Текст
                    Юхан Август
 СТРИНДБЕРГ


Юхан Август СТРИНДБЕРГ
Юхан Август СТРИНДБЕРГ <и К S Я Я й ей Д OhS vo tr О о и и 1 2 3 4 ТОМ Легенды Одинокий Пьесы Исторические миниатюры Москва 2010 ШНИГОВЕЖ КНИЖНЫЙ КЛУБ I BOOKCLUB
УДК 821.113.6 ББК 84(4Шве) С85 Оформление художника А. БАЙДИНОЙ Составитель Е. ТЮКАЛОВА Стриндберг Ю. А. С85 Собрание сочинений: В 5 т. Т. 4: Легенды / Пер. с швед. А. Владимировой; Одинокий: Роман / Пер. с швед. М. Андреева; Пьесы / Пер. с швед. Е. Барсовой, Ю. Балтрушайтиса; Исторические миниатюры / Пер. с швед. В. Саблина; Сост. Е. Тюкалова. — М.: Книжный Клуб Книговек, 2010. — 560 с. ISBN 978-5-4224-0014-0 (т. 4) ISBN 978-5-4224-0010-2 Самый известный шведский писатель-прозаик, драматург и живописец, основоположник современной шведской литературы и современного театра Юхан Ав1уст Стриндберг (1849—1912) еще при своей жизни стал подлинным властителем дум европейской интеллигенции. Его книги переведены на вое основные европейские языки, включая русский, пьесы и драмы идут в театрах не только Швеции, но и Франции, Германии, России. За пределами Швеции Стриндберг приобрел известность как один из ведущих реформаторов современной драмы. Его пьесы предвосхитили появление экспрессионизма и театра абсурда. В развитии стиля Стриндберг отправной платформой был натурализм, а конечной — тот ранний экспрессионизм , который уже с конца XIX века возникал эпизодически в литературе ряда европейских стран. В четвертый том собрания сочинений включены исторические миниатюры, пьесы, роман «Одинокий» и автобиографическая книга «Легенды». УДК 821.113.6 ББК 84(4Шве) ISBN 978-5-4224-0014-0 (т. 4) ISBN 978-5-4224-0010-2 © Книжный Клуб Книговек, 2010
Легенды Автобиографическая книга
Моим собратьям по несчастью посвящаю я эту книгу и в то же время прошу у них снисхождения за те нескромности, которые я допустил в ней с честным намерением и похвальной целью. Их дело оправдать меня или осудить, мне же остается лишь просить простить меня, если я поступил плохо. Автор.
I БЕСНОВАТЫЙ ЗАКЛИНАТЕЛЬ ЧЕРТА Преследуемый Эриниями, очутился я в конце концов, в декабре 1896 года, в небольшом университетском городе Лунде в Швеции. Кучка небольших городских домиков вокруг собора, похожее на дворец здание университета и библиотека — все это являлось цивилизованным оазисом среди большой пустыни Южной Швеции. Я не могу не удивляться утонченному уму, выбравшему для меня это место заключения. Для уроженцев Шо- нена Лундский университет на хорошем счету, но для северянина, как я, попавшего сюда, кажется, что он очутился на наклонной плоскости и свалится вниз. Затем для меня, имевшего далеко за сорок лет от роду, уже лет двадцать женатого и привыкшего к цивильной семейной жизни, казалось унижением, ссылкой быть приговоренному к общению со студентами, с людьми, погруженными в развратную кабацкую жизнь и отмеченными в большей или меньшей степени родительски- заботливым начальством академии за столь оппозиционный образ мыслей. Ровеснику и бывшему товарищу профессоров, которые теперь не выносили меня, мне поневоле пришлось искать сближения со студентами и взять на себя роль противника людей пожилых и положительных. Я опустился — это истинное выражение. И за что? За то, что я не захотел покориться законам общественного и семейного рабства. Как на священный долг смотрел я на борьбу за сохранение своей личности. Осужденный на изгнание, презираемый, проклятый отцами и матерями как обольститель молодежи, 7
я нахожусь в положении, напоминающем змею в муравейнике, тем более что я не могу покинуть город вследствие денежных затруднений. Денежные затруднения! Это моя судьба уже целых три года, и я понять не могу, как это высохли все источники. Двадцать четыре театральные пьесы моего сочинения теперь брошены в угол, и ни одна более не ставится; столько же романов и рассказов, и ни одно издание не возобновляется. Все попытки произвести заем потерпели неудачу и рушатся по сие время. После того как я продал все, что имел, нужда принудила меня продать письма, полученные мною за многие годы, т. е. то, что принадлежало другим! У меня сложилось впечатление, что эта неизменная бедность объясняется особой целью, так что я в конце концов примирился с ней, как с основной частью моей эпитимии за грехи, и уже не пытаюсь противиться. Что касается лично меня, свободного писателя, то для меня бедность не имеет большого значения, но не быть в состоянии обеспечить детей — это истинный позор. Пусть же будет позорно! Пусть будет стыдно! Я не поддамся искушению заплатить своей жизнью за ложную честь! Готовый на все, опоражниваю я с решительностью до дна всю чашу унижения и наблюдаю за тем, как начинаются мои очистительные страдания. Благовоспитанные юноши из хороших семей встретили меня однажды ночью в коридоре кошачьей серенадой. Я принимаю это как нечто заслуженное и не двигаюсь. Мне хочется снять меблированную комнату. Хозяева отказываются сдать мне комнату под весьма прозрачными предлогами и ответ свой бросают мне прямо в лицо. Я делаю визиты, и меня не принимают. Это пустяки! Но что бичует мне душу, это высокомерная ирония, проявляющаяся непроизвольно в словах моих юных друзей, когда они желают придать мне бодрость тем, что восхваляют мои литературные труды, столь грозные своими освободительными «идеями» и т. д.! А я-то не так давно вышвырнул эти так называемые идеи в по¬ 8
мойную яму, так что сторонники этих воззрений сделались моими противниками! Я воюю с моим прежним «я», и, побеждая mopix друзей и прежних товарищей по взглядам, я сам топлю себя. Хорошее стечение обстоятельств — и как драматический писатель, я не могу не любоваться поразительным сочинением этой трагикомедии. Действительно прекрасно созданная сцена. Однако подробно не рассуждают с таким стариком, как я, о сплетении старых и новых взглядов, которые скрещиваются в эпохи переходного времени, и не особенно серьезно относятся к моим аргументам, поскорей расспрашивают о новинках в мире идей. Я открываю для них преддверия храма Изиса и предрекаю наступление оккультизма. Поднимается гвалт, и меня побивают, причем пользуются для этого тем же оружием, которым я в продолжение двадцати лет воевал против суеверия и мистицизма. Так как подобные дебаты обыкновенно имели место в ресторане и сопровождались чрезмерным употреблением виноградного сока и разговор переходил в бурный спор, то я понемногу приобретаю обыкновение рассказывать лишь о фактах и о действительных случаях, прикрываясь маской просвещенного скептика. Нельзя, конечно, сказать, чтобы замечалось отвращение ко всему новому, — напротив; но люди стали консервативны, так как идеал требует, чтобы победа была достигнута в борьбе, и они не склонны дезертировать, а тем паче отрекаться от верования, купленного дорогою ценою крови. Тогда приходит мне на ум перебросить мост между натурализмом и супернатурализмом, потому что последний является лишь развитием первого. С этой целью возбуждаю я вопрос о том, чтобы было дано, как было указано выше, разрешение всем необъяснимым явлениям, которые окружают нас. Я раздваиваю свою личность и на первый план выдвигаю натуралистического оккультиста, но в душе остаюсь неизменен и лелею зародыш неисповеданной религии. Часто берет верх экзотерическая роль; я так смешиваю обе свои природы, что могу смеяться над своим недавно 9
приобретенным верованием, что способствует тому, что мои теории могут приспособиться к самым упорным направлениям. Вяло и страшно мрачно проходит декабрь месяц под темно-серым туманным небом. Хотя я по разъяснению Сведенборга и одержал верх над родом моих страданий, но никак не могу заставить себя вдруг склониться перед рукой таинственной силы. Возгорается моя страсть к протесту, и я все хочу открыть истинную причину людской злобы. Наэлектризованный днем и ночью, так что грудь сжимается и сердце усиленно бьется, бегу я из своего застенка и отправляюсь в трактир, где застаю друзей. Я пью неимоверно — мое единственное средство заснуть ночью. Но отвращение и чувство стыда, усиленные неугомонным беспокойством, заставляют меня временами прекращать все это, и иногда вечером я отправляюсь в кофейню общества трезвости под названием «Синяя лента». Но мне жутко становится от общества, которое я там встречаю: голубовато-бледные и истощенные лица, страшные и злые глаза и молчание. - Проходит время, и вино кажется благодеянием, а воздержание наказанием. И я снова возвращаюсь в трактир и там, после того как сам наказал себя несколькими чайными вечерами, не выхожу из пределов умеренности. Приближается Рождество, и я взираю на праздник детей с холодной горечью, которую я не хочу почтить названием смирения. За семь лет пришлось мне много выстрадать, и я ко всему готов. Одиноко живу в гостинице! Ну, это давно было как бы моим злым роком, и к нему я привык. Кажется, что моим уделом должно быть все, что я ненавижу. Тем временем завязалась более тесная близость между мною и кружком друзей, так что кое-кто из них начинает открывать мне свое сердце. Дело в том, что за последние месяцы произошли некоторые вещи... Небывалые, неожиданные вещи... «Расскажи!» И мне рассказывают, что глава возмутившейся молодежи, самый свободный из всех свободомыслящих, выйдя недавно из лечебницы для алкоголиков и сняв с себя 10
обет трезвости, ныне вернулся на путь истинный, так что он даже... — Ну что же? — Поет псалом покаяния. — Невероятно! Действительно, молодой человек, отличавшийся незаурядным умом, в настоящее время изменил своим взглядам, примкнув к воззрениям, царившим в университете, относительно, между прочим, и употребления спиртных напитков. При приезде моем в город он, вследствие своей умеренности, держался несколько в стороне, хотя все же одолжил мне Arcana coelestia Сведенборга, которую он достал для меня из родительской библиотеки. И я припоминаю, что после того как я начал читать это сочинение, мне ясно представились теории Сведенборга, и я предложил ему прочесть это сочинение пророка, чтобы вразу- миться, но что он прервал меня в полном отчаянии: — Нет! Нет! Я этого не хочу! Не теперь! Поздней! — Ты боишься? — Да, в настоящее время! — Но хотя бы как литературное произведение? -Нет! Сначала мне казалось, что он шутит, но потом стало ясно, что он говорил вполне серьезно. — Скажи мне, старый друг, можешь ли ты спать по ночам? — Не совсем! Видишь ли, когда я лежу и не сплю, передо мной проходит вся моя прожитая жизнь. Все глупости, которые я сделал, все мои страдания, все несчастья проносятся мимо меня, в особенности же все глупости. А когда все пронесется до конца, то начинается сначала! — Значит, и с тобой то же! — То же? — Да! Это болезнь нашего времени! Это называют Божьей мельницей. При напоминании о Боге он оскалил зубы. — Да, — возразил он, — странное время, в котором мы живем; оно перевернуло весь мир. Воцарились таинственные силы! 11
* * * Прошли Святки. Мои собутыльники на время каникул разбрелись по окрестностям Лунда. В одно прекрасное утро является ко мне мой друг, врач-психиатр, и показывает записочку от нашего общего друга, писателя, с приглашением приехать в дом его родителей, в имение, в нескольких милях от города. Я отказываюсь ехать, так как ненавижу всякое путешествие. — Но он нехорошо себя чувствует. — Что с ним? — Бессонница. Ты ведь знаешь, он опять кутил... Я говорю, что у меня срочная работа, и вопрос остается неразрешенным. Но после полудня приходит другая записка, гласящая, что писатель болен и просит врачебного совета своего друга. — Что же еще с ним? — Он нервен, неврастеник, и ему кажется, что его преследуют... — Демоны? — Не совсем так, но... Желая увидеть собрата по несчастью, решаюсь ехать. — Ну так едем, — восклицаю я. — Ты займешься медициной, а я заклинанием. Впрочем, я решаюсь связать эту поездку с теми, которые я иногда предпринимаю для изучения Шонена. Решившись, таким образом, ехать, я укладываю свой чемодан; когда я затем спускаюсь по лестнице гостиницы, меня неожиданно останавливает незнакомая женщина. — Извините пожалуйста, не вы ли доктор Норберг? — Нет! — ответил я не очень учтиво, предполагая, что имею дело с дамой известного пошиба. — Не можете ли вы мне сказать, который час? — продолжала она. — Нет! — сказал я и прошел мимо. Как ни незначителен был сам по себе этот случай, однако он произвел на меня неприятное и тревожное впечатление. 12
Вечером мы остановились в одном селе, чтобы там провести ночь. Я только что остался один в своей комнате в бельэтаже и немного привел себя в порядок, как над моей головой послышался обычный шум: передвигается мебель, слышится топот танцоров. На этот раз я, не довольствуясь одними предположениями, взбираюсь с товарищем на чердак, чтобы убедиться, в чем дело. Но там мы разъяснение найти не можем, так как над моей комнатой под самой черепичной крышей никто не живет. После дурно проведенной ночи отправляемся мы в дальнейший путь и через несколько часов прибываем в родительский дом писателя, который здесь напоминает блудного сына набожных родителей, добрых и честных людей. День проходит в прогулках по красивой местности и в невинных разговорах, и наступает вечер, принося с собой какую-то неописуемую тишину и мир среди вполне домашней обстановки; это поразительно действует на нас, на врача и на меня, на него больше даже, чем на меня, так как он атеист. Поздно вечером удаляемся мы с доктором в отведенную нам комнату. Я ищу книжку, чтобы почитать перед сном, и мне попадается под руки «История средневековой магии» Виктора Ридберга. Все тот же писатель, которого я избегал в то время, как он жил, и который преследует меня после своей смерти! Я перелистываю книгу. Автор смеется над верой в черта. Но я смеяться не могу. Чтение это порождает во мне сомнения, и я успокаиваюсь только при мысли, что автор позднее, живи в нашем обществе, вероятно, изменил бы свои взгляды! Однако чтение о таких страшных и сверхъестественных предметах не способно вызвать сон, и я начинаю испытывать некоторую нервную тревогу. Вследствие этого я с радостью соглашаюсь на предложение отправиться вместе с приятелями на двор освежиться, принимая это как здоровое отвлечение и приготовление к ночи, которой боюсь. 13
С фонарем в руках проходили мы через двор, где под облачным небом скрипят от насмешливых ударов ветра покрытые инеем деревья. — Мне кажется, что вы, молодые люди, боитесь темноты, — заметил врач. Мы молчим, потому что порывы ветра чуть ли не сшибают нас с ног, треплют наши волосы и поднимают наши пальто. Достигнув цели, находящейся рядом с конюшней и под сеновалом, мы слышим над собою шум шагов; странно, именно тот самый шум, который преследует меня уже с полгода. — Послушайте! Слышите вы шум? — Да! Это там над нами на сеновале рабочие пришли за кормом для скотины. Я не желаю отрицать этого факта, но почему же это случилось именно в ту минуту, как я вышел? И как объяснить то, что нечистая сила всюду производит тот же шум? Несомненно, кто-нибудь, какое-нибудь невидимое существо производит для меня этот шум, и это не может быть галлюцинацией слуха, так как другие воспринимают те же звуки, что и я. Когда мы вернулись, нам не суждено было отдохнуть. Писатель, который весь день был спокоен и которому родители предназначили спальню в мезонине, кажется, чем-то взволнован, а в конце концов объявляет, что один он спать не пойдет, так как его преследует злой дух. Я уступаю ему мое ложе и должен удалиться в соседний большой зал, в котором находится огромная кровать. Нетопленый зал, без занавесок на окнах и почти без всякой меблировки скверно действует на мое настроение, что еще усиливается прохладной и сырой погодой. Желая развлечься, я ищу книжку и нахожу на маленьком столике Библию с иллюстрациями Густава Дорэ и целое собрание молитвенников. Тут я вспоминаю, что я в набожном семейном доме и что я — друг блудного сына, как бы обольститель молодежи. Какая жалкая роль для сорокавосьмилетнего человека. Как унизительно! 14
И я понимаю страдание молодого человека, тяжесть его положения от того, что он заперт среди дельных благочестивых людей. Это, должно быть, такое же мучение, как черту выслушивать обедню. И я для того сюда приглашен, чтобы демонов истреблять демонами; я для того здесь, чтобы осквернением сделать пригодным для вдыхания этот чистый воздух, который молодой человек выносить не может. С этими мыслями лег я в постель. Священный сон бывал прежде моим последним и самым дорогим убежищем, который никогда не отказывал мне в своей милости. Теперь ночной утешитель покинул меня, и темнота пугает меня. Лампа горит; за бурей воцарилось молчание. Вдруг незнакомый звук привлекает мое внимание и будит дремоту. Я скоро замечаю, что под потолком в середине залы летает взад и вперед какое-то насекомое. И что удивляет меня, так это то, что этот род насекомого мне неизвестен, хотя я знаток энтомологии и всегда считал, что знаю наизусть всех двукрылых Швеции. А это насекомое не бабочка, не гусеница, не моль, это длинная черная муха, напоминающая скорей орехотворку или ночную бабочку. Я встаю с кровати, чтобы поймать муху. Охота за мухой в декабре! Она исчезает. Я собираюсь снова лечь и погрузиться в свои размышления. Но в эту минуту проклятое насекомое вылетает из- под подушки, и, почувствовав тепло моей постели, оно теперь кружится все больше вокруг кровати. Я перестал следить за ним, потому что не сомневаюсь, что очень скоро поймаю его на лампе, пламя которой должно привлечь его. Долго ждать не пришлось: насекомое опалило себе крылья, и нарушитель тишины и спокойствия прекращает свой танец и падает на спину. Я убеждаюсь, что это незнакомое мне насекомое двукрылое, длиною в два сантиметра, черное с двумя огненно-красными точками на крыльях. Что это такое? Я не знаю, но намерен на следующий день показать друзьям мертвую муху. 15
— Колдунья! — скажет, пожалуй, писатель. — Которая сгорела живая! Вскоре я засыпаю. Среди ночи я просыпаюсь от стонов и скрежета зубов, доносящихся до меня из соседней комнаты. Я зажигаю свечку и иду туда. Друг мой, врач, наполовину свесился с кровати и корчится в страшных конвульсиях с широко открытым ртом. Он представляет все симптомы сильной истерии, описанной в сочинениях Шарко, которую принято называть бесноватостью. Этот человек, выдающегося ума и с добрым сердцем, не более других развратный, большого роста и с правильными и приятными чертами лица, изменился до такой степени, что напоминает средневековое изображение черта. В полном волнении я бужу его. — Что ты, тебе приснилось, старый друг? — Нет! Это был приступ кошмара. — Инкуб! — Да, дорогой мой! Будто что-то давило мне грудь. Вроде, как при... angina pectoris. Я даю ему стакан молока. Он закуривает папироску, и я возвращаюсь в свой зал. Но сон пропал. То, что мне пришлось увидеть, было слишком страшно. Мы с друзьями встретились во время завтрака, и происшествия ночи были нами обращены в шутку. Но хозяин наш не смеется. Это я всецело приписываю его религиозности, внушающей ему уважение перед таинственной силой. Ложное положение, в котором я нахожусь среди стариков, с которыми я согласен, и молодых, которых я не имею права осуждать, заставляет меня торопиться с отъездом. Встав со стула, хозяин дома просит доктора не отказаться дать ему некоторые советы. Они удаляются и остаются наедине около получаса. — Что у старика? — Бессонница. Ночные сердечные припадки! — Так, и у него! У скромного и благочестивого старика! Ведь это, следовательно, эпидемия, никого не щадящая. 16
Не скрою, что это обстоятельство придало мне бодрости, а вместе с тем душой овладела тревога. Вызвать злых духов, думалось мне, бороться с неведомой силой и в конце концов ее поработить! Вот решение, которое я принял, покидая эту гостеприимную семью, чтобы предпринять проектируемое ознакомление с Шо- неном. * * * Добравшись к вечеру до города Хогенес, я располагаюсь ужинать в общей столовой гостиницы в сообществе с каким-то фельетонистом. Не успели мы сесть за стол, как раздается над моей головой надоедливый топот ног. Не доверяя своим ушам, я прошу писателя сообщить мне, что он слышит, и он подтверждает вполне полученное мною впечатление. Когда мы, кончив ужин, вышли, то у ворот стояла неподвижно та женщина, которая заговорила со мной перед отъездом моим из Лунда, и пропустила нас мимо себя. Тут я забываю о злых духах и невидимых силах и снова впадаю в предположение, что меня преследуют видимые враги. Но через мгновение, взвешивая свое предположение и вспоминая свое непредвиденное посещение башмачника в Малмо и нашу неожиданную прогулку ночью к сеновалу, я вижу, что тогда нельзя было предположить возможности какой-нибудь интриги. Страшные подозрения мучат меня, волнуют мою кровь и внушают мне отвращение к жизни. Но ночью случилось то, что напугало меня больше, чем все пережитое за последние дни, вместе взятое. Уставши от дороги, я в одиннадцать часов ложусь в постель. Все в гостинице тихо, не слышно ни малейшего движения. Я вполне спокоен и засыпаю крепким сном; но не проходит и получаса, как меня будит шум и стук над головой. Кажется, что целая гурьба молодежи поет, пляшет, передвигает мебель. Этот дикий шум длится до утра! Почему не жалуюсь я хозяину? Потому что во всей моей жизни мне никогда не удавалось быть правым. 17
Рожденный для того, чтобы всегда быть виноватым, я уже давно перестал жаловаться. Наутро я пускаюсь в путь, намереваясь осмотреть каменноугольные копи в окрестностях Хогенеса. Когда я вхожу в трактир, чтобы заказать лошадей, над моей головой снова раздается шум шагов. Под первым попавшимся предлогом, не помню каким, поднимаюсь я бегом по лестнице на верхний этаж. Большой пустой зал, вот все, что я там вижу. Так как копи разрешено осматривать только после полудня, то я велю вознице везти меня сначала за несколько миль севернее к рыбацкой деревушке, славящейся прекрасным видом на Зунд. Пока экипаж проезжает под шлагбаумом в начале деревни, я чувствую, что что-то сильно прижимает мне спину, как будто кто-то давит меня коленкой. Я оборачиваюсь. Стая ворон с криком подымается и несется через голову лошади. Последняя, испугавшись, становится на дыбы, настораживает уши и покрывается пеной. Она кусает удила, и вознице приходится слезть с козел и подойти к ней, чтобы успокоить ее. Я спрашиваю, по какой причине лошадь так сильно испугалась, но ответ виден во взгляде возницы по направлению ворон, которые еще несколько минут летают над нами. Происшествие это ничего необыкновенного из себя не представляет, но простонародье считает это дурным предзнаменованием! После двух часов езды, бесполезных для меня наблюдений, потому что облака закрывают вид на Зунд, мы въезжаем в деревню Мелле. Намереваясь подняться пешком к верхушке горы Кулле, я отсылаю возницу и велю ему ожидать меня в трактире. Нагулявшись вдоволь, возвращаюсь я снова в деревню и намереваюсь идти к трактиру. Но, не зная местности, я ищу кого-нибудь, кто бы направил меня. Ни на улице, ни во дворах не видно ни одной живой души. Я стучу в одну, в другую дверь — ответа нет. Среди бела дня в деревне, насчитывающей до двухсот жителей, ни 18
одного мужчины, ни одной женщины, ни одного ребенка, ни даже собаки. А возница, лошадь, экипаж! Они исчезли с лица земли! Я брожу по улицам взад и вперед и наконец через полчаса натыкаюсь на трактир. Не сомневаюсь в том, что там находится мой возница, заказываю завтрак и, закусив, прошу велеть вознице подавать. — Какому вознице? — Моему! — Я никого не видал! — Вы не видали экипажа, запряженного рыжей лошадью, и кучера с черными волосами? — Не видал. — Ведь я приказал ему ожидать меня здесь. — Так он может быть рядом, на постоялом дворе. Служанка объясняет мне, как пройти до постоялого двора, и я отправляюсь. Но не нахожу нужного поворота, блуждаю и снова не могу вернуться к трактиру. На улице опять никого. Мне становится страшно! Страшно средь бела дня! Эта деревушка заколдована! Я не решаюсь больше двинуться и стою как вкопанный на месте. К чему искать, когда в этом замешан черт? Через некоторое время отыскиват меня наконец возница; мне совестно признаваться ему в моих неудачах и требовать от него объяснений, которые все равно ничего не объяснят. Мы снова приезжаем в Хогенес и перед крыльцом гостиницы лошадь, споткнувшись, падает на землю, как будто ее кто испугал. Мне указывают дорогу к копям, находящимся от гостиницы в пяти минутах ходьбы, и я отправляюсь пешком, уверенный, что уж теперь достигну своей цели. Иду десять минут, четверть часа, полчаса, давно уже вышел в поле, но не вижу ни одного здания, которое бы указывало мне на близость копей. Ровное поле тянется до бесконечности, и не видно ни хижины, ни живой души. 19
Злой дух несомненно играет со мной злую шутку! И я стою как вкопанный, ничего не видя перед собой, не решаясь ступить ни назад, ни вперед. Наконец я возвращаюсь в гостиницу, снимаю номер и ложусь на диван. Через четверть часа мои грустные мысли прерывает нечистая сила. На сей раз молотком вколачивают гвозди. Не допуская возможности злых духов, вколачивающих гвозди, я приписываю это неприятному соседству неделикатных людей и особой неудаче, звоню, плачу по счету и отправляюсь на вокзал. Ждать три часа! Это много при нетерпеливом характере, но выбора нет: что же делать! По истечении двух часов, проведенных сидя на скамье, проходит мимо меня хорошо одетая, красивой наружности дама и идет в зал первого класса. Походка этой дамы, все ее существо будит во мне какое-то воспоминание, и, желая узнать, как она выглядит en face, я у двери жду, чтобы она вышла и опять прошла мимо меня. Прождав некоторое время, я вхожу в зал 1-го класса. Никого! К тому же нет другого выхода, нет уборной. Двойные рамы отнимают возможность предположить даже необыкновенный выход в окно. Не ослеп же я? Ведь никто не может стать невидимкой! Эти вопросы приводят меня в отчаяние. Не с ума ли я сошел? Нет, врачи этого не находили. Следовательно, надо допустить чудо. Если верить Сведенборгу, то я проклятый, нахожусь в аду и духи беспощадно немилосердно наказывают меня. Вечером того же дня достиг я города Малмо и остановился в первоклассной гостинице. В десять часов ложусь в постель. В половине одиннадцатого начинается чистка в коридоре, на что никто не выражает претензии; и это в хорошей гостинице, наполненной путешественниками! Потом начинаются танцы! Потом слышится шум какой-то машины... Я вскакиваю, плачу по счету и решаю путешествовать всю ночь. Грустный, одинокий среди холодной январской ночи, тащу я свой чемодан, изнемогая от усталости. Одно 20
мгновение мне кажется, что лучше всего было бы лечь в снег и умереть. Но в следующее мгновение я собираюсь с силами и поворачиваю в переулок, где натыкаюсь на гостиницу непритязательного вида. Убедившись, что никто не преследует меня, я вхожу. Не раздеваясь, ложусь я на кровать с твердой решимостью лучше дать себя убить, чем опять встать. В доме царит тишина, и наступает сладостный сон. Но вдруг я слышу, как невидимая лапа скребет по обоям над моей головой. Это не может быть мышь, так как отставшие от стены обои не движутся. Впрочем, судя по звуку, это должна быть лапа сравнительно большого размера, вроде лапы зайца или собаки! Я не спал до зари, обливаясь потом и ожидая, что когти коснутся моего тела, но напрасно, так как страх мучительнее самой смерти. Как я не заболел после всех этих ужасов? А потому что необходимо испить страдание до конца, чтобы было водворено равновесие между сделанными проступками и присужденным наказанием. И по правде, надо удивляться, как я вынес все эти мучения, — я, так сказать, проглатывал их с бешеной радостью, чтобы скорей увидеть им конец. II БЕЗОТРАДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ После Святок я оказался один. Казалось, что пронесся ураган и все сокрушил и смел. Мой друг, врач, заболел и лег в госпиталь. Он ослабел от лишений, причиненных денежными стеснениями, изнемог от недостатка сна и в конце концов схватил неврастению. Это душераздирающая картина, и, вместо того чтобы идти в трактир, я направляю теперь свои шаги к лазарету, чтобы часок поболтать и повидаться с другом. В кофейной, сидя за стаканом вина, я остался один, так как трое моих товарищей примкнули к обществу трезвости. Поэт уехал. 21
Молодого эстетика, сына профессора этики, отправили за границу, чтобы спасти его от вредного общения с обольстителем юношества (это я!). Один знакомый доктор философии сломал себе ногу и лежал в постели. Как нарочно, в это же приблизительно время заболел молодой химик, лидер партии свободомыслящих, и его лечили от неврастении. Болезнь выражалась бессонницей, приступами кошмара и дур- нотами. Все эти и еще другие грустные обстоятельства чередовались одно с другим в продолжение целых полутора месяцев. И что делает мое положение совершенно нестерпимым, это то, что вину более или менее сваливают на меня. Я чуть ли не сам злой дух! У меня нехороший взгляд! Утешительно еще то, что в общем люди мало смыслят в вопросе о влиянии злой воли и о тайных увертках оккультизма и мало над этим задумываются, а то меня убили бы до смерти. Ничем невозмутимая тишина и спокойствие легли на всю интеллектуальную жизнь университета. Не проявлялось ни одной значительной и обещающей что-либо идеи, ни малейшего брожения, не видно было никакого движения! Естественные науки истощили суливший успехи преобразовательный метод, и им грозила теперь всеобщая смерть от истощения. Больше не ведутся диспуты, потому что все согласны по вопросу о тщете преобразовательных движений. Столько мечтаний кануло в воду, и великое освободительное дело при таком положении вещей застыло или рушилось. Юношество ожидает чего-то нового, не сознавая ясно, чего. Во что бы то ни стало нового! Оно не согласно лишь на покаяние и на отступление. Вперед, к неведомому, будь оно чем угодно, лишь бы не прежнее старое. Оно хочет, само собой разумеется, примирения с богами, но это должны быть боги новой формации, более усовершенствованные, стоящие на одной высоте с настоящей эпохой, боги с широким сердцем, свободные от мелких предрассудков и вдохновленные лишь мыслью о земном счастье. Тем угрюмее стали неведомые силы в своей зависти свободе, завоеванной обитателями земного 22
шара. Вино стало отравленным и ведет к бурному помешательству, вместо того чтобы пробуждать нежные видения. Узаконенная общественными обычаями любовь является лишь единоборством не на живот, а на смерть, а свободная любовь ведет за собой, как на буксире, бесконечные болезни, которым не всем и имена есть, разоряет страны и опороченными вышибает свои жертвы из их среды. Прошла эпоха экспериментальных умов, и опыты дали лишь жалкие отрицательные результаты. Тем лучше для людей будущего, которые почерпнут пользу из ценных учений, истекающих из поражений авангарда, заблудившегося среди пустыни и погибшего в безнадежной борьбе против всесильных. * * * Одинокий, потерпевший крушение, обломок корабля, выброшенного среди океана на мель, я временами чувствую головокружение, в присутствии голубоватой прозрачной пустоты. Что это небо отражает в себе распростертую поверхность моря или море отражает небо? Я удалился от людей, и люди бегут от меня; но среди одиночества, которого я жажду, меня преследуют демоны. Когда же я, находясь в таком настроении, ищу вечерком живого человека, то за последнее время никого не заставал ни дома, ни в кофейнях. И вот среди этого тяжелого положения посылает судьба на мой путь человека, отца которого я в прежние времена презирал, как за недостаток воспитания, так и за его радикальный образ мыслей, который закрывал ему во время оно доступ в лучшие кружки общества... Теперь наступила расплата: я отверг отца, несмотря на то что он был богатым человеком, а теперь меня как бы что-то подталкивает сблизиться с сыном. Надо прибавить, что в городе молодой человек стоит на таком же счету, как я, и так же одинок вследствие того, что считается тоже обольстителем юношества. Несчастье принуждает нас заводить между собой истинную дружбу. 23
Он предлагает мне поселиться у него, он предлагает мне средства к жизни, он ухаживает за мной, как за больным. А действительно, в то приблизительно время преследование меня духами вовлекло меня в скандал в гостинице, где я хотел насильно ворваться в соседний со мной номер, убежденный, что там я найду преследующих меня врагов. Если бы я прожил еще хотя один день в этой гостинице, то в дело вмешалась бы полиция, и все кончилось бы для меня арестом. В то же приблизительно время встреча с другим молодым человеком приводит меня к убеждению, что боги не питают ко мне непримиримой злобы. Чудесное дитя, в котором с ранних лет развились зачатки знаний по всем отраслям науки, хорошо воспитанный образованным и высоконравственным отцом, он уже два года, как заболел очень странной болезнью, которую он подробно мне описал, с тем чтобы узнать мое мнение или, скорей, надеясь найти подкрепление своих собственных подозрений. Молодой человек, проведший первую молодость в совершенной чистоте и воспринявший самые строгие принципы, вступил в жизнь при самых благоприятных условиях, окруженный заботой своих стариков и любовью всех с ним встречающихся. Но однажды совершает он поступок, который не одобряет его совесть. После этого ничто уже не может его успокоить. После продолжительных душевных терзаний поддается и тело. Душевный кризис достигает страшной высоты. Ежедневно усматривает он все новые успехи своего воображаемого недуга и в конце концов проходит через все муки агонии. Ему кажется, что он скончался; он во всех комнатах дома слышит заколачивание гробов. Когда он берет в руки газету — разум его по-прежнему светел, — ему кажется, что вот-вот он прочитает объявление о своем собственном погребении. В то же время на теле делается частичное разложение, сопровождаемое трупным запахом, что отталкивает всех от его кровати и пугает его самого. Произошла даже какая-то перемена в его внутренних убеждениях, так как молодой человек, выросший в религиозности, теперь охвачен сомнениями. 24
Он и теперь ясно сохранил воспоминание о том, что в то время все окружающие казались ему бледными или голубовато-бледными. Когда он вставал, чтобы взглянуть на улицу, все прохожие казались ему мертвенно- бледными. Но что приводило его в ужас, так это то, что на улице под его окнами тянулась бесконечная вереница нищих, калек, хромых, безногих, как будто их кто сюда призывал, чтобы произвести им смотр. Во все время болезни у молодого человека было такое чувство, что действительность, без сомнения, превышает все, что ему кажется, и всему он приписывал символическое значение. В каждой книге, которую он открывал, видел он намек на себя. Окончив свой рассказ, он спросил у меня: что я обо всем этом думаю? — Это что-то полуфантастическое, ряд призраков, вызванных кем-нибудь с определенной целью. Живая шарада, из коей вам надлежит извлечь нравоучение. Ну, а как же вы исцелились? — Это просто смешно, но вам я об этом расскажу. В прежние времена я всегда стоял в оппозиции с родителями, которые все ж не прекращали окружать меня неусыпными заботами о теле и о душе. Наконец я склонил голову перед игом, которое было мне дорого, так как здесь была масса любви, и я получил исцеление. — И никогда больше у вас не было возврата болезни? — Был! Один только раз! Но в очень незначительной степени: некоторое время бессонница и неврозы, которые поддались простому медицинскому режиму. Но на этот раз я не мог сделать себе упрека ни в чем. — А что советовал вам ваш доктор? — Жить правильной жизнью, по ночам спать и не предаваться распутству. — Да ведь это крестный путь! * * * Итак, я уже больше не одинок. Молодой ученый кажется мне посланником таинственных сил; я все могу ему доверить, и, делясь тем, что каждый из нас перенес, 25
мы поддерживаем друг друга на узком пути юдоли печали. И он был одержим в молодые годы! И так все люди насильно оторваны от сна. Следовательно, есть всеобщее пробуждение, безо всяких изъятий! Но какая цель всего этого? III ВОСПИТАНИЕ Сведенборг, мой путеводитель среди мрака, в конце концов оказался лицом карающим. В Arcana coelestia говорится лишь о преисподней и о наказаниях, приводимых в исполнение злыми духами, т. е. чертями. Ни слова утешения, ни малейшего снисхождения и помилования. Однако во времена моей молодости черт был отменен; все потешались над ним, и по особой иронии судьбы как раз теперь готовится празднование юбилея философа Бострема, который уничтожил преисподнюю и черта. На этого мыслителя смотрели во времена моей юности как на реформатора, и вдруг теперь собирается черт возродиться. Он появляется в произведениях так называемой сатанинской литературы, в искусстве и даже в промышленности. На прошлом Рождестве я обратил внимание на то, что большинство рождественских подарков представляли из себя чертиков и мертвецов, как игрушки для детей, так и комические предметы, которые к Рождеству покупают друг для друга старшие в доме, кондитерские пряники, календари и альманахи. Существует ли он или это лишь полуправдивый образ, посылаемый нам богами, чтобы произвести на нас сильное впечатление и подтолкнуть нас к кресту? Мне еще не удалось найти этому ответ, как вдруг в один сырой и холодный вечер меня ведут к скульптору, свободомыслящему атеисту, в теософский кружок, членом которого он состоит. У него можно увидеть коллекцию глиняных предметов, предназначенных для стокгольмской выставки. 26
Черт с отталкивающей реальностью и цинизмом представлен там в различных видах, но всегда в обществе священника, который пугается его. Смех! Но я смеяться не могу и думаю: подожди еще, что-то будет! Не прошло и четырех месяцев, как я встречаю скульптора на улице. Он выглядел мрачным, будто с ним случилось что- нибудь неприятное. — Можете ли вы себе представить такое несчастье, — восклицает он, — на этих днях рабочие разбили три из моих вещиц, укладывая их для отправки на выставку! Это меня очень заинтересовало, и я выразил участие по поводу случившегося несчастия. — А которые из ваших статуэток пострадали? — спросил я с любопытством. — Три, на которых изображен черт. Я не смеюсь, но отвечаю, деланно улыбаясь: — Вот видите ли, Люцифер не выносит карикатур. По прошествии нескольких недель получил скульптор письмо о том, что другие фигуры упали со своих подставок и разбились вдребезги, причем правление выставки не может объяснить, каким образом это произошло. А как-никак скульптор потерял целый год, не считая расходов по работе, и имя его вычеркнуто из списка экспонентов. В своем безутешном положении сваливает он все на случай, что ничего не доказывает; однако это по крайней мере щадит человеческую гордость, которая склоняется перед слепой случайностью. Люди гнут головы перед камнем, выброшенным пращей, но как относятся они к самому пращнику? Его можно и не увидеть! * * * Однако мне в руки попадаются одно за другим различные сочинения Сведенборга, и все в благоприятный момент. Так, например, в его «Сновидениях» я нахожу все симптомы преследующей меня «болезни», ночные припадки, задыхание. И факты, переданные в этих его произведениях, принадлежат времени, предшествующему 27
откровению. Это был для Сведенборга период «опустошения», так как он был предоставлен сатане для умерщвления плоти. Это бросает в моих глазах некоторый свет на доброжелательные намерения таинственных сил, хотя не дает мне полной надежды. Только лишь после прочтенной книжки «Небо и ад» чувствую себя несколько воспрянувшим. Есть, следовательно, цель этим необъяснимым страданиям: самоулучшение и совершенствование моего «я» для чего-нибудь более великого, идеал, о котором мечтал Ницше, хотя и иначе понятый. Черта в виде автономного существа — равного Богу и его противника — не существует. Невидимая сила, которая причиняет нам страдания, это дух наказания. Многое уже выиграно от той точки зрения, что злое ради зла не существует, и снова является надежда на мир душевный при условии раскаяния и добросовестного наблюдения за собственными помыслами и деяниями. А так как я наблюдаю то, что делается в будничной ежедневной жизни, то происходит новое воспитание, и я исподволь научаюсь толковать условные знаки, которыми пользуются неведомые силы. Однако ввиду моих лет и укоренившихся дурных привычек это довольно трудно, и вследствие некоторой уступчивости моего характера я слишком склонен поддаваться окружающим. Так трудно прежде всего отказаться от веселой попойки, и я был бы «дурным товарищем», если бы вздумал навязывать свое мнение друзьям, с которыми я веду компанию. Но всему надо учиться на белом свете. Так, например, я привык после обеда оставаться в ресторане пить кофе. И вот однажды после обеда сижу я так, прислонившись спиной к наружной стене. Среди нашей компании возник вопрос о том, не заказать ли пунш. Как бы в ответ на это раздается вдруг за моей спиной страшный шум, так что чашки зазвенели на подносе. Можно себе представить, какое у меня сделалось лицо! Один из моих приятелей встал, чтобы взглянуть, в чем дело. Объяснилось все очень просто: рабочий исправляет наружную штукатурку дома. 28
Мы переходим в отдельный кабинет. Только успел я сесть, как над моей головой раздается снова шум. Я вскочил и убежал с поля битвы, и с той поры я никогда после обеда не остаюсь пить кофе, кроме дней праздничных. По вечерам же я могу выпить стаканчик вина с приятелями, потому что тогда дело касается не столько выпивки, сколько обмена мыслями между образованными людьми. Однако иногда верх одерживает пьянство, сопровождаемое безграничной веселостью и довольно циничными предложениями, и в нас прорывается самое дурное, что в нас есть, выступают вперед дурные инстинкты. Так удобно на время сделаться животными, и притом жизнь не всегда так весела. Однажды в такой период времени, когда я принимал участие в попойках, иду я обедать. Я прохожу мимо бюро похоронных процессий; в окне выставлен гроб. Улица устлана хвоей, и с колокольни собора слышится похоронный перезвон. Придя в ресторан, застаю я весьма опечаленного приятеля: он только что вернулся из госпиталя, где прощался с умирающим. Возвращаясь после обеда домой переулками, по которым обыкновенно не хожу, встречаю двое похорон. Как все пахнет смертью! А на колокольне снова перезвон! Когда вечером я собираюсь пройти через ворота в кабачок, вижу прислоненного к стене старика, несомненно пьяного и больного. Не желая столкнуться с ним, я делаю обход и вхожу в кабачок. Katzenjammer от вчерашней выпивки в соединении с впечатлением о похоронах сегодняшнего дня внушают мне отвращение к вину, и к ужину я спрашиваю себе молоко. Среди ужина раздается шум, испуганные крики, и через некоторое время вносят старика, стоявшего у ворот; за ним идет его сын. Отец скончался. Предостережение пьяницам! На следующую ночь у меня был страшный приступ кошмара. Кто-то вцепился мне в спину и тряс мои плечи. Это принудило меня меньше пить по вечерам, хотя совсем от вина я не отказался. 29
В конце января я переехал в семейный дом и беспрестанно гляжу судьбе своей прямо в глаза, не добиваясь развлечений в обществе друзей. Это единоборство, и избегнуть этого я не в силах! Вечером, вернувшись домой, я прежде всего задумываюсь над тем, что говорит мне совесть. Удушливая атмосфера, даже при открытых окнах, предвещает тяжелую ночь. Бывают вечера, когда я убежден, что кто-то находится в моей комнате. Тогда меня бросает в жар и в озноб, и, исследуя совесть, я сейчас же ясно вижу в чем дело. Но я уже не убегаю, потому что это ни к чему. * * * Среди поучений, которые дают мне духи наказаний, есть одно, которого я не могу забыть, а именно — запрет рыться в тайных вещах, потому что они должны оставаться тайными. Так, например, во время моих поездок по Шонену я заметил разбросанные в разных местах камни странной формы. Они напоминали или животных, в особенности птиц, или хижины, шлемы. Были и такие, с выемками, которые имели на себе изображение вроде вид- манских решеток на метеорном железе. Не отдавая себе ясно отчета о том, откуда они могли произойти, я все же получил впечатление, что это не «игра природы». Казалось, что они вышли из рук человеческих. Два года занимаюсь я отыскиванием подобных камней и, заинтересовав этими вопросами приятеля, даю ему подробное указание местонахождения этих камней, чтобы он мог туда привезти фотографа. Поездка с фотографом не удалась, а через год я случайно узнал, что давал приятелю ложные указания о месте нахождения камней. Каждый раз, когда затем я снова принимался за это изыскание, на моем пути вставали препятствия, которые трудно приписать случайности. Так, например, в одно прекрасное утро решил я ехать на место, где видел эти камни, с археологом в надежде, что он разрешить вопрос, давно интересующий меня, 30
и надо же было случиться, чтобы на улице напротив моего дома вонзился в сапог гвоздь и уколол мне ногу. Сначала я на это не обратил никакого внимания, но когда я дошел до квартиры археолога, боль стала настолько сильной, что я должен был остановиться. Идти дальше оказалось невозможными. Вне себя от негодования, снимаю я с себя сапог и ножом освобождаю подошву от торчащего гвоздя. Смутное воспоминание о прочитанных произведениях Сведенборга восстанавливает в моей памяти следующие строки: «Если духи наказания усматривают в ком-либо дурной поступок или даже дурное намерение, то они карают, причиняя боль в ногу, в руку или в область грудной клетки». Но, охваченный любознательностью, которую я считал позволительной и похвальной, я в скором времени сговорился с товарищем возобновить неудавшуюся поездку. Прежде всего нам предстояло отправиться в расположенный среди парка грот, но вход в грот оказался невозможным вследствие непролазной грязи. Второе место нахождения этих камней, хорошо мне известное, находится в саду, где вокруг дерева лежат большие каменные глыбы, к которым очень легко подойти. Но надо же было, чтобы в то самое утро, когда мы туда отправились, садовнику понадобилось окружить дерево, а с ним и камни целым кольцом цветочных горшков, так что мне невозможно было что-либо показать приятелю. Хорошо фиаско! Однако же, возбужденный препятствиями, увлекаю я своего спутника через весь город в знакомый мне двор, где собран целый музей камней. Там наконец удается нам исследовать камни, и я жду блестящих результатов. На дворе нас встречает страшная дворняжка. На ее лай сбегаются обитатели дома, и нам приходится кричать о поводе нашего прибытия, чтобы голос наш был услышан. Оказалось, что место, где я видел камни, обведено запирающеюся решеткой, а ключ не находится. — Может быть, еще есть где-нибудь такие камни? — спрашивает почти презрительно археолог. Я не хочу утомлять читателя. Скажу лишь, что после целого ряда более или менее неудачных поездок 31
достигаем мы наконец одной кучи таких камней. Но что за колдовство! Я ничего не мог показать ученому археологу, так как он ничего не видел. Так же и я, как бы ослепленный, не видел на камнях ни единого изображения органического существа. Когда же на следующий день я туда отправился один, то увидел целый зверинец. Рассказ об этих приключениях я завершу тем, что добавлю, что эти камни надо приписать остаткам доисторической культуры. Оккультисты приписывают их происхождение человеческому роду времен доисторических и ставят их на одну линию с колоссальными каменными изваяниями островов Востока и пустыни Гоби. О них также упоминает Олаус Магнус, он нашел их в большом количестве на южном берегу Швеции в Остголанде. Сведенборг придает им символическое значение и видит в них остатки ваяния людей серебряного века. * * * По тому, что со мной происходило, я заключаю, что таинственные силы не желают допустить, чтобы я сам выбирал своих знакомых, а в особенности чтобы я кем- либо пренебрег. Я, как все прочие, склонен к симпатиям и пристрастному отношению. В настоящее время я стремлюсь к общению с серьезными людьми, с которыми я мог бы поделиться своими мыслями, не рискуя встретить неуместную и обидную насмешку. Провидение послало мне друга, которого я высоко ценю за чистую атмосферу, окружающую его. Подобно избалованному ребенку начинаю я, подружившись с ним, презирать всех остальных людей с неутонченной душой, не парящих в высях, находящих удовольствие в грубых шутках. Но стоило мне отойти от всех прежних приятелей, как другу моему пришлось покинуть город, остальных же я уже больше не нахожу, и в моем полном одиночестве приходится мне унижаться и искать общества ничтожных личностей, не входивших в наш приятельский кружок. Однако после целого ряда открытий, сделан¬ 32
ных мною в этом направлении, я прихожу к прежнему моему убеждению, что отличие между одним и другим человеком совсем не так велико, как это кажется. Мне приходилось встречать настоящих джентльменов среди простого народа, а сколько находил я неожиданно святых и рыцарей в толпе людей презренных!.. С другой стороны, принято утверждать следующее: «Дурное общество портит хорошие души». Где же находится дурное общество и где хорошее? Предположим, как оно действительно и случилось, что я поселился в чужом городе; что же мне делать? Проповедовать чистоту нравов? Совесть говорит мне: твоим примером. Но вот никто не берет меня в пример, и к чему стоило бы мне направлять на путь истины молодых людей, менее меня согрешивших? К тому же время пророков, кажется, прошло. Таинственные силы больше и слышать не хотят о жрецах, о том, как они сами приняли управление душами, и нечего ходить далеко, чтобы убедиться в этом на примерах. Один из наших поэтов недавно был предан суду по делу о выпущенном им сборнике стихов, в котором были усмотрены места, вредящие нравственности. Оправданный судом, он все же не может успокоиться. В одном из своих стихотворений вызывал он Предвечного на борьбу даже в том случае, если бы она должна была состояться в преисподней. Получается впечатление, что вызов принят, и молодой человек, как сломленная трость, принужден просить милостыню. В один прекрасный вечер, когда он сидел в веселой компании товарищей, вдруг какая-то не исследованная наукой сила вырывает у него изо рта сигару, так что она падает на пол. Удивленный, он поднимает сигару и делает вид, что ничего не понимает. Но то же повторяется три раза. Тут маловерный побледнел, как смерть, и убежал, не говоря ни слова и оставив смущенных товарищей. По дороге домой дерзкого ожидала новая неожиданность. Без видимой причины он вдруг начал, как массажисты, растирать руками или скорее мять свое тело, 33
ставшее действительно от чрезмерного питья чересчур тучным. Этот невольный массаж продолжался две недели; по истечении же этого времени борец счел себя достаточно окрепшим и способным выступить снова на арене. Он снимает отель и приглашает друзей на пир Валтасара, который должен длиться целых три дня, хочет доказать свету, как сверхчеловек (Ницше) может побороть демонов вина. Весь первый день пили не прерывая; наступила ночь, а с нею свалился и витязь. Но до того как он сдался, демоны овладевают этой прекрасной душой и причиняют ему такое необузданное безумие, что он выталкивает своих гостей кого в дверь, кого в окно, и тем завершается пир. После этого хозяина отвезли в лечебницу! Так была мне рассказана эта история, и мне жаль, что я передал ее без слез, которых не может не вызвать это злоключение. Однако обвиняемый приобрел защитника в лице молодого врача, предложившего ему свое содействие в борьбе. Будет ли мне позволено сопоставить следующие два факта? Врач защищает богохульника — и врач ломает себе ногу. Объяснить ли случаем, что лошадь его испугалась, понесла и опрокинула экипаж? Я только спрашиваю. И как объяснить то, что когда, пролежав несколько месяцев в постели, врач вышел, взгляд его имел странное и дикое выражение человека, который потерял равновесие? Требует ли это ответа? Во всяком случае, вот конец рассказа. — Этот врач, добрый малый, неглупый и честный, пришел однажды ко мне в конце лета и пожаловался, что страдает от бессонницы и что ночью его будит странное щекотание и не дает покоя, пока он не встает с кровати. Если же он настойчиво остается лежать, то у него начинается сердцебиение. — Как вы об этом думаете? — спросил он, ожидая моего ответа с нескрываемым беспокойством. — То же было и со мной! — возразил я. — Как же вы излечились? 34
Было ли это малодушие или я повиновался внутреннему голосу, но я ответил: — Я принимал сальфонал. На лице его выразилось разочарование, но я помочь ему был не в силах. IV ЧУДО После трех месяцев жестокой зимы показались первые предвестники весны. Оттаивает оцепенелый человеческий разум, и засеянные под снегом семена начинают пускать ростки. Многое произошло, и, вместо того чтобы отталкивать от себя неопровержимые факты, как основанные на случае или на случайном совпадении обстоятельству, их наблюдают, собирают, и из них выводятся заключения. Сначала казалось, что люди смеются над собственным суеверием, потом смех замирает, и не знаешь, во что верить. Происходят чудеса, и это ежедневно, но по желанию нельзя произвести чудо. Однажды иду я в обеденное время через базарную площадь, в этот час пустую. Уж давно страдая боязнью пустоты, иду я с нескрываемым трепетом по открытой площади. На этот же раз вследствие утомления от усиленной работы и особенной нервности вид пустого базара производит на меня мучительное впечатление, так что я невольно испытываю странное желание сделаться невидимым, чтобы избавиться от любопытных взоров прохожих. Я склоняю голову, опускаю взор на каменную мостовую, и мне кажется, что я съежился, замкнулся в себе, преградив доступ наружным ощущениям, и как бы куда-то удалился от окружающей среды. Через мгновение, когда я повернул на улицу, меня сзади окликнули три знакомых голоса. Я останавливаюсь. — По какой дороге шел ты? — Через базар. 35
— Не может быть! Мы стояли здесь на углу, ожидая тебя, чтобы вместе идти обедать! — Я уверяю вас... — Так ты сделался невидимкой? — Нет ничего невозможного! — По крайней мере, для тебя! Передают самые удивительные вещи, будто бы случавшиеся с тобой. — Я сам что-то слышал: будто меня видели на Дунае, когда я был в Париже. Этот случай действительно был, но в то время я думал, что бывают видения, не основанные на действительности. И я просто, скорей шутки ради, припомнил эти слухи. В этот день я ужинал один в маленьком зале трактирчика. Вошел незнакомый мне господин, который, видимо, искал кого-то. Незаметно было, чтобы он обратил на меня внимание, хотя он оглядывал все стойки; и, полагая, что он один в зале, он начал вздыхать и сам с собой разговаривать. Желая обратить на себя его внимание, я ударяю вилкой по стакану. Незнакомец вздрогнул, видимо удивившись, что не один, замолчал и вышел. С того времени начал я задумываться над вопросами дематериализации, признаваемой оккультистами. А доказательства, как нарочно, следовали одно за другим. Через неделю после этого внимание мое возбудило новое странное происшествие. Дело было в среду, когда трактир всегда переполнен приезжими из деревень вследствие базарного дня. Желая избежать шума и тесноты, мой приятель, с которым я обыкновенно обедаю, заказал заранее отдельную комнату для того, чтобы там спокойно пообедать, а так как он пришел раньше, то ожидал меня в передней и позвал с собой наверх. Но для большей скорости мы решили закусить в общем зале. Итак, следую я за своим приятелем недовольный, потому что терпеть не могу пьяных мужиков. Мы прошли не без труда через целую толпу народа и дошли до закусочного стола, возле которого, впрочем, находился лишь один весьма миролюбивый на вид человек. Закусив, причем мы с приятелем не обменялись ни единым словом, пошли мы наверх в оставленную для 36
нас комнату; приятель шел впереди, я за ним. В дверях приятель оглядывается и очень удивляется, видя меня. — Ты как же пришел? Откуда? — От закусочного стола, понятно. — Я там тебя не видал и думал, что ты пришел прямо сюда. — Меня не видал? Ведь мы же вместе из одного блюда брали закуски... Разве я способен делаться невидимым? — Странно это как-никак! Когда я теперь роюсь в своей памяти, то припоминаю некоторые факты, которые сначала не имели значения в глазах скептика, душу коего высушили занятия позитивными науками. Так, например, припоминаю я утро дня моей первой свадьбы. Дело было зимой, в воскресенье; день казался особенно тихим и торжественным для меня, собравшегося покинуть бурную холостую жизнь и отдаться домашнему очагу, рука об руку с любимой мною женщиной. Мне хотелось в последний раз холостым позавтракать одному, и поэтому я отправился в малоизвестный переулок, в какой-то маленький, помещавшийся в подвальном этаже ресторан. Он вследствие плохого дневного света освещался и днем газом. После того как я заказал себе легкий завтрак и кофе, я замечаю, что на меня пристально смотрит компания мужчин, видимо пьяных и сидевших за бутылками, должно быть, с вечера накануне, судя по их бледным, изможденным лицам. Среди этой компании узнаю я двух своих прежних товарищей, настолько опустившихся, что у них не было ни занятий, ни дома, ни семьи; они стали давно признанными негодяями, которые, кто знает, может быть, недалеки и от преступления. Мне не хотелось возобновлять с ними знакомства, не из гордости, а из чувства страха погрузиться снова в тину, вернуться даже против воли в свое прошлое — а я переживал во время оно такое же приблизительно состояние. Вдруг один из них встал, и я вижу, что он направляется к моему столу. Я в полном отчаянии и, твердо решив, если нужно, отречься от того, что это я, их товарищ, в упор смотрю на приближающегося ко мне человека; 37
вдруг он за несколько шагов, не доходя до моего стола, останавливается с тупоумным выражением лица, которого я никогда не забуду, просит извинения и удаляется на свое место. Он, идя ко мне, уверен был, что это я, а все же меня не узнал. Я издали слышу их разговор обо мне. — Это он без сомнения! — Нет! Черт меня побери! — Это он! Я ретируюсь, полный стыда за себя и сострадания к несчастным пропойцам, но в душе я доволен, что избавился от неприятной компании. Оставляя в стороне моральное значение этого приключения, удивляюсь тому, что мое лицо могло настолько вдруг измениться, что его не узнали старые знакомые, с которыми не раз встречался я на улице. * * * Пять лет тому назад в Берлине молодая девушка из хорошей семьи взяла с меня слово, что я отправлюсь с ней в театр. Это предложение не очень улыбалось мне, потому что я боялся скомпрометировать молодую девушку, да к тому же длинные театральные представления утомляют меня. Но так как не было способа избегнуть этой поездки, то я отправился на место, назначенное для встречи с ней, на тротуаре улицы. Должен сознаться, что прохаживался взад и вперед по назначенной улице, но по противоположной стороне, причем надо еще добавить, что улица эта очень узка. Я прохаживался так полчаса, не теряя надежды, что барышня придет, и, не видя ее, ушел домой. На следующий день посылаю барышне письмо, полное упреков. Она отвечает весьма удивленно, утверждает, что была на назначенном месте, и так это обстоятельство осталось неразъясненным. * * * В прежнее время часто хаживал я один на охоту, без собаки, а иногда гулял по лесу даже без ружья. Так, однажды в Дании шел я куда глаза глядят; когда я остановился у опушки леса, вдруг неподалеку от меня вы¬ 38
скочила лиса. В двадцати шагах от меня она останавливается и смотрит прямо мне в глаза. Я не шелохнулся, и лисица побежала дальше, обнюхивая землю, видимо в погоне за мышами. Я нагнулся к земле, желая взять камень, но в это мгновение лисица исчезла. Она скрылась мгновенно, а не то чтобы постепенно исчезала на моих глазах. Я обшарил всю местность, и нигде не было норы или углубления почвы, куда она могла бы скрыться. Она исчезла, но не убежала! По берегу Дуная на болотистых лугах цапли делают гнезда. Цапли, как известно, особенно дикие и пугливые птицы. Однако случалось не раз, что я застигал их врасплох. И тогда я мог наблюдать за ними. Случалось даже, что они пролетали над моей головой. Когда я это рассказывал, никто верить мне не хотел, а в особенности охотники, так что я пришел к заключению, что это что- то сверхъестественное. Когда я как-то рассказывал все эти бывшие со мной случаи приятелю моему теософу в Лунде, то он, со своей стороны, припомнил обстоятельство, которое и по сие время осталось неразгаданным. Приходит к нему как-то его знакомый рабочий и сообщает, что где-то продается старинное художественное произведение, предлагает эту вещь для него купить и просит дать ему в виде задатка пять крон. Получив эту сумму, рабочий исчез, и нигде не было его видно целых три месяца. В одно прекрасное воскресенье вечером проходил теософ со своей женой по безлюдной улице, и вдруг впереди себя он видит этого человека. — Вот он, мой должник! Теософ оставил руку жены и ускорил шаги; но рабочий вдруг исчез, как в землю провалился! Не было тут ни двери, ни низкого окна, куда бы мог он скрыться. Теософ подумал, уж не жертва ли он галлюцинации, тем более что на улице не было ни души, что отнимало возможность допустить мысль, что он ошибся, приняв за рабочего другое лицо. Я передаю голый факт. Объяснить необъяснимое нельзя. Если признать, что живое существо может отклонить световые лучи от их прямого направления, то есть 39
изменить преломление лучей, то можно ли в этом наборе слов найти разгадку задачи, сущность которой заключается в вопросах: почему и как? Остается одно: допустить, что это чудо! Пусть это сойдет за чудо, пока не найдется более верной разгадки, а пока будем собирать факты, не пытаясь их опровергать. V НАПАСТИ МОЕГО МАЛОВЕРНОГО ДРУГА Меня стесняет мысль, что приходится теперь говорить о приключениях, бывших с моим другом, но я заранее просил у него извинения, и он знает, насколько цели мои бескорыстны. Притом, так как он сам рассказывал всем, кто только хотел слушать, о своих злоключениях и передавал их не как тайну, я могу играть роль простого беспартийного хроникера, и если за это кто- нибудь косо на меня посмотрит, то страдать от этого буду один я. Мой друг атеист и материалист, но очень любит жизнь, которую он презирает, и боится смерти, которой не знает. Он до безумия любит женщин и, как охотник, гоняется за дичью даже и на запретных охотничьих местах. В начале нашего знакомства, когда он предложил мне поселиться у него, он окружил меня братской любовью и ухаживал за мной, как за больным, т. е. с участием свободомыслящего человека, одаренного чуткой душой, понимающего душевные страдания и бережность, которую они требуют. Свободомыслящий человек, как и всякий другой, может иметь часы грусти, ничем не объяснимой, и в один прекрасный вечер, когда сумерки наполнили комнату и лампа плохо освещала углы, где все больше сгущались тени, мой друг в ответ на выражение благодарности с моей стороны объявил мне, что он мне очень обязан, так как он недавно перенес горе — смерть лучшего 40
друга, и с той поры его преследовали тревожные сны, в которых постоянно являлся его покойный друг. — И ты тоже? — Тоже? — Ты ведь понимаешь, что я говорю о снах, которые снятся по ночам... — Да, понятно! — Бессонница, кошмар... Ты ведь знаешь, что кошмар происходит от стеснения груди, что объясняется расстроенным пищеварением вследствие неумеренной еды... У тебя не было никогда кошмара? — Как же! Стоит с вечера поесть раков, и готово! Пробовал ты принимать сальфонал? — Да, конечно! Но доверяться врачам... Да ты и сам знаешь... — Еще бы, я их знаю основательно... Но поговорим о твоем умершем друге. Является ли он тебе во сне? — Само собой разумеется, что не он, живой, является мне, а его труп, причем я должен с грустью заметить, что умер он при странных обстоятельствах. Представь себе, талантливый молодой человек, сделавший в области литературы многообещающий дебют, умирает от болезни очень мало известной, tuberculosus miliaris, от которой тело понемногу почти уничтожается и остается одна кожа. — И теперь является тебе его труп? — Ты не хочешь меня понять, ну, оставим это!.. * * * Мой друг слабого здоровья и такого же неустойчивого настроения, как апрельская погода; он, видимо, страдает запущенной нервностью, и, когда в феврале я уехал от него, он никогда не соглашался после захода солнца возвращаться домой один. Вдруг его постигает крупная неприятность, чисто материального характера. Идет речь о возбуждении процесса, и мы, судя по разным намекам, которые вырываются у него, боимся, как бы он не лишил себя жизни. Он недавно объявлен женихом, а смотрит на жизнь весьма мрачными глазами. Но вместо того чтобы 41
бороться с неприятностями, он предпринимает путешествие, чтобы забыть свои заботы, а вернувшись, собирает всех своих товарищей и задает торжественный ужин. Среди ужина ему делается плохо, приходится ложиться в постель. Делается острое желудочное расстройство. Я узнаю об этом только на второй день и отправляюсь к нему. Трупный запах чувствуется, как только войдешь к нему. Больной весь почернел до неузнаваемости, за ним ухаживают приятель и сиделка, руку которой он почти не выпускает из своей. Он страшно ослабел от перенесенных страданий. Поздней, когда он почувствовал себя лучше, он рассказывал мне, что у него было видение: пять чертей в образе красных обезьян с черными глазами прыгнули на край кровати и уселись на нем, помахивая хвостами. Когда он вполне поправился и устроил свои материальные дела, то повеселел и рассказывал о своем сне тем, кто только согласен был слушать его, и многих это забавляло. Иногда высказывал он свое удивление по поводу того, что судьба, доселе благоприятствовавшая ему, теперь начинает его преследовать, так что ничего ему не удается и все идет вкривь и вкось. Тем временем, и среди довольно весело проводимого времени, постиг несчастного, видимо впавшего в немилость перед таинственными силами, удар весьма ощутительный. Один его знакомый, купец, за которого он поручился на значительную сумму, утонул, оставив после себя долги, что повергло моего приятеля в материальное затруднение. После этого начинается целый ряд неприятностей. Видение показывается в кухне моего приятеля, и последний уговаривает молодого врача ночевать у него в квартире, чтобы не было страшно. Но невидимые силы не обращают ни на что внимания, и раз как-то мой приятель просыпается среди ночи и видит в комнате неимоверное количество мышей. Он схватывает палку и ударяет ею, пока все мыши не скрылись. 42
Это был приступ горячечной фантазии, но выстраданный вдвоем, так как поутру товарищ, спавший в соседней комнате, сообщил, что он слышал сильный писк мышей. Как объяснить галлюцинацию, которую один воспринял зрением, другой слухом? Когда же об этом случае стали рассказывать днем при ярком свете, то все обернули это в шутку. Тогда друг мой решается сообщить и о бывшем ему видении купца, кончившего жизнь самоубийством. — Можете вы себе представить, — говорит он, — он был весь черный, и из тела выпадали белые черви... Я, как очевидец, могу сообщить, что как только он произнес эти слова, он побледнел, поднялся и с выражением отвращения указал на тарелку. На тарелке вдоль сардинки медленно полз белый червяк. * * * На следующий день мой друг принужден был выйти из-за стола, не докончив ужина, потому что белые червяки ползали по куску сыра. Он ничего не мог положить в рот, несмотря на сильный голод, и был очень испуган, хотя и ненадолго. — Что это значит? — Не следует дурно говорить об умерших. Они мстят за это. — Умершие? Но ведь они мертвые! — Потому-то они более живы, чем живущие на земле. Мой друг действительно часто откровенно говорил о слабостях покойного, бывшего как-никак его хорошим приятелем. Прошло несколько дней. Сидим мы за обедом на веранде, выходящей в сад ресторана. — Смотрите, какая громадная крыса! — восклицает один из сидящих за столом. Никто ее не видел, и мы смеемся над товарищем. — Подождите, вы ее еще увидите! Она там, под досками! 43
Проходит минута-другая, из-под досок показывается кошка. — Кажется, надоели нам эти крысы! — восклицает мой друг, видимо расстроенный. * * * Некоторое время спустя, как-то, когда я уже лег в постель, стучат в мою дверь. Я отпираю. Передо мной стоит мой друг, расстроенный и в каком-то возбуждении. Он просит позволения остаться ночевать на моем диване, так как... в доме, где он живет, всю ночь кричит какая-то женщина. — Живая женщина? или привидение? — Женщина, которая страдает раком и ничего лучшего не желает, как умереть. Со всем этим с ума можно сойти! И странно будет, если я не кончу в сумасшедшем доме! Диван мой очень короток, и когда мой друг, большого роста, лег на диван, к которому мы приставили два стула, то можно было принять его за каторжника, распростертого на дыбе. Он лишен своей уютной квартиры, своей мягкой постели, ему даже нельзя вполне раздеться. Мне жаль его, и я предлагаю ему мою кровать. Но он от нее отказывается. Он просит не тушить лампы, и свет ее падает ему прямо в глаза. Он боится темноты. — Сомнения не может быть! Это больная женщина. Но все же странно! Так шепчет он про себя, лежа на диване, пока сон не смилостивился над ним. * * * Целых две недели подряд пришлось ему по ночам спать на чужих диванах... — Ведь это ад! — восклицает он иногда. — Я то же хотел сказать, — говорю я. Когда, как-то ночью, представилась ему «больная женщина», он сам указал на возможность возмездия в данном случае. Верный моей роли, я молчу. Я оставляю без внимания случай с женщиной, которая кричит, 44
и вмешательство агента полиции, в котором признали переодетого злоумышленника; также не остановлюсь я и на появлении торговца маслом и его дочери, но считаю нужным передать рассказ о Мадонне и о том, как на далеком расстоянии представился человек в момент его смерти. Во время поездки за город друг мой находится среди компании, усевшейся на берегу озера. Он был в отличном настроении и забыл все ужасы и страхи. — Тут, — восклицает он вдруг весело, — должно было бы быть явление Пресвятой Девы! Вот хорошее место для богомолья! В эту самую секунду лицо его покрывается бледностью, и он лепечет еле слышно: — Он скончался! — Кто? — Лейтенант X. Я увидел его в предсмертной агонии, его комнату, всех его окружающих, все! Его подняли на смех! Но по дороге в город узнают достоверно о кончине лейтенанта X. Смерть случилась скоропостижно, ровно в половине восьмого, в то самое мгновение, когда друг мой увидел его. На смеявшихся это произвело сильное впечатление, так что они невольно прослезились, не от горя, так как они были к покойному вполне равнодушны, а от душевного волнения при виде чуда. В газетах было напечатано о случившемся. Честные газеты не отрицали факта, недобросовестные же дали понять, что свидетели недостоверны. * * * Я согласен с тем, что скромность требует, чтобы мы не всякий пустяк приписывали вмешательству в наши дела таинственных сил, но в этом, однако, скрывается и «препятствие нераскаянным», что явствует из следующих строк «Клода» Св. Мартина: «Очень может быть, что ложный взгляд (что земля есть лишь одна точка вселенной) привел людей к неверному представлению, на основании которого человек 45
считает себя недостойным внимания своего Творца. Ему кажется, что он повинуется голосу смирения, когда он отказывается допустить, что сама земля и все, что содержит в себе вселенная, создано для него. Он как бы боится впасть в гордость, предаваясь таким мыслям. Но он не побоялся малодушия и лености, неизбежно вытекающих из этой скромности. И если ныне человек уклоняется от того, чтобы считаться царем вселенной, то объясняется это тем, что у него духу не хватает работать, чтобы снискать себе законное право на это звание, что обязанности, с этим связанные, кажутся ему чересчур тяжелыми и что ему не так страшно отказаться от своего положения и от своих прав, как трудиться на то, чтобы укрепить его». Как найти между высокомерием и смирением верный путь к пристани? Тем временем я изучил вполне все слабости моего друга, так что наперед могу предсказать, глядя на него, все его денные и ночные страхи. Это приводит меня к убеждению, что все его неудачи зависят от нравственного состояния. Но о нравственности теперь никто не говорит, это слово изгнано из употребления, и я не всегда решаюсь его произнести. — Если бы ты прочел Сведенборга перед твоим последним ночным видением, — отважился я однажды сказать, когда он показался мне уж очень жалким, — то ты отправился бы в Армию спасения или стал бы ухаживать за больными. — Как так? Что же говорит этот Сведенборг? — Он говорит многое, и он спас меня от сумасшествия. Подумай только, что он вернул мне сон четырьмя словами! — Скажи же — какими, прошу тебя! Мужество покинуло меня, и это делалось со мной каждый раз, когда одержимый нечистым духом просил меня сказать эти слова. Я записал эти слова, которые одержали верх над всеми предписаниями врачей: «Этого больше не делай». Каждый может по своей совести истолковать слово «этого». 46
Я, нижеподписавшийся, заявляю, что снова приобрел здоровье и спокойный сон от исполнения вышеуказанного рецепта! Автор. Это признание! Но не увещевание! VI КОЕ О ЧЕМ Никого, кажется, так судьба не испытывала, как доктора, о котором я упомянул в первой главе настоящей книжки, называя его главой возмутившейся молодежи, который после нескончаемого числа преследований стал вполне умеренным с оттенком религиозности. Он считает все для себя в жизни потерянным, ничему не верит, не доверяет людям; он лишен того чувства, которое делает нас способными страдать и наслаждаться, он ко всему равнодушен. Он начал с того, что боролся горячо за свободу личности, за раскрепощение народа и женщины, и он увидел последствия этого, которые окончательно сокрушили его мечты. Ему, особенно ярому поборнику свободы женщины, пришлось увидеть, как его невеста, которую он сам глубоко уважал, кончила тем, что стала любовницей целой массы литераторов, нечто вроде проститутки-богемки. Теперь ему тридцать лет. Во время многолетнего пребывания за границей он претерпел все страдания изгнанника: бедность, голодание, холод, недостаток во всем. Не раз приходилось ему ночевать в лесу или в каком-нибудь городском парке, за неимением определенного ночлега; не раз, проголодавшись, съедал он крахмал и желатин, приготовленные для различных препаратов в лаборатории, куда он определился. Но голод делает человека неспособным сопротивляться действию спиртных напитков. Не будучи алкоголиком, он все же плохо переносил то незначительное количество вина, которое он мог иногда себе добывать. 47
Когда он, брошенный совершенно своими родственниками, заболел, ему удалось быть принятым в лечебницу для нервнобольных, благодаря заботам человека, которого он почти не знал и который принадлежал к последователям Сведенборга(!). Пробыв в лечебнице месяц, он вполне излечился и вернулся в Швецию в университет; ему было лишь строго предписано воздержание от вина. Он мне одолжил Arcana coelestia Сведенборга, а позднее и Apocalypsis revelata, сочинения, которых он сам не читал, но которые находились в библиотеке его матери; она тоже была почитательницей Сведенборга(!). Меня, человека, дожившего до сорока восьми лет и никогда не встречавшегося с сочинением Сведенборга, которого в образованных классах Швеции открыто презирают, удивляет, что теперь он всюду выплывает: в Париже, на Дунае, в Швеции, и это за последние полгода. Мой друг с разбитыми мечтами пока остается равнодушен, несмотря на многочисленные превратности судьбы, он не способен склонить голову и считает, что недостойно человека преклонять колени перед неведомой силой, которая может в один прекрасный день оказаться искусителем, искушениям которого следовало бы противится насколько возможно. Я не скрываю от него своих новых религиозных взглядов, хотя и не пытаюсь влиять на него. — Видишь ли, религия — это нечто, что каждый должен сам усвоить, но что не следует проповедовать! Часто прислушивается он к моим словам с видимым интересом, часто иронически улыбается. Случилось как- то, что две недели я его не видал; уже думал, не сердится ли он; но потом он пришел, и видно было из его слов, что он о чем-то размышлял. — Что-нибудь случилось? — спрашиваю я. — Не знаю; но положительно становится трудно как следует работать. — Что же такое? — Каждое утро, когда я прихожу в лабораторию, я все свои вещи нахожу в полном беспорядке. Ты даже пред¬ 48
ставить себе не можешь, что там делается! — и даже стол бывает весь запачкан. И это несмотря на то, что я стараюсь все содержать в порядке. — Злоумышленник? — Невозможно! Я последний всегда покидаю зал и сразу обнаружил бы виновника. — Так это... — Что? — Незримые силы! — Не могу этого утверждать, но должен сознаться, что за последнее время кто-то как бы следит за мной и читает мои сокровенные мысли. Стоит мне в каком- нибудь отношении переступить границы, как я бываю пойман в то же мгновение. — Когда-нибудь случались с тобой странности? — Нет — со мной нет, но с матерью и с сестрой, которые обе последовательницы Сведенборга... впрочем, подожди, и со мной был случай два года тому назад в Берлине. — Расскажи! — Дело было так: как-то вечером, гуляя по Линден, вошел я в будочку и увидел там человека с непокрытой головой, очень странной наружности: у него на затылке был нарост, и он напевал тирольскую мелодию. Неприятное впечатление, произведенное на меня этим человеком, врезалось в мою память, и, чтобы избавиться от него, я удлинил свою прогулку и пошел за город. Уставши и проголодавшись, вошел я в трактирчик и заказал себе франкфуртских сосисок и кружку пива. — Франкфуртских сосисок и кружку пива, — повторил кто-то рядом со мной. Оглянувшись, я увидел человека с наростом на затылке. Смущенный, сам не зная почему, вышел я, не дождавшись заказанного. Я никогда глубже не задумывался над этим ничтожным происшествием, но сохранил о нем очень живое впечатление, и оно как раз теперь пришло мне на память. Произнеся последние слова, он закрыл глаза обеими руками, как бы желая этим стереть запечатлевшийся в них образ. 49
* * * Теперь, пока этот последний рассказ еще во всех подробностях памятен читателю, я хочу передать другой случай, имеющий с ним связь, что, пожалуй, приблизит нас хоть на шаг к верной пристани. Первого мая рано утром отправился я в парк, чтобы там пообедать с одним учителем гимназии. Когда мы уселись за столик на большом открытом балконе, где не было ни души, я вдруг почувствовал какую-то неловкость и, обернувшись, увидел человека странной наружности. — Кто это такой? — обратился я к учителю, старожилу Лунда, знавшего в лицо всех жителей. — Вероятно, приезжий. Незнакомец молча, с непокрытой головой подошел к нам ближе и, остановившись напротив меня, так пристально взглянул на меня, что я почувствовал боль в груди. Мы перешли на другое место. Субъект следовал молча за нами. Взгляд его не был ни злобен, ни дерзок, он был скорей печален и без выражения, как взгляд ночного призрака. Вдруг в моем воображении промелькнуло смутное воспоминание. — Этот человек похож на кого-то, но на кого? — Да, действительно! Это вылитый друг наш Мартин в сорок пять лет. В это мгновение среди хаоса моих чувств и впечатлений выплывает фигура в будочке моего друга Мартина (так зовут злосчастного доктора, одолжившего мне сочинение Сведенборга), преследуемого в Берлине этим незнакомцем. Тем временем он сел около нас, повернувшись к нам спиной. Каково было мое удивление, когда на затылке этого человека я увидел нарост. — Видишь ли ты, — спросил я товарища, не доверяя своим глазам, — припухлость на его шее сзади? — Совершенно верно! Я ясно вижу ее. А дальше? Я ничего не отвечал, потому что все рассказать было бы слишком долго; к тому же я узнал, что учитель ярый противник оккультизма. 50
В этот же вечер пришлось мне встретить друга Мартина среди толпы студентов. — Где был ты сегодня днем между часом и половиной второго? — спросил я сразу. — А что? Почему ты это спрашиваешь? — возразил тот смущенно. — Отвечай на вопрос! — Я лежал и спал! Я не имею привычки спать днем, так что стыжусь этого. — И ты во время сна выходишь и гуляешь? — Похоже! Я на днях во сне видел пожар, вспыхнувший в музее. Вот тебе истинная правда. После этого признания я передал ему встречу в парке и подчеркнул связь этого случая с его видением в Берлине. Но он был в слишком веселом настроении, несмотря на то что этот нарост пугал его. — Мой двойник! — воскликнул он шутя... * * * Тут я ненадолго остановлюсь, чтобы изложить употребительнейшие теории феноменов, известных под названием двойников. Теософы признают их существование как факт, при чем они утверждают, что душа, или астральный дух, имеет способность покидать тело и принимать почти материальную форму, которая может быть некоторым людям видна при благоприятных условиях. Этим объясняются все так называемые телепатические явления. Создания фантазии реальности не имеют, но что касается до видений, галлюцинаций, так они облечены в своего рода материальность; точно так же, как в оптике существует различие между виртуальными и действительными образами, причем последние могут быть спроектированы на экран или могут быть зафиксированы на чувствительной фотографической пластинке. Положим, отсутствующая личность вспоминает меня и этим вызывает в своем воображении мой образ; лицу, вызывающему меня, удается лишь получить мой виртуальный образ, и это лишь при условии добровольного 51
и сознательного напряжения. Положим, старая моя тетка, живущая далеко от меня, сидит за роялем, не помышляя обо мне, и вдруг видит меня лично стоящим за роялем: старушка видела мое виртуальное изображение. И это действительно случилось осенью 1895 года. Я помню, что я в то время переживал в столице Франции страшный кризис, и мною в сильнейшей степени овладело желание очутиться в своей семье, так что я ясно представил себе внутренний вид дома и, на мгновение позабыв о том, где нахожусь, потерял сознание той среды, среди которой я вращался. Я стоял за роялем, и при этом воображение старой тетки не играло никакой роли. Так как она слышала уже о подобного рода явлениях, то она увидала в этом предвестника смерти и написала мне, чтобы справиться, не был ли я болен. Чтобы ясней осветить этот вопрос, изложу здесь свою статью, помещенную в прошлом году в «Juitiation» и заключающую в себе пункты, соприкасающиеся с вышеприведенным случаем. «ИЗЛИЯНИЕ ДУШИ И ЕЕ СПОСОБНОСТЬ РАСШИРЯТЬСЯ» (Из личных наблюдений) «Быть вне себя» и «замкнуться в себе» — вот два общепринятых выражения, которые отлично характеризуют способность души расширятся и снова сокращаться. Душа сокращается от страха и расплывается от радости, счастья или успеха. Войдите в полный пассажирами вагон железной дороги. Все друг другу незнакомы, и все сидят смирно. Все, смотря по свойственной каждому чувствительности, находятся в состоянии неуютном. Происходит разнообразное скрещивание самых различных излияний (irradiation), что указывает на общее стеснение. Совсем не жарко, но многим кажется, что они задыхаются: мысли этих людей, насыщенные током, имеют потребность разразиться; интенсивность тока, усиленная еще субъективным влиянием и, пожалуй, даже индукцией, достигает максимума. 52
Тогда один из присутствующих прерывает молчание: произошло разрежение; а когда все вступили в разговор без особого содержания, а лишь с целью удовлетворения физической необходимости, то наступила нейтрализация. Если среди присутствующих есть человек, желающий замкнуться сам в себе, он затворяет свое внутреннее зрение и внутренний слух, удаляется в свой угол и старается отгородиться от внешнего влияния. Или он смотрит в окно на окружающую местность, а мысли его тем временем свободно уносятся в разные стороны; этим самым он выходит из магического круга безразличных ему людей, запертых случайно вместе с ним. Тайна великого актера заключается в прирожденной способности его души испускать лучи и тем самым вступать в связь с публикой. В великие моменты от вдохновленного оратора исходит сияние, свет; лицо его сияет. Актер с мечтательной натурой, глубоким пониманием, много изучавший жизнь, но не имеющий способности, выходит, так сказать, из себя, не будет ценим на сцене. Его одухотворенность, замкнутая в нем самом, не проникнет в души зрителей. В больших житейских кризисах, когда самому существованию грозит опасность, душа приобретает сверхчувственные способности. Кажется, будто страх перед несчастьем побуждает измученную душу улететь, чтобы отыскать где-нибудь в другом месте другую жизнь, более легкую, и не зря пленяет несчастных самоубийство тем, что обещает им открыть двери тюрьмы. Вот что случилось со мной несколько лет тому назад. Сидел я однажды в осеннее утро у письменного стола перед окном, выходящим на мрачную улицу маленького промышленного города Мэрен. В соседней комнате, дверь в которую была в это время затворена, отдыхала моя жена, чувствовавшая себя нехорошо в ожидании родов. 53
В то время как я писал, я унесся воображением в местность, хорошо мне знакомую, находящуюся более чем в тысяче километров на север от настоящего моего местопребывания. В разгаре глухой осени, почти что зимы, я вдруг перенесся в середину лета, под зеленый дуб, освещенный солнцем; возле моих ног развернулся садик, который я в детстве сам насадил; розы — я мог все сорта назвать по именам, сирень, жасмин распространяли действительно свой чудный аромат; я снимал гусениц с моих вишневых деревьев, я подрезал кусты смородины... Вдруг слышу сдавленный крик; я сам не понимаю, что происходит, вскакиваю на ноги, судорога сводит мой спинной хребет, и я падаю без чувств на стул. Придя в себя, я ясно соображаю, что жена подошла ко мне сзади, чтобы пожелать мне доброго утра, и тихо опустила руку мне на плечо. — Где я? Это первое, что я спросил, и сделал я этот вопрос на моем родном наречии, которого жена, как иностранка, не понимала. Впечатление, вынесенное мною из этого случая, было то, что душа моя расширилась и покинула тело, не прерывая незримых нитей, и требовалось некоторое, хотя бы и незначительное время, чтобы мне вспомнить, что я сознательно и невредимо находился все время в комнате, где занимался. Если бы, согласно старинным толкованиям, душа моя была погружена сама в себя и не покидала бы телесной оболочки, то она с гораздо большей легкостью и быстротой пришла бы в себя, то я не страдал бы в такой сильной степени от неожиданности. Нет, я отсутствовал (franvarande), и возвращение моей души было так внезапно ускорено, что я от этого испытал страдание. Но я почувствовал его в спине, а отнюдь не в области головы: это наводит меня на мысль о роли, которую медики приписывают plexus solaris. Другой случай, имевший место три года тому назад в Берлине, служит мне явным доказательством, что экс- териоризация, или переселение души, допустимо. 54
После перенесенного кризиса, забот и неуравновешенной жизни сижу я раз ночью между часом и половиной второго у виноторговца за столом, во всякое время готовым для нашей компании. Сидели и пили мы шесть часов, и все время я почти один вел разговор. Мне хотелось дать рассудительный совет молодом офицеру, собирающемуся переменить военное поприще на карьеру художника. Так как он в то же время влюбился в молодую девушку, то находился в страшном возбужденном состоянии и, получив днем от нее письмо, полное упреков, был просто вне себя. Я забывал свои собственные раны, когда врачевал раны других; мне было трудно успокоить юношу, и это возбуждало мою энергию; после бесконечного ряда убеждений и доказательств мне хотелось возродить в его памяти пережитый случай, который, как мне казалось, мог бы повлиять на его решение. — Вы ведь помните вечер в августинском кабачке? Я по столу обрисовываю пальцем, как стояли наши приборы, указываю место, где были закусочный стол, дверь, в которую входили, мебель, картины... Вдруг я замолчал... мне стало делаться дурно, хотя я не вполне лишился чувств и сидел на стуле. Я находился в августинском кабачке и забыл, с кем разговаривал. — Подождите! — продолжал я вновь. — Я у августинцев, хотя я отлично знаю, что нахожусь в другом месте; не говорите ничего... я вас не знаю, но знаю, что вы мне знакомы. Где я? Не говорите, это настолько интересно... Я сделал над собой усилие, чтобы поднять глаза кверху — не знаю, были ли они закрыты, — я увидел облако, задний план неясной окраски и как бы спускающийся сверху с потолка театральный занавес: это была перегородка, уставленная полками с бутылками. — Да! — воскликнул я, как бы освободившись от перенесенного страдания, — я ведь нахожусь у господина Ф. (так звали виноторговца). Лицо офицера исказилось от боли, и слезы потекли из его глаз. — Что? вы плачете? — спросил я его. — Это было ужасно. 55
— Что такое? Когда я этот случай рассказывал другим, мне возражали, что то был обморок или опьянение, — два слова, которые мало что означают и ничего не объясняют. Во-первых, и прежде всего, обморок всегда сопровождается потерей сознания, точно так же и опьянение, а затем и некоторым расслаблением мускулатуры; этого в данном случае не было, так как я твердо сидел на своем стуле и сознательно говорил о своем частичном помрачении. В то время я понятия не имел о том, что значит эксте- риоризация чувствительности. Теперь, ознакомившись с этим вопросом, я убежден, что душа имеет способность расширяться и что она во время обыкновенного сна значительно расширяется; когда же в конце концов наступает смерть, то она покидает тело, но отнюдь не угасает. Несколько дней тому назад шел я по тротуару и увидел немного впереди себя содержателя трактира, стоявшего у своих дверей и ссорившегося с стоявшим на улице точильщиком ножей. Мне неприятно было проходить мимо этих двух субъектов, но избежать этого было невозможно, и я утверждаю, что испытал очень неприятное чувство, пока переступал пространство, отделявшее обоих ссорившихся мужчин. Мне казалось, что я перерезал натянутую между ними нить или проходил по улице, которую с обеих сторон обливали водой. Нет, связь, соединяющая между собой друзей, родственников, а в особенности супругов, есть действительная связь. Когда мы начинаем любить женщину, мы отдаем ей понемногу всю нашу душу. Наша личность раздваивается, и наша возлюбленная, дотоле безразличная, нейтральная, облекается в наше второе «я» и становится нашим двойником. Если ей вздумается уйти от нас, унося нашу душу, то боль, этим причиняемая, сильней всякого другого страдания; она, пожалуй, может сравниться лишь с горем матери, теряющей своего ребенка. Оста¬ 56
ется пустое место, и горе тому человеку, у которого не хватит решимости снова захватить отделившуюся часть своего «я» и направить ее в другое место. Любовь есть акт оплодотворения мужского расцвета, потому что любит мужчина, и это лишь сладостное заблуждение, что он тоже любим женой, его вторым «я». Таинственная связь между супругами проявляется иногда медиумическим образом, так что супруги могут зачастую призывать один другого на громадном расстоянии, читать мысли друг у друга и оказывать один на другого таинственное влияние. Не чувствуется больше потребности в разговоре, радуешься от одного присутствия любимого существа, согреваешься теплыми лучами, исходящими от его души, и если приходится расстаться, связь растягивается. Тоска по любимому человеку растет от разлуки и может довести до разрыва связи и этим причинить смерть. Я записывал за несколько лет все мои сны и пришел к убеждению, что человек живет двойной жизнью, что представления, фантазия, сны не лишены своего рода действительности. Так что мы все являемся духовными сомнамбулами, и во сне мы совершаем поступки, которые преследуют нас в часы бодрствования с чувством удовлетворения или злой совести, боязни последствий. И на основаниях, открыть которые теперь я не считаю себя вправе, я полагаю, что так называемая мания преследования основана часто на угрызениях совести после дурного поступка, содеянного во время сна, смутное воспоминание о коем пробуждается в нас. И фантазии поэта, которые презирают ограниченные люди, по-моему, не что иное, как действительность. «А смерть?» — спросите вы. Храбрецу, не придающему большой цены жизни, я бы прежде всего рекомендовал следующий опыт, который я повторял много раз не без тяжелых и во всяком случае трудно излечиваемых последствий. Закрыв все двери, окна и печные отдушники, ставлю я на ночной столик открытый пузырек с цианистым калием и ложусь на кровать. 57
В скором времени угольная кислота воздуха выделяет синильную кислоту, и проявляются известные физиологические явления. Незначительная судорога глотки и необъяснимый вкус, который я по аналогии готов был бы назвать «синим», паралич мышц, боли желудка. Смертельное действие синильной кислоты до сих пор остается тайной. Различные авторитеты объясняют различным образом действие этого яда. Один говорит: мозговой паралич; другой: сердечный паралич; третий: удушье, как последствие того, что задет продолговатый мозг, и т. д... Однако, так как действие проявляется моментально, пока еще не успело произойти всасывание, то образ действия должен скорее считаться... психическим, если при этом взять во внимание то, что синильная кислота употребляется в медицине как успокоительное средство при так называемых нервных заболеваниях. Все, что я хотел бы сказать относительно проявляющегося в этом случае состояния души, сводится к следующему. Это не есть медленное угасание, а скорей развязка, в которой приятное чувство пересиливает незначительные боли. Внутреннее чувство становится сильней в противоположность с приближением сна, воля приобретает силу, и я могу прекратить опыт тем, что пробкой затыкаю пузырек и отворяю окно, вдыхаю хлор или аммиак. Если можно доказать временную смерть факиров, то я думаю, что вышеприведенный опыт может быть продлен без опасности для жизни. А в случае несчастья следовало бы прибегнуть ко всем различным способам, употребляемым для приведения в чувство задушенного. Факиры кладут на голову теплые припарки. Китайцы кладут что-нибудь теплое на желудок и вызывают чихание. В своем превосходном сочинении «Le positif et le negatif» Виаль, со слов Труссо и Пиду, передает следующее: 58
«Карреро задушил и потопил в 1825 году значительное число животных, которых он потом вернул к жизни1 тем, что просто втыкал им в мозг иголки». Шизак, врач из Монпелье, раздвоился перед смертью: смотрел на себя как на постороннего, ставил себе диагноз, выслушивал свой пульс и делал предписания. Затем он закрыл глаза, чтобы больше их не открывать. В моем труде «Inferno» я рассказывал о моем собрате по несчастью, немецко-американском художнике, двойником которого считался немецко-американский знахарь Франциск Шлаттер. Настал момент, когда я принужден компрометировать моего друга в целях освещения истинного положения вещей. Друга моего звали X., безразлично, истинное ли это его имя или он себе его присвоил. Вернувшись в Париж в августе 1897 года, перелистывал я однажды спиритический журнал 1859 года. Там нашел я статью, озаглавленную: «Мой друг X.». Под тем же заглавием некий господин X. Лугнер в фельетоне «Journal des Debats» от 26 ноября 1858 года напечатал рассказ, за достоверность которого он ручается как свидетель, так как заявляет, что он близок с героем этого приключения. Героем был молодой человек двадцати пяти лет от роду, беспорочного поведения и необычайной доброты. X. не был в состоянии бороться со сном после захода солнца. Его охватывала непоборимая усталость, и он понемногу погружался в крепкий сон, которого уже ничто не могло прервать. Словом, X. жил двойной жизнью, и по ночам он действовал в Мельбурне как злодей, под именем Виллиама Паркера, который со временем был казнен. В это же время в Германии X. был найден мертвым в своей постели. 1 A. E. Badaire приводит в своей книжке «La joie de mourir» (Paris, Chamuels id. 1894) несколько известных случаев смертей, как например случай с знаменитым Ришэ в 1892 г. и с Галлером, когда невозможно было точно определить момент наступившей смерти. 59
Истинное ли это происшествие или плод фантазии, но этот случай меня особенно интересует, потому что тут замешано имя X. и потому что обстоятельства дела удивительно совпадают. Современная литература уже занялась вопросом о проявлениях двойников в известном романе «Триль- би» и в пьесе Пауля Линдау. Интересно было бы знать, работали эти писатели с натуры или нет? Вернемся же, однако, к другу нашему Мартину. Вслед за длинной зимой близилась весна с обманными надеждами. Бедный доктор, положившийся на обещание начальства, что он будет произведен в доценты, был очень сильно разочарован, когда производство было отложено. Надо было ждать до осени, несмотря на то что он владел серьезным запасом знаний. Это была обида, которая довела его до отчаяния, и, проклиная судьбу, бросился он в распутство, не нарушая, однако, своего обета трезвости. Он холост. Итак, в один прекрасный вечер ищет он девицу, ожидающую, чтобы ее пригласил мужчина. Затем они расстались. Девица была ему совершенно незнакома и жила в квартале с дурной репутацией, вдали от центра города. Все это было весьма несложно, и он не ожидал от этого никаких последствий. На следующий вечер сидит он за занятиями в родительском доме, как вдруг шум снаружи привлекает его внимание. Он отворяет окно и видит группу юношей от пятнадцати- до восемнадцатилетнего возраста. Украсть там было нечего, и потому он не может объяснить себе присутствие толпы в этом месте и в такой необычный час. Повесы стоят и топчутся на месте без видимого повода. Он чуть ли не думает, что ему мерещится, как вдруг мать зовет его. Мать, когда он спустился вниз, поручает ему пойти на крыльцо и узнать, что этим людям надо. Выйдя на двор, он видит молодую женщину, стоящую у стены. Он подходит ближе, чтобы узнать, в чем дело, но уже чувствует недоброе. Подойдя к женщине, узнает он вчерашнюю девицу и, думая, что он жертва 60
домогательства, кричит вне себя от раздражения: «Что вы тут делаете? Идите своей дорогой!» Не говоря ни слова, девица направляется к воротам, ничем не обнаруживая, что она узнала того, кто с ней говорит. Ясно, что она не для того пришла, чтобы сделать ему неприятность. Но в то же мгновение прибегают с задней части двора те человек двадцать уличных парней и тут в присутствии матери окружают кольцом доктора и девицу, указывают пальцами на несчастных, ругают их грубыми словами и делают вид, что застигли их в известном положении. Доктор, уничтоженный тем, что такой скандал произошел в присутствии матери, клянется в своей невинности, хотя как будто бы и пойман на месте преступления. Какая позорная сцена для сына! Когда он рассказывал мне этот случай, произведший на меня впечатление злого сна, неправдоподобного по гнусности, на бедном докторе лица не было. — Ведь тут сам черт, не так ли? Представьте себе, что я безусловно неповинен в этом деле, никого притом не касающемся, и вдруг меня подобным образом проучили! — Да! Случай темный. Просто трудно верится! Двадцать парней, пришедших на частный двор, распутная женщина, у которой давно пропала всякая честь и которая не выражает обиды и не помышляет о мщении! Что все это значит? Урок! Ясно, что таинственные силы становятся строже в отношении нравственности. И заметь, до чего они стали современны. Отменены сны, видения, потому что люди на это перестали обращать внимание. Нет, вместо этого полное реализма действие, и в этом отношении далеко с рассуждением не двинешься. — Ты думаешь, следовательно, что это был своего рода выговор. Но ведь я повторяю, что не был виноват, положительно не виноват. — Не виновен вчера, но не позавчера. — Ну как бы то ни было, но ведь это безусловно не могло произойти по уговору, так как девица меня даже не узнала. Сатанинский случай... — Да, но случай, нити которого сотканы умелой рукой. 61
* * * Чтобы немного развлечься, Мартин предпринял круговое путешествие в Норланд и по Норвегии с надеждой развлечься и отдохнуть. Через несколько недель встретил я Мартина на улице в Лунде. — Хорошо ли ты проехался? — спросил я. — Сатанинское путешествие! — ответил он мне. — Теперь я не знаю, чему верить. Несомненно, кто-то есть, кто бросает мне вызов, и борьба между нами неравна. Послушай только. Я приехал в Стокгольм, чтобы там немного повеселиться на большой выставке; но, несмотря на то что у меня в городе сотни друзей, я никого не застал. Все переехали в деревню. Я один. Я живу в своей комнате день, но затем меня оттуда вышибает другой, которому мой брат по ошибке давно дал обещание. Досада так повлияла на меня, что я и на выставку не хожу! Гуляю по улицам и встречаю девушку. В это мгновение тяжелая рука опускается мне на плечо; дядюшка, очень серьезный мужчина, которого я всего раза два в своей жизни и видел и которого нисколько не мечтал встретить, приглашает меня провести вечер с ним и его женой. Я должен был проделать все, что мне неприятно. Чисто колдовство какое-то! Дальше — тысячу километров, один, в вагоне среди унылой местности. В Арескутане, конечной цели моей экскурсии, имеется только одна гостиница, и там съехались все мои антипатии. Глава приверженцев свободной церкви направлял свою паству, и псалмы пелись по утрам, днем и по вечерам. Можно было человека вывести из себя. Но одно мне казалось несколько странно, чтобы не сказать оккультно, а именно, что в этой порядочной и тихой гостинице по ночам заколачивали ящики. — Над твоей головой? — Да! И удивительно, что это вколачивание гвоздей преследовало меня во все время моего путешествия по Норвегии. Когда же я требовал объяснения у содержателя гостиницы, то он уверял, что ничего не слышал. 62
— Да ведь это совсем как со мной! — Да, это как с тобой! Но то, что случилось со мной в Христиании, превосходило все, что могли бы изобрести мои злейшие враги. Я многих знаю в Христиании, все мои знакомые еще находились в городе, но никого из них я захватить не мог! Один! По-прежнему один! Когда я таким образом один сидел в кофейне Grand Hotel, сидевший у столика возле меня молодой человек заговаривает со мной. Обрадованный тем, что наконец имею случай услышать свой собственный голос, я, вопреки своему в этих случаях обыкновению, отвечаю. Так как он показался мне благовоспитанным и скромным, то я в конце концов пригласил его разделить со мной компанию, и мы провели вместе вечер. Я должен добавить, что через несколько часов молодой человек неясными намеками дал мне понять, что он не тот, за кого себя выдает. Он в разговорах сам себе противоречил, говорил не особенно связно, и я никак не мог себе уяснить, с кем имею дело. Поздней, ближе к ночи, перед нашим столиком остановился один мой норвежский приятель, которого я три года не видал. Он с каким-то лукавым выражением поздоровался со мной, что совершенно чуждо его серьезному характеру, и украдкой взглянул на моего соседа. Затем он рассмеялся и выругался мне в лицо, причем намекнул, что мой товарищ мне друг, состоящий со мной в отношениях сверхъестественной интимности. На мои протесты он просто сказал: «Не стесняйтесь! Не стесняйтесь! Тут всякий себя чувствует как дома, и нечего стесняться». Что мне было говорить? Что мне было делать? Молодой человек не рассердился. Мой друг же, вероятно, выпивший лишний стакан вина, продолжал: «Впрочем, ничего дурного в этом нет, ведь это переодетая женщина». Тут молодой человек встал, вышел на середину кофейни, переполненной публикой, и сделал телодвижение, как бы долженствующее доказать обратное. Это превосходит все границы! 63
Это неслыханная вещь, но это правда! И никто против этого не протестовал, только все рассмеялись. Но этим еще не кончилось! В ту минуту, когда я собрался было уходить, незнакомый юноша попросил у меня денег взаймы. Оскорбленный, вне себя от возмущения, я все же не нашел возможным отказать, но так как мелких денег у меня не оказалось, то я отправился к буфету в сопровождении незнакомца. Представь себе всю сцену: как я этому сомнительному милостивому государю вручаю деньги, словно он получает от меня какое-то вознаграждение, и как стоявший за нами лундовский учитель взглянул на меня взглядом, где написано было самое гнуснейшее подозрение. Хорошо! Нечего сказать! — Знаешь ли что: слушая твои рассказы, мне невольно припоминаются некоторые сказки Гофмана. И когда я на днях перечитывал «Диавольские эликсиры», то мне пришло на ум, что фантазия немецкого писателя основана на пережитых случаях. — Скоро всему придется верить! Ну а какая же нравственная сторона этого? Есть ли какой-нибудь смысл выставлять меня в ложном свете перед другом и перед целой толпой! Что значило это наказание? Нельзя сердиться на таинственные силы за то, что они принимают подобные меры. Думаешь ли ты, что я предпринял что-либо, чтобы опровергнуть слухи, порожденные одним немецким писателем, который приписывал мне неестественные инстинкты? Нет! Я тогда проклинал его, а теперь наблюдаю за своей чувственностью. Впрочем, Сведенборг научил меня, что подобные наказания, которые постигают нас без разбора, существуют для того, чтобы мы испытали мученичество, которое мы сами причиняем невинным людям клеветой, позорными сообщениями и необдуманными словами, которые мы часто произносим. Это возможно, но на меня навсегда легла печать порока в глазах моего друга, и это его мнение мне уже никогда не удастся вполне изменить. Это очень прискорбно, но это так! 64
* * * Правда, я бы не передавал этих банальных рассказов, если бы они не наводили на мысль о присутствии какой- то реальности, которая и не реальна, и не видение, но которая как бы, как фантасмагория, вызвана незримыми духами, чтобы предостеречь, учить или карать. Это состояние, названное теософами астральной планетой, в последней части Arcana Сведенборга носит название: «Видения или Виза». «Существует два рода образов, совершенно особенных, в которые я переселялся только для того, чтобы знать, как и что с ними произошло и как понять слова: что они были восхищены из тела и духом унесены в другое место. Человек приходит в состояние, которое является чем-то средним между сном и бодрствованием; и когда он приходит в такое состояние, он ничего не чувствует, кроме того, что он вполне бодр. Это то состояние, когда говорят «быть восхищенным из тела» и когда не знаешь, находишься ли в теле или вне его. Скитаясь по улицам города и по полям, вступая в разговоры с духами, я сознавал твердо, что не сплю и так же ясно вижу, как обычно. Так скитался я, не сворачивая с дороги и не будучи призраком, я видел рощи, реки, дворцы, дома, людей и пр.; но после того как я проскитался так несколько часов, я вдруг перешел в тело и понял, что переменил место. Это очень меня удивило, и я обратил внимание на то, что до этого был в том состоянии, о котором говорят, что «он был духом унесен в другое место». * * * Вернувшись из путешествия, живет друг Мартин один в родительском доме, так как семья вся разъехалась на лето в разные стороны. Я не буду утверждать, что он боится, но чувствует он себя неприятно. Иногда слышит он шаги и другие звуки из комнаты отсутствующей сестры, иногда чихание. Недавно среди ночи услыхал он какой-то треск, напоминающий звуки от точения косы. 65
— Одно к одному, — подумал он, — странные творятся вещи, но в то мгновение, когда я вступил бы в переговоры с таинственными силами, я бы погиб. Это были его последние слова, а тем временем быстрыми шагами приближалась осень. VII ИЗУЧЕНИЕ СВЕДЕНБОРГА Пока таким образом протекала жизнь, я продолжал изучать Сведенборга, благодаря тому что его произведения, которые вообще найти довольно трудно, с продолжительными промежутками попадались мне в руки одно за другим. В Arcana coelestia изображается ад на вечные времена, без надежды на конец, без намека на утешение. Apocalypsis revelata говорит об учреждении покаяния. Последствием всего этого было, что до наступления весны я жил под каким-то гнетом. Временами, однако, стряхивал я с себя этот гнет в надежде, что пророк в некоторых частных случаях ошибался и что Владыка жизни и смерти выкажет себя более милосердным. Но чего нельзя утаить — это бросающееся в глаза согласование между видениями Сведенборга и теми большими и малыми происшествиями, встретившимися мне и друзьям моим в этот страшный год. Лишь в марте месяце нашел я у букиниста книгу «Чудеса Неба и ада», а затем «О супружеской любви». Только тогда я освободился от злого духа, преследующего меня с момента открытия для меня влияний таинственных сил. Бог есть любовь; он управляет не рабами и потому одарил смертных свободной волей. Нет злых сил, а обязанность карающего духа исполняет служитель Божий. Наказания не бывают вечными; каждому дана возможность искупить то, в чем он согрешил. Наложенные на нас страдания имеют целью улучшение собственного «я». 66
Начало приготовлений к жизни духовной выражается опустошением (vastatio): сдавливание груди, симптомы удушения, болезнь сердца, страшные приступы страха, бессонница, кошмары. Все это, чему был подвержен Сведенборг в 1744 и 1745 годах, описано в сочинении «Сны». Признаки этого болезненного состояния видны во всех недомоганиях, которым современные люди подвержены, так что я решаюсь утверждать, что мы находимся лицом к лицу с новой эрой, в которой «духи пробуждаются и хорошо становится жить». Эти angina pectoris, приступы бессонницы, все эти ночные страхи, которые пугают наши чувства и которые врачи охотно причисляют к эпидемическим заболеваниям, не что иное, как дела невидимых сил. Как же можно объяснить эпидемическим заболеванием то, что здоровых людей систематично преследуют небывалые раньше происшествия, тревоги и недовольство? Эпидемия совпадающих обстоятельств? Да ведь это пошлость! * * * Сведенборг стал для меня Вергилием, ведущим меня через преисподнюю, и я слепо следую за ним. Он страшно карает, с этим я согласен, но он умеет и утешить, и мне он кажется менее строгим, чем протестантские «лезеры». «Человек может накапливать сокровища, если только он делает это честным образом и разумно ими пользуется; он может жить и одеваться по своему достатку, вращаться среди людей одного с ним общества, пользоваться невинными житейскими наслаждениями, выглядеть радостным и довольным и не иметь угрюмого вида и бледного лица; словом, он может жить и поступать как богач в этом мире, а после смерти идти прямо на Небо, если только он сохранит внутреннюю веру в Бога и любовь к Нему и если так поступал по отношению ближнего, как того требует долг». «Я беседовал с несколькими людьми, которые перед смертью еще отрешились от жизни и удалились в уединение, чтобы там посвятить жизнь лицезрению небесных предметов и этим проложить себе верный путь 67
к Небу; все почти выглядывали мрачно и уныло; они казались недовольными тем, что другие им не подражают и что сами они не награждены большей славой и более счастливой судьбой; они живут в уединенных местах затворниками, но почти так же, как могли бы жить на земле. Человек создан для совместной согласной жизни. В общежитии, никак не в одиночестве находит он неисчислимые случаи проявить христианскую доброту»... «В уединенной жизни видишь только себя одного, забываешь других; от этого происходит то, что думаешь только о себе одном или же о свете, чтобы избегать или презирать его, что является противоположностью христианской любви». Что же касается так называемой вечной муки, то в последний момент пророк является спасителем тем, что освещает нас лучом надежды. «Те из них, на спасение коих можно надеяться, переносятся на опустошенные места, которые представляются вполне безотрадными; их там оставляют, пока грусть от того, что они там находятся, доведет их до крайнего отчаяния, потому что это единственный способ обуздания злобы и лжи, поработивших их. Дойдя до этого, они кричат, что они не лучше животных, что они преисполнены ненависти и злобы и что они прокляты; им это извиняется, как крики отчаяния, и Бог смягчает их чувства, чтобы они не изрыгали проклятий и брани выше границ, заранее определенных. Когда они выстрадали все, что только можно выстрадать, так что тело их как будто умерло, то они уже о нем не пекутся и готовы таким образом к искуплению. Я видел, как некоторые из них открывали себе доступ на Небо после того, как они испытали все страдания, о которых я говорил. Когда же их туда впускали, то они проявляли такую радость, что я бывал тронут до слез». То, что католики называют conscientia scrupulesa, т. е. чуткость совести, является влиянием злонамеренных духов, которые по пустякам пробуждают угрызение совести. Им приятно накладывать на совесть подобное бремя, и это не имеет ничего общего с исправлением грешника. 68
Точно так же бывают и нездоровые искушения. Злобные духи вызывают в глубине души все то злое, что человек сделал еще с детства, так что дело принимает плохой оборот. Но ангелы открывают все, что в нем есть доброго и правдивого. Это и есть та борьба, которой дано название «угрызения совести». Произведения Сведенборга охватывают неизмеримо много, и он ответил на все мои вопросы, как бы они горделивы ни были. Полная тревоги душа, страдающее сердце, tolle et lege!. VIII КАНОССА Истерзанный таинственными преследованиями, я уже давно предпринял тщательное испытание своей совести, и, верный своей новой тактике в отношениях к ближним всегда винить себя, я нахожу свою истекшую жизнь ужасной, и мое личное «я» возбуждает во мне гадливость. «Это верно, что я раздражил молодежь против всего существующего, против религии, законов, правительства, нравственности. Теперь я наказан за свое безбожие». После некоторого молчаливого размышления я задаю себе следующий вопрос: «А другие, противники моих разрушительных идей, благочестивые сторонники нравственности, государства, религии, могут ли они спокойно спать по ночам, и даруют ли им таинственные силы успех в их светских предприятиях?» Обозревая судьбу столпов общества и всю их историю, я принужден ответить: нет! Отважный борец за идеалы в поэзии и в жизни, писатель обиженных и хороших людей не может спать по ночам, потому что он страдает сильной истерией, которая своими припадками будит его и которая хорошо известна в Сальпетриере. И к довершению зла его покинул гений-хранитель, так что писатель запутался, когда 69
несколько лет тому назад увлекся спекулятивными делами, которые довели его почти до крайности. Мне тяжело это вспоминать, потому что мое беспокойство только растет, когда я вижу, что самые благородные стремления ведут лишь к банкротству. А мои противники по вопросу о религии? Тот, кто хотел, чтобы я как-нибудь попал в тюрьму за богохульство, сам попался за подлог. Не думайте, читатель, что я его преступлением извиняю свое богохульство! Я огорчен тем, что потерял веру в очистительную задачу христианства благодаря такому печальному примеру. А та женщина, бравшая нравственность под свою охрану, сторонница угнетенных женщин, пророчица, с ее пылкими и откровенными речами молодым людям! Что сталось с ней? Никто этого не знает, но над нею тяготеет обвинение в ужасных вещах. Допустимо, не так ли? Что касается других столпов нравственных и религиозных вопросов, то я о них умолчу: они пустили себе пулю в лоб или из боязни неприятного допроса покинули поле битвы. Словом, суд, кажется, одинаково предстоит виновному и невинному, и один может так же быть обижен, как и другой! Что это делается на свете в настоящее время? Настал ли тот суд, который должен был неумолимо осудить содом? Неужели должны все погибнуть? Нет ли правого? Ни одного! Да будем мы в таком случае дружны и будем страдать вместе, как соучастники одного преступления, не восставая один против другого. * * * Я принес покаяние за мои предосудительные поступки, и я отрекаюсь от моего прошлого. Позвольте же мне сказать слово в свою защиту. Молодежь была во все времена революционна, легкомысленна, развратна. Разве это я породил дух возмущения и порок? Прежде и я был молод, дитя своего време¬ 70
ни, ученик моих учителей, жертва обольщения. Чья же вина и почему сделали меня козлом отпущения? Предположим, что это была ложь и что я не тот, за кого люди меня считают. Тогда на чашку весов падает черная магия. Но я по неведению пытался бороться с ней. Ну а тогда восстание против таинственных сил? Да, восстание! Ну а те, которые жизнь свою провели на коленях в мольбе и самоунижении и которые все не признаны. Признаемте, что положение безнадежное! И что все мы во власти сильных мира сего и будем повержены в прах и унижение, пока мы не станем самим себе противны и не почувствуем влечения к Небу! Самоуничижение, отчаяние в собственном «я», под влиянием тщетных стараний себя исправить — вот путь к высшему бытию. И еще припомните одно: путь к Риму, королевский путь, шел через Каноссу! IX ПРОТИВОРЕЧАЩИЕ ДУХИ Несмотря на все перенесенное мною мучение, восстает во мне дух мятежный и нашептывает подозрения к доброжелательным намерениям моего незримого путеводителя. Случай дал мне в руки «Волшебную флейту», оперный текст Шиканедерса. Старания и попытки молодой парочки наводят меня на мысль о том, что я обманут обольстительными голосами, и так как я не выдержал бы затруднений и страданий, то уничтожился бы, изнемог. Я невольно вспоминаю Прометея, не перестававшего плевать на богов, пока коршун терзал его тело. И в конце концов мятежник, не принесший публичного покаяния, был принят в круг олимпийцев. Огонь воспылал, и злые духи спешат подбрасывать топлива. 71
Оккультный журнал, доставленный мне по почте, ободряет мое малодушное настроение, причем он излагает лишь разрушительные теории, как, например, следующее: «Как известно в старинных книгах Вед, на мир смотрят как на великое принесение жертвы, где Бог, жрец и жертва, сам себя приносит в жертву и этим раздвоя- ется». (Ведь вот моя собственная идея, которую я выразил в «Мистерии», приложенной к драме «Учитель Олоф».) Дальше так: «Все основы, составляющие вселенную, не что иное, как павшие божественные лица, которые через царства минералов, растений, животных, людей и ангелов опять возносятся на Небо, чтобы снова пасть». Эта идея, которую знаменитый Александр фон Гумбольдт точно так же, как историк Кант, сочли божественной. .. (Да, она божественна!) «Как известно, боги Греции и Рима были людьми. Сам Зевс, больший из всех, родился на Крите, где он был вскормлен козой Амальтеей. Он сверг отца с престола и принял все меры к тому, чтобы самому не быть сверженному. При нападении гигантов, когда большинство богов малодушно покинули его и скрылись в Египте, приняв вид растений, ему удалось-таки при содействии наихрабрейших быть победителем. Но пришлось ему трудно». «У Гомера борются боги против людей и иногда получают раны. Галльские предки тоже ссорились с Небом, метали в него стрелы, когда думали, что оно им угрожает». «Израильтяне были воодушевлены теми же чувствами, как и язычники. Как у одних был Иегова (Бог), так у других был Елогим (Боги). Библия начинается со следующих слов: Он есть, был и будет. Один Бог вместо богов. Один вместо множества». «Когда Адам содеял навеки благословенный грех, который далек от того, чтобы быть падением, а составляет благородный бег ввысь, как предсказывал это змий, то Господь сказал: Се Адам бысть, яко един от Нас, еже разу 72
мети доброе и лукавое. И Он тут же прибавил: И ныне, да прострет руку свою и возьмет от древа жизни, и вкусит, и жив будет вовек»... «Древние, следовательно, видели в богах людей, вознесшихся до положения властелинов и старавшихся сохранить власть при помощи государственного переворота, причем они препятствовали другим возвеличиться в свою очередь. Отсюда произошла борьба людей с целью прогнать узурпаторов и сопротивление последних с целью сохранить присвоенную власть». И вот мы раскрыли шлюзы. «Подумайте, мы боги!» «И сыновья богов спустились на землю и взяли себе в жены дочерей смертных, которые породили детей. Из этого союза вышли гиганты и все знаменитые мужья, воины, государственные мужи, писатели, художники». Снова оживает собственное «я», подумайте, мы — боги! Вечером, когда настроение в трактире дошло до известной высоты, образовался кружок вокруг профессора музыки. Друг мой философ, которому я успел сообщить открытие о нашем родстве с богами, просит послушать моцартовского Дон-Жуана, прежде всего финал последнего действия. «О чем идет речь?» — спрашивает кто-то, не посвященный в классический репертуар. «Дьявол приходит за сластолюбцем!» Адское мучение, так хорошо переданное Моцартом, угрызения совести, доведенные до того, что муж женщины, им обманутой, кончает ради нее самоубийством, все это развертывается в плачущем тоне, как острая невралгия. Смех стихает, замолкают шутки, и по окончании пьесы воцаряется жуткое молчание. «Нет, выпьемте!» Чокаются, но веселье улетело, олимпийское настроение погасло. Наступила ночь, а полные ужаса хроматические рулады снова звучат подобно неизмеримым волнам, которые возносятся и падают и подымают в воздух жалких людей, выкинутых кораблекрушением, чтобы потопить их в следующее же мгновение. 73
* * * Пока потомки богов тщетно стараются облечься в соответствующее их высокому происхождению достоинство, ночь все более углубляется, и ресторан собираются запирать. Приходится вставать и уходить каждому в свою одинокую постель. Когда компания проходила мимо собора, окутанного в ночную тень, блеснула молния и бросила белый свет на фасад, на котором праведные и грешники стоят коленопреклоненно перед престолом Агнца. «Что это такое было?» Это не было грозой! Все содрогнулись и остановились. Это моментальный фотограф работал в своем магазине при магии. Всем стало досадно за робость, а я, со своей стороны, не мог подавить в себе воспоминание о вспышке огня в театре при исчезновении Дон-Жуана. Когда я достиг своей комнаты, мною овладел леденящий и в то же время палящий ужас. Сняв с себя платье, я вдруг слышу, как гардероб сам раскрывается. — Тут кто-нибудь есть? Ответа нет! Я падаю духом, и одно мгновение мне хочется снова выйти и провести ночь среди грязных, темных улиц. Но усталость и отчаяние удручают меня, и я предпочитаю умереть на хорошей кровати. Раздеваясь, я предвижу тяжелую ночь и, растянувшись в постели, берусь за книгу, чтобы рассеять настроение. В эту минуту моя зубная щетка падает с умывальника на пол! Без видимой причины. Дальше, но немедленно за этим приподнимается крышка ведра и снова с треском опускается. И это на моих глазах! без того, чтобы произошел какой-нибудь толчок, среди совершенно тихой ночи. У вселенной нет больше тайн от гигантов и гениев, но разум безмолвствует перед какой-то крышкой, противящейся законам тяготения. А страх перед неведомым заставляет дрожать мужчину, предполагавшего, что он разрешил загадку сфинкса! 74
Я испугался, страшно испугался, но не хотел покинуть позиции и продолжал читать. Вдруг, как хлопок снега, падает с потолка искра или маленький блуждающий огонек и потухает над моей книгой. Читатель, и я не помешался! Сон, благословенный сон скрывает в себе засады, где прячутся убийства. Я не решаюсь заснуть, но у меня не хватает силы бороться со сном. Ведь это ад! Когда дремота овладевает мною, то я чувствую гальванический удар, похожий на громовой, но он, однако, меня не убивает. Мечи свою стрелу против Неба, гордый галл! Небо никогда не бездействует! * * * Так как всякое сопротивление тщетно, то я кладу оружие после новой попытки к сопротивлению. В период этой последней неравной борьбы, случается, я вижу блуждающие огни даже среди белого дня, но приписываю видение болезненности зрения. Тогда извлекаю я из Сведенборга объяснение о значении блуждающих огней, которых я с тех пор больше не видал. «Другие духи стараются внушить мне обратное тому, что сказали мне наставляющие меня духи. Эти противоречащие духи были на земле людьми, изгнанными из общества за преступность. Их приближение узнается по вспыхивающему огоньку, как бы опускающемуся на ваше лицо. Они садятся на спину человека, а затем осязаются во всех членах. Они проповедуют, что не следует придавать веры тому, что сказали сообща наставительные духи и ангелы, и что не надо применять свое поведение к полученным от них наставлениям, а надо жить для собственного удовольствия в полной невоздержанности и свободе. Обыкновенно они появляются, когда исчезли другие. Люди знают им цену и мало обращают на них внимания, но благодаря им они все же научаются тому, что есть добро и зло, потому что понятие о свойствах добра приобретается посредством знакомства с его обратной силой. 75
X ВЫДЕРЖКА ИЗ МОЕГО ДНЕВНИКА 1897 ГОДА 7-го февраля. Что-то вроде каменного ливня, направленного на окно моей новой квартиры, в продолжение всей первой ночи после моего переезда туда. На следующий день мне сказали, что это был град. 12-го февраля. Выскочил из постели, услыхав женский голос. Святой Хризостомус, ненавистник женщин, внушает мне следующее: «Что такое женщина? Враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, природная искусительница, желанное несчастье, источник неиссякаемых слез, плохое творение Создателя, одаренное ослепительно прекрасной наружностью». «Раз первая женщина вступила в сношение с дьяволом, почему бы не делать того же и ее дочерям? Создана она из закругленного ребра, все ее духовное направление криво и скошено и сворачивает в сторону злого духа!» Хорошо сказано, святой Хризостомус, золотые твои уста! 28-го февраля. Зяблики щебечут, голубая полоска моря вдали манит меня, но стоит мне взять в руки свой чемодан, как меня атакуют неведомые силы. В сущности, я знаю, что для меня отрезаны пути к бегству, я нахожусь в заключении. Чтобы немного рассеяться, хочу я начать писать свою книгу Inferno; но мне не дано осуществить этого. Стоит мне взять в руку перо, как мысли мои как бы гаснут и я ничего не могу вспомнить или все представляется мне происшествиями, лишенными всякого значения. 76
2-го апреля. Немецкий литератор просит меня сообщить ему мое мнение о князе Бисмарке для журнальной статьи. Я не могу не любоваться человеком, который сумел так руководить всем современным ему миром, как это сделал Бисмарк. Его делом считается объединение Германии, а однако он великое государство разделил на две части с одним монархом в Германии, с другим — в Вене. К вечеру по всей моей комнате распространился запах жасмина, сладкая тишина царит в моей душе, на этот раз я всю ночь спал спокойно. (Сведенборг утверждает, что присутствие доброго духа, ангела, сказывается распространением аромата. Теософы утверждают то же, но заменяют слово ангел словом махатма.) 5-го апреля. Мне говорили, что значительных размеров скульптурное произведение Эббе, изображающее распятую женщину, разбито во время перевозки на Стокгольмскую выставку. Совпадение: картина моего друга X., изображающая распятую женщину, на которую за долги был наложен арест и которую повесили куда-то на дворе над помойной ямой (Inferno). 10-го апреля. Читал всякую всячину. Шатобриана Memoires doutre tombe; Лас-Каза — Memorial de S-te Helene. Кто такой был Наполеон? Чье это воплощение? Родился он в Аяччо, греческой колонии, получившей имя свое от Аякса. I) Аякс — сын Телемаха, был побежден Одиссеем и, помешавшись с горя, умертвил стада греков, думая этим распространить смерть среди врагов. Однажды, когда один из богов, покровителей Трои, укрыл оба войска одной тучей, чтобы способствовать бегству троянцев, он воскликнул: «Великий бог! даруй нам снова дневной свет и борись против нас». 77
II) Аякс — сын Фи лея, потерпел кораблекрушение на возвратном пути после осады Трои, спасся, взобравшись на утес, и храбро набросился на богов, в наказание за что он был ввергнут в пучину морскую. Наполеон, как нарочно, родился на месте, ознаменованном воспоминаниями об Илиаде. Паоли-а-Порта сказал однажды молодому Наполеону: «В тебе ничего нет современного! Ты человек времен Плутарха». Руссо, до появления на свет Наполеона, изучал Корсику, жители коей желали иметь в нем законодателя. «Есть еще страна в Европе, в которой возможно создавать законы: это остров Корсика... У меня есть предчувствие, что когда-нибудь этот маленький остров удивит всю Европу». Норцилле Бонапарте отдал в 1266 году свою честь за Конрада Швабского, которого Карл Анжуйский велел умертвить. Ветвь Франкини Бонапарте имела в своем гербе три золотые лилии, как Бурбоны. Наполеон был в родстве с Орсини. Орсини — имя того убийцы, который покушался на жизнь Наполеона III. На трех островах протекли дни Наполеона, тяжелые дни: Корсика, Эльба и Св. Елены. В географическом сочинении, которое он составил в юности, он называет последний «маленький остров». (Слишком маленький, и тем тяжелей!) Во время войны с Англией послал он без видимого повода крейсер вокруг острова Св. Елены. Смерть Наполеона дает воображению оккультиста широкое поле. «Погода была ужасная: проливной дождь лил не прекращаясь и ветер грозил все смести. Иву, под которой Наполеон имел обыкновение сидеть, вырвало с корнем. Все наши посадки лежали опрокинутыми. Устояло одно лишь каменное дерево, как вдруг ураган схватил его и опрокинул прямо в грязь... Ничто, что любил император, не должно было его пережить». Больной не переносил света; пришлось положить его в темную комнату. Уже умирающий, вскочил он с постели, чтобы погулять по саду. 78
«Судороги в брюшной полости, тяжелые вздохи, болезненные крики, конвульсивные движения — все это в предсмертной борьбе разразилось громким болезненным хрипом, и этим кончилось». Новеррец заболел, и с ним сделался бред: «Ему представлялось, что император в опасности и зовет на помощь». Когда Наполеон испустил дух, его губы приняли выражение мирной улыбки, и в могиле труп сохранялся целых девятнадцать лет. Это — выражение умиротворения. Когда в 1840 году гроб был открыт, тело оказалось отлично сохранившимся. Подошвы ног были белые. (Белые plantae pedis означают, по Сведенборгу: «Твои грехи прощены».) Хорошо сохранились и руки (однако левая рука не была белой), они были мягки и сохранили свою красивую форму. Все тело было туманно-белое: «как будто виднелось сквозь густой тюль». На верхней челюсти находилось лишь три зуба. (Странное совпадение: у герцога Энгийского оставалось всего три зуба, когда он был расстрелян. Прибавлю, кстати, следующее: герцог Энгийский появился на свет после 48-часовых родовых мук. Он был тогда темно-синий и без признаков жизни. Его закутали в пропитанный спиртом бинт и поднесли к огню, бинт загорелся. Тут только начал он жить!) Наполеон лежал в гробу в своем зеленом мундире. (Колдуны отличаются своими окрашенными в зеленый цвет платьями...) Шатобриан пишет: «Производство Наполеона в капитаны подписано Людовиком XVI 30 августа 1792 г., а 10 августа он отказался от престола». «Пусть это объяснит, кто может. Что за покровитель руководил предприятиями этого корсиканца? Этот покровитель — Владыка вечности». 18-го апреля, день Пасхи. На одной головне в кафельной печке ясно увидел я следующие буквы: J. N. R. I. (Jesus Nasaraeus Rex Iudaeum). 79
2-го мая. Я увидел молодой месяц, и это меня обрадовало. 3-го мая. Итак, начинаю писать свое Inferno. Мне передали, что с очень известным журналистом вдруг стали делаться по ночам припадки, и оккультисты видели в этом последствие неблагоприятных отзывов о недавно скончавшемся человеке. При чтении вагнеровского Рейнгольда я открываю в нем великого Поэта и понимаю, почему я не мог постичь великое в этом композиторе, музыка которого лишь аккомпанемент к его тексту. Впрочем, Рейнгольд написан как бы в моих видах: W е 11 g u n d е. Weist Du Deun nicht; Wem nur allein Das Gold zu schmieden vergönnt? Woglinde Nur wer der Minne Macht versagt, Nur wer der Liebe Lust verjagt, Nur der erzielt sich den Zauber Zum Reif zu zwingen das Gold. Wellgunde Wohl sicher sind wir Und sorgenfrei: Denn, was nur lebt, will lieben, Meiden will Keiner die Minne. Woglinde Am wenigstens er, Der lüsterne Alp. Alberich (die Hand nach dem Gold ausstreckend) 80
Das Gold entreiss'ich dem Riff, Schmiede den rächenden Ring: Denn hör'es die Flut So verfluch'ich die Liebe! 12-го мая. С глухой безропотностью пил я пять месяцев подряд цикорий и не жаловался. Мне интересно было посмотреть, есть ли граница предприимчивости нечестной женщины (той, которая варит мой утренний кофе). Целых пять месяцев я страдал, теперь же я хочу насладиться божественным напитком с опьяняющим ароматом. Покупаю для этой цели фунт кофе самого дорогого сорта. Это было в полдень. Вечером читаю я у Сар Пела- дана в L'Androgyne на странице 107: «Он вспомнил следующий анекдот старого миссионера. В конце миссионерской поездки, во время проповеди, имеющей очень важное значение, со мной делалась слабость, как только я произносил слова «братья мои»: все мысли улетучивались из головы, слова застывали на устах». «Пресвятая Дева (молился я мысленно), я сохранил лишь одну слабость: мою чашку кофе; жертвую ее Тебе! Сейчас же вернулась ко мне бодрость духа, я превзошел себя и сделал много добра некоторым душам». Какую только роль нарушителя семейной тишины не сыграл в моей семье кофе! Мне стыдно об этом вспоминать, тем более что счастливый результат зиждется не на доброй воле и искусстве, а на неисчислимых обстоятельствах. Итак, завтра меня ожидает огромное наслаждение или разочарование! 13-го мая. Экономка сварила самый отчаянный кофе, какой только можно себе представить. Я приношу кофе как жертву невидимым силам, и с этого дня начинаю пить безропотно шоколад. 26-го мая. Поездка в Бухенвальд. Сотни молодых людей собрались там. Они поют напевы времен моей юности — 81
тридцать лет тому назад; они играют в игры моей юности и пляшут танцы тех же времен. Мною овладевает грусть, и сразу развертывается перед духовными очами вся моя прошлая жизнь; я измеряю мысленно все пройденное пространство, и я как бы ослеплен. Да, скоро конец! Я стар, а путь ведет вниз, к могилам. Я не могу удержать своих слез — я стар! 1-го июня. Вечером ко мне зашел посидеть молодой врач, мягкий по природе и настолько душевно чуткий, что как бы страдает уже по одному тому, что существует. Его тоже мучают угрызения совести; он сожалеет о прошедшем, которого уже поправить нельзя, хотя оно и не хуже, чем у всех других. Он мне истолковывает тайну Христа... «Нельзя переделать того, что уже сделано; нельзя уничтожить ни единого дурного поступка: от этого происходит отчаяние. Но появился Христос. Он один может уничтожить долг, не могущий быть оплаченным, может произвести чудо и снять с души бремя совести и самоуничижения. Credo quia absurdum, и я спасен». «Но этого я не могу, и я предпочитаю выплатить страданиями сам свои долги. Бывают часы, когда я жажду лютой смерти, жажду быть заживо сжигаемым на костре, жажду испытать болезненное наслаждение при причинении боли собственному телу, этой тюрьме души, стремящейся к выси. Для меня Царством Небесным кажется отсутствие материальных потребностей! Встретиться с врагами, чтобы им простить и пожать им руки! Чтобы больше не было врагов, не было злобы, — вот мое Царствие Небесное! Знаешь ли ты, что делает для меня жизнь выносимой? То, что я порой воображаю себе, что жизнь — это полудействительность, что-то вроде злого сна, который насылается на нас ради наказания, и что в момент смерти мы пробуждаемся к действительности, причем сознаем, что это был лишь сон; все зло, нами содеянное, — лишь сон. Таким образом сглаживаются угрызения совести относительно поступков, ко¬ 82
торых оказывается в действительности не было. Вот оно искупление, спасение!» 25-го июня. Я кончил писать Inferno. Божья коровка села на мою руку. Я жду приметы, чтобы готовиться в путь. Божья коровка улетает и летит к югу. Итак, мне надо двигаться к югу. С этого мгновения я твердо решил ехать в Парижа. Но мне кажется сомнительным, что мне станут благоприятствовать неведомые силы. Будучи жертвою внутренней борьбы, я пропускаю весь июль, а с наступлением августа месяца ожидаю знамения, чтобы принять решение. Порою приходит на ум, что повелители моей судьбы не солидарны между собой и что я являюсь объектом их раздора. Один толкает меня к отъезду, другой удерживает. Наконец утром 24-го августа вскакиваю я с кровати, отдергиваю занавеску окна, и мне в глаза бросается ворона, сидящая на дымовой трубе очень высокого дома. Она ведет себя точь-в-точь как флюгер над башней церкви Notre-Dame-des-Champs (прочтите Inferno), притворяется, что летит своей дорогой, ударяет крыльями, обернувшись на юг. Я отворяю окно. Тогда птица взлетает, летит прямо на меня и затем скрывается. Я принимаю это как знамение и укладываюсь в до- рогу. XI В ПАРИЖЕ Еще раз (не будет ли это в последний раз?) выхожу я из вагона на платформу Северного вокзала. Я не задаю себе вопроса, что мне тут делать, так как чувствую себя в столице Европы как дома. Во мне понемногу созрело решение не вполне ясное, признаюсь, — искать себе убежища в Бенедиктинском монастыре в Солеме. 83
Но прежде всего иду я на старые места с их болезненными и все же дорогими воспоминаниями. Итак, я снова вижу сад Люксембурга, отель Орфила, Монпарнасское кладбище и Ботанический сад. На улице Ceusier я останавливаюсь на мгновение и украдкой бросаю взгляд в сторону сада моей гостиницы на улице Clef. Велико мое волнение при виде флигеля с моей комнатой, где я избавился от смерти в страшную ночь, когда я, не зная того, был близок к смерти. Можно легко представить себе мое чувство, когда я направился к Ботаническому саду и увидел следы урагана, опустошившего именно мою аллею, где находятся медведи и бизоны. На обратном пути, на улице Saint-Jacques попадается мне книжная лавка спиритов, и я покупаю «Книгу духов» Аллана Кардека, которую я раньше не знал. Я принимаюсь за чтение ее. Да ведь это Сведенборг и в особенности Блаватская, а когда я на каждом шагу нахожу свой собственный «casus», то не могу не признать, что я спирит. Я — спирит! Мог ли я ожидать, что я этим кончу, когда я потешался над моим бывшим начальником в Королевской библиотеке в Стокгольме, потому что он был сторонником спиритизма! Никогда не знаешь, к какой пристани в конце концов пристанешь! * * * Продолжая изучать Аллана Кардека, я замечаю, что исподволь снова начинают повторяться прежние тревожные симптомы. Снова возобновляется шум над моей головой, со мной делается удушье, проявляется страх перед всем. Но я не поддаюсь и продолжаю читать спиритические журналы, неослабно наблюдая за своими мыслям и поступками. Но вот однажды после весьма недвусмысленного предупреждения я в два часа ночи был разбужен сердечным припадком. Я понял предостережение: запрещено посягать на тайны неведомых сил. Я отбрасываю недозволенные книги. Ко мне немедленно возвращается спокойствие. Это для меня достаточное доказательство того, что высшая 84
воля исполнена. В следующее за сим воскресенье отправляюсь в Notre-Dame и присутствую на вечерней службе. Взволнованный обрядом, несмотря на то что я ни слова не понимаю, я плачу и ухожу с полным убеждением, что здесь, в соборе Богоматери, пристань спасения. Однако нет! Оно не так! На следующий день читаю я в газете La Presse, что аббат монастыря Солеме отстранен от должности за преступление против нравственности. — Неужели же я вечно должен быть игрушкой, насмешкой невидимых сил! — воскликнул я, пораженный. Но затем я умолкаю и откладываю непристойную статью, решившись выждать! В книге, которая затем случайно попадает мне в руки, проглядывают взгляды моего руководителя. Эта книга — «Искушения святого Антония» Флобера. «Я пожрал, — говорит Сфинкс, — всех тех, которые мучимы тоской по Богу». Эта книга делает меня больным, и мне становится страшно, когда я обнаруживаю в ней мысли, изложенные мною в упомянутой раньше книге «Таинственная игра»: вмешательство злых духов в права Бога милосердного! И я, просмотрев книгу, бросаю ее как искушение дьявола, ее сочинившего. «Антоний совершает крестное знамение и снова погружается в молитву». Этими словами кончает автор свою книгу, и я следую примеру святого Антония. После этого получаю я книгу «En route» Гюисман- са. Зачем не попало это признание раньше в мои руки! Было важно, чтобы два аналогичных случая развивались параллельно, чтобы один укрепился бы благодаря другому. Любопытный, вызвавший Сфинкса, им поглощен, чтобы душа его была спасена у подножия креста. Так пусть теперь ради меня какой-нибудь католик отправится к траппистам и перед священником принесет покаяние; что же касается меня лично, то достаточно того, что mea culpa будет письменно известна coram populo. Впрочем, те восемь недель, проведенные мною в Париже, пока я писал настоящую книгу, могут равняться жизни 85
в монастыре и даже больше того, так как я положительно вел жизнь отшельника. Жилищем служила мне маленькая комната, не больше монастырской кельи, с решетчатыми окнами, наверху, под самой крышей. Через решетку в окне, открывающемся на большой двор, вижу я клочок неба и серую стену, обросшую плющом, который тянется кверху, к свету. Одиночество, само по себе страшное, становится еще мрачней два раза в день, когда я хожу в ресторан среди шумной толпы людей. Прибавьте к этому холод, вечный сквозной ветер в комнате, отчего я схватил невралгию, страх остаться вскоре без всяких средств и все увеличивающийся счет. Это хоть кого удручит! А кроме того, угрызения совести! В прежнее время, когда я себя самого считал ответственным, меня огорчали лишь воспоминания о содеянных глупостях. Теперь же бичует меня сам злой дух. И в довершение всего представляется мне мое прошлое как хитросплетение преступлений, как целая связь безобразных поступков, злоупотреблений, грубостей в словах и делах. Целые картины прошлого восстают передо мной. Я вижу себя то в одном, то в другом положении, и всегда получается омерзительное впечатление. Я удивляюсь, как мог кто- нибудь меня любить. Я в самых разнообразных вещах обвиняю себя: нет ни одной низости, ни одного отталкивающего поступка, которые не были бы написаны черным по белому. Я прихожу в отчаяние от самого себя и хотел бы умереть. Бывают минуты, когда стыд гонит кровь мою в лицо и уши пылают. Эгоизм, неблагодарность, злоба, зависть, гордость — все смертные грехи кружатся в хороводе перед пробудившейся совестью. Душа мучается, тем временем ухудшается состояние моего здоровья, силы слабеют, а с физическим истощением душа вступает в период, предвещающий освобождение ее от тины. Я читаю теперь «Le Presbyture» Тёпфера и «Рождественские рассказы» Диккенса, и эти книги дают мне невыразимую душевную тишину и радость. Я возвраща¬ 86
юсь к идеалам лучшей поры моей юности и снова приобретаю рассеяные в продолжение жизни сокровища. Возвращается вера в природную доброту людей, в невинность и бескорыстие, в добродетель! Добродетель! Это слово изъято из современных наречий, оно считается сплошной ложью! (В это как раз время узнал я из газет, что в Копенгагене была представлена моя пьеса «Супруга господина Бенгта». В этой пьесе пробуждаются любовь и добродетель, как и в «Тайне гильдии». Пьеса не понравилась теперь точно так же, как и при первой ее постановке в 1882 году. Почему? Потому что люди того мнения, что говорить о добродетели —скучная болтовня!) * * * Я только что перечитал «Орля» Мопассана. Ведь это финал Дон-Жуана, не так ли? Кто-то невидимкой входит среди ночи в спальню. Неизвестный пьет воду и молоко и решается этим высосать кровь у бедного Дон-Жуана, который, преследуемый, наконец сам накладывает на себя руки. Это действительно из области пережитого: я в этом узнаю себя; я не отрицаю, что имеется некоторое душевное расстройство, но вижу за этим живое лицо. * * * В стене щели, так что дым и угар проникают в мою комнату, что плохо действует на мое здоровье, которое все ухудшается. Когда я сегодня вышел на улицу, то мне казалось, что мостовая колышется под моими ногами, как палуба парохода во время плавания. С большим трудом могу я подняться до Люксембургского сада; аппетит все более пропадает, и я ем только для того, чтобы утишились боли желудка. Обстоятельство, часто повторяющееся со времени моего приезда в Париж, заставляет меня о многом задуматься. С внутренней стороны сюртука, слева, как раз где помещается сердце, слышен правильный стук. Это напоминает стук, производимый в стенах домов жуком, называемым в Швеции домовым или же смертными 87
часами; это будто бы предвещает смерть. Сначала я думал, что это мои карманные часы, но это предположение было разбито тем, что я снял с себя часы, а стук не прекращался. Это не происходит также и от пружинки моих подтяжек или от подкладки моего сюртука. Я всего охотнее объясняю это смертными часами. Несколько ночей тому назад приснился мне сон, снова пробудивший во мне желание умереть и давший мне надежду на лучшее существование без возврата к страданиям земной жизни. Уйдя слишком далеко в пространство, граничащее с темной глубиной, упал я головой вперед, в бездну. Но странное дело! — я упал не книзу, а кверху. Меня непосредственно окутал ослепительно белый свет, и я увидел... То, что я увидел, породило во мне два представления: я умер и я спасен! Чувство высшего блаженства наполнило меня при сознании, что прежнее все кончено. Свет, чистота, свобода осияли меня, и, воскликнув: «Бог!», я понял ясно, что получил прощение, что ад лежит за моей спиной, а передо мной отверзается Небо. После той ночи я чувствую себя на этом свете еще более одиноким, и, подобно усталому, сонному ребенку, я прошусь «домой», мне хочется склонить отяжелевшую голову на грудь матери, заснуть на коленях матери, непорочной жены неизмеримо великого Бога, который себя называет моим отцом и к которому я не дерзаю приблизиться. Но это желание связано с другим, а именно: мне хочется полюбоваться Альпами, в особенности Dent-du-Midi в кантоне Валлиса. Я люблю эту гору больше остальных Альп, хотя не могу объяснить почему. Быть может, потому, что она связана с воспоминаниями о моем пребывании на берегу Женевского озера, где я писал утопии действительности, и о местности, напоминающей мне Небо. Там прожил я лучшие годы своей жизни! Там я любил! Любил жену, детей, человечество, вселенную, Бога! «Я возношу руки свои к Божьей горе и дому Божьему». Париж, октябрь 1897 г.
ИАКОВ БОРЕТСЯ Отрывок По возвращении моем в Париж в конце августа 1897 года я сразу почувствовал себя одиноким. Мой друг философ, ежедневное общество которого стало для меня нравственной поддержкой и который дал мне слово приехать в Париж следом за мной и там провести зиму, застрял в Берлине, причем он не может объяснить, что задерживает его там, так как цель его путешествия — Париж, и он сгорает от желания увидеть светлый город. Итак, я три месяца ожидал его и получил впечатление, что Провидение пожелало оставаться со мною с глазу на глаз, чтобы я отстал от света и удалился в пустыню, где карающие духи основательно потрясут мою душу. В этом Провидение было право, так как одиночество воспитало меня тем, что заставило обойтись без приятной радости общения и отняло у меня друга. Я приучился беседовать с Господом, Ему лишь доверяться и как бы потерял потребность в людях — это всегда мерещилось мне как идеал независимости и свободы. Даже от монастыря, в котором я думал найти для себя защиту в религии, я должен отказаться. Я смотрел на жизнь отшельника как на кару и на способ воспитать себя, не говоря уже о том, что в сорок восемь лет очень трудно свои старые вкоренившиеся привычки заменить другими. Я живу, как упоминал раньше, в маленькой комнатке, не просторней монастырской кельи, с решетчатым окном наверху, под самой крышей, и с высокой стеной, обросшей плющом, перед окном. 89
Там сижу я после утренней прогулки вплоть до половины седьмого; завтракать мне приносят в комнату на подносе. Вечером я выхожу, чтобы пообедать, и перед обедом не выпиваю уже для аппетита рюмочку ликера, который стал мне противен. Почему именно я выбрал маленький ресторан на Boulevard St.-Germain — мне трудно было бы объяснить. Быть может, воспоминание о двух страшных вечерах, проведенных в прошлом году с другом моим оккультистом немце-американцем, приколдовывает меня настолько, что всякая попытка идти в другое место причиняет мне неприятность, которую я назвал бы тенденциозной, и я постоянно возвращаюсь в этот трактирчик, который ненавижу. А основание этому следующее: мой прежний приятель остался здесь должен, а во мне при моем появлении признали его спутника. На этом основании и потому, что слышали, как мы разговаривали по- немецки, меня принимают за пруссака и, следовательно, не стараются мне угождать. Не помогают и мои молчаливые протесты, заключающиеся в том, что я как бы нечаянно оставляю после себя свою визитную карточку или старые конверты со штемпелем из Швеции. Мне приходится за должника страдать и платить за него. Никто, кроме меня, не увидит в этом логичности, не усмотрит, что это искупление за прегрешение... Это просто проявление в весьма невинной форме закона, и в продолжение двух месяцев я питаюсь до невообразимости дурной пищей, пахнущей анатомическим театром. Мертвенно- бледная хозяйка, восседающая у кассы, кланяется мне с торжественным видом, а я думаю про себя: «Бедная старушка, ей, вероятно, пришлось покушать крыс во время осады Парижа в 1871 году!» Мне кажется, что она сочувствует мне, убедившись в моем глухом подчинении и терпении. Бывают моменты, когда мне кажется, что она становится еще бледней, видя меня всегда одного и все более худеющим. Действительно, когда по истечении проведенных таким образом двух месяцев мне понадобились воротнички, то пришлось вместо воротничков в 47 сантиметров купить в 43, что составляет разницу на целых 4 сантиметра. Щеки 90
мои втянулись, а платье висит складками; мне вдруг стали отпускать более сносную пищу, а хозяйка мило мне улыбалась. В то же время прекратилось колдовство, и я шел себе спокойно, как бы освобожденный от бремени, с сознанием, что искупление за грехи с моей стороны, а быть может, и со стороны отсутствующего приятеля, выполнено. Если я только воображал себе, что со мной дурно обращаются, и если хозяйка в этом не виновата, то прошу у нее прощения, и в таком случае я, следовательно, сам себя наказал тем, что наложил на себя заслуженное наказание. «Карающие духи управляют воображением виновного и достойного наказания и пользуются этим способом его улучшения тем, что все представляют ему в искаженном виде» (Сведенборг). Сколько раз случалось, когда я хотел доставить себе действительно тонкий обед, что все блюда казались мне противными, несвежими, тогда как мои застольные товарищи единогласно хвалили хороший обед. «Вечно недовольный» — несчастный человек, заложник невидимых сил, и его с полным основанием избегают потому, что его судьба — быть всегда нарушителем удовольствия, осужденным на одиночество и связанной с ним тяжестью, на покаяние за тайные проступки. Тем временем живу я сам для себя, а когда, после того как несколько недель подряд я не имел случая слышать свой собственный голос, я отыскиваю кого-нибудь, то так надоедаю этому несчастному моей болтливостью, что он расстается со мной утомленный и невольно дает мне понять, что не согласен повторить наше совместное пребывание. Бывают и такие минуты, когда желание видеть человеческое существо побуждает меня искать дурное общество. В таких случаях бывает, что среди беседы меня охватывает неприятное чувство, сопровождаемое головной болью, и я замолкаю; нет возможности слово вымолвить. И я принужден бываю покинуть компанию, которая никогда не стесняется достаточно выказать, насколько ее сочленам приятно отделаться от невыносимой фигуры, которой там и делать нечего. 91
Осужденный на одиночество, на изгнание из среды людей, я удаляюсь к Господу, ставшему для меня личным другом. Часто бывает Он гневен против меня, и я страдаю; часто Он кажется отсутствующим, осажденным просьбами с другой стороны — тогда мне еще хуже. Когда же Он ко мне милостив, жизнь становится сладостной, в особенности в одиночестве. По странной случайности поселился я на улице Бонапарта, католической улице. Я живу как раз напротив Ecole des Beaux-Arts, и, когда я выхожу, мне приходится проходить по целой аллее зеркальных окон, откуда до верха улицы Якова меня сопровождают легенды Пувиса Де-Шавана, Мадонны Боттичелли, Девы Рафаэля и где книжные лавки с католическими молитвенниками и требниками не покидают меня до церкви St.-Germain. Лавки со священными предметами образуют тут целую изгородь с Искупителем, Мадоннами, архангелами, демонами, со всеми четырнадцатью стадиями страстей Христа, рождественскими яслями — все это с правой стороны; с левой же выставлены иллюстрированные книги духовного содержания, четки, церковные облачения и утварь, и так вплоть до площади Св. Сульпиция, где четыре церковных льва с Бос- сюэ во главе охраняют самый священный в Париже храм. Повторив всю священную историю, вхожу я зачастую в церковь, чтобы подкрепить себя видом картины Эжена Делакруа, изображающей борьбу Иакова с ангелом. Дело в том, что эта картина всегда заставляет меня задумываться, причем она будит во мне безбожные представления, несмотря на правоверный сюжет. Иногда, выходя из храма среди коленопреклоненной толпы, я уношу впечатление о борце, стоящем выпрямившись во весь рост, несмотря на сломанное бедро. Потом прохожу я мимо Иезуитской семинарии, своего рода страшного Ватикана, которая испускает из себя целые неизмеримые потоки физической силы, действие которой, если верить теософам, ощутительно издалека. Таким образом дохожу я до своей цели, до Люксембургского сада. 92
Уже во времена моего первого посещения Парижа в 1876 году этот парк имел для меня таинственную притягательную силу, и тогда уже поселиться в его окрестности было моей мечтой. Эта мечта стала действительностью в 1893 году, и с того времени, хотя с некоторыми промежутками, этот сад соединился с моими воспоминаниями, слился с моей личностью. Он, будучи в действительности незначительного размера, кажется мне в моем представлении очень большим. Как Святой град в Апокалипсисе, он имеет двенадцать ворот, и чтобы еще более усилить сходство: «с востока трое ворот, с севера трое ворот, с юга трое ворот, с запада трое ворот» (Апокалипсис 21; 13). Каждый вход в отдельности производит на меня различное впечатление, основанное на группировке растений, зданий и статуй или же на связанных с этим личных воспоминаниях. Так, например, я чувствую себя радостным при входе в первые ворота с улицы Люксембурга, ведущей от Святого Сульпиция; обросшая плющом сторожка привратника нашептывает мне скромную идиллию с прудом, утками и другими птицами; дальше расположен музей для картин в ярких светлых красках современных художников. Мысль, что друзья моей молодости — Карл Ларсон, скульптор Вилли Валгрен, Фритц Тауло оставили там частицы своей души, молодит меня, и я чувствую, что их духовные лучи проникают сквозь стены и ободряют меня, так как друзья близки. Дальше видим мы Эжена Делакруа, лавры коего потомством признаны сомнительными. Вторые ворота, которые открываются на улицу Фле- рус, ведут меня к беговой площадке, широкой, как ипподром, и кончающейся цветочной террасой, где стоит мраморная Победа, как пограничный столб, и откуда виднеется вдали Пантеон с крестом на его куполе. Третьи ворота служат продолжением улицы Ван- но и ведут меня в тенистую аллею, теряющуюся влево в своего рода Елисейских Полях, где играют дети, получая массу удовольствия от деревянных коней карусели, выступающих парами со львами, слонами и верблюдами, совсем как в раю. Дальше находятся место для игры 93
в мяч и детский театр между цветочными клумбами. Золотой век, Ноев ковчег — это весна жизни, которую я там встречаю среди осени моего существования. В южной стороне, к улице Ассас, плодовый сад и питомник представляют картину глубокого лета, период цветения прошел! Наступил сезон плодов, и ульи, стоящие тут же, со своими обитателями, накопляющими к зиме запас золотой пыли, усиливают представление о зрелости времени. Вторые ворота, прямо напротив лицея Louis le Grand, образуют райский ландшафт. Бархатистый вечнозеленый газон, тут и там розовый куст и одно-единственное персиковое дерево, по поводу которого я никогда не забуду, как однажды весной оно, украшенное цветами оттенка утренней зари, пленило меня, и я простоял целых полчаса перед ним, любуясь его маленькой, слабенькой, юной, девственной фигурой или скорей благоговея перед нею. Проспект Обсерватории врезывается в главные ворота, действительно царственные со своим позолоченным фасадом. Так как эти ворота слишком величественны, то я чаще всего останавливаюсь перед ними и любуюсь утром дворцом, вечером — светлой линией Монмартра, вьющейся над крышами домов, и Полярной звездой, мерцающей над решетчатыми воротами и служащей мне квадрантом для моих астрологических наблюдений. Восточная сторона сада привлекает меня только воротами, ведущими с улицы Суфло. Оттуда открыл я однажды мой сад, море зелени с восхитительной линией исполинских тополей в голубоватой дали, полной тайн, когда не знал еще улицы Флерус, ставшей мне впоследствии, как Пропилеи, дорогой к новой жизни. На этом месте я обыкновенно окидываю взором пройденную до конца дорогу, прерванную прудом, и по эту сторону любуюсь маленьким Давидом со сломанным мечом. Однажды утром, прошлой осенью, от фонтана образовалась радуга, что напомнило мне магазин красок на улице Флерус, где раскинулась моя радуга, как знак моей связи с Господом вечности (Inferno). Дальше к склону терра¬ 94
сы пролегает мой путь мимо ряда статуй женщин, бывших более или менее королевами или злодейками, и я останавливаюсь у большой лестницы, весной увенчанной цветущим боярышником и служащей достойной рамкой к этому обширному цветочному кругу. Осенью гранатовые деревья и столетние олеандры — чуть ли не исторические экземпляры, точно так же, как вееровидные пальмы, окаймляющие громадные хризантемовые клумбы, вокруг коих кружатся бабочки, воркуют горлицы и хохочут дети, — служат мне иллюстрацией к волшебным сказкам. А на самом верху, над египетскими смоковницами и шпицем Малого Люксембурга, возвышаются башни- близнецы Св. Сульпиция, не похожие ни на какие другие и не схожие между собой. В северную часть сада доступ открыт тремя воротами, но я пользуюсь только двумя, так как третьи охраняются солдатом. Ворота напротив Одеона образуют как бы преддверие к оперному театру: старинное и одиноко стоящее здесь здание, под арками которого сходились все богини пения, много говорит сердцу, алчущему красоты и знания. Квартал юношеских поэтов Мюргера и Де Банвиля навевает юношеские мечты, грезы двадцатилетних студентов. Фонтан Медичи — Овидиев стих, облеченный в белый мрамор, возвышается у пруда, перед ним молча останавливаются на лету вороны, глядя на молодую любовь, развертывающуюся без стыда на глазах у черного Циклопа (у него их два), тогда как вся группа увенчана молодыми виноградными листьями и осенена лучшими во всей Франции чинарами. Это дивно красиво! Это вечный праздник! Языческий! Что-то орфейское! А вместе с тем полное грусти, уныло напоминающее элегию любви, которая должна принести грустный конец для Галатеи, щит которой должен быть размозженным брошенной Полифемом скалой. Последние ворота, возле музея, производят смешанное впечатление коршуна, поместившегося без видимого основания на голову сфинкса, и поцелуя Геро в лоб 95
Леандра, когда его вследствие несчастного случая постигла преждевременная смерть, которую легко можно было заранее предсказать. Затем я делаю еще небольшой крюк, прохожу мимо музея современных художников и углубляюсь в аллею розового сада с его десятью тысячами роз. Это составляет мою утреннюю прогулку. Выбирая для входа в сад то одни, то другие ворота, я настраиваю себя на известный лад. Обратно я возвращаюсь по бульвару St.-Michel и обращаю взоры свои на башни Св. Капеллы, которая руководит мною сквозь множество различных проявлений суеты людской, изображенной во всевозможных видах на выставках окон, а на тротуарах выступающей в образе веселых девиц и детей мира сего. Дойдя до площади St.-Michel, я чувствую себя под покровительством архангела, убивающего змею: не ящеровидный хвост делает то, что кажется, будто в этом произведении искусства ясно воплощен злой дух, и не бараньи рога или приподнятые кверху брови, а рот, неплотно закрывающийся с боков, и сжатые спереди губы, которые прикрывают четыре передних зуба. Боковые зубы торчат, не прикрытые губами, и страшная улыбка, видимая сбоку, выражает образ вечной злобы, которая еще зубоскалит в то время, как пронзают сердце копьем. Три раза в моей жизни встречался я с этим ртом: у актера, у женщины-живописца и еще у одной женщины, и я ни разу в этом не ошибся. Бросив взор на собор Богоматери, иду я по Августин- ской набережной через аллею буковых деревьев и чинар к началу улицы Дофина, к тому месту, где она сливается с Pont-Neuf. Это самое богатое красками открытое место, и оно так радостно на меня действует, что я готов был бы сесть здесь на террасу виноторговца и ждать там конца моих дней. Это место положительно очаровывает меня ландшафтом, с этими чудными чинарами, статуей Генриха IV, этого олицетворения Франции, этими торговцами коллекциями бабочек, улиток, которые здесь своими ящиками загородили букинистов, яркими вы¬ 96
весками, изображающими винные бутылки, овощи, а сильней всего сознанием, что это Pont-Neuf, самый красивый в Европе мост, с его масками лесных богов, дриадами и сатирами. А может быть, на меня чарующе действует и то, что в прежнее время много различных радостных обстоятельств связаны были с этим местом, что веселый смех еще парит в воздухе, который, отражаясь от земли и от стен, хранит в себе свое волнообразное движение. Монетный двор, благородный, торжественный и молчаливый дворец, как все дворцы замкнутый в себе самом, и виду не показывает о том золоте, которое хранится в его погребах. Институт, протягивающие руки к Лувру, своими высокими окнами напоминает блестящий гигантский дворец. А дворец на противоположной стороне реки не имеет вида отдельного здания, это целая горная цепь, где живет исполин, потомок Атлантид, который погружен в сон, как бы для того, чтобы собраться с силами ко дню возрождения. Когда я несколько дней тому назад вечером проходил мимо дворца Мазарини, то солнце уже зашло за высотами Пасси, но последние его лучи еще отражались в оконных рамах Лувра; а когда я прошел еще несколько шагов, то увидел, как засверкали окна Тюиль- ри, одно за другим, вплоть до павильона Флоры. Это производило волшебное впечатление, и мне пришло на ум, что Барбаросса Франции пробудился, что Людовик Святой торжественно празднует день своего коронования и что к пиру приглашены все монархи земли, и что они на коленях прислуживают за столом. Наконец дошел я до начала улицы Бонапарта. Эта своего рода лощина образует как бы исток для кварталов Монпарнаса, Люксембурга и частью предместья St.-Germain. Надо проявить некоторую ловкость, чтобы втиснуться в этот исток, где кишат пешеходы и экипажи и где тротуар имеет всего аршин ширины. Я же ничего так не боюсь, как этих омнибусов, запряженных тройкой белых лошадей, потому что я видел их во сне, да к тому же эти белые лошади наводят на мысль об известном коне, о котором говорится в Апокалипсисе. 97
В особенности же вечером, когда они следуют один за другим, с красным фонарем, я представляю себе, что лошади поворачивают ко мне головы, глядят на меня злобными глазами и кричат мне: «Подожди, мы доберемся до тебя!» Словом, это составляет мой circulus vitiosus, который я пробегаю два раза в день, и жизнь так тесно вставилась в рамки этого маршрута, что если я иногда дерзаю избрать другой путь, то я блуждаю и мне кажется, будто я потерял частицу моего «я», мои воспоминания, мои мысли и даже чувство устойчивости. * * * Однажды в ноябре в воскресенье отправился я в ресторан, чтобы пообедать. На тротуаре по бульвару St.- Germain стоят два маленьких столика; по бокам красуются две зеленые кадки с олеандрами, а сверху бросает тень навес. В воздухе тихо и тепло, зажженные фонари освещают полную жизни кинематографическую картину проезжающих омнибусов, колясок, карет, в которых весело возвращается из Булонского леса разодетая по- праздничному публика. Пока я заканчиваю суп, являются два моих друга — две кошки — и занимают обычное место в ожидании мяса. Так как я несколько недель уже не слышал своего собственного голоса, то говорю им маленькую речь, которая остается без ответа. Осужденный на это немое голодающее общество, так как я избегаю дурной компании, где слух мой бывал оскорблен безбожными и грубыми речами, я возмущаюсь подобной несправедливостью. Я должен сказать, что ненавижу животных, как кошек, так и собак, так как я имею полное право в душе ненавидеть животных. Отчего это происходит, что Провидение, озабоченное моим воспитанием, постоянно наводит меня на дурное общество, тогда как хорошее общество могло бы силой своего примера способствовать моему усовершенствованию? В то же мгновение приходит черный пудель с красным ошейником, прогоняет моих друзей кошачьей по¬ 98
роды и, проглотив оставленные ими крошки, доказывает свою благодарность тем, что мочит ножку моего стула, после чего неблагодарный циник принимает на тротуаре сидячее положение, обернувшись ко мне спиной. Из огня да в полымя! Жаловаться не стоит, потому что ведь еще может случиться, что вместо этого придет ко мне, пожалуй, еще и свинья, как это было с Робертом- Дьяволом и с Франциском Ассизским. От жизни можно так мало требовать! Так мало, и все же для меня этого слишком много. Продавщица цветов предлагает мне гвоздик. Почему именно гвоздик, которых я не люблю, потому что они похожи на сырое мясо и пахнут аптекой! Наконец, по ее настоянию, я беру букетик, а так как я щедро за него плачу, то старуха награждает меня следующим пожеланием: «Да благословит Господь господина, давшего мне так много сегодня!» Хотя я отлично понимаю хитрость, но все же для меня долго звучит приятно это благословение, так оно мне дорого после многих проклятий. В половине восьмого газетчики начинают выкрикивать аншлаги вечерних газет, и это служит для меня сигналом к уходу. Если я еще буду сидеть, чтобы полакомиться десертом или выпить стакан вина, то я знаю наверное, что получу так или иначе неприятность либо от группы кокоток, которые сядут напротив меня, либо от дерзких уличных мальчишек. Я несомненно осужден на диету, и если я позволю себе три блюда и полбутылки вина, то наказание не замедлит обнаружиться. После того как за первыми попытками к невоздержанности последовала кара, я теперь уже не решаюсь допустить излишества и чувствую себя отлично оттого, что посажен таким образом на половинную порцию. Итак, я встаю из-за стола, чтобы направиться к улице Бонапарта, а оттуда в Люксембургский сад. На углу улицы Гоцлин я покупаю папиросы; прохожу мимо ресторана «Золотой фазан». На углу улицы Дю-Фур я останавливаюсь перед изображением Христа, удивительно реально выполненного. Во время походов против книг Золя искусство, настроенное духовно, не сумело оборониться против духа реализма, и благодаря 99
этому Вельзевулу такое искусство должно исчезнуть. Невозможно пройти мимо, не остановившись перед этими картинами, написанными с живых людей кричащими красками импрессионистов. Магазин заперт, весь погружен во мрак, а Спаситель стоит в своей багрянице, освещенный с улицы газовым фонарем, обнажая свое кровавое сердце, с терновым венком на голове. Уже с лишним год, как меня преследует Спаситель, которого я не понимаю и помощь которого мне хотелось бы сделать излишней тем, что я сам хотел бы, если возможно, нести свой крест. Я всюду видел Распятого: в игрушечных магазинах, в книжных лавках, в картинных магазинах, на художественных выставках, в театре, в литературе. Я видел Его на своей наволочке, в снегу у нас в Швеции и на утесах берегов Нормандии. Готовится ли Он к своему путешествию? Или уже Он пришел? Чего Он хочет? Тут на окне улицы Бонапарта Он уже не распятый; Он с небес спустился победителем, сияя золотом и драгоценными камнями. Стал ли Он аристократичен, как простой народ? Не Он ли «добрый тиран», о котором мечтает юношество? примиритель? просвещенный герой? Он отбросил свой крест и взял снова скипетр, и в тот час, как будет готов его храм на Mont de Mars (прежде называвшийся Mont des Martyres), Он придет, будет сам управлять миром и свергнет с трона неверного заместителя, находящего, что ему слишком тесно в одиннадцати тысячах комнат, составляющих infamia Vaticani loca, жалующегося на свое роскошно обставленное заключение и убивающего время маленькими вылазками на поле поэзии. Отойдя от Спасителя, я, дойдя до начала площади Св. Сульпиция, очень удивился, так как мне показалось, что церковь стоит очень уж далеко. Она отдалилась по крайней мере на километр; соответственно этому и фонтан. Не потерял ли я понятие о расстояниях? Я иду вдоль стены семинарии, и мне кажется, что конца ей не будет, такой длинной она мне представляется. Я употребляю полчаса, чтобы пройти этот клочок улицы Бонапарта, 100
что обыкновенно требовало не более пяти минут. При этом передо мной идет человек, всей фигурой и походкой напоминающий кого-то из моих знакомых. Я ускоряю шаги, я бегу, но незнакомец тоже прибавляет шаг, так что мне не удается сократить разделяющее нас расстояние. Наконец я дохожу до решетчатых ворот Люксембургского сада. Сад, запирающийся с заходом солнца, погружен в тишину и одиночество, деревья уже обнажены, и клумбы опустошены вследствие осенних морозов и бурь. Но от него исходит приятный аромат: пахнет сухими листьями и свежей землей. Я поднимаюсь по Люксембургской улице и продолжаю видеть перед собой незнакомца, начинающего меня интересовать. Одетый, как я, в дорожную накидку, но белого цвета, стройный и выше меня ростом, он идет впереди меня, пока я иду, стоит, когда я останавливаюсь, так что его движение зависит как бы от моего и я кажусь его проводником. Но одно обстоятельство привлекает особенное внимание: его плащ раздувается от сильного ветра, которого я не чувствую. Чтобы уяснить себе это обстоятельство, я закуриваю папироску, и, так как дым поднимается кверху, не уносясь в сторону, я прихожу к полному убеждению, что ветра нет. Впрочем, деревья и кусты в саду не колышутся. Дойдя до улицы Вавин, сворачиваю я вправо, и в это мгновение я вдруг вместо тротуара очутился среди сада, не понимая, как это могло произойти, так как ворота все заперты. Передо мной на расстоянии двадцати шагов стоит, обернувшись ко мне, мой спутник, и от лица его, безбородого и ослепительно белого, распространяется сияние в форме эллипса, центральную точку которого составляет незнакомец. Сделав мне знак, чтобы я следовал за ним, идет он дальше и несет за собой свой лучистый ореол, так что, где он проходит, темный, холодный и грязный сад становится светлым. Больше того — деревья, кусты, трава зеленеют и покрываются цветами на пространстве, освещенном его лучами, и снова блекнут после его ухода. Я узнаю высокие канны с листьями, напоминающими уши слонов, над статуей, извращающей 101
группу Адама и его семьи, клумбу с Salvia fulgens, огненно-красный шалфей, персиковое дерево, розы, банановые деревья, алоэ, всех моих старинных знакомых, и все на свои местах. Одно только: времена года как бы перепутались, так что цветут и весенние, и осенние цветы. Но что всего удивительнее, это то, что все это меня не поражает, а кажется мне вполне естественным и должным. Когда я поравнялся с пчельником, то увидел, как летит рой пчел и садится на цветы, но на очень ограниченном пространстве, так что пчелы исчезают, как только попадают в темноту; больше того — освещенная часть одного и того же шалфея покрыта свежими листьями и цветет, тогда как неосвещенная его часть стоит поблекшая и черная от утренних морозов. Под каштановыми деревьями произошло нечто совершенно поразительное, когда в ветвях их пустое гнездо диких голубей вдруг оживилось появлением воркующих парочек. Наконец дошли мы до ворот Флерус, где спутник мой сделал мне знак остановиться, а сам через секунду оказался в другой стороне сада у ворот Gay Lussac на расстоянии, казавшемся мне неизмеримо большим, несмотря на то что оно составляет не более полукилометра; несмотря на расстояние, я ясно вижу незнакомца, окруженного светлым овальным ореолом. Не произнося ни единого звука, одним движением губ приказывает он мне приблизиться. Мне кажется, что я исполняю его желание, идя по длинной аллее; перед глазами у меня ипподром, который я знаю уже не первый год, над ним крест Пантеона, кроваво-красный на черном фоне неба. Крестный путь! И, быть может, сорок страстей, если не ошибаюсь. Я знаками показываю, что хочу говорить, спросить, получить разъяснение, и спутник мой наклоном головы дает мне понять, что он согласен выслушать то, что я желаю сказать. В то же мгновение незнакомец переменяет место, не делая при этом ни малейшего движения, не производя ни малейшего шороха. Одно лишь замечаю я, что, приближаясь ко мне, он распространяет от себя бальзами¬ 102
ческий аромат, от которого расплывается мое сердце и расширяется грудь, и я решаюсь заговорить. — Ты преследуешь меня уже два года; чего хочешь ты от меня? — Почему ты это у меня спрашиваешь, когда ответ тебе заранее известен? — говорит незнакомец, не раскрывая губ, с улыбкой, полной сверхчеловеческой доброты, снисхождения и кротости. Затем в душе моей снова раздается его голос: — Я желаю поднять тебя до более возвышенной жизни! Вытащить тебя из грязи! — Созданный из грязи, рожденный для низменного, упиваясь убийствами, как могу я освободиться от всего грубого, если не смертью? Бери же мою жизнь! Ты этого не хочешь! Так, значит, способ исправления — это наложенные наказания. Но, уверяю тебя, унижения делают меня гордым, отречение от мелких житейских наслаждений развивает желания, пост внушает невоздержанность, что не было моим прирожденным грехом, целомудрие возбуждает желание страстей, принужденное одиночество внушает любовь к свету и к его нездоровым наслаждениям, лишения порождают жадность, а дурное общество, на которое я осужден, внушает мне презрение к людям и убеждение в том, что справедливости нет. Да, бывают времена, когда кажется, что Провидение неудовлетворительно осведомлено своими сатрапами, которым поручено управление вселенной, что его префекты и супрефекты грешат обманом, ложными сведениями. Так случилось со мной, что я терплю наказание за грехи других, что были такие дела, в которых я не только не виновен, но даже был защитником справедливости и обвинителем преступления, однако наказание пало на меня, тогда как виновник торжествует. Позволь поставить прямой вопрос: не состоят ли женщины участницами управления? Я это спрашиваю потому, что существующий порядок управления вселенной кажется мне таким мелочным, таким несправедливым; да, несправедливым! Не было ли так, что каждый раз, когда я возбуждал справедливое и вполне законное обвинение против женщины, она всегда бывала 103
оправдана, я же осужден! Ты не желаешь отвечать! И ты требуешь, чтобы я любил преступников, убийц души, отравляющих душевное настроение и подделывающих правду клятвопреступников! Нет! тысячу раз нет! «Предвечный, неужели мне не ненавидеть тех, которые Тебя ненавидят? Неужели мне не возмущаться против тех, которые восстают против Тебя? Я имею основание их ненавидеть: я считаю их за своих врагов». Так говорит псалмопевец, а я прибавляю от себя: я ненавижу злых, как самого себя! И я творю следующую молитву. На- казуй, Господи, тех, которые меня преследуют ложью и злобой, как Ты меня карал, когда я бывал зол и лжив! Разве я виновен в богохульстве? Разве я хулил Бога Отца, Бога Ветхого и Нового Завета? Послушай только, какую защитительную речь держал перед Господом Моисей, когда израильтяне получили отвращение к манне: «Векую озлобил еси раба Твоего; и почто не обретох благодати пред Тобою, еже возложили устремление людей сих на мя; егда аз во утробе зачах вся люди сия, или аз родих я; яко глаголеши ми: возьми их в недра Твоя, яко же доилица носит доимыя, в землю, ею же клялся еси отцем их. Откуда мне мяса дати всем людям сим; яко плачут на мя, глаголюще: даждь нам мяса, да ядим. Не возмогу аз един водити людей сих, тяжко мне есть слово сие». Прилична ли эта речь недовольного слуги? И подумай, Господь не убивает громом этого мятежного, а напротив, берет во внимание его слова и облегчает ему бремя тем, что выбирает семьдесят старцев, которые отныне разделяют с Моисеем тяжесть бремени. Предвечный, выслушивая свой народ, напоминает несколько добродушного отца, исполняющего желания неблагоразумных детей; Его устами говорит Моисей народу: «И даст Господь вам мяса ясти: не един день ясти будете, не два, не пять дней, не десять дней, ниже два- десять дней. До месяца дней ясти будете, дондеже из- ыдет из ноздрий ваших: и будет вам в мерзость». Это Бог, соответствующий моему идеалу, и это Он же, о котором говорит Иов: «Буди же обличение мужу пред Господом, и сыну человеческому ко ближнему его». Но, не дождавшись этого, несчастный осмеливается, однако, 104
просить у Господа объяснения по поводу всего дурного, с ним случившегося. «И реку ко Господеви, не учи мя нечествовати: и почто ми аще судил еси; или добро ти есть, аще вознеправдую: яко презрел еси дела руку Твоею, совету же нечестивых внял еси». Вот упреки и обвинения, которые Бог принимает без гнева и на которые отвечает, не прибегая к грому. Где же он теперь, этот Небесный Отец, способный добродушно улыбаться на безумство детей его и прощающий после того, как накажет? Куда скрылся Он, домовладыка, содержащий дом в порядке и наблюдающий за надсмотрщиками, чтобы не было несправедливости? Не смещен ли Он Сыном, этим идеалистом, не заботящимся делами мира сего? Или не предал ли Он нас князю мира сего, называющемуся сатаной, когда после падения первых людей Он проклял землю? Во время моей бессвязной защитительной речи незнакомец смотрел на меня все с той же снисходительной улыбкой, не выказывая нетерпения; но когда я кончил, он исчез, оставив после себя удушливый запах углекислоты, а я оказался один на темной, грязной улице Медичи. Идя вниз по бульвару St.-Michel, я злился сам на себя за то, что упустил случай высказать все, что было на душе. У меня оставалось еще много стрел в колчане. Но когда, как при ярком свете газовых фонарей, меня окружает густая толпа народа и реальность возвращает меня снова к жизни со всей ее мелочностью, сцена в саду представляется мне чудом, и я в испуге спешу к себе, где размышления повергают меня в пропасть сомнения и ужаса. Что-то творится в мире, и люди ждут чего-то нового, что блеснуло перед ними. Это средневековое время, время веры и учений о вере, которое снова пробуждается во Франции после того, как там было уничтожено королевство и свержен миниатюрный Август, точно так же, как при падении Римской империи и нашествии варваров, когда стоял в огне Рим — Париж и готы короновались в Капитолии — Версале. Великие язычники Тэн и Ренан уничтожены и унесли с собой свой скептицизм; 105
но зато снова ожила Жанна д'Арк. Христиане подвергаются преследованию, их процессии разгоняются жандармской силой, тогда как в дни карнавала происходят сатурналии и мерзость открыто творится на улицах под прикрытием полиции и при материальной поддержке правительства, которое в утешение предлагает недовольным circenses с убиванием гладиаторами диких зверей или без оного. Panem et circenses — (дорогого) хлеба или цирковых развлечений! Все продать можно за золото: честь, совесть, родину, любовь, судебный приговор! Это действительно доказанные и правильные симптомы процесса распадения общества, из которого добродетель. и даже одно ее название, изгнаны за последние тридцать лет. Наступили Средние века! Женщины одеваются и носят прически, кактогдашниежены. Молодые люди носят монашеские накидки, выстригают себе тонзуру и мечтают о затворнической жизни; они пишут легенды, пишут Мадонн и вырезывают изображения Христа, ищут вдохновения в мистицизме магов, околдовывающих их Тристаном и Изольдой, Парсифалем и Граалем. Снова собираются крестовые походы против турок и против евреев; об этом хлопочут антисемиты и грекофилы. Магия и алхимия уже пустили корни и ожидают лишь первого доказанного случая колдовства, чтобы возбудить процесс против него и воздвигнуть костры. Средние века! Паломничества в Лурд, Tilly-sur-Seine, me Jean Goujon! Даже само Небо дает оторопелому миру знамение, чтобы он приготовился; Господь предупреждает циклонами, наводнениями, громовыми ударами. Средние века — вот проказа вновь наступающая, против которой парижские и берлинские врачи заключили недавно союз. Прекрасное средневековое время, когда люди умели наслаждаться и страдать, когда сила, любовь и красота последний раз выразились в краске, в сочетании линий, в гармонии раньше, чем их убило возрождение язычества, называемое протестантизмом. 106
* * * Снова наступил вечер, и я горю желанием новой встречи с незнакомцем, приготовившись во всем сознаться и защититься, раньше чем буду осужден. Кончив свой унылый обед, иду я вверх по улице Бонапарта. Никогда мне эта улица не казалась такой ужасной, как в этот вечер; окна магазинов представляются мне пропастями, в глубине которых показывается Христос в различных видах, то измученный, то торжествующий. Я все иду и иду; пот крупными каплями стекает со лба; подошвы сапог жгут ноги, а я все не подвигаюсь вперед. Уж не Агасфер ли я, отказавший Спасителю в глотке воды? Желая ему следовать и его достигнуть, не лишен ли я возможности к нему приблизиться? Наконец, сам не зная как, очутился я перед воротами Флерус, а в следующее мгновение — в самом саду, темном, сыром и молчаливом. Ветер пронесся меж деревьев, и незнакомец предстал, снова окутанный светом и распространяющий вокруг себя лето. С такою же улыбкой, как и в тот раз, приглашает он меня говорить. И я говорю: «Чего требуешь ты от меня и почему мучаешь ты меня с своим Христом? Несколько дней тому назад ты дал мне в руки возможность ясно познакомиться с последователями Христа, и я читал эту книгу, как во времена юности моей, когда я научился презирать свет. Как могу я иметь право презирать творения Предвечного и прекрасную землю? И до чего довела меня твоя мудрость? Да! до того, что я запустил все дела до такой степени, что стал обузой для своих близких, что я кончаю жизнь нищим! Эта книга, кладущая запрет на дружбу, запрещающая общение со светом, требующая уединения и отречения, написана для монаха, а я, право, не думаю сделаться монахом и быть причиной тому, что дети мои погибнут вследствие лишений и материального недостатка. Посмотри, куда довела меня любовь к уединенной жизни! С одной стороны, требуешь ты отшельнической жизни, но стоит мне удалиться от света, как я впадаю во власть демонов безумия, 107
дела мои приходят в упадок и в моем одиночестве я не имею друга, на помощь которого я мог бы рассчитывать. С другой стороны, стоит мне начать поиски общества людей, как я нападаю на самых дурных, мучащих меня своей гордостью, и это при моем смирении, потому что я смиренен и на всех смотрю как на равных себе, пока они не начнут топтать меня ногами; тогда я веду себя как червяк, подымающий кверху голову, но не умеющий кусаться. Чего же ты от меня требуешь? Хочешь мучить меня во что бы то ни стало и в том случае, когда я исполняю твою волю, и в том, когда я презираю ее! Ты хочешь сделать из меня пророка? Это слишком большая для меня честь, и я не имею призвания. Кроме того, я не мог бы выдержать этого положения, так как все пророки, которых я когда-либо знал, в конце концов бывали уличены— кто в шарлатанстве, кто в сумасшествии, а их пророчества не достигали цели. Больше того, если бы ты даже одарил меня призванием, то я еще должен был бы быть особым избранником, чтобы быть чистым от порочных страстей, унизительных для проповедника; с самого начала жизненного пути я должен был бы быть охраняем, тогда как я теперь запятнан своим убожеством, что портит характер человека и связывает ему руки. Совершенно верно, и это я признаю, что презрение света привело меня к тому, что я сам презираю себя и не радею о своем призвании, сознавая, что я плохо занялся собой; но это произошло вследствие превосходства моего лучшего «я», так как последнее становилось выше грязного футляра, в который ты запрятал мою бессмертную душу. Еще с детства любил я чистоту и добродетель; да, я любил это. Однако жизнь моя протекла в неопрятности и в пороке, так что я часто прихожу к заключению, что грехи мои были для меня наказанием и имели целью породить во мне отвращение к самой жизни. Почему приговорил ты меня к неблагодарности, которую я из всех пороков более всего ненавижу? Меня, признательного по природе, ты связал узами с первыми попавшимися. Я нахожусь, таким образом, в зависимости и в рабстве, так как благодетели вместо награды желают за¬ 108
владеть помышлениями, желаниями, стремлениями, чувствами привязанности человека, словом — всей его душой; мне всегда приходилось удаляться обязанным и неблагодарным, лишь бы спасти свою индивидуальность и человеческое достоинство, приходилось разрывать связи, грозившие задушить мою бессмертную душу. И за это я испытываю душевные муки и угрызения совести, подобно вору, убегающему с добром другого человека. Теперь же, когда я начинаю заботиться о своей душе по заповедям христианства, легко ли требовать от человека, чтобы он Самого Бога взял себе в пример и чтобы вообразил себе, что он может стяжать совершенство Совершенного? Это значило бы раздувать химеру. Если же человек, не будучи в состоянии приблизиться к Спасителю, убедится в нечистоте своих помышлений, то он в отчаянии опустится и будет искать утешения в исполнении своих мирских обязанностей и в интеллектуальных наслаждениях. Если же следует презирать мирскую науку, то зачем же допускаешь ты, чтобы нас воспитывали в школах, где учеников чуть ли не секут, чтобы научить их почитать великих мужей науки и уметь ценить героев литературы и искусства? Нет, следовать Предвечному безбожно, и горе тому, кто доверится своим склонностям в этом направлении. В этом случае гораздо благоразумнее оставаться человеком и стараться подражать лучшим среди смертных, чем мечтать о том, чтобы сравняться с богами. Тогда хоть, по крайней мере, человек не грешит гордостью, которая считается смертным грехом. Стремление быть последователем Христа делает меня лицемером. Заглушая мою ненависть против злых, я воспитываю в себе потворство злобе и этим самым потакаю себе, тогда как в глубине души я продолжаю хранить законное негодование. Воздавать за зло добром — значит поощрять порок, гордость; апостолы учили меня тому, что люди должны один другого карать за ошибки, и я утверждаю, что мои современники меня не щадили. Строго говоря, тем, что я избрал крестный путь, и ожесточился в терновой дороге теологии, так что 109
более странное сомнение, чем когда-либо, овладело мною и нашептывало мне, что все несчастье, вся несправедливость и все дело спасения есть лишь испытание, перед которым следует мужественно устоять. Бывают минуты, когда я думаю, что Сведенборг со своей внушающей ужас преисподней — не что иное, как своего рода испытание водой и огнем, которому надо подвергнуться, и, несмотря на то что я обязан этому пророку, спасшему меня от сумасшествия, неоплатной благодарностью, я постоянно чувствую в сердце своем горячую потребность его отвергнуть, ему противиться, как злому духу, который силится отуманить мою душу, чтобы, доведя меня до отчаяния и до самоубийства, сделать меня своим рабом... Да, он протиснулся между мной и моим богом, место которого ему хотелось занять. Он побеждает меня ночными страхами и грозит сумасшествием. Возможно, что он исполнил свое призвание меня вернуть Господу и что я склонился перед Предвечным! Возможно, что его преисподняя только лишь птичье пугало, я так на это и смотрю, но дольше верить ей не могу и не имею даже права в нее верить, не клевеща на Бога, который требует, чтобы мы прощали, потому что Он сам прощает. Если постигающие меня несчастья и напасти несут наказание, то это испытание. Я склонен истолковывать их таким образом, и пусть Христос будет примером, так как много страдал, хотя я не понимаю, к чему столько страданий, как не для того, чтобы поднять престиж будущего блаженства. Я все высказал! Теперь ты мне ответь!» Но незнакомец, выслушавший меня с достойным удивления терпением, ответил лишь выражением кроткой насмешки на лице и исчез, оставив меня одного среди атмосферы, пропитанной неприятным запахом фенола. Очутившись на улице, я, следуя своему обыкновению, снова прихожу в раздражение оттого, что забыл лучшие свои аргументы, которые всегда выплывают слишком поздно. Снова развертывается целая пространная речь, а сердце воодушевленно бьется и настроение духа возбуждается. Ведь как-никак страшный и участливый не¬ 110
знакомец все же выслушал меня и не разгромил. Он, следовательно, знает теперь мои доводы и поразмыслит о несправедливости, жертвой которой я являюсь. Может быть, мне даже удалось его убедить, так как он терпеливо выслушал меня и не противоречил. И прежняя фантазия о том, что я Иов, снова проникает в мой мозг. Ведь я действительно потерял все свое достояние; у меня отняли мое движимое имущество, мои книги, средства к существованию, жену и детей; меня гнали из одной страны в другую и осудили на жизнь в пустыне. Я ли написал эти стенания или Иов? «Братья моя отступиша от мене, познаша чуждых паче мене, и друзи мои немилостиви быша: Не снабдеша мя ближние мои, и ведящии имя мое забыша мя. Соседи дому, и рабыни моя, — (яко) иноплеменник бых пред ними: Раба моего звах, и не послуша, уста же моя мо- ляхуся. И просих жену мою, призывах же, лаская сыны подложниц моих: Они же мене в век отринуша, егда восстану, на мя глаголют. Гнушахуся мене видящими; и их же любих, восташа на мя. В кожи моей согниша плоти моя, кости же моя в зубех содержатся». Это все бывает и со мной: трещины кожи — все это совпадает! Но тут для меня прибавляется еще одно: я выдержал самые отчаянные мучения, когда обстоятельства, порожденные таинственными силами, принудили меня оставить невыполненными самые обыкновенные обязанности мужчины: пропитание и содержание детей. Иов выдержал искушение с достоинством и честью; для меня же все погибло, даже честь, и все же я преодолел искушение покончить с собой, я имел мужество жить обесчещенным. Принимая все это во внимание, я уж не так отвержен, и если я недостоин милости, то могу пользоваться состраданием. Двадцать пять лет нес я службу палача и в конце концов сделался искусным в ней, причем я сам себя казнил в присутствии общества, которое с одобрением приветствовало этот мой собственный приговор. Если я среди неудач и крушений, случайно настигнувших меня, не мог найти доброты, а встречал одно 111
лишь недоброжелательство, то разве я хуже беспорочного слуги Предвечного? Любовь и доброта выказываются у нас, смертных, полными преданности и теплой сердечности поступками и словами, и добрый отец воспитывает детей своих с нежностью и без утонченной жестокости. Как глупо, что я забыл сказать все это незнакомцу. В следующий раз я это возмещу. * * * Три месяца тщетно ищу я возможности завязать личные отношения с Сведенборгским обществом в Париже. В продолжение целой недели хожу я каждое утро к Пантеону до улицы Туин, где находится капелла и библиотека шведского пророка. Наконец удалось мне застать кого-то, кто разъяснил мне, что библиотекарь принимает лишь после обеда, как раз в то время, когда я хочу быть один со своими мыслями и бываю слишком усталым, чтобы выходить. Все же я несколько раз подряд пытаюсь отправиться на улицу Туин. В первый раз я уходя чувствовал себя удивительно подавленным, а когда дошел до моста St.-Michel, то это чувство превратилось в страх, заставивший меня вернуться домой. В другой раз было воскресенье, и в часовне должна была быть служба. Я прихожу на час раньше, и у меня не хватает сил ждать на улице целый час. В третий раз мостовая на улице Туин оказалась испорченной, и рабочие загородили улицу. Тогда я прихожу к заключению, что не Сведенборгу предназначено вывести меня на путь истинный, и с этой мыслью возвращаюсь домой. Когда я дохожу до дома, мне приходит на ум, что меня подвели скрытые враги Сведенборга и что я должен их побороть. Последнюю попытку я делаю в экипаже. На этот раз, чтобы совсем определенно помешать моим намерениям, улица оказывается забаррикадированной. Я выхожу из экипажа, перелезаю через все препятствия, но, когда дохожу до Сведенборгского дома, вижу, что тротуара и крыльца совсем нет. Однако я все же добираюсь до входной двери, звоню и... узнаю, что библиотекарь болен. 112
С некоторым душевным облегчением показываю я спину мрачной и убогой часовне с ее темными оконными рамами, грязными от пыли и дождя. Меня всегда отталкивал от себя этот дом в строгом, варварском, тяжелом, методистском стиле, который своим отсутствием красоты напоминал мне протестантизм северных стран, и, только поборов свою гордыню, я мог решиться попытаться туда проникнуть. К этому побуждала меня преданность Сведенборгу и больше ничего. Итак, возвращаясь с легким сердцем домой, вдруг нахожу я на тротуаре кусочек луженого железа, по форме напоминающий клеверный листок; из суеверия подымаю я его. В эту же минуту восстает в памяти моей одно воспоминание. Когда я однажды в прошлом году, 2-го ноября страшного 1896 года, утром гулял в Кламе, в Австрии, вдруг скрылось солнце за тучкой, имеющей форму дуги с наружным вырезом в виде клеверного листка, окруженного синими и белыми лучами света. И эта тучка походила как две капли воды на мой луженый кусочек железа; мой дневник, в котором изображен рисунок этой тучи, может это подтвердить. Что это должно означать? Троицу — это ясно. А дальше? Я покидаю улицу Туин радостный, как ученик, избавившийся по болезни учителя от трудного урока. Проходя мимо Пантеона, я вижу, что храм отворен, двери широко раскрыты и как бы вызывающе кричат мне: войди! Действительно, несмотря на продолжительное пребывание в Париже, я ни разу не был в этом храме, в особенности потому, что мне сообщили ложь по поводу живописи на стенах, будто она изображает сюжеты из современной истории, которая мне внушает отвращение. Можно же представить себе мой восторг, когда я, войдя туда, попал под световой душ, падающий с купола, и очутился среди золотой легенды священной истории Франции, оканчивающейся непосредственно перед протестантизмом. Многозначащая наружная надпись: «Aux Grands Hommes». Меня, следовательно, обманули. Незначительное число королей, еще меньше генералов и ни одного депутата; я вздохнул свободно. Но ИЗ
зато: св. Дионисий, св. Женевьева, св. Людовик, св. Жанна (д'Арк). Никогда бы я не подумал, что республика настолько предана католицизму. Только не хватает алтаря, дарохранительницы, а вместо Распятого и Богородицы тут сооружен под влиянием женопочитания образ светской женщины. Но я утешаюсь мыслью, что в конце концов эта знаменитость будет вынесена вниз, в клоаки, как уже многие другие, более почетные. Приятно и сладостно ходить по этому храму, посвященному святости, но вместе с тем грустно смотреть, как обезглавливают добродетель. Не следует ли ради славы Господа Бога прийти к заключению, что все эти случаи дурного обхождения с праведными и милосердными являются лишь мерами предосторожности и что, как ни тяжел путь к добродетели, он все же ведет к доброму концу, скрытому от нашего понимания? А то все эти эшафоты и виселицы, сооруженные для святых торжествующими палачами, должны были бы навести нас на греховные мысли по поводу доброты высшего Судьи, который, казалось бы, ненавидит и преследует святость на нашей земле, чтобы на другом свете ее вознаграждать, так что те, кто сеет слезы, будут жать радости. Выходя из церкви, я оглядываюсь на улицу Туин и удивляюсь, что дорога к Сведенборгу привела меня в храм Святой Женевьевы. Сведенборг, мой путеводитель и пророк, помешал мне пойти в его скромную часовню: не отвергает ли он самого себя и стал ли он теперь католиком? При изучении трудов шведского пророка меня поразило, что он выставляет себя противником Лютера, и действительно, Сведенборг более католик, чем он сам хотел таким казаться, так как он проповедует веру и добрые дела точно так же, как римская церковь. Если же дело обстоит так, то он сам себя побеждает, а я, его адепт, буду раздавлен между молотом и наковальней. * * * Однажды вечером, после дня, преисполненного угрызений совести и сомнений, отправился я после оди¬ 114
нокого обеда в сад, который притягивал меня к себе как Гефсимания, где ожидали меня неведомые страдания. У меня предчувствие мучений, а избегнуть их я не могу; я желаю их почти так же, как больной, жаждущий подвергнуться операции, которая должна принести ему или выздоровление, или смерть. Дойдя до ворот Флерус, я сразу оказываюсь на скаковой площадке, окаймленной вдали Пантеоном с крестом. Два года тому назад этот храм представлялся мне посвящением «великим людям»; теперь я понимаю эти слова иначе, а именно: мукам и страданиям, которые эти люди вынесли. Вот как изменилась моя точка зрения. Отсутствие незнакомца волнует меня, и я испытываю стеснение в груди. В своем одиночестве, не имея пред собой видимого противника, я падаю духом. Бороться с тенью, с призраком трудней, чем с драконами и львами! Меня охватывает ужас, и под влиянием страха я иду быстрыми шагами под чинарами по скользким дорожкам. Запах грязной трески, смешанный с запахом дегтя и сала, хватает меня за горло; я слышу удары волн о борта лодки и о мостки причала; меня влечет во двор кирпичного здания, я поднимаюсь вверх по лестнице и прохожу по неизмеримо большим залам и по бесконечным галереям, уставленным витринами и стеклянными шкафами, наполненными чучелами и консервированными животными. В конце концов открытая дверь приглашает меня в зал странного вида; он мрачен, плохо освещен и наполнен витринами с лежащими в них в образцовом порядке монетами и медалями. Я останавливаюсь у окна возле ящика со стеклянной крышкой. Среди золотых и серебряных медалей мой взор приковывает одна, из другого, более темного металла, вроде свинца. Это мое изображение, тип злодея и честолюбца, со впалыми щеками, стоящими дыбом волосами и полным ненависти ртом. На обратной стороне медали значится следующий девиз: «Правда всегда беспощадна». Ах, правда, которая так глубоко скрыта для смертных и которую я самоуверенно думал открыть, когда осмеял Святое Причастие, чудесное 115
свойство которого я ныне признаю! Безбожное воспоминание! Верно, я всегда стыдился, этого прославления грубости и нисколько не заботился о сохранении этого воспоминания; я бросил его детям для игры и не заметил, когда оно исчезло. Также странной случайности надо было, чтобы мастер, делавший медали, вскоре затем заболел умопомешательством, после того как надул своего издателя и совершил подлог. Ах, этот позор, который уничтожен быть не может, но всегда сохранится в воспоминании, так как по закону эта жалоба- документ сохраняется в государственном музее! Вот она честь! Могу ли я жаловаться, когда Провидение исполнило позорную просьбу, с которой я к нему обращался в юности? Мне тогда минуло пятнадцать лет. Устав от тщетной борьбы с молодой плотью, жаждущей удовлетворения страсти, изнуренный от религиозных конфликтов, опустошавших мою душу, жадно стремящуюся узнать загадку бытия, окруженный ханжами, мучившими меня под предлогом, что они желали склонить душу мою к любви божественного, я откровенно сказал старой приятельнице, которая до полусмерти замучила меня своими проповедями морали: «Я отброшу нравственность, если только у меня будет большой талант, которому все будут удивляться!» Позднее я нашел поддержку своего мнения у Томаса-Генри Бокля, проповедующего, что мораль — это ничто, так как она не развивается; все же дело в разуме. Еще поздней, когда мне минуло двадцать лет, я узнал от Тэна, что зло и добро — это две вещи безразличные, бессознательные, неоправ- дываемые свойства которых находятся в них, как кислое в кислоте и спиртное в спирту. И эта мысль, схваченная на лету и разработанная Георгом Брандесом, кладет свой отпечаток бессмертия на скандинавскую литературу. Софизм, т. е. слабый силлогизм, который дал осечку, обольщает целое поколение свободомыслящих людей! Что за слабость! Ведь, анализируя эпиграмму Бокля: «Мораль не развивается, поэтому она значения не имеет», ясно видно, что вывод может быть изменен следующим образом: «Мораль, оставаясь неизменной, этим доказывает свое божеское и вечное начало». 116
Когда наконец желание мое было исполнено, я стал признанным, известным талантом, но и самым презренным среди всех людей, рожденных в этом столетии на моей родине. Я изгнан из лучших кружков! Презираем ничтожнейшими из ничтожных! От меня отреклись друзья! Почитатели посещали меня по ночам или украдкой! Да, все преклоняются перед нравственностью и лишь незначительное меньшинство — перед талантом: это заставляет нас думать, что мораль существует! А еще хуже обратная сторона медали! Правда! Будто я никогда не предавался лжи, несмотря на то что я кажусь откровеннее, правдивее других! Я не останавливаюсь перед мелкой ложью детства, потому что она так мало значит, принимая во внимание, что она объясняется, главным образом, страхом или неумением отличить истину от воображаемого и потому, что она вызывалась наказаниями, основанными на ложном показании и жалобах товарищей. Но есть ложь другая, более серьезная вследствие развращающих последствий дурного примера и извинения тяжелого прегрешения. Это неправдивое изображение в моей автобиографии «Сын горничной» относительно наступления половой зрелости. Когда я писал это юношеское признание, меня увлек либеральный дух того времени и я употребил чересчур светлые краски с простительной целью освободить от страха молодых людей, отдавшихся скороспелому пороку. Когда я пришел наконец к этому горькому размышлению, зал с монетами сжался, медали стали отдаляться, сокращаясь до размера маленьких пуговок. А я вижу себя на чердаке в деревне на берегу озера Мелара, в приюте для мальчиков у кистера в 1861 году. Дети, рожденные от незаконных связей, дети родителей, покинувших эту местность, дети плохо воспитанные, служившие помехой в чересчур многочисленных семьях, живут здесь все вместе, скученные на одном чердаке, без присмотра, попарно на каждой кровати, тиранизируя один другого, обращаясь дурно один с другим, чтобы мстить за жизнь, которая для них так несладка. Голодная стая маленьких злодеев, плохо одетых, плохо накормленных, — предмет 117
страха для жителей деревни, а в особенности для садоводов. Словом, старший из всей банды играет роль соблазнителя, и порок свил себе гнездо среди молодой компании... Непосредственно за падением — да, за падением! — следуют угрызения совести, и я вспоминаю себя сидящим у стола при слабом свете догорающего летнего дня с молитвенником в руках. Я испытывал чувство стыда и угрызения совести, несмотря на то что был в полном неведении относительно свойства содеянного греха. Я был невинен, потому что поступил бессознательно, и все же был преступник. Обольщенный, я стал обольстителем, я раскаивался и повторял поступок, мною овладевало сомнение в справедливости укоряющей совести! Я сомневался в милосердии Бога, представляющего самые страшные искушения невинному ребенку, принимающему как наслаждение великодушный дар природы, заключающийся в том, что божеские законы карают смертью. Невиноватый перед самим собой, но однако мучимый тревогами совести, которые наталкивают несчастного на религию, не прощающую и не утешающую, а осуждающую на безумие и на ад, невинный является жертвой, у которой не хватает сил устоять в неравной борьбе против всесильной природы. А между тем адский огонь зажжен и не угаснет до гроба, все равно, будет ли он в уединении тлеть под золой или будет поджигаем присутствием женщин. Если человек будет стараться потушить этот огонь путем воздержания, страсти найдут пути разврата и добродетель будет самым неожиданным образом наказана. Попробуйте полить горящий костер керосином, и вы получите представление о дозволенной любви. Действительно, если придет теперь ко мне, пятидесятилетнему мужу, юноша и спросит, как ему быть, у меня после многочисленных опытов и массы размышлений найдется один лишь ответ: — Я не знаю! А если бы ко мне обратился молодой человек с вопросом, что лучше, оставаться ли холостым или вступить в брак, я бы отвечал следующее: это зависит от на¬ 118
клонности и вкуса: если вы предпочитаете ад холостой жизни, то его и выбирайте; если же вам больше нравится ад супружества, то ступайте в него. Что касается меня, то я предпочитаю геенну бок о бок с супругой, потому что это имеет последствием рай, несомненно поддельный, но восхитительный и заключающий в себе воспоминание о золотом веке, а именно — ребенок. Я готов обвинить себя в том, что я обольститель юношества, но не могу этого сделать, так как целью моего признания было бы желание спасти юношей от страха. Спасение и освобождение — это лозунг всей скандинавской литературы восьмидесятых годов. Я трудился за освобождение женщин, а в результате семейные женщины стали подобны проституткам и обернулись к своему освободителю, чтобы бить его своими разорванными цепями. Я освободил несчастных и угнетенных, и теперь общество управляется самыми ярыми угнетателями, достигнувшими власти. Я хотел освободить молодежь от угрызений совести и превратных понятий, и теперь юношество, погрузившееся в порок и преступления, упрекает меня в том, что я Катилина, а отцы и матери указывают на меня пальцами. Следовательно, надо бросить мысль о даровании свободы, так как жизнь есть исправительное учреждение, и этому помочь не могу. Это служит мне извинением в моих собственных глазах, так как я поступал с верой и добрым намерением, с желанием следовать примеру Спасителя, который освободил грешницу и разбойника. Единственное, что я сделал, и это главное, я утаил ужасные муки совести, сопровождающие падение мальчика, и это mea culpa; это заставляет меня краснеть, глядя на обратную сторону медали, которую чеканил не я. Я бы хотел сказать моему сыну: постарайся остаться целомудренным, но во всяком случае остерегайся дурных женщин, потому что они отравят тебя на всю жизнь, — они злосчастные твари, одержимые бесом, злой дух которых переходит на чистые души. Вот причина, почему эти женщины стараются искушать, против чего молодой человек должен уметь с честью бороться. И еще одно, сын мой: не поддавайся обольщениям замужней 119
женщины, даже если она польстить твоей мужской гордости тем, что будет звать тебя своим Иосифом. Честь принадлежит не жене Пентефрия, а Иосифу, право на честное имя которого переходит на мужа, имевшего мужество оставаться для избавителя приемным отцом без недоброжелательства за его, мужа, двусмысленное положение. Дочери же сказал бы одно-единственное слово: алтарь или обет целомудрия! Вот и все! Свободная любовь существовала всегда, но свободные женщины становятся кокотками и продажными, и такими они будут до скончания века, точно так же, как неверные жены будут не лучше кокоток или еще даже хуже, потому что они наносят смертельный удар мужу и портят будущность детей. Я сгораю желанием обличить себя, а также и защитить, но не вижу судейского кресла, нет судьи, и я изнуряюсь здесь в одиночестве! Когда я во все стороны крикнул свое отчаяние, меня окутал мрак, а когда я начал видеть ясней, то очутился лицом к каштановому дереву на Флерусе. Это третье дерево, считая со входа, а аллея обсажена с каждой стороны сорока семью деревьями, между которыми расставлено девять скамеек. Итак, до первой стадии мне остается сорок четыре места отдохновения. Одно мгновение стою я подавленный в присутствии непрерывной стези слез, как вдруг под безлистными деревьями показывается и приближается светящийся шар на двух птичьих крыльях. Он останавливается передо мной на высоте моих глаз, и при свете, исходящем от шара, различаю я белый лист бумаги, похожий на обеденное меню. Во главе листа буквами, окрашенными в цвет дыма, написано: «ссыпь!». А дальше внизу развертывается в одну секунду вся моя истекшая жизнь, как бы в микроскопическом воспроизведении на необычайно большом плакате. Все нахожу я здесь! Все ужасы, самые тайные проступки, самые отвратительные сцены, в которых я играю главную роль... О ужас! я хотел бы умереть со стыда, когда увидел в изображении все сцены, которые мой глаз охватил сразу! Но я не умер, напро¬ 120
тив, в продолжение минуты, показавшейся мне двумя сутками, вижу я снова всю мою жизнь, начиная с зеленого детства и до сего дня. Мозг в костях пересыхает, кровь застывает, и, изнемогая под огнем мук совести, я падаю на землю и вскрикиваю: «Пощады! пощады!» Мне надо отказаться от оправдания перед Предвечным и от обличения моего ближнего... Я очнулся; находился я на улице Люксембурга и, взглянув через решетку, увидел зеленеющий сад и хор насмешливых птичек, приветствующих меня за деревьями и кустами! * * * Спускаясь вниз по улице Бонапарта, я чувствую себя побитым, стыд пробуждает гнев, и поднимается упорство. Я согрешил, с этим я согласен, и я был наказан. Этого должно было бы быть достаточно, чтобы стереть начерченные слова на белой шиферной доске. Добрый отец может простить после того, как наказал, и я знаю таких, которые могут облагодетельствовать, не требуя воздаяния око за око и зуб за зуб; я знаю таких, которые никогда не наказывают иначе, как лишь кротким словом, и которые после наказания уже больше не говорят об этом. Но никогда я не видал такого, который вел бы реестр провинностей и проступков его детей. Мятежный дух снова восстает; чувство богочеловеческого достоинства шепчет мне: «Слабый, ты упал, ты унизил себя, отрекшись от собственного права своего «я» перед правом других. Борьба жизни именно заключается в том, что ты выдерживаешь искушение гнуться пред другими, потому что в то мгновение, как ты это делаешь, ты, выпрямившись, становишься господином твоей судьбы, а пресмыкаясь, ты подчиняешься судьбе других». Был бы я владыкой, то ненавидел бы мятежника, но я больше уважал бы его, чем покорного. Сильный дух прекрасен, а все прекрасное божественно. Перед Богом, самым разумным, самым прекрасным и самым милостивым, я преклонюсь, но я не имею права становиться на колени перед дурными, жалкими людьми, 121
равными мне. Я всегда питал уважение к великим гениям, и это сущая ложь, будто я лишен способности восхищаться, но я никогда не мог принудить себя восторгаться мизерным. Я открыто высказал свое почитание таким людям, как Линней, который узрел Бога, как Бер- нарден де Сен-Пьер, Бальзак, Сведенборг, Ницше, который искалечил себе ноги и мозг в титанической борьбе... Но я отлично знаю, что современные боги хотели заставить меня опуститься на колени перед всем мелким, в особенности перед ничтожеством, перед физической, нравственной и интеллектуальной слабостью. Я не стоял за тиранию, напротив, я служил обойденным, я боролся в освободительной войне за угнетенных, потому что я не понимал, что они находились на месте, куда поставило их Провидение. Не знаю, было ли это для того, чтобы показать мне последствия этой невольнической войны, но постоянно судьба отдавала меня в руки существу с рабской душой, которое становилось моим владыкой и держало меня под своим деревянным башмаком; постоянно приходилось мне таскать солому и черепицы для дикого египтянина или женщины, которые жили моей кровью, а мне на пропитание отдавали то, что осталось после них. Наученный в конце концов опытом, я освободился от тюремного заключения, но мне оставалось лишь одно — свобода пустыни, где мне не было предложено ни манны, ни перепелок. Я был осужден на одиночество, и каждый раз, когда я искал человека, чтобы с ним поговорить, на меня насылался египтянин, чтобы плюнуть на меня, невежда, чтобы доказать мне, насколько он больше моего знает, высокомерный, неспособный ни на что человек, чтобы сказать мне, что я тщеславнее всех, беспутный, чтобы проповедовать мне добродетель! Кто преследует меня, кто оскорбляет меня больше, чем других? Если он премудрый, то он знает, что я менее других тщеславен и что я бывал горд только ради того, рупором которого я себя считал. Он несомненно знает злобу людей, которые, как только я к ним обернусь, готовы во мне что-нибудь подметить. Если я скажу, что говорю от себя, то буду виновен в гордости; если же я скажу, что говорю от Бога, 122
меня обвинят в кощунстве. Если все люди равны, то почему же Бог установил общественные классы с особой иерархией, в которых одному живется лучше, чем другому, один повелевает другими, ему подчиненными, которые обязаны повиноваться человеческой власти? Почему иные призваны к власти и занимают почетные места, а другие осуждены оставаться где-то внизу, благоговейно удивляясь и прислушиваясь? Есть ли это равенство и указывает ли это на то, что все люди рождены равными? Нет, я не вижу и тени закона равенства ни в природе, где породистая лошадь имеет имя, титул, родословную и уход, ест из мраморных яслей и покрывается тонким сукном, тогда как жалкая кляча принуждена возить с улицы сор; ни в общественном строе, где даже подмастерье заставляет ученика своего ходить на задних лапках. И все же я должен вразрез со всем божеским и человеческим строем признать факт, опровергаемый каждую минуту и который вообще не существует. Сам ли Бог раздвоился или сатрапы его ссорятся? Не есть ли каждый период времени здесь отражением того, что творится там? Есть ли и там разделение на партии, с демократами-агитаторами и людьми, домогающимися власти? Так оно снизу кажется, судя по тому, что многие голоса говорят сразу: демагог получает из туч божеское веление и ведет толпы с священным рвением на убийство и на пожары, и предприятие нередко удается ему, как будто он находится под сильным покровительством. В другой раз тиран и расточитель ведет вооруженные толпы против масс, призывая на помощь небо, и его предприятие тоже венчается успехом, как будто ему помогали другие боги! Горе людям, когда господствующие над ними власти разъединены! Надо хорошенько прислушиваться, когда голоса невидимых сил приказывают, и уметь правильно идти, потому что победитель всегда прав. Не борются ли все воскресшие божества на небе за власть? Ведь Пан когда-то был высоко, и казалось, что он господствует; ведь Иегова спасал свой народ; Христос не оставил своих верных; Аллах давно еще брался победить при Фермопилах богов Олимпа, а Будда выступает с силой, которая одно мгновение се¬ 123
рьезно угрожала назареянам! Горе людям, когда борются боги! Все они взывают к одному-единому истинному Богу, но никто не укажет мне его! Тот ли это, который играет громом и бурей? Но ими управляли и Зевс и Тор, и теософы клянутся, что незримые силы умеют на высотах Азии играть с этими силами природы, как могли это делать Иегова, жрецы Озириса и колдуны. Все требуют знамений и чудес, и происходят знамения и чудеса, но никто не знает, кто их производит, так как темные силы так же понимают в чарах, как и светлые. Кто тот владыка, который так властно говорит народу в настоящее время? Или кто мой владыка? Разве муравей- человек не имеет права узнать, кому он должен служить и повиноваться, раньше чем он будет отвергнут за непослушание? Как часто молил я незримую силу говорить ясней, и когда она наконец отвечала, то это были лучи солнца, удар грома и дождевые капли, владыка сил природы! Хорошо, я признаю его, но не он должен дать мне новое понимание и очистить меня от желаний, ненависти и гордости... Так постоянно вертится греховное колесо; все те же обвинения, те же оправдания. Сизиф, катящий свой камень; Данаиды, наливающие воду в дырявую бочку: право, не вечны ли наказания? Вернувшись в свою келью, я вижу, что всего лишь девять часов, и открываю Библию, думая из нее почерпнуть просветление и отдых. Но, дойдя в псалмах Давида до ужасных проклятий, которые он призывает с молитвой на своих врагов, я дальше читать не могу: у меня один только враг — это я; другие, причиняющие мне неприятность, имеют на это право, и это всегда бывало мне на пользу, и я с давних пор учил, что надо прощать врагам: теософы даже сообщили мне, что молитва есть черная магия и что призывать в молитве зло на врагов есть колдовство, наказуемое костром! Мой старый друг Иов больше не утешает меня, во-первых, потому, что я, как известно, человек не оправданный, во-вторых, потому, что я нахожу его критику по вопросу о допущении Бога столь же безбожной, как мои мятежные речи и мысли. 124
Тогда я перехожу к Новому Завету и натыкаюсь на Павла, который для меня был Савлом, и поэтому многое должен был бы мне сказать. Я нахожу у него некоторые мои ошибки, и потому я обращаюсь к нему; и я не понимаю, как может хватать духа проповедовать наказание и присуждать к сатане, когда человек сам обеими ногами погряз в грехах. Его рвение делает его мгновенно симпатичным, как, например, когда он так начинает письмо к коринфянам: «Я же, Павел, который лично между вами скромен, а заочно против вас отважен». Я никак не могу считать слова этого человека внушенными Богом, так как у него я узнаю все мои слабости, которые я хотел побороть с его помощью. Как могу я сохранить скромность, когда мой учитель пишет о себе целых два хвастливых письма. «У меня ни в чем нет недостатка против высших апостолов», — пишет он. Или: «Не почти кто-нибудь меня неразумным; а если так, то примите меня хотя как неразумного». Затем он исчисляет свои страдания (точь-в-точь как я, хотя я в конце концов признал, что мои страдания были мною заслужены). «Я гораздо более был в трупах, безмерно в ранах, более в темницах и многократно при смерти. От иудеев пять раз дано мне было по сорока ударов без одного. Три раза меня били палками, однажды камнями побивали» и т. д. Я нахожу в нем самый свой коренной грех и, что еще хуже, его защиту. «Я дошел до неразумия, хвалясь: вы меня к сему принудили. Вам бы надлежало хвалить меня, ибо у меня ни в чем нет недостатка против высших апостолов, хотя я и ничто». Последние слова выказывают явную фальшь в этой прославленной скромности, которою он гордо хвалится, и они снова возбуждают во мне недоброжелательство против Павла, в котором я уже во дни молодости видел пророка бунтовщиков, дух которого они так хорошо умели себе усвоить. И я покинул ученика, чтобы услышать от самого Учителя слова премудрости. Но когда я в этот вечер сижу один с сокрушенным сердцем, я не знаю, какой это демон ворочает листы, так что книга, имеющая на все ответы и исцеление, меня лишь разочаровывает. Когда я перелистываю ту часть 125
книги, где описано, как Христос простил прелюбодейке, то снова восстают во мне безнадежные сомнения. Дело было в 1872 году, когда я в моей юношеской драме «Учитель Олоф» заставил реформатора оправдывать Магдалину почти теми же словами. Что за сим последовало? Целый поток освобождения от всех нравственных обязанностей, который залил всю литературу, все общество и все разрешил: семью, нравственность, честь, верование. И это освободительное движение, основанное на гуманитарных стремлениях и на заповеди Христа «не суди», теперь отрицается неведомыми силами, которые карают освободителей страхом и новыми египетскими казнями! Последователь Христа! Нет! даже не Библия, не Христос, гуманность... ничего. Я теперь вполне банкрот! Лишенный неизвестно почему общения с людьми, отдаленный от интересов к науке, которая прежде привязывала меня к жизни благодаря великому делу разгадывания мировых задач, не имея больше утешения в религии, я сохранил пустую скорлупу бессодержательного «я». Сидя на стуле и глядя через оконную решетку на звездное небо, я ни о чем не думаю, ничего не чувствую, ни о чем не мечтаю. Мне становится любопытно знать, как будет звучать мой голос, когда снова услышу его после трехнедельного молчания. Я так жажду общества, что готов был бы искать даже самых несимпатичных мне людей, которым стоит лишь рот открыть, чтобы оскорбить меня. Я думаю, не имеет ли эта изоляция целью доказать мне, что все люди нуждаются друг в друге, хотя знаю, что дурного общества следует избегать и что есть люди, которые скорее во мне нуждались бы, чем я в них. Я взглядываю на часы: всего половина десятого — и до десяти я не решаюсь ложиться, а то ночь будет неспокойна. Я, который всю жизнь ожидал, что вот-вот явится желанное, теперь сижу и жду, чтоб прошло полчаса. Читать я не могу, потому что, когда раскрываю книгу, мне кажется, что я все это читал уж раньше. Ничто меня не интересует, ничто меня не радует, ничто не огорчает. У меня в кармане более тысячи франков, но они ничего не стоят, потому что я ничего не желаю. Прежде всегда, когда у меня не было 126
денег, у меня было масса желаний: книги, инструменты, уплата долгов; и это желание чего-то придавало жизни интерес, это была отсрочка, ссуда на будущее время, которая привязывала к жизни. * * * Следующий день схож с предыдущим до шести часов пополудни. Тут раздается стук в дверь и входит американец живописец, которого я изобразил в своей книге Inferno под именем Фрэнка Шлаттера. Так как мы расстались совершенно равнодушно, без дружбы или вражды, то встретились сердечно. Я замечаю, что он несколько изменился. Он кажется мне меньше ростом, чем каким я его помню. Выражение его лица стало серьезнее, и мне не удается, как прежде, довести его до того, чтобы он смеялся над житейскими хлопотами и над пережитыми огорчениями, которые переносятся легко, когда они благополучно миновали. Но он обращается со мной с поразительным уважением, не похожим на прежнее товарищеское равенство. Это свидание встряхивает меня, так как, с одной стороны, я могу беседовать с человеком, понимающим всякое мое слово, с другой — он напоминает мне время в моей жизни, когда я всего больше развивался, интенсивно жил, верил и возносился. Я переношусь на два года назад, и мне хочется освободиться, провести половину ночи, беседуя за стаканом вина. Решив идти обедать в Монмартре, пускаемся мы в путь. Шум улицы заглушает несколько разговор, и я замечаю в себе необычное затруднение слушать и схватывать. При входе в Avenue de 1'Орёга толпа усиливается, и встречные то и дело разлучают нас. Вдруг человек, несший тюк ваты, столкнулся с моим товарищем, который сделался совсем белым. Весь насыщенный символикой Сведенборга, я стараюсь припомнить, что сие должно означать, но вспоминаю лишь о раскопке могилы на острове Св. Елены, когда все тело Наполеона было как бы покрыто белым пухом. На улице Chaussee d'Anten я чувствую себя уже настолько усталым и нервным, что мы решаемся взять 127
извозчика. Так как настал обеденный час, то улицы чрезвычайно оживлены, и, проехав несколько минут, экипаж внезапно останавливается. В это мгновение я испытываю сильный удар в спину, от которого вскакиваю, и чувствую теплое сырое дыхание над моим затылком; я оглядываюсь и вижу перед собой морды трех лошадей, а над ними на козлах омнибуса кричащего кучера. Это смущает меня, и я спрашиваю себя, не есть ли это предзнаменование? Мы слезаем на Place Pigalle и обедаем. Тут я снова вспоминаю о первом моем пребывании в Париже во времена моей юности, в семидесятых годах; но это наводит меня на грусть, потому что изменения значительны. Моей гостиницы на rue Doua больше не существует. Le Chat Noir, процветавший в то время, теперь закрыт, а Рудольфа Салиса в нынешнем году похоронили. От Cafe de Ermitage осталось одно лишь воспоминание, а Tambourin переменил название. Тогдашние друзья умерли, поженились, рассеялись, и шведы перебрались на Монмартр. Тут я замечаю, насколько я стар. Обед не так оживлен, как я того ожидал. Вино дурного качества, не веселит. Я отвык говорить и слушать, и это делает беседу утомительной. Надежда на то, что настроение прежних времен настанет за кофе, не осуществляется, и скоро наступает страшное молчание, указывающее на то, что пришло время расставаться. Долго боремся мы против все увеличивающегося смущения, но напрасно. Около девяти часов мы встаем, и, чувствуя мое настроение, мой товарищ уходит под предлогом назначенного rendez-vous. Оставшись один, я сразу испытываю неописуемое облегчение: тоска исчезла, головная боль прошла, и кажется, будто нервы, сплетенные с нервами другого лица, теперь начали распутываться. В самом деле, одиночество сделало меня настолько впечатлительным, что я не выношу соприкосновения флюидов постороннего лица. Спокойно, но потеряв еще одну иллюзию, возвращаюсь я домой, довольный тем, что опять нахожусь в своей келье. Но я замечаю, что что-то в комнате не так и что в ней воцарилось недовольство. Обстановка и все вещи 128
на своих местах, но производят необычное впечатление: тут кто-то был и что-то оставил за собою. Я вне себя! На следующий день я вижу ту же перемену, выхожу, чтобы повидаться с кем-нибудь, но никого не нахожу. На третий день, согласно уговору, я иду к приятелю, живописцу, чтобы осмотреть его произведения. Он живет на Marais. Я спрашиваю привратника, дома ли он. Да, отвечает мне тот, но он внизу сидит в кафе со своей дамой. Не имея ничего общего с его дамой, я ухожу. На следующий день я опять отправляюсь на Marais и, узнав, что приятель дома, поднимаюсь вверх на шестой этаж. Дойдя до третьего этажа по узкой винтовой лестнице, напоминающей башенную лестницу, я вспоминаю о сновидении и о действительности. Часто во сне я вижу такую же винтовую, узкую лестницу, по которой я взбираюсь, пока не задохнусь, так как она все суживалась. Первый раз припомнился мне этот сон в башне Путбус, и я тотчас же спустился вниз. Теперь я стою, подавленный, с сильным сердцебиением, но решаюсь продолжать подниматься. Я дохожу до верху, вхожу в мастерскую и застаю приятеля с его дамой. После того как я просидел пять минут, у меня очень сильно разбаливается голова, и я говорю приятелю: «Дорогой друг, мне кажется, что я не должен с вами иметь общения, потому что ваша лестница убивает меня. У меня сейчас ясное впечатление, что если я еще раз сюда поднимусь, то умру». — Но ведь вы, — отвечает друг, — на этих днях поднялись на Монмартр, взобрались на лестницу Sacre Coeur. — Да, это всего страннее. — Ну в таком случае, я сам к вам приду, и мы вечером вместе пообедаем. На следующий день мы действительно вместе обедаем и находимся в наилучшем настроении. Мы внимательно, с уважением обращаемся один к другому, избегаем говорить неприятности, открываем свои симпатии, становимся один на точку зрения другого, и нам кажется, что мы по всем вопросам единодушны. Пообедав, пользуясь тихим вечером, продолжаем мы беседу и отправляемся через реку на бульвары и доходим наконец 129
до Cafe du Cardinal. Наступила полночь, но мы не чувствуем усталости, и начинаются те чудные часы, когда душа покидает свою оболочку и все силы души, которые должны были бы породить сновидения, способны на ясное живое познание и взгляды на прошедшее и на будущее. В этот ночной час мне кажется, будто дух мой отделился от тела, которое остается как чужое мне лицо. Питье для нас вещь второстепенная, и пью я разве только для того, чтобы отдалить сон и, пожалуй, чтобы открыть мысленные шлюзы, которые выпускают весь мой объемистый жизненный материал, так что в каждую минуту я могу вспомнить факт, число, сцену, чужие реплики. Это составляет для меня радость опьянения, но оккультист, человек набожный, сказал мне, что это грех, потому что это захват из области блаженства, которое как раз состоит в освобождении души от материи, и что поэтому этот захват карается на следующий день самыми страшными мучениями. Тем временем нас предупреждают о скором закрытии кафе, а так как я не расположен прекращать беседы, то предлагаю идти в Baratte, на что приятель соглашается. Cafe Baratte возле Halle всегда имел для меня, не знаю почему, удивительную притягательную силу. Возможно, что это благодаря соседству Halle. Когда на бульварах ночь, у Halle утро, там, впрочем, всю ночь утро. Там не существует темной ночи с ее вынужденной бездеятельностью и с ее мрачными сновидениями. Дух, опьяненный в нематериальных сферах, требует пищи, грязи, порока и шума. На меня действует этот запах рыбы, мяса и овощей, как прелестный контраст с высокими темами, которые мы только что обсуждали. Это та грязь, из которой мы созданы и из которой трижды в день вновь создаемся; и когда из полутьмы, грязи, от паршивых физиономий войдешь в уютную кофейню, то вас приветствуют свет, тепло, пение, звуки мандолин и гитар. Тут сидят девицы и бродяги, но в этот час все классовые различия уничтожены. Тут сидят вперемешку художники, студенты, литераторы, пьют вдоль длинных столов и грезят наяву; они избегают грустного сна, который здесь перестает их преследовать. Тут нет бурной, 130
искрящейся радости, но над всем витает тихий наркоз, и мне кажется, будто я вошел в царство теней, в котором шумная жизнь облечена лишь в полудействитель- ность. Я знаю писателя, который имеет обыкновение там сидеть по ночам и писать. Я там видел иностранцев, одетых так, как будто они приехали с блестящего ужина, откуда-нибудь возле Parc Monceau. Я видел там среди публики господина, казавшегося по виду иностранным посланником, который встал и спел solo. Видел людей, которые казались мне переодетыми принцами и принцессами; они пили шампанское, и я не знаю, были ли это действительно смертные или астральные тела спящих, которые пришли сюда наводить галлюцинации на пьющую публику Удивительно то, что в обществе, сжатом в тесном помещении, не заметно ни малейшего проявления грубого тона: тяжелое состояние бессонницы действует смягчающе и придает всему, что происходит, меланхолический оттенок. Песни певцов преимущественно сентиментальны, и плачущая гитара врачует причиняемые нервам уколы резкой мандолины... Вспоминаю, как раз, одну ночь, проведенную два года тому назад с этим же приятелем в этой кофейне, мы обсуждали скрытые свойства души, и я по различным основаниям отрицал роль большого мозга на действие разума. «Это желудочек или железа, ведь вы можете в этом убедиться!» — «Вы думаете! пойдемте до двери и купим себе мозга!» Мы пошли в Halle и спросили себе мозга. Нас повели вниз в погреб по коридорам и подвалам. Наконец мы очутились в зале, увешанном кровавыми телами и внутренностями. Мы по крови прошли дальше и вошли в помещение для мозгов. Окровавленные люди ударяли по отрезанным коровьим и телячьим головам окровавленными дубинами и долотами, так что черепа разбивались и мозг разлетался. Мы купили один мозг и вышли наружу, но страшная картина преследовала нас до кофейной, где мы демонстрировали мнимый мыслительный аппарат. Теперь ночью, после моего долгого одиночества я чувствую себя так хорошо среди толпы людей; из нее 131
вытекают потоки тепла и симпатии. Впервые за долгое время меня охватывает сентиментальное участие к этим злосчастным ночным феям. Рядом с нашим столом сидит их с пол дюжины: они грустные, ничего себе не заказавшие. Они в общем почти все некрасивы, их презирают, и они, вероятно, лишены возможности себе что-либо заказать. Я предлагаю приятелю, который в данную минуту так же мягко настроен, как и я, пригласить из них двух, самых некрасивых, из тех, которые сидят возле нашего стола. Принято, и я приглашаю двух девиц, спрашивая, не желают ли они чего-нибудь выпить, но прибавляю, чтобы они ни на что другое не рассчитывали и чтобы прежде всего вели себя прилично! Они понимают, видимо, свою роль и прежде всего просят поесть. Приятель и я, мы продолжаем свою философскую беседу на немецком языке и только от времени до времени говорим слово-другое нашим дамам; они нетребовательны и больше заняты едой, чем любезностями. Одно мгновение у меня промелькнула мысль: а ну как тебя увидит кто-нибудь из знакомых? Да, я знаю, что он сказал бы и что я ему ответил бы. Вы вытолкали меня из общества, осудили на одиночество, и я принужден покупать себе общение с людьми, с париями, с отверженными, как я, с голодными, как и я. Для меня составляет радость видеть, как эти отверженные хвастаются несуществующей победой, глядеть, как они едят и пьют, слышать их голоса, которые как-никак голоса женщин... И я не сумею достаточно им заплатить, даже если в придачу прочитаю им мораль. Мне приятно, что я сижу вместе с живыми людьми и что я могу поделиться имеющимся в настоящую минуту избытком, в настоящую минуту, потому что через месяц я могу быть так же беден, как и они... Наступило утро. Пробило пять часов. И мы уходим. Но тут моя дама требует от меня пятнадцать франков за то, что она сидела со мной, что я, с ее точки зрения, нахожу вполне понятным, потому что мое общество ничего не стоит, точно так же как и мое покровительство 132
в сравнении с ее позицией. Я не думаю, чтобы это способствовало поднятию волны чувства собственного достоинства — скорей напротив. Однако я иду домой со спокойной совестью после хорошо проведенной ночи, сплю до десяти часов, просыпаюсь вполне отдохнувший, и день проходит в занятиях и размышлениях. Но на следующую ночь у меня был ужасный кошмар, такой, как те, которые Сведенборг описывает в своей книге «Сны». Это была, следовательно, кара. За что? За то, что «он ест и пьет с мытарями и грешниками», тогда как Иоанн удалился в пустыню... С грешниками, так как он другого общества не нашел... Я больше ничего не понимаю; я думал, что это новый житейский урок, что я должен был понять, что люди все одинаковы, и действительно я одну минуту представлял себе, что роль моя ночью в кофейне была скорей ролью друга человечества, чем развратника, или что она, по крайней мере, была в нравственном отношении безразлична. Все следующие за сим дни я провожу в подавленном настроении, а однажды вечером предвижу, что предстоит тяжелая ночь. В девять часов вечера сидел я за чтением Natura Deorum Цицерона и настолько проникся мнением Аристотеля о том, что богам наш мир неизвестен и что они запятнали бы себя, если бы касались такой грязи, что решился это списать. При этом я замечаю, что на верхней стороне правой руки у меня появилась кровь без видимой причины... Когда же я вытер кровь, то не нашел и следа шрама. Впрочем, я перестал об этом думать и отправился спать. В половине первого я просыпаюсь с ясно выраженным симптомом того, что я назвал бы электрическим поясом. Несмотря на то что мне известны свойства и внутреннее значение этого проявления, я чувствую побуждение искать причину вне себя; подумайте, они здесь! Они! Кто? Наконец я делаю над собою усилие и зажигаю лампу. Библия лежит рядом, и я решаю искать в ней совета, и вот что она отвечает. «Я вразумлю тебя и научу тебя пути, по которому тебе надлежит идти, и глаз мой будет следить за тобой. 133
Не будь подобен лошади или вьючному скоту, которого надо дергать за удила, чтобы заставить слушаться!» Это ответ, и я снова спокойно засыпаю, довольный тем, что не злые люди, а доброжелательные силы говорили мне, хотя и несколько неясно. Отдохнув в продолжение нескольких дней в уединении, я однажды вечером снова вышел с американцем и молодым французом, исправляющим мои рукописи. Беседа затянулась, и я вернулся домой незадолго до полуночи с тяжестью на совести, вследствие того что я был вовлечен в горячий разговор и мне пришлось дурно говорить об отсутствующем. Что я говорил, было самозащитой против лгуна и — истинной правдой. В два часа ночи я проснулся от шума шагов надо мной, затем я слышал, как кто-то спустился с лестницы и вошел в комнату рядом с моей. Итак, тот же маневр, как и в гостинице Орфила. Разве за мною следят? Кто бы мог иметь в гостинице, где я живу, две комнаты, одну надо мной, другую рядом со мной? Ведь то же самое повторялось здесь, в гостинице, в сентябре месяце, когда я жил в третьем этаже. Значит, это нельзя объяснить случаем. Если же мой невидимый ментор намерен меня наказывать, как оно, вероятно, и есть, то до чего тонко придумано: держать меня в неизвестности, преследуют ли меня люди или нет. Хотя я вполне сознаю, что никто меня не преследует, но я все же терзаюсь прежними мыслями о том, что кто-то меня преследует. А когда встает вопрос о том, кто это может быть, то начинается круговорот предположений, вызываемых моей совестью, которая винит меня даже там, где я действовал только из самозащиты, отстраняя от себя несправедливые обвинения. Я чувствую себя как бы привязанным спиною к столбу, и все прохожие при этом имеют право на меня плевать, если же я отвечу тем же, то в меня бросают грязью, меня душат, преследуют. Весь мир, даже самое ничтожное существо, прав передо мной! Если бы мне знать — за что! Вся тактика так напоминает женщин, что я не могу отделаться от моего подозрения. Действительно, когда женщина в продолжение нескольких лет причиняла мужу своему вред и зло и он 134
из врожденного благородства не поднимал руки своей для самозащиты, но в конце концов отмахнулся, как отмахиваются от мухи, тогда жена поднимает гвалт, зовет полицию и кричит: «Он защищается!» Или в школе недостойный учитель напускается на неправильно обвиненного ученика, а этот, страдая от несправедливости, пытается защищаться. Что делает тогда учитель? Он прибегает к телесному наказанию, приговаривая: «Так, так, ты еще отвечаешь!» Я отвечал! Вот почему я мучаюсь! И мучение повторяется целую неделю каждую ночь... Последствием этого является то, что настроение мое портится и общение со мной становится невыносимым. Мой приятель американец незаметно удаляется от меня, и, так как он завел свое хозяйство, я опять остаюсь один. Но мы второй раз расстаемся с ним не только вследствие обоюдного недовольства; мы оба заметили, что в период нашего последнего общения произошли странные вещи, которые можно приписать лишь вмешательству сил, решившихся пробудить наше недовольство. Этот американец, почти ничего из моей прежней жизни не знавший, казалось, имел намерение оскорблять меня во всех наичувствительнейших местах, и казалось, что он узнал самые сокровенные мои мысли и намерения, только мне одному известные. Когда я сообщил ему это мое наблюдение, его осенил свет. — Не злой ли это дух! — воскликнул он. — Я предполагал что что-то есть, потому что вы, будучи со мной, не могли рта открыть, чтобы не оскорблять меня до глубины души, но по вашему лицу и по любезному его выражению я видел, что у вас ничего злого на уме не было. Мы пробовали сопротивляться. Но он три дня подряд напрасно проходил длинный путь до меня. Меня не было ни дома, ни на обычном месте обеда, нигде! Итак, опять окружило меня одиночество, пала густая тьма. Дело подходит к Рождеству, и мне тяжело без дома и семьи. Жизнь опостылела мне, и я снова начинаю последовательно вглядываться ввысь. Я покупаю книгу «Преемник Христа» и читаю. 135
Эта чудесная книга не впервые попадается мне в руки, но на сей раз она находит подготовленную почву. Живя, умереть для света, презренного, скучного, грязного света, — вот тема. Неизвестный автор имеет необыкновенную способность не проповедовать или поучать, а обращается к вам любезно, убедительно, связно, логично и приятно. Он выставляет наши страдания не наказаниями, а испытаниями и этим возбуждает в нас честолюбивое желание выдержать их. Опять со мной Иисус, на сей раз не Христос, и он тихо, но уверенно подкрадывается ко мне, как будто у него на ногах бархатные сандалии. Рождественские выставки на улице Бонапарта содействуют этому. Вот Младенец Иисус в яслях, Младенец Иисус в царской мантии и с короной на голове, Младенец Спаситель на руках у Девы, Младенец играет и лежит возле креста! Да! Младенец! Это я понимаю. Бог, так долго выслушивавший жалобы людей на тяжесть жизни, наконец решил спуститься, родиться и жить, чтобы испытать, насколько тяжело влачить человеческую жизнь. Это я постигаю! В одно воскресное утро проходил я мимо церкви Saint-Germain l'Auxerrois. Этот храм всегда производит на меня сильное впечатление, потому что он так симпатичен; преддверие приглашает войти, а внутри размеры так невелики, что не чувствуешь себя придавленным. В дверях меня поражают полутьма, звуки органа, образа и свечи. Всегда, когда я вхожу в католическую церковь и останавливаюсь в дверях, я чувствую себя неловко, неспокойно, выбитым из колеи. Когда подходит громадный швейцар со своей алебардой, то мне делается не по себе и кажется, что он прогонит меня как еретика. Здесь же, в Saint-Germain l'Auxerrois, я испытываю страх, потому что я вспоминаю, что на колокольне именно этой церкви зазвонил без видимой причины колокол в ночь на св. Варфоломея в 2 часа (2 часа ночи!). Сегодня же мое положение гугенота тревожит меня больше прежнего, так как несколько дней тому назад я прочел в Osservatore Romano пожелание счастья католического духовенства преследователям евреев в Рос¬ 136
сии и Венгрии и ссылку на великие дни, следовавшие за Варфоломеевской ночью, повторение которой автор охотно бы приветствовал. Скрытый где-то орган издает звуки, гармонии которых я раньше не слыхал, но которые кажутся мне далеким воспоминанием, воспоминанием о временах предков или о еще более отдаленных днях. Откуда взял их композитор? — спрашиваю я себя всегда, когда слышу серьезную музыку. Не из природы и не из жизни, потому что для музыки нет моделей, как для других искусств. Тогда нет у меня другого выхода, как смотреть на музыку как на воспоминание о состоянии, к которому стремится каждый человек в лучшие его моменты, и в чувстве утраченности должно быть сознание того, что мы утратили что-то, что имели раньше. Перед алтарем горят шесть свечей; священник, одетый в белое, красное и золотое, молчит, но рука его колышется в грандиозных движениях бабочки, порхающей над кустом. Сзади появляются двое одетых в белое детей и склоняют колени! Звонит тоненький звонок. Священник моет себе руки и готовится к какому-то неизвестному мне действию. Что-то происходит странное, прекрасное, высокое, там, вдали, меж золотом, дымом ладана и светом... Я ничего не понимаю, но испытываю благоговение и трепет, я сознаю, что я это уже когда-то переживал. Но затем появляется чувство стыда язычника, отвергнутого, которому здесь не место. И восстает вся правда: у протестанта нет религии, потому что протестантизм есть свободомыслие, мятеж, разобщение, догматика, теология, еретичество. И протестант предан анафеме. Эта анафема, это проклятие, лежащее на нас, делает нас неспокойными, грустными и блуждающими. В эту минуту я чувствую проклятие и понимаю, почему победитель при Лютцене «пал в своем творении» и почему от него отреклась его собственная дочь; я понимаю, отчего была разорена протестантская Германия, тогда как Австрия осталась нетронутой. А мы, что мы выиграли? Нас оттолкнули, нас разобщили, и мы кончили тем, что у нас нет веры. 137
Тихо заколыхалась толпа, двинувшись к дверям, и я одиноко остаюсь позади, подавленный неодобрительными взорами уходящих. Темно в дверях, возле которых я стою, но я ясно вижу, как все выходящие опускают руку в кропильницу и совершают крестное знамение, а так как я стою как раз перед кропильницей, то кажется, будто они передо мной крестятся, и я знаю, что это означает, после того как в Австрии встречавшиеся со мной по дороге в деревне крестились передо мной, как перед протестантом. Оставшись наконец один, я подхожу к кропильнице из любопытства или еще почему. Она сделана из желтого мрамора, имеет форму раковины, а над ней выступает детская головка... с крыльями сзади. Лицо ребенка, как живое, с выражением, которое встречаешь лишь у доброго, красивого, благовоспитанного трехгодовалого ребенка. Ротик полураскрыт, и на губах застыла улыбка. Большие прекрасные глаза опущены, и видно, как ребенок смотрит на свое отражение в воде, как бы под охраной всех, будто он сознает, что делает что-то недозволенное; однако он наказания не боится, потому что знает, что одним взглядом он всех покорит. Это ребенок, на котором еще сохранился отпечаток нашего отдаленного происхождения, отблеск сверхчеловека, который принадлежит Небу. Следовательно, на Небе можно и смеяться, а не только нести крест! Как часто в часы самоуничижения, когда всякое наказание стояло передо мной как объективная действительность, ставил я себе следующий вопрос, который многие нашли бы непочтительным: «Может ли Бог смеяться? смеяться над безумием и гордостью людей-муравьев? Если он может смеяться, то он может и прощать». Лицо ребенка улыбается мне и глядит на меня из- под опущенных век, а потому открытый рот говорит шутливо: попробуй, вода опасного ничего не представляет. Я опускаю пальцы в освященную воду, образовались круги на поверхности воды (я думаю, так было на пруду Вифезды), затем я переношу руку от лба к сердцу, потом 138
налево, затем направо, как, я видел, делала моя дочь. Но в следующее же мгновение я бросаюсь вон из церкви, потому что ребенок смеялся, а я... не хочу сказать, чтобы мне было стыдно, но мне хотелось, чтобы этого никто не видел. Снаружи у дверей прибито объявление, и из него я узнаю, что сегодня адвент. Перед церковью сидит, несмотря не страшный холод, старуха и спит. Я тихо, так что она не заметила, опускаю ей в колени серебряную монету и ухожу, хотя с удовольствием посмотрел бы на ее пробуждение. Что за дешево стоящая и верная радость играть роль посредника Провидения при исполнении просьбы и, наконец, давать, когда так много сам принимал. * * * Теперь я читаю L/Imitation и Le Genie du Christianisme Шатобриана. Я ношу образок, который получил у Sacre Coeur в Монмартре. Крест для меня — символ терпеливо перенесенных страданий, но он не знак того, что Христос страдал за меня, так как это я сам должен сделать. Я даже дошел до следующей теории: так как мы, неверующие, не хотели больше ничего слышать о Христе, то он предоставил нас самим себе! Его Satisfactio vicaria прекратилась, и мы должны справляться самостоятельно с нашей немощью и с чувством своей виновности. Сведенборг говорит совершенно определенно, что крестные страдания Христа являются не умиротворением, а испытанием, наложенным на себя Богом, не столько как боль, сколько как оскорбление. Одновременно с книгой «Последователь Христа» получаю «Vera Religio Christiana» Сведенборга, в двух объемистых томах. При его всемогуществе, которое покоряет всякое сопротивление, он меня втягивает в свою исполинскую мельницу и начинает меня молоть. Я сначала откладываю книгу в сторону и говорю: это не для меня! Но опять принимаюсь за нее — столько в ней того, что согласуется с моими наблюдениями и пережитым опытом, и столько интересующей меня мирской мудрости. 139
Во второй раз бросаю я книгу; но не могу успокоиться, пока снова не принимаюсь за нее, и самое ужасное в моем положении это то, что, когда я ее читаю, то получаю определенное впечатление, что это истина, правда, но что я никогда до нее не дойду! Никогда! Потому что я этого не желаю. Тогда я начинаю возмущаться и говорю себе: он изменился, и это дух лжи! Но тут является страх, не ошибаюсь ли я. Что я тут нахожу такого, что может считаться живым словом? Я нахожу весь порядок милости и вечный ад: воспоминание ада детства с вечным его раздором, но я просунул голову в петлю и уже теперь не освобожусь. Весь день, почти всю ночь кружатся мои мысли на одном: я проклят, потому что я, между прочим, не могу произнести слово Иисус, не прибавив Христос, который, по мнению Сведенборга, есть символ. Теперь вся бездна во мне самом, и кроткий Христос в Imitation стал демоном, мучителем! Я чувствую, что если дальше так пойдет, то я стану «лезером», а этого я не желаю. Не желаю! Прошло три дня после того, как я отложил Сведенборга в сторону, но в один прекрасный вечер, когда я занимался физиологией растений, я вдруг вспомнил про что-то особенно остроумное, прочтенное мною в Vera Religio Christiana, относительно положения растений в ряду творений. Я осторожно принимаюсь искать это место, но не нахожу, но зато нахожу все остальное: призыв, просвещение, освящение, обращение в христианство, и когда я перелистываю книгу, то глаза останавливаются на самых страшных местах, которые колют глаза и жгут. Два раза перелистываю я оба тома, но то, что ищу, пропало. Это заколдованная книга, и я хотел бы сжечь ее, но не решаюсь, потому что предстоит ночь и настанет два часа... Я чувствую, как становлюсь лицемером, и я решил завтра, если только спокойно проведу ночь, начать борьбу против этого душегубца, я в микроскоп рассмотрю его слабости, я вырву его жало из сердца, даже если оно от этого разорвется, я хочу забыть, что он спас меня от одного сумасшедшего дома, чтобы ввергнуть в другой! 140
* * * Проспав ночь, хотя я ожидал быть убитым, приступил я на следующее утро к делу не без колебаний, так как очень тяжело поднять оружие против друга. Но это неизбежно; это касается моей бессмертной души, будет ли она уничтожена или нет. Пока Сведенборг в Arcana и Апокалипсисе довольствовался откровениями, пророчествами, толкованиями, он влиял на мою религиозность, но когда он в Vera Religio начинает рассуждать о догматах, тогда он становится вольнодумцем, протестантом, обнажает шпагу против здравого смысла, он сам избрал род оружия и выбрал плохое оружие. Я хочу видеть в религии тихий аккомпанемент к однотонной повседневной мелодии жизни, тут же дело идет о религии по призванию, о кафедральном диспуте, следовательно, о борьбе за власть. Уже при чтении Apocalypsis revelata напал я на одно место, которое оттолкнуло меня, потому что в нем обнаруживается человеческое тщеславие, которого я бы не хотел видеть в божественном лице. Однако из уважения я прошел мимо этого места, хотя запомнил его. На Небе, оказывается, встречает Сведенборг английского короля, которому он жалуется на то, что английские журналы не нашли нужным рекламировать некоторые из его сочинений. Сведенборг выражает свое недовольство против в особенности некоторых епископов и лордов, которые ознакомились с его сочинениями, но не обратили на них никакого внимания. Король (Георг II) удивился и, обращаясь к недостойным, сказал: «Идите вашей дорогой! Горе тому, кто может оставаться настолько бесчувственным, когда ему говорят о Небе и о вечной жизни». Тут, кстати, мне хочется отметить несимпатичную черту, что Данте, как и Сведенборг, посылают своих врагов и друзей в ад, тогда как сами возносятся на выси, и я позволяю, как Павел, маленькую похвалу себе, обращая внимание на то, что я, наоборот, в противоположность великим писателям себя одного низвожу до пылающего ада, а других ставлю хоть сколько-нибудь выше себя, в легкий огонь. 141
Vera Religio производит более неприятное впечатление, так как там мы видим Кальвина в огне за то, что он учил, что вера все, а дела — ничто (разбойник на кресте). Лютер и Меланхтон, невзирая на их протестантизм, подвергнуты грубому поруганию... Нет, это возбуждает во мне желание отыскивать эти пятна в образе высокого мыслителя! И я надеюсь, что в дальнейшем духовном развитии Сведенборга произошло то, что он говорит о Лютере. «Когда он вступил в духовный мир, то повел сильную пропаганду за свои догматы, но вследствие того что они не пустили корней во внутреннюю сущность его духа, а были лишь привиты с детства, в нем произошло просветление, так что он под конец проникся новым пониманием Неба». Не будет ли недоволен мой учитель тем, что я это написал? Не могу этому поверить; возможно, что он теперь разделяет мое мнение и что он постиг, что там, наверху, не происходит теологических споров. Его описание жизни в мире духовном — с кафедрами и аудиториями, оппонентами и корреспондентами — вызвало во мне смешной вопрос: не теолог ли Бог? * * * Я запер теперь Сведенборга, простился с ним с благодарностью, как с человеком, который, хотя бы и при помощи страшных картин, но вернул меня к Богу. И вот Черный Христос уже не мучает меня несчастиями, но белый ребенок, умеющий смеяться и играть, сближается с адвентом, и благодаря этому приобретается более радостный взгляд на жизнь, пока я наблюдаю за своими поступками, словами и даже помышлениями, которых, как кажется, невозможно утаить от неведомого ангела хранителя и ангела карающего, всюду следующего за мной. Загадочные случайности продолжают приключаться, но они не столь грозны, как раньше. Я оставил христианство Сведенборга потому, что оно ненавистно, мстительно, мелочно, проникнуто раболепством, но я сохраняю limitation с некоторыми изъятиями и последствием несчастного состояния души, вызванного исканием Иисуса. 142
Однажды вечером сижу я и обедаю с молодым французским поэтом, только что прочитавшим Inferno, жаждущим объяснений, с точки зрения оккультизма, тех припадков, которым я подвергался. — У вас нет талисмана? — спросил он. — Следовало бы иметь талисман. — Как же, у меня есть l'Imitation! — он взглянул на меня; я несколько смутился, потому что проявил некоторое дезертирство, и вынул часы, чтобы иметь что- нибудь в руках. В то же мгновение упал с цепочки образок Sacre Coeur. Я еще более смутился, но ничего не сказал. Мы скоро встали и пошли в кофейню у Chatelet, чтобы выпить по кружке пива. Зал обширен, и мы заняли места у столика напротив двери. Там просидели мы некоторое время, и разговор вертелся вокруг Христа и его значения. — Он наверное страдал не за нас, — промолвил я, — потому что, если бы это было так, то наши страдания уменьшились бы. Этого же не произошло — напротив, они стали чуть ли не интенсивнее. В эту минуту мы обратили внимание на то, что кельнер начинает щеткой подметать пол между нами и дверью, где никто не проходил после того, как мы вошли. На чистом паркете выделяется венок из красных капель. Проходя мимо нас, кельнер ворчит и косо на нас смотрит, как на виновников. Я спрашиваю у моего собутыльника, что это такое. — Что-то красное. — Так это мы сделали, потому что никто после нас тут не проходил, а когда мы вошли, было чисто. — Нет! — ответил товарищ, — мы не могли этого сделать, потому что это не следы ног, а как будто кто-то терял кровь, — из нас же кровь не шла. Это было неприятно и неудобно, потому что мы обратили на себя внимание остальных гостей. Поэт понял мои мысли, но он не видел происшествия с образочком. — Христос преследует нас, — сказал я, чтобы облегчить мою душу. 143
Он ничего не ответил, хотя хотел бы найти всему этому естественное объяснение, которого не находит. * * * Раньше чем покинуть моего друга американца, которого я пробовал сравнить с терапевтом Фрэнком Шлат- тером, я должен рассказать несколько случаев, подтверждающих мое подозрение в том, что у этого человека есть двойник. При возобновлении знакомства на этот раз я высказал ему откровенно мое мнение и показал ему номер Revue Spirite, в котором напечатана статья «Мой друг X...». Он показался мне нерешительным, вернее — скептически настроенным. Через несколько дней пришел он обедать совершенно расстроенный и рассказал с волнением, что возлюбленная его исчезла, не оставив о себе никаких вестей и не простившись. Она несколько дней отсутствовала, затем снова вернулась. После продолжительного допроса она наконец объявила, что боится своего господина, у которого она управляла хозяйством. Он узнал тогда, что, когда ночью она просыпалась, а он спал, его лицо бывало мертвенно- бледным и неузнаваемым, что ее очень пугало. Впрочем, он никогда не мог ложиться до полуночи, в противном случае он испытывал мучение, как будто его перед огнем жарят на вертеле, и ему приходилось выскакивать из постели. — У вас нет мании преследования, — сказал он, прочитав Inferno, — но вас преследовали, однако, и не люди... Подстрекаемый моими рассказами, он начал рыться в своих воспоминаниях и передал мне разные необъяснимые явления из его жизни последних лет. Так, например, на Pont St.-Michel было пятно, проходя мимо которого ему всегда приходилось останавливаться от судороги в ноге. Это постоянно повторялось, и он дал возможность друзьям в этом убедиться. Он обратил внимание и на некоторые другие особенности и научился употреблять слово «наказан». 144
— Когда я курю, то бываю наказан; наказывают меня и тогда, когда я пью абсент. Однажды встретившись еще до наступления обеденного часа, отправились мы в кофейню De-la-Fregate на улице du Вас. Среди оживленного разговора выбрали мы лучшее место и потребовали себе абсента. Разговор наш продолжался, как вдруг товарищ прервал его и, оглянувшись, сказал мне: — Видели ли вы такое собрание бандитов? Ведь это все типы преступников. Оглянувшись в свою очередь, я был поражен, так как это не была обычная публика этой кофейни, а всякий сброд, и многие казались переодетыми и корчили гримасы. Мой товарищ сел так, что за его спиной был железный столб, который как бы исходил из его спины, а на высоте его спины он образовывал обруч, как бы галстук. — А вы сидите у позорного столба, — сказал я. Нам казалось теперь, что взоры всех обращены на нас; нам стало скучно, неловко, и мы встали, не допив абсента. Это был последний раз, когда я с товарищем пил абсент. Один я как-то снова попробовал выпить его, но затем попытку не повторял. Ожидая компанию для обеда, сидел я как-то на тротуаре Сен-Жерменского бульвара, напротив Клюни, и заказал абсента. В эту же минуту появились откуда-то три фигуры и стали передо мной. Два парня в разорванном и забрызганном грязью платье, как будто они побывали у стока нечистот, а с ними женщина с непокрытой головой, взъерошенными волосами, со следами прежней красоты, неряшливо и грязно одетая. Все они смотрят на меня насмешливо, дерзко, цинично, как будто они меня знают и ждут, что я их приглашу с собой за стол. Таких типов я никогда не видал ни в Париже, ни в Берлине, разве только в пригородах Лондона, где публика действительно производит странное впечатление. Думая утомить глазеющую на меня компанию, я закуриваю папироску, но цель моя не достигается. Тут блеснула у меня мысль: это не «настоящее люди», это полупризраки, и, вспомнив свои прежние приключения, я встаю... и с той поры я уже ни разу не решился пробовать абсента. 145
* St- * Одно кажется мне определенным среди шаткости моего настроения— это то, что меня воспитывает какая-то невидимая рука, потому что логики в том, что со мной происходит, я не вижу. Нет логики в том, что загорается в дымовой трубе или являются какие-то небывалые фигуры, как только я пью абсент; будь логичный ход последствий — я должен был бы заболеть. Так же точно нелогично, что ночью меня выталкивают из постели, если я среди дня сказал о ком-нибудь дурное слово. Но во всех этих действиях проявляется сознательное, обдуманное намерение, имеющее хорошую цель, повиноваться которой мне, однако, так трудно, в особенности потому, что я по опыту так мало знаю хороших и бескорыстных намерений. Как бы то ни было, уже успела образоваться целая система сигнализаций, которую я начинаю понимать и в верности которой я убедился. Так, например, я недель шесть не занимался химией, и в комнате не было ни малейшего запаха дыма. В одно прекрасное утро взял я для пробы свои приборы для приготовления золота и приготовил ванночки. Сию же минуту комната моя наполнилась дымом: он выступал из-под пола, из-за зеркала камина, отовсюду. Когда я позвал хозяина, он объявил мне, что это необъяснимое явление, потому что дым — от каменного угля, а во всем доме каменный уголь не употребляется. Следовательно, я не должен заниматься добыванием золота! Жалобный детский голос, который часто раздается из печной трубы и которому нельзя дать естественного объяснения, означает: «Ты должен быть прилежным» и вместе с тем: «Ты должен писать эту книгу и другим ничем не заниматься». Если я предаюсь мятежным мыслям, словам и писанию или затрагиваю непристойные темы, то слышу грубый бас, как бы исходящий из органа или из хобота рассерженного слона. Я приведу два доказательства того, что это не мое субъективное впечатление... 146
...Мы обедали однажды на площади Бастилии — американец, французский поэт и я. Разговор вращался несколько часов сряду на теме об искусстве и литературе, как вдруг за десертом американец коснулся положения холостяков. Сейчас же за стеной послышался трубный рев слона. Я притворился, что ничего не слышу, но мои компаньоны, смутившись, переменили тему разговора. В другой раз я совсем в другом месте завтракал с одним шведом. Он заговорил, также за десертом, о La bäs Гюисманса и хотел описать черную мессу. В ту же минуту затрубило, но на этот раз из середины пустого в то время зала. — Что такое? — прервал он себя. Я ничего не отвечал, а он продолжал ужасное описание. Затрубило еще раз, и с такой силой, что рассказчик, замолчав, сначала пролил стакан вина, а потом весь сливочник себе на платье и бросил тему, мучащую меня. ПОСЛЕСЛОВИЕ Читатель, вероятно, убедился в том, что эта вторая часть, под заглавием «Иаков борется», есть попытка символического описания религиозной борьбы автора, причем таковая не удалась. Поэтому-то это осталось отрывком, разрешившимся, как и все религиозные кризисы, хаосом. Из этого ясно, что исследование тайн Провидения приводит к заблуждению и что всякая попытка приблизиться к религии путем рассуждения ведет к аб- сурдам. Причина этого, вероятно, в том, что религия, как и наука, начинается с аксиом, имеющих ту особенность, что их не надо и нельзя доказывать, так что, кто старается доказать само собою понятные и необходимые принципы, тот только запутается. Когда в 1894 году автор принципиально покинул свой скептицизм, который угрожал разорением всей его интеллектуальной жизни, и стал, испытуя себя, на точку зрения верующего, открылась для него новая духовная жизнь, описанная в Inferno и в этих легендах. В это время, когда автор отказался от всякого сопротивления, он увидел себя жертвой нападения невидимых сил, которые 147
грозили разорвать его в клочки. Чуть ли не утопая, схватился он в конце концов за некоторые легкие предметы, которые могли бы удержать его на поверхности; но и они начали ускользать от него, и вопрос о том, пойдет ли он ко дну, стал только вопросом времени. В такие минуты соломинка становится в глазах испугавшегося бревном, а затем сильная вера поднимает утопающего из воды, так что он может ходить по волнам. Credo, quia absurdum, я верю потому, что неопределенность, вытекающая из рассуждения, доказывает мне, что я старался доказать аксиому. * * * Французский писатель написал в 80-х годах книгу против иезуитов, в которой я на днях нашел следующую фразу: «В 1867 году предсказал я в одной журнальной статье, озаглавленной "Атеизм, зависящий от Провидения", что теперь Бог скроется, чтобы этим заставить людей тем усиленнее его искать». В1867 году! Это тогда, когда среди образованных классов прекратилось всякое религиозное рассуждение, когда Бог исчез из литературы. Когда он снова вернется, кто знает, такой ли он будет, как раньше, если он, как все остальное, растет и развивается. Если он станет строже, то все же ему придется простить приверженцев агностицизма и искателей таинственного, за что они его не нашли, потому что его не было или он их не принял. Лунд, 23 апреля 1898 г.
Одинокий Роман
I После десятилетнего пребывания в деревне я снова в своем родном городе, сижу за обедом среди старых друзей. Каждому из нас около пятидесяти лет, и самым молодым в нашем обществе, во всяком случае, более сорока или около этого. Мы удивляемся, что мы не постарели с тех пор. У одних, конечно, в бороде и на висках проглядывает слегка седина, но зато другие как будто помолодели с тех пор и признают, что с приближением к сорока годам в их жизни произошла удивительная перемена. Они чувствовали себя старыми и думали, что жизнь их приходит к концу; они находили в себе болезни, которых не было; руки их выше локтя одеревенели, и им стало трудно надевать на себя платье. Все казалось им старым и изжитым; все повторялось, все возвращалось в вечном однообразии; молодое поколение грозно наступало и не считалось с заслугами старших; да, всего досаднее было то, что молодежь делала те же открытия, что сделали мы, и, что еще хуже, она подносила свои старые новости, точно они раньше никому и не снились. Беседуя о старом и вспоминая свою молодость, погрузились мы в прошлое, буквально переживая бывшее двадцать лет тому назад. Вдруг кто-то спросил: — Да существует ли время? — Еще Кант сказал, — пояснил один философ, — время есть лишь способ восприятия действительности. Ну вот, и я так думал, ибо когда я вспоминаю о незначительных событиях моей жизни сорок лет тому назад, то они стоят передо мною с такою ясностью, точно это было вчера; и то, что было в моем детстве, представляется 151
в моей памяти столь близким, будто я пережил это всего год тому назад. Мы спрашивали себя, всегда ли и все ли думали таким образом. Шести десятилетний господин, единственный, которого мы в нашем обществе считали стариком, заметил, что он еще не чувствует себя старым. (Он только что вторично женился, и у него родился ребенок.) Вследствие этого ценного признания нам всем показалось, что мы мальчишки, и тон нашей беседы сделался действительно вполне юношеским. Я уже заметил с первой встречи, что мои друзья остались такими же, как были, и удивлялся этому; однако я заметил, что они не улыбались с тою же непринужденностью, как раньше, и соблюдали известную осторожность в речи. Они постигли значение и силу сказанного слова. Жизнь, конечно, не смягчила суждений, но научила всякого, что сказанное слово обращается на сказавшего, и притом они убедились в том, что целые тона не годились для людей, но что для выражения с достаточною точностью своего мнения о человеке следовало пользоваться полутонами. Теперь же, напротив того, они стали развязны: слова не взвешивались, мнения не уважались — они неслись полною рысью, закусив удила; но было весело. Наступил перерыв; несколько перерывов; воцарилось неприятное молчание. Те, что больше всего говорили, стали испытывать некоторую неловкость, будто они говорили главным образом о себе. Они чувствовали, что за истекшие десять лет у каждого незаметно завязались новые отношения, возникли новые, чуждые собеседнику интересы, и те, что прежде беседовали непринужденно, натыкались теперь на подводные скалы, путались, ступали по новой почве. Они могли бы заметить это, если бы обратили внимание на взгляды, вооружавшиеся к противодействию и защите, судорожно подергивающиеся углы рта, в то время как губы утаивали подавленное слово. Когда вышли из-за стола, вновь завязавшиеся нити перепутались, настроение было испорчено, всякий находился в состоянии обороны, снова уходил в себя, но так 152
как надо было говорить столь же много, то говорились фразы. Это было заметно по глазам, не следившим за словом, по улыбкам, не соответствовавшим взглядам. Вечер тянулся нестерпимо долго. Отдельные попытки, с глазу на глаз или небольшими группами, воскресить старые воспоминания не удавались. По незнанию справлялись о том, о чем не следовало спрашивать. Например: — Как поживает твой брат Герман? (Вскользь брошенный вопрос без малейшего желания получить ответ, не представляющий никакого интереса. Замешательство среди собеседников.) — Благодарствуй, все то же, улучшения не замечается. — Улучшения? а разве он был болен? — Да... разве ты не знаешь? Тут кто-нибудь ввязывается в разговор и спасает несчастного брата от необходимости мучительного признания, что Герман сошел с ума. Или так: — Ну, а твою жену можно видеть? (Они как раз разводятся). Или еще: — Твой мальчик, поди, вырос? Держал уже экзамен? (Это потерянная надежда семьи). Словом, нить общения была утрачена, все расползалось. Все уже испытали серьезность и горечь жизни и во всяком случае не могли считаться мальчишками. Когда наконец стали прощаться на улице, у выхода, то чувствовалась потребность совсем распроститься, а не идти в кафе, как бывало раньше, чтобы продлить встречу. Воспоминания молодости не имели ожидаемого ободряющего действия. Прошедшее было той подстилкой, из которой выросло настоящее, и эта подстилка насквозь истлела, выветрилась, покрылась плесенью. Заметно было, что никто более не говорил о будущем, а лишь о прошедшем, по той простой причине, что мы находились уже в том будущем, о котором мечтали, и не могли более создавать его в своем воображении. 153
* * * Через две недели сидел я опять за тем же столом, почти в том же обществе и на том же месте. Теперь всякий, соответственно своему положению, успел обдумать свой ответ на вопросы, оставленные из вежливости без ответа в прошлый раз. Собеседники были вооружены и свернулись, как кислое молоко. Те, что были утомлены, ленивы или предпочитали хорошо поесть, относились равнодушно к разговору, не участвуя в нем, и вокруг них царило молчание; спорщики же схватились. Точно по какой-то тайной программе, всегда неясной, стали обвинять друг друга в неверии. — Нет, я никогда не был атеистом! — воскликнул кто-то. — Вот как! Неужели нет? Тут завязался спор, который был бы уместен лет двадцать назад. Пытались намеренно воспроизвести то, что в счастливое время роста являлось бессознательно. Но память изменяла. То, что было сделано и сказано, было теперь забыто — цитировали самих себя и других некстати; выходила бессмыслица. При первом молчании кто-нибудь из собеседников возвращался к тому же предмету. Разговор вертелся, как колесо, приводимое в движение топтанием на месте. Он то замолкал, то начинался сызнова. На этот раз расстались с тем чувством, что с прошедшим было покончено, что мы сделались взрослыми, могли покинуть питомник и, пересаженные на свободную почву, могли расти сами по себе, на воле, без помощи садовника, ножниц и ярлычков. Таким образом, каждый оказался, в сущности, одиноким. Так оно и было всегда. Однако это еще не был конец, так как те, что не хотели остановиться в своем росте, а желали идти вперед, делать открытия, завоевывать новые миры, соединялись в маленькие кучки и пользовались кафе как местом для совместных бесед. Пытались было собираться в семьях, но там скоро оказывалось, что у товарища была подкладка платья, называемая женой. Она частенько морщилась за шитьем. В ее присутствии надо было говорить о другом, и когда по забывчивости 154
говорилось о своем, то происходило одно из двух: или жена начинала разглагольствовать и диктаторски решала все вопросы, и тогда приходилось молчать из вежливости, или же она подымалась, убегала в детскую и не раньше показывалась, пока гость не почувствует себя там просителем, приживальщиком, лицом, с которым обращаются так, как будто оно намеревалось отвлечь мужа от жены и дома, от долга и верности. Так продолжаться не могло. Впрочем, нередко друзья расставались вследствие обоюдной антипатии их жен. Они были требовательны друг к другу. Поэтому оставалось лишь кафе. Удивительно, что там не сиделось так охотно, как бывало прежде. Хотя всякий и внушал себе, что здесь была нейтральная почва, где не было ни гостя, ни хозяина, но чувствовалось беспокойство женатых о том, что дома оставалось в одиночестве лицо, которое могло бы найти себе общество, если бы оно было одиноко в жизни, — лицо, обреченное теперь на домашнее одиночество. Кроме того, посетители кафе были большею частью холостые, а потому в некотором роде враги, и казалось, что они, как бесприютные, имели там особые права. Они вели себя там как дома, шумели, громко смеялись, смотрели на женатых как на непрошеных гостей — словом, они мешали. В качестве холостяка я считал, что имею некоторые права на кафе, но, вероятно, я не имел этих прав, и, когда я приглашал туда женатых, то стал навлекать на себя гнев их жен, и меня перестали звать в дома. Быть может, это и справедливо, ведь брак есть, в сущности, союз двух лиц. Когда же приходили женатые, то они бывали поглощены своими домашними делами, и я прежде всего должен был выслушивать все их заботы — о прислуге и детях, школах и экзаменах; я чувствовал себя настолько втянутым в чужие семейные дрязги, что не находил никакого преимущества в том, что освободился от своих собственных. Когда же мы наконец касались отвлеченных предметов или великих вопросов, то часто случалось, что один из нас говорил, пока другой с опущенными глазами ждал момента для реплики, чтобы затем некоторое 155
время говорить о том, что нисколько не относилось к делу и вовсе не было ответом на речь. Или же случалось, что все говорили зараз и, казалось, никто не понимал другого. Вавилонское столпотворение, кончавшееся ссорой и невозможностью понять друг друга. — Ты не понимаешь, что я говорю! — бывало обычным восклицанием. Так оно и было. За истекшие годы каждый вложил новый смысл в слова, придал новое значение старым понятиям, не говоря уже о том, что никто не хотел выразить своего самого сокровенного мнения, которое считал своей профессиональной тайной, или чуял в нем непреложные идеи будущего и ревниво их оберегал. Всякий раз, как я ночью возвращался домой после наших собраний в кафе, я сознавал всю суету этой бестолковщины, где, в сущности, всякий хотел слышать лишь свой голос и навязать свое мнение другим. Мои мозги были как бы разрыхлены, взрыты и засеяны сорной травой, которую надо было выполоть, прежде чем она не разрастется. И когда я возвращался домой в одиночестве, в тиши, я снова находил самого себя, закутывался в свою собственную духовную атмосферу, в которой чувствовал себя хорошо, как в удобно сидящем платье, и, после часового мечтания, погружался я в небытие сна, свободный от всяких вожделений, хотений и желаний. Так мало-помалу прекратил я свои посещения кафе, приучился к одиночеству; хотя порою и впадал в искушение, но с каждым разом возвращался все более и более исцеленным, пока, наконец, не нашел наслаждения в слушании тишины и в прислушивании к новым голосам, которые в ней можно подслушать. II Таким образом, мало-помалу я сделался одиноким, ограничиваясь лишь внешним общением с людьми, насколько оно требовалось для моей работы, да и это общение я поддерживал главным образом при помощи телефона. Не стану отрицать, что вначале было тяже¬ 156
ло и что пустота, образовавшаяся вокруг меня, требовала заполнения. Прервав все сообщения с людьми, я, кажется, вследствие этого сперва потерял в силе, но вместе с тем, мое «я» начало как бы уплотняться, осаждаться вокруг того ядра, в котором сосредоточивалось все пережитое мною; там оно растворялось и воспринималось моею душою в качестве питательного вещества. Вместе с тем я приучился перерабатывать все то, что видел и слышал в доме, на улице, среди природы, и, приурочивая свои впечатления к той работе, которой я в данное время занимался, я чувствовал, что мой капитал рос и что моя работа в одиночестве становилась гораздо ценнее, чем мое изучение людей в обществе. Прежде я не раз жил собственным хозяйством, но теперь нанимаю две меблированные комнаты у одной вдовы. Потребовалось некоторое время, прежде чем я свыкся с чужою мебелью, — но лишь короткое время. Всего труднее мне было ужиться и освоиться с письменным столом, так как, вероятно, покойный чиновник всю свою жизнь сидел за ним со своими протоколами. Он оставил по себе следы — ужасные синие чернильные пятна, мне ненавистные. Правой своей рукой он совершенно стер политуру правой стороны стола, на левой налепил он кружок для лампы из отвратительной клеенки серовато-зеленого цвета. Она меня мучит, но я решил примириться со всем, и теперь я не замечаю более этой безобразной тряпки. Кровать... да, моею мечтою всегда было умереть в собственных простынях, и хотя я мог бы себе позволить это, но я не хочу ничего покупать, так как не иметь собственности представляет собою одну сторону свободы. Ничего не иметь, ничего не желать — значит оградить себя от самых тяжких ударов судьбы. Но иметь в то же время достаточно денег для сознания, что, если захочешь, то можешь все приобрести, — в этом счастье, потому что независимость тоже составляет одну сторону свободы. На стенах висит пестрое собрание плохоньких картин, даже литографий и хромолитографий. Сперва я ненавидел их за безобразие, но вскоре они возбудили во мне интерес, о котором я раньше и не чаял. Однажды, когда я во время работы почувствовал несостоятельность 157
своего сочинительства и мне недоставало заключительной сцены, я в отчаянии бросил взгляд на стену. Мои глаза остановились на ужасной хромолитографии, вероятно, старой премии к иллюстрированному журналу. На ней был изображен крестьянин, стоящий на пристани и держащий корову, которая вместе с ним должна переправиться на невидимом плоту. Одинокий человек, выделяющийся на фоне воздуха, его единственная корова, его отчаянные взоры... Я нашел свою сцену. В этой комнате находилось также множество маленьких вещей, которые накопляются в домах и дышат воспоминаниями, так как они сработаны руками друзей, а не покупные. Антимакасары, чехлы, этажерки со стеклом и фарфором. Там заметил я большой кубок с надписью: «От благодарных и т. д.». От всех этих мелочей как бы исходили лучи приязни, благодарности, быть может любви; и на самом деле, всего лишь через несколько дней я почувствовал себя приятно в этих комнатах. Все это, принадлежавшее другому, пришлось мне унаследовать от лица, мне вовсе неизвестного. Моя хозяйка, заметив сразу, что я несловоохотлив, была тактична, благовоспитанна и старалась о том, чтобы комнаты были убраны ко времени моего возвращения с утренней прогулки, и мы приветствовали друг друга лишь дружеским кивком, которым выражалось всевозможное: — Как поживаете? — Благодарю, хорошо! — Как дела? — Отлично! — Очень приятно! Однако через неделю она не могла удержаться, чтобы не спросить, не нужно ли мне чего; мне, мол, стоит сказать лишь одно слово... — Нет, добрейшая, мне ничего не надо, все в порядке. — Гм, я всегда думала, знала, что мужчины требовательны. — Я от этого давно отучился! Старуха посмотрела на меня пытливым взглядом, как будто она обо мне слышала совсем другое. — Ну а как еда? — Еда? Я не заметил, значит, она превосходная. В самом деле это было так! Весь уход был удивительно хорош. Больше, чем заботливость; мне казалось, 158
я был предметом почитания. Я никогда не испытывал этого раньше. Жизнь текла тихо, спокойно, мягко и приятно; хотя иногда у меня и являлось искушение говорить с хозяйкой, в особенности когда она казалась озабоченной, однако я не поддавался этому соблазну, отчасти из боязни окунуться в чужие дрязги, отчасти из уважения к тайнам ее жизни. Я хотел отношений безличных и находил более подходящим моему настроению оставить ее прошедшее в приятном мраке. Узнай я ее историю, получи мебель иной характер, чем тот, который мне угодно было ей придать, сотканная мною ткань была бы разорвана; стулья, стол, шкаф, кровать стали бы играть роль бутафорских принадлежностей в ее драмах, которые могли бы потом являться как привидения. Нет, эти вещи были моим достоянием, я одел их покровами своей души, и декорации эти должны были фигурировать только в моей драме. В моей! * * * Я теперь завязал безличные отношения по очень низкой цене. На моих утренних прогулках я заключил свои незнакомые знакомства с лицами, с которыми я не кланяюсь, ибо лично их не знаю. Сперва я встречаю майора. Это — майор в отставке с пенсией, и, стало быть, ему уже полных пятьдесят пять лет. Он — в штатском платье. Я знаю, как его зовут, и слышал несколько историй из его молодости. Он холост — это мне тоже известно. Он, как сказано, получает пенсию и, следовательно, не имеет занятий, доживая лишь свой век. Но он идет мужественно навстречу своей судьбе. Высокий, прямой, с широкой грудью, в застегнутом доверху сюртуке; открытый, смелый характер. Темные волосы, черные усы, эластичная походка, столь эластичная, что я всякий раз вытягиваюсь, когда встречаюсь с ним, и чувствую себя моложе при мысли о том, что ему уже исполнилось пятьдесят пять лет. У меня впечатление от его взглядов, что он относится ко мне без ненависти, однако, быть может, и без расположения. По прошествии некоторого времени мне кажется, что он — мой старый знакомый, и мне 159
хочется кивнуть ему. Но между нами существует известная разница. Он уже дослужился до своего капитуляци- онного времени, а я еще стою среди борьбы и пробиваюсь вперед. Поэтому ему не приходится искать во мне товарищеских симпатий. От этого я строго воздерживаюсь. Мои виски, конечно, седые, но я знаю, что завтра они могут быть столь же темны, как и его волосы, но я не забочусь об этом, ибо у меня нет женщины, перед которой я хотел бы рисоваться. К тому же я считаю, что его волосы слишком прилизаны, чтобы не возбуждать подозрения, тогда как мои — вне всякого сомнения. Но я встречаю еще господина, обладающего тем приятным свойством, что он вовсе мне незнаком. Ему, наверное, свыше шестидесяти лет, его волосы и окладистая борода одинаково седы. В начале нашего знакомства некоторые черты его меланхолического лица, некоторые линии его фигуры показались мне знакомыми; сострадание и симпатия привлекали меня к нему. Мне показалось, что он вкусил горечь жизни в самом тяжелом ее проявлении, что он боролся против течения и был им сокрушен и что теперь он жил в новом времени, которое незаметно выросло и оставило его за собою. Он не мог бросить идеалов своей молодости, потому что они были ему дороги и он считал себя на правом пути... Бедняга! Он сознает, что идет правильно, и в то же время сбивается с пути. Это настоящая трагедия! Взглянув однажды ему в глаза, я заметил, что он ненавидит меня, быть может потому, что он прочел сострадание в моих взглядах и это было для него всего оскорбительнее. Да, он почти сморщился, когда прошел мимо меня. Притом же, быть может, я, сам того не сознавая, оскорбил его или его близких, неосторожною рукою коснулся его участи или, может статься, просто когда- нибудь прежде знавал его. Он меня ненавидит, и удивительно, как я чувствую, что заслуживаю его ненависть; но я не хочу более смотреть в его глаза, потому что они колются и причиняют боль моей совести. Возможно даже, что мы — кровные враги, что различие класса, рождения, взглядов разделяют нас и мы чувствуем это. Ибо опыт научил меня отличать на улице друга от врага; и мне попа¬ 160
даются незнакомые люди, от которых враждебность исходит подобно лучам, так что я перехожу на другую сторону улицы, чтобы не подходить к ним близко. Эта чувствительность изощряется в одиночестве до высокой степени совершенства, и, когда я слышу человеческий голос на улице, то испытываю либо приятное чувство, либо неприятное, либо вовсе никакого. У меня есть еще и третий. Он ездит верхом, и я ему киваю; я знавал его в университете, знаю приблизительно, как его зовут, но не знаю правописания его имени. Я не говорил с ним лет тридцать, лишь кивал ему на улице, иногда с улыбкой, показывающей, что я узнаю его, и у него добрая улыбка под большими усами. Он носит мундир, и с годами галуны на его фуражке становятся все многочисленнее и все толще. Теперь, когда я после десятилетнего перерыва снова встретил его на лошади, у него было такое множество галунов, что я боялся, как бы мой поклон не остался без ответа. Но он, вероятно, это понял, потому что остановил лошадь и окликнул меня: — Здравствуй! разве не узнаешь? Да, я узнал, затем каждый из нас продолжал свой путь, и с тех пор мы всегда кивали друг другу. Однажды я заметил удивительное полунедоверчивое выражение под его усами. Я не знал, истолковать ли мне это выражение в том смысле, что я был его причиною, настолько нелепым мне это показалось. Он выглядел — да, это было лишь мое воображение — он выглядел как будто бы недоумевающим, считаю ли я его высокомерным или я сам высокомерен. Это я-то? Нередко бывают случаи, что о людях, которые, в сущности, сами весьма невысокого о себе мнения, говорят, что у них на гербе изображен смертный грех высокомерия. У меня есть также пожилая женщина, которую водят гулять две собаки: где собаки останавливаются — там и она, а они останавливаются у каждого фонарного столба, у каждого дерева, у каждого угла. При встрече с ней я вспоминаю Сведенборга: я думаю о человеконенавистниках, столь одиноких, что они принуждены искать общества животных; мне представляется, что она 161
наказана своим собственным воображением: она считает, что повелевает этими двумя нечистоплотными животными, тогда как на самом деле животные заставляют ее следовать каждому их капризу. Я называю ее царицей мира, покровительницей вселенной, потому что она так выглядит, со своей закинутой назад головою, опущенными веками. Наконец, у меня есть еще старуха, являющаяся периодически подобно сборщику податей. Я считаю эту старуху таинственной. Она появляется редко, но всякий раз, как мне приходится получать значительную сумму денег или при приближении какой-либо опасности. Я никогда не верил во «встречи» и тому подобные суеверия; никогда не избегал старух и не плевал в сторону кошки. Я никогда не давал пинка другу, приступавшему к предприятию, исход которого представлялся сомнительным, а выражал лучшие пожелания от доброго сердца, хлопая его по плечу. В последний раз поступил я так с одним приятелем, просвещенным актером. Шипя, сверкая глазами, он обернулся: «Не говори этого, все дело испортишь». Я отвечал: «Нет, добрые пожелания не могут накликать несчастия, если они и не принесут счастия». Он остался при своем мнении, потому что был суеверен, как все неверующие. Действительно неверующие верят всему, но навыворот. Например, когда они ночью видят хорошие сны, то это должно предсказывать дурное; снятся ли им гадины — это к деньгам. Я же, напротив того, не обращаю внимания на незначительные сны. Но когда сон сам собою мне навязывается, то я даю ему прямое толкование: так, страшный сон служит мне предостережением, а хороший сон — ободрением или утешением. Это совершенно логично, научно. Будучи внутренне чист, я вижу чистое и — наоборот. В снах отражается моя внутренняя жизнь, и поэтому я могу пользоваться ими как зеркалом при бритье: видеть, что я делаю, и избегать порезов. То же самое происходит иногда и в состоянии бодрствования, но не всегда. Например, на улице всегда лежат куски бумаги; всех этих клочков бумаги я не замечаю, если же один из них обратит на себя внимание, то я принимаю это к сведению; и если на этой бумажке написано или на¬ 162
печатано что-нибудь, имеющее отношение к тому, о чем я более всего думаю, то я вижу в этом выражение моих самых сокровенных, еще не рожденных мыслей, и в этом я, конечно, прав, ибо, не будь такого мысленного моста между тем, что происходит внутри меня и этими внешними предметами, такого перехода никогда не могло бы произойти. Я не верю в то, что кто-нибудь нарочно разложил эти бумажки ради меня, но некоторые люди в это верят; для тех, кто верит лишь в осязательное и в дела рук человеческих, — это очевидно. Я называю свою старуху таинственной, потому что не могу себе объяснить, почему она появляется именно тогда, когда это требуется. Она похожа на торговок с рынка, которых я видел в детстве торгующими леденцами за прилавком под открытым небом. Ее платье цвета золы, но не разорвано и без пятен. Она не знает, кто я такой, но называет меня барином, вероятно потому, что я был толст еще три года тому назад, когда завязалось наше знакомство. Ее благодарность, благопожелания, сопровождают меня некоторое время на моем пути, и мне так приятно слышать мягкое слово «благословение», звучащее совсем иначе, чем жесткое «проклятие», и мне кажется, что я от этого счастлив на целый день. Когда однажды, по истечении года, я дал ей кредитную бумажку, я ожидал увидать то бессмысленное, почти злое выражение лица, которое принимают бедняки, получившие слишком много; точно они вас считают дураком или думают, что вы по ошибке достали не ту монету из кошелька. Воришка, схватив серебряную монету, всегда со смехом убегает, как бы опасаясь, чтобы его не догнали и не обменяли серебряную монету на медную. Но моя старуха схватила меня за руку так крепко, что я не мог ее вырвать, и спросила меня голосом, в котором слышалось бесконечное знание человеческой природы и в тоне которого как бы уже заключался утвердительный ответ: «Вы, наверное, господин, были раньше сами бедны». — «Да, так же беден, как и вы, и могу еще раз оказаться в таком же положении». Она поняла это, и я задал себе вопрос, видела ли она когда-нибудь лучшие дни, но я никогда не хотел ее об этом спрашивать. 163
Таковы были приблизительно мои знакомства вне дома; и я три года поддерживал их. Я завязал также знакомства и в самом доме. Я жил в четвертом этаже, и подо мною, считая с нижним этажом, расположились четыре семейства со своими судьбами!.. Я незнаком ни с одним из них, не знаю, как они выглядят, думаю, что никогда не встречал их на лестнице. Я вижу только дощечки с их именами на дверях, и по их газетам, торчащих из дверных скважин, я приблизительно знаю, чьи они духовные дети. Стена об стену со мною живет в другом доме певица, которая очень хорошо для меня поет, и к ней ходит подруга, играющая для меня Бетховена. Это — мои лучшие соседи, и у меня иногда является искушение познакомиться с ними, чтобы поблагодарить их за все светлые минуты, которые они мне дарят, но я побеждаю в себе это искушение, так как я убежден, что самое прекрасное в наших отношениях исчезнет, как скоро мы будем принуждены обменяться банальными словами. Порою в течение нескольких дней водворяется тишина у моих приятельниц; тогда у меня становится менее светло на душе. Однако у меня есть веселый сосед, живущий, мне думается, рядом, в том же доме, в одном из нижних этажей. Он играет опереточные вещи, мне до сих пор неизвестные и столь беззаветно веселые и наивные, что я принужден улыбаться среди самых своих серьезных мыслей. В противовес ему, как бы тенью, является мой ближайший сосед, живущий в квартире подо мною. У него большая рыжая неистово-безумная собака, которая с лаем бегает по лестнице. Владелец собаки считает, по- видимому, этот дом своим, а всех нас прочих ворами, и заставляет свою собаку караулить лестницу в качестве сторожа. Мне случается иногда, возвращаясь поздно домой, на темной лестнице задеть ногой что-то мягкое и лохматое. Тогда конец ночной тишине. Я вижу во тьме блеск двух фосфорических жемчужин, и вся улиткообразная лестница наполняется шумом, на который одна из дверей отворяется, выходит господин и меня же, обиженного, пронизывает яростными взглядами. Я, конечно, не извиняюсь, но всякий раз чувствую себя 164
виноватым, ибо перед собственником собаки виновато все человечество. Я никогда не мог понять, как это люди могут тратить свои чувства преданности и заботливости на звериные души, когда существует столько человеческих душ, на которые они могли бы изливать эти чувства, — да еще на такую нечистую тварь, как собака, все существование которой направлено на грязное. У моего соседа внизу есть жена и взрослая дочь, и они разделяют чувство хозяина по отношению к этому животному. Семейство это дает обыкновенно собачьи вечера, они собираются тогда вокруг стола — я ясно слышу, где они сидят, мне при этом не приходится прислушиваться, — и эти чудовища беседуют. Те, что не могут говорить, отвечают воем, и все семейство смеется от удовольствия и гордости. Иногда я среди ночи просыпаюсь от собачьего лая. Я представляю себе счастие семьи при сознании того, что она обладает таким усердным и бдительным животным, которое даже через стены и запертые окна чует повозку отходника. И я знаю, что совершенно неосновательно предположение, чтобы мысль о потревоженном людском покое могла сколько-нибудь смутить счастие собственника собаки. Святой и неоценимый дар сна, который для иных покупается столь дорогою ценою, этими людьми вовсе не уважается. Я спрашиваю себя подчас, что они за толстокожие люди, раз не чувствуют в тишине ночи, как разбуженные во сне лежат и посылают им свои ругательства. Неужели же они не знают, что вполне оправдываемая ненависть проникает к ним в виде лучей сквозь потолок, пол и стены, призывая проклятия на их головы? Я решился однажды, давно тому назад, пожаловаться на собачий лай в жилом людском помещении. Собственник собаки оправдывался, ссылаясь на детский крик в моей квартире. Он сравнил это грязное зловредное животное с ребенком! С тех пор я более никогда не жалуюсь. Но, чтобы добиться внутреннего примирения в самом себе и спокойствия по отношению к людям (ибо, когда я ненавижу, я страдаю), я старался объяснить себе эту страсть к животным, которая относительно сильнее 165
привязанности к людям. Но я не мог найти ей никакого объяснения. Как все необъяснимое, это производит на меня впечатление страшного. Если бы я мог философствовать подобно Сведенборгу, я остановился бы на «принудительном» (неотвязчивом) представлении как наказании. Пока назовем это так. Следовательно, они несчастные, а поэтому заслуживают сострадания. * * * При моей квартире балкон, а из окон у меня широкий вид на поля, море и леса, синеющие вдали на морском берегу. Лежа на диване, я вижу лишь воздух и облака. Мне кажется тогда, что я на воздушном шаре, высоко над землей. Мое ухо начинает терзаться множеством мелких звуков. Сосед внизу говорит в телефон, и я слышу по его выговору, что он из Вестергетланда. Больное дитя плачет в чьей-то квартире внизу. На улице двое прохожих остановились под моим балконом и разговаривают; теперь я начинаю прислушиваться по принадлежащему писателям праву подслушивать по крайней мере то, что открыто говорится на улице. — Да, видишь ли, дело, конечно, идти не могло. — Так он закрыл теперь? Да, уж конечно! (Я тотчас же понял, что новая мелочная лавка в доме закрылась за неимением покупателей.) Нет, их слишком много развелось, это можно было предвидеть. В первый день продали на 30 эре, во второй день кто-то зашел за справкою в адрес-календаре, на третий день продали лишь несколько штук почтовых марок. Да, уж больно много их стало. Прощай! — Прощай! В банк, что ли, идешь? — Нет, на таможню, внести пошлину за товар. Это была последняя реплика в трагедии, которой я был свидетелем в течение последних трех месяцев и которая разыгралась в моем доме следующим образом. Налево от моей входной двери устраивалась колониальная лавка. Пока рабочие красили, золотили, лакировали и полировали, молодой хозяин приходил любоваться этими прелестями, становясь на краю тротуара. Он выглядел молодцеватым лавочником, здоровым, 166
бодрым, быть может, несколько самонадеянным. У него бывал особенно смелый и самоуверенный вид, когда он приходил со своею невестою. Я видел, как по стенам стали воздвигаться полки и ящики. Скоро был поставлен прилавок с весами и телефон пристроен к стене. Телефон мне особенно памятен потому, что он так грустно звучал в моей стене, но я не хочу жаловаться, гак как решил отучиться от жалоб. Внутри лавки было сооружено нечто вроде киоска, напоминающего театр. При помощи фальшивой перспективы должна была получаться иллюзия чего-то грандиозного. И вот ящики стали наполняться бесконечным множеством предметов известных и неизвестных наименований. Это продолжалось целый месяц. Затем появилась огромная живопись на колоссальном поле, и на третий день я прочел вывеску: «Эстермальм. Деликатесы». Тогда я подумал вместе с Софоклом: «Высший божеский дар — рассудок, а потому каждый пусть остерегается оскорблять бессмертных. Лишь после того, как высокомерный будет наказан за дерзостные поступки жгучими ранами, научится он с годами рассудительности». Какое неразумие со стороны этого молодого человека! И хотя в нашем округе по меньшей мере двести мелочных лавок, он ходил и трубил о себе, как будто он собственник единственной настоящей лавки. Это захват и попрание чужих прав, покушение на тех, что неминуемо поразят тебя в пяту. Высокомерие, своеволие, самонадеянность! Итак, лавка была открыта ее новобрачным собственником. Выставка в окне была блестящая, но я трепетал за его судьбу. Бог знает, начал ли он дело на свои сбережения, на полученное ли наследство, или просто на трехмесячные векселя? Первые дни прошли так, как рассказывали мои незнакомцы под балконом. На седьмой день зашел я в лавку за покупками. Я заметил, что приказчик торчал без дела в дверях. Я счел это тактическою оплошностью, так как публика предпочитает незаметно и беспрепятственно входить в лавку, с другой стороны, это указывало на то, 167
что и раньше в лавке не было покупателей. Отсюда я заключил, что хозяин был в отсутствии, быть может, отправился, и разумеется со своей молодой женой, путешествовать для своего удовольствия. Войдя в лавку, я был поражен обстановкою, которая стоила недешево и навела меня на мысль, что этот лавочник раньше состоял при театре. Когда пришлось взвешивать финики, то их брали не просто пальцами, а двумя листами тонкой бумаги. Это были великие традиции и обещали многое. Товар был превосходен, и я стал постоянным покупателем этой лавки. Через несколько дней хозяин вернулся и стоял сам за прилавком. Это была современная душа, я тотчас это заметил, так как он не пытался пускаться со мною в разговоры... это слишком старо! Но он говорил глазами, и они выражали почтение, честность, доверие. Он не мог не играть комедии. Его позвали к телефону, он рассыпался передо мною в извинениях и подошел к аппарату. На его беду, я сочинитель комедий и изучил как свою роль, так и реплику своего партнера. Поэтому я по его лицу увидал, что никакого разговора по телефону не было, и слышал по его ответам на воображаемую речь, что все это было комедией. — Да, да, непременно, слушаюсь! (Отбой.) Это должно было представить собою заказ. Но недоставало интонации и модуляции голоса. В сущности, это было вполне невинно, но мне не хотелось быть им одурманенным и не было охоты ждать, а потому я пришел в критиканствующее настроение и стал читать ярлыки и фабричные клейма. Хотя я и не знаток в винах, тем не менее мне издавна помнится, что когда на бутылке стоит «Cruse et fils» — то это настоящее французское вино. Увидев теперь это имя на ярлыке бутылки, я удивился, что в мелочной лавке можно достать бордоское вино, я раскутился и купил бутылку этого вина по невероятно низкой цене. Вернувшись домой, я сделал несколько открытий, которые, конечно, не причинили мне огорчения, но заставили меня не покупать более в этой лавке. Финики, 168
в прошлый раз превосходные, были теперь перемешаны со старыми одеревенелыми, вино было, конечно, от Крузе — быть может, Робинзона Крузе, но не Cruse et fils. С тех пор я не видал, чтобы кто-нибудь входил в эту лавку. И вот начинается трагедия. Мужчина во цвете лет, жаждущий работы, обречен на бездействие и, следовательно, на гибель. Борьба с несчастием, наступающим с каждой минутой все ближе и ближе. Его неустрашимость сдалась и сменилась нервным упорством. Я видел в окно его лицо, похожее на привидение, в то время как он выслеживал покупателей. Но через некоторое время он спрятался. Он представлял собою страшное зрелище, притаившись в углу, боясь всего, даже прихода покупателя, так как опасался, что тот явится лишь за справкой в адрес-календаре. То бывала самая ужасная минута, потому что надо было приветливо улыбаться. Он поймал раз приказчика на том, что тот грубо швырнул адрес- календарь на прилавок какому-то почтенному господину. При своем несколько большем знании человеческой природы он наставительно пояснил мальчику, что иногда покупатели начинают с почтовых марок и адрес- календарей, но сам он еще не усвоил себе той истины, что хороший товар — лучшая реклама и что хитрыми уловками обманываешь только самого себя. Развязка приближалась. Я выстрадал все его мучения, думал о его жене, о наступающих сроках уплаты за наем помещения, платежей по векселям. Наконец я не мог более проходить мимо его окон, а обходил другою дорогою. Но совсем уйти от него я не мог, потому что его телефонный провод скорбно звучал в моей стене даже по ночам. Мне слышались в нем то плачевные песни, долгие и бесконечные, о разбитой с самого начала жизни, то надежды, то отчаяние в возможности начать сызнова... А жена все ждала с еще не рожденным ребенком. Дело нисколько не менялось оттого, что это было его собственной ошибкой. Впрочем, сомнительно, чтобы в том была его вина. Он принял все эти маленькие обманы, присущие торговле, как козыри от своих прежних хозяев и не видел в них ничего дурного. Непонимание! В нем-то причина, а не вина. 169
Порою я спрашивал себя, какое мне до всего этого дело. Быть может, чужим страданиям суждено тяготеть над вами и падать на вас как раз тогда, когда вы в одиночестве стараетесь уйти от них. Между тем судьба торговца свершилась. В сущности, было облегчением видеть, как двери заперлись; наступил конец. Но когда двери снова отворились и ящики стали опоражниваться, полки обнажаться и уноситься со всею массою товара, большею частью уже початого, то казалось, присутствуешь при анатомическом вскрытии. Так как мне был знаком один из рабочих, то я вошел в помещение лавки, находившееся за аркой; здесь он раньше ратоборствовал; чтобы убить время и избежать проклятого бездействия, он выписал массу воображаемых счетов. Они лежали еще там и были адресованы на имя князя Гоген- лоэ, Феликса Фора, даже принца Уэльского. Последний купил двести кило русского мармелада и ящик коньяку. Мне было любопытно видеть, как в мозгах этого человека смешалось путешествие в Россию Ф. Фора с англо- индийскою кухнею принца Уэльского. Там лежала также кипа написанных от руки объявлений об икре первого сорта, кофе первого сорта —все первого сорта, но объявления эти никогда не были напечатаны. Я понял, что он был принужден за своею конторкою играть комедию перед своим приказчиком. Бедняга! Но жизнь долга и переменчива, и этот человек еще воспрянет! III В сущности, одиночество заключается в следующем: закутаться в ткань своей собственной души, окуклиться и ждать превращения, которое не преминет наступить. Тем временем живешь прошедшим и телепатически переживаешь жизнь других. Смерть и воскресение; новое воспитание к неизвестному новому. Наконец остаешься наедине с самим собою. Ничьи мысли не проверяют моих мыслей, ничьи мнения, капризы не угнетают меня. Теперь душа начинает расти 170
во вновь приобретенной свободе, и испытываешь необычайный внутренний покой, тихую радость и чувство безопасности и личной ответственности. Возвращаясь мысленно к прежней жизни в обществе, которая должна была служить воспитанием, я теперь нахожу, что она была лишь средством взаимного обучения порокам. Необходимость постоянно видеть безобразное для того, в ком развито чувство красоты, есть мучение, лукаво заставляющее вас считать себя мучеником. Закрывая глаза на несправедливости из уважения к другими, вы воспитываете в себе лицемера; из того же уважения, подавляя свое мнение, вы становитесь трусом. Наконец, принимая на себя вину в том, в чем, в сущности, вы неповинны, ради спокойствия, вы этим незаметно унижаете свое достоинство, так что в один прекрасный день вы сами начинаете считать себя негодяем. Никогда не слыша слова одобрения, вы теряете всякое мужество и доверие к самому себе. Принимая на себя последствия чужих ошибок, вы ожесточаетесь против человечества и мирового порядка. Всего же хуже то, что вы не являетесь хозяином своей участи, поскольку вы исполнены доброй воли поступать справедливо. К чему я буду стараться быть безупречным во всем, когда мой товарищ пятнает себя. Я обыкновенно несу по крайней мере половину, если не весь позор от этого. Вот что заставляет вас, живя в обществе, постоянно находиться в неуверенности; распространяя свою личность на других, вы, так сказать, выставляете большую площадь для прицела и зависите от чужого произвола. И те, что не были в силах запустить руку под мое платье, пока я стоял одинок, могут свободно подойти с ножом к моему сердцу, как скоро я предоставляю постороннему носить его по улицам и площадям. От одиночества я выиграл то, что могу сам выбирать свою душевную пищу. Мне не приходится видеть за своим столом врагов и молча выслушивать поругание того, что я высоко ценю. Я не принужден слышать у себя ненавистную мне музыку. Я избавился от зрелища разбросанных вокруг журналов с карикатурами на моих 171
друзей и на меня самого. Я освободился от чтения книг, мною презираемых, от посещений выставок, от созерцания отвратительных для меня картин. Словом, я хозяин над своею душою, именно в том отношении, в каком имеешь право быть хозяином, и мне дозволено выбирать свои симпатии и антипатии. Я никогда не был тираном, но лишь не хотел быть жертвою чужого деспотизма. Но этого не терпит деспотическое человечество. Поэтому я всегда был ненавистником тирании, и этого не прощают тираны. Я постоянно стремился вперед и ввысь, и в этом я был более прав, чем те, что хотели тащить меня книзу, и поэтому я стал одинок. * * * Первое, к чему приступаешь в одиночестве, — это сведение счетов с самим собою и с прошлым: долгая работа, путем которой человек готовится к победе над самим собою. Самой благодарной работой является, конечно, познание самого себя, если оно возможно. Ведь можно иногда прибегать к зеркалу, в особенности к двойному, в котором отражается затылок; иначе нельзя знать, как выглядишь сзади. Сведение таких счетов начал я десять лет тому назад, когда я познакомился с Бальзаком. Во время чтения его пятидесяти томов я сам не замечал, что во мне происходило, пока я не закончил. Тогда я нашел самого себя и синтез моей предшествующей жизни. Смотря на людей в его бинокль, я даже научился видеть жизнь обоими глазами, тогда как раньше я видел ее лишь в монокль и одним глазом. И он, этот великий чародей, даровал мне не только известную безропотную покорность судьбе или Провидению, но и незаметно подсунул мне своего рода религию, которую я бы назвал христианством без вероисповедания. Пространствовав под руководством Бальзака через его человеческую комедию и познакомившись в ней с четырьмя тысячами человек (какой-то немец их сосчитал), я решил, что переживаю другую жизнь, более широкую и богатую, чем моя собственная, так что под конец мне представилось, 172
будто я прожил две жизни. Из его мира я почерпнул новую точку зрения на свою собственную жизнь. После нескольких кризисов и возвращений к старым ошибкам пришел я наконец к некоторого рода примирению со страданием, убедившись в том, что горе и страдание одинаково сжигают сор души, изощряют инстинкты и чувства и даже наделяют душу, освобожденную от измученного тела, высшими способностями. С тех пор я стал принимать горькую чашу жизни как лекарство и считал своим долгом терпеть все добровольно и без унижения. Одиночество вместе с тем делает человека чувствительным, и если я прежде вооружался грубостью против страдания, то теперь сделался более чувствительным к страданиям других, сделался добычей внешних впечатлений, но не дурных. Последние лишь пугали меня и заставляли еще дальше отстраняться. Тогда я искал более уединенных прогулок, где встречал лишь мелкую публику, которая меня не знает. У меня особая дорога; я называю ее via dolorosa и хожу по ней в более мрачные мгновения. Эта дорога, наподобие одностороннего бульвара с рядом домов по одной стороне и лесом — по другой, составляет границу города с севера. Прежде чем попасть туда, я должен пройти по поперечной с ней улице, имеющей для меня, я сам не знаю почему, особую притягательную силу. Внизу, на заднем плане узкой улицы, возвышается большая церковь, которая как бы поднимает собою эту улицу и вместе с тем окутывает ее тенью. Церковь не привлекает меня подобно улице, так как я никогда не хожу в церковь, потому что... да я не знаю почему. Там, направо, находится пасторская канцелярия, в которую я обращался, давно тому назад, для оглашения брака. Но здесь, в верхней части улицы, на севере, стоит дом, как раз в том месте, где улица выходит в поле. Он величиною с замок и стоит на косогоре, откуда открывается вид на морской залив. Несколько лет мои мысли были заняты этим домом. Я желал жить в нем; я вообразил себе, что там живет кто-то, влиявший на мою судьбу или имеющий как раз теперь на нее влияние. Я вижу этот дом из моей квартиры, гляжу на него всякий день, когда он освещен солнцем, или к вечеру, когда все огни 173
в нем потушены. Когда же я прохожу мимо него, то ощущаю нечто вроде ласкового участия, и я как будто ожидаю, что однажды мне придется попасть в него и найти там покой. Итак, я расхаживаю по этому бульвару, на который выходит много поперечных улиц, и каждая из них будит во мне различные воспоминания о моем прошлом. Так как я нахожусь на горе, то улицы эти идут под гору; некоторые из них образуют выпуклости, как бы небольшие пригорки наподобие поверхности земного шара. Стоя на тротуаре бульвара, я вижу человека, поднимающегося по задней стороне этого пригорка; сперва показывается из земли голова его, затем плечи и все тело. Это происходит в течение полминуты и действует таинственно. Мимоходом я заглядываю в каждую из поперечных улиц; вдали открывается вид либо на южную часть города, либо на дворец, либо на часть старого города, расположенную между мостами. При этом я испытываю тяготу различных воспоминаний. Там, внизу, в глубине этой изгибистой трубы, называемой улицей, находится дом, в который я много лет тому назад входил и выходил, пока судьба моя сплетала свою сеть. Как раз напротив стоит другой дом, куда я ходил двадцать лет спустя, при таких же обстоятельствах, однако изменившихся и теперь вдвойне мучительных. А вон там, на следующей улице, пережил я время, которое в жизни других людей обыкновенно считается прекраснейшим. Таковым оно было и для меня, но вместе с тем и самым безобразным. Политура годов не может устранить красивое, а безобразное покрывает собою то немногое, что было прекрасно. Картины от времени портятся, краски меняются, и не к своей выгоде. Особенно белое имеет склонность стать грязно-желтым. Читатели говорят, что так оно и должно быть, для того чтобы мы при великой разлуке ни о чем не жалели, а уходили довольные тем, что можно оставить все позади. Я иду все дальше по бульвару, мимо больших новых домов; затем дома эти постепенно исчезают, возвышаются небольшие холмики и тянется поле, засеянное табаком. Ряд строений частной скотобойни пересекается поворотом переулка. 174
Там стоит табачная лавка, которую я помню с 1859 года, когда я играл в ней. В избушке, более не существующей, жила поденщица, служившая прежде няней у моих родителей... И из окна этой лавки упал ее восьмилетний сын и сильно расшибся. Мы обыкновенно ходили туда, чтобы нанимать ее для большой чистки перед Пасхой и Рождеством... Я, впрочем, охотно проходил этими задними улицами, отправляясь в школу, чтобы избегать Дротнин- гатан. Здесь показываются деревья и душистый горошек, пасутся коровы и кудахчут куры, здесь в то время была деревня!.. И вот я погрузился в прошлое, в страшное свое детство, когда неизвестная жизнь еще находилась впереди и пугала, и все утетало, давило... Мне стоит лишь повернуться на своих каблуках, чтобы оставить снова все это позади себя, и я поворачиваюсь, но мне еще приходится видеть вдали верхушки лип вдоль длинной улицы моего детства и воздушные контуры сосен вдали у кладбища. Я повернулся к этому спиною и теперь, смотря вниз по бульвару на синеющие при утреннем солнце и лежащие вдали у морского берега горы. В одну секунду я забываю все относящееся к моему детству, которое столь связано с другими улицами, хотя оно, в сущности, не мое детство, ибо моя собственная жизнь, наоборот, начинается там, вдали, у моря. Тот угол, в стороне, вблизи табачной лавки, для меня ужасен; но порою он удивительно притягателен для меня, как все мучительное. Подобно тому, как вы смотрите на крепко связанное дикое животное, которое не может броситься на вас. И минутное удовольствие отвернуться ото всего этого столь сильно, что я его себе иногда позволяю. В эту секунду тридцать три года остаются позади, и я рад этому. Впрочем, у меня всегда было страстное желание, как у ребенка, «постареть». И теперь мне кажется, что у меня тогда было предчувствие того, что мне предстояло, и в настоящее время мне представляется, что это было неизбежно и предопределено. Моя жизнь не могла сложиться иначе. Когда Минерва и Венера встретили меня на распутье юности, то не было выбора, и я пошел за обеими рука в руку; так поступали все мы, так, быть может, мы и должны были поступать. 175
Идя теперь против солнца, светящего мне прямо в лицо, я скоро подхожу к еловому лесу, влево от бульвара. Там, помнится мне, я ходил лет двадцать тому назад и смотрел на город, лежащий передо мною. Тогда я был отверженным, потому что поругал таинства, подобно Алкивиаду, и разбивал изображения богов. Мне помнится, каким одиноким я себя чувствовал, ибо у меня не было ни одного друга; весь город лежал там, внизу, как целая армия против меня одного, и я видел лагерные огни, слышал набат и знал, что меня возьмут измором. Теперь я знаю, что я был прав, но мое наслаждение злорадством по поводу причиненного мною пожара было ошибкою. О, если бы у меня была хотя бы капля сострадания к чувствам тех, кого я ранил! Но было бы слишком много требовать этого от молодого человека, никогда не испытавшего чужого участия к себе. Теперь я вспоминаю свои тогдашние прогулки в лесу как нечто великое и торжественное; и то, что я тогда не погиб, я не хочу приписывать своей собственной силе, так как я не верю в нее. * * * Три недели я не говорил ни с кем, и вследствие этого мой голос как бы иссяк, сделался беззвучным, неслышным; поэтому, когда я обратился к девушке, она не поняла, что я говорил, и я принужден был повторить сказанное несколько раз. Это встревожило меня, я почувствовал одиночество как изгнание; мне пришло в голову, что люди не желают общения со мною, потому что я пренебрегаю ими. Вечером я вышел из дому. Сел в конку единственно для того, чтобы чувствовать, что я нахожусь в том же помещении, как и другие. Я старался прочесть в их взорах, ненавидят ли они меня, но прочел лишь равнодушие. Я слушал их разговор, как будто я был приглашен и имел право принять участие в беседе, по крайней мере в качестве слушателя. Когда сделалось тесно, мне было приятно ощущать локтями прикосновение человеческого существа. Я никогда не питал ненависти к людям, а скорее как раз обратное, но я боялся их с самого своего рождения. 176
Моя общительность была столь велика, что я мог знаться с кем бы то ни было, и раньше я считал одиночество за наказание — чем оно и бывает. Я спрашивал друзей, сиживавших в тюрьме, в чем именно заключается наказание, и они отвечали: в одиночестве. В данном случае я, конечно, искал одиночества, но с молчаливою оговоркою, что мне дозволено будет самому посетить своих друзей, когда у меня явится к тому желание. Почему же я этого не делаю? Я не могу. Я чувствую себя как нищий, когда поднимаюсь по лестнице и берусь за звонок. Мне приятно возвращение домой, в особенности когда я снова в своем представлении воскрешаю то, что, мне кажется, я услышал, как только вошел в комнату. Так как мои мысли не согласуются ни с чьими другими, то меня уязвляет почти все то, что говорят другие. И самое невинное слово я часто принимаю за издевательство. Я думаю, что одиночество мне суждено судьбою и что это к лучшему. Я хочу верить этому, иначе невозможно было бы с ним примириться. Но в одиночестве голова бывает иногда переполнена и грозит лопнуть. Этого надо остерегаться. Поэтому я стараюсь соблюдать равновесие между входящим и исходящим. Всякий день мне необходим исход путем писания и восприятие нового путем чтения. Пишу я целые сутки — к вечеру образуется отчаянная пустота; у меня получается впечатление, что мне нечего больше сказать, что я иссяк. Читаю я весь день — я переполнен настолько, что готов взорваться. Затем, я должен соразмерять время для сна и бодрствования. Слишком много сна утомляет, как своего рода истязание; слишком мало сна — раздражает до истерии. День еще туда-сюда, но вечера тяжки; ибо чувствовать, что умственные способности гаснут, столь же мучительно, как чувствовать свое душевное и телесное разложение. Когда я утром, после трезвого вечера и хорошего сна, встаю с кровати, жизнь — положительное удовольствие. Это как бы воскресение из мертвых. Все способности души обновлены, а подкрепленные сном силы кажутся умноженными. Мне тогда представляется, что я в состоянии изменить мировой порядок, управлять судьбами 177
народов, объявлять войну и свергать династии. Читая газету и видя в иностранных телеграммах, что изменилось в текущей мировой истории, я чувствую себя как раз в центре разыгрывающихся в данную минуту мировых событий. Я «современник» и чувствую это, как будто я в незначительной доле участвовал в образовании настоящего путем сотрудничества в прошедшем. Поэтому я читаю о своей стране и напоследок — о своем городе. Со вчерашнего дня мировая история подвинулась вперед. Законы изменились, новые торговые пути открылись, порядки престолонаследия были нарушены, государственные устройства обновлены. Одни люди умерли, другие родились, третьи сочетались браком. Со вчерашнего дня мир изменился, с новым солнцем и с новым днем наступило новое, и я чувствую самого себя обновленным. Я сгораю желанием сесть за работу, но мне надо раньше выйти. Когда я прихожу вниз, к выходной двери, я тотчас же знаю, по какой дороге мне идти. Не только солнце, облака и температура подсказывают мне это, но в моем чувстве заключаются барометр и термометр, показывающие, в каких я отношениях к миру. У меня три пути на выбор: улыбающаяся дорога Юр- гордена, многолюдный Страндвеген с городскими улицами или же уединенная via dolorosa, только что мною описанная. Я тотчас же замечаю, куда меня тянет. Когда внутри меня гармония, воздух мне кажется легким, и я ищу людей. Тогда я иду по улицам, в толпе народа, и чувствую, что я друг им всем. Но если что-нибудь неладно, то я вижу лишь врагов с презрительными взглядами; и ненависть их порою бывает так сильна, что я должен поворачивать назад. Тогда я ищу окрестности Брунсвика или поросшие дубняком холмы близ Рузендаля, и может случиться, что природа настроена на один лад со мною, и тогда я живу, так сказать, в собственной шкуре. С этим ландшафтом я освоился, с ним сросся, и он сделался фоном для моей личности. Но и тут необходимо настроение. Бывают утра, когда мы не сходимся. Тогда все меняется. Березовые триумфальные арки ка¬ 178
жутся мне хворостом, волшебные кусты орешника открыто показывают свои прутья; дубы грозно протягивают над моею головою свои узловатые руки, и я получаю ощущение ярма или дуги над шеею. Это отсутствие гармонии между мною и окружающею природою причиняет мне такое напряжение, что я готов лопнуть и должен дышать. Оборачиваясь, я вижу южную часть города с великолепными ее контурами, и мне кажется, что я в чужом неприятельском городе; я чувствую себя как путешественник, видящий все это в первый раз, я одинок, как иностранец, не имеющий ни одного знакомого за этими стенами. Между тем, когда я возвращаюсь домой и сажусь за письменный стол, я живу; силы, почерпнутые мною извне — вследствие ли соединения токов дисгармоничных либо в результате разъединения токов гармоничных, — служат различным моим целям. Я живу многостороннею жизнью вместе со всеми описываемыми мною людьми. Я радуюсь с радующимися, страдаю со страдающими, я добр вместе с добрыми, я выхожу из своей личности и говорю устами ребенка, женщины, старика. Я — король и нищий, я — вельможа, тиран и самый презренный, угнетаемый ненавистник тирана. Я становлюсь на все точки зрения и признаю все религии. Я живу во всех веках и сам по себе перестал существовать. Такое состояние дает неописуемое счастие. Но когда оно к полудню прекращается и мое писание на этот день оканчивается, то мое собственное существование делается мучительным, и мне кажется, что оно, по мере приближения вечера, клонится к смерти. И вечер страшно длинен. Другие после дневной работы находят развлечете в беседе, но я — нет. Вокруг меня водворяется молчание. Я пытаюсь читать, но не могу. Я расхаживаю по комнате и смотрю на часы, пока они не покажут десяти. Наконец-то десять! Когда я освобождаю тело от платья со всеми его пуговицами, завязками, пряжками и застежками, мне кажется, что душа вздохнула свободнее и чувствует себя легче, и когда я после восточного омовения ложусь в постель, то все существо мое расплывается. Охота жить, 179
противодействовать, бороться — прекращается. И желание сна похоже на жажду смерти. Но предварительно я с полчаса предаюсь размышлениям, т. е. читаю душеспасительную книгу, выбирая ее по настроению. Иногда это бывает католическая книга. Она приносит с собою дуновение апостолического традиционного христианства. Подобно латыни и греческому это — наши предки, ибо с католического христианства начинается наша, моя культура. С римским католичеством я чувствую себя римским гражданином, европейским гражданином. Вплетенные латинские стихи напоминают мне о моем образовании. Я не католик, никогда им не был, так как я не связан каким-либо одним вероисповеданием. Поэтому я иногда беру старинную лютеранскую книгу, с отрывками на каждый день в году, и пользуюсь ею как бичом. Она была написана в XVI веке, когда людям жилось плохо на земле, а вследствие этого она страшно сурова, проповедует, что страдание есть благодеяние и милость Божия. Крайне редко встретишь в ней доброе слово, она может довести человека до отчаяния; поэтому я борюсь против нее. «Это не так, — говорю я себе, — это лишь для испытания своих сил». Католичество учит тому, что искуситель является вполне в своей роли тогда, когда хочет довести человека до отчаяния, отнять у него всякую надежду. Но надежда — добродетель в глазах католика, так как ожидать от Бога добра есть сущность религии; ожидать от Бога зла — сатанизм. Порою беру я удивительную книгу, относящуюся к просветительной эпохе XVII столетия. Она анонимна, и я не могу определить, написана ли она католиком, лютеранином или кальвинистом. Она заключает в себе житейскую мудрость христианина, знавшего свет и людей, ученого и поэта в то же время. Он обыкновенно говорит мне как раз то, что мне требуется в данный день и в данную минуту. Лишь только я восстану против несправедливых и страшных требований его от смертного, этот писатель тотчас же, вслед за мною, приводит мои возражения. Я считаю его благоразумным малым, который смотрит обоими глазами и размещает правое и неправое по обе стороны от себя. 180
Он напоминает несколько Якова Бёме, находившего, что во всем содержится и «да» и «нет». В особых случаях принимаюсь я за Библию. У меня несколько Библий различных эпох, и мне кажется, что в них содержится не одно и то же; они как будто обладают различной силой тока, то есть неодинаковою способностью оказывать на меня влияние. Одна из них, в переплете из кордуанской кожи, напечатанная швабахским шрифтом в XVI столетии, обладает неслыханной силой. Она принадлежала одной пасторской фамилии, родословная которой написана на внутренней стороне переплета. Как будто злоба и ненависть накопились в этой книге: она лишь проклинает и карает; перелистывая ее, я всегда попадаю на проклятия Давида или Иеремии, посылаемые врагам; я не хочу их читать, потому что они представляются мне противными христианству. Например, когда Иеремия молится: «Накажи детей их голодом, пусть они падут на мечи, чтобы их жены и вдовы остались бездетными, пусть мужья их будут перебиты» и т. п., — это не для христианина. Я понимаю, что можно просить Бога о защите от врагов, давящих того, кто стремится вверх, от врагов, по злобе своей отнимающих хлеб у другого; я понимаю также, что можно благодарить Бога, когда враг разбит, ибо во все времена народы совершали благодарственные молебствия после одержанных побед; но молить о ниспослании определенных наказаний на своих противников я не дерзаю, и я говорю себе, что подобавшее Иеремии или Давиду в их время не подобает мне теперь. У меня есть еще другая Библия, в опойковом переплете с золотым тиснением XVII века. В ней, разумеется, стоит то же самое, что и в той, но содержание представляется совершенно иным. Эта книга выглядит как роман и поворачивается преимущественно красивою своею стороною; сама бумага светлее, печать веселее, и с нею можно беседовать, как Иегова, когда Моисей дерзает делать Ему весьма сердитые упреки. Например, когда народ опять начинает роптать и утомленный этим Моисей обращается к Господу почти с укором: «Разве я зачал и родил этот народ, что дало бы Тебе право сказать мне: «Неси их на своих руках, как 181
кормилица ребенка»? Откуда возьму я мяса для всего этого народа? Я не в состоянии один поддерживать весь этот народ, это не по моим силам. Если Ты хочешь этим наказать Меня, то лучше убей меня». Иегова, однако, отвечает не сурово на замечания Моисея и предлагает ему помощь путем избрания семидесяти старейшин. Он не является неумолимым, мстительным Богом Ветхого Завета. И я не ломаю себе над этим голову. Я знаю лишь, что у меня бывают моменты, когда Ветхий Завет мне ближе, чем Новый, и что Библия для нас, рожденных в христианстве, имеет воспитательное значение, — это безусловно, но не потому ли, что наши праотцы вложили в эту книгу свои, из нее же почерпнутые психические силы, — это сказать трудно. Святыни, храмы, священные книги фактически обладают этою силою, как электрические аккумуляторы, но лишь для верующих, ибо вера моя — местная батарея, без которой я не могу заставить говорить этот немой пергамент. Вера — это ток, возбуждающий силу через влияние; вера — материя, трением которой электризуется стеклянный круг; вера — кондуктор и должна быть проводником... Поэтому все священные книги немы для неверующих. Ибо неверующий бесплоден, его душа так «пастеризована», что ничего не растет в ней. Он представляет собою отрицание, минус, мнимую величину, обратную сторону, сапрофит, живущий корнями растений; ему недостает самостоятельного существования, так как для того, чтобы отрицать, надо иметь нечто положительное, в противоположность отрицаемому. Наконец, бывают минуты, когда помогает лишь немного буддизма. Ведь так редко достигаешь того, чего желаешь. Но чего же желать? Ничего не требуй, ничего не желай ни от людей, ни от жизни — и тебе будет всегда казаться, что ты получил от них больше, чем мог ожидать, и ты по опыту знаешь, что когда ты получил то, что желал, то меньше удовольствия доставило желаемое, чем самый факт исполнения твоего желания. Порою какой-то голос во мне спрашивает: веришь ли ты в это? Я замалчиваю этот вопрос, ибо я знаю, что вера 182
есть лишь душевное состояние, а не продукт мысли, и я знаю, что это состояние для меня живительно и воспитательно. Случается также, что я восстаю против страшных требований слишком строгой взыскательности, нечеловечных наказаний, и тогда я оставляю на время свои религиозные книги. Но я скоро возвращаюсь к ним, призываемый голосом, вопиющим с первобытных времен: «Вспомни, что ты был рабом в Египте и что Господь Бог твой освободил тебя». Тогда смолкает мое возмущение, и я почувствовал бы себя неблагодарным, трусливым негодяем, если бы отрекся от своего Спасителя перед людьми. IV Весна наступает в N-й раз. (Когда достигаешь известного возраста, неохотно называешь цифры.) Но теперь она наступает иначе, чем много лет тому назад. Прежде превращение начиналось с того, что приблизительно около Пасхи окапывали покрытую льдом мостовую. Тогда можно было видеть все зимние отложения, подобно геологической формации со всеми ее пластами. Теперь такой ледяной мостовой не образуется; сани с бубенчиками и сетками ныне совсем редки, поэтому кажется, что с течением времени даже климат сталь похож на средне- европейский. Раньше, когда по осени прекращалась навигация и железных дорог не существовало, сидишь бывало, как в карантине. Приходилось запасаться на зиму соленой провизией, и при наступлении весны чувствовалось пробуждение к новой жизни. В настоящее время ледоколы и железные дороги сравняли времена года, и круглый год получаются цветы, фрукты и зелень. Прежде выставлялись оконные рамы и тотчас же становился слышным в комнатах уличный шум; как будто вновь завязывались отношения с внешним миром. Внутри дома прекращалась душная мягкая тишина, и ворвавшийся свет также пробуждал к новой жизни. Теперь же двойные рамы остаются круглый год, и незаклеенные окна открываются по мере надобности в течение всей зимы. 183
Вследствие сгладившегося различия между временами года весна подкрадывается и не наступает с тою пышностью, как прежде, поэтому она и приветствуется также без особенного энтузиазма. Я отнесся к настоящей весне как к факту, не возлагая на нее больших упований: теперь весна, следовательно — скоро снова будет осень. Я уселся на своем балконе и стал смотреть на облака. По ним видно, что весна на дворе. Они собираются в большем количестве, они гуще и законченнее в своих очертаниях. Когда небо отражается в проруби или промоине, оно кажется почти темно-синим. Вдали я вижу опушку леса. Это большею частью ели и сосны, темно-зеленые, иглистые, они представляют для меня самое своеобразное в шведской природе, и, указывая на них, я говорю: вот Швеция! Эта лесная опушка похожа на контуры города с его бесконечным множеством труб, стрел, шпилей, башен, фронтонов. Сегодня это мне представляется лесом; я уверен, что, когда ветрено, вся эта масса стройных дерев движется, но я не могу видеть этого на расстоянии полумили. Я взял поэтому бинокль и тогда увидал все эти еловые контуры в движении подобно волнам на морском горизонте, что доставило мне большое удовольствие, в особенности потому, что, как мне казалось, это было также некоторого рода открытие. Меня тянет туда, так как я знаю, что там, позади, — море, я знаю, что под деревьями растут синие и белые анемоны, но для меня больше удовольствия видеть их в своем воображении, чем в действительности. Я уже давно перерос ту природу, которая находит себе выражение в минеральном, растительном и животном царствах. Меня интересуют лишь человеческая природа и человеческая судьба. Прежде я бывал способен погрузиться в созерцание фруктового сада, да и теперь это мне кажется прекрасным, но не столь прекрасным. И я пытаюсь объяснить это возникшим во мне внутренним убеждением, что существуют более совершенные оригиналы, чем эти посредственные их воспроизведения. Поэтому я не стремлюсь в деревню, хотя и начинаю ощущать легкое отвращение к городу, однако же больше вследствие потребности в перемене. 184
Я блуждаю по улицам, и, по мере того как вижу человеческие лица, во мне пробуждаются воспоминания, рождаются мысли. Проходя мимо окон лавок, я вижу множество предметов со всех концов света, привезенных или выделанных человеческими руками; они также служат связью между мною и всем человечеством и дают мне необыкновенное богатство впечатлений своими красками, формами и т. п. Утром, когда в нижнем этаже убираются комнаты, одно окно стоит открытым. Я прохожу мимо и, понятно, не останавливаюсь. Однако в одно мгновение я быстро схватываю вид этой чуждой мне комнаты и тем самым крошечку истории одной человеческой жизни. Сегодня утром, напр., я увидал в форточку какого-то старого дома аспидистру, это уродливое лилиеобразное японское растение, цветы которого не поднимаются к свету, а прямо от корней стелются по земле подобно каким-то мясистым отросткам звездообразной формы. Мой взгляд пробегает по ним и останавливается на стоящем в углу, близ печи, письменном столе с его полезными и скучными принадлежностями. Четырехугольная печь из белых изразцов. Это — старинная печь, и каждый ее изразец обведен траурным ободком, напоминающим черные гвозди. В печи большие углубления наподобие ниш, и она стоит в углу, который кажется темным вследствие необыкновенно темных обоев. На меня повеяло семидесятыми годами с тогдашними темными комнатами, я даже почувствовал скуку от этой полудостаточной мещанской обстановки, от людей, которым жилось там несладко, которые мучили себя и других. Мне припомнилась одна старая обстановка, о которой я никогда бы не вспомнил, не будь эта форточка открыта. Передо мною теперь возникла одна давно забытая судьба, и я увидел ее в новом, любопытном освещении. Я теперь впервые понял тех людей, размышляя о них спустя столько времени, понял трагедию их жизни, которой я сторонился потому, что она казалась мне мучительной и мелочной. Придя домой, я набросал драму, и все это благодаря форточке. Когда я выхожу вечером при наступлении сумерек и в домах зажигаются огни, мои знакомства делаются 185
многочисленнее, так как я могу заглядывать и в квартиры верхних этажей. Тогда я изучаю их меблировку и внутреннее устройство и получаю представление о семейной обстановке, о сценах их жизни. Люди, которые не опускают штор, имеют, наверное, склонность показывать себя, и мне не приходится упрекать себя в нескромности. Впрочем, я схватываю лишь моментальные картины и затем обрабатываю то, что мне пришлось увидать. Так, проходил я однажды вечером мимо прекрасной угловой квартиры с большими окнами и увидел... я увидел мебель и вещи 60-х годов, занавеси 70-х, портьеры 80-х и разные безделушки 90-х годов. На окне стояла алебастровая урна, пожелтевшая, как слоновая кость, от человеческого дыхания, винных паров, табачного дыма, — урна без особого назначения, которую кто-то наконец определил под визитные карточки. Погребальная урна, поставленная на могильную насыпь с именами друзей, приходивших и уходивших, родственников, живших и умерших, обрученных и женившихся, крещенных и погребенных. По стенам висело много портретов, лиц всех возрастов и всех веков: герои в доспехах, мудрецы в париках, духовные лица в пасторских воротниках. В углу против дивана стоял карточный стол, и вокруг него сидели четыре удивительные фигуры и играли в карты. Они ничего не говорили, ибо губы их не шевелились. Трое из них были очень стары, а один — среднего возраста. Это был, вероятно, хозяин дома. Посредине комнаты, спиною к играющим и наклонившись над работою, сидела молодая женщина. Она, конечно, работала, но без всякого интереса, казалось, лишь чтобы убить время, петля за петлей, отсчитывая иголкой секунды. Вот поднимает она свою работу и смотрит на нее, точно желая прочесть по ней время, как по часам. Но она глядела выше работы и времени, в будущее, и когда ее взоры переносились в окно, мимо урны, они встречались с моими в темноте, но не могли их видеть. Мне казалось, что она была мне знакома, что она говорила со мною глазами, но, конечно, этого вовсе не было на самом деле. Одна из мумий за столом иногда что-то говорила. Дама отвечала движением шеи, не оборачиваясь, однако и как бы потревожен- 186
на я в своих думах или пойманная на них; она опускала голову еще ниже и приводила в движение свою секундную стрелку. Никогда я не видал, чтобы скука, отвращение ко всему, усталость жизни были более сгущены, чем в этой комнате. Выражение лица мужа, сидевшего за карточным столом, менялось беспрестанно; казалось, он был чем-то озабочен, ждал чего-то, и мумии чувствовали то же беспокойство. Они бросали от поры до времени взгляды на стенные часы, большая стрелка которых приближалась к двенадцати. По-видимому, кого-то ожидали; кого-то, кто должен был разогнать скуку, изменить участь находившихся там, внести с собою новое, перевернуть вверх дном всю тамошнюю жизнь. Точно под этим страхом не решались предаться карточной игре, а пока только клали карты, ожидая, что их могут прервать во всякую минуту; они долго не оставались в тех же позах и с теми же выражениями, благодаря чему манекены эти приходили в движение. И вот то, что должно было случиться, случилось. Так оно и есть, подумал я, когда портьера шевельнулась и вошла девушка в белом чепце, докладывая о ком-то. Искра жизни как будто пробежала по всем присутствовавшим, и молодая женщина, подымаясь с места, обернулась в полуоборот. В это самое время часы пробили так, что я услышал их на улице и увидел, как большая минутная стрелка перескочила на двенадцать. В эту минуту я получил толчок от прохожего, был так резко разбужен, что буквально почувствовал себя выброшенным на улицу из этой комнаты, где я своею душою пробыл долгие две минуты, прожив частицу жизни этих людей. Пристыженный, я продолжал свой путь; сперва хотел было вернуться, чтобы видеть продолжение, но затем отказался от этого, подумав: я наперед знаю конец, так как сам бывал не раз в таких же положениях. * * * Весна наступает таким же образом, как и прежде, но не совсем по-прежнему. Бывало, появлялись первые жаворонки в поле, но теперь их там больше нет. Зяблики 187
в Гумлегордене и скворцы в Фогельбакене знаменуют собою наступление весны. По-старому остались лишь апрельские переезды с квартиры на квартиру. Мне всегда было ужасно видеть мебель и домашнюю утварь на тротуаре. Бездомные люди принуждены показывать свое нутро, и они стыдятся его; поэтому никогда не видно, чтобы владелец присматривал за своим добром. Он предпочитает отдать его на попечение посторонним лицам, чем выставить на показ свою бедность. Этот диван со столом: он еще мыслим дома, при слабом освещении, но на солнечном свете видны на нем пятна и дыры, четвертая ножка отломана; дома этого не было заметно, теперь же на улице она отвалилась. Если и увидишь позади нагруженной повозки лицо, то оно выражает озабоченность, отчаяние, истерзан- ность. Но необходимо переезжать, путешествовать, подняться, встряхнуться, обновиться, вывернуться. Я всю свою жизнь провел в переездах и путешествиях и теперь, сидя спокойно, получаю впечатление своей скитальческой жизни, и оно вылилось в стихотворении, названном мною «Агасфер». АГАСФЕР Агасфер, вставай и собирайся в путь! Бери свой ранец и посох; твоя судьба иная, чем других, ибо тебя не ожидает могила. Колыбель тебе известна, и начало получил ты, но конца тебе не будет. Вечно будешь попирать ты прах, много износишь обуви. Ты ждал Мессии, но время прошло мимо тебя; веришь ли ты еще в свое освобождение? Надеешься ли ты на прощение? Или хочешь ты, как пророк Илья, спастись живым? Ступай по тропинкам и дорогам вон из теплого твоего жилья, твои поля лежат в запустении, твой дом разрушен, как Капернаум; очаг расстроен; жена и дети простились с тобою. Ничего не спаслось после пожара: самое место твоего дома уничтожено. * * * Садись на поезд, взяв ранец и посох, и не оборачивайся назад. Благословляй того, кто дал и взял и научил 188
тебя искусству отречения. Нет родного, нет друга, чтобы пожелать тебе счастливого пути? Но что в этом, тем легче потом выскочить в холодный свет. И поезд отрывается от станционной платформы — этот длинный ряд деревянных домов, это движущееся селение с людьми и животными. Там находятся и почта, и гостиница, и магазины, и спальни за толстыми занавесками. Теперь несется он неудержимо вперед, как город на колесах. Он проходит сквозь стены, сквозь горы, как змея; он идет над водою, и огненный конь ржет. Он рассекает ландшафт семиверстными шагами, целое королевство для него лишь игрушечное расстояние. Земля кончается, подъезжаешь к морю. Теперь, Агасфер, ты покидаешь землю, и все то, что тебя прежде связывало с жизнью, осталось похороненным позади, далеко за пределами, доступными глазу. Глянь, как сгустились облака, и море вздувается, поднимается и опускается, и нога не чувствует под собою почвы, и тебе нет покоя. Ни днем, ни ночью, ни во сне, ни наяву. То вверх, то вниз, то туда, то сюда, под свист и рев, треск и скрип канатов и досок, парусов, скреплений и болтов. Мучение для тела, терзание для души, плавающее по воде орудие пытки. Сознай свою вину и подумай о спасении души. Когда ты слышишь рев моря, ты думаешь, что недалеко до спасительного берега, но шкипер боится земли и направляет нос корабля прямо в море; он бежит от искомой спасающей руки и поворачивает спину к тихим островам — ибо обманчиво море, но еще обманчивее берега! Когда попутный ветер дует живо и радостно, тогда-то ты и жди борьбы. В море! Отчаливай по зеленосерому полю, где корабль пашет и дождевые тучи сеют, но ничего не растет в бороздах, и никто не живет под небесной палаткой, которая похожа на брезент для защиты от ливня. Можно бы подумать, что это для защиты синего неба от дыма парохода, от земной пыли, от помета мух или как ширмы против дурного глаза. * * * Агасфер стоит на корме и смотрит в серую стену, со слезами на глазах, сжимая кулак, с острым ртом, 189
в белой бороде. Никакие видения не носятся пред ним, память иссякла, сама надежда, по-видимому, изменила; он должен жить настоящим, и это настоящее для него — мучение без смысла и цели, без ответа, как вопрос безумца. Пленный на палубе путник ничего не видит в серой дали, утомленно-иступленный, он пристально смотрит вглубь и чувствует себя потопленным в мешке. V После многих задержек наконец-то наступила весна. В одно утро липы на бульваре распустились; настоящий праздник — бродить под зеленым, приятным для глаз светом. Воздух тих — одна отрада; ступаешь по сухому мелкому песку, и получается ощущение чистоты. Свежая трава, подобно первому осеннему снегу, скрывает прошлогодние листья, сор и грязь. Скелеты деревьев облекаются листвою, и, наконец, высокий фон лиственного леса в виде зеленых облаков поднимается по берегу залива. Прежде холод и ветер гнали меня вперед, теперь же я могу идти тихим шагом и даже присаживаться на скамейки. На краю берега, под вязами, стоят скамейки, и там сидит теперь желтый человек, мой незнакомый неприятель, в расстегнутом сюртуке и читает газету. Сегодня увидал я, как раз по его газете, что мы враги. Мне казалось, я прочел в его глазах, когда он посмотрел из- за газеты, что он нашел в ней нечто обо мне, и это пришлось ему по душе, и он подумал о принятом мною или о предстоящем мне принять яде. Но он ошибся; я этой газеты никогда в руки не беру. Майор похудел и, по-видимому, беспокоится о том, куда он поедет летом; ему это все равно, но он должен выехать из города, чтобы не остаться совсем одному и не чувствовать себя пролетарием. Сегодня утром он стоял на мысу и, казалось, считал волны, беседовавшие с камнями. Он бесцельно ударял палкою по воздуху, просто чтобы делать что-нибудь. Вдруг, с другой стороны залива послышался сигнал трубача, он вздрогнул и увидал на поле эскадрон кавалерии, вынырнувший из-за холма; 190
сперва показались каски и лошадиные уши, затем эскадрон понесся вскачь, и вся земля задрожала под крики ура и под топот лошадей. Организованная масса покатила вперед. Майор ожил, и я увидел по его кривым ногам, что он был кавалеристом, — быть может, это был его полк, от которого он теперь отчислен, оставшись не у дел. Да, такова жизнь! Моя таинственная старуха все та же летом, как и зимою, но за эту зиму она постарела и ходит теперь с палкой; впрочем, она является лишь раз в месяц и принадлежит к тому же обществу, как и царица мира с собаками. Но теперь, вместе с солнцем и весною, новые спутники втерлись в наш круг, и мне известно, что они к нему не принадлежат. Настолько легко вырастает понятие собственности, что я считаю прогулку в этой местности как бы своею собственностью. Действительно, я смотрю косо на них, если вообще замечаю их, ибо в настоящем моем настроении мои взоры обращены внутрь меня самого; я не хочу приходить в соприкосновение с людьми путем обмена взглядами. Однако люди требуют такого рода близости, и они говорят с отвращением о том, «кто не глядит на народ». Они считают себя вправе бросать взгляды в самую душу того, кого встречают, но я никогда не мог понять, откуда они берут это право. Я считаю это вторжением, известного рода насилием над своею личностью, по меньшей мере навязчивостью. Я еще в молодые годы заметил, что взгляды одних лиц вы чувствуете, других же — не чувствуете. Теперь мне сдается, будто обмен взглядами с незнакомыми на улице означает: будем друзьями и баста! Но с некоторыми вызывающими лицами я не могу заставить себя заключить такой молчаливый дружеский союз; я хочу оставаться нейтральным, в случае необходимости даже враждебным, ибо друг приобретает всегда надо мною некоторое влияние, а этого-то я и не хочу. К счастью, такое вторжение происходит лишь весною, так как летом посторонние уезжают в деревню, и тогда улицы снова становятся пустынными, как зимою. 191
Теперь давно желанное лето наступило. Оно предо мною, как совершившийся факт, безразличный для меня, так как я живу в своей работе и гляжу вперед; а иногда и возвращаюсь назад к своим воспоминаниям, и с ними я Moiy обходиться как с кубиками, из которых дети строят игрушечные дома. Из них я могу составить всякую штуку: одно и то же воспоминание может служить всевозможным целям в фантастической постройке, если поворачивать его различно окрашенными сторонами; и так как число комбинаций бесконечно, то я своею игрою получаю впечатление бесконечности. Меня вовсе не тянет в деревню, но порою на меня находит нечто вроде чувства неисполненного долга — что я не хожу в лес или не купаюсь в море. К этому присоединяется удивительное чувство стыда, что я в городе, так как дачная жизнь считается прерогативой известного класса общества, к которому меня причисляют другие, хотя сам я считаю себя вне общества. Кроме того, я чувствую себя одиноким и покинутым, ибо знаю, что все мои друзья выехали из города. Я, конечно, не искал их общества, пока они были в городе, но я чувствовал, что они находились тут. Я мог посылать им свои мысли по определенным улицам, но теперь я потерял их след. Сидя за своим письменным столом, я вижу между портьерами залив Балтийского моря; а с другой стороны — берег с серовато-черными округленными скалами, и ниже, у воды, белую полоску его, и выше скал — черный еловый лес. Порою меня тянет туда. Тогда я беру бинокль, и, не двигаясь с места, я — там. Я блуждаю среди камней, где между чисто вымытыми кольями забора, среди камыша и тростника, растет желтая верба и под ивами красный дербенник. В расселине горы лишаи и горечавка, похожая на плющ, теснят папоротник; несколько кустов можжевельника выглядывают с края, и мои взоры проникают глубоко в лес, особенно вечером, когда солнце стоит низко. Тогда я вижу там светло- зеленые залы с мягким мхом и легкой березовой и осиновой порослью. Порою там вдали показывается что-нибудь живое, но редко. Ворона ходит и клюет или делает вид, что клю¬ 192
ет, — она кривляется, быть может, полагая, что никто из людей ее не видит. Она, наверное, кокетничает с кем- нибудь из своей породы. Белая шлюпка подплывает тихонько, кто-то сидит на руле спиною к большому парусу, но мне видны лишь локоть и колени; за мачтой сидит женщина; лодка скользит так красиво. Когда я вижу зыбь у штевня, то мне кажется, я слышу болеутоляющее журчание, следующее за лодкой и постоянно возобновляющееся; оно составляет таинственное в удовольствии парусного плавания, не говоря уже об управлении рулем в борьбе с ветром и волнами. Однажды увидал я в бинокль целую сценку. Нога ни одного смертного не ступала еще (в бинокле) на тот лежащий вдали каменистый берег — он был моею собственностью, местом моего уединения, моего летнего пребывания. Однажды вечером я увидал челнок, вошедший с правой стороны (бинокля). В челноке сидела десятилетняя девочка, одетая в светлое платье и красную шапочку. Я хотел было сказать: что тебе нужно? Но странность положения остановила меня. Девочка аккуратно причалила, вытащила челнок на берег, затем вошла опять в лодку и подняла оттуда что- то блестевшее с одного конца. Мне стало любопытно, так как я не мог определить свойство предмета. Отвинтив несколько трубку бинокля, я увидал что это был легкий ручной топор... Топор в руках ребенка? Эти два понятия я сразу не мог связать, а потому впечатление получилось таинственное, почти страшное. Девочка вышла на берег и осматривалась, так обыкновенно поступаешь при высадке на берег — ищешь чего-нибудь неожиданного, что могло остановить непостижимое море. Вот теперь, сказал я себе, она будет бросать камешки, так как дети не могут видеть камней и воды без того, чтобы не бросать камней в воду. Почему? Да, это тоже должно иметь свои таинственные причины. Совершенно верно, она стала бросать камни. Затем она стала подниматься по скале. Ну, теперь она, естественно, будет есть горечавку, ибо она дитя города и ходила в школу (деревенские дети никогда не едят горечавки, городские же дети назы¬ 193
вают это растение сладким корнем или лакрицей). Нет, она прошла мимо папоротника — следовательно, это была деревенская девочка. Она подошла к можжевельнику. У меня блеснула мысль: она будет рубить можжевельник, конечно, ведь сегодня суббота. Она в самом деле набросилась на можжевельник и одна ветка осталась надломленной, но она пошла дальше. Она будет рубить дрова! да, вот что! Нет, она полезла выше и достигла опушки леса. Там она остановилась, и, казалось, осматривала нижние, густые свежезеленые ветки... Вместе с тем сделала она движение головою, следя за чем-то в воздухе. Судя по ее движениям, то должна была быть поднявшаяся птица, ибо она согнула шею с таким же отрывистым подергиванием, с каким обыкновенно летают трясогузки, полет которых похож на периодическое падение. Вот начала она обнаруживать свои намерения: она взяла в левую руку ветку и начала рубить ее на мелкие кусочки. Но на что ей еловые ветки? Ведь они употребляются лишь для похорон, а дитя не одето в траурное платье. Но, быть может, она и не в родстве с покойником. Действительно, ветки слишком мелки для веника, а также и для того, чтобы стлать их в прихожей; у нас в избах на полу стелется лишь можжевельник; быть может, она родом из Далекарлии, где употребляют еловые ветки вместо можжевельника. Весьма возможно. Но вот происходит нечто новое: в трех шагах от девочки приподнимаются нижние ветви большой сосны, и корова, просовывая из-под них голову, мычит во все горло. Я вижу это по ее открытой морде и вытянутой шее. Девочка замирает в том же движении, и ее тело коченеет от ужаса. Ее испуг так силен, что она не может бежать. Корова выступает вперед. Страх девочки вызывает обратный ток и превращается в отвагу. С поднятым топором идет она навстречу животному, которое после некоторого колебания и в негодовании ввиду своей непонятой любезности поворачивает обратно в свое темное убежище. Один миг я был действительно испуган, но теперь опасность миновала; я положил в сторону бинокль и стал размышлять о трудностях, которые могут слу¬ 194
чаться в мирное время. Подумайте! Сидя у себя, вы втянуты в такие драмы, разыгрывающиеся вдали, и затем вас еще преследуют размышления о том, к чему могли понадобиться еловые ветки. * * * Мои соседи по дому переехали в деревню, и я чувствую, что в квартирах пусто, и это производит на меня впечатление прекратившегося напряжения. Этих соподчиненных сил, находящихся в каждом семействе в виде мужа, жены, детей и слуг, этих волевых слагаемых нет более в комнатах, и дом, представлявшийся мне всегда электрической машиной, из которой я почерпал ток, перестал доставлять мне энергию. Я рассыпаюсь, как будто прервано всякое мое сообщение с человечеством. Все эти маленькие звуки из различных квартир возбуждали меня, и их недостает мне. Даже собака, побуждавшая меня к ночным размышлениям и вызывавшая во мне целительный гнев, оставила пустоту за собою. Певица замолкла, и мне не приходится более слышать Бетховена. Телефон не звонит более в стене, и когда я иду по лестнице, то слышу эхо своих шагов в пустых квартирах. Воскресная тишина продолжается всю неделю, и у меня начинается звон в ушах. Я слышу свои собственные мысли, как произнесенное слово. Мне кажется, что я нахожусь в телепатическом общении со всеми отсутствующими родными, друзьями и врагами. Я веду с ними долгие связные беседы, возвращаюсь к старым темам, которые я разжигал в обществе, в кафе. Я оспариваю их мнения, защищаю свою точку зрения, я более красноречив, чем перед слушателями. Таким образом, я нахожу жизнь богаче и легче, она дает менее уколов, меньше трения и не озлобляет. Порою это состояние распространяется настолько, что я вступаю в спор со всей нацией. Я чувствую, как читают мою последнюю книгу, находящуюся еще в рукописи. Я слышу, как обсуждают меня вблизи и вдали; я знаю, что я прав, и лишь удивляюсь, что они этого не сознают. Я сообщаю вновь открытый факт или отвергаю источник, подвергаю сомнению авторитет, иначе этот 195
самый авторитет был бы ими цитирован. На меня это постоянно производит впечатление спора, нападения, вражды. Конечно, все мы — враги и дружим, лишь поскольку дело касается совместной борьбы. Вероятно, так оно и должно быть! Однако, как бы ни была жизненна эта внутренняя жизнь, она заставляет меня подчас чувствовать потребность в действительности, ибо мои чувства, пребывающие в покое, жаждут деятельности. Я прежде всего хочу слышать и видеть, иначе мои чувства начинают действовать произвольно, по старой привычке. Но вот не успел я еще высказать своего желания, как оно уже исполняется. Поле под моими окнами начинает наполняться войсками. Сперва пехота. Это люди с металлическими трубками, в которых заключается образующее газы вещество; при воспламенении оно мечет куски свинца. Затем выступает движущаяся комбинация людей и четвероногих — это кавалерия. Когда один всадник скачет, лошадь делает те же движения, что лодка на волнах, и молодец сидит на руле и управляет левою рукою. Когда же, напротив того, идет эскадрон замкнутою колонною, то это могучий параллелограмм сил, действующий на расстояние несколькими сотнями лошадиных сил. Самое же сильное впечатление производит артиллерия, в особенности когда она несется вскачь. Земля дрожит так, что висящая у меня с потолка лампа дребезжит, и когда затем снимают пушку с передка и палят из нее, то звон в моих ушах прекращается сам собою. Прежде чем я привык к стрельбе, она представлялась мне насилием, но после нескольких дней я нашел этот грохот благодетельным, так как он мешает мне засыпать в вечной тишине. И на этом почтительном расстоянии военные игры казались мне представлением, нарочно для меня разыгрывающимся. * * * Вечера становятся все длиннее, но я по опыту знаю, что не следует выходить, так как улицы и парки наполняются унылыми людьми, не имеющими возможности 196
уехать в деревню. Теперь, когда более счастливые люди очистили лучшие места города, выползает бедный люд предместий и занимает свободные места. Это придает городу вид восстания, нашествия, и так как красота — спутник богатства, то это зрелище некрасиво. В один воскресный вечер, чувствуя себя на одном уровне с несчастными, я решил вырваться из дому и прокатиться, чтобы посмотреть на народ. Я кликнул извозчика у Нюбру и сел в пролетку. Извозчик показался мне трезвым, но что-то необыкновенное в его лице меня по меньшей мере не успокаивало. Он повез меня вперед по Страндвегену, и я заметил, что толпа народу текла вперед по левой стороне, тогда как я неизменно смотрел вправо поверх воды, островов, заливов и синеющих гор. Вдруг произошел случай, привлекшей внимание извозчика и мое. Большая нищенская собака со взъерошенною шерстью, похожая на жирного волка, пытающегося принять вид овечки, с низким лбом, злыми глазами и такая грязная, что нельзя было определить ее цвет, бежала у переднего колеса и от времени до времени делала попытки вскочить на козлы. Наконец ей это удалось, но извозчик ее сбросил. — Что это за собака? — спросил я, удивляясь ловкости этого чудовища и в то же время необычайности происшествия. Извозчик ответил, насколько я мог понять, что это не его собака, но что, когда он пустил в ход кнут, собака стала нападать и хотела вскочить ко мне в экипаж, и притом же на полном ходу. В это время я заметил движение в толпе, и, когда я повернулся в ее сторону, я нашел целую кучу человекоподобных существ, следивших за состязанием между извозчиком и собакою, с решительною симпатией к собаке, хотя она и была неправа. Вглядевшись в эти существа, я нашел, что большинство составляли увечные: костыли и палки чередовались с кривыми ногами и изломанными спинами; карлики со спинами великанов, великаны с ногами карликов. Лица без носов, ноги без пальцев, кончающиеся обрубком. Это было собрание всего убогого, что зимою пряталось, а теперь, вместо отъезда на дачу, выползло 197
на солнце. Мне приходилось видеть таких человекоподобных существ, выведенными у Энсора в его первоначальных театральных произведениях мистического характера, а также в изображении подземного мира в глю- ковском Орфее; я тогда думал, что это была фантазия, преувеличение. Эти люди меня не пугали, ибо я мог себе объяснить, где они ютились и почему они появились как раз теперь, но на меня действовал одинаково потрясающе вид этих обиженных судьбою, проходящих, как на смотру, по нарядным улицам города. Я даже чувствовал их справедливую ненависть, брызгавшую ядом на меня, едущего на извозчике, и их собака явилась выразительницею общих чувств. Я был их другом, а они моими врагами. Как странно! Когда мы въехали в Юргорден, эта толпа встретилась с другой толпой, шедшей навстречу; оба эти течения протекли одно мимо другого, не взглянув друг на друга, не рассматривая одежд или лиц друг друга, так как они знали, что все они были похожи друг на друга; но на меня они смотрели. Теперь мне предстояло взять то или иное направление, надо было смотреть в ту или другую сторону, и я был смущен, чувствовал себя покинутым, жаждал увидать знакомое лицо. Мне казалось успокоением встретить дружеский взгляд знакомого лица, но я его не встречал. Когда мы проезжали мимо Хассельбакена, я мысленно взошел по лестнице и бросил взгляд в сад, где я наверное мог бы найти кого-нибудь из своих. Но вот мы подъехали к равнине, и мне показалось, что именно здесь я должен был встретить одно лицо. Почему? Этого я не мог бы сказать, но это должно было находиться в связи со слышанною мною в детстве темной трагедией, которая разыгралась в одном семействе и повлияла на судьбу его детей. В чем была связь этой трагедии с Юргорденской равниной, я наверное не мог бы сказать, но, вероятно, она возникла благодаря тому, что я видел там картину на шарманке, изображающую убийство при страшных обстоятельствах, где убитый был невинен, но над ним тяготело подозрение, чтобы не сказать обвинение. 198
Ну и что же? Да, этот господин, теперь седой холостяк, весьма почтенный, идет под руку со своею престарелою матерью. Тридцатипятилетнее внутреннее незаслуженное страдание за другого придало лицам мертвенную бледность. Но почему эти богатые и почитаемые лица шли здесь, в такой среде? Быть может, они повиновались той общей притягательной силе, которая соединяет схожих между собою; быть может, они находили утешение видеть других, еще более страдающих и одинаково неповинно. Мое предчувствие увидать их имеет свои тайные причины, схороненные в глубине души, — и посему одинаково сильные и непреложные. На равнине показались новые формы убожества. Туда явились дети на велосипедах, дети восьми—десяти лет со злыми лицами; старообразные маленькие девочки с намеками на красоту, обезображенную злостью. Даже когда лицо и красиво, то его черты кажутся неправильными, непропорциональными; слишком большой нос, обнаженные десны, выпяченные глаза, завладевшие лбом. Дальше масса народа стала редеть, и маленькие группы расположились на траве. Здесь мне бросилось в глаза, что сидели по трое вместе: двое мужчин и одна женщина — первый акт пастушечьей драмы, кончающейся трагедией ножа. Но вот извозчик заговорил со мной и стал угощать меня историями. Не столько его навязчивость была мне неприятна, ибо он не сознавал ее, сколько мне было мучительно прерывать ход своих мыслей, и когда своими пояснениями об известных проезжающих дамах направлял мои мысли туда, куда я вовсе не хотел, он мне надоел, я попросил его везти меня домой. Более опечаленный, чем уязвленный этим приказанием, повернул он на перепутье, но в то же самое время нас обогнала пролетка с двумя подпившими дамами весьма подозрительного вида. Извозчик попробовал обогнать их, но благодаря тесноте ему это не удалось. Таким образом, я был принужден ехать за этой компанией, и когда ввиду массы экипажей им приходилось останавливаться, должен был останавливаться и я; можно 199
было думать, что я преследовал их. Это неописуемо забавляло дам и даже публику на улице. Галоп продолжался таким образом до города, и когда я наконец остановился у своего подъезда, мне показалось это освобождением от тяжелого сна. — Все же лучше одиночество! — сказал я сам себе, и настоящий мой вечерний выход был единственным в это лето. Одинокий в своей среде должен остерегаться того, чтобы не попасть в дурную. * * * Я сижу дома, и мне спокойно. Я представляю себе, что свободен от житейских бурь; желал бы быть несколько старше, чтобы не поддаваться и житейским соблазнам; думаю, что худшее уже пережито. Однажды утром, в то время как я сидел за кофе, приходит хозяйская девушка и докладывает: — Барин, ваш сын был здесь, но я сказала, что вы еще в постели. — Мой сын? — Да, он так сказал. — Невозможно! Как он выглядел? — Высокого роста и... он сказал, что его зовут X. и что он опять зайдет. — Сколько лет ему на вид? — То был молодой человек лет восемнадцати. Я онемел от ужаса, и девушка вышла. Значит, еще не кончено. Прошедшее восстало из могилы, а она, казалось, была так хорошо засыпана и уже поросла густой травой. Мой сын уехал в Америку в подобающем обществе девяти лет от роду и, как я полагал, находился при деле, вышел в люди. Но что же случилось? Наверное, какое-нибудь несчастье или даже целый ряд несчастий. Каково будет свидание? Этот страх в момент узнавания, когда напрасно ищешь хорошо знакомые черты детского лица, черты, которым старался путем воспитания с самой колыбели придать наиболее человечное выражение. Воспитывая своего ребенка, стараешься приложить к делу свои высшие способности, чтобы таким образом вызвать отражение своих лучших свойств на образующемся 200
детском лице, которое любишь, как более совершенное издание своего собственного. Теперь же приходится видеть его обезображенным, ибо подрастающие юноши некрасивы, черты лица у них непропорциональны, как смешение сверхчеловеческого в ребенке с пробуждающейся животною жизнью юноши, намеки на страсти и борьбу, страх перед неизвестным, раскаяние в испытанном; и этот постоянный невоздержанный смех надо всем, ненависть ко всему, что тяготело над ними и давило их, ненависть, следовательно, к старшим, к лучше наделенным; недоверие ко всей жизни, которая только что обратила безобидного ребенка в хищника. Мне было это хорошо известно по опыту, и я помню, каким отвратительным юношей я был, когда все мысли против воли вращались лишь вокруг еды, питья и грубых наслаждений. Мне незачем было видеть того, что я знал заранее и в чем был неповинен. Положение вещей обусловливалось самою природою. Будучи разумнее своих родителей, я никогда ничего не ожидал от своего сына. Я воспитал его в свободе и с самого начала просветил его насчет его прав, а вместе с тем и обязанностей по отношению к жизни, себе самому и ближним... Я знал, что он явится с бесконечно широкими требованиями, хотя его права по отношению ко мне прекратились, когда ему было еще пятнадцать лет. Я знал также, что он будет смеяться, едва я заговорю о его обязанностях; я знал это по собственному опыту. Если бы вопрос был в одних деньгах, то еще туда- сюда, но он может предъявить требования и к моей личности, несмотря на то что презирает мое общество. Он может требовать домашнего очага — а я его не имею, моих друзей — у меня их нет, моих связей — в предположении, что у меня таковые имеются. Наконец, он может употреблять мое имя для собственного кредита. Я знал, что он, пожалуй, найдет меня скучным, чего доброго, явится со взглядами чужой страны, с иным миросозерцанием, с иными правилами общежития; что он обойдется со мною как со старой завалявшейся рухлядью, ничего не понимающей; потому что я не инженер, не электротехник. 201
Как развились черты его характера за эти годы? Опыт научил меня, что каковым родился, таковым, с небольшими изменениями, и остаешься на всю жизнь. Все люди, которых мне приходилось наблюдать при прохождении ими жизненного пути, к пятидесяти годам оставались похожими на себя, с незначительными разве изменениями. Многие из них подавили свои яркие черты характера, как непригодные к жизни в обществе, другие скрыли их под легкой политурой, но, в сущности, они оставались все теми же. В исключительных случаях известные свойства или черты характера перерождались, у одних вверх — в добродетели, у других же — вниз, то есть вырождались в порок. Напр., я знал человека, твердость характера которого выродилась в упрямство, его любовь к порядку — в педантизм, его бережливость — в скупость, любовь к человечеству — в ненависть к нечеловеческому. Но я помню также людей, ханжество которых перешло в набожность, ненависть — в снисходительность, упрямство — в твердость... После этих размышлений я вышел на свою утреннюю прогулку, не для того чтобы отогнать мучительное, но лишь желая приготовиться к неизбежному. Я обдумал все возможные положения встречи. Но когда дошел до вопроса о том, что произошло со времени нашей разлуки и до сего дня, я содрогнулся и подумал было бежать из города, покинуть страну. Однако опыт научил меня тому, что спина — самая чувствительная сторона и что грудь прикрыта костяными щитами, предназначенными для обороны. Поэтому я решил остаться и принять удар. Закалив таким образом свои чувства и став на точку зрения практического черствого светского человека, я выработал свою программу: я помещу его в пансион, снабдив одеждою, спрошу его, чем он хочет быть, тотчас же достану ему место и работу, а главное, буду обращаться с ним как с посторонним господином, которого, за недостатком доверия, держат на отдалении. Чтобы защититься от его назойливости, я не заикнусь о прошедшем, предоставлю ему полную свободу, не дам никакого совета, так как все равно он никакому совету не захочет последовать. 202
Так решено, и дело с концом! С ясным и спокойным духом вернулся я домой, однако в полном сознании перемены, наступившей в моей жизни, перемены столь большой, что дороги, ландшафт и город приняли для меня новый вид. Когда я дошел до середины моста и посмотрел вверх по аллее, то увидел фигуру молодого человека... Я никогда не забуду этой минуты. Он был высок и худ, шел той нерешительной походкой, какой идешь, когда ожидаешь или ищешь чего-нибудь. Я заметил, что он рассматривал мое лицо и узнал меня; сперва дрожь пробежала по нему, но он тотчас же подтянулся, выпрямился и перерезал аллею, держа курс прямо на меня. Я принял оборонительное положение, прислушался к взятому мною легкому радостному тону приветствия: «Здравствуй, дитя мое». Но вот, несколько приблизившись, я заметил, что это был неудачник, опустившийся человек. Этого я более всего боялся. Шляпа была не по его голове, как будто чужая. Панталоны дурно сидели, коленки приходились слишком низко; все выглядело изношенным... внутреннее и внешнее падение; тип лакея без места. Еще немного, и я мог рассмотреть лицо, неприятно худое, мог видеть глаза, больше, голубые, с синевато-белыми кругами. Это был он! Этот падший истасканный юноша был некогда ангельским ребенком; его улыбка заставляла меня разбивать теорию происхождения человека от обезьяны; некогда он был одет, как принц, и играл с настоящею принцессой в Германии. Весь страшный цинизм жизни предстал передо мною, но без тени самообвинения; потому что не я покидал его! Вот мы всего лишь на расстоянии нескольких шагов. У меня появляется сомнение: это не он! И в ту же самую секунду я решил пройти мимо, предоставляя ему сделать знак, что он узнал меня. Раз! два! три! Он прошел мимо! — Был ли это он, или нет? — спрашивал я себя, направляясь домой. Во всяком случае, он явится! 203
Вернувшись домой, я призвал девушку, чтобы расспросить ее подробнее. Мне хотелось узнать, спрашивал ли меня тот, мимо кого я только что прошел. Но установить этого нельзя было, и я оставался в напряженном ожидании до самого обеда. То мне хотелось, чтобы он тотчас же явился и, таким образом, был положен конец; то мое положение представлялось мне столь знакомым, что я относил его к прошедшему. Обед прошел; день проходил; и у меня явилась новая точка зрения на положение, которая только ухудшала его. Не подумал ли он, что я не хотел с ним кланяться, и испуганно удалился, блуждал теперь по городу в чужой стране и попал в дурное общество; быть может, пришел в отчаяние. Где мне теперь искать его? В полиции? И я мучился и не знал, почему его участь зависела не от меня. И я чувствовал, будто злая сила поставила меня в это фальшивое положение, чтобы вина лежала на мне. Наконец настал вечер. Девушка вошла с визитной карточкой, на которой было напечатано... имя моего племянника! Когда я снова остался один, то почувствовал некоторое облегчение после пережитого страха, вызванного воображением. Воображение имеет на меня то же влияние, что и действительность. Эти фантазии навязывались мне с такою непреодолимою силой, что для них должна была существовать какая-нибудь основная причина. Быть может, говорил я сам себе, мой сын там, на чужой стороне, был жертвою таких же ощущений, быть может, он в нужде и тоскует по мне, быть может, «видел» меня на какой-нибудь улице, как я «видел» его, и терзается тою же неизвестностью. Этим я отрезал путь дальнейшим размышлениям и сдал этот случай в архив вместе с другими событиями; но я не вычеркнул его как нечто шуточное, напротив того, сохранил его как ценную намять. Вечер прошел уныло, но спокойно. Я не работал, но ходил по комнате, поглядывая на часы. Наконец пробило девять. Я со страхом ждал, когда пройдет еще целый час. Он показался мне бесконечно длинным, и я не знал, 204
каким образом его сократить. Не я выбрал одиночество, оно само навязывалось мне, и я ненавидел его как насилие. Мне необходим был порыв, хотелось слышать музыку великого, величайшего композитора, страдавшего всю жизнь... Я в особенности жаждал Бетховена и стал воскрешать в своих ушах последнюю фразу Лунной сонаты, которая была для меня высшим, недоступным для словесной поэзии выражением человеческой тоски по освобождению. Стало смеркаться. Окно было открыто. Лишь цветы в зале, на столе, напоминали мне о том, что было лето. В вечернем освещении они стояли тихо, без движения, издавая благоухание. Вдруг я услышал ясно, отчетливо, как бы из соседней комнаты, могучее allegro Лунной сонаты, развернувшейся подобно исполинским фрескам. Я видел и слышал в то же время. Не будучи уверен в том, не обман ли это, я почувствовал трепет, овладевающей человеком перед необъяснимым. Музыка слышалась из соседнего дома, где жили мои незнакомые благодетельницы, а они были на даче! Но они могли вернуться в город за каким-нибудь делом! Все равно! Музыка играла для меня, и я принял этот факт с благодарностью, чувствуя, что у меня есть общество в одиночестве и что я нахожусь в общении с одинаково настроенными детьми рода человеческого. Когда я теперь вспоминаю, что это allegro повторилось три раза в течение длинного часа, то это обстоятельство представляется мне еще менее объяснимым; но тем большее удовольствие оно мне доставило. А то, что игралась не другая какая-нибудь пьеса, я принял как особую милость. Наконец часы пробили десять, и добрый милосердый сон завершил день, который мне долго будет памятен. VI Лето дотянулось до 1 августа; фонари зажигаются, и я приветствую их. Это осень, следовательно, время идет, а это главное; кое-что оставлено позади, и кое-что 205
лежит впереди. Город меняет свой облик. Можно встретить знакомое лицо, и это успокаивает, поддерживает и ободряет. Я могу даже обменяться словом, и это для меня ново, так ново, что мой голос по недостатку упражнения понизился в регистре, звучит глухо и мне самому кажется чужим. Стрельба на поле прекратилась; соседи вернулись с дачи: собака опять лает день и ночь, и снова начались семейные вечера; их забава заключается в том, что по полу бросается кость, и собаки с резким лаем кидаются за нею; они огрызаются, когда у них эту кость отнимают. Телефон работает, и игра на фортепьяно идет своим чередом. Все как было, все возвращается — кроме майора, объявление о смерти которого я сегодня утром прочел в газетах. Мне его недостает, так как он принадлежал к моему кружку, но я рад за него, ибо ему скучно стало с тех пор, как он выслужил свой срок. Осень торопится, и жизнь идет быстро благодаря свежему воздуху, которым легче дышится. Я снова выхожу по вечерам, окутываясь в темноту, делающую меня невидимым. Это укорачивает вечера и заставляет меня крепче и дольше спать. Привычка обращать пережитое в литературу открывает клапан для избытка впечатлений и заменяет потребность в разговоре. Переживаемое в одиночестве получает окраску преднамеренности, и мне кажется, что многое из того, что случается, как бы нарочно для меня разыгрывается. Так, однажды вечером я был свидетелем пожара в городе и в то же время слышал вой волков со Скансена. Эти два конца различных нитей связались в моем представлении, соединились в одно и, при надлежащей основе, из них соткалось стихотворение. ВОЛКИ ВОЮТ Волки воют на Скансене, льдины рычат на море, сосны трещат на горах, обремененные первым снегом. Волки воют от холода, собаки отвечают из города, солнце закатилось после полудня, за днем наступила ночь. 206
Волки воют в темноте, уличные фонари, подобно северному сиянию, бросают вверх лучи света над громадами домов. Волки воют в яме, теперь у них зубы в крови. Увидав зарево северного сияния, они тоскуют по скалам и дремучему лесу. Волки воют на горе, воют от злости до хрипоты, ибо люди взамен свободы обрекли их на заключение и безбрачие. * * * Ветер притих, тишина воцарилась, часы на городской башне пробили двенадцать. Молчаливые сани скользят по дороге, как по навощенному полу, звонок последней конки прозвенел, ни одной собаки не слышно на улице, город спит, фонари тушатся, ни одна ветка на дереве не шелохнется; небесный свод, черный, как бархат, замыкается в бесконечной глубине. Меч Ориона висит высоко. Большая Медведица — совсем отвесно. Огни в очагах потухли, лишь вдали стоит дым из трубы, наподобие обелиска; он поднимается, как из исполинской кухни, — это пекарня, которая готовит нам насущный хлеб наш по ночам... Дым подымается синевато-белый, но вот теперь он окрашивается в красный цвет. Это огонь, огонь, огонь! И подымается красный раскаленный шар, подобно полному месяцу, и этот огненный цвет переливается в белый и желтый и вылупляется, как подсолнечник из оболочки... Не солнце ли это подымается среди черных, как уголь, туч над целым морем домов? Там, где крыши представляют собою гребни волн, черных, как могилы. Но вот небо в пламени, каждая башня, каждый купол в городе, каждый шпиль и шест, каждый закоулок, каждый фронтон стоит освещенный, как днем. Все кабели и медные проволоки покраснели, как басовые струны арфы. По фасадам домов все оконные стекла в огне и — покрытые снегом. Трубы блестят, как костры. Это не солнце, не луна! Не фейерверк, нарочно устроенный! Это огонь, огонь, огонь! 207
На горе, которая только что лежала в ночной тиши, — свет и жизнь. Из волчьей ямы подымается вой, как будто их режут ножами без ненависти и мести. Это — наслаждение поджигателя, это — радость убийцы; и когда из лисьей норы идет громкий смех, то делается и радостно, и страшно, и приятно. И в медвежьей берлоге пляшут на задних лапах со звуком, подобным хрюканью убиваемых свиней, но в рысьих норах тихо, и виден лишь блеск оскаленных зубов. * * * Тюлени вопят: горе, горе городу! Вопят, как тонущие в море, и все собаки воют хором, лают, визжат и тявкают, гремят цепями, и цепи стонут, плачут и ноют, как души погибших. Они имеют сострадание, только они, собаки, к своим друзьям — людям. Какая симпатия! Но вот просыпаются лоси, князья северных лесов; собирают и вытягивают свои длинные задние ноги; пробегают рысью по ограниченному кругу, в пределах изгороди, толкутся у ворот загона, как воробьи в оконные рамы, и ревут, не понимая и спрашивая себя, не день ли уж снова наступил. Новый день, подобный всем другим, столь же убийственно длинный, без иной видимой цели, кроме цели быть смененным ночью. Тогда мир пернатых оживляется. Орлы кричат и бьют своими бессильными крыльями, напрасно пытаясь взвиться в высь, ударяются головою о железные решетки, кусают их, царапают, карабкаются по ним до тех пор, пока не падают на землю, и лежат там в бессилии, влача крылья, как бы на коленях умоляя об окончательном ударе, который вернул бы их на волю, даровал бы им свободу. Соколы свистят и летят, как пернатые стрелы, то туда, то сюда; филины стонут, как больные дети. Смирные дикие гуси проснулись и с вытянутыми шеями затянули как бы аккорд пастушьего рога. Лебеди молчаливо плывут и между льдин хватают отражения пламени, мелькающие подобно золотым рыбкам. На поверхности пруда белые лебеди спокойно опу¬ 208
скают свои головы в темную воду до самого дна, чтобы не видеть, как пылает небо. Снова темнеет; пожарные свирели замолкли в городе и деревне; и облако дыма протягивается над городскими контурами, как бы огромной черной рукою. Мое общество ограничивается отныне безличною беседою с книгами. Бальзак, пятьдесят томов которого были моим чтением за последние десять лет, сделался моим личным другом, никогда не надоедающим мне. Им не было создано никакого так называемого произведения искусства, особенно согласно современным понятиям, в которых искусство смешивается с литературою. Все у него безыскусственно. У него никогда не видно композиции, и я никогда не замечал его стиля. Он не играет словами, никогда не щеголяет ненужными картинами, относящимися, впрочем, к поэзии; но у него, напротив того, такое уверенное чувство формы, что содержание всегда получает ясное выражение, в точности соответствующее данному слову. Он пренебрегает прикрасами и действует непосредственно как рассказчик в обществе, который то излагает событие, то вводит в разговор действующих лиц, то комментирует и объясняет. И все для него — история, современная ему история; любая, даже незначительная личность выступает в освещении современной ему эпохи и, кроме того, имеет историю своего происхождения; и развитие ее происходит при той или иной форме правления; это расширяет точку зрения и дает фон каждой фигуре. Я изумляюсь непониманию, с которым писали о Бальзаке его современники. Этот верующий, простой, миролюбивый человек называется в учебниках, относящихся к годам моего студенчества, немилосердным физиологом, материалистом и т. п. Но еще больше парадокса в том, что физиолог Золя приветствовал Бальзака как своего учителя и великого мастера. Ну как понять это? То же самое происходит и с моим другим литературным другом — Гёте; в последнее время его толкуют на всевозможные лады, видят в нем преимущественно воскресителя язычества. Гёте действительно прошел много 209
стадий на своем жизненном пути; через Руссо, Канта, Шеллинга, Спинозу достигает он своей собственной точки зрения, которую можно назвать просветительнофилософской. Он разрешил все вопросы, он так прост и ясен, что дитя может понять его. Но наступает время, когда пантеистические объяснения необъяснимого оказываются недостаточными. Семидесятилетнему старцу все представляется своеобразным, замечательным, непонятным. Тогда выступает вперед мистик, и на помощь призывается сам Сведенборг. Но ничто не помогает. Фауст (второй части) склоняется перед Всемогущим, примиряется с жизнью, делается филантропом (возделывателем мха), наполовину социалистом и обожествляется со всеми атрибутами католической церкви, начиная с учения о Страшном суде. Фауст первой части, выступающий в борьбе с Богом, как победоносный Савл, во второй части является побежденным Павлом. Таков мой Гёте! Но почти у всякого есть свой; я не могу понять, где находят в нем язычника; разве только в некоторых отрывках стихов, когда он щелкает духовенство, или в «Прометее», где скованный сын бога, может быть, означает распятого, которого Зевс ненавидит в своем бессилии. Нет, мне говорит вся жизнь Гёте и основанная на ней поэзия. Более пожилой друг поэта дал ему в период его роста ключ к его творчеству: «Твое стремление, твое настоящее направление — давать поэтический образ действительности. Другие старались осуществить так называемое поэтическое, воображаемое — но это создает лишь глупости». Так рассказывает Гёте в одном месте «Из моей жизни». В другом месте говорит он сам: «Таким образом, пошел я по этому направлению, отклониться от которого я никогда не мог, а именно: обращая в стих или образ все, что радовало, мучило или занимало меня. Я все это обсуждал сам с собою для того, чтобы обосновать свое понимание действительности и в то же время внести порядок и спокойствие в мой внутренний мир. Для обладания этим даром не требовалось лучшего, чем я, ибо моя природа всегда бросала меня из одной крайности 210
в другую. Все, что я издал, является, таким образом, отрывками одной большой исповеди, завершением которой служит эта книга ("Из моей жизни")». Удовольствие от чтения Гёте заключается для меня в легкости, с которою он касается всего, как будто он не может относиться с полною серьезностью к жизни, потому ли, что ей недостает реальности, или потому, что она не заслуживает нашего сокрушения и наших слез. Далее, неустрашимость, с которою он подходит к божеству, чувствуя себя как бы в родстве с ним; его презрение к формам и условности; отсутствие у него готовых взглядов, его постоянный рост и молодость, благодаря чему он всегда — самый молодой, всегда во главе и впереди своего времени. Прежде, да еще и теперь, Гёте противопоставляется Шиллеру. Либо тот, либо другой, подобно тому как относились к Руссо и Вольтеру. Я не признаю этой альтернативы и нахожу место для обоих, так как они дополняют друг друга. Я не могу определить словом, хотя бы формально, разницу между ними, ибо у Шиллера больше чувства формы, особенно в драме, и он поднимает крылья так же высоко, как Гёте. Развитие обоих — плод совместной работы, и оба они оказали влияние друг на друга. Поэтому на одном и том же цоколе в Веймаре нашлось место для обоих, и, когда они протягивают друг другу руку, я не вижу никакой причины разъединять их. * * * Опять зима. Небо серо, и свет идет снизу, от белого снега на земле. Одиночество гармонирует с летаргией природы, но подчас становится слишком тяжело. Я скучаю по людям, но в одиночестве я сделался чувствительнее, как будто моя душа потеряла свою оболочку, и, избаловавшись тем, что все это время я был сам хозяином своих мыслей и чувств, я едва переношу соприкосновение с другими людьми. Всякое постороннее лицо, приближающееся ко мне, действует на меня угнетающе своею душевною атмосферою, совершенно подавляя меня. Однажды вечером входит девушка и подает мне 211
визитную карточку, как раз в тот момент, когда я жаждал общества и готов был принять кого бы то ни было, даже самого несимпатичного человека. Я обрадовался при виде карточки, но, прочтя ее, омрачился: имя мне было вовсе незнакомо. «Все равно, — сказал я сам себе, — все же это — человек. Просите». Через несколько секунд вошел молодой человек, очень бледный; трудно было определить, к какому классу общества он принадлежал, и я тем более недоумевал, что его платье было ему не по плечу. Но он был весьма решителен и самоуверен, держался настороже, в оборонительном положении. Сказав мне несколько любезностей, подействовавших на меня охлаждающе, он прямо приступил к делу и попросил пособия. Я ответил, что неохотно помогаю совершенно чужим, потому что мне часто приходилось оказывать помощь лицам, вовсе ее не достойным. Тут я заметил на лбу у него, над левым глазом красный шрам, побагровевший в тот самый момент, и человек этот сделался мне страшен, но вслед за тем я проникся жалостью к его глубокому отчаянию и, представив себя в его положении, ввиду наступающей зимней ночи, переменил свое решение. Чтобы не заставлять его дольше страдать, я передал ему некоторую сумму денег и попросил его сесть. Спрятав деньги, он казался более удивленным, чем благодарным. Он собирался уходить, так как дело его было сделано. Для начала разговора я спросил его, откуда он явился. Он удивленно посмотрел на меня и пробормотал: «Я думал, что мое имя вам известно». Меня поразила гордость, с которою он сказал это, но когда я сознался в своем невежестве, то он проговорил спокойно и с достоинством: — Я, — сказал он, — из тюрьмы. Из тюрьмы! (Теперь он стал интересен для меня, ибо я как раз был занят историей одного преступника.) — Да, я присвоил двадцать крон, которые мне не принадлежали. Мой начальник простил меня, и все было забыто. Но я перешел в другую газету и стал писать в ней — я ведь журналист — против свободомыслящих; поэтому дело возобновилось, и я попал в тюрьму. 212
Положение было щекотливое. Мне казалось, я был принужден высказаться, а так как я не хотел этого, то я стал парировать и наступать. Возможно ли в наш просвещенный век не давать работы человеку, потому что он был наказан... Это последнее слово было прервано злым выражением, которое приняло его лицо. Чтобы поправить дело, я предложил ему писать в одной народной газете, редактор которой, как мне было известно, стоял выше того страшного предрассудка, что общество не может примириться с отбывшим наказание. Услышав название газеты, он презрительно фыркнул и возразил: — Я борюсь против этой газеты. Это показалось мне весьма неуместным, ибо я полагал, что он в настоящем своем положении искал лишь опоры для своей реабилитации. Но так как дело было неясно и я неохотно трачу время на объяснения, то я снова пошел окольным путем под влиянием вполне человеческого желания получить в свою очередь некоторую услугу. Я спросил самым легким, непредосудительным тоном. — Скажите, очень тяжело сидеть в тюрьме? В чем заключается собственно само наказание? У него был такой вид, как будто он считал этот вопрос фамильярным и обиделся. Желая помочь ему, я не стал ждать ответа, а продолжал: — Это, вероятно, одиночество (тут я схватился за свою тему, как поступаешь обыкновенно, когда принужден говорить). Он с трудом поднял брошенный мною мяч и сказал: — Да, я не привык к одиночеству и всегда считал его наказанием для злых. (Вот так! Я это получил за протянутую ему руку помощи и почувствовал как бы укус собаки за ласку! Но он, вероятно, не знал, что укусил меня.) Тут наступила пауза, и я видел, что он попал в самого себя и поэтому был обижен, так как он не имел в виду меня, высказывая суждение о том, кто обречен на одиночество. 213
Мы стали на мель и должны были сняться с нее. Так как мое положение было более завидным, то я решил снять с него отлучение, снизойти к нему, дабы он мог расстаться со мною с тем чувством, что получил от меня нечто иное, чем деньги. Но я не понял этого человека. Я сомневался в том, что он считал себя невиновным и мучеником, жертвою дурного поступка со стороны редактора. Да, он, казалось, простил самого себя и считал старые счеты поконченными; по его мнению, преступление было совершено другим, начавшим процесс. Но молодой человек, вероятно, почуял в воздухе, что он не мог рассчитывать на мое одобрение, и все наше свидание носило отпечаток какого-то тяжелого разочарования. Он имел иное представление о моей личности, быть может, он также заметил, что со мною следовало начать иначе и что это теперь было уже слишком поздно. Я дал тогда новое направление разговору и заговорил, как мне казалось, словами мудрого и просвещенного человека, делая вид, что я заметил его угнетенное настроение и человекобоязнь. — Вы не должны падать духом из-за этого (я избегал слова). В наше передовое время наказанное преступление (тут он снова неодобрительно поморщился) считается искупленным, сглаженным. Не так давно тому назад мне пришлось сидеть с друзьями в гостинице Рюдбер- га с одним прежним товарищем, два года просидевшим в Лонгольмской тюрьме. (Я нарочно не пропустил ни одного слова). Он был осужден за крупные подлоги. Тут я остановился, чтобы наблюдать за прояснением, которое должно было произойти в его уме и выразиться на его лице. Но он имел лишь оскорбленный вид, негодуя на то, что я осмелился сравнить его, невинного и обиженного судьбой, с лонгольмским арестантом. Но все же некоторое любопытство мелькнуло в его глазах, и, когда я своим упорным молчанием заставил его говорить, он отрывисто спросил: — Как его звали? — Было бы нехорошо назвать вам его, раз вы не догадываетесь, кто это. Между тем он записал свои размыш¬ 214
ления о тюрьме и напечатал их, не стараясь оправдать своего неоправдываемого поступка, и поэтому он снова был принят своими друзьями и место его было ему возвращено. Эти слова были для него ударом, хотя должны были, в сущности, служить ему поощрением. Он поднялся и я тоже, ибо нечего было прибавить к сказанному. Он с достоинством откланялся. Когда мне пришлось увидеть его сзади и заметить его опущенные плечи и влачащиеся ноги, мне сделалось почти страшно за него: он принадлежал к той категории людей, которые кажутся сколоченными из двух непарных частей. После его ухода я подумал: «А может быть, все это он наврал». Посмотрев на визитную карточку, на которой он написал свой адрес, я поразился, что недавно видел этот почерк на анонимном письме. Я вытащил ящик, где храню свои письма, и начал в них искать. Этого никогда не следует делать, ибо, пока а отыскивал его письмо, предо мною прошли все другие письма, и я ощутил столько же булавочных уколов, сколько у меня было корреспондентов. Перерыв три раза свои письма, я, хотя и знал, что это письмо должно было находиться между ними, однако бросил искать под определенным впечатлением: «Ты не должен копаться в его судьбе. Дай деньги без дальнейших рассуждений. Почему? Ты сам хорошо знаешь!» Моя комната перестала походить на самое себя. Вместе с чужим человеком в ней появилось что-то удручающее, и меня тянуло вон из нее. Вероятно, какая-то плотная материя заключалась в этой душе, ибо мне пришлось удалить стул, на котором он сидел, чтобы не видеть его после его ухода все еще сидящим на этом стуле. Я вышел, отворив предварительно окно, но не для удаления какого-нибудь материального запаха, а для того, чтобы выветрить впечатление. * * * Бывают старые улицы без настроения и улицы, хотя и новые, но с настроением. Молодая часть Риддаргатан 215
полна романтики, чтобы не сказать мистики. На ней не видно ни одного человека; ни одна лавка не пестрит ее стен. Она благородна, замкнута, пустынна, несмотря на то что ее огромные дома заключают в себе так много человеческих судеб. Названия поперечных улиц с именами героев Тридцатилетней войны еще усиливают впечатление старины, приятно смешивающейся там с новизною. Когда огибаешь угол Банергатан, то на западе виднеется пригорок Греф-Магнигатан, извивающийся вправо и теряющийся в тени, в которой можно вообразить себе все что угодно. Когда же идешь обратно, с запада, по старой Рид- даргатан и смотришь вниз на Греф-Магнигатан, то образуется очень острый угол, и дома в темных тонах, похожие на дворцы со своими воротами и башнями, говорят о судьбах более значительных: там живут магнаты и государственные люди, имеющие влияние на нации и династии. Несколько выше по Греф-Магнигатан стоит старинный дом, сохранившийся с начала прошлого века. Я охотно прохожу мимо него, ибо я жил в нем во дни моей бурной молодости. Там составлялись планы походов, которые приводились в исполнение и удавались; там написал я свое первое значительное произведение. Воспоминание не светлое — нужда, унижения, беспорядочность, ссоры запятнали все это. В тот вечер, сам не знаю почему, явилось у меня желание вновь увидать этот бедный дом. Я отыскал его. Он все оставался тем же, каким был тогда, но теперь он был почищен и оконные рамы свежевыкрашены. Я узнал узкий длинный проход под воротами, похожий на тоннель, с его двумя водосточными канавками, самые ворота, одна половина которых была заперта железным засовом, стукальце, маленькие вывески прачечной, перчаточника, сапожника. И пока я стоял там, погруженный в размышления, какой-то господин быстрыми шагами подошел ко мне сзади; он положил руку мне на плечо, что лишь давнишний знакомый может себе позволить, и сказал: — Не хочешь ли ты зайти к самому себе? 216
Это был молодой человек, композитор; с ним вместе я работал и поэтому очень хорошо его знал. Без дальнейших рассуждений пошел я за ним вверх по лестнице; мы остановились во втором этаже против моей двери. Когда мы вошли и он зажег свечку, я окунулся во времена, бывшие тридцать лет тому назад; я действительно увидал свое холостое жилище, с теми же обоями, но с новою мебелью. Мы уселись, и мне показалось, что он был у меня в гостях, а не я у него. Там стояло фортепьяно, а потому я тотчас же заговорил о музыке. Этот человек, подобно большинству музыкантов, был настолько поглощен музыкой, что почти не мог и не хотел говорить ни о чем другом. Он имел мало общего с современностью, ничего не знал о ней. Когда при нем упоминали о риксдаге, о государственном совете, англо-бурской войне, стачках, выборах, то он молчал, но вовсе не потому, что был смущен своим неведением или что данный предмет был для него мучителен, ибо, в сущности, для него не существовало никакой темы. Даже говоря о музыке, он выражался обыкновенно общими местами, не высказывая никаких суждений. Все обращалось у него в звук, в размер; ритм же и слова он употреблял лишь для выражения самого необходимого в повседневной жизни. Я знал это, а потому мне стоило лишь указать на фортепьяно, чтобы он сел к нему и заиграл. Когда эта маленькая безобразная комната стала наполняться звуками, я почувствовал себя в заколдованном кругу, в котором мое настоящее изгладилось и всплыла моя личность семидесятых годов. Мне показалось, что я лежал на диване, стоявшем как раз на том месте, где я теперь сидел, и прислоненном к закрытой наглухо двери. Была ночь... Я проснулся оттого, что мой сосед, лежавший по ту сторону двери, беспокойно ворочался на своем диване. Он то вздыхал, то стонал. Так как я был молод, неустрашим и эгоистичен, то думал лишь о том, чтобы заснуть. Было всего двенадцать часов, и я думал, что сосед пришел домой пьяный. 217
В час ночи я проснулся от крика; я приписал его себе, потому что мне приснился тяжкий сон. У соседа было тихо, совершенно тихо, но что-то неприятное исходило оттуда — холодный ток воздуха, какое-то напряженное внимание, направленное на меня, как будто кто-то там прислушивался или следил за мною в замочную скважину. Я не мог более заснуть, боролся с чем-то таинственным, неприятным. Порою мне хотелось услышать шум оттуда, но, несмотря на то что я был всего на расстоянии одного фута от соседа, я ничего не слыхал. Ни дыхания не было слышно, ни даже шороха простыни. Наконец наступило утро. Я встал и вышел. Вернувшись домой, я узнал, что сосед мой, каменщик, ночью умер. Следовательно, я лежал рядом с покойником. (Пока я все это вновь переживал, музыка не прекращалась, и я беспрепятственно продолжал вспоминать.) На следующий день я слышал приготовления для одевания покойника и его погребения; стук гроба по лестнице, мытье, тихую болтовню старух. Пока солнце стояло высоко, мне казалось это лишь занятным, и я мог шутить по этому поводу с моими гостями. Но когда сделалось темно и я остался один, снова появился необъяснимый холод, проникавший от покойника в мою комнату. Не тот холод, что происходил вследствие понижения температуры или отсутствия тепла, а положительно леденящая стужа, не указываемая градусником. Я чувствовал потребность выйти и пошел в кафе. Там стали смеяться над моею боязнью темноты, и это побудило меня изменить свое первоначальное решение не спать дома. Я вернулся домой навеселе. Когда мне пришлось лечь рядом с покойником, мороз пробежал у меня по коже, но, несмотря на это, я все- таки улегся. Не знаю почему, но мне казалось, что мертвое тело обладало какою-то жизнеспособностью, имевшею некоторую связь со мною. Запах меди, как луч сквозь стену, проникал ко мне прямо в ноздри и отнимал у меня сон. Тишина, присущая лишь смерти, царила во всем доме, и, казалось, покойный каменщик по¬ 218
лучил большую власть над живущим, чем при жизни. Сквозь тонкие полы и стены услыхал я наконец шепот и бормотание бессонных людей, продолжавшиеся до полуночи. Затем, против обыкновения, в доме стало совершенно тихо. Даже не было слышно полицейского, совершающего свой обычный ночной обход. Пробило час, два. Вдруг я вскочил с кровати, разбуженный шумом из комнаты покойника; стукнуло три раза! Три! Я тотчас подумал, что человек этот был мнимоумерший, и не захотел присутствовать при сцене с привидениями; я схватил в охапку платье и бросился вниз по лестнице, где жил один мой знакомый, был принят им с подобающей данному случаю шуткой и лег на его диване до утра. Я тогда впервые стал размышлять над повседневным явлением смерти, которое столь просто, и все же действует таинственно даже на самого легкомысленного человека. (Мой приятель за фортепьяно, вероятно под влиянием моих мыслей, до тех пор играл грустное, теперь он сделал переход и заиграл что-то веселое.) Масса звуков как бы выталкивала меня из тесной комнаты, и я почувствовал потребность выскочить в окошко. Поэтому я повернул голову и за спиною игравшего бросил взгляд в сторону окна, а так как на нем не было штор, то взоры мои проникли в квартиру, находившуюся в доме, лежащем несколько ниже, как раз напротив, по ту сторону улицы. Я попал к ужину в маленьком семействе. Молодая девушка, брюнетка, стройная, простая, двигалась вокруг стола, за которым сидел четырехлетний мальчик. На столе стояла ваза с хризантемами, двумя большими белыми и одною оранжевою. Я несколько выдвинул вперед голову и увидел, что стол был накрыт скатертью и что ребенок собирался есть. Молодая женщина подвязала ему салфетку под подбородок и при этом наклонила голову так низко, что мне стал виден затылок, и я заметил ее шею, тонкую, как стебель цветка; и, подобно еще не распустившемуся цветку, симпатичная головка с роскошными волосами покровительственно 219
склонилась над ребенком, как бы охраняя его. Мальчик в это время сделал маленькое двойное движение головой сперва назад, чтобы пропустить салфетку, затем вперед, прижимая подбородком жесткое полотно, причем он открыл ротик, и показались белые молочные зубы. Эта женщина не могла быть его матерью, для этого она казалась слишком молодою, и в то же время недостаточно молодою, чтобы быть его сестрою. Но они должны были находиться в родстве. Комната была проста, но опрятна. По стенам и на печи висело много портретов. На мебели лежали вязаные салфетки; все дышало родственной любовью. Вот молодая девушка села к столу, к счастью, не для того, чтобы есть, ибо это некрасивое зрелище для тех, кто сам не принимает участия в еде. Она лишь хотела составить компанию ребенку и хитростью заставить его кушать с аппетитом. Маленький был не в духе, но тетя (я уже назвал ее этим именем) скоро заставила его улыбаться; я видел по движениям ее рта, что она пела ему песни. Мне показалось таинственным «видеть» ее песни, не слыша их, во время игры музыканта, к тому же мне чудилось, что он аккомпанировал ей или по крайней мере должен был аккомпанировать. Я находился одновременно в обеих комнатах, но больше по ту сторону улицы, и как бы построил мост между ними. Хризантемы и те будто принимали участие в игре, и одну минуту я почуял их целительный, оздоровляющий камфорный запах в смешении с невинным запахом ириса от волос девушки; и это заволокло, как облаком, кушанье на столе и уничтожило его; и вот казалось, что дитя открывало рот для вдыхания аромата и улыбалось глазами своей прекрасной собеседнице. Белый стакан молока на белой скатерти, белый фарфор и белые хризантемы, белые изразцы и белые лица — все было там бело, и материнские чувства молодой девушки к этому ребенку, которого она не родила, показались мне особенно белыми, когда она отстегнула его салфетку, вытерла мальчугану ротик и поцеловала его. В этот момент мой музыкант повернулся в сторону улицы, и теперь я услышал, что он играл для нее, 220
я понял, что он видел ее... и все время знал, что она была там. Я почувствовал себя лишним, понял, что мешаю, поэтому я стал собираться. Но он удержал меня, и мы провели вечер вместе, условившись относительно новой совместной работы. VII Я стал ходить к своему музыканту по двум причинам: в его комнате я снова находил свою молодость, и у нас была общая работа. В том, что я наслаждался его музыкой, не было, по моему мнению, никакого злоупотребления с моей стороны, так как он играл не для меня, а для нее. Мне приходилось видеть много раз ту же сцену в ее комнате. Все бывало по-прежнему: дитя, салфетка, стакан с молоком, лишь цветы в вазе менялись; но все же то бывали хризантемы, которые возобновлялись в таком порядке, что всегда оставалось два белых цветка, дававших основной тон, третий же бывал различных цветов. Если доискиваться до тайны той приятности, которая распространялась вокруг этой девушки, то она заключалась более в движениях, чем в форме. Ее ритмические движения как будто согласовались с его музыкой. Действительно, казалось, он импровизировал в такт ее мерному шагу, ее слегка раскачивающейся походке, взмахам ее рук, наклону ее шеи. Мы никогда не говорили о ней, делали вид, что не видели ее; но мы жили ее жизнью, и я заметил однажды, что она вместе с музыкою входила в мою поэму; и на это нельзя было бы жаловаться, если бы она была в ладу с моими тяжелыми мыслями. Но нет. Душа ее шла в три четверти такта, и в конце всегда получался вальс. Я ничего не хотел говорить, ибо знал, что при первом сказанном слове очарование исчезло бы и, в случае выбора между ею и мною, он бросил бы меня. 221
Эта зима проползла довольно приятно, ибо я не был более одинок и у меня была цель для моих блужданий; кроме того, мне представлялось, что я до некоторой степени живу семейной жизнью, ибо я интересовался, на расстоянии, женщиною и ребенком. Весна наступила рано, уже в марте. Однажды вечером сидел я за письменным столом и писал, когда музыкант заставил доложить о себе и был принят. При свете лампы я увидал, как этот маленький кроткий человечек подошел с плутовской улыбкой, держа в руке что-то, предназначавшееся для меня. Я взял из его рук карточку, на которой прочел два имени: мужское и женское. Он был помолвлен с нею. И так как едва ли была надобность в словах, то я ответил лишь улыбкою и выговорил всего одно слово «хризантема» — с ударением вместо вопросительного знака. Он ответил утвердительным кивком головы. Дело представилось мне вполне естественным, как будто оно мне было хорошо известно. Поэтому мы не обменялись ни единым словом о нем, а переговорили лишь о своей работе и затем расстались. Любопытство меня не мучило, ибо я мог сам ответить на все не заданные мною вопросы. Как это случилось? Разумеется, самым обыкновенным образом. Кто она была? Его невеста. Когда они женятся? К лету, понятно. Впрочем, какое мне дело до этого. Однако опасность для меня заключалась в том, что она могла прекратить нашу совместную работу — я считал это в порядке вещей — и что нашим вечерним беседам с ним тотчас же был бы положен конец; это могло быть очевидным следствием великого события; тем не менее при прощании в дверях он сказал мне, что для меня он каждый вечер дома до половины восьмого; в случае же его отсутствия мне стоит лишь войти и подождать его; ключ я могу найти на шкафу в передней. Я пропустил три вечера и на четвертый, около половины седьмого, мне захотелось проверить, застану ли я его дома. Поднимаясь по лестнице, я вспомнил, что забыл посмотреть, был ли свет в окне, как это обыкновенно делается. Тщетно стал я ощупью искать ключ в двери, 222
тогда я взял его со шкафа, откуда я тридцать лет тому назад всегда доставал его, и вошел совершенно так же, как и прежде, в свою комнату. То был удивительный миг: я сразу окунулся в свою молодость, почувствовал, как неизвестная тогда будущность давила и страшно меня обманывала. Я был опьянен надеждами и задатками; уверенность в успехе и уныние, преувеличение собственных сил, заблуждение относительно своих способностей. Я сел на стул, не зажигая свечи, так как уличный фонарь, тот самый, что некогда освещал мое жалкое существование, бросал скудный свет в комнату, тенью оконной рамы изображая крест на обоях. И вот я сидел, имея все позади себя; все, все, все. Борьбу, победы, поражения. Все: самое горькое и самое отрадное. И что же? Устал ли я или состарился? Нет, борьба идет и сейчас, даже более серьезная, чем когда-либо, и в большем размере. Вперед! всегда вперед! Но если прежде у меня были враги лишь в настоящем, то теперь они у меня и в будущем и в прошедшем. Я отдохнул, чтобы быть в состоянии продолжать борьбу, и, сидя теперь на этом диване и в этой комнате, я чувствовал себя все столь же молодым и способным на борьбу, как и четверть века тому назад; только цель была новая, после того как старые верстовые столбы остались позади. Те, что остановились и отстали, конечно, хотели удержать и меня, но я не мог ждать, и потому мне пришлось идти в одиночестве, исследовать пустыню, искать новых дорог и тропинок. Порою, обманутый миражом, я принужден был поворачивать и идти назад, но не далее чем до перепутья, а затем опять вперед. Я забыл про окно без шторы; вспомнив о нем и поднявшись, я увидал в противоположном доме как раз то, чего ожидал. Теперь он сидел там за столом с хризантемами. Она была рядом, и оба они занимались ребенком, который не принадлежал ни ему, ни ей, так это как был сын ее сестры, единственный ребенок у вдовы. То, что любовь их разыгрывалась вокруг ребенка, придавало их отношениям что-то неэгоистическое и в то же время 223
облагораживало их чувства, встречавшиеся в невинном создании. Мне думалось, он убедился в ее уже сложившихся материнских чувствах. Порою они смотрели друг на друга, забывая о ребенке, с тем неописуемым выражением блаженства, которое появляется у двух одиноких людей, когда они при встрече начинают верить в то, что будут вдвоем бороться с одиночеством. Впрочем, казалось, они даже не думали ни о прошедшем, ни о будущем, а жили лишь настоящим, наслаждаясь тем, что находятся вблизи друг друга. «Сидеть за столом и смотреть друг на друга, пока длится жизнь». Довольный тем, что я наконец достиг способности радоваться чужому счастью без малейшего огорчения, сожаления или вымышленных опасений, я вышел из места пытки моей юности и вернулся домой, к своему одиночеству, к своей работе, к своей борьбе.
Пьесы
ЭРИК XIV ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Эрик XIV. Георг Перссон. Сванте Стуре. Нильс Стуре. Эрик Стуре. Нильс Гиленшёрн. Карин Монсдоттер. Мать Георга Перссон а. Агд а. М а р и я, ее дочь, трех лет. Герцог Иоганн. Катерина Стенбок, вдова Густава Вазы. Герцог Карл. Педер Веламсон, племянник Георга Перссона. Офицер Макс. Моне, отец Карин. Лейонхувуд. Стенбок. Сторож при мосте. Придворный. Действие I: Терраса перед замком. Действие II: В доме Георга Перссона. Действие III: Картина 1-я: Берег Меларского озера. Картина 2-я: Зал в Упсальском замке. Картина 3-я: Там же. Действие IV: Картина 1-я: В доме Монса. Картина 2-я: Комната в башне. Картина 3-я: Зал в Стокгольмском замке. АКТ I Площадка перед Стокгольмским дворцом. В глубине сцены балюстрада с тосканскими колоннами; между колоннами фарфоровые вазы с цветами. На заднем плане деревья; между ветвями деревьев 227
виднеются верхушки мачт, украшенные флагами. Совсем вдали — колокольня и фасад замка. На площадке кусты, скамьи, стулья и столы. Карин сидит у стола и шьет. Макс стоит около нее, опершись на алебарду. Карин. Не подходи близко! Король сидит у окна наверху и наблюдает за нами. Макс. Где же? Карин. Направо; ради бога, только не смотри туда!.. Ты еще долго будешь дежурным? Макс. Еще с полчаса! Карин. Ну тогда говори! Макс, родной мой, друг моей юности... Макс. А когда-то ты называла меня своим милым\ Карин. Теперь я не смею об этом вспоминать, я стала недостойна твоей любви! Макс. Зачем же ты так сделала? Ведь ты не любишь своего любовника? Карин. Что значит любить? У меня была к нему материнская любовь. Первое время мне было его жаль, он напоминал мне мою последнюю куклу — «Бледную Слепую», — я так и называла его. Я покорялась свой судьбе, потому что при мне он чувствовал себя сильнее и покойнее, радовалась также, что мне удается пробуждать в его душе добрые чувства, и сама становилась лучше благодаря любви его ко мне. Теперь же мне делается просто страшно: он слишком преувеличил мои достоинства — стал считать меня чем-то вроде своего ангела-хранителя. Представь себе, что, если вдруг у него откроются глаза и он заметит все мое ничтожество... Увы! Как он тогда возненавидит меня, какой я покажусь ему лицемеркой и лгуньей! Боже мой! Отодвинься, Макс! Он пошевельнулся! Макс (отодвигается). Я встретил вчера твоих отца с матерью! Карин. Да? Ну что же мать? Макс. Все то же. Карин. Она все презирает королевскую любовницу. Что ж, она права; да, впрочем, и я не виновата. А все- таки тяжело! Ну, а отец? 228
Макс. Тот грозился, что если еще раз встретится с тобой на мосту, то собственноручно сбросит тебя в воду. Карин. А сестры-то, знаешь, перестали со мной кланяться! Видно, у всех свое самолюбие — и у бедняков, и у нас, погибших! Макс. Бросай все и уйдем вместе! Карин. Чтобы мой позор пал и на тебя? Макс. Нет; этот позор я уничтожу священным союзом брака... Карин. А мои дети! Макс. Они станут и моими. Карин. Ты так хорошо говоришь, Макс, что я тебе верю; но... Макс. Тише, я вижу там, в кустах, нас подслушивает пара ушей, и этой паре ушей самое бы настоящее место — на виселице... Карин. Георг Перссон — он был в опале, а теперь опять старается подслужиться к королю. Макс. Ты не должна этого допускать! Карин. Если бы я могла! Все воображают, что я всесильна, а между тем я совершенно бессильна. Макс. Уйдем! Карин. Не могу, Эрик говорит, что если я его брошу, то он умрет. Макс. Да пускай умирает. Карин. Нет! Ни ему и никому другому не следует желать смерти — за это Бог наказывает! Теперь иди, Макс, а то Георг нас подслушивает! Макс. Нельзя ли нам встретиться сегодня вечером где-нибудь в укромном месте, чтобы никто нам не мешал продолжать наш разговор? Карин. Нет, не надо! Нельзя! Макс. Карин, ведь ты прекрасно знаешь, что король собирается жениться! А как ты думаешь, что тебя ожидает тогда? Карин. Зачем раньше времени думать? Тогда я и решу, как мне поступить! Макс. Тогда будет уже поздно! Вспомни Генриха VIII, отца Елизаветы Английской; из его фавориток ни одна 229
не осталась в живых, все погибли на эшафоте. А теперь дочь этого зверя сделается твоей королевой! Уже одно твое существование будет для нее оскорблением, и конечно, она сумеет от тебя отделаться! Карин. Какой ужас! Уходи скорей и не смотри наверх; он уже на балконе... Макс. Как ты можешь это видеть? Карин. В зеркале, в моем рабочем ящике! Иди, он уже тебя заметил и собирается чем-то в тебя запустить. .. Громадный гвоздь падает около Макса. Макс. Гвоздь! Уж не принял ли он меня за короля? Карин. Бог его знает! Он верит во все злые силы и ни в одну добрую! Уходи теперь поскорее, ради Христа! Макс. Хорошо! Позови меня, Карин, когда я буду тебе нужен! Карин. Ступай скорее! Пожалуй, вслед за гвоздем полетит сейчас и молоток! Макс. Что он, сумасшедший, что ли? Карин. Молчи! И уходи, уходи как можно скорей! Макс уходит. Карин. Что вам здесь надо? Георг Перссон сначала показывается между деревьями, потом выходит из рощи. Георг Перссон. Вас, фрёкен; у меня есть для вас и хорошие и важные новости. Карин. Разве от вас можно ожидать чего-нибудь хорошего? Георг Перссон. По отношению к другим иногда случается, по отношению к себе — никогда! Карин. Говорите, только смотрите, чтобы король вас не заметил, — он на балконе, не оглядывайтесь. Георг Перссон. Напрасно мой король все еще гневается на меня: ему не найти более преданного друга, чем я... Карин. Особенно судя по вашим словам! Георг Перссон. Я сам знаю, что мне редко случается сделать что-нибудь хорошее, но уж если случится, 230
так я не ставлю себе это в заслугу. Слушайте же, фрёкен! Сватовство короля в Англии не удалось. Это чрезвычайно важно для вас и для ваших детей, для государства же... Карин. А это правда? Георг Перссон. Как то, что я существую. Но слушайте! Король еще не получал этого известия. Берегитесь сообщать ему о нем! Постарайтесь только находиться вблизи в момент предстоящего ему удара — эта разбитая надежда потрясет его до глубины души! Карин. Я чувствую, что вы теперь говорите правду и что вы действительно друг мне и королю! Георг Перссон. Да, но он-то не друг мне! Железный молоток летит в Георга Перссона, но не попадает в него. Георг Перссон (поднимает молоток целует его и кладет на стол). Жизнь за моего короля! Карин. Уходите, а то он вас убьет! Георг Перссон. Пускай! Карин. Он сегодня капризен! Берегитесь! Летит горшок с цветами, но опять мимо. Георг Перссон. Он бросает мне цветы! Срывает один цветок, нюхает и засовывает в петличку. Эрик (сверху, смеется). Ха, ха, ха! Георг Перссон. Он смеется! Карин. Уж год, как я не слыхала его смеха. Это хороший признак! Георг Перссон (кричит наверх). Еще! еще! Летит стул и разбивается. Георг Перссон собирает обломки и рассовывает их по карманам. Карин (смеется). Это уж чересчур! Георг Перссон. Пускай я буду придворным шутом, если сами боги неспособны развеселить моего господина! Карин. Не наступите на гвоздь, Георг! Георг Перссон (снимает башмаки и наступает на гвоздь). Даже голыми ногами, если это позабавит моего господина! Эрик (сверху). Георг! Георг Перссон. Георг в опале! 231
Эрик. Георг, постой! Не уходи! Карин (Георгу). Не уходите! Целый ворох башмаков, подушек и платков летит сверху. Эрик. Ха, ха, ха, ха! Георг, подожди, я сейчас сойду вниз! Георг Перссон (Карин). По первому его требованию я буду здесь. Карин. Боюсь, не пришлось бы мне раскаяться, но я сама вас прошу теперь остаться, Георг! Эрик и без того несчастен, а когда он узнает о своей неудаче, ему будет еще хуже! Георг Перссон. Эрик совсем не несчастен, а просто скучает, короли же никогда не должны скучать — они тогда становятся опасными. Я не дам ему скучать; мне надо еще зайти по делу, надо... Карин. Постарайтесь быть около в момент катастрофы, а то она обрушится на всех нас! Георг Перссон. Я один встречу бурю — я уже к этому привык, я всегда был козлом отпущения за все его промахи! Карин. Георг! Одно слово! Вы слышали мой разговор с офицером Максом? Георг Перссон. От слова до слова! Карин. Я вас боюсь, но нам необходимо быть друзьями! Георг Перссон. Это единственный верный путь! Карин. Только не раскаяться бы. Георг Перссон. Фрёкен, мы с вами связаны самыми тесными узами, узами крови, видите ли, а они прочны! Уходит. Эрик входит справа, одновременно с ним придворный — слева. Придворный. Ваше величество! Эрик. Говори! Придворный. Еврей Нигельс просит позволения войти и показать готовые регалии. Эрик. Пусть войдет! (К Карин.) Карин, сейчас ты увидишь нечто великолепное! Ювелир Нигельс с кожаным футляром в руках. 232
Эрик. Здравствуй, Нигельс! Ты аккуратный человек — это я люблю! (Указывая на стол.) Положи сюда! Нигельс кладет футляр на стол и достает из него золотую корону, усыпанную бриллиантами. Эрик. Ах! (Хлопает в ладоши.) Взгляни-ка, Карин! Карин (продолжая работать). Я вижу, мой друг! Очень красиво! Эрик. Смотри, шведский лев склоняется перед английским леопардом! Карин. Эрик, Эрик! Эрик. Что ты? Карин. Для кого эта корона? Эрик. Для юной королевы британской и моей! Когда через море мы подадим друг другу наши руки, когда Норвегия обнимется с Данией, — вся Европа будет наша! Вот значение этих шести дуг с шестью бриллиантами! (Берет корону и хочет ее надеть на голову Карин.) Попробуй, не тяжела ли она? Карин (уклоняясь). Наверно, тяжела для меня! Эрик. Дай же примерить! Ну, будешь ты слушаться! Карин. Если Эрик от меня требует только послушания, я, как всегда, его покорная раба! Эрик (надевает ей на голову корону). Взгляни, как тебе идет! Посмотрись в зеркало. В твоем рабочем ящике есть зеркало; твой господин его великолепно изучил. Послушай-ка, здесь был Георг? Куда же делся этот сумасброд? Карин. Он испугался гнева своего господина! Эрик. Ах, гнева! Стоит ли об этом говорить! Разве я злопамятен? Ведь послал же я в качестве свата молодого Стуре, несмотря на то что во время войны с Данией он оказался изменником и был в опале! Карин. Теперь мне можно снять корону? Эрик. Не перебивай, когда я говорю! Конечно, многие обвиняли меня в несправедливости по отношению к Стуре, но я не обращаю на это внимания, а между тем... В раздумье опускает голову, потом рассеянно озирается и пристально смотрит вдаль, погруженный в свои мысли. 233
Королева-вдова проходит несколько раз взад и вперед по сцене без определенной цели. Эрик (приходит в себя). Что вам здесь угодно, мачеха? Будьте любезны, гуляйте около замка! Прошу вас. Королева-вдова взглядывает на Карин, та смущается. Эрик (срывая корону с головы Карин). Швеция, Норвегия, Дания, Англия, Шотландия и Ирландия! Вот что значат шесть бриллиантов! Ювелир Нигельс отходит в глубину сцены. Королева-вдова. Эрик! Эрик. Король Эрик, если позволите! Королева-вдова. И королева Карин, может быть? Эрик. И королева Елизавета, смею вас просить. Или Мария Шотландская, или Рената Лотарингская, а в худшем случае Кристина Гессенская! Королева-вдова. Ты не так страшен, как жалок. Несчастный Эрик! Эрик. Пожалуйста, не обращай внимания на бабью болтовню, Карин; она считает меня неудачником, а не знает того, что я держу в руках шесть королевств; да, потому что Стуре писал мне из Англии, что мои шансы там более чем блестящи — да, более чем блестящи! Он с минуты на минуту должен быть здесь. Кстати, сегодня ночью я все это видел во сне! Гм! Да иначе и быть не может! Ведь правда, ты меня так любишь, Карин, что тебя может только радовать мой успех? Карин. Меня, конечно, радует твой успех, но от твоих неудач я страдаю больше, чем ты сам, а между тем каждый человек должен быть готов к неудаче. Эрик. И я в том числе! Но ты себе представить не можешь, какую я затеял сейчас блестящую игру! Все четыре туза на руках! (Нигелъсу.) Теперь ты можешь уйти, Нигельс; мы еще увидимся! Герцог Иоганн появляется в глубине сцены. Эрик. Иди сюда, рыжий Ганс, ты, наверно, по делу! Сегодня я добр. 234
Карин. Ах, не связывайся ты с ним! Он такой злобный! Герцог Иоганн подходит. Эрик. Брат мой, по зрелом размышлении я решил исполнить твою просьбу. Катерина Польская будет твоей! Герцог Иоганн. Милостивое разрешение моего короля на брак, к которому я стремлюсь всем сердцем, наполняет меня чувством радости и благодарности! Эрик. То-то! Не забывай же и на будущее время, что ты сделался зятем короля, а твой сын — наследником трона Ягелло благодаря одному из Вазов! Я сделаю из Англии крепость для севера, ты должен сделать из Польши крепость для юга и запада — дальнейшее можешь сам себе представить! Герцог Иоганн. Государственные мечты моего высокого брата подобны полету орла, где же мне, несчастному воробью, уследить за ними! Эрик. Хорошо! Иди с миром и воспользуйся радостью господина своего, как он сам ею пользуется! Герцог Иоганн. Простите, брат мой, но такой важный акт требует вашего письменного удостоверения, закрепленного нашей печатью! Эрик. Ты как какой-нибудь фогт, — не способен верить на слово... ну, вот моя рука! А царица моего сердца будет свидетельницей! Герцог Иоганн (целует руку у Эрика, потом у Карин и быстро уходит). Благодарю! Эрик (к Карин). Ушел-то скорее, чем вошел. Мне всегда чудится, что за ним волочится лисий хвост. Как по-твоему — он фальшивый или нет? Карин. Нет, я не нахожу. Эрик. Твои симпатии к моим врагам уж что-то слишком очевидны! Карин. Ты всех считаешь своими врагами, Эрик... Эрик. Потому что все меня ненавидят, да! Впрочем, и я их всех ненавижу! Слушай, Карин, о чем это ты болтала с этим офицером? 235
Карин. С Максом? Он мой родственник. Эрик. Тебе неудобно быть в близких отношениях с каким-то солдатом. Карин. А кто же я-то, как не солдатская дочь; чем мне гордиться — уж не тем ли, что я сделалась фавориткой? Эрик. Фавориткой короля! Карин. Эрик, Эрик! Эрик. Я говорю правду... Карин. Как же ты назовешь наших детей? Эрик. Моими детьми — это другое дело... Карин. Как же другое? Эрик. Ты желаешь ссориться? Да? Карин. Нет, нет, нет! Если бы я только могла все высказать! Эрик. Где Георг? Когда ты желаешь ссориться, Георг мне необходим. Он один понимает все скрытые изгибы моей души, угадывает все мои мысли; он, мой брат и друг, потому-то ты его и ненавидишь! Карин. Это неправда, хотя бы уж потому, что он умеет развлечь моего господина... Эрик. Теперь уж это стало неправдой! Что же случилось? Верно, он бранил меня! Карин. О, боже мой! Какой ты несчастный, мой Эрик, бедный мой Эрик!.. Эрик. Бедный? Я? Стыдись! Придворный (входит). Господин Нильс Стуре свидетельствует свое почтение и просит позволения войти. Эрик. Наконец-то! Карин (поднимается с места). Мне уйти? Эрик. Нет, останься! Или ты завидуешь своему бедному Эрику? Карин. Боже сохрани! Разве можно ему завидовать! Эрик. Твоя дерзость наконец переходит всякие границы! Берегись, Карин! Боги не любят дерзких. Сванте Стуре, Нильс Стуре и Эрик Стуре. 236
Эрик. Это что за шествие! Господин Нильс, вы предводительствуете обычным или триумфальным шествием! Сванте Стуре. С позволения вашего величества, нашего короля... Эрик. Пусть говорит Нильс, наш королевский посол. Он, вероятно, не выполнил своей миссии, если является с двумя свидетелями... Сванте Стуре. Нет, это не так; но дорого стоивший и печальный опыт, о котором грустно вспоминать, научил меня, главу семейства Стуре, совершать все общественные дела гласно, чтобы не давать повода злоречивой молве перетолковывать и искажать вполне ясные поступки и слова! Эрик (стоит у стола с короной). Уж не желаешь ли ты, Сванте, из мести отравить мне самый прекрасный и великий день моей жизни, напоминая мне о преступлении своего сына, которое из милости я простил ему? Сванте Стуре. Нильс никогда никакого преступления не совершал! Эрик. С нами крестная сила! Человек в военное время отказывается исполнить возложенное на него поручение, и это, по-вашему... Сванте Стуре. Он отказался только совершить бесчеловечный поступок! Эрик. Война всегда бесчеловечна, а кто не имеет мужества колоть врагов, тому надо сидеть дома за печкой. Ну, довольно об этом! К делу, господин Нильс, и довольно! Нильс Стуре. Ваше величество, тяжело мне передавать вам возложенное на меня поручение... Эрик. Где письмо? Нильс Стуре. Никакого письма нет; к сожалению, только устный ответ, и я принужден сильно смягчить его, чтобы не оскорбить ваш слух! Эрик. Отказ? Нильс Стуре (после паузы). Да! Эрик. Ты доволен, дьявол! 237
Нильс С ту ре. Боже сохрани, нет... Эрик. Ты же смеешься втихомолку, черт! Сванте Стуре. Нет, он не смеется! Эрик. В душе он смеется! И ты, старая шельма, смеешься! Вы все трое смеетесь! Карин, ты видишь, что они надо мной смеются? Карин. Нет, клянусь всем святым... Эрик. И ты заодно? Это какой-то адский заговор! Вон, вон, вон, убирайтесь к дьяволу! Вон, черти! Вон! Запускает сначала короной, потом всеми сброшенными раньше предметами вслед удаляющимся Нильсу и Эрику. Сванте Стуре (остается на месте). Горе той стране, которою правит безумный король! Эрик. Это ты меня-то, своего короля, называешь безумным! Ах ты, мерзавец, собачий сын! Карин. Эрик, Эрик! Эрик. Замолчи! Сванте Стуре (уходит). Помилуй нас, Боже! Эрик. Но уж я-то тебя никогда не помилую, будь уверен. Эрик (к Карин). Теперь ты довольна, да? Ну, отвечай же! Впрочем, не надо — я сам знаю, что ты теперь чувствуешь, что ты думаешь, что бы ты сказала, если бы посмела говорить. И как же тебе не радоваться: твоя соперница мне отказала, да еще всячески поносила меня. Ты намерена теперь совсем забрать меня в свои руки? Да? Воображаешь, что я погибаю, и собираешься меня утешать! Тебе ли меня утешить! Чернь посмеется над моей неудачей, а дворяне отпразднуют мое унижение! А уж если только я сегодня встречу твоих отца с матерью, я их собственноручно убью; вот кто порадуется-то! А мачеха! Я точно вижу, как она смеется и скалит свой беззубый рот: у нее на верхней челюсти нет одного зуба, — должно быть, его выбил мой покойный батюшка. Вся страна сегодня ликует, все радуются, только один я, я! Ха, ха, ха! Придворный (входит). Господин Нильс Гилен- шёрн! 238
Эрик. А, Гиленшёрн! Слава богу! Это преданный, единственный преданный мне человек! Внеси его на золотом кресле! Карин (встает). Можно мне теперь уйти? Эрик. Да, убирайся к черту! (Бросает ей вслед рабочий ящик.) Иди, сплетничай на здоровье! Нильс Гиленшёрн входит. Эрик. Вот он и Нильс! Приятно послушать умного человека после сумасшедших! Скажи-ка мне, Нильс, что это за история с Армией-то? Эта баба сумасшедшая, что ли? Нильс Гиленшёрн. Нет, ваше величество, все очень просто: ее сердце, как говорится, принадлежит графу Лейчестеру — вот и все, что я могу вам сказать! Эрик. Ха, ха, ха! Он ее любовник! Значит, она потаскушка! Нильс Гиленшёрн. Несомненно, что молодая королева — не девушка. Эрик. Его фамилия Лейчестер? Нельзя ли с ним покончить? Нильс Гиленшёрн. Конечно можно, за хорошее вознаграждение. Эрик. Ты согласен? Нильс Гиленшёрн. Я? Эрик. Десять тысяч талеров! Идет? Нильс Гиленшёрн. Я? Это шутка? Эрик. Почему шутка? Можно эту сумму дать вперед! Нильс Гиленшёрн. Неужели, ваше величество, вы считаете меня способным сделаться убийцей! Эрик. А вас это оскорбляет? Нильс Гиленшёрн. Шведский дворянин... Эрик. И шведский король! Уж не собираешься ли ты учить меня нравственности? Нильс Гиленшёрн. Я шел сюда с другими намерениями, но если мой король так мало меня уважает, то я попрошу позволения удалиться. 239
Эрик. Изменник! И ты такой же изменник! Впрочем, вся эта дворянская шайка воображает себя умнее Вазов. Убирайся к черту! Нильс качает головой и идет. Эрик. Нечего головой-то трясти, а то я тебя так встряхну, что ты у меня с северо-запада увидишь все четыре стороны света! Нильс останавливается и смотрит на Эрика. Эрик. Смотри, смотри, не испугаюсь! Нильс качает головой и уходит. Эрик один; ходит взад и вперед; ему попадаются под ноги разбросанные предметы, тогда он бросается на диван, покрытый тигровой шкурой, и начинает рыдать. Георг Перссон (подходит к Эрику и преклоняет одно колено). Король мой! Эрик. Георг, это ты! Я на тебя сердился, а теперь все прошло! Садись и говори! Георг Перссон. Спрашивайте, ваше величество! Эрик. Не говори «ваше величество»! Говори со мной на ты! Тогда я становлюсь искреннее! Знаешь новость? Георг Перссон. Никакой новости не знаю! Эрик. Ну, так вот: я дал отставку английской королеве! Георг Перссон. Почему же? Эрик. Оказалось, что она потаскушка, у нее есть любовник, — словом, дело кончено! Но меня бесит то, что Стуре воображают, будто она сама отказала мне, и повсеместно будут теперь распространять слухи о моем позоре! Георг Перссон. Избавибог! Эрик. Георг, скажи, почему эти Стуре всегда становятся поперек дороги Вазам. Это идет из поколения в поколение — тут что-то роковое! Как по-твоему? Георг Перссон. Трудно сказать. Честные люди всегда несколько простоваты, а Стуре принадлежит к роду убийц Энгельбрехта... Эрик. Это мне не приходило в голову. Может быть, благодаря их преступлениям и не удавалось достигнуть престола? 240
Георг Перссон. К тому же в них течет кровь Эрика Святого и Фолькунгеров; словом, все надежды Швеции витали вокруг их купелей. Только тебе все-таки нечего их бояться. Ты видишь, что сама судьба, как говорится, благоприятствует Вазам! Эрик. За что я их ненавижу! Если бы я сам знал. Может быть, отчасти потому, что Сванте Стуре любил мою первую мачеху и до сих пор еще близок ко второй, а уж эту-то я безумно ненавижу! Георг Перссон. Король и друг, как часто ты употребляешь слово «ненавижу», ведь в конце концов ты можешь сам внушить себе ненависть ко всему человечеству. Брось ты эту привычку! В слове заключается громадная сила; ты одурманиваешь себя им, как заклинанием! Произноси почаще слово «люблю», и ты убедишься в существовании любви. Эрик. Это что-то новое, Георг; ты был там и видел ее? Георг Перссон. Да, был. Эрик. Это Агда, конечно! Георг Перссон. Нет, не Агда, другая! Эрик. Красива она? Георг Перссон. Нет, в общепринятом смысле даже дурна. Но раз, на одно мгновение передо мной мелькнул идеал — как говорит Платон, — какое-то откровение, что-то вечное за человеческими чертами ее лица, и с этих пор — гм! — я люблю ее. Эрик. Как странно! Когда ты говоришь «люблю» — ты этого прежде стыдился, — ты действительно становишься прекрасен, как будто преображаешься... Георг Перссон. Неужели я уж так безобразен? Эрик. Чертовски! Да разве ты никогда не смотришься в зеркало? Георг Перссон. Я изгнал его из употребления! Но можешь себе представить, какое безумие: она находит, что я красив. Ха! Ха! Эрик. Всегда? Георг Перссон. Нет, не всегда! Только когда я не зол! Эрик. Ха! ха! Должно быть, когда ты послушен? 241
Георг Перссон (сконфуженно). Пожалуй, что и так. Эрик. Ты сделался простофилей, Георг; я тебя просто не узнаю. Георг Перссон. Тем лучше для моих врагов. Эрик. Ты думаешь скоро жениться? Георг Перссон. Может быть! Эрик. Ну посоветуй теперь, на ком же мне жениться! Георг Перссон. На Катерине Польской, конечно. Тогда все Балтийское побережье наше и сам король наш родственник. Эрик (вскакивает). Смерть и ад! Какая мысль! Ты замечательный человек, Георг; я только что говорил Карин, что при тебе я могу не думать! Скорей гонца! Черт возьми! Три раза ударяет в ладоши. Придворный входит. Эрик (вне себя). Послать гонца за герцогом Иоганном! Схватить его живого или мертвого; если будет сопротивляться, связать по рукам и ногам. Мигом. Придворный уходит. Георг Перссон. Что это значит? Эрик. Это значит, что этот мерзавец поймал меня на слове, заставил обещать, что он получит Катерину Польскую! Георг Перссон. Досадная история! Эрик. Точно сам дьявол вмешался в мою игру! Он, сын моей мачехи, родственник всем Стуре, получил бы Балтийское побережье! Георг Перссон. Что ты сделал, Эрик! Ах, если бы ты посоветовался со мной! Подумай только, потомки Иоганна будут королями Великого царства Польского, такого же богатого населением, как Франция, простирающегося до самой России! Внуки Иоганна могут быть королями Австрийскими, а супруга его, через Сфорцов, имеет владение на юге, в Неаполе! Горе нам! Эрик. Змею надо убивать, пока она еще в яйце... 242
Георг Перссон. Потом нахлынут потомки; ведь тебе известны симпатии Иоганна к иезуитам и папистам! Что ты наделал, Эрик! Эрик. Самую большую глупость во всей моей жизни. Георг Перссон. Пусть же она будет последняя. Эрик. Да уж предоставляю тебе это занятие! Неужели ты не замечал, что, до чего бы я ни коснулся, все выходит глупо и скверно! Георг Перссон. Положим, не всегда, но правда, что тебе отчасти не везет! Эрик. А тебе-то? Ведь ты кончишь на виселице! Но ты много умнее меня, конечно, и должен быть моим советником! Вот так награда за мое великодушие... Георг Перссон. Хорошо, я буду твоим советником, но совсем не желаю быть государственным советником, на обязанности которого лежит беспрекословно расхлебывать всякую кашу, какую бы ни заварили другие, и ты должен облечь меня властью, сделать из меня лицо вполне ответственное. Сделай меня прокуратором! Эрик. Хорошо! Будь прокуратором! Георг Перссон. Надо ждать утверждения риксдага... Эрик. Лишнее! По моему личному назначению. Георг Перссон. Да будет так! Придворный входит. Эрик. Говори! Придворный. Яхта герцога только что отплыла с попутным ветром... Эрик. Мы погибли! Георг Перссон. Пошли погоню! Сейчас же! Придворный. Но благородный господин Нильс Гиленшёрн поручил мне передать одно сообщение, касающееся этого обстоятельства... Эрик. Ну говори скорей! Придворный. Дело произошло втайне, потому что герцог Иоганн... 243
Эрик. Георг! Георг! Придворный. Потому что герцог Иоганн уже тайно обвенчан с польской принцессой... Эрик садится. Георг Перссон. Тогда мы спасены;уж положись на меня. Эрик. Ничего не понимаю... Георг Перссон. Своим самовластным поступком герцог нарушил постановление Арбогарского Сейма, — он вступил в союз с иностранной державой. Посылай флот, надо его схватить, и тогда мы начнем процесс. Государственный процесс! Согласен? Эрик. Да, но что же я-то выиграю от этого? Георг Перссон. Одним врагом меньше, и врагом опасным! Эрик. Значит, борьба братьев, раздор Фолькунгеров еще не кончился? Георг Перссон. Нет, не кончился, и мир не воцарится в стране до тех пор, пока будет жив герцог Иоганн, — со стороны матери в нем течет кровь Фолькунгеров и короля Вальдемара. (Придворному.) Пусть генерал Гарн явится немедленно к королю, тогда пойдет охота по зверю! Эрик. Кто же из нас король — ты или я? Георг Перссон. Сейчас, кажется,я! Эрик. Ты слишком силен, Георг! Георг Перссон. Вообще-то нет! Но ты слишком слаб! АКТ II Большая комната в доме Георга Перссона. В углу направо плита с кухонными принадлежностями; рядом обеденный стол. Налево в углу письменный стол Георга. Георг сидит и пишет. Мать (стоит у плиты). Иди-ка, мальчик, поешь! Георг. Некогда, мама! 244
Мать. Ну тогда опять все остынет. Георг Перссон. Нет, а если и остынет — не беда! Подожди, не мешай, пожалуйста. (Пишет.) Мать (подходя). Георг, ты опять устроился при дворе? Георг Перссон. Да! Мать. Почему же ты мне ничего об этом не сказал? Георг Перссон. Я вообще неразговорчив, а многое должен держать в тайне... Мать. Сколько же ты будешь получать у короля? Георг Перссон. Сколько буду получать? Я не спросил, а он забыл переговорить. Мать. Хороша служба — без жалованья! Георг Перссон. Это, мама, твой взгляд, а я смотрю на дело иначе. Мать. Небось, если три раза в день приходится собирать на стол, не очень-то будешь смотреть иначе! Ну что тебе делать при дворе, Георг? Мало ты перенес унижений при покойном короле? Георг Перссон. Унижения — это мой хлеб мама, я к ним привык, и они меня уж не трогают; служба при дворе — мое призвание, даже мой долг, потому что король слишком слаб и имеет способность вооружать против себя всех и каждого. Мать. Сам еле на ногах стоишь, а тоже хочешь спасать его? Георг Перссон. Мне кажется, что я могу это сделать. Мать. Георг, твоя доброта часто не по силам — вот хоть бы твой последний поступок с Агдой и с ее ребенком. Георг Перссон. А кому она мешает? Подожди, скоро и на нашей улице будет праздник! Мать. Знаешь, как тебя отблагодарят за доброе дело? Георг Перссон. Пожалуйста, ни слова о добрых делах; я об этом не думаю и никакой благодарности не жду. Несчастная женщина нуждалась в помощи — я ей помог. Вот и все! 245
Мать. А теперь люди говорят, что она твоя любовница! Георг Перссон. Я так и думал; что ж, от этого страдает она, а не я! Мать. Так ли? Георг Перссон. А что? гм!.. Мать. А если самой Агде взбредет в голову, что ты имеешь на нее виды, вот ты и окажешься виноватым. Георг Перссон. Мама! Разве мне в первый раз! Ведь все безумства Эрика падали на мою голову, даже его поступок с Карин, хотя я всеми силами старался тут помешать. Впрочем, в конце концов я убедился, что действительно Карин единственное существо, способное сделать короля несколько счастливее и покойнее, — тогда я сделался другом Карин. Мать. Ты всюду суешь свой нос, Георг, — смотри, не обожгись. Георг Перссон. О нет! Мать. Не надейся на князей... Георг Перссон. Я ни на кого не надеюсь, кроме себя! Я рожден для власти, а не для трона, а так как властвовать я могу только благодаря моему королю, то он —мое солнце. Солнце мое зайдет — потухну и я, вот и все! Мать. А ты любишь Эрика? Георг Перссон. И да, и нет! Между нами есть что-то общее, мы с ним точно одной породы или родились под одной звездой. Мы ненавидим и любим одно и то же, а это сближает. Мать. Ну, сын мой, иди своей дорогой, я же не в силах ни следовать за тобой, ни удержать тебя. (Тише.) Агда! Агда (с трехлетней дочеръю). Здравствуйте, тетя, здравствуйте, Георг. Георг Перссон. Здравствуй, дитя; иди сюда Мария, поздороваемся! Мария (подходит к письменному столу и трогает бумаги). Здравствуй, дядя! Георг Перссон. Ах ты, милый зверек, разве можно рыться в моих бумагах! Если бы ты знала, что ты делаешь! 246
Мария. Зачем ты все пишешь, дядя? Георг Перссон. Да, так я тебе и скажу! Ну, вы, должно быть, голодны, давайте обедать! Агда. Спасибо, Георг! Последний кусок ты готов разделить с голодными, а сам... Георг Перссон. Ш-ш! Не говори так! Мне самому частенько доводилось сидеть за чужим столом. Мать. И ничего не ест! Георг Перссон. Неправда! Когда я бездельничаю по вечерам, то становлюсь обжорой не меньше своих товарищей. Ну кушайте же! Все садятся за стол. Стук в дверь. Георг встает и задергивает обедающих занавеской. Мария (закрывая лицо руками). Это злой человек, мама! Агда. Мария, не говори глупостей! Какой еще там злой человек! Мария. Мне про него Анна рассказывала, я боюсь злого человека! Сванте Стуре (входит с надменным видом). Не может ли господин секретарь уделить мне немного времени? Георг Перссон. Сколько вам угодно, господин советник... Сванте Стуре. Я бы попросил называть меня граф. Впрочем, может быть, вы не знаете, что я граф. Георг Перссон. Мне ли этого не знать, когда я сам пожаловал вам титул графа. Сванте Стуре. Как вам не стыдно! Георг Перссон. Зачем этот тон? Во время коронации я был государственным советником и просил для вас первый графский титул в Швеции. Сванте Стуре. Фу, черт, неужели же своим положением я обязан человеку, сидевшему в тюрьме? Георг Перссон. Граф, поосторожнее! Правда, во времена моей юности мне довелось раз после кутежа проспаться в башне, но в этом нет ничего позорного. Вас же, по-настоящему-то, следовало бы посадить туда на всю жизнь, как бунтовщика и изменника. 247
Сванте Стуре А, вот оно что! Георг Перссон (прибирает на столе бумаги). Вас спасают только ваши большие заслуги перед покойным королем. Значит, берегитесь! Сванте Стуре. Уж не тебя ли, поповское отродье! Георг Перссон. За занавеской моя мать. Не забывайте этого! Сванте Стуре. Такая же сволочь! Георг Перссон. Фу, как вам не стыдно, господин Сванте! Я только что был у короля и хвалил вас: говорил, что Стуре всегда были порядочными людьми, и сейчас не хотел бы думать иначе; но своим безумным высокомерием вы делаете все, чтобы повредить самому себе. Правда, вы дворянин, но что же из этого! Что такое дворянин: человек, сидящий верхом на лошади. Управлять государством вы не можете; кроме конюшни и военных приемов, ничего не знаете и не желаете знать; вы презираете чернильные души, а между тем только они все последнее время способствовали просвещению, но вас просвещение не коснулось, и значения его вы не способны понять! Права человека, его достоинство, уважение к ближнему, терпимость — вот новые девизы человечества; ни один из них еще не красуется на ваших щитах. Ведь стоило мне только пожелать — и я был бы графом, но я сам отказался от этого, потому что я родился в бедности и хочу остаться среди неимущих и забитых. Сванте Стуре. Значит, между королем и государственными деятелями станут какие-то писаки и книжные крысы? Георг Перссон. Государственным деятелем должен быть сам король, и никто не должен стоять между ним и народом. Этому нас учит наша отечественная история; начиная с Инпальда Злого, как вы его называете за то, что он сжигал всех этих маленьких царьков, так было при герцоге Биргере и Фолькунгах до Христана Тирана включительно, — все «маленькие царьки» кончали на плахе. «Король и народ» — вот что должно быть изо¬ 248
бражено на государственном гербе, да когда-нибудь так оно и будет. Сванте Стуре. В том случае, если вы будете фабриковать гербы! Георг Перссон. Как знать! Сванте Стуре. Могу я сесть или прикажете стоять? Мария (за занавеской). Мама, зачем старик так страшно кричит! Агда. Молчи, дитя мое! Георг Перссон. Это как вам будет угодно, господин советник, — я не гонюсь за почестями и даже считаю себя несколько выше этого... Сванте Стуре. Вот дьявол! Георг Перссон. Не бранитесь, граф;там ребенок и женщина! Сванте Стуре. Кажется, нравоучение! Георг Перссон. Да! Почему нет! В качестве защитника интересов короля я прежде всего должен составить себе о вас ясное представление; тогда у нас найдутся средства против непокорных... Сванте Стуре. В интересах короля? Георг Перссон. Да, я верховный судья в верховном судилище... Сванте Стуре. Но я государственный советник. Георг Перссон. Я также советник, и советник, которого слушаются, а не такой, который сам слушается, — я королевский прокуратор, который приказывает, а не повинуется, — уж хвастаться, так хвастаться, как на конном рынке! Сванте Стуре. Прокуратор! Вот новость! Георг Перссон. Самая последняя! Вот мое назначение вместе с другими важными бумагами! Сванте Стуре. Это целый переворот... Георг Перссон. Да, и самый значительный, после отставки Карла Кнутсона и церковных реформ... Сванте Стуре. И вы воображаете, что шведское дворянство и риксдаг подчинятся такому постановлению? 249
Георг Перссон. Даже уверен в этом! На стороне короля войско, флот и весь народ! Сванте Стуре. Нельзя ли открыть окно? Здесь страшная вонь... Георг Перссон. Здесь несколько пахнет кухней, но когда вы уйдете, мы проветрим комнату. И знаете ли что, уходите-ка поскорее! Поняли?. Сванте Стуре идет, но перьями берета задевает о притолку двери. Георг Перссон. Берегите голову, господин Сванте! Сванте Стуре (возвращаясь). Я забыл перчатку! Георг Перссон берет перчатку угольными щипцами и таким образом подает ее. Георг Перссон (смотря вслед уходящему Стуре). Ты затронул мое семейство, сказала ехидна, — ну теперь смотри, береги свое! Мария. Мама, старик рассердился на дядю Георга? Георг Перссон (ласково). Старик ушел, дорогое дитя, и больше не вернется. Злой человек будет теперь водить его за нос за то, что он обидел друзей Марии. Мать. Георг! Георг! Правда ли все это! Неужели ты прокуратор или как там... Георг Перссон. Конечно правда! Мать. Будь снисходителен к своим врагам! Георг Перссон. Ну, уж это зависит от них самих; с этой минуты их судьба в их собственных руках. Мать. Как же так? Георг Перссон. Да если теперь господин Сванте пойдет рассказывать обо всем, что здесь произошло, то у меня есть свои шпионы, и за всякую угрозу «маленьких царьков» они поплатятся жизнью. В случае заговора они погибли. Мать. Георг, будь великодушен... Георг Перссон. Пусть покажут мне пример, я ему последую. Входит Макс. 250
Макс. Господин секретарь, вы посылали за мной? Георг Перссон. Садись! (Матери.) Мама, оставь нас! (Максу ласково, но настойчиво.) Вот что, Макс! Я слышал твой последний разговор с Карин! Макс. Ну конечно! Георг Перссон. Зачем так грубо, юноша! Я ни на минуту не усомнился в искренности твоего чувства. Макс. Да вам-то какое дело до моего чувства? Георг Перссон. Этого чувства быть не должно — оно вредит человеку, чья жизнь дорога не только всем нам, но и государству. Если ты оставишь в покое Карин, она может стать королевой. Не тебе заботиться о ее репутации, о ней позаботится сам король! Макс. Этого не будет! Георг Перссон. Вот что, юноша, выслушай меня внимательно и знай, что то, что я тебе сейчас скажу, равносильно королевскому приказу. Ни под каким видом не приближайся к Карин — малейшее сомнение в ее чувстве со стороны короля сделает его несчастным, а ее погубит. Вот что я тебе приказываю и под страхом можешь сам себе представить какого наказания! Ведь ты любишь ее? Докажи же, что желаешь ей добра! Макс. Нет, только не так! Георг Перссон. Хорошо, тогда ты будешь отсюда переведен в Эльфсборгскую крепость! Макс. Я отказываюсь! Георг Перссон. Не кричи, ведь нет ничего легче, как заставить тебя замолчать! Макс. Письмо Урии? Так, что ли? Георг Перссон (полушепотом). Разница только в том, что Варсовия никогда не была твоей, а ты намерен разлучить ее с отцом ее детей. Послушайся, возьми письмо! Макс. Ни за что! Георг Перссон. Тогда ищи попа: твои часы сочтены! Макс. Кто же их считал? Георг Перссон. Я! Прощай, больше не увидимся! 251
Макс. По какому же праву? Георг Перссон. А вот по какому: закон карает смертью соблазнителей чужих невест! Теперь знаешь! Ну и кончено! Эрик XIV входит. Макс, испуганный, незаметно проскальзывает в дверь. Георг Перссон (звонит). Простите, ваше величество! Эрик (ласково). Пожалуйста! Мы одни? Георг Перссон. Все равно что одни! Там моя мать, пускай слушает, если нет секретов! Эрик (через занавеску). Здравствуй, мамаша! Мы теперь неразлучны с твоим Георгом, значит, тебе нечего больше за него бояться! Мать. Знаю, ваше величество, теперь я за него и не боюсь! Эрик. Ну, ну! А у меня новость, Георг! Георг Перссон. Хорошая? Эрик. Зависит от того, как ты ею воспользуешься. Георг Перссон. Иногда и дурные годятся! Эрик. Вот и скажи, на что эта годится! Иоганн действительно обвенчан с Катериной. Георг Перссон. Значит, Польша наша союзница против России. Эрик. А не значит ли это, что герцог стал выше короля? Георг Перссон. Ну это мы еще посмотрим! Эрик. Далее, Иоганн схватил моих послов и укрепился в Або — значит, в Финляндии восстание. Георг Перссон. Значит, герцог Гаршильдский восстал против короля и должен поплатиться за это свободой и жизнью! Эрик. Скажем, одной свободой... Георг Перссон. И жизнью! Впрочем, это решит риксдаг! Эрик. Только не казнь! Пока со мной мои дети, я не хочу крови. Георг Перссон. Риксдаг будет судить его как государственного преступника! 252
Эрик. Пускай, только не надо казни, а то я после этого не могу спать! Георг Перссон. Дед твой во всех государственных делах всегда придерживался правила — не принимать во внимание ни знакомства, ни дружбы, ни свойства. Сначала государство — потом связи. Эрик. Ты слишком силен для меня, Георг! Георг Перссон. Совсем нет, но, пока я жив, я буду бороться против твоих врагов всеми силами! Эрик. А разве у меня есть враги? Георг Перссон. Да, и самый злейший из них был только что здесь. Эрик. Стуре? Георг Перссон. Да, боюсь,что мы преувеличили его заслуги. Сегодня граф Сванте побеспокоился явиться сюда, чтобы всячески унижать меня, порицать действия правительства и все его последние реформы... Эрик. Унижать тебя? Вот видишь, а ты так упорно отказываешься от звания дворянина, ведь тогда ваши права были бы равны! Георг Перссон. Нет, не надо! Пусть уж дворяне состязаются в чинах, я же не стремлюсь попасть в «маленькие царьки». Пока я человек маленький, все имеют право обо мне судить, и только благодаря моим собственным поступкам я могу возвыситься или унизиться! Эрик. Всегда-то ты прав, Георг! Даже грустно! Георг Перссон. Ах ты! Эрик. А ты принял во внимание, что Иоганн очень близок с дворянами? Георг Перссон. Это первое, конечно, что пришло мне в голову, но именно потому-то они и попадутся в одни сети! Эрик. Никогда я не чувствовал близости ни с Иоганном, ни с дворянами, верно потому, что я родом немец; это же самое служит препятствием и в моей женитьбе! Георг Перссон. Да ведь ты женат, Эрик! Эрик. И да, и нет. А знаешь, иногда мне кажется, что лучшего мне нечего и желать! 253
Георг Перссон. Вот видишь! Скоро, может быть, мы отпразднуем свадьбу! Эрик. А что скажут дворяне? Георг Перссон. Да им-то какое дело? Подумай сам! Эрик. Воображаю, что бы это было! Ха, ха! Впрочем, это не твое дело. Ну а как с твоей свадьбой? Георг Перссон. В таком случае это также не твое дело! Эрик. Ха, ха, ха! А знаешь ли, с тех пор как ты попал в сети Амура, ты мне стал гораздо больше нравиться, и я тебе теперь больше верю. Нельзя ли взглянуть на идеал? Георг Перссон. Я бы попросил моего высокого друга не шутить над тем, что должно быть свято для каждого порядочного человека... Эрик. Да ведь ты-то мошенник, Георг! Георг Перссон. Когда-то прежде был, теперь нет, но я чувствую, что если обманусь в ней, то на сцену опять выступит прежний Георг. Эрик. Дьявол «Голубого голубя», при звоне золота кидающий кости... Георг Перссон (показывая на занавеску). Молчи, не вызывай ужасного призрака — тогда я был жесток, потому что никто не любил меня... Эрик. А ведь ты простофиля, Георг! Неужели же ты веришь, что она тебя любит? Георг Перссон. Что ты говоришь! Почему ты так думаешь? Кто тебе сказал? Кто? Кто? Эрик. Постой, постой! Ничего я не знаю, я высказал только свое предположение! Георг Перссон. Эрик, не касайся этого — моей душой может опять овладеть дьявол, а я только что воздвиг в ней маленький храм неведомому богу... Эрик. Вот как! Георг Перссон. Смейся, смейся! Стук в дверь. Георг Перссон. Отворить? 254
Эрик. Пожалуйста! Я только с одним человеком не хотел бы встречаться! (Георг Перссон смотрит вопросительно.) С Монсом, с отцом Карин. Георг Перссон (отскакивает). Моне! Моне (входит с решительным видом и, не видя короля, подает Георгу Перссону бумаги). Будьте так добры, господин секретарь, прочтите! (Узнает Эрика, сначала робеет, потом медленно снимает с головы каску.) Король! Я бы должен упасть на колени, но, свидетель Бог, не могу я этого сделать даже под страхом казни. (Молчание.) Отняли честь — возьмите и жизнь! Эрик. Твою честь, Моне, можно восстановить! Моне. Браком? Я так и думаю сделать. Эрик. Ты не смеешь выдать замуж мою невесту! Моне. Какая она вам невеста! Ваше дело было только опозорить ее, а теперь нашелся честный человек, он берется исправить ваше дело. Эрик (Георгу Перссону). Какой-то солдат смеет со мной так говорить! Моне. Как же еще прикажете говорить с тем, кто, попросту сказать... Эрик (Георгу Перссону). Свяжи меня, а то я его убью! Моне. Как-никак, а я дед вашим детям; кем же я вам- то, значит, прихожусь? Эрик. Я тебя прощаю только потому, что ты отец моей Карин. Чего ты хочешь? Моне. Того, чего вы не можете мне дать! Георг Перссон. Бери свою бумагу и отправляйся с богом! Моне. Коли уж на то пошло, так мы обойдемся и без бумаги! Эрик. Что такое? Уж не собираешься ли ты отнять у меня Карин и детей? Моне. Коли с вами не сговоришься, так пусть нас рассудит Государственный совет. Эрик. Он простолюдин? Моне. Нет, он из знатного дворянского рода, Сванте Стуре! 255
Эрик. Опять Стуре! Моне, преимущества на твоей стороне, потому что ты прав! Потерпи немного, и ты будешь удовлетворен. Моне. Я требую возвратить мне мою дочь и внуков. Да, моих, потому что вы их не признаете за своих детей. Эрик (Георгу Перссону). Как об этом говорится в законе? Георг Перссон. В законе сказано, что незаконные дети принадлежат матери. Моне. Это по одному закону, а по другому, который написан в сердцах непризнанных детей, сказано так: бесчестный отец лишается любви своих детей и не смеет ее требовать. Георг Перссон (вполголоса Эрику). Подкупи его! Эрик. Моне, я произвожу тебя в прапорщики! Моне. Спасибо за честь! Богач воображает, что все можно купить, а сам... Эрик. А сам беднее любого нищего! Моне. Пожалуй, что и так! Я пришел сюда не за милостыней, и уйду с тем же, с чем пришел. (Пауза.) А пожалуй, и еще беднее! Уходит. Эрик. И все это я должен терпеливо выслушивать? Георг Перссон. Что же поделаешь, раз ты поступил беззаконно! Эрик. Что же мне делать? Георг Перссон. Жениться! Эрик. Ах, стыдись! Георг Перссон. Больше тебе ничего не остается делать. Ведь ты же собираешься предать суду Иоганна, а сам виновен перед законом в обольщении женщины. Эрик. Ты, по обыкновению, прав, черт возьми! Подожди, я пойду домой и обдумаю это! Опять Стуре! Вечно Стуре и Стуре! (Озирается.) Ты совсем по-свински живешь, Георг, тебе необходимо обзавестись приличной обстановкой, устроиться. (Указывает пальцем на занавеску.) Это что за холстина? Ха, ха! 256
Георг Перссон. Не смейся, не смейся, Эрик! Настают тяжелые времена, очень тяжелые! Эрик. Да, но я слишком устал и не могу бороться! Георг Перссон. Положись на меня, не вмешивайся ни во что, и все будет устроено. Эрик. Устраивай, только не давай мне чувствовать своей узды, иначе я тебя сброшу. Ну, прощай! Позаботься же окружить себя роскошью. (К занавеске.) Прощайте, мамаша! Ну, прощайте! Уходит. Георг Перссон звонит в колокольчик. Входит Педер Веламсон, высокий одноглазый парень. Георг Перссон. Ты знаешь прапорщика Макса, охранника? Педер Веламсон. Как же, господин прокуратор! Георг Перссон. Забери шесть дюжих молодцов, подкараульте его при вечернем обходе на зеленой аллее, свяжите по рукам и ногам, посадите в мешок, да чтобы не было ни крика, ни крови, бросьте в речку и дождитесь, пока он не потонет. Педер Веламсон. Все будет исполнено, господин прокуратор! Георг Перссон. Ты не колеблешься? Педер Веламсон. Ничуть! Георг Перссон. Ну, из тебя выйдет такой же преданный слуга короля, как я сам! С богом! Педер Веламсон уходит. Георг Перссон. Нет ли у тебя чего-нибудь холодного, мама, я бы с удовольствием поел сейчас! Мать. Ну, взял деньги-то? Георг Перссон. Нет, надо было поговорить о других делах! Мать. Хотя я и не подслушивала, а кое-что все-таки слышала... Мария. Иди кушать, дядя! Георг Перссон. Иду, деточка, иду! 257
АКТ III В глубине сцены Меларское озеро при вечернем освещении. Вдали Грингсгольмский замок. Посреди сцены мост; направо, у подножия холма, поросшего кустами орешника и дуба, — домик сторожа. На öepeiy озера рыбацкие хижины, лодки и сети. Георг Перссон и Нильс Гиленшёрн Георг Перссон. Гиленшёрн, вы, конечно, по- прежнему друг короля, несмотря на эту последнюю досадную историю... Нильс Гиленшёрн. Гиленшёрны всегда были сторонниками Вазов, но я отказываюсь быть шпионом!.. Георг Перссон. Этого и не требуется. Скажите, что вы думаете о поступке герцога Иоганна и о приговоре риксдага? Нильс Гиленшёрн. Герцог Иоганн возмутил против своей родины Польшу и Финляндию и, согласно приговору риксдага, заслуживает смертной казни. Король Эрик помиловал его — это делает честь сердцу короля. Георг Перссон. Прекрасно! Как же, по-вашему, следует отнестись к намерению королевы-вдовы и дворян устроить здесь овацию в честь преступников в то время, когда они будут проходить? Нильс Гиленшёрн. В таком случае все они становятся сообщниками преступления и заслуживают того же наказания. Георг Перссон. Особа королевы, конечно, неприкосновенна, но Стуре и остальные дворяне — дело другое. При первой же попытке с их стороны устроить овацию в честь преступников я отдал приказ всех их арестовать здесь же, на мосту. Молодцы наготове — в рыбачьих хижинах. Но было бы чрезвычайно важно, если бы вы, как представитель дворянства и родственник Стуре, оказали нам в этом случае свое содействие. Нильс Гиленшёрн. Долг свой я исполню, но совершать беззаконие отказываюсь. Георг Перссон. В данном случае мы руководствуемся исключительно законом, и риксдаг должен 258
осудить Стуре на том же основании, как осудил герцога Иоганна. Нильс Гиленшёрн. Согласен; но сначала я еще посмотрю, осмелится ли дворянство стать на сторону изменника против воли граждан. Я буду наготове и, как только раздастся ваш первый выстрел, сейчас же займу свой пост. А пока — прощайте! Уходит. Георг Перссон. Постойте, еще одно слово, Гиленшёрн! Уходит за ним вслед. Сторож (выходит из своей хижины в сопровождении Педера Веламсона). Что касается этого, то самое лучшее подпилить... Педер Веламсон. Подпилить? Сторож. Ну да! Подпиливаются мостовые балки и ставится сторож при входе на мост. Как только дворяне выйдут навстречу герцогу, сторож должен сказать: не входите на мост! Достаточно сказать один раз, и притом вполголоса. Они, конечно, не обратят никакого внимания на это предупреждение — мост под ними подломится и погребет под собой всех их. Педер Веламсон. Оно, конечно, можно и так, но отчасти это хлопотно, да притом многие хорошо плавают. Вот на днях мне пришлось топить в северном протоке одного прапорщика — Макса. Мы засадили его в мешок, как котенка, ноги заковали семью цепями, вот что случилось: он взял да поплыл, будто речная выдра, и пришлось заколотить его дубьем, как быка к Крещению. Сторож. Та-а-к; значит, это ты укокошил Макса- то... Педер Веламсон. Ну конечно! Сторож. Чисто сделано! Пропал, и дело с концом, никакой возни. А уж эти мне суды да процессы — подвернется какой-нибудь крючок, возбудит следствие, начнут проклятые писать да выдумывать, и самая что ни на есть каналья выйдет суха из воды. Прокуратор малый ловкий, только большой охотник писать... 259
Педер Веламсон. Не всегда, нет; а тут с герцогом ему приходится держать ухо востро. Сторож. Так, так; оно, конечно, Грингсгольм велик и стены у него толсты — не услышишь, что там делается. Георг Перссон (входит). Педер Веламсон! Педер Веламсон. Прокуратор! Георг Перссон. Стань вместо сторожа на конце моста и не пропускай с этой стороны никого. Герцог появится оттуда. Педер Веламсон. Слушаюсь! Георг Перссон. Сторож! Следи за всем, что сейчас произойдет, ты должен быть потом свидетелем. Сторож. Свидетелем? А люди будут называть меня лжесвидетелем, не очень-то это приятно! Георг Перссон. Это дело мое. А ты знай свое! Тише! Авангард... По местам! Идет в глубину сцены, направо. Сванте Стуре, Эрик Стуре, Нильс Стуре, дворяне и свита, все с венками и букетами в руках. Нильс Стуре с большим венком, на котором изображены герцогские гербы и буквы И. и К. Сванте Стуре (Нильсу Стуре). Повесь свой венок посередине моста, пускай наш князь и родственник пройдет в тюрьму через триумфальные ворота. (Осматривает венок.) Иоган и Катерина, но может значить также и Иагелло; это остроумно! Нильс Стуре. А К может значить Карл! Эрик Стуре. Молчи ты! Сванте Стуре. Тише, дети! Пусть будет торжественным тот час, когда прекращается наконец ужасная междуусобица князей и затихает вспыхнувший было снова раздор Фолькунгов. Это не замок Никопинг виднеется вдали? Нильс Стуре. Нет, Гатуна! Эрик Стуре (наивно). Да ведь это жеГринсгольм! Нильс Стуре. Он не понял! Он не знает, что герцог Иоганн из рода Фолькунгов. Сванте Стуре. Тише, дети! Нильс Стуре идет с венком к концу моста. 260
Педер Веламсон (отталкивая его). Назад! Нильс Стуре. Как ты смеешь, кривой! Педер Веламсон. Берегись, сволочь! Чему тебя учили, если ты попрекаешь человека его несчастием. Нильс Стуре. Несчастье, что у тебя один глаз. Лучше бы обоих не было! Педер Веламсон. Ты сам копаешь себе яму, дурак! Сванте Стуре. Да как ты смеешь, холоп? Педер Веламсон. Королевский холоп обязан исполнять, что ему приказано, и, кто бы ни подошел, будет сшиблен с ног! Сванте Стуре. Секретное предписание! Подумайте только — плебей является представителем королевской знати, холопы имеют преимущество перед дворянами, чернильные души перед воинами, ублюдки перед законными наследниками! О, страна, страна! Лейонхувуд. А ты знаешь, что этот холоп — племянник Георга Перссона? Сванте Стуре. Нет, не знал; тогда, конечно, это в порядке вещей. С т е н б о к. Так эта шельма Перссон, значит, не без достоинств? Лейонхувуд. Совсем не значит; что же это за достоинство? Стенбок. А как же, у него есть сестра, я этого от него не ожидал. Лейонхувуд. В таком случае за ним имеется еще одно достоинство! Он нелицеприятен. Сванте Стуре. Кончится тем, что вы начнете хвалить этого негодяя. Стенбок. По местам! Герцог прибыл! Слева появляются друг за другом по три всадника. Первые трое в полном вооружении, затем герцог Иоганн в ручных кандалах, в сопровождении двух ратников, затем еще три ратника и за ними народ. Сванте Стуре и дворяне бросают цветы и венки! Нильс (вешает свой венок на верстовой столб). Да здравствует герцог Финляндский! Виват! 261
Все. Виват! Виват! Герцог в знак благодарности поднимает руки вверх. Шествие движется вперед, среди всеобщих приветствий. Раздается пронзительный свист, затем выстрел. Из глубины сцены справа появляются Георг Перссон и Нильс Гиленшёрн; из рыбачьих хижин выскакивают ратники. Нильс Гиленшёрн (обращаясь к Сванте Стуре и дворянам). Именем короля вы арестованы! Сванте Стуре. А вы уполномочены это сделать? Нильс Гиленшёрн. Да, уполномочен! Арестовать герцога Иоганна, лишенного своего титула согласно приговору риксдага, и представителей дворянства, злонамеренно оказывающих ему почести и, вопреки законному постановлению, ставших на его сторону. Ратники, делайте, что вам приказано! Ратники заковывают дворян в кандалы. Сванте Стуре. И это говорит дворянин Швеции? Нильс Гиленшёрн. Да, и притом потомок Кристины Гиленшёрн и одного из Стуре, никогда до сих пор не бывших предателями!.. Герцог нарушил присягу, а вы стоите здесь с цветами в руках и ожидаете преступника, как невеста жениха! Сванте Стуре. Герцог не нарушал присяги! Нильс Гиленшёрн. Извините, господин Сванте, — ваша память вам изменяет; вы сами участвовали в Арбогарском сейме, где были ограничены права герцогов! Сванте Стуре. Правда! О если бы можно было это предвидеть! Нильс Гиленшёрн. Идите, господа! Вас ожидает правосудие, все должны быть равны перед законом, как дворяне, так и плебеи! Сванте Стуре. Хорошо! Стуре мужественны и в счастии, и в несчастии; утро вечера мудренее! Нильс Гиленшёрн. Но придет ночь, и вас не станет! Отправляйтесь, господа! Арестованных уводят направо. 262
Георг Перссон. Благодарю вас, Гиленшёрн! Ваша прекрасная, благородная речь оказалась как нельзя более кстати. Вы прекрасно говорили, еще раз благодарю. Теперь я отправлюсь в Упсалу и буду торговаться! Нильс Гиленшёрн. Прощайте, прокуратор! И не судите слишком строго! Уходит. Георг Перссон. Судить буду не я, а риксдаг. Георг Перссон. Педер Веламсон, пусть все венки и букеты остаются на месте. Педер Веламсон. Ладно! Георг Перссон. А теперь пойдем запишем по пунктам твои показания и показания сторожа! Педер Веламсон. По пунктам! Лучше бы вовсе ничего не писать! Георг Перссон. Не советую тебе забывать, что ты мой племянник, а то и я забуду, что прихожусь тебе дядей! Педер Веламсон. Еще будут поручения? Георг Перссон. Да, несомненно! Видишь ли, дворяне к нам, плебеям, гораздо более требовательны, чем к своему брату, значит, мы должны быть во всеоружии. Поэтому тебя я оставлю здесь, внизу, сам же отправлюсь к вершинам! Но знай: что бы со мной ни случилось, я о тебе позабочусь! АКТ IV Зал в Упсальском замке. Из окон в глубине сцены, выходящих во двор, видны окна зала риксдага; они освещены и открыты настежь. Когда приподнимают гардины, в зале видны движущиеся фигуры людей. Эрик (в мантии; корона его лежит на столе, он открывает окно в глубине сцены. Георг стоит у другого окна и прислушивается). Какой жаркий канун Троицы!.. Георг Перссон (указывая в окно). Будет еще жарче. Дворян-то не очень много, зато попов множество. Эрик. А они меня не любят! Был ты в зале риксдага? 263
Георг Перссон. На одну секунду! Эрик. Как тебе показалось? Каково там настроение? Мне хотелось бы уж знать заранее, с кем придется иметь дело, с друзьями или врагами? Георг Перссон. По-моему, всегда с врагами, где есть двое или трое людей; а потому я всегда настороже и всегда стараюсь первым нанести удар... Эрик. Взгляни-ка! Кажется, это Иоганн с рыжей бородой, а? Георг Перссон. Нет! Это, наверно, Лагнус из Або! Эрик (потирает лоб). Да, но я-то видел Иоганна! Несомненно! Давай речь! Она переписана? Георг Перссон (подавая бумагу). Так четко, что прочтет ребенок! Эрик (читает). Ну хорошо, а свидетельские показания все налицо? Георг Перссон. Да! Начиная с провокаторской речи Нильса Стуре до манифестации в честь изменника, устроенной Сванте Стуре. Какими же страшными мерзавцами надо быть, чтобы оправдать этих господ! Эрик. А где свидетели? Георг Перссон. Сидят наготове. Да вполне достаточно и письменных показаний. Эрик. Скоро можно начать, как ты думаешь? Георг Перссон. Ораторы еще не заняли своих трибун; но собрание почти что в полном составе! Эрик выходит на авансцену, кладет бумагу на один из стульев и надевает корону. Карин Монсдоттер (входит). Прости, дорогой, у детей к тебе маленькая просьба. Эрик (мягко). Говори! Карин Монсдоттер. Им очень хочется взглянуть на короля. Эрик. Ведь мы же видаемся каждый день. Ах да, им хочется взглянуть на короля в короне, на бутафорского короля! Ну что ж, впусти их! 264
Карин Монсдоттер (делает знак рукой по направлению к двери, из которой она вошла). Идите сюда, крошки! Густав и Зигфрид появляются с своими игрушками, держась за руки; подходят к Эрику и падают на колени. Эрик. Слушайте, вы, маленькие негодяи, не лежать на полу! (Нагибается и берет на одну руку одного, на другую другого.) Ну вот, смотрите! Густав и Зигфрид дотрагиваются пальцами до короны. Эрик целует обоих и ставит на пол. Эрик. Что? Никогда еще не были так высоко? Густав (заинтересованный горностаевой мантией). Посмотри-ка, Зигфрид; крысы на порфире! Зигфрид. Не хочу я смотреть на крыс! Направляется к стулу, на который Эрик положил свою бумагу, и незаметно присоединяет ее к игрушкам. Эрик. Что, Густав, хотелось бы тебе быть королем? Густав. Да, только если мама будет королевой! Эрик. Мама больше чем королева! Густав. Значит, я больше чем принц? Эрик. Да, крошка, потому что ты ангел! Входит придворный и шепчет что-то на ухо Георгу Перссону; тот приближается к Эрику. Георг Перссон. Пора, поспешите! Эрик (Карине и детям). Будьте Богом хранимы! Все, все! Уходит. Густав и Зигфрид посылают Эрику воздушные поцелуи. Карин Монсдоттер (Георгу Перссону). Что такое там происходит? Георг Перссон. Король сейчас выступит перед риксдагом с обвинительной речью против дворян. Карин Монсдоттер. Против тех, что сидят сейчас в тюрьме? Георг Перссон. Да, именно! Карин Монсдоттер. Разве можно сажать в тюрьму без суда и следствия? 265
Георг Перссон. Да. Если поймают на месте преступления, как это и было в данном случае, то преступники подвергаются предварительному заключению. Карин Монсдоттер. Конечно, вам лучше знать, а я в таких делах ничего не понимаю... Георг Перссон. Да, судопроизводство — вещь сложная и требует много осмотрительности и опытности, потому что от него зависит благо или несчастие ближнего! (Подходит к окну.) Слышите, король говорит? Его отсюда видно! Карин Монсдоттер. Опустите гардины, Георг! Я не хочу этого видеть! Георг Перссон (опускает гардину). К вашим услугам, фрёкен! Зигфрид. Мама, это Георг Перссон? Карин Монсдоттер. Тише, крошка! Зигфрид. Правда, что он такой жестокий? Георг Перссон. Только не с хорошими детьми! Карин Монсдоттер. По-моему, вам больше идет быть жестоким, чем нежным, Георг! Георг Перссон. Неужели? Карин Монсдоттер. Да, и я бы не хотела быть вам чем-нибудь обязанной. Георг Перссон. А тем не менее... (Придворный входит и шепчет что-то на ухо Георгу Перссону; тот, взволнованный, спешит уйти, потом обращается к Карин.) Ее величество королева-вдова просит позволения войти! Карин Монсдоттер. Позволения войти? У меня? Королева-вдова (быстро входит слева и падает на колени). Пощадите, пощадите моего брата и родственников! Карин Монсдоттер (падает на колени). Встаньте, ради Христа, ради всего святого! Неужели же вы и в самом деле думаете, что от меня что-нибудь зависит, когда я сама не завишу от себя! Встаньте, королева! Благородная тень короля Густава, я слишком ничтожна и недостойна даже вашего посещения! Королева-вдова. Неужели же это та самая Карин, что держит в своих маленьких ручках все дела госу¬ 266
дарства? Прикажите, сделайте знак этой ручкой и спасите моих близких, потому что король вне себя и неистовствует. Карин Монсдоттер. Неистовствует, вы говорите? Почему? Ведь я ничего не знаю и ничего не могу сделать! Скажи я слово, он убьет меня на месте, как уже чуть было не случилось недавно. Королева-вдова. Значит, неправда, что вы королева? Карин Монсдоттер. Я? О боже мой, да я последняя из женщин здесь, при дворе, если уж говорить по правде! Королева-вдова. Если он так жестоко с вами обращается, почему же вы не уйдете от него? Карин Монсдоттер. А куда же я пойду? Отец не пускает меня к себе на глаза, а сестры перестали даже со мной кланяться; последний мой друг и родственник Макс пропал без вести. Королева-вдова. Неужели вы не знаете, что прапорщик Макс... Карин Монсдоттер. Говорите! Королева-вдова. Макса более не существует: он убит! Карин Монсдоттер. Убит здесь! Мне это приходило в голову, но не хотелось верить! Увы! Теперь вы моя единственная защита, если вы не гнушаетесь несчастной грешницей. Королева-вдова (подумав). Неужели же это так? Ну хорошо. Отправимтесь вместе в Горнингсгольм: это крепость, где теперь собралась вся знать, чтобы защищаться от неистового дурака, пока еще облеченного властью! Карин Монсдоттер. А мои дети? Королева-вдова. Детей вы возьмете с собою! Карин Монсдоттер. Я видела в жизни столько жестокости, что даже боюсь верить вашему великодушию! Королева-вдова. При чем тут великодушие? Конечно, вы можете думать что вам угодно о моем 267
предложении, но мне кажется, что здесь, в этом разбойничьем гнезде, вам опасно оставаться. Торопитесь только! Прикажите как можно скорее уложить вещи: через полчаса король уже будет здесь, и тогда горе вам и вашим детям! Карин Монсдоттер. Он убийца единственного моего друга, единственного благородного и преданного мне человека. Я прощаю ему все потому, что он сам несчастен, но я не могу его больше видеть. Входит фрейлина. Карин Монсдоттер. Уложи сейчас же детские вещи и принеси сюда. Захвати также их игрушки, чтобы они дорогой не плакали и не просились домой! Фрейлина уводит Густава и Зигфрида. Королева-вдова. Карин, у вас славные дети! Отец их очень любит? Карин Монсдоттер. Он их боготворит, но может и убить! Теперь он только и делает, что грозит всем... Королева-вдова (лукаво). Значит, он их хватится сейчас же? Карин Монсдоттер. Да, но сейчас же и забудет о них. Несчастный Эрик. Входит фрейлина с детским платьем и игрушками и раскладывает все по столам и стульям. Королева-вдова. Кажется, Георг Перссон имеет дурное влияние на Эрика? Карин Монсдоттер. Наоборот! Георг умен, хитер и старается быть справедливым — но все-таки я почему-то его боюсь! Королева-вдова. А знаете, что сейчас происходит там, в зале риксдага? Карин Монсдоттер. Что-то с дворянами, только я не понимаю... Королева-вдова. Король поклялся, что они умрут... Карин Монсдоттер. Стуре? Благородные Стуре? Ведь их так любит народ! 268
Королева-вдова. Вот именно! Они теперь заключены в подземелье замка, а с ними и брат мой Абрам Стенбок... Карин Монсдоттер. Я не останусь здесь ни минуты! Пусть не падет эта кровь на головы моих детей! Гул, крики, шум снаружи. Королева-вдова. Бросайте все! Бежим скорее! Король идет сюда! Он так взбешен, что у него пена у рта! Карин Монсдоттер. Идемте, я знаю дорогу к пристани через парк. (Захватывает несколько детских платьев.) Помогите мне донести! Ну, идем, с богом! Уходит с королевой-вдовой. Шум снаружи; стук оружия, звуки труб, лошадиный топот. Входит Эрик; он срывает с головы корону, кладет ее на стол и ищет что-то, вне себя от бешенства. Георг Перссон (входит). Король уже здесь? Что случилось? Ради Христа, что случилось? Эрик (срывает с себя порфиру, комкает ее, бросает на пол и топчет ногами). Что случилось? Ничего не случилось! Это дело рук дьявола — не иначе! Георг Перссон. Говорите понятнее, тогда я все поправлю! Эрик. Ну вот! Ведь ты знаешь — я не оратор, потому я и приказал мне все написать. Я был уверен, что бумага у меня в кармане и смело открыл огонь по изменникам; сначала импровизировал, потом полез было в карман за бумагой, но в этот момент рыжебородый начал смеяться, как только один Иоганн умеет смеяться, я же роюсь в кармане — и не нахожу бумаги. Тогда я рассвирепел, потерял всякое самообладание, спутал все цифры и имена, в голове у меня получился какой-то хаос, язык перестал повиноваться. Кто-то, наверно сам дьявол, смешал в моем сознании Сванте Стуре с Педе- ром Веламсоном и наоборот; я стал утверждать, что дворяне украсили мост гирляндами, а он был украшен венками, принялся изливать давно уж накипевшие во мне ненависть и недоверие к Стуре и бросил им в лицо целую кучу обвинений, а сам не мог ничего доказать. Сначала послышался смех, потом обвинение в искажении 269
фактов; когда же свидетели противной стороны показали, что Иоганн был встречен с букетами и только с одним венком вместо гирлянд, то все мои показания были приняты за ложные! Подумай только! Ведь действуй я согласно с законом, дворяне уж сидели бы в крепости, как преступники, пойманные на месте преступления, а я не воспользовался своим правом, пожелал показать великодушие! Черт бы его побрал, это великодушие! Теперь рикдаг на стороне мерзавцев, чествует подлецов, сочувствует разбойникам, а мы, судьи, стоим в качестве обвиняемых перед преступниками! И выходит, что, кто спутается с дьяволом, тот и прав! Георг Перссон. А что же свидетели? Эрик. Свидетелей отвергли! Ты воображаешь, что какой-нибудь сторож или солдат станет показывать против дворян? Впрочем, у них были точно такие же свидетели! Но лакею Стуре поверили больше, чем мне, королю! Показания старухи, кормилицы Стенбока, читались с благоговением. А противозаконные и лживые свидетельства младшего брата Иварссона были также приняты, и ему аплодировали. Георг Перссон. Ив результате? Эрик. Дворяне оправданы! Георг Перссон. Подожди, дай подумать! Гм! Гм!.. Да, вот каким образом: постановление риксдага как несправедливое должно быть отменено, а государственное преступление должно пойти на рассмотрение самого короля! Эрик. Дурак! Да ведь теперь мы или, вернее, ты один, сам попал в обвиняемые и не имеешь права никого судить! Георг Перссон. Черт возьми! Тогда больше ничего не остается делать, как прибегнуть к самоуправству. Пусть торжествует справедливость, чего бы это ни стоило! Эрик. Только не делай ничего противозаконного! Георг Перссон. Нет, все будет сделано самым законным образом. Изменников родины закон карает смертной казнью, и пускай они умрут! 270
Эрик. Нет, скажи мне, чему рыжебородый смеялся, когда исчезла бумага? Наверное, он знал, где она! Может быть, даже помогал ее украсть? Во всяком случае, бумага должна быть найдена, и тот, у кого ее найдут, будет казнен! (Озирается.) Что это значит? Разве здесь детская? Как будто так! (Звонит.) Георг! Уж не случилось ли чего- нибудь еще хуже! (Звонит.) Почему никто не является? Звонок раздается точно в пустых комнатах! Входит придворный. Эрик. ГдефрёкенКарин? Придворный молчит. Эрик. Если ты сейчас же не скажешь — я тебя убью. Придворный. Фрёкен уехала! Эрик. Уехала с детьми? Придворный. Да, ваше величество. Эрик (падает на стул). Убей меня! Георг Перссон. Сначала пошли погоню! Они не могут быть далеко! Придворный. Королева-вдова препроводила беглецов в Горнингсгольмский замок... Эрик. В Горнингсгольм — родовое поместье Стуре, опять Стуре! Пошли десять тысяч человек, пусть возьмут замок приступом; сожги их там; замори гарнизон голодом... Придворный. Королеву-вдову сопровождает Зю- дерманский полк... Эрик. Зюдерманский! A-а, значит герцог Карл! Его нельзя трогать — он тогда освободит Гринсгольмского черта! Значит, эта собака Стуре и королева-вдова увезли мою Карин! И прелестная Карин ушла — она потаскушка, Георг, все они потаскушки! А Стуре отняли у меня и детей! Этого я не прощу! (Вытаскивает кинжал и втыкает в стол.) Никогда! Никогда! (Прячет кинжал в ножны.) Георг Перссон. А Нильс Гиленшёрн был в зале риксдага? 271
Эрик. Сначала да, я видел, он стоял у скамьи свидетелей. Когда же ветер подул в другую сторону, он исчез. Все исчезают, кроме тебя, Георг! Георг Перссон (придворному). Позови сюда Пе- дера Веламсона. Сейчас же! Придворный уходит. Георг Перссон. Слушай, Эрик, и суди, насколько это логично. Повсеместно закон карает смертью предателей. Стуре — предатели. Стало быть, Стуре должны умереть. Эрик. Браво! Георг Перссон. Дальше. Нильс Гиленшёрн (входит). Ваше величество, с вашего позволения! Эрик. Смотри, вот он, дурак-то! Нильс Гиленшёрн. Да, легко сказать, а как бы справился умник с целой шайкой безумцев? Эрик. Значит, по-твоему, Стуре виновны? Нильс Гиленшёрн. Иначе мне остается не верить своим собственным ушам и глазам, и преступление осталось преступлением, несмотря на постановления риксдага. А между прочим ходит слух — и, по-моему, это вероятно, — что герцог Иоганн освобожден! Эрик (бегает по комнате). Значит, ад опустел. Георг Перссон. Тише! Нильс Гиленшёрн. Мне надо еще кое-что сказать господину прокуратору! Георг Перссон. Говорите. Нильс Гиленшёрн. Наедине! Георг Перссон. Здесь у меня нет секретов! Нильс Гиленшёрн кладет в руку Перссона какой-то предмет. Нильс Гиленшёрн. Одна особа просила меня передать вам это с просьбой получить взамен нечто другое. Георг Перссон смотрит на полученное кольцо, потом бросает его через спину в окно, снимает с груди медальон и топчет ногами. 272
Эрик (все время наблюдавший за ним). Ха! Ха! Вот он, идеал-то! Оказывается, такая же потаскушка! Ха! Ха! Георг Перссон. Теперь Георг превратился в дьявола! Все прекрасное оказалось безобразным: рай — адом и ангелы — дьяволами; белая голубка превратилась в сатану, а Святой Дух... Эрик. Замолчи! Георг Перссон. Уж не веришь ли ты в Бога, дьявол?.. Ступайте, господин Гиленшёрн, здесь все теперь пойдет вверх дном, приближается день Страшного суда, уходите скорее, сейчас начнется светопреставление! Входит Педер Веламсон. Нильс Гиленшёрн (отступая), То, что вы собираетесь сейчас сделать, хотя и незаконно, но справедливо! Уходит. Георг Перссон. Не путайся не в свое дело! (Педе- ру Веламсону.) Педер Веламсон, в погребе завелись крысы! Спустись туда и перебей их! Педер Веламсон. С удовольствием! Только... Эрик. Ты не решаешься? Педер Веламсон. Нет, почему же! Только я хотел бы получить что-нибудь за работу! Георг Перссон. Всем бы вам только получать, а не давать! Эрик. Чего же ты хочешь? Хочешь титул барона, графа, советника? Говори! Один навоз-то! И ты сделаешься таким же, как те, что сидят там, в подземелье! Только королем я тебя не могу сделать, а королевой могу! Могу даже из потаскушки сделать королеву! Не хочешь ли, я тебя сделаю королевой? Педер Веламсон. Я бы хотел быть капралом! Эрик. Капралом! Немногого же ты хочешь! Право, мои друзья лучше Иоганна! Ну, господин капрал! Теперь служи верой и правдой своему королю! Педер Веламсон. Оно бы надежнее, если бы письменное удостоверение; ну да и то хорошо! Уходит. 273
Эрик (садится на стул). Хорош канун Троицы — ха! ха! Зеленые листья, белые лилии. Теперь бы я катался с Карин и с детьми по Меларскому озеру. Да, дети! Подумай, эти звери утащили моих детей — и все это в порядке вещей. Почему иные могут делать все, что хотят, почему? Теперь вот Иоганн освобожден. Георг Перссон (сидит за письменным столом и чертит что-то). Отчего же бы тебе не послать против него войско? Эрик. А отчего же бы тебе этого не сделать? Георг Перссон. Не знаю! Я не в силах бороться с сатаной! Эрик. Значит, ты растерялся! Георг Перссон. Нет, но я не могу понять, как могло произойти то, что произошло. Это против всякой логики, против здравого смысла и справедливости. Значит, существует бог, покровительствующий мерзавцам, помогающий предателям и превращающий черное в белое! Эрик. Да, как будто! Георг Перссон. Прислушайся, внизу кто-то поет псалмы! Эрик (прислушивается). Это старая свинья Сванте! Георг Перссон. Да! Род людской можно подразделить на две категории: на свиней верующих и свиней неверующих! Но несомненно, что все люди свиньи! Эрик. А сам-то ты верующий, Георг? Георг Перссон. Не знаю. Недавно передо мною восстали картины детства, но они исчезли и оказались грязными заплатами... Эрик (берет куклу). Смотри! Это кукла Зигфрида, ее зовут Бледная Слепая — всех их кукол я знал по именам, слышишь? Знаешь ли, всегда больше всего на свете меня пугала мысль, что мои меня покинут! Но действительность оказалась совсем не так ужасна. Сейчас, например, я так равнодушен и спокоен, как никогда в лучшие дни моей жизни! Не будь только сегодня канун Троицы!.. Он будит столько воспоминаний. (Взволнованно.) Главное, о детях. Дети ведь самый прекрасный дар на¬ 274
шей печальной жизни; в прошлом году мы как раз в это время катались по Меларскому озеру. Зигфрид и Густав были в новых костюмах, а мать украсила их белокурые головки венками из незабудок. Дети были веселы и казались настоящими ангелами. Им вздумалось ходить по песку голыми ножками и бросать в воду камешки. Зигфрид бросил камешек своей маленькой ручкой и попал Густаву в щеку. (Рыдает.) Ясли бы ты видел, какое это было горе — как он его ласкал, просил прощения, целовал у него ножки, чтобы тот улыбнулся. Смерть и ад! (Вскакивает.) Где мои дети? Кто посмел украсть у медведя детенышей? Старый кабан! Ну, так медведь разорвет детенышей кабана! Этого требует логика! (Выхватывает кинжал.) Горе им! Горе! Георг Перссон. Уж предоставь это капралу! А то, если ты сам вмешаешься в это дело, то взбунтуются все черти в аду! Эрик. Нет, если боги заснули, я своей собственной рукой свершу за них небесную кару! Георг Перссон. Оставь в покое богов! Эрик. Сейчас! Уходит. Георг Перссон звонит. Занавес опускается на некоторое время. Георг Перссон сидит за столом и чертит что-то. Эрик (входит в волнении). Слух об освобождении Иоганна, конечно, ложь; все ложь, весь мир ложь, и само небо с своим владыкой отцом лжи, смотри Евангелие от Матфея, глава VIII, строфы 11-я и 12-я, издание 1541 года, Подумай, я начал уже бродить по комнате так рано, что черти еще не молились, бродил из залы в залу и не встретил живой души. Замок пуст, как затонувшей корабль, внизу на кухне было что-то невообразимое; горничная и лакеи накануне, очевидно, угощались, и на полу валялись объедки кушаний и пустые бутылки. В то время как... Георг Перссон. А ты был и в подземелье? Эрик. Конечно нет! Взгляни-ка, что здесь делается! Вот корона, а вот порфира и регалии Швеции, а рядом 275
маленький башмачок — посмотри, как маленькая ножка стоптала каблучок, это Зигфрид. Я гибну. Правда, от своей судьбы ведь не уйдешь, я никогда не мог от нее уйти — недаром отец говорил, что я кончу плохо; как он заранее мог это знать, ведь это нигде не было предсказано, да и кто может предсказывать судьбу людей, кроме того, в чьих руках она находится. Самое ужасное было, когда капрал выколол глаз Нильсу; ведь ты знаешь, капрал сам кривой, и когда выколол ему глаз, то сказал: «За кривого сторожа — око за око!» Тогда я понял: наверно, раньше Нильс насмехался над его уродством. Значит, существует возмездие, и Нильс получил только должное. Георг Перссон. Стало быть, с ними покончено. Эрик. Не надо так много спрашивать, Георг. Потом он заколол Сванте, Эрика и остальных чертей. Тише, теперь самое ужасное. Когда капрал собирался заколоть старика, тот дерзко заявил, что он оправдан самим риксдагом, и потребовал от меня доказательств своей виновности. Подумай только, эта собака потребовала еще доказательств, что он назвал меня в лицо безумцем, что он совершил государственное преступление, устраивая овацию в честь изменника! Я рассвирепел и приказал их всех прикончить — тогда он закричал: не трогай нас, т. е. Стуре, а то убьют и твоих детей: ведь они наши заложники! Понимаешь ли ты, что для меня значили эти слова! Мне сейчас же представилась картина, как в Горнинс- гольмском замке убивают моих детей; я хотел было отменить казнь, но было уже поздно... Георг Перссон. А потом? Эрик. Печальное зрелище: в момент смерти у каждого человека на лице появляется какое-то неземное выражение, точно оболочка куколки разрывается и бабочка вылетает наружу. Этого я не мог вынести... Георг Перссон. А сам-то ты убил кого-нибудь из них? Эрик. Нет, я только ударил Нильса в руку, но мой удар не был смертелен. Тем не менее я чувствую себя так ужасно, что лучше, если бы всего этого не случилось. 276
Георг Перссон. Ты раскаиваешься в казни изменников? Эрик. А заложники! Подумай, ведь это мои собственные дети! А мать молодых Стуре! А брат королевы- вдовы, Абрам! Ведь она никогда не простит мне этого. Если бы ты мог все это поправить, Георг! Георг Перссон. Не могу, потому что ничего не понимаю! Ты сам видишь — события падают как снег на голову, ничего не поделаешь! Я сижу и жду молча, не в состоянии пошевельнуть пальцем, как какой-нибудь паралитик, и смотрю только, что будет дальше. Эрик. И ты ничего не можешь мне посоветовать! Георг Перссон. Нет, ничего. Эрик. Хорошо! Тогда я пойду и найду друга, с которым никогда в жизни не должен был расставаться! Георг Перссон. Ты говоришь о Карин, конечно! Эрик. Да! Георг Перссон. Ну ступай! Эрик. Что-то теперь будет! Георг Перссон (барабанит пальцами по столу). Да если бы это знать. АКТ V Кухня в доме Монса, отца Карин. Моне (сидит за столом; стучат в дверь). Войдите! Входит Педер Веламсон. Моне. Здорово, Педер. Педер Веламсон. Капрал, если позволите! Моне. Да-а-а! Что ж, надеюсь, ты честно заслужил свое повышение! Педер Веламсон. Надеюсь! Моне. Что у вас произошло там в Упсале? Педер Веламсон. Мы казнили изменников. Моне. И справедливо, по закону? Педер Веламсон. Казнь изменников не может быть несправедливой. Моне. У вас были налицо все доказательства? 277
Педер Веламсон. Все доказательства были в моих руках, и я, по приговору короля, собственноручно свершил казнь. Моне. Я согласен, что народу следовало открыть глаза на поступки дворян, но почему же король после этого сошел с ума? Педер Веламсон. Сошел с ума? Да он просто раскаялся; какое же это сумасшествие? Моне. Говорят, будто он скитался в лесу. Это правда? Педер Веламсон. Он пришел в отчаяние, потому что у него похитили его детей, ну и отправился ночью их разыскивать — конечно, это глупо, — заблудился в лесу, должен был спать на голой земле, под дождем, ничего не ел, вот и заболел, а в жару стал бредить; чего же тебе еще! Моне. Неужели у этого человека осталась еще хоть капля порядочности? Педер Веламсон. Слушай, Моне! Что ты его ненавидишь, я вполне понимаю, но ведь не зверь же он на самом-то деле. Подумай, ведь герцог Иоганн был приговорен к смертной казни, а король Эрик отменил приговор и даже выпустил его на свободу. Правда, он казнил дворян, бывших в заговоре против него, но потом просил прощения у их родственников и пожертвовал им громадные суммы денег. Разве это плохо? Моне. Да, но убийство остается убийством! Педер Веламсон. Что ты вздор-то болтаешь! Он ударил Нильса в руку за его дерзость, и притом ударил не смертельно! Моне. Это все равно... Педер Веламсон. Все равно — что убить, что не убить! Ты просто необразованный болван, старая безмозглая шельма, вот что! Моне. Не кричи; кто-то стоит под окном и подслушивает... Педер Веламсон. Ну и пускай! Моне. А что, король нашел Карин? Педер Веламсон. Не знаю — кажется, нет! 278
Моне. Чего она от него убежала? Педер Веламсон. Королева-вдова ее напугала! Моне. Такая же сволочь! Педер Веламсон. Не оттого ли, что с тобой породнилась? Моне. Да уж нечего сказать, вкус! Ты, наверно, воображаешь, что мне льстит эта знатная родня! Наоборот. Люди могут скрыть свой позор, а мой-то красуется на шпице королевского замка, и все на него любуются! Педер Веламсон. Правда, там кто-то есть! Оборачиваются к окну в глубине сцены и смотрят; там на мгновение показывается бледное измученное лицо Карин и исчезает. Моне. Видел? Педер Веламсон Видел. Это Карин. Слушай, Моне, в тебе чванства больше, чем в любом царедворце, — это нехорошо! Будь хоть раз в жизни человеком! Моне. Ну-ка, дай мне палку, вон там в углу. Педер Веламсон. Ударил бы я тебя самого этой палкой, если бы не твои седины! Моне. Уходи, пока цел! Педер Веламсон (пятится к двери). Этоя-то! Уходит, оставляя за собой открытую дверь. Карин (в дверях). Можно войти? Моне. Голодна ты, что ли, что пришла сюда? Карин. Нет, я несчастна... Моне. Грешники заслуживают смерти! Карин. Знаю, но, прежде чем умереть, мне хотелось бы повидаться с сестрами... Моне. Этого не будет! Карин. Большего несчастия для меня не может быть, папа! Моне (берет из угла палку и снова садится). Не подходи, а то убью! Карин. Забудь, что когда-то я была твоею дочерью, представь себе, что пред тобою нищая, скитавшаяся по полям и лесам, что ноги ее отказываются идти дальше. Иначе я сяду у твоего порога, как бродяга. 279
Моне. Не смей! Убирайся вон и иди, пока не загорятся подошвы на твоих ногах... Карин (подходит к печи). Можно напиться из ведра? Моне. Не смей осквернять сосуда своими бесстыдными губами; хочешь пить или есть, так иди в свиной хлев; там твое место... Карин (подходит к отцу). Бей меня, отец, но позволь мне остаться; право, я не хуже других... Моне заносит над ней палку. Эрик (входит). Что ты делаешь, солдат? Моне. Расправляюсь со своей дочерью! Эрик. Опоздал! Ты оттолкнул свою дочь, и теперь я буду ее защитником! Моне молчит. Эрик. Если бы ты был хоть крошечку повежливее — я бы официально попросил у тебя руки твоей дочери! Но я даже боюсь теперь пригласить тебя на свадьбу. Моне молчит. Эрик. Ты, может быть, думаешь, что я не сознаю своей вины; но ведь я хочу теперь исправить свой проступок, стало быть, и ты должен простить. Ну, давай руку! Моне по-прежнему молчит и смотрит недоверчиво. Эрик. Ты смотришь на меня, как на сумасшедшего, считаешь себя умнее и убежден, что на моем месте никогда бы так не поступил, как я; а между тем я свое слово сдержу, думаю, что тебе мог бы попасться и худший зять, чем я. Моне продолжает молчать. Эрик. Он мне даже не отвечает! Какой король был бы так кроток? Разве ты не понимаешь, как высоко, значит, я ценю твою дочь, если хочу сделать ее королевой и ублажаю такого грубого и надутого мужика, как ты! Ну, я ухожу. Только бы не раскаяться мне в своем благородстве, а ты, кажется, и понять-то этого не можешь! Идем, Карин! Идем! (Ведет за руку Карин, потом огляды¬ 280
вается). Я тебе прощаю только потому, что сам нуждаюсь в прощении. Впрочем, идя сюда, я думал, что хуже меня нет человека на свете, а теперь вижу, что я немного лучше тебя! Библиотека в башне. Герцог Иоганн сидит за письменным столом, склонившись над бумагами. Стучат. Иоганн. Войдите! (Входит герцог Карл.) Что, выспался? Карл. Да, и нахожу, что утро вечера мудренее. Иоганн. А что? Карл. Я сообразил, что исчезновение королевских, детей еще не есть несчастие для страны. Иоганн. Кажется, и общественное мнение таково же! Но ведь не может же сумасшедий управлять государством! Карл. Вот в этом-то и вопрос: сумасшедший ли он? Иоганн. Несомненно! Карл. Подожди! Сомнение, раскаяние, попытки исправиться совсем еще не признаки сумасшествия! Иоганн. А его последние поступки, о которых ты еще не знаешь? Например, то, что он, король, явился к солдату Монсу с официальным предложением, просил руки его дочери, приглашал его к себе на свадьбу и в то же самое время послал приглашение мне и тебе! Карл (ходит в раздумье взад и вперед по комнате). Нельзя сказать, чтобы это было умно, — но это и не безумно. Иоганн. Нет? Значит, по-твоему, шведский престол должен принадлежать потомству Монса? Карл. Нет, этого я бы не желал; да незаконные дети по-настоящему и не могут быть наследниками престола! Иоганн. Нет? Но ведь Георг Перссон, эта умнейшая шельма и единственный государственный деятель, несомненно, добьется от риксдага всего, чего захочет; ведь убедил же он риксдаг вынести мне смертный приговор; теперь же он устроит так, что дети фаворитки будут усыновлены и признаны законными. 281
Карл. А нельзя ли его уничтожить? Иоганн. Попробуй! А так как Георг — ничто без Эрика, то... Карл. Вместе с Эриком! Да, но ведь он наш брат... Иоганн. Нет, он сам отказывается от родства с нами, потому что мы от разных матерей... Карл. Следовательно, переворот возможен хоть сейчас... Иоганн. Ив таком случае риксдаг был бы в наших руках... Карл. Иоганн, откуда у тебя появились такие принципы? Иоганн. От моих врагов! Карл. Плохая школа! Но положим, что нам удастся совершить этот переворот, что же тогда? Иоганн. Тогда мы поделим между собою власть! Престол Густава-Адольфа достаточно широк, хватит на нас обоих! Карл. А ты не отступишься от своих слов, ты согласен дать письменное удостоверение? Иоганн (протягивая руку). Конечно! Карл. Я верю тебе, Иоганн, верю потому, что у тебя есть нечто, чего нет у Эрика, — религия! Значит, мы отказываемся от приглашения на свадьбу и отправляемся... в Стокгольм! Иоганн. А не лучше ли оставить Эрика в заблуждении, что мы явимся на свадьбу? Карл. Это смотря по обстоятельствам. Пусть обнаружит свою игру, мы пока еще не знаем, какой он сделает ход. Иоганн. Ты, кажется, умнее меня! Но дело-то в том, что я отчасти побаиваюсь этой свадьбы. Он считает нас Фолькунгами, так как мы потомки Вальдемара; не было бы это повторением Никопингского мира... Карл. Или Гатуны! Иоганн. Пожалуй! Карл. Значит, за дело! Я на тебя надеюсь, Иоганн, и теперь тебе известно, почему. Зала в замке. Входят Эрик и Карин в королевских одеждах. 282
Эрик. Наконец-то ты моя жена, королева и мать народа. Приветствую твое вступление в столицу Швеции. Нельзя сказать, чтобы торжественна была наша свадьба, — герцоги отсутствовали при совершении обряда, но будем надеяться, что они еще явятся на свадебный пир... Карин. Не печалься, Эрик, этим последним пренебрежением с их стороны; лучше порадуемся вместе, что наконец наши дети могут считаться законными... Эрик. Вся моя жизнь была сплошным позором и унижением; даже самый торжественный день, когда мне удалось повести к алтарю подругу своей юности, оказывается днем позора! Мои дети, этот драгоценнейший дар Божий, должны скрываться как свидетельство позора, о котором, между прочим, всякий знает! Карин. Это неблагодарность, Эрик! Вспомни те дни отчаяния, когда твои дети находились заложниками у твоих врагов и ты молился лишь о спасении их... Эрик. Да, ты права, и враги мои оказались благороднее меня, они пощадили жизнь моих детей, тогда как я отнял ее у дворян. Да, да, все лучше меня, и я не заслуживаю даже того, что имею много лучше! Карин. Ты избежал столько опасностей и должен бы чувствовать себя счастливым... Эрик. Да, я счастлив, но это-то и не дает мне покоя; как мне грустно, что Георга Перссона я не мог пригласить на свадьбу, — но это было условие герцогов! Карин. Не грусти, будь благодарен за то, что имеешь... Эрик. Благодарен-то я благодарен — но, в сущности, не знаю за что. Я поступил справедливо, а между тем должен за что-то извиняться! Карин. Эрик! Эрик! Нильс Гиленшёрн (входит). Ваше величество, народ хочет видеть новобрачную и приветствовать свою королеву! Эрик (к Карин). Ты согласна? Карин. Да, если таков обычай! Эрик (Нилъсу). Впусти народ! 283
Нильс впускает толпу. В толпе видны Моне, мать Георга Перссона и Агда с Марией. Карин (Эрику.) Скажи отцу хоть одно приветливое слово. Эрик. Право, не знаю! Этот субъект надменнее меня самого, не вышло бы хуже! Моне. Ну вот, теперь я тебя прощаю! Эрик (злобно). Что такое ты прощаешь? Моне. Я хотел, чтобы прапорщик Макс вытащил ее из грязи, — ведь они были помолвлены, да, да, только между ними ничего такого, как говорится, не было, я думаю... Карин. Отец! Отец! Эрик. Да ты пьян или взбесился, что ли? Вот так свадьба! Вот так гости! Вон, я вижу, потаскушка Агда из трактира «Голубой голубь» — любовница Нида Якова! Это подруга моей невесты! А этот болван мой тесть! Черт возьми! Подумаешь, как же мне не быть благодарным, веселым да счастливым! Чертовски везет! (Нильсу.) Гони эту сволочь! Там с полдюжины моих своячениц, они раньше не желали мне кланяться, а теперь норовят, небось, у зятька денег занять! Гони их всех вон, Гиленшёрн! Карин уходит в слезах. Эрик (вслед Карин). Вот так-то лучше! (Народ удаляется.) Что они теперь думают, эти твари, всех бы их повесить, не исключая матери Георга, да и у той тоже не хватило ума остаться дома. Небось, сын-то умнее: не явился... Георг Перссон входит. Эрик. А, вот и он сам! Ты легок на помине, Георг!.. Георг Перссон. Надеюсь, не опоздал!.. Эрик. А что ты делал? Георг Перссон. Я был в Упсале и обрабатывал палату, а здесь, кажется, грозит новая опасность? Эрик. Кажется! Георг Перссон. После твоего отъезда я разыскал обвинительный акт со всеми свидетельскими показани¬ 284
ями. С большим трудом мне удалось привести к соглашению членов риксдага, но в конце концов после моей обвинительной речи дворянам был вынесен обвинительный приговор... Эрик. Нет! А я просил помилования и разослал по всей стране циркуляры, где доказывается невинность всех казненных! Георг Перссон (падает на стул). О Господи Иисусе! Ну теперь мы погибли! Да, Эрик, все, что ты ни предпримешь, производит только одну неурядицу! Эрик. Не можешь ли ты как-нибудь уладить это дело, Георг? Георг Перссон. Нет, теперь уж я ничего не могу сделать! Все мои планы ты разрушаешь до основания, несчастный! Эрик. Должно быть, потому и герцоги не прибыли? Георг Перссон. Пожалуй; впрочем, кроме того, они получили предостережение! Эрик. От кого же? От кого? Георг Перссон молчит. Эрик. Тебе известно! Говори! Георг Перссон. Мне больно выдавать! Эрик. Значит, это Карин? Георг Перссон молчит. Эрик. Да? Потаскушка, лгунья, чертовка! А я еще с ней спутался! Значит, она знала о постановлении риксдага и не сказала мне. Как после этого жить! Георг Перссон молчит. Эрик. Вот и награда за мое благородство! За помилование Иоганна, за громадные пожертвования в пользу родственников этих негодяев! За все это я получил удар в самое сердце! От самого близкого существа, которому верил, как никому на свете! Связать меня по рукам и ногам и веревку на шею — с кем теперь мне бороться! Георг Перссон. С дьяволом! Эрик. Я сам так думаю! Только бы явилась королева- вдова — и дворяне пожалуют! Подумай, вдруг Елизавета 285
Английская узнает о моей свадьбе с солдатской дочерью! Это хуже всего! Это немыслимо! Ха! Ха! Король Швеции справляет свадьбу с мещаночкой, потомок Вазы женится на дочери Монса — бывшей любовнице какого-то мужика! Хорошо еще, что ты его утопил. Спасибо тебе! А я за поступок этой сволочи три дня и три ночи вымаливал себе прощенье у Карин! Жаль, что герцоги не изволили пожаловать, я бы собственноручно подложил пороху под их стулья и взорвал бы их! Входит Нильс Гиленшёрн. Эрик. Ну что еще? Нильс молчит. Эрик. Еще отказ? Королева-вдова извиняется! Нильс Гиленшёрн (указывая на пачку открытых писем). Да, и все дворяне... также извиняются! Эрик. О! Король делает честь всей этой сволочи, приглашает ее на свадьбу, а она еще ломается. Гиленшёрн, давай сигнал! Собирай всю челядь, пускай садятся за стол! Все вместе! Мой фальшивый бриллиант требует подходящей оправы. Пошли по улицам и базарам, пусть созовут всех нищих с помоек и всех потаскушек из кабаков! Нильс Гиленшёрн. Вы не шутите, ваше величество? Эрик. Какие там шутки! (Выбивает дверъ на заднем плане, подает знак; раздается барабанный бой, и на сцену вносят накрытые столы; идет к левой двериг делает еще знак и наполовину пьяная толпа нерешительно и осторожно появляется на сцене.) За стол! Несчастные! Вот так! Нечего стесняться! Не будем ждать новобрачную, она только что сошла вниз. Ну садитесь же, псы! Садитесь, не то убью! Толпа, за исключением матери Георга Перссона, рассаживается по местам. Георг Перссон по-прежнему сидит на своем месте и презрительно оглядывает входящих. Нильс Гиленшёрн кладет свой маршальский жезл к ногам Эрика. Эрик. Ага, ты сыт, лизоблюд! Тебе низко с этой сворой! Смотри-ка, вол, как королевский-то тесть засовыва¬ 286
ет в рот пальцы. (Поднимает жезл, ломает его и обломки бросает вслед Гиленшёрну.) Убирайся ко всем чертям! Нильс Гиленшёрн. Вы теряете во мне вашего последнего и единственного друга! Эрик. Какие громкие слова, подумаешь, только я-то не ребенок и не дурак, чтобы верить красивым словам всякой сволочи! А впрочем (садится рядом с Георгом Перссоном), пожалуй, Гиленшёрн не лучше и не хуже других; как говорится, и нашим и вашим; полон благородного стремления и в то же время низок; беспримерно храбр и труслив, как заяц; верен, как пес, и коварен, как кошка... Георг Перссон. Словом, он человек! Входит новая толпа народа. Эрик. Добро пожаловать на свадьбу! Садитесь за стол, господа! Ешьте, пейте, веселитесь, а завтра умрете! (Георгу Перссону.) Странно, за что я всегда любил этих дрянных людишек! А знаешь, по этим рожам можно узнать правду о людях! Взгляни на этих лакеев, как они задирают носы. Ха! ха! Георг Перссон. Неужели же вправду ты считаешь, что чернь хуже благородных! А найдется ли среди них такой хам, каким показал себя Сванте Стуре, когда он был у меня в доме? Я, по крайней мере, не встречал ничего подобного ни на помойках, ни в кабаках! Эрик. Что же такое он говорил? Георг Перссон. Мне стыдно повторять те ругательства, которыми он осыпал мою мать и ребенка. Недоставало только, чтобы он ткнул им в горло ножом! Эрик (лакеям, которые неохотно прислуживают). Будьте вежливы с моими гостями, не то я прикажу всех вас высечь. (Георгу Перссону.) О чем задумался? Георг Перссон. О тебе и о себе! Хоть я и перестал что-либо понимать, но думаю, что наша сила идет к концу. В душном воздухе носится многое! Одним ухом я слышу топот коней, а другим бой барабана и звуки шпицрутенов! Ты не заметил, что моя мать была здесь? 287
Эрик. Да, она сейчас только была, приходила взглянуть на новобрачную! Георг Перссон. Не понимаю, что меня влечет всегда к старикам. Кажется, она только и говорила, что о деньгах, но все-таки в ее словах бывало много правды... Эрик. Георг, ты не в претензии на меня за то, что я просил тебя не присутствовать при свадебном обряде? Ведь это все по милости герцогов... Георг Перссон. А ты думаешь, я этого не понял; значит, ты считаешь меня мелочным? Об одном только я прошу тебя! Эрик. Ну говори! Георг Перссон. Не думай, что я был в связи с Аг- дой — любовницей жида Якова, — это неправда, а то, что я подал ей руку помощи, было не что иное, как... гм!., как игра в благородство... остатки прежнего. Эрик. А ведь ты действительно порядочный человек, Георг... Георг Перссон. Замолчи!.. Извини, но я не выношу, когда меня хвалят, — это неправда, и ко мне это не идет! Словом, в таких случаях мне становится невыносимо тяжело! Эрик. Ш-ш... ш-ш... ш-ш... Георг Перссон. Знаешь, что означает отсутствие герцогов? Эрик. То, что они свиньи! Георг Перссон. Что мы приговорены! Просто и ясно! Эрик. Приговорены? Да, пожалуй! Ты прав! А в чем, по-твоему, был мой главный промах? Георг Перссон. Не знаю, теперь я ровно ничего не знаю и не понимаю — я кончился. Было время, когда я воображал себя государственным деятелем, считал себя призванным укрепить за тобой корону, переданную тебе твоим дедом и народом, — не дворянством, а народом, и помог тебе благополучно и с достоинством царствовать. Но это оказалось заблуждением! Эрик. А тебе не приходило в голову, Георг, что существует многое, чего мы не понимаем и не поймем никогда! 288
Георг Перссон. Еще бы! А не чувствовал ли ты за последнее время, что часто поступаешь лучше многих? Эрик. Еще бы! А ты? Георг Перссон. Я всегда стремился быть справедливым. Эрик. Вот и я также! Да, должно быть, и все так. Кто же неправ? Георг Перссон. Да, вот и реши! Как мало мы знаем! Молчание. Эрик. Георг, не пойти ли нам к Карин? Георг Перссон. Пойдем; а ты ее простил? Эрик. В чем? Ах, да, что она послала предостережение герцогам? Конечно, это было с ее стороны нехорошо, но, может быть, она боялась, чтобы кровь их не пала на головы детей и мою! Георг Перссон. Она отставила бочку с порохом, потому что слишком хорошо знала своего Эрика! Прости ее! Эрик. Я и простил уже. Взгляни-ка на этих! Они начинают насыщаться и весело болтают. Георг, в жизни, право, больше смешного, чем печального! Георг Перссон. И того и другого вдоволь! Для меня лично — все сплошная нелепость, но, быть может, во всем существует какой-нибудь скрытый смысл. Тебе грустно, Эрик? Эрик. Да, в моей душе снова поднимается смутная тревога. О чем? О ком? Не знаю. Пойдем со мной; я хочу видеть Карин и детей. Вот объясни мне это: я ведь знаю, что она сама не лучше меня, а вместе с тем в ее присутствии я чувствую себя покойнее и делаюсь добрее! Георг Перссон. Ничего я не могу объяснить! Эрик. То мне кажется, что я ее ребенок, то что она — мой! Молчание. Георг Перссон (прислушивается). Тише! Слышишь шум на лестнице и в коридорах; крадутся к дверям, отворяют окна... Эрик. Правда? Входит Нильс Гиленшёрн. 289
Эрик. Смотри-ка! Нильс Гиленшёрн — и нашим и вашим! Ха! ха! Нильс Гиленшёрн. Ваше величество! Гарнизоны замка и страны подкуплены! Герцоги гораздо ближе, чем мы думали! Эрик. Ну и отправляйся к герцогам. Нильс Гиленшёрн. До этого я еще не дошел! Эрик. Какие же доказательства твоего подозрения? Нильс Гиленшёрн (показывая серебряную монету). Народу раздаются сребреники Иуды. Это цена крови — они вычеканены из серебра, пожертвованного вами, в память казненных Стуре! Эрик (Георгу). Что же это? Казнят изменников; я хочу вознаградить за казни деньгами, а на эти деньги покупают мою голову! Разве жизнь не безумие? Пойдем со мной к Карин! Георг Перссон. Я пойду с тобою всегда и всюду! Эрик. Ступай, Гиленшёрн, и спасай свою жизнь. Спасибо тебе за все хорошее, остальное мы вычеркнем! Пусть народ повеселится всласть! Это дети, их не надо обижать! Нильс Гиленшёрн падает на колени перед Эриком. Нильс Гиленшёрн. Боже, помилуй и спаси короля Эрика — друга народа, любимца народа! Эрик. Разве? Разве меня любят? Нильс Гиленшёрн. Да; в день святого Эрика, когда начинает наливаться колос и появляется на небе звезда святого Эрика, крестьянин молится: Боже, спаси короля Эрика. Эрик. Молчи! Один из нас безумец, другой — негодяй; мы с ним не верим больше в Бога... Георг Перссон. Да, ни в Бога, ни в черта! Георг Перссон и Эрик идут направо, Нильс Гиленшёрн налево. Молчание. Моне (совершенно протрезвившийся, но несколько растерянный, поднимает бокал). Дорогие товарищи, нас угощают, угощают на славу... Не стесняйтесь... Мария (громко и внятно). Я хочу, мама... 290
Агда. Ангел мой, тише! Моне. Хоть хозяин здесь не я — и даже, по правде, довольно странно такое сопо... сопоставление. Мы бы хотели, конечно, видеть за столом молодых... Мария. Я хочу, мама! Моне. Подожди немножко, детка, да не пей столько. Мария. Я хочу п... мама... Моне. Сводила бы ребенка-то, чтоб тебя... Агда (поднимается с Марией). Пойдем, мой ангел! 1-й мужской голос. Точно дома не могла, черт возьми! Лакей! Ну-ка, дай сюда еще гуся-то! 1-й женский гол ос. Я прежде просила! 2-й мужской голос. Тащи сюда семгу-то! Эй, ты! Лакей. Не забывайся, смотри, где ты сидишь-то! 2-й мужской голос. Небось у себя сижу, холоп! И обед едим свой, мы за него заплатили! 2-й женский голос. Распусти ремень-то, Моне! Моне. Ишь, попрекает — уж будто я так много съел! 2-й женский голос. Ну вот, я ведь пошутила, Моне! 3-й мужской голос. Лакей! Что это трубят! Право, трубят! Моне. Никто не трубит! 3-й мужской голос. А где же пируют знатные господа! Должно быть, им с нами низко! 1-й мужской голос. Король? Да ведь он сошел с ума — это всем известно! 2-й женский голос. Наверно сошел с ума, а то разве бы мы сидели здесь! Моне. Я бы попросил... (Шум.) Я бы попросил слова — да! Позвольте вам сказать! Всем, кто здесь сидит, стыдно бы так говорить про короля. Правда, он человек странный, необыкновенный человек, но он лучше многих, — он восстановил честь бедной девушки; он пригласил к себе на обед нищих, да, потому что мы нищие, значит, он, так сказать, не пренебрегает низким происхождением своей невесты! (По разным направлени¬ 291
ям раздаются сигналы.) Дорогие товарищи! Эти сигналы у нас, военных, означают, что обед или собрание окончены! Поблагодарим же Бога! Старуха Перссон (входит). Что это за пир? Моне. Да, мамаша, жил однажды король, справлял он свою свадьбу и послал своих слуг звать избранных к себе на свадьбу, но те не захотели прийти. Тогда сказал он своим слугам: ступайте на большую дорогу и всех, кого там встретите, зовите ко мне на свадьбу. Слуги пошли и звали всех встречных, и добрых и злых, и все места за столами оказались занятыми... Мать Перссон а. Где мой сын Георг? Моне. Там, с королем! Мать Перссона (показывая направо). Там, что ли? Моне. Там! Старуха Перссон уходит направо. Моне. Дорогие товарищи! Как только выйдет король, вы все вместе со мною должны кричать: Виват Эрик четырнадцатый! Поняли? Виват! Виват! Все. Виват! Педер Веламсон (входит в волнении). Король здесь? Моне. Нет! Что случилось? Педер Веламсон. Замок осажден; герцоги рядом в комнатах! Моне. Боже! Что же с нами будет? Все поднимаются из-за стола. Педер Веламсон. С вами-то что! Вот что со мной? Небось на виселицу! Моне. Ничто так не изменчиво, как счастье; стоит только человеку почувствовать себя счастливым, а горе уже ждет его у порога. Что же нам теперь сказать? Что делать? Педер Веламсон (наливает полный кубок вина и выпивает его залпом). Только бы не пытки; герцог — сам дьявол! Мать Перссона (вбегает). Иисусе! Короля взяли в плен! Георг, сын мой! 292
Моне. Карин! Дочь моя! Мать Перссона. Зови, зови! Так она и пошла за тобой! Моне. А то нет? Мать Перссона. Конечно, нет, она ушла со своим мужем! Моне. Ну, значит, оба сумасшедшие! Двери в глубине сцены открываются, и появляется Нильс Гиленшёрн. Нильс Гиленшёрн. Король идет! Все пятятся назад. Моне. Но ведь король в плену! Нильс Гиленшёрн. Прежний — да! Это же — настоящий! Берегитесь, дело идет о жизни и смерти! Герцоги Иоганн и Карл со свитой. Все. Ура, Иоганн Третий! Герцог Иоганн. Благородно! (Нилъсу.) Это что за сборище? Нильс Гиленшёрн. Это придворные Эрика! Герцог Иоганн. Я плохо вижу, но мне кажется, что эти придворные больше похожи на оборванцев! Герцог Карл. Да, наш брат не любил церковь, но любил людишек. Герцог Иоганн. Правда, это была его слабость... Герцог Карл (тихо Иоганну). А может быть, и сила! А вот у тебя, кажется, есть слабость не держать слова! Герцог Иоганн. Какого слова? Герцог Карл. Что престол будет принадлежать нам обоим! Герцог Иоганн. В первый раз слышу! Герцог Карл. Мерзавец! Герцог Иоганн. Берегись, в Грингсгольмском замке места много! Герцог Карл. По опыту знаешь! Герцог Иоганн. Итак, братская война окончена, спокойствие восстановлено, идемте же навстречу будущему, полные надежды на мир... 293
Герцог Карл делает знак своей свите и направляется к выходу. Герцог Иоганн. Куда же, брат мой? Герцог Карл. Пойду своей дорогой, с этой минуты наши пути расходятся! Нильс Гиленшёрн. О боже! Все начинается снова! Герцог Иоганн. Должно быть, весь мир сошел сума! Герцог Карл. Так думал и Эрик! Может быть, он был прав! Как знать! Мария. Скоро ли все это кончится, мама? Герцог Карл. Нет, дитя мое, жизненная борьба бесконечна! Занавес
КОРОЛЕВА КРИСТИНА ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Кристина. Аксель Оксеншерн. Клаус Тот т. Магнус Габриель де ла Гарди. Антон Штейнберг. Б у р д л о, французский врач. Пиментелли, испанский посол. Иоган Хольм. Купец Аллертс. У а й т л у к, английский посол. Карл Густав (впоследствииКарлX). Мария Элеонора, вдова Густава-Адольфа. Эбба Браге. Эбба Спарре. Густав Горн. Карл Густав Врангель. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Внутренность Ридарсгольмской церкви в Стокгольме. В глубине сцены направо гробница Густава-Адольфа. По обеим сторонам авансцены открыты кулисы, изображающие арки. Тихие звуки органа перед поднятием занавеса. Аллертс, крестьянин и виноторговец пробираются справа. Аллертс показывает своим спутникам церковь. Аллертс. А вот гробница великого Густава-Адольфа... сегодня его память... Сейчас сюда прибудут с венками королева и весь двор. Виноторговец. Небось венков-то не меньше, чем знамен! Крестьянин. Да-а-а. Да. 295
Виноторговец. Купец Аллертс, нельзя ли нам подождать здесь прибытия королевы? Аллертс. Можно, только отойдем к сторонке... Впрочем, вот мой приятель Хольм, он придворный портной и камердинер королевы, а быть может, и будущий камергер. Крестьянин. Иоган Хольм! — подумаешь, до кого только не снисходит королева! Аллертс (пристально глядя на крестьянина). Смотри, осторожнее, Нильс Эрсон! Хольм входит, неся венок на подушке. Аллертс. Хольм! Хольм (вздрагивая). Купец Аллертс... Гм! А л л е р т с. Нельзя ли нам постоять здесь и посмотреть на королеву? Хольм (сухо). Вам? Аллертс. Да. Хольм (немного свысока). А кто это с вами? А л л е р т с. Это виноторговец и содержатель гостиницы «Золотой мир», а это крестьянин из Вестероса. Хольм (равнодушно). Подите, встаньте вон туда! Старайтесь не быть на виду, ее величество войдет слева. Аллертс. Спасибо, Хольм. (Виноторговцу и крестьянину.) Ну идемте! Они становятся за арку. Хольм подымается к гробнице и кладет подушку у подножия, звуки органа прекращаются. Штейнберг входит справа, озирается, словно ища кого-то; он несет венок. Аллертс (виноторговцу и крестьянину). Антон Штейнберг — он спас королеву от смерти: вытащил ее из воды, любимец, блестящая будущность. Виноторговец. Однако дворянство-то не захотело принять его в свои ряды! Клаус Тотт появляется с двумя венками; кладет меньший на гробницу. Он бледен и расстроен. А л л е р т с. Клаус Тотт из обедневшего рода... несчастный малый... плохая наследственность... племянник дочери Эрика XIV. Крестьянин. Эрика XIV? 296
Виноторговец. Не чета Георгу Перссону! Аллертс. Тише вы! Штейнберг (подходя к Tommy, вполголоса). Ну что, Тотт? Т о т т. Ну что, Штейнберг? Штейнберг. Фон Штейнберг, позвольте вам заметить! Тотт. Почему же я не фон Тотт? Штейнберг (безразлично). Не знаю. Тотт. Таким дуракам, как Штейнберг, всегда счастье! Штейнберг. Я тут ни при чем! Тотт также может быть счастлив, если захочет. Тотт. Я? счастлив? Может быть, Штейнберг поможет мне вернуть последнюю тысячу дукатов, которую я проиграл сегодня ночью? Штейнберг. Да, если Тотт придет сегодня вечером в «Золотой мир». Тотт. Я там найду свои дукаты? Штейнберг (искренно). Там — нет, но я знаю, как их раздобыть. Тотт. Штейнберг, действительно, должно быть, добрый человек! Штейнберг. Ах, нет! Совсем не то! Все люди одинаковы... Тотт. Штейнберг так думает? Неужели? В первый раз слышу! Вчера я был в балете и заметил, что королева смотрит на меня, но этот взгляд был похож скорее на взгляд ястреба, чем голубя. Штейнберг. Да, это ее манера! У каждого своя манера, Тотт. Так, значит, вы придете сегодня в «Золотой мир»? Приходите, приходите, Тотт! Тотт. Хорошо, приду... Штейнберг. Вот и прекрасно! У а й т л у к, английский посланник, появляется без венка; осматривает церковь. Аллертс (остальным). Английский посланник... Приближенный Кромвеля... Содействовал казни Карла I... Он сам проговорился... 297
Виноторговец. Здесь цареубийца!? Крестьянин. Посмотрим на него! Аллертс. Он заседал в парламенте, когда Кромвель разогнал его, запер здание и положил ключ от него в карман!.. Тише, вот они идут! Бурдло и Пиментелли входят, тихо разговаривая. Бурдло указывает лорнеткой на внутренность церкви своему спутнику Пиментелли, который мрачен и сосредоточен. Аллертс (остальным). Бурдло — французский врач, обезьяна королевы, смеется надо всем на свете... И тому же учит королеву... И испанский посол Пиментелли, иезуит... Посмотрите, как зубоскалят оба... и без венков, конечно, потому что они католики! Виноторговец. Они нисколько не стесняются... Хорошо бы разобрать, что они болтают. А л л е р т с. Насколько я понимаю по-французски... Испанец сказал: «Капелла нового святого... Вот так святой!» Теперь разглядывают королевские знамена... Крестьянин. И это друзья королевы... Враги ее отца! А л л е р т с. Вот именно. Недавно она публично выразилась, что в Тридцатилетней войне религия сыграла роль мантии, за которой скрывалось стремление к приобретению земель. Виноторговец. Фу, не может быть! А л л е р т с. Уверяю вас — она, видите ли, завидует своему отцу и его завоеваниям, потому что сама не в состоянии вести войны... Она как будто даже с презрением относится к старым генералам, Горну и Врангелю... Крестьянин. Да, трудновато ей быть дочерью своего отца... Виноторговец. Да еще зависеть от Акселя Ок- сеншерна! А л л е р т с. Его она также ненавидит, готова стереть с лица земли... Это такое сокровище, я вам скажу!.. Вот кого я люблю, так это Карла Густава, наследника трона... Это действительно — человек!.. Виноторговец. Днем — да. Крестьянин. Только бы нам получить его! 298
А л л е р т с. Подождите! Здесь насчет этого постараются... Тише! Магнус Габриель де ла Гарди входит подавленный и смиренный. А л л е р т с. Прежний фаворит. Его прочили в короли — теперь в опале... и в жестокой опале... Виноторговец. СынЭббы Браге... Эбба Браге. И Густава-Адольфа! А л л е р т с. Пустяки! Бабьи россказни! Про королев чего только не болтают! Де ла Гарди сухо кланяется Бурдло и Пиментелли, почтительно Штейнбергу, слегка кивает Тотту; остается один среди капеллы, все отстраняются от него. Мария Элеонора избегает смотреть на де ла Гарди. А л л е р т с. Мария Элеонора, вдова Густава-Адольфа. Эбба Браге Де ла Гарди, возлюбленная Густава-Адольфа. Эбба Спарре, подруга королевы. Де ла Гарди в некотором отдалении падает на колена перед Марией Элеонорой. Эбба Браге (проходя мимо де ла Гарди). Что ты, сын мой? Де ла Гарди. Один вопрос, мать! Эбба Браге. Королева не желает тебя видеть — ты не довольствуешься положением только придворного... Де ла Гарди. Ее придворного! Эбба Браге. Тише, дитя мое. Аллертс. Скоро спектакль начнется... Сдается мне, что здесь что-то готовится... Взгляните-ка на этого несчастного де ла Гарди! Виноторговец. Никто с ним не хочет разговаривать... Крестьянин. Не смеют, должно быть. А л л е р т с. Замолчите, пока целы! Вот!.. Вот она, королева!.. Всеобщее внимание сосредоточивается на левом проходе. А л л е р т с. Без свиты... без камергеров... без музыки... Не боится своих верноподданных — воображает, 299
что все ее любят, потому что сама влюблена в свою особу! Виноторговец. Разве? А л л е р т с. Она верит всему, что ей хочется! Крестьянин. Ау нее красивая фигура! А л л е р т с. Сегодня правда! А по большей части она совсем незаметна... Вот сейчас увидите, что это за странное существо. В продолжение следующей сцены лица всех присутствующих отражают и комментируют самым разнообразным образом появление королевы. Аллертс в особенности сильно жестикулирует. Кристина появляется слева, полная достоинства и благоговения перед храмом; на ней черная шелковая мантия, опушенная мехом черно- бурого медведя, и пуховая шляпа периода Тридцатилетней войны, с темным пером и бриллиантовой пряжкой. Войдя на сцену, распахивает манию, под которой видно черное платье, затканное жемчугом. Потом снимает перчатки и некоторое время рассматривает присутствующих. За ней следом появляется паж с лавровым венком. Хольм приближается с подобострастием. Де ла Гарди находится вблизи Кристины после взаимного обмена приветствиями. Кристина роняет перчатку. Де ла Гарди бросается на колени, поднимает перчатку и протягивает Кристине, которая взглядом отстраняет его. Кристина. Хольм! Хольм выступает вперед, берет перчатку из рук де ла Гарди; тот, совершенно уничтоженный, отстраняется. Кристина. Оставь ее у себя. Что, великий канцлер Оксеншерн уже здесь? Хольм. Великого канцлера еще нет, ваше величество. Кристина (делает недовольное лицо. Идет к Марии Элеоноре, дружески, но отчасти снисходительно жмет ей руку и целует в щеку). Благослови тебя Бог, мама!.. (Принужденно кланяется Эббе Браге, целует Эббу Спар- ре в щеку.) Добрый день, дорогая Эбба!.. (Кланяется дружелюбно, но несколько шутливо Штейнбергу.) Мой друг Штейнберг!.. (Здоровается с Бурдло и тем временем обменивается загадочным взглядом с Пиментелли, еле заметным жестом указывая на Уайтлука.) Цареубийца у могилы короля!.. Ха-ха!.. 300
Бурдло говорит что-то остроумное по-французски, неслышно для других. Кристина (сначала улыбается,, потом серьезно). Да, стыдно заставлять королеву дожидаться, но ведь на то он великий канцлер! (Пиментелли неслышно, по-французски. Кристина смотрит в сторону Аллертса и его спутников.) О, это мой добрый народ! Они меня любят. Это не опасно! Пиментелли говорит неслышно, бросая по временам страстные взгляды на Кристину. Кристина отвечает также неслышно. Бурдло тщетно старается подслушать их разговор. Мария Элеонора (Кристине, тихо и язвительно). Кого же мы дожидаемся, дитя мое? Кристина. Канцлера, мама. Маленькой Кристине вечно суждено дожидаться великого Оксеншерна! Мария Элеонора. Это в духе шведов! Кристина. Да, ты права. Впрочем, и генералов еще нет. Мария Элеонора. Генералов? Разве у нас война? Кристина. Нет, но видишь ли... в такой день, как сегодня, старички непременно пожелают показаться народу... Эбба Браге (приближаясь к Кристине с видом просительницы). Ваше величество!.. Кристина (резко, мужским голосом). Мы не даем аудиенции в церкви... А у могилы нашего отца — тем менее! Поворачивается к ней спиной, замечает Тотта, подзывает Штейнбер- га; Штейнберг подходит. Кристина говорит с ним тихо и дружелюбно, как с близким человеком. Кристина (Штейнбергу). Попросите Тотта подойти... Постойте! Вы с ним говорили? Штейнберг. Да, ваше величество. Кристина. Что ж он? Штейнберг. Он очень мил, но его преследует какой-то злой рок. Кристина. Пусть подойдет! 301
Штейнберг направляется к Тотту. Пиментелли старается стать поближе к королеве, чтобы наблюдать за нею. Кристина говорит ему что-то вполголоса и взглядом отстраняет от себя. Штейнберг возвращается без Тотта. Кристина. Ну, Штейнберг? Штейнберг (уныло). Ваше величество!.. Кристина. А что же Тотт? Штейнберг. Он такой странный, бедняга... Кристина. Что же он говорит? Может быть, он стесняется? Штейнберг. Нет, нисколько; он сказал, что не хочет. Кристина (гневно). Господи! Я никогда ничего подобного не слыхала!.. Он так и сказал, что не хочет? Штейнберг. А может быть, и не смеет. Кристина (несколько мягче, злорадно улыбаясь). Сходите еще раз! Можете пригрозить моей немилостью. Штейнберг идет и возвращается с Тоттом, который следует за ним неохотно. Кристина (вызывающе смотрит на Тотта, последний робко приближается). Вы боитесь? Тотт. Да. Кристина. Меня? Тотт. Да. Кристина (ласково). Разве маленькая Кристина так опасна? Тотт. Да. Кристина (так же ласково, но осторожно, из боязни, что Тотт может возмечтать о себе). Сильно сказано! Сегодня ночью вы играли в карты? Тотт. Да, ваше величество! Кристина. И проиграли тысячу дукатов? Позвольте мне их возместить! Тотт. Нет, ваше величество, на это я не согласен! Я не могу принять деньги от женщины! Кристина. Я не женщина! Тотт. Даже от королевы... Кристина. Я не по мужу королева; я сама, лично сама была провозглашена королем. Вы этого не помните? 302
Тотт. Только сейчас припоминаю!.. Кристина. Хочешь быть камергером твоего короля? Тотт. Я не понимаю причины такой неожиданной милости. Кристина бледнеет под наплывом страсти; не зная, как понять его многозначительные слова, молчит, боясь резко обнаружить свои чувства. Пауза. Тотт (пугается выражения лица Кристины). Если я прогневил ваше величество, то прошу снисхождения к несчастному потомку Вазов! Кристина (становится веселее) смотрит на Тотта более спокойно). Вазов? (Медленно отворачивается от Тотта,, как бы обдумывая, что говорить, но слова вырываются невольно.) Да, Тотт имеет право, может быть, больше, чем я, в нем течет кровь настоящих Вазов! (Быстро поворачивается к Tommy, как бы озаренная счастливой мыслью.) В таком случае мы родственники, а от родственников можно все принять! (Ласково протягивает ему руку; нежно.) Добро пожаловать к моему двору, Клаус Тотт! И нечего бояться маленькой Кристины. А л л е р т с (своим спутникам). Хороша маленькая — двадцать семь стукнуло... Ну, теперь Тотт попал в очередь! Виноторговец. А Тотту-то двадцать три. Крестьянин. Можно сказать: насилие над несовершеннолетним! Кристина (замечает, что Аллертс переговаривается со своими спутниками, поворачивается к ним лицом и говорит Tommy). Видите, как народ меня любит! Чего же вы боитесь? Тотт. Своего чувства! Кристина (нерасслышав). Чего? Шум за дверью налево. Кристина. Что за шум!.. Наверно, солдаты!.. Входят Аксель Оксеншерн, Карл Густав Врангель, Горн. Обоюдные приветствия. 303
Оксеншерн (с низким поклоном приближается к королеве, почтительно). Ваше величество! Благоволите простить... Кристина (непринужденно). Вас я прощаю, Оксеншерн, и вы это знаете. (Иронически.) Но генералам, по- моему, непростительно! Оксеншерн. Всему виною я, ваше величество! Важные сообщения... Кристина. Какие? Опять война? Оксеншерн. Нет, ваше величество, не война, а беспорядки... Разные тревожные слухи... Кристина. Не стоит обращать внимания! Оксеншерн. Но это слухи, имеющие основание. Кристина. Приветствую Густава Горна, доблестного помощника моего отца! Карла Густава Врангеля, нашего... Добро пожаловать, господа! Все группами поднимаются к гробнице Густава-Адольфа, кроме Де ла Гарди, Бурдло и Пиментелли, последние остаются на авансцене. Бурдло и Пиментелли тихо переговариваются, жестикулируя, потом идут налево с состраданием поглядывая на де ла Гарди. Кристина (снова выходит на авансцену и кричит наверх по направлению к левой кулисе). Дубен, пора начинать! (После ответа, неслышного публике.) Капельмейстер болен? (Ответ неслышен.) Тогда обойдемся без музыки! (К де ла Гарди.) Магнус, ты дуешься? Де ла Гарди. Мне грустно... Кристина. Может быть, у тебя траур? Д е л а Г а р ди. Да, и глубокий. Кристина. Может быть, ты получишь наследство? Д е л а Г а р ди. Нет, его получит Тотт! Кристина (злобно усмехаясь). Ты великолепен, Магнус! Ну скажи еще что-нибудь забавное... Здесь невыносимо скучно! Д е л а Г а р ди. В другой раз. Кристина. Почему не сегодня? Д е л а Г а р ди. Сегодня годовщина сражения! Кристина. Как? 304
Де л а Г а р ди. Так. Сегодня мы потеряли святого короля! Кристина (смеется, закрываясь платком). Магнус, Магнус, ты меня уморишь. (Оборачиваясь, кричит.) Опустите занавес! Занавес опускается и закрывает верхнюю часть церкви. Де л а Г а р ди. Не потушить ли нам, кстати, и свечи? Кристина. Стыдись! Ведь я же дожидалась генералов, теперь пускай они меня подождут. Де л а Г а р ди. А что случилось с музыкой? Дубену не хватило воздуха? Кристина (ударяя его веером). Магнус! Мария Элеонора (за занавесом). Кристина! Скоро ли мы начнем! Кристина. Что ж, дитя мое, начинайте! Де л а Га р ди. Как ты прекрасна сегодня! Кристина прикладывает палец к губам. Де л а Гарди. БеднягаТотт! Кристина. Ты дерзок, потому что... Де л а Гарди. Потому что?.. Кристина. Господи, что же они не начинают? Де л а Г а р ди. А долго будет продолжаться это представление? Кристина (полусерьезно). Ты кончишь плохо! Де л а Гарди. Я уже почти кончился!.. (С порывом чувства.) Когда ты начала изменять мне и я должен был присутствовать при твоем падении, я потерял веру во все! Кристина (с чувством). Ты меня любил? Де л а Г а р ди. И ты спрашиваешь? Тотт (за занавесом). Ваше величество! Кристина (топает ногой). Начинайте же, черт возьми (Де ла Гарди.) Фу! Банер... Мой действительно великий отец всегда служил им средством для удовлетворения их мелкого тщеславия. Такой простой, гуманный, скромный, каким он был при жизни, он повернулся бы 305
в своем фобу, если б видел, что здесь совершается. Но он далек от всего этого... очень далек! Как хотела бы я быть на его месте! Де ла Г а р ди (с искренним чувством). Бедная Кристина. Тебе несвойственна обстановка, в которой ты принуждена существовать! Кристина. Да, мне тяжело! (Меняя тон.) А иногда бывает интересно! (По-детски.) Иногда даже весело! Де л а Г а р ди. Играть в куклы? Кристина. Вот именно! В большие куклы! Де л а Гарди. Будь осторожней — цареубийца там, за занавесом! Кристина. Меня не убьют! Меня все любят! Де ла Гарди (смущенно). Знаешь ли, Карл Первый говорил как раз то же самое! Кристина (мрачно). Разве? Де л а Г а р ди. «Я любим всеми», — говорил он, и был обезглавлен... Кристина. Представь, в иные минуты мне хочется сделаться Кромвелем... и обезглавить себя! Де л а Г а р ди. Могу себе представить... в иные минуты я готов удавиться! Кристина (усмехаясь). Шутник, вечный шутник! (Мягко, но решительно). Теперь иди! Де ла Гарди смотрит вопросительно. Кристина. Иди же! Де ла Гарди смотрит вопросительно и мрачно. Кристина. Иди, я тебя потом позову! Де л а Га р ди. Ты мной играла? Кристина. Да! Отчего бы мне тобою и не играть? Дела Гарди. До сих пор еще никто из де ла Гарди не позволял собою играть безнаказанно! Кристина (гневно). Ты, кажется, угрожаешь королеве? Де л а Г а р ди. Да... Отчего бы мне и не угрожать? Кристина. Убирайся вон из города, сади безвыездно в своем поместье, а если посмеешь показаться мне на глаза, то помни, что в Финляндии существуют крепости! 306
Де ла Гарди (поражен). Серьезно или в шутку? Кристина (поворачивается к нему спиной). Совершенно серьезно! Честное слово! Слово женщины! Де ла Гарди идет налево. Курьер (приближается к де ла Гарди, склоняется перед ним на колени и подает письмо). Графу де ла Гарди от принца Карла Густава! Кристина останавливается и прислушивается. Де ла Гарди (разрывает большой конверт, из него выпадает маленький; торопливо просматривает). Ваше величество! Кристина (взволнованно). Граф?! Де ла Гарди (подает ей маленький конверт). Королеве от принца Карла Густава. Кристина (быстро схватывает письмо, с презрением). Через Де ла Гарди! Очень вежливо! Де ла Гарди (читая свое письмо). О боже! Кристина (читает и содрогается). Мне страшно! Д е л а Г а р ди. Кто бы это мог написать? Кристина. Это не люди, а какие-то дьяволы! Де ла Г а р ди. Кинжал и яд! Кристина. Что написано в вашем письме? Де ла Гарди (сдержанно). То же, что и в вашем, ваше величество! Кристина (смотря на де ла Гарди с ненавистью и со страхом). Магнус! Будь моим другом! Д е л а Г а р ди. Может ли быть другом отвергнутый любовник? Кристина. Ты не смеешь так выражаться! Я не терплю грубых слов! Д е л а Га р ди Ты не терпишь грубых слов! А грубые поступки? Кристина. Ты догадываешься, кто доносчик? Де л а Г а р ди. Мессениусы — или отец, или сын, а может быть, и оба вместе. Кристина. Это ужасно! Мне точно положили клеймо на душу! 307
Де л а Г а р ди. Это обычно в крепостях Финляндии! Кристина. Не будь злопамятен, Магнус! Помоги мне! Де л а Тар ди. Помочь тебе втоптать себя в грязь! Кристина (взволнованно). Посоветуй, что мне делать... Или я пойду к Оксеншерну. Де л а Г а р ди. Иди к Оксеншерну, только не сегодня! Иди к Оксеншерну, но прежде чем выслушаешь его, не давай ему читать этот пасквиль. Да... вот что: не доверяйся никому!.. Кристина. Магнус, ты не веришь в любовь народа ко мне? Де л а Гарди. Ты — дитя! Кристина. Сейчас — пожалуй! И потому я пойду к моей матери... Уходит за занавес. Де ла Гарди. Советую тебе сходить также к могиле твоего отца... Не мешает иногда подумать и о добрых! Кристина возвращается снова. Кристина. Что я им сделала? За что они все меня ненавидят? Д е л а Га р ди. Ты играла людьми, как куклами! Кристина (удивленно). Разве? Де л а Тар ди. Бессознательно! Ты сама не знаешь, что творишь! Кристина. А ты славный, Магнус! Де ла Гарди. С маленькой Кристиной я всегда такой, но с большой испорченной Кристиной я сам становлюсь гадким! Кристина. Подумай только! Я должна обращаться к Оксеншерну! Де л а Тар ди. Это следовало бы сделать раньше — он умнее всех и лучше всех! Кристина. Бурдлоумнее, независимее! Он носится, как вихрь, через поля и леса, а Оксеншерн стоит, как аист перед мышиной норой. Де ла Гарди. Разве Бурдло так велик? 308
Кристина. Духом — да!.. Я не хочу о нем говорить с тобою, потому что ты его не понимаешь... но если хочешь быть моим другом, старайся быть похожим на Бурдло! Де л а Гарди. Попробую! Кристина (замечает Аллертса, хозяина гостиницы и крестьянина, с любопытством наблюдающих за нею). Магнус!.. Теперь мне кажется, что они все меня ненавидят... Д е л а Г а р ди. Иди к своей матери! Кристина (по-детски). Совета у нее для меня, конечно, не найдется, но зато найдется то, чего мне больше всего недостает... Д е л а Г а р ди. Что же это? Может быть, сердце? Кристина. Да! Она направляется к занавесу. Уайтлук появляется из-за занавеса с застывшей усмешкой на губах, под впечатлением веселых разговоров наверху. Кристина вздрагивает, потом поднимается. Аллертс. Цареубийца! Занавес. ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Счетная палата. По стенам полки: на них фолианты в голубых переплетах с желтым обрезом; рядом актовые бумаги в серых свертках, скрепленных бечевками. На заднем плане маленькая дверь во внутренние комнаты. Двери направо и налево. Аксель Оксеншерн сидит за большим письменным столом; напротив Магнус де ла Г а р ди. Оксеншерн (пишет). Сейчас я кончу! Гарди. Не спешите! Оксеншерн (про себя). Шестьдесят пять... семьдесят... Позвольте!.. Да! Вот вам ввод во владение Эколь- зундом — подарок королевы, он несколько запоздал, так как вас постигла опала. Ведь вы все еще в опале, де ла Гарди? 309
Гарди. Да, и такой безжалостной, какая возможна только под властью Кристины. Оксеншерн. Выражайтесь с почтением о королеве! Гарди. Простите меня, Оксеншерн. Но ведь государство близится к гибели... Оксеншерн. Перестаньте! Гарди. Позвольте: я член риксдага и не менее вас предан отечеству. Оксеншерн смотрит на него с удивлением. Гарди. Знаете ли вы, что именно содержит в себе пасквиль Мессениуса? Оксеншерн. Нет! А вы? Гарди. Нет! Оксеншерн. Вы догадываетесь? Гарди. Если бы и догадывался, то не сказал бы. Оксеншерн (грустно). Де ла Гарди!.. Ведь вы государственный казначей, а знаете ли вы, в каком положении государство? Гарди. Этого, я думаю, никто не в состоянии выяснить. Оксеншерн. Мне это теперь ясно. Целый год я подводил счета... вот посмотрите... Гарди. Ну и что же? Оксеншерн (подымается, подавленный, и ходит взад и вперед). Положение печальное! Гарди. Прекратим этот разговор! Оксеншерн (ломает руки в борьбе с самим собой). Де ла Гарди, вы знаете, я всегда питал благоговение к памяти моего великого короля и его наследницы. Но родина для меня — выше всего!.. Гарди. Перестаньте, Оксеншерн, иначе вы раскаетесь! Оксеншерн. Что делать, я должен говорить! Гарди. Молчите. Стены имеют уши, и испанские башмаки ступают еле слышно. Оксеншерн (останавливается и всматривается в Гарди). Вы говорите — испанские? (Поспешно.) Вы знаете Пиментелли? 310
Гарди. Да! Оксеншерн. Что это за человек? Гарди. Обыкновенный испанский иезуит и, кроме того, фаворит королевы. Оксеншерн. Иезуит! Боже, пощади нас! (Пауза.) Не знаете ли вы, Гарди... нет, не могу... как трудно шпионить и злословить... Устарела моя политика... (Пауза.) Правда ли, что придворный портной Хольм будет произведен в дворянство и станет камергером? Гарди. Правда. Оксеншерн. Боже мой! Пауза. Гарди. А молодой Тотт будет членом государственного совета. Окссеншерн. Подпоручик Тотт? Ведь ему двадцать три года! Гарди. Что же — он фаворит! Оксеншерн (медля). Что такое фаворит, что подразумевается под этим словом? Оно вечно всюду преследуете вас... Гарди. Фаворит — это любимец, ему жертвуют всем! Оксеншерн. Мне лучше было бы лежать в гробу, чем... (Пауза.) Правда ли?.. Господи, прости мне, правда ли, что королева бывает на католической мессе у французского посланника?.. Гарди. И творит крестное знамение? Да! Это знает весь город. Оксеншерн (вне себя). Боже, зачем я живу? Магнус, ради бога дайте мне высказаться... (Пауза.) Мое благоговение, мое уважение, моя верность по отношению к королевскому дому, все, что когда-то я высоко ценил, — я должен теперь выкинуть за борт. Я притворялся слепым из чувства благоговения; из чувства уважения — делался глухим; наконец, желая быть верноподанным — лгал. Я трусом стал, я стал низкопоклонником, я окружил почетом ничтожество, я начал презирать сам себя. (Пауза.) Государством управляет глупая женщина. Счетные книги в таком виде, как будто они велись неразумным 311
ребенком. Собственность короля роздана чужеземцам; даются балеты, стоящие тридцать тысяч за вечер; армия существует только на бумаге, а флот гниет в бездействии; собрание государственных чинов третируют, как палату общин, государственный совет пополняется подпоручиками; церковь при дворе — коллегия иезуитов; королевский замок превращен в дом терпимости! Пауза. Гарди. Итак, перемены неизбежны. Оксеншерн. Да. Пауза. Гарди. Сословия хотели выдать королеву замуж? Оксеншерн. За Пфальцграфа Карла Густава, но нам это нежелательно. Гарди. Так. Оксеншерн. Карл Густав — воин и будет вести войны, но он не политик, способный управлять государством. Кроме того, мы не желаем никого из династии Пфальцеров, раз у нас имеются потомки... Гарди. Потомки Вазы? Оксеншерн. Да, в Польше! Гарди. Верно... Но у Карла Густава много друзей! Оксеншерн. Врагов у него больше! Гарди. Какая-то партия хочет ограничить королевскую власть и тем улучшить положение дел. Оксеншерн. Я член этой партии. Гарди (радостно, удивленно). И Кромвель также! Оксеншерн. Да, и Кромвель... Вы знаете его? Гарди. Нет, очень мало... Говорят, он обезглавил короля. Оксеншерн (становится сумрачным и сдержанным). Да... Это нельзя назвать его лучшим поступком. (Пауза.) Представьте себе, де ла Гарди, те пять миллионов, что мы получили после Вестфальского мира, — пропали. Гарди. Пропали? Оксеншерн. Украдены! Гарди. Кем? Шум в дверях направо. Оксеншерн (смотря направо). Ее величество! 312
Оба встают. Кристина в амазонке; отвечает наклонением головы. Сперва внимательно изучает лицо Гарди, как бы ища разъяснения, затем глаза ее встречаются глазами Оксеншерна. Гарди подает ей стул. Кристина (садится). Садитесь, Оксеншерн. Оксеншерн (садится). Ваше величество!.. Кристина (после паузы). Я пришла по поводу письма Мессениуса. Знакомо оно вам? Оксеншерн. Не его содержание. Кристина (вынимает письмо). Тогда я прочту вам кое-какие выдержки... Прочесть его полностью значило бы слишком унизить себя, да и вас, канцлер. Оксеншерн наклоняет голову. Кристина. Автор — если только можно его так назвать — говорит — начнем хоть с этого — говорит, что королева — дура и не имеет ни малейшего представления о том, как надо управлять государством. Оксеншерн оглядывается, словно желая обнаружить предателя. Кристина (хладнокровно). Далее: государственные деньги, конечно, бросаются иностранцам, затем даются балеты, по двадцать тысяч в вечер... собственно говоря — по тридцать, но это все равно... вы поняли? Оксеншерн (с суровым выражением лица). Да, понял. Кристина. Потом что-то о коллегии иезуитов, о палате общин и подпоручиках... Оксеншерн смотрит на Гарди, он поражен. Кристина. Затем дело идет о вас, Оксеншерн... Автор утверждает, что вы злоумышляете против Карла Густава как престолонаследника. Я бы охотно пощадила вас, Оксеншерн, но по смыслу письма ни одно средство не останется не использованным вами, даже яд. Оксеншерн в волнении. Кристина. Настоящий яд... и приготовлен он будет в одном из замков в окрестностях Стокгольма. Как вы думаете, чей это замок? Оксеншерн молчит. 313
Кристина. Но оставим это. Однако среди всей этой низкой клеветы есть один пункт, внушающий серьезные опасения. А именно: какая-то партия, любящая Кромвеля более, нежели Стюартов, поставила себе целью всеми средствами ограничить королевскую власть... (Отрезая как ножом.) Вы поняли? Оксеншерн с ледяным спокойствием наклоняет голову. Кристина. Это главный пункт; другие — более нелепые — я обхожу молчанием. Что скажете вы об этом злостном письме, Оксеншерн? Пауза. Оксеншерн. Я, пожалуй, не придал бы этому письму ни малейшего значения; но оно отражает, несмотря на ложь и явные преувеличения, мнения, последнее время сильно распространившиеся в обществе... Да, должен сознаться, я только что (взгляд на Гарди) слышал нечто подобное. Ваше величество, этот пасквиль не так безвреден; на него не следует смотреть сквозь пальцы!. Кристина (двусмысленно-выжидательно). Да, я того же мнения. И потому я и отдала приказание обоих Мес- сениусов арестовать. Оксеншерн. Уже? Кристина (нападая). Разве вы не находите, что дело не терпит отлагательства? (Слабее.) И вот теперь, когда начнется следствие, я надеюсь, откроют и тех, кто являлся распространителями подобных мнений; тех, чьи мысли отразил клеветник в своем письме. Я надеюсь также, что это следствие (устремляет взор на Оксеншерна, который сидит, готовый парировать и нападать) разъяснит нам и другие, еще более важные вопросы... (Вытягивает шею и шипит.) И особенно один вопрос, Оксеншерн, очень близко касающий лично меня! Оксеншерн (спокойно и вполне уверенно). Не о пяти ли миллионах? Кристина бледнеет, вдыхает жадно воздух и остается стоять с вытянутой шеей. Оксеншерн не спускает с нее глаз. Кристина (медленно опускает голову и съеживается). Какие пять миллионов? 314
Оксеншерн. Украденные! Пауза. Кристина (медленно). Что это за деньги? Оксеншерн (подымается). Шведская контрибуция по Вестфальскому миру! Я сейчас покажу документы. Уходит в маленькую дверь. Кристина (вскакивает, схватывает руки Гарди и прижимает их к своей груди). Магнус, во имя Иисуса, затуши процесс! Гарди. Слишком поздно! Кристина. Помоги мне! Гарди. Ты вздумала подразнить льва. Кристина (ударяя себя хлыстиком). Ах, когда же я вырвусь из его когтей! Гарди. Ведь не он первый начал царапаться! Кристина. И зачем только потревожила я это осиное гнездо?! Помоги мне, Магнус! Гарди. Ползи на коленях ко Кресту! Кристина. Мне? Ползти на коленях!!? Гарди. Это наш долг! Кристина. Ладно, пусть так! Но я отомщу потом! Гарди. Это нам не ново. Кристина оставляет хлыст и меняет выражение лица. Оксеншерн возвращается с бумагами. Кристина (кокетливо и дружелюбно ударяет Оксен- шерна по руке). Спасибо, друг мой, я верю Акселю Оксен- шерну на слово; Кристине документы не нужны. Оксеншерн остается холодным. Кристина. Ну и сердит же старина! Помнишь, бывало, за уроками истории, как ты таскал меня за волосы?! (Берет его руку и кладет ее себе на голову.) Ну приласкай же меня немножко, ведь я так избалована... а у меня нет отца... нет матери! Оксеншерн (наполовину холодно). Дитя мое, будь так же правдива, как ты хороша, и все будут и любить и уважать тебя. 315
Кристина (подавляя обиду). Спасибо, канцлер! Не затягивай процесса, и пусть все эти неприятные истории поскорее забудутся. Оксеншерн. Могу ли я попросить у вашего величества письмо? Кристина (непринужденно). Да, как только я получу с него копию. (Вынимает часы.) Теперь я должна идти. Прощайте. (Поворачивается.) Да, скажите, в Польше есть Вазы? Гарди. Как же, потомки Сигизмунда! Кристина. Но ведь они католики? Гарди. Они могут быть обращены! Кристина (насмешливо). Да, ты прав... Ищите себе Вазов, а я найду кое-кого получше! До свидания! Уходит. Оксеншерн. Кошка! Настоящая кошка!.. Грустно слишком долго жить, де ла Гарди, и быть свидетелем, как все прекрасное становится безобразным, все доброе — злым. Гарди. Ну а анонимное письмо? Оксеншерн. Должен сознаться, я и сам был удивлен. Все это пустая болтовня, и автор повторяет ее в своем письме. Гарди. Я такого же мнения. И теперь мы их приговорим к казни. Оксеншерн. Как жестока жизнь! Но этому надо положить конец. Гарди. Устранить ее мы не можем, но можем заставить ее отречься! Оксеншерн. Разве это возможно? Гарди. Да, это возможно! Оксеншерн. Пойдем сюда и поговорим. Гарди. Там кто-нибудь есть? Оксеншерн. Да, конечно. Гарди. Кто же? Оксеншерн. Пойдемте и увидите! Гарди (заглядывая в комнату). Купец Аллертс! Оксеншерн. Вы его знаете? Гарди. У него есть дочь... 316
Оксеншерн. Ay дочери есть сын... Гарди. Отец которого — Карл Густав. Оксеншерн. Да! ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ В глубине сцены роскошный салон. Налево, отделенные китайскими ширмами, две софы и несколько стульев, сгруппированных вокруг большого стола. Направо громадный шкаф орехового дерева в голландском стиле. Часть авансцены представляет вход или галерею. В мастерской направо, наискось, продолговатое низкое окно, по обыкновению шестистворчатое. Перед окном большой рабочий стол, за которым помещаются шесть подмастерьев; все они сидят, поджав под себя ноги, и шьют роскошные костюмы. Рядом с ними один подмастерье кроит, другой гладит, третий примеряет на манекен костюм Пандоры. 1-й подмастерье (выглядывая в окно). Кажется, толпа собирается! 2-й подмастерье. Лучше не смотреть! 3-й подмастерье. Почему же? 2-й подмастерье. Еще задавят!.. Гладильщик. Молчите, вы! Примерщик. Их будут судить дворцовым судом? Гладильщик. Мессениусов? Да! Разве ты не знаешь? 1-й подмастерье. Много народу будет на суде! 2-й подмастерье. А свидетели! Гладильщик. Ну, делайте свое дело! Гладильщик и примерщик уходят в глубину сцены. Примерщик (гладильщику). Вот проклятый процесс! Точно невод: потянешь за веревочку, попадет сколько хочешь и мелкой и крупной рыбы. Поверишь ли, нет почти ни одного высокопоставленного лица, которое не было бы в нем замешано... Ни единого, начиная с самого высшего до самого низшего. Гладильщик. С самого высшего. Примерщик. Ну да!.. И все друг друга подозревают... Все! 317
Гладильщик. А...А самое высокопоставленное? Примерщик (входя в глубину сцены). Та боится! Закройщик. Осторожнее, как можно осторожнее! Примерщик. А нам-то чего бояться? Все могут попасть в немилость, всех могут вышвырнуть за борт, только не нас. Мы им необходимы; сам канцлер называет нас советом десяти неприкосновенных... А Хольм-то, хозяин-то наш... Знаете, ведь он скоро сделается дворянином! Закройщик. Дворянином? А что же с нами-то будет? Примерщик. Сами мастерами будем!.. Гладильщик. А все-таки молодцы эти Мессени- усы!.. Всем, всем пожертвовать! Закройщик. Это развяжет языки... Тише... Хольм! Все возвращаются к своим занятиям. Кристина (входит в традиционной амазонке с мечом и цепью Иоаннитского ордена; юбка подколота сбоку. Выражение лица испуганное). Хольм! Хольм (умеренно вежливо). Ваше величество! Кристина. Ты можешь дать мне тридцать тысяч талеров? Хольм. Конечно да! Кристина. Никогда еще ты мне не отказывал, мой честный Хольм!.. Видишь ли, мне необходимо устроить балет, чтобы прекратить в народе толки об этом проклятом процессе... Хольм. Да, проклятом! Проклят тот, кто его начал! Кристина (вздрагивая). А что говорят в городе? Хольм. Много болтают! Кристина. Возбуждены против меня? Хольм указывает на подмастерьев. Кристина. Эти-то? Эти меня любят! Хольм. Ваше величество! Артель за артелью портных прошли со знаменами за город, так как сегодня их праздник; эти же не имеют праздника! 318
Кристина. Пустяки! (Выходит на авансцену и слегка кивает подмастерьям.) Здравствуйте, господа! Подмастерья прислушиваются, оборачиваются и холодно смотрят на королеву. Кристина (уныло возвращается к Хольму). Мне что- то не нравятся сегодня их глаза! Хольм. Ваше величество, сделайте им сегодня праздник, и глаза их станут прекрасными... Такими же прекрасными, как ваши. Кристина (подавляет гнев и отвращение). Я не могу сегодня сделать им праздник. Балет должен состояться, и как можно скорее! Хольм. Нельзя забывать о малых; много малых составляют одного большого! Кристина. Я не забываю о них, Хольм, я их просто презираю! Хольм. Ай, ай, ай!.. Кристина. Как сидит на мне платье? Хольм (ощупывает швы). При такой фигуре... Кристина (сдерживая негодование по поводу грубого комплимента). Готов костюм Пандоры? Хольм. На мольберте, как говорит придворный художник. Кристина (подходит и разглядывает надетый на манекен костюм Пандоры). Да, много обещает! (Уходит в глубину сцены. Нервно.) Сейчас будут собираться; пригласи их сесть... (Снаружи доносятся крики «ура». Вздрагивает.) Что это такое? Хольм. Это «малые»! Кристина (пробуя шутить). Дети? Хольм. Нет, ваше величество, это не дети. Кристина. Хольм, из всех, кому я помогала выбраться из тьмы на свет, найдется ли у меня хоть один Друг?.. Хольм. Один-единственный... Кристина. Кто он? Хольм. Если исключить мою скромную особу, которой более подходит название раба, чем друга, то это Штейнберг. 319
Кристина (несколько пренебрежительно). Штейнберг, который так дорожит своим фон Штейнберг? Хольм. Это его единственная маленькая слабость, но зато добрый простодушный Штейнберг готов пожертвовать жизнью за свою королеву, не ожидая за это никакой награды. Кристина (задумчиво). Ты думаешь? (Пауза.) Хольм! Как я устала от всей этой комедии! Хольм молчит. Кристина (как будто про себя). Пусть это будет последний акт... (Пауза.) Ты знаешь купца Аллертса? Хольм. Да. Кристина. У Штейнберга с ним какая-то тайна. Ты что-нибудь знаешь? Хольм. Нет. Кристина. Постарайся узнать! Хольм. С тех пор как начался этот процесс, люди стали скрытны и подозрительны... А вот и Штейнберг! Кристина (лицо ее принимаете новое выражение. Она идет навстречу Штейнбергу). Привет вам, мой добрый Штейнберг! Шт е й н б е р г преклоняет колено. Кристина (мягко). Зачем это?.. Встаньте. Ведь вы когда-то спасли мне жизнь! Штейнберг. Если бы я мог отдать свою за ваше величество... Кристина. Мне довольно того, что я уверена в вашем расположении, мой милый Штейнберг... Откуда вы? Штейнберг. Из дворцового суда, ваше величество. Кристина (испуганно). И вы слушали... Штейнберг. Да, я слушал. Кристина (боязливо, но мучимая любопытством). Идите сюда! Уходит налево. Штейнберг следует за ней. Тотт (входит справа; озираясь, обращается к Хольму). Не может ли хозяин на некоторое время удалиться? 320
Хольм сначала оглядывает Т о т т а, потом уходит в глубину сцены налево. Гарди (входя справа). Ну! посидим! Тотт (указывая на стул). Здесь. Гарди. Пожалуй, и здесь. (Садятся.) Теперь для тебя взошло солнце, Тотт... Вокруг тебя — сияние! Тотт. Разве это так заметно? Гарди. От людей, которые любят, исходит свет, и вблизи их всем становится тепло. Ты счастлив, Тотт? Тотт. Самое большое счастье всегда отравляется предчувствием его конца. Гарди. Почему же конца? Тотт. Почему?.. Я не раз любил и прежде... Но когда наступал разрыв, я имел обыкновение сам низвергать своего идола, смешивать его с грязью, и делу конец. Таким образом я оплакивал событие не более двух недель. Гарди. Это, кажется, единственный случай, когда мужчине позволительно плакать. Тотт. Но тут слезы не помогут. На этот раз мое чувство так высоко и свято, что порви она со мной — я не вынесу. Гарди. Бедный Тотт! Тотт. Знаешь, я почему-то уже заранее страдаю. Не могут ли философы объяснить, почему любовь приносить самые глубокие страдания? Я наблюдал за Иога- ном Банером, когда он был влюблен. Герой превратился в ребенка; с полдюжины носовых платков насквозь смачивал слезами. А самое главное, что все смеются над этими страданиями. Магнус, по-твоему, она играет мной? Гарди. Может ли женщина не играть? Игра в любовь — та же игра. Тотт. Но играть Небом и адом — опасно. Гарди. Случается, что умирают. Тотт. Я влюблен в нее, как мальчик, преклоняюсь перед ней как перед высшим существом и считаю ее моей первой любовью. Гарди. Ты считаешь ее высшим существом? Тотт. Да, именно. Разве ты не замечаешь, что она точно парит над жизнью, что все обыденное в ее глазах совершенно ничтожно. Самую корону она может 321
растоптать ногами. Я убежден, что в один прекрасный день это так и случится. Гарди (насторожившись). Ты думаешь? Т о т т. Я думаю, что эта орлица — дитя воздуха, и потому ей тяжело дышится здесь, на земле... Если б я мог последовать за ней! Гарди. Но ведь она никогда ни над чем не задумывается, ничего не желает, ни к чему не стремится. Т о т т. Потому что она ничем не хочет быть связана. Гарди. У нее не существует никаких определенных взглядов. Т о т т. Зачем ей они? Все эти определенные взгляды через каких-нибудь десять лет становятся устаревшими. Она же вечно юная, вечно новая! Гарди. Боже! Как он любит! Т о т т. Да, люблю! Гарди. У нее нет недостатков? Т о т т. Нет, потому что свойства ее натуры не исчерпываются мещанскими понятиями достоинств и недостатков. Гарди. Замечал ты постоянные перемены ее лица? Т о т т. У портного Хольма и всей ему подобной челяди по одному лицу — у Кристины их легион, потому что душа ее способна вместить целый мир. Гарди. Ну пускай хоть сотню миров! То тт. Только я могу вполне оценить ее красоту, только я вижу настоящую Кристину, потому что люблю ее, — от вас же многое ускользает. Гарди. Да, Тотт умеет любить, хоть и причислял себя к женоненавистникам. Тотт. Я и остался женоненавистником, но Кристина не похожа на других женщин. Как тебе известно, она сама женоненавистница. Так что мы и в этом сходимся. Гарди. Берегись этого мнимого женоненавистничества; быть может, это не что иное, как ловушка. Королева входит под впечатлением дружеской беседы с добродушным Штейнбергом, в руках ее письмо. Тотт и Гарди встают. Кристина в задумчивости делает Тотту знак рукой, чтобы он удалился. Тотт злобно смотрит на Гарди и медлит. Кристина повторяет свой жест. Тотт удаляется. 322
Гарди, (торжествует, предполагая, что Тотт попал в немилость). Уже? Кристина, сдерживая улыбку, делает строгие глаза. Она рвет письмо и бросает на пол. Гарди (смелее). Отставка?! Кристина садится, приглашает сесть Гарди, кладет между собой и им меч и с загадочным выражением в лице смотрит на Гарди. Гарди. Между нами!.. Кристина продолжает смотреть на него пристально и странно. Гарди, как бы в рассеянности вынимает из кармана футляр и вертит его в руках. Кристина. Что это у тебя в руках? Гарди. Взятка! Кристина. Жене! Пластырь домашнего мира! За что? Гарди. За разврат и непокорность, понятно. Кристина. Вы хотите ее подкупить? Зачем же было жениться? Гарди. Тебе, вероятно, лучше, чем кому-либо, известно, зачем ты женила меня на Марии Евфросинии. Кристина. Слушай, Магнус, не продашь ли ты мне Экользунд? Гарди. Я только что введен во владение. Кристина. Ну так что же? Гарди. Карл Густав покупает? Кристина. Нет! Да не все ли тебе равно! Сколько ты хочешь за него? Гарди. Я не желаю его продавать! Кристина (мужским голосом, громко и властно). Своему королю? Гарди. Королеве! Кристина (берется за меч). Ты непременно хочешь напомнить мне, что я женщина? Гарди. А разве это плохо? Кристина (скандируя). Для меня, да! А знаешь ли, как бы мне хотелось когда-нибудь помериться с тобой силами в открытом поле; я бы доказала тебе, что ни в каком отношении не слабее тебя. 323
Гарди. Ты предлагаешь мне поединок?.. Кристина (молчит, как бы внезапно погруженная в свои собственные мысли, чему-то улыбается, потом лицо ее принимает совершенно другое выражение). Желаешь семьдесят тысяч таллеров за Экользунд? Гарди. Смотря по тому, кто будет наследником. Может быть, это уже известно? Кристина в смущении закусывает губы и опускает голову. Молчание. Гарди. Прости, но ты сама напрашиваешься на оскорбление. Кристина. Разве оскорблять так приятно? Гарди. Оскорбить идола приятно, но оскорбить женщину, которую когда-то любил... О, как это больно! Но одна боль уменьшает другую. Кристина. Все говорят о боли разлуки. Почему же я не чувствую? Прекрасно снова быть свободной! Гарди. Снова?!. Подожди, когда-нибудь и ты почувствуешь... Это случится непременно, как случается со всеми, кто играет силами природы, ее творческими силами, источники которых питают глубокие корни древа жизни. Кристина. Каким же это образом? Гарди. Ты играешь любовью, а разве ты не знаешь, что такое любовь? Кристина. Конечно игра, и игра несерьезная. (Скандируя.) Но кто начинает игру, тот и должен терпеть ее последствия... (Резко меняя тон.) Теперь можешь уходить! Прощай!.. Позови Тотта! Гарди встает, но не уходит. Кристина (настойчиво подчеркивает). Камергера Тотта! Гарди не уходит. Кристина (еще громче и настойчивее). Государственного советника Тотта! Гарди. Государственного советника? Кристина. Может быть, теперь ты согласен продать мне Эскользунд? 324
Гарди. Да, теперь я согласен... Но теперь он стоит дороже. Кристина. Сколько же? Гарди, (дерзко). Пять миллионов! Кристина (вздрагивает, потом овладевает собой и говорит глухо). Магнус!.. Окажи мне услугу... Гарди. Дорогая кузина, я всегда готов для тебя на всевозможные услуги, за исключением унизительных. Кристина. В этой нет ничего унизительного для тебя! Пойди в государственный совет и послушай следствие. Гарди. Хорошо... Я это сделаю! Только может ли это помочь? Кристина (жалобно). Ты считаешь, что мне уже ничто не поможет? Гарди (ласково). Маленькая Кристина! Бедная маленькая Кристина! Она стоит перед судом, и ее обвиняют!.. Кристина. Как глупо — делать глупости! Гарди. Да, несомненно! Кому же это и знать, как не мне, когда я теперь обращен в прах благодаря моей — прости за выражение — глупости. Кристина (с болью). Зачем ты всегда хочешь доказать мне свое превосходство? Гарди. Нужно мне его доказывать? Кристина (гневно взглядывает на Гарди). Стыдись!.. Гарди. Чтобы выпутаться из всей этой тины, тебе остается один способ. Кристина. Говори, какой? Гарди. Отречься от престола! Кристина. Я не расслышала! Гарди. Отречься от престола... Молчание. Кристина (делая вид, что не слышала). Позови Тотта! Гарди (холодно). Нет! Ты можешь сделать это сама. Уходит. Кристина одна. Стоит в нерешимости, потом делает кислую гримасу. Входит камергер. Камергер. Его королевское высочество принц Карл Густав. 325
Кристина (лицо ее принимает веселое, открытое выражение. Она идет навстречу Карлу Густаву. Приветливо.) Добро пожаловать! Камергер уходит. Карл Густав — толстое, лоснящееся лицо; добродушен, но не лишен некоторого военного достоинства. Падает на колено, потом встает и обмахивает пыль с одежды. Кристина (подает ему одну руку, другой треплет его за подбородок). Здравствуй, милый Карл!.. Вечно небрит! вечно в страхе за свой костюм!.. Впрочем, так надо! (Треплет его за подбородок.) И двойной подбородок! Но почему ты не побреешься? Иди сюда, мой поросенок! и садись! Карл Густав (выпрямляется по-петушиному; добродушно). Дорогая кузина, день и ночь я ехал сюда из Эланда, чтобы сказать тебе, что я совершенно ни при чем в этом проклятом процессе! Кристина (хмурится). Я это и без тебя знала... Нам есть о чем побеседовать кроме этого... Садись! Молчание. Карл Густав приготовляется к серьезному разговору. Кристина. Я спешу и потому приступаю прямо к делу. Ты хорошо знаком с финансовой частью? Карл Густав. Знаком немножко! Кристина. Слушай... Нельзя ли как-нибудь занять денег?.. Ну вот, стоит мне заговорить о деньгах, ты смеешься! Ты скуп, Карл! Карл Густав. У меня ничего нет; не над чем скупиться, мой милый маленький друг! Кристина. Неужели же нет даже городских обли... облигаций? — кажется, так это называется? Карл Густав. Облигаций? (Растягивает слово и смеется.) Ах ты крошка! (Скорее.) Но ведь это же государственный заем! Кристина. А разве властитель страны не имеет права... на такие операции? Карл Густав. Нет, дорогое дитя, это зависит от риксдага и совета. Кристина (прикладывая палец к губам). Так, так. (Молчание.) Подумаешь, сколько инстанций из-за таких пустяков! 326
Карл Густав (смеется). Да, моя дорогая, это наша обязанность по отношению к народу. От этого зависит порядок в стране. Да тебе самой приходилось подписывать сотню таких бумаг. Кристина. Разве? (Меняет тон.) Это такие бумаги со штемпелями? Они похожи на деньги? С желтыми и голубыми полосками на изнанке? Карл Густав (улыбаясь; несколько самодовольно). Все бумаги, которые ты подписываешь, такого вида... Но, ангел мой... знаешь ли, остерегайся перед посторонними людьми выдавать свое невежество и легкомыслие по отношению к делам государства. Кристина (сконфуженно). А что такое налог? Карл Густав. Позволь мне тебя перебить, Кристина: скажи откровенно — сколько? Кристина (смотря вниз). Много, много! Карл Густав. Сколько же? Кристина. А как ты думаешь? Карл Густав. Миллионы? Кристина (слабым голосом). Да! Карл Густав (испуганно). Сколько же? Кристина молчит. Гробовое молчание. Карл Густав (растроганно и грустно). О Господи Боже мой! Что ты наделала, мое бедное дитя?! Все же — не пять? Кристина (по-детски). Пять?! Нет, кажется, не пять, а три или семь... Карл Густав (встает; с нежностью наклоняется над Кристиной и шепчет ей на ухо). Уж не шутит ли Кристина? Кристина (холодно). Я никогда не шучу! У меня нет привычки шутить! Садись на свое место! Пауза. Карл Густав смотрит на нее долгим взглядом. Кристина (на минуту задумывается, потом принимает товарищеский тон). Послушай, Карл, ты должен достать мне семьдесят тысяч крон. Карл Густав. Но я не могу. Кристина. Тогда ты должен за меня поручиться. 327
Карл Густав. ОпятьЭскользунд?! Кристина. Да! Карл Густав. Я уже раз заплатил... еще раз платить? Кристина. Да! Разве корона этого не стоит? Карл Густав (насторожившись). Так вот как... Кристина (протягивает руку; лукаво). Ну давай! Карл Густав. Корона в твоих руках. А что же я тебе дам, когда у меня ничего нет? Кристина (не отнимая руки). Ну! Сюда! Карл Густав (хватает ее руку и целует). Кристина, ты позволишь мне сказать тебе несколько слов? Только не перебивай и не смейся! Кристина. Зависит от того, что ты скажешь. Карл Густав (просто, с чувством). Я явился, чтобы выслушать твой ультиматум!.. Да; я не хочу напоминать тебе наши юношеские обеты — все это, конечно, пустяки и болтовня. Но теперь, когда мы стали более опытны, имеем собственные взгляды на жизнь, ты не можешь не согласиться, что как мое, так и твое положение — невозможны. Ты обещала мне корону в случае своей смерти... согласись, что я не могу сидеть и дожидаться твоей смерти. Кристина (зевает). Ну скорей, скорей! Карл Густав. Так не хочешь ли ты выйти за меня замуж? Кристина. Нет, не хочу. Я вообще не хочу выходить замуж. Встает и подходит к Карлу Густаву. Карл Густав. Я знаю, что, как мужчина, я, конечно, мало привлекателен... Кристина (играя его волосами). Тебе надо побриться. Карл Густав. Но преданное сердце... Кристина. Карл Густав, ты очень мил и понимаешь в делах и во всей этой государственной путанице гораздо больше, чем я, но замуж за тебя я все-таки не выйду... (Целует его в лоб.) Вот поцеловать тебя я могу! По¬ 328
тому что ты славный... Хоть от тебя и пахнет пуншем... Кажется, пуншем. Карл Густав (рассерженно поднимается с места). Ваше величество, позвольте мне уйти... Кристина. С большим удовольствием. Ах если бы ты мне только достал эти семьдесят тысяч... Постой! Вот что еще... Ты должен повлиять на верхнюю палату, чтобы она согласилась дать звание дворянина моему другу Хольму. Карл Густав. Портному? Кристина. Камергеру, если позволите! Карл Густав. Что за бессмыслица?! Кристина. В наши времена, времена Кромвеля, пивовары становятся королями, а цареубийцы — посланниками, хотя бы Уайтлук! Ведь он же разгуливает по шведскому королевству, а представители армии встречают его барабанным боем. Ну, согласен или нет? Карл Густав. Нет! Кристина. А корона? Карл Густав. Я не согласен, но принужден! Кристина. Прекрасно! Принужден! (Скандируя.) А чтобы ты больше не надоедал мне своим сватовством и уверениями в преданности, я прошу позволения в следующий раз, когда побреешься и когда от тебя не будет нести пуншем, представить тебе на этот раз твоего, а не моего приятеля, который известен под именем купца Аллертса. Знаешь? Карл Густав совершенно подавлен; молчит. Кристина. Тестя! Что, преданное сердце? Карл Густав собирается уходить. Кристина. Иди, но не забывай семьдесят тысяч Тотта! Карл Густав. Тотта? Кристина. Да, Тотта! Карл Густав. Который... Кристина. А корона, корона!? Карл Густав (идет, но возвращается кошачьим движением). Сколько миллионов? 329
Кристина (резко). Пять!.. (Скандирует.) Но я их получу через купца Аллертса, иначе его имя будет в следующий раз фигурировать в процессе. Карл Густав. Его имя?.. Господи Боже! Кристина. Да, его имя наряду с наследником престола Карлом Густавом! Пауза. Кристина. Итак, мы квиты! Карл Густав. Да! Кристина. Скажи, что мы квиты, иначе я удвою сумму. Карл Густав. Мы квиты! Уходит. Кристина с минуту стоит неподвижно и задумчиво; снова подкрадывается Пиментелли, обнимает ее за талию и целует в затылок; она берет его за руку, уводит за кулису налево, потом возвращается и звонит. Хольм справа. Кристина. За твою верную службу, Хольм, я хочу пожаловать тебя званием дворянина. После поблагодаришь. А теперь освободи на три часа подмастерьев, от моего имени. Карауль все двери; я жду барона Тотта. Хольм. Все будет исполнено, как приказано ее величеством! Идет и отпускает подмастерьев. Тотт неожиданно входит. Кристина радостно идет ему навстречу, ласково протягивает руку и ведет к столу, где они садятся друг против друга. Тотт (смотрит на нее тревожно и пытливо). Кто сейчас вышел отсюда? Кристина. Хольм. Тотт. А перед ним? Кристина (смотрит на него, стараясь угадать, что ему известно). Перед ним? Многие! Тотт. Прости, Кристина, но мне сегодня весь день не удается побыть с тобою! По твоему лицу я угадываю твоих сегодняшних посетителей. На твоих губах насмешливая улыбка де ла Гарди, а твои сдвинутые брови заставляют меня предполагать, что здесь был сам Карл Густав. 330
Кристина. Как ты проницателен! Тотт. При тебе, Кристина, мысль моя напряженно тает, а раскаленная атмосфера, которая тебя окружает, воспламеняет мои чувства и впечатлительность так, что мне становится трудно быть в обществе обыкновенных людей. Кристина. Как ты красив сегодня, Клаус! Тотт. Если я кажусь тебе менее безобразным — так это потому, что ты во мне. Кристина. Ты по-прежнему играешь в карты? Тотт. Не играю, не пью, почти не ем. Ни одно бранное слово не вырывается у меня более. Кристина. Виделся ты с кем-нибудь из товарищей? Тотт. Я вижу только тебя! Кристина. Мне кажется, ты что-то грустен, друг. Тотт. Не знаю, грустен я или весел, живу или не живу... Вчера вечером, Кристина... Ты своей маленькой ручкой вынула из меня душу. Стоит тебе разжать эту ручку, душа моя улетит и меня не станет. Я смотрю в твои глаза и вижу себя в них. Ты закрываешь глаза, и я перестаю существовать... Кристина. Клаус, это слишком высоко — я тебя не понимаю... Спустись на землю. Тотт. Душу мою ты взяла, перед тобой одно тело! Кристина. Вспомни бумажный змей... пока шнурок притягивает его к земле, он стоит в воздухе... обрежь шнурок — и он упадет на землю. Тотт (все более и более одушевляясь). Я этот шнурок, притягивающий тебя к земле; но ты поднимаешь меня к Небу!.. Кристина (с искренним чувством). Клаус! ты доведешь меня до отчаяния... я совсем не то, за что меня принимает мой мальчик... Тотт. Ты сама не знаешь, кто ты и откуда пришла, как не знает этого ребенок, как не можешь ты помнить своих сновидений. Боги, пославшие тебя на землю, погасили твои воспоминания. Кристина. Первый раз в жизни я встречаю такую большую любовь и такой великий дух! 331
Тотт. Нет, я ничто — маленькая грифельная доска; на которой ты можешь писать все, что хочешь; я был совершенным ничтожеством до встречи с тобой, всем я обязан одной тебе. Кристина. О боже мой!.. Штейнберг (входит; простодушно). Ваше величество! Кристина (топает ногой). Проходи скорее. Штейнберг. Простите! Кристина. Иди же!.. Сколько раз ты будешь еще напоминать мне, что ты мой спаситель!.. Ступай! Штейнберг (медлит, с грустью). Я пришел не за тем, я пришел предупредить... В городе волнение... Кристина. Пускай! Штейнберг печально уходит. Молчание. Кристина. Клаус! Вернемся на землю! Ты государственный советник! Тотт. Что мне до этого; я принял подарок только для того, чтобы ты не стыдилась своего друга. Кристина. У меня есть более широкие для тебя планы. Слушай и не перебивай. Ведь ты из рода Вазов. Видишь ли, сильные люди нашей страны не желают Пфальцеров, а ищут потомков Вазов в Польше. Они должны пригласить тебя, но сначала ты получишь титул герцога. Тотт. У меня есть ты! Кристина (закрывает ему рот рукой). Молчи, дитя!.. Ввиду этого я уже просила для тебя у Оксеншерна герцогский титул. С минуты на минуту дожидаюсь ответа. Тотт. Я царь вселенной — пока ты моя царица, чего же мне больше! Кристина. Надо сделаться царем земным! Маленькая Кристина не умеет летать. Увы! Неужели я сделаю тебя несчастным... Эпиметей! Тотт. Моя Пандора, ты заставила меня впервые взглянуть на небо... Ты чистая, белоснежная в глубине души, несмотря... Кристина. Несмотря... 332
Тотт. Несмотря на то, что порой маленький гном — дух земли — искажает черты твоего дивного лица... С улицы доносятся крики. Кристина (бросаясь к окну; за которым сидели подмастерья). Что такое? Тотт вскакивает и обнажает меч. Кристина (выглядывает в окно). Толпа народа. Гарди (входит). Ваше величество, простите мою дерзость, но в городе сильное волнение. Кристина (возвращается в глубь сцены). Какая же причина? Гарди. В двух словах! Дело касается особы королевы. Какой-то сумасшедший зарезал на улице женщину, приняв ее за королеву. Кристина (испуганно). За что они меня ненавидят? (По-детски.) Что я им сделала? Разве я не старалась делать добро, защищать слабых? Разве... Гарди. Милое дитя, ты до сих пор только играла... так нельзя! Маленькой Кристины давно уже нет, а ты продолжала ею оставаться. Скоро сюда явится канцлер, выслушай старого мудреца, он один может спасти тебя. Кристина (грустно). Это необходимо! (Подходит к Tommy, протягивает ему руку и смотрит на него горячим взглядом.) Подожди там, я позвоню. (Близко к его лицу, как бы готовясь поцеловать его.) Только не уходи! Мы еще должны поговорить о твоем костюме для балета. Тотт. Я готов ждать хоть сто, хоть двести лет! Уходит. Гарди. Прежде всего, Кристина, балет должен быть отложен! Кристина. Балет? Ни за что! Гарди. Тогда толпа ворвется в замок! Кристина. Чего же им надо? Гарди. Одно к одному! Благодаря процессу с каждым днем дело все более и более выясняется. 333
Кристина (дико). Заткни им глотки! Казни их без всякого суда! Ведь их схватили на месте преступления! Какие же еще улики?! Гарди. Прикажешь казнить потихоньку? Кристина. Со скамьи подсудимых негодяи еще будут оправдываться, лгать. Потом появятся разные пасквили! Сделай так, чтобы они замолчали сразу и навеки... Гарди. Мой бедный маленький друг! Кристина. Бедная Кристина! Бурдло входит с развязными манерами и веселым лицом. Кристина (де ла Гарди). Гони его вон! Это какая-то обезьяна, а не человек! Гарди (подходит к Бурдло и схватывает его за плечи). Вон, милостивый государь! Бурдло улыбается. Кристина. Гони его палкой, Магнус! Гарди (выталкивает Бурдло). Этот человек был когда-то номер первый. Считался величайшим среди всех великих людей! Кристина. Это низко, Магнус. Гарди. Прости! Но ведь ты, кажется, считала его выше Оксеншерна? Кристина. Я тогда еще не знала Тотта. Гарди. Клауса? Кристина. Да. Вот голова, созданная для короны! Гарди. Ты любишь его? Кристина. Да, люблю, я полюбила в первый раз и навеки... Гарди. Ты играла им, увлекала его, и попалась сама! Кристина. Да, теперь конец моей свободе, но эти узы дороги мне... Он один поможет мне выбраться из всей этой тины. Гарди (с искренним чувством). Кристина, мне трудно простить тебя; ты жестоко и коварно поступила со мной; положим, я не остался перед тобой в долгу; теперь, когда я вижу, какую женщину создал Тотт своей любовью из лживого развратного существа, каким ты 334
была, — мне становится стыдно. (Со слезами в голосе.) И я начинаю сознавать всю свою вину перед тобою. Поздравляю от всего сердца, мне кажется, теперь ты нашла настоящее чувство и настоящего человека! Кристина (закрывает рукой глаза, стараясь скрыть слезы). Магнус... (Сдавленным голосом.) За твою искренность я хочу ответить тем же! Эта любовь убила королеву; осталась только женщина... (Меняя тон.) Фу, как мне стыдно!.. Гарди. Канцлер! Кристина (вздрагивает). Во что бы то ни стало надо быть королевой, хотя королевы больше нет. Магнус, передай моей матери, что я прошу ее прийти через некоторое время. Отыщи доброго Штейнберга, я сейчас жестоко поступила с ним. Попроси его простить меня... (Распускает подколотый шлейф). И прости меня сам... Гарди. Я друг твой. (Меняя тон.) А может быть, прикажешь еще передать что-нибудь Пиментелли? Кристина (недовольно). Иди, я презираю и тебя... и твои насмешки! Гарди (надменно). Благодарю, Кристина, я постараюсь сделать то же... Итак, прежде всего к матери! Прежде всего мать и после всего мать! Кристина. Мать... (Задумчиво.) Почему нельзя стать матерью... не выходя замуж? Гарди. Кристина... (Молчание.) Канцлер! Кристина снова принимает вид королевы. Камергер (входит). Канцлер граф Оксеншерн! Кристина кивает в знак согласия. Гарди уходит. Оксеншерн мрачен; имеет вид человека, попытавшегося выдержать борьбу. Кристина (сухо и надменно). Я за вами посылала. (Мягче.) Благодарю, что пришли! Оксеншерн смотрит удивленно. Кристина указывает на стул. Оксеншерн (садится). Ваше величество! (Усталым голосом.) Вам, без сомнения, известно, что в городе волнение? Кристина (мягко и рассудительно). Да, я знаю, и знаю также, кто причина этого волнения. Поэтому 335
я считаю необходимым, чтобы одна человеческая жизнь была принесена в жертву за все. Оксеншерн. Мессениусов — двое. Кристина (улыбаясь). Вы жестоки! (Меняя тон.) Канцлер знает, что он получил высочайшую милость. Оксеншерн (равнодушно). Титул герцога. Да, но это для меня не важно. Кристина (глухо). Вы правы... Для Акселя Оксен- шерна что может значить... Оксеншерн. Осмелюсь предложить один скучный вопрос. Кристина (злобно). Опять, конечно, относительно пяти миллионов? Хорошо: часть их ушла на награды, часть «растрачена» мною, как говорится, после смерти моего отца... Оксеншерн (грустно). На награды? Кристина (задорно). Да, конечно, потому что для этого необходимы наличные суммы. Не правда ли? Оксеншерн (смотря вниз). Другой вопрос: известно ли королеве, что Швеции объявлена война? Кристина (испуганно). Война? Нет... С кем? Оксеншерн. Это в высшей степени странно! Королеве неизвестно! Совет, который также должен был бы знать, не имеет об этом ни малейшего представления! Кристина. С кем война? Оксеншерн. Со свободным имперским городом Бременом. Кристина. С Бременом? Оксеншерн. Королеве совершенно ничего неизвестно? Кристина. Нет... Видите ли, Кенигсмарк написал мне письмо, в котором жаловался на бременцев... Тогда... конечно, я ответила... Ответила ему... Оксеншерн. Что королева ответила? Кристина (испуганно). Разве это так важно? Оксеншерн. Что ответила королева? Кристина. Я написала... что, по-моему... конечно их следует поколотить... или как это военные говорят... Оксеншерн. Господи боже мой! 336
Кристина. Что? Что такое? Оксеншерн. А вот что: Кенигсмарк незаконным образом построил укрепления и предпринял осаду города, причем всю местность затопил водою. Кристина. Нельзя ли как-нибудь это поправить? Оксеншерн. Дорогая моя, как же можно так поступать! Кристина. Так выручите меня как-нибудь, Оксеншерн, ведь вы же опытны и сведущи в таких делах! Оксеншерн. Да, дитя мое, когда я сам вызывался помочь тебе — эта помощь оказалась лишней, теперь же, когда она тебе необходима, — слишком поздно. Кристина. Что же случилось? Оксеншерн. А то, что Голландия и сам король приняли сторону бременцев. Кристина. Сам король! (Бросается на колени.) Помоги нам! Помоги нам! Оксеншерн. Кристина, дитя мое, встань! Я готов тебе помочь, но ты не должна более так поступать! Видишь ли, для того чтобы управлять государством, нужен человек практичный — мало ли с кем приходится сталкиваться в риксдаге, где заседают граждане и крестьяне. Ты же не от мира сего, у тебя натура художественная... Ты беспечна, непостоянна, легкомысленна... тебе это не под силу. Кристина. Это не так трудно — но скучно. Оксеншерн (улыбаясь). Да, это скучно... А ты стремишься прежде всего к веселью... Что ж, у каждого свой вкус... Кристина (перебивая). В таком случае я отрекаюсь от престола! Оксеншерн. Это не так скоро! Кристина. Ая хочу как можно скорее! Оксеншерн (шутливо). Кто-нибудь дожидается? Кристина. Может быть! Значит, решено: я — отрекаюсь! Оксеншерн (выпрямляется). Ваше величество, ваша воля — закон; но я отказываюсь что-либо советовать в данном случае, так как этот вопрос исключительно вашей совести. 337
Кристина. Почему? Оксеншерн. Потому, что не предвижу всех последствий этого поступка... А теперь прошу позволения обратиться с маленькой незначительной просьбой. Кристина. Говорите, в чем дело. Оксеншерн. Отложите балет. Народ неспокоен. Мессениусы — часть народа. Кристина. В таком случае я принуждена это сделать! Оксеншерн. Благодарю, дитя мое!.. А теперь прощай. (Крепко целует ее руку.) Бог да благословит и да хранит тебя! Уходит. Кристина одна; успокаивается и превращается снова в изящное существо, полное грации и женственности. Звонит. Хольм входит. Кристина. Это ты, камергер?.. Зажги, пожалуйста, здесь лампы; совсем темно. Хольм (зажигая лампы). В городе сильное волнение. Кристина. Я уже это слышала, мой друг... Оно скоро успокоится... Снова звонит три раза. Тотт входит. Хольм уходит. Кристина (страстно Tommy). Клаус, балет не состоится, но сегодня вечером ты должен прийти в павильон Львиной пещеры — там я буду ждать тебя и устрою праздник для тебя одного. Это будет нечто вроде римского пира. Тотт. Ты и я — это уже целый мир, кто нам нужен еще для праздника! Кристина. Ты увидишь Пандору. Тотт. Ты хочешь шутить с дьяволом! Кристина (мягко). Так строго? Тотт. Нет, ты заставила меня полюбить Бога! Я не хочу возвращаться к прежнему. Кристина (целует его). Моя мать!.. Тотт (шатаясь, робко). Ты даешь и в то же время что- то отнимаешь! Что даешь ты — я еще не знаю, но душу мою ты взяла... Кристина, пощади! Я еще так молод! 338
Кристина. Молод! Юн! Ты юный бог!.. Теперь иди! Тотт уходит. Кристина с минуту одна, подходит к столу и убавляет лампу. Мария Элеонора (входит, не замечая Кристины). Дитя мое, где ты? Кристина (бросаясь в объятия матери). Мамочка! Мария Элеонора (уже старая женщина, держится просто, но с достоинством). Что случилось? Что случилось с крошкой? Что-нибудь натворила? Какие-нибудь беспорядки? Пойдем сядем. Кристина усаживает мать на софу, сама располагается на двух стульях, кладет голову ей на колени. Молчание. Мария Элеонора проводит рукой по ее волосам. Кристина. Ведь ты когда-то также была королевой? Мария Элеонора. Нет, дитя моя, я была женою великого короля и твоею матерью — и только... пока было можно. (Голос ее дрожит.) Потом у меня отняли мое дитя, Бог им судья за то. Они желали дать тебе мужское воспитание. Винить некого... Кристина. Говори, говори; как хорошо выслушивать тебя. Мария Элеонора. Плутовка! Ей хочется этим заглушить волнение своего маленького сердечка! Кристина. Мне хочется отдохнуть, чуть-чуть отдохнуть... я так устала, так устала... потом я сама буду жаловаться. Погладь меня по голове... Вот так!.. Как славно на минутку превратиться снова в ребенка, в маленького невинного беспечного ребенка! Мария Элеонора. Бедная маленькая королева! Кристина (глубоким задушевным голосом). Слушай, мамочка, разве пфальцграф Иоган Казимир был кальвинист? Мария Элеонора. Отец Карла Густава? Да он был реформатом. Кристина. Когда же Карл Густав стал лютеранином? 339
Мария Элеонора. Не знаю, дорогая моя. Молчание. Кристина (подготовляя почву). А правда, мамочка, что твой отец также был реформатом? Мария Элеонора. Да, конечно. Кристина (быстро). Когда же он сделался ренегатом? Мария Элеонора молчит. Кристина (торжествует). Ты слышала, что Оксеншерн и его партия намерены пригласить в Швецию польских Вазов? Мария Элеонора. Что-то слышала. Ну что же, — все лучше, чем Пфальцеров... Кристина (громко и радостно стучит ногами с демоническим выражением в лице). А ведь польские Вазы католики! Стало быть, великий Оксеншерн рассчивывает на то, что они сделают меня также католичкой! МарияЭлеонора. Дитя мое, я никогда не вмешиваюсь в вопросы религии... каждый верит по-своему. Кристина (вскакивает, как кошка). Спасибо тебе, мама, за эти слова! Мария Элеонора смотрит на нее с недоумением и смущенно. Кристина (хватает меч и ломает его о колено). Конец! Занавес. ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Сцена представляет внутренность павильона в Саду львов, направо апартамент, светлые стены которого расписаны сценами из греческой мифологии. Там стоит стол, покрытый белым, на нем цветы, графины с вином в наполненных льдом подставках, золотые и серебряные блюда, всевозможные фрукты и т. д., впереди стоит римский треножник, на нем горит жертвенный огонь. Направо под балдахином — трон. Левую часть павильона занимает площадка с эстрадой для оркестра, на заднем плане — дверь. 340
Кристина справа, в костюме Пандоры в длинной белой одежде, легко облегающей тело, с золотой каймой, заканчивающейся на плечах, на ногах белые сандалии, волосы распущены, на голове венок из роз. Она ослепительно красива, держит в руках резной ящичек. Гарди идет навстречу ей; при виде ее вздрагивает и опускает глаза, как бы ослепленный ее красотой. Гарди. Кристина! Как прекрасна! Такой я еще никогда не видел тебя! Что несешь ты в своем ларчике? Кристина (открываетларчик и показывает корону). Все несчастье мира заключено в нем! Гарди. Неужели же — регалии? Кристина. Бумага, дорогой мой! Гарди. Правда, что ты хочешь сложить с себя ко- рону? Кристина. Хочу ли? Если б мы знали, чего мы хотим! Гарди. Говорят, что ты готовишься подписать отречение? Кристина. Как знать! Молчание. Гарди. Уверена ли ты в том, что твой возлюбленный будет так же глубоко и горячо любить тебя, когда ты снимешь свой венец — этот символ земного могущества? Кристина (гневно). Об этом я не думала!.. По-тво- ему он любит только королеву?.. Гарди. Не знаю! У вас свои странности, у нас свои!.. А тебе на этот раз хочется быть любимой как женщина? Кристина. На этот раз — да! Гарди. Несмотря на то, что ты женоненавистница? Кристина. Несмотря на то, что я женоненавистница! Гарди (с быстротою молнии). Куда вы отправляетесь? По лицу Кристины видно, что Гарди угадал ее сокровенную мысль. Гарди. В Париж, конечно, в Париж! Кристина молчит, подавленная гневом. 341
Гарди. В таком случае твой выбор неудачен! Испанский посланник Пиментелли — злейший враг французского правительства! Кристина поражена. Гарди. И если он будет твоим спутником — французский двор закрыт для тебя. Кристина ставит ларчик на один из треножников пред жертвенным огнем. Гарди. С Бурдло ты рассталась позорно! Это также плохая рекомендация! Пауза. Кристина ставит ногу на ступень трона и затягивает сандалии, чтобы скрыть свое смущение. Гарди. Кристина, я хочу тебе помочь! Кристина (оборачиваясь). Ты хочешь помочь мне? Гарди. Я хочу помочь вам! Вам обоим! Видишь ли, как велика была моя маленькая любовь! Как бескорыстна! Покинутый любовник помогает своему сопернику! Правда, это не так часто случается? Кристина. Когда мы были близки, Магнус, — мы были непримиримыми врагами... Должно быть, любовь растет вместе с расстоянием! Гарди. Пропорционально квадрату расстояния, как сказал бы Декарт! Кристина (улыбаясь). Насмешник, вечный насмешник! Гарди. Таким хотела ты меня видеть! Мне вменялось в обязанность смешить принцессу; может быть, Тотт заставит ее плакать! Слышится рычание снаружи. Кристина (прислушиваясь). Что это? Гарди. Ручные львы в пещере! Кристина снимает два кольца и отдает их Гарди одно за другим. Кристина. Магнус, с этим кольцом иди сейчас же к Пиментелли. Гарди. Это значит: перережь себе горло! Кристина. Ас этим к Бурдло! 342
Гарди. А это: никогда не следует отчаиваться!.. Хорошо, пойду!.. Сегодня вечером мы увидимся? Кланяется. Кристина (робко, глухо). Нет! Гарди (грустно). Значит, домой!., к жене — к этому коршуну — на расстерзание! Откупаться мне больше нечем! Кристина (грустно). Бедный Магнус, неужели она так несносна? Гарди. Сначала она была мне мила, как все, что исходило от тебя, даже жестокость! Кристина (грустно). Машус, сегодня мы, может быть, видимся в последний раз... Обними меня! Гарди обнимает ее нежно, но почтительно. Кристина. Поцелуй меня в щеку! Гарди целует. Кристина. Скажи: бедная Кристина! Гарди (со сдерживаемым волнением). Бедная Кристина! Кристина (быстро освобождается и выпрямляется). Кончено! Гарди быстро уходит. Кристина ударяет в ладоши. Штейнберг справа. Кристина. Мой милый Штейнберг, ты на меня не сердишься? Штейнберг (пораженный красотой Кристины). Ваше величество!.. Кристина. Видишь ли, сегодня я даю праздник, и мне необходим преданный друг! Штейнберг. Я слуга вашего величества, но... (Смотрит на свой костюм.) Мне кажется, я не так одет... Кристина. Безразлично! Штейнберг. Это слишком большая честь, ваше величество. Кристина. Положим, честь невелика... Пойди сюда, взгляни! Берет его за руку и подводит к столу. Штейнберг плохо ориентируется в положении, очень польщен оказываемым ему вниманием, но совершенно не комичен. 343
Кристина (беря цветок из вазы). Смотри! Правда, он свеж и красив, как молодая девушка? Целует цветок. Штейнберг опьянен, ничего не понимает, но не комичен. Кристина. Когда я возьму этот цветок... Штейнберг протягивает руку за цветком. Кристина (пристально смотрит на него). Когда я возьму этот цветок... то уходите вон... и... Молчит. Штейнберг опускает голову, начиная понимать. Кристина (несколько нетерпеливо). Теперь вы поняли меня...Это будет сюрприз для... для гостей, для гостя, вернее; взгляните сюда, Штейнберг, эта стена передвижная... (Указывает на заднюю стену апартамента.) Когда знак будет подан, то уходите, как сказано... и со своей стороны также подайте знак... тогда стена поднимется вверх...и откроется глубь сада, появится декорация, освещенная бенгальскими огнями. Штейнберг стоит уничтоженный. Кристина (смотря на него отчасти с презрением, отчасти с состраданием). Поняли? Штейнберг (уныло, стараясь улыбаться). Да, теперь я понял! Кристина. Вот и все! Штейнберг (бросается на колени). Королева! Кристина (поворачивается к нему спиной). Теперь уходите... (Пауза.) И не входите, пока я вас не позову. Отходит от него. Штейнберг поднимается и, печальный, уходит налево. Кристина одна; становится к огню и греет руки. Тотт справа. При входе Тотта сцена внезапно освещается невидимыми для зрителей огнями; раздается тихая музыка, и из корзин, висящих на потолке, сыплются цветы к ногам Тотта. Тотт. Пандора — «совершенная» Ева; первая и единственная женщина! Источник жизни, людей и человека! Кристина. Прометей — светоносец, похитившей сокровища богов для бедных детей земли! Тотт. Ив наказание Зевс создал тебя, Пандора, чтобы властвовать над мятежным человечеством и указывать ему путь к добру и красоте! 344
Кристина. Все несчастия мира заключило коварное божество в свадебном ящике Пандоры, и она принесла на землю горе! Тотт. И в то же время радость! На дно ящика он положил неиссякающий дар — надежду, вечного и верного спутника человечества! Кристина. Сын Неба, обними меня, я хочу принести тебе жертву! Тотт. Нет, я не хочу обнять тебя! Кристина. Почему, скажи скорее? Тотт. Я слишком люблю тебя. Я люблю тебя как дивное создание искусства и хочу, не касаясь, смотреть на тебя! Кристина. Я не более как глина из недр земли, но тебе стоит коснуться ее, и перед тобой предстанет великое и вечное создание искусства! Тотт (на коленях). Властитель Зевс, я склоняюсь перед твоим могуществом, перед женщиной! Твоим созданием! Кристина (на коленях). Властитель Зевс, в руки твои отдаю дух мой — ты источник добра! Тотт. Горе тебе, женщина, если ты употребишь во зло силу, вложенную Зевсом, или нет, Всевышним Богом в твои маленькие ручки! Хватает ее руку и целует. Кристина. Ты можешь оставить ее у себя! Тотт (поднимается). Только в том случае, если я сделаюсь твоим мужем! Кристина (поднимается). Я и хочу быть твоей женой! Тотт. Но ведь это невозможно! Кристина. Что же нам может помешать? Тотт. Корона, скипетр и мантия! Кристина. Одна корона! Остальное следует! Тотт. Да, корона... Кристина. Уж так и быть! (идет к ларчику, вынимает оттуда корону и кладет перед жертвенным огнем.) Прими мою жертву, великий, единственный из смертных, превративший меня в женщину! 345
Тотт. Я не смею принять такую жертву! Кристина. Ты примешь ее! Что же тебя пугает? Тотт. Изменчивость счастья! Кристина. Малодушный!.. Разве одно мгновение счастья не стоит целой жизни страданий? Тотт. Пусть будет так!.. Но не здесь, не в этой стране! Кристина. Нет, не в этой!.. Ты последуешь за мной? Тотт. Хоть на край света! Кристина. Тогда все решено! Бог свидетель! Слышатся громкие истерические рыдания. Кристина. Что это? Что это такое? Тотт. Кто-то смеется! Кристина ударяет в ладоши. Хольм входит, одетый камергером. Костюм сшит со вкусом, и Хольм полон достоинства. Кристина (без злобы). Разве так караулят? Хольм. Ваше величество! Кристина. Кто там сейчас смеялся? Хольм. Смеялся? Я видел у дверей только барона Штейнберга. Кристина. Что же он там делает? Хольм. Плачет! Плачет, как ребенок! Кристина. Добрый... (Tommy.) Плач и смех близки друг другу! (Хольму.) Скажи Штенбергу, что он свободен!.. Он может идти домой! Хольм. Дождь идет, ваше величество! Кристина (подходит к Хольму и шепчет ему что- то на ухо, после чего берет за руку Тотта и подводит к трону). Я не приношу тебе короны, мой повелитель, но вот трон в моем маленьком царстве, в этом царстве все люди равны между собой! Приветствую тебя, мой король! Берет цветок. Слышится рев, как в начале акта. Кристина. Что еще?.. Кто нарушает мой праздник?.. (Ударяет в ладоши. Хольм снова входит.) Кристина. Что там такое? Хольм. Не спрашивайте, ваше величество... 346
Кристина. Меня это беспокоит, как все неизвестное!.. Хольм. В таком случае извольте: это шумит народ, узнавший об отречении королевы... Кристина. Разогнать его! Хольм. Довольно трудно... сейчас должны вести Мессесиусов из тюрьмы к месту казни! Кристина. Великий Боже! (Сдерживается.) Пусть оставят нас в покое. (Шепчет что-то на ухо Хольму, после чего тот уходит.) Теперь начнется пафос Эпиметея, Пандора получила свое! Ударяет в ладоши. Задняя стена апартамента поднимается, и вместо ожидаемой картины предстает неподвижная толпа народа с бледными, застывшими лицами. Впереди всех купец Аллертс, трактирщик и крестьянин — группа первого акта. Кристина глухо вскрикивает. Тотт вскакивает с трона и бросается к ней. Кристина. Что это, призрак из бездны? Тотт. Почем я знаю... Я знаю только, что пробудился сейчас от долгого сна! (Озираясь.) Что это за балаган? Кристина. Что я слышу? Клаус Тотт! Тотт. Да, моя королева! Кристина. Я уже не королева! Я твоя... Тотт. Что? Кристина. Твоя возлюбленная! Тотт. Любовница, ты хочешь сказать? Кристина (шатаясь, отодвигается). О боже! Ты несправедлив! (Хватается за сердце.) Ты убил меня!.. Зачем ты произнес это слово? Тотт. Зачем?.. Затем, что я чувствовал потребность тебя оскорбить! Кристина. За что же? Тотт. Не знаю, но во всех этих лицах я прочел ужасный приговор над тобой! Кристина. Ты никогда не любил меня! Тотт. Я не любил? Кристина. Да! Тотт. Это было безумие, но я любил тебя, как никто! Кристина. Теперь же ты бросишь меня? 347
Тотт. Конечно! Кристина Я отреклась от престола ради тебя, а ты... Ведь ты дал клятву последовать за мною в изгнание! Тотт. Пустое!.. Пиментелли появляется и бесцеремонно садится на стул, скрестив руки на груди, и смотрит пристально на Кристину и Тотта. Тотт. Что себе позволяет этот господин?.. Или, может быть, ты привыкла к такому бесцеремонному отношению? Кристина. Я не знаю, что мне делать? Тотт. Прикажешь мне? Хольм (с письмом к Tommy). От посланника Пиментелли. Кристина (угадывая содержание письма, пытается вырвать его у Тотта). Не читай! Это яд!.. Не читай! Тотт. Яд? По мере чтения бледнеет и падает навзничь. Кристина (бросаясь к Tommy). Боже, помоги нам! (К Пиментелли.) Полюбуйся! Убийца! Т о т т (с силой приподнимается). Пусти, правда, я упал, но я поднимусь снова!.. Кристина, теперь все кончено! Кристина. А я падаю все ниже и ниже с тех пор, как ты разбудил меня. Зачем ты разбудил сомнамбулу — она так свободно и легко блуждала по желобкам крыши, не падая, не задевая ни за что кончиком своей одежды? Тотт. Все прекрасное — мгновенно, одно зло — постоянно! Музыка замолкает, лампы тухнут одна за другой. Слышится шум у дверей и говор снаружи. На эстраде появляется У а й т л у к, суровый, бледный, удивленно озирающийся. Кристина. Дай мне плащ!.. Скорее! Мне холодно. Ведь на мне почти ничего нет! Тотт. Пусти меня, Кристина! Кристина. Тогда я умру! Тотт. Ты!?. Кристина. Да, на этот раз я любила! 348
Тотт. Несчастная! Оба мы несчастные! Этого в неделю не забудешь! Кристина (обнимает его). Не уходи от меня... Не уходи! (Дрожит всем телом.) Тотт. Я должен уйти!.. К твоим ногам я бросил свою душу, а ты втоптала ее в грязь. Ты толкнула меня в водоворот неведомых стремлений... Ты направила мои мысли на ложный путь... Чтобы избавиться от всей этой низости и освободить свою душу, мне остается только покончить с собою! Кристина (на коленях). Возьми меня с собою! С собой на Небо! Тотт. Нет, от тебя-то я и бегу! Пандора! Что там еще в твоем ящичке? Ты сказала — надежда, а оказался обман! Я не мог не поверить — ты была так прекрасна тогда! Кристина. Несчастные мы! Боги забавляются, а люди плачут! Тотт. Видишь ты, что наша любовь стала общим достоянием? Кристина. Вижу — и вижу также, что ни для кого более мои слова ничего не значат! Всем известно, что я более не королева... О! Зачем я это сделала! О, дай мне мой плащ! Ведь я совсем голая! Мой плащ! (Старается закутаться своими волосами.) Окно распахивается, и оттуда выглядывает голова Бурдло. Тотт. Что за отвратительная бесцеремонность!.. Нет, я больше не в силах... Прощай, моя невеста, моя единственная любовь! Царица моя! Прощай! Навсегда! Уходит направо. Кристина падает на колени. Штейнберг (поспешно входит с горностаевой мантией в руках, ища королеву). Ваше величество! (Шепчет на ухо.) Кристина. Штейнберг, я — неблагодарная, но не покидай меня! Уйдем вместе! Штейнберг. Куда будет угодно вашему величеству! Хоть на край света! Кристина. Иди со мной!.. Но не требуй от меня награды!., как все. 349
Штейнберг. Всюду следовать за вами — вот моя награда! Хольм (входит). Его величество король! Кристина. Король!.. А здесь королева! (Хольму.) Теперь Лейонкрона, Хольм! Лейонкрона! — завтра я уезжаю — мой долг ты получишь из казначейства! Хольм. Так, так! Если вы... ваше величество, собираетесь путешествовать... я бы попросил что-нибудь вроде документа! Кристина. Стыдись! Ведь я дала тебе слово! Хольм. Слово-то словом, а документ — деньги. Кристина. Он говорит о деньгах... В такую минуту. .. я полагаю, думать о деньгах? Ведь я тебя из ничтожества сделала дворянином!.. Убирайся вон, холоп! Хольм пытается возразить, но Штейнберг выталкивает его вон. Карл Густав входит в полном вооружении, гордый и величественный. Кристина садится на трон. Одно мгновение они молча оглядывают друг друга. Потом Карл Густав делает знак Штейнбергу, чтобы он их оставил. Карл Густав. Кристина! Кристина. Карл Густав! Карл Десятый! Карл Густав. Да, с завтрашнего дня! Кристина. Ты в этом уверен? Карл Густав. Конечно; раз ты отказалась от престола... Кристина. Но ведь есть другие претенденты. Карл Густав. Вот как?!.. Кристина. Вазы из Польши, например! Карл Густав. Я пришел говорить не об этом. Кристина. Ао чем же? Карл Густав. Я намерен... свести с тобой счеты, прежде чем... Кристина. Вступить во владение! С этим обратись к инспектору! Карл Густав. Кдела Гарди? По-твоему — к казначею! Да, вы с ним похозяйничали недурно! Кристина. Что это за тон? Карл Густав. Тон короля! Кристина. Не забывай, что ты сделался им благодаря мне! 350
Карл Густав. Не тебе, а обстоятельствам — и моему законному праву престолонаследия. Да, я племянник Густава-Адольфа и после тебя прямой наследник престола! Кристина. Это для меня новость! Разве Швеция избирательное государство? Карл Густав. Должно быть, так, если Густав- Адольф наследовал престол вместо законного наследника герцога Иоганна, сына Иоганна XII. Кристина. Откуда это тебе известно? Карл Густав. Из завещания Карла IX главным образом, в котором он указывает на него как на своего законного наследника! (Молчание.) Да, следовало бы тебе поближе познакомиться с историей Швеции, прежде чем помещать свое имя на ее страницы. Кристина. Тебе не стыдно? Карл Густав. Все документы, подписанные тобою, должны быть уничтожены... они свидетельствуют о царивших беззакониях: воровстве, расточительности и любовниках! Кристина. И ты смеешь мне это говорить? Карл Густав. Да, смею! Да еще добавлю, что вся твоя политика — политика детской, и что она окончательно разорила страну, которую я должен наследовать... Твое сумасбродство относительно Бремена подняло всю Голландию во главе с королем! Кристина. Разве Оксеншерн не поправил дела? Карл Густав. Пока еще нет. Ты выслала из Стокгольма португальского посланника в угоду Испании и испанскому послу, в угоду твоему любовнику Пиментелли! Неприятности, которым ты подвергаешь свою страну, ты упустила из виду. Упустила из виду, что шведские грузовые суда, стоявшие на якоре в гавани Португалии, могут быть конфискованы. Ты обращалась со Швецией как с вражеской страной, все разоряла, уничтожала, наконец довела до полного разорения... В Стокгольмском замке исчезли даже ковры. Упсальский замок так разграблен, что в нем нет кровати для короля. Казначейство ты опустошила до такой степени, что служащие не могут получить жалованье. 351
Кристина. Немезида! Карл Густав. Почему Немезида? Кристина. Да потому, что вы таким же образом поступили с моей страной. Ты находился при Торстен- соне? Карл Густав. С твоей страной? Кристина. Да, представь себе! Я такая же немка, как моя мать, такая же бранденбургка, как ты Пфаль- цер. Но, будучи Пфальцером, ты поднял оружие против родной страны. Я же никогда не чувствовала себя шведкой, я всегда ненавидела шведов так же, как и моя мать. Я хотела положить конец Тридцати летней войне, потому что Швеции нечего было там делать, — и лет через пятнадцать, поверь, не останется и признака ваших владений в Германии. Таким образом, я стремилась мою новую отчизну сделать могущественной совсем на иных началах, доставить ей славу величайшую в мире, и не временную, а вечную. Я стремилась пересоздать эту дикую нацию и пробудить в ней интерес к чему-либо, помимо войны. Но тебе не понять этого! Ты говоришь, я разоряла страну! Это неправда! Я не осталась в долгу! Сколько сокровищ вывезла на моих глазах Швеция из Германии, сокровищ искусства, которыми изобиловала эта страна, литературы, о которой не имели представления чужестранцы... безграничные планы созревали в моей голове... я думала... думала когда-нибудь сделаться женою великого курфюрста Бранденбургского и стать, наконец, самой собою... Я знаю, что будущее принадлежит стране на берегах Иппре, а не Стокгольму. Карл Густав. Неужели же на самом деле имело какую-нибудь определенную цель твое бессмысленное царствование? Или ты импровизируешь? Кристина. Возможно, что только теперь, когда я принуждена защищаться, мысли мои проясняются и озаряют внезапным светом всю мою бессознательную до сих пор деятельность. Карл Густав. Может быть, эта деятельность требовала большого простора? Кристина. Может быть! Как знать? 352
Карл Густав. Что же ты думаешь делать? Кристина. Это тебя не касается! Не касается никого на свете!.. Может быть, ты желаешь еще что-нибудь сказать? Карл Густав. Очень многое, но все это придется сложить в своем сердце! Кристина. Это уже немыслимо при вступлении на престол! Как мне приходилось считаться с ошибками моего предшественника — так теперь тебе! Карл Густав. Не об этом я хотел говорить с тобою!.. Кристина. Нет? Ну так о другом я не желаю говорить, и ты не должен. Пауза. Штейнберг. Государственный канцлер! Кристина. Вот как! В первый раз, наконец, он является кстати!.. Садись, Карл Густав. Это прощальный визит. Карл Густав неохотно садится. Оксеншерн входит, озираясь, замечает сначала Кристину, потом Карла Густава. Кристина. Чем могу служить? Оксеншерн. Только прямым ответом на такой же вопрос! Кристина. Спрашивайте! Оксеншерн. Я послан верхней и нижней палатами... Это касается некоторых подробностей акта отречения королевы... Хотят выяснить условия... Мне поручили... Кристина. Я не желаю! Оксеншерн. Как же так: носятся слухи, что ваше величество... приняли католическую веру! Правда это? Кристина. Нет, неправда! Оксеншерн. Слава Всевышнему! Кристина. Подождите! Сейчас это неправда, но может оказаться правдой... Никто не знает, чем он окончит! Оксеншерн. Неужели же дочь Густава-Адольфа может изменить вере своего отца? 353
Кристина. Очень возможно, что она вернется к вере своего отца, к вере Святого Эрика Энгельбрехта Стура и первого Вазы, — к той вере, которой вы изменили! Пауза. Оксеншерн. Вот что мне приходится слышать, прежде чем сомкнуть свои усталые глаза... Но пока еще не поздно — я готов на коленях умолять вас! Кристина. Напрасно! Моя вера неподкупна, и непродажна. Оксеншерн. Тогда я должен говорить иначе! Кристина. То есть угрожать? В таком случае я также со своей стороны обращаюсь к духу моего деда, вся жизнь которого протекла в борьбе за свободу, за терпимость. Оксеншерн и Карл Густав молча склоняют головы. Кристина. Желаете вы еще что-нибудь сказать? Оксеншерн. Нет! Кристина (выпрямляется). Тогда простимся. Оксеншерн. Прощайте. Кристина уходит. Занавес.
