Текст
                    
РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ИНСТИТУТ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (ПУШКИНСКИЙ ДОМ) ЛИТЕРАТУРА и ИСТОРИЯ (Исторический процесс в творческом сознании русских писателей и мыслителей XVIII—XX вв.) Выпуск 3 Ответственный редактор Ю. В. СТЕННИК Санкт-Петербург «Наука» 2001
ББК 83 Л 64 Сборник продолжает серию трудов Института русской литературы (Пушкин­ ский Дом) РАН, посвященных исследованию взаимодействия литературы и исто­ рии. Ключевая проблема, объединявшая усилия участников труда, — роль ли­ тературы в формировании исторического самосознания общества. Историософ­ ские аспекты развития русской классической литературы анализируются на материале творчества Н. М. Карамзина, И. П. Елагина, декабристов, А. С. Пуш­ кина, Ф. М. Достоевского, А. А. Блока и др. Сборник содержит материалы ис­ точниковедческого характера, а также публикации неизвестных или малоиз­ вестных архивных материалов. Труд рассчитан на преподавателей и студентов гуманитарных вузов, а также на широкие круги читателей, интересующихся историей отечественной куль­ туры. Рецензенты: Б. В. МЕЛЬГУНОВ и О. В. СЛИВИЦКАЯ ТП-99-ІІ-103 ISBN 5-02-028423-8 © Издательство «Наука», 2001
ОТ РЕДАКТОРА Очередной, 3-й выпуск сборника «Литература и история» явля­ ется продолжением серии трудов обозначенного профиля, выпуска­ емых за последние годы Институтом русской литературы (Пуш­ кинский Дом) при активном сотрудничестве с другими научными центрами России, а также ближнего и дальнего зарубежья. Круг проблем, составивших содержание научных разысканий, как и об­ щий исследовательский пафос, объединявший усилия участников труда, остаются прежними. Это — взаимодействие литературы и истории как базы формирования историософских концепций, отра­ жающих общий процесс универсализации претензий художествен­ ной мысли. Именно в ходе подобного взаимодействия протекает эстетиза­ ция исторического знания, определяющая принципы и характер истолкования истории в трудах философов и мыслителей, а также осмысление ее законов в произведениях писателей и поэтов. Про­ слеживание этих процессов составляет основу большинства иссле­ довательских материалов, представленных в настоящем сборнике, подобно тому, как это имело место в предыдущих выпусках. Согласно установившейся традиции, сборник включает в себя два раздела. Материалы первого раздела составляют научные статьи историко-литературного, источниковедческого и теоретического ха­ рактера, разрабатывающие отдельные аспекты общей проблемати­ ки. Во втором разделе публикуются неизвестные или малоизвест­ ные архивные материалы, ставшие теперь библиографической редкостью и практически недоступные современному широкому чи­ тателю, а также сочинения публицистов и писателей прошлых эпох, так или иначе связанные с осмыслением событий истории. Круг явлений, включаемых в исследовательский контекст, как и прежде, охватывает весь новый период развития русской литера­ з
туры, вплоть до первых десятилетий XX века. Динамика процесса историософских исканий литературы раскрывается последователь­ но в рамках органично выделяемых трех блоков статей и публика­ ций, посвященных соответственно авторам, творившим в XVIII, XIX и в первые десятилетия XX века. Тематическое разнообразие представленных в разделах матери­ алов и методологическая разнонаправленность предлагаемых от­ дельными участниками труда конкретных подходов к интерпре­ тации взаимодействия литературы и истории (при сохранении общности отправных установок) помогают наглядно оценить пло­ дотворность комплексных решений проблем такого рода. Особенностью данного выпуска сборника можно считать вклю­ чение в его состав ряда исследований, выходящих по своей направ­ ленности за рамки узко филологической проблематики. К таким материалам относится ряд статей археографического, культуроло­ гического и чисто историографического плана. Это прежде всего разыскания о вкладе церковных московских иерархов 2-й половины XVIII века в изучение древностей московских храмов и их исто­ рических реликвий (статья О. А. Цапиной). Это и знакомство с подвижнической деятельностью первого издателя «Отечественных записок» П. П. Свиньина, отдававшего много сил описанию пе­ риферийных центров русской культуры (статья И. П. Кулаковой); это и эссе, посвященное сравнительному анализу методологии В. О. Ключевского и Г. П. Федотова как историков, специально обращавшихся к изучению древнерусской агиографической тради­ ции, ее роли в формировании отечественного самосознания (статья Д. Бон). Выделенные статьи написаны в разной манере и явственно отличаются по своим методологическим установкам от других ма­ териалов раздела. Однако данное обстоятельство не только не нарушает проблемного единства сборника, но, наоборот, наглядно демонстрирует важность сочетания различных исследовательских подходов, предпринимаемых на стыке родственных областей гума­ нитарного знания. Большинство же статей раздела посвящено исследованию исто­ риософских аспектов художественной практики писателей и поэ­ тов в рамках анализа непосредственно текстов, а также реконст­ рукции системы взглядов на историю и ее закономерности в твор­ ческих исканиях мыслителей и писателей XVIII—начала XIX века. К первой группе статей относятся работы В. Шольц, В. Е. Ветловской, В. А. Кошелева и Н. Ю. Грякаловой. Неотрывность художественных исканий эпохи от выдвигаемых самой историей проблем современности в их сопряжении с опытