охотники собирают такие медали, и то не без пользы, понеже к изъяснению хронологии много спомоществуют. Стпхотворец наш Лпду-старуху приудо- добляет старинным деньгам». 22 «Письмо Харитона Макентина к приятелю о сложении стихов русских» написано в ответ на просьбу друга (Н. Ю. Трубецкого) высказать мнение о трактате В. К. Тредпаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» (1735). 23 Переводы Кантемира из Анакреона впервые были опубликованы только в издании сочинений Кантемира под редакцией П. А. Ефремова (т. I, СПб., 1867). 708
24 Не оконченная Кантемиром поэма называлась: «Пстрида, или Описа-» иие стихотворное смерти Петра Великого, императора всероссийского». Неоконченная (были изданы две песнп) «героическая поэма» Ломоносова называлась «Петр Великий». 25 Сведения об издании кантемировского перевода книги Б. Фонтенеля «Разговоры о множестве миров» не полны (как и в «Росписи российским книгам из библиотеки А. Смирдппа» (1828), которой пользовался Белинский). Первое издание перевода было подготовлено к 1730 г., но выпущено в свет в 1740 г. из-за препятствий со стороны Синода. Произведение Фонтенеля развивало идеи Коперника. Перевод Кантемира замечателен по языку, свободному от книжных славянизмов; он сопровожден интересными примечаниями, объяснявшими русскому читателю некоторые научные термины, сообщавшими ряд сведений по античной мифологии, истории культуры и т. д. 26 Из перечисленных здесь переводов П. А. Ефремов напечатал в своем издании только отрывок из «Таблицы Кевика философа, или Изображение жития человеческого». Остальные он поминает как «утратившиеся ныне» (А. Д. К а н т е м и р, т. II. СПб., 1868, с. 453). 27 Реляции из Лондона и Парижа не только ценный исторический источник, но и замечательны по языку — чисто русскому в своей основе. Часть их вошла в т. II издания под редакцией П. А. Ефремова; реляции из Франции были опубликованы в журнале «Заря» (1872, № 2); В. Н. Алексан- дренко издал «Реляции кн. А. Д. Кантемира из Лондона» (т. I—II, М., 1892— 1903). 28 Французский перевод сатпр Кантемира, выполненный его другом аббатом Гуаско, был издан в Лондоне в 1749 г. К нему приложена биография Кантемира, написанная Гуаско. В 1752 г. в Берлине вышел немецкий перевод этого издания. 29 При жизни Кантемира сатиры его не могли быть опубликованы. Впервые они были изданы (вместе с некоторыми другими стихотворениями) И. С. Барковым в Петербурге в 1762 г. Обращение редактора с текстом было достаточно вольным. Однако до издания под редакцией П. А. Ефремова в 1867 г. издание 1762 г. определяло традицию воспроизведения текста сатир. «Житие А. Д. Кантемира», предпосланное изданию 1762 г., воспроизводило в сокращении биографию, написанную Гуаско. В основе примечаний к сатирам в издании 1762 г. лежали примечания, составленные самим Кантемиром. 39 Полный текст послания Феофана Прокоповича, начинающийся приведенной строкой, см. в изд.: Феофан Прокопович. Соч. Под ред, И. П. Еремина. М. — Л., 1961. 31 Из сатиры II (ст. 275). 32 Из сатиры IV (ст. 63—64). 33 Все три примера из сатиры V (ст. 263—264, 314 и 381—382). 34 Из сатиры VII (ст. 14—18). 35 Из монолога Чацкого «А судьи кто?» (д. II, явл. 5). В тексте «Горя от ума»: «Сужденья черпают из забытых газет». 06 То есть о стихотворных текстах на иллюминации, обычных в поэзии XVIII в. 70Э
37 Оды под таким названием у Державина нет. 38 Статья В. А. Жуковского о Кантемире—«Критический разбор Кан- темировых сатир с предварительным рассуждением о сатире вообще» («Вестник Европы», 1810, ч. ХЫХ, № 3, и ч. Ь, № 5 и 6). 39 Речь идет об издании «Русскпе классики. Сочинения А. Д. Кантемира» (СПб., 1836). Вышло четыре выпуска, содержавшие восемь сатир и две песни. Это неполное и не вполне исправное повторение издания 1762 г. ТАРАНТАС. ПУТЕВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. СОЧИНЕНИЕ ГРАФА В. А. СОЛЛОГУБА (с. 301—341) Впервые —«Отечественные записки», 1845 г. т. ХЬ, № 6, отд. V «Критика», с. 29—62 (ц. р. 31 мая; вып. в свет 1 июня). Без подписп. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 309—369. Статья о «Тарантасе», являясь одним из наиболее острых полемических выступлений Белинского середины 1840-х гг., получила большой резонанс в современной журналистике. Герцен, приводя примеры наиболее значительных и влиятельных литературных статей Белинского, не случайно на первое место выдвигает именно эту статью (см.: Герцен, т. IX, с. 29). Замысел статьи сложился у Белинского не сразу. Его определению способствовали особые обстоятельства литературно-политической борьбы конца 1844 — начала 1845 гг. Выходу отдельного издания повести В. А. Соллогуба предшествовали специальные извещения в ряде журналов. Так, в библиографической хронике «Отечественных записок» сообщалось: «Тарантас»—чрезвычайно оригинальное и глубоко задуманное произведение... Теперь это сочинение кончено п будет издано великолепнейшим образом, на щегольской бумаге, в литографированной обертке с 25-ю большими политипажами, рисованными известным художником-любите л ем князем Гагариным и резанными на дереве лучшими здешними граверами: гг. бароном Клодтом, Неттельгорстом н Бернардским» (т. XXXVI, 1844, № 9, отд. VI, с. 34). Отклики, последовавшие за выходом повести в свет, были разноречивыми. Указывалось, в частности, на противоречие между живым и остроумным изображением провинциальной жизни в повести и субъективизмом общего подхода автора, склонного к парадоксам. Таков был смысл, например, отзыва Булгарина в «Северной пчеле», не преминувшего при этом задеть «гоголевскую школу» (см. далее, примеч. 36). Предварительный отклик («наскоро», как выражается сам рецензент) Белинского также указывал на эти противоречия в повести, отмечал оригинальность, разнообразие, но и парадоксальность наблюдений и суждений Соллогуба («пестрый калейдоскоп парадоксов... иногда доводящих автора до крайности и односторонности в убеждениях»). Отмечалась и сложность жанровой структуры произведения («не повесть, не путешествие, не философский трактат, не журнальная статья, но то и другое и третье вместе»). Критик писал, что книга «вызывает его на споры», и обещал поговорить о «Тарантасе» «поподробнее» в «следующей», то есть в майской, книжке журнала. Однако подробная статья появилась только в июне. 710
Между рецензией и статьей оказались в № 5 журнала «Литературные и журнальные заметки» (см. их в наст, т.), почти целиком посвященные «Москвитянину», который в то время, в первых трех книжках 1845 г., пытался «обновиться» под редакцией И. В. Киреевского. Главное внимание в «Заметках» Белинского было уделено как раз большой статье нового редактора, растянувшейся на три номера «Москвитянина»—«Обозрению современного состояния литературы». Любопытно, что впечатление от этих трех статей «Обозрения» ассоцппруется в «Заметках» Белинского с виньеткою в издании «Тарантаса», где художник изобразил «великолепный греческий портик, заслоняющий ветхую крестьянскую избу» (см.: наст, т., с. 568). Это как будто бы может служить первым указанием на созревание у Белинского нового замысла статьи о повести Соллогуба. В этом новом замысле пространный критический разбор «Тарантаса», построенный па положительной оценке повести как «художественного» и по мыслям своим вполне «современного» произведения (впрочем, это «согласие» с замыслом повествователя нередко принимает в ходе разбора иронический оттенок), слит с достаточно жестоким памфлетом на молодого деятеля пз славянофильского круга. По позднейшему признанию самого Белинского (в письме к В. П. Боткину от 28 февраля 1847 г.), он был «в крайней степени бешенства, породившего своею сосредоточенностью другую крайность — спокойствие», когда писал эту статью; тогда он был «не красен, а бледен», у него «сохло во рту, отчего на губах и не было пены». Обычно связывают этот сильнейший по сарказму выпад Белинского против славянофилов с общим усилением их нападений в зимние месяцы 1844/45 гг. на «Отечественные записки», Белинского, Герцена и «западников» в целом, особенно с ходившими в публике стихотворными пасквилями* Н. М. Языкова — «К ненашим» и др. (см., например: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 726—727). Но это не вполне объясняет существенные особенности статьи Белинского о «Тарантасе». Несомненно наиболее прямым поводом придать такой характер статье явились именно указанные выше статьи И. В. Киреевского, особенно третья — в мартовской книжке «Москвитянина». В ней Киреевский чрезвычайно резко задел направление «Отечественных записок» и критику Белинского, обвинив их в ориентации на Запад, в некритическом усвоении и смешении «уже устаревших» философских систем и «некоторых результатов новых» (материализма, системы самого Гегеля, левого гегельянства), в «отрицании нашей народности», в низвержении литературных репутаций (Державина, Карамзина, Жуковского и др.) и т. д. Напболее грубым полемическим ударом в этой статье Киреевского была параллель, проведенная между «Отечественными записками» как крайним проявлением «западной» и обскурантным «Маяком» как столь же крайним выражением «восточной», «православной» ориентации. В начале статьи Белинский прямо отказывается от тех характеристик повести Соллогуба, которые были даны им в ранней рецензии. Теперь повесть рассматривается как «произведение художественное» и вместе с тем отвечающее по свопм мыслям требованиям исторического момента. Вместо упрека в парадоксальности суждений подчеркивается объективное значение выведенных автором типов. На первый план выдвигается при этом образ молодого Ивана Васильевича. Ему придается типическое значение: «Это 711
нечто вроде маленького Дон Кихота». Аналогия с печалыю-комическим образом ламанчского рыцаря приобретает в концепции статьи решающее значение. Саму трактовку этого классического образа у Белинского следует признать новой и получившей затем особо актуальное значение в русской литературе и критике XIX в. Главным в этой интерпретации становится «выпадение» героя из реальной, современной ему действительности, господство в нем «мечты», иллюзии. Еще более характерна конкретно-историческая, социально-политическая направленность в трактовке этого типа. В качестве живых примеров современных Дон Кихотов выдвигаются бонапартисты, легитимисты и ультрамонтанпсты во Франции, тори в. Англии, Шеллинг как проповедник «философии откровения» в Германии. Важнейшей приметой этого типа становятся признаки политической и идеологической отсталости, слепоты, консерватизма; это живой исторический анахронизм. В этот ряд вдвигаются и русские славянофилы в различных их вариантах, представлявшихся Белинскому. Аналогии с образом героя Сервантеса отдельных представителей русской действительности давно уже проступали в статьях Белинского, но особенно устойчивым в 1844—1845 гг. стало сравнение с этим образом идеологов славянофильства. С Дон Кихотом сближается Хомяков в окончании статьи «Русская литература в 1844 году»; о них, «рыцарях народности», идет речь и в начале статьи о И. А. Крылове; «Дои Кихоты славянофильства» поминаются в десятой статье о Пушкине (март 1845 г.). И в применении к славянофилам тип Дон Кихота, конечно, остается собирательным. Потому в тексте статьи о «Тарантасе» в качестве примеров «славянофильского Дон Кихота» мелькают намеки то на К. С. Аксакова с его мурмолкой, то на Хомякова, но чаще всего возникает невольная ассоциация с И. В. Киреевским, что подкрепляется и совпадением его имени с именем молодого героя повести. Не случайно, имея бесспорно в виду данную статью Белинского, семнадцать лет спустя Д. И. Писарев назовет свою острую статью об этом представителе славянофильской доктрины: «Русский Дон Кихот». Осуществление нового замысла, само обращение к нему, как впдно, имеет сложную подоплеку. Отношение критика к материалам повести Соллогуба также не вполне однозначно. Причисление Соллогуба к писателям гоголевского направления, высокая оценка художественных ее достоинств не всегда отвечают истинному внутреннему отношению критика к повести п ее автору. В ряде мест статьи выступает вполне откровенная ирония и насмешка по адресу не только персонажей повести, но и автора, писателя- аристократа, разделяющего характерные предрассудки своей среды, предрассудки сословные. Одним из наиболее ярких штрихов такого рода является, например, убийственная цитата из крыловской басни «Рыбьи пляски», «комментирующая» картину патриархальной близости помещика п крепостных при встрече молодого Василия Ивановича с крестьянами его вотчины. И. И. Панаев рассказывает о встрече Белинского с Соллогубом вскоре после опубликования статьи о «Тарантасе». Соллогуб, по этому рассказу, спросил Белинского: «Что это, вы надавали мне оплеух?» На что, побледнев, Белпн- скпй ответил: «Если вы называете это оплеухами, то должны по крайней мере созпаться, что для этого я надел на руку бархатную перчатку» (Панаев, с. 303—304). 712
В статье «Русская литература в 1845 году» Белипский, указывая па разноречивость оценки статьи о «Тарантасе» современниками (как похвалы или как памфлета), вноеь писал о сатпре на славянофильство в повести. Конечно, в изображении Ивана Васильевича в повести Соллогуба были такие черты, которые позволяли видеть сходство этого героя с типом молодого славянофила 1840-х годов. Но тот сатирический оборот, который получил этот персонаж в статье Белинского, в намерение повествователя, конечно, не входил. Белинский воспользовался подходящим материалом, чтобы, по видимости солидаризируясь с беллетристом, придать образам его повести максимальную остроту и резко полемическую направленность. Похвалами в адрес Соллогуба он мог ввести в заблуждение отдельных современников *, по не ослабил сатирической направленности и идейной независимости своей статьи. Не случайно позднее, при появлении в славянофильском «Московском сборнике иа 1846 год» статьи Ю. Ф. Самарина (псевдоним: М...З...К...) о «Та- ратасе», Белинский был особенно рад тому, «как умно и зло казнил он аристократические замашки Соллогуба» (письмо к А. И. Герцену от 4 июля 1816 г.). II это несмотря на то, что Самарии в статье отправлялся,— по словам Белинского,—«от неблагопристойного приицииа кротости и смирения», то есть от славянофильской доктрины, не хотел видеть в образе Ивана Васильевича славянофильских черт н полемизировал со статьей Белинского о «Тарантасе». В статье «Сочинения гр. В. А. Соллогуба» (1857) Н. А. Добролюбов, давая ироническую характеристику Соллогуба как писателя светского и поверхностного, упрекал статью Белинского за нежелание видеть в типе Ивана Васильевича «ни малейшей частички субъективности автора» (Добролюбов, т. 1, с. 536 и 591). Позднее, в статье «Луч света в темном царстве» (1860), Добролюбов характеризовал этот разбор Белинским «Тарантаса» как «написанный с самой злой и тонкой иронией», который, однако, «многими принимаем был за чистую монету». И Добролюбов прибавлял: «многие находили, что смысл, приданный «Тарантасу» Белинским, очень хорошо проводится в его критике, но с самым сочинением графа Соллогуба ладится плохо» (Д о б р о л ю б о в, т. 6, с. 295—296). Статья Белинского оказала сильное влияние на формирование новых принципов и приемов критико-публицистического анализа в демократической литературной критике 1850—1860 гг. Она как бы один из истоков «реальной критики» Добролюбова. Так, в статьях «Что такое обломовщина?», «Благонамеренность и деятельность» п др. Добролюбов, отправляясь от материалов литературных произведений, обращался непосредственно к материалам самой действительности, давал по-повому обостренную социальную * Так, П. А. Плетнев полагал, что Белипский пзменпл взгляд на повесть Соллогуба под влиянием его, Плетнева, статьи в «Современнике» (1845, ЛЬ 5, с. 197—247), где давалась высокая оценка художественных достоинств повести (см: «Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым», т. II, СПб., 1896, с. 485). Однако по существу статья Белинского не имела ничего общего со статьей Плетнева, который, отмечая непоследовательность Соллогуба, особенно недоволен его пристрастием к «гоголевскому направлению». 713
интерпретацию известных типов и сюжетных ситуаций. На первый план выходила живая, полемически направленная, демократически последовательная критика явлений самой действительности. Такие принципы нашли свое развитие и в лучших статьях Д. И. Писарева («Реалисты», «Подрастающая гуманность» п др.). Обычным стало для реальной критики совмещение пристального анализа литературных материалов, приемов «творческого воссоздания» на материале произведения типизированных образов социальной действительности с полемически злободневными публицистическими выводами. 1 См. рецензию на этот альманах в наст, т., с. 542—550. 2 В «Отечественных записках» (1840, т. XII, № 10, отд. I, с. 231—255) опубликовано несколько глав повести («Встреча», «Отъезд», «Начало путевых впечатлений», «Чиновники», «Гостиница», «Цыгане», «Перстень»). В примечании от редакции между прочим говорилось: «Все сочинение состоит из рассказа о путешествии из Москвы в Мордасы двух лиц: Василья Ивановича, пятидесятилетнего русского помещика, и Ивана Васильевича, только что возвратившегося из чужих краев, жаждущего открыть в России какой-то новый идеальный мир и решившегося писать свои путевые впечатления на той дороге, которую совершает он вместе с прозаическим Васпль- ем Ивановичем. Рассказ полон наблюдательности, остроумия и оригинального юмора» (с. 231). 3 Главы со сведениями о «героях» повести: «Нечто о Василии Ивановиче» и «Нечто об Иване Васильевиче». 4 См. примеч. 19 к статье «Иван Андреевич Крылов». 5 Герцог Рейхштадтский — титул (с 1818 г.) сына Наполеона I; при отречений от престола в 1815 г. Наполеон I провозгласил его императором под именем Наполеона II. После 1814 г. жил в Вене при дворе своего деда по матери — императора Франца I. 6 Легитимисты — приверженцы династии Бурбонов во Франции; улъ- трамонтанисты — сторонники папы Римского, отстаивавшие его право вмешиваться в дела католических государств, в частности — Франции. 7 Имеется в виду так называемая «философия откровения», которую Шеллинг развивал в лекциях, читанных с 1841 г. в Берлинском университете. См. также примеч. 17 к статье «Сочинения кн. В. Ф. Одоевского». 8 «Славянским» или даже «русским» царем считал Аттилу Ю. И. Ве- нелин (в кн.: «Древние и нынешние болгаре», в 2-х томах. М., 1829—1841). См. о Венелпне: А. Н. П ы и и н. История русской этнографии, т. I, с. 362— 363; т. III, с. 301-309. СПб., 1890—1891. 9 Апостат (греч.) —отступник (от какого-либо закона, веры). 10 См. примеч. 13 к статье «Петербургская литература». 11 Эта п предыдущая цитаты из гл. XV «Нечто о Василии Ивановиче» с несколькими мелкими отступлениями от текста повести. 12 Цнтата из той же главы; курсив и знакп вопроса и восклицания в скобках принадлежат Белинскому. 13 Эта п предыдущая цитаты пз гл. XV с небольшими изменениями текста. Курсив Белинского. 14 Цитата из басни И. А. Крылова «Рыбьи пляски». 714
15 Цитата из гл. XVI «Нечто об Иване Васильевиче». Малек Адель турецкий военачальник, герой романа М. Коттен из эпохи крестовых походов «Матильда». Eugène de Rothelin (Эжен де Ротлен) — герой одноименного романа маркизы Адель де Суза. 16 Цитата из гл. XVI. 17 Зеленый господин — бывший учитель, горький пьяница из очерка Н. А. Некрасова «Петербургские углы» (1845). Эпизод с ним, острый в социальном плане, процитирован в рецензии на сб. «Физиология Петербурга», ч. I — наст, т., с. 560—563. 18 Цитата из гл. XVI. Курсив Белинского. Маркер — служитель при бильярде, ведущий счет выбитым шарам. Излер — владелец увеселительного заведения в Петербурге. 19 Эта и предыдущая цитаты из той же гл. XVI с небольшим изменением текста повести. 20 «Философия тождества»— одна из систем философского идеализма, разработанных Шеллингом в первые годы XIX в. Басня Крылова —«Свинья», 21 См. песнь II в «Паломничестве Чайльд-Гарольда» Байрона. 22 Выделенные здесь курсивом слова, очевидно, имеют полемическое звучание. В № 4 «Москвитянина» за 1845 г. появилась статья А. С. Хомякова «Мнение иностранцев о России»— одно из характерных программных заявлений славянофильства. 23 Эта и предыдущая цитаты из гл. XVI с небольшим отступлением от текста повести. 24 Цитата из гл. I «Встреча». 25 Обе цитаты (размышления Василия Ивановича и Ивана Васильевича) из гл. I «Встреча». «Nel furor della tempesta» — ария из оперы В. Беллини «Пират». 26 Цитата из гл. II «Отьезд» с небольшими отступлениями от текста. 27 В этом пассаже об «европеизме господ вроде Ивана Васильевича» и о «европейцах-татарах» очевидный намек на И. В. Киреевского. После возвращения из-за границы, где он слушал лекции профессоров Берлинского университета (в частности — Гегеля), Киреевский в 1832 г. предпринял издание журнала «Европеец», остановленного цензурой на втором номере. 28 Цитата из гл. III «Начало путевых впечатлений». 29 Здесь монтаж отдельных реплик из гл. III с небольшими отступлениями от текста; курсив и слова в скобках принадлежат Белинскому. 30 Из басни И. А. Крылова «Щука и Кот». 31 Цитата из конца гл. III с отдельными отступлениями от текста, 32 Ср. в басне И. А. Крылова «Гуси»: Баснь эту можно бы и боле пояснить —* Да чтоб Гусей не раздразнить. Выше явно рассчитанная на цензуру оговорка относительно чиновников из министерств. 33 Ср. слова Ивана Васильевича в гл. III: «Мы не должны, мы не можем сметь жаловаться на правительство, которое предоставило нам самим выбор своих уполномоченных для внутреннего распоряжения наших дел... 715
Во всем виноваты мы, мы, дворяне, мы, помещики, которые шутим п смеемся над тем, что должно бы было быть предметом глубоких размышлений. В каждой губернии есть и теперь люди образованные, которые, при содействии законов, могли бы дать благодетельное направление целой области, но все почти бегают от выборов, как от чумы... Большие же владетели, гуляя на Невском проспекте или загулявшись за границей, почти ипкогда ие заглядывают в свои поместья. Выборы для них — карикатура». 34 Последние три цитаты также пз гл. III с некоторым изменением и перестановками текста. 35 Из песни I «Руслана п Людмилы». У Пушкина: «там» вместо «здесь». 36 Ответный выпад по адресу Ф. Булгарина. Ср. в фельетоне «Северпой пчелы» (1845, N° 73) такую пренебрежительную аттестацию «Тарантаса»: «Это не повесть, не роман, а рассказы о всякой всячине, что попадется под руку: и существенность п фантастика, и правда и вымысел... Автор в этом рассказе, как п во всем, что он до сих пор написал, более рисует, нежели мыслит и чувствует, точно также, как п г. Гоголь, образец п основатель этой новой школы». 37 Все приведенные выше пять цитат пз гл. V «Гостиница». Курсив Белинского. 38 Из басни И. А. Крылова «Ларчик». 39 Цитата пз гл. VI «Губернский город» с маленькими неточностями и пропусками текста. 40 Гл. VII повести. 41 Эта и предыдущие три цитаты из гл. VII «Простая п глупая история» (рассказ приятеля Ивана Васильевича) с небольшими отклонениями от текста повести. 42 Эта и предыдущая цитаты из гл. VIII «Цыгане» с мелкими неточностями и пропусками текста; вторая цитата — разговор не с мужиком, а с мещанином, хозяином постоялого двора. Курсив Белинского. 43 См.: «Перстень», гл. IX, рассказ хозяина постоялого двора. 44 Ср. в сцене вранья (д. III, явл. 6 «Ревизора»): «Все это, что было под именем барона Брамбеуса, Фрегат Надежды п Московский телеграф... все это я написал». 45 Эта н предыдущая цитаты с некоторыми пропусками и неточностями — из гл. X «Нечто о словесности». Курсив Белинского. 46 Имеется в виду прежде всего статья С. П. Шевырева «Словесность и торговля» («Московский наблюдатель», 1835, ч. I, кн. 1), направленная против журнала «Библиотека для чтения», впервые установившего плату авторам за представленные материалы. См. об этом в статье о т. III «Ста русских литераторов». 47 Ср. в гл. IX слова Ивана Васильевича о «нескольких партиях», которые «угощают святую Русь стишками на манер Ламартина, драмами па фасон Шиллера, повестями — жалкими пародиями заграничных и без того карикатурных повестей п, наконец, той чудовищною неблагопристойностью, которую называют, с позволения сказать, журнальной критикой». «Сердит на басню» в «Горе от ума» не Скалозуб, а Загорецкпй. Ср. его реплику (д. III, явл. 21). 48 Ср. реплику Хлестакова (д. III, явл. 5) по тексту отд. пзд. «Реви¬ 716
зора» 1836 г.: «Да, я п сам люблю этак иногда заумствоваться п пофилософствовать: так знаете, иногда прозой, а иногда и стишки выкинутся». 49 Цитата пз гл. X «Нечто о словесности». Ср. там же следующие речи Ивана Васильевича: «Все, что живет в памяти народной, теряется с каждым днем с переменой наших нравов. Русский гений издыхает, задыхаясь от всего, что па него накидали». И далее: «Люди совестливые! Не ищите родных вдохновений в петербургских залах... Поверьте, вы найдете пх скорее в бедной хате, заваленной снегом, на теплой лежанке, где слепой старик поведает вам нараспев чудные предания... Спешите вслушиваться в рассказы старика, потому что завтра старик умрет с своими напевами на устах, и никто, никто не повторит их более за ним». 50 Цитата из гл. XI «Русский барин». 51 Цитата из гл. XIII «Помещик» с небольшими изменениями текста. 52 Здесь, видимо, также летучий полемический укол в сторону славянофилов. Ср. брошюру К. С. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» (1842) с идеями об эпопее типа Илиады в применении к русской жизни. 53 Цитата из гл. XIV «Купцы» с изменениями в тексте. Ср. «сказал один» вместо: «сказал черный»; «прибавил другой» вместо: «добавил седой». Курсив Белинского. 54 Цитата нз гл. XIV «Купцы» с небольшим изменением текста. 55 Эта н две предыдущие цитаты пз гл. XVII «Сельский праздник» с небольшими переменами в тексте. Курсив Белинского. 56 Цитата из гл. XVIII «Чиновники». 57 Ср. гл. XIX «Восток». 58 Ср. эпиграмму И. И. Дмитриева: За что Лпкаста осуждают? Что вяло пишет он?.. Им издан только... «Сон». Когда же складны сны бывают! 59 Цитата из гл. XX «Сон». Курсив выделяет желтые сафьянные сапоги в насмешку над славянофилами; некоторые из них (К. Аксаков, например) ходили в русской одежде. 60 Арзамасская школа живописи была организована А. В. Ступиным в г. Арзамасе с 1802 г. для подготовки учителей рисования, иконописцев п дворовых художников. Под суздальской школой имеется в виду иконоппса- ние, культивированное в с. Холуп Владимирской губ. Обычно выражение суздальская работа пренебрежительно употреблялось для обозначения низкого уровня художества. 61 В указанном месте гл. XX «Сон» рисуется идиллическая картина жизни, при которой выгоды крупного землевладельца «тесно связаны с выгодами края», помещик «служит», чтобы не отвлекать бедняков от дел пх, а «правительство не содержит ншцпх невежд или бессовестных лихоимцев», 62 Цитата пз гл. XX «Сон» — окончание повести — с небольшими пзме- пепиями в тексте. Курсив Белинского. 63 «ЕргвМае оЬзсигогитп ьчгогиш» («Письма темных людей»)—см. примеч. 13 к статье «Руководство к познанию новой истории» Сыарагдова». 717
«Письма Юния»— анонимный английский антиправительственный памфлет, появившийся в 1769—1772 гг. «Lettres persanes» («Персидские письма») Ш.-Л. Монтескье (1721) — политическая сатпра на порядки п нравы Франции при старом режиме. ОПЫТ ИСТОРИИ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ... А. НИКИТЕНКО (с. 342-365) Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. XLI, № 7, отд. V «Критика», с. 1—22 (ц. р. 30 июня; вып. в свет 3 июля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 370—391. Небольшая книжка, послужившая поводом для статьи, заключала лишь общее введение к курсу истории русской литературы, который А. В. Никитенко читал в Петербургском университете. Никитенко был одним из первых профессоров, кто защищал идею соединения эстетико-философского изучения литературных произведений с историческим изучением литературы, ее развития, проходящего по определенным законам, в связп с изменениями в жизни общества. То соглашаясь, то споря с общими положениями, выдвинутыми Никитенко в этом введении, Белинский изложил систематически свои взгляды на задачи изучения литературы. Центральное место заняло в статье определение объема самого понятия «литература», выяснение отношений между искусством (поэзией) и наукой, значения для развития литературы, науки и общества так называемой «беллетристики» и прессы. Подразделения, которые Белинский выделяет здесь в общем понятии литература, совпадают в целом с теми, которые выдвигаются в другой статье, не увидевшей печати при жизни критика и известной под условным названием (Общее значение слова литература) (см. наст, изд., т. 6), что дает основания исследователям датировать работу над второй редакцией последней статьи концом 1844-го или даже началом 1845 г. Статья по поводу «Опыта» А. В. Никитенко также входит в ряд статей 1844—1845 гг., отразивших полемику со славянофилами. Белинский использовал в этом случае особенно те места из книжки, которые посвящены критике славянофильской доктрины, их взглядов на соотношение древнего п нового периода в русской истории, на значение реформ Петра I и т. д. Четыре большие цптаты, приводимые в конце статьи Белинского, посвящены именно этому. В сжатом обзоре развития русской литературной критики, которым начинается статья, явно выделяется ироническая характеристика Шевырева. 1 «История древней русской словесности» (Киев, 1839) М. А. Максимовича—первая попытка создать историю древнего периода русской литературы; изложение доведено до конца XII в.; продолжения издания не было. 2 «Чтения» С. П. Шевырева под общим названием «Введение в историю русской словесности» печатались в «Москвитянине» за 1844 г. В основе их лежали лекции, читанные в Московском университете. Эти чтения касались 718
преимущественно памятников церковной литературы. Полный курс Шевы- рева издан позднее («История русской словесности, преимущественно древней», в 2-х частях. СПб., 1846). 3 Речь идет о собственном замысле Белинского. См. о нем — в примеч, к статье (Общее значение слова литература) в т. 6 наст. изд. 4 Ср. иное суждение Белинского о том, кто был «первым критиком в русской литературе», в статье второй «Речь о критике. А. Никитенко» (наст, изд., т. 5, с. 91). Там речь идет о Сумарокове. 5 Статья Н. М. Карамзина «О Богдановиче и его сочинениях» — «Вестник Европы», 1803, ч. IX; «Пантеон российских авторов» — книга (М., 1801), содержавшая портреты ряда писателей — древнерусских и XVIII в. — с краткими сведениями о них, составленными Карамзиным. О Карамзине-кри- тике см. также в третьей статье о Пушкине — наст, изд., т. 6, с. 216. 6 Критика «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка» А. С. Шишкова и статья о сочинениях И. И. Дмитриева были помещены П. И. Макаровым в ч. IV «Московского Меркурия». О Макарове как писателе п критике см. также в первой и третьей статье о Пушкине — наст, изд., т. 6, с. 101 и 216. 7 Статьи В. А. Жуковского «Басни Ивана Крылова» («Вестник Европы», 1809, ч. XLV) и «Критический разбор Кантемировых сатир с предварительным рассуждением о сатире вообще» (там же, 1810, ч. XLIX—L). 8 См.: «Письмо к И. М. Муравьеву-Апостолу о сочинениях М. Н. Муравьева» («Сын отечества», 1814, № 16); «Ариост и Тасс» («Вестник Европы», 1816, № 6); «Петрарка» (там же, 1816, Яг 7). Характеристика статей Батюшкова содержится и в третьей статье о Пушкине — наст, изд., т. 6, с. 200—204. 9 Статья П. А. Вяземского «О жизни и сочинениях Озерова» появилась как вступительная ко 2-му изданию «Сочинений В. А. Озерова» (в 2-х частях, СПб., 1817). 10 Имеются в виду статьи А. Ф. Мерзлякова «Сумароков» («Вестник Европы», 1817, ч. XCIII—XCIV) и «Россияда», поэма эпическая г-на Хераскова» («Амфион», 1815, № 1—3, 5—6 и 8—9), см. также его «Рассуждение о российской словесности в нынешнем ее состоянии» («Труды Общества любителей российской словесности», 1812, ч. I). О Мерзлякове как эстетике и критике см. также в третьей статье о Пушкине (наст, изд., т. 6, с. 215-216). 11 Первыми критическими обозрениями были статьи А. А. Бестужева в альманахе «Полярная звезда» за 1823—1825 гг.: «Взгляд на старую и новую словесность в России», «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года» и «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 года». 12 См. подробно о позициях так называемой «романтической критики» (Н. А. Полевой) в статье «Русская литература в 1844 году», с. 167—177. А. Марлпнскпй поместил в «Московском телеграфе» (1833, № 15—18) ста-* тью о «Клятве при гробе господнем» Н. Полевого. 13 В 1820-х гг. Шевырев был близок к московским «любомудрам», испьь тал влияние философии Шеллинга, участвовал в издании «Московского вестника»; один из переводчиков книги В. Г. Ваккенродера «Об искусстве и 719
художниках»—программного документа немецкого романтизма (М., 1826). См. также примеч. к статье «Педант» (наст, изд., т. 4). 14 Ср., например, цитату из предисловия Шевырева к его переводу песни седьмой «Освобожденного Иерусалима» Тассо, приводимую и иронически комментируемую Белинским в статье 1836 г. «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»— наст, изд., т. 1, с. 280—281. 15 Стихотворение Шевырева «Чтение Данта» напечатано в альманахе «Северные цветы» на 1831 год. Цитируемый здесь стих был часто предметом насмешек в критике. См. еще у Белинского в статье «Стихотворения Полежаева» (наст, изд., т. 5, с. 13) п в рецензии на книжку В. Строева «Париж в 1838 и 1839 годах» (наст, изд., т. 4); позднее — см. в «Очерках гоголевского периода русской литературы». — Ч е р н ы ш е в с к и й, т. III, с. 112. 16 См. о разборе повестей Павлова Шевыревым в статьях «О русской повеет и п повестях г. Гоголя» и «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»— наст, изд., т. 1, с. 158 и 267—270. 17 Об этом говорилось в статье Шевырева о стихотворениях Бенедиктова («Московский наблюдатель», 1835, август, кн. 1), откуда и приводятся две следующие ниже цитаты. Разбор этой статьи см. в статье Белинского «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя». 18 Об этом писал Шевырев в статье «О возможности ввести итальянскую октаву в русское стихосложение» («Телескоп», 1831, ч. III); ср. также ого предисловие к седьмой песне «Освобожденного Иерусалима» Тассо, переведенной октавами («Московский наблюдатель», 1835, июль, кн. 1 и 2). 19 Речь идет о В. К. Треднаковском. Гекзаметром написана его «Тиле- махида»; обоснование необходимости и возможности гекзаметра в русской эпической поэзии было сделано им в «Предъизъясненип об ироической ппнме» («Тнлемахида», СПб., 1766, т. I). 20 Об этом Шевырев писал в статье о «Стихотворениях Лермонтова» («Москвитянин», 1841, ч. И, № 4). 21 Ср. в «Обозрении русской словесности за 1829 год» И. В. Киреевского {первоначально в альманахе «Денница на 1830 год») по поводу подражаний античной поэзии у Дельвига: «Ее (греческой музы. — Ю. С.) нежная краса не вынесла бы холода мрачного Севера, если бы поэт не прикрыл ее нашею народною одеждою; если бы на ее классические формы ои не набросил душегрейку новейшего уныния» (Киреевский, т. II, с. 31). 22 Другой критик — H. И. Надеждин (времени его сотрудничества в «Вестнике Европы» 1828—1830 гг.). Далее — вольная передача некоторых его высказываний. О Пушкине как по преимуществу «легком и приятном стихотворце, мастере на мелочи» говорилось, например, в статье об издании главы седьмой «Евгения Онегина» («Вестник Европы», 1830, № 7), там же и о моде на талант Пушкина. Ср. также: «Его (Пушкина. — Ю. С.) герои — в самых мрачнейших произведениях его фантазии — каковы «Братья разбойники» и «Цыгане»— суть не дьяволы, а бесенята» («Вестник Европы», 1829, № 9, с. 21; статья о «Полтаве»); «Еще прп самом рассвете нового государственного бытия, на девственном еще небосклоне поэтического нашего мира возгорелось дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству. Мы разумеем велпкого '720
нашего Ломоносова, который по всей справедливости может быть назван Петром Великим нашей поэзии» («Вестник Европы», 1830, № 2, с. 140; «О настоящем злоупотреблении н искажении романтической поэзии. Отрывок <из диссертации)»); «Все то, что внушало нам омерзение и в чужеземных лжеромантических изгребиях — в наших еще омерзительнее, ибо у нас они не имеют даже и прелести небывальщины <...). Доколе на алтарь чистых дев будут возвепгаться скверные уметы — руками неомовенпымп?..» (там ж е, с 148—149). 23 Третий критик — Ф. В. Булгарин в «Северной пчеле»; четвертый — О. И. Сенковскпй в «Библиотеке для чтения». 24 Имеется в виду «Опыт краткой истории русской литературы» Н. И. Греча. СПб., 1822. Ср. также краткий отрицательный отзыв на эту книгу в статье «Русская литература в 1841 году»-— наст, изд., т. 4, с. 307. 25 Речь идет о двух рецензиях на «Учебную книгу русской словесности» Н. И. Греча, помещенных в кн. 4 (автор П. Н. Кудрявцев) и 5 (А. Д. Галахов) «Отечественных записок» за 1845 г. 26 «Руководство к познанию истории литературы» В. Т. Плаксина вышло в 1822 г. Ср. презрительные отзывы Белинского о «трудах» Плаксина по истории и теории словесности — наст, изд., т. 1, с. 90 и 516. 27 Ср. воспоминание Белинского в шестой статье о Пушкине (1844): «Мы сами слышали однажды, как глава классических критиков, почтенный, умный и даровитый Мерзляков, сказал с кафедры: «Пушкин пишет хорошо, но, бога ради, не называйте его сочинений поэмами!» (наст, изд., т. 6, с. 308). 23 Набранные в тексте Никитенко курсивом слова относятся, видимо, к следующему месту из стихотворения И. И. Дмитриева «Подражание Петрарку»: О страсть чудесная! чем боле открываю Угрюмой дикости в местах, где я бываю, Тем кажется милей, прелестнее она. (Соч., ч. II, М., 1803, с. 83). 29 См. примеч. 8 к статье о «Тарантасе» В. А. Соллогуба. 30 Ср. в «Водопаде» Державина (применительно к Потемкину): Се ты, отважнейший из смертных! Парящий замыслами ум! 31 Продолжения издания не было. СЛАВЯНСКИЙ СБОРНИК Н. В. САВЕЛЬЕВА-РОСТИСЛАВИЧА (с. 366—395) Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. ХЫ, № 8, отд. V «Критика», с. 23—48 (ц. р. 30 июля; вып. в свет 9 августа). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 391—439. Н. В. Савельев-Ростиелавич — историк, воспитанник Московского университета, ученик Ф. Л. Морошкииа п последователь Ю. И. Вепелина. 721
В 1840 г. близко стоял к кругу сотрудников петербургского журнала «Маяк»^ отстаивавших реакционные принципы «официальной народности». Его «Славянский сборник» посвящен критике и разоблачению «норманнской теорпп» происхождения Руси. Как и Венелин и Морошкин, Савельев-Ростис- лавич был склонен к различным фантастическим гипотезам, касавшимся древнейшего периода славянской истории (в частности — к предположению о славянском .происхождении гуннов и т. п.). Эти предположения основывались на искусственных этимологиях этнических и географических названий п т. п. (см. о нем: А. Н, П ы п и п, История русской этнографии, т. I. СПб., 1890, с. 362—372). Эта резко полемическая, нередко переходящая в памфлетную характеристику славянофилов статья ближе всего тематически связапа со статьей «(Россия до Петра Великого)» (наст, изд., т. 4). Как и там, Белинский особо важное значение придает новому периоду русской истории, начиная с петровских реформ, открывших путь процессу европеизации России. Именно вступление на этот путь создает, по Белинскому, необходимые условия для успешного и ускоренного развития России, для раскрытия всех исторических возможностей, заложенных в русском народе, его национальных сил. Придерживаясь некоторых положений, выдвинутых в свое время профессором Московского университета М. Т. Каченовским, основателем «скептической школы» в русской историографии, Белинский считает споры нор- манистов и антинорманистов в значительной степени не заслуживающими особого внимания. Подвергая здесь критике и осмеянию прежде всего приемы искусственной историко-археологической интерпретации древнейших сведений о Руси и славянах в работах Венелина, Морошкина и Савельева- Ростиславича, Белинский вместе с тем не совсем правомерно обращает свою статью против славянофильства как направления общественной мысли в России 1840-х гг. в целом. С этим направлением ученые типа Морошкина и Савельева-Ростиславича только соприкасались, но не сливались. 1 О Матерях-богинях, от которых зависит вновь вызвать в мир Париса и Елену, говорит Мефистофель Фаусту в ч. II трагедии (д. I, эпизод 4). См. об этой сцене подробно в статье «(Идея искусства)» (наст, изд., т. 3, с. 292— 293) и в статье второй о народной поэзии (т. 4, с. 146—147). Этот эпизод в «Фаусте» Белинский высоко ценил (см. письмо к В. П. Боткину от 10— 11 декабря 1840 г.). Интерпретация этого эпизода во второй статье о народной поэзии послужила предметом нападения со стороны «Северной пчелы» (см. об этом «Литературные и журнальные заметки» (февраль 1843 г.) — наст, изд., т. 5, с. 412). 2 Прототип педанта. — Здесь это также и прямой намек на С. П. ПГе- вырева (см. памфлет «Педант» в т. 4 наст. изд. и прпмеч. к нему). Об изобретении русских гекзаметров и октав см. примеч. 18 и 19 к статье «Опыт истории русской литературы... А. Никптенко». 3 Цитата из гл. IX тома I «Мертвых душ» с небольшими отступлениями от текста. 4 Аллах керим (ара б.) — боже милостивый, 6 Курсив в цитате принадлежит Белинскому, 722
6 Имеется в впду «Русская история» Н. Г. Устрялова (т. I—V, СПб., 1837—1842), являвшаяся тогда официально принятым учебником. 7 Об этом Г.-З. Байер писал в статье «De Varagis» («О варягах») в пзд.: «Commentarii Academiae imperialis Scientiarium Petropolitanae» («Комментарии Петербургской академии наук»), IV, 1735. 8 Ломоносов опровергал и «изобличал» Байера в возражениях на диссертацию Г.-Ф. Миллера «Происхождение имени и народа русского». См., например: «Последуя своей фантазии, Байер имена великих князей российских перевертывал весьма смешным и непозволенным образом для того, чтобы из них сделать имена скандинавские; так что из Владимира вышел у него Валдамар, Валтмар и Валмар, из Ольги Аллогия, из Всеволода Виза- вал дур и проч.» (Л о м о н о с о в, т. 6, с. 30). 9 Великий Кут— у Н. В. Савельева-Ростиславича славянизированное обозначение территории южного побережья Балтийского моря между устьями Эльбы и Одера — места происхождения (по Ф. Л. Морошкину) варяго- руссов от балтийско-поморских славян; Белинский обыгрывает это искусственное наименование. Ср. ниже «великокутский» в смысле: «славянский», «излюбленный славянофилами». 10 Т. Н. Грановский защищал в Московском университете магистерскую диссертацию «Волин, Иомсбург и Винета» 21 февраля 1845 г. Защита, которой противились славянофилы, прошла с торжеством для Грановского (см. об этом: Герцен, т. II, с. 406). Статья Грановского «Волин, Иомсбург и Винета» была опубликована в «Сборнике исторических и статистических сведений о России», т. I. М., 1845. 11 Имеется в виду мнение И.-Ф.-Г. Эверса о хазарском происхождении руссов. См. его сочинение «Geschichte der Russen» («История руссов», 1816). 12 См. примеч. 4 к статье «Русская литература в 1844 году». 13 Мысли о семейно-племенном начале в жизни древней Руси, о быстром слиянии князей-варягов и их дружины со славянским исконным населением развивались К. Д. Кавелиным. Кавелин общался с Белинским в период подготовки магистерской диссертации в 1842—1843 гг. и позднее. 14 Опечатка журнального текста, перешедшая и в последующие издания. Вероятно, имеется в виду немецкий востоковед К.-Ф. Нейман, в частности писавший и о народах, населявших юг России. 15 Ср. работу М. Т. Каченовского «О баснословном времени в российской истории» («Ученые записки императорского Московского университета», 1833, т. I, № 2—3). 16 Целътический — устарелая форма со значением: «кельтский, относящийся к кельтам». 17 Имеется в впду главный труд немецкого историка, члена Петербургской академии наук А.-Л. Шлецера —«Нестор. Русские летописи на древне- славянском языке, сличенные, переведенные и объясненные» (т. 1—5, Геттинген, 1802—1809; русск. изд., ч. 1—3, СПб., 1809—1819). 18 Курсив, а также замечания и знаки вопросительные и восклицательные в скобках в этой и последующих цитатах из Савельева принадлежат Белинскому, 723
19 Не вполне точпая цптата из отзыва Ломоносова (1764) о «Русской грамматике» А.-Л. Шлсцера (см.: Ломопосов, т. 9, с. 427). В тексте Ломоносова: «наколобродит». 20 Цитаты из представления Ломоносова президенту Академии наук о неправильных действиях Г.-Ф. Миллера и И.-К. Тауберта (январь 1761 г.) см.: Ломоносов, т. 10, с. 232—233. В цитатах — некоторые отличия от текста представления; здесь и далее курсив и замечания в скобках принадлежат Белинскому. 21 Цптата из вступления к «Древней российской истории» (см.: Ломоносов, т. 6, с. 170). 22 Цитата из гл. 2 ч. I «Древней российской истории» М. В. Ломоносова (ср.: Ломоносов, т. 6, с. 175—176). В тексте Ломоносова вместо «с одной стороны»-«с другой стороны». 23 Ср.: Ломоносов, т. 6, с. 176. 24 Курсив и знаки препинания в скобках здесь и далее в цитатах из Савельева-Ростиславича принадлежат Белинскому. 25 Похвалы сочинению М. П. Погодина «О происхождении Руси» (М., 1825) содержались в «Истории русского народа» Н. А. Полевого (т. I, М., 1829, с. 57). Погодин называл «Историю» Полевого «безобразною компиля- цпею» и сожалел, что «дельная наша историческая литература обезображивается таким чудовищем» («Московский вестник», 1830, № 2, с. 165 и 190). 26 Выражение «квасной патриотизм» было пущено в ход П. А. Вяземским в «Письме из Парижа к С. Д. Полторацкому» («Московский телеграф», 1827, ч. XV, с. 232; подпись: Г. Р. К.) Сам II. А. Полевой охотно употреблял это ироническое выражение во время издания «Московского телеграфа». Ср. его слова из «Разговора между сочинителем «Былей и небылиц» и читателем»: «Кто читал, что писано мною доныне, тот, конечно, скажет вам, что квасного патриотизма я точно не терплю, но Русь знаю, Русь люблю, и еще более — позвольте прибавить к этому — Русь меня знает и любит... Писанное мною подтверждает одно то, что я враг квасного патриотизма» (Н. А. Полевой. Клятва при гробе господнем. М., 1832, с. X—XI). Позднее, после закрытия царским правительством его журнала, Полевой неоднократно выступал с казенно-патриотическими произведениями («Иголкии, купец Новгородский», «Параша-сибирячка» и под.). 27 Полное название «странной брошюры»: «Современные исторические труды в России: М. Т. Каченовского, М. П. Погодина, Н. Г. Устрялова, Н. А. Полевого, Ф. В. Булгарина, Ф. Л. Морошкина, М. Н. Макарова, А. Ф. Вельтмана, В. В. Игнатовича, П. Г. Буткова, Н. В. Савельева и А. Д. Черткова. Письма А. В. Александрова к издателю «Маяка». СПб., 1845. Автор брошюры сотрудничал в «Маяке», помещая там статьи на исторические темы, главным образом о происхождении Руси. Рецензию на брошюру см.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 62—65. 28 См. примеч. 8 к статье о «Тарантасе» В. А. Соллогуба. 29 Имеются в виду утверждения Ю. И. Венелина о том, что Аттила — испорченное в передаче греческих источников славянское имя. «У болгар в VIII столетии был король Телец, а в XI — князь... Телан или Делан (Ю. В е и е л и и. Древние и нынешние болгаре в политическом, народопис- 724
ном, историческом и религиозном отношении к россиянам, т. I. М., 1329, с. 94). 30 Несколько измененная цитата из указанного в тексте сочинения Ф. Л. Морошкина (с. 272; в оригинале вместо «истого»—' греч.тю преимуществу)», а после слов «славянина и русса» следует: «уроженца верхней Волги». Статья Морошкина, как следует из его предисловия, не была принята в сборник Московского общества истории и древностей российских, и автор издал ее отдельной брошюрой, но с сохранением пагинации набора сборника. Рецензия на книжку в «Литературной газете» принадлежала П. Н. Кудрявцеву. 31 Белинский, видимо, по памяти передает место из записок Эро де Сешеля о его поездке к Бюффону в Монбар. Ср. в переводе Н. М. Карамзина: «Всего более советовал мне Бюффон читать творения великих гениев. «Их не много, сказал он: только пять: Невтон, Бакон, Лейбниц, Монтескьио и я» («Пантеон иностранной словесности», кн. I. М., 1798, с. 112). 32 Этот отзыв принадлежал В. В. Игнатовичу и был напечатан в журнале «Маяк» (1844, т. XIII, гл. IV, с. 129—136; «Письмо из Гродно И. П. Бо- ричевскому»). Белинский цитирует его по тексту «Славянского сборника» Н. В. Савельева-Ростиславича. Курсив ж вставка слова в скобках принадлежат Белинскому. 33 Н. А. Полевой писал это в «Русском вестнике» (1842, № 2, отд. IV, с. 39). 34 Указанное мнение было высказано А. В. Александровым в журнале «Маяк» (1845, т. XX, гл. IV, с. 91) и повторено в упомянутой выше его брошюре (см. примеч. 27). 35 Цитаты из стихотворения некоего Утиса «Ф. Л. Морошкину и Н. В. Савельеву», впервые опубликовашгоговжуриаде «Маяк» (1844, т. XVI), а затем перепечатанного в брошюре А. В. Александрова (см. примеч. 27). Курсив Белинского. 35 Ср.: «Библиотека для чтения», 1835, т. X, отд. VI, с. 21. 37 «Димитрий Иоаннович Донской, первоиачальник русской слаЕЫ» вышел отдельной брошюрой (М., 1837); «О необходимости критического издания истории Карамзина» — «Сын отечества», 1842, кн. 1. 38 Цитата из «Очерка русской литературы за 1838 год» Н. А. Полевого («Сын отечества», 1838, т. I, «Критика»); Белинский цитирует Полевого по книге Савельева, где этот отзыв приведен. 39 Белинский здесь не вполне точно цитирует отзыв Н. А. Полевого на кн. I журнала «Сын отечества» за 1842 г., в которой была опубликована эта статья Н. В. Савельева («Русский вестник», 1842, № 2, «Смесь», с. 40). 40 Гертутеры — члены религиозной общины, первоначально основанной (по образцу так называемого «моравского братства») графом Цинцен- дорфом в построенном им местечке Гернгут (отсюда название секты) в Саксонии в 1720-х гг.; позднее движение распространялось и на другие места Германии, а также в Прибалтике. 41 Ср. у Савельева-Ростиславича: «Ахилл, по яспому свидетельству древнпх, был не грек, но скиф, наш соотечественнпк. Вот подлинные слова Льва Дпякона (кн. IX, гл. 6): «Арриан в своем «Перилле» («Объезд Эвксиы- 725
ского моря». — Ю. С.) говорит, что Ахилл, сын Пелея, был родом скиф и родился в Мирмекпоне, небольшом городке на берегу Азовского моря». 42 Ср. у Савельева-Ростиславича: «Мир славянский, боровшийся с Римом и избавивший Европу от оков римского деспотизма». 43 По книге Савельева-Ростиславича цитируются «Историко-критические исследования о руссах и славянах» Ф. JI. Морошкина (СПб., 1842, с. 118—119). Курсив слов: «славянскою цивилизацпею»—Савельева, весь остальной, знаки вопросительные и восклицательные, а также замечания в скобках принадлежат Белинскому. 44 Цитаты из статьи М. П. Погодина «За русскую старину» («Москвитянин», 1845, ч. II, № 3, отд. VII «Смесь», с. 28—29). Курсив и замечания в скобках принадлежат Белинскому; в первой цитате небольшое отклонение от текста «Москвитянина» (там: «У нас не было ненависти, не было гордости»). Статья Погодина была полемически направлена против статьи Е. Ф. Корша «Бретань и ее жители» («Московские ведомости», 1845, № 25— 27). В положительной части статьи Погодин стремился доказать, что «средний век у нас был... как п в Западной Европе, но только под другою формою... Те же задачи разрешались, только посредством других приемов» (с. 28); утверждал, что христианство распространялось у нас «с крестом, а не с мечом», что духовенство действовало «словом и убеждением, а не вла- стию»; что «не было рабства, не было пролетариев» и т. д. Вместе с тем Погодин от лица сотрудников «Москвитянина» отрицал, что они «не уважают Запада» и поклоняются «нечестиво неподвижной старине» (с. 32) и т. д. Погодин считал свою статью «настоящею profession de foi ( ф р. исповедание веры) славянофилов» (Н. Барсуков. Шизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1894, кн. VIII, с. 50). 45 Белинский цитирует в своей статье обширное введение к книге. Статьи Савельева-Ростиславича, входившие в «Славянский сборник»: «Славянское народонаселение в Европе», «Этнографико-историческое объяснение Тацитовой Германии и решение вопроса: кого называли готфами или гуто- нами». 46 Цитата из книги «Сань-Цзы-Цзин, или Троесловие». Соч. Ван-Бо-хэу, Переведено с китайского монахом Иакинфом. СПб., 1829, с. 20. Курсив и исправление формы слова в скобках принадлежат Белинскому, СТО РУССКИХ ЛИТЕРАТОРОВ... ТОМ ТРЕТИЙ (с. 396-424) Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. XLII, № 9, отд. V «Критика», с. 1—24 (ц. р. 31 августа; вып. в свет 4 сентября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 439—483. «Сто русских литераторов»—издание, предпринятое А. Ф. Смирдиным п рассчитанное на 10 томов, в каждом из которых должны были быть представлены произведения (повести, рассказы, очерки, стихотворения и т. д.) десяти современных авторов. Оно было задумано по образцу французского издания: «Paris, ou le Livre de Cent-et-un» («Париж, пли Книга Ста одного»), выпущенного книгопродавцем Лавока в 1831—1833 гг. в 10-ти томах. Первый 726
том «Ста русских литераторов» вышел в 1839 г. (см. рецензию на него — наст, изд., т. 2, с. 399—406); второй — в 1841 г. (см. статью о нем — наст, изд., т. 4, с. 64—93); третий (оказавшийся последним) — в 1845 г. Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге — или надо говорить все, пли не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю» (Белинский, АН СССР, т. IX, с. 222). Это обстоятельство Белинский и обещал избрать основной темой будущей статьи. Касаясь материалов не только третьего, но и двух предыдущих томов издания и повторяя наиболее существенные заключения, уже высказанные в статье 1841 г., Белинский основной удар обращает против «советчиков» Смирдина, то есть против Булгарина и Греча — издателей «Северной пчелы», и Сенковского — редактора «Библиотеки для чтения», чьи мнения и пристрастия определяли выбор авторов для издания. Статья Белинского полемически противопоставлена появившейся незадолго перед тем статье Сенковского о том же издании в «Библиотеке для чтення» (1845, т. LXXI, № 8, отд. V). Сенковский писал о смирдинской «эпохе деятельности, блеску и дарований» в русской литературе, когда «все кипело умственной жизнью, все старалось думать, все изобретало, ухищрялось, писало, потому что Смирдин все печатал» (с. 27). Соответственно падение литературной деятельности связывалось с коммерческим упадком предприятия Смирдина. Белинский противопоставляет этому апологетическому отзыву, как он это делал и в обзорах русской литературы за 1843 и 1844 гг., утверждение о лишь мнимом численном богатстве литературы предшествовавших лет, не определявшем еще ее истинного уровня и социального значения. Противостоят друг другу эти две статьи и оценками отдельных авторов и произведений. Так, нронпчески обостренная характеристика пяти помещенных в томе стихотворений Бенедиктова, подчеркнуто сниженный образ его «Музы» («женщина средней руки», «страшная щеголиха, но без вкуса») противостоят дифирамбическим, также не отличавшимся вкусом определениям Сеп- ковского («пять блестящих перл», «пять очаровательных мелодий») и т. д. Отметпм попутные полемические выпады в статье п в отношении славянофилов. 1 Об информации, содержавшейся в заметке Белинского «Литературные новости» («Московский наблюдатель», 1839, ч. I, № 1), см. в примеч. к рецензии на т. I «Ста русских литераторов»— наст, изд., т. 2, с. 591—592. 2 В издании А. Ф. Смирдина «История государства Российского» Карамзина выходила в 1830—1831 и 1833—1835 гг. Полное издание И. Эйнер- лпнга в 12-тп томах, включавшее все примечания к тексту, «Ключ, или алфавитный указатель», составленный П. Строевым, п отрывки из «Заппски о древней и новой России», вышло в 1842—1843 гг. О достоинствах этого 727
издания см. в специальных рецензиях на кн. I и ки. III «Истории» (Бели н- с к п й, АН СССР, т. VI, с. 231—233, и наст, изд., т. 5). ° Имеется в гиду «Роспись российским книгам для чтения из библиотеки Александра Смпрдшта», ч. I—IV. СПб., 1828 (с прибавлениями, вышедшими в 1829 и 1832 гг.), составленная известным бпблпографом В. Г. Аиа- стасевичем. При всех недостатках в классификации книг, отмеченных здесь Белинским, «Роспись» представляла выдающийся библиографический труд. 4 «Смеющийся Демокрит, или Поле честных увеселений с поруганием меланхолии», переведено с латинского языка» И.-П. Ланге, М., 1769; «Дочь молочника, истинная и занимательная повесть» (1817); «Ключ к таинствам натуры» немецкого мистика К. Эккартсгаузена — русск. перев., в 4-х томах, СПб., 1804. 5 Опекунский совет — учреждение, существовавшее в России при крепостном праве; им устраивались аукционы по продаже имений несовершеннолетних владельцев для покрытия долгов, числившихся за ними. 6 Цитата из статьи С. П. Шевырева «Словесность и торговля» («Московский наблюдатель», 1835, ч. I, кн. 1). Курсив и знаки восклицания и вопроса в скобках Белинского. 7 С. П. Шевырев поместил в «Библиотеке для чтения» за 1834 г. (т. VI) статью «Сикст V. Историческая характеристика». 8 См. прпмеч. 50 к статье «Русская литература в 1844 году». 9 Видимо, речь идет о Ф. В. Булгарине и Н. И. Грече. 10 Ср. в стихотворении Е. А. Баратынского «Последний поэт»: Век шествует путем своим железным, В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята. 11 «Энциклопедический лексикон» начал выходить в издательстве А. А. Плюшара в 1835 г. под редакцией Н. И. Греча и О. И. Сенковского. В написании статей для него принимали участие видные ученые того времени (например, Н. И. Надеждин). Плохая организация дела привела к сокращению подписки, прекращению издания в 1841 г. на т. 17 (буква Д) и объявлению о несостоятельности издателя. 12 Лаж (от ит. l’aggio) — превышение рыночного курса бумажных денег и других ценных бумаг по сравнению с номиналом. 13 Имя А. А. Орлова, автора лубочных произведений 1830-х гг., всегда иронически сопоставлялось с именами других плохих писателей после известного фельетона Пушкина «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Апфпмович Орлов», опубликованного им под псевдонимом «Феофи- лакт Косичкпн» в «Телескопе» (1831, № 3). Там Орлов сопоставлялся с Бул- гарпиым. Здесь сопоставление с романистом и драматургом Р. М. Зотовым подкреплялось тем, что последний выступал как фельетонист в «Северной пчеле». Оно связывалось п с намеком (см. далее) на то, что «роковой совет» включпть Р. Зотова в состав авторов сборника дан Булгариным и Гречем. 14 Статья — здесь в устарелом значении как обозначение любой отдельной единицы, отдельного сочинения в составе периодического издания или сборника.
15 К «благоприятелям» П. П. Камепского — эпигона Марлпнского — следует отнести прежде всего О. II. Сенковского. А. А. Краевскип также оберегал его от критики. См. наст, изд., т. 2, с. 606, и т. 4, с. 553. Это первый прямо отрицательный отзыв о Каменском в «Отечественных записках». 16 Наш военный Тит Ливий и Плутарх — А. И. Мнхаиловскпй-Данплев- скнй, генерал-лейтенант, военный историк, автор описаний войн прп Александре I, жизнеописаний русских полководцев 1812—1815 гг. и т. д. Об отношениях его с Белинским —см.: Панаев, с. 256—259. 17 «Воин-литератор», автор книжек п статей па военную тему, в частности для солдатского чтения — II. Н. Скобелев (псевдонимы: «Русский инвалид», «Чесменский инвалид»), генерал, комендант Петропавловской крепости. 18 Эта п пять приведенных выше цитат — из стихотворения В. Г. Бенедиктова «Лебедь». Здесь и далее курсивы и знаки вопроса в скобках принадлежат Белинскому. 19 Эта и предыдущие четыре цитаты — из стихотворения Бенедиктова «Коса». 20 Цитаты пз стихотворения Бенедиктова «Разоблачение». 21 Из стихотворения Бенедиктова «Порыв». 22 См., например, стихотворение К. Доводчикова «В. Г. Бенедиктову» («Библиотека для чтения», 1845, т. ЬХХ1, отд. I, с. 5—6): Давно я понял, полюбил Твои роскошиые созданья И, полон весь очарованья, Тебя в душе благословил. Твой дивный дар в твоих стихах Горит, сверкает бриллиянтом: Певец! перед твоим талантом Склоняю голову во прах... 23 Речь пдет о С. П. Шевыреве и его статье о стихотворениях Бенедиктова («Московский наблюдатель», 1835, ч. III, август, кн. 1). 24 Об отношении Белинского к Марлинскому см. статью «Полное собрание сочинений А. Марлинского» и примеч. к ней (наст, изд., т. 3); о Языкове см. статью «Русская литература в 1844 году», наст, т., с. 183—192, и примеч. к ней. 25 Курсив «намекает» здесь па особые отношения Н. И. Греча и Ф. В. Булгарина в их «деле». 26 Н. И. Греч как грамматист выпустил в 1809 г. «Таблицу русских склонений», в 1811-м — «Таблицу русских спряжений, позднее — «Практическую русскую грамматику» (1826); «Пространную русскую грамматику» (1827) и др. Его грамматики имели узконормативный характер; многократно переиздавались. 27 Белинский иронизирует. Греч в 1830—1840-х гг. много ездил за границу и выпустил ряд книг о своих поездках. Ср.: «Путевые письма пз Англии, Германии и Франции» (СПб., 1839), Письма с дороги по Германии, Швейцарии и Италии» (СПб., 1843) п др. 729
28 Греч был редактором «Сына отечества» в 1813 г., редактором-изда- телем с 1814 по 1837 г. (поочередно то совместно с А. Ф. Воейковым, то — большее время — с Ф. В. Булгарпным), в 1838—1840-х гг. редактором (совместно с Булгарпным п А. В. Никптенко). Издателем-редактором «Северной пчелы», вместе с Булгарпным, Греч был с 1831 г. 29 Ср. слова Репетплова («Горе от ума», д. IV, явл. 4) об Удушьеве Ипполпте Маркелыче: В журналах можешь ты однако отыскать Его отрывок, взгляд и нечто. Здесь имеются в виду «Чтения о русском языке» (СПб., 1840). В них много нападок на современную журналистику, особенно на критические статьи Белинского, на употребление в них «непонятных слов» и т. д. 30 «Символика и мифология древних народов, преимущественно греков» — главный труд немецкого филолога, профессора Марбургского и Гейдельбергского университетов Фридриха Крейцера (Лейпциг, 1810—1820). 31 Поэма И. П. Мятлева «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой за границею, дан л’Этранже» вышла в 1840—1844 гг. (в 3-х томах). Маленькие рецензии на отдельные ее тома см.: Белинский, АН СССР, т, V, с. 165—166, и т. VIII, с. 221-222. 32 Ср. в «Графе Нулине» Пушкина: Роман классический, старинный, Отменно длинный, длинный, длинный, Нравоучительный и чинный. 33 Д. Н. Бегичев — автор романа «Семейство Холмских» (1832); был крупным чиновником, воронежским губернатором, сенатором. Его первый роман был выпущен анонимно; в последующих книгах (ср., например, роман «Ольга», 1841) он обозначался как «автор «Семейства Холмских». «Сомнение» в тождестве автора «Семейства Холмских» и крупного чиновника здесь, конечно, служит поводом для насмешки над сановным автором. 34 Курсив в цитате принадлежит Белинскому. 35 «Киргиз-кайсак» (1830); статьи В. А. Ушакова о театре публиковались в журнале «Московский телеграф» в 1829 г. и сл. 36 С яиц Леды (ср. лат. ab ovo) — с самого начала. Из яйца Леды вылупилась, по преданию, Елена — виновница Троянской войны. 37 Цитаты из статьи О. И. Сенковского о сб. «Сто русских литераторов» («Библиотека для чтения», 1845, т. LXXI, отд. V, с. 50) с небольшими отступлениями от текста. Курсив Белинского. РЕЦЕНЗИИ П ЗАМЕТКИ Семейство, или Домашние радости и огорчения. Роман шведской писательницы Фредерики Бремер... (с. 427—431). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 1 * 4 (ц. р. 31 декабря 1843 г.; выи, в свет 2 января 1844 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 69-75. 730
Перевод романа шведской писательницы Ф. Бремер первоначально печатался в «Современнике» в 1842—1843 гг. Он был выполнен Р. К. Грот, сестрой известного впоследствии филолога-руспста и академика Я. К. Грота, который стоял в близких отношениях к издателю «Современника» П. А. Плетневу. Я. К. Грот просил Плетнева имя переводчицы держать «под печатью секрета)(«Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым», т. I. СПб., 1896, с. 514)» Публикой и критикой появление перевода было встречено по-разному. В самом «Современнике» была помещена рецензия с похвалами и роману, и переводу. Другие, как пишет Белинский, «ничего ровно не видели» в романе и встретили издание его перевода насмешкой. Сенковский писал о романе, что он «не в наших читательских нравах». Это «Лафонтеновские Ра- шШеп-СетаЫе <семейные картины (нем.) >, тихие, кроткие, бесстрастные...^ благонравные рассуждения». И Белинский иронически замечал, что Ф. Бремер «не испугалась» устарелой репутации сентиментально-благонравного немецкого романиста первых десятилетий XIX столетия и «отважно сделалась Августом Лафонтеном нашего века». Но Белинский, не ограничиваясь этой иронической аттестацией литературной стороны романа, дает и резкую политическую оценку тенденций шведской романистки. Он подчеркивает, что роман с идеализацией в нем буржуазного брака, филистерства, с осуждением всяких попыток к освобождению от затхлой мещанской среды не просто старомоден», а принесет вред «для юных читателей». Белинский выступает с разоблачением лицемерия «благонравных» семейственных отношений в буржуазном обществе, осуждает «эгоистическое сосредоточение в маленькой и тесненькой сфере домашнего быта», отрыв от животрепещущих и важнейших общественных интересов. Рецензия произвела сильное впечатление. Я. К. Грот выступил с пространным откликом на нее, в котором обвинил критика в посягательстве на законы нравственности и в насмешках над христианским воззрением, в проповеди эгоизма ж свободной любви (см.: «Москвитянин», 1844, № 3, отд. V, с. 171—186). Критика Грота, таким образом, носила явно доносительный характер на «отрицательное направление» Белинского. «Мы хотели,— заключал свою статью Грот,—...обратить внимание публики на замечательный образчик того направления, которое да мимо идет нашей современной литературы» (с. 186). Белинский в апрельской книжке «Отечественных записок» в рецензии на «Парижские тайны» Э. Сю (см. наст, т.) дал сокрушительный и бескомпромиссный ответ на обвинения Грота. Симптоматично, что статья Грота была помещена в «Москвитянине»; это углубило и обострило полемику между «Отечественными записками» и этим журналом. В полемическом плане в данной рецензии важна также ироническая характеристика «Современника», его сотрудников и тех явно устарелых тенденций, которые были характерны для этого журнала в 1840-х гг. под редакцией П. А. Плетнева. Это означало разрыв с Плетневым и его кружком, где Белинский бывал еще в 1843 году. 1 См. примеч. 12 к статье «Русская литература в 1844 году». 2 Белпнскпй иронизирует над «литературным кодексом» круга сотрудников «Современника». Писатели этого аристократического круга еще в 1820—1830-х гг. усиленно защищали тезис о невозможности продавать 731
и покупать сочинения п об отчужденности литературы от полемики п «злобы дня». 3 Белинский имеет в виду и малый успех в публике журнала «Современник» в эти годы, и «анонимность» его (имя издателя-редактора П. Л. Плетнева в выходных данных журнала не упоминалось, как ранее имя его основателя — А. С. Пушкина). 4 «Звездочка» издавалась в Петербурге А. О. Ишимовой с 1842 г. Иши- мовой покровительствовал еще Пушкин, позднее ее «опекал» круг писателей «Современника». Белинский к журналу относился отрицательно. «Звездочка» всегда была дрянью»,— писал он в конце 1844 г. Т. А. Бакуниной (Белинский, АН СССР, т. XII, с. 246). 5 Я. К. Грот жил в Гельсингфорсе и помещал постоянно в «Современнике» статьи п очерки, посвященные Финляндии; по его рекомендации и в переводах его сестры публиковались произведения скандинавских писателей. 6 Отзывы «Современника» в разделе «Новые сочинения» отличались самым общим характером и крайним лаконизмом (иногда журнал ограничивался только воспроизведением названия книги). 7 За весь 1843 г. за подписью К. А. Петерсона в «Современнике» было помещено две статьи: «Наполеон и сын его» (№ 3) и «Гейнрпх Гейне» (№4). 8 В отличие от других журналов того времени в «Современнике» материалы никогда не располагались в столбцах и между строками давались большие интервалы. 9 Повести и рассказы Г. Ф. Квптки-Основьяненко особенно усиленно публиковались в «Современнике» в 1840—1841 гг. Весьма положительно оценивал Белинский его произведения в рецензии на повесть «Пан Халявскпй» н в статье «Русская литература в 1840 году» (наст, изд., т. 3, с. 209 и 461— 462). См. также наст, т., с. 20. 10 Не вполне точная цитата из поэмы Пушкипа «Граф Нулин». Наль и Дамаянти. Индейская повесть В. А. Жуковского... (с. 431 — 432). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 49—50 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 76—78. Небольшая рецензия Белинского на поэму Жуковского «Наль и Да- маяити» на фоне остальных отзывов о ней в журналистике 1844 года выглядит необычно. В других журналах более всего отмечалось литературное мастерство и художественная значительность этого произведения. Об этом писалось в большой статье плетневского «Современника», в рецензии «Москвитянина» и т. д. Даже язвительный и склонный к буффонаде Сенковский ограничился по этому случаю похвалами. Белинский, дав в начале рецензии сжатую оценку поэтического мастерства Жуковского, затем целиком сосредоточился на характеристике самого индийского образца поэмы, причем особенно подчеркивал чуждость концепции древнеиндийской поэмы современности: отсутствие характеров, личности и т. д. Все это сводится критиком к «противоположности европейского духа с азиатским», то есть концептуально эта далекая тема об особенностях древнеиндийского эпоса сближается с актуальной полемической темой о западничестве п славянофильстве с его идеалом растворения личности в «безразличном субстанциональ¬ 732
ном». Очень показателен тот намек, который делается на эту поэму Жуковского в несколько более поздней рецензии на «Стихотворения М. Лермонтова» (см. наст, т., с, 494). Здесь уже резкая оценка произведения Жуковского прямо вставлена в полемический контекст, направленный против критики «Москвитянина» и ее литературных симпатий. 1 Замечание об орфографии, «отзывающейся блаженной памяти» 1770-ми годами, ие лишено тонкого иронического подтекста. В издании можно отметить лишь одну устарелую особенность орфографии: злоупотребление прописными буквами в именах существительных нарицательных и отчасти в некоторых притяжательных прилагательных. Так, напечатано: Поэма, Индейская повесть и т. п. Только прописной буквой даны имена высоких особ п образованные от них прилагательные: Царь, Царский, Царица, Царевна, Царицын. Как известно, Жуковский был близок ко двору, а издание этой поэмы посвящено дочерн Николая I великой княжне Александре Николаевне. Басни И. А. Крылова... (с. 432—434). Впервые — «Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 50—52 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 78—80. 1 На титульном листе вышедшего в 1840 г. тома басен Крылова значилось: «Сороковая тысяча». 2 Позднее, в статье «О жизпп и сочинениях Кольцова» (см. наст, изд., т. 8) с Крыловым в этом отношении Белинский сопоставлял и Кольцова. 3 Это относится, вероятно, к статье Н. А. Полевого «Басни Ивана Хем- ницера» («Библиотека для чтения», 1837, т. XXIV; позднее вошла в его «Очерки русской литературы», ч. I. СПб., 1839). 4 См. примеч. 8 к статье «Русская литература в 1844 году». 5 В «Песни в день юбилея И. А. Крылова» П. А. Вяземского (впервые — «С.-Петербургские ведомости», 1838, № 29) повторялся рефрен: Здравствуй, дедушка Крылов. Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье... (с. 435—436). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 52—53 (ц. р. 31 япваря; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 80—82. Помимо этой рецензии, появившейся в «Отечественных записках» вскоре после выхода третьего издания «Героя нашего времени». Белинский в марте 1844 г. вынужден был поместить еще одну рецензию на это издание в «Литературной газете» (см. наст, т., с. 457—459). Ее появление было вызвано критическим отзывом Сепковского в «Библиотеке для чтения» на новое издание романа. 1 По выходе ч. IV «Стихотворений М. Лермонтова» Белпнскнй дал на пее отзыв в «Отечественных записках» (№ И за 1844 г.) — см. наст. т. (с. 493—490). Сомнения Белинского в том, что после выхода ч. IV «Стихотворений» еще останется неопубликованным что-либо существеннее из поэтического наследия Лермонтова, не подтвердились. Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом... (с. 436—451). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 2, 733
отд. VI «Библиографическая хроника», с. 88—101 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 83—100. Ознакомившись с полученной от А. В. Нпкптенко корректурой рецензии, 31 января 1844 г. Краевский обратился к нему с письмом, в котором протестовал против попыток цензуры выбросить пз нее часть текста (см. письмо: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 663). Судя по журнальному тексту рецензии, Никитенко в целом благожелательно отнесся к просьбе Краев- ского. Тем не менее весьма вероятно, что некоторые псключенпя п поправки были пм все же сделаны. Л. В. Брант — беллетрист и критик конца 1830—1840-х гг., в течение ряда лет фельетонист «Северной пчелы» (под псевдонимом: Я. Я. Я.). Одержимый, по выражению Белинского, страстью «сочинять во что бы то ни стало», Брант перепробовал себя во многих родах — в повести, романе, критических статьях ж библиографических обзорах и т. д., публикуя книжки и брошюры за свой счет. Все это неизменно вызывало насмешку в журналах самых разных направлений. «Жизнь, как она есть» эклектически сочетала приемы авантюрного романа старого тппа с эффектами популярного романа-фельетона французской школы. Страстью Л. Бранта также было изображать «свет», хотя, по замечанию Белинского (в восьмой статье о Пушкине), сочинителям этого рода «гораздо знакомее нравы кондитерских и чиновничьих гостиных, чем аристократических салонов» (см. наст, изд., т. 6, с. 378). Наконец, подражая шаблонам худшпх «псторических романов» 1830-х гг., Брант в «Жпзни, как она есть» сводил своих мелких «героев» с действительными историческими личностями. Но особенно резкие, уничтожающие отзывы критиков и в первую очередь Белинского в этой рецензии на роман были вызваны тем, что, «обиженный критикой», Брант предпринял все, чтобы очернить и оклеветать своих противников, давая им памфлетные, легко раскрываемые читателем характеристики. С реакционных позиций в первую голову осуждалось направление «Отечественных записок» и при этом высказывалось пожелание, чтобы преследования печати со стороны правительства были еще усилены, дабы искоренить всякую «неблагонамеренность». В рецензии Белинский приводит без каких-либо изменений и сокращений все, что было сказано по этому поводу автором романа, а затем кончает своеобразной пародией на эти его выпады, пародией, заключающей убийственную характеристику самого Бранта. 1 Название романа Л. Бранта затем часто применялось в пародийных целях и Белинским, и другими критиками 1840-х гг. 2 Иронический перифраз строк из XXV строфы главы седьмой «Евге-* ния Онегина»: Ужель загадку разрешила? Ужели слово найдено? 3 Речь идет о составленных Л. Брантом брошюрках: «Опыт библиографического обозрения, пли Очерк последнего полугодия русской литературы с октября 1841 по апрель 1842» п «Несколько слов о периодических изданиях русских», которые он выпустил в 1842 г. и рассылал «при газетах безденежно». Рецензию на них см.: Белинскпй, АН СССР, т, VI, с. 189^* 734
194, где они едко характеризованы как «новые холостые выстрелы в поле» (с. 192), как пустые оценки книг без «какого-нибудь критического кодекса», но «с невыразимыми4 претензиями на красноречие». В брошюрах содержались отрицательные характеристики критических статей Белинского. 4 Брошюра JI. Бранта «Петербургские критики и русские писатели. Несколько мыслей о современном состоянии русской литературы в отношении к критике» (СПб., 1840) представляла собой раздраженный ответ «сочинителя» на критику ранее изданной им книги «Воспоминания и очерки жизни» (1839, в 2-х томах). На эту брошюру Белинский тогда же откликнулся двумя краткими рецензиями в «Отечественных записках» п в «Литературной газете» (см.: Белинский, АН СССР, т. IV, с. 62—63 и 19—20). 5 См. рецензию Белинского на «Аристократку»—наст, изд., т. 5. Большая издевательская рецензия на эту бездарную «светскую повесть» была помещена также О. И. Сенковским в «Библиотеке для чтения» (1843, т. LVII, отд. VI, с. 1—11). 6 Курсив в цитатах здесь и далее (за немногими исключениями) принадлежит Белинскому. 7 Имеется в виду период так называемых «Ста дней». 8 Беттина — Элизабет фон Арним (1785—1859), жена немецкого поэта-* романтика Ахима фон Арнима и сестра другого поэта-романтика — Клеменса Брентано. Сама поэтесса, восторженно настроенная, девушкой была влюблена в Гете. Переписка между ними была издана Беттиной под названием «Переписка Гете с ребенком» (1835). 9 На отмеченных страницах описано, как «герой» насильно овладевает любимой женщиной, и в заключении следуют такие« пассажи»: «Так бьется бедная птичка, пойманная маленьким шалуном, тщетно силясь вырваться из рук его на свободу... Так благороднейшие стремления душевные и страсти сердца умолкают в человеке, гнетомом извне враждующими обстоятельствами земного существования...» 10 Книгу В. М. Строева «Париж в 1838 и 1839 годах» (в 2-х частях, СПб., 1841—1842) высоко оценил за богатство фактов и живое изложение Белинский в специальной рецензии (см. наст, изд., т. 4). 11 Имя героя многотомного романа французского писателя Ж.-Б. Луве де Кувре «Любовные похождения кавалера де Фобласа» (1787—1790). 12 Карикатурное изображение редактора журнала «Библиотека для чтения» О. И. Сенковского. 13 Современники видели здесь карикатурный портрет Ф. А. Кони, драматурга и журналиста, редактора-издателя «Литературной газеты» в 1841—* 1843 гг., редактора журнала «Пантеон русского и всех европейских театров» (1840—1841 гг.). 14 Весь этот длинный абзац посвящен А. А. Краевскому и «Отечественным запискам». Следует учесть, что основные статьи журнала, принадлежавшие Белинскому, приписывались иногда публикой издателю-редактору журнала, и сам Краевский стремился создать такое впечатление. 15 Карикатурное изображение В. Г. Белинского. 16 Другой... желающий казаться львом — И. И. Панаев, постоянно сотрудничавший в «Отечественных записках»; автор повестей, бытовых очерков и так называемых «типов», В «Отечественных записках» печатались 735
также его обозрения французской литературы. В упомянутом выше письме Краевского к Никитенко в числе изображенных у Бранта лиц указывается и Н. Л. Некрасов. Однако явных данных для подобного предположения в цитируемом эпизоде романа нет. 17 Национальный институт — наименование Парижской академии наук* 18 Далее, указав на мнимый источник «фактов», преподносимых Брантом (мемуары герцогини д’Абрантес), Белинский под видом отрывка нз записок одного пз посетителей салона герцогпии дает сатирико-пародийное изображение самого J1. Бранта. 19 Среди отзывов на этот роман Бранта, помимо рецензии Белинского, особенно выделялись сатирические отзывы в «Библиотеке для чтения» (1844, т. LXÍI) и «Москвитянине» (1844, № 4). Русская драматическая литература... (с. 451—453). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 2, отд. VIII «Смесь», с. 121—123 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с, 199—201. Драма В. Гюго «Бургграфы», о которой преимущественно идет речь в заметке, по справедливому замечанию исследователей его творчества, представляет «пример падения таланта писателя, пошедшего по ложному пути» (см.: В. Гюго. Собр. соч., т. 1. М. 1953, с. 15). Белинский был прав, подвергнув критике ее искусственные построения. Следует отметить критически настороженное отношение Белинского к творчеству Гюго в 1830—1840-х гг. Вначале это определялось критическим отношением к французской романтической «неистовой» школе. В 1840-х гг. это вызвано также позицией, которую занял Гюго в отношении Июльской монархии. Наиболее положительным из отзывов Белинского о Гюго был следующий в статье «Разделение поэзии на роды и виды» (1841): «Из новейших писателей, в драмах Гюго просвечивают иногда блестки замечательного дарования, но не более» (наст, изд., т. 3, с. 343). Неизменно подвергает критике Белинский и один из принципов романтической поэтики Гюго: о совмещении «прекрасного» п «уродливого». Ср. также отзыв о «Соборе Парижской богоматери» в начале статьи о «Парижских тайнах». Отметим, что годом ранее в журнале (1843, № 4, отд. VIII, с. 102—105) была помещена рецензия на драму «Бургграфы», сдержанная по тону и почти без критики. 1 То есть авторы «драматических представлений», как называли свои произведения для Александринского театра Н. А. Полевой, П. Г. Ободовский и др. См. статью «Александринский театр» и примеч. к ней. 2 На отношение к Гюго прогрессивной и радикальной французской прессы и критики оказало влияние его временное примирение с режимом Июльской монархии. В 1841 г. он был избран в члены Французской академии. Его драма «Бургграфы» (1843) провалилась на французской сцене. На сцене Александринского театра драма не без успеха шла под названием «Предок и потомки» в переводе В. А. Каратыгина. 3 Гюго в предисловии к драме «Кромвель» (1827) утверждал, что уродливое существует «рядом с прекрасным, безобразное — рядом с красивым», что «в искусстве прекрасное пли безобразное зависит лишь от выполнения. Уродливое, ужасное, отвратительное, правдиво и поэтично перенесенное в область искусства, становится прекрасным» (В. Г ю г о. Собр. соч., т. 14, 73G
М., 1956, с. 82 п 84). Девиз «уродливое — прекрасно» (или: «прекрасное — уродливо») был упрощенным, карикатурным выражением этпх принципов романтической поэтики Гюго, популярным в журналистике 1830-х гг., после появления романа «Собор Парижской богоматери». Об этом позднее писал в «Отечественных записках» 1846 г. В. Н. Майков: «Напрасно навязывают ей (школе Гюго. — Ю. С.) девпз: «le beau c’est le laid». Эта острота была очень хорошо употреблена один раз, как надпись под карикатурою автора «Notre-Dame de Paris»; но она вовсе пе выражает сущности романтизма, указывая только на один, и притом еще случайный, его признак» (Вал. Майков. Критические опыты. СПб., 1891, с. 7). 4 Ср. отзыв о «Соборе Парижской богоматери» в статье «Русская литература в 1844 году» как о «натянутом, ложном и всячески фальшивом, хотя и блестящем произведении» (наст, т., с. 178). Сельское чтение, книжка вторая... (с. 453—457). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXIII, № 3, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 25—28 (ц. р. 29 февраля; вып. в свет 1 марта). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XII, с. 423—428, 550, примеч. 53. Белинский придавал большое значение изданию книг для народного чтения. Этим объясняется прежде всего и его интерес к изданию книжек «Сельского чтения», предпринятому в 1840-х гг. В. Ф. Одоевским и А. П. За- блоцким-Десятовским. См. его рецензию на первый выпуск этого издания (1843 г.) — Б е л и н с к и и, АН СССР, т. VI, с, 681—690. Данной рецензии предшествовало в отделе «Библиографические и журнальные известия» (№ 2 «Отечественных записок» за 1844 г.) сообщение о выходе 2-й книжки (см. его: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 139). Белинский отозвался пространными рецензиями также на выход кн.З и 4 «Сельского чтения» (см. наст, изд., т. 8). 1 Эта и следующая цитаты взяты из рецензии Сенковского на книжку К. Любимова в «Библиотеке для чтения» (1844, т. LXII, отд. VI, с. 36—38). 2 Из рассказа Н. С. Волкова «Если грамотка дастся, так на ней далеко уедешь». 3 Первый и четвертый рассказы — А. П. Заблоцкого-Десятовского; остальные — В. Ф. Одоевского. Кроме того, были помещены статьи Заблоц- кого и Одоевского «О том, что такое год, что такое месяц и что такое день...» и «Что значит воскормить дитя», «Не положив, не ищи» В. И. Даля и др. Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье... (с. 457—459). Впервые —«Литературная газета», 1844, № 11, 16 марта, с. 197— 198. Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 153—154, 451—452, прпмеч. 1150. Первый отзыв о третьем издании «Героя нашего временп» появился в № 2 «Отечественных записок» за 1844 г. (см. наст, т., с. 435—436). Поводом для второй рецензии Белинского послужил отзыв на это издание в «Библиотеке для чтения» (т. LXIII, № 3, отд. VI, с. 11—12). Сенковский там напал на «необузданных панегиристов» Лермонтова, имея в виду критику «Отечественных записок». Сенковский писал: «Книга эта возбудила некогда в некоторых свопх судьях страшный энтузиазм. Причина его весьма многим читателям казалась загадкою». С характерным для него цинизмом Сепков- ский заявлял, что если ранее «возражать против такого энтузиазма было... 24 В. БелинскпН, т. 7 737
неуместно», то теперь, «когда для автора началось уже потомство, н о творении его можно рассуждать хладнокровно». Далее заявлялось, что «Герой нашего времени» «не такое произведение, которым русская словесность могла бы похвастаться». Сенковский обвпнял тех, которые «на имя» Лермонтова «делают предприятия» и выдают роман «за что-нпбудь выше маленького ученического эскиза». Ответным ударом на эту циническую выходку Сепковского и явилась эта небольшая рецензия. 1 «Идеальная красавица»— роман О. И. Сенковского. См. о нем примеч. 59 к статье «Русская литература в 1843 году». «Аббаддонна» — роман Н. Полевого (М., 1834, в 4-х частях); «Блаженство безумия» (1833)—повесть, входившая в его сб. «Мечты и жизнь. Были п повести» (М., 1834). 2 Насмешка над Сенковским, питавшим неумеренное пристрастие к формам род. пад. ед. ч. сущ. муж. род.’на -г/. 3 Ср. реплику Городничего (д. I, явл. 1 «Ревизора») по поводу одного из учителей училища: «Конечно, если он ученику сделает такую рожу, то оно еще ничего, может быть, оно там и нужно так». Здесь намек на Н. А. Полевого, не осуществлявшего некоторые свои замыслы (например, далеко не была доведена до конца его многотомная «История русского народа»). Гамлет. Трагедия В. Шекспира, перевод А. Кронеберга... (с. 459—464), Впервые —«Отечественные записки», 1844, т. XXXIII, № 4, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 41—45 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 112—120. С переводчиком Шекспира А. И. Кронебергом Белинского связывали дружеские отношения с конца 1830-х гг. В данной и в другой, более поздней рецензии, опубликованной в августе в «Литературной газете» (см. ее в наст, т., с. 488—493, Белинский входит в журнальную полемику, развернувшуюся вокруг перевода «Гамлета». Наиболее сильные ответные удары наносятся при этом по О. И. Сенковскому, автору рецензии на «Гамлета» в переводе Кронеберга в «Библиотеке для чтения», и по Н. А. Полевому, чей перевод «Гамлета» Белинский теперь подвергает жестокой критике. Тематически эта рецензия тесно связана со статьей «Русская литература в 1843 году», развивая тезис о застое («запустении») в текущей русской литературе и вместе с тем о развитии в ней нового направления, новых требований к литературному творчеству. 1 См. примеч. 3 к статье «Русская литература в 1843 году». 2 См. примеч. 1 к заметке «Русская драматическая литература». 3 См. примеч. ко второй рецензии на «Героя нашего времени» Лермон-» това («Литературная газета», март 1844 г.), наст, т., с. 737—738. 4 Ср. примеч. 59 к статье «Русская литература в 1843 году». 6 Намек на Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча с их «Северной пчелой», «Уважение», «неуважение»— слова из лексикона этих дельцов от литературы для выражения рекламной похвалы пли, напротив, поношения по адресу других писателей. 6 См. о вреде журнальной полемики для литературы, «распространения просвещения» и «развития вкуса в публике» в цитате из романа Л. В. Бранта «Жизнь, как она есть»— наст, т., с. 447. 7 Посполитое рушение (и о л ь с к. роБроШе гизгеше — народное ополчение).—Здесь также намек на Н. А. Полевого, который, характеризуя «Оте¬ 738
чественные записки», писал: «Помилуйте, да это какое-то литературное посполитое рушение на русскую журналистику, что-то исполинское, диковинное!» («Сын отечества», 1839, т. VII, отд. IV, с. 45). 8 «Мертвые души» как «произведение пошлое и бездарное» оценивали Булгарин в «Северной пчеле», Сенковский в «Библиотеке для чтения», Н. А. Полевой в «Русском вестнике». 9 Имеется в виду обзорная статья «Русская литература в 1843 году»— см. наст, т., с. 20—21. 10 Также намек на Булгарина и Греча, расхваливавших свои «труды» в «Северной пчеле». 11 Так Белинский характеризовал перевод Н. А. Полевого впервые в рецензии на «Репертуар русского театра, издаваемый И. Песоцким. Третья книжка». См. наст, изд., т. 3, с. 379—381 и 576 (примеч. 2). 12 Имеется в виду шедший на сцене Александринского театра перевод «Короля Лира», сделанный актером В. А. Каратыгиным. 13 Перевод «Макбета» М. П. Вронченко был издан в 1837 г. См. о нем в рецензии на «Гамлета» в переводе Н. А. Полевого (наст, изд., т. 2, с. 307). Высоко оценен был этот перевод в заметке «Журналистика» в «Литературной газете» 1840 г. (см. наст, изд., т. 3, с. 418). 14 Статья харьковского профессора И. Я. Кронеберга «О ходе искусства у древних народов и об истреблении и сохранении памятников древнего искусства»— в кн. 4 «Отечественных записок» за 1844 г. 15 О переводах И. В. Росковшенко см. в заметке «Журналистика» (переводы «Ромео и Юлии» и отрывков из «Ричарда III») — наст, изд., т. 3, с. 418. 16 Отрывок из «Гамлета» в переводе А. И. Кронеберга был напечатан в сб. «Молодик», изданном в Харькове в 1843 г. «Разбранил» его Н. А. Полевой (псевдоним: Ъ, Ъ.) в «Северной пчеле», 1843, № 273. Парижские тайны. Роман Эжена Сю. Перевел В. Строев... (с. 464—468). Впервые —«Отечественные записки», 1844, т. XXXIII, № 4, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 45—48 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 120—127. Рецензия на издание перевода «Парижских тайн» Э. Сю уже по существу не дополняла разбора романа, данного в статье о нем в той же книжке «Отечественных записок». Критик использовал рецензию для нанесения ответного удара по Я. К. Гроту в связи с его выступлением против Белинского и в защиту романа Ф. Бремер «Семейство» (см. примеч. к рецензии на этот роман в наст. т.). Белинский смело защищает занятые им позиции и подчеркивает реакционный смысл статьи Грота, ее «доносительное» назначение. Рецензия в этой ее части, видимо, подверглась цензурным сокращениям. Ответных выступлений в связи с этой рецензией в журналистике не последовало. 1 Об отношении критики и публики к роману Э. Сю см. прпмеч. к статье о «Парижских тайнах». 2 Басня «Мышь и Крыса». 3 Это, вероятно, намек на отзывы о «Парижских тайнах» Ф. В. Булгарина в «Северной пчеле» и О. И. Сенковского в «Библиотеке для чтения». 24* 739
4 Намек на то, что за этпмп выступлениями стоялп попыткп обвинить Белпнского в нарушении «устоев» и антиправительственной пропаганде. К «иностранным господам-сочинптелям» Белинский относил Я. К. Грота. 5 См. прпмеч. 5 к рецензии на «Семейство» Ф. Бремер. 6 Ср. в «Ревизоре» реплику Городничего по поводу объяснений Хлестакова (д. II, явл. 8): «О тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет!» 7 Ср. слова Репетилова («Горе от ума», д. IV, явл. 4): Все отвергал: законы! совесть! веру! 8 Многоточие здесь, очевидно, обозначает цензурный пропуск. Имеется в виду «удивление» Грота в его статье по поводу того, что Белинский ставит древнегреческое общество в отношении к общественной жизнп выше, чем общество современной Германии, игнорируя «влияние божественной веры на все людские учреждения» (ср. «Москвитянин», 1844, № 3, отд. V, с. 174). Антология из Жан Поля Рихтера... (с. 469—481). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXIV, № 6, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 57—67 (ц. р. 30 мая; вып. в свет 3 июня). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 140—155. Переводчик отрывков, составивших «Антологию из Жан Поля Рихтера»— И. Е. Бецкий, издатель украинских литературных сборников «Молодик», выходивших в 1840-х гг. в Харькове. Рецензия на антологию — одно из выразительных свидетельств тех важных перемен, которые совершались в середине 1840-х гг. в эстетических взглядах Белинского и в конкретных критических оценках им отдельных писателей и литературных направлений. Еще в начале 1840-х гг., положительно характеризуя поэтическое мировоззрение Жан Поля, прихотливо соединившего в своем творчестве черты просветительского, сентименталист- ского и романтического подхода к действительности, Белинский ставил его в ряд с такими выдающимися писателями, как Шиллер, Гофман, Байрон и др. Ср. в статье об «Очерках русской литературы» Н. Полевого, где отмечается «величие» в самой «односторонности» Жан Поля, равно как и у Шиллера и Байрона (см. наст, изд^ т. 2, с. 252). Во вполне положительной оценке отрывков пз Жан Поля в переводе И. Бецкого, хотя п не лишенной отдельных нот осуждения, Белинский характеризует писателя как «уродливого, дикого гения Германии, который в своих поэтических созерцаниях то возвышался до вечных звезд поэзии, то впадал в изысканность п в совершенное безмыслие, если не в бессмыслие» (там же, с. 389). В статье «Разделение поэзии на роды и виды», опираясь на суждения Жан Поля о лирике, Белинский называет его «знаменитым поэтом-мыслителем» (наст, изд., т. 3, с. 299), говорит о «мирообъемлющих созерцаниях исполииской фантазии» его в «поэтических афоризмах» (там же, с. 347). Правда, в начале 1840-х гг., в пору наиболее критического отношения к субъективной, идеальной поэзии Шиллера, последний и Жан Поль ставятся намного ниже, чем Пушкин и Шекспир, поэты «действительности, а не идеальности» (т. 3, с. 406). В данной рецензпп, несмотря на повторение того, что творчество Жан Поля занимает «почетное место в немецкой литературе» и что он имел влия- 740
пне на Германию своего времени, напротив, всячески отмечается, что он не может быть признан «великим писателем», геннем. Критик подчеркивает, что «замечательно сильный талант» Жан Поля принял «до дикости странное направление» п развился «уродливо». Насмешливо выделяются проявления «филистерской елейности» в его отношении к социальной действительности эпохи, многие из его афоризмов откровенно шменуются «вздором». Характерно, что даже в произведениях Гофмана, юмор которого и теперь признается «гораздо жизненнее, существеннее и жгучее» юмора Жан Поля, Белинский осуждает «нелепый и чудовищный фантазм, в котором, как многоценная жемчужина в тине, потонул его блестящий и могучий талант». Так, прямее, суровее оценивает Белинский теперь противоречия в отношении романтиков и идеалистов к действительности. Рецензия по общему направлению и выводам соотносится с появившейся четыре месяца спустя статьей о «Сочинениях В. Ф. Одоевского», которого в начале 1840-х гг. Белинский ближе всего сопоставлял «по духу, форме и достоинству» произведений именно с Жан Полем (см. наст, изд., т. 3, с. 348). В «Антологии» Белинский выделяет прежде всего те отрывки, которые выражают критическое отпошение Жан Поля к отдельным сторонам современной социальной действительности. Так, цитируется большой отрывок, связанный с критикой брачных отношений и униженного положения женщины в буржуазном обществе. Это связывает данную рецензию с рецензией ка роман Ф. Бремер «Семейство» (см. примеч. к ней). Вместе с тем Белинский отмечает половинчатость и слабость подобных критических выступлений Жан Поля. В этом плане Белинский противопоставляет Жан Полю современные французские романы, исполненные «интересов настоящего, которое одно важно для живых людей, потому что оно есть последний результат всего прошедшего и непосредственная причина будущего...». При этом Белинский ставит на первое место Жорж Санд, произведения которой в это время подвергались в России нередко преследованиям и вызывали возмущение реакционной и консервативной критики. В последующих произведениях Белинского упоминаний о Жан Поле уже почти нет (ср., впрочем, упоминание об историко-литературном значении двух его романов в статье о «Терезе Дюнойе» Э. Сю в т. 8 наст. изд.). 1 Из стихотворения Е. А. Баратынского «На смерть Гете» (1832). 2 Князь Иринеус (Ириней) в произведении Гофмана «Житейские воззрения кота Мурра». 3 Поэт Фирмиан — в романе Жан Поля «Зибенкэз». 4 Первый консул Римской республики Люций Юний Брут осудил на смерть своих детей, сторонников Тарквиния Гордого. 5 См. примеч. 5 к рецензии на «Метеор», с. 756. Старинная сказка об Иванушке-дурачке, рассказанная московским купчиною Николаем Полевым... (с. 481—484). Впервые — «Отечественные записки», 1844, т. XXXIV, № 6, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 94— 97 (ц. р. 30 мая; вып. в свет 3 июня). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 155—160. В отд. VI № 6 «Отечественных записок» эта рецензия непосредственно следовала за рецензией на «Воскресные посиделки. Книжка для доброго народа русского. Третий пяток». Эту книжку Белинский определил как 741
^порождение мелкой книжной промышленности, возбужденной успехом книг, которые мы назвали по имени» (речь в последнем случае шла о сборниках «Сельское чтение» В. Ф. Одоевского и А. П. Заблоцкого-Десятовского). Рецензия на «Воскресные посиделки» кончалась иронической фразой, которая прямо вводила следующую рецензию на книжку Н. Полевого: «А вот и еще книжица для «доброго народа русского» (см.: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 247—248). В рецензии характеристика Н. А. Полевого, падшего, по выражению Белинского, до издания в духе «сермяжной народности», соединена с очередным полемическим ударом по славянофилам и «Москвитянину». Последний при этом поставлен в один уровень с явно ретроградным «Маяком» С. А. Бурачка и П. А. Корсакова. Ответным выпадом против Белинского со стороны «Москвитянина» явилась статейка под названием «Как понимают западное образование «Отечественные записки»?» («Москвитянин», 1844, № 9, отд. IX «Смесь», с. 250—253; подпись: В. С....ъ. Зарайск). Автор статейки, указывая, что он не намерен «вступаться за автора старинной сказки», то есть за Н. Полевого, и что на такие переделки народных сказок он смотрит «как на литературное воровство, а на подделки как на пародию» (с. 250), обрушивается затем на критика «Отечественных записок». Он саркастически заявляет, что «Отечественные записки» «говорят правду» и что русские действительно «близки к реформе». Но эта реформа, по утверждению автора «Москвитянина», «угрожает влиянию Запада на нашу народность». Автор статейки демагогически представляет своего противника как человека, который хочет «польстить светской черни да похвастаться западным образованием». По мнению «Москвитянина», в насмешках критика «над сермяжной народностью» «слышен говор светского шаркуна, усвоившего не умственное развитие Запада, а только одни наружные формы», или «светской дамы, воспитанной на руках парижской гризетки». Для социальной позиции славянофильствующего критика характерна фраза, отвечающая на обвинение Белинского, что любители «сермяжной народности» хотят заменить «романы Вальтера Скотта сказками о Еруслане Лазаревиче и Бове королевиче»: «Мне кажется, всякому роду литературы свое место и свое назначение» (с. 253). Рецензия Белинского затрагивала несколько тем, особенно существенных для его критических статей этого времени и в частности — статьи «Русская литература в 1844 году» (например, характеристика русского романтизма и «романтической критики» Н. Полевого). 1 Кастор и Поллукс (Поллюкс), или Полидевк —в греко-римской мифологии Диоскуры-близнецы, сыновья Леды, по преданию, после смерти ставшие созвездием Близнецов; образ нерасторжимой дружбы. 2 Повесть «Градский глава» Н. А. Полевого Белинский характеризовал в рецензии на т. IV сб. «Сказка за сказкой» (1844) — см. эту рецензию: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 147—151. Герой повести городской голова Григорий Саввич заботится о благоустройстве своего города, о его промышленном и торговом процветании и т. д. «Но чему он был обязан всеми своими знаниями и добродетелями? — спрашивал Белинский в рецензии. — Смурому кафтану, александрийской рубашке с косым воротом и плисовым, 742
шароварам, которые запихивались в сапоги с кисточкою... Еслп не верите, прочтите повесть...» (там же, с. 149). 3 О Мплькееве см. примеч. 33 п 34 к статье «Русская литература в 1843 году». 4 См. в рецензии на ч. III «Стихотворении» Пушкина по поводу «Сказки о царе Салтане»: «Об этом стихотворении мы скажем только то, что оно ниже своего образца и столько же походит на русскую сказку, сколько прежний Пушкин на нынешнего. Нам кажется, что самый род стихов, употребленный поэтом, избран неудачно. Такими стихами уже была написана сказка Н. А. Львова «Добрыня». Но размер сей нейдет к русской сказке: он, подобно размерам, избранным Радищевым в его «Бове» и Карамзиным в «Илье Муромце», не ладпт с духом русских сказок. Для них надобно было бы обратиться к стихотворениям Кирши Данилова и у него поискать приличного размера» («Московский телеграф», 1832, ч. XLIII, № 4, с. 572—573). 5 См., например, статью о драме А. А. Шаховского «Двумужница» («Московский телеграф», 1833, № 3; см. ее также в ч. I «Очерков русской литературы» Н. А. Полевого), где Полевой и критиковал, и пародировал Шаховского как драматурга. 6 См. примеч. 34 к статье «Русская литература в 1844 году». 7 См. прнмеч. 26 к статье о «Славянском сборнике» Н. Савельева-Рос-* тпелавича. 8 «Смерть пли честь» была опубликована в ч. IV «Драматических сочинений и переводов» Н. А. Полевого; в основе этой пьесы лежала повесть А. М. Массона «Песчинка» («Le grain de sable»); переделал в «драматическую повесть» Н. Полевой и повесть своего брата К. А. Полевого о Ломоносове (см. рецензию на ч. IV «Драматических сочинений»— Белинский, АН СССР, т. VII, с. 21-23). Русская грамматика Александра Востокова... (с. 484—488). Впервые — «Отечественные заппекп», 1844, т. XXXV, № 8, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 72—75 (ц. р. 30 июля; вып. в свет 1 августа). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 159—162, 453—454, примеч. 1154. 1 Ср. более развернутую характеристику седьмой и восьмой книг басен в рецензии на «Басни И. А. Крылова»— наст, т., с. 433. 2 Неисторический язык Карамзина — то есть язык его сочинений до «Истории государства Российского». 3 Учение о видах русского глагола начало развиваться в первом — втором десятилетиях XIX в. (И. Фатер, А. В. Болдырев и др.). Этому в русской грамматической традиции предшествовало представление о сложной системе глагольных времен — по образцу классических и западноевропейских языков. См.: В. В. Виноградов. Русский язык. Грамматическое учение о слове. Изд. 2-е. М., 1972, с. 379—382. 4 «Филологические наблюдения над составом русского языка Г. Пав- ского» (в 3-х частях, М., 1841—1842). По характеристике акад. В. В. Виноградова, «впервые у Павского с поразительным талантом и убедительностью вскрыты глубокие связи грамматики и лексики. Методы русского словообразования осмысляются с точки зрения общих тенденций развития русского грамматического строя» (В. В. Виноградов. Русская наука о русском литературном языке.—«Ученые записки МГУ», вып. 106. М., 1946, с. 60), 743
В «Отечественных записках» характеристике труда Павского были посвящены две статьи Н. И. Надеждина (1844, № 6 и 8). Ср. также в рецензии на «Грамматические разыскания» В. А. Васильева — наст, т., с. 613—614. 5 Об этом Белинский подробно ппсал в 1845 г. в статье о книжке К. М. Кодинского «Упрощение русской грамматики» (см.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 328-345). Гамлет. Трагедия В. Шекспира. Перевод А. Кронеберга... (с. 488—493). Впервые—«Литературная газета», 1844, № 32, 17 августа, с. 543—545 (ц. р. 16 августа). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 162—166, 454— 455, примеч. 1155. 1 Цитата из анонимного водевиля «Сей и оный» (см.: А. И. Вольф. Хроника петербургских театров, ч. I. СПб., 1877, с. 77). 2 Выше передано (с краткой цитатой) содержание рецензии О. И. Сен- ковского на перевод «Гамлета» А. Кронеберга («Библиотека для чтения», 1844, т. ЬХУ, отд. VI, с. 33—37). 3 Цитата из указанной рецензии Сенковского. Курсив и знаки восклицания в скобках принадлежат Белинскому. «Переводы пьес для сцены,— говорилось в той же рецензии,— дело кое-как понятное; оно объясняется любопытством толпы, потребностью эпохи... А г. Кронеберг переводит «Гамлета», как кажется, прямо для русской словесности, подделывается под великого поэта, желает быть переводным Шекспиром, хочет украсить русский язык слепком с знаменитой поэмы» (с. 36). К «переводам для театра» Сен- ковским отнесен и перевод Н. А. Полевого. 4 Белинский имеет в виду также отношение Сенковского к переводу «Илпады» Н. И. Гиедича. Ср.: «Бедный Гнедич убил всю жизнь свою на усердное коверканье «Илиады» во всех возможных отношениях» («Библиотека для чтения», 1841, т. ХЬУ, отд. VI, с. 37). Ср. слова Белинского о Гнеди- че как «бессмертном переводчике «Илиады» (наст, изд., т. 3, с. И); также в статье «Русская литература в 1841 году»: Гнедич «у нас доселе не попят п не оценен, по недостатку в нашем обществе ученого образования. Перевод «Илиады»— эпоха в нашей литературе, и придет время, когда «Илиада» Гнедпча будет настольною книгою всякого образованного человека» (наст, изд., т. 4, с. 305). 5 Речь идет о критике перевода «Гамлета» Н. А. Полевого со стороны И. Я. и А. И. Кронебергов. См. об этом в рецензии на перевод А. Кронеберга из «Отечественных записок»— наст, т., с. 464. 6 См. рецензию на «Старинную сказку об Ивапушке-дурачке». 7 Статья А. И. Кронеберга была напечатана не в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду», а в «Литературной газете», 1840, До 49—50. 8 См. более подробную характеристику перевода М. П. Вропченко в первой рецензии на перевод А. Кронеберга — наст, т., с. 462—463. Стихотворения М. Лермонтова. Часть IV... (с. 493—496). Впервые — «Отечественные записки», 1844, т. XXXVII, № 11, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 1—4 (ц. р. 31 октября; вып. в свет 1 ноября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 171—176. Рецензия входит в ряд полемпческпх выступлений Белинского в борьбе вокруг литературного наследия Лермонтова (см. в наст. т. рецензии на 744
третье издание «Героя нашего времени»). Основным объектом критики являются здесь отзывы о Лермонтове О. И. Сенковского, который в «Библиотеке для чтения» неоднократно пытался принизить значение творчества Лермонтова и дискредитировать суждения о нем «Отечественных записок). Продолжением этой борьбы в статье «Русская литература в 1844 году» явилось высмеивание нового отзыва Сенковского, рецензии его на ч. IV «Стихотворений М. Лермонтова». Другой полемический выпад сделан Белинским в отношении «Москвитянина». Ведь именно в этом журнале в начале 1840-х гг. Шевырев высказывал суждения о поэзии и прозе Лермонтова как отразивших в себе воздействия самых разнородных источников — Пушкина, Жуковского, Бенедиктова, Марлипского. За несколько месяцев перед появлением этой рецензии Белинского в «Москвитянине» появилась библиографическая заметка по поводу третьего издания «Героя нашего времени», где читатели извещались, что прежнее мнение журнала о произведениях Лермонтова, «равно чуждое безусловных восторгов и слепого, одностороннего порицания», остается в силе («Москвитянин», 1844, № 4, отд. IX, с. 121). С большою силою были выражены в данной рецензии мысли о развитии поэзии после Пушкина — не только со стороны формы, но и содержания, причем особое место отводилось поэзии Лермонтова (ср. суждения Белинского о роли Лермонтова в обогащении поэтического языка в рецензии на «Грамматические разыскания» В. Васильева). 1 Полемический выпад против славянофилов. См. примеч. 9 к статье «Петербург и Москва». 2 Видимо, имеется в виду «Маяк». 3 Имеется в виду «Москвитянин». Стихи, «отзывающиеся старческой дряхлостью»,— очевидно, стихотворения М. А. Дмитриева, Н. В. Сушкова, Ф. Н. Глинки, А. П. Глинки и др., печатавшиеся там. Стихи даровитых, но юных поэтов,— весьма юных — вероятно, иронический отзыв о стихотворениях Е. Л. Милькеева, Е. Н. Шаховой и др. 4 Азиатские сказки, перешедшие через немецкие руки — «Наль и Да- маяпти» В. А. Жуковского (см. рецензию на эту поэму в наст. т.). 5 Имеется в виду «Библиотека для чтения». Ср. там: «Совестио повторять, за что выдавала его при жизни и продолжает выдавать по смерти Лермонтова услужливость тех людей, которые на имя его делают предприятия: она печатает все затерянные лоскутки стихов его» (1844, т. ЬХШ, отд. VI, с. 12). См. также примеч. 55 к статье «Русская литература в 1843 году». Семь стихотворений Лермонтова (из альбома Е. А. Сушковой) было опубликовано в т. 1,Х1\Г «Библиотеки для чтения», кн. 5, отд. I. Позднее, в 1844— 1845 гг., публикация стихов Лермонтова продолжалась (так, в кн. 6 за 1844 г. было помещено еще пять стихотворений из того же альбома). 6 Имеется в виду И. И. Глазунов. 7 ИхМеется в виду В. А. Соллогуб. Позднее, в двух книгах альманаха «Вчера п сегодня» (кн. 1, 1845, и кн. 2, 1846), им было опубликовано 11 стихотворений Лермонтова. Стихотворения В. Жуковского. Том девятый... (с. 496—503). Впервые — «Отечественные записки», 1844, т. XXXVII, Да И, отд. VI «Библиографпче- 745
ская хроника», с. 14—19 (ц. р. 31 октября; вып. в свет 1 ноября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 176—186. Рецензия выходит далеко за рамки отзыва на очередной том стихотворений Жуковского п занимает среди выступлений Белинского в 1844 г. особое место. Помимо краткой, но выразительной характеристики поэтической деятельности Жуковского, она содержит новые штрихи к характеристике Пушкина. Особо выделяется здесь тема о необходимости доступных для широкой публики изданий русских писателей, литературного наследия XVIII п первых десятилетий XIX в. Предложенная разносторонняя программа таких пзданпй несомненно послужила стимулом для одного из известнейших издателей этих лет — А. Ф. Смирдпна. Во второй половпне 1840-х гг. последний приступил к систематическому выпуску дешевых, компактных, тщательно подготовленных собраний сочинений русских писателей. Белинский в рецензии на первые выпуски (сочинения Озерова и Фонвизина) в 1846 г. приветствовал этот почин книгоиздателя (см.: Белинский, АН СССР, т. X, с. 53—58). 1 Из «Надписи к портрету М. М. Хераскова» И. И. Дмитриева. Князь Владимир — герой поэмы Хераскова «Владимир возрожденный» (1785), Иоанн IV — герой поэмы «Россияда» (1779). 2 Астроном академик С. Я. Румовский был известен также как лексикограф и переводчик. «Анналы» Тацита в его переводе были изданы под названием «Летопись» (в 4-х частях, 1806—1809). 3 Белинский имеет в виду свою вторую статью о Пушкине. 4 Некоторое сомнение критика в том, что перевод «Одиссеи» будет непосредственно соотноситься с греческим подлинником и не зависеть от немецких романтических интерпретаций гомеровского эпоса, вызвано тем, что, например, поэтическое переложение древнеиндийской поэмы «Наль и Дама- янтп» зависело от ее немецких переводов. Александринский театр. Щепкин на петербургской сцене (с. 503—506). Впервые —«Литературная газета», 1844, № 44, 9 ноября, с. 742—744 (ц. р. 8 ноября). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 175—178, 457—458, примеч. 1161. Этому предшествовала в «Отечественных записках» (№ И на 1844 г.; ц. р. 30 октября) заметка, специально посвященная осенним гастролям 1844 г. Щепкина на петербургской сцене, которой заключался очередной обзор «Русский театр в Петербурге». В ней, вслед за перечислением всех ролей, сыгранных здесь Щепкиным, говорилось: «Прием, оказанный петербургскою публикою знаменитому московскому артисту, был самый блестящий, самый радушный, самый искренний. Кого не наскучит беспрестанно смотреть в старых пьесах и в одних и тех же ролях? Но только однажды при представлении «Ревизора» (кажется, в четвертый раз) публики было в театре менее обыкновенного. Но, кроме этого раза, театр всегда полон, лишь только имя Щепкина стоит на афише. Случалось не раз, что театр почти пуст, но лишь оканчивается пьеса пли пьесы, в которых Щепкпн не принимает участия, театр вдруг наполняется. Не забудьте при этом, что Щепкин является на сцену большею частию в те днп, когда дается итальянская опера. Замечательнее же всего, что в Алек- сандрпнский театр теперь ездит публика всех слоев общества, публика, ко¬ 746
торая, следовательно, состоит не из одних присяжных посетителей Алексан- дринского театра, способных восхищаться каким-нибудь «Раем Магомета». Подобный успех очень понятен: кроме великого таланта, каким владеет Щепкин, его искусная, художественная игра, подкрепляемая умным й добросовестным изучением ролей, в которых он является, не могла не поразить петербургской публики... В роли городничего (в «Ревизоре») можно впдеть только Щепкина, хотя игра его и не везде равно удовлетворительна. Заметно, что в первом акте он слабее, чем в остальных четырех. Первые сцены пятого акта (с женою и с купцами) — торжество таланта Щепкина! В роли Кочкарева (в «Женитьбе») он обнаруживает больше искусства, нежели истинной натуры; по тем не менее только его игра в этой роли показала петербургской публике, что за пьеса «Женитьба». — В роли Бурдюкова <в «Тяжбе» Гоголя), у него недостает грубости, медвежьей естественности и даже оргапа, и, не* смотря на то, он удивителен в этой роли! Справедливость требует заметить, что и г. Мартынов в роли чиновника в «Тяжбе» бесподобен, и мы только тут вполне разгадали, каким огромным талантом обладает этот молодой артист, потому что только художественно созданные и исполненные глубокого смысла роли могут быть пробным камнем таланта. —«Игроки» такая пьеса, которая никак не может иметь успеха на сцене, если в ее выполнении нет величайшей целости и не все артисты играют равно хорошо. — В роли Фамусова у Щепкина недостает оттенка барства, чтоб его игра была самим совершенством. — Роль матроса в пьесе этого именп —новое торжество таланта Щепкина, и он был в ней удивителен, несмотря на то, что физические средства несколько начинают ему изменять и что он в этой пьесе играет совершенно один. — Рассказ Горлопанова из комедии «Женихи» <Ф. Ф. Иванова) показывает, до какой степени разнообразен талант Щепкина. Но если в чем игра его становится полным совершенством — это в роли Чупруна в «Москале-чарывнике» <И. П. Котляревского). Не удивительно, что он сыграл ее тринадцать раз в какие-нибудь полтора месяца. — В «Подложном кладе» (Н. И. Ильина) роль скупца вообще выполняется Щепкиным необыкновенно искусно, но истинно вдохновенных мест у него в этой роли немного. Вообще появление Щепкина на сцене Александринского театра -—событие, весьма важное и в области искусства, и в сфере общественного понятия об искусстве: благодаря приезду его в Петербург здесь многие о многом будут думать иначе, нежели как думали прежде...» (Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 373-374). 1 «Ссора, или Два соседа»— комедия А. А. Шаховского (1821) «Наталка- Полтавка» и «Москаль-чарывник»— пьесы И. П. Котляревского. 2 Такое истолкование роли Городничего в «Ревизоре» и в частности исполнения Щепкиным этой роли в д. V комедии Гоголя сложилось у Белинского значительно раньше. Ср. в статье «Горе от ума... Сочинение А. С. Грибоедова...»— наст, изд., т. 2, с. 225—227 и примеч. 48 к этой статье, 3 См. примеч. 29 к статье «Александрннский театр». 4 «Война Хавроньи (собственно: Федосьи) Сидоровны с китайцамия— см. примеч. 35 к статье «Александринский театр». «История о том, как Ва- сильи Васильевичи и Петры Кузьмпчи надувают Варахасия Псоича»—комедия (1844). «Магоме то в рай»—собственно «Рай Магомета, или Преобразо¬ 747
вание гарема» (1844) — водевиль, переделка с французского. См. о нем: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 372. 5 «Подложный кладу или Опасно подслушивать у дверей»—комедия II. И/ Ильина (1805), переделка с французского. 6 «Школа женщин»—комедия Мольера в переводе Н. И. Хмельницкого (1823). «Модная лавка»—комедия И. А. Крылова (1807). «Два отца и два купца»—водевиль, перевод Д. Т. Ленского (1837). «Учитель и ученик, или В чужом пиру похмелье»—водевиль, перевод А. И. Писарева (1828). На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Том I. Сочинение графа В. А. Соллогуба... (с. 506—510). Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXVII, № 12, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 55—58 (ц. р. 30 ноября; вып. в свет 1 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 191—196. 1 Это говорилось, например, в начале статьи «Русская литература в 1843 году». 2 Характеристика «в свое Еремя лучшего русского альманаха» несколько одностороння и не вполне точна. «Северные цветы» издавались A. А. Дельвигом и О. М. Сомовым в течение восьми лет (1825—1832). Близкое участие в альманахе принимал Пушкин. Помимо некоторых стихотворений Пушкина, Жуковского и Баратынского, в нем публиковались и другие значительные произведения В. Ф. Одоевского, И. И. Лажечникова, П. А. Вяземского, И. А. Крылова, А. X. Востокова и др. В конце 1820 — начале 1830-х гг. альманах участвовал и в литературной полемике. См. о нем: B. Э. В а ц у р о. «Северные цветы». История альманаха Дельвига — Пушкина. М., 1978. 3 Исторический роман из* событий XVI века.—«Князь Курбский» Б. М. Федорова, прежде чем вышел в 1843 г. отдельным изданием (см. рецензию о нем в т. 5 наст, изд.), печатался отрывками в разных альманахах и журналах 1820—1830-х гг. Сх\1. о романе Федорова также в статье «Русская литература в 1842 году» (наст, изд., т. 5, с. 194). 4 См. о О. М. Сомове и его романе в статье «Русская литература в 1842 году» (наст, изд., т. 5, с. 194). 5 «Ягуп Скупалов, или Исправленный муж»—роман П. П. Свиньина (1830). «Удивительный человек», повесть (1831), и «Записки москвича» (1828) —П. Л. Яковлева. См. о нем также в статье «Русская литература в 1842 году» (наст, изд., т. 5, с. 195). 6 Автор «Монастырки» (роман в 2-х частях, 1830—1831) —А. А. Перовский (псевдоним: Антоний Погорельский). Роман «Монастырка» при своем появлении был встречен хвалебными отзывами некоторых органов печати, в частности —«Литературной газеты» Пушкина — Дельвига. 7 Резко изменившийся (сравнительно с его отношением в статьях 1830-х гг.) взгляд Белинского на повести М. П. Погодина с их «простонародностью» и Н. А. Полевого с их «идеальностью» проводился и в статье «Русская литература в 1843 году» (см. с. 13—14). 8 Ср. аналогичное суждение об эволюции Казака Луганского (В. И. Даля) как повествователя в статье «Русская литература в 1843 году», с. 19. 9 Это издание «Тарантаса» вышло в 1845 г. См. рецензию и статью о нем в наст. т. 748
Импровизатор, или Молодость и мечты пталиянского поэта. Роман датского писателя Андерсена... (с. 510—511). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XXXVIII, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 3—4 (ц. р. 31 декабря 1844 г.; вып. в свет 4 января 1845 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 4—5). Рецензпя — первый п единственный отклик Белинского на творчество Г.-Х. Андерсена. Роман «Импровизатор» (1835) был первым произведением Андерсена, переведенным на русский язык. Перевод был осуществлен по инициативе Я. К. Грота его сестрой Р. К. Грот и первоначально публиковался в журнале «Современник» за 1844 г. (см. о роли Грота в издании «Современника» и об отношениях Белинского в это время с этим журналом в рецензии на роман Ф. Бремер «Семейство»). «Современник» несколько позднее опубликовал и первый перевод сказки Андерсена —«Бронзовый вепрь» (1848, т. ХЬ, № 10). См.: Л. Ю. Брауде. Андерсен в русской и советской критике. — Сб. «Исторические связи Скандинавии и России. IX—XX вв.». Л., 1970, с. 312—314. Как видно из рецензии, Андерсен-сказочник Белинскому еще не был известен; расцвет этого жанра в творчестве писателя падает на конец 1830 — начало 1840-х гг. Что касается романа «Импровизатор», то он не выходил за рамки традиционно-ромаитического произведения с довольно бесцветным героем в центре, с характерными натяжками в ведении сюжета и т. д. Ироническое отношение критика к нему определялось и теми пиети- стнческимн наклонностями, которые отличают героя-импровизатора. Характерно противопоставление в рецензии этого повествования картинам Италип в романах Ж. Санд, «дышущим глубокою мыслию и могучею жизнию». Все это вводит рецензию в ряд полемических выступлений критика против устарелых романтических тенденций в литературе и проповедп ограниченной буржуазной, религиозно окрашенной морали. Самым ярким примером такой критики была рецензия Белинского на «Семейство» Ф. Бремер. Характерно, что в объявлении о подписке на журнал «Современник» в 1845 г. прямо говорилось о тенденции романов Ф. Бремер и Андерсена: «Все это по духу, направлению и краскам в совершенной противоположности с так называемою «неистовою школою» модных романистов». Позднее в журнале «Финский вестник» (1845, т. II; ц. р. 15 февраля 1845 г.) появилась сходная по тону и общему направлению рецензия, в которой роман Андерсена сопоставлялся с романами и повестями Н. А. Полевого 1830-х гг., а герой романа с поэтом Репхенбахом из романа последнего «Аббаддониа». В заключение говорилось, что роман Андерсена не может представлять для русской публики «в настоящее время ни малейшего интереса, и переводчик напрасно потратил время на перевод этого романа, не лишенного, впрочем, своих достоинств» («Финский вестник», 1845, т. II, отд. V, с. 17). Характерно и следующее иронически подчеркнутое заключение (перекликающееся с тем, что говорилось Белинским в рецензии (второй) на третье издание «Героя нашего времени» Лермонтова: «Мы хотим действительности во что бы то ни стало, и самый любимый герой наш теперь — не поэт, не импровизатор, не художник, но чиновник или, пожалуй, откупщик, ростовщик, вообще — приобретатель, то есть самое непоэтическое существо в мире. Таков уж наш вкус нлп, пожалуй, если хотите, таков уже дух века и таково могущество этого духа века, что самые закоренелые ро¬ 749
мантики не в силах противиться ему и после «Живописцев», «Аббаддонны», «Блаженства безумия», взявшись за ум, принялись теперь за изображение действительности и свирепо подражают тем, на кого изо всех сил нападали и не перестают нападать...» (с. 16—17). Сохранились косвенные данные об участии Белинского в «Финском вестнике» (упоминание о его согласии сотрудничать в объявлении 1844 г. о подписке на журнал и в письмах некоторых современников и т. д.). В БЛН хранится экземпляр т. II журнала за 1845 г. (шифр 9571) с карандашными пометами, сделанными, вероятно, вскоре после выхода тома неизвестным лицом и обозначающими имена авторов и лиц, державших корректуру отдельных статей. В начале раздела «Библиографическая хроника» помечено: «Вся хроника под редакцией Белинского. Корректура Ф. Дершау». Это дало повод В. М. Морозову (см.: «Ученые записки Карело-Финского университета», т. V, вып. 1. Петрозаводск, 1955, с. 85—112; там же, т. VI, вып. 1, 1957, с. 49—52) приписать Белинскому три рецензии из т. II «Финского вестника», в том числе и рецензию на «Импровизатора». Ю. Г. Оксман («Летопись жизни и творчества В. Г. Белинского». М., 1958) считал данные в пользу авторства Белинского не вполне доказательными. «Идеи Белинского могли популяризироваться в ФВ не только им самим, но и его многочислен- ными учениками и последователями» (с. 573). Рецензия на роман Андерсена из «Финского вестника» была введепа в состав академического издания, правда, в раздел «Dubia» (см.: Белинский, АН СССР, т. XIII, с. 234—236). Аргументация и здесь сводится к указанию на сходство в оценках романа Андерсена и романтических повестей Н. Полевого в этой и других рецензиях Белинского. Наиболее сильным в этой аргументации является указание на следующее место из рецензии «Финского вестника»: «Мы сами помним, что от одной (и самой нелепейшей) повести г. Полевого не спалось нам целую ночь». «Подобного рода признание,— ппшет комментатор,— вполне мог сделать Белинский: известно, что в середине 1830-х годов критик вполне одобрительно, а порою даже восторженно отзывался о повестях Н. А. Полевого». (Белинский, АН СССР, т. XIII, с. 345). Впрочем, мнение о «восторженности» отзывов Белинского о Полевом в середине 1830-х гг. несколько форсировано. Во всяком случае, принадлежность рецензии из «Финского вестника» Белинскому на основании этих данных и сопоставлений нельзя считать доказанной. Тем более что и приведенная выше помета из экземпляра журнала (наиболее прямое свидетельство об участии Белинского) говорит собственно не об авторстве Белинского, а о редактировании им материалов библиографического отдела. Руководство к познанию теоретической материальной философии. Сочинение Александра Петровича Татаринова... (с. 511—512). Впервые—«Отечественные заппскп», 1845, т. XXXVIII, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 24—25 (ц. р. 31 декабря 1844 г.; вып. в свет 4 января 1845 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 6—8. В самом сжатом очерке Белинский дал здесь изложение истории немецкой классической философии от Канта до Гегеля п распадения его школы. Еще в 1841 г. (ппсьмо В. П. Боткину от 1 марта) он писал: «Я давно уже подозревал, что философия Гегеля — только момент, хотя и великий» (Б е - 750
линс кий, АН СССР, т. XII, с. 22). Видя историческую заслугу «левой стороны гегелизма» «в живом примирении философии с жпзнию, теории с практикою», Белинский вместе с тем отмечает «великие заслуги в сфере философии» Гегеля. Белинский особое внимание обращает на закономерный ход развития философии, который «делает невозможными произвольные проявления личных философствований». Общая реторпка Н. Кошанского. Издание девятое... (с. 512—522). Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. XXXVIII, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 27—35 (ц. р. 31 декабря 1844 г.; вып. в свет 4 января 1845 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 9—25. Рецензия на распространенный тогда учебник Н. Кошанского не только подвергает резкой критике содержание курса реторики, построенного на устарелых представлениях о его предмете и задачах, но и развивает мысли Белинского об общественном назначении красноречия, ораторского искусства, подчеркивая, что цель его «всегда практическая, всегда определяемая временем и обстоятельствами». Важное значение имели развитое здесь положение о стилистическом многообразии развивающейся литературной речи, критика устарелой, восходящей к поэтике классицизма, теории трех стилей. Взгляды Белинского по вопросам языка и стиля оказали несомненное воздействие на формирование стилистики русской реалистической литературы XIX в. См.: Ю. С. Сорокин. Белинский и проблемы русской стилистики. —«Русская речь», 1976, № 4, с. 3—12, а также примеч. к рецензии на «Грамматические разыскания» В. Васильева. 1 Здесь слово социализм употреблено Белинским в смысле «общественность», «преобладание общественного начала». 2 Ср. басню И. А. Крылова «Мартышка и Очки», сюжет которой восходит к басне «Очки» (см.: сб. «Басни в стихах и прозе, выбранные из лучших писателей». Перев. с фр. Изд. 2-е. М., 1793, с. 122—126), в которой рассказывается о «полесском молодце», покупающем очки из желания подражать «ученому старичку». 3 См. примеч. 4 к рецензии «О жизни и произведениях... В. Скотта»— наст, изд., т. 1, с. 693. 4 Положение из «Опыта о человеческом разуме» Дж. Локка. 5 Ср. в записках Эро де Сешеля передачу слов Бюффона: «В слоге изображается сам человек... Когда хвалят при мне человека, я говорю всегда? покажите, как он пишет» («Бюффон перед концом жизни. Из записок Эро Сешеля» (перевод Н. М. Карамзина).—«Пантеон иностранной словесности», кн. I. М., 1798, с. 105). Разговор. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.)... (с. 523—528). Впервые — «Отечественные записки», 1845, т. XXXVIII, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 47—50 (ц. р. 31 января; вып. в свет 2 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 27—29. В поэме отразилось общение И. С. Тургенева в пору написания ее с Бе*» лпнским (см.: И. С. Тургенев. Соч., т. I. М., 1978, с. 468—469). Этот отзыв Белинского о поэме противостоял явно критическим оценкам ее в ряде других журналов («Библиотека для чтения», «Современник», «Москвитянин»). Положительной была, впрочем, рецензия в «Финском вестнике» (1845, т. II). Ср. также оценку поэмы «Разговор» как «прекрасного 751
произведения» в рецензии на ч. II «Физиологии Петербурга» (наст. т.). Более критическим был отзыв Белинского уже в статье «Русская литература в 1845 году». Там отмечались «удивительные стихи», которыми написана поэма, насыщенность ее мыслью, однако указывалось на «слишком» заметное влияние Лермонтова. Сравнивая «Разговор» с новой поэмой Тургенева «Андрей», Белпнскпй отдает предпочтение последней: в ней, по его словам, «талант г. Тургенева гораздо свободнее, естественнее, оригинальнее, больше, так сказать, у себя дома, нежели в «Разговоре». Столь же сдержан отзыв и в статье «Взгляд па русскую литературу 1847 года». Давая там общую оценку первых поэм Тургенева («Параша», «Разговор», «Андрей»), Белинский пишет, что в них «замечен талант, но какой-то нерешительный и неопределенный»; в поэме «Разговор» отмечается «мысль чужая, заимствованная». 1 Цитата из стихотворения Е. А. Баратынского «Муза». Курсив Белинского. 2 См. рецензию на «Парашу» И. С. Тургенева и примеч. к ней — наст, изд., т. 5. Тайна жизни. Соч. П. Машкова... (с. 528—530). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XXXVIII, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 70—71 (ц. р. 31 января; вып. в свет 2 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 36—39. 1 О «Жизни, как она есть» Л. Бранта см. рецензию и примеч. к ней в наст. т. 2 Курсивом в цитате и далее в авторском тексте Белинского иронически выделены отдельные выражения из книжки П. Машкова. Тарантас. Пугевые впечатления. Сочинение графа В. А. Соллогуба... (с. 530—531). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XXXIX, Лг 4, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 19—20 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Авторство — КСсБ, Список X, с. 436. 0 рецензии и ее отношении к статье о повести Соллогуба см. примеч. к статье о «Тарантасе». 1 В редакционном примечании к отрывкам из повести Соллогуба в журнале указывалось: «Рассказ... будет состоять из 30 глав и издастся особою книгою, с множеством политипажей, рисованных нарочно для него князем Гагариным. Разумеется, издание может состояться не прежде, как все картинки и виньетки будут вырезаны на дереве в Париже. Издание будет великолепное» («Отечественные записки», 1840, № 10, отд. I, с. 231). 2 Как уже было сказано в примечании от редакции «Отечественных записок» в 1840 г., автором иллюстраций к отдельному изданию «Тарантаса» был князь Г. Г. Гагарин. В самом издании его имя не было указано. 3 Тип— в устарелом, но тогда употребительном смысле: «бытовой, характерный очерк, сценка (обычно с иллюстрациями)». 4 Статья о «Тарантасе» появилась в июньском номере журнала. Прокопий Ляпунов, или Междуцарствие в России... (с. 531—535). Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. XXXIX, № 4, отд. VI «Бпблиогра- фпческая хроника», с. 20—23 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подппси. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 42—46. 752
Автор романов «Прокопий Ляпунов, пли Междуцарствие в России» и «Князь Скопин-Шуйский, или Россия в XVII столетии» (1835) — фрейлина О. П. Шишкина. О первом романе ее восторженный отзыв дал Жуковский (см.: «Соч. В. А. Жуковского», пзд. 8-е, ч. VI. СПб., 1885, с. 624). Белпнскпп отозвался о нем, полемизируя с С. П. Шевыревым (в статье 1836 г. «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»), вежливо-одобрительно: «Этот роман, сам по себе, весьма замечателен; он пхмеет большие достоинства» (наст, изд., т. 1, с. 301). В рецензии 1845 г. критерий, естественно, стал другим: и тот и другой романы «не без достоинств», особенно пор- вый —«для того времени». Основной мотив рецензии — признание * «огромного шага», который сделала литература за десятилетие, и сильного изменения «вкуса публики», подчеркивается «огромное влияние» Гоголя на русскую литературу; новый роман Шишкиной признается явлением отсталым, оставшимся на уровне исторических романов середины 1830-х гг. 1 Неточность: «Юрий Милославский» появился в 1829 г. 2 То есть романа И. И. Лажечникова «Последний новик». 3 «Поездка в Германию. Роман в письмах» Н. И. Греча (СПб., 1836); «Киргиз-кайсак»—повесть В. П. Ушакова (М., 1830); «Дочь купца ¡Колобова. Роман, извлеченный из сибирских преданий»— И. Т. Калашникова, ч. I—IV (СПб., 1831); «Клятва при гробе господнем. Русская быль XV века», ч. I—IV (М., 1832) —.роман Н. А. Полевого. «Семейство Холмспих»— см. примеч. 23 к статье «Русская литература в 1843 году». «Монастырка» Погорельского — см. примеч. 6 к рецензии «На сон грядущий». 4 Ряд «археологически-фантастически-аллегорически-поэтических» романов А. Ф. Вельтмана: «Кощей бессмертный. Былина старых времен» (М., 1833) (см. о нем наст, изд., т. 1, с. 119); «Святославич, вражий питомец. Дива времен Красного Солнца Владимира» (М., 1835); «Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский» (М., 1836) (см. рецензию на него — наст, изд., т. 1, с. 483—488); «Райна, королева болгарская» («Библиотека для чтения», 1843, т. Ь1Х) и др. 5 «Аббаддонна»— роман Н. А. Полевого (1834); см. рецензии на первое и второе издания его — наст, изд., т. 1, с. 370—375, и т. 3, с. 490—494. «Дворянские выборы» (М., 1830) и «Шелъменко, волостной писарь» (М., 1831) — комедии Г. Ф. Квитки-Основьяненко. 6 Полное издание сочинений А. Марлинского (3-е изд.) вышло в 12-ти частях в 1838—1839 гг. См. статью Белинского о нем — наст, изд., т. 3. Повести М. Погодина были изданы им в 1832 г. (в 3-х частях). Повести Н. А. Полевого «Живописец» и «Блаженство безумия» появились в 1833 г., «Эмма»— в 1834 г. См. рецензию Белинского на сб. «Мечты и жизнь», включавший эти повести,— наст, изд., т. 1, с. 370—375. 7 Строка из песни I «Руслана и Людмилы» Пушкина. 8 «Ивангоэ»— роман Вальтера Скотта «Айвенго». 9 Здесь дело в том специфическом смысле, в котором оно выступало в старинном деловом языке в формуле «слово и дело государево», то есть для обозначения самых тяжелых государственных преступлений, злоумышлении против государя, по которым велось расследование с применением пыток. Сочинения Константина Масальского... (с. 535—542). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XXXIX, № 4, отд. VI «Библиографическая 753
хроника», с. 23—29 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 2 апреля). Без подписи, Вошло в КСсБ, ч. X, с. 47—59. 0 К. П. Масальском, авторе посредственных романов п повестей преимущественно на исторические темы («Стрельцы», 1832, «Регентство Биро- на», 1834, и др.), Белинский неизменно отзывался пренебрежительно. Так, в 1840 г. (в заметке «Журналистика» из «Литературной газеты» от 29 мая) говорилось: «Г-н Масальский написал, лет десять назад, посредственный ро-> ман «Стрельцы», который тогда же и был забыт, а после того мы не помним, что он еще писал» (наст, изд., т. 3, с. 421). Год спустя, по поводу повести «Осада Углича», Белинский снова замечал: «В повести русского духа слыхом не слыхать, видом не видать; изображенные в ней нравы похожи на пародию на нынешние нравы, изображаемые плохими романистамп» (наст, изд., т. 4, с. 87). Рецензия направлена против беспринципной и устарелой по своим критериям критики, в первую очередь —«Северной пчелы» Булгарина и Греча. Критика этого рода пыталась в глазах неискушенного читателя поднять посредственных беллетристов 1830—1840-х гг. за счет писателей нового направления, и прежде всего Гоголя. Ср. также хвалебный отзыв о Масальском в «Библиотеке для чтения» (1845, т. LXX, отд. VI, с. 8—9). Масальский с 1842 г. был редактором журнала «Сын отечества», выступал как критик против Гоголя и «Мертвых душ». 1 Строка из стихотворения H. М. Карамзина «Опытная Соломонова мудрость». 2 Апостаты — см. примеч. 9 к статье о «Тарантасе» Соллогуба. . 3 С нападками на Гоголя выступали в 1840-х гг. неизменно из «толстых журналов»—«Библиотека для чтения» О. И. Сенковского, «Русский вестник» (Н. Полевой), «Сын отечества», который редактировал К. Масальский; см., например, его рецензию на «Мертвые души» («Сын отечества», 1842, № 6). 4 Выпад по адресу Н. И. Греча и Ф. В. Булгарина. Ср. в «Журнальной всякой всячине» («Северная пчела», 1845, № 55, 10 марта): «Не дерзнем преобразовать правописание, утвержденное Карамзиным и его достойными сподвижниками, да и не видим в этом никакой нужды». 5 Ср. высказывания Н. И. Греча в «Чтениях о русском языке» (1840)* 6 «Россияда»— поэма, а «Кадм и Гармония»— роман М. М. Хераскова. 7 Цитата из «Журнальной всякой всячины» Ф. В. Булгарпна («Север-* ная пчела», 1845, № 55). 8 Цитата оттуда же. 9 Из стихотворения Масальского «По случаю». Последняя строка читается у Масальского: По случаю умно. Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр. В. А. Соллогубом... (с. 542—550). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XL, № 5, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 3—9 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет 2 мая). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 64—69. См. также рецензию на кн. 2 сборника «Вчера п сегодня» (наст, пзд., т. 8). 1 Ср. слова Репетилова об Удушьеве («Горе от ума», д. IV, явл. 4), см. примеч. 29 к статье «Сто русских литераторов... Том третий». Вместе с тем 754
это намек на статью Ф. В. Булгарина «Ничто, или Альманачная статейка о ничем» (альманах «Новоселье» на 1833 г.). 2 «Русский Икар»—рассказ К. П. Масальского; «Призрак»-^ рассказ Б. М. Федорова; «Раскольник»—«повесть первой половины XVII столетия» B. И. Панаева; «Киевские ведьмы»—рассказ О. М. Сомова (псевдоним: Пор- фирий Байский); «Омар и просвещение»— статья Ф. В. Булгарина; «Воспоминания»—Н. И. Греча. 3 Смешные сказки Барона Брамбеуса — повести О. И. Сенковского «Незнакомка» и «Большой выход у Сатаны». 4 «Михаил Никитич Романов»—отрывок из трагедии «Борис Годунов» М. Е. Лобанова; «Отрывок из драматической поэмы»—М. П. Погодина; «Домовой»— стихотворение Е. Ф. Розена; «Стихи на новоселье»— Д. И. Хвостова; «Две розы»— А. С. Норова; «Полдень в Венеции»— Е. П. Зайцев- ского. 5 В «Новоселье» на 1833 г. были помещены басни Крылова (из кн. IX): «Пастух», «Белка», «Мыши», «Лиса», «Волки и Овцы». 6 См. анализ первой и второй книг «Новоселье» в рецензии на второе их издание — наст, изд., т. 8. 7 Об этом Белинский, начиная с «Литературных мечтаний» (см. паст, изд., т. 1, с. 121—123), писал неоднократно. 8 В альманахе «Вчера и сегодня», кн. 1, были помещены «Отрывок из начатой повести» («У графини В*** был музыкальный вечер...») и «Другой отрывок из начатой повести» («Я хочу рассказать вам историю женщины...») Лермонтова. 9 Белинский цитирует стихотворение Лермонтова с темп пропусками (вероятно, цензурного происхождения), которые были в альманачной пх публикации. Ср. стих 12: «К престолу вечному аллы»; 23: «Что, если я со дня изгнанья». В стихе 35 «бездомный» заменено на «бездетный». 10 Рассказ «Собачка»—первый в цикле под заглавием «Эпизоды Теме- невской ярмарки, или Воспоминания странствующего актера», с посвящением М. С. Щепкину, от которого автор и услышал эту историю. По свидетельству Щепкина (см.: «Записки актера Щепкина». М., 1938, с. 133), многое Соллогубом было «даже... смягчено». Белинский цитирует с незначительными отклонениями от текста рассказа; курсив принадлежит ему. 11 Далее цитируется отрывок из письма Г. П. Каменева из Казани к C. А. Москотильнпкову, актеру и переводчику «Освобожденного Иерусалима» Тассо, от 10 октября 1801 г. 12 Речь идет о старшем сыне И. П. Тургенева, директора Московского университета, Андрее Ивановиче Тургеневе (1781—1803), поэте. 13 Брильирует (от фр. briller) —блестеть. 14 Пмажинация (фр. imagination)—воображение; сентименты (фр. sentiments) — чувства, ощущения; tourment (Фр.) — мука, мучение; énergie (фр.) — сила, энергия, стойкость; épithète (фр.) — эпитет, прилагательное; экселлировать (фр. exceller) — превосходить, отличаться. 15 Из «Поэмы о разрушении Лиссабона» Вольтера в переводе И. Ф. Богдановича (СПб., 1802). 16 После строки отточий цитата из другого письма Г. П. Каменева к С. А. Москотильнпкову (октябрь 1801 г.). 755
17 «Московский журнал» (1791-—1792) Н. М. Карамзина вышел вторым изданием в 1801—1803 гг. 18 Эпиграмма принадлежит Н. М. Шатрову; в тексте ее, опубликованном М. А. Дмитриевым («Москвитянин», 1854, т. IV, № 16, «Критика», с. 194— 195), три строки звучат иначе: «Русак немецкий написал», «А ум, увпдя их, сказал: «Ни слова! диво!» 19 Ср. в той же публикации М. А. Дмитриева этот ответ И. И. Дмитриева в таком виде: А я, хоть и не ум, по то ж скажу два слова: Коль будет разум наш во образе Шатрова, Избави боже нас от разума такова! 20 К первому произведению А. К. Толстого — повести «Упырь» Белинский отнесся в 1841 г. вполне благожелательно (см. наст, изд., т. 4, с. 466— 467). См. также и отзыв в рецензии на кн. 2 сб. «Вчера и сегодня» об «Аме- не» (отрывок из романа «Стебеловский») как о вещи «довольно скучной», навеянной Шатобрианом (см. эту рецензию в наст, изд., т. 8). 21 Из стихотворения «Не верь себе». Курсив Белинского. Метеор, на 1845 год... (с. 551—556). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. ХЬ, № 5, отд. VI «Библиографическая хроника», с. И—15 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет 2 мая). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 70—77. Альманах издан М. Д. Ольхиным. См. об отношении к этому книгоиздателю «Северной пчелы» Булгарина — примеч. 3 к статье «Русская литература в 1843 году». 1 Из стихотворения «Не верь себе». 2 В «Метеоре» были напечатаны следующие стихотворения А. Н. Майкова: «Два отрывка из дневника в Риме» (они посчитаны критиком за две единицы) и «Дикарка». 3 Поэты Л. А. Якубович и В. И. Соколовский умерли в 1839 г. 4 Первая часть поэмы Е. Бернета (А. К. Жуковского) «Граф Мец» была опубликована еще в 1837 г. 5 Эпиграмма на С. С. Боброва, автора поэмы «Таврида» (1798; во втором издании (1804) «Херсонида»), отличавшейся усложненным языком, принадлежала П. А. Вяземскому. 6 Имеется в виду анонимная статья «Фауст» Гете и его русские переводчики» («Репертуар и пантеон», 1845, т. IX, кн. 2 п 4). Ее автор — В. Р. Зотов. 7 Визиготский — от «визиготы»; устарелая латинизированная форма названия древнего германского племени вестготов, западной ветви готов; здесь в смысле: варварскими, устарелыми. 8 Отношение Белинского ко второй части «Фауста» Гете было сложным. Высоко оценивая отдельные сцены из нее (см. примеч. 1 к статье «Славянский сборник»), он, однако, осуждал наклонность Гете к отвлеченной символистике и аллегориям (см. об этом в конце первой статьи «Взгляд на русскую литературу 1847 года»—наст, изд., т. 8; в письмах к М. А. Бакунину от 12—24 октября 1838 г., И. И. Панаеву от 19 августа 1839 г., Н. В. Станкевичу от 29 сентября — 8 октября 1839 г. п В. П. Боткину от 30 декабря 1840— 22 января 1841 г. — см. их в т. 9 наст. изд.). 756
9 Здесь и во всех предыдущих цитатах пз стихотворения В. Г. Бенедиктова «Тост» курсив и знаки восклицания и вопроса в скобках принадлежат Белинскому. 10 Об этой оценке поэзпи Бенедиктова С. П. Шевыревым см. примеч. 17 к «Литературным и журнальным заметкам» (1845). Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею Н. Некрасова... (с. 556—564). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. ХЬ, № 5, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 16—23 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет 2 мая). Без подписи. Авторство — КСсБ, ч. X, Список, с. 436. 1 Вступление к «Физиологии Петербурга» (см. его в наст, т.) было опубликовано без подписи автора. 2 В цитате два небольших отступления от текста в «Физиологии Петербурга». Характерен выбор отрывка: посвященный отличиям в характере и в социальном поведении петербуржца и москвича, он содержит, между прочим, п выпад против московских идеалистических кружков, в частности против славянофилов. См.: «Юноши, особенно «подающие о себе большие надежды», говорят даже и во сне, а потом даже иногда печатают, еслп им случится сказать во сне что-нибудь хорошее,— чем и должно объяснять иные литературные явления в Москве». 3 См. фельетон «Журнальная всякая всячина» Ф. В. Булгарина в «Северной пчеле» (1845, № 79, с. 315). Аристократической газетой «Северная пчела» именуется в насмешку за ее претензии на «хороший тон» и «светскость». 4 «Денщик (Физиологический очерк)» В. И. Даля (псевдоним: В. Луганский) был напечатан в «Финском вестнике» (1845, т. II, отд. Ш, с. 1—5). 5 В указанном выше (примеч. 3) фельетоне. 6 Речь идет о романе «Счастие лучше богатырства» (в журнальном тексте рецензии ошибочпо: «Счастие лучше богатства»), написанном совместно Ф. В. Булгариным и Н. А. Полевым и публиковавшемся в «Библиотеке для чтения» (1845, т. ЬХ1Х — первая часть; 1847, т. ЬХХХ—ЬХХХП — вторая и третья части). Две последние части были опубликованы уже после смерти Полевого. См. о романе в статьях «Русская литература в 1845 году» и «Современные заметки» (наст, изд., т. 8). 7 Выделенные курсивом слова — реплика Еремеевны в «Недоросле» Фонвизина (д. II, явл. 6) в ответ на вопрос Кутейкина о том, что ей достается в награду от господ. 8 Смягченный вариант рассказа о наказании, которому подвергся Тре- дпаковский: поэт был жестоко избит по приказу Волынского. 9 Примечание Н. А. Некрасова. 10 Ч. II «Физиологии Петербурга» вышла 1 июля 1845 г.; рецензия на нее помещена в кн. 8 «Отечественных записок» (см. далее в наст. т.). Карманный словарь иностранных слов... издаваемый Н. Кирилловым (с. 564—565). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. ХЬ, Да 5, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 28—29 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет 2 мая). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 80—82. Издание «Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка», предпринятое кружком петрашевцев, имело своей целью 757
распространение передовых идей в России. Его издатель — Н. С. Кириллов, артиллерийский штабс-капитан, служил в Павловском кадетском корпусе. Словарь вышел с посвящением главному начальнику военно-учебных заведений великому князю Михаилу Павловичу, что должно было защитить издание от преследований цензуры. Основным составителем и редактором первого выпуска словаря был В. Н. Майков. Этот выпуск (от А до Ыариот- това трубка) благополучно прошел цензуру и быстро разошелся. Второй выпуск (от Мариоттова трубка до Орден Мальтийский) был подготовлен в основном М. В. Буташевичем-Петрашевским, редактором и автором ряда важнейших в теоретическом отношении статей. Термины выбирались и группировались в словаре таким образом, чтобы в совокупности их читатель мог получить достаточно отчетливое представление о ряде материалистических и социалистических идей. Вышедший в 1846 г. второй выпуск был конфискован, в последующем почти весь его тираж был уничтожен, а издание остановлено. В ходе суда над петрашевцами издание словаря составило один из пунктов обвинительного заключения. Белинский, хотя в журнальной рецензии и мог указать только на справочное значение издания, несомненно хорошо понимал его подлинное назначение. Этим и объясняется высокая оценка, данная словарю в рецензии. В статье «Русская литература в 1845 году», перечисляя наиболее важные «специальные сочинения» года, Белинский упомянул среди них п словарь (см. наст, изд., т. 8). Характерно, что в «Библиотеке для чтения» (1845, т. LXX, отд. VI, с. 13) была дана отрицательная оценка издания как словаря иностранных слов. В рецензии «Современника» (1845, т. XXXVIII, с. 258—259) содержались также упреки в неправильном толковании терминов. 1 Слово побудка вместо инстинкт употреблял В. И. Даль (в рассказе «Уральский казак») ; см. позднее в его Толковом словаре с отнесением слова к восточным говорам русского языка. 2 Ондироватъся — ср. фр. onduler — волповаться, струиться. ' 3 Как словарь иностранных слов, в России словарь Кириллова не был первым. Значительным изданием этого рода был «Новый словотолкователь, расположенный по алфавиту» Н. Яновского (ч. I—III, СПб., 1803—1806), В 1837 г. была издана И. Ре..ф..цем (И. Ренофанцем) «Карманная книжка для любителей чтения русских книг, газет и журналов, или краткое истолкование встречающихся в них слов...» Литературные и журнальные заметки (с. 565—573). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XL, № 5, отд. VIII «Смесь», с. 33—39 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет 2 мая). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 180— 186, 456—460, примеч. 1165. См. об этих заметках в примеч. к статье о «Тарантасе» Соллогуба. 1 1 «Репертуар»— ежемесячный журнал «Репертуар и пантеон. Театральное обозрение, издаваемое В. С. Межевичем и И. П. Песоцкпм»; «Театраль« пая летопись»— еженедельное приложение к нему. 2 См. рецёнзшо на «Биографию Александры Михайловны Каратыгиной» В. В. В. (В. М. Строева) — Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 643— 644. 3 Речь идет о пёреходе редакции «Москвитянина» в руки И. В. Киреев* 758
ского с № 1 за 1845 г. — попытке со стороны славянофилов сделать журнал более последовательным органом их направления, более содержательным и интересным. В трех первых номерах этого года, помимо большого «Обозрения современного состояния литературы», Киреевским велся отдел библиографии п т. д. Однако И. В. Киреевский оказался не в силах вести большую редакторскую работу и противостоять М. П. Погодину как издателю журнала. С апреля 1845 г. Киреевский от редактирования журнала отказался. 4 Упоминание здесь двух постоянных сотрудников «Москвитянина», оставшихся и прп новой редакции, имеет особый смысл. Поэт М. А. Дмитриев и автор заметок биографического и библиографического характера Н. Д. Иванчин-Писарев — эпигоны карамзинского направления. Оба известны как враги «Отечественных записок» и Белинского (Дмитриеву принадлежали несколько стихотворных памфлетов на критика). С Яг 1 1845 г. «Москвитянин» выходил в обложке с рисунком московского Кремля. 5 Это характерное сравнение — лишний штрих, указывающий, в кого метил Белинский своей пронической интерпретацией героя повести Ивана Васильевича в статье о «Тарантасе». 6 Таково обычное для Белинского демонстративно-презрительное игнорирование этого журнала. Ср. еще упоминание о «каком-то «Маяке», который «не знаем, где издается и даже издается ли где-нибудь в самом деле» (Б е л и н с к и й, АН СССР, т. VI, с. 394). 7 Указывая па «теологический», а не литературный характер «Маяка», Белинский намекает на мракобесные, в духе официального православия тенденции этого журнала. 8 См. об этом «Литературные и журнальные заметки» из № 3 «Отечественных записок» за 1843 г. — наст, изд., т. 5, с. 422—424. 9 В цитате из «Обозрения современного состояния литературы» (см.: Киреевский, т. I, с. 168) курсив Белинского. Выделение курсивом фамилий Баратынского, Языкова и Хомякова, по-видимому, означает, с одной стороны, что Белинский не ставит этих поэтов в один ряд с такими, как Державин, Карамзин, Жуковский, а с другой — признание того, что они действительно были объектами критики «Отечественных записок»' (ср. отзывы о поэзии Хомякова и Языкова в статьях «Русская литература в 1844 году» и «Иван Андреевич Крылов»; статью о стихотворениях Баратынского 1842 г. — см. наст, изд., т. 5). 10 «Отечественные записки» непрерывно подвергались нападкам со стороны ряда лиц и изданий («Северная пчела», «Чтения о русском языке» Н. И. Греча и т. д.) за употребление «новых», «непонятных» слов — преимущественно философских и общественно-политических терминов иноязычного происхождения (абсолютный, абстрактный, конкретный, объект, субъект и т. п.). Особенно сильными были эти нападения в 1840—1842 гг. (см. об этом в рецензии на «Стихотворенпя М. Лермонтова»—наст, изд., т. 3, с. 440—441). Белинскнй правильно указывает, что к середине 1840-х гг. эти слова стали употребительны и в других органах печати, у писателей других направлений, в частности, их довольно часто можно было встретить в статьях славяпофилов — II. Киреевского, Хомякова, Самарина и др. Вместе с тем «Москвитянин» вновь поднял кампанию пуристического толка против 759
«Отечественных записок» в 1845 г. Ср. статью Белпнского «Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка»— наст, изд., т. 8. 11 Имеется в виду статья А. Ф. Мерзлякова о «Росспяде» М. М. Хераскова в журнале «Амфион» (1815, № 1, 3, 5—6, 8—9). 12 В «Московском вестнике», который издавал Погодин и в числе сотрудников которого был также И. В. Киреевский, были напечатаны две статьи с критикой «Истории государства Российского»: «Нечто против мнения Н. М. Карамзина о начале российского государства» М. П. Погодина (1828, ч. VII) и «Замечания на II том «Истории государства Российского» Н. С. Арцыбашева (1828, ч. XI). Упоминание здесь о И. В. Киреевском также имеет полемический смысл. Ведь он был автором статьи «Нечто о характере иоэ- зпп Пушкина» в «Московском вестнике» (1828, ч. VIII), содержавшей критические суждения о поэте, в частности о «Евгении Онегине». 13 Имеется в виду большая критическая статья Н. А. Полевого об «Истории государства Российского» («Московский телеграф», 1829, ч. XXVII). Об этом Белинский позднее подробнее писал в брошюре «Н. А. Полевой»— см. наст, изд., т. 8. 14 Имеются в виду статьи Н. И. Надеждина: «Две повести в стихах: «Бал» и «Граф Нулин» («Вестник Европы», 1829, № 3), «Полтава», поэма А. Пушкина» (1829, № 8), «Евгений Онегин», роман в стихах. Глава VII. Сочинение Александра Пушкина» (1830, № 7). 15 Ср. в басне И. А. Крылова «Ларчик». 16 Речь идет о рецензии Белинского на «Парашу» И. С. Тургенева — см. наст, изд., т. 5. Именно эта рецензия, где дан положительный разбор поэмы Тургенева, где высоко оценивается его талант и где говорится о «прекрасном даровании» А. Н. Майкова, и послужила поводом И. В. Киреевскому для его критики. 17 В первом случае имеется в виду статья С. П. Шевырева «Стихотворения Владимира Бенедиктова» («Московский наблюдатель», 1835, ч. Ill, август, кн. 1). Белинский полемизировал с ней в статьях «Стихотворения Владимира Бенедиктова» и «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» (см. наст, изд., т. 1, с. 200—204 п 281—285). Во втором случде речь идет о рецензии Шевырева на «Стихотворения М. Лермонтова» («Москвитянин», 1841, ч. II, № 4). 18 Ср. Киреевский, т. I, с. 169—170. 19 Слова Чацкого из «Горя от ума» (д. III, явл. 10). 20 Цитата из статьи третьей «Обозрения современного состояния литературы». Курсив Белинского. Далее Киреевский прямо указывал: «Читатели догадываются, конечно, что я говорю о том славяно-христианском направлении, которое, с одной стороны, подвергается некоторым, может быть, преувеличенным пристрастиям, а с другой, преследуется странными, отчаянными нападениями, насмешками, клеветами» (К и р е е в с к и и, т. I, с. 173). 21 Жан-жлкист— то есть последователь Жан-Жака Руссо (подобная форма встречалась уже в «Письмах русского путешественника» Карамзина); жан-павлист — то есть подражатель Жан Поля Рихтера. 22 Доктринерами первоначально называли партию конституционных монархистов во Франции эпохи Реставрации во главе с Гизо и Ройе-Колла- ром, позднее постепенно сложилось общее значение: «тот, кто упорно еле- 760
дует какой-либо сложившейся доктрине, без учета изменений действительности». 23 Цитата из третьей статьи «Обозрения современного состояния литературы» с небольшим выпуском внутри. У Киреевского после упоминания о гегелиапцах следовало в скобках: «выключая, может быть, таких, которые, иногда и не читавши Гегеля, выдают под его именем свои личные догадки» (см.: Киреевский, т. I, с. 172). В скобках заключался, видимо, намек на Белинского и других сотрудников «Отечественных записок» из бывшего кружка Станкевича. 24 Статья г. Ярополка Бодянского — фельетон А. И. Герцена «Москвитянин» и вселенная», опубликованный в № 3 «Отечественных записок» за 1845 г. (отд. «Смесь»; см.: Герцен, т. II, с. 133—140). Сам иронически перелицованный псевдоним, которым был подписан фельетон (О. М. Бодянский — филолог-славист, сотрудничавший в «Москвитянине» и сочувствовавший его направлению; Ярополк —древнеславянское имя), предопределял хлестко-памфлетный характер изложения. Ироническому разбору было подвергнуто содержание № 1 «Москвитянина» за 1845 г., вышедшего под новой редакцией (И. Киреевского). Особо сильные насмешки были направлены по адресу Языкова и Шевырева. Указывалось, что муза Языкова «решительно посвящает... перо свое поэзии исправительной и обличительной» (намек на распространяемые в списках стихи Языкова, направленные против Белинского и западников). Серьезные и отчасти похвальные отзывы получили здесь статьи М. П. Погодина («Параллель русской истории с историей западных государств») и И. В. Киреевского («Обозрение...»). Но и тут выражалось отрицание славянофильских тенденций их авторов. Так, о статье Погодина говорилось: «Шел в комнату — попал в другую», но попал, увлекаемый истиною». О Киреевском Герцен замечал: «Г. Киреевский стремится доказать, ...что славянский мир может обновить Европу своими началами... Вывод бедный, странный и ниоткуда не следующий!» Стихотворения Эдуарда Губера... (с. 573—582). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XL, № 6, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 47—53 (ц. р. 31 мая; вып. в свет 1 июня). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 82-91. 1 Стихотворения «Раиса» («Во тьме ночной ярилась буря...»), «К соловью» («Пой во мраке тихой нощи...»), «Прости» («Кто мог любить так страстно...»), «Мы желали —и свершилось», «Осень» («Веют осенние ветры...»), «Песня» («Доволен я судьбою...»)—Н. М. Карамзина; «Видел слав- пый я дворец...», «Что с тобою, ангел, стало?..», «Стонет снзый голубочек...»— II. И. Дмитриева; «Выйду ль я на реченьку...»— Ю. А. Нелединского-Мелецкого. 2 Из стихотворения Лермонтова «Не верь себе». 3 Из стихотворения Губера «Иным». 4 Стихотворения Губера из этого сборника: «Судьба поэта», «Награда поэта», «Художнику», «Поэт». Размышления по поводу некоторых явлений в иностранной журналистике (с. 583—585). Впервые—«Отечественные записки» 1845, т. XL, № 6, отд. VIII «Смесь», с. 113—114 (ц. р. 31 мая; вып. в свет 1 пюня). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 225—228. 761
Эта п следующая статьи входят в состав «Литературных и журнальных заметок» данного номера журнала как разделы III и IV. Под видом иностранного журналиста выведен Н. В. Кукольник. Приятельские кружки выдавали его за гения. Во второй половине 1830—1840-х гг. он предпринимал ряд изданий, не имевших большого успеха («Художественная газета» (1836—1841), «Дагерротип» (1842), сборники «Сказка за сказкой» (1841—1844) и др.). Одним из таких изданий был и журнал «Иллюстрация. Еженедельное издание всего полезного и изящного», начатое в 1845 г. Позднее, в статье «Русская литература в 1845 году» (см. наст, изд., т. 8), Белинский дал в целом отрицательный отзыв как о художественной, так и о литературной стороне издания. О полемике «Иллюстрации» с «Северной пчелой» там говорилось: «Даже ссоры «Иллюстрации» с одною газеткою были так неловки и тяжелы, что не стоило труда и начинать их». 1 Ср. латинскую надпись на фронтоне театра, в котором играл Шекспир: «Totus mundus agit histrionem» («Весь мир актерствует»). 2 По одному из древнегреческих мифов, Афина Паллада вышла в полном вооружении из головы Зевса, которую расколол Гефест ударом молота. 3 Из басни Крылова «Синица». Несколько слов о фельетонисте «Северной пчелы» и о «Хавронье»... (с. 585—590). Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. XL, № 6, отд. VIII «Смесь», с. 114—118 (ц. р. 31 мая; вып. в свет 1 июня). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 229—236. В «Литературных и журнальных заметках», в состав которых входит данная статья под цифрой IV, она не озаглавлена. Название дается по оглавлению тома журнала. 1 Имеются в виду «Литературные и журнальные заметки» из № 5 «Отечественных записок» за 1845 г. — см. их в наст. т. 2 Цитата из рецензии на сочинения К. Масальского (см. наст, т., с. 536— 537) с несколькими небольшими изменениями текста стилистического характера. 3 Статья Э. Кпне «О философии в ее соотношениях с политической историей». 4 Цитата из первого «Письма об изучении природы» А. И. Герцена (первоначально в кн. 4 «Отечественных записок» за 1845 г.) с небольшим изменением текста (см.: Г е р ц е и, т. III, с. 117). 5 Выписки фельетониста. «Северной пчелы» из статьи «Французская литература» («Отечественные записки», 1845, т. XXXIX, № 4, отд. VII, с. 39), Курсив Белинского. 6 Басня «Хавронья» («Отечественные записки», 1845, № 4, с. 328), представлявшая перифраз крыловской басни «Свинья», принадлежала П. А. Вяземскому (подпись: ***) и была направлена против Ф. В. Булгарина как театрального критика. 7 Ср. в басне Вяземского: Мой совет цветам: гнать от себя хавронью И хрюканьем ее себя не обольщать; Она лишь может их обдать своею вонью И грязною своей щетиной замарать. Фельетонист «Северной пчелы» писал по этому поводу: «Едва лп, кроме 762
двух-трех сцен в «Мертвых душах», появилось что-либо подобное в печати, как стихотворение «Хавронья». В русской литературе никогда не появлялось картины отвратительнее. «Хавронья» «Отечественных записок» входит в театр во всей нечистоте: с грязною щетиною и запахом. Ведь у женщин могут случиться нервные припадки от таких благовонных стихов. Хороша поэзия, в которую нельзя заглянуть, не запасшись английскою солью и одеколоном» («Северная пчела», 1845, № 106). 8 Вероятно, имеется в виду рецензия М. Т. Каченовского на издание «Новых басен» Крылова 1811 г. («Вестник Европы», 1812, № 4, с. 303—311). 9 См. гл. VIII тома I «Мертвых душ». Выражения дам города N передаются с некоторыми отступлениями от гоголевского текста. 10 «Современная ода»—Н. А. Некрасова. Утверждения фельетониста «Северной пчелы» о пагинации страниц отвечали действительности. 11 Из стихотворения Ф. Н. Глинки «Непонятная вещь» («Северные цветы» на 1831 год). 12 «Северная пчела» имела в виду рецепзию на сочиненпя Масальского '(ср. ее в наст, т.) 13 Булгарин несомненно намекал в этом случае на П. А. Вяземского. 14 Дедушка Крылов — см. примеч. 5 к рецензии па «Басни И. А. Крылова» (наст, т., с. 733). 15 «Иван Выжигин. Нравственно-сатирический роман» (1829) и «Петр Иванович Выжигин. Нравоописательный исторический роман XIX века» (1831) Ф. В. Булгарина. 16 «Иллюстрация» Н. В. Кукольника перепечатала басню «Хавронья» из «Отечественных записок» в № 5 за 1845 г. (5 мая). Стихотворения Петра Штавера... (с. 590—597). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLI, № 7, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 1—6 (ц. р. 30 июня; вып. в свет 3 июля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 91-101. 1 Курсив здесь и в одной из следующих цитат принадлежит Белинскому. 2 Ср. в стихотворении Лермонтова «Не верь себе» о вдохновении: В нем признака небес напрасно не ищи — То кровь кипит, то сил избыток! 3 См. народную пословицу: «В тесноте люди живут, а на простор навоз вывозят». 4 См. примеч. 28 к статье «Русская литература в 1844 году». 5 Обычная у Белинского насмешка над романтическими натурами. Ср. рефрен в «Песне Миньоны» Гете: «Dahin, dahin...» («Туда, туда...»). Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов... (с. 598—605). Впервые—«Отечественные заппски», 1845, т. XLI, № 8, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 45—50 (ц. р. 30 июля; вып. в свет 9 августа). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 102—112. 1 Приведенная характеристика французских писателей подходит к Ф. Гизо и к Л.-А. Тьеру. 2 Издание романов В. Скотта было начато под редакцией А. А. Краев- ского в 1845 г. (издатели: М. Д. Ольхин и К. И. Жернаков). Намечалось выпустить в течение шести лет 24 тома, которые должны были включать 763
переводы 31 романа. Позднее Белинский отмечал: «Доселе вышли два романа—«Квентин Дорвард», «Антикварий», и на днях поступит в продажу третий—«Айвенго». Перевод и издание достойны подлинника» («Русская литература в 1845 году»). 3 Так неаккуратно выходил «Русский вестник» под редакцией Н. А. Полевого. См. об этом в статье «Русская литература в 1844 году» (с. 206). 4 Речь идет о «Москвитянине»; о попытках реформировать его см. в примеч. к «Литературным и журнальным заметкам» (май 1845 г.). 5 Статья о т. III сб. «Сто русских литераторов» появилась в кн. 9 «Отечественных заппсок» за 1845 г. (см. ее в наст. т.). 6 Белинский имел, вероятно, в виду отзыв «Литературпой газеты» (1845, № 13), где говорилось, что статья «Петербург и Москва» «по глубине мысли, по верному воззрению, по прекрасному изложению и по цели своей, занимает первое и почетнейшее место» среди других очерков «Физиологии Петербурга». «Видно, что автор коротко знает современную Москву и глубоко изучил значение Петербурга» (с. 229). 7 Имеется в виду рецензия «Северной пчелы» (1845, № 79, 7 апреля). Булгарин нападал на одно место в статье Белинского «Петербург и Москва» (см. примеч. 7 к этой статье). Великий немецкий философ — Гегель. По поводу заключения, что «железный гвоздь, сделанный грубою рукою деревенского кузнеца, выше всякого цветка... в том отношении, что он произведение сознательного духа, а цветок есть произведение непосредственной силы», рецензент «Северной пчелы» насмехался: «Извольте видеть: кузнец выше природы, потому что он сознателен... Добрая наша публика... Что ото с тобою делают! А ведь есть люди, которые все это принимают за вещи серьезные!» (с. 315). Намек на «аристократическое чувство» газеты — обычная насмешка над претензией «Северной пчелы» быть образцом «хорошего тона» и «светского обхождения». 8 Далее речь идет об отзыве на ч. I «Физиологии Петербурга» в «Москвитянине» (1845, ч. III, № 5 и 6, «Смесь», с. 91—96; подпись: —ъ). 9 См. вступление к «Физиологии Петербурга» (наст, т., с. 130—131). 10 Таким «сдвоенным» был № 5-6 «Москвитянина» за 1845 г. 11 Статья о поэме Тургенева «Разговор»—«Москвитянин», 1845, ч. I, № 2, «Библиография», с. 49—53; подпись: А. Белинский намекает, что она (так же, как и рецензия на «Физиологию Петербурга») принадлежит К. Аксакову. Брошюрка о «Мертвых душах»—«Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» К. С. Аксакова (М., 1842); см. статью о ней и примеч. к статье — наст, изд., т. 5. . 12 В статье «Русская литература в 1845 году» Белинский вновь выделил как «особенно замечательные» в «Физиологии Петербурга» «Петербургский дворник» В. И. Даля (Луганского), «Петербургские углы» и «Чиновник» Н. А. Некрасова. 13 См. примеч. 25 к статье «Петербургская литература». 14 Белинский поминает некоторые из фамилий героев романтических повестей 1830-х гг. (ср. Гремин — в повести А. Марлинского «Испытание», Лидпн — в его же рассказе «Второй вечер на бивуаке» и т. п.). Аналогичные насмешки над подобными героями см. в гл. VIII тома I «Мертвых душ»: «Герой наш поворотился в ту ж минуту к губернаторше и уже готов был от- 764
пустпть ей ответ, вероятно, ничем не хуже тех, какие отпускают в модных повестях Звонские, Линские, Лидины, Гремпны и всякие ловкие военные люди». 15 Указывая, что в статье «Александринский театр» «собрано все, что уже было говорено и сказано нового об этоАм театре», Белинский, видимо, имеет в виду использованные здесь свои более ранние заметки о театре (см. примеч. к этой статье). 16 Рисунки к «Физиологии Петербурга» были выполнены художником Е. И. Ковригиным. Две первые из числа упомянутых картинок даны к статье «Александринский театр». «Изображение скромной девицы, преследуемой господином с палкою», относилось к «сценам из петербургской дачной жизни» «Омнибус» А. Я. Кульчицкого-Говорилина. Грамматические разыскания. В. А. Васильева... (с. 605—618). Впервые — «Отечественные записки», 1845, т. ХЫ, № 8, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 51—61 (ц. р. 30 июля; вып. в свет 9 августа). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 113—132. В. А. Васильев (1819—1899) — беллетрист, филолог; сотрудничал в 1840-х гг. в журнале «Маяк» (статьи, заметки и рецензии по русскому языкознанию) ; как грамматист опирался на исследования Г. Павского. Тема литературного языка, его совершенствования и развития,— одна из сквозных тем в критике Белинского. Его суждения по вопросам языка и стиля носят глубоко продуманный, систематический характер, органически связаны с основным направлением в развитии его литературной теории. Воздействие этих суждений Белинского на развитие русского литературного языка в 1830—1840-е гг. было несомненно значительным. Деятельность Белинского оказала влияние на формирование стилей русской литературной речи, на развитие новых форм выражения в критике и публицистике, на обогащение словарного состава русского языка и его фразеологии. В данной рецензии основные особенности языковой концепции Белинского выражены отчетливо и концентрированно. Высоко оценивая национальную самобытность и, в частности, богатство присущих русскому языку выразительных средств, Белинский особо подчеркивает высокую способность его в новое время к'усовершенствованию н развитию, к смене языковых норм под влиянием развития литературы и общественного сознания. Он неизхМенно отмечает устарелость языковых ограничений и стилистических предписаний сторонников классического и ка- рамзипского направления. Отвергая пуристические запреты на новые слова, Белинский отстаивал необходимость пополнения словаря словами отвлеченного значения, выражающими важные понятия, терминами философского, социального порядка. Разграничивая задачи нормативного упорядочения языкового употребления («стилистики», по его определению)* и стилевого многообразия живой русской речи (понятие «слога» как изменчивой и гибкой системы языкового выражения), Белинский особенно отстаивал от нападений пуристов стилевое своеобразие языка новейших писателей — Лермонтова и Гоголя, представителей «натуральной школы». Великое значение придавалось им Пушкину и его роли в развитии русского литературного языка (в отличие от обычных еще представлений о Ломоносове или Карамзине как законодателях современного языкового употребления). С явлением 765
Пушкина, говорится п в рецензии, литературный русский язык приобрел новую силу, гибкость, богатство, свободу («развязность», «естественность»). Вместе с тем здесь идет речь п о живой эволюции языка и стиля самого Пушкина, о том, что развитие языка не может остановиться. Это дальнейшее развитие Белинский связывает со сферою «содержания», то есть с изменениями в семантической системе русского языка, со сферою выражения Есего «общественного», «цивилизованного», «глубоко и тонко развитого». В противоположность тем, кто понятие народности ограничивал «простонародностью» и не видел принципиальной важности создания и непрерывного совершенствования литературного языка как языка культурного, отражающего ход исторического развития общества, Белпнскпй горячо возражал против подмены понятия истинной демократизации литературного языка простым копированием разговорной речи низших социальных слоев* внедрением в литературу «маленько мужицкого слога». Поддерживая идею тесной близости письменной и разговорной речи, необходимость развития живого разговорного языка образованного общества, Белинский вместе с тем критиковал тех, кто, подобно О. И. Сенковско- му, подменял установкой на «разговорность» языка заботу о развитии его многосторонней стилистической системы, о расширении состава литератур^ ного языка, призванного выполнять многие социальные функции. Белинский, однако, подвергал критике и склонность к удержанию в языке тра- диционных книжных форм, уже чуждых живому речевому употреблению. Так, постоянным насмешкам подвергались с его стороны некоторые «славянизмы», которые считались необходимой принадлежностью поэтической речи. Борьбе с типично книжными элементами речи (сей, оный; неполногласные формы слов типа брег, младой и т. п.) Белинский уделяя внимание на протяжении всей своей деятельности. Высказанные в рецензии мысли подверглись нападению в статье помощника попечителя Московского учебного округа Д. П. Голохвастова «Голос в'защиту русского языка», напечатанной в «Москвитянине» (1845, ч. VI, с. 47—134; подпись: Д). Белинский отвечал на нее в «Отечественных записках» статьей «Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка» (см. ее в наст, изд., т. 8). 1 Грамматика Н. И, Греча—«Практическая русская грамматика» (1-е изд.— СПб., 1327; 2-е исправл. изд. —1834); грамматика Востокова — «Русская грамматика А. X. Востокова, по начертанию его же сокращенной полнее изложенная». СПб., 1831; (см. рецензию на 6-е изд. ее в наст. т.). По принципам описания и по конкретным рекомендациям эти грамматики во многом противоположны. Грамматика Греча, прп относительном богатстве представляемых в ней фактов языка, склонна к жесткой нормативности и регламентации, описание фактов нередко носит схематический характер. Греч придерживался стилистических норм карамзпнской школы. Востоков, опираясь на ломоносовские традиции исследования грамматического строя русского языка, широко охватывал стилистически различные особенностп живого языкового употребления. 2 Ср. в басне «Любопытный»: Слона-то я п не приметил. 766
3 Обычная у Белинского насмешка над теми, кто пытался подделаться под простонародный язык. См. об этом в «Литературных и журнальных заметках» (март 1843 г.; наст, изд., т. 5, с. 424). 4 Из стихотворения Кольцова «Косарь». Курсив Белинского. 5 По поводу этих и сходных слов отвлеченного значения Белинский, начавший их широко употреблять в статьях конца 1830 — начала 1840-х гг., вел постоянную борьбу с представителями старой школы. Особенно сильны были нападки на Белинского за употребление этих слов со стороны «Северной пчелы». 6 Большая часть приведенных слов вошла в русский язык в XVIII в.; некоторые еще ранее (мастер, солдат, кучер и др.). 7 Почти все эти слова в указанных значениях вошли у нас в употребление в XVIII в. 8 Все перечисленные здесь слова (за исключением сладостный) вошли в употребление не ранее конца XVIII — начала XIX в. 9 Почти все эти слова вошли в состав русского языка в 1840-х гг. Белинский много способствовал окончательному усвоению этих терминов. См. данные об истории усвоения ряда этих слов в кн.: Ю. С. Сорокин. Развитие словарного состава русского литературного языка 30—90-х гг. XIX в. М. — Л., 1965 (по указателю слов). 10 Индижестия (фр. indigestion) — несварение желудка; здесь образно. 11 Ср. в «Евгении Онегине» (глава третья, строфа XXVI) : Доныне гордый наш язык К почтовой прозе не привык. 12 О важности и необходимости легкой поэзии, легкой литературы у нас начали писать в первые десятилетия XIX в. (Батюшков и др.). 13 Говоря о грамматоедах и корректорах, нападающих на язык Гоголя, Белинский несомненно в первую очередь имел в виду «Северную пчелу», Булгарина и Греча. Ср. шутливое утверждение О. И. Сенковского, что Греч «прочитал в корректуре всю русскую литературу». 14 Мелетию Смотрицкому принадлежит изданная им в 1619 г. в Эвю (Литва) и переизданная с изменениями в Москве в 1648 г. книга «Грамматики славенския правилное синтагма». В ней был описан и оригинально истолкован грамматический строй книжно-славянского типа языка. «Российская грамматика, сочиненная императорскою Российскою академиею» (СПб., 1802) в основном следовала за «Российской грамматикой» Ломоносова 1755 г. Зависимость ее описаний от латинской грамматики особенно сказалась на характеристике системы времен русского глагола. 15 Ср. «Praktische Grammatik der russischen Sprache» («Практическую русскую грамматику») И.-С. Фатера, изданную в Лейпциге в 1809 г. 16 Ср. статьи А. В. Болдырева «Рассуждение о глаголах» («Труды Общества любителей российской словесности», ч. II. М., 1812) и «Рассуждение о средствах исправить ошпбкп в глаголе» (там же, ч. III, 1812); ответ Болдырева на обвинение в плагиате у Фатера — в том же издании, ч. VI, 1816. Согласно этому ответу Фатер при работе над своей грамматикой пользовался его советами. 767
17 Ср. статью А. В. Болдырева «Нечто о сравнительной степени» («Труды Общества любителей российской словесности», ч. XV. М., 1819). 18 «Опыт о порядке слов» И. И. Давыдова — в «Трудах Общества любителей российской словесности», ч. V, VII, IX, XIV, 1816—1817, 1819. 19 См. примеч. 4 к рецензии на «Русскую грамматику» А. Востокова. 20 Так смеялся над В. А. Васильевым Сенковский в «Библиотеке для чтения» (1845, т. ЬХХ, отд. VI, с. 12). 21 В. А. Васильев в своей брошюре не совсем справедливо утверждал, что «теперь почти только один В. С. Межевич в изданиях, находящихся под его редакцией, стал писать: почОтный, счОт, в чОм, чОрный и т. д.» (с. 2). На Межевпча за это правописание нападала «Северная пчела». Однако такие написания встречались и в других изданиях 1840-х гг. (в частности, в «Отечественных записках»). 22 Сенковский употреблял формы род. пад. сущ. муж. р. ед. ч. па -у очень широко, считая окончание -у обычным для данной формы. Неправомерно интерпретировать эту особенность употребления как замену родительного падежа дательным. 23 Других выпусков не последовало. 24 Статья о кнпжке К. М. Кодипского «Упрощение русской грамматики» (СПб., 1842) появилась не в следующем, а в декабрьском номере «Отечественных записок» за 1845 г. (см. ее: Б е л и н с к и й, АН СССР, т. IX, €. 328-345).
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН * А. В. — см. Селивановский Н. С. А. Г., автор «Полного изложения гальванопластики, гальванической позолоты и серебрения» (1844) — 215. А. Н. — см. Кудрявцев Д. Н. Аблесимов Александр Онисимович (1742— 1783), писатель — 271, 405, 500. Абрантес де — см. Шюно д’Абрантес Л. Август Гай Юлий Цезарь Октавиан (63 до н. э. — 14 н. э.), римский император с 27 г. до н. э. — 48, 66S. Аврелий Марк (121—180), римский император с 161 г. — 498. Агрикола Иоганн (1492—1566), немецкий богослов, сторонник реформации — 99. Аддисон Джозеф (1С72—1719), английсьий писатель — 168. Аксаков Константин Сергеевич (1817— 1860), публицист, историк, филолог, критик, поэт-переводчик — 156, 602, 679—681, 702, 705. 712, 717, 764. Аксель Н. — см. Линдфорс Н. Ф. Аладьин Егор Васильевич (1796—1860), писатель, переводчик, издатель «Невского альманаха» — 243, 697. Александр I (1777—1825), российский император с 1801 г. — 51, 166, 216, 279, 409, 610, 729. Александр Македонский (356—323 до н. э.), царь Македонии с 336 г. до н. э., полководец, государственный деятель — 75, 80, 81, 83, 85, 234, 243, 349, 381, 421, 694. * Имена приводятся в современной транскрипции. В тех случаях, когда транскрипция Белинского существенно не отличается от современной, разночтения не указываются. Александра Николаевна (1825—1844), великая княжна, дочь Николая I — 733. Александренко Василий Никифорович (1861—1909), юрист, историк, профессор международного права Варшавского университета с 1888 г. — 709. Александров — см. Дурова Н. А. Александров Александр Васильевич, историк 1840-Х гг. — 724, 725. Алексей Михайлович (1629—1676), русский царь с 1645 г. — 215, 216, 362. Алексеи Петрович (1690—1718), царевич, сын Петра I — 293. Алексис — см. Геринг В. Альивизд (ок. 450—404 до н. э.), афинский политический и военный деятель— 93, 95, 380. Альгаротти Франческо (1712—1764), итальянский писатель — 146, 297, 679. Альфред Великий (ок. 849 — ок. 900), английский король (Уэссекса) с 871 г. —* 85. Анакреонт (Анакреон; ок. 570—4 87 до. н. э.), древнегреческий поэт — 297, 300, 708. Анасгасевич Васичий Григорьевич (1775 — 1845), библиограф, переводчик — 728. Андерсен Ханс Кристиан (1805—1875), датский писатель— 510—511, 749—> 750. Андросов Василий Петрович (1803—1841), экономист, статистик, редактор журнала «Московский наблюдатель» — 345. Анка Иоанновна (1693—1740), российская императрица с 1730 г. — 286, 372, 707, 708. Анна Леопольдовна (1718—1746), правительница при Иване YÍ Антоновиче С 1740 по 1741 гг. — 286, 708. 25 В. Белинский, т. 7 769
Анненков Павел Васильевич (1813—1887), писатель, критик, историк литературы, мемуарист — 656, 657. Анфантен Бартелеми-Проспер (1796 — 1864), французский социалист-утопист — 657. Апеллес (2-я пол. IV в. до н. э.), древнегреческий живописец — 380. Ариосто Лудовико (1474—1533), итальянский поэт — 719. Аристарх Самофракийский (ок. 217—145 до н. э.), александрийский грамматик — 108. Аристид (ок. 540 — ок. 467 до н. э.), афинский политический и военный деятель — 95. Аристотель из Стагиры (384—322 до н. э.), древнегреческий философ — 380. Аристофан (ок. 445 — ок. 385 до н. э.), древнегреческий драматург, комедиограф — 48, 380, 436. Арним Людвиг Ахим фон (Í781—1831), немецкий писатель — 735. Арним (урожд. Брентано) Элизабет (Бет- тина) (1785—1859), немецкая писательница, друг Гете — 440, 735. Арну Огюст-Жан-Франсуа (1803—1854), французский писатель — 246, 697. Арриан Флавий (ок. 96—180), греческий писатель, историк — 725. Арсеньева Елизавета Алексеевна (1773— 1845), бабушка М. Ю. Лермонтова —» 699. Арцыбашев Николай Сергеевич (1773— 1841), историк — 683. 760. Асенкова Варвара Николаевна (1817— 18Н), актрисэ — 231. Ассандри Лаура (1815—?), актриса итальянской оперы в Петербурге — 57. Аткинсон Бора, французский литературовед — 663. Аттила (ум. 453), вождь союза гуннских племен в 434—453 гг. — 307, 361, 387, 388, 390, 391, 714, 724. Ауффенберг Иосиф (1798—1857), немецкий драматург — 227, 693. Б. — см. Бецкий И. Е. Багратион Петр Иванович (1765—1812), генерал, герой Отечественной войны 1812 г. — 47. Базилевич Николай, лубочный писатель 1840-х гг. — 51, 254, 700. Байер Готлиб Зигфрид (1694—1738), немецкий историк и филолог, исследователь русских летописей — 284—288, 372— 375, 379, 382, 384—387, 393, 707, 723. Байрон Джордж Ноэл Гордон (1788— 1824) — 12, 28, 36, 40, 59, 61, 66, 102, 111, 168, 170, 179, 181, 251, 252, 257, 307, 310, 317, 346, 362, 436, 479, 499, 541, 553, 563, 572, 650—652, 655, 683t 715, 740. Байский Порфприй — см. Сомов О. М. Бакон — см. Бэкон Ф. Бакунин Михаил Александрович (1 SKIS 76), революционер, один из основателей и теоретиков анархизма и народничества — 673, 756. Бакунина Татьяна Александровна (1815-* 1871), сестра М. А. Бакунина — 732. Балакирев Иван — см. Полевой Н. А. Бальзак Оноре де (1799—1850), французский писатель — 60, 449, 488, 659, 676. Бантыш-Каменекий Николай Николаевич (1737—1814), историк, библиограф, археограф — 707. Барант Амабль-Гийом-Проспер-Брюжьер де (1782—1866), французский историк, публицист, политический деятель — 88, 175. Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800—1844), поэт — 12, 36, 104, 178, 180, 181, 215, 428, 469, 507, 523, 543, 569, 571, 648, 651, 668, 672, 686, 690, 728. 741, 748, 752, 759. ¡Барбье Огюст (1805—1882), французский поэт-сатирик — 112, 662, Бардин — 694. Барклай де Толли Михаил Богданович (1761—1818), генерал-фельдмаршал, герой Отечественной войны 1812 г. — 47, 279. Барков Иван Семенович (ок. 1732—1768), поэт, переводчик — 343, 500, 709. Барон Брамбеус — см. Сенковский О. И. Барро Ж.-Ж., французский историк—9,647. Барсуков Николай Платонович (1838— 1906), историк, археограф, библиограф — 726. Батлер Сэмюэл (1612—1680), английский поэт-сашрик — 99, 666. Батте Шарль (1713—1780), французский философ, эстетик, педагог — 168. Батюшков Константин Николаевич (1787— 1855), поэт — 19, 25, 34, 36, 56, 104, 167, 186, 247, 258, 286, 343, 345, 397, 522, 541, 542, 552, 556, 569, 570, 571, 575, 589, 606, 607, 610, 672, 708, 719, 767. Бауэр Бруно (1809—1882), немецкий философ, младогегельянец — 658. Бах Иоганн Себастьян (1685—1750). немецкий композитор и органист — 115, 116, 119, 669. Башуцкии Александр Павлович (1801—» 1876), писатель — 134, 135, 676. 677, 685. Баярд Пьер дю Терайль (1476—1524), французский полководец, считавшийся «рыцарем без страха и упрека» — 409, 770
Беер (Бейер) — см. Байер Г.-З. Бегичев Дмитрий Никитич (1786—1855), писатель, воронежский губернатор, сенатор с 1840 г. — 19, 22, 306, 406, 418, 419, 424, 532, 649, 730, 753. Бекет Томас (Фома) (1118—1170), английский церковный и политический деятель — 56. Беллини Винченцо (1801—1835), итальянский композитор — 121, 319, 715. Бёме Якоб (1575—1624), немецки.! философ-мистик — 587. Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807— 1873), поэт — 19, 23, 151, 171, 197, 203, 251, 345, 346, 396, 406, 410 — 414, 424, 549, 550, 553—556, 571, 619, 684, 699, 700, 720, 727, 729, 745, 757, 760. Бентам Иеремия (1748—1832), английский социолог и философ — 668. Беранже Пьер-Жан (1780—1857), французский поэт — 261, 662, 701—703. Бернар Шарль (1804—1854), французский писатель — 55, 213. Бернардскип Евстафий Ефимович (1819— 1889), художник-гравер, петрашевец — 710. Бернет — см. Жуковский А. К. Бернулли Даниил Иогашювич (1700 — 1782), швейцарский ученый, математик, механик, выходец из Голландии, преподавал в Петербурге — 285. Берхгольц (Беркгольц) Фридрих-Вильгельм (1699—1765), камер-юнкер, мемуарист, по происхождению немец, шил в России — 56. Бестужев Александр Александрович (1797—1837), писатель, литературный критик, декабрист — 13, 18, 19, 27, 33, 39, 40, 129, 176, 190, 203, 216, 251, 344, 406—408, 413, 417, 420, 422, 424, 507, 604, 667, 675, 699, 719, 729, 745, 753, 764. Бетховен Людвиг ван (1770—1827), немецкий композитор — 115, 121. Беттина — см. Ар ним Э. Бецкий Иван Егорович (1818—1890), переводчик, библиофил — 469, 472, 478-^ 481, 501, 740. Бильфингер Георг-Бернгард (1693—1750), немецкий физик — 285. Бирон Эрнст Иоганн (1690—1772), курляндский дворянин, русский государственный деятель, фаворит императрицы Анны Иоанновны — 371—373, 540, 542, 708, 754. Битобе Поль (1732—1808), французский поэт — 498. Бичурин Никита Яковлевич, в монашестве о. Иакинф (1777 — 1853), ученый-востоковед, синолог — 726, Блан Луи (1811—1882), французский социалист-утопист, историк, публицист, общественный деятель — 656, 662. Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864), государственный деятель — 281. Бобров Семен Сергеевич (1767—1810), поэт, переводчик — 271, 480, 499, 500, 553, 756. Богданович Ипполит Федорович (1744— 1803), поэт — 35, 165, 168, 271, 343, 405, 500, 548, 610, 611, 704, 719, 755. Бодянский Осип Максимович (1808—1877), историк и филолог-славист — 761. Болдырев Алексей Васильевич (1780— 1842), языковед, ориенталист, ректор Московского университета в 1832— 1837 ГГ. — 613, 743, 767, 768. Больвер — см. Булвер-Литтон Э. Больмер Бенгт Магнус (1785—1849), шведский историк, издатель — 56. Бопп Франц (1791 —1867), немецкий лингвист — 431. Бори Жан-Луи (р. 1919), французский литератор — 657, 658, 662. Боричевский (Тарнава-Боричевский) Иван Петрович (1810—1887), археолог, этнограф, историк Литвы — 725. Боссюэ Жак-Бенинь (1627—1704), французский писатель, историк литературы, церковный деятель, епископ — 88, 665. Боткин Василий Петрович (1812—1869), писатель, критик, искусствовед, переводчик — 661, 672, 673, 705, 711, 722, 750, 756. Брант Леопольд Васильевич, писатель, критик, переводчик 1830 — 1840-х гг. — 254, 409, 436—451, 528, 679, 700, 733— 736, 738, 752. Брауде Людмила Юльевна (р. 1927), советский литературовед — 749. Брауншвейгский Антон Ульрих (1714— 1774), муж «правительницы» Анны Леопольдовны — 708. Брауншвейгский Карл Вильгельм Фердинанд (1735—1806), герцог, прусский фельдмаршал, главнокомандующий войсками первой европейской коалиции против революционной Франции — 100, 666.. 667. Бремер Фредрика (1801—1865), шведская писательница — 55, 73, 427—431, 465— 468, 730—732, 739—741, 749. Брентано Клеменс (1778—1842). немецкий писатель — 735. Бродский Николай Леонтьевич (1881 — 1951), советский литературовед — 701. Брут Луций Юний, легендарный римсьий герой, возглавивший в 509 г. до н. э. восстание против этрусского правителя Тарьвиния Гордого, первый консул 25* 771
римской республики, осудил на смерть своих детей, сторонников Тарквиния Гордого — 381, 477, 741. Брянский (наст. фам. Григорьев) Яков Григорьевич (1790—1853), актер — 226. Буало (Буало-Депрео) Никола (163о— 1711), французский поэт, критик, теоретик классицизма — 168, 298. Буасеи Луи (1694—1758), французский драматург — 416. Булвер-Литтон Эдуард (1803—1873), английский писатель — 55. Булгарин Фаддей Венедиктович (1789— 1 8.'9), журналист, писатель — 14—16, 21, 172, 244, 263, 266, 277, 346, 406, 408, 414, 415, 424, 540, 543, 560, 590, 646, 648, 651, 666 673—676. 679 681, 684, 685, 690, 697, 700, 703, 704, 710, 716, 721, 724, 727 — 730, 73S» 739, 754— 757, 762—764. 767. Бурачек Степан Анисимович (1800—1876), критик, издатель журнала «Маяк» — 676, 742. Бурбоны, королевская династия во Франции — 660, 714. Буринский Захар Алексеевич (1780-е — 1810), поэт и переводчик — 501. Буслаев Петр (нач. 1700 — до 1755), поэт — 343. Бутаков Алексей Иванович (1816—1869), ьонтр-адмчрал, путешественник, писатель, переводчик — 56, 57, 215. Бутков Петр Григорьевич (1775—185/), историк, академик, сенатор — 724. Бутовский Иван Григорьевич (1785 — после 1859), писатель, переводчик — 51, 653. Буффлер Станислав-Жан де (1737—1813), французский писатель и политический деятель — 549. Буший (Буш) Герман (1468—1534), немецкий поэт и гуманист — 99, 666. Бэкон Фрэнсис (1561—1626), английский философ — 725. Бюлер Федор Андреевич (1821—1896), дипломат, писатель — 53. Бюффлер — см. Буффлер С.-Ш. Бюффон Жорж-Луи-Леклерк де (1707— 1788), французский естествоиспытатель — 389, 522, 725, 751. В., автор «Волгина» — 53. В., аббат — см. Венутти М. В. — см. Вяземский П. А. —в, сотрудник «Отечественных записок», автор статьи «Рубини и итальянская музыка» — 56. В. 3. — см. Зотов В. Р» Ваксепродер Вильгельм Генрих (1773— 1798), немецкий писатель — 719, Валленштейн Альбрехт Венцель Евсевий (1583—1634), австрийский полководец, по происхождению чешский дворянин, главнокомандующий в Тридцати летней войне — 100. Вальпсрхова Мария Ивановна (1788— 1867), актриса — 231. Вальдо (Вальдус) Пьер (ум. ок. 1215), лион- скнй купец, основатель секты вальден- сов — 98. Ван Бо-хэу (XIII в.), китайский ученый, жил в конце династии Сун (960—1279), а в гор книги «Саьь-Дзы-Цзин, или Трое- словие» — 395 726. Варламов Александр Егорович (1801 — 1848), композитор — 328. Василий Иванович Шуйский (1552—1612), русский парь в 1606—1610 гг. — 244, 392, 417, 697. Васильев Василий Александрович (1819— 1899), беллетрист, филолог, чиновник морского ведомства — 605—618, 744, 745, 751, 765—768. Вапуро Вадим Эразмович (р. 1935), советский литературовед — 748. Вашингтон Джордж (1732—1799), американский государственный деятель и полководец, первый президент США — 597. Вельтмач Александр Фомич (1800—1870), писатель и археолог — 18, 19, 50, 53, 54, 151, 373, 406, 408, 532, 648, 649, 652, 724, 753. Веневитинов Дмитрий Владимирович (1805—1827), поэт, критик — 12, 13, 104, 178, 179, 648. Веиелин (наст. фам. Хуца) Юрий Иванович (1802—1839), филолог-славист и этнограф — 371, 377, 385—391, 394, 714. 721, 722, 724. Венгеров Семен Афанасьевич (1855—1920), историк литературы, библиограф — 691. Венутти Филипп (1709—1769), аббат — 286. Вергилий Марон Публий (70—19 до н. э.), древнеримский поят — 290, 380. Веревкин Николай Николаевич (1813— 1838), писатель — 406, 408, 424. Верне Эмиль-Жан-Орас (1789—1863), французский живописец-Оаталист — 531. Вессельгефт Р., немецкий литератор, жил в Америке — 57, 654. Виардо Луи (1800 — 1883), французский историк, критик, переводчик — 658. Виардо (урожд. Гарсия) Мишель-Полина (1821—1910), французская певица, вокальный педагог, композитор — 57, 207. Видок Эжен-Франсуа (1775—1857), французский сыщик, автор скандальных мемуаров — 663. 772
Вико Джамбаттиста (1668—1744), итальянский историк, философ — 88. Вингебер Конрад, владелец типографии в Петербурге — 605. Виноградов Виктор Владимирович ( 189 5— 1969), советский лингвист, литературовед — 743. Виргилий — см. Вергилий. Вистенгоф Павел Федорович (ок. 1815 — после 1878), писатель, мемуарист — 136, 677, 694. Владимир Святославич (ум. 1015), великий князь киевский с 980 г. — 723. Бодянский Ярополк — см. Герцен А. И. Воейков Александр Федорович (1778— 1839), поэт, переводчик* критик — 501, 730. Воейкова (урожд. Протасова) Александра Андреевна (1797—1829), племянница В. А. Жуковского, жена А. Ф. Воейкова — 687. Войт Владимир Карлович, беллетрист 1840-х гг. — 409. Волков Николай Иванович (1836—1891), петербургский актер балета — 244. Волков Николай Степанович (1810—1869), сотрудник «Сельского чтения» — 456, 457, 737. Волынский Артемий Петрович (1689— 1740), государственный деятель и дипломат — 18, 371, 373, 374, 563, 757. Вольтер (наст, имя и фам. Мари-Франсуа А р у э; 1694—1778) — 18, 27, 168, 267, 268, 303, 314, 446, 500, 548, 572, 703, 755. Вольф Александр Иванович (1845—1894), литератор — 744. Воробьев Яков Степанович (1766—1809), петербургский оперный певец-буфф — 207. Воскресенский Михаил Ильич (? — 1867), писатель — 207, 208, 254, 409, 417, 689, 700. Востоков (наст. фам. Остенек) Александр Христофорович (1781—1864), филолог- славмсг — 215, 484—488, 605, 613, 615, 617, 653, 743, 748, 766, 768. Вропченко Михаил Павлович (1801 или 1802—1855), переводчик — 204, 462— 464, 490, 553, 554, 688, 692, 739, 744. Всеволод Святославич (ум. 1196), брат Игоря Святославича, князь курский — 723. Всеволожский Николай Сергеевич (1772— 1857), историк, драматург, тверской губернатор — 416. Второв Николай Иванович (1818—1865), этнограф, исследователь воронежского края — 547 —549, Вульф Алексей Николаевич (1805—1881), товарищ Н. М. Языкова и А. С. Пушкина — 686. Вяземский Петр Андреевич (1792—1878), поэт, литературный критик — 58,168, 169, 281, 343, 384, 433, 480, 549, 553, 585—590, 654, 682, 683, 687, 703, 719, 724, 733, 748. 756, 762, 763. Гагарин Григорий Григорьевич (1810— 1893), художник — 710, 752. Галахов Алексей Дмитриевич (1807—1892), историк литературы, педагог, писатель — 56, 57, 654, 688—690. 721. Гальм Фридрих — см. Ыюнх-Беллинсгау- зен Э.-Ф. Гаммер-Пургшталь Йозеф фон (1774— 1856), австрийский востоковед, дипломат — 124, 125, 673. Ган (урожд. Фадеева) Елена Андреевна (1814—1842), писательница — 50, 56, 650, 652. Ган-Ган Ид** (1805—1880), немецкая писательница — 211. Гарофало — см. Тизи Б. Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770— 1831) — 86, 88, 121, 122, 124, 176, 362, 511, 572, 601, 665, 672, 673, 679, 711, 715, 750, 751, 761, 764. Гегий (Гегиус) Александр (1433—1499), немецкий педагог — 99. Гедеон Вишневский (?—1761), епископ смоленский, писатель — 343. Гейн Карл Готлиб (1771—1854), немецкий писатель — 508. Гейне Генрих (1797—1856), немецкий поэт — 732. Генрих 1Y (1553—1610), французский король с 1589 г. — 95, 98. Гербановский Христофор Исидорович (1821 — 1850), педагог, поэт — 553. Гердер Иоганн Готфрид (1744—1803), немецкий философ, писатель, теоретик литературы — 88, 99, 122, 123, 666. Геринг Георг Вильгельм (1798—1871), немецкий писатель — 211. Геродот (между 490 и 480 — ок. 425 до н. э.), древнегреческий историк — 380, 493. Герцен Александр Иванович (1812—1870)— 56, 57, 573, 586, 587, 654, 656, 661, 672, 677, 678, 681 689, 7G2, 710, 711, 713, 723, 761, 762. Гесиод (VIII—VII вв. до п. я.), древнегреческий поэт — 380. Геснер Саломон (1730—1788), швейцарский поэт и художник — 683. Гете Иоганн Вольфганг (1749—1832) — 9, 12, 27, 55, 56, 102, 168, 204, 208, 214, 236,262,268, 310, 361,362,366—369,432, 436, 440, 441, 450, 451, 455, 469, 470, 773
479, 480, 543, 549, 553, 554, 572, 617, 684, 688, 689, 722, 735, 741, 756, 763. ГибСон Эдуард (1737—1794), английский историк — 88. Гизо Франсуа-Пьер-Гийом (1787—1874), французский государственный деятель, историк — 88, 90, 175, 448, 666, 684, 760, 763. Гиппократ (оч. 460—377 до и. э.\ древнегреческий врач, основоположник античной медицины — 349. Глазунов Илья Иванович (1786—1849), издатель и книгопродавец в Петербурге — 435, 457, 493, 496, 745. Глазунов (Улитин) Николай Николаевич, книгопродавец и издатель в Петербурге — 497. Глинка (урожд. Голенищева-Кутузова) Авдотья Павловна (1795—1883), поэтесса* переводчица, жена Ф. Н. Глинки — 745. Глинка Федор Николаевич (1786—1880), поэт, публицист — 11, 507, 543, 588, 680, 745. 763. Глинка Сергей Николаевич (1776—1847), писатель и журналист — 33, 651, 689. Глинская Елена — см. Елена Васильевна Глинская. Гнедич Николай Иванович (1784—1833), поэт, переводчик — 223, 270, 489, 606, 607, 744. Гогарт — см. Хогарт У. Гоголь Николай Васильевич (1809—1852)— 7, 14, 21, 24, 26, 29—31, 33, 37—41, 48, 49, 56, 58, 114, 127, 130, 132, 133, 135, 146, 156, 161, 171, 176, 178, 186, 201, 207, 208, 213, 217, 229, 232, 233, 137, 239, 245—248, 251, 252, 260, 302, 305, 310, 332, 334, 369, 370, 403, 435, 448, 460, 461, 465, 485, 505, 506, 508, 532, 533, 538, 540 — 543, 570 — 572, 588—590, 602, 611, 612, 645—647, 650— 652, 654, 665, 667, 673, 675—677, 680, 681, 684—688, 699, 702, 710, 712, 713, 716, 717, 420, 722, 738, 740, 746, 747, 753, 754, 463—765, 767. Годунов Борис Федорович (ок. 1552—1605), русский царь с 1598 г. — 26, 122, 170, 196, 242, 696, 755. Гойе-Дефонтен, французский издатель литографированных картин в Петербурге — 216. Голиков Иван Иванович (1735—1801), историк — 51, 501. Голицын Дмитрий Михайлович (1665— 1737), государственный деятель, один из «верховников» — 707. Головачев Григорий Филиппович (1818— 1880), публицист, редактор журна¬ ла «Детское чтение» в С0-е гг. — 56, 215. Головин Михаил Евсеевич (! 756—1790),. ученый, академик, физик, механик, математик — 501. Голохвастов Дмитрий Павлович (1796—? 1849), историк — 766. Голощапов А., драматург lS'iO-x гг. — 51. Гольберг Людвиг (1684—1754), датский писатель, историк — 498. Гольдсмит Оливер (Голдсмит) (1728—1774), английский писатель — 501. Гомер — 24, 36, 60, 99, 156, 336, 349, 350, 380, 385, 394, 431, 432, 436, 438, 439, 489, 503, 651, 717, 744, 746. Гончаров Иван Александрович (1812—- 1891), писатель — 675, 713. Гораций (полн. имя Квипт Гораций Ф л а к к; 65 — 8 до н. э.), древнеримский поэт — 297, 298, 380, 539. Гордон Патрик (1635—1699), русский генерал, по происхождению шотландец 371. Горский Владимир Васильевич (?—1847), востоковед, синолог — 57. Горчаков Дмитрий Петрович (1758—1824), поэт-сатирик — 690. Гофман Фридрих (1660—1762), немецкий врач — 560. Гофман Эрнст Теодор Амадей (1776—1822), немецкий писатель, композитор, музыкальный критик — 118, 119, 168, 213, 470, 471, 740, 741. Грашзиль (наст, имя и фам. Жан-Иньяс- Изидор Жерар; 1803—1847), французский художник-график, карикатурист — 660. Грановский Тимофей Николаевич (1813—« 1855), историк, общественный деятель, профессор Московского университета -* 79, 373, 665, 723. Графчиков, автор «Литературных досугов» (1843) — 51. Гребенка Евгений Павлович (18J2—1848), украинский и русский писатель — 53, 54, 21 1, 212, 508, 553, 56i, 674. Грей Томас (1716—1771), английский поэт — 5G2. Греч Никоей Иванович (1787—1867), журналист, писатель, филолог— И, 16* 22, 56, 346, 347, 396, 406, 414, 415, 424, 532, 541, 543, 605, 615, 617, 646— 648, 673 681, 685, 689, 6Ь0, 699, 721, 727—760, 738, 739, 753—755, 759, 766 767. Грибоедов Александр Сергеегич (1795—- 1829) — 12, 19, 21, 24, 26, 29, 43, 104, 427, 130, 154, 165, 173, 179, 229, 230, 237, 247, 248, 251, 252, 263, 266, 267, 774
300, 307, 334, 345, 4S5, 506, 522, 552* 570, 571, 589, 607, 611, 650—652, 679. 682, 684, 689, 695, 699, 703, 7G9. 716, 730, 740, 747, 754, 760. Григорович Дмитрий Васильевич (1822— 1899), писатель — 563, 564, 601, 602, 604, 674. Григорьев Аполлон Александрович (1822— 1864), крптк, поэт, драмт >рг, переводчик — 679. Григорьев В., сотрудник альманаха «Метеор*) — 553. Григорьев 1-й Петр Иванович (1806—1871 или 1872), актер, водевилист — 231, 233, 244, 697. Григорьев 2-й Петр Григорьевич (1807—- 1854), акхер, водевилист — 152, 157, 232, 693. Гризи Карлотта (1821—1899), итальянская балерина — 319. Гросс Христиан Фридрих (? — 1742), немецкий философ, приглашенный Петром I в Петербург — 285. Грот Роза Карловна (1811 — 1374), сестра Я. К. Грога, переводчица — 431, 731, 749. Грот Яков Карлович(1812—1893), филолог# литературозед,переводчик — 428, 465— 468, 713, 731, 732, 739, 740, 749. Гуаско Октавиан (1712—1781), аббат, историк, переводчик сатир А. Кантемира на французский язык — 286, 208, 707, 709. Губер Эдуард Иванович (1414 — 1847), поэт и переводчик — 573—582, 761. Гудзон Лоу — см. Лоу Гудзон. Гумбольдт Александр (1769—1859), немецкий естесгьоиспытатель, географ, путешественник — 9, 339, 647. Гус Ян (1371 —1415), чешский мыслитель, проповедник, идеолог национально-освободительного движения — 98. Густав II Адольф (1594—1632), шведский король с 1611 г. — 97, 100. Гуттен Ульрих фон (1488—1523), немецкий гуманист, писатель, политический деятель — 99, 100, 340, 665, 717. Гюго Виктор-Мари (1802—1885), французский писатель — 18, 59, 60, 168, 176, 178, 227, 236, 260, 261, 449, 451 — 453, 48S, 682, 693, 701, 736, 737. Давыдов Денис Васильевич (1784—1839), герой Отечественной войны 1812 г., военный писатель, поэт — 12, 178, 179, 406, 407, 648. Давыдов Иван Иванович (1794—1863), филолог, математик, физик, профессор Московского университета — 613, 768. Даль Владимир Иванович (1801 — 1872)* писатель, лексикограф, этнограф — 19, 50, 53, 54, 135, 210—212, 508, 532, 558-» 560, 601, 674, 737, 748, 757, 758, 764. Данте Алигьери (1265—1321) — 51, 303, 344, 350, 361, 653, 720. Дарленкур Шарль-Виктор Прево (1789—1856), французский писатель — 11, 647. Даррагон Б., французский историк — 9, 647. Дашкова (урожд. Воронцова) Екатерина Романовна (1743—18J0), президент Российской Академии, писательница — 500. Деви — см. Дэви Г. Декарт Рене (1596—1650), французский философ, физик, математик — 86, 174, 361, 665. Делавинь Жан-Фрапсуа-Кпзимир (1793—* 1843), французский поэт и драматург — 178, 685. Делиль Жак (1738—1813), французский поэт и переводчик — 112, 168, 499. Дельвиг Антон Антонович (1798—1831), поэт — 12, 27, 178, 179, 181, 185, 648, 683, 720, 748. Делюрье Жюль-Жозеф-Габриель (1792— 1869), французский драматург — 229— 231, 505, 506, 693, 747. Демокрит (ок. 460 — ок. 370 до н. э.), древнегреческий философ — 399, 728. Демосфен (ок. 384—322 до н. э.), древнегреческий оратор и политический деятель- 380, 494, 516, 517. Державин Гаврила Романович (1743—1816), поэт — 19, 31, 32, 34—36, 50, 56, 104, 132, 165—168, 214, 234, 247, 258, 271, 276, 279, 284, 292, 300, 303, 343, 345, 363, 397, 398, 405, 497, 499, 500, 513, 522, 537, 556, 561, 566, 569—571 s 574, 575, 588, 589, 606, 607, 610, 651—653, 676, 690, 694, 710, 711, 721, 759. дёринг Генрих (1789—1862), немецкий поэт и историк — 215. Дершау Федор Карлович, писатель, издатель «Финского вестника» — 750. Дидло Шарль (Карл) Луи (1767—1837), французский балетмейстер, артист, педагог — 224. Диккенс Чарлз (1812—1870), английский писатель — 44, 45, 55, 56, 76, 77, 176, 178, 213, 214, 659, 685. Диодор Сицилийский (ок. 90—21 до н. э.), древнегреческий историк, автор «Исторической библиотеки» — 106. Дмитревский (наст. фам. Нарыков) Иван Афанасьевич (1734—1821), актер, поэт, драматург — 223, 271, 704. Дмитриев Иван Иванович (1760 — 1837), поэт — 25, 104, 166, 168, 188, 247, 258, 264—266, 269—271, 276, 338, 343, 360, 775
433, 501, 547—549, 552, 553, 570, 574, 575, 589, 6С6, 607, 610, 611, 682, 686, 703, 717, 719, 721, 746, 756, 761. Дмитриев Михаил Александрович (1796— 1866), поэт, критик, мемуарист — 208, 567, 571, 676, 689, 745, 756, 759. Дмитрий Иванович Донской (1350—1389), великий князь владимирский и московский с 1359 г. — 258, 279, 392, 393, 725. Дмитрий Ростовский (светское имя — Даниил Саввич Туптало; 1651 — 1709), церковный деятель и писатель — 283, 343. Дмитрий Самозванец — см. Лжедмитрий I. Дмитрий Туптало — см. Дмитрий Ростовский. Добролюбов Николай Александрович (1836—1861) — 646, 713. Доводчиков К., поэт, участник альманаха «Метеор» — 553, 729. Доктор Пуф — см. Одоевский В. Ф. Долгорукий Иван Михайлович (1764—1823), поэт, драматург, мемуарист — 271, 500. Дондуков-Корсаков Михаил Александрович (1794—1869), вице-президент Академии наук, попечитель Петербургского учебного округа — 281. Достоевский Федор Михайлович (1821 — 1881) — 675, 701. Драйден Джон (1631 — 1700), английский поэт, драматург, критик — 168. Дрпнагенберг — см. Дрингенберг Л. Дрингенберг Людвиг (? — 1490), немецкий гуманист — 99. Дубовиков Алексей Николаевич (р. 1905), советский литературовед — 654. Дуров Сергей Федорович (1816—1869), поэт, петрашевец — 553. Дурова Надежда Андреевна (1783—1866), писательница, первая в России женщина-офицер — 406, 407, 4Z4. Дэ-Мин — см. Кованько А. И. Дэви (Дейви) Гемфри (Хамфри} (1778— 1829), английский химик и физик — 125, 673. Дюбуа Гийом (1656—1723), французский политический деятель, кардинал, министр иностранных дел, воспитатель регента Филиппа Орлеанского — 477. Дюкре-Дюмениль Франсуа-Гийом (1761 — 1819), французский писатель — 14, 27, 177. Дюма Александр (отец) (1802—1870), французский писатель — 27. 236, 462. Дюпати Шарль (1746—1788), французский юрист и писатель — 549. Дюр (урожд. Новицкая) Марья Дмитриевна (1815—1868), актриса — 231. Дюси Жан-Франсуа (1733—1816), фран¬ цузский поэт и драматург, автор переработок произведений Шекспира — 168* 178, 462. Еврипид (ок. 480—406 до н. э.), древнегреческий драматург — 380, 436, 494. Езоп — см. Эзоп. Екатерина II Алексеевна (1729—1796), российская императрица с 1762 г. — 45, 144, 166, 168, 258, 271, 274—276, 284, 371, 372, 336, 457, 500, 605, 610, 646, 652. Екельн Л. Ф., писатель 1840-х гг. — 53. Елагин Алексей Андреевич (? — 1846)* отставной офицер — 702. Елагина (урожд. Юшкова) Авдотья Петровна (1789—1877), хозяйка литературного салона — 702. Елена Васильевна Глинская (ум. 1538)* правительница русского государства с 1533 г. при малолетнем сыне Иване IV Васильевиче — 237, 244, 695, 697. Елизавета I Тюдор (1533—1603), английская королева с 1558 г. — 234, 694. Елизавета Петровна (1709—1761 или 1762)* российская императрица с 1741 г, —* 286, 298—300, 372, 380, 708. Епиктет — см. Эпиктет. Еремин Игорь Петрович (1904—1963)* советский литературовед — 709. Ермак Тимофеевич (ум. 1585), казачий атаман, предводитель похода в Сибирь — 26, 193, 194, 279, 650, 687. Ермолов Алексей Петрович (1777—1861)* генерал, участник Отечественной войны 1812 г. — 47. Ефремов Петр Александрович (1830—1907)* библиограф и литературовед — 708, 709. Жан Поль (наст, имя и фам. Иоганн Пауль Рихтер; 1763—1825), немецкий писатель — 110, 113, 168, 469—481, 572, 740, 741, 760. Жандр Андрей Андреенич (1789—1873)* драматург, переводчик, друг А. С. Грибоедова — 223. Жандрон Клод (1663—1750), французский лейб-медик, лечивший А. Д. Кантемира — 286, 287. Жанен Жюль-Габриель (1804—1874), французский писатель, критик, журналист — 61, 129, 210, 449, 488, 676. Жанна д’Арк (1412—1431), народная героиня Франции — 541. Жернаков Константин И., владелец типографии в Петербурге — 436, 464, 469, 535, 763. Живокини Василий Игнатьевич (1805 — 1874), актер 229, 2¿1, 776
Жоанно Тони (1803—1853), французский живописец и гравер — 531. Жомини Антуан-Анри (Генрих Вениаминович; 1779—1869), военный теоретик и историк, по происхождению француз, генерал русской службы — 216. Жуков Василий Григорьевич (1796—1882), купец 1-й гильдии, владелец табачной фабрики в Петербурге — 322. Жукова Мария Семеновна (1804—1855), писательница — 53. Жуковский Алексей Кириллович (1810— 1864), поэт — 25, 553, 554, 650, 756. Жуковский Василий Андреевич (1783— 1852) — 11, 19, 21, 34, 36, 53, 56, 132, 166, 167, 177, 204, 215, 244, 247, 255, 300, 333, 343, 345, 346, 362, 397, 428, 431—432, 485, 489, 496—503, 507, 522, 537, 538, 541, 542, 549, 552, 556, 566, 569—571, 575, 589, 606, 607, 610, 649, 672, 676, 682, 688, 697, 705, 706, 710, 711, 719, 732 — 733, 745—746, 748, 753, 759. Жуковский Рудольф Казимирович (1814— 1886), живописец, рисовальщик, литограф — 564. Жуффруа Теодор-Симон (1796—1842), французский философ-эклектик — 174, 684. Жюно д’Абрантес (урожд. Пермон) Лаура (1784—1838), герцогиня, французская писательница, мемуаристка, жена маршала Андоша Жюно — 443—450, 736. Заблоцкий-Десятовский Андрей Парфено- вич (1808—1882), государственный деятель, экономист — 51, 453, 455, 737, 742. Загоскин Михаил Николаевич (1789— 1852), писатель — 15—18, 22, 26, 33, 47, 135, 171, 208, 216, 406, 408, 424, 481, 532, 534, 542, 590, 648, 673, 677, 684, 689, 753. Зайцевский Ефим Петрович (ум. 1860), поэт — 543, 755. Закревская Софья А., писательница 1840-х гг. — 53. Замбони Луиджи (1767—1837), итальянский певец-буфф — 207. Занд Жорж — см. Санд Жорж. Зилов Алексей Михайлович (1798—1865), баснописец — 25, 650. Зотов Владимир Рафаилович (1821—1896), писатель — 27, 53, 54, 238, 244, 254, 554, 554, 653, 654, 695, 697, 700, 756. Зотов Рафаил Михайлович (1795 или 1796— 1871), романист, драматург, театральный деятель — 238, 243, 406, 407, 409, 417, 424, 695—697, 728. Зражевская Александра Васильевна (1810—1867), писательнпца-переводчи- ца — 208. Зубарев Д. Г., водевилист 1840-х гг. — 244, 697. Зубов Платон Павлович, переводчик 1840-х гг. — 693. Зябловский Евдоким Филиппович (1763— 1846), экономист, статистик, профессор Петербургского университета — 11, 647. Иакинф — см. Бичурин Н. Я. Ис-р А. И. —см. Герцен А. И. Иван I Данилович Калита (ум. 1340), князь московский с 1325 г., вел л кий князь владимирский с 1328 г. — 382. Иван III Васильевич (1440—1505), великий князь московский с 1462 г. — 17, 175, 382. Иван IV Васильевич Грозный (1530—1584), великий князь с 1533 г., первый русский царь с 1547 г. — 395, 746. Иван V Алексеевич (1666—1696), царь и великий князь, брат Петра I и его соправитель с 1682 г. — 372. Иван VI Антонович (1740—1764), российский Ихлшератор (1740—1741), правнук Петра I — 708. Иван Владимирович — см. Лопухин И. В. Иванов Андрей Иванович (1778—1852), книгопродавец и управляющий конторой «Отечественных записок» — 510* 530, 598, 651. Иванов Федор Федорович (1777—1816)* поэт, драматург, переводчик — 237, 501, 747. Иванчин-Писарев Николай Дмитриевич (ок. 1795—1849), писатель, поэт, историк — 208, 567, 759. Игнатович Викентий Васильевич (18G0— 1869), педагог, писатель — 390, 724t 725. Иероним Пражский (ок. 1380—1416), чешский реформатор, ученый, оратор, сподвижник Я. Гуса — 98. Излер, владелец увеселительного заведения — 316, 715. Измаилов Александр Ефимович (1779—• 1831), баснописец, прозаик, журналист — 14, 15, 501. Измайлов Владимир Васильевич (1773— 1830), писатель и переводчик — 11, 561, 647. Ильин Николай Иванович (1777—1823), драматург, переводчик с французского — 237, 501, 506, 747, 748. Ильинский Иван Юрьевич (? — 1737), переводчик, стихотворец, учитель А. Д. Кантемира — 707 щ 777
Ильюшка — см. Соколов И. Иоанн Алексеевич — см. Иван V. Иоанн Максимович — см. Максимович И. Иосиф II (1741—1790), австрийский эрцгерцог, император Священной Римской империп с 1765 г. — 56. Ирвинг Уошингтон (1783—1859), американский писатель — 168. Иродот — см. Геродот. Исаков Яков Алексеевич (1811 —18^1), издатель и книгопродавец в Петербурге — 676. Исиод — см. Гесиод. Истомина Авдотья Ильинична (1799— 1848), балерина — 224. Ишимова Александра Осиповна (1805— 1881), детская писательница, переводчица — 732. К. О., автор работы «Гальванизм в техническом применении для любителей природы и искусства...» (1844) — 215. Кавелин Константин Дмитриевич (1818— 1885), юрист, публицист, историк права — 216, 723. Казак Луганский — см. Даль В. И. Казанова Джованни Джакомо (1725 — 1798), итальянский писатель, мемуарист — 443* Кайданов Иван Кузьмич (1782—1843), историк — 11, 79, 96, 100, 647. Калачилин А., поэт 1840-х гг. — 51. Калашников Иван Тимофеевич (1797— 1855), писатель, этнограф — 532, 7,53. Калле Пьер-Огюст (1812—1883), французский писатель, политический деятель — 54, 55, 654. Кальдерон де ла Барка Педро (1600—1681), испанский поэт и драматург — 51, 653. Каменев Гавриил Петрович (1772—1803), писатель — 547—549, 755. Каменский Павел Павлович (ок. 1810 — 1870), писатель — 54, 244, 406, 408, 424, 697, 729. Камоэнс (Камоинш) Луиш ди (1524 или 1525—1580), португальский поэт — 502. Кампредон, французский дипломат, в 1721— 1726 гг. состоял при русском дворе — 371. Кант Иммануил (1724—1804), немецкий философ — 88, 121, 511, 512, 586, 750. Кантемир (урожд. Голицына) Анастасия Дмитриевна (1698—1746), дочь Д. М. Голицына, жена Константина Кантемира — 707. Кантемир Антиох Дмитриевич (1708— 1744), поэт-сатирик, дипломат — 164, 282—300, 343, 405, 498, 499, 705—710, 719. Кантемир Дмитрий Константинович (1673—* 1723), молдавский господарь, историк, богослов, политический деятель, отец А. Д. Кантемира — 285, 286, 707. Кантемир Константин Дмитриевич ( 1705—= 1747), брат А. Д. Кантемира—285,707. Кантемир Константин Федорович (? — 1693), дед А. Д. Кантемира — 284. Кантемир Мария Дмитриевна (1700—1757), сестра А. Д. Кантемира — 286. Кантемир Матвей Дмитриевич (1703—- 1771), брат А. Д. Кантемира — 286. Кантемир Сергей Дмитриевич (1706—1780), бригадир, брат А. Д. Кантемира — 286. Капнист Василий Васильевич (1757 или 1758—1823), поэт и драматург — 26, 271, 405, 498, 501. Карамзин Николай Михайлович (1760—- 1826), писатель, публицист, историк —- 31, 32, 51, 104, 122, 124, 128, 132, 166—- 170, 175, 179, 247, 255, 258, 271, 276, 279, 303—305, 343, 362, 375, 385, 386, 389, 392, 393, 397—399, 417, 485, 486, 499—501, 522, 529, 530, 538—542, 547 — 549, 569, 570, 574, 575, 588—590, 606, 607, 610, 612, 647, 651, 653, 672, 673, 676, 683, 684, 706, 711. 719, 725, 727t 743, 751, 754, 756, 759—761, 765, 766. Каратыгин Василий Андреевич <1802—* 1853), актер — 223, 225—229, 233—235, 245, 504, 505, 566, 650, 692—694 736, 739. Каратыгин 2 й Петр Андреевич (1805—» 1879), актер и драматург, брат В. А. Каратыгина — 229, 231, 238, 245, 503, 650, 696, 697. Каратыгина (урожд. Колосова) Александра Михайловна (1802—1880), актриса — 223, 226, 227, 566, 650, 758. Каренин Владимир — см. Стасова В. Д. Карл V (1500—1558), император Священной Римской империи, испанский король (1519—1556) — 98. Карл VIII (1470—1498), французский король с 1483 г. — 98. Карл X Густав (1622—1660), шведский король с 1654 г. — 97. Карл XII (1682—1718), шведский король С 1697 г. — 56, 97, 118, 234, 694. Карл Великий (742—814), король франков с 768 г., император с 800 г. — 95, 98, 100, 586, 587, 666. Катенин Павел Александрович (1792—- 1853), поэт драматург, критик — 181, 224. Катков Михаил Никифорович (1818—1887), публицист, переводчик, филолог — 673. Каузлер (Кауслер) Франц фон (1794^ 778