ПАСХА ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Фру Гейст. Элис, ее сын, кандидат филологии, учитель. Элеонора, ее дочь. Кристина, невеста Элиса. Вениамин, гимназист. Линдквист. ОБСТАНОВКА ДЛЯ ВСЕХ АКТОВ Вся обстановка состоит из стеклянной веранды в нижнем этаже, превращенной в жилую комнату. Посредине большая дверь, ведущая в садик с забором и калиткой на улицу. По ту сторону улицы — которая, как и дом, расположена на пригорке, — виден низкий забор вокруг сада, спускающегося вниз, к городу. Глубину сцены представляют верхушки деревьев этого второго сада в весенней зелени. Над ними видна церковная башня и фронтон монументального дома. Стеклянные окна на веранде, которая занимает всю ширину сцены, закрыты занавесками из светло-желтого, с разводами, кретона и MOiyr запираться. На оконном косяке налево от двери висит зеркало, под зеркалом календарь. Направо от двери, в глубине, большой письменный стол с книгами, письменными принадлежностями и телефоном. Налево от нее обеденный стол, изразцовый камин, буфет. На авансцене, направо, рабочий столик с лампой. Возле него два кресла. Висячая лампа с потолка. Вдоль улицы газовые фонари с Ауэровскими горелками. На веранде, налево, дверь в жилое помещение; направо дверь в кухню. Действие происходит в наши дни. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Великий четверг. Музыка перед этим действием: Гайдн: Sieben Worte des Erlusers. Введение: Maestoso Adagio. Косой солнечный луч слева проникает в комнату и падает на одно из кресел у рабочего стола. На другом, неосвещенном, кресле сидит Кристина и продевает шнурок в пару белых только что 355
выглаженных занавесок. Входит Элис в расстегнутом теплом пальто, с большой кипой бумаг, которые он кладет на письменный стол. Затем снимает пальто и вешает его налево. Элис. Здравствуй, дружок! Кристина. Здравствуй, Элис! Элис (озираясь кругом). Зимние рамы долой; вымытый пол, чистые занавески... да, вот и опять весна! И лед убрали, и верба зацвела внизу у речки... да, весна... И я могу повесить свое зимнее пальтишко... Знаешь, оно такое тяжелое... (Взвешивает пальто на руке.) Как будто впитало в себя все зимние заботы, пот беспокойства и школьную пыль... Эх! Кристина. Так у тебя теперь каникулы! Элис. Печальные каникулы! Пять славных деньков, чтобы наслаждаться, вздохнуть, забыться! (Протягивает Кристине руку и затем садится в кресло.) Да, вот и опять вернулось солнышко... Оно ушло в ноябре, я помню день, когда оно скрылось за пивоварней, скользнув по улице... Ах эта зима! Эта долгая зима! Кристина (указывая на дверь в кухню). Тс! Тише! Молчи! Элис. Я буду молчать да радоваться, что все это прошло... Эх, славное солнышко... (Он потирает руки и делает вид, что умывается.) Я буду купаться в солнечных лучах, умываться светом — после всей этой грязной темноты... Кристина. Тс! Тише! Элис. Знаешь, я верю, что мир вернется снова, что несчастию надоело... Кристина. Почему же ты веришь? Элис. Ну хотя бы потому, что, когда я вот сейчас проходил мимо собора, прилетел белый голубь; он опустился на тротуар и уронил ветку, которая была у него в клюве, прямо к моим ногам. Кристина. А ты заметил, что это была за ветка? Элис. Вряд ли это была ветка маслины, но я все-таки думаю, что это было знамение мира, и теперь вот я чувствую сладостное, светлое успокоение... А где мать? Кристина (указывая на кухню). В кухне! 356
Элис (тихо, закрыв глаза). Это весна! Я слышу! Я слышу, что зимние рамы выставлены, — знаешь, почему я это слышу? Главным образом по стуку колес экипажей... Но что это? Зяблик поет! Молот застучал на верфи, с пароходов запахло масляной краской, красным суриком. Кристина. И ты это можешь чувствовать здесь? Элис. Здесь? Правда, мы-то здесь, но я был там — там, на севере, на нашей родине... Зачем мы пришли в этот ужасный город, где все люди ненавидят друг друга и где вечно остаешься одиноким? Да, это хлеб указывал дорогу... но где хлеб, там ожидали и несчастья: преступление отца и болезнь маленькой сестры. Ах да, ты не знаешь, ходила мать в тюрьму к отцу? Кристина. Я даже уверена, что она была там не дальше, как сегодня! Элис. Что же она сказала? Кристина. Ничего; она говорила о другом! Элис. Все-таки хоть одного добились: после осуждения наступили определенность и странное спокойствие, и газеты замолчали со своими отчетами. Прошел год! Целый год его не было с нами, и вот мы можем начать сначала. Кристина. Я удивляюсь твоей терпеливости в страдании. Элис. Брось это! Ничему не удивляйся во мне, потому что у меня одни только недостатки! Теперь ты знаешь! Ах! Если бы ты поверила этому! Кристина. Если бы ты страдал по своей собственной вине, а тут ведь по чужой! Элис. Что это ты тут шьешь? Кристина. Занавески на кухню, дорогой мой. Элис. Это похоже на подвенечную вуаль... Осенью, Кристина, ты будешь моей женой, не правда ли? Кристина. Да, но давай сперва думать о лете! Элис. Ах да, лето! (Достает чековую книжку.) Видишь ли, деньги у меня уже положены в банк! Как только кончится учение, мы махнем на север, на свою родину — к Меларну. Избушка стоит там в таком же исправном 357
виде, как стояла в дни нашего детства; и липы уцелели, и челн лежит под ивой на берегу... Ах только бы пришло лето, только бы мне начать купаться в море! Это бесчестие нашей семьи так легло на мою душу и тело, что я жду не дождусь моря, чтобы омыться. Кристина. Слышал ли ты что-нибудь о сестре Элеоноре? Элис. Да, бедняжечка волнуется и пишет письма, которые разрывают меня на части. Ей, конечно, хочется вон оттуда и домой, а заведующий лечебницей не решается отпустить ее, потому что она совершает поступки, приводящие к тюрьме. Знаешь, по временам я испытываю угрызения совести, самые ужасные, из-за того, что я подал голос за отдачу ее туда. Кристина. Дорогой мой, ты во всем упрекаешь себя, но ведь в данном случае это же было благодеяние для несчастной, что за ней стали присматривать. Элис. Все, что ты говоришь, — правда, я и сам, конечно, нахожу, что так, как есть, покойнее. Да, для нее это хорошо, как только может быть хорошо! И стоит только мне подумать, как она бродила здесь кругом и омрачала веяния малейшей радости, как ее судьба угнетала нас, как кошмар, мучила нас до отчаяния, то у меня оказывается достаточно эгоизма для того, чтобы чувствовать облегчение, похожее на радость. И самое большое несча- стие, какое я теперь могу вообразить для себя, было бы в том, если бы я увидел ее входящей вот в эту дверь. Настолько я подл! Кристина. Настолько ты человек! Элис. И при всем этом я... страдаю, мучаюсь при мысли об ее страданиях и страданиях моего отца! Кристина. Да, они, должно быть, и родились для страданий... Элис. Бедная, ты попала в эту семью, с самого начала своего осужденную и отверженную. Кристина. Элис! Ты же не знаешь, испытание ли это или кара! Элис. Ия совершенно не знаю, чем все это оказывается для тебя, потому что ты же ровно ни в чем неповинна! 358
Кристина. Утром слезы, вечером радость! Элис, пожалуй, я могу помочь тебе... Элис. Как ты думаешь, у матери найдется белый галстук? Кристина (беспокойно). Ты уходишь? Элис. Мне нужно на обед. Ты же знаешь, Петр защитил вчера диссертацию и сегодня устраивает обед! Кристина. И ты пойдешь на это приглашение? Элис. По-твоему, мне следовало бы не ходить, потому что он оказался прямо-таки неблагодарным учеником по отношению ко мне. Кристина. Не отрицаю, его вероломство возмутило меня; он же обещался цитировать твою статью, а воспользовался ее данными, не заикнувшись даже об источнике. Элис. Ах! Это так обыкновенно, и я радуюсь сознанию, что «это я сделал». Кристина. Он звал тебя? Элис. Правда, он этого не сделал. И это действительно странно, потому что он несколько лет все рассказывал об этом самом обеде, будто я непременный гость у него; ну и я тоже всем болтал об этом. И если я теперь не получу приглашения, то буду посрамлен публично... Впрочем, все равно, это уже не в первый раз, и не в последний. Молчание. Кристина. Вениамин что-то не идет! Что, по-твоему, он делает успехи в письменных работах? Элис. В этом я твердо убежден, а в латыни так с отличием! Кристина. Славный он мальчуган, Вениамин. Элис. Необыкновенно, разве вот немного фантазирует. А ты знаешь, почему он живет у нас в доме? Кристина. Не потому ли, что... Элис. Потому... что мой отец растратил его сиротские деньги, как и средства многих других! Видишь ли, Кристина, в том-то весь ужас, что в школе мне приходится видеть этих обкраденных сирот, которые теперь должны переносить унижение быть бесплатными учениками. Тебе легко понять, какими глазами они смотрят 359
на меня. И я должен беспрерывно думать об их несчастий, чтобы иметь возможность прощать им их жестокость. Кристина. Мне думается, что твой отец, в сущности, относится к этому проще, чем ты! Элис. В сущности, да! Кристина. Элис, мы должны думать о лете, а не о том, что прошло! Элис. Да, о лете! Знаешь, сегодня ночью я проснулся при звуках студенческой песни; вот что пели: «Да, я приду, передайте привет мой, веселые ветры, полям и птицам, — что я их люблю, расскажите березам и липам, горам и озерам — я увижу их снова, увижу их такими, как в дни моего детства...» (Встает, взволнованный.) Но удастся ли мне взглянуть на них снова, вырвусь ли я из этого ужасного города, из Гевали, горы проклятия, и увижу ли снова Гарлем? Садится у двери. Кристина. Да, да! Разумеется! Элис. Но ты убеждена, что я увижу свои березы и свои липы такими, какими я видел их прежде; ты не думаешь, что та же черная пелена должна лежать на них, как и на здешней природе; с того самого дня, как... (Указывая на кресло, которое теперь в тени.) Видимо, солнышко уже ушло! Кристина. И опять придет, и тогда уже останется надолго! Элис. Правда; дни прибывают, и тени становятся короче. Кристина. Мы идем навстречу свету, Элис, поверь мне. Элис. Иногда и я так думаю, и когда я думаю о прошедшем и сравниваю его с настоящим, то бываю так счастлив. Взять хоть прошлый год, ведь тогда ты не сидела здесь, тогда ты ушла от меня, и наша помолвка расстроилась. Знаешь, это было самое мрачное. Я в буквальном смысле слова умирал по частям; но когда ты вернулась — я ожил. Ты помнишь, почему ты ушла? 360
Кристина. Нет, не помню, и теперь мне кажется, что никакой причины и не было. Просто почувствовала какую-то потребность уйти и ушла, как во сне; когда я снова увидела тебя, я проснулась и была счастлива! Элис. И теперь мы не будем разлучаться никогда, потому что, уйди ты теперь, я бы на самом деле умер!.. А вот и мать! Не говори ничего, оставь ее в этом мечтательном мире, в котором она живет и думает, что отец — мученик, а все его жертвы — мошенники. Фру Гейст (выходит из кухни в кухонном переднике, чистит яблоко; говорит приветливо, с простоватым оттенком). Здравствуйте, детки! Какой вам яблочный суп, холодный или горячий? Элис. Холодный, мамочка. Фру Гейст. Вот и прекрасно, мой мальчик! Ты всегда знаешь, чего хочешь, и прямо говоришь, а Кристина вот не может. А научился этому Элис у своего отца; тот всегда знал, чего хочет и что делает, а этого-то люди и не терпят, вот ему и пришлось поплатиться. Но придет же раз и его денек, и тогда ему воздастся по справедливости, а остальным — по несправедливости их!.. Постой- ка, что это я хотела сказать? Ах да! Знаете, Линдквист перебрался сюда в город! Линдквист, этот величайший из всех мошенников! Элис (встает, взволнованный). Он вернулся сюда? Фру Гейст. Ну да. И живет наискосок! Элис. Значит, каждый день придется видеть, как он будет таскаться мимо. Только этого недоставало! Фру Гейст. Позволь мне переговорить с ним один только раз, так он никогда не вернется назад и носу больше не покажет, я уж знаю его маленькие причуды! Ну, Элис, как сошло у Петра? Элис. Ах да, отлично! Фру Гейст. Я в этом уверена. А когда же ты думаешь, наконец, защищать диссертацию? Элис. Когда соберусь, мама! Фру Гейст. Когда соберусь! Это совсем не ответ!.. А Вениамин? Он справился с письменными работами? 361
Элис. А этого мы еще не знаем; да он скоро будет здесь сам! Фру Гейст. Да-а, я не особенно-то люблю Вениамина, потому что он все делает вид, будто у него право... Но мы его отучим от этого!.. А все-таки он — расторопный мальчуган... Ах да, тут тебе посылка, Элис. Уходит в кухню и тотчас же возвращается назад со свертком. Элис. Представь себе, как мать во всем разбирается и следит за всем; я иногда думаю, что она вовсе не так уж глупа, как представляется. Фру Гейст. Вот посылка! Ее Лина получала! Элис. Подарок! После того, как я однажды получил ящик с булыжником, я боюсь подарков. (Кладет сверток на стол.) Фру Гейст. Ну-с, я пойду опять на кухню! А не будет ли холодно, что дверь открыта? Элис. Нисколько, мамочка. Фру Гейст. Элис, не вешай ты свое пальто здесь, а то, посмотришь, такой беспорядок!.. Ну, Кристина, ты скоро кончишь мои занавески? Кристина. Через несколько минут, мама! Фру Гейст. Да, а вот этого самого Петра я люблю; это мой любимец... Элис, ты не будешь на обеде? Элис. Конечно буду. Фру Гейст. Ну вот, почему же ты заказал себе холодный яблочный суп, раз ты уходишь! Какой ты бестолковый, Элис. Впрочем, и Петр тоже. Закройте двери, когда будет холодно, а то как бы вам насморка не схватить! Уходит направо. Элис. Добрая старушка!.. И вечно с Петром... уж не собралась ли она дразнить тебя Петром? Кристина. Меня? Элис. Ты же знаешь, что у старух всего-то и забот, что о затеях да интригах! Кристина. А что за подарок ты получил? Элис (разворачивая сверток). Верба!.. Кристина. От кого? 362
Элис. Неизвестно!.. Ну на этот раз безобидно, вот я посажу ее в воду, она зазеленеет, как посох Аарона! Береза. .. как в детстве... И Линдквист появился здесь. Кристина. Что же ему нужно? Элис. Ему-то именно мы должны больше всего денег. Кристина. Но ты же ему ничего не должен! Элис. Да, но мы один за всех и все за одного; пока тяготеет долг, имя нашей семьи обесчещено. Кристина. Перемени имя! Элис. Кристина! Кристина (откладывая уже оконченную работу в сторону). Спасибо, Элис! Я хотела только испытать тебя! Элис. Но тебе не следует искушать меня!.. Линдквист бедный человек и требует своего... Где прошел мой отец, там поле битвы с убитыми и ранеными... а мать уверена, что он жертва! Хочешь пройтись? Кристина. И поискать солнца? С удовольствием. Элис. Пойми, ведь Спаситель страдал и за наши грехи, и все-таки мы должны продолжать расплачиваться. За меня никто не заплатит! Кристина. Но если бы кто-нибудь заплатил за тебя — ты тогда понял бы... Элис. Да, тогда я понял бы!.. Тише! Вон идет Вениамин. Посмотри, он весел? Кристина (смотрит в дверъ в глубине). Он идет так медленно... А теперь вот остановился у фонтана... и моет глаза. Элис. Только этого недоставало. Кристина. Да ты подожди... Элис. Слезы, слезы! Кристина. Терпение! Вениамин приветлив, почтителен, но грустен, в руках у него несколько книг и папка. Элис. Ну как у тебя с латынью? Вениамин. Да плохо! Элис. Дай-ка я посмотрю твое сочинение! Что ты там наделал? 363
Вениамин. Я поставил их с изъявительным наклонением, хотя и знал, что тут должно быть сослагательное. Элис. Ну тогда ты пропал! И как это с тобой случилось? Вениамин (с покорностью судьбе). Вот уж не могу объяснить; я отлично знал, как нужно было, хотел написать правильно, а вышло неправильно! (Убитый, садится к обеденному столу.) Элис (нагнувшись над письменным столом и читая в тетради Вениамина). Так и есть, изъявительное! Ах ты, господи! Кристина (с усилием). Ну, авось в следующий раз посчастливится: жизнь долга, так ужасно долга! Вениамин. Да, конечно! Элис (печально, но без горечи). И нужно же было всему сойтись клином. А ведь ты был моим лучшим учеником; чего же мне тогда ожидать от других! Моя репутация как учителя пошла прахом, я больше не получу ни одного урока, и, стало быть... все рушится! (Вениамину.) Не принимай этого близко к сердцу... тут вовсе не твоя вина... Кристина (с крайним напряжением). Элис! Крепись! Мужество, ради бога! Элис. Где же мне его взять? Кристина. Там же, где брал. Элис. Теперь уже не то, что прежде! По-видимому, я впал в немилость! Кристина. Страдать безвинно — знак милости... Не давай только нетерпению овладеть тобой... Пусть это испытание — потому что это только испытание, я это чувствую... Элис. Да разве для Вениамина в году останутся не те же триста шестьдесят пять дней? Кристина. Нет, радостное состояние духа сокращает время! Элис (улыбается). Подуй на ранку, заживет, говорят детям! Кристина. Будь же ребенком, я так и буду говорить... Вспомни о матери... как она все переносит! 364
Элис. Дай мне руку: утопаю! Кристина протягивает ему руку. Элис. Рука у тебя дрожит. Кристина. Нет, насколько я чувствую... Элис. Ты не так сильна, как представляешь себе... Кристина. Я не чувствую ни малейшей слабости... Элис. Почему же ты не в состоянии заставить меня быть сильным? Кристина. У меня тоже нет избытка сил! Элис (смотрит в окно). Знаешь, кто теперь идет? Кристина (смотрит в окно; пораженная, падает на колени). Это уж слишком! Элис. Вот кредитор, могущий взять у нас мебель. Во всяком случае, это — Линдквист, перебравшийся сюда, чтобы сидеть, как паук в своей паутине, и подстерегать мух... Кристина. Беги! Элис (вставая). Нет! Только не бежать!.. Теперь, когда ты слаба стала, я стал силен. Вон он идет сюда по улице... и уже впился в добычу своими злыми глазами... Кристина. Отойди прочь по крайней мере! Элис. Нет, теперь мне любопытно... Он, кажется, весь так и просиял, словно уже увидел добычу в западне... Иди сюда... он считает, сколько шагов до ворот, и взглянул в открытую дверь, дома ли мы... А теперь вон встретил кого-то и остановился поболтать... Он говорит о нас, потому что посматривает в нашу сторону. Кристина. Только бы он не застал здесь мать, а то сгоряча каким-нибудь словом она окончательно восстановит его против нас... Предупреди это, Элис. Элис. Теперь грозит палкой, как будто клянется, что милосердию тут нет места, только справедливости... расстегивает свое пальто, чтобы показать, что уже не осталось платья на теле... я по его рту вижу, что он говорит... Что я ему отвечу... «Милостивый государь, вы правы! Возьмите все, это — ваше!..» Кристина. Только это ты и должен сказать! 365
Элис. Теперь смеется! Но добродушно, не зло! Весьма возможно, он и не такой уж злой, хотя и хочет получить свои деньги! Только бы ему заблагорассудилось прийти теперь, кончить эту проклятую болтовню, вон палка опять задвигалась... у них всегда палки, у тех, кто дает деньги взаймы... и кожаные калоши, которые все визжат: «вич, вич», точь-в-точь как розги по воздуху... (Кладя руку Кристины на сторону своего сердца.) Чувствуешь, как бьется мое сердце... я сам слышу это, как шум океана в правом ухе... Боже мой, теперь он простился! А калоши-то, калоши: вич, вич, — как удары вербой!.. Но у него брелоки! Значит, он, не в крайней нужде! У них всегда брелоки из сердолика, как куски старого мяса, которое они вырезали со спины у своего ближнего... Слушай, слушай — калоши... «скрип, чир, чир, вич, вич!» Смотри! Он увидел меня! Он увидел меня!.. (Кланяясь в сторону улицы.) Он кланяется первый! улыбается! Машет рукой... и... (Падает на письменный стол, заливаясь слезами.) Он прошел мимо! Кристина. Слава богу! Элис (поднимаясь). Он прошел мимо!.. Но он опять явится... Пойдем на солнце!.. Кристина. А обед у Петра? Элис. Так как я еще не приглашен, то я отказываюсь! Да и какая радость ожидает меня там! Встретить вероломного друга! Мне было бы только больно за него, тогда как со своей стороны я его ничем не мог бы огорчить! Кристина. Спасибо, что остаешься с нами! Элис. В высшей степени рад остаться! Ты же знаешь. Ну что же, идем? Кристина. Да, вот сюда. Уходит налево. Элис (проходя мимо Вениамина, треплет его по голове). Крепись, паренек! Вениамин закрывает лицо руками. Элис (берет ветку со стола и засовывает ее за зеркало). Да, не с оливковой веткой прилетал голубь, с березовой! 366
Уходит. Элеонора входит из глубины; шестнадцатилетняя девушка, с косой вдоль спины. В рухах у нее желтый нарцисс в горшке. Не замечая или делая вид, что не замечает Вениамина, она берет с буфета графин с водою и поливает цветок, затем ставит его на обеденный стол, садится к столу прямо против Вениамина, смотрит на него и повторяет все его жесты. Вениамин удивленно смотрит на нее. Элеонора (указывая на цветок). Знаешь, что это такое? Вениамин (по-детски, простосердечно). Желтый нарцисс, я же знаю!.. Но кто же ты? Элеонора (дружелюбно, печально). В самом деле, кто я? Вениамин (как выше). Меня зовут Вениамином, я живу здесь в пансионе у госпожи Гейст. Элеонора. Вот как! А меня зовут Элеонорой, я дочь хозяйки этого дома. Вениамин. Странно! Здесь никогда не говорили о тебе. Элеонора. О мертвых не говорят! Вениамин. О мертвых? Элеонора. В гражданском смысле слова я мертвая, потому что совершила очень дурной поступок. Вениамин. Ты? Элеонора. Да, я растратила сиротские деньги, это было бы еще ничего, потому что чужое добро впрок не пойдет, но то, что мой старик-отец оказался виноватым и попал в тюрьму, — это, видишь ли, не простится никогда. Вениамин. Так странно и так прекрасно говоришь ты... А я никогда и не думал о том, чтобы мое наследство могло быть несправедливо отнято. Элеонора. Не следует связывать людей, нужно освобождать их. Вениамин. Да, ты освободила меня от горечи быть обманутым. Элеонора. Ты, значит, тоже сирота... Вениамин. Да, и мне вдобавок достался жалкий жребий сидеть на шее у этих бедных людей по их же вине. 367
Элеонора. Не говори жестоких слов, а то я уйду своей дорогой; я так нежна, что не выношу ничего жестокого! Все-таки... ты все это терпишь благодаря мне! Вениамин. Благодаря твоему отцу. Элеонора. Но это все равно, потому что ония- одно и то же лицо... (Молчание.) Я была очень больна... Отчего ты так печален? Вениамин. Я потерпел неудачу! Элеонора. И поэтому ты огорчен? «Плеть и наказание научают мудрости, и тот, кто ненавидит наказание, должен умереть...» Что у тебя за неудача? Вениамин. Я оказался слабым в латинском правописании — хотя я был совершенно уверен. Элеонора. Ах да, был совершенно уверен, до того уверен, что мог биться об заклад, что все окончится благополучно. Вениамин. Разве я и это сделал? Элеонора. Я могла бы подумать! Видишь ли, так вышло именно потому, что ты был так уверен. Вениамин. По-твоему, это и было причиной? Элеонора. Конечно это! Спесь приходит перед грехом! Вениамин. Тогда я буду помнить это в следующий раз. Элеонора. Правильно задумано, «Блаженны нищие духом». Вениамин. Ты сектантка? Элеонора. Да! Вениамин. И верующая, конечно. Элеонора. Да, и мне так представляется. И если бы ты говорил дурно о Боге, моем благодетеле, я не сидела бы за одним столом с тобой! Вениамин. Сколько тебе лет? Элеонора. Для меня не существует ни времени, ни пространства; я всюду и нигде! Я и в тюрьме моего отца и в классной моего брата, я в кухне моей матери и в лавчонке моей сестры, там, далеко, в Америке. И когда у моей сестры все благополучно, и торговля идет, я чувствую ее радость; когда же дела у нее плохи, 368
я страдаю, но больше всего скорблю, когда она поступает дурно. Вениамин, тебя зовут Вениамином, потому что ты самый младший из моих друзей... да, все люди — мои друзья... и если ты позволишь мне завладеть твоим сердцем, то я буду скорбеть и о тебе. Вениамин. Слова, которые ты говоришь, собственно непонятны для меня, но, мне кажется, я постигаю смысл твоих мыслей! И теперь я хочу всего, что ты хочешь. Элеонора. Хочешь тогда, для начала, перестать осуждать людей, даже изобличенных в преступлении... Вениамин. Да, но я должен иметь для этого какое- нибудь основание! Я изучал философию, видишь ли! Элеонора. Ах изучал! В таком случае помоги мне уяснить мысль одного великого философа. У него вот что сказано: «Ненавидящие праведного должны сами стать преступными». Вениамин. По логике выходит, что раз ненавидишь праведного, можно быть осужденным на преступление. Элеонора. И что само преступление есть уже кара. Вениамин. Это действительно глубокая мысль! Можно было бы подумать, что это сказал Кант или Шопенгауэр. Элеонора. Не узнаешь! Вениамин. В каком писании ты это прочла? Элеонора. В Священном Писании! Вениамин. Правда? Там так и сказано? Элеонора. Какое же ты невежественное, оставленное без присмотра дитя! Если б я могла воспитать тебя! Вениамин. Малютка! Элеонора. Все же в тебе нет ничего дурного! У тебя скорее вид доброго... Как зовут твоего учителя латинского языка? Вениамин. Лектор Альгрен! Элеонора (встает). Я это запомню... Ах, моему отцу теперь очень тяжело! Они злы на него. (Стоит неподвижно, будто прислушивается.) Слышишь, как уныло 369
гудит в телефонных проводах?.. Это жестокие слова, которых нежная, ярко-красная медь не может перенести... и едва люди начинают клеветать друг на друга в телефон, медные струны плачут и жалуются... ожесточенно — и всякое слово заносится в книгу... и с окончанием веков придет расчет! Вениамин. Как ты строга! Элеонора. Не я, не я! Я не посмела бы! Я-то, я?! Она идет к камину и открывает отдушину; достает несколько разорванных лоскутков белой почтовой бумаги. Вениамин встает и заглядываете в лоскутки бумаги, которые Элеонора складывает на обеденном столе. Элеонора (про себя). Ах, люди так бестолковы... кладут свои тайны в камин... Куда бы я ни пришла, я первым делом направляюсь к камину! Но я этим никогда не злоупотребляю, на это у меня не хватило бы смелости, потому что мне пришлось бы поплатиться!.. Что же это такое? Читает. Вениамин. Письмо кандидата Петра, в котором он назначает свидание Кристине... Этого я давно ожидал! Элеонора (кладет руку на бумагу). Ах ты, чего же ты ожидал? Скажи-ка, злой человек, верующий только в зло. Это письмо ведет только к добру, я же знаю Кристину, мою будущую невестку... И эта встреча должна предохранить моего брата Элиса от несчастия... Ты мне обещаешь, Вениамин, молчать? Вениамин. Не думаю, чтобы я посмел говорить об этом! Элеонора. Как несправедливы люди, когда у них тайны... Они считают себя мудрыми, а оказываются глупцами! Но что же я могу с этим поделать! Вениамин. Почему же ты такая любопытная? Элеонора. Видишь ли, в этом-то и моя болезнь, что я должна знать все, иначе я неспокойна. Вениамин. Знать все? Элеонора. Это недостаток, которого я не могу побороть. А я вот знаю, о чем скворцы говорят. 370
Вениамин. Они же не MOiyr говорить! Элеонора. Разве ты не слышал, как говорят ученые скворцы? Вениамин. Да, то ученые! Элеонора. Значит, скворца можно-таки выучить говорить! А есть и такие, которые сами выучиваются говорить, ну, так сказать, самоучки... Они сидят вот и прислушиваются, понимаешь, а мы-то и не замечаем этого — вот они после и говорят. Я слышала недавно, когда шла сюда, как два скворца сидели и переговаривались. Вениамин. Да ты шутишь! Что же они говорили? Элеонора. А вот! «Петр», — сказал один. «Иуда», — сказал другой. «Все равно», — сказал первый. «Фи, фи, фи», — сказал второй. А ты заметил, что соловьи поют только вот тут, в саду глухонемых? Вениамин. Да, я это знаю! Почему же это так? Элеонора. А потому, что те, кому дан слух, не слышат, что говорят соловьи; а глухонемые вот слышат! Вениамин. Расскажи еще сказку! Элеонора. Да, если ты будешь расторопнее! Вениамин. В чем расторопнее? Элеонора. Ты никогда не должен запоминать мои слова и никогда не говорить, что сам ты тут так сказал, а там сказал так... Я буду говорить еще о птицах. Есть злая птица-мышелов; как видно из названия, она питается мышами. Но так как это злая птица, то ей приходится ловить мышей с большим трудом. И поэтому она может произносить только одно слово, которое звучит, как кошачье «мяу»! И вот, едва сарыч скажет «мяу», как мыши возьмут и попрячутся... а сам сарыч не понимает, что он говорит, и часто без пищи остается, потому что он — гадкий! Хочешь слушать еще? Или мне говорить о цветах?.. Знаешь, когда я была больна, я приняла пилюлю из белены, особенность которой — превращать глаз в увеличительное стекло... Более того, белладонна еще действует так, что все представляется в уменьшенном виде... Хорошо, а еще вот я могу видеть дальше, чем другой; я могу видеть звезды среди белого дня! 3 71
Вениамин. Но ведь звезд на небе нет? Элеонора. Какой ты смешной! Звезды всегда на небе... вот я сижу и смотрю на север, на Кассиопею... В виде «W» она расположена посреди Млечного Пути... А ты можешь ее видеть? Вениамин. Нет, не могу! Элеонора. Так вот, заметь теперь, что один человек может видеть то, чего другой не видит... поэтому не особенно доверяй своим глазам. Теперь я буду говорить об этом вот цветке, что на столе... Это — дикий нарцисс, растет он в Швейцарии. Чашечка у него пропитана солнечным светом, оттого он и желтый и унимает всякую боль... Я недавно проходила мимо цветочного магазина, увидела его и захотела подарить брату Элису... Когда я хотела войти в лавку в дверь с улицы, она оказалась запертой... сегодня ведь день конфирмации. Но я же должна была иметь цветок... я вынула свой ключ и попробовала, и, можешь себе представить, мой дверной ключ подошел... И я вошла... Да; ты понимаешь тихую речь цветов? Каждый запах выражает целое множество мыслей, и эти мысли овладели мной, и своими увеличительными глазами я проникала в сокровенные ткани их, куда не проникал никто. И цветы говорили со мной о своей скорби, которую причиняет им неразумный садовник, — я не говорю — безжалостный, потому что он только неразумен!.. Затем положила крону и свою карточку на прилавок — взяла цветок и ушла. Вениамин. Так необдуманно! Представь себе, спохватятся цветка, а денег не найдут? Элеонора. И то правда! Ты прав. Вениамин. Ведь монета может затеряться, и, если найдут только твою карточку, ты пропала! Элеонора. Но ведь никто же не подумает, что я хотела что-нибудь унести? Вениамин (пристально смотрит на нее). Не подумает? Элеонора (смотрит на него и встает). Ах! Я знаю, что ты хочешь сказать! Каков отец, такова и дочь! Как необдуманно я поступила! Как необдуманно! Ну! Чему быть, тому не миновать! (Садится.) И пусть! 372
Вениамин. Этого-то уж нельзя поправить... Элеонора. Молчи! говори о чем-нибудь другом!.. Лектор Алгрен... Бедный Элис! Бедные все мы! Но ведь теперь Пасха, и мы должны страдать. Да, завтра концерт! Дают Гайдна! Семь слов на крест! «Мать, вот твой Сын!» Плачет, закрыв лицо руками. Вениамин. Что за болезнь была у тебя? Элеонора. Это болезнь не смертельная, а во славу Божию! «Я ждала добра, а пришло зло! Ждала света, а пришла темнота...» Каково было твое детство, Вениамин? Вениамин. Не помню. Тяжелое. А твое? Элеонора. У меня никогда не было детства! Я родилась старухой. Я знала все, когда родилась, а когда чему-нибудь училась, то как бы только вспоминала... Я знала людскую... бессмысленность и людское неведение, когда мне было четыре года, и поэтому со мною обращались так дурно! Вениамин. Обо всем, что ты говоришь, мне кажется, я тоже думал! Элеонора. И ты тоже думал!.. Почему ты решил, что моя монета должна пропасть в цветочном магазине? Вениамин. А потому, что дурное никогда не может не случиться! Элеонора. Ты это тоже заметил?.. Тише, теперь кто-то идет! (Смотрит в глубину.) Я слышу... Элис!.. Ах милый!.. Мой единственный друг на земле!.. (Она становится сумрачной.) Но... он не ждет меня! Он не будет рад видеть меня. Нет, не будет!.. Конечно нет! Вениамин, Вениамин, будь дружелюбен и радостен, когда придет мой бедный брат. Раз я уж пришла сюда, то ты предупреди его о моем приходе. Только без жестоких слов; мне это так больно, слышишь! Дай мне руку! Вениамин протягивает ей руку. Элеонора (целует его в голову). Так! Теперь ты мой маленький брат! Да благословит и хранит тебя Господь! 373
(Уходит налево и мимоходом дружески гладит пальто Эли- са по рукаву.) Бедный Элис! Элис из глубины, озабоченный. Гейст из кухни. Элис. А вот и мамочка! Фру Гейст. Это ты? Я как будто слышала чей-то чужой голос! Элис. А у меня новости! Встретил на улице адвоката! Фру Гейст. Дану? Элис. Дело должно теперь перейти в высшую инстанцию... и, чтобы выиграть время, я должен прочитать все касающиеся дела бумаги. Фру Гейст. Ну ты это сделаешь сейчас же! Элис (указывая на кипу бумаг на письменном столе). Ах! Я думал, это кончилось; а тут я должен снова перестрадать все эти ужасы — все свидетельские показания, доказательства! Опять сначала! Фру Гейст. Да, но таким-то путем он будет оправдан в апелляционном суде. Элис. Нет, мама; он же сознался! Фру Гейст. Так-то так, но может оказаться несоблюдение формы в чем-нибудь, так сказал мне в последний раз адвокат, когда я говорила с ним! Элис. Он сказал это, чтобы утешить тебя! Фру Гейст. А на это ты не пойдешь? Элис. Нет! Фру Гейст. Ну вот, опять раздумал! Элис. Нуда! Фру Гейст. Это же нехорошо! Элис. Знаю, но меня всегда кидает, как щепку прибоем. Фру Гейст. А мне ясно показалось, будто я слышу чей-то чужой голос и будто бы начинала его узнавать! Ну, значит, ослышалась! (Указывая на пальто.) Пальто нельзя здесь вешать, я же говорила. Уходит направо. Элис (идет налево, замечает на столе нарцисс. Вениамину). Откуда этот цветок? 374
Вениамин. Тут с ним приходила одна молоденькая девушка. Элис. Девушка! Это еще что? Кто же она? Вениамин. Тут была... Элис. Тут была... моя сестра? Вениамин. Да. Элис опускается в стул у обеденного стола. Молчание. Элис. Ты говорил с ней? Вениамин. Ода! Элис. Боже мой, не слишком ли рано это!.. Она сердилась на меня? Вениамин. Она? Нет, она была так мила, так мила! Элис. Удивительное дело!.. Говорила обо мне? Она была очень зла на меня? Вениамин. Да нет же, напротив! Она сказала, что вы были ее лучшим, единственным другом на земле... Элис. Какая странная перемена! Вениамин. А когда она уходила, она погладила ваше пальто, вон то, по рукаву. Элис. Ушла? Куда она ушла? Вениамин (указывая на левую дверь). Туда! Элис. Значит, она там? Вениамин. Да. Элис. У тебя такой радостный и приветливый вид, Вениамин. Вениамин. Она так ласково говорила со мной... Элис. О чем она говорила? Вениамин. Рассказывала сказки, очень много говорила о религии... Элис (встает). Это и обрадовало тебя? Вениамин. Да! Элис. Бедная Элеонора, она так несчастна сама, а другим может сообщать радость! (Уходит налево, останавливается.) Боже, помоги мне! Занавес. 375
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Страстная пятница. Музыка перед этим действием: Гайдн. Sieben Worte. Largo № 1. Pater-diraitte illis. Та же декорация, но занавески опущены и снаружи освещены газовыми фонарями. Висячая лампа зажжена, на обеденном столе стоит горящая убавленным светом фотогеновая лампа. Огонь в камине. У рабочего стола сидят Элис и Кристина, ничем не заняты. За обеденным столом сидят Элеонора и Вениамин, друг против друга, и читают, имея лампу посередине. На плечи Элеоноры накинута шаль. Все одеты в черное; у Элиса и Вениамина белые галстуки. На письменном столе разложены судебные бумаги. На рабочем столе стоит нарцисс. На обеденном — старые часы. На занавесках то и дело мелькают тени проходящих по улице. Элис (вполголоса Кристине). Да, Страстная пятница! Но как она ужасно тянется! И снег лежит на мостовой, как солома перед домом умирающего; все звуки смолкли, исключая гудение органа, которое я слышу даже здесь... Кристина. Мамаша, конечно, пошла к вечерне... Элис. Да, потому что к обедне она не решалась... людские взгляды причиняют ей страдание... Кристина. Странное дело с этими людьми; они требуют, чтобы все мы попрятались, они думают, что так уж следует... Элис. Да, и, пожалуй, это вполне законное требование. Кристина. За промах одного человека целая семья проклята... Элис. Да, как есть! Элеонора придвигает лампу к Вениамину, чтобы ему было виднее. Элис (указывая на Элеонору и Вениамина). Посмотри на них! Кристина. Разве это не мило!.. Да еще в каком ладу они живут! Элис. Какое счастье, что Элеонора так спокойна. Ах, если б только это могло продолжаться! Кристина. А почему же и нет? Элис. Потому... что счастье обыкновенно не может столько длиться! В такой день я боюсь всего! 376
Вениамин тихо придвигает лампу к Элеоноре, чтобы ей было виднее. Кристина. Посмотри на них! Элис. Ты заметила, как Вениамин переменился! Его затаенное упрямство уступило место тихому подчинению... Кристина. Подумай, как она очаровательна во всем своем существе, — не найдешь даже подходящего слова! Элис. И привела с собой ангела мира, который невидимым образом бродит кругом и навевает тихий покой... Сама мать обнаружила спокойствие, увидев ее, — спокойствие, какого я и не ожидал. Кристина. По-твоему, она совсем поправилась? Элис. Да, если бы только не эта повышенная чувствительность. Вот она сидит, читает Историю Страстей Господних и плачет иногда. Кристина. Ну, помню, тем же самым и мы занимались в школе, по средам во время поста... Элис. Не говори так громко, она так хорошо слышит! Кристина. Только не теперь! Сейчас она за тридевять земель! Элис. Ты не заметила, что Вениамин стал несколько степеннее, важнее во всех своих движениях? Кристина. Страдание, радость все опошляет. Элис. А пожалуй, тут скорее... любовь! Тебе не кажется, что они тут чуточку... Кристина. Тише, тише, тише... не трогай крыльев мотылька! А то он улетит своей дорогой! Элис. Они все посматривают друг на друга и только делают вид, что читают, потому что, насколько я слышу, ни один лист не шевельнется. Кристина. Тише! Элис. Видишь, теперь она не в силах совладать с собой... Элеонора встает, идет к Вениамину и кладет свою шаль ему на плечи. Вениамин слегка противится, но повинуется; после этого Элеонора идет назад, садится и передвигает лампу на сторону Вениамина. 377
Кристина. Бедная Элеонора, она и не знает, как она доброжелательна. Элис (встав). Ну-с, я возвращаюсь к своим судебным делам. Кристина. Ты видишь хоть какую-нибудь цель в этом чтении? Элис. Только одну: поддержать в матери надежду! Но хотя я делаю только вид, что читаю, — при всем этом слово становится все-таки тернием, пронизывающим мои глаза до глубины. Свидетельские показания, цифровые данные, сознание отца... Как вот тут: «Обвиняемый сознался со слезами на глазах»... Столько слез, столько слез. А эти бумаги... с этими их гербами, напоминающими фальшивые кредитки или тюремные замки; а шнуры и красные печати... Они похожи на пять Христовых ран... выводы, которые никогда не приводят к концу, вечная пытка... Занятие на Страстную пятницу... Вчера сияло солнце, вчера мы ехали в деревню, в мечтах... Кристина... подумай, как бы нам не пришлось остаться на лето здесь. Кристина. Тогда надо бы скопить побольше денег. .. но это же скучно! Элис. Я бы не пережил этого ни за что... Три лета я прожил здесь... все равно что в гробу. Самый полдень, а перед глазами длинная серая улица извивается, как траншея... Ни одного живого человека, ни лошади, ни даже собаки... Из отверстий помойных ям выбегают крысы, потому что кошки и те на дачах... А перед окнами-шпионами корпят какие-то городские домоседы и высматривают платье своего ближнего... «Вон, вон тот ходит в зимнем!» Следят за стоптанными набок башмаками своего ближнего, за его недостатками... Из квартир для бедных выползают калеки, которые прятались перед тем, люди без носов и ушей, озлобленные, несчастные люди... Они сидят на больших аллеях и греются на солнце, точь-в-точь как если бы они завоевали город... и там, где недавно играли милые нарядные дети под нежный веселящий говор красивых матерей, там теперь слоняются толпами оборванцы, которые бранятся 378
и мучают друг друга... Я помню такой Иванов день два года тому назад! Кристина. Элис! Элис! Смотри вперед, вперед! Элис. Разве там светлее? Кристина. Будем надеяться! Элис (садится у письменного стола). Лишь бы только снег перестал падать на дворе! И можно было бы выйти погулять! Кристина. Дорогой мой, вчера вечером тебе хотелось темноты, чтобы нам укрыться от людских взглядов... «Темнота так прекрасна, так благодетельна, — сказал ты, — она словно набрасывает покров на голову!» Элис. Так вот видишь, как бы там ни было, несча- стие одинаково тяжело... (Читает свои бумаги.) Но что хуже всего в этом процессе, так это — наводящие вопросы об образе жизни моего отца... Тут вот сказано, что мы задавали блестящие вечера... Один свидетель утверждает, что отец пил!.. Нет, это слишком! Я больше не в силах!.. Но при всем этом я должен... дойти до конца!.. Тебе не холодно? Кристина. Нет, но и не тепло!.. А Лины все еще нет? Элис. Она же у исповеди, как тебе известно. Кристина. А мама ведь скоро вернется? Элис. Я всегда боюсь, когда она возвращается из города, потому что она столько наслушалась и столько насмотрелась... и все это дурно. Кристина. В вашей семье особенное чувство подавленности. Элис. Потому что, кроме подавленных людей, никто больше не желает водить знакомства с нами! Радостные травили нас! Кристина. А вот и мама идет через кухню! Элис. Не выходи при ней из терпения. Кристина. И не подумаю! Трудненько ей приходится со всеми нами! Только я ее не понимаю. Элис. Она всячески скрывает свой позор, как только может, и поэтому ее и не разберешь. Бедная мама! Фру Гейст (одета в черное, с молитвенником и носовым платком в руке). Добрый вечер, детки! 379
Все (кроме Вениамина, который приветствует ее молча). Добрый вечер, мамочка! Фру Гейст. И все-то мы в черном, точно траур у нас. Молчание. Элис. Что, снег все еще идет? Фру Гейст. Да, слякоть! У вас тут холодно! (Подходит к Элеоноре и гладит ее.) Ну, моя девчурка, ты, вижу, все читаешь да изучаешь? (Вениамину.) А заодно уж и ты учишься! Элеонора берет руку матери и подносит ее к губам. Фру Гейст (подавляя волнение). Так, деточка! Так, так! Элеонора. Ты ходила к вечерне, мама? Фру Гейст. Да, служил младший священник, только я не люблю его. Элеонора. Встретила кого-нибудь из знакомых? Фру Гейст (присаживается к рабочему столу). Лучше было бы мне никого не встречать! Элеонора. Тогда я знаю, кого... Фру Гейст. Линдквиста! Он прямо подошел ко мне... Элис. Какая жестокость, какая жестокость. Фру Гейст. Справлялся, как наши дела... и представь себе мое изумление, он спрашивал, можно ли ему сделать визит вечером. Элис. Накануне праздника? Фру Гейст. Я ничего не ответила! И он принял мое молчание за согласие! (Молчание.) Должно быть, он уже где-нибудь поблизости. Элис (вставая). Здесь? Теперь? Фру Гейст. Он сказал, что хочет передать какую- то-бумагу, которая и заставляет его торопиться. Элис. Он хочет взять мебель. Фру Гейст. Но у него был такой чудной вид... я его не поняла! Элис. Так пусть приходит. По-своему он прав, и нам остается только преклониться. Мы должны принять его подобающим образом, когда он пожалует. 380
Фру Гейст. Только я постараюсь не видеть его! Элис. Да, ты можешь не выходить из комнаты... Фру Гейст. Но мебели он не получит. Что мы, должны жить на дворе, что ли, раз он увезет все вещи? Нельзя же оставаться в пустой квартире! Вот что! Элис. У лисиц есть норы, у птиц — гнезда... а тут бесприютные, живущие в лесу. Фру Гейст. Там место разбойникам, а не честным людям. Элис (у письменного стола). Ну-с, мамочка, я читаю! Фру Гейст. Нашел какую-нибудь неправильность? Элис. Нет, да я думаю, что никакой и не окажется! Фру Гейст. Но я недавно встретилась с городским нотариусом, он сказал, что какое-нибудь несоблюдение формы непременно должно оказаться: незаконный свидетель, недоказанное утверждение или противоречие. Ты, должно быть, недостаточно внимательно читаешь! Элис. Ах, мама, это же так мучительно... Фру Гейст. Вот что еще, недавно я тут встретила городского нотариуса — правда, я об этом уже говорила — и он рассказал про одну кражу со взломом, которая была совершена у нас в городе вчера среди белого дня. Элеонора и Вениамин прислушиваются. Элис. Кража со взломом? Здесь, в городе? Где же? Фру Гейст. Это якобы произошло в цветочном магазине на Монастырской, только это было очень чудно с начала до конца. Дело было вот как: торговец запер свою лавку, чтобы отправиться в церковь, где его сын... а может быть, и дочь, должна была конфирмоваться. А когда вернулся домой, около трех, а может быть, и около четырех, ну да это и не важно... да, то дверь в магазине была отперта, а цветов недоставало, массы цветов, и, в частности, желтого тюльпана, на что он прежде всего и обратил внимание! Элис. Тюльпана! Я боюсь, не был ли то нарцисс! Фру Гейст. Нет, тюльпан; это уж вернее верного. Ну вот, и полиция теперь все время на ногах. 381
Элеонора встает, как бы желая говорить, но Вениамин подходит к ней и что-то шепчет. Фру Гейст. И подумать только, совершить кражу со взломом в самый Великий четверг, когда молодежь конфирмуется... Одни мерзавцы, весь город! И вот почему невинные люди сидят в тюрьме. Элис. Не никто не заподозрен? Фру Гейст. Нет. Но и чудной же был вор, потому что денег из кассы он не взял ни гроша!.. Кристина. Ах только бы этот день кончился! Фру Гейст. И только бы Лина вернулась!.. Да, я слышала разговор о вчерашнем обеде у Петра! Сам губернатор пожаловал. Элис. Меня это удивляет, потому что Петр всегда был против губернаторской партии! Фру Гейст. Ну, значит, он теперь переменился. Элис. Видно, его недаром зовут Петром. Фру Гейст. Что же ты имеешь против губернатора? Элис. Это же ходячая помеха! Он мешает во всем; помешал делу народного университета, помешал воинским упражнениям молодежи, хотел помешать невинным кружкам, прекрасным летним школьным колониям... помешал и мне! Фру Гейст. Вот этого я не понимаю... ну да это все равно. Во всяком случае, губернатор говорил речь... а Петр благодарил... Элис. Был тронут, предполагаю, отрекался от своего учителя и говорил: «Я не знаю этого человека!» И снова пропел петух! Разве Понтий, по прозвищу Пилат, не назывался губернатором? Элеонора делает движение, как бы желая говорить, но успокаивается. Фру Гейст. Ты не должен быть так резок, Элис. Люди — люди, к тому же их приходится иметь на шее! Элис. Тише! Я слышу шаги Линдквиста! Фру Гейст. Ты можешь слышать шаги по снегу? Элис. Я слышу, как его палка стучит о камни, и его кожаные калоши!.. Уходи, мама! 382
Фру Гейст. Нет, я останусь, я должна ему сказать кое-что! Кристина. Милая мама, уходи! Это же слишком тяжело! Фру Гейст (встает, потрясенная). День, в который я родилась, лучше бы совсем изгладить из памяти! Элеонора (с криком ужаса). Мама! Фру Гейст. Боже мой, зачем ты оставил меня! И моих детей! Уходит налево. Элис (прислушиваясь). Остановился!.. Быть может, думает, что сегодня не время... или слишком бесчеловечно... Но он, конечно, этого не думает; человек, который мог писать тайные ужасные письма! И всегда на синей бумаге — и с этих пор я не могу видеть синего письма без того, чтобы не дрожать! Кристина. Что ты намерен сказать, что ты намерен ему предложить? Элис. Не знаю! Я потерял всякое присутствие духа, всякое соображение... Не пасть же мне перед ним на колени, не просить же помилования... Ты слышишь его шаги? Я не слышу ничего, кроме крови, которая шумит у меня в ушах! Кристина. Будем ожидать самого худшего! Он возьмет все... Элис. Идет хозяин дома и хочет получить долг, который я не могу выплатить... Он хочет получить долг, а стоимость мебели не превышает даже платы за наем! Кристина (выглянув на улицу из-за занавески). Да его больше нет здесь! Он ушел! Элис. Ох!.. Знаешь, беззаботная покорность матери для меня мучительнее, чем ее гнев! Кристина. Ее покорность просто-напросто деланная или воображаемая. В ее последних словах звучало что-то вроде рычания львицы. Ты видел, какой великой она стала? Элис. Знаешь, когда я вот думаю о Линдквисте, то он мне представляется добродушным великаном, который 383
хочет только попугать детей! Как это могло прийти мне в голову? Кристина. Мысли приходят и уходят... Элис. Какое счастье, что я не был вчера на обеде... Мне непременно пришлось бы сказать речь против губернатора, и таким путем я погубил бы все и для себя и для нас! Это было большое счастье! Кристина. Вот видишь! Элис. Спасибо за совет. Ты знала своего Петра! Кристина. Моего Петра! Элис. Я хотел сказать... моего! Смотри, теперь он снова здесь! Горе нам! На занавеске видна тень человека, который нерешительно приближается. Тень мало-помалу увеличивается и становится гигантскою. Все приходят в величайшее беспокойство. Элис. Великан! Вон великан, который готов проглотить нас! Кристина. Ну, это смешно, как в сказках! Элис. Я больше не могу смеяться! Тень уменьшается и исчезает. Кристина. Посмотри на палку, и непременно захохочешь! Элис. Ушел. Да, теперь я вздохну, потому что теперь- то он уже не вернется назад раньше, чем завтра! Ух! Кристина. А завтра солнышко засияет, потому что завтра вечер перед восстанием из мертвых, и снег растает, и птицы запоют. Элис. Говори, говори еще! Я вижу все, о чем ты говоришь. Кристина. А если бы ты мог заглянуть в мое сердце, если б ты мог видеть мои мысли, мои добрые намерения, мою самую затаенную молитву, Элис, Элис, ты бы тогда... (Останавливается.) Элис. Тогда бы что, скажи? Кристина. Ну... тогда бы я... просила тебя об одной вещи. Элис. Говори! Кристина. Это — опыт! Элис, думай, что это просто опыт! 384
Элис. Опыт! Испытание? Ну, ну! Кристина. Позволь мне... Нет, у меня не хватает смелости! Это может принять дурной оборот. Элеонора прислушивается. Элис. Зачем ты меня мучаешь? Кристина. Мне придется раскаяться, я это знаю!.. И пусть! Элис, позволь мне пойти вечером в концерт. Элис. В какой концерт? Кристина. Гайдн: Семь слов на кресте, в соборе! Элис. С кем? Кристина. С Алисой. Элис. И?.. Кристина. Петром! Элис. С Петром? Кристина. Ну вот, ты уж и насупился!.. Я раскаиваюсь, но теперь уже поздно! Элис. Да, поздненько! Но объяснись же! Кристина. Я же предупредила тебя, что мне нельзя объяснить, и поэтому я прошу твоего бесконечного доверия. Элис (кротко). Иди! Я полагаюсь на тебя; но при всем этом мне больно, что ты ищешь общества предателя! Кристина. Я это понимаю! Но ведь это же испытание! Элис. Выдержать которое у меня нет сил! Кристина. Ты должен! Элис. Я хочу, но я не могу! Во всяком случае, ты должна идти! Кристина. Твою руку! Элис (подает руку). Вот она! Звонит телефон. Э л и с (у телефона). Алло!.. Никакого ответа!.. Алло!.. Отвечают моим же собственным голосом!.. Кто говорит... Вот удивительно, я слышу свой собственный голос, как эхо! Кристина. Это бывает. Элис. Алло!.. Теперь перестали! (Дает отбой.) Ну, иди. 385
Кристина! Без объяснений, без затруднений. Я постараюсь выдержать испытание! Кристина. Сделай это, и отлично будет для нас! Элис. Хорошо! Кристина идет направо. Элис. Почему ты идешь этой дорогой? Кристина. Да у меня же там платье! Итак, покамест до свидания! Уходит. Элис. Прощай, мой друг! (Молчание.) Навеки! Быстро уходит налево. Молчание. Элеонора. Ради Бога, что же я тут наделала! Полиция ищет виновника, и если откроется, что это я, — бедная мама, бедный Элис! Вениамин (простодушно). Элеонора, ты должна сказать, что все это сделал я! Элеонора. Ты, ты можешь взять на себя чужую вину, дитя? Вениамин. Нет ничего легче, когда знаешь, что сам-то невинен. Элеонора. Не следует шутить никогда! Вениамин. Да нет же, позволь мне телефонировать в цветочный магазин и сказать, в чем дело! Элеонора. Нет, я поступила дурно, я же должна быть и наказана беспокойством. Я разбудила их ужас перед преступлением, так я сама должна ужаснуться. Вениамин. А если полиция явится... Элеонора. Это, конечно, тяжело... но так должно быть! Ах, только бы этот день кончился! (Берет часы со стола и переводит стрелку.) Быстрое время, прибавь еще бегу! Тик-так, динь, динь, динь! Теперь восемь. Динь, динь, динь... теперь уже девять. Десять! Одиннадцать! Двенадцать!.. Вот и Святая суббота. Вот и солнышко скоро взойдет, мы будем делать надписи на пасхальных яичках! Я вот что напишу: «Смотри! Недруг просил, чтобы он просеял вас, как пшеницу, но я молился за тебя...» Вениамин. Почему ты сама себе так больно делаешь, Элеонора? 386
Элеонора. Себе! Больно! Подумай, Вениамин, обо всех расцветших цветках, об анемонах, подснежниках, которые должны были стоять в снегу целый день! И всю ночь мерзнуть в темноте. Подумай, как они должны страдать! Ночью тяжелее всего, потому что темно, а они боятся темноты и не могут убежать своей дорогой... и вот они стоят и ждут, когда настанет день. Все, все страдает, но цветы больше всего! А перелетные птицы, которые уже прилетели! Где они будут спать в эту ночь? Вениамин (простодушно). Они будут сидеть в древесных дуплах, ты же знаешь. Элеонора. Но не найдется столько дуплистых деревьев, чтобы хватило на всех! Здесь в парке я видела всего два дерева с дуплом, и в них поселились совы, которые убивают маленьких птичек... Бедный Элис, он думает, что Кристина ушла от него; но я знаю, что она вернется! Вениамин. Если ты знаешь, то почему ты не сказала? Элеонора. Потому что Элис должен страдать; все должны страдать сегодня, в Великую пятницу, потому что все должны вспоминать о Христе, страдающем на кресте. С улицы доносится полицейской свисток. Элеонора (поднимается). Что это такое? Вениамин (встает). Не знаешь? Элеонора. Нет! Вениамин. Это полиция! Элеонора. Ах!.. Да, такой же звук был, когда они должны были явиться и схватить отца... я тогда-то и заболела! Теперь они придут и возьмут меня. Вениамин (становится между дверью и Элеонорой). Нет, они не возьмут тебя! Я защищу тебя, Элеонора. Элеонора. Это очень мило, Вениамин, но ты этого не сделаешь... Вениамин (смотрит сквозь занавеску). Тут их двое! (Элеонора хочет оттолкнуть Вениамина в сторону, но он оказывает осторожное сопротивление.) Нет, не ты, Элеонора, иначе я не стану больше жить! 387
Элеонора. Ступай, садись вон в то кресло, дитя! Иди, садись! Вениамин садится неохотно. Элеонора (смотрит на улицу из-за занавески, не скрываясь). Да это же двое мальчишек! О мы, маловерные; ты думаешь, Господь так безжалостен; ведь я же не сделала ничего дурного, а только поступила необдуманно... Я этого заслужила! И зачем я сомневалась! Вениамин. А завтра явится тот, кто заберет мебель. Элеонора. Пусть приходит! И мы должны уйти ото всего... от всей старой мебели, которую отец собрал для нас и которую я видела с самого раннего детства! Да, не нужно иметь ничего, что привязывает к земле. Идти по каменистым путям и скитаться с израненными ногами... эта дорога ведет к высоте, и потому она трудная... Вениамин. Ты вот опять мучаешь себя, Элеонора! Элеонора. Оставь меня! А знаешь, с чем мне труднее всего расстаться? Вот с этими часами! Они были здесь, когда я родилась, и они же отсчитывали мои часы и дни... (Поднимает часы со стола.) Слышишь, они бьются как сердце... совсем как сердце... они остановились в тот самый час, когда умер дедушка, потому что они были у нас тогда! Бедные часы, вам скоро придется остановиться снова!.. Знаешь, они всегда начинали спешить, когда у нас в доме бывало несчастие, точно они хотели уйти от зла, ради нас, разумеется! А когда приходила светлая пора, они замедляли свой ход, чтобы нам можно было наслаждаться ею дольше. Это были славные часики! Но у нас были и злые часы... они теперь висят в кухне! Они не выносят музыки. И вот они торчат на кухне, потому что они были отвратительные часы. Но Лина их тоже не любит, за то, что они не молчат по ночам, и по ним она не может варить яйца... Потому что Лина говорит, яйца свариваются всегда вкрутую! Ну вот, ты хохочешь... Вениамин. Да что же мне делать! Элеонора. Ты славный малый, Вениамин, но ты должен быть серьезен! Подумай о ветке, которая торчит вон там, за зеркалом! 388
Вениамин. Но ты так забавно говоришь... мне нельзя не смеяться, да и к чему вечно плакать? Элеонора. Разве не должно плакать в юдоли плача; где же тогда и плакать? Вениамин. Гм! Элеонора. Ты хотел бы смеяться по целым дням, это тебе и удавалось! Но я люблю тебя, только когда ты серьезен. Помни! Вениамин. Ты думаешь, что все это пройдет для нас, Элеонора? Элеонора. Да, только вот пройдет Страстная пятница, и большая часть уляжется. Но не все! Сегодня розги, завтра пасхальные яйца! Сегодня снег, завтра оттепель! Сегодня смерть, завтра воскресение! Вениамин. Как ты мудра! Элеонора. Да, я уже чувствую, что на дворе рассвело к ясной погоде, что снег идет!.. Уже и здесь запахло талым снегом... а завтра распустятся фиалки у южной стены! Тучи поднялись, я это чувствую по своему вздоху. .. Ах, я отлично знаю, когда он вырывается к открытым небесам... Ступай, подыми занавески, Вениамин, я хочу, чтобы Бог видел нас! Вениамин встает и исполняет приказание. Лунный свет падает в комнату. Элеонора. Видишь — полнолуние! Пасхальное! И теперь ты знаешь, что солнце не погасло, хотя только месяц светит! ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ Страстная суббота. Музыка перед этим действием: Гайдн, Семь слов, № 5 Adagio. Та же декорация, только занавески приподняты. Тот же наружный пейзаж, только в пасмурный день, огонь в камине; дверь в глубине заперта. Элеонора сидит перед камином и держит перед собой букет из анемонов. Вениамин входит справа. Элеонора. Где ты был так долго, Вениамин? Вениамин. Да это же недолго! Элеонора. Я так ждала тебя! 389
Вениамин. А где же ты была, Элеонора? Элеонора. Я была на рынке, купила анемонов, и теперь должна согревать их — бедные, они озябли. Вениамин. Где же солнце? Элеонора. За туманом; туч сегодня нет, это только туман с моря, потому что от него так пахнет солью... Вениамин. Ты видела, птицы еще живут здесь? Элеонора. Да, ни единый волос не упадет на землю без воли Божьей. Ну а на рынке... там-то вот есть и мертвые птицы... Элис (справа). Газету принесли? Элеонора. Нет, Элис! Элис идет через сцену; когда он выходит на середину, снова появляется Кристина. Кристина (незамечая Элиса). Газету принесли? Элеонора. Нет, не приносили! Кристина идет через сцену направо, мимо Элиса, который уходит налево, — они не смотрят друг на друга. Элеонора. Фу, как холодно стало! Это ненависть вошла в дом! Пока здесь была любовь, можно было выносить все, но теперь фу какой холод! Вениамин. Зачем они спрашивают газету? Элеонора. Разве ты не понимаешь? Ведь там-то именно должно быть напечатано... Вениамин. Про что? Элеонора. Про все! Про кражу, полицию и прочее такое... Фру Гейст (справа). Принесли газету? Элеонора. Нет, мамочка! Фру Гейст (снова уходит направо). Когда принесут, сейчас же скажи! Элеонора. Газета, газета!.. Ах если б типография рухнула, если б редактор заболел... нет, так нельзя говорить! Знаешь, ночью я была у отца... Вениамин. Ночью? Элеонора. Да, во сне... была также и в Америке у сестры... третьего дня она торговала на тридцать, а выручила пять долларов. 390
Вениамин. Это много или мало? Элеонора. Это очень много! Вениамин (вкрадчиво). Встретила ты кого-нибудь из знакомых на рынке? Элеонора. Зачем ты спрашиваешь? Ты не должен хитрить со мной, Вениамин; ты хочешь знать мои тайны, но это тебе не удастся. Вениамин. А ты думаешь, что таким-то образом ты узнаешь мои! Элеонора. Слышишь, как поет в телефонных проводах. Значит, газета теперь уже вышла: и вот люди переговариваются по телефону! «Читали?» — «Как же, читал!» — «Разве это не ужасно?» Вениамин. Что ужасно? Элеонора. Все! Вся жизнь ужасна! Но мы все-таки должны быть довольны!.. Подумай об Элисе и Кристине; они любят друг друга и при всем этом ненавидят друг друга, даже термометр падает, когда они проходят через комнату! Вчера она была на концерте, а сегодня они не разговаривают... но почему, почему? Вениамин. А потому, что твой брат ревнив! Элеонора. Не произноси этого слова! Да и что ты, наконец, в этом понимаешь, кроме того, что это болезнь и, следовательно, кара. Но не нужно прикасаться ко злу, а то оно овладеет тобой! Посмотри только на Элиса: разве ты не заметил, как он переменился с тех пор, как начал рыться в этих бумагах!.. Вениамин. В судебных делах? Элеонора. Ну да! Разве не оказывается, что вся эта злоба как бы ворвалась в его душу и выступила теперь у него на лице, в глазах... Кристина чувствует это на себе и, чтобы его гнев не передался и ей, облекается в ледяную броню! Ах эти бумаги; я бы их сожгла! В них — очаг озлобления, лицемерия и мщения. Поэтому, дитя мое, ты должен удалять от себя злое и нечестное, от своих уст и от своего сердца! Вениамин. У тебя все на примете! Элеонора. Знаешь, что меня ожидает в том случае, если и Элис и другие убедятся, что это я украла нарцисс таким образом? 391
Вениамин. Что же они намерены сделать с тобой? Элеонора. Меня отошлют назад, туда, откуда я пришла, где солнце не светит, где стены белые и голые, как в бане, где раздается только плач и жалобы, где я провела целый год своей жизни! Вениамин. О каком месте ты говоришь? Элеонора. Где терзаются тяжелее, чем в тюрьме, где живут несчастные, где жилище тревоги, где отчаяние бодрствует день и ночь и откуда никто не возвращаемся. Вениамин. Тяжелее, чем в тюрьме, о чем ты говоришь? Элеонора. В тюрьме только виновные, там же — осужденные навеки! В тюрьме испытуют и выслушивают, а там уж никто не услышит!.. Бедный нарцисс, он всему виной. Я так хотела добра и поступила так дурно! Вениамин. Но почему же тебе не пойти в цветочный магазин и не сказать: «Это я!» Ты совсем как ягненок, идущий на заклание. Элеонора. Когда он знает, что он осужден на заклание, он не жалуется и не ищет спасения в бегстве. Как ему иначе поступить! Элис (входит справа с письмом в руке). Газеты все еще нет? Элеонора. Нет, Элис! Элис (оборачивается, говорит в кухню). Пусть Лина сходит за газетой!.. Фру Гейст справа. Элис (Элеоноре и Вениамину). Уйдите, дети, на минутку. Элеонора и Вениамин уходят направо. Фру Гейст. Ты получил письмо? Элис. Да! Фру Гейст. Из лечебницы? Элис. Да! Фру Гейст. Что же им нужно? Элис. Они требуют Элеонору назад. 392
Фру Гейст. Этого-то им не дождаться! Это моя дочь! Элис. И моя сестра. Не знаю! Я больше не в состоянии думать! Фру Гейст. Зато я могу... Элеонора, дитя скорби, вернулась к нам с радостью, хотя бы и не от мира сего; ее душевная тревога обратилась в спокойствие, которое сообщается и нам. В здравом она рассудке или нет, для меня она мудрая, потому что умеет сносить бремя жизни лучше, чем я, чем мы. Наконец, Элис, в своем я уме, в своем я была уме, когда считала своего мужа невинным? Я же знала, что он был изобличен вещественными доказательствами и явился с повинной сам! А ты, Элис, ты в здравом уме, если не видишь, что Кристина любит тебя? Или ты уверен, что она ненавидит тебя? Элис. Какой удивительный способ любить! Фру Гейст. Да нет же! Твой холод расхолаживает ее в душе, и это ты ненавидишь ее. Но ты неправ, и, стало быть, тебе нельзя не страдать! Элис. В чем же я могу быть неправ? Разве она не ушла вчера вечером с моим вероломным другом? Фру Гейст. Ну-с, ушла, и с твоего ведома. Но зачем ушла? Да, вот что тебе следовало угадать! Элис. Нет, я не могу. Фру Гейст. Хорошо! Так и носись с тем, с чем носишься! Дверь в кухню открывается, чья-то рука просовывает газету, которую фру Гейст берет и передает Элису. Элис. Это было единственное настоящее несчастие! С нею я мог бы снести все другие! А теперь рушится последняя опора, и вот я падаю! Фру Гейст. Падай, но падай правым, и ты еще сможешь стать на ноги впоследствии... Ну, что нового в газете? Элис. Не знаю; я сегодня боюсь газеты! Фру Гейст. Давай сюда, я прочту! Элис. Нет! Подожди немного!.. 393
Фру Гейст. Чего ты боишься, что ты предчувствуешь?.. Элис. Самое худшее. Фру Гейст. Это уже было раньше столько раз... Ах, дитя, если бы ты знал мою жизнь, если бы ты был со мной, когда твой отец на моих глазах шаг за шагом шел к гибели, а я не могла предостеречь многих, кого он вел к несчастию. Когда он пал, я чувствовала себя соучастницей в преступлении, потому что я же знала о преступлении, и если бы судья не был рассудительным человеком, вошедшим в мое тяжелое положение жены, заодно покарали бы и меня! Элис. Почему он пал, наш отец? Я этого никогда не мог понять. Фру Гейст. Из-за гордыни, как все мы! Элис. И почему мы, невинные, должны страдать за его вину? Фру Гейст. Молчи!.. Молчание, во время которого она берет газету и читает. Элис, волнуясь, ходит взад и вперед. Фру Гейст. Что это?.. Разве я не говорила, что между прочим в цветочном магазине был украден и желтый тюльпан? Элис. Да, я это ясно помню! Фру Гейст. А тут напечатано... Желтый нарцисс! Элис (в ужасе). Так и напечатано? Гейст (опускаясь в кресло). Это же Элеонора! Боже мой! Боже мой! Элис. Стало быть, на том не кончилось! Фру Гейст. Тюрьма или лечебница! Элис. Невозможно, чтобы она это сделала! Невозможно! Фру Гейст. И вот теперь имя семьи будет поругано снова... Элис. Она заподозрена? Фру Гейст. Тут сказано, что подозрение падает на определенное лицо, ну и совершенно очевидно на кого. Элис. Я должен переговорить с ней! 394
Фру Гейст (встает). Только ласково! А то я больше не в силах... Она погибла... вернулась и погибла... Переговори с ней! Уходит направо. Элис. Ох! (Идет к двери налево.) Элеонора, дитя мое! Иди сюда, мне нужно переговорить с тобой! Элеонора (выходит с распущенными волосами). Я хотела завиться! Элис. Пусть их! Скажи, сестрица, откуда у тебя этот цветок? Элеонора. Я его взяла... Элис. О боже! Элеонора (опустив голову, подавленная, скрестив руки на груди). Но я тут же оставила деньги. Элис. Значит, заплатила за цветок? Элеонора. И да и нет! Во всяком случае, это возмутительно... только я не сделала ничего дурного... кроме добра, я ничего не хотела... ты веришь мне? Элис. Я тебе верю, сестра; но газета не знает, что ты невиновна! Элеонора. Дорогой, тогда я должна вынести это мучение... (Она опускает голову, так что волосы висят спереди.) Что же теперь намерены со мной делать? И пусть! Вениамин (входит слева, вне себя). Нет, вы не должны ее трогать, потому что она не сделала ничего дурного. Я знаю, потому что это я, я, я... (плачет) сделал это! Элеонора. Не верь его словам... это — я! Элис. Чему я должен верить; кому я должен верить? Вениамин. Мне! Мне! Элеонора. Мне! Мне! Вениамин. Позвольте мне пойти в полицию... Элеонора. Молчи, молчи! Вениамин. Нет, я пойду, я должен пойти... Элис. Молчи, дитя! Мама идет. Фру Гейст (входит в глубоком волнении, обнимает Элеонору и целует ее). Детка, детка, мое любимое дитя! Ты со мной и останешься со мной! 395
Элеонора. Ты целуешь меня, мама? Ты этого не делала уже много лет. Почему же только теперь? Фру Гейст. Потому что теперь... потому что торговец цветами тут на дворе и просит прощения, что причинил так много неприятных хлопот... затерянная монета нашлась, и твоя фамилия... Элеонора (бросается в объятия Элиса и целует его; затем обвивает шею Вениамина и целует его в голову). Доброе дитя, ты хотел страдать за меня! Как ты мог желать этого? Вениамин (стыдливо, простодушно). Потому что я так люблю тебя, Элеонора! Фру Гейст. Ну, детки, одевайтесь и идите в сад. Прояснилось! Элеонора. Ах, прояснилось! Пойдем, Вениамин. Берет его за руку; рука об руку уходят налево. Элис. Нужно сейчас же бросить вербу в огонь! Фру Гейст. Нет еще! Кое-что осталось! Элис. Линдквист? Фру Гейст. Он здесь, на дворе! Только он что-то очень странен и непостижимо ласков; да, к сожалению, он так говорлив, и говорит так много, все о себе. Элис. Ну, увидев солнечный луч, я не боюсь встречи с великаном! Пусть приходит! Фру Гейст. Ты только не рассерди его... Провидение отдало нашу судьбу в его руки, и кроткие духом... да ты знаешь, куда идут заносчивые! Элис. Знаю!.. Слышишь! Калоши: гварр, кварр, вич! Он хочет войти сюда в них. А почему бы и нет? Ведь это же все его; и ковры и мебель... Фру Гейст. Элис! Подумай о всех нас! Уходит направо. Элис. Конечно, мама! Линдквист (входит справа. Пожилой степенный господин угрюмой наружности. У него седые волосы с вихром, зачесанные несколько на виски. Большие черные густые брови. Небольшие, коротко постриженные черные бакенбарды. Круглые очки в черной роговой оправе. Больше сердоликовые 396
брелоки на цепочке от часов; трость в руке. Одет в черное пальто на меху; цилиндр; сапоги с калошами, которые поскрипывают. Входя, он с любопытством всматривается в Элиса и все время стоит). Мое имя Линдквист! Элис (в оборонительной позе). Кандидат Гейст... Прошу садиться. Линдквист садится в кресло направо у рабочего столика и пристально смотрит на Элиса. Молчание. Элис. Чем могу служить? Линдквист (торжественно). Гм, я имел честь уведомить о своем настоящем посещении еще вчера вечером; но при ближайшем размышлении нашел неприличным заводить речь о делах в праздничный день. Элис. Мы очень благодарны... Линдквист (резко). Мы неблагодарны! Да-с! (Молчание.) Тем не менее третьего дня я был случайно у губернатора... (Умолкает и смотрит, какое впечатление производят его слова на Элиса.) Вы знаете губернатора? Элис (небрежно). Не имею чести! Линдквист. В таком случае вам предстоит эта честь!.. Там мы говорили о вашем отце. Элис. Могу себе представить! Линдквист (достает какую-то бумагу и кладет ее на стол). И там-то я получил вот эту бумагу! Элис. Этого я давно ожидал! Но прежде чем идти дальше, я попрошу у вас позволения предложить вам один вопрос! Линдквист (отрывисто). Сделайте одолжение! Элис. Почему вам не передать эту бумагу экзекутору, тогда бы по крайней мере кончилась эта мучительная и медленная казнь! Линдквист. Ах вот что, молодой человек! Элис. Молодой или нет, я не прошу никакой милости, а только справедливости! Линдквист. Да неужели! Никакой милости, никакой милости! Взгляните-ка на эту вот бумагу, которую я положил здесь на край стола!.. Теперь я ее кладу снова в карман!.. Значит, справедливости! Только справедливости. Так слушайте, старый друг; во время оно я оказался, 397
неприятным образом оказался совсем без денег! Когда же я вслед за этим написал вам письмо и в скромных выражениях спрашивал, сколько времени вам нужно на отсрочку, то вы ответили неучтиво-с! Вы обошлись со мной, как если б я был ростовщиком, как с тем, кто ограбил вдов и сирот, хотя ограбленным-то был я, а вы- то именно и принадлежали к партии хищников. Но поелику я был рассудительнее, то удовольствовался тем, что ответил на ваши неучтивые упреки учтиво, но резко. Вы узнаете мою синюю бумагу, да? Я мог бы приложить к ней печать, когда захочу, но я вовсе не хочу этого! Осматривает комнату. Элис. Сделайте одолжение, мебель в вашем распоряжении! Линдквист. Я смотрю не на мебель! Я хотел убедиться, нет ли здесь вашей матушки. Надо полагать, она почитает справедливость столь же высоко, как и вы. Элис. Надеюсь, что так! Линдквист. Отлично!.. А знаете ли, что если бы столь высокочтимая вами справедливость была пущена в ход, то вашей матушке, как сообщнице преступного действия, пришлось бы очутиться под карающей пятой человеческой справедливости! Элис. Ну нет! Линдквист. Да-с, и это еще не слишком поздно! Элис (встает). Мою мать! Линдквист (вынимает другую, но голубую бумагу и кладет на стол). Смотрите, теперь я кладу вот эту бумагу сюда на край стола, и она на самом деле голубая... хотя пока еще без всякой печати! Элис. Боже мой! Моя мать! Все начинается сначала! Линдквист. Да, мой юный любитель справедливости, все начинается сначала, все-с! Так должно быть!.. Если бы мне теперь пришлось предложить самому себе такой вопрос: Андерс Иоган Линдквист, рожденный в нищете и вскормленный отречением и трудом, имеешь ты право на старости своих лет лишать самого себя 398
и своих детей — заметьте, своих детей — той поддержки, которую ты усердием, рачительностью и отречением — заметьте, отречением — сколачивал полушку за полушкой? Как тебе, Андерс Иоган Линдквист, должно поступить, ежели ты хочешь быть справедливым? Сам ты никого не ограбил; ежели то, что тебя ограбили, ты почитаешь за зло, то тебе впредь жить в городе невозможно, потому что никто не пожелает здороваться с немилосердным, который станет требовать свое назад! Так вот, вы видите, если и есть милосердие, то оно идет против права и сверх права!.. Вот что есть милость! Элис. Вы имеете право, так и берите все! Оно — ваше! Линдквист. Я имею право, но я не смею пользоваться им! Элис. Я буду думать о ваших детях и не стану плакаться! Линдквист (прячет бумагу). Отлично! Тогда мы спрячем голубую бумагу назад... Теперь мы сделаем шаг дальше! Элис. Простите... действительно предполагается подать в суд жалобу на мою мать? Линдквист. Теперь мы, пока что сделаем шаг дальше!.. Так вы незнакомы с губернатором лично? Элис. Нет, и не имею ни малейшего желания. Линдквист (снова вынимает синюю бумагу и машет ею). Не надо так, не надо!.. Губернатор, видите ли, был другом детства вашего отца, и хочет познакомиться с вами! Все идет сначала, все-с! Вы не хотите сделать ему визит? Элис. Нет! Линдквист. Губернатор... Элис. Нельзя ли нам говорить о чем-нибудь другом? Линдквист. Вы должны быть любезны со мною, потому что я беззащитен... потому что за вас общественное мнение, а за меня только справедливость. Что вы имеете против губернатора? Он не любит кружков и народных университетов. Это относится к его маленьким 399
странностям. Нам нет ровно никакой надобности уважать причуды, мы пройдем мимо них, пройдем мимо них и будем придерживаться сущности дела; все мы люди, все мы человеки! И при больших житейских переломах мы должны брать друг друга с недостатками и слабостями, проглатывать друг друга с ногами и рогами!.. Пойдите к губернатору! Элис. Никогда! Линдквист. Разве вы уж из таких? Элис (решительно). Да, из таких! Линдквист (встает и начинает ходить по комнате, скрипя своими башмаками, размахивая синей бумагой). Тем хуже! Тем хуже для вас!.. Нуте-с, в таком случае я начну с другого конца!.. Одно мстительное лицо возымело намерение предъявить иск к вашей матушке. Вы можете этому помешать. Элис. Каким образом? Линдквист. Пойти к губернатору! Элис. Нет! Линдквист (подходит к Элису и берет его за плечи). Тогда вы самый жалкий человек, какого я видел в своей жизни!.. А теперь я сам пойду к вашей матери! Элис. Не ходите! Линдквист. Не угодно ли в таком случае пойти к губернатору? Элис. Хорошо! Линдквист. Скажите это еще раз и громче! Элис. Хорошо! Линдквист. Вот так-то дело лучше. (Передает синюю бумагу.) Возьмите этот документ! Элис берет бумагу не читая. Линдквист. Тут у нас второй номер, который был первым!.. Сядемте!.. (Садятся, как прежде.) Видите, только мы пошли навстречу друг другу, как дорога стала наполовину короче! Второй номер! Это моя претензия на ваше имущество!.. Да, никаких иллюзий, потому что я не могу и не хочу дарить вам состояние всей моей семьи! Моя претензия должна быть удовлетворена до последнего гроша. 400
Элис Я это понимаю! Линдквист (резко). Ах да, вы это понимаете? Элис. Я не имел в виду ничего обидного... Линдквист. Нет, нет, я это понимаю. (Снимает очки и пристально смотрит на Элиса.) Волк! Злой волк. Розга, розга! и мясокрасный сердолик; великан с Разбойничьих гор, который не пожирает детей, а только пугает их! Я нагоню на вас страху, да такого, что вам придется сойти с ума, придется. Вся мебель будет взята до последней щепки включительно... Вот тут, в кармане, у меня списочек, и если я не досчитаюсь хотя бы малейшего пустяка, вы пойдете в острог, где вам не будет светить ни солнце, ни Кассиопея! Да, я могу пожирать детей и вдов, когда меня рассердят. А общественное мнение? Что оно мне! я переселюсь в другой город, только и всего! Элис не отвечает. Линдквист. У вас есть друг, по имени Петр, Петр Готтблад, он бьгл филологом и вашим учеником по языкам... Но вы хотели сделать его чем-то вроде пророка... Нуте-с, он оказался вероломным, дважды пропел петух, не правда ли? Элис молчит. Линдквист. Человеческая природа ненадежна, как вещи, как мысли. Петр оказался вероломным, не отрицаю и не защищаю его. В этом отношении! Но человеческое сердце неизмеримо глубоко, и на дне его лежат и золото и грязь в беспорядочной смеси! Петр был вашим неверным другом, но все-таки другом! Элис. Вероломным... Линдквист. Вероломным, хорошо, но все-таки другом! Этот самый вероломный друг без вашего ведома оказал вам большую дружескую услугу. Элис. Этого недоставало! Линдквист (подвигается ближе к Элису). Все возвращается, все-с! Элис. Все зло, да! И за добро воздается злом! Линдквист. Не всегда; добро тоже возвращается! Поверьте мне! 401
Элис. Я вынужден, иначе вы вырвете у меня жизнь. Линдквист. Не жизнь, а спесь и злобу я должен выжать из вас. Элис. Продолжайте! Линдквист. Петр оказал вам услугу, сказал я! Э л и с. Я не хочу ни малейших услуг от этого человека! Линдквист. Вы опять за старое! Ну послушайте! Благодаря посредничеству вашего друга Петра губернатор решился заступиться за вашу мать! Поэтому вы должны написать Петру письмо и благодарить его! Обещайте! Элис. Нет, всякого другого человека на свете, но только не его! Линдквист (придвигается ближе). В таком случае я должен приналечь на вас снова... Вот что, у вас есть деньги, лежащие в банке? Элис. Ну вам-то что до этого? Я же не отвечаю за долг своего отца? Линдквист. Не то! Не то! Разве вы не вместе ели и пили, когда деньги моих детей тратились в этом доме? Отвечайте! Элис. Этого я не могу отрицать! Линдквист. А поелику мебели не хватает на уплату долга, то выпишите сейчас же чек на остальное. Сумма вам известна. Элис (уничтоженный). Еще и это? Линдквист. Еще и это! Будьте любезны, пишите! Элис встает, вынимает чековую книжку и пишет на письменном столе. Линдквист. Выставьте свое имя или же по доверию! Элис. Но этой суммы не хватит! Линдквист. Тогда вам придется пойти и призанять остальное! До последней полушки должно быть заплачено! Элис (передает чек Линдквисту). Вот все, что у меня есть! Это мое лето и моя невеста; больше мне нечего дать! 402
Линдквист. Тогда вы должны пойти и призанять, сказал я. Элис. Этого я не могу. Линдквист. В таком случае поищите поручителя! Элис. Не найдется никого, кто бы захотел поручиться за Гейста! Линдквист. В виде ультиматума я вынужден предложить вам альтернативу: или благодарить Петра, или же — всю сумму на стол! Элис. Я не хочу иметь никакого дела с Петром. Линдквист. Тогда вы самый жалкий человек, какого я знаю! Вы можете простым вежливым поступком спасти имущество вашей матери и существование вашей невесты, а не делаете этого! Тут должно быть основание, которого вы не хотите высказывать! Почему вы ненавидите Петра? Элис. Убейте меня, но не мучьте меня больше! Линдквист. Вы ревнуете к нему! Элис пожимает плечами. Линдквист. Так вот в чем дело?.. Поднимается и ходит по комнате. Молчание. Линдквист. Вы не читали утренней газеты? Элис. К несчастью, читал! Линдквист. Всю? Элис. Нет, не всю! Линдквист. Ах так! Да?.. Тогда вам неизвестно, что Петр обручен? Элис. Я этого не знал! Линдквист. И даже с кем не знаете? Отгадайте! Элис. Как я... Линдквист. Он обручился с фрёкен Алисой, и это выяснилось вчера на известном концерте, причем ваша невеста фигурировала в качестве посредницы! Элис. Зачем же было обставлять все это такими тайнами? Линдквист. Разве два молодых существа не имеют права иметь свои сердечные тайны от вас? Элис. И ради их счастья я должен был выносить эту пытку! 403
Линдквист. Да! Страдая, все они трудились над созданием вашего счастья!.. Ваша мать, ваш отец, ваша невеста, ваша сестра. Сядьте поближе, я расскажу вам одну историю, очень короткую. Элис садится нехотя. В комнате становится светлее. Линдквист. Это было около сорока лет тому назад! Я приехал в столицу молодым, одиноким, неизвестным и не имеющим знакомств — искать уроков. У меня был в общей сложности один талер, а дело было темным вечером. Так как я не знал ни одной дешевой гостиницы, то стал расспрашивать прохожих, но никто не отвечал. Когда я дошел до крайнего отчаяния, подошел какой-то человек и спросил, о чем я плачу — я именно плакал, — я рассказал ему про свое горе! Тогда он свернул со своей дороги, проводил меня до одной гостиницы и в ласковых выражениях утешал меня. Когда я проходил через сени, распахнулась стеклянная дверь в какую-то лавку и ударилась о мой локоть, так что стекло разлетелось вдребезги. Взбешенный владелец лавки задержал меня и требовал уплаты и даже грозил позвать полицию. Представьте себе мое отчаяние, а в перспективе — ночь на улице. Доброжелательный незнакомец, видевший все происшествие, вмешался в это дело, дал себе труд позвать полицию и спас меня! Этот человек был ваш отец. Так-то все возвращается, даже добро. И ради вашего отца... я уничтожил свою претензию!.. Поэтому... возьмите эту бумагу... и оставьте у себя ваш чек! (Встает.) Так как вам трудно сказать спасибо, то я с тем и уйду, в особенности потому, что для меня очень мучительно получать благодарность! (Направляется к двери в глубине.) Вместо этого идите сейчас же к вашей матери и освободите ее от беспокойства. (С отклоняющим движением от Элиса, который хочет подойти к нему.) Ступайте! Элис торопливо уходит направо. Дверь из глубины открывается. Входят Элеонора и В е н и а м и н, спокойные, но угрюмые; увидев Линдквиста, в ужасе останавливаются. Линдквист. Ну, малыши, идите, не бойтесь... Знаете, кто я? (Измененным голосом.) Я великан с Разбой- ничих гор, который пугает детей! Му! Му!.. Но я не так 404
страшен! Поди сюда, Элеонора! (Берет руками ее голову и смотрит ей в глаза.) У тебя славные глаза твоего отца, он был хороший человек — только слабый! (Целует ее в лоб.) Вот так! Элеонора. Ах, он хорошо отзывается об отце! Разве может кто-нибудь подумать про него хорошее? Линдквист. Я могу! Спроси брата Элиса! Элеонора. Тогда вы не можете желать нам зла! Линдквист. Нет, мое милое дитя! Элеонора. Ну в таком случае помогите нам! Линдквист. Дитя мое, я не могу помочь твоему отцу избавиться от наказания, а Вениамину от латинского сочинения... но во всем остальном помощь уже оказана. Жизнь не все делает и никогда ничего не делает даром. Поэтому и ты должна помочь мне, хочешь? Элеонора. А что я могу, бедная? Линдквист. Какой сегодня день? Взгляни-ка. Элеонора, (снимает календарь со стены). Шестнадцатое! Линдквист. Отлично! До двадцатого ты должна заставить брата Элиса сделать визит губернатору и написать письмо Петру. Элеонора. И больше ничего? Л и н д к в и с т. Ах ты дитя! Но если он упрется, тогда придет великан и скажет: Му-у! Элеонора. Зачем великану нужно приходить пугать детей? Линдквист. Чтобы дети были добрыми детьми! Элеонора. И то правда. Великан прав! (Целует Линдквиста в меховой рукав.) Спасибо, добрый великан. Вениамин. Ты должна сказать: господин Линдквист — я же знаю! Элеонора. Нет, это так обыкновенно, это имя... Линдквист. Ну, дети мои! Теперь уже можете бросить розгу в огонь! Элеонора. Нет, пусть она останется там, потому что дети так забывчивы. Линдквист. Ты хорошо знаешь детей, малютка. Уходит. 405
Элеонора. Мы отправимся в деревню, Вениамин! Через два месяца. Ах, только бы они поскорее прошли! (Отрывает листки от календаря и бросает их в солнечные лучи, которые падают в комнату.) Смотри, как дни уходят. Апрель! Май! Июнь! И всем-то им светит солнышко! смотри!.. Теперь мы должны благодарить Бога за то, что он помог нам отправиться в деревню! Вениамин (стыдливо). А нельзя ли мне сделать это молча? Элеонора. Да, можешь молиться молча! Потому что тучи теперь ушли, и там наверху услышат! Кристина вошла слева и остановилась. Элис и фру Гейст входят справа. Кристина и Элис нежно смотрят друг на друга и идут друг к другу навстречу, но, прежде чем они сошлись, занавес падает.
Исторические миниатюры
В АФИНАХ После теплого дня солнце стало садиться; рынок лежал почти в тени. Тень, поднимаясь выше, закрыла Акрополь, на котором еще сверкал щит Паллады, как оборонительный герб города. У пестрой колоннады виднелась группа мужчин, собравшихся около белой мраморный скамьи полукружия Гемициклиона; они, казалось, кого-то ожидали, чтобы сесть. Среди них были видные и красивые мужчины, но был также один удивительно безобразный, к которому остальные, по-видимом, теснились. Его лицо могло бы быть лицом раба или сатира, и некоторые афиняне находили в этом лице все пороки и преступления. Говорят, некрасивый человек ответил на это: «Против чего же боролся Сократ, если он не порочен, не преступник». Это был именно Сократ, известный всему населению Афин как чудак, философствующий на улицах и площадях, в кабаках и веселых домах. Он не избегал никакого общества и вел интимное знакомство как с Периклом, главой города, так и с разнузданным Алкивиадом; он садился к столу мелких торгашей и ремесленников, пил с моряками в Пирее, а сам жил со своей семьей в пригороде Керамеике. Когда спрашивали, почему Сократ всегда в пути, его друзья отвечали: «Ему дома плохо». А когда его лучшие друзья спрашивали, как может он вести знакомство с моряками и таможенными чиновниками, Сократ отвечал: «Ведь это люди!» Рядом с философом, а когда он сидел, то за его стулом, стоял юноша, обращавший на себя внимание 409
своим большим лбом. Это был лучший ученик Сократа по имени Аристокл, получивший за свой лоб прозвище Платон. Ревниво оберегая место около учителя, стоял прекрасный Алкивиад. Третий сряду был статный строгий трагик Эврипид. Спиной к обществу, рисуя на песке, сосредоточившись, как за работой, стоял Фидий, «сотворивший Афинам богов». У фонтана сидел человек, болтая ногами, шевеля безостановочно ртом, точно оттачивая свой язык для парирования ударов, его морщинистый лоб поблек от бесплодной работы мысли, а глаза сторожили добычу как змея. Это был софист, резонер Протагор, который мог за несколько винных ягод или оболов сделать черное белым. Его терпели в этом блестящем обществе, потому что он давал объяснения и ответы; им пользовались, чтобы оживить разговор, натравливая его на Сократа, который всегда ловил его. Наконец пришел тот, кого они ожидали. Это был глава города, который мог бы быть царем, если бы в Афинах не была уничтожена царская власть. Внешность его была царственной, но выход без охраны был выходом простого гражданина. Он управлял только благодаря своим личным качествам: уму, силе воли, сдержанности и сознательности. После приветствий, свидетельствовавших, что они уже сегодня виделись, празднуя вместе избавление от персов, они сели на мраморное полукружие, носившее название Гемициклиона. Когда все заняли места, по обычаю сохранявшиеся за каждым, наступило молчание, необычное в этом кругу, который старался с заходом солнца собраться для духовной трапезы, без столов и чаш, для единения душ, где разнузданность Алкивиада была только духовной. Алкивиад, избалованный и нетерпеливый, первый нарушил молчание: — Мы отпраздновали Саламинскую битву, день избавления от варваров и царя персидского, и, как вижу, устали. 410
— Не так устали, чтобы забыть день рождения нашего друга Эврипида, — ответил Перикл, — потому что он, как известно, видел день, когда солнце осветит Саламин- скую битву. — Он должен сделать возлияние вина, когда мы вернемся под крыши к столу и чашам, — уклонился Алки- виад. Софист у фонтана получил уже материал и мог начать свою пряжу. — Откуда вам известно, что счастье заключается в избавлении от персидского царя? Почем вы знаете, счастлив ли день Саламинской битвы для Эллады? Разве наш великий Эсхил не оплакивал горестный для персов день и не выказал им участия? Ненавистно мне имя твое, Саламин: Со вздохом думаю о вас, Афины! — Стыдись, софист! — прервал его Алкивиад. Но Протагор наточил свой клюв и продолжал: — Я не говорю, что имя Саламина ненавистно, это говорит Эсхил, а я, как известно, не Эсхил. Я также не утверждал, что счастье в том, чтобы служить персидскому царю. Я только спросил, а кто спрашивает, тот ничего не утверждает. Не правда ли, Сократ? Учитель провел пальцами по своей длинной бороде и ответил: — Есть утверждения прямые и косвенные; вопрос может быть косвенным и коварным утверждением. Протагор своим вопросом дал коварное утверждение. — Хорошо, Сократ! — воскликнул Алкивиад, чтобы возбудить их еще больше. Перикл продолжал: — Итак, Протагор утверждает, что вы были бы счастливее под властью персидского царя. Что нам с ним сделать? — Сбросить его в колодец, — крикнул Алкивиад. — Я хочу пояснить! — протестовал софист. — Обращайся к черни! Там ты будешь всегда прав! — отрезал Алкивиад. — Нельзя говорить «чернь», если ты демократ, Алкивиад! И нельзя цитировать Эсхила в присутствии 411
Эврипида! Когда здесь Фидий, лучше говорить о его Парфеноне или об Афине, которой заходящее солнце золотит пеплум. Вежливость — приправа веселой жизни. Так старался Перикл дать разговору другое направление, но софист не допустил этого: — Если статуя Афины Фидия должна заимствовать у солнца золото, то это может служить доказательством, что не хватило золота, отпущенного городом, что ощущается его недостаток. Не правда ли, Сократ? Учитель остановил протянутой рукой ропот недовольства и сказал: — Надо сперва доказать, что статуя Фидия нуждается в заимствовании золота у солнца; но так как это не доказано, то сказанное о недостатке золота не имеет смысла. Впрочем, золота нельзя заимствовать у солнца. Это болтовня Протагора, не заслуживающая ответа. На этот вопрос Фидий мог бы ответить: если ты сделал ту Афину на Парфеноне, сделал ли ты Афину? — Я сделал ее изображение, — ответил Фидий. — Верно! Ты сделал ее изображение! Но по какому образцу? — По моему внутреннему. — Значит, не по внешнему? Видел ли ты богиню своими очами? — Не телесными. — Итак, она вне тебя или в тебе? — Если нас никто не подслушивает, то я скажу: если ее нет вне меня, то значит, ее вообще нет. Перикл прервал его: — Боги государства! Друзья, остерегайтесь! Но Сократ продолжал: — Ты, Фидий, сделал также Зевса Олимпийского, значит, он тебя не создал! — Боги государства! Остерегайтесь, друзья! — предупреждал Перикл. — На помощь, Протагор, Сократ прижал меня, — жаловался Фидий. — По-моему, не Зевс сотворил человека, — ответил софист, — это сделал Прометей. Но Зевс одарил человека двумя вечными дарами: стыдливостью и чувством справедливости. 412
— В таком случае Протагор сотворен не Зевсом, ему не хватает стыдливости и справедливости. Это было сказано Ал киви адом. Тогда вмешался молчаливый трагик Эврипид: — Позвольте мне сказать о Зевсе и Прометее; и не считайте невежливым, если, говоря о богах, я приведу слова моего великого учителя Эсхила! Но Перикл перебил его: — Если мои глаза меня не обманывают, я только что заметил пару ушей за статуей Гермеса, а эти ослиные уши могут принадлежать только знаменитому скорняку. — Клеон! — вставил Алкивиад. Но Эврипид продолжал: — Какое мне дело до скорняка, если я не боюсь богов государства? Богов, гибель которых давно предсказана вашим Эсхилом. Разве его Прометей не говорит, что олимпиец будет свержен своим сыном, рожденным от девы? Разве он не говорит этого, Сократ? — Конечно: «Родит сына, который сильнее отца». Но кто это будет и когда он родится, об этом он не говорит. — Ну я думаю, что пришли последние времена Зевса. Опять послышался предостерегающий голос Перикла: — Боги государства! Тише, друзья! Клеон подслушивает! — А я думаю, — сказал Алкивиад, — что близок конец Афин. Пока мы праздновали Саламинскую битву, поднялись спартанцы и опустошили север: Мегара, Ло- крида, Беотия и Фокида стоят уже на стороне Спарты. — Нам все это известно, — защищался Перикл, — но сейчас мы наслаждаемся миром, и нами послано триста кораблей в море. Как ты думаешь, Сократ, нам угрожает опасность? — Я не смею вмешиваться в дела государства, но если Афины будут в опасности, я возьму свой щит и копье, как прежде... — Когда ты спас мою жизнь у Потидеи, — прибавил Алкивиад. 413
— Нет, опасность не там, не в Спарте; она здесь, дома. Демагоги замутили болото, и теперь у нас чума в Агоре и Пирее. — Чума в Пирее хуже всего, — сказал Протагор, — не правда ли, Алкивиад? — Да, там мои лучшие девушки. Мои флейтщицы, которые должны нам сегодня прислуживать на пиру в гавани. Но, во имя Геракла, здесь, я думаю, никто не боится смерти? — Никто не боится, никто не желает, — ответил Сократ, — и если у тебя есть другие девушки, это увеличит нашу радость. — Эврипид не любит девушек, — вставил Протагор. — Ты лжешь, — сказал Эврипид. — Я люблю девушек, но не женщин. — Я тоже, но я люблю чужих жен! — острил Алкивиад. — Когда Алкивиад был моложе, он отнимал мужей у жен, теперь он отнимает жен у мужей! Перикл встал. — Пойдем на пир, поищем стен для нашей беседы, стен без ушей! Поддержи меня, Фидий, я что-то устал! К Сократу подошел Платон. — Учитель, дай мне нести твой плащ, — просил он. — Это моя почетная должность, юноша, — перебил его Алкивиад. — Она была твоей, — сказал Сократ; — теперь она Платона Широколобого! Запомни имя. Оно происходит от Кодра, последнего царя, отдавшего свою жизнь за освобождение своего народа. Платон происходит от царского рода! — А Алкивиад происходит из рода героев Алкмеони- дов, так же как его дядя Перикл: знатное общество! — Но Фидий из рода богов — это еще выше. — А я, по всей вероятности, из рода титанов, — добавил Протагор. — Я говорю «по всей вероятности» потому, что вообще мы знаем только то, что ничего не знаем. Не правда ли, Сократ? — Ты вообще знаешь только то, что болтаешь! Они пошли по священной улице и направились все к театру Диониса, вблизи которого жил Алкивиад. 414
Демагог Клеон действительно незаметно подслушивал. Но это делал и другой человек. У того была желтая кожа и черная борода; он, казалось, принадлежал к ремесленному сословию. Когда блестящее общество удалилось, Клеон вышел, положил руку на плечо незнакомца и сказал:. — Ты слышал разговор? — Конечно слышал, — отвечал тот. — Можешь быть свидетелем. — Я не могу быть свидетелем, я чужестранец. — Но ведь ты слышал, как поносили богов государства? — Я сириец и знаю только единого истинного Бога. Ваши боги не мои. — Ты, значит, еврей! Как тебя зовут? — Я израильтянин из племени левитов, и имя мое теперь Картафил. — Значит, финикиец? — Нет, еврей. Мои праотцы пришли из земли Ур в Халдею, попали к египтянам в рабство, но были приведены Моисеем в землю Ханаанскую, где при наших царях Давиде и Соломоне мы были могущественны. — Не знаю! — Двести лет тому назад наш город Иерусалим был разрушен царем вавилонским Навуходоносором, и наш народ отправлен в рабство в Вавилон. Когда вавилонское царство было взято персидским царем, мы попали под персидское иго и вздыхали при потомке Ксеркса из Са- ламина, которого мы назвали Агасфером. — Ваши враги — наши враги! Итак, друг, как ты сюда приехал? — Когда ассирийцы хотели первый раз отвести нас в рабство, бежали те, кто мог, в Родос, Крит, на греческие острова; из тех, которые были уведены, некоторые были посланы к северу, в Мидию. Мои отцы пришли сюда из Мадии, а я только что приехал. — Для меня твоя речь темна, но я слышал, как прославляли ваш народ за то, что он верен богам государства. — Богу! Есть один только Бог, единый и истинный, сотворивший небо и землю и давший нам обет! 415
— Какой обет? — Что наш род будет владеть землей! — Клянусь именем Геракла! Начало обещает немало! — В этом наша вера, она поддержала нас в наших странствованиях по пустыне и во время рабства! — Хочешь ты показать против этих богохульников? — Нет, Клеон, потому что вы идолопоклонники, а Сократ и его друзья не верят в ваших идолов, и это им зачтется как справедливость. Да, мне показалось, что Сократ чтит скорее Единого, Невидимого, имя которого нельзя назвать. Поэтому я не буду свидетельствовать против него. — Ты на их стороне? Уходи тогда с миром, но берегись. Иди! — Бог Авраама, Исаака и Иакова будет охранять меня, пока я и мой род охраняем его заветы! Клеон увидел в колоннаде своего друга и товарища по ремеслу Анита, поэтому он отпустил непреклонного еврея, который поспешно скрылся в аллее сикомор, ведущей на рынок масла. Анит, скорняк и государственный муж, подошел, громко читая написанную им речь, которую он собирался сказать: — Афины или Спарта, вот спорный вопрос... Клеон подошел с любопытством и прервал его: — Что это ты читаешь, Анит? — Речь. — Я это слышал! Афины или Спарта, власть народа или власть свиней! Народ, делающий самое тяжелое, обрабатывающий, производящий, лежит внизу — как золото. Скоты, бездельники, богачи, знатные, самые легковесные плавают сверху — как щепки и пробки. Афины — это власть народа, всегда так было, всегда так будет. Спарта — это власть свиней! — Единовластие, хочешь ты сказать, Клеон! — Нет, свиней! Управление Афин плохо потому, что Перикл, богатый человек, гордый, как царь, стал во главе власти! Как может он сочувствовать народу, если он никогда не был там, внизу? Как может он разглядеть 416
сверху? Он сидит на крыше фронтона Парфенона и смотрит на афинян как на муравьев, когда это львы с отрезанными когтями и вырванными зубами. Мы, Анит, рожденные внизу, выросшие около скота и навоза, мы можем понимать наших братьев в поту; мы, так сказать, узнаем их по запаху. Но рыбак рыбака видит издалека; поэтому Спарта тяготеет к Афинам, к Периклу и его партии. Перикл присасывает к себе Спарту, а мы гибнем... Анит, оратор сам, не любил чужого красноречия, поэтому он резко оборвал Клеона: — Перикл болен. — Он болен? — Да, у него горячка! — Правда? Может быть, чума? — Возможно! Возражение Анита изменило ход мыслей Клеона, в нем зародилась новая надежда. — А после Перикла? — спросил он. — Клеон, конечно. — Почему бы нет? Человек из народа и за народ, только не философы и не актеры. Так, значит, Перикл болен. Так, так. Послушай, Анит, а кто Никий? — Знатный, верящий в оракулов... — Не трогай оракулов! Я в них не верю, но устойчивость государства требует известной однородности во всем, в законах, нравах и религии. Я стою поэтому за богов государства. — Я тоже стою за богов государства, пока за них стоит народ! Оба оратора утомили друг друга. Клеон хотел обдумать в одиночестве сказанное Анитом. Поэтому он бросил: — Ты говоришь, Никий... — Я пойду купаться, — перебил его Анит, — а то у меня будет ночью бессонница. — А кто Алкивиад? — Это предатель Эфиальта, который поведет персидского царя в Фермопилы. — Персидский царь на востоке, Спарта на юге... 417
— Македония на севере... — А на востоке Новый Рим! — Со всех четырех сторон враги! — Горе вам, Афины! — Горе тебе, Эллада! * * * Гости собрались у Алкивиада, который сейчас же удалился с похвальным намерением доставить флейтисток. Вечер был теплый, поэтому стол был накрыт во дворе, окруженном портиком из коринфских колонн, среди которых висели светильники, освещая двор. Это был легкий ужин с венками из плюща и чашами вина. Аспазия, единственная женщина, заняла почетное место рядом с Периклом. Она пришла раньше в сопровождении своих рабынь и ожидала в нетерпении начала состязания ораторов. Но Перикл был угрюм и утомлен. Сократ лежал молча на спине и смотрел вверх на звезды. Эврипид жевал деревянный прутик и был не в духе. Фидий мял хлебные шарики, принимавшие под его пальцами формы зверей. Протагор шептался с Платоном, который держался с юношеской застенчивостью вдали. В конце стола сидел скелет с венком из роз на белом лбу. Чтобы смягчить ужас присутствия непрошеного гостя, Алкивиад всунул ему луковицу между передними зубами и лилию в руку; казалось, скелет ее нюхает. Когда молчание стало наконец тягостным, Перикл превозмог свою вялость и стал говорить. — Я поставлю для обмена мнений, — начал он, — чтобы не поднимать спора, часто предлагаемый вопрос о так называемом женоненавистничестве Эврипида. Что скажешь ты, Протагор? — Наш друг Эврипид был трижды женат и всякий раз имел детей. Он не может быть поэтому женоненавистником. Не правда ли, Сократ? — Эврипид, — ответил Сократ, — любит Аспазию, как и все мы, поэтому он не может быть женоненавистником. Он любит, с согласия Перикла, душевную красоту Аспазии, поэтому он не женоненавистник. О красоте 418
тела Аспазии нельзя сказать много хорошего, но нам нет до него никакого дела! Хороша ли Аспазия, Фидий? — Аспазия некрасива, но душа ее прекрасна и добра. Не правда ли, Перикл? — Аспазия моя подруга и мать наших детей; Аспазия мудрая женщина, она стыдлива и справедлива, у нее есть самосознание и сознание; Аспазия умна, она молчит, когда говорят мудрые мужи. Но Аспазия, слушая мужей, может заставить их говорить мудро; она помогает им порождать мысли, она дает им души от своей плоти... Протагор продолжал: — Аспазия как наша общая мать — Кибела; она носит нас у своей груди. — Аспазия — это музыкальная гамма цитры, без нее не звучат наши струны, — прибавил Фидий. — Аспазия нам всем мать, — начал опять Сократ, — но она также наша кормилица, она омывает рожденные нами мысли и облекает их прекрасным покровом. Аспазия принимает наших нечистых детей и отдает их нам чистыми. Она не дает ничего, но, воспринимая, она дает нам случай давать. Эврипид продолжал упавший было разговор: — Меня обвинили и оправдали — не правда ли, Аспазия? — Когда ты сам снимешь с себя обвинение, тогда только ты будешь оправдан, Эврипид. — Обвиняй меня, а я буду отвечать! — Обвиню тебя твоими же словами. Ипполит говорит в одном месте твоей трагедии того же названия: «Зачем оставил ты, Зевс, под солнцем женщину, это лживое племя, этот отброс? Если хотел сотворить ты людей, зачем породил их из лона жены; в святилища твои могли бы принести мы медь, серебро или золото, на них купить семян детей сообразно с ценой принесенного. Тогда могли бы мы жить как свободные мужи — без жены. Теперь же, как только введем ее мы в дом, и счастие и золото уходят. Как дурна и зла она, мы видим из того, что даже родитель ее дает ей охотно приданое, чтоб только сбыть ее, злую». 419
— Ну защищайся, Эврипид. — Будь я софистом, как Протагор, я бы ответил: «Это сказал Ипполит, а не я». Но я поэт и говорю устами своих детей. Итак: я сказал это, я это думал, когда писал; я думаю так и сейчас! И все же я почти всегда люблю женщину, хотя и ненавижу ее пол. Я не могу этого объяснить, я никогда не был извращен, как Алкивиад. Можешь ты объяснить мне это, Сократ? — Да! Женщину можно любить и в то же время ненавидеть. Все порождается из противоположного: любовь из ненависти и ненависть из любви. Я люблю в своей жене доброе материнское, ненавижу в ней извечное злое; значит, могу ее любить и ненавидеть. Не правда ли, Протагор? — Сократ стал софистом! Черное не может быть белым. — Теперь наивен Протагор. Соль в этой солонке бела, но потуши свет, она станет черной! Итак, соль не абсолютно бела, ее белизна зависит от света. Я склонен скорее думать, что соль сама по себе черна, потому что отсутствие света — тьма, но тьма ничто сама по себе, ничего не дает соли, так что в темноте скорее вещь сама по себе, значит, истинная природа соли черная! Но на свету вещь может быть и черной и белой. Этот морской угорь сверху черен, а снизу бел. Можно в одно время быть и хорошим и дурным. Итак, Эврипид прав, когда говорит, что и любит и ненавидит женщину. Тот, кто только ненавидит женщину, будет женоненавистником, но Эврипид ведь любит также женщину. Значит, Эврипид не женоненавистник. — Как ты думаешь, Аспазия? — Мудрый Сократ! Ты признаешь, что Эврипид ненавидит женщину, значит, он все-таки женоненавистник. — Нет, прекрасное дитя, я утверждаю только, что Эврипид так же ненавидит, как и любит женщину, так же, заметь это хорошенько. Я люблю Алкивиада, но я ненавижу, мне противна его распущенность; теперь я спрашиваю вас, друзья, ненавистник ли я Алкивиада? — Нет, ни в каком случае! — ответили все хором. Но Аспазия была раздражена и хотела раздражать других: 420
— А ты, мудрый Сократ, в каких ты отношениях с своей супругой? — Мудрец говорит неохотно о своей жене! Протагор вставил: — Так же неохотно, как о своей слабости. — Ты сказал! Земле приносят жертву, но неохотно; связывают себя, но без удовольствия; терпят, но не любят; исполняют долг государству, но с трудом. Есть только одна Аспазия, Аспазия Перикла. Величайшая женщина — величайшему мужу. Перикл первый в государстве, как Эврипид на сцене. Протагор сейчас же нашелся: — Разве Эврипид выше Эсхила и Софокла? — Разумеется, Протагор! Он нам ближе; он высказывает наши мысли, а не мысли наших отцов; он не ползает перед богами и роком, он с ними борется; он любит людей, знает и обвиняет их; его искусство богаче, его чувства теплее, его образы живее, чем образы древних. Теперь я хочу говорить о Перикле! — Стой, Сократ! В Пниксе, на Агоре, но не здесь! Я мог бы сказать слово, когда падают ложные обвинения, но мы собрались здесь, чтобы забыть, а не вспоминать, а Сократ больше всего радует нас, когда говорит о высоком, к чему я Афин не причисляю. Вот Алкивиад со свитой. Зажгите больше света, малые, и дайте льду в ковши! У ворот слышался шум; собака лаяла, сторож у дверей кричал; вошел Алкивиад со свитой. Он был прекрасен среди окружавших его девушек и двух незнакомых мужчин, перехваченных им в питейном доме. — Папайя! — приветствовал он. — Вот и хозяин! А это Аристофан, будущий актер. А вот римлянин Лю- циллий, который был сослан, как бывший децемвир. Он написал историю Виргинии. Знаете — девушки, вышедшей замуж против своей воли. У римлян есть девушки; у нас их нет! Правда, Лаис? Это одна из тех Лаис, которые позировали Фидию! Пусть Аспазия на меня не сердится за это! А это флейтщицы из Пирея. Чумные ли они, не знаю! Что может мне сделать чума? Мне двадцать лет, 421
а я еще ничего не сделал. Зачем же жить? Теперь Лаис будет плясать! Папайя! Эврипид, поднявшись, подал знак: — Подожди с пляской, Перикл невесел и озабочен. Наступила минута молчания. Было жарко и душно. Это не была гроза, но что-то похожее на нее, все были охвачены каким-то беспокойным ожиданием. Вдруг рука скелета опустилась с легким стуком на колени. Цветок, который она держала, упал на пол. Все вскочили, Алкивиад тоже, но, рассердившись на себя за эту слабость, он взял чашу и вышел вперед: — Скелет хочет выпить! Я пью с ним! Кто выпьет со мной? Сократ умеет это лучше всех; он выпивает полкувшина без передышки, не мигнув. Сократ был известен тем, что мог пить в неограниченном количестве, но теперь ему не хотелось: — Нет, не сегодня! Вино кажется мне горьким! Обратившись к Периклу, он шепнул: — Здесь дурной глаз! Аристофан нам не друг! — Ты знаешь его? — Очень мало! Но он смотрит так, точно хочет нас убить. Алкивиад продолжал держать свою речь: — Вот каковы Афины в настоящую минуту! Мясо объели Спарта и персидский царь; кожу выделал Клеон; глаза выкололи союзники; зубы вырвали сограждане; сограждане, которых знает Аристофан и которых он скоро изобразит. Моя чаша, скелет! Polla metaxy pelei, Kylikos Kai cheileos akru! Вдруг сцена изменилась. Скелет откинулся назад, как опьяневший человек; светильники закачались на своих цепях, солонка опрокинулась, и соль рассыпалась по столу... — Ой-ой! ой-ой! — крикнул Алкивиад. — Тралаль! Ха, ха, ха! Стол качается, диван шатается: пьян ли я или это комната опьянела? Все были в ужасе, но Сократ водворил спокойствие: — Близок Бог! Тише! Почва колеблется, и я слышу... Что это, гром? Нет! Это землетрясение! Все вскочили, но Сократ продолжал: 422
— Успокойтесь! Это уже прошло! А когда все заняли опять места: — Мне было пять лет, когда в Спарте было землетрясение, двадцать тысяч людей погибло, и уцелело всего шесть домов. Тогда была Спарта! Теперь Афины. Да, друзья, какой-то голос говорит мне: раньше времени погибнем мы, как подстреленные птицы! Опять залаяла собака и закричал сторож у дверей. Вошел незваный гость; он казался взволнованным. — Никия, — приветствовал Алкивиад. — Теперь я буду трезв, рассудительный Никия пришел к ужину: что случилось? — Позвольте незваному гостю... — Говори, Никия! — Перикл, — начал, колеблясь, вновь пришедший, — твой и наш друг, слава Афин и Эллады, Фидий обвиняется... — Стой, тише! — Обвиняется, о стыд и позор — не могу сказать этого без слез... — Говори! — Фидий обвиняется в том, что утаил золото со статуи Афины. Наступившее молчание было прервано Периклом: — Фидий закрыл лицо плащом, потому что ему стыдно за Афины. Именем богов и преисподней поклянемся в невинности Фидия! — Клянемся! — крикнули все, как один человек. — Я клянусь тоже! — сказал Никия. — Позор Афинам, если надо клясться, что Фидий не украл. Никия подошел к Периклу и, наклонившись к Аспа- зии, шепнул: — Перикл, твой сын Парал болен. — Чумой? Иди за мной, Аспазия. — Это не мой сын, но это твой, поэтому я иду за тобой. — Дом рушится, друзья расстаются, все прекрасное уходит, безобразное остается. — И боги спят! — Или они переселились! 423
— Или умерли! Дайте нам новых! Подземный толчок потушил лампы; все поспешили на улицу, кроме Сократа и Алкивиада. — Фидий обвинен в краже. Пусть рушится мир! — сказал Сократ и погрузился, как всегда, в глубокую задумчивость, похожую на сон. Алкивиад взял большую двойную чашу и стал импровизировать: Пусть рушится все от Пинда до Кавказа. Тогда свободным станет Прометей и снова дает огонь озябшим людям. Зевс спустится с высоты, Паллада страстным юношам себя отдаст. Сломает лиру Аполлон и за починку примется сапог. Арей, коня боевого пустив, начнет пасти стада. А на развалинах земных святынь Алкивиад в сознании всесильного «я» стоит и смеется! * * * В Афинах разразилась чума, а к ней присоединилось землетрясение. Когда Перикл пришел в свой дом в сопровождении Аспазии, сын оставленной им жены был мертв. По господствующему обычаю и чтобы показать, что он не был убит, труп покойного был выставлен в воротах. Маленький гроб из кедрового дерева, окрашенный красной и черной краской, стоял на носилках, показывая покойника в белом саване. На голове мальчика был венок, сплетенный из травы смерти, пахучего опиума или сельдерея; во рту был обол, деньги за провоз Харону. Перикл тихо произнес молитву, не выказывая глубокой печали, он много пережил и научился страдать: — Боги отняли у меня двух сыновей. Довольно ли этих искупительных жертв? — Что тебе искупать? — спросила Аспазия. — Один страдает за другого. Единственный за государство. Перикл пострадал за Афины. — Прости, что слезы мои сохнут быстрее твоих. Мысль, что наш сын живет, утешает меня. — Меня тоже, но немного. 424
— Идти мне, пока не пришла твоя жена? — Ты не должна меня покидать, я болен. — Ты уже давно это говоришь; это серьезно? — Душа моя больна. Когда страдает государство, я болен... Вот мать покойного! В дверях показалась женщина в черном; на ней было покрывало, скрывавшее обрезанные волосы; в руках ее был венок, за ней следовал невольник с факелом. Она не сразу заметила присутствие Аспазии, глазами приветствовала мужа и положила венок в ноги покойника: — Я принесла только венок своему сыну. Но вместо обола пусть он отдаст поцелуй своей матери. Она бросилась к нему и поцеловала покойника. — Берегись мертвого! — сказал Перикл, схватил ее за руку, — он умер от чумы. — Жизнь моя была медленной смертью; я предпочту скорую смерть. Теперь она заметила Аспазию и, поднимаясь, сказала спокойно и с достоинством: — Скажи своей подруге, чтобы она ушла. — Она уходит, и я иду за ней. — Правильно! Потому что теперь, Перикл, нет последней связи, еще соединявшей нас! Прощай! — Прощай, жена моя! И, обратившись к Аспазии, он сказал: — Дай руку мне, супруга! — Вот рука моя! Печальная мать продолжала: — Опять мы встретимся, я верю! Но как друзья, и ты, и она, и тот, кто ушел вперед приготовить место для сердец, разлученных законами жизни. * * * Перикл и Сократ ходили, разговаривая, по аллее платанов, окружавшей Гемициклион. — Фидий оправдан в краже, но арестован как хулитель богов государства. — Арестован Фидий! — Утверждают, что на щите Афины он изобразил меня и себя самого. 425
— Этот народ ненавидит все великое. Анаксагор в ссылке за то, что слишком мудр; Аристид в ссылке за то, что слишком справедлив; Фемистокл, Павзаний... Что сделал ты, Перикл, отдав народу власть? — То, что было законно и справедливо! Я поразил себя своим мечом, но умираю с честью. Я хожу и умираю, мало-помалу, как Афины. Знали ли мы, что украшаем нашу статую для похоронного шествия? Что это был наш саван? Знали ли мы, что наши трагедии — это похоронные песни? — Да, Афины умирают. Но почему? — Причиной Спарта. — Что такое Спарта? — Это Геркулес, палица, львиная шкура, грубая сила. Мы, афиняне, сыны Тезея, против гераклидов, дорийцев и ионян! Афина погибает от Спарты, а Эллада от самоубийства. — Я думаю, боги нас покинули. — Я тоже так думаю, но божественное живет. — Вот Никия, вестник несчастия! Никия действительно подошел и, видя вопрос на лицах обоих, ответил, не дожидаясь вопроса: — Из Агоры! — Что нового в Агоре? — Народное собрание ищет помощи у македонян. — Почему не у персов? Хорошо, значит, близок конец. — Они ищут помощи у врагов? У варвара, македонца, который лежит над нами, как лев на горе. Иди, Никия, и скажи, что Перикл умирает. И попроси их выбрать после него преемником достойнейшего! Не самого недостойного! Иди, Никия, иди же скорее! — Я иду за врачом, — сказал Никия. Он ушел. — Врач не может меня вылечить! — ответил Перикл глухим голосом. Он сел на свое обычное место в Гемициклионе. Отдохнув немного, он подал Сократу знак подойти ближе, потому что не хотел возвышать голоса. — Сократ, мой друг, — начал он, — это прощание умирающего. Ты был мудрейшим, но, не обижайся, не будь 426
слишком мудрым, не ищи недостижимого, не смущай умы колкостями, не удваивай простоты. Ты хочешь видеть вещи обоими глазами; но кто стреляет из лука, должен закрыть один глаз, чтобы не видеть двойной цели. Ты не софист, но легко можешь им казаться; ты не развратник, но можешь погибнуть с развратниками; ты справедливо ненавидишь город и свою страну, но ты должен их любить до гроба, потому что это твой долг; ты презираешь народ, но ты должен его обвинять. — Я не восхищался толпой, но я дал ей закон и право и поэтому умираю! — Покойной ночи, Сократ! В моих глазах сейчас темнеет. Ты их закроешь и возложишь на меня венок. Я засыпаю. Когда я проснусь, если я проснусь, я буду по ту сторону и пошлю тебе привет, если боги это позволят. Покойной ночи! — Перикл умер. Слушайте, афиняне, и плачьте, как я! Народ хлынул, но он не плакал. Он только ждал, что произойдет дальше, почти радуясь новому. * * * Клеон, скорняк, стоял на кафедре в Пниксе. Среди самых внимательных слушателей сидели Алкивиад, Анит и Никия. Клеон говорил: — Перикл умер, Перикл похоронен; теперь вы это знаете! Пусть он мирно покоится со своими заслугами и грехами; неприятель стоит в Сфактерии, и нам необходим вождь; тень Перикла тут не поможет. Здесь сидят два спекулянта, оба знатных господина; один называется Никией, потому что он никогда не побеждал; другой Алкивиад, мы знаем его победы: вино и девушки. Мы не знаем его характера, но мы его когда-нибудь узнаем, афиняне, он сам покажет нам свои зубы. Здесь предложены в полководцы этот, тот и этот; довольно странно, что это все богатые люди и, конечно, знатные господа. Афиняне, отрекшиеся от царей и им подобных, должны бороться с царской Спартой — и, верные традициям, должны выступить под предводительством народного вождя, на которого могли бы положиться. Нам не нужен Перикл, который заказывает статуи и строит храмы 427
ради славы и чести: довольно афинянам этой дребедени! Теперь нам нужен человек, понимающий военное дело, с сердцем в груди, с головой на плечах. Кого хотите вы, афинские мужи? Алкивиад вскочил, как молодой лев, и начал без всяких обиняков: — Мужи афинские, я предлагаю скорняка Клеона не потому, что он скорняк, это совсем другое. Конечно, войско можно сравнить с бычачьей шкурой, а Клеона с ножом; но у Клеона есть другие качества, именно качества полководца. Его последний поход против Перикла и Фидия окончился триумфом для Клеона. Он выказал мужество, в котором ему ничто не откажет, и ум превыше всякого человеческого ума. Его стратегию нельзя, конечно, назвать львиной, но он победил, а это главное. Я предлагаю Клеона предводителем похода. Но грубая ирония оказалась в данном случае слишком тонкой, и народ принял ее серьезно. Алкивиад пользовался, благодаря своему родству с Периклом, известным уважением, и его слушали охотно. Поэтому все народное собрание выкрикнуло имя Клеона, и он был избран. Но Клеон никогда и не мечтал о чести быть вождем и был слишком умен, чтобы стремиться сейчас к чему- нибудь выше. Поэтому он протестовал против выбора, кричал и клялся всеми богами. Алкивиад сейчас же воспользовался случаем говорить и, предвидя, что этот выбор равносилен смерти Клеона, он занял свободную кафедру и стал говорить, подчеркивая: — Клеон шутит, Клеон робок; он сам не знает, какой он полководец, потому что он не испытал себя; но я знаю, кто он; я настаиваю на его выборе; я требую, чтобы он исполнил свой долг гражданина; и я призову его к ареопагу, если он будет отказываться, когда отечество в опасности. — Клеон избран! — крикнул народ. Но Клеон все еще протестовал: — Я не знаю разницы между тяжело- и легковооруженным; я не умею владеть копьем и сидеть на лошади... 428
Но Алкивиад заглушил его: — Он все умеет: управлять государством, судить об искусстве, вести процессы, шпионить за софистами; он может пояснять вместе с Сократом все высокое; одним словом, обладает всеми видимыми добродетелями и всеми тайными пороками. Народ хохотал, но положение Клеона было твердо. — Афиняне, — закончил собрание Алкивиад, — народ решил, отговорок быть не может. Клеон избран! Спарта погибла! Собрание разошлось. Остался один Клеон со своим другом Анитом. — Анит, — сказал он, — я погиб. — По всей вероятности! — ответил Анит. Алкивиад уходил с Никией. — Теперь Клеон мертв, как собака. А потом буду я! — сказал Алкивиад. * * * Сократ ходил, задумавшись, взад и вперед по своему двору, который был очень прост и не имел колоннады. Его жена чесала шерсть, и казалось, что она кого-то терзает. Мудрец, молчал, но жена говорила; такова была ее натура. — Что ты делаешь? — сказала она. — Я отвечу тебе по старому знакомству, хотя я не обязан тебе отвечать: я думаю! — Разве это занятие для мужчины? — Разумеется, в высокой степени мужское занятие. — По крайней мере не видно того, что ты делаешь. — Когда ты носила в себе ребенка, его тоже не было видно. Значит, занятия, которые сначала незаметны, могут потом стать видимыми, следовательно, их нечего презирать, и меньше всего тем, кто верит только в видимое. — Разве это то, чем вы занимаетесь у Аспазии? — То самое и еще многое другое. — Вы также сильно пьете? — Кто говорит, у того пересыхает в горле, а кто жаждет, тот должен пить. 429
— Что привлекает к Аспазии мужчин? — Известные качества, которые образуют прелесть совместной жизни: внимание, вкус, сдержанность. — Это относится ко мне? — Это относится к Аспазии. — Она красива? — Нет. — Анит это утверждает. — Он говорит неправду. Ты видешься с Анитом, другом Клеона, моим врагом? — Он мне не враг. — Но мне! Ты всегда любишь моих врагов и ненавидишь моих друзей; это плохой знак. — Твои друзья скверные люди. — Нет, напротив. Перикл был самый великий, Фидий самый лучший, Эврипид самый благородный, Платон самый умный, Алкивиад самый даровитый, Протагор самый остроумный. — А Аристофан? — Это мой враг, хотя я не знаю почему. Я думаю, ты слышала про комедию, которую он написал на меня. — Анит мне ее рассказал. Ты ее видел? — Я видел вчера «Облака». — Весело это, остроумно? — Что думает Анит? — Он рассмешил меня, рассказывая некоторые сцены... — Значит, весело, а то бы ты не смеялась. — А ты разве не смеялся, Сократ? — Конечно, иначе меня приняли бы за дурака. Ты знаешь, он выставил меня там негодяем и дураком. А так как я ни то, ни другое, то значит, это несерьезно, это была шутка. — Ты думаешь? А я думаю, это было серьезно. — И ты смеешься, когда это серьезно? Разве ты плачешь от шутки? Это было бы сумасшествием. — Ты думаешь, я полоумная? — Да, если ты думаешь, что я негодяй. — Ты знаешь — Клеон в походе. — Я слышал это, к своему удивлению. 430
— К удивлению? Ты, значит, думаешь, что он негоден как полководец? — Нет, я ничего не думаю об этом, потому что я никогда не видел его на поле битвы. Я только удивился его избранию, как и он сам, потому что оно было совершенно неожиданно. — Ты ждешь, значит, его падения? — Нет, я жду исхода, чтобы посмотреть, выиграет ли он или проиграет. — Ты был бы рад, если бы он проиграл? — Я не люблю Клеона, но, как природный афинянин, я оплакивал бы его падение, значит я не радовался бы гибели Клеона. — Ты ненавидишь Клеона, но не хочешь его гибели? — Ради Афин — нет. — А вообще? — Вообще гибель Клеона была бы благословением для государства, потому что он был несправедлив к Периклу, к Фидию, ко всем, кто делал что-либо великое. — Идет гость. — Это Алкивиад! — Жалкий! Как тебе не стыдно быть с ним знакомым! — Это человек больших недостатков и больших достоинств, и он мне друг. С врагами я неохотно поддерживаю знакомство. Алкивиад действительно постучался в дверь и ворвался: — Папайя! Супруги философствуют вместе; говорят о вчерашней комедии. Осел этот Аристофан! Когда хотят убить врага, надо попасть в него, а Аристофан бьет по облакам. Попасть, да! Вы знаете, что Клеон разбит? — Какое горе! — воскликнул Сократ. — Разве это горе, что собаку разоблачили? — Мне кажется, Алкивиад плохо осведомлен, — вмешалась Ксантиппа. — Нет, клянусь Зевсом, но я бы хотел, чтобы это так было. — Тише! Идет Анит! — предупредил Сократ. — Скорняк номер второй. Странно, что судьбу Афин решают скорняки. 431
— Судьба Афин, кому она известна? — Я, Алкивиад, — судьба Афин! — Остерегайся богов! — После Клеона буду я; Клеона больше нет, значит, теперь я! — Здесь Анит! Вошел Анит: — Я ищу Алкивиада! — Я здесь! — Я должен тебя приготовить... — Нет, я знаю... — Приготовить к чести... — Я ждал ее довольно. — Идти во главе... — Я рожден для этого... — Взять предводительство... — Это мое место... — И вести триумфальное шествие... — Какое триумфальное шествие? — Вот как! Ты еще не знал... Триумфальное шествие Клеона от гавани... Алкивиад провел рукой по лицу, точно желая переменить маску, что он и сделал в одну минуту. — Да, конечно, конечно, конечно. Я ведь пришел сюда, чтобы объявить о его победе. — Он лжет, — сказала Ксантиппа. — Я пошутил с супругами! Итак, триумф после победы Клеона. Какое счастье! — Сократ, — выпытывал Анит, — ты не рад? — Я радуюсь, что враг разбит. — Но не тому, что победил Клеон? — Это почти то же самое. Ксантиппа воспользовалась случаем и вставила: — Он не радуется, он не верил в Клеона. — Я знаю вас, — закончил Анит разговор, — я знаю вас, философы и краснобаи. Но берегитесь! — Иди, Алкивиад, встречай презренного Клеона, который спас отечество! Алкивиад пожал Сократу руки и шепнул ему на ухо: — Что за проклятое счастье! — Итак, еще не теперь, но в следующий раз! 432
* * * Картафил, сапожник, сидел в своей лавке у Ахарнан- ских ворот и чинил котурны для театра Диониса, который хотел сделать последнюю попытку поднять опять трагедию, на некоторое время отодвинутую назад фарсами Аристофана. Римлянин Люциллий шатался около окна; и так как философия вошла со времени Сократа и софистов в моду, сапожник и беглый децемвир философствовали, как могли. — Ты, римлянин, — сказал Картафил, — такой же чужестранец здесь, как я. Что ты думаешь о государстве и правлении? — Оно до волоска похоже на римское. Всю историю Рима можно рассказать двумя словами: патриции и плебеи! — С той разницей, что у Рима есть будущее, а у Эллады только прошлое. — Что можно знать о будущем Рима? — Сибилла предсказала, что Рим будет владеть миром. — Что ты говоришь, Рим? Нет, это сделает Израиль, Израилю был дан обет. — Этого я не решусь отрицать, но Риму это тоже обещано. — Может быть только один обет и один Бог! — Может быть, это тот же и обет, и тот же самый Бог! Может быть, Израиль победит через Рим. — Израиль победит через обетованного Мессию. — А когда придет твой Мессия? — Когда настанет срок, когда умрет Зевс. — Если бы мы могли этого дождаться! Я жду, потому что Зевс перешел в Рим и называется там Юпитером Капитолийским. Аристофан, которого можно было узнать по его журавлиной шее и открытому рту, подошел к окну. — Есть у тебя пара низких башмаков, Картафил? Пара носков; котурн у тебя, как вижу, довольно, но победил носок. — К твоим услугам, господин... — Они нужны для театра, понимаешь?.. Нет, посмотри-ка, Люциллий!.. И еще из невыделанной, недубленой кожи. 433
— А что ставят в театре? — Да, теперь очередь Клеона, он должен плясать, и подумайте, если никто не осмелится играть скорня- ка-собаку, я должен это делать сам. Я буду играть Клеона! — А где теперь великий полководец? — В новом походе против Бразида. Когда полководец Демосфен выиграл битву у Сфактерии, Клеон отнял у него честь победы и получил триумф! Считая себя теперь могучим полководцем, он выступил в поход против Бразида. Куда ковшу по воду ходить... — Там ему и голову сломить! — раздался чей-то голос вблизи. Это был Алкивиад: — Папайя! Клеон разбит! Клеон бежал! Теперь буду я! В Пникс! С этими словами он убежал. — Значит, в Пникс, и у меня будет новая комедия «Алкивиад». — Ты, может быть, и прав, — ответил Люциллий. — Все это не стоит того, чтобы плакать, поэтому будем смеяться! * * * Алкивиад стоял опять на кафедре в Пниксе. Он был здесь как дома, и народ его всегда охотно слушал, потому что он не был скучен. Балуемый всеми, он освежал всех своей необычайной дерзостью. У кафедры среди других был умный, богатый и знатный Никия, который всегда старался быть посредником между Афинами и Спартой, но больше вредил своей осторожностью, чем помогал. Алкивиад, знавший Никию и его политику, боявшийся его оппозиции, решил выкинуть штуку. Он не хотел говорить об Афинах и Спарте, как этого ждал Никия, он хотел говорить совсем о другом. Народ любил все новое, и сегодня он должен получить что-то совсем новое. — Афиняне! — начал он. — Клеон разбит, убит, и я предлагаю свой неоспоримый талант в распоряжение 434
государства. Вы знаете мои маленькие недостатки, теперь вы можете узнать мои большие достоинства. Слушайте, афиняне! Когда-то Эллада владела Малой Азией и простирала свои крылья к востоку. Персидский царь отнял у нас эти колонии, одну за другой, и стоит теперь во Фракии. Так как нам больше нельзя идти к востоку, нам надо идти к западу, где заходит солнце. До вас доходили темные слухи о римском государстве, которое все растет и растет. Наши соотечественники давно взяли часть итальянского полуострова Тарента, и мы стали, таким образом, близкими соседями римлян. Прекраснейший из островов, богатая Сицилия, тоже стал нашим. Но постепенно римляне застроили наши колонии и угрожают их самостоятельности. Римляне теснят нас, но они теснятся также в Галлию и Германию и на юг, в Африку. Персидский царь, который раньше был нашим врагом, стал почти другом, и опасность можно теперь назвать не персидской, а римской! Поэтому, думая о будущем, я говорю вам, афиняне: пустите нас в Италию, пустите нас в Сицилию! Из Сицилии мы можем бороться с римлянами за обладание Испанией и Геркулесовыми столбами. С Сицилией мы получим ключ к Египту; с Сицилией мы защитим Тарент; с Сицилией можем в случае нужды покинуть погибающий корабль Эллады! Мир велик, зачем нам сидеть здесь в глуши и плесневеть? Эллада — истощенная страна, пустите нас искать новую почву. Эллада — устаревшее судно, дайте нам построить новое и предпринять поход аргонавтов в новую Колхиду за новым золотым руном, на запад, куда уходит солнце! Афиняне, пустите нас в Сицилию! Эти новые горизонты, открытые оратором, понравились народу, которому надоело вечно слушать про Спарту и персидского царя; разгоряченный от страха перед возвышающимся Римом, воспитанным волчицей, он принял легкомысленное предложение криком одобрения и поднятием рук. Никия просил слова и предупреждал, но никто его не слушал. Скифская полиция, следившая за порядком в Пниксе, не могла ему создать слушателей. Когда 435
Никия понял, что он не мог остановить предприятия, он выразил Алкивиаду желание служить и стал снаряжать флот. * * * Аспазия овдовела и долгое время оплакивала Перикла. Полукружия больше не было, но немногие оставшиеся друзья посещали ее иногда. Сократ был из них самый верный. Однажды вечером он сидел в ее маленькой вилле с черепичной крышей на берегу Кефиса. — Нет, Аспазия, — говорил Сократ, — я отговаривал от похода в Сицилию, также Никия и астроном Метон, но поход должен был состояться. Алкивиад получил благоприятный ответ от оракула. — Ты веришь оракулу, Сократ? — И да и нет! У меня есть свой демон, как ты знаешь, который предупреждает, но не увещевает, советует, но не приказывает. Этот внутренний голос сказал мне: «Эллада не будет владеть миром!» — Это сделает Рим? — Да, но для другого! — Ты знаешь, мечтой Перикла была единая Эллада, единение всех государства... — Это было желание Перикла, но воля богов иная. Греза Алкивиада о всемирном владычестве Эллады тоже великая греза, но грезы богов еще величественнее. — Что дает Афинам смерть Клеона, как ты думаешь? — Ничего! После Клеона будет Анит. Клеон вечен, это название понятия! Протагор, ослабевший и постаревший, показался во внутреннем дворе. — Вот Протагор! — Софист! Не люблю его, — сказала Аспазия, — это пила, которая перепиливает всякое желание; головоломные его размышления отнимают у человека решимость. — Ты говоришь правильно и разумно, Аспазия, в прежнее время ты сидела бы на треножнике, предсказывая, как Пифия. Может быть, ты как жрица не знаешь того, что говоришь, но Бог говорит твоими устами. 436
— Нет, Сократ, я говорю только то, что ты думаешь! Подошел Протагор: — Горе Афинам! Горе Элладе! Горе! — так приветствовал он. — Что случилось, Протагор? — Незабвенный Фидий лежит мертвый в тюрьме. — Горе, значит его убили. — Так говорят в городе. — Фидий умер! — По всей вероятности, от яда; но этого нельзя говорить. — Все здесь в Афинах умирают преждевременно! Когда будет наш черед? — Если он только будет! — Сразят ли нас стрелы Пифона? Нас перебьют, как зябликов! — Мы дети Аполлона: может ли отец убить своих детей? — Сатурн вернулся, чтобы пожрать их. Сократ стоял задумавшись: — Мы прогневали богов! Вошел Люциллий, римлянин. — Взгляните на римлянина! — сказал Сократ, — на владыку будущего и всего мира. Что хочет он нам сообщить? — Я пришел предупредить Протагора. Его хотят сослать. — Меня? — Тебя сослали. — На каком основании? — Как хулителя! Ты поносил богов государства! — Кто доносчик? — Сикофант, невидимый, который присутствует везде... — Все только кажущееся, нет ничего верного, — сказал Протагор. — Но это верно. — Ну тогда от этой достоверности рушится все здание моих мыслей, как рушится все остальное! — Все уходит, уходит отсюда; ничто не остается, все возникает, растет и умирает. 437
— Прощайте, Аспазия, Сократ, друзья, отечество! Прощайте! Протагор ушел, накрыв голову плащом. — Афины лишатся Протагора? — спросила Аспазия. — Он научил афинян думать и сомневаться, а сомнение — начало мудрости. — Аристофан поразил Протагора, он поразит и тебя, Сократ. — Он уже сделал это, жена моя этому радовалась, но я живу. — Вот юный Платон; он кажется обремененным судьбой. Новые печальные вести, предполагаю я. — Предполагать? Я клянусь в этом! Спой печальную песнь, Платон! — Песни, потому что их много! Алкивиад обвинен и отозван назад! — Что сделал он? — Перед своим отъездом он опрокинул все статуи Гермеса в Афинах. — Это слишком много для одного человека, он не мог этого сделать! — Обвинение определенно: боги государства! — Теперь боги мстят за себя! — Боги Эллады перешли в Рим. — Ты сказал правду! — Теперь номер второй: афиняне разбиты в Сицилии; Алкивиад бежал в Спарту! И третий номер: Никия обезглавлен. — Теперь мы можем купить себе места в Керамеике! На Агоре у храма Немезиды стоял скорняк Анит, болтая с Тразибулом, сначала неизвестным, теперь вынырнувшим патриотом. Анит болтал: — Алкивиад в Спарте; Спарта ищет помощи у персидского царя; остается только сделать то же самое и нам. — Идти к врагу? Это предательство. — Другого выхода нет. — Когда-то были Фермопилы и Саламинская битва! — А теперь Спарта, и спартанцы стоят у Декелей. Наши послы уже отплыли к персидскому царю. 438
— Тогда мы можем снять статуи Афины с Парсе- нона. — Анит! Смотри мне в спину; лица я не хочу показывать, мне стыдно теперь, когда я хожу! Анит остался один и некоторое время ходил взад и вперед перед портиком храма. Потом он остановился и вошел внутрь. Жрица по имени Веано, казалось, ждала его. Анит заговорил первый: — Ты исполнила приказание совета? — Какое приказание? — Ты должна была произнести проклятие врагу отечества Алкивиаду. — Нет, мне дано только благословлять. — Разве богини мщения перестали творить справедливость? — Они никогда не предназначались для мщения смертному. — Разве Алкивиад не предал свою родину? — Родина Алкивиада — Эллада, не Афины; Спарта тоже в Элладе. — Разве и боги стали софистами? — Боги стали немы. — Тогда запри свой храм, и чем скорей, тем лучше. * * * Неисправимый Алкивиад бежал действительно из Сицилии к врагу в Спарту и теперь сидел с царем Аги- сом за столом; Спарта сохранила за собой царскую власть, тогда как Афины от нее рано отказались. — Мой друг, — говорил царь, — я не хотел бы, чтобы ты кушал за общим столом, когда ты привык к блестящим пирам у Аспазии. — Я? О нет! Простая пища была всегда моим правилом; ложиться с солнцем спать и вставать с восходом! Ты не знаешь, как я строг к себе. — Если ты это говоришь, я должен тебе верить. Молва тебя оклеветала. — Оклеветала? Да, конечно! Вспомни статуи Гермеса! Я их не сбрасывал, а они меня погубили. 439
— Это тоже ложь? — Да, это ложь. — Скажи мне другое: как ты думаешь, хотят ли теперь боги, чтобы Спарта победила Афины? — Конечно! Это так же верно, как то, что добродетель победит порок. В Спарте — все добродетели, в Афинах все пороки. — Говорят, афиняне оставили женщин для мужчин. Это правда? — Да, они низко пали. За это они должны быть стерты с лица земли. — Теперь я вижу, ты не тот, за кого я тебя принимал; теперь я дам тебе войско... Двинемся против Афин? — Я готов! — И не задумываясь о положении своей родины? — Я эллин, не афинянин! Спарта — главный город Эллады. — Алкивиад велик! Теперь иду к стратегам, а вечером мы выступаем. — Иди, царь, Алкивиад пойдет с тобой. Царь вышел, но Алкивиад пошел за ним не сразу, потому что за занавесью гинекейона стояла, ожидая, царица. Когда царь ушел, она вбежала. — Алкивиад, мой царь! — Царица, зачем зовешь ты своего слугу царем? — Потому что Спарта присягнула тебе, потому что я подарила тебе свою любовь, потому что ты происходишь из рода героев. — Царь Агис Второй еще жив. — Недолго! Выиграй первую битву, и Агис умрет! — Теперь жизнь начинает улыбаться беглому, потерпевшему человеку. Если бы ты знала мое детство с его заботами, мою юность, полную лишений! Виноград рос не для меня, женщина была сотворена не для меня; Бахус не знал меня, Афродита не была моей богиней. Целомудренная Артемида и мудрая Паллада вели меня среди заблуждений юности к моей цели: знанию, мудрости и чести! Тимея, царица, когда я впервые разделил твое ложе... — Тише! — Мне показалось, что красота выше мудрости. 440
— Тише, нас слушают! — Кто слушает? — Я, Лизандр, стратег! — ответил суровый голос. Ли- зандр стоял среди комнаты. — Теперь я знаю тебя, Алкивиад, твоя голова в моей руке, но в другой честь Спарты. Беги, пока я тебя не пронзил. — Ты слышал неверно, Лизандр! — Беги, окажи нам милость, беги! Пятьдесят воинов стоят снаружи и ждут твоей головы. — Сколько, говоришь ты? Пятьдесят? Тогда я 6eiy, больше тридцати я не одолею. Прощай, моя царица. Я был лучшего мнения о Спарте. Этого не могло бы случиться в Афинах. Теперь я пойду к персидскому царю; там лучше понимают, что прилично, и там мне не подадут черного супа! ...И вот Алкивиад сидит у персидского наместника Тиссаферна и говорит: — Да, мой учитель Протагор учил меня когда-то, что все происходит из противоположного; поэтому, видишь ли, мое сердце может вместить все противоположности. Старта и Афины мне одинаково дороги, то есть одинаково ненавистны, как боги государства одного, так добродетели другого. — У тебя обширное сердце, чужестранец, найдется ли в нем место для Персии? — Для всего мира! — Что ты думаешь о нашей столице? — Я люблю все столицы! — Но в данную минуту ты должен любить нашу больше всех. — Я так и делаю! — Ты должен также любить наших союзников. — А кто, прости, сейчас твои союзники? — Сегодня это Спарта. — Хорошо, я люблю и Спарту. — А если завтра это будут Афины? — Тогда я завтра полюблю Афины. — Спасибо! Теперь я понимаю, что пришел конец Эллады. Если эта Древняя Греция такая гнилая, то это приобретение не имеет цены. 441
— Протагор учил, что человек мерило всего; поэтому я сужу о ценности вещей по себе самому, что для меня ценно, то я ценю. — Вот чему учат ваши пророки! Тогда наши лучше; знаешь ли ты Зороастра? — Я бы хотел, чтобы доставить тебе удовольствие, знать его с самого детства. — Тогда бы ты мог отличить добро и зло, свет и тьму, Ормузда и Ариманд. И ты бы жил в надежде, что свет победит, что всех роднит страдание. — Я могу попробовать, это большая книга? — Как называются ваши священные книги? — Священные? Что это такое? — Откуда вы заимствуете вашу религию, сведения о богах? — Из Гомера, кажется. — Вы не верите, что Зевс владыка мира? — Конечно, я так верю. — Но ведь он клятвопреступник и педераст. — Да! Что с этим поделаешь? Тиссаферн поднялся: — Послушай, друг, мы не можем действовать вместе, потому что служим разным богам! Вы зовете нас варварами. У меня нет слова, достаточно постыдного для тех, кто чтит таких богов. Афиняне так же нечестивы, как ты, потому что они тебя зовут назад. На дворе стоит посол из Афин и просит, чтобы ты вернулся. Иди в Афины, там тебе место! — В Афины? Никогда! Я им не доверяю! — А они тебе; это очевидно! Иди в Афины и скажи своим соотечественниками: персы их не хотят! Виноградная лоза ищет свежего вяза, она избегает гнилого кочана капусты. Алкивиад ходил взад и вперед по комнате. Это доказывало его нерешительность. — На дворе стоит действительно афинянин? — спросил он. — Да, стоит на коленях, чтобы просить изменника Алкивиада быть главой Афин. Но послушай, ты ведь народный муж? 442
— Да, конечно. — Ты должен изменить положение, потому что теперь господствуют в Афинах знатные. — Да, ах да, да, да, но я тоже знатный, знатнейший в городе. — Волчок, ищи кнута! — Я думаю, мне надо все-таки поговорить с послом! — Поговори! Говори с ним по-афински! Персидский язык ему непонятен! ...Алкивиад вернулся в Афины, смертный приговор был отменен; как полководец, одержавший победу в одном сражении, он мог с триумфом войти в город из гавани Пирея. Но расположение народа было непостоянно, и, когда его заподозрили в стремлении к царской власти, он бежал вторично, теперь к персидскому сатрапу Фарнабазу. Но он не мог жить без интриг, он запутался вскоре в одной из них, был разоблачен и приговорен к смерти. ...Алкивиад сидел у своей подруги и болтал спокойно и беспечно: — Итак, ты думаешь, Тимандра, что Кир идет против своего брата Артаксеркса, чтобы завладеть престолом Персии? — Я в этом уверена так же твердо, как в том, что с ним десять тысяч афинян с Ксенофонтом во главе. — Ты не знаешь, предупрежден ли Артаксеркс? — Я знаю это! — Кто мог его предупредить? — Это сделано тобой. — Знает ли это Кир? — Да, он это знает. — Кто меня выдал? -Я! — Тогда я погиб. — Да, ты погиб. — Я должен погибнуть из-за женщины! — Разве мог ты ждать другого, Алкивиад? — Собственно говоря, нет! Бежать нельзя? — Тебе нельзя, мне можно. — Я вижу дым, в доме пожар? 443
— Да, пожар! А на дворе стрелки из лука! — Комедия кончена! Мы возвращаемся к трагедии... — И начинается сатира. — Ногам жарко, а вообще смерть приносит холод. — Все порождается из противоположного, Алкивиад. — Дай поцелуй! Она поцеловала его, прекраснейшего мужа афинского. — Спасибо! — Пойди к окну, там ты увидишь! Алкивиад подошел к окну. — Теперь я ничего не вижу! Я думал, будет свет, но стало так темно! Тимандра убежала, когда огонь охватил уже весь труп. * * * Спарта победила Афины, и Афины лежали в развалинах. Власть народа кончилась, было избрано тридцать тиранов. Сократ и Эврипид ходили печальные среди развали на Агоре. Сократ говорил: — На развалинах афинских стен! Мы стали спартанцами; не хотели ни одного тирана и получили тридцать. — Я еду на север, — сказал Эврипид, — в Македонию, куда меня приглашают. — Ты хорошо делаешь, тираны запретили твои трагедии. — Это правда. — А мне они запретили учить. — Они запретили Сократу говорить? Нет! Значит, он может учить, потому что он не может говорить и не учить. Они, должно быть, запретили говорить оракулам, потому что те перестали предсказывать. Все кончилось. Конец Элладе! А почему? — Да, спроси-ка! Может быть, Зевс породил сына, который должен его свергнуть, по предсказанию Эсхила? 444
— Почем знать, народ ввел нового бога, назвав его Адонаем или Адонисом. Он родом с востока, а имя его значит «владыка». Кто новый бог? — Пусть скажет тот, кто знает! Он учит желанию смерти и воскресению из мертвых. Но у них есть также богиня. Ты слышал о Кибеле, матери богов, деве, которая почитается в Риме, как Веста жрицами-весталками? — Все это так ново и неясно, как вино, которое бродит. Вот идет Аристофан. Прощай, мой друг, последний раз в жизни прощай. — Подожди! Аристофан делает знак. Нет, посмотри, он плачет! Аристофан плачет! Подошел Аристофан. — Эврипид, — сказал он, — не уходи, пока я с тобой не поговорю. — Ты умеешь говорить? — ответил Эврипид. — Я плачу. — Не выходи из роли! Что значат твои слезы? — Пожалей товарища по несчастью, Эврипид; тираны закрыли мой театр. — Сократ, должен ли я жалеть своего палача? — Мне кажется, что храм Немезиды опять открыт! — ответил Сократ. — Аристофан еще не был никогда наивен, теперь он стал им. Итак, мне жаль тебя, Аристофан, что ты не можешь больше надо мной издеваться. Я прощаю тебе, но я не стану тебе помогать ставить опять твои комедии на сцене. Этого ты требовать не можешь! Пойдем, Эврипид! * * * Сократ сидел у Аспазии, которая постарела. — Эврипид ушел в Македонию, — сказал Сократ. — От своих жен. — Ты стала желчной. — Довольно с меня развалин и всего остального. — Тираны убивают граждан. — Это занятия тиранов. — Скоро ли будет спокойно? — На Керамсикосе в гробу из кедра. — Я не хочу умирать, я хочу жить, но спокойно! 445
— Жизнь не может быть спокойной, — Все же, если она хороша... — Этого никогда не бывает. — Нет, потому что ты плохо женился, Сократ. — Моя жена, разумеется, самая плохая женщина; не будь я ее мужем, ее бы давно убили. — Ксантиппа предает тебя своими сплетнями; а когда она не понимает того, что ты говоришь, — она перевирает твои мысли и тебя самого. — Я знаю это, но изменить этого не могу. — Зачем ты ждешь унижения? — Зачем бежать? Можно бежать перед превосходством, Ксантиппа для меня не превосходство. — Тебе запрещено под страхом смерти учить народ; в этом тебя обвиняют она и Анит. — Пусть она обвиняет меня, смерть только освободит меня... Аспазия, я вижу, что наша дружба слабеет; у тебя есть новые друзья, ты стала другой! Дай проститься с тобой до прихода Лизикла. — Ты его знаешь? — Да, и весь город говорит о твоем супружестве. — С торговцем скота Лизиклом? — Да, это твое дело; я не говорю об этом. — Но ты находишь, что память Перикла надо было охранять лучше? — Я хотел бы охранить память Аспазии, но когда я увидел, как афиняне украшали себя венками, чтобы отпраздновать падение Афин; когда Фидий... — А как кончит Сократ? — Во всяком случае не так, как Аспазия. — Боги играют нами! Берегись, Сократ! * * * Сократ сидел наконец в тюрьме, обвиненный в совращении молодежи и высмеивании или отрицании богов государства. Обвинителями были молодой плохой поэт Мелит, скорняк Анит и оратор Ликон. Сократ сказал оправдательную речь и объяснил, что он всегда верил в Бога и в голос своей совести. Его приговорили к чаше с ядом и держали в тюрьме, где он мог все-таки видеться со своей женой и немногими друзьями, оставшимися еще в живых... 446
Теперь у него сидел а жена и плакала. — Не плачь, — сказал Сократ, — ты не виновата. — Хочешь видеть детей? — Зачем я буду терзать их юные души бесполезным прощанием? Пойди к малышам, утешь их; позабавь их, съезди с ними в лес. — Как нам радоваться, когда ты умираешь? — Радуйтесь, что кончаются мои страдания! Радуйтесь, что я умираю с честью... — У тебя нет последнего желания? — Я ничего не желаю! Впрочем, быть спокойным и свободным от ваших безумных слез и вздохов и раздражающих жалоб. Иди, жена, и думай, что Сократ захотел уснуть, потому что он устал и брюзжит; думай, что он опять проснется, уже отдохнувший, помолодевший, радостный и добрый. — Я хотела бы, чтобы ты научил меня всему этому раньше; у меня тебе нечему было учиться. — И все же ты научила меня терпению и самообладанию! — Прощаешь ты меня? — Не могу, потому что я уже это сделал. Простись теперь со мной, как будто бы я отправлялся в путь. Скажи мне до свидания, как будто бы я должен скоро возвратиться! — Прощай, Сократ, не сердись на меня. — Нет, я добр к тебе! — Прощай, мой муж, навеки! — Не навеки! Ведь ты же хочешь меня опять увидеть. Скажи мне с веселым лицом: до свидания! — До свидания! — Ну вот! А когда мы опять увидимся, мы пойдем вместе с детьми в лес. — Сократ был не таким, как я думала... — Иди, я хочу спать! Она ушла, но столкнулась в дверях с Платоном и Кри- тоном. — Час близится, друзья! — сказал Сократ утомленно, с блестящими глазами. — Ты спокоен, учитель? — Говоря по правде, я совсем спокоен! Я не утверждаю, что весел, но совесть моя спокойна. 447
— Когда, Сократ, когда это должно совершиться? — Ты думаешь, когда совершится последнее? Платон, мой лучший, мой любимый... она подходит, я только что наслаждался сном — я был за рекой, по ту сторону; я видел одно мгновение прообразы непреходящей красоты, среди которых вещи — только плохие отражения... Я видел будущее, судьбу человечества; я говорил с сильными, чистыми, высокими; я познал мудрый порядок, который управляет видимым большим беспорядком; я трепетал от бесконечной тайны всего, что я понял предчувствием, и понял всю глубину моего незнания. Платон, ты должен это написать! Ты должен научить людей смотреть на вещи как на маловажное, смотреть с благоговением на невидимое, чтить красоту, охранять добродетель и надеяться на избавление во время труда, исполнения долга и отречения! Он направился к кровати и лег. Платон пошел за ним. — Ты болен, учитель? — Нет, я был болен; теперь я поправляюсь. — Ты уже... — Я уже выпил свой кубок! — Мудрейший нас покидает! — Нет мудрых среди смертных! Но я почитаю богов, пославших в дар стыдливость и чувство справедливости. В комнате стало тихо. — Сократ умер!
ФЛАКК И МАРОН После смерти Сократа пришел конец величию Афин. Некоторое время господствовала Спарта, потом пришла очередь Фив. После Фив в страну вторглись македоняне и царили в ней до 196 года, когда римляне завладели Македонией и Грецией. Разрушив до основания Коринф, они пощадили Афины за их великие воспоминания. Теперь, при Цезаре, вошло в моду посылать молодежь в Афины для изучения грамматики, риторики и философии. Великих философов не было, учились по истории философии. Не было также религии, потому что никто не верил в богов государства, хотя по старой привычке еще праздновались торжественные жертвоприношения. Афины умерли, как весь древний мир, Египет, Сирия, Малая Азия. Рим жил прошлым Греции, и величайший муж Цицерон начинал всегда пояснять философскую тему тем, что было сказано по этому поводу древними греками; этим же он и заканчивал, потому что у него не было своего собственного мнения относительно природы богов. В один из весенних дней последних лет царствования Юлия Цезаря двое студентов сидели в беседке против гимназии Кинозарга. На столе перед ними стояло вино, но они почти не притрагивались к желтому хиосу. Они сидели молча, равнодушно, точно кого-то ожидая. Но все кругом казалось охваченным такой же дремой. Хозяин сидел вблизи и спал; юноши в гимназии бродили у дверей; прохожие 449
медленно плелись по улицам не здороваясь; крестьянин в поле сидел на своем плуге, вытирая пот со лба. Старший из студентов притронулся к своему стакану и наконец открыл рот: — Скажи что-нибудь! — Мне нечего сказать, потому что я ничего не знаю. — Ты уже кончил ученье? -Да. — Я приехал вчера из Рима с великими надеждами поучиться новому, услышать неслыханное, но я слышу только одно молчание. — Мой дорогой Марон, я прожил здесь долгое время, я слушал, но не услышал ничего нового. В Пниксе я слышал, как Фалес утверждал, что богов никогда не было, что все произошло от влажности. Затем я слышал учение Анаксимена, что все произошло из воздуха; учение Ферекида об эфире как первопричине; учение Гераклита об огне. Анаксимандр учил меня, что вселенная произошла из основной материи. Левкипп и Демокрит говорили мне о пустом пространстве с изначальными телами, или атомами. Анаксагор уверял меня, что атомы имеют разум. Ксенофан хотел меня убедить, что бог и вселенная — одно. Эмпедокл, самый умный из них, пришел в отчаяние от несовершенства разума, поднялся в своем отчаянии на Этну и бросился вниз головой в вулкан. — А ты всему этому веришь? — Нет! Должно быть, все это ложь. Потом Платон учил меня многому, что было опровергнуто Аристотелем. Наконец я остановился на мудрейшем среди мудрых, на Сократе, который, как ты знаешь, открыто говорил, что он ничего не знает. — Но ведь это было сказано софистами, что они знают только то, что ничего не знают. — Ты прав, и наш добрый Сократ был софистом, сам не желая этого! Но есть один-единственный, который... я думаю о Пифагоре. Он учил многому на востоке и западе, но я нашел в его философии якорь, которым я укрепился в почве. Меня, правда, носит ветром, но я все-таки держусь. — Расскажи! 450
— Да вот оно: делай то, что ты считаешь благородным, хотя бы с опасностью быть изгнанным из страны; толпа не может судить о благородстве, поэтому не считайся с ее похвалой, презирай ее порицание. Заботься о своих единоверцах, но смотри на остальных как на толпу, которая ничего не стоит. С демократами веди всегда борьбу. «Odi profanum vulgus et arceo!» — Тебе надо жить дома, в Риме, Флакк, где... Да, что у вас теперь делается в Риме? — Цезарь — это Цезарь, он покоряет мир и соединяет в своей особе все высшие должности до жреца включительно. Я против этого ничего не имею, но, говорят, он домогается обоготворения. — Почему же нет! Все боги были сначала героями, и не все из них были так велики, как Цезарь. Ромул не был исполином, хотя ему посчастливилось быть первым, а кто-нибудь должен был им быть. Теперь он бог, имеет храм, ему приносят жертвы. — Верно, и это тоже ложь, как все другое. — Возможно. — Да, я слышал другую историю об основании Рима сыном Энея Асканием, бежавшим из Трои; этим сказанием начну я мою большую поэму... — Это «Энеида», о которой я уже слышал? — Да, «Энеида»! — Трудно писать стихами? — Нет, я следую хорошим образцам. Сначала Феокрит служил мне образцом, теперь я следую отцу- Гомеру. — Клянусь Гераклом! Тут ты можешь быть спокоен, пока Меценат не пошлет тебе сестерций. — Он это и делает! А как ты пробиваешься? — Старик-отец, вольноотпущенник, работает в квестуре и в будущем освободит мне место. — Разве у тебя нет интересов, нет страстей, нет честолюбия? — Нет, к чему они? Nihil admirari. Вот мой лозунг. Если существуют боги, которые направляют судьбы людей и народов, зачем мне вмешиваться и утомляться бесполезной борьбой? Вспомни Демосфена, который 451
в продолжение тридцати лет говорил против македонян, предупреждая своих соотечественников, не хотевших его слушать. Боги были на стороне македонян и приговорили Элладу к гибели. Демосфен был заключен в тюрьму. Иронией судьбы он был обвинен в подкупе теми же македонянами. Это была, конечно, ложь! Этот патриот, принесший себя в жертву отечеству, думавший исполнить дело богов, должен был принять яд и погибнуть в борьбе с богами! Vestigia terrent! Во время их разговора солнце склонилось, и в сумерках показались огни в Эгине, Саламине, Фалере, Пирее и, наконец, в Акрополе. Шум в городе усилился и слился в общий нечеловеческий крик радости. Мужчины с женами и детьми кинулись на улицу; одни бежали, другие ехали и мчались на лошадях. Добрый Агафон, хозяин, проснулся и тоже поспешил на улицу, чтобы узнать причину шума. Оба студента поднялись на крышу винного погреба, чтобы посмотреть. Но, предчувствуя опасность для чужестранцев, какими они были, и испуганные растущими криками, они спустились и спрятались в давильне. Наконец послышался голос Агафона: «Цезарь убит! Смерть римлянам! Свобода Элладе!» Это была новость. Сад винной лавки наполнился народом, полилось вино, крики радости чередовались с колкостями, отпускаемыми по адресу проезжавших римлян, которые бежали из города к северу, к македонской границе. Марон и Флакк пережили минуту сильного страха, спрятанные в чане давильни, откуда они узнали об этой новости со всеми подробностями: — Цезарь был убит Кассием и Брутом в Капитолии. — Брут? — шепнул Марон. — Тогда конец цезарям, если старик Брут покончил с царем! — Брут бежал в Элладу, чтобы поднять греков против римлян. — Да здравствует Брут! — раздался крик в саду. — Тогда мы тоже будем живы, — сказал мягкий Флакк. — Цезарь умер, присягнем предварительно Бруту. 452
* * * Много лет спустя прежний афинский студент Квинт Гораций Флакк гулял в саду своей виллы в горах Сабинских. Эту виллу он получил от своего друга Мецената, который владел великолепной дачей в Тибуре. Гораций, теперь знаменитый поэт, оставался все таким же афинским студентом. Судьба или боги потешились над ним, но поэт принял все за милую шутку небожителей и ответил им сатирой. После убийства Цезаря Брут действительно бежал в Грецию и был там так хорошо принят, что афиняне воздвигли ему статую, собрали ему войска против Антония и других, среди которых находился больной Окта- виан (впоследствии император). Гораций был призван в солдаты и действительно командовал легионом при Филиппах, где Брут погиб. Поэт, не будучи воином, бежал в Рим, где после амнистии получил место государственного писца. Одновременно с этим он стал писать стихи, был открыт Меценатом и получил в награду поместье. Император Август восхищался им и предложил ему быть секретарем. Гораций уклонился; отчасти потому, что он всегда видел в этом императоре только узурпатора, отчасти потому, что больше всего любил свободу и независимость. Теперь о» гулял в своем саду, где деревья были им самим привиты. Он срывал гиацинты и розы, ожидая дорогого гостя, старого афинского товарища Публия Вергилия Марона, известного как и Гораций, хотя его «Энеида» еще не появилась в рукописи. Стол был накрыт в беседке; старое вино лежало уже на льду. Были приготовлены устрицы и угри; в кухне жарили на вертеле козленка и перепелок, в саду были сорваны фрукты; на столе, накрытом на двоих, не хватало только цветов. Маленький невольник бегал взад и вперед между садовой калиткой и голубятней, сторожа гостя. Поэт, нарвав цветов, стоял у бочки с водой, споласкивая руки, когда его кто-то хлопнул по плечу. — Вергилий! Какой это дорогой ты пришел? — По горам Тибура, от Мецената. 453
— Добро пожаловать, каким бы путем ты ни пришел, странник; садись отдыхать на мой гемициклион под посаженными мною оливковыми деревьями, пока вращают вертелами и стучат ножами. Вот мой участок, который заменяет мне мир... После первых вопросов и приветствий друзья заняли места у стола. Хозяин был действительно эпикуреец; но, чтобы наслаждаться, надо быть умеренным, и обед был, с точки зрения римских обычаев, умеренный и простой. Потом чаши с вином разбудили воспоминания, несмотря на свою способность их тушить. — Итак, ты был на войне, друг? — начал Вергилий. — Да, и позорно бежал, как ты знаешь. — Я читал об этом в одном из твоих стихотворений, но это, верно, неправда, ты сам себя оклеветал. — Разве? Возможно! Когда пишешь стихи, болтаешь вздор. — А помнишь ты, поэт, как ты спрашивал меня в Афинах, трудно ли это? Как ты стал писать? — Мне нужны были деньги! — Опять ты на себя клевещешь! Если бы все, кто нуждается в деньгах, могли писать, то весь свет заполонили бы поэты. — Может быть, это было и не так! Но расскажи о себе, о своей «Энеиде». Вергилий стал мрачен: — Об этом я не буду говорить. — Она окончена? — Больше того! Все кончено! — Кончено? — Да! Когда я ее прочел, я нашел ее неудачной! Это не был Гомер, это было ничто! Это было, верно, наказанием за то, что я хотел затмить отца... — Ты ее уничтожил? — Нет еще, но она лежит запечатанная, и ее уничтожат после моей смерти. — Теперь ты на себя клевещешь, ты удручен, Марон, не годами, не работой, а чем-то другим. — Да, другим! Меня тревожит будущее! Гораций поднял свой бокал и ответил: 454
— Не старайся узнать границ нашей жизни, намеченных богами, чтобы кара тебя не постигла. Не ищи судьбы, Левконой, в числах халдеев, чтоб спокойнее встретить ее Будь мудр! Сделай вино свое чистым! Жизнь уходит от нас! Пользуйся днем и не верь в день грядущий! — Я так не могу, — прервал Вергилий, — я не могу потонуть в вине, когда вижу, что моя родина гибнет. — Был ли когда-нибудь Рим таким могучим, как сейчас? Разве мы не владеем всеми известными странами: Египтом, Сирией, Грецией, Италией, Испанией, Германией, Галлией и Британией! Чего желать еще, если я не назову Индию и Персию? И кроме того, мы живем в мирное время; храм Януса закрыт, земля ликует, искусства процветают, и торговля никогда еще не была такой оживленной, как теперь. — Да, мир перед войной! Потому что все покоренные народы просыпаются и устремляют свои взоры на Рим! Не на Грецию, как раньше, потому что Греция обратилась в пустыню и входит в вечный покой. Знаешь ли ты, что Сулла и Митридат промчались по Элладе, грабя и убивая все на пути, так что наука и искусство бежали в Египет, в Александрию и Византию? Знаешь ли, что морские пираты неизвестного происхождения, но с востока, ограбили недавно все оставшиеся в Элладе храмы так, что в них почти нельзя служить. Оракулы замолкли, поэты молчат, как птицы перед грозой, великих трагедий больше не играют; охотнее глядят на фарсы и игры гладиаторов. Эллада — одни развалины, таким же скоро станет Рим. — Я согласен, что время плохое, но всякое время упадка готовит новую эпоху. Осенняя листва служит мягким теплым ложем для наступающей весны; природа, жизнь и история обновляются смертью. Поэтому смерть для меня только обновление, перемена, и когда я встречаю похоронную процессию, то всегда говорю: о, как радостно жить! — Мой милый Флакк, ты со своими грезами живешь в золотом веке, а все мы прозябаем в этой жизни в железном. Помнишь, как уже Гезиод жалуется? 455
— Нет, я уже позабыл, но, чтобы доставить тебе удовольствие, я послушаю. — Зависть преследует этих несчастных людей своими отвратительными голосами и ужасными лицами, радуясь злу и вреду, которые они совершают. Теперешний народ стал железным, он никогда не отдыхает от бремени работы, ни днем ни ночью! Это грешный народ, и боги посылают ему тяжелые заботы! А если посылают радость, она приносит ему несчастье. Зевс уничтожит когда-нибудь этот многообещающий народ, если он будет рождаться с седыми висками. Наши дети уже рождаются стариками, беззубые, морщинистые, с голой головой. Отец не волнуется о своем ребенке, ребенок об отце, гость о хозяине, слуга о слуге, брат о брате. Дети позорят старых родителей, хулят их, неласковы с ними; это молодые негодяи, которые ничего не знают о мщении богов и никогда не награждают своих седеющих родителей за их заботы в детстве. Кулак — их право, и один город истребляет другой. Честность и верность присяге никогда не награждаются, так же как доброта или справедливость. Напротив, тот, кто грешит, нарушает закон, — требует себе уважения. Негодяи обманывают благородных и без упреков совести нарушают клятвы. — Да, так говорил Гезиод тысячу лет тому назад, и я согласен, что это похоже! Но что же делать? — Да, это похоже! Цицерон был убит, и я последовал бы примеру Катона, убившего себя, чтобы избежать греха. Я вязну, Флакк, во лжи и лицемерии! Но я не вниз хочу, а кверху... Я прославил в своих стихах Августа и его сына Марцелла, но я не верю в них больше, потому что будущее не в них! Вот почему хочу я сжечь «Энеиду»! — Ты тревожишь меня, Марон! Во что же ты веришь? — Я верю сивилле, предсказавшей, что кончится железный век и вновь наступить золотой... — Ты говоришь об этом в четвертой эклоге, я помню... У тебя лихорадка? — Кажется... Помнишь ли ты, нет, это помнят наши отцы, как горел Капитолий и сгорели при этом книги сивилл. Теперь пришли новые книги из Александрии, 456
из которых узнали, что скоро настанет новое летосчисление, что Рим погибнет, но вскоре опять отстроится и что золотой век... Пророчивший замолк. — Прости, Флакк, но я болен и должен вернуться домой, пока туман не спустился на Кампанью. — Eheu fugaces postume, postume! Labuntur anni! Я последую за тобой на своем осле, потому что ты болен! Но: Человека с честным сердцем, твердою отвагой унылым делает не ревность слепых граждан, жаждущих убийства, не грозный взгляд тирана! И рушится весь мир, бесстрашно он стоит среди развалин! * * * Несколько дней спустя Вергилий умер в Неаполе. Его завещание было вскрыто, и там действительно была выражена его воля сжечь «Энеиду». Но просьба эта не была исполнена. Потомки отнеслись различно к этому случаю с последней волей покойного. Одни жалели, другие находили, что это было к лучшему. С христианством Вергилий был причислен к пророкам. «Энеиду» считали пророческой книгой и приняли ее в литургию. К могиле поэта ходили пилигримы. Позднее Данте сделал из него святого.
ЛЕОНТОПОЛИС На возвышенности, лежащей к востоку от старого египетского Гелиополиса, расположился караван. Он состоял из обитателей Палестины, тянувшихся на своих ослах и верблюдах через пустыню; ту самую пустыню, по которой тысячу лет тому назад скитался народ Израиля... Перед наступлением ночи, при слабом свете неполного месяца, сотни огней запылали на месте привала; у костров разместились женщины с младенцами на руках в ожидании своих мужей, отправившихся за водой. Никогда еще пустыня не видела такого количества младенцев; их готовились укладывать спать, и весь стан оглашался детскими криками. Казалось, он представлял из себя громадную детскую. Но лишь окончилось омовение и младенцы снова прильнули к грудям матерей, крики затихли один за другим, и полная тишина воцарилась кругом. Под одной из смоковниц сидела женщина и кормила грудью ребенка; рядом стоял израильтянин, угощая дроком своего осла. Покончив с этим занятием, он поднялся на холм и принялся смотреть на север. Какой-то чужестранец, судя по одежде, мимоходом остановил взгляд свой на женщине и ребенке. Еврей забеспокоился и, чтоб не дать этого заметить, вступил в разговор с римлянином: — Скажи мне, путник, не город ли солнца виднеется там на востоке? — Он самый! — ответил римлянин. 458
— Бет-Семес, не так ли? — Гелиополис, откуда греки и римляне черпали свою мудрость; сам Платон однажды посетил его... — А виден отсюда Леонтополис? — Лишь купола его храма; Леонтополис находится на севере, милях в двух отсюда. — Это земля Гизон, которую посетил наш праотец Авраам и получил в надел Иаков, — сказал еврей, обратившись к жене, утвердительно кивнувшей ему в ответ. Затем он снова заговорил с римлянином: — Израиль переселился из Египта в Ханаан. Но после вавилонского пленения часть его снова вернулась сюда и обосновалась здесь. Известно ли тебе это? — Да, отчасти. А теперь израильтяне сильно размножились и построили свой собственный храм; вот тот, что виднеется там вдали. Известно ли тебе это? — Да, отчасти! Стало быть, земля эта принадлежит римлянам? -Да. — Все принадлежит теперь римлянам: Сирия, Ханаан, Греция, Египет... — Германия, Галлия, Британия; мир будет принадлежать Риму, по предсказанию сивиллы. — Так! Но мир будет освобожден Израилем, по пророчеству Божию, полученному нашим праотцем Авраамом. — Слыхал я эту басню, но, как видишь, Рим уже исполняет пророчество. Ты из Иерусалима? — Я странствую по пустыням, подобно своим соотечественникам, с женой и ребенком. — С ребенком, да! Зачем это вы таскаете за собой такое множество ребят? Еврей умолк, но, подумав, решил, что римлянин человек надежный и настроенный миролюбиво, а потому сказал: — Некогда тетрарх Ирод услышал от волхвов, что царю Иудейскому надлежит родиться в Вифлееме, и, во избежание грозившей опасности, повелел Ирод избить всех младенцев, рожденных за последнее время в округе, подобно фараону, повелевшему некогда избивать всех 459
перворожденных. Тем не менее Моисей спасся и вывел наш народ из Египта. — Слушай, что же это за царь, который должен родиться? — Мессия, обетованный. — Ты думаешь, он уже родился? — Мне не дано этого знать! — А я так знаю, что он родился, — сказал римлянин. — Ему предстоит овладеть миром и под своим владычеством объединить народы. — Кто же этот царь? — Цезарь Август. — Разве он потомок Авраама или Давида? Ни то ни другое! Разве он проповедует мир между людьми, как пророчествовал Исайя: «Царство Его будет велико и мир будет царить в нем вечно!» Ваш цезарь не внесет с собою мир. — Прощай, сын Израиля! Теперь ты римский подданный. Радуйся же освобождению, дарованному тебе Римом; пока мы другого не знаем. И римлянин прошел мимо. Еврей приблизился к своей жене. — Мария! — окликнул он ее. — Тише, Иосиф! — прозвучал ему ответ. — Младенец уснул!
АГНЕЦ Тетрарх Ирод прибыл в Иерусалим для усмирения волнения, охватившего все тамошнее население. Тетрарх остановился в доме прокуратора Пилата, намереваясь пробыть в городе всю Пасху, пока не водворится в нем полное спокойствие. Накануне он посетил цирк, смотрел на состязание гладиаторов, затем был на празднестве оргии и поэтому долго не просыпался поутру; так долго, что хозяин, тщетно ожидавший выхода гостя, один отправился на кровлю дома. Взору Пилата предстал священный город, с горой Мориа, увенчанной храмом, с горой Сионом и домом Давидовым. На северо-западе и на западе тянулась долина Са- рона, простираясь до берегов Средиземного моря, казавшегося на расстоянии пяти миль голубой полоской, сверкающей в прозрачном воздухе. На востоке возвышалась Масличная гора с ее садами, виноградниками, оливами, смоковницами и хвоями; внизу струился поток Кедрон, и берега его сияли весенним убранством цветущих лавров, тамарисков и тучных пастбищ. Прокуратор волновался и подолгу останавливался у перил, наблюдая, что происходит там, внизу, на переднем дворе храма, где царило необычайное оживление, и люди то собирались толпами, то расходились лишь для того, чтобы образовать еще более многочисленные сборища. Наконец появился и сам тетрарх, лицо его бьгло заспанным, глаза налиты кровью. Сухо поклонившись, он поспешил сесть, давая этим понять, что можно начать аудиенцию. 461
Самому ему было трудно начать разговор; подбородок его отвисал, и сам он не знал, с чего начать, так как среди ночной оргии позабыл о цели своего приезда. Пилат должен был прийти ему на помощь: — Не правда ли, Ирод, на сердце у тебя тяжело и дух твой непокоен? — Что ты хочешь сказать этим, брат мой? — Мы с тобой говорили вчера о странном человеке, возмущающем народ. — Совершенно верно! Но я приказал ведь казнить Иоанна; неужели он воскрес? — Нет, теперь речь идет о другом. — О другом? — Да, совсем о другом. — Но болтают они одно и то же: что рождению их якобы предшествовало пророчество, затем повторяют какую-то басню о сверхъестественном появлении на свет, подобно Персею в мифологии и Платону в истории. Может быть, это перевоплощение? — Нет, совсем не то. — Как его зовут? Иос.. Иесе... — Его зовут Иисус, и детство свое он провел в египетских городах Гелиополисе и Леонтополисе... — Это маг или колдун; не придет ли он сюда развлечь меня? — Его трудно сыскать; он появляется то там, то здесь. Но мы допросим первосвященника; я уже послал за ним, и он, должно быть, ожидает внизу. — Что это за шум во дворе храма? — Изображение цезаря должно быть выставлено к празднику Пасхи. — Совершенно верно! Наш милостивый цезарь Тиберий безумствует на Капрее и терпит оскорбления от Калигулы, своего племянника, если можно считать племянником ребенка, рожденного от брака со своей матерью. И такому человеку воздавать божеские почести! Ха-ха! — Антиох Епифан однажды повелел выставить Зевса во время иудейской Пасхи. Но ведь Зевс — бог! Если же выставят это животное, Тиберия, то произойдет восстание. Как же быть? Позови сюда первосвященника. 462
Пилат вышел и возвратился в сопровождении первосвященника Каиафы. Ирод сидел с закрытыми глазами и со сложенными на груди руками. Все, касающееся дел, он считал нарушением приятного времяпрепровождения и любил кончать все дела елико возможно скорее. Пилат вошел первым, чтобы напомнить тетрарху о происходившем и пробудить его внимание. — Как шумят в храме! — были первые слова Ирода, так как шум мешал ему спать. — А, священник пришел. Что это за шум там у вас внизу? — Виноват во всем этот галилеянин, он совершает насилия, изгоняет торгующих из храма. Ирод, по-видимому, заинтересовался: — Мы желаем его видеть! — Он уже, наверное, исчез! — Скажи-ка нам, первосвященник, что это за человек? Правда ли, что он Мессия? — Как могу я этому верить? Какой-то сын плотника, да к тому же сумасшедший. — Правда, что он пророк? — Он возмущает народ, преступает закон; он развратник, пьяница, он великий грешник. Он именует себя сыном Всевышнего! — Имеете вы доказательства? — Да, но слишком противоречивые. — Тогда соберите единодушные показания. А пока, священник, давай-ка поговорим о чем-нибудь другом. Известно тебе желание сената устроить апофеоз цезарю и выставить его статую в храме? Что ты об этом думаешь? — Мы все существуем милостью цезаря, а поднимется восстание, подобно Маккавеям, все пойдем на смерть. — Ну и идите на смерть! Каиафа с минуту подумал, прежде чем ответить: — Я созову Синедрион и передам о желании цезаря. — Созови! А накануне Пасхи изволь привести мне галилеянина, я желаю его видеть. — Я приведу его. 463
— Теперь ступай с миром! Каиафа удалился. — А грубый народ этот Израиль, — промолвил Пилат, чтобы что-нибудь сказать. — Я сам израильтянин, — резко ответил Ирод, — я идумеянин, из рода Исава, а мать моя от проклятого рода самаритян. Пилат, заметив, что Ирод становится рассеян, кончил тем, что трижды стукнул об пол жезлом. Открылся громадный люк, и появился стол, уставленный яствами, о каких только римляне имели понятие. Лицо Ирода мгновенно просияло. Каиафа и Анна, стоя на дворе первосвященников, беседовали между собой: — В таком случае ужасное совершится, — сказал Каиафа, — и изображение цезаря будет выставлено к празднику; будет хуже, если мы допустим разыграться волнению вместо того, чтобы принести в жертву одного и обречь его на смерть за своих единоверцев. — Ты прав, нам необходима чрезвычайная искупительная жертва, и так как Пасха приближается, принесем в жертву галилеянина. — Хорошо! Но ведь жертва должна быть непорочна, а разве этот галилеянин непорочен? — Непорочен, как агнец. — Тогда пусть омоет своею кровью грехи Израиля. А кто предаст его нам? — Один из его учеников, он дожидается за оградой! — Впусти его! Иоанн, будущий евангелист, был введен, и Каиафа приступил к допросу. — Что ты можешь показать против своего учителя? Преступил ли он закон Моисея? — Он исполнил закон. — Но какого рода поправки внес он в наш священный закон? — Любить друг друга! — Не называл ли он себя царем Иудейским? — Учитель говорит: «Царство мое не от мира сего!» — Не возбуждал ли он детей против родителей? 464
— Учитель говорит: «Кто возлюбил отца своего или мать свою больше меня, тот недостоин меня». — Не говорил ли он, что люди имеют право пренебрегать своими обязанностями? Учитель говорит: «Долг человека искать Царствие Бо- жие и правду Его». — Не говорил ли он трудящимся, чтобы бросали работу и следовали за ним? — Учитель говорит: «Приидите ко мне все тружда- ющиеся и обремененные!» — Не говорил ли он, что овладеет миром? — Учитель говорит: «Живя в мире, вы испытываете ужас, но утешьтесь, я преодолею мир!» Каиафа устал. — Но о чем бы я ни спрашивал этого человека, он на все молчал. — Учитель отвечает о духе и истине, вы же спрашиваете о плоти и догме! — Я не понимаю тебя! — Учитель говорит: «Я послан возвестить страдающим радостную весть, вселить надежду в разбитые сердца, принести свободу плененным, слепым прозрение и мертвым воскресение». — Слова, произносимые тобой по неведению, юноша, не делают чести ни тебе, ни твоему учителю. — Горе вам, когда хвалят вас, и зачтется каждому, кто кротко переносит поношения злых! Каиафа обратился к Анне: — Этот не предаст нам галилеянина! — У них имеется другой! Слушай-ка, твое имя Искариот? — Нет, Иоанн. — Тогда ступай с миром и пошли нам Искариота. — Постой! Скажи в двух словах, как твой учитель определяет смысл жизни? — «Смертью снищут блаженство праведники», — не задумываясь ответил Иоанн. — Да разве сама жизнь не есть блаженство? — Смерть врата к жизни! — Ну довольно! Ступай! 465
И Каиафа, как бы желая уразуметь слышанное, повторил про себя: — Смертью снищут блаженство праведники! Но вот со стороны рынка и совета послышался шум, тогда Анна и Каиафа взобрались на зубчатые стены и стали смотреть, что происходит на улице. Там производили допрос левита. — Схватили его? — Его уличили в подстрекательстве к восстанию; он говорил своим ученикам: продайте одежды и купите меч. — Он схвачен вооруженным? — При нем нашли два меча. — В таком случае участь его решена! Послышались крики с площади перед Синедрионом. Сначала слов нельзя было разобрать, но с каждой минутой крики возрастали и становились более внятными. Народ кричал: «Распни! Распни!» — Не слишком ли жестокая казнь? — сказал Каиафа. — Нет, — ответил левит, — один из его учеников, по имени Петр Симон, выхватив меч, ударил им стражника Малха. — Какие же нам еще доказательства? — Но учитель сказал: «Вложи меч свой в ножны — хватающиеся за меч от меча погибнут». — Мудрено что-то, — сказал Анна и сошел вниз. А народ кричал: «Распни! Распни Его!»
КРОВОЖАДНЫЙ ЗВЕРЬ Перед храмом Юпитера Латийского в Риме встретились два человека среднего класса. Оба, остановившись, разглядывали новое сооружение, отличавшееся от всех других и имевшее вид здания, потерпевшего от землетрясения. Цоколь напоминал собою зубчатую крышу, колонны были перевернуты вверх ногами, а крыша походила на фундамент с маленькими подвальными окошечками. — Вот мы и опять встретились, иудей, — сказал человек, похожий по внешности на римского купца. — Кажется, последний раз мы виделись с тобою в Яффе. — Кажется, — отозвался иудей. — Ведь римлян встречаешь теперь повсюду, и везде они чувствуют себя как дома. Иудеев также встречаешь повсюду, но нигде они не чувствуют себя дома. Скажи, пожалуйста, что это за храм? — Это храм Кровожадного Зверя, цезаря Калигулы — безумца, хищника, кровосмесителя; он сам воздвиг его себе; его собственная статуя стоит в храме, и безумец ежедневно является и совершает перед ней жертвоприношения. И римлянин осенил себя знамением, проведя указательным пальцем правой руки по лбу сначала сверху вниз, затем слева направо. Иудей удивленно взглянул на него. — Разве ты не римлянин? — Римлянин, но я христианин. — Где же ты живешь? — В подземелье, под Римом. 467
При этом римлянин указал на люк, находившийся у его ног и похожий на отверстие клоаки. — Неужели ты живешь в этом подземелье? — Там совершаются наши богослужения, и сегодня мы празднуем Рождество Христово. — Кажется, кто-то идет по улице, — сказал иудей. Когда римлянин открыл люк, чтобы спуститься в подземелье, из отверстия донеслись голоса хора! «Есть город, где не светят ни солнце, ни луна. Небесный Свет разливается там. И свет тот Агнец!» — Кто этот агнец? — Иисус Христос, Спаситель мира. — Неужели ты веришь, что мир может быть спасен, пока в нем существуют Калигулы... — Мир будет спасен, если в наших сердцах не перестанет теплиться надежда. — Вы воспользовались обетованием, данным Израилю? — Нет, мы унаследовали обетование, данное Израилю, так как Христос был израильтянин! — Кто-то идет! — Ну прощай, мы еще встретимся, ведь земля принадлежит нам. По стене храма, называемого народом «Опрокинутый мир», пробирался человек, казалось, опасавшийся удара в спину, — с лицом юноши, но без признака растительности на голове. Верхняя губа его, вздергиваясь слева, открывала длинный клык, а в то же самое время правый глаз метал искры, подобные отравленным стрелам. Пробираясь по стене, он достиг апсиды, где помещалась статуя, изображавшая само это ужасное существо; все, включая его одежду, было передано безукоризненно. — Жрец, ты здесь? — прошептал безумный цезарь. Ответа не последовало. — Жрец, мой милый жрец, я так боюсь, неужели ты не придешь? 468
Тогда появился жрец и упал на колени перед цезарем, воздавая ему хвалу: — Jupiter, optimus, maximum, latioris, бойся своих врагов! — Разве у меня есть враги? Впрочем, конечно есть, потому-то я и боюсь. Веришь ты, что я бог? — Верю! — Пусть грянет гром и рассеются враги мои! Жрец ударил в литавры, и гул разнесся по храму. Цезарь осклабился, потом захохотал. — Жрец, — воскликнул он, усаживаясь на трон, — теперь совершай жертвоприношение! Жрец поджег маленький жертвенник перед безумцем. — Хорошо пахнет! — сказал цезарь. — Теперь я владыка земли и неба. В моих руках жизнь и смерть! Я повергаю в Тартар и возношу в Элизиум, вот как я могуществен! Я укрощаю волны морей, я повелеваю бурей, я направляю пути небесных светил! Я создал хаос, и род людской лежит у моих ног, начиная от девственных лесов Британии до истоков Нила, неведомых никому, кроме меня. Я произвел в консулы моего любимого коня Инцикота, и народ признал его власть над собою. Жрец, молись мне! Забыл ты, что ли, кто перед тобою? Я тот, которому вечно будет поклоняться человечество! Гай цезарь Калигула, молюсь тебе, царь мира! Юпитер Лотий- ский Калигула! И цезарь повергся на колени перед статуей. — Кто-то идет сюда! — предупредил жрец. — Убей его! — Это трибун Кассий Хэрея. — Напутай его! — Хэрею не испугаешь! Трибун без всяких предупреждений смело вошел в храм. — Гай цезарь, твоя жена умерла! — Тем лучше, — отозвался цезарь. — Твоему единственному ребенку разбили голову о стену. — Вот так славно! — со смехом воскликнул цезарь. 469
— А теперь пришел и твой конец! — Это невозможно. Я бессмертен. — Я буду ждать тебя у храма. Пусть это случится не здесь! — Ползи отсюда, муравей, где тебе достать до меня! Из подземелья под храмом послышалось пение, пел хор детей. — Выйдешь ли ты, наконец, собака, иначе я прикончу тебя здесь же! Хэрея, ожидавший у двери, потерял терпение. — Хэрея, — жалобно взмолился цезарь, — Хэрея, не убивай меня, я буду целовать тебе ноги! — Целуй, если хочешь, когда я наступлю тебе на горло. И колосс, опрокинув трон и наступив на шею безумца, придавив ее пятою; язык высунулся из глотки и среди предсмертных мук продолжал лепетать ругательства. * * * Кровожадный Зверь обладал тремя головами; вторая его голова принадлежала Клавдию. Клавдий играл однажды в кости с другом своим Каем Силием, известным красавцем и богачом. — Следи за игрой, — шипел цезарь. — Я слежу! — отвечал друг. — Нет, ты что-то рассеян. Где ты провел ночь? — Я провел ее в Субурре. — Не смей ходить в Субурру, ты должен находиться при мне. Следи за игрой! — Я слежу; а на что мы с тобой играем? — Твоя ставка — жизнь. — А твоя, цезарь? — Моя — также твоя жизнь. — И если ты проиграешь? — То ты лишишься жизни! Цезарь стукнул по столу кубком от костей. Появился секретарь Нарцис. — Принеси мне письменные принадлежности, Нарцис... 470
— Против укуса змеи, говорят, помогает тисовая смола... — А против отравления бешеницей? — Против цикуты? Такого средства нет. Следи за игрой, иначе я буду зол. — Сделаться злым ты не можешь! — ответил Силий. — Твоя правда, я только так пошутил. Вошла супруга цезаря Мессалина. — Почему Силий сидит здесь и играет в кости, когда он должен сопровождать меня в театр? — Он не смеет уйти, — отвечал цезарь. — Как ты смеешь удерживать его, болван? — Он мой раб, все человечество подвластно мне, владыке мира. Все граждане Рима равны перед Богом и мною, потому-то Рим и считается самым демократическим государством. — Пусть он твой раб, но он мой супруг! — сказала Мессалина. — Твой супруг? Но ведь супруг твой, кажется, я? — Да, так что же из этого? — Значит, ты осмелилась выйти замуж, не спросив моего разрешения? — Да, а почему бы и не так? — Что ни говори, а ты забавная женщина, Мессалина. Я тебя прощаю! Ступайте, дети мои, веселитесь. Нарцис поиграет со мною в кости. Но лишь только цезарь остался наедине со своим секретарем, лицо его исказилось. — Беги за ними, Нарцис! — прошипел он. — Да захвати с собой Локусту и дай ей кубок. Я женюсь на Агриппине! Силий, едва захлопнулась за ними дверь, с самым невинным видом спросил супругу цезаря: — Ты сама готовила шампиньоны к ужину цезаря? — Нет, я поручила приготовить их Локусте, она большая мастерица в этом деле! * * * Третья голова Кровожадного Зверя принадлежала Нерону. Он в качестве достойного сына Агриппины 471
отравил своего сводного брата Британика, умертвил свою мать и жену и в конце концов торжественно обвенчался с одним гладиатором. Он фабриковал фальшивые деньги, разграблял храмы, совершил однажды артистическое путешествие по Греции... и, выступая сначала в качестве артиста, привез домой восемьсот лавровых венков, затем в качестве извозчика, причем опрокидывал своих седоков и, несмотря на это, требовал с них плату, пользуясь тем, что никто не осмелился бы ему отказать. Сам Клавдий казался ангелом по сравнению с этим чудовищем, а нравы Рима и Греции находились при нем на самом низком уровне. Нерон также был причислен к богам. Только что вернувшись из Греции, цезарь застал свою столицу в пламени. В пьяном виде, возмущаясь узкими улицами и жалкими постройками своего старомодного Рима, он сам зачастую высказывал желание поджечь город со всех концов, и теперь ему пришла в голову мысль о поджоге. Цезарь сидел в своем дворце на Эсквилинском холме в обширной зале с колоннами и любовался картиной пожарища. В мраморном зале было пустынно: цезарь боялся мебели, могущей служить засадой для убийц. Но на заднем плане зала была устроена двойная золоченая решетка, за которой сидели два ливийских льва с огненными гривами. Цезарь называл их своими котятами. У решетчатой двери стояли двое рабов — Палладий и Александр, и оба внимательно следили за переменами выражений на лице своего господина. — Он улыбается, — прошептал Палладий, — значит, нам несдобровать. — Брат мой, не горюй, мы еще свидимся! Молись за меня и давай поцелуемся на прощание! — Да помилует тебя Господь и да откроет тебе врата Царствия Своего! Преходящее будет вечным и смертное бессмертным! Лицо цезаря, багровое от вина и бликов пламени, начало постепенно расплываться, а судя по глазам и ушам, 472
можно было угадать, что он к чему-то прислушивается. Быть может, к крикам толпы, называвшей имя поджигателя. — Палладий, — вдруг зарычал он. — Рим объят пламенем! Раб онемел от ужаса. — Палладий, ты оглох, что ли? Ответа не последовало. — Палладий, ты онемел? Они говорят там внизу, будто я поджег город, — это неправда! Выбеги на улицу и крикни, что подожгли христиане! — Нет, этого я не сделаю! — отвечал раб. Нерон не верил своим ушам. — Разве ты не знаешь, что христиане колдуны и, словно крысы, живут в могильных склепах под землею, весь Рим покоится на них! Мне уж приходило в голову отвести туда Тибр и разом затопить их всех или же, взломав стену клоаки, залить их катакомбы нечистотами. Их пророческие книги возвещают гибель Рима, он называется в них Вавилоном! Смотри, вон занимается Капитолий! Палладий, выбеги на улицу и крикни, что христиане подожгли Рим! — Нет, я этого не сделаю, — громко и внятно произнес Палладий, — не сделаю, потому что это ложь! — Значит, я не ослышался! — заревел цезарь, привстав на месте. — Если ты отказываешься бежать в город, то отправляйся за эту железную решетку и поиграй с моими котятами. — Александр! — громко произнес Палладий. — Я молю Бога, чтобы он ниспослал тебе мужество и веру. — Верю, что Спаситель жив, что он не оставит меня своею милостью, а приобщит к жизни вечной! — Что это за разговор? — спросил цезарь, потянув за канат, прикрепленный ко второй решетчатой двери. — Александр, отправляйся в город и распространи слух, что христиане подожгли его! — Нет, — ответил Александр, — потому что я сам верю во Христа. — Откуда он явился? 473
— Господь, возлюбя людей, послал на землю единородного Сына Своего Иисуса Христа, и каждый, уверовавший в Него, не погибнет, а наследует жизнь вечную. — Неужели ты не погибнешь, если я прикажу тебя уничтожить? — Ты не можешь этого сделать; жизнь человеческая находится в руках Божьих. — Вот как, он не боится смерти! Лентул! Дай-ка сюда огня; я подожгу его одежды, и тогда посмотрим, сгорят они или нет. Я подожгу тебе волосы, ногти; впрочем, предварительно мы обольем тебя смолой, погрузим в масло и серу и увидим, как ты после этого наследуешь жизнь вечную! Лентул! Лентул вбежал в комнату. — Господин мой, в городе восстание, спасайся! — Спасаться? Нет, сначала дай сюда огня! — Поднялись испанские легионы, и Гальба провозглашен царем! — Гальба! О проклятье!.. Гальба! Тогда надо бежать, но куда? — В катакомбы, господин мой! — Нет, там живут христиане, они меня убьют. — Они никого не убивают, — сказал Александр. — Даже своих врагов? — Они молятся за своих врагов. — Значит, они сумасшедшие! Тем лучше! Христиане собрались в одной из камер своего подземелья. — Капитолий горит; этот Сион языческий, — сказал Александр. — То Господь Саваоф мстит за разрушение Иерусалима! — Не надо говорить «мстит» — карает. — Мне послышался шорох в коридоре. — Идет кто-нибудь из братьев! — Нет, он бы склонился перед распятием. — Быть может, палач! 474
Появился цезарь, оборванный, грязный; лоб его был перевязан носовым платком. Приблизившись к христианам, которых он, судя по их белым мантиям, принял за греков, цезарь казался спокойным и заговорил: — Вы греки? — Здесь нет ни греков, ни иудеев, ни варваров, ни скифов, ни слуг, ни господ. Все мы братья во Христе. Добро пожаловать, брат наш! — Эго Кровожадный Зверь! — промолвил Александр. Цезарь узнал своего бежавшего раба и в ужасе упал перед ним на колени. — Не убивай меня! Я несчастный каменщик, лишившийся рассудка. Скажи, куда мне идти — направо или налево, чтобы выбраться отсюда. — Ты узнал меня? — спросил Александр. — Ты Александр! — ответил цезарь. — Я тот, кого ты собирался поджечь! — Тот самый. — О пощади! Не убивай меня! — Встань, цезарь! В жизни и смерти волен один Бог. — Ты прощаешь мне? — Тебе дадут проводника. — Не нужно, скажи только, направо или налево мне идти? — Налево! — А ты не лжешь? — Я никогда не лгу! Вот видишь ли, как мы непохожи друг на друга! — А почему ты не лжешь? Я бы солгал на твоем месте! Цезарь успокоился и пошел, куда указано. Но, пройдя несколько шагов, обернулся и произнес: — Фу, рабы, теперь вы мне ни на что более не нужны. Была бурная ночь, когда Нерон в сопровождении юноши Спора и нескольких рабов достиг поместья своего вольноотпущенника Фаона. Фаон не осмелился приютить у себя цезаря и посоветовал ему спрятаться в глинокопне. Цезарь не пожелал 475
лезть под землю, а спрыгнул в пруд и, заслышав приближение своих врагов, погрузился в воду. Он услышал, как мчавшиеся мимо враги его говорили, что он приговорен к смерти под ударами плетей. Тогда, после некоторого колебания, он воткнул себе кинжал в сердце. Его кормилица и в то же время любовница Актея похоронила его в саду на склоне горы Пинчио. Римляне чтили его память и осыпали могилу его цветами. Но христиане, видевшие в нем Кровожадного Зверя, считали его антихристом Апокалипсиса.
АПОСТАТ Триста с лишком лет миновало по Рождестве Христовом, и мировые события перенеслись с берегов Средиземного моря на восток. Греция почила вечным сном, Рим превратился в руины и представлял из себя вассальное государство, Александрия на дельте Нила пришла в полный упадок. Столица мира обреталась теперь на Черном море, являлась отчасти центром, привлекавшим переселенцев с севера, и называлась Византией или, после Константина Великого, — Константинополем. Языческий мир лежал поверженный в прах, а христианство превратилось в господствующую религию. Но дух христианства не проник в плоть и кровь новой империи; несмотря на то что учение получило право гражданства и широко распространилось, при дворе жили даже более развратно, нежели во времена язычества, а ступени, ведущие к византийскому трону, продолжали орошаться кровью. Но пока Европа передвигалась на восток, новые завоевания совершались на западе и севере. Римляне основали пятьдесят городов по берегам Рейна, и вся Галлия, во времена цезарей, находилась под владычеством римлян: молилась их богам и посещала их храмы. Ввести христианство в Галлии представлялось крайне затруднительными. Религия друидов, исповедуемая народонаселением, только что была запрещена цезарем Клавдием, и на место ее водворена римская. Нововведение, непосредственно следующее за первым, могло возбудить недовольство. Притом же Галлия находилась на пути к освобождению, на почве которого обещало возникнуть нечто новое. 477
В царствование Констанция появились опасности и с другой стороны, по отношению к вновь основанным галльским провинциям: германские племена, франки и аллеманы, зарились на богатую страну, где по склонам гор были разбросаны виноградники, а долины изобиловали злаками. Чтобы удержать лучшую провинцию, а быть может, и из каких-либо других видов, послал цезарь своего двоюродного брата и зятя Юлиана усмирить германцев. Юлиан, получивший воспитание в монастыре и обладавший университетским образованием, по-видимому, понимал военное дело и, усмирив узурпаторов, направился к Лютеции. * * * Легионы поднялись на Монмартр, называемый также и Мартирорезмом. Во главе их шел незначительный человек с бородой философа — то был Юлиан, провозглашенный цезарем, но пока еще не император. На вершине горы возвышался храм Марса; он был заколочен. Пока разбивались палатки, Юлиан озирал с вышины неведомый ему дотоле город. Между двумя рукавами Сены находился остров и расположился город с храмом Юпитера; дворец и амфитеатр помещались на склоне горы Парнас на левом берегу реки. От времен Цезаря на протяжении трехсот лет дворец этот был временной резиденцией королей, и лишь за последнее время Константин Великий и Констанций перенесли ее в Лютецию, или Париж. Задумчиво смотря на долину, окаймленную рекой, цезарь сказал: — Чудный город! Ведь это Рим! Река, долины, семь или более холмов, точь-в-точь как в Риме; разве вам не кажется, что мы стоим на Капитолии; напротив гора Парнас — наш Яникул; там на севере гора Валериана — или наш Ватикан. А этот город — остров! Он походит на корабль, будто остров Табро, где воздвигнут обелиск, изображающий мачту, так поразительно сходство. Но Цезарь был слишком оригинален, чтобы подражать! — 478
Теперь перенесли Рим в Византию, Рим же подобен червю; разрежь его на две половины, и каждая из них будет жить своей особой жизнью. Что ты на это скажешь, Максим? — Город семи холмов и семи императоров был Рим; сколько императоров будет здесь, никому неведомо. — Мне никогда не приходило в голову, — возразил Юлиан, — что в Риме было лишь семь императоров, по числу его холмов... странное совпадение! Мистик Максим в качестве философа, дающего определенное течение мыслям цезаря, сопровождал его всюду, подобно софисту Приску. — Совпадений не существует, цезарь; все решено и вычислено, все создано с определенной целью; в полной гармонии находятся между собою небесное пространство и земной шар... — Этому ты научился в Египте, — перебил его Юлиан, — египтяне видят свой Нил в созвездии Эридан. Интересно знать, под каким созвездием находится Лютеция. — Под Андромедой, подобно Риму, — отвечал Максим, — но Персей покровительствует Священной земле, и Альгаль звезда Иерусалима. — Зачем зовешь ты священной эту проклятую страну? — перебил его Юлиан, терявший самообладание, лишь только разговор касался христианства; он ненавидел его. — Я зову священной страну, ставшую колыбелью Спасителя мира. Как тебе известно, его рождение было чудесно, подобно рождению Персея! Тебе известно также, что Персей освободил Андромеду, а Иисус Христос освободит Рим и Лютецию. Юлиан молчал; он, в качестве неоплатоника, был склонен к вечным символам, и поэтический образ говорил ему более, нежели риторическая фигура. Воспитанный в монастыре христианскими пастырями, он рано познакомился с учением Христа; философски образованный, он зачастую убеждался в том, что зачатки христианского учения заключались еще в философии Сократа и Платона, а познакомившись с учением 479
неоплатоников, увидел, что оно ничуть не противоречить новому учению. Но, несмотря на это, безграничная ненависть загорелась в нем по отношению к этим последователям галилеянина, желавшим водрузить всюду свое знамя, объединив под ним всю мудрость былых времен. Ему они представлялись грабителями. Что Христос был Сын Божий, казалось ему вполне естественным: как пантеист, он верил, что души всех людей происходят от Бога и составляют часть Божества. Признавая символ веры, принятый недавно на Никей- ском соборе, признавая, что сын единороден отцу, он толковал все это по-своему. Чудеса совершались ежедневно, но волшебники также с успехом проделывали их. Грехопадение он также признавал: еще Платон учил, что душа находится во власти плоти, греховной плоти, которую мы должны победить. То же самое говорил Павел в своем послании к римлянам: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю». И дальше: «По внутреннему человеку нахожу удовольствие в Законе Божием, но в членах моих чувствую иной закон, противоборствующий закону ума моего. Жалкий я человек! Кто избавить меня от сего тела, обреченного смерти?» В словах этих слышалась жалоба мыслящего и чувствующего существа; жалоба на оковы тела, отвращение человека к самому себе. Юлиан, как глубоко проникающий и высоко парящий дух, чувствовал на себе эти оковы плоти и с честью выходил из борьбы с ними. Выросший среди убийц и развратников, среди неслыханной роскоши византийского двора, где он, к слову сказать, имел тысячу цирюльников и тысячу поваров, он быстро упразднил всю эту роскошь и жил как истый христианин, ведя аскетический образ жизни, благородный в своих помыслах и поступках. Оковы плоти или грехи он признавал вполне, но не видел и признака грядущего освобождения при помощи Христа. Триста лет минуло по Рождестве Христовом, а жизнь становилась все порочнее. Христиане, в особенности же его дядя Константин Великий, жили хуже, чем язычники; а когда юноша для проверки нового учения мыслен¬ 480
но обратился к Христу как к Богу, молитва его не бьгла услышана. Когда же он поведал свое горе религиозному Евсевию, тот ответил: — Будьте терпеливы и крепки в вере! Продолжайте молиться. Но юноша возразил: — У меня нет терпения! Евсевий продолжал: — Освобождение наступит, но не в наше время. Тысячелетия протекают как один день для нашего Владыки Господа! Потерпи дней пять, тогда увидишь! — Я не хочу терпеть, — волновался юноша. — Так говорят нечестивцы. Но, видишь ли, нетерпение — это одно из адских мучений, и ты сам создаешь ад в своей душе, потворствуя нетерпению! Юлиан ненавидел Христа, сам не зная за что. Не философы научили его этому, так как они приспособили свое учение к христианству. Примитивные возражения Цельза также не могли иметь влияния на культурное сознание Юлиана. Евсевий так объяснял ненависть своего ученика к Христу: кровь язычника течет в его жилах. Он иллириец по происхождению; он другой породы, чем мы. Или, быть может, гордость и честолюбие его так безграничны, что не допускают веры в могущество Единого Духа. Он сам живет как Христос и учит тому же, чему учил Христос, несмотря на то что ненавидит Христа. * * * Между тем цезарь, желая скрыть свой гнев, приблизился к маленькому храму Марса. Здание представляло из себя руину, двери были растащены, колонны развалились. Войдя в храм, он увидел в апсиде статую Марса, работы хорошего греческого скульптора Арея. Нос у нее был отбит, нескольких пальцев недоставало, и вся поверхность ее бьгла загрязнена. — Это дело рук галилеян! — сказал Юлиан. — Но им это даром не пройдет. 481
— Они уже и так поплатились за это жизнью! — сказал Максим. — Дионис был обезглавлен на этом холме, ему поставлена часовня там, внизу, на склоне горы. — Ты также галилеянин? — Нет, но я люблю справедливость! — Справедливость и ее покровительница Астрея покинули землю с наступлением железного века; Астрея превратилась в звезду и сияет теперь лишь на небе. — Как одно из созвездий Зодиака, — вмешался Приск; мне кажется, все мы живем под знаками Зодиака, где же тут место справедливости! Шум доносился со стороны лагеря, а Юлиан, взобравшись на груду камней, стал наблюдать за происходившим. Вся северо-восточная часть Марсовой горы была усеяна солдатами, а внизу, в долине, красовались палатки и горели костры. Легионы состояли из представителей всевозможных национальностей. Тут были римляне, греки, египтяне, кельты, евреи, персы, афганцы, скифы, германцы, бритты и галлы. Все эти толпы находились в движении и казались роем жужжащих комаров. — Что значит это волнение? — спросил Юлиан. Маленький колокол часовни Диониса звонил Angelus, и христиане пали на колени, тогда как язычники продолжали стоять или же заниматься своим делом. Христиане сочли это для себя обидой, язычники были также очевидно обижены. — Эта религия, — сказал Юлиан, — лишь населяет вражду, проповедуя объединение. Если б Вселенские соборы, вместо того чтобы узаконить новое вероисповедание, отрешившись от всякой формальности, объявили бы свободу способов служения Всевышнему, все народы пали бы ниц перед Неведомым. Поглядите на этих христиан! Во всеоружии закона они забрали теперь власть в свои руки и принуждают язычников молиться своему галилеянину! Но я совсем не желаю им потворствовать. Я стремлюсь объединять народы, но не предписывать им вероисповедание. Пойдемте в город, мне не хочется вмешиваться в это дело. 482
Несколько христианских трибунов приблизились к цезарю с видимым намерением пожаловаться, но он махнул рукой в знак того, чтобы они удалились, потому что разговаривать с ними он был не расположен. Юлиан в сопровождении своих философов пешком направился к Лютеции. Ни генералов, ни других представителей команды он с собой не захватил, так как никому из них не доверял. Новый город действительно представлял из себя Рим в миниатюре. Хижины, крытые соломой, преобладали, но имелось несколько храмов, часовен, префектуры, форум и амфитеатр. Форум, или рынок, был обнесен колоннами, между которыми помещались палатки торговцев и менял; по другую сторону находилось небольшое здание префектуры, где жили эдил и квестор. Никем не замеченный и никому не известный, цезарь направился в префектуру. В вестибюле ее красовались христианские символы: крест, рыба, добрый пастырь ит. д. Зная, что христианство было господствующей религией, цезарь испытывал против него такую непобедимую ненависть, что не мог даже равнодушно видеть их символов. Он вышел из префектуры и, познав префекта, приказал ему указать себе дорогу к дворцу, расположенному на левом берегу реки. Там он занял одну из самых простых комнат, напоминавшую монашескую келью. Так как он много колесил по свету, с тех пор как покинул Византию, а также немало времени употребил на укрощение франков и аллеманов, то во дворце на его имя имелись письма и, между прочим, письмо от императора, доставившее большую неприятность Юлиану. Отношение императора к своему двоюродному брату Юлиану всегда было отчасти двусмысленное, почти враждебное; теперь же, после выигранных Юлианом сражений, зависть и опасения овладели духом византийского деспота. Письмо содержало в себе приказ вернуть легионы, так как война окончена. Юлиан предвидел опасности, грозившие вновь завоеванным провинциям, оставленным на произвол судьбы, 483
но чувство долга и внутренняя порядочность диктовали повиновение, и он, без дальнейших размышлений по этому поводу, отправил высочайший приказ в лагерь. Это случилось в вечер первого дня. * * * На следующий день Юлиан в сопровождении своих ученых друзей отправился на прогулку. Сойдя с проезжей дороги, они медленно поднимались на гору Парнас и наконец вступили в дубовую рощу, растущую по его северному склону. Среди бесконечных философствований и споров они забыли о времени и месте и углублялись все дальше и дальше в лесную чащу. Наконец общество выбралось на поляну, спугнув стадо пасущихся на ней коз, и разместилось на груде камней, по странной случайности расположившихся в форме круга. Среди дубов они заметили высокий кустарник, листва которого была местами совершенно другой окраски, и место это они приняли за птичьи гнезда. — Никогда не видывал такого множества вороньих гнезд, — заметил цезарь. — Это не вороньи гнезда, ваше величество, — возразил Элеазар, исполнявший роль секретаря. — Это священная омела, растущая на дубах и благодаря влиянию космических сил принявшая округленную форму, присущую земле и другим телам небесным. — Разве это... — Да, и кажется, мы зашли в священную рощу, где совершают свои жертвоприношения друиды, несмотря на то что культ этот воспрещен законом. — Воспрещен, несмотря на свободу вероисповедания, возвещенную в приказе императора! Юлиан не любил намеков на эту свободу, позволяющую христианам всюду водворять свою религию. Он встал, за ним поднялось и все общество, и они пошли дальше. Вскоре они подошли к Сювене и ее виноградникам; смоковницы и персиковые деревья росли вдоль изгоро¬ 484
ди. Взобравшись на холм, они увидели перед собою всю долину Сены с ее лугами, садами и виллами. — Вот она, благословенная земля Ханаана! — воскликнул Юлиан, пораженный очаровательным пейзажем. На противоположном берегу реки возвышалась гора Марс с ее храмами и часовнями; на пустых пространствах местами белела известь, и они казались издали палатками, подобными тем, что в невероятном количестве были разбиты на вершине горы. Философы долго стояли, созерцая эту картину, как вдруг раздался шум, напоминавший приближение грозы. Но небо было безоблачно, и свита в недоумении стала прислушиваться. Гул перешел в крики, затем рев; послышался стук мечей. Теперь, казалось, вся гора Марс закишела народом! Она стонала от основания до вершины, и белые искры сыпались из нее. Будто поток помчалось это нечто живое и сверкающее с горы по направлению к городу. Тогда только они поняли. — Легионы взбунтовались, — воскликнул Максим. — Это следствие эдикта! — Они ищут цезаря! — Благоразумные вернутся и направятся домой. Общество направилось по берегу реки против течения, чтобы не терять из виду легионы. С возрастающей силой мчался темный поток, сверкая оружием и металлическими шлемами. Ускорив шаги, путешественники достигли дворца, где происходило сильное волнение. Юлиан был от природы человек мужественный, но застенчивость, свойственная мыслителю, зачастую внушала ему страх перед открытым выступлением. Через купальню он прошел в свою одинокую комнату в ожидании дальнейшего хода событий. Он зашагал взад и вперед по комнате, томимый беспокойством, как будто именно теперь наступал решительный момент его жизни. 485
И вот случилось то, чего он ожидал. Послышались крики со двора: — Да здравствует цезарь Юлиан, император! — Мы избираем Юлиана своим императором! — Корона принадлежит Юлиану! — Смерть Константину, убийце и неженке! Сомнения не было! Легионы провозгласили Юлиана императором, так как они не желали покидать страну, завоевание которой стоило им стольких жизней. Юлиан, не домогавшийся власти, боявшийся ответственности, решил было воспротивиться, но послы от войска стали предостерегать его: — Если ты откажешься, то тебя убьют! — Кто не осмеливается владычествовать, тот будет повержен во прах! И вот Юлиан сделался владыкой громадного государства, простиравшегося от берегов Черного моря до Атлантического океана. * * * Ночь, последовавшую за этим днем, император провел в раздумье; и когда поутру, принявши ванну, он вышел к своим друзьям, то как бы переродился, — он якобы сбросил маску и появился с новым лицом, полным нового выражения, почти неузнаваемым. Несмотря на прямоту своей натуры, Юлиан, подобно Константину, принужден был вечно лицемерить, покровительствуя и подчиняясь новой христианской религии, которую не признавал и ненавидел. Да, его почти принудили признать троичность лиц божества, божественное происхождение Иисуса, посещать службы, соблюдать посты. Теперь же, став властелином, он не замедлил воспользоваться своей свободой и явился таким, каким был. Первым его поступком явилось отделение агнцев от козлищ, так как, обособив галилеев, он создал их собственные легионы, якобы для облегчения христианам исполнения их религиозных обрядов. В то же время он окружил себя исключительно язычниками всевозможных национальностей: евреями, сирийцами, персами и скифами; словом, кем угодно, только не христианами. 486
Немедленно облекся в пурпур и золото, увенчал голову сверкающей короной императора, подрезал и позолотил бороду и не показывался народу иначе, как верхом на коне, окруженный блестящей свитой. Затем, приняв присягу народа, он решил для торжественного дня устроить театральное представление. Предполагалось исполнить популярную в то время трилогию Эсхила «Прометей». Актеров он привез с собой, а театр был к его услугам. Слухи об этом вскоре распространились по городу и были с восторгом встречены язычниками и смущенно — христианами. Грубый народ ожидал, конечно, состязания гладиаторов или травли зверей, но примирился и на театральном представлении. День настал, и город блистал праздничным убранством. Представление должно было длиться весь день без перерывов для еды; и так как весна была холодная, с переменной погодой, то каждый должен был запастись кукуллой — широким коротким плащом с капюшоном, что являлось положительной необходимостью, так как театр находился под открытым небом. Цезарь, с этого времени Август, явился к назначенному времени в театр в сопровождении своих философов, места которых находились в некотором отдалении, так как цезарь сидел в царской ложе, куда повелел явиться префекту, эдилу и квестору. Он был несколько удивлен, не найдя на своих местах представителей города, а так как театральные представления находились в ведении эдила, то начать без него не решались. Народ общим вставанием приветствовал появление цезаря, а некоторые трибуны прокричали «ура», затем последовало неловкое молчание, и все с холодным любопытством разглядывали особу императора. Наконец последний, устав от ожидания, позвал своего секретаря еврея Элеазара и приказал ему немедленно отправиться в префектуру и справиться о причине такого запоздания, сам же подал знак к началу представления. Актеры появились и по обычаю древних совершили жертвоприношение, служившее прологом к каждой трагедии. Так как кровавые жертвы были упразднены 487
в религиозных обрядах всех религий, даже иудейской, по разрушении храма в царствование Тита, семьдесят лет спустя по Рождестве Христовом, то это необычное зрелище вызвало всеобщее любопытство. Легионеры привыкли видеть кровь, но граждане и их жены отвернулись в момент заклания козла, приносимого в жертву Дионису. Причину, заставившую Юлиана воскресить этот древний обряд, предполагали в его благом намерении объединить все религиозные воззрения, проникнуть в философский смысл обрядов каждой религии. Жертва являлась даром, как бы символом величайшей благодарности, но в словах мистика Максима император почерпнул еще ту мысль, что кровь есть источник жизни, и вид ее обладает таинственной силой поднимать человеческий дух, подавляя в нем низменные стремления. Дитя проливает кровь матери, рождаясь на свет, и священное заклание должно служить символом страданий, сопутствующих рождению человека. На могилах полководцев убивали рабов, и даже при Юлии Цезаре римляне для одного исключительного случая заклали триста пленных. Руководствуясь этими и им подобными философскими соображениями, Юлиан пошел по пути, приведшему его к гибели. После жертвоприношения, возбудившего смех среди солдат и слезы среди женщин, началось представление на языке его автора. По-гречески говорили все образованные люди, начиная от Палестины до Галлии; люди же необразованные не понимали языка и не могли слушать со вниманием. Когда хор вторично вышел на сцену, появился посол Элеазар. — Поручение я исполнил, — сказал он. — Епископ Сены, старший священнослужитель галльской церкви, явился в город и служит мессу в храме. Все представители города находятся там и приносят свои извинения императору; они думают, что цезарю известно нежелание христиан посещать театральные представления, и ссылаются на свободу верований. Цезарь побледнел. 488
— Хорошо! Они мне за это заплатят! А теперь, еврей Элеазар, садись со мною рядом и давай поболтаем. Актеры непозволительные, и я не выношу их греческого произношения. Элеазар стал было возражать, но цезарь не терпел возражений. Так протекло дообеденное время, и, когда окончилась первая часть трилогии, многие из публики, по-видимому, желали удалиться, но все выходы были заперты, так как играть перед пустой залой было бы неловко, да к тому же и являлось бы оскорблением для императора. Но недовольство публики возрастало с каждой минутой, все устали и проголодались. Присутствие еврея в царской ложе также подействовало неблагоприятно. Не потому, чтобы евреев ненавидели; такое отношение к ним возникло лишь много позднее, во времена Крестовых походов. В первые века христианства иудеев не чуждались, так как думали, что новое в учении явилось из Иудеи и есть не что иное, как продолжение учения Моисея. Поэтому не происхождение Элеазара заставляло публику косо смотреть на него, а скорее его невзрачная внешность и невысокое положение. Это было принято также за вызов по отношению к христианам в особенности, так как евреи считались чужеземцами и язычниками. Когда во второй части трилогии Прометей был прикован к скале, актер, исполнявший его роль, желая изобразить Распятого, принял Его позу, раскинув руки и опустив голову на грудь. Тогда публика, заинтересованная зрелищем, не понимая языка и не будучи знакома с мифологией, вообразила, что на сцене представляют страдания Христа. Но так как подобные представления никогда еще не происходили на сцене, то это вызвало неудовольствие, и публика начала перешептываться. Цезарь был зол, но ни один мускул не шевелился на его лице, а когда человек, спокойный, как он, начинает приходить в ярость, то теряет сознание. Он сидел молча, и в уме его зрели планы мести этим варварам, презревшим мудрость былых веков. 489
Наконец настало время обеда, и нетерпение становилось очевидным. Небо покрылось тучами, и хлопья снега медленно падали на землю, подобно белым перьям. Имевшие с собой плащи закутались в них. Актеры поглядывали на ложу императора, но он сидел неподвижно под открытым небом. Он был воин, и такой пустяк, как непогода, не мог испугать его. Теперь началось пророчество Прометея Ио о том, кому надлежит родиться на свет, победить Зевса и освободить Прометея. Культурные христиане и язычники, недоумевая, переглянулись между собой, когда Ио произнесла: — Что говоришь ты? Я должна произвести на свет того, кто спасет тебя? А когда Прометей ответил: — В третьем колене десятого поколения произойдет это! — в театре поднялся ропот. В десятом поколении — значит, круглым счетом через семьсот лет, как раз после Рождества Христова; семьсот шестьдесят третий год — начало христианского летосчисления, конец мифологической эры, к эпохе которой принадлежала трагедия. Юлиан заметил, что лишь подлил масла в огонь и сыграл на руку христианам, сам того не желая. Эсхил предсказывал рождение Христа с безусловной точностью, а также и поражение Зевса — что было лишним для убежденных афаназианцев и непонятным для ариан, отвергавших божественное происхождение Христа. Снег падал все сильнее, и вскоре снежная пелена покрыла всю землю. Цезарь был бледен как смерть и сидел неподвижно, негодуя на самого себя; на тех злых духов, которые подсказали ему выбор именно этой вещи; на небо, издевавшееся над ним. Вся публика, засыпанная снегом, вступила в прения по поводу божественной природы Христа; простой народ смеялся и благодушествовал. Одни актеры, игравшие под навесом, не страдали от непогоды. Но вот холст под напором влажного снега провис и лопнул. 490
Тогда вся публика вскочила со своих мест и принялась громко смеяться; актеры вылезали из-под груды снега; двери отворились, и все бросились вон, за исключением цезаря и его философов. * * * Юлиан, сделавшись императором, сейчас же отправил послов в Византию и теперь ждал ответа оттуда. Это происходило перед Новым годом, незадолго до наступления зимнего стояния солнца. Христиане начинали тогда праздновать Рождество Христово и, согласно римским нравам, заимствовали часть обрядов из Сатурналий — праздников в честь Сатурна. Юлиан, возмущенный брошенной ему назареями перчаткой, начал приготовляться к отпору или наступательным действиям и при помощи своей власти решил восстановить языческий мир и возвратить ему все отнятое, показав при этом христианам, откуда они почерпнули всю свою мудрость и философское миропонимание. В то же время он хотел пересадить христианство на языческую почву, чтобы, благодаря их слиянию, возникла новая религия, отвечающая наибольшему количеству запросов духа человеческого. Храм Юпитера на острове, образуемом рекою, заколоченный долгое время, был открыт среди ночи, и в нем загорелись огни. Послышался стук молота, скрип пил, мотыг и лопат. Это длилось довольно долгое время, и в городе поднялся ропот. Однажды ночью Юлиан в обществе Максима, Приска и Элеазара сидел в опистодоме, или комнате жреца, за жертвенником храма Юпитера. Весь храм был освещен, и сейчас же можно было заметить следы ремонта, произведенного там за последнее время. По левую сторону, между рядами колонн, помещался амвон, или кафедра; а перед ней стул для проповедника, далее подсвечник с семью свечами, купель, стол с хлебами предложения и жертвенный алтарь. Такова была попытка Юлиана совместить новое учение со старым, слить воедино языческий, христианский и иудейский миры. Гелиогобал также пытался устроить 491
нечто в этом же роде, но более грубым способом; введя в Риме сирийский культ солнца, он в то же время удержал всех богов мира, не исключая и египетских. Тогда ни христиане, ни иудеи не пошли на это. Юлиан не любил евреев, но ненависть его к христианам была так велика, что он поддерживал строптивых обитателей Палестины исключительно с целью противопоставления их христианам. В довершение всего он отдал приказ восстановить Иерусалимский храм и по поводу последнего обстоятельства собрал здесь для переговоров своих философов, а в том числе и Элеазара. — Что вы думаете относительно восстановления Иерусалимского храма? — закончил свою речь Юлиан. — Ты, Максим, должен высказаться первым. — Цезарь Август, — отвечал мистик Максим, — Иерусалим стерт с лица земли, согласно предсказаниям пророков, и храм не может быть восстановлен. — Не может?! Он должен быть восстановлен. — Нет, не может! Хоть мать Константина и воздвигла церковь на месте погребения Христа, все же храм не может быть восстановлен. Разве со времен Соломона история этого города не представляет из себя историю его разрушения? Вначале его разрушителями были филистимляне, арабы, сирийцы, египтяне и халдеи. Затем — Александр Птолемей и в конце концов — Антиох Епи- фан, который разрушил стены храма и поставил в алтаре статую Юпитера. Теперь заметь себе: за шестьдесят три года до Рождества Христова храм был окончательно разрушен Помпеем, и вспомни затем, какие события свершились в Риме в шестьдесят третьем году по Рождестве Христовом? Вспомни! Ведь неаполитанский город Помпея, того же имени, как этот полководец, в шестьдесят третьем году был разрушен землетрясением; это явилось возмездием, и Господь Саваоф победил Юпитера Зевса. — Видишь ли, — перебил его Юлиан, — все твои пи- фагорические вычисления не имеют в моих глазах ни малейшей цены. Если бы оба эти события произошли за три года до Рождества Христова, то подобное совпадение еще, пожалуй, могло быть для меня отчасти убедительными. 492
— Постой, цезарь, ты сейчас увидишь, что я прав. После набега Помпея и опустошения, произведенного Кассием, Ирод построил новый город и воздвиг новый храм. Вскоре затем, лет семьдесят спустя по Рождестве Христовом, храм Иерусалимский был снова, и уже окончательно, разрушен Титом. Но не прошло и девяти лет, как гора Саммо стала извергать невиданное дотоле пламя, и в этом пламени погибли Геркуланум и Помпеи. Геркуланум и Помпеи представляли из себя нечто вроде Содома и Гоморры, а Веспасиан, предшественник Тита, живя в Иерусалиме, причислил себя к богам и имел храм в Помпее: храм этот погиб во время землетрясения. Или, быть может, ты, подобно Нерону, воображаешь, что христиане в шестьдесят четвертом году подожгли вулкан и были причиною случившейся катастрофы? Юлиан задумался: — Девять лет протекло между этими событиями, а все-таки странно. — Да, — возразил Максим, — но в том же самом семидесятом году, когда Тит разрушил Иерусалим, сгорел и Капитолий. — Стало быть, боги сражаются между собой, а мы являемся лишь солдатами! — воскликнул Юлиан. Софист Приск, любивший словопрения, решил подлить масла в огонь под видом успокоения: — Христос сказал, что не останется камня на камне и что храм никогда не воздвигнется вновь. — Это сказал Христос? Хорошо, в таком случае пусть докажет, что он Бог, потому что я желаю восстановить храм Соломона. Затем, обращаясь к Элеазару: — Ты веришь в знамения? — спросил он. — Верю так же, как в Бога, как в Бога Авраама, который вывел нас из плена египетского и даровал нам землю Ханаанскую; верю, что пророчество исполнится и наш старый город и храм будут восстановлены. — Да будет тебе по вере твоей! Храм возникнет снова, но не в три дня, как намеревался воздвигнуть его галилеянин. 493
Зимнее солнцестояние наступило, и празднества Сатурналий начались в Лютеции. Язычники праздновали этот период в воспоминание о легендарном золотом веке, покровителем которого считался Сатурн. Тогда мир царил на земле; лев играл с ягненком; невозделанные поля давали обильную жатву; люди не ковали железа для вооружения, были добры и справедливы. Этот чудный праздник был установлен римлянами и воспринят от них христианами, с пришествием Христа ожидавшими наступления нового золотого века. Юлиан пожелал возвратить язычникам их преимущества и в то же время показать назареям, откуда возникли их религиозные обряды. Язычники начали свои приготовления к празднику. Лавки были заперты, и город был убран по-празд- ничному, когда из базилики на рыночной площади показалась рано утром процессия. Во главе ее шествовал сам Сатурн с рогом изобилия, хлебными колосьями и голубками; за ним следовали Богатство, Счастье, Мир и Справедливость. Затем шел актер, одетый цезарем, ведя за руку пленника, освобожденного для торжественного праздника от своих цепей. За ним шли вельможи под руку со своими рабами, потом женщины и дети с снопами в руках и рассыпали по улице зерна для воробьев. Процессия ходила по улицам и вначале производила приятное впечатление на публику. Затем она вошла в храм, в апсиде которого красовалась статуя Юпитера, или Зевса. Статуя была изваяна так хитро, что одновременно походила и на Бога Отца, и на Моисея, как их изображали в те времена. Неподалеку от них, несколько ниже, стоял Орфей, похожий на Доброго Пастыря, с ягненком на плечах, а на цоколе, в виде барельефа, было изображено его сошествие в Гадес, откуда он возвращался с богиней справедливости, Дике, переименованной из Эвридики. Это уже было не в бровь, а прямо в глаз христианам. Перед статуей стоял еврейский стол с хлебами предложения и вином; символ, послуживший христианам для установления таинства евхаристии или причащения. Как бы случайно был принесен языческий новорожденный 494
и окрещен в купели. На вопрос одного, заранее подготовленного к этой роли субъекта: «Разве язычники крестят своих детей?» — другой такой же актер отвечал, что предки наши всегда подвергали омовению новорожденных. Все это было не что иное, как комедия, подготовленная Юлианом. Затем Максим, поднявшись на кафедру, прочел философский трактат в духе неоплатоников, заключавший в себе пояснения всех обрядов, символов и обычаев. Он доказал, что язычники всегда поклонялись единому богу, а лишь многочисленные свойства его воплощались ими в различные образы. Затем он ясно доказывал божественность Христа, Его чудесное Рождение и существование на свете чудес. «Все мы носим в себе божественное начало, так как созданы Богом, Отцом человечества. Нет ничего неправдоподобного в бессемейном зачатии Христа, так как Платон также родился от девы». Он закончил свой трактат следующим восклицанием: — Чудо! Почему бы нам не верить в чудо, если мы верим в Единого Всемогущего Бога. Он всемогущ, так как повелевает законами природы, им самим учрежденными. Кто не верит в чудеса, тот не что иное, как осел! Проповедь слушали язычники и христиане. Последние впервые слушали проповедь, так ясно объясняющую с трудом понимаемое ими учение; язычники же вынесли из нее впечатление, что они ничем не отличаются от христиан. — Что же стоит между нами? — воскликнул Максим, воодушевленный воцарившимся единодушием и согласием. — Не дети ли мы Единого Отца, не все ли мы созданы Единым. Не собрались ли мы здесь в воспоминание лучшего периода жизни, который миновал, но, безусловно, вернется, подобно солнцу, неизменно восходящему над землею. Вернутся времена общего братства и любви, когда не будет господ, не будет рабов. Здесь нет больше ни иудеев, ни греков, ни варваров — мы все братья и сестры, объединенные общей верой! Поэтому возлюбите друг друга, как дети одного Отца, как братья, облобызайте друг друга, радуйтесь, совершенствуйтесь, будьте как одна душа, и Бог любви и мира воцарится на земле! 495
Собрание было в восторге, и со слезами на глазах все пали в объятия друг друга, пожимая друг другу руки и целуясь между собой. Тогда внезапно загорелся ряд светильников алтаря, это входило в обычай церемоний Сатурналий и означало восход солнца; обычай, воспринятый и христианами во время праздника Рождества Христова. Затем ввели нищих, и вельможи омыли им ноги. Двенадцать рабов были усажены за стол, а хозяева их прислуживали им. Юлиан, скрываясь в опистодоме, наблюдал за всей этой церемонией и радовался в душе, считая, что ему удалось унизить христиан воспроизведением этого языческого обычая, служившего проблемой человеколюбия и великодушия, существовавших во все века! Вот что Юлиан хотел наглядно доказать. Наконец вывели детей, и каждый из них получил по кукле, кто по восковой, кто по гипсовой. Иллюзия была создана искусно, и христиане были очарованы. — Язычники те же христиане, — восклицали они. — К чему распри и ссоры, когда мы составляем единое целое! Сердца взволновались, успех был полный. Первый день ознаменовался победой. Но ведь на следующий день христиане собирались праздновать Рождество Христово, и их торжество должно было явиться лишь копией праздника язычников. * * * Семь дней тянулись Сатурналии, и Юлиан, ослепленный успехом, решил теперь появиться во всем своем подавляющем могуществе среди языческих торжеств. Философы предостерегали его, но он уже никого не слушал; он должен был воскресить гекатомбы, и сто разукрашенных быков должны были пасть на площади перед храмом Юпитера, принесенные в жертву древним богам. — Это безумие! — жаловался Элеазар. — Когда боги карают, они поражают слепотой! 496
— Он рушит теперь все, что создал раньше! Трудно понять, как образованному, талантливому эстету Юлиану могла прийти в голову идея такого кровавого жертвоприношения. Ведь это было убийство, казнь — и ни палач, ни его служители не могли рассчитывать на симпатии народа. Приходится думать, что ненависть к христианам помутила разум Юлиана, когда он, облеченный в одежды жреца, вывел на арену первого быка с позолоченными рогами и белой повязкой на лбу. Разведя жертвенный огонь, он вылил чашу вина на голову быка и, воткнув ему нож в горло, повернул его там. Толпа содрогнулась от ужаса и как бы оцепенела. Когда же полилась кровь и цезарь, распоров трепещущее тело, стал разбираться во внутренностях животного, поднялись крики, перешедшие затем в вопли, и все разбежались. — Apostata! — послышалось впервые. Поражение было полное, и животные, выпущенные вожаками, понеслись по улицам. Цезарь в своей белой одежде, забрызганной кровью, должен был в единственном числе направиться к своему дворцу, преследуемый гневными криками язычников и христиан. — Убийца! — кричали они. — Apostata! Богоотступник! — Безумец! Придя к себе, Юлиан как бы окаменел, но даже не переменил одежды, сел за письменный стол и написал эдикт против христиан. Этим эдиктом им преграждались все пути к образованию и к занятию административных должностей. То был первый шаг к падению. Вечером того же дня Юлиан получил письмо; оно было от императора Константина из Византии; последний не признавал избрания Юлиана и грозил выслать против него войска в Галлию. 497
Это было совершенно неожиданно, и Юлиан выступил со своим войском из Лютеции навстречу своему двоюродному брату. Вначале судьба благоприятствовала Юлиану: Константин умер в пути, и Юлиан стал единодержавным. Это обстоятельство он принял за знамение, что боги покровительствуют ему, и, ободренный благоволением неба, предпринял поход. Но на этом и потухла его счастливая звезда. Рассказывают, что перед походом на Персию он разрезал на куски женщину с целью гадания по ее внутренностям, чтобы получить предсказание относительно своего будущего. По всей вероятности, это не более как сказка, подобно многим другим рассказам, касающимся его смерти. Неоспоримо лишь то, что галилеянин победил Зевса, и победил уже навсегда. Неоспоримы также и свидетельства еврейских и языческих историков, что иерусалимский храм никогда более не мог возникнуть, и лишь только закладывался его фундамент, как из недр земли вырывалось пламя, сопровождаемое землетрясением. Тем же землетрясением были разрушены и Дельфы, этот центр земного шара, а также религиозной и политической жизни Эллады.