1848), немецкий полковник, военный писатель — 216. Каченовский Михаил Трофимович (1775— 1842), историк литературы, критик, журналист — 168, 169, 255, 376, 387* 391, 676, 682, 683. 722 — 724, 763. Квитка-Основьяненко Григорий Федорович (1778—1843), украинский писатель — 20, 53, 428, 732, 753. Кевик (У в. до н. э.), древнегреческий философ, ученик Сократа — 297, 709. Кевит — см. Кевик. Кетчер Николай Христофорович (1809— 1886), писатель, переводчик — 51. Кине Эдгар (1803—1875), французский политический деятель, историк, поэт — 586, 762. Кинчерф, петербургский портной — 602. Киреевский Иван Васильевич (1806—1856), философ, литературный критик, публицист — 346, 567, 569—573, 657, 687, 711, 712, 715, 720, 758—761. Кириллов Николай Сергеевич, штабс-капитан артиллерии, литератор — 564, 757, 758. Кирша Данилов (Кирилл Данилович),предполагаемый собиратель русских былин, сказок и песен (XVIII в.) — 696, 743. Классен Егор Иванович (? — 1862), беллетрист, историк — 51, 653. Клаурен — см. Гейн К.-Г. Клейст Эвальд Христиан (1715—1759), немецкий поэт — 548. Климовский Семен (? — после 1724), поэт— 343. Клодт (Клодт фон Юргенсбург) Константин Карлович (1807—1879), генерал-майор, художник, гравер — 710. Клушин Александр Иванович (1763—1804), драматург, поэт — 271, 276, 704. Княжнин Яков Борисович (1742—1791), писатель — 25, 26, 178, 223, 224, 237, 271, 405, 500. Ковалевский Егор Петрович (1809 или 1811—1868), путешественник, писатель — 51, 214, 653, 690. Ковалевский Николай, писатель 1840-х гг. — 57. Кованько Алексей Иванович (1808—1870), горный инженер, сотрудник «Отечественных записок» — 57. Ковригин Егор Ильич (1819—1853), художник — 564, 765. Кодинский Кирилл М., языковед 1840-х гг. — 618, 744, 768. Кодр (XII—XI вв. до н. э.), легендарный царь Аттики (Древняя Греция) —380. Козлов Иван Иванович (1779—1840), поэт, переводчик — 12, 25, 178, 179, 648. Кок Поль-Шарль де (1793 — 1371), французский писатель — 39, 251, 420, 699. Кологрпвова Елизавета Васильевча (1815— 1884), писательница — 51, 53, 653. Колосова — см. Каратыгина А. М. Колосова (урожд. Неелова) Евгения Ивановна (1780—1869), балерина — 223. Колотенко Н., поэт 1840-х гг. — 51. Колумб Христофор (1451 —1506), мореплаватель, по происхождению генуэзец — 59, 530. Кольцов Алексей Васильевич (1809—1842), поэт — 196, 262, 263, 60S, 685, 733, 767. Кони Федор Алексеевич (1809—1879), писатель, театральный деятель — 700, 735. Конисскнй Григорий (в монашестве Георгий; 1717—1795), украинский писатель, церковный деятель — 501. Консидеран Виктор (1808—1893), французский социалист-утопист — 657. Константин Острожский — см. Острож- ский К. К. Коперник Николай (1473—1543), польский астроном — 57, 388, 654, 709. Коренев К. И., поэт 1840-х гг. — 549. Коринфский Аполлон Аполлонович (1868—? 1930), поэт и переводчик — 702. Корнелий Непот (ок. 100 — после 32 до н. э.), римский историк, писатель —- 297. Корнелия (II в. до н. э.), римлянка, мать Тиберия и Кая Гракхов — 477. Корнель Пьер (1606—1684), французский драматург — 18, 168, 175, 181,- 224, 268, 303, 446, 541. Коровкин Николай Александрович (ум. до 1876 г.), водевилист, переводчик — 234. Корсаков Петр Александрович (1790— 1844), журналист, переводчик, редактор «Маяка» — 53, 742. Корш Евгений Федорович (1811—1897), публицист, переводчик, журналист, друг Белинского — 726. Костров Ермил Иванович (ок. 1750—1796), поэт, переводчик — 271, 500. Котляревский Иван Петрович (1769—1838), украинский поэт — 503, 506, 747. Коттен Мари-Софи Р и с т о (1770—1807), французская писательница — 237, 314, 715. Коцебу Август Фридрих (1761 —1819), немецкий писатель — 27, 229. Кошанский Николай Федорович (1781 — 1831), профессор русской и латинской словесности — 11, 412, 512—522, 647, 751. Краевский Андрей Александрович (1810— 1889), издатель и журналист — 651, 669, 681, 689, 690, 729, 734 — 736, 763. 779
Крашенинников Степан Петрович (1711— 1755), ученый, ботаник, исследователь Камчатки — 343, 379. Кребийон Проспер-Жолио (1674—1762), французский драматург — 168. Крейцер Георг Фридрих (1771 —1858), немецкий филолог — 415, 730. Крестовский Всеволод Владимирович (1840—1895), писатель — 663. Крешев Иван Петрович (1824—1859), поэт и переводчик — 214. Кромвель Оливер (1599—1658), деятель английской буржуазной революции XVIII в. — 445, 736. Крон, петербургский пивовар — 182, 686. Кронеберг Андрей Иванович (1814 ? — 1855), критик и переводчик, друг Белинского — 204, 459, 463, 464, 488— 493, 688, 738, 739, 744. Кронеберг Иван Яковлевич (1788—1838), филолог, издатель — 215, 463, 464, 490, 739, 744. Крылов Иван Андреевич (1769 или 1768— 1844) — 19, 25, 26, 41, 104, 122, 168, 204, 237, 238, 247, 258—281, 284, 313, 316, 321, 324, 327, 343, 345, 362, 397, 406, 408, 424, 432—434, 455, 457, 465, 485, 506, 515, 517, 543, 552, 556, 570, 572, 575, 585, 587-591, 604, 606, 607, 610, 611, 650, 652, 673, 682, 688, 695, 701 — 705, 712, 714—716, 719, 733, 739, 743, 748, 751, 755, 759, 760, 762, 763, 766. Крюковский Матвей Васильевич (1781 — 1811), драматург — 25, 501. Ксенофонт (ок. 430—355 или 354 до н. э.), древнегреческий писатель и историк — 380. Кудрявцев Петр Николаевич (1816—1858), историк, литератор, критик, профессор Московского университета — 212, 213, 508, 688, 721, 725. Кузен Виктор (1792—1867), французский философ — 174—176, 684. Кузмичев Федот Семенович (ок. 1809— 1860), лубочный писатель — 51, 409. Кузьмич Александр, писатель 1840-х гг. — 51, 653. Кукольник Нестор Васильевич (1809— 1868), поэт, драматург — 19, 26, 27, 50, 53, 54, 171, 211, 232, 235, 406, 407, 590, 650, 653, 673, 684, 690, 694, 700, 762, 763. Кульчицкий Александр Яковлевич (ок. 1817—1845), писатель, театральный критик, друг Белинского — 602, 604, 674, 765. Куляба Сильвестр (1701 — 1761), проповедник, переводчик — 343. Купер Джеймс Фенимор (1789—1851), американский писатель — 532. Куражсковский Михаил, беллетрист 1840-х гг. — 51. Курбский Андрей Михайлович (1528— 1583), политический и военный деятель, писатель-публицист — 51, 507, 653, 748. Курганов Николай Гаврилович (1725— 1796), писатель-просветитель, педагог, издатель — 688. Куторга Михаил Семенович (1809—1886), историк, профессор Петербургского и Московского университетов — 56. Кутузов Михаил Илларионович (1745— 1813), полководец, фельдмаршал — 47, 279, 409. Лаблаш Луиджи (1794—1858), итальянский певец — 319. Лабрюйер Шан де (1645—1696), французский писатель — 671. Лавока (1790—1854), французский книгоиздатель — 676, 726. Лагарп Жан-Франсуа (1739—1803), французский драматург, теоретик литературы — 168. Лажечников Иван Иванович (1792—1869), писатель — 17, 18, 53, 123, 532, 590, 648, 748, 753. Ламартин Альфонс-Мари-Луи де (1790— 1869), французский поэт, публицист, историк, политический деятель — 175, 449, 716. Ланге Иоганн Петер, немецкий литератор (XVIII в.) — 399, 728. Ланский Леонид Рафаилович (р. 1913), советский литературовед — 705. Лаубе Генрих (1806—1884), немецкий писатель, драматург, театральный деятель — 655. Лафон Шарль (1809—1864), французский драматург — 227, 693. Лафонтен Август (1758—1831), немецкий писатель — 27, 429, 430, 466, 467, 731. Лафонтен Жан (1621—1695), французский поэт-баснописец — 264, 269, 433, 500, 704. Лебрен Понс-Дени Э к у ш а р (1729— 1807), французский поэт, переводчик — 548. Лебур, владелица магазина в Москве — 325. Лев Диакон (до 950 —ок. 1000), византийский писатель, историк — 394, 725. Левкеева Елизавета Матвеевна (1826— 1881), актриса — 244. Левшин Алексей Ираклиевич (1799—1879), государственный деятель, писатель — 51. 780
Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646—1716), немецкий философ — 389, 512, 725. Ленский (наст. фам. Воробьев) Дмитрий Тимофеевич (1805—1860), актер и драматург — 506, 748. Лео Генрих (1799—1878), немецкий историк — 88. Леонтьев, переводчик 1840-х гг. — 216. Лепехин Иван Иванович (1740—1802), путешественник и ботаник, академик — 501. Лермонтов Михаил Юрьевич(1814—1841)— 10, 11, 14, 20, 21, 24, 25, 34, 36, 52, 53, 104, 112, 127, 130, 177, 194, 199, 204, 207, 214, 217, 240, 247, 248, 301, 304, 305, 346, 435—436, 438, 457—461, 485, 493—496, 508, 523, 540, 544, 545, 550, 552, 569—571, 577, 589, 591, 608, 611, 612, 649—653, 685, 688, 689, 696, 699, 720, 733, 737—738, 744—745, 749, 752, 755, 756, 759—761, 763, 765. Леру Пьер (1797—1871), французский философ, социалист-утопист — 658, 662, 665. Лефорт Франц Яковлевич (1656—1699), русский военный деятель, адмирал, сподвижник Петра I — 371. Лжедмитрий I (? — 1606), самозванец, русский царь в 1605—1606 гг. — 14, 15, 26, 27, 123, 194—196, 259, 372, 386, 673, 702. Ливий Тит (59 до н. э. — 17 н. э.), древнеримский историк — 350, 370, 380, 409. Ликург (IX—V11T вв. до н. э.), легендарный спартанский законодатель — 380. Лиидфорс Николай Федорович (1812— 1848), поэт и переводчик — 243, 696. Липперт Карл Роберт, немецкий литератор, переводчик, сотрудник «Отечественных записок» — 9, 647. 654, 656. Лист Ференц (1811—1886), венгерский композитор, пианист, дирижер — 591. Лихо нин Михаил Николаевич (1802— 1864), поэт, переводчик, критик — 208, 689. Лобанов Михаил Евстафьевич (1 787—1850), поэт, драматург, переводчик—543, 755. Локк Джон (1632—1704). английский философ-материалист — 512, 519, 751. Ломоносов Михаил Васильевич (1711— 1765) — 23, 25, 31, 32, 35, 37, 54, 104, 132, 147, 164—168, 170, 178, 234, 237, 247, 258, 259, 270, 271, 279, 283, 288, 297, 300, 303, 343, 346, 347, 371—373, 378—384, 405, 485, 498, 499, 522, 539, 570, 606, 607, 612, 651, 672, 676, 694, 695, 706. 709, 721, 723, 724, 743, 765— 767. Лопе де Вега Карпьо Феликс (1562—1635), испанский драматург, поэт, прозаик —» 55, 56. Лопухин Иван Владимирович (1756—1816)* государственный деятель, публицист, масон — 548. Лоренц Фридрих Карлович (1803—1861), историк — 79, 100, 664, 666. Лоу Гудзон (1769—1844), английский генерал, под его надзором находился Наполеон на о. Св. Елены — 442. Луве де Кувре Жан-Батист (1760—1797), французский писатель и политический деятель — 443, 735. Луи-Филипп (1773—1850), французский король в 1830—1848 гг. — 655. Лукьянович Н., военный историк 1840-х гг. — 216. Лундблад Иоганн Фридрих (1791—1854), шведский историк — 56. Львов Николай Александрович (1751 — 1803 или 1804), архитектор, художник, поэт, историк, музыкант, член Российской академии — 743. Любимов К., писатель 1840-х гг. — 453, 454, 737. Людовик XI (1423—1483), французский король с 1461 г. — 83, 95, 227. Людовик XII (1462—1515), французский король с 1498 г. — 98. Людовик XIV (1638—1715), французский король с 1643 г. — 56, 97, 98. Людовик XV (1710—1774), французский король с 1715 г. — 97, 215, 708. Лютер Мартин (1483—1546), основатель немецкого протестантства (лютеранства)—» 84, 98, 99. Ляпунов Прокопий Петрович (ум. 1611), политический деятель Смутного времени — 196, 531—534, 752, 753. Магю (1788—1860), французский поэт-рабочий — 662. Майдель Людвиг фон (1795—1846), живописец, гравер — 431. Мазепа Иван Степанович (1644 — 1709), гетман Левобережной Украины в 1687 — 1708 гг. *—15, 138, 648, 666. Майков Аполлон Николаевич (1821 —1897)* поэт — 24, 103, 214, 553, 569, 571, 756, 760. Майков Валериан Николаеэич (1823— 18 47), литературный критик и публицист — 137. 758. Мэйнов Василий Иванович (1728—1778), поэт — 271, 343, 500. Макаров Михаил Николаевич (ок. 1789— 1847), этнограф, поэт — 724. Макаров Петр Иванович (1765—1804), критик и переводчик — 271, 343, 500, 719. 781
Максимов 1-й Алексей Михайлович (1813— 1861), актер — 231. Максимович Иоанн (1651—1715), стихотворец петровского времени, духовный писатель — 293, 708. Максимович Михаил Александрович (1804— 1873), украинский и русский естествоиспытатель, фольклорист, историк, этнограф — 342, 718. Марий Гаи (157—86 до н. э.), древнеримский полководец и политический деятель — 93, 595. Маркевич Николай Андреевич(1804—1860), украинский историк, этнограф и поэт — 52, 56, 653, 664, 673, 682. Марков Михаил Александрович (ок. 1810— 1876), беллетрист, поэт, драматург — 396, 406, 419—421, 424, 694. Маркс Карл (1818—1883) — 658, 659, 672. Марлинский — см. Бестужев А. А. Мартынов Авксенткй Мартычович (1787— 1858), литератор, педагог — 646. Мартынов Александр Евстафьевич (1816— 1860), актер — 229, 231, 245, 246, 504, 747. Мартынов Иван Иванович (1771—1833), переводчик греческих и латинских писателей — 501. Марцинкевичева (Марцинкевич), содержательница танцкласса в Петербурге — 206. Масальский Константин Петрович (1802— 1861), писатель, переводчик — 205, 206, 406, 408, 409, 424, 535—543, 688, 753—- 755, 762, 763. Массон Август-Мишель-Бенуа (1800— 1883), французский драматург, романист — 237, 743. Матвеев Артемон Сергеевич (1625—1682), боярин, дипломат — 343. Машков Петр Алексеевич, писатель 1830— 1840-х гг. — 51, 409, 528—530, 652, 653, 752. Межевич Василий Степанович (1814—1849), критик, журналист — 210, 690, 758, 768. Мейер Егор Егорович (1823—1867), художник — 57. Мейербер Джакомо (наст, имя и фам. Якоб Лпбмаи Бер; 1791—1864), немецкий композитор — 121. Мейснер Алексей Яковлевич (1805—1881), поэт-переводчик — 553. Меланхтон Филипп (1497—1560), немецкий протестантский богослов и педагог—99. Меллендорф Вилгард Иоаким Генрих (1724—1816), прусский генерал-фельдмаршал — 666. Мельников Павел Иванович (псевд. Андрей Печерский; 1818—1883), писатель и этнограф — 56. Мендель Вольфганг (1798—1873), немецкий писатель и критик — 684. Мерзляков Алексей Федорович (1778— 1830), поэт, литературный критик — 35, 166, 172, 343, 347, 570, 573, 574, 651„ 682, 719, 721, 760. Мериме Проспер (1803—1870), французский писатель — 196. Метазтазио Пьетро (наст. фам. Трапасси; 1698—1782), итальянский поэт и драматург-либреттист—5 í 9. Мизко Николай Дмитриевич (1818—1881), историк русской литературы, библиограф — 56, 654. Миллер Герард Фридрих (Федор Иванович; 1705—1783), историк, археограф, немец по происхождению — 379, 384—387, 393, 501, 723, 724. Миллер Федор Богданович (1818—1881), поэт, переводчик — 51, 215. Милонов Михаил Васильевич (1792—1821), поэт — 501. Милорадович Михаил Андреевич (1771 — 1825), генерал, герой Бородинского сражения, губернатор Петербурга с 1818 г. — 47, 409. Милькеев Евгений Лукич (1815—1846 или 1847), поэт-самоучка — 23, 51, 208, 481, 649, 653, 680, 690, 702, 743, 745. Мильтиад (ок. 550—489 до н. э.), афинский полководец и государственный деятель — 380, 493. Минин (Сухорук) Кузьма (ум. 1616), один из организаторов и руководителей второго народного ополчения в период польской и шведской интервенции в начале XVII в. — 279, 280. Миних Бурхард Кристоф (1683—1767), военный и государственный деятель,- фельдмаршал, сподвижник Петра I — 371. Мирабо Оноре-Габриель Р и к е т и (1749—1791), деятель Великой французской революции — 586. Михаил Павлович (1798—1849), великий князь, главный начальник военно-учебных заведений — 758. Михаил Федорович (1596—1645), первый русский царь из династии Романовых с 1613 г. — 215. Миха ."ловский- Данилевский Александр Иванович (1790—1848), военный историк — 51, 216, 396, 406, 409, 729. Мицкевич Адам (1798—1855), польский поэт — 196. Мишель Франциск Ксавье (1809—1887), французский историк литературы, переводчик — 501, 782
Мишле Жюль (1798—1874), французский историк — 88. Могила Петр (1596—16 47), украинский церковнополитический и культурный деятель, писатель — 283. Мольер (наст, имя и фам. Жан-Батист Поклен; 1622—1673), французский драматург — 27, 28, 64, 229, 234, 236, 303, 416, 472, 506, 682, 748. Монтескье Шарль-Луи (1689—1755), французский писатель-просветитель — 286, 297, 340, 718, 725. Мордвинов Александр А., этнограф, путешественник — 57. Морозов Виктор Михайлович (р. 1910), советский литературовед — 750. Морошкин Федор Лукич (1804—1857), юрист и историк — 374, 385, 387—389, 391, 394, 721—726. Москотильников Савва Андреевич (1768— 1852), актер, переводчик — 547, 755. Моцарт Вольфганг Амадей (1756—1791) — 26, 121, 479, 591, 703. Мочалов Павел Степанович (1800—1848), актер — 220, 221, 224, 228, 229, 231 — 233, 691—693. Муравьев-Апостол Иван Матвеевич (1765— 1851), писатель и государственный деятель — 719. Муравьев Михаил Никитич (1757—1807), писатель и общественный деятель — 343, 500, 719. Мухаммед (ок. 570—632), религиозный проповедник, политический деятель, основатель ислама — 285, 381, 587, 707. Мюзар Филипп (1793—1859), французский дирижер и композитор — 319. Мюллер Иоганн (1752—1809), швейцарский историк и публицист — 88. Мюнх-Беллинсгаузен Элигий Франц фон (1806—1871), австрийский драматург — 502. Мятлев Иван Петрович (1796—1844), поэт— 207, 208, 396, 406, 415, 416, 424, 689, 730. Н*, автор «Сцен уездной жизни» (1844) — 212. Навроцкий Сергей Никанорович (1808— 1865), литератор, сотрудник «Маяка» — 243, 696. Надеждин Николай Иванович (1804—1856), критик, журналист, историк, этнограф — 215, 346, 406, 409, 570, 720, 728, 744, 760. Наполеон I Бонапарт (1769—1821) —15, 95, 97, 100, 192, 216, 254, 261, 423, 438— 440, 442, 449—451, 469, 586, 587, 597, 662, 666, 667, 700, 712, 714, 732. Наполеон II (1811 —1832), герцог Репхш- тадтскш'г, сын и наследник Наполеона I, живший и умерший в Австрии — 307, 714, 732. Нарежный Василий Трофимович (1780— 1825), писатель — 15, 27. Невтон — см. Ньютон И. Нейман Карл Фридрих (1793—1870), немецкий востоковед — 376, 723. Нейтральный Сергей — см. Победоносцев С. П. Некрасов Николай Алексеевич (1821 — 1878)—53, 127, 315, 556, 558, 560-563, 588, 598, 601—604, 674, 677, 687, 691, 698, 702, 715, 736, 757, 764. Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович (1752—1828), поэт — 166, 271, 500, 574, 575, 761. Нерон Клавдий Цезарь (37—68), римский император с 54 г. — 351. Нестор (XI — нач. XII вв.), гровнерусский историк, монах Киево-Печерзкого монастыря, летописец, писатель — 166, 343, 375, 376, 378, 385, 682, 684, 723. Нестроев А. —см. Кудрявцев П. Н. Неттельгорст Отто Петрович, художник- гравер — 710. Нибур Бартольд Георг (1776—1831), немецкий историк античности —385, 388. Никитенко Александр Васильевич (1804— 1877), критик, историк литературы — 342—365, 665, 718 — 722, 730, 734, 736. Николаев Александр Александрович (1829—1860), петербургский балетный актер — 244. Николай I (1796—1855), российский император с 1825 г. — 279, 280, 672, 683, 733. Николев Николай Петрович (1758—1815), поэт и драматург — 271. Никольский Павел Александрович (1790— 1816), поэт — 271. Никон (1605—1681), патриарх — 343, 362, 363. Ниман — см. Нейман К.-Ф. Новиков Николай Иванович (1744—1818), просветитель, писатель, журналист, книгоиздатель — 284, 707. Норов Авраам Сергеевич (1795—1869), историк, поэт, государственный деятель — 543, 755. Ньютон Исаак (1643—1727), английски;! физик и математик — 361, 389, 725. Обер Даниэль-Франсуа-Эспри (1782—1871), французский композитор — 33. Ободовский Платон Григорьевич (1803— 1864), драматург, переводчик, поэт —• 27, 235—238, 243, 244, 396, 406, 417, 418, 424, 678, 693—695, 697, 736. 783
Овидий (полн. имя Публий Овидий Назон; 43 до н. э. — ок. 18 н. э.), римский поэт — 380. Огарев Николай Платонович (1813—1877), публицист, революционер — 214. Огородников Е., сотрудник альманаха «Метеор» — 553. Одоевский Владимир Федорович (1803— 1869), писатель, философ, педагог, музыкальный критик — 20, 51, 102—126, 135, 204, 205, 210, 212, 453, 455, 543, 549, 649, 667—674, 686, 688, 690. 705, 714, 737, 741, 742, 748. Озерецковский Николай Яковлевич (1750— 1827), натуралист, переводчик, академик — 501. Озеров Владислав Александрович (1769— 1816), драматург — 26, 104, 166, 223, 224, 228, 234, 258, 303, 343, 462, 501, 552, 570, 575, 589, 604, 610, 693, 719, 746. Окен (наст. фам. Оккенфус) Лоренц; (1779—1851), немецкий естествоиспытатель и натурфилософ — 587. Оксман Юлиан Григорьевич (1895—1970), советский литературовед — 750. Олег (? — 912), древнерусский князь — 385. Оленин Алексей Николаевич (1763—1843), историк, археолог, государственный деятель, директор императорской Публичной библиотеки — 278. Оленина Варвара Алексеевна (1802—1877), дочь А. Н. Оленина — 703. Олин Валериан Николаевич (1790 — после 1839), поэт, беллетрист, переводчик, журналист — 28,650. Ольга (? — 969), княгиня, жена киевского князя Игоря — 723. Ольхин Матвей Дмитриевич (1806—1853), книгопродавец и издатель в Петербурге — 481, 646, 756, 763. Омир — см. Гомер. Орлов Александр Анфимович (1791 —1840), поэт, беллетрист — 406, 409, 728. Орлов Павел Никитич (Николаевич), московский актер 1830—1840-х гг. — 231, 246. Орлова (урожд. Куликова) Прасковья Ивановна (1810—1900), актриса — 231. Основьяненко Грицько или Грицко — см. Квитка-Основьяненко Г. Ф. Остерман Андрей Иванович (Генрих Иоганн Фридрих; 1686—1747), государственный деятель, дипломат — 371. Острожский Константин Константинович (1526—1608), князь, украинский магнат, киевский воевода, основал типографию в Остроге — 293, 708. П. М. — см. Машков П. А. Павел I (1754—1801), российский император с 1796 г. — 216, 498. Павлов Николай Филиппович (1805— 1864), писатель, критик — 344, 720. Павский Герасим Петрович (1787—1863), протоиерей, филолог — 215, 486, 613, 614, 616, 743, 744, 765. Пазини Игнацио (1799—1875), певец итальянской оперы в Петербурге, тенор — 57. Пальм Александр Иванович (1823—1885), писатель, петрашевец—553. Панаев Владимир Иванович (1792—1859), поэт-идиллик — 406, 409, 424, 543, 755. Панаев Иван Иванович (1812—1862), писатель, журналист — 20, 53, 135, 206, 212, 254, 508, 602, 604, 657. 658, 660, 674, 677, 689, 700, 712, 729, 735, 756. Паскаль Блез (1623—1662), французский религиозный философ, писатель, математик, физик — 51, 653. Пезаровиус Павел Павлович (1776—1847), редактор и основатель газеты «Русский инвалид» — 690. Пердигье Агриколь (1805—1875), французский поэт и публицист, по профессии столяр — 662. Перетц Григорий Григорьевич (1823— 1883), поэт — 590—598, 763. Перикл (ок. 490—429 до н. э.), древнегреческий политический деятель — 380. Перовский Алексей Алексеевич (1787— 1836), писатель — 507, 532, 748, 753. Песоцкий Иван Петрович (? — 1849), журналист и издатель — 243, 739, 758. Петерсон Александр Петрович, товарищ Н. М. Языкова — 687. Петерсон Карл Александрович (1811 — 1890), поэт-переводчик, сотрудник «Современника" — 428, 732. Пети Поль, владелец литографии в Петербурге в 1840—1850-е гг. — 216. Петр I (1672—1725), русский царь с 1682 г., российский император с 1721 г. — 27, 50—52, 56, 95, 118, 137—140, 144—147, 154, 156, 170, 193, 211, 242, 244, 255, 279, 285, 292, 297, 298, 307, 312, 322, 340, 361, 362, 364, 371, 372, 378, 383, 386, 407, 455, 457, 501, 542. 565, 607, 609—613, 666, 677 689, 700, 707, 709, 718, 721, 722. Петр II Алексеевич (1715—1730), российский император с 1727 г. — 285, 289, 707. Петрарка Франческо (1304—1374), итальянский ПОЭТ — 343, 344, 719, 721. Петрашевский (Буташевич-Петрашевский) Михаил Васильевич (1821—1866), юрист, революционер — 757, 758. ш
Петров Василий Петрович (1736—1799), поэт — 165 — 167, 271, 347, 405, 499, 500, 563, 571. Пиа Феликс (1810—1889), французский революционер и драматург — 657. Пизистрат — см. Писистрат. Пильпай (У в. до н. э.), индийский баснописец — 704. Пиндар (ок. 518—442 или 438 до н. э.), древнегреческий поэт — 380, 494. Пиранези Джамбаттиста (1720—1778), итальянский гравер, архитектор — 115, 116, 669, 671. Писарев Александр Иванович (1803—1828)* писатель, водевилист — 26, 506, 748. Писарев Дмитрий Иванович (1840—1868)— 712, 714. Писистрат (VI в. до н. э.), афинский правитель в 560—527 г. до н. э. — 95. Питт Уильям Старший (1708—1778), английский государственный деятель — 516. Ппшо Александр Николаевич (1821—1881), петербургский балетный актер — 244. Плавильщиков Петр Алексеевич (1760— 1812), драматург и актер— 271, 500, 704. Плаксин Василий Тимофеевич (1796— 1869), педагог, историк литературы — 347, 721. Платон (428 или 427—348 или 347 до н. э.), древнегреческий философ — 380, 494, 660. Плетнев Петр Александрович (1792—1865), поэт, критик, издатель — 281, 649, 713, 731, 732. Плутарх (ок. 46—127), греческий писатель, историк, философ-моралист — 409. Плюшар Адольф Александрович (1806— 1865), издатель и книгопродавец в Петербурге — 404, 728. Пнин Иван Петрович (1773—1805), поэт, публицист — 501. Победоносцев Сергей Петрович (1816— 1850), писатель — 53, 654. Погодин Михаил Петрович (1800—1875), историк, писатель, журналист — 13, 14, 19, 191, 207, 208, 216, 345, 384—387, 389—391, 395, 507, 532, 543, 570, 648, С54, 676, 687, 689, 699, 724, 726. 748, 753, 755, 759—761. Погорельский — см. Перовский А. А. Подолинский Андрей Иванович (1806—. 1886), поэт— 12, 25, 178, 179, 648. Подшивалов Василий Сергеевич (1765— 1813), писатель — 271, 500. Пожарский Дмитрий Михайлович (1578— 1642), государственный и военный деятель, полководец — 279. Познанский Юрий Игнатьевич (1801—1878), поэт, переводчик — 553. Покровская Елена Борисовна, советский литературовед — 663. Полевой Ксенофонт Алексеевич (1801— 1867), писатель, критик, журналист — 237, 743. Полевой Николай Алексеевич (1796—1846), писатель, журналист, историк — 13, 14, 19, 27, 51, 52, 54, 132, 168, 170—178, 193, 216, 235—238, 244, 344, 384, 385, 389, 390, 393, 406, 407, 459, 462—464, 481—484, 489, 490, 492, 493, 505, 507, 532, 560, 570, 646, 648—651, 653, 659, 676, 681—684, 687, 689, 694, 695, 697, 699, 700. 719. 724, 725, 733, 736, 738—744, 748—750, 753, 754, 757, 760, 764. Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805—1838), поэт— 12, 104, 178, 179, 648, 672, 720. Полиньяк Огюст-Жюль-Армен-Мари (1780—1847), французский политический деятель — 6 60. Полонский Яков Петрович (1819—1898), поэт — 203, 214, 688. Полторацкий Сергей Дмитриевич (1803— 1884), библиограф, библиофил — 724. Понси Шарль (1821—1891), французский поэт-рабочий — 662. Поп Александр (1688—1744), английский поэт — 168. Попов Михаил Иванович (1742 — ок. 1790), драматург, переводчик — 343. Поповский Николай Никитич (ок. 1730— 1760), поэт, переводчик — 343, 379, 405, 500. Порошин Семен Андреевич (1741—1769), воспитатель Павла I, мемуарист — 216. Потанчиков Федор Семенович (1800—1871), актер — 231, 246. Потапов Василий, лубочный писатель — 663. Потемкин Григорий Александрович (1739— 1791), государственный деятель, фаворит Екатерины II — 563, 721. Пракситель (ок. 390 — ок. 330 до н. э.)4 древнегреческий скульптор — 380. Прац Эдуард, владелец типографии в Петербурге — 511, 523, 590, 598, Прокопович Феофан (Елеазар; 1681— 1736), украинский и русский писатель, церковный и общественный деятель, ученый, поэт, сподвижник Петра I — 201, 293, 298, 299, 343, 501, 688, 709. Протопопов Александр Павлович (1814—. 1867), писатель и актер — 409, 553. Птолемей Клавдий (II в.), греческий геометр, астроном, физик — 383. Птоломей — см. Птолемеи, 785
Птоломеи (III—I вв. до н. э.), династия царей Египта — 83. Пугачев Емельян Иванович (ок. 1742— 1775), вождь крестьянского восстания — 39, 170, 683. Пушкин Александр Сергеевич (1799— 1837) — 11 — 14, 19—26, 31, 34, 36, 38, 39, 56, 102—104, 112, 122, 123, 127, 130, 132, 133, 139—141, 147, 165, 167, 169—173, 176—183, 185, 190, 192, 193, 195, 196, 199, 200, 215, 223, 224, 242, 243, 247, 248, 256—259, 261—263, 304, 305, 324, 333, 345—347, 362, 405—407, 413, 418, 420, 428, 438, 461, 483, 485, 495—499, 507, 513, 522, 523, 532, 533, 538, 541—543, 552, 556, 569—572, 575, 576, 588, 589, 591, 592, 604, 606—608, 610, 611, 647—649, 651, 652, 661, 662, 667, 669, 670, 672, 675, 677, 679, 681 — 684, 686, 687, 693, 696, 699, 701—703, 706, 712, 716, 719—721, 728, 730, 732, 734, 740, 743, 745, 746, 748, 753, 760, 765—767. Пушкин Василий Львович (1767—1830), поэт, дядя А. С. Пушкина — 501. Пыпин Александр Николаевич (1833— 1904), историк, литературовед, этнограф — 714, 722. Р. 3. —см. Зотов Р. М. р—ва Зенеида —см. Ган Е. А. Рабле Франсуа (1494—1553), французский писатель — 99. Рагий (собственно Ракк из Зоммерфсльда) Эстикампиан Иоганн (1460—1520), немецкий гуманист — 99. Радищев Александр Николаевич (1749— 1802), писатель — 704, 743. Радклиф (урожд. Уорд) Анна (1764—1823), английская писательница — 16. Раевский Николай Николаевич (1771 — 1829), генерал, участник Отечественной войны 1812 г. — 47. Разин Степан Тимофеевич (ум. 1671), вождь восстания крестьян и казаков — 51, 193, 195, 687. Ранке Леопольд фон (1795—1886), немецкий историк — 88. Расин Жан (1639—1699), французский драматург — 18, 168, 175, 178, 194, 234, 268, 303, 314, 385, 446, 500, 541. Ратынский Николай Антонович (1821 — 1887), писатель — 215, 690. Раумер Фридрих Людвиг Георг (1781—■ 1873), немецкий историк — 88. Рафаэль Санти (1483—1520), итальянский живописец и архитектор — 479. Рахманинов Иван Герасимович (? — 1807), переводчик, издатель — 704. Ребо Ш. — см. Рейбо Ш. Регий Иоганн Урбан (1490 —154]), немец* кий богослов — 99. Рейбо (урожд. Арно) Фанни (1802—1871)* французская писательница — 243, 696. Рейбо Шарль (1801—1864), французский писатель — 55. Рейхлии Иоганн (1455—1522), немецкий гуманист — 99, 100. Рейхштадтский, герцог — см. Наполеон II, Ренофанц П.. писатель, издатель — 758. Реньяр Жан-Франсуа (1655—1709), французский драматург — 416. Репина Надежда Васильевна (1809—1867), актриса — 231. Ришелье Арман-Жан дю Плесси (1585—1642), французский государственный деятель, кардинал — 97, 98, 100, 214. Робертсон Уильям (1721—1793), английский историк — 88. Робеспьер Максимильен-Мари-Изидор де (1758—1794), один из вождей якобинцев в Великую французскую революцию — 586. Ровере Агоетипо (1804—1865), певец-буфф итальянской оперы в Петербурге -=* 207. Розен Егор Федорович (1800—1860), поэт, драматург, критик — 543, 755. Ройе-Коллар Пьер-Поль (1763—1845), французский политический деятель, теоретик конституционной монархии —* 760. Росковшенко Иван Васильевич (1809—а 1889), поэт, переводчик — 464, 739. Россини Джоаккино Антонио (1792—1868), итальянский композитор — 121. Ростовцев Яков Иванович (1804—1860), государственный и военный деятель, генерал-адъютант — 281. Ростопчнна (урожд. Сушкова) Евдокия Петровна (1811—1858), писательница —» 549, 553. Роттек Кпрл Венцеслав (1775—1840), немецкий историк — 88, 666. Рубан Василий Григорьевич (1742—1795), поэт, переводчик — 271. Рубиан Крот (наст, имя и фам. Иоганн Егер; ок. 1480—1540), немецкий гуманист — 636. Рубини Джованни Баттиста (1794 или 1795—1854), итальянский певец, в 1843—1845 и 1847 гг. пел в Петербурге-^ 56, 57. Руге Арнольд (1802—1880), немецкий философ, публицист* младогегельянец, издатель — 672. Рудбек Олаф (1630—1702), шведский натуралист и филолог — 375, 378. 786
РумовскиГ: Степан Яковлевич (1734—1812), астроном, академик, переводчик Тацита — 501, 746. Румянцев-Задунайский Петр Александрович (1725—1796), полководец, фельдмаршал, государственный деятель — 279. Руссо Жан-Жак (1712—1778), французский философ, писатель, композитор — 572, 608, 760. Рычков Петр Иванович (1712—1777), ученый, экономист, географ — 501. Рюккерт Фридрих (1788—1866), немецкий поэт п профессор восточных языков — 204, 431. Рюрик (? — 879), полулегендарный первый русский князь — 154, 370, 382, 383. С-ь В. — 742. Сабуров Иван Васильевич (1788—1873), писатель — 9. Савельев-Росгиславич Николай Васильевич (? — 1854), этнограф, историк — 366—395, 721—726, 743. Садовский (наст. фам. Ермилов) Пров Михайлович (1818—1872), актер — 229, 231. Сакулин Павел Никитич (18G8—1930), историк литературы, академик — 674. Салаев Федор Иванович (1829—1879), книгопродавец и издатель в Москве — 497. Саллюстий Гай Крисп (85—35 до н. э.), римский историк — 539. Салтыков Д. П., адресат стихотворения Э. Губера — 576. Сальери Антонио (1750—1825), итальянский композитор, дирижер и педагог — 26, 261, 703. Самарин Иван Васильевич (1817—1885), актер, педагог — 231, 246. Самарин Юрий Федорович (1819—1876), публицист, историк, общественный деятель, славянофил — 713, 759. Самозванец — см. Лжедмитрий I. Самойлов 2-й Василий Васильевич (1812— 1887), актер и драматург — 231. Самойлова 1-я Надежда Васильевна (1818—* 1899), актриса — 231. Самойлова 2-я Вера Васильевна (1824— 1880), актриса — 231. Санд Жорж (наст, имя и фам. Аврора Д го- пен, по мужу Дюдеван; 1804—1876), французская писательница — 54, 55, 62, 76, 209, 211, 213, 475, 510, 511, 608, 658, 660, 662, 663, 676, 690, 741, 749. Сапожников Андрей Петрович (1795— 1855), художник — 210. Свиныш Павел Петрович (1787—1839), писатель, издатель, художник, историк, географ —.236, 406, 407, 424, 507, 748. Свифт Джонатан (1667—1745), английский писатель — 142. Свищев Петр Иванович (1827—1870), петербургский балетный актер — 244. Святослав Игоревич (ум. 972 или 973), великий князь киевский с 945 г., полководец — 54, 186, 385. Селивановский Николай Семенович (180С— 1852), владелец топографии — 56. Семенова Екатерина Семеновна (1736— 1849), актриса — 223, 224.* Сенека Луций Анней (ок. 4 до н. э. — 65 н. э.), римский политический деятель, философ, писатель — 290. Сенковский Осип Иванович (1800—1858), писатель, журналист, востоковед — 15, 16, 37, 38, 40, 53, 62, 73, 89, 123, 126, 207, 346, 406—408, 423, 424, 457—460, 543, 601, 647, 648, 651—652, 655, 660, 662, 665, 666, 673, 689, 699, 700, 716, 721, 727—733, 735, 737—739, 744, 745, 754, 755, 766 — 768. Сервантес Сааведра Мигель де (1547— 1616), испанский писатель — 41, 42, 71, 72, 94, 99, 160, 168, 199, 241, 259, 303, 305—307, 310, 318, 331, 332, 338, 340, 341, 365, 392, 399, 436, 473, 540, 558, 712. Серге(—)й...кий, автор лубочного произведения «Танька, разбойница ростокинская, или Царские терема...» (1834) — 254, 700. Сеченов Даниил Алексеевич (Димитрий; 1709—1767), митрополит, писатель — 343. Симеон Полоцкий (в миру — Самуил Емельянович (Гаврилович) Петровский-Сит- нианович; 1629—1680), белорусский и русский общественный и церковный деятель, писатель — 283, 343. Скобелев Иван Никитич (1778—1849), генерал, военный писатель — 396, 406, 409, 410, 729. Скопин-Шуйский Михаил Васильевич (1587—1610), государственный деятель, полководец — 531—534, 694, 753. Скосырев Константин, поэт 1840-х гг. —* 51. Скотт Вальтер (1771 —1832), английский писатель — 11, 16, 17, 27, 28, 46, 55, 59, 89, 90, 102, 128, 168, 237, 436, 438, 481, 501, 507, 534, 599, 654, 666, 694, 742, 751, 753, 763, 764. Скриб Огюстен-Эжен (1791 —1861), французский драматург — 234. Славин — см. Протопопов А. П. Смарагдов Сергей Николаевич (1805 — 1871), писатель, историк — 52, 79, 80, 787
96—98, 100, 101* 664—667, 701, 717. Смирдин Александр Филиппович (1795— 1857), издатель, книгопродавец и библиограф — 277, 396—407, 415, 418— 420, 423, 424, 498, 542, 543, 676, 709, 726—728, 746. Смирнов П. А., драматург 1840-х гг. — 243, 697. Смотрицкий Мелетий Герасимович (ок. 1578—1633), ученый-филолог, церковный и общественный деятель — 486, 612, 767. Соваж Тома-Мари-Франсуа (1794—1877), французский драматург — 229—231, 505, 506, 693, 747. Соколов Илья, руководитель хора московских цыган в 1820—1830-х гг. — 154, 679. Соколов Н. С., водевилист 1830—1840-х гг. — 234. Соколовский Владимир Игнатьевич (1808 — 1839), поэт — 553, 756. Сократ (ок. 470/469—399 до н. э.), древнегреческий философ — 62, 349, 380, 494, 660. Соллогуб Владимир Александрович (1813— 1882), писатель — 20, 49, 135, 204, 301 — 341, 460, 496, 506—510, 530—531, 542, 545—547, 568, 599, 682, 688, 710—718, 721, 724, 745, 748, 752—755, 758, 759. Соловьев С., водевилист, переводчик — 245, 697. Соломон В., владелец типографии — 535. Солон (между 640 и 635 — ок. 559 до н. э.), афинский государственный деятель, социальный реформатор — 95, 380. Сомов Орест Михайлович (1793—1833), критик, писатель, журналист — 11, 507, 543, 676, 748, 755. Сосницкая (урожд. Воробьева) Елена Яковлевна (1799—1855), актриса — 231. Сосницкий Иван Иванович (1794—1872), актер — 231. Софокл (ок. 496—406 до н. э.), древнегреческий драматург — 380, 436, 494. Софья Алексеевна (1657—1704), правительница Русского государства (1682— 1689) — 343. Сталь Анна-Луиза-Жермена де (1766— 1817), французская писательница, теоретик литературы — 472. Станкевич Николай Владимирович (1813 — 1840), поэт, философ, литератор, в 1830-е гг. глава философско-литературного кружка в Москве — 756, 761. Стасова (по мужу Комарова) Варвара Дмитриевна (1862—1942), литературовед — 662, 663. Степанов Николай Александрович (1807— 1877), поэт, карикатурист — 553. Степанов Петр Гаврилович (1800—1861), актер — 231, 246. Стерн Лоренс (1713—1768), английский писатель — 501, 502. Стефенс, лечившая А. Д. Кантемира — 287. Строев Владимир Михайлович (1812—- 1862), журналист, переводчик — 59, 61, 442, 464, 468, 660, 720, 735, 739, 758. Строев Павел Михайлович (1796—1876), историк, археограф — 727. Строев Сергей Михайлович (1815—1840), историк, археограф — 216, 376, 391. Струве Василий Яковлевич (1793—1864), астроном, филолог — 385. Струговщиков Александр Николаевич (1808—1878), переводчик — 55, 214, 549. Студитский Александр Ефимович, переводчик, журналист, педагог 1840 — 1850-х гг. — 208. Ступпн Александр Васильевич (1775— 1861), живописец, организатор арзамасской школы живописи — 717. Суворов Александр Васильевич (1729 или 1730—1800) — 262, 27Э, 650. Суза (урожд. Фильель) Аделаида-Мария- Эмилия де (1761—1836), французская писательница — 314, 715. Сулла Луций Корнелий (138—78 до н. э.), римский военный и политический деятель — 595. Сумароков Александр Петрович (1717— 1777), поэт, драматург — 14, 25, 26, 122, 165—167, 172, 223, 234, 238, 270, 271, 283, 343, 347, 405, 497—500, 570, 571, 610, 611, 694, 719. Сумароков Панкратий Платонович (1763— 1814), журналист, поэт — 501. Сусанин Иван (ум. 1613), костромской крестьянин, герой освободительной борьбы русского народа против польских интервентов в начале XVII в. — 234, 279, 694. Суханов Михаил Дмитриевич (ок. 1801 — 1843), поэт — 696. Сушков Николай Васильевич (1796—1871), поэт, драматург, издатель — 745. Сушкова (по мужу Хвостова) Екатерина Александровна (1812—1868), мемуаристка — 745. Сю Эжен (1804—1857), французский писатель — 44, 45, 55, 57, 59—78, 209, 211, 212, 249, 464—468, 647, 654—663, 673$ 676, 690, 731, 736, 739, 741. 788
T. JI. — см. Тургенев И. С. Тадини, актриса итальянской оперы в Петербурге — 57, 209. Тальони Мария (1804—1884), итальянская балерина, в 1837—1842 гг. выступала в Петербурге — 224. Тамбурини Антонио (1800—1876), итальянский певец, баритон, с 1842 г. неоднократно пел в России — 57. Тамерлан — см. Тимур. Тарквиний Гордый, согласно римскому преданию, последний царь Древнего Рима (534/533—510/509 до н. э.) — 741. Тассо Торквато (1544—1595), итальянский поэт — 214* 343, 344, 548, 549, 719, 720, 755. Татаринов Александр Николаевич (1810— 1862), товарищ H. М. Языкова — 686. Татаринов Александр Петрович, автор труда «Руководство к познанию теоретической материальной философии» (1844) — 511—512, 750—751. Татищев Василий Никитич (1686—1750), историк, государственный деятель — 343. Тауберт Иоганн Каспар (1717—1771), историк — 724. Тацит Публий Корнелий (ок. 58 — после 117), римский писатель, историк — 39, 350, 380, 446, 501, 539, 726, 746. Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. — 37 н. э.), римский император с 14 г. — 351, 544. Тиверий — см. Тиберий. Тизи Бенвенуто (Гарофало) (1481—1559), итальянский живописец — 473. Тик Людвиг Иоганн (1773—1853), немецкий писатель — 168. Тимковский Константин Иванович (1814— 1881), переводчик — 51, 55. Тимм Василий Федорович (Георг Вильгельм; 1820—1895), художник — 30, 481, 483, 484, 564. Тиммерман Франц Федорович (? — 1702), учитель Петра I — 371. Тимолеон (ок. 411—337 до н. о.), древнегреческий полководец и государственный деятель — 95. Тимофеев, петербургский балетный актер — 244. Тимур (1336—1405), среднеазиатский государственный деятель, полководец* эмир — 202, 284, 387. Тиртей (2-я пол. VII в. до н. э.), древнегреческий поэт — 113. Тихонравов Николай Саввич (1832—1893), литературовед, архитектор, академик 708. Толмачев Яков Васильевич (1780 1873), профессор словесности Петербургского университета — 11, 647. Толстой Алексей Константинович (1817— 1875), писатель — 549, 550, 756. Томас (Тома) Антуан (1732—1785), французский писатель — 498. Тредиаковский Василий Кириллович (1703—1768), писатель, переводчик, теоретик стиха — 25, 167, 172, 201, 234, 283, 343, 345, 366, 373—375, 386, 391, 405, 497—500, 522, 563, 694, 706, 708, 720, 757. Троллоп Фрэнсис (1780—1863), английская писательница — 55. Трубецкой Никита Юрьевич (1699—1767), государственный и военный деятель, генерал-фельдмаршал — 295, 296, 708. Туманский Василий Иванович (1800—1860), поэт — 178, 179. Тургенев Александр Иванович (1785— 1845), историк, археограф — 684. Тургенев Андрей Иванович (1781—1803), поэт, переводчик, друг В. А. Жуковского — 547, 548, 755. Тургенев Иван Петрович (1752—1807), переводчик, директор Московского университета — 547, 755. Тургенев Иван Сергеевич (1818—1883) — 25, 50, 53, 54, 212, 214, 523—528, 549, 569, 571, 602, 650, 653, 688, 751—752, 760, 764. Тьер Адольф (1797—1877), французский историк и политический деятель — 88, 598, 763. Тьерри Огюстен (1795—1856), французский историк — 88, 175, 390, 392, 393, 684. Тютчев Андрей Николаевич (1805—1831), товарищ Н. М. Языкова по Дерптскому университету — 686, Уваров Сергей Семенович (1786—1855), государственный деятель, министр народного просвещения в 1833—1849 гг. — 279, 281. Устрялов Николай Герасимович (1805— 1870), историк — 372, 387, 389, 390, 392, 723, 724. Утис, поэт 1840-х гг. — 391, 725. Ушаков Василий Аполлонович (1789— 1838), писатель — 19, 22, 396, 406, 422—424, 532, 649, 730, 753. Фавар Шарль-Симон (1710—1792), французский драматург — 416. Фан-Дим — см. Кологривова Е. В. Фагер Иоганн Северин (1771 — 1826), немецкий филолог и богослов — 613, 743, 767, 789
Феваль Поль (1817—1887), французский писатель — 76, 212, 663. Федоров Борис Михайлович (1794—1875), журналист, драматург, детский писатель — 51, 409, 507, 543, 653, 748, 755. Федоров Иван (Иван Федоров Москвптин; ок. 1510—1583), основатель книгопечатания в России и на Украине — 708. Федоров Павел Степанович (1803—1879), драматург, начальник репертуарной части петербургских театров — 245, 697. Фенелон Франсуа (1651—1715), французский писатель, воспитатель Людовика XV — 477. Феокрит (конец IV — 1-я пол. III в. до н. э.) древнегреческий поэт— 181, 686. Феофил Кролик (ум. 1722), церковный деятель, архимандрит — 299. Фердинанд Католик (1452—1516), испанский король, правил Кастилией в 1479—1504 гг. — 95. Фет (Шеншин) Афанасий Афанасьевич (1820—1892), поэт —53, 214. Фидий (нач. V в. — ок. 432 до н. э.), древнегреческий скульптор — 380, 494. Филимонов Владимир Сергеевич (1787— 1858), поэт, переводчик, драматург, издатель — 553. Филимонов Николай Иванович (1805— 1870), драматург, переводчик — 244, 697. Филипп II, Македонский (ок. 382—336 до н. э.), царь македонский с 359 г. — 95, 516. Филипп, герцог Орлеанский (1674—1723), регент Франции — 286, 708. Фихте Иоганн Готлиб (1762—1814), немецкий философ — 121, 511, 586. Фишер Егор Федорович, владелец типографии и издатель в Петербурге — 427, 431, 496. Флаксман Джон (1755—1826), английский скульптор и график — 51. Флориан Жан-Пьер Клари де (1755—1794), французский поэт, баснописец — 168. Фокс Чарлз-Джехмс (1749—1806), английский политический деятель — 516. Фонвизин Денис Иванович (1744 или 1745—^ 1792), писатель — 26, 104, 127, 168, 214, 223, 224, 241, 247, 271, 284, 300, 345, 405, 477, 497, 498, 522, 548, 561, 570, 589, 606, 610, 611, 672, 690, 707, 746, 757. Фонтенель Бернар Ле Бовье де (1657—1757), французский писатель — 297, 548, 709. Франклин Бенджамин (Вениамин) (1706— 1 /90), американский писатель-просветитель и политический деятель — 549. Франц I (1768—1835), австрийский император С 1804 г. — 714. Франциск I (1494—1547),- французский король с 1515 г. — 98. Фридрих I Барбаросса (ок. 1125—1190), германский король и император Священной Римской империи с 1152 г. — 452, 453. Фридрих II (Великий Фридрих; 1712— 1786), прусский король с 1740 г.—- 254. Фукидид (ок. 460—400 до н. э.), древнегреческий историк — 380, 494. Фурман Петр Романович (1809—1856), писатель, журналист, живописец — 663. Фурье Шарль (1772—1837), французский социалпст-утопист — 657. Фурнье Луи-Пьер-Нарцисс (1803—1880), французский драматург — 246, 697. Ханыков Николай Владимирович (1819—» 1878), востоковед, историк, этнограф* дипломат — 51. Хвостов Дмитрий Иванович (1757—1835), писатель — 543, 687, 690, 755. Хемницер Иван Иванович (174 5—1784), поэт, баснописец — 25, 168, 264* 269, 270, 433, 500, 514, 552, 611, 733. Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807), писатель — 25, 26, 35, 165—167, 172, 178, 271, 276, 300, 343, 347, 405, 497—- 500, 540, 570, 571, 682, 704, 719, 746, 754, 760. Хилков Андрей Яковлевич (1676—1718), дипломат — 343. Хмельницкий Николай Р1ванович (1791 — 1845), драматург — 26, 396, 406, 416, 417, 424, 748. Хогарт Уильям (1697—1764), английский живописец, график, теоретик искусства — 46. Хомяков Алексей Степанович (1804—1860), философ, поэт, публицист — 23, 26, 27, 123, 178, 180, 181, 192—203, 345, 569, 571, 650 672, 680, 681, 686—688, 699, 702, 712, 715, 759. Цезарь Гай Юлий (102 или 100 — 44 до н. э.), древнеримский государственный деятель, полководец, писатель, оратор — 349, 377, 381. Цельтис (пазт. фам. Пиккель) Конрад (1459—1508), немецкий гуманист — 99. Цинцендорф Никола Людвиг (1700—1760), основатель религиозной общпны — 725. Цицерон Марк Туллий (106—43 до н. э.), древнеримский политический деятель, оратор, философ — 99, 287, 290, 539. Цшокке Генрих (1771—1848), швейцарский писатель, писал по-немецки — 168, 790
Чаадаев Псгр Яковлевич (1794—1836), философ, публицист — 681, 701. Чернышевский Николай Гаврилович (1828—1889) — 645, 646, 681, 720. Чертков Александр Дмитриевич (1789— 1838), археолог и историк — 724. Чингисхан (ок. 1155—1227), монгольский хан и полководец — 202. Чихачев Петр Александрович (1808—1890), географ, геолог, путешественник — 215. Шаликов Петр Иванович (1767—1852), писатель и журналист — 129, 675. Шаль Виктор-Эвфемон-Филарет (1798— 1873), французский писатель, критик — 472, 473, 480. Шамбургский Александр Тимофеевич (1814—1858), петербургский балетный актер — 244. Шамиссо Адельберт (1781 —1838), немецкий писатель и ученый — 53. Шампольон Жан-Франсуа (1790—1832), французский египтолог — 124, 125, 673. Шатобриан Франсуа-Рене (1768—1848), французский писатель — 175, 756. Шатров Николай Михайлович (1765 — 1841), поэт — 549, 756. Шафарик Павел Йосеф (1795—1861), словацкий и чешский ученый, славист, деятель национально-освободительного движения — 390. Шахова Елизавета Никитична (1821 — после 1877), писательница — 208, 745. Шаховской Александр Александрович (1777—1846), писатель, театральный деятель — 26, 181, 224, 237, 406—408, 483, 503, 506, 743, 747. Шевцов Христиан Иванович (? — 1863), поэт — 553. Шевырев Степан Петрович (1806—1864), критик, историк литературы, поэт — 19, 57, 208, 342, 344, 345, 366, 402, 403, 413, 556, 571, 649, 650, 654, 679, 680, 683, 689, 690, 701, 716, 718—720, 722, 728, 729, 745, 753, 757, 760, 761. Шекспир Уильям (1564—161G) — 26—28, 36, 40, 51, 56, 102, 110, 167, 168, 178, 204, 220, 221, 227, 230—232, 234—238, 242, 244, 251, 252, 268, 303, 346, 361, 362, 386, 436, 459—464, 479, 488—493, 503, 541, 603, 651, 660, 661, 688, 692—. 694, 738—740, 744, 762. Шеллинг Фридрих Вильгельм Йозеф (1775—1854), немецкий философ — 121, 122, 124, 176, 307, 316, 362, 511, 572, 586, 587, 672, 673, 712, 714, 715, 719. Шенк Эдуард (1788—1841), баварский государственный деятель, немецкий драматург — 237, 678, 695. Шепелев Д., переводчик 1830-х гг. — 693. Шепелев Петр Николаевич, товарищ Н. М. Языкова по Дерптскому университету — 686. Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих (1739— 1805) — 12, 26, 27, 40, 51, 72, 88, 102, 114, 168, 194, 213, 230, 234—238, 262, 268, 436, 462, 469, 470, 479, 489, 529, 530, 541, 549, 575, 650, 687, 689, 694, 716, 740. Шишкина Олимпиада Петровна (1791 — 1854), писательница, фрейлина — 531 — 535, 752—753. Шишков Александр Семенович (1754— 1841), адмирал, министр народного просвещения, поэт, переводчик, филолог, критик — 406, 409, 424, 501, 719. Шлегель Август Вильгельм (1767—1845), немецкий историк литературы, критик, поэт, переводчик — 168, 176, 661. Шлегель Фридрих (1772—1829), немецкий критик, филолог, философ — 168, 176. Шлецер Август Людвиг (1735—1809), немецкий историк, специалист по древнерусской истории — 88, 215, 369, 373 — 376, 378—380, 382, 384—387, 389, 391 — 393, 723, 724. Шлоссер Фридрих Кристоф (1776—1861), немецкий историк — 88, 666. Штавер Петр — см. Перетц Г. Г. Штольберг Августа (1753—1835), графиня, адресат Гете — 56. Щепкин Михаил Семенович (1788—1863), актер — 229—231, 246, 503—506, 693, 746—748, 755. Щукин Николай Семенович (1792—1870), сибирский писатель, этнограф — 215, 216. Эверс Иоганн Филипп Густав (1781 —1830)# русский историк, по происхождению немец — 374, 376, 723. Эвклид (III в. до н. э.), древнегреческий математик — 290, 349. Эврипид — см. Еврипид. Эзоп (VI в. до н. э.), древнегреческий баснописец — 268, 704. Эйнерлинг Иван Федорович, педагог, писатель, издатель первой пол. XIX в. — 398, 499, 727. Эйхвальд Эдуард Иванович (Карл Эдуард; 1795—1876), естествоиспытатель, профессор зоологии, палеонтологии, минералогии — 215. Эккартсгаузен Карл фон (1752—1803), немецкий философ — 399, 728. Экштейн Фердинанд (1790—1861), французский публицист — 176. Эленшлегер Адам Готлиб (1779 —1850), датский писатель — 511. 791
Эльслер Фанни (Франциска; 1810—1884), австрийская балерина — 224, 319. Эмин Николай Федорович (ок. 1767—1814), писатель — 704. Эмий Федор Александрович (ок. 1735— 1770), писатель — 343, 500. Энгельс Фридрих (1820—1895) — 658, 672, 673. Эпиктет (ок. 50 — ок. 140), римский философ-стоик — 297. Эразм Роттзрдамский (ок. 1469—1536), нидерландский ученый, гуманист — 99, 100. Эрлинг П., переводчик 1840-х гг. — 694. Эрэ де Сешель Мари-Жан (1759—1794), деятель Великой французской революции — 725, 751. Эссекс Роберт Девере (1567—1601), английский государственный деятель, фаворит Елизаветы I Тюдор — 694. Эстикампиан — см. Рагий И. Эсхил (ок. 525—456 до й. э.), древнегреческий драматург — 380, 436, 494. Ювенал Децим Юний (ок. 60 — ок. 127), римский поэт-сатирик — 112, 288, 298. Юм Дейвид (1711—1776), английский философ, историк, экономист — 88. Юнг Эдуард (1683—1765), английский поэт — 548. Юстин Марк Юниан (II—III вв.), римский историк — 297. Юстиниан I Великий (483—565), византийский император с 527 г. — 350. Языков Николай Михайлович (1803—1847), поэт— 12, 22, 23, 171, 178, 180—193, 202, 203, 345, 413, 549, 552, 569, 571, 648, 6G0, 681, 683, 686—688, 702, 711, 729, 759, 761. Яковлев Алексей Семенович (1773—1817), актер — 223, 561. Яковлев Павел Лукьянович (1789—1835)* писатель — 507, 676, 748. Якубович Дмитрий Петрович (1889—1940), советский литературовед — 654. Якубович Лукьян Андреевич (1805—1839), поэт — 553, 756. Яновский Николай Максимович (? — 1826), литератор — 758. Ярослав Владимирович I Мудрый (987— 1054), великий киевский князь — 124, 382. Яхонтов Александр Николаевич (1820— 1890), поэт, переводчик — 214. Atkinson Nora — см. Аткинсон Нора. Bory J.-L. — см. Бори Ж.-Л.
УКАЗАТЕЛЬ ПЕРИОДИЧЕСКИХ ИЗДАНИЙ вАглая» (СПб., 1794—1796), альманах, изд. Н. М. Карамзин — 276, 704. кАмфион» (Москва, 1815), журнал, изд. A. Ф. Мерзляков, С. И. Смирнов, Ф. Ф. Иванов — 682, 719, 760. «Атеней» (Москва, 1828—1830), журнал «наук, искусств и изящной словесности», изд. М. Г. Павлов — 255, 649. г<Беседа русских литераторов» — см. «Русская беседа». »Библиотека для чтения» (СПб., 1834— 1865), журнал «словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод», изд. А. Ф. Смярдин, в 1834— 1849 гг. — ред. О. И. Сенковский, до 1836 г. совместно с Н. И. Гречем — 8, 10, 15, 16, 31, 33, 53—57, 205—208, 210—212, 214, 215, 256, 333, 391, 399, 400, 402, 403, 414, 419, 420, 423, 424, 453, 454, 490, 495, 533, 543, 560,568,616, 646—652, 660, 663, 635, 666 673, 675, 689, 690, 699, 700 716, 721, 725, 727— 730, 733, 735—739; 744, 745, 751, 753, 754. 757, 758, 768. »Ведомости Санкт-Петербургской городской полиции» (1839—1873), газета, ред. с 1839 по 1849 гг. — В. С. Межевич — 149, 679. «Вестник Европы» (Москва, 1802—1830), журнал. В разные годы изд. Н. М. Карамзин, П. П. Сумароков, М. Т. Каче- новский, В. А. Жуковский, В. В. Измайлов — 35, 109, 169, 255, 300, 343, 570, 612, 647, 671, 676, 683, 705, 710. 719—721, 760, 763. кВчера и сегодня» (СПб., 1845—1846), литературный сборник, составитель B. А. Соллогуб, изд. А. Ф. Смирдин — 301, 542—550, 599, 671, 745, 754—756. «Галатея» (Москва, 1829—1830, 1839— 1840), журнал «литературы, новостей и мод», изд. С. Е. Раич (Амфитеатров) — 255. ((Дагерротип» (СПб., 1842), сборник, изд. Н. В. Кукольник — 762. «Денница» (Москва, 1830,1831,1834), альманах, изд. М. А. Максимович — 720. «Драматический вестник» (СПб., 1808), журнал, изд. А. А. Шаховской. Основные сотрудники — И. А. Крылов, A.A. Писарев, Д. И. Языков — 276, 704. «Европеец» (Москва, 1832), журнал «наук и словесности», изд. И. В. Киреевский. Вышло два номера — 687, 715. «Заря» (СПб., 1869—1872), журнал ученолитературный и политический, изд.- ред. В. Кашпирев — 709. «Звездочка» (СПб., 1842—1849), ежемесячный детский журнал, изд. А. О. Иши- мова — 428, 732. «Зритель» (СПб., 1792), ежемесячный журнал, изд. И. А. Крылов, затем совместно с А. И. Клушиным — 275, 276, 704. «Изида» (Берлин, 1816—1818), немецкий журнал, изд. JI. Окен — 587. «Иллюстрация» (СПб., 1845—1849), сборник, еженедельное издание, ред.-изд. Н. В. Кукольник, с 1847 г. — А. П. Ба- шуцкий — 590, 762, 763. «Каллиопа. Труды благородных воспитанников Университетского пансиона» (Москва, 1815—1820), сборник, выходил 4 раза — 671. «Книга ста одного» — см. «Paris, ou le Livre de Cent-et-un». 793
ьКолокол» (Лондон, 1857—1867, с 1865 — в Женеве), нзд.-ред. А. И. Герцен и Н. ГХ. Огарев — 677. «Листок для светских людей» (СПб., 1839—* 1844), газета-журнал мод — 205, 208. »Литературная газета» (СПб., 1830—1831), ред.-изд. по ноябрь 1830 г. — А. А. Дельвиг, затем О. М. Сомов — 643, 683, 748. »Литературная газета» (СПб., 1840—1849), «вестник наук, искусств, литературы* новостей, театров и мод». В разные годы ред.-изд. — А. А. Краевский, А. И.Иванов, Ф. А. Кони, Н. А. Полевой и др. — 205, 210, 282, 388, 464, 651, 678, 685, 687, 700, 702, 705, 706, 708, 725, 733, 735, 737—739, 744, 746, 754, 764. ^Литературные листки» (СПб., 1823—1824)* журнал, изд. Ф. В. Булгарин — 703. «Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» (СПб., 1831 —1839), газета, ред. А. Ф. Воейков (до 1837 г.), затем A. А. Краевский — 392, 464, 490, 744. «Маяк современного просвещения и образованности» (СПб., 1840—185>, журнал литературно-политический, изд. B. П. Поляков, с середины 1840-х гг. — П. А. Корсаков и С. А. Бурачек, затем Ю. А. Юнгмейстер. Ред. П. А. Корсаков и С. А. Бурачек, с 1842 г. — С. А. Бурачек — 25, 390—392, 481, 494, 568* 569, 646, 6S8, 700, 711, 722, 724, 725, 742, 745, 759, 765. кМетеор» (СПб., 1845), альманах, изд. М. Д. Ольхин — 551—556, 741, 756 — 757. ьМнемозина» (Москва, 1824—1825), альманах, изд. В. К. Кюхельбекер и В. Ф. Одоевский — 105, 671, 672. Шолва» (Москва, 1831—1836), газета «мод и новостей», приложение к журналу ^Телескоп», изд. Н. И. Надеждин —* 647. кМолодик» (Харьков, 1843—1844), украинский сборник, изд. И. Е. Бецкий — 647, 739, 740. Шонитер» («Moniteur universel» (Париж)* французская официальная газета, выходила с 1789 г. — 587. ьМосквитянин» (1841—1856), «учено-литературный журнал», изд. М. II. Погодин* в 1845 г. — ред. И. В. Киреевский —> 53, 56, 57, 156, 202, 203, 205, 208* 209, 342, 346, 392, 466, 481, 494, 566^ 570, 572, 599—602, 649, 651, 654, 665, 675, 680—683, 687—689, 701, 711, 715, 718, 720, 726, 731—733, 736, 740, 742ш 745, 751, 756, 758 — 761, 764, 766. «Московские ведомости» (1750—1917), газета, в разные годы ред. — П. И. Шаликов, Е. Ф. Корш, H. Н. Поповский* А. А. Барсов, П. Д. Вениаминов — 149* 153, 249, 679, 699, 726. !<Московскнй вестник» (1827—1830), журнал, орган «Общества любомудров», изд.-ред. М. П. Погодин — 202, 255* 345, 385, 386, 570, 672, 683, 719, 724, 760. «Московский журнал» (1791 — 1792), изд. H. М. Карамзин, 2-е изд. — 1803 г. — 343, 547, 548, 612, 683, 756. «Московский зритель» (1806), ежемесячный журнал, изд. П. И. Шаликов — 704. «Московский Меркурий» (1803), журнал, изд. П. И. Макаров — 343, 719. «Московский наблюдатель» (1835—1839)* «журнал энциклопедический», в 1835— 1839 гг. ред. В. П. Андросов, в 1838 — 1839 гг. — неофициальный ред. В.Г.Белинский, изд. Н. С. Степанов — 345* 402, 403, 649, 650, 667, 690, 700, 701, 716, 720, 727 — 729, 753, 760. «Московский телеграф» (1825—1834), журнал «литературы, критики, наук и художеств», изд. Н. А. Полевой — 11* 109, 169, 255, 344, 384, 399, 533, 570* 612, 681—685, 694, 700, 716, 719, 724, 730, 743, 760. ?<Наши, списанные с натуры русскими» (СПб., 1841—1842), сборник, выходил отдельными выпусками (14 вып.), изд. Я. И. Исаков, ред. А. П. Башуцкий 130, 676. «Невский альманах» (СПб., 1825—1833* 1846—1847), изд. Е. В. Аладьин — 11, 647, 683. «Невский зритель» (СПб.} 1820—j 821)„ журнал, издавался при участии К. Ф. Рылеева и В. К. Кюхельбекера 676. «Немецко-французский ежегодник» (Па* риж, 1844), немецкий журнал, изд, К. Маркс и А. Руге— 672. «Новоселье» (СПб., 1833—1834), альманах, изд. А. Ф. Смирдин, ред. О. И. Сенков- ский — 543, 684, 755. «Одесский альманах» (1834—1840), изд. Д. М. Княжевич, при сотрудничестве Н. И. Надеждина — 650. «Отечественные записки» (СПб., 1820 — 1830, 1839—1884), журнал «учено-литературный и политический», изд. П. П. Свиньин, с 1839 г. изд.-ред. А. А. Краевский — 8—10, 24, 50, 52— 57, 164, 202—206, 212—216, 301, 302* 87, 435, 436, 461, 464, 495, 502, 530, 794
531, 533, 556, 565—571, 573, 586—588, 590, 598, 604, 618, 645—647, 649—655, 657—660, 664, 665, 667, 669, 671—673, 675, 676, 680—682, 685, 686, 688—691, 700, 701, 710, 711, 714, 718, 721, 726, 727, 729—746, 748—754, 756—766, 768. «Пантеон русского п всех европейских театров» (СПб.* 1840—1841), журнал, изд. В. П. Поляков, ред. Ф. А. Кони. В 1842 г. слился с журналом «Репертуар русского театра», образовав новый журнал «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров» — 651, 694, 735. «Петербургский сборник» (СПб., 1846), изд. Н. А. Некрасов — 671, 675. «Печать и революция» (Москва, 1921 — 1930); советский журнал, отв. ред. В. П. Полонский — 701. «Полицейские ведомости» — см. «Ведомости Санкт-Петербургской городской полиции». «Полярная звезда» (СПб., 1823—1825), альманах, изд. А. А. Бестужев и К. Ф. Рылеев — 719. «Почта духов» (СПб.,- 1789), ежемесячный журнал, изд. И. Г. Рахманинов — 275, 276, 704. «Репертуар русского театра» (СПб.* 1839— 1841), театральный журнал, изд. И. П. Песоцкий. В 1842 г. слился с журналом «Пантеон русского и всех европейских театров»,- образовав новый журнал «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров» — 651, 739. «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров» (СПб., 1842—1856),- театральный журнал, изд. в разное время — И. П. Песоцкий, В. С. Меже- вич, Ф. А. Кони. Ред. в разное время — Ф. В. Булгарин, В. С. Межевич, Ф. А. Кони — 53, 55—57, 243, 249, 566, 654, 657, 699, 756, 758. «Российский музеум, или Журнал европейских новостей» (Москва, 1815), изд. В. В. Измайлов — 647. «Российский феатр, или Полное собрание всех российских феатральиых сочинений» (СПб., 1786—1794), сборник, изд. Академии наук — 25, 704г. «Русская беседа» (СПб., 1841—1842), собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина, литературный сборник — 130, 676. «Русская речь», советский научно-популярный журнал, издается с 1967 г. — 751. «Русский вестник» (СПб., 1841—1844), журнал, изд.-ред. Н. И. Греч, затем Н. А. Полевой, с конца 1842 г. -= П. П. Каменский — 206, 392, 646, 651, 685, 689, 699, 725, 739, 754, 764. «Русский инвалид» (СПб., 1813—1917), газета, в 1816—1847 гг. выходила под названием «Русский инвалид, пли Военные ведомости», основатель изд. П.П.Пе- заровгус — 148, 149, 205, 209, 659, 679, 690, 700. «Санкт-Петербургские ведомости» (1728— 1917), газета. Ред. в разное 1рсмя — Г. Ф. Миллер, И. И. Тауберт, И. Ф. Богданович, А. Н. Очкин — 700, ?оЗ. «Санкт-Петербургский Меркурий» (1793), ежемесячный журнал, изд. II. А. Крылов и А. И. Клушин, затем II. И. Мартынов — 276. «Северная лира» (Москва, 1827), альмачах, изд. С. Е. Раич (Амфитеатров) и Д. П. Ознобишин — 11, 647. «Северная пчела» (СПб., 1825—1864), газета «политическая и литературная», в 1825—1830 гг. изд. — Ф. В. Булгарин, в 1831—1859 гг. — Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч — 148, 149, 153, 205, 207, 209, 210, 237, 249, 250, 402, 414, 558—560, 566, 567, 585—590, 601, 615, 616, 646, 648, 650, 657, 660, 665, 673, 675, 679, 685, 689, 690, 695, 699, 700, 703, 704, 710, 716, 721, 722, 727, 728, 730, 734, 738, 739, 754, 756, 757, 759, 762—764, 767, 768. «Северные-цветы» (СПб., 1825—1832), альманах, изд. И. В. Оленин, ред. А. А. Дельвиг, с 1827 г. А. А. Дельвиг при участии О. М. Сомова — 11, 507, 647, 720, 748, 763. «Сельское чтение» (СПб., 1843—1848), сборник, ред.-изд. А. П. Заблоцкий- Десятовский и В. Ф. Одоевский — 51, 54, 453—457, 653, 671, 737, 742. «Сириус» (СПб., 1826), альманах, собрание сочинений в стихах и прозе. Изд. М. А. Бестужев-Рюмин— 11. «Современник» (СПб., 1836—1866), литературный журнал, основан А. С. Пушкиным, с 1838 г. изд.-ред. П. А. Плетнев, с 1847 г. — Н. А. Некрасов и И. И. Панаев — 20, 53, 55—57, 123, 161, 170, 192, 427, 428, 465, 571, 572, 648, 649, 668, 669, 675, 677, 700, 713, 731, 732, 749, 751, 758. «Сто русских литераторов» (СПб., 1838— 1845), альманах, изд. А. Ф. Смнрдин — 20, 130, 396—424, 600, 649, 676, 684, 701, 716, 726—730, 754, 764. «Сын отечества» (СПб., 1812—1844, 1847— 1852), журнал «исторический и политический», в 1829—1838 гг. издавался под названием «Сын отечества и Северный 795
архив». В разные годы ред.-изд. Н. И. Греч, Ф. В. Булгарин, К. П. Масальский, А. Ф. Смирдин и др. — 109, 168, 169, 205, 206, 392, 414, 651, 665, 683, 685, 688, 689, 703, 719, 725, 730, 739, 754. «Телескоп» (Москва, 1831 —1836), журнал «современного просвещения», изд. Н. И. Надеждин — 255, 533, 649, 659, 700, 701, 720, 728. «Труды Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете» (1812, 1816— 1826) — 682, 719, 767, 768. «Урания» (Москва, 1826), альманах, изд. М. П. Погодин — 11, 647. «Утренние часы» (СПб., 1788—1789), еженедельный журнал, изд. И. Г. Рахманинов и П. А. Озеров — 704. «Утренняя заря» (СПб., 1839—1843), литературный альманах, изд. В. А. Владиславлев — 543, 652, 683. «Ученые записки императорского Московского университета» (1833—1836) — 723. «Ученые записки Карело-Финского университета», Петрозаводск, издаются с 1946 г. — 750. «Ученые записки МГУ», издаются с 1933 г. —743. «Фаланга» («Le Phalange»; Париж, 1836— 1840), журнал, изд. Ш. Фурье и В. Кон- сндеран — 657. «Физиология Петербурга» (СПб., 1845), альманах, изд. Н. А. Некрасов—127 — 136, 556—564, 598—605, 674—677, 679. 680, 691, 693, 696, 698, 700, 715, 752, 757, 763, 765. «Финский вестник» (СПб., 1845—1847), журнал, изд. Ф. К. Дершау — 749— 751, 757. «Художественная газета» (СПб., 1836— 1838, 1840—1941), выходила два раза в месяц, изд.-ред. Н. В. Кукольник, с 1840 г. — А. Н. Струговщиков — 762. «Царское село» (СПб., 1829), альманах на 1830 г., изд. Н. Коншин и Е. Ф. Розен — И, 647. «Allgemeine Zeitung» («Всеобщая газета»; Аугсбург, 1798—1914), ежедневная немецкая газета, основана в 1798 г. в Тюбингене, первые изд. И.-Ф. Котта, ред. Л.-Ф. Хубер — 661. « Constitutionnel» (Париж), газета основана в 1815 г., изд. Л.-Д. Верон — 659. «Courrier Français» (Париж, 1819—1868), журнал. В разное время изд. Л.-А. Тьер, Л.-Д. Верон, Б. Констан, К. Ве- рье — 663. «Der Deutsche Merkur» (Веймар, 1773—> 1789), немецкий журнал, основан К. Ви- ландом — 666. «Le Diable à Paris» («Дьявол в Париже»в 1845), альманах — 129, 676. «Un été à Paris» («Лето в Париже», 1844), составил Ж. Жанен —129, 676. «Les Français peints par eux-memes» («Французы в их собственном изображении»; Париж, 1840), французский альманах, изд. А.-Л. Кюрмер — 129, 130, 676. «Le Journal des Débats» (Париж, 1789— 1942), французская еженедельная газета, созданная первоначально для отчетов о прениях в Национальном собрании — 61, 657, 663. «Journal de Saint-Pétersbourg», газета, изд. Б. Ф. Арндт — 506, 5с0, 556. «Paris, ou le Livre de Cent-et-un» (1831— 1833), альманах (10 томов), из Д. Ла- вока —129, 130, 675, 726. «La Presse» (Париж), французская газета, основана в 1836 г. Эмилем де Жирарденом — 662. «Revue indépendante» (Париж, 1841—1848), французский журнал, основан П. Леру, Л. Виардо, Жорж Санд — 76, 658, 662, 663. «Zeitung für die elegante Welt» (Лейпциг, 1801—1860), немецкая газета, основана К. Шпациром, в 1833 — 1834, 1843— 1846 гг.ред. — Г. Лаубе — 654Ч
СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИЙ Начало реферата о статье Белинского «Парижские тайны. Роман Эжена Сю» в «Zeitung für die elegante Welt». В. A. Соллогуб. Акварель П. Соколова. А. Ф. Смирдин. Портрет, приложенный к «Сборнику литературных статей памяти А. Ф. Смирдина», т. I, СПб., 1858 г. Виньетка из отдельного издания повести В. Соллогуба «Тарантас», СПб., 1845 г., изображающая греческий портик, заслоняющий крестьянскую избу. Обложка сборника «Физиология Петербурга», ч. I. Обложка сборника «Физиология Петербурга», ч. II. Аллегорическое изображение русского водевиля в виде удальца. Начало статьи «Алексаидринский театр» (с изображением здания театра) из ч. II сб. «Физиология Петербурга», СПб., 1845 г. Титульный лист сборника «Физиология Петербурга», ч. I. A. Д. Кантемир. Копия (масло) с портрета работы Д. Амп- кони. ИРЛИ. B. Q. Одоевский. Гравюра с портрета работы К. Горбунова. 1840 г.
СОДЕРЖАНИЕ СТАТЬИ (декабрь 1843 — август 1845) Русская литература в 1843 году 7 645 Парижские тайны. Роман Эжена Сю. Перевел В. Строев ... 59 654 Руководство к познанию новой истории для средних учебных заведений, сочиненное С. Смарагдовым 79 664 Сочинения князя В. Ф. Одоевского 102 667 Вступление к «Физиологии Петербурга» 127 674 Петербург и Москва . . . . 137 677 Русская литература в 1844 году 164 680 Алексаидрипский театр 218 691 Петербургская литература 247 698 Иван Андреевич Крылов 258 701 Портретная галерея русских писателей. I. Кантемир .... 282 705 Тарантас. Путевые впечатления. Сочинение графа В. А. Соллогуба . . 301 710 Опыт истории русской литературы. Сочинение... А. Никитенко 342 718 Славянский сборник Н. В. СаЕельева-Ростиславнча 366 721 Сто русских литераторов... Том третий 396 726 РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ (декабрь 1843 — май 1845) Семейство, или Домашние радости и огорчения. Роман шведской писательницы Фредерики Бремер 427 730 Наль и Дамаянти. Индейская повесть В. А. Жуковского . . . 431 732 Басни И. А. Крылова 432 733 Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье 435 733 Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные JI. Брантом 436 733 Русская драматическая литература. Предок и потомки. Трилогия в стихах и прозе 451 736 Сельское чтение, книжка вторая , 453 737 798
Герой нашего времени. Сочпнеине М. Лермонтова. Издание третье Гамлет. Трагедия В. Шекспира, перевод А. Кронеберга , * Парижские тайны. Роман Эжепа Сю. Перевел В. Строев . . Антология из Жан Поля Рихтера Старинная сказка об Ивапушке-дурачке, рассказанная москов ским купчппою Николаем Полевым Русская грамматика Александра Востокова Гамлет. Трагедия В. Шекспира. Перевод А. Кропеберга . . Стихотворения М. Лермонтова. Часть IV Стихотворения В. Жуковского. Том девятый Александринский театр. Щепкин на петербургской сцене . На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Том I. Сочине ние графа В. А. Соллогуба Импровизатор, или Молодость и мечты италиянского поэта. Ро ман датского писателя Андерсена Руководство к познанию теоретической материальной филосо фии. Сочинение Александра Петровича Татаринова . , Общая реторика Н. Кошанского. Издание девятое . . , . , Разговор. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.) Тайна жизни. Соч. П. Машкова Тарантас. Путевые впечатления. Сочинение графа В. А. Солло губа . . . , Прокопий Ляпунов, или Междуцарствие в России, продолжени князя Скопина-Шуйского Сочинения Константина Масальского Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр В. А. Соллогубом Метеор, на 1845 год * • Физиология Петербурга, составленная из трудов русских лите раторов, под редакциею Н. Некрасова Карманный словарь иностранных слов... издаваемый Н. Кирил ловым . . . . * Литературные и журпальные заметки Стихотворения Эдуарда Губера Размышления по поводу некоторых явлений в иностранно журналистике Несколько слов о фельетонисте «Северной пчелы» и о «Хав ронье» * Стихотворения Петра Штавера . . . Физиология Петербурга, составленная из трудов русских лит раторов, под редакциею Н. Некрасова Грамматические разыскания. В. А. Васильева Примечания Ю. С. Сорокина Указатель имен Указатель периодических изданий . . . . Сппсок иллюстраций 457 737 459 738 464 739 469 740 481 741 484 743 488 744 493 744 496 745 503 746 506 748 510 749 511 750 512 751 523 751 528 752 530 752 531 752 535 753 542 754 551 756 556 757 564 757 565 758 573 761 583 761 585 762 590 763 598 763 605 765 621 769 793 797
Белинский В. Г. Б 43 Собрание сочинений. В 9-ти т. — М.: Худож. лит., 1981. Т. 7. Статьи, рецензии и заметки. Декабрь 1843 — август 1845. Ред. Г. А. Соловьев. /Подгот. текста В. Э. Бограда; Статья и примеч. Ю. С. Сорокина. 1981. 799 с. В седьмой том входят статьи, рецензии п заметки Белинского, написанные им в декабре 1843 — августе 1845 г, 70202-040 Б“ —подписное 4603010101 8Р1 028(01)-81 Виссарион Григорьевич БЕЛИНСКИЙ Собрание сочинений, т. 7 Редактор И. Михайлова Художественный редактор Г. Масляненко Технический редактор С. Ефимова Корректоры Г. Киселева и О. Нареикова ИВ № 1824 Сдано в набор 21.05.80. Подписано к печати 12.08.81. Формат бОХЭО1/^. Бумага типогр. № 1. Гарнитура «Обыкновенная новая». Печать высокая. 50 уел. печ. л. 51,25 уел. кр.-отт. 59,95 уч.-изд. л. Тираж 100 000 экз. Изд. № IX —718. Зак. № 1341. Цена 2 р. 30 к. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художественная литература». 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново- Басманная, 19 Ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового Красного Знамени Ленинградское производственно-техническое объединение «Печатный Двор» имени А М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 197136, Ленинград, П-13Ь, Чкаловский пр., 15