АТТИЛА С воцарением Константина Великого пали Эллада, Рим и Палестина; культура передвинулась к югу, и Константинополь стал столицей Европы, а Рим, Испания, Галлия и Германия находились под управлением сатрапов. Казалось, Европа отцвела, а Рим погребен навеки, но это лишь казалось. История человеческой культуры шла не прямым путем, а с многочисленными отклонениями в стороны и вследствие этого являла теперь лишь кажущуюся картину господства обскурантизма. Христианство, стремившееся теперь на запад, шло с востока, и потому Византия представляла из себя как бы промежуточную станцию. В Риме, оставленном на произвол судеб, так называемые сатрапы сидели в Май- ланде и Равенне; назревало нечто сильное в области духа, и втихомолку готовилось избрание новой династии с целью своевременно передать власть в руки достойнейшего. Сбывалось пророчество Тацита, и новый поток готов был нахлынуть с севера — нация здоровая, благородная, миролюбивая. То были германцы, овладевшие короной на целое тысячелетие — с 800 до 1815 года. Уже в начале пятого столетия вестготы заняли Рим и снова двинулись назад. Другие германские племена наводнили Галлию, Испанию, Британию; но ни одно из племен не обосновалось в Италии. И вот выступил на арену новый народ таинственного происхождения, но пророчество Ханаана, казалось бы, исполнившееся на германцах, временно перешло на сторону гуннов, засевших в Венгрии и взбудораживших все национальности мира. Вокруг деревянного замка на 499
берегу Тиссы, окруженного бараками, собрались греки, римляне, византийцы, всевозможные германские племена, и все это склонялось перед престолом дикаря, обладавшего необъяснимой притягательной силой. В 453 г. этот властелин, так бурно проведший свою жизнь, имевший на своем веку громадное количество жен, пожелал справить свадьбу и созвал на нее гостей со всех концов мира; созвал, а не пригласил по обычаю князей. Всадники мчались к нему с севера, юга, востока и запада. * * * На западном берегу Дуная, там, где он делает поворот к нынешнему Грану, встретились два человека, ехавшие верхом, предводительствуя караванами. Много дней тянулись караваны вдоль зеленого берега реки, под тенью рогозов и ольх, сопутствуемые стаями уток. Теперь они готовились покинуть прохладные леса и вступить в солончаковую степь, простирающуюся вплоть до берегов желтой Тиссы. Один из предводителей каравана был римлянин по имени Орест, прославленный и известный всюду; другой, Руджиер, из остзейских провинций, известный под именем Эдеко; он был князь и не смел ослушаться Ат- тилы. До сих пор две знаменитости мало говорили между собой и относились друг к другу недоверчиво; но, вступив в простор степи, пространство которой было прозрачно и открыто со всех сторон, лица их также как бы прояснились, и недоверие рассеялось. — Зачем ты едешь на эту свадьбу? — спросил Орест. — Потому что не смею поступить иначе! — ответил Эдеко. — Так же как и я. — И как сама невеста! Она ведь бургундка и также не смела сказать «нет». — Неужели? А по-моему, она бы посмела. — Стало быть, она любит дикарей! — Я этого не сказал. 500
— Быть может, ненавидит? Уж не новая ли Юдифь ожидает Олоферна? — Как знать? Бургундцы не любят гуннов с тех пор, как они разграбили Вормс. — Во всяком случае, непостижимо, как он мог подняться после Каталаунской битвы? — Непостижимо все, что касается этого человека, если, впрочем, его можно назвать человеком. — Ты прав! Он, должно быть, пошел по следам своего дяди Руа, этого таинственного Руа; он умертвил своего брата Бледа. Двадцать лет, подобно железному кнуту, висел над нашими головами и однажды, подойдя к самому Риму, отправился обратно. — Но, кажется, он обещал своим солдатам, что Рим перейдет в их владение. — Почему он пощадил тогда Рим? — Это никому неизвестно! Никто ничего не знает об этом человеке, да, кажется, и он сам ничего не знает о себе. В народе ходят слухи, что гунны произошли от ведьм и дьяволов пустыни. Когда же Аттилу спрашивают, к чему он стремится и что он из себя представляет, он неизменно отвечает: «Бич Божий». Он не основывает государств, не строит городов, но царит над всеми государствами и разрушает города. — Возвратимся к невесте: ее ведь зовут Ильдико, она христианка? — Да, но что за дело до этого Аттиле? Он ведь не исповедует никакой религии. — Но должна же у него быть какая-нибудь религия, раз он называет себя бичом Божьим и утверждает, что нашел меч бога войны. — Он крайне терпим. Его первый министр Онеге- зий — грек и христианин... — Признаться, странный он человек; вместо того чтобы сидеть в Константинополе или Риме, он устроил себе резиденцию среди солончаковой степи. — Вероятно, благодаря тому, что эта местность напоминает ему равнины его далекого Востока. Та же почва, та же растительность, та же фауна; он чувствует себя здесь как дома. 501
Они умолкли, так как солнце взошло и началась жара. Низкий тамариск, полынь и солончаковая трава не давали тени. Степные жаворонки и бульдуруки были единственными живыми существами, встречавшимися на всем пространстве степи. Стада рогатого скота, коз и кабанов исчезли, так как полумиллионное войско Аттилы пожрало все, а его лошади уничтожили малейшие следы какой бы то ни было годной в пищу растительности. К полудню караван внезапно остановился; на горизонте показалось голубое озеро, а на берегу его город с высокими башнями и зубчатыми стенами. — Неужели мы подъезжаем? — спросил Эдеко. — Быть не может, нам остается еще двадцать миль, или три дня пути. Но город был виден несомненно, и караваны прибавили ходу. Прошло полчаса; город, вместо того чтобы приближаться, казалось, удалялся, становился меньше, исчезал из поля зрения. Еще через полчаса он пропал окончательно, а с ним вместе и голубое озеро. — Бывают на свете чудеса, но подобных мне не приходилось видеть, — сказал римлянин. — Это фата-моргана, или мираж, — пояснил ему вожак. Караван с наступлением вечера сделал привал и расположился на ночлег. * * * На узкой полосе земли между Бодрогом и Тиссой находился лагерь Аттилы; городом его нельзя было назвать. Дворец представлял из себя деревянное здание, окрашенное в яркие краски и походившее на громадную палатку в стиле, заимствованном у Китая — страны шелковых изделий. Женская половина, плотно примыкавшая к дому, имела несколько неправильную форму не то в стиле северных готов, не то в византийском с его неизменными сводчатыми потолками. 502
Обстановка дворца состояла из предметов, отнятых у многих стран и народов; множество золота и серебра, шелковых и бархатных занавесей, римская мебель, греческие доспехи, галльское оружие и готские ткани. Все это напоминало жилище разбойника, да и было, впрочем, таковым. За оградой начинался лагерь с его дымными палатками. Масса барышников и конокрадов сновали по улицам, а количество лошадей равнялось количеству людей. За пределами лагеря паслись стада свиней, овец, коз, рогатого скота — живой провиант этой бесчисленной орды, которая умела лишь грабить и разрушать, но не создавать. В утро свадьбы в этом лагере сновали тысячи маленьких человечков с кривыми ногами и широкими плечами, покрытые крысиными шкурками с болтающимися по икрам лохмотьями. С любопытством выглядывали они из своих палаток, когда проезжали приглашенные на праздник чужеземцы верхом на конях. По главной улице выехал навстречу высоким гостям наследник — сын Аттилы Эллак; при помощи толмача он приветствовал новоприбывших и проводил их к дому отца. — И это принц? И это люди? — сказал Орест, обращаясь к Эдеко. — Это барышник, а остальные крысы, — ответил Эдеко. — Призраки или лемуры, вампиры, видения пьяного бреда! Что это за лица! Вместо глаз — дыры, вместо рта — трещотки, нос как у черепа, уши будто ручки у горшка. — Совершенно верно! И от этих полуголых людей, без броней и щитов бежали римские легионы! Это какие-то кобольды, которые берут своей численностью и натиском. — Не завоюют же они свет. — Во всяком случае, не в этом году! 503
Оба гостя последовали за принцем Эллаком, который все слышал и все понимал, хотя делал вид, что не знает чужеземного языка. На женской половине фаворитка Церкас подшивала вуаль невесты. Ильдико, прекрасная бургундка, с рассеянным видом стояла у окна и задумчиво смотрела вдаль. Она видела в Вормсе этого героя, перед которым содрогались народы, и была совершенно очарована величественной внешностью крошечного человечка. Властная, своевольная, она соблазнилась перспективой разделить со своим мужем трон, перед которым склонилось все; это и было причиной ее согласия на брак с ним. Она не имела понятия о нравах и обычаях чужеземного народа и поэтому представляла себе совершенно иначе свое положение жены властелина. Только сегодня узнала она, что на свадебном пире она не должна появляться, что не будет восседать на троне рядом со своим супругом, а просто-напросто наряду с другими женщинами сделается обитательницей гарема. Церкас, фаворитка, со злорадством поведала своей сопернице все это, и гордая Ильдико размышляла теперь о том, что ей следовало предпринять. Друзей у нее не было во дворце, а обратиться к помощи чужеземных князей было невозможно. Церкас шила и пела унылую песню Востока: Тигр бежит по следам льва. Сидди Кур, Сидди Кур. Путь его лежит через степь. Урган, Калган, Коссогал. Копыта его из меди, зубы из стали. Далай Нор, Далай Нор. Кто забрел в его болото, Тому не вырваться оттуда. Далай Нор! 504
Ильдико, по-видимому, пришла к какому-то решению: — Можешь ты одолжить мне шелку, я хочу шить. Иголка была дана, но оказалась чересчур мала; она потребовала более крупную и выбрала самую большую, но шить не стала, а заткнула ее в лиф. Вдруг в дверях появилось существо, такое отвратительное и злобное на вид, что Ильдико приняла его за дьявола. Он был черен, как уголь или либиец из Центральной Африки, а голова его сидела на животе, так как грудь отсутствовала; то был горбатый карлик, по имени Гамилькар, находившийся в качестве шута при дворе Аттилы. Но шут не отличался остроумием, был круглым дураком, всему верившим, и поэтому служил предметом всеобщих насмешек. Всунув письмо в руку Церкас, он исчез. Церкас, прочтя письмо, побледнела и как бы переродилась. Не в состоянии промолвить слова от душившего ее гнева, она запела: Тигр бежит по следам льва... — Ильдико, ты приобрела сообщницу! — воскликнула она наконец. — Эта сообщница здесь, в комнате, у окна, на твоей груди! И, бросившись на шею бургундской деве, она плакала и смеялась в одно и то же время. — Дай сюда иглу, твою чудную большую иглу; я вдену в нее нитку; нет, я наточу ее, или воткну в свою подушечку, или погружу в мой флакон с духами, в мой собственный маленький флакон, и тогда мы сообща воткнем ее в пасть тигра, чтобы он перестал кусаться! Siddi Khur! Siddi Khur! — Дай мне прочесть письмо, — перебила ее Ильдико. — Ты не поймешь ничего! Я передам тебе его содержание. — Владыка наш замышляет вступить в брак с Го- норией, дочерью короля Валентиниана, и намерен по этому случаю всех нас предать сожжению — что он считает достойной тризной. 505
Ильдико протянула руку в знак согласия. — Сегодня ночью! Пусть один укол булавки освободить мир от его владыки! Эдеко и Орест сидели в приготовленной для них комнате и отдыхали после своего путешествия. В полдень им захотелось прогуляться, но дверь оказалась запертою. — Разве мы пленники? Что эта за ловушка? — сказал римлянин. — Да и есть ничего не дают, — отозвался Эдеко... Снаружи послышались два голоса. — Мы их удавим, это самое простое! — Мне кажется, лучше поджечь! Длинный силен... — Они воображали, что мы не понимаем их языка. Оба заключенных не вполне отдавали себе отчет в происходившем, были крайне озадачены и думали, что конец их близок. Тогда в стене отворилась потайная дверь, и шут Га- милькар просунул в нее свою голову, — Хоть ты и сам дьявол, но ответь на наш вопрос! — воскликнул римлянин. — Спрашивайте, господа... — Разве мы пленные, что король ваш не показывается нам? Голова принца Эл лака также высунулась из двери. — Короля вы увидите только вечером на свадебном пиру, — сказал принц со злобной усмешкой. — А до тех пор мы будем голодать? — У нас это называется поститься, и мы всегда так делаем перед пиром, чтобы побольше съесть. — По крайней мере, можно нам выйти отсюда? — Нет! — ответил принц, имевший вид лошадиного барышника. — Надо подчиняться нравам страны. С этими словами он захлопнул за собою дверь. — Почем знать! Аттила воплощенное коварство. Тебе разве неизвестны его два письма: одно посланное королю вестготов Датриду, где он просил его о союзе против римлян, якобы их общих врагов, и посланное в тот же день обращение к римлянам с просьбой о союзе против 506
вестготов. Обман раскрылся, и Аттила очутился между двумя стульями. — По-видимому, он бессмертен, иначе давно уже был бы убит в сражении, так как всегда идет впереди всех. До вечера обоих гостей продержали взаперти, затем дверь открылась, и церемониймейстер провел их в залу, предназначенную для свадебного пира. В огромном зале стояли бесчисленные ряды скамей и столов, покрытых драгоценными тканями и сплошь уставленных золотыми и серебряными кубками. Все гости были в сборе, но ни единого знакомого лица не видели перед собою двое пришельцев и тщетно искали глазами жениха с невестой. Когда чужеземные гости расселись по указанным местам, они начали перешептываться, обмениваясь вопросами и предположениями о месте, откуда появится король. Орест и Эдеко с любопытством оглядывали стены и потолок, не в состоянии решить, откуда должно появиться это чудесное видение; поражать своих гостей сюрпризами и забавлять различными шутками было в обычае наивного и отчасти лукавого народа. Вдруг все гости разом поднялись с мест. На заднем плане внезапно взвилась кверху драпировка занавески и открылась эстрада, а на эстраде сидел небольшого роста человек; перед ним были стол и мягкая софа. На столе стоял деревянный кубок. Человек сидел неподвижно, с остановившимся взором. Несколько позади стоял его министр Онегезий, не спуская глаз с своего господина; последний взглядом отдал ему какое-то приказание. Министр подал знак, и гости сели. Аттила продолжал сидеть в той же позе, поджав под себя ноги и облокотившись рукою о стол. Он никого не приветствовал и даже не отвечал на приветствия гостей. — Он на нас и не смотрит! Он только показывается нам! — прошептал Орест. — А сам все видит! 507
Онегезий, прочтя приказание во взоре своего господина, поднял свой посох; тогда выступил певец с инструментом, совмещавшим в себе арфу и барабан. Пробежав пальцами по его струнам, певец ударил в барабан и запел. То была песнь о подвигах Аттилы, прославлявшая героя в самых высокопарных выражениях, и если бы пирующие не прерывали ее своим «припевом», сопровождаемым стуком коротких мечей, то оно длилось бы без конца. Певец изображал Каталаунское поражение как неоконченную, но доблестную битву. Чужеземцы, взирая на тщедушного властелина в простой одежде из темной кожи, мало-помалу прониклись непобедимым чувством уважения к его особе. Более нежели простое тщеславие сквозило в его сосредоточенном безмолвии; он, казалось, презирал все и всех. Лежа в полуоборот к гостям, он показывал им лишь профиль, и никто, за исключением министра, не мог уловить его взгляда. Лишь только окончилась песнь, Аттила поднял свой кубок и, ни с кем не чокнувшись, осушил его. Это послужило сигналом к общей выпивке, и вино полилось рекою, наполняя серебряные и золотые кубки, которые необходимо было сразу осушить до дна; так как властелин, никогда не напиваясь сам, любил сидеть в кругу пьяных. Несколько минут спустя выступил негр Гамилькар и начал свои кривляния. Гордый властитель, повернувшись сначала спиной к пирующим, растянулся на софе, но малейшее его движение было преисполнено величия, и, даже лежа на спине, с изогнутыми коленями, закинутыми под голову руками, с глазами, устремленными в потолок, он продолжал всем импонировать. — Где же невеста? — спросил Орест одного из собутыльников, гунна. — У нас не принято и говорить о своих женах! Как же можно их показывать? — ответил гунн. Вино продолжало литься рекою, но блюд более не подавалось. Тем временем пирующие колотили кулаками по столу и пели. 508
Вдруг среди общего разгула зала наполнилась дымом, и, казалось, все здание запылало. Все с криком вскочили с своих мест, но министр стукнул об пол жезлом, и общество расхохоталось. Все оказалось шуткой — снаружи был сожжен воз соломы. Когда спокойствие водворилось, Атиллы уже не было видно; он исчез через потайную дверь. Гости снова уселись за стол, и пир длился до утра. Солнце уже взошло, а Орест с одним из аварских князей все еще сидели за своими кубками. В зале царил невообразимый беспорядок, а большинство гостей плясали снаружи вокруг костра. — Ну и свадьба! — промолвил Орест. — Не скоро ее забудешь! Хорошо бы поговорить с этим необыкновенным человеком! Не знаю только, удастся ли? — Нет, — ответил авар, — он говорит лишь в случае необходимости. К чему, по его мнению, обманывать друг друга? Это человек умный, не лишенный добродушия и человеколюбия, он избегает ненужной крови, не мстит побежденным и охотно прощает зло. — Во что он верит? Страшится ли смерти? — Он верит в свой меч и в свою судьбу. В смерти он видит лишь переход к истинной жизни, поэтому считает себя здесь, на земле, гостем или странником. — Значит, он христианин? — Очевидно, раз уж он получил благословение от папы в Риме! Чего же больше! За стенами раздавались вопли. Сначала казалось, что они шли из дворца, затем разнеслись по всему лагерю. Полумиллионная орда ревела, и рев этот походил на плач. Пирующие поспешили наружу, где глазам их представилось странное зрелище. Гунны дико скакали и, ударяя себя по лицу ножами, выкрикивали непонятные слова. Эдеко подошел ближе и протискался в сопровождении Ореста в середину толпы. — Аттила умер! Слава Христу! 509
— Умер! Это дело рук Ильдико? — Нет, говорят, она сидела у трупа с опущенною вуалью и рыдала. — Стало быть, она убийца. — Да, но эти дикари слишком высокомерны, чтобы допустить, что Аттила мог пасть от руки смертного. — Какое счастье! — Скорее в Рим, сообщить новость. — Награда ожидает вестников. Решено. Орест и Эдеко отправились в путь тем же утром. Им не суждено было забыть эту свадьбу, по случаю которой они сблизились друг с другом. Позднее знакомство их возобновилось при других, еще более грозных обстоятельствах, так как сын Эдеко Одоакр свергнул с престола сына Ореста, последнего из римских императоров Ромула Августа. По странной случайности он носил имя Ромул, подобно первому царю Рима, и Август, подобно первому императору Рима. Жизнь свою он окончил в изгнании, получая пансион в шесть тысяч золотом, и жил в Кампанье на вилле, некогда принадлежавшей Лукуллу.
РАБСТВО ЕГИПЕТСКОЕ Старый Амрам, столяр по черному дереву и шкатулочный мастер, жил на берегу реки в глиняной хижине, покрытой пальмовыми листьями. Там у него были жена и трое детей. Лицом он был желт и носил длинную бороду. Очень искусный в своем ремесле, резьбе по слоновой кости и твердому дереву, он служил при дворе фараона и потому работал также и в храмах. Вот одним утром в середине лета он встал с постели перед самым восходом солнца, собрал в мешок свои инструменты и вышел из хижины. На пороге он остановился и, обратившись лицом к востоку, произнес тихую молитву. Затем он начал свое путешествие среди лавок рыбаков, все время идя по черному растрескавшемуся возвышению вдоль реки, на котором цапли и голуби отдыхали после утреннего завтрака. Сосед его, рыбак Нефт, осматривал свои сети и клал карпов, хариусов и сомов в различные большие отделения лодки. Амрам поклонился и, в знак дружбы, захотел сказать ему несколько слов: — Нил перестал прибывать? — сказал он. — Остановился на десяти локтях! Это значит — голод! — Ты знаешь, Нефт, почему Нил может подняться только до пятнадцати локтей? — Потому, что иначе мы бы потонули, — ответил бесхитростно рыбак. — Да, понятно, а этого быть не должно. Итак, Нил имеет владыку, который распоряжается уровнем воды, и Он, Который измерил свод небесный и создал землю, 511
Он поставил воде предел; и этот предел, которого мы не видим, равен пятнадцати локтям. Потому что при большом наводнении в стране Ур, в Халдее, в стране наших предков, вода поднялась до пятнадцати локтей, ни больше ни меньше. Да, Нефт, я говорю «мы», потому что ты из нашего народа, хотя говоришь на другом языке и поклоняешься чужим богам. Я желаю тебе доброго утра, очень хорошего утра, Нефт! Он оставил пристыженного рыбака, пошел дальше и вошел в предместье, где начинались городские дома из нильского кирпича и дерева. Торговец-меняла Елеазар только что открыл свою лавку, в то время как его слуга поливал улицу перед домом. — Благодатное утро, брат Елеазар! — приветствовал его Амрам. — Не могу этого сказать, — отвечал ворчливо купец. — Нил остановился и начинает убывать; плохие времена. — За плохими временами следуют хорошие, это знал еще наш отец Авраам; и когда Иосиф, сын Иакова, предвидел семь скудных годов, он посоветовал фараону собрать в житницы... — Может быть; но теперь это все позабыто! — Да, ты забыл также и обетование, которое Господь дал своему другу Аврааму... — Это о стране Ханаан? Мы ждем ее четыреста лет, а теперь, вместо того, дети Авраама сделались рабами.... — Авраам верил и в хорошие и в дурные дни, в радости и в страдания, и ему это было зачтено как добродетель. — Вообще, я не верую, — перебил его Елеазар, — но верю, что все идет назад и что мне придется закрыть лавку, если будет неурожай... Амрам печально пошел дальше и пришел на базар, где купил себе хлеб из проса, кусок угря и несколько луковиц... Когда торговка взяла монету, она плюнула на нее; тогда Амрам, взявши сдачу, сделал то же самое. 512
— Ты плюешь на деньги, еврей? — просопела торговка. — В какой земле живешь, тот и обычай блюдешь, — возразил Амрам. — Нечистая собака, ты еще отвечаешь? — Я отвечаю на речь, а не на ругань. Еврей пошел дальше, потому что начал собираться народ. Он встретил цирюльника Еноха, и они приветствовали друг друга знаком, который был изобретен их соплеменниками и означал: «Мы верим в обетование, данное Аврааму, и ждем с надеждою и терпением». Наконец Амрам достиг храмовой площади, прошел через аллею сфинксов и остановился перед маленькой дверью левого пилона. Он семь раз ударил в нее рукою; показался служитель, взял Амрама за руку и ввел его. Молодой жрец завязал ему глаза повязкою; и после того как обыскали его мешок, столяра взяли за руку и ввели в храм. Вели по лестницам то вверх, то вниз, то совсем прямо. Обходили столбы; порою слышалось журчание воды. Пахло то сыростью, то фимиамом. Наконец остановились, и с глаз Амрама сняли повязку. Он находился в маленькой комнате с разрисованными стенами, несколькими скамейками и шкафом. Роскошная резная дверь из черного дерева отделяла эту комнату от большого зала, который с одной стороны широкою лестницею соединялся с террасой, обращенной на восток. Жрец оставил Амрама одного, показав ему, что дверь следует исправить, и недвусмысленным жестом потребовав от него молчания и тайны. Когда Амрам остался один и в первый раз очутился внутри священных стен, которые ему, как еврею, не могли внушать благоговения, он все-таки был охвачен каким-то ужасом перед всем таинственным, о чем слышал рассказы еще с юности. Чтобы освободиться от страха перед неизвестным, он решил удовлетворить свое любопытство, не считаясь с опасностью быть выгнанным, если встретит кого-нибудь. Когда он пошел в большой зал, то взял для виду в руки тонкий рубанок. 513
Зал занимал громадное пространство. Посредине находился фонтан из розового гранита; среди водоема возвышался обелиск. Стены были разрисованы фигурами в однотонных красках, большею частью красной охрой, но также желтой и черной красками. Он снял сандалии и пошел дальше, в галерею, в которой стояли гробы для мумий, прислоненные к стенам. После этого он проник в помещение под куполом, на своде которого были изображены большие созвездия северного неба. В средине комнаты под ними стоял стол, а на нем лежало полушарие, покрытое чертежами, похожими на карты. У окна был еще стол, а на нем модель величайшей пирамиды, поставленная на землемерную доску с масштабом. Рядом стояла алидада, инструмент для измерения углов. Тут не видно было выхода; но после некоторых поисков непосвященный нашел лестницу из дерева акации; она вела наверх, в угловую башню. Амрам шел по этой лестнице без конца, а когда выглянул в слуховое окно, то оказался все еще на одной высоте с крышей залы с куполом. Он продолжал свое восхождение, и когда, снова отсчитав сто ступеней, выглянул в слуховое окно, то находился на уровне чердака залы с куполом. Тут отворилась дощатая дверь, и пожилой мужчина в полужреческой одежде встретил Амрама поклоном, как знакомого и ожидаемого начальника. Но когда он увидел чужого, то изумился, и оба долго осматривали друг друга, прежде чем смогли вымолвить хоть слово. Амрам, который находился в невыгодном положении пойманного на запрещенном поступке, приступил к словесной борьбе. — Рувим, разве ты не узнаешь меня? Твоего друга юности и родного тебе по обетованию? — Амрам, муж Уохебеты, сын Кехата! Да, я знаю тебя! — И ты — здесь? Уж тридцать лет, как ты пропал у меня из виду! — А ты? — Меня позвали починить дверь — вот и все, но когда я остался один, то захотел осмотреться. 514
— А я — писцом при высшей школе... — И приносишь жертвы чужим богам? — Нет, Амрам, я не приношу жертв чужим богам и сохранил веру в обетование. Я вошел в этот дом, чтобы узнать тайны мудрецов и открыть изнутри ту крепость, которая держит Израиль в плену. — Тайны? Почему самое высокое должно быть тайным? — Потому что народ понимает только низкое. — Ведь вы сами не верите в тех животных, которых называете священными? — Нет, это — только символы. Видимые знаки для наглядного объяснения невидимого. Мы, жрецы и ученые, поклоняемся только Единому, Сокрытому в Его видимой форме: солнцу, которое дает и поддерживает жизнь. Помнишь, как в пору нашей юности фараон Аменофис IV силой уничтожил старых богов и почитание священных животных? Он двинулся из Фив, вниз по реке, проповедуя веру в Единого Бога. Знаешь ли, откуда он взял эту веру? От израильтян, которые, после женитьбы Иосифа на Ансет, жрицы Она, размножились и вступали в брак даже с дочерьми фараонов. Но после смерти Аменофиса все было снова восстановлено, столица опять перенесена в Фивы, и вытащены наружу старые боги — все ради народа. — А вы продолжаете поклоняться Единому, Сокрытому, Вечному! — Да, продолжаем. — Так разве ваш Бог не тот же, что Бог Авраама, Исаака и Иакова? — Быть может, потому что ведь существует Он один! — Это странно, но в таком случае почему вы преследуете евреев? — Чужие народы обыкновенно не любят друг друга. Ты знаешь, что наш фараон только что ходил войною на сирийцев, народ хетов? В страну Ханаанскую и ее окрестности, в страну отцов наших и обетования! Ты видишь: Господь Саваоф, наш Бог, посылает его, чтобы открыть путь нашему народу! — Ты еще веришь в обетование? 515
— Так же твердо, как в то, что существует Господь! И мне сказано, что скоро придет время, когда мы покинем рабство и направимся в страну обетованную. Писец ничего не ответил, но его лицо выразило столько же сомнений в словах Амрама, сколько уверенности в том, что скоро произойдет нечто совсем другое. Амрам, веру которого не могли поколебать никакие объяснения, переменил тему и заговорил о другом, о безразличном. — Вот удивительная лестница. — Это — подъем, а не лестница. Амрам бросил взгляд наверх, на потолок купола, и нашел новый предмет для продолжения разговора, которого не хотел прекращать. — Это— небо? — спросил он. — Это — небо. — И его тайны? — Ах, тайны! Для каждого, кто их может понять, они доступны. — Скажи их в кратких словах. — Аатор, который соответствует земному экватору, где предполагаются истоки нашего Нила. Ну ты знаешь, также столь милое нам созвездие реки (Нила). Смотри, как оно вытекает из созвездия Охотника (Ориона) и на небе делает столько же изгибов, как Нил здесь, на земле. Итак, кто хочет знать сокрытые тайны земли, должен изучать их на небе. Наши ученые знают только страны, лежащие к востоку; но местности, расположенные на севере, под Большой Медведицей, нам незнакомы, как и страны, лежащие на закате солнца. Однако кажется, что странам Медведицы предназначены великие задачи. Четыре и три — их числа, как и числа Охотника. Три — есть божественное с его свойствами; четыре — совершенство в возможности; три и четыре образуют чудесное число семь. Людям приносят жертвы в нечетном числе — три; а богам в четном числе — четыре. Астрономия — не моя область, и я мало знаю о ней, но все-таки постараюсь ответить в кратких словах. Свод, который ты видишь, это небо; доска, которая лежит там, на столе, — земля. Ну, мудрецы говорят так: вначале по¬ 516
коились рядом земля — «Сиби» и небо — «Нуит». Это значит, они были едины. Но божество воздуха и солнечного света «Су» подняло небо и поставило его сводом над землей. Неподвижные созвездия, нам известные, являются поэтому как бы отпечатком, восковым слепком земли; и ученые, читая по звездам, могут исследовать и неизвестные страны нашей земли. Посмотри на созвездия, которые знаешь. На севере — Большая Медведица; на юге, в определенное время года, Охотник (Орион) со своим четвероугольником из четырех звезд и с тремя в середине. Эти три звезды мы, евреи, называем Посохом Якова, а через верхнюю из них проходит небесный экватор, который соответствует земному экватору, где предполагаются истоки нашего Нила. Вот приблизительно то, что я мимоходом узнал о тайнах неба. Если ты хочешь теперь узнать о некоторых соответствующих тайнах земли, то посмотрим на гробницы наших фараонов, которые, кроме видимой цели быть гробами, имеют еще тайное назначение, именно: хранить в цифрах и мерах то, что ученым удалось узнать о взаимных отношениях между «Сибу» и «Нуит». Сначала вот что: гробница фараонов, или пирамида, зиждется на числах четыре и три. Основание — четыре, стороны — три. Ведь это одна из тайн неба. Но основание большой пирамиды шириной в 365 священных локтя. Вот тебе и 365 дней большого года. А трехреберные грани пирамиды длиной в 186 больших локтей, или в один ctadiu. Ты видишь тут, откуда взялась мера длины. Если ты умножишь ширину основания на число 500, которое равняется приблизительно двойной ширине в больших локтях, то получишь длину, которая равная V36o всего круга, по которому проходит Солнце в течение года. Тут 360 дней маленького года. Эта длина соответствует четырем минутам времени, и жители страны, которая на один градус западнее нашей, видят восход солнца на четыре минуты позже, чем мы... Больше ничего не знаю о числах и мерах! Если ты хочешь узнать дальнейшее, например почему стороны пирамиды имеют наклон в 51 градус, то спроси у астрономов. Напротив того, лестница в комнату с гробницей образует угол в 27 градусов: 517
он соответствует разнице между наклоном небесной и земной оси. Амрам слушал с особым вниманием объяснения ученого писца о могилах фараонов и, когда Рувим называл числа, он прислушивался и закрывал глаза, будто хотел что-то точно запомнить. Наконец он вмешался и заговорил сам: — Ты упомянул напоследок о 27 градусах. Хорошо! Это наклон не небесной оси от центра, Млечного Пути, который, может быть, и есть истинная небесная ось и проходит на 27 градусов севернее экватора, тогда как наклон земной оси к орбите равен 23 градусам. Но ты забыл третью пирамиду, царя Менкеры, основание которой имеет в ширину 107 больших локтей. Это число 107 можно найти три или пять раз во вселенной, потому что между Солнцем и Землей 107 раз может поместиться Солнце. 107 — это расстояние и планеты Венеры от Солнца; 107 — и расстояние Юпитера от Солнца, выраженное в единицах или в их множественности. Рувим смутился: — Что? Откуда это у тебя? Держишь меня здесь и дурачишь! Где ты этому выучился? — У наших старейшин и мудрецов, которые сохранили память о родине, земле Ур в Халдее. Вы презираете Ассирию, мужи египетские, ибо полагаете Нил средоточием земли. Но в бесконечности есть много средоточий. За Ассирией, у Евфрата и Тигра, лежит другая страна на другой реке, и эта страна называется Семиречье, потому что ее реки вливаются в море семью рукавами, как и Нил. — Ты прав, Нил имеет семь рукавов, как семисвеч- ник, который обозначает свет земли, долженствующий светить каждой стране, где река раздробляется, чтобы впасть в океан. Реки, видишь ли, кровеносные сосуды земли, и, как эти сосуды, они несут попеременно голубую и красную кровь. Так наша страна имеет свой голубой и свой кроваво-красный Нил. Голубой ядовит, как темная кровь, а красный плодоносен и живителен, как красная кровь. Так все созданное найдет себе соответствие вверху — на небе, и внизу — на земле, потому что все это едино и Творец всего Един, один и тот же! 518
Рувим молчал и слушал. — Говори дальше! — сказал он наконец. Амрам продолжал так: — Гробницы фараонов тоже выросли из земли, на которой находятся. Первая, или большая пирамида создана по подобию соли, когда она сгущается от солнечного жара. Если б ты мог посмотреть сквозь каплю росы на обломок каменной соли, то нашел бы, что он состоит из бесчисленного множества четырехугольных камешков, как и большая пирамида. Но если сгустишь в камень квасцовый щелок, ты увидишь целое поле пирамид. Квасцы — это соль глины. Вот тебе соль земли и соль моря! А есть еще род пирамид, верхушки которых стесаны. Это первоначальная форма серы, когда она делается из извести. Итак, мы имеем воду, землю и известь с ее кремнем. А есть еще третий род пирамид, у которых стесаны углы, и они походят на сгущенный кремень или на горный кристалл. Вот тебе и горная почва. При более тщательном исследовании нильского ила можно найти все эти формы и вещества: глину, соль, серу и кремень. Поэтому Нил есть кровь земли, а горы — ее мясо, но не кости. Рувим, который теперь назывался Фатером, смотрел на Амрама с ужасом и восхищением; и только когда тот замолчал, он снова открыл рот: — Ты не столяр и шкатулочный мастер. Ты — не Амрам! — Я — воистину столяр и шкатулочный мастер, но принадлежу и к священству Израиля. Я — сын Кехада, сына Левия, сына Якова, сына Исаакова, сына Авраамова. Я — левит и супруг Иохебеты. Мириам и Аарон мои родившиеся дети, неродившегося я ожидаю. Теперь возвращаюсь к моей работе; проводи меня! Фатер пошел вперед, но избрал не тот путь, которым пришел Амрам. Когда они проходили мимо открытой двери, которая вела в большой зал с книжными полками, Амрам с любопытством остановился и хотел войти, чтобы посмотреть на это множество книг. Но Фатер удержал его за платье. 519
— Не входи туда! Там все засады и западни! Хранитель книг сидит спрятанным в середине зала и жадно стережет сокровища. Он велел застлать пол сухими ивовыми ветвями, которые скрипят, как только вступишь на них. Он слышит, когда кто-нибудь пробирается, и подстерегает, не проскользнет ли к запрещенным книгам какой- нибудь писец. Он волшебник! Он услышал нас и — нас ощупывает! Ты разве не чувствуешь, как холодный змеиный язык касается твоей щеки, твоего лба, твоего века? И в самом деле, это он, который протянул пальцы своей души, как мы протягиваем руки! Но теперь я отрежу его щупальца, которыми он хочет обыскать. Он взял нож и махнул им по воздуху. Амрам ощутил теплоту и в тот же момент увидел большую ехидну, которая вилась на полу в предсмертной судороге. — Вы тут занимаетесь чернокнижием? — сказал он. — Разве ты этого не знал? Я этого не ожидал! В ту же минуту расступилась стена и обнаружилась другая, сырая, состоящая из нильского ила, где перевивались крокодилы и змеи, тогда как бегемот угрожающе топал передними ногами. Амрам испугался, но Фатер вынул амулет в форме скарабея, и, держа его перед собою как щит, прошел среди чудовищ, которые растаяли как дым, Амрам же последовал за ним. — Только отводит глаза этот чернокнижник! — сказал Фатер. Он помахал рукой, и все зрелище исчезло. Теперь они снова стояли в первом зале и, показывая на нило- мер, Амрам сказал: — Голод! — Без сомнения! Потому надо заткнуть все лишние рты... — Что?.. Фатер проговорился и заметил это. — К чему? — перебил Фатер горячее, чем хотел. — Я хочу сказать, — продолжал он, — что фараон должен озаботиться насчет запасов хлеба. — Теперь ему пригодился бы второй Исиф. 520
— Разве ты не знаешь, что Исиф, сын Иакова, сделал египтян рабами фараона? Ваши хартии и наши хартии рассказывают, что он взял у крестьян их землю в залог за помощь во время семи голодных лет и что с тех пор один только фараон стал владетелем всей земли египетской. — Ты не Рувим, ты Фатер — египтянин, потому что, если бы ты был от Израиля, то не говорил бы так. Наши пути расходятся. Я иду к своему делу! Амрам принялся за работу, а Фатер скользнул в тень столбов и исчез. Но Амрам видел по его сгорбленной спине, что он носится со злыми замыслами. * * * Когда Амрам вечером пришел домой, то узнал, что жена его родила мальчика. Он был какими вообще бывают здоровые дети, только не кричал; после купания его завернули в льняные одежды и положили в самый темный угол хижины. Перед восходом солнца на следующее утро Амрам снова пошел на работу в храм Солнца и с завязанными глазами был введен в комнату, где его и оставили, однако без всяких советов и предупреждений касательно его поведения. Эта беспечность показалась ему равнодушием и ясно указывала на общую распущенность служителей храма. Поэтому он снова пошел в колонную залу и, посмотрев с беспокойством на ниломер, увидел, как упала вода. Итак, никакой надежды на те пятнадцать локтей, которых требовала земля для урожая. Пройдя далее, он вышел на восточную террасу и попал в открытую колоннаду. Но прежде чем двинуться и пойти дальше, он принял меру предосторожности: стал кидать маленькие кусочки папируса, чтобы по ним найти дорогу назад. Он шел по дворам, узким, как колодцы, но остерегался лестниц; ему пошел впрок вчерашний опыт. Наконец он очутился в лесу из колонн, из которых каждая заканчивалась на вершине изображением бутона лотоса; и когда он прислушался, то сверху, с крыши, до него донеслось будто тихое пение детских голосов. Приложив 521
ухо к одному из столбов, он услышал звуки более громкие, точно от цитры и арфы. Он знал, что их производило солнце, которое уже согрело камни крыши и только теперь восходило. Он сделал несколько шагов вперед, и вдруг открылась терраса с жертвенником. С террасы к реке вела лестница со сфинксами, и видна была вся долина, ограниченная на востоке цепью гор вдоль Красного моря. У жертвенника стоял жрец в белой льняной одежде с пурпурными каймами. Он поднял руки к небу и стоял неподвижно. Руки были совершенно белыми, так как вся кровь отлила к плечам, а лицо старика, казалось, напрягалось от силы, которую он получал сверху через руки. По временам его тело вздрагивало, как будто сквозь него пробегали огненные токи. Он молчал и смотрел на восток... Вот выдвинулся блестящий край солнечного диска из-за гребня гор, и белые руки жреца сделались прозрачными, розово-красными, как и лицо. Он открыл рот и сказал: — Бог-Солнце, владыка блестящих лучей, будь благословен утром, когда ты восходишь, и вечером, когда ты заходишь; я призываю тебя, Властитель вечности, Солнце обоих горизонтов, Творец, который, сам сотворил себя! Все боги громко ликуют, когда они видят Тебя, Царя неба; я становлюсь снова юн, когда вижу твою красоту. Слава тебе, когда ты идешь в страну жизни, ты, Отец богов! Он замолчал и, продолжая стоять, протянул руки к солнцу, как бы впитывая его тепло. Тут в лесу послышалось звяканье оружия, которое сейчас же замерло, и сразу после этого показался статный мужчина без бороды, одетый в золото и пурпур. Его походка была, бесшумна, как у пантеры, и казалось, что он плывет над полом; пол отражал его образ, который следовал за ним, — точно светлая тень, по которой он шел. Когда он вышел на террасу, солнце дало ему темную исполинскую тень, которая легла за ним как ковер. — Уже на молитве ты, мудрейший из мудрых! — приветствовал фараон верховного жреца... 522
— Мой господин меня позвал, и твой слуга повиновался. Мой господин вернулся в свою страну после долгого и славного победоносного похода в далекие чужие страны... Твой слуга бьет челом фараону! Фараон сел на трон, обратившись лицом к восходящему солнцу, и начал говорить как человек, желающий привести свои мысли в порядок... — Мои колесницы промчались по красной земле сирийцев; мои кони ступали по военным дорогам Вавилона и Ниневии; я пересек Евфрат и Тигр и прошел по стране между этими двумя реками; я подошел к стране пяти рек и видел издали Семиречье, где начинается страна шелка, которая тянется до восхода солнца; я возвратился обратно и направил свои шаги к северу, Скифию и Колхиду. Куда я ни приходил, я слышал ропот и видел движение. Народы пробудились; в храмах предсказывают возвращение богов, потому что люди были оставлены одни, чтобы заботиться о своих делах и направлять свои судьбы; но они плохо заботились и дурно направляли. Справедливостью сделалась несправедливость и правдой — ложь; вся земля вздыхает об избавлении. Наконец молитвы достигли престола, престола Всемилосердного, и теперь возвещают мудрые, кроткие, святые на всех языках радостную весть: боги возвращаются. Приходят снова, чтобы помочь человечеству привести в порядок запутанное, чтобы дать законы и оградить справедливость! Эту весть я приношу как победную добычу, и ты, мудрейший из мудрых, прими ее прежде всех от твоего господина. — Ты слышишь, о повелитель-фараон, все, что говорится по всему свету; твое око смотрит дальше, чем звезды на небе, видит глубже, чем око солнца! — И все-таки то, что боги дали мне услышать во сне, ухо мое приняло, а разум не понял. Объясни мне сон! — Скажи его, повелитель! — Я ничего не видел, но слышал голос, когда сон угасил свет очей моих. Он говорил в темноте и сказал: «Красная земля распространится по всем странам мира, а черная исчезнет, как песок в море». — Нетрудно истолковать сон моего повелителя, но он не обещает ничего доброго. 523
— Объясни его! — Хорошо! Красная земля — это Сирия, ты знаешь, господин! Сирия, где живет презренный народ хетов, есть наследственная страна евреев — Ханаан; черная земля, земля Нила — Египет, есть твоя страна, повелитель! — Опять евреи, всегда евреи! Прошли столетия с тех пор, как этот народ пришел в нашу страну; они размножились, не беспокоя нас. Я не люблю их, но не питаю к ним вражды. Теперь же я их боюсь. Трудиться пришлось им, в конце концов, больше всех, но они не ропщут; они терпеливы, как будто ждут чего-то неизбежного, что непременно будет. — Отпусти их, повелитель! — Нет, тогда они уйдут и устроят себе собственное царство! — Отпусти их! — Нет, я хочу истребить их! — Отпусти их! — Я непременно истреблю их! — А как же сон, повелитель! — Я его толкую как предостережение и напоминание... — А не как предсказание неизбежно грядущего? — Нет, как напоминание и предостережение. — Не трогай этого народа, повелитель, потому что их Бог сильнее наших. — Их Бог — Бог халдеев. Пусть же сразятся наши боги! Я сказал, а ты слышал. Я ничего не прибавлю и ничего не возьму назад. — Повелитель, ты видишь солнце на небе и веришь, что оно светит всем народам. Разве ты не веришь, что на небе Единый Владыка правит судьбами всех народов? — Так должно быть! Но над этой страной Владыка неба поставил правителем меня, и вот я управляю! — Ты управляешь, повелитель, но не господствуешь над погодой и ветром; ты не можешь поднять уровень нильской воды ни на один палец и не можешь воспрепятствовать тому, что в нынешнем году опять будет неурожай. 524
— Неурожай? Что говорит водомер? — Повелитель, солнце вступило в созвездие Весов, и вода уже убывает. Это голод! — В таком случае я истреблю все бесполезные и чужие рты, которые отнимают у населения хлеб. Я уничтожу евреев. — Отпусти их на свободу, государь! — Я призову повивальных бабок и велю умертвить всех мальчиков, какие родятся у еврейских женщин. Я сказал; теперь буду делать! Фараон встал с престола и ушел быстрее, чем пришел; а Амрам поворотил назад, но нашел только один кусочек папируса... Он остановился и очень испугался, так как не умел найти свой путь. Солнце поднялось, и колоннада уже не звучала: в ней стало тихо. Послушав мгновение, Амрам заметил ту особую тишину, какая создается, когда дети, сделавши что- нибудь запрещенное, подслушивают и не хотят себя выдать. Он чувствовал, что кто-то находится вблизи и что этот кто-то хочет остаться скрытым, но направляет свое внимание на него, Амрама. Чтобы узнать наверное, Амрам пошел в ту сторону, где была самая глубокая тишина. И вот, за столбом стоял Фатер, который не выказал ни малейшего смущения, а только показал свою ладонь, на которой лежали все куски папируса, рассыпанные Амрамом. — Не следует бросать кусочков на пол, — сказал Фатер с непередаваемой усмешкой. — Да не гневайся, я хочу тебе только добра. Ибо теперь ты последуешь за мной, а не вернешься к работе, которая была только западней, так как злоумышляют на твою жизнь. Тебе следует возвратиться в дом свой и позаботиться о своем новорожденном младенце, чтобы его не по1убили. Ты видишь, что Рувим Фатер настоящий израильтянин, хотя ты не хотел верить этому! Амрам последовал за ним, вышел вон и пошел домой. 525
* * * Иохебета ходила взад и вперед по саду фараонову и поливала тыквы. Она ходила с ведром между воротами к реке и грядой тыкв. Иногда же выходила за ворота и некоторое время отсутствовала. Дочь ее, Мириам, прикрепляла виноградные лозы к садовой стене, но, казалось, ее внимание было направлено преимущественно на главный ход, который вел к летнему дворцу царевен. В то время как руки исполняли работу, ее голова поворачивалась туда и сюда между воротами к реке и главным ходом, как листья пальмы, когда по ним пробегает ветер. Когда мать замешкалась, она пошла от стены к воротам, вниз, по низкому берегу, где слабый южный ветер качал тростник. Каменный дрозд из пустыни сидел на береговом камне, махал хвостом и трепетал крыльями, как будто хотел показать то, что открыл; он кричал и гоготал о чем-то необыкновенном в тростнике. Высоко в воздухе парил коршун, описывая спираль и нагнувши голову к земле, точно высматривая там что-то. Мириам нарвала почек лотоса и бросила ими в дрозда, который отлетел подальше, но клювом все еще указывал на тростник. Девушка подобрала платье и влезла в воду; она увидела, что мать стоит в лесу из папирусов, полузакрытая ими и, нагнувшись над тростниковой корзинкой, кормит левою грудью маленького ребенка. — Мать, — зашептала Мириам, — приближается дочь фараона. Она идет купаться к реке. — Господи, Боже Израиля, сжалься над моим ребенком! — Если ты уже напоила мальчика, то спеши, идем! Мать нагнулась над ребенком; ее волосы свисли точно полог, и две слезы упали из ее глаз на протянутые руки младенца. Потом мать поднялась, сунула в рот ребенку сладкий финик, тихо закрыла крышку корзины, пробормотала молитву и вышла из воды. Слабый ветер с суши закачал тростник, и вода подернулась рябью. — Корзина плывет, — сказала она, — но река течет красная от крови и густая, как сливки! Господи, Боже Израиля, помилуй нас! 526
— Он помилует, — отвечала Мирим, — как он помиловал отца нашего Авраама, который получил обетование за то, что повиновался и верил: «Семенем твоим благословятся все народы». — А теперь он убивает всех новорожденных. — Твоего сына нет! — Еще нет! — Молись и надейся! — О чем? На что? Чтобы его не пожрали речные чудовища, не поглотили волны реки, чтобы палачи фараоновы его не убили! Вот так надежда! — Есть у нас еще обетование и оно живет: «Семя твое одолеет врата вражеские». — К тому же Амрам, твой отец, убежал... — В Рамзее и Питон, где наш народ отбывает барщину на постройках; он пошел туда, чтобы предостеречь и напомнить! Он хорошо сделал. Тише, подходит дочь фараона! — Не может же она купаться в крови нашего ребенка. — Она все-таки подходит! Но она друг бедных евреев, не бойся! — Она дочь своего отца. — Египтяне нам двоюродные братья, потомки Хама, а мы Симовы! Сим и Хам были братья! — Но Хам был изгнан своим отцом Ноем, и Ханаан был сыном Хама. — Но Ной сказал: «Да будет благословен Господь, Бог Сима, и Ханаан да будет ему рабом». Ты слышала? Сим получил обетование, а вы потомки Сима. —Господи Савабо, помоги нам. Корзину топит ветром! Ее гонит к купальне, и ястреб там, вверху, в воздухе... — Это коршун, мать! Тохебета бегала по берегу, как покинутая собака; она била себя в грудь и плакала крупными тяжелыми слезами. Послышались голоса и шаги. — Дочь фараона около нас! — Господь, Бог Израиля над вами! Обе женщины спрятались в тростник, а в воротах к реке показалась дочь фараона со своими рабынями. 527
Она вступила на мост, к купальне, которая была сделана в виде палатки из крашеной верблюжьей шерсти и удерживались сваями, вбитыми в дно реки. Но корзину пригнало к мосту, и она возбудила любопытство царевны. Она остановилась и ждала. Тохебе- та и Мириам из-за ветра не могли слышать, что она говорила, но видели по ее спокойным движениям, что она ждет развлечения от странного дара реки. Вот она послала рабыню на берег. Та побежала и сломала длинную тростинку, которую подала своей госпоже. Последняя начала ловить корзину и вытащила ее на мост. Она наклонилась, упала на колени. Вот она открыла крышку. Тохебета увидела две маленькие ручки, торчавшие кверху. Царевна громко рассмеялась и обратилась к женщинам. Она сказала что-то, выражавшее радость; а затем подняла ребенка, который тотчас прижался к ее девственной груди и стал ощупывать белую рубашку. Тогда царевна поцеловала ребенка и прижала его к груди, потом встала и повернулась к берегу. Мириам, которая теперь потеряла всякий страх, выступила вперед и бросилась ниц. — Видишь, Мириам, я нашла ребеночка, — сказала царевна, которая звалась Теммой. — Мне дал его Нил, и поэтому он дитя богов. Теперь ты должна достать кормилицу. — Где же мне ее взять, милостивая госпожа? — Ищи! Но до вечера изволь найти. Не забудь, что этот ребенок — мой: ведь я вынула его из воды. Я уже дала ему имя: он должен называться Моисеем. И воспитаю его так, чтобы он стал человеком нам по душе. Иди с миром и найди мне кормилицу! Дочь фараона пошла с ребенком во дворец, а Мириам нашла свою мать в камыше, где та слышала, что говорила и решила дочь фараона. — Мать, дочь фараона воспитает сына Амрама и Ио- хебеты. Дети Хама будут служить детям Сима. Хвала Господу, Богу Сима! Теперь ты веришь в обетование, мать? — Теперь верю и восхваляю Господа за Его великое милосердие.
РАБ РАБОВ БОЖИИХ Рим стал провинциальным городом, зависимым от Византии, и управлялся равенским экзархом, но часто бывал покидаем на произвол судьбы, когда северные варвары доставляли себе удовольствие разорять и жечь его. Уже три века не бывал в Риме ни один император — в таком презрении находилась теперь столица мира, представлявшая собой развалины, засыпанные мусором. Но уже начали утилизироваться остатки дворцов и храмов: из собранных обломков возникали церкви. Через пятьсот лет по смерти Нерона посреди цирка этого тирана, там, где мученики принимали смерть, стояла уже старая церковь Св. Петра. В разных местах города были еще церкви, всего не менее семи, а епископ Рима жил в Латеранском дворце, рядом с церковью такого же названия. Существовали и монастыри, а у Аппиевой дороги стоял монастырь Св. Андрея, совсем подле церкви Креста Иисусова, выстроенной у входа в катакомбы. Летним утром, в два часа пополуночи, все отцы и братия были уже на ногах, отчитали и отпели раннюю обедню на клиросе, а потом И1умен пошел в сад, чтобы предаться размышлениям... Было еще темно, но между оливковыми и померанцевыми деревьями блистали звезды, и садовые цветы кивали под слабым утренним ветром. Игумен, которому было лет пятьдесят, ходил взад и вперед по крытой аллее и на южном конце ее останавливался каждый раз, глядя на мраморную плиту, положенную рядом с другими такими же плитами. Это была его могила, уже готовая, рядом с могилами других, ранее умерших игуменов. На мраморе были вырезаны его 529
имя и год рождения, а для года смерти оставлено пустое место. — Ах Господи, надолго ли еще Ты меня забыл здесь? — вздохнул он и вернулся по прежнему пути. Долго проходил он так до наступления дня, а потом уселся в беседке и стал писать в книге, которую вынул из кармана. Шум пробуждавшегося города не развлекал его; ничто не развлекало пятидесятилетнего седоволосого человека, который с двух часов был уже на ногах, но ничего еще не ел. Звонили колокола, тарахтели повозки. Рев Тибра слышался и сквозь шум. А старик все писал, между тем как свет зари слабо освещал его морщинистое лицо... Наконец по песчаной дорожке вошел послушник и поставил около игумена чашку молока и хлеб. Того передернуло, точно его вызвали издалека, и он крикнул на юношу: — Оставь меня в покое! Послушник остановился, испуганный и огорченный. Тут маленькая певчая птичка, сидевшая в листве, пустила трель. Игумен поднял взор, лицо его прояснилось, он взглянул на чашку с молоком, которую жадно схватил было, чтобы поднести к устам, но, заметив огорчение молодого человека, он приостановился. — Прости мой гнев, но я был так далеко отсюда. Чтобы наказать себя, я сделаю вот что! Он хотел вылить молоко на землю, но, чтобы не погубить его без пользы, вылил его на грядку, где росла темно-желтая лилия. Так как послушник, очевидно, не собирался уходить, игумен спросил: — Ты хочешь со мною говорить? Говори. — Святой отец... — Я не свят; Единый Свят — Господь наш Бог на небе! Хочешь ли жаловаться, так начинай! — Я был богатым юношей, который пошел и продал все, что имел... — Это сделал и я, когда был молод, а потом построил семь монастырей и не раскаивался в этом. Вот тебе и ответ! На что ты сетуешь? 530
Юноша молчал. — Может быть, тебе голодно? Но вокруг нас голодают люди, и мы должны делиться с бедняками. — Не это одно, почтенный отец; но все оно не исполняет своего назначения... — Говори далее. — Скудная пища не умерщвляет плоти, ибо когда я бегаю целый день голодным, то поневоле думаю о еде и в церкви, и на молитве, и в одиночестве. От недостатка сна я целый день дремлю и засыпаю на клиросе. Желания, которых я доселе не знал, пробуждаются от их подавления: видя вино, я чувствую настоящую жажду — согреть им мое тело.... — Так поди и попроси кого-нибудь из братии бичевать тебя, пока не обольешься кровью, — тогда согреется твое тело. — Я это делал, но от побоев пробуждаются новые желания; сладострастие... И это пробовал. Но хуже всего для меня грязь. — Ты грязен? Значит, внутри у тебя грязь? Я никогда не купаюсь, но всегда телесно чист. Но одно я уже заметил: коль скоро нечисты мои помыслы, становится нечистым и тело! Как ты думаешь, что могло бы тебе помочь? Не хочешь, пожалуй, жениться? Тертуллиан говорит: «Нет разницы между браком и распутством». А Иероним предполагает, что лучше гореть, нежели жениться. — А как же Паве? — Оставь Паве! Чего же ты желаешь? — Я не могу оставаться здесь, так как думаю, что победить страсти можно только их удовлетворением... — Разве не знаешь ты, что страсти неутолимы? Ты ведь жил прежде у твоих родителей! Ты наедался каждое утро досыта! Ладно. Разве в полдень снова ты не томился голодом? Да непременно! Значит, насытиться ты не можешь. Ныне скажу тебе одно, ты — дитя мира и здесь не ко двору. А потому иди с миром! Ешь их свиную пищу, которая не насыщает; когда же преисполнишься к ней отвращения, мы с приветом примем тебя. Дом родительский всегда открыт для блудного сына. 531
Юноша не ушел, а залился слезами. — Нет, — сказал он, — я не могу вернуться в мир, ибо ненавижу его, и мир меня ненавидит; но здесь я пропаду! Старик встал и заключил юношу в объятия. — Бедное дитя! — Таков мир, — продолжал он, — такова жизнь; но раз это так и раз ты видишь, что это так, то остается только жить и считать вопросом чести дожить до тех пор, пока смерть не придет освободить нас. — Нет, я хочу умереть сейчас, — прорыдал юноша. — Кому же не хочется этого, сын мой? — вырвалось у старика. — Если бы ты знал... если бы только знал... Но он не дал себе высказаться. — Что же нам теперь делать? Ступай к отцу Мартыну и вели дать себе поесть и стакан вина, но только один; потом поди и выспись! Спи целый день или два дня! А после того приди мне показаться! Так! Теперь иди! Только тебе нужно от меня разрешение. Он сел, написал что-то на листке, вырванном из книги, и с этим полномочием юноша ушел, однако пристыженный и не без колебания. Игумен все сидел, но уже не писал. Вместо того он принялся крошить хлеб и разбрасывать крошки по столу. Тотчас явилась птичка и подхватила крошку; потом их прилетело несколько, и они уселись на руках и плечах старика. Сверху свешивался побег винограда и тихо качался по ветру. Его винтообразный кончик как бы ощупывал воздух, ища опоры. Это позабавило игумена, и он в шутку протянул палец. — Сюда, малюточка, вот тебе опора. Усик как будто услыхал и тотчас обвился вокруг его пальца, образовавши на нем кольцо. — Это кольцо мне дается? — пошутил старик. — Может быть, я стану епископом? Да помилует меня Бог! В дверях беседки показался декан. — Мешаю я тебе, брат мой? — Нисколько; я тут сижу и играю. — Птицы и цветы! И белые лилии? Я их еще не видал. 532
— Белые? Тут только что были темно-желтые. Где же ты их видишь? — Вот здесь. Игумен взглянул вниз, на то место, куда только что вылил свое молоко, и в самом деле, там были только одни белые лилии и ни единой желтой. Он ничего не посмел сказать, ибо о таких вещах говорить нельзя, но улыбнулся в сердце своем и увидел в этом милость Божию. — Ну, декан, что делается в городе? — Тибр убывает. — Слава Богу; только весь затибрский город уже погублен наводнением. Мне бы хотелось, чтобы настал настоящий потоп и потопил бы нас всех, все человечество; да так когда-нибудь и будет! — Безнадежно мыслишь по обыкновению. — Нет, не безнадежно, но моя надежда — там, а не здесь. Сам Христос говорит в Апокалипсисе, что здесь нет ничего, на что можно рассчитывать, ибо что здесь называется счастьем, то на самом деле лишь труды и бедствия. — Нет, брат, это не так. — Ты процветаешь в тине; со мною же этого не бывало. А теперь кажется, что приходится залезть туда обеими ногами. Еще с юности начал я спасать душу, удалившись от мира. Но меня принудили вернуться в мир, силою втолкнули в суету. Просто-напросто меня назначили префектом. Я желал отдать себя служению Господу, а принужден был выдавать провиант для бедных, покупать кровати для больниц, смотреть за канализацией и водопроводом. Время ежедневных хлопот не давало воспарить моему духу, и я погрузился в материю, увяз так глубоко, что не чаял и подняться. — Но народ благословлял тебя... — Молчи! Я, никогда не обнажавший меча, должен был собирать солдат и вести их в поле. Когда мне было шесть лет, Рим был разграблен готом Аттилой и так обезлюдел, что в живых осталось только пятьсот римлян. Когда мне было семь лет, пришел Вели- зарий; когда исполнилось двенадцать, пришел Нар- зес; потом меня отправили послом в Константинополь; меня, ненавидящего путешествия и публичность! Все 533
пришлось мне перенести, что было мне наиболее постыло! Вот теперь я устал и хочу покоя. Сижу здесь и жду, пока откроется моя могила! — Помнишь ли, что говорит Вергилий в «Георгии X» о труде земледельца? — Нет, я ненавижу язычника... — Постой! Он говорит такие слова мудрости: «Когда Зевс посылает дурную погоду, мышей и гадов, то это происходит затем, чтобы пробудить энергию поселянина и вызвать в нем изобретательность». Итак, несчастия посылаются затем, чтобы мир двигался вперед. — Мир идет назад, к своей погибели и осуждению. Вот уже пятьсот лет мы ждем избавления, а только видим, как одно дикое племя сменяется другим, убивает, грабит и распутничает. Видишь ли ты разумность в этих посевах без жатвы? — Богохульник! Да, я вижу, как перепахивают зеленя, чтобы удобрить почву! — Драконов посев и адская жатва! Нет, теперь я уйду в могилу и запру за собою двери: я имею право на отдых после целой жизни тяготы и трудов! — Вот зазвонили к часам! — Jam moesta quiesce queraela... * * * Тибр затопил Рим, разрушил целые кварталы, но пощадил монастырь Св. Андрея. Одним утром И1умен опять писал у себя в саду, сидя так, что ему видно было свою могилу каждый раз, как он поднимал взгляд со своей работы. Погруженный в свое дело, он не слышал, что происходило вокруг, но заметил, что цветы закачались на грядках, что у ног его запрыгали ля1ушки, что запахло сыростью, прелью, гнилью. Он все писал; но глаз его хоть и следил за ходом пера по бумаге, все-таки увидел что-то темное, которое двигалось по земле, растягивалось черным ковром и приближалось. Вдруг у него промокли ноги, и могильный холод проник в его тело. 534
Тут он очнулся и понял! Вода в Тибре поднялась и выгоняла его из последнего убежища. — Я не хочу! — закричал он, когда ударил набат и монахи бежали. Он ушел наверх, к себе в келью, с твердым решением не бежать. Не выйдет он опять в мир, а умрет здесь! Потоп, о котором он молился, настал. Но в келье он впал в искушение и молитву: — Господи, почто наказуешь невинных? Почто поражаешь друзей твоих и даешь процветать врагам? Уже пятьсот лет взыскиваешь ты на чадах своих грехи отцов! Если этого недостаточно, то истреби нас всех сразу! Вода поднималась и плескалась о стены; сад был затоплен, и его могила полна воды. Но И1умен остался где был; он то пел хвалебные гимны, то предавался гневу, после чего он просил прощения, а затем гневался вновь. Наконец он сел, чтобы продолжать писать свое большое сочинение, долженствовавшее стяжать ему бессмертие! «Magna Moralia». Настал полдень, но он не ощутил голода, так как упражнением приучил себя обходиться без пищи по три дня. После полудня он поднял взор с книги, услышав шум у окна. Туда пристала лодка, и в ней сидел послушник Августин. Эта необыкновенная, почти веселая сцена вызвала у него улыбку и, вспомнив о беседе с юношей, он спросил через открытое окно: — Ну, лакомка, дали тебе вина и жирной пищи? — Нет, почтенный отец; я не взял, когда узнал, что могу взять. Доступность прогнала искушение. Теперь, однако, имею сказать нечто другое. В городе — чума, и люди мрут как мухи! — Еще и чума! О Господи, сколь долго будешь Ты совсем забывать о нас! Еще и чума! С этим он встал. — Все по местам! Исполним наш долг, благословим Господа и умрем. Игумен вылез из окна в лодку и покинул свой тонущий корабль. 535
* * * Вода в Тибре спала, но оставила по себе змей, рыб и лягушек, которые дохли и заражали воздух. Народ спасся на холмы. На Палатине из одной церкви сделали больницу. Тут ходил игумен Андреевского монастыря, подавал больным напиться, утешал умирающих. — Почему боитесь вы смерти, дети? Лучше бойтесь жизни, ибо она есть истинная смерть! Он был здесь совсем как дома, сиял неустрашимостью и ясностью и пытался прочесть на лицах умерших: «Хорошо ли им на том берегу?» Смерть не хотела брать его. Порою он ездил в лодке на другие холмы и ходил среди больных и умиравших, так что народ стал видеть в нем бессмертного, сошедшего на землю для утешения людей. Более пожилые припомнили, как он был префектом и защищал город от готов, вандалов и лангобардов; слава его все росла. Чума свирепствовала, и количество смертей возросло так, что не успевали хоронить покойников. Торговля прекратилась, и крестьяне перестали привозить в город съестные припасы. Наступил голод. Настоятель бывшего Андреева монастыря, по имени Григорий, утратил мужество и решил бросить все. — Против Бога не могу бороться, и если в том Его воля, чтобы Рим погиб, то безбожно ей препятствовать. Среди этих бедствий умер Пелагий II, римский епископ, или папа, как его назвали потом. И народ единогласно призвал игумена Григория. Он же поступил, как Саул и император Юлиан: он скрылся. Из города он бежал в Сабинские горы, где в пещере, жил отшельник. Народ же пошел за ним вслед, вытащил его и увел обратно в Рим, где он получил посвящение под именем Григория I. * * * Тринадцать лет правил Григорий былою столицею мира. Он был наместником, так как равенского экзарха уже не существовало с тех пор, как его выгнали лангобарды. Он требовал помощи от императора Византии, но не добился ее. Тогда ему пришлось со всем справ¬ 536
ляться одному и удалось силою слова обезоружить короля Агилульфа, угрожавшего Риму. Но вместе с тем был и епископом и, как таковой, управлял в то же время западными общинами; ему удалось довести их до отречения от арианства и до слияния в одно общее вероисповедание, которое стало называться вселенским или католическим. К язычникам Англии он отправил бывшего послушника Августина, так как тот скоро преодолел первоначальные затруднения. И маленький лакомка окончил жизнь архиепископом в Кентерберии. Когда-то столь робкий и утомленный жизнью, игумен с расширением деятельности почувствовал возрастание сил, и вместе с призванием у него открылась способность осуществить его. Ему хватало времени на все — на великое и малое. Он преобразовывал литургию, писал письма, сочинял книги, вводил порядок в церковное пение... Простота его жизни осталась, однако, прежнею. В Ла- теранском дворце у него была келия, и отсюда он управлял душами от гор Шотландии до Геркулесовых столбов. Власть его была равна власти Цезаря, но у него не было легионов; было только перо и немножко чернил. То начиналось царствие Христово; только владычество это было духовное, и Григорий был наместником.
ИЗМАИЛ По смерти Григория Великого христианство, по- видимому, одержало победу во всей тогда известной Европе, Византии, Палестине, Египте и на африканском побережье Средиземного моря. Но только что победитель решился успокоиться, как произошло нечто новое, неожиданное; для христианства оно явилось угрозою и вывело новое племя на сцену истории. Потомки Измаила, незаконные дети Авраама, блуждавшие в пустынях, начали, продолжая свои странствия, собираться под знамена и искать себе земли обетованной. Через шесть лет по смерти Григория «восстал», в то время сорокалетний, пророк по имени Магомет; как пожар, разлились его полчища — и сто лет спустя христианская Европа подумала, что настал Страшный суд. Первые завоевания христианства — Сирия, Палестина, Малая Азия, Египет и африканский берег — отпали от него и поклонились новому антихристу; Византия жила под грозою, Сицилия и Сардиния были завоеваны, а Италия находилась в опасности. С южной оконечности Испании в ясную погоду виден был африканский берег, где жили сарацины. Испания была такая страна, которая, находясь довольно далеко от Рима, выросла и развилась в одну из богатейших провинций, после того как получила первые основы цивилизации от финикийцев и карфагенян. Когда же Рим распался, то варвары, шедшие от Балтийского моря и принадлежавшие к новым германским народам, которым еще Тацит предрек их будущность, напали на Испанию, основали там свои царства и теперь, 538
в начале VIII века, владели там великолепными столицами Севильей и Толедо. В Севилье, в прекрасной Андалузии, у Гвадалквивира, старый еврей Элеазар сидел в своей оружейной лавке и подсчитывал дневную кассу. — В нынешнее время продается много оружия, — вдруг сказал чужестранец, незаметно подошедши к прилавку. Элеазар поднял взор, нашел, что наружность хорошо одетого чужеземца симпатична, и осторожно ответил: — Да, продаю немало. — Вы ждете войны? — Здесь постоянно война, впрочем, больше словесная. — Ты говоришь о двенадцати соборах, здесь бывших? Христиане не могут жить без разногласий! Элеазар ничего не ответил. — Извини, — продолжал чужестранец, — но я забыл, с кем говорю, а последний собор тебе приятнее бы изгнать из памяти. — Нет, никогда! Как же это возможно? — Он был направлен против твоих соплеменников... — А мой единственный сын, собиравшийся жениться на христианской девице, должен был ее покинуть вследствие запрещения браков между евреями и христианами... — Ну и чем же дело кончилось? — Он не пережил этого, а наложил на себя руки; когда же и она последовала за ним в царство смерти, мы оказались виновными, потеряли имущество и свободу. — Элеазар, разве ты не знаешь меня? — вскричал чужеземец. — Нет! — Но если я назовусь по имени, то ты поймешь, кто я такой: Юлий, граф Юлий... — Вы — граф Юлий? — Я тот, чья дочь Флоринда была воспитана в Толедо и попала в руки короля Родериха, разбойника 539
и распутника... Можно ли мне войти к тебе в горницу? Нам предстоит сказать друг дру1у многое. Элеазар колебался, хотя между оскорбленными отцами погибших детей могло быть много общего. Только и он боялся христиан, которые как раз начали преследовать иудеев. Граф понимал это, но тем не менее настаивал, так как, очевидно, пришел с определенными целями. — Пусти меня в горницу, и я открою тебе свою тайну и твою. Элеазару не хотелось уступать, и он вступил в переговоры. — Скажите хоть слово, хоть одно, которое бы убедило меня, — попросил он. — Оппас! Вот тебе одно. Элеазар раскрыл глаза шире, но попросил еще слово. — Сын Зиджада! — Еще лучше! — сказал Элеазар. — Ну теперь последнее! — Бар-Кох-Ба! Элеазар протянул ему руку. — Вступите под кров мой, вкусите моего хлеба и отведайте благословенного вина. В одну минуту лавка была заперта. Оба старика уселись за ужин в задней комнате. Беседа была в ходу. — Нас, евреев, здесь, в Испании, несколько сот тысяч. Когда император Адриан в последней раз разрушил Иерусалим, он прислал сюда пятьдесят тысяч евреев. С тех пор прошло шестьсот лет, и мы, разумеется, размножились, даже до такой степени, что теперь явилась возможность заставить креститься девяносто тысяч наших... Ведь и я крещен, но, хотя меня полили водою, я остался при вере отцов моих; да и как же иначе? У христиан нет одной веры, а есть их множество. Собор, заседавшей в Толедо в 589 году, учил, например, что Святой Дух исходит не только от Отца, но и от Сына; а собор 675 года заявил, что Сын послан не только Отцом, но и Святым Духом. Ведь это нелепо! Поэтому они сами отпадают от своего учения. Но вместо того чтобы вер¬ 540
нуться к Ветхому Завету, который есть источник Нового, они погружаются в неверие и язычество. Так случилось с самим толедским архиепископом Оппасом, который называет себя ненавистником Христа и предпочитает ислам. — Ты знаешь Оппаса? — Да, он — наш! — Ты говоришь об исламе? Что думаешь ты об этом учении? — Да ведь это наша святая вера: единый Бог, единый и истинный! А пророк ведь — потомок Авраама, унаследовавший обетование! Измаил хоть от рабыни, но все же семя Авраама! — Но Магомет выгнал евреев из Аравии? — Да, он это сделал: он не достиг совершенства; однако это переменилось: все меняется, и тем лучше. Магомет получил свои первые впечатления от своего двоюродного брата Бураки, который был еврейского происхождения; и вначале Магомет чувствовал сильное расположение к израильтянам, даже на молитве предписано было верующим поворачиваться не в сторону Каабы, а в сторону Иерусалима. Существует и такое предание, что пророк сам был еврей; оно, пожалуй, и правда, так как он был араб или измаильтянин что одно и то же. — И теперь вы хотите служить лучше полумесяцу, нежели кресту? — Конечно. — Симон, которого вы зовете Бар-Кохт-Ба, ведет переговоры с архиепископом Оппасом, чтобы низложить Родериха? — Это верно. — Ладно, тогда я с вами! Но запомни, что я тебе скажу: так как наша общая цель состоит в низложении вестготского короля, то я, в качестве губернатора Цеу- ты, запросил эмира Муссуал-Назира и его полководца Тарика, сына Зиджада, не дадут ли они нам помощи за передачу им Цеуты с окрестностями. Думаешь ли ты, что уже можно начать бурю? Элеазар пожевал свою бороду. 541
— Разве она еще не бушует? — выговорил он сухо. — Вы зашли дальше, чем мне известно? — Что вам известно? — Так, так! У вас уж вон что? Ну ладно! Значит, моей прекрасной Испании тоже конец! — Ничто не кончается: все лишь меняется, отбыв свое время. Испания уже поцарствовала, давая Риму императоров: Траяна, Адриана, Антония, Марка Аврелия, Феодосия, которые точно так же могли быть иберайца- ми или финикиянами. Испания дала Риму ученых и писателей: Сенеку, Лукана, Маршала, Квинтилиана, Пом- пония Мелу, Колумеллу. Тому уже пятьсот лет. А затем мы пережили варварство под властью крещеных северян с Балтийского побережья. Теперь же нам не помешает кое-что восточное! — Ты веришь в будущность ислама? — Да, безусловно! Мусса поклялся, что пройдет по следам Аннибала через Галлию и Германию в Рим, чтобы «язычников и поклонников женщины» обратить к единому и истинному Boiy. — Ты это знаешь? Значит, возврата нет? — Нет! Уже поздно! Девятнадцатого июля полумесяц взойдет над Испанией и, конечно, выдержит до полнолуния.Что наступит потом, мы того не знаем; да это и не наше дело, ибо властвует один лишь Господь Саваоф. * * * 17 июля 711 года, как только стемнело, зажжены были костры на самой южной оконечности Испании, Punta de Europa; а с африканского берега, за две мили оттуда, отвечали подобными же сигналами. С океана подул западный ветер и пригнал сарацинский флот с пятью тысячами вооруженных людей и лошадьми. На оконечности Европы, впоследствии назвавшейся Гибралтаром, высоко на отвесном утесе стояли длиннобородые горожане и помешивали костры, подбрасывали дров, раздували пламя. Утром у подножья утеса высадился авангард, и с этого началось завоевание Испании маврами. 542
На следующий день подоспел Мусса-ибн-Нассир с главными силами. Вестготский король поспешно собрал стотысячное войско и, считая себя неодолимым, поехал сам полюбоваться на победу. Одетый в золото и шелк, точно византийский император, он полулежал в повозке из слоновой кости, влекомой двумя белыми мулами, а за ним следовали его виночерпии и женщины его гарема. Три дня все шло хорошо, но на четвертый случилось нечто неожиданное. В теснинах между горами и реками Андалузии его войска едва могли двигаться, а король стал лагерем на берегу Гвадалеты. Вдруг он увидел, что его народ стремится с высот подобно потоку, — один отряд под начальством архиепископа Оппаса, а другой — предводимый графом Юлием. Родерих, подумавши, что они бегут от врага, снялся с лагеря; но не успел повернуть назад, а был оттеснен к реке. Он решился вплавь достигнуть другого берега, но здесь наткнулся на стрелков из лука. К берегу подскакала на. рыжей лошади амазонка и направила свой лук на утопавшего, который боролся с течением. Он видел, что на том берегу стоят его войска и через реку машут врагу белыми знаменами, следовательно, подают сигнал к миру. Когда он понял, что тут — измена, то пошел ко дну, а с ним и владычество вестготов. Мусса тотчас вступил в Толедо, прежде чем успели состояться выборы нового короля. Таким образом ислам перешел в Европу и оставался здесь до 1492 года. Евреи, оказавшие маврам сильнейшую поддержку, тотчас получили свободу, и в каждый испанский город в качестве наместника посажен был еврей.
ТЫСЯЧЕЛЕТНЕЕ ЦАРСТВО В 998 году Рим стал немецкой империей, а немецкий император — римлянином. Оттон III, воспитанный своей матерью, гречанкой Тефано, унаследовал ее любовь к южным странам и потому жил большею частью в своем дворце, на Авентинском холме, устроился как император и имел намерение сделать Рим столицей немецкого государства. Ему тогда было двадцать лет. Он отличался честолюбием, пылкой фантазией, благочестием и жестокостью. В его отсутствие пробудился древний римский дух: благородный сенатор Кресцентий, провозгласив себя народным трибуном, освободил Рим от немцев, прогнал папу Григория V и посадил на его место Иоанна XVI. Император быстро вернулся в Рим, взял в плен Крес- центия с его папой и после того показал римлянам такой спектакль, какого они не видывали, но видали их прадеды. Кваргал папы Льва, заключавший в себе Ватиканский Холм с древнейшею церковью Петра и папским дворцом, сообщался с городом через pons Aelius, или мост Адриана. У начала моста, справа, находилась могила Адриана, похожее на башню здание, в котором погребались императоры до Каракаллы. Когда готы взяли Рим, усыпальница стала крепостью и долго оставалась ею. Когда римляне проснулись в памятное утро 998 года, они увидели двенадцать больших деревянных крестов, воздвигнутых на террасе крепости Адриана. Высоко над ними виднелся архангел Михаил с обнаженным мечом, поставленный Григорием Великим еще в его время. 544
На мосту Аелия собралась большая толпа зрителей; в их числе находились французский купец и готский пилигрим, пришедшие с запада через квартал папы Льва. Солнце давно уже взошло, и меч архангела пылал. — Что это там за кресты? — спросил пилигрим, прикрывая от света глаза рукою. — Их двенадцать! Может быть, они означают двенадцать апостолов? — Нет, те отстрадали; и благочестивый император вновь не распинает учеников Господних. — Да, император! Сакс! Ни гот, ни лангобард, ни даже франк не овладели Римом, а сакс из проклятого народа, про который Карл Великий думал, что с корнем вырвал его из земли! Он послал их десять тысяч в Галлию, чтобы осчастливить врага этими дикарями, а четыре с половиною тысячи обезглавил в один день, не проведя оттого и одной ночи без сна. Дивны пути Господни! — Последние делаются иной раз первыми... — О Господи Иисусе, Спаситель мира, там шевелится что-то на крестах! Видишь! — Да, ей-öoiy! Нет, я не могу смотреть на это! Это — распятые люди! Два римлянина стояли около чужеземцев. — Герман, ты отомщен! — сказал один. — Арминий был сакс? — сказал другой. — Вероятно, потому что он жил в Гарце. — Тысячу лет назад шла здесь, по улицам Туснельда, в триумфальном шествии Германика и несла под сердцем неродившегося Тумелика. Нужна целая тысяча лет, чтобы быть отомщенным! — Тысяча лет проходит, как один день! А эти наши римские братья на крестах разве не мученики за свободу Рима? — Мученики за наше право! Но на этот раз они оказались неправыми, потому что так угодно было богам. Теперь сцена переменилась. Толпу народа у крепости раздвинула кучка солдат. Сидя задом наперед на осле, ехал папа Иоанн XVI. У него были обрезаны уши и нос и выколоты глаза. Это было жалкое зрелище, которое 545
становилось еще отвратительнее оттого, что над его головой ветер раскачивал свиной пузырь. Народ молчал и содрогался, потому что это был все- таки Христов наместник, преемник св. Петра, не будучи при этом мучеником. Какой-то сицилиец стоял на мосту рядом с евреем. Сицилиец был магометанин, потому что Сицилия тогда была во власти сарацин, которые владели ею около ста лет. — Ему приходится, должно быть, страдать за своих предшественников! — сказал еврей. — Ведь это христианское убеждение: satisfactio vicaria. — Страдать необходимо, — ответил сарацин, — и я не заплачу, что эта порнократия пришла к подобному концу! Сто лет папы жили как каннибалы. Помнишь Сергия III, который жил с девкою Феодорою и ее дочерьми? А Иоанн X продолжал с матерью и дочерью Марозией, из которых последняя сначала собственноручно убивает брата, а потом душит папу подушкой. Иоанну XII было всего двенадцать лет, когда он стал папой. Он позволил подкупить себя и поставил в епископы десятилетнего мальчика из конюшни, вступил в кровосмешение с наложницей отца и превратил Латеран в публичный дом. Он играл в карты, пьянствовал и клялся Юпитером и Венерой... Да ты, верно, знаешь все это! — Да, — ответил еврей, — христиане живут в геенне, с тех пор как покинули единого и истинного Бога. Они дураки, украли у нас обетование Мессии; но обетование Авраамово все-таки у нас осталось. Рим — сумасшедшей дом, Германия — бойня, а Франция — дом терпимости! Во всяком случае, отрадно то, что они губят друг друга. Он сел на перила моста, чтобы лучше видеть дальнейшее. Между двенадцатью патриотами, которые корчились на крестах, как черви на удочке, теперь показались пять человек, одетых в красное платье, и стали строить помост. — Это палачи на могиле императора! — сказал еврей. 546
— Против Кресцентия я ничего не имею. Он был благородный человек и боролся за римское государство. Но все-таки одним христианином меньше! — У христиан есть два объяснения тому, почему человек страдает. Если он невинен, то мучение является испытанием, а если виноват, то, значит, заслужил свою участь. Вот он идет! Кресцентия, последнего римлянина, вывели вперед. Его голова скатилась, и вместе с этим Рим стал немецким, или Германия стала римской, до 1806 года. После полудня в тот же день произошло назначение нового папы (нельзя было сказать: выборы), и папой стал Герберт, овернец, под именем Сильвестра II. * * * Император сидел в своем дворце на Авентине, не решаясь выезжать, потому что римляне ненавидели его. В маленькой келье, на склоне горы, где прежде жил недавно убитый друг его, миссионер и мученик Адель- берт Пражский, заперся он со своим учителем, новым папой Сильвестром II. Этот француз слушал лекции в Кордове, где калифы основали университет и где преподавались арабские науки, имевшие тем не менее в основе греческую и индийскую мудрость. Впоследствии он сам читал в Реймсе лекции по философии, математике, астрономии и химии. Он был и1уменом в Боббио, архиепископом в Реймсе и Равенне, и, после того как на нескольких церковных соборах выступал с речами против испорченности пап, сам сделался немецким папой в Риме. Возмущение после казни Кресцентия принудило его искать защиты на Авентине у своего ученика, императора. Из кельи маленького монастыря, рядом с капеллою Адальберта, управлял он судьбами Европы, отдавая свободные минуты своим наукам, главным образом астрономии и химии, так что его прославили чернокнижником. Однажды ночью, когда, углубленный в размышления, он сидел за своим заваленным письмами рабочим столом, к нему вошел император, не предупредив 547
о своем посещении. Это был высокий юноша, одетый в совсем необычное платье: в стихарь, на котором были нарисованы изображения из Книги Откровения: Зверь, Блудница, Книга Печатей и еще тому подобное. — Мне нужно поговорить, — сказал он. — Я не MOiy спать. — Что случилось, сын мой? — Пришли письма предостережения. Я видел сны. — Расскажи! — Да ты слушаешь меня, но не веришь мне, когда я говорю тебе правду; и ты как-то боишься всех новых мыслей... — Что может быть нового под солнцем? Не говорит ли отец церкви Августин даже относительно нашего святого вероучения: «То, что в наши дни называют христианством, было еще у древних и существовало всегда со времени происхождения человечества до Рождества Христова, когда начали называть христианством ту истинную религию, которая давно уже была налицо. Христовы истины — не какие-нибудь иные, чем у древних, а все те же, только подробнее изложены». — Еретик, раскольник, берегись! Ты не знаешь, что делается в мире. — Расскажи! — Пришли пилигримы из разных стран и рассказывают про знамения, видения и чудеса. В Южной Франции возникли чума и голод, и в мясных лавках продавали человеческое мясо; в Германии видели на небе огненный жезл; а здесь, в Италии, опять началась эта бесконечная ходьба по богомольям. В Иерусалиме ограблена церковь Святого Гроба и воздвигнут храм Великого обманщика. Народ, все христианство содрогается, потому что в развратных папах последнего века, избиравшихся блудницами, увидели антихриста. Посланников Христа убивают! Да, последним из таких был мой друг Адельберт в Польше. Язычники отобрали обратно все завоевания Христа в Азии и в Африке; народ Обманщика занял Испанию, Сицилию, а здесь — Неаполь и угрожает Риму. Это значит, что предстоит Страшный суд и конец света, как это предсказано в Апокалипсисе. 548
— Так! Старая история начинается снова! — История? Отойди, сатана, потому что «тебе неприятно то, что от Бога, а приятно то, что от человека». — Ты меня называешь сатаной? — Да, потому что ты отрицаешь Слово Божие. Разве не написано в Откровении Иоанна следующее: «И когда исполнится тысяча лет, сатана освободится из своего заключения и изыдет собрать язычников с четырех концов света, Гога и Магога...» Вот тебе они, северные народы, которые живут в Англии, в Нормандии, в Сицилии... Разве Феодора — не Великая вавилонская блудница? Разве обманщик Магомет — не Зверь?.. — Подожди, сын мой, я хотел бы тебе процитировать один стих из той же главы. Там, рядом, раньше написано: «Кто будет участником первого воскресения, будет царствовать со Христом тысячу лет». Итак, теперь начинается тысячелетнее царство и потому не может окончиться. — Старое кончается, а новое начинается! — Именно! Старое мрачное прошло, и мы стоим перед вторым пришествием Христа на землю. Если бы ты скромно надеялся, то видел бы новое! — Я не верю ни одному слову из того, что ты говоришь. Последний год тысячелетия наступил, и я ухожу в пустыню, чтобы в посте, молитве и покаянии ожидать дня Господня и пришествия моего Искупителя. Я буду молиться за тебя, отец мой; но здесь наши дороги расходятся, и ты больше меня не увидишь! Император ушел. А Сильвестр остался один. — Я жду! — сказал он сам себе. — Но пока что приведу в порядок наши мирские дела! И он раскрыл карту тогда известного мира. Красным мелом стал он намечать на ней кресты и короны, главным образом на севере, а над Иерусалимом нарисовал знамя с копьем. * * * 999 год приближался к концу, и христианский мир жил в смертельном страхе. В Риме и окрестностях замерла всякая жизнь. Поля не засевались и лежали под 549
мусором; торговля остановилась; лавки были заперты. Кто имел какую-нибудь собственность, отдавал ее да еще должен был искать желающего принять подарок. Церкви стояли настежь днем и ночью в течение трех месяцев, и каждый день походил на воскресенье еще потому, что все одевались в лучшее свое платье, так как не было смысла беречь его и так как каждый хотел хорошо одетым встретить пришествие Искупителя. Рождество праздновали с необыкновенным благоговением, и люди жили в мирном согласии. Страже города нечего было делать, потому что страх грядущего поддерживал скромность и порядок. Спали с открытыми дверями, и никто не решался красть или обманывать; да в этом и не было нужды, потому что желающий получал просимое даром; булочники даром раздавали хлеб, а хозяева гостиниц оказывали неограниченный кредит. Церкви были переполнены днем и ночью. Говение, отпущение грехов, обедни и вечерни не прекращались весь день. Наступил день перед кануном Нового года. Мнений о характере катастрофы была два: это будет или наводнение, или землетрясение. Большинство жителей пребывали под открытым небом, одни на ровном месте, другие на холмах; но взоры всех были устремлены к небесам. Марсово поле было с утра полно народом, и одна группа образовала кружок возле кучи дров; какой-то сумасшедший стоял на куче и говорил, держа в руках сверток бумаги и пергаментов. Это был богатый горожанин, который в течение трех месяцев предавался покаянию и самоусовершенствованию, и теперь, похожий на скелет, хотел избежать наступающего гнева. Ради этого он принес сюда большую охапку сухих дров под предлогом, что хочет согреть всех носильщиков тяжестей и вьючных животных, Так как никто не обращал внимания на то, что делает другой, ему предоставили свободу. Рядом с кучей дров стояли обломки старой ораторской кафедры. Зажегши огонь, он взобрался на нее. 550
— Во имя Вечного Бога, — заговорил он, — так как я теперь сжигаю долговые расписки, Господь Бог мой вычеркнет из Книги Живота мои прегрешения. За все страдания, которые я причинил другим, я буду теперь мучиться сам. Очищающий огонь, сожги мое несчастное тело со всеми его грехами; вздымающееся пламя, позволь мне подняться за тобой к небу! Господи Иисусе, прими дух мой! Он спрыгнул с кафедры и упал в середину огня, где и остался, стоя на коленях, со сложенными руками, пока не задохнулся и не умер. На Форуме какой-то человек раскапывал ломом кучу щебня, которая должна была его засыпать. «Скажите горам: покройте нас!» — пел он. С моста Сублиция бросилась в реку молодая пара, так тесно обнявшись, что даже смерть в волнах не могла разнять утонувших. В полдень были открыты тюрьмы, и арестантов встречали как героев и мучеников. Их вводили в знатнейшие дома, сажали за стол, и сенаторы и их жены обмывали им ноги. — Все мы грешники, и у нас нет ничего, чем бы мы могли похвалиться. Эти заключенные терпели свое наказание, в то время как мы гуляли на воле! Такие говорились речи. Никогда еще, со времени первых дней христианства, не выказывалось столько человеколюбия и сострадания. Больным в госпиталях тоже захотелось на воздух, и кровати их выносились на улицы и на площади. Все живое хотело быть под открытым небом, и семьи выносили свою мебель на улицу. Птиц выпустили из клеток, а лошадей из конюшен. Сначала они бегали по городу, но когда почуяли волю и достигли городских ворот, то устремились по дороге в Кампанью, в луга; некоторые, впрочем, остались в городе, лежа в разных местах, причем дети залезали к ним на спину. Единственно только дети не испытывали никакого страха. Они прыгали и играли как всегда, радуясь 551
свободе и тому, что все так необыкновенно. Никто не останавливал их, и они, не понимая в чем дело, оставались беззаботными и забавлялись своими играми. Наступил вечер Нового года, и страх увеличился. Можно было видеть господ, с плачем обнимающихся со слугами, причем первые сознавались в своей жестокости, а вторые — в своей бесчестности. Старые враги, встречаясь на улице, брались за руки, как дети и, ведя друг друга, бродили взад и в перед, распевая хвалебные песнопения. Все было как в золотом веке или так, как Отцы Церкви представляли себе тысячелетнее царство. Воздух был теплый, как в весенний день, и небо было ясное до самого обеда. Потом оно покрылось тучами. Никто не ел, не пил; но все мылись и одевались по- праздничному. После полудня по городу потянулись процессии священников и монахов с пением акафистов, которым вторил народ. — Господи, помилуй! — раздавалось по всему городу. — Господи, сжалься, Христе, сжалься! Весь Рим готовился к своей казни. Но была кучка неверующих и отпетых, которые не ожидали ничего нового. Они собрались внизу, в катакомбах и развалинах, и устроили там вакханалии и оргии. В развалинах золотого дома Нерона распутники и блудницы города затеяли пир на большую ногу. В середине, на земле, горел костер, окруженный столами и скамьями. Еды и вина было в изобилии, потому что их стоило только достать из кладовой или из погреба. Были музыка, песни и танцы; а в антрактах находили удовольствие в том, что летучие мыши и совы обжигались об огонь и жарились живыми. Веселье было шумное, но отсутствовала непринужденность. И здесь тоже философствовали и пророчествовали: — Сегодня не наступит Страшный суд, — сказал молодой человек, который мог быть потомком императора Нерона. 552
— Впрочем, если он и наступит, смерть не может предложить нам чего-нибудь хуже того, что мы видели в жизни. — Я всегда находил, что мы жили в аду! Каждое утро головная боль, долги, срамота и время от времени отси- живание в тюрьме. — Император сидит нагой в пещере у подножия Со- ракта... — «Vides, ut alta stat nive Candida, Soracte!» — Посреди начатой речи бежит от нас завистливая жизнь! Пользуйся днем, не надеясь на следующий. — А папа будет служить полуночную мессу! Он, который в нее не верит! — Но он должен делать благочестивое лицо и поступать так... — Я знаю одну женщину, которая сегодня ночью не пойдет к мессе... — Это красавица Стефания, вдова Кресцентия... — Но она бодрствует как месть... — Что нужно этим тевтонам в Риме? Я желал бы, чтобы хозяин этого золотого дома восстал из мертвых. Это был последний римлянин! — Это был мужчина, который не церемонился со своими врагами. Он не боялся ничего ни на земле, ни на небе, даже молнии. Она ударила раз в его столовую, когда он возлежал за столом. Знаете, что он сдеал? «За твое здоровье!» — сказал он и поднял кубок. В это мгновенье со свода свалился в огонь раскаленный камень — так что посыпались искры. Через образовавшееся отверстие ворвался ночной ветер, навевая дым в лица пирующим; сначала это приключение показалось им забавным; но вскоре они были принуждены покинуть пещеру. — Давайте пойдем посмотрим на конец света? — закричал один из юношей. Образовалось шествие из вакханок и менад с полным мехом вина во главе, за которым следовали флейтисты и все пирующие с кубками в руках. 553
Внизу, в старой базилике Св. Петра, перед алтарем стоял папа и служил полунощную мессу. Церковь была переполнена, и люди стояли на коленях. Тишина была настолько велика, что был слышен шорох белых рукавов рубашки священнослужителя, когда он поднимал чашу. Но еще слышался и другой звук, как бы отмечавший последние минуты тысячелетия. Он отдавался точно пульс в ушах больного и отбивал как раз столько же ударов. Дело в том, что дверь в ризницу была отворена, и часы, висевшие там, тикали спокойно и уверенно раз в секунду. Папа, который был таким же спокойным человеком, оставил дверь открытой, вероятно для того, чтобы в великий момент достигнуть наибольшего впечатления. Лицо его от волнения было бледно как у мертвеца, но не двигалось, и руки не дрожали. Месса отошла, и наступило гробовое молчание. Ожидали, что служитель Господа перед алтарем скажет несколько слов утешения; но он не сказал ничего, а по-видимому, был погружен в молитву и воздел руки к небу. Часы тикали, народ вздыхал, но ничего не происходило. Как дети, боящиеся темноты, лежали молящиеся лицами на полу и не решались встать. Пот от страха капал у многих с холодных как лед лбов; затекшие колени ныли или теряли чувствительность, точно их отняли. Вдруг тиканье часов прекратилось... Не остановился ли механизм? Не знамение ли это, что все должно остановиться, время пришло к концу, и начнется вечность? Среди молящихся разом послышались крики, и, убитые ужасом, несколько тел упали на каменный пол. Тут стали бить часы: раз, два, три, четыре... Пробил двенадцатый удар, про1удел, замер, и затем вновь наступило гробовое безмолвие. Тогда Сильвестр обернулся и с гордой улыбкой победителя протянул руки для благословения. В то же мгновение радостно и торжествующе зазвонили все колокола на колокольне, а с возвышения, где был орган, зазвучал 554
хор молодых и старых голосов, сначала немного неуверенно, а потом крепче и яснее: — Те, Бейт, Гаисиатив! Молящиеся присоединились к хору, но прошло некоторое время, прежде чем онемевшие спины смогли выпрямиться, и люди отдохнули от вида умерших под влиянием страха. Пение кончилось. Люди бросались друг другу в объятия, плакали и смеялись, как безумные, и лобызали друг друга. Так кончилась первая тысяча лет после Рождества Христова. Император в строжайшем посте и покаянии проводил Святки и канун Нового года в небольшой крепости Патерно у Соракта. Но когда наступил день Нового года и все осталось без перемены, он приехал в Рим, чтобы повидать Сильвестра и позаботиться о будущем. Старший друг и учитель принял императора с улыбочкой, которая не осталась непонятою; но монарх был еще настолько под влиянием своего страха, что не решился проявить гнева. — Не собрался ли ты теперь вернуться в мир, сын мой, для устройства твоих мирских дел? — сказал Сильвестр. — Да; но я должен сначала выполнить два обета, ех voto, которые я дал в час скорби. — Так выполни их! — Я пойду на могилу моего друга Адальберта в Гнез- но и посещу гробницу Карла Великого в Аахене. — Сделай это, но вместе с тем ты должен исполнить несколько поручений, которые я дам тебе на дорогу. На том и покончили. * * * Прошло два года, когда однажды, в январе, папу Сильвестра позвали в Патерно, маленькую крепость у Соракта, где жил немецко-римский император и лежал тогда больной. Когда Сильвестр вошел в комнату больного, то император сидел, но имел печальный вид. 555
— Ты болен душою или телом? — Я устал. — Уже? В возрасте двадцати двух лет! — Я в унынии. — Ты в унынии, несмотря на то что видел, как мир пробудился от своего кошмара! Подумай только, неблагодарный, чего не принесли эти два года, какие победы Христа, который воистину, по-видимому, пришел вторично? Я перечислю их; слушай! Чехия получила герцога, который уничтожает язычество; Австрия соединилась в Дунайское государство; язычник Мадьяр принял крещение и получил из наших рук корону под именем Стефана I; Болеслав Польский тоже получил корону и архиепископа; новое государство русских приняло крещение, и Владимир Великий охраняет нас от клонящихся к упадку сарацин и возвышающихся сельджуков, или турок; Гарольд Датский и Олаф Шведский укрепили христианство; Олаф Тригвазон сделал то же в Норвегии, Исландии, на Фарерских островах, в Шотландии и Гренландии; а с датчанином Твесчегом христианство обеспечено в Британии. Во Франции царствует благочестивый Роберт II из нового рода Капе- тингов, но саксонского происхождения, как и ты. В Испании северные государства Леон, Кастилии, Араго- ния, Наварра окончательно соединились и защищают нас от кордовских мавров. Все это — в пять лет и под эгидою Рима! Разве это не второе пришествие Христа, и понимаешь ли ты теперь, что Провидение разумело под тысячелетним царством! Те, кто будет жить через тысячу лет, увидят, может быть, зрелые плоды того, что цветет перед нами! Правда, это не рай, но лучше, чем прежде, — немного лучше, чем тогда, когда у нас были дикари на Севере и Востоке. И все получают свои короны и плащи от Рима. Ты — властитель народов, мой император! — Я? Ты управляешь душами, а не я; и я не хочу властвовать. — Да, я это слышал, так как ты поставил над собою властительницу! — Кто же она такая? 556
— Говорят, и ты знаешь слух так же хорошо, как и я, что это — вдова Кресцентия, прекрасная Стефания. Ну это — твое дело, но Соломон советует: «Берегись твоих врагов, но будь осторожен тоже и с друзьями!» Император, казалось, хотел защищаться, но не смог, и так разговор был окончен. Несколько дней спустя Оттон III умер, по сказанию, так или иначе отравленный прекрасной Стефанией. А годом позднее умер Сильвестр II.
СОДЕРЖАНИЕ ЛЕГЕНДЫ Автобиографическая книга. Перевод А. Владимировой ....5 ОДИНОКИЙ Роман. Перевод М. Андреева 151 ПЬЕСЫ Эрик XIV. Перевод Е. Барсовой 227 Королева Кристина. Перевод Е. Барсовой 295 Пасха. Перевод Ю. Балтрушайтиса 355 ИСТОРИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ. Перевод В. Саблина В Афинах 409 Флакк и Марон 449 Леонтополис 458 Агнец 461 Кровожадный Зверь 467 Апостат 477 Аттила 499 Рабство египетское 511 Раб рабов Божиих 529 Измаил 538 Тысячелетнее царство 544
Юхан Август Стриндберг Собрание сочинений в пяти томах ТОМ ЧЕТВЕРТЫЙ Редактор Е. Тюкалова Художественный редактор А. Балашова Корректоры Л. Мельникова, А. Залетина Компьютерная верстка А. Филиппов Подписано в печать 15.01.09 г. Формат 84 х108!/з2. Бумага офсетная. Гарнитура «Palatino». Печать офсетная. Уел. печ. л. 28,56. Уч.-изд. л. 26,41. Заказ № 0925870. Книжный Клуб Книговек. 127206, Москва, Чуксин тупик, 9. www.terra.su Отпечатано в полном соответствии с качеством предоставленного электронного оригинал-макета К в ОАО «Ярославский полиграфкомбинат» 150049, Ярославль, ул. Свободы, 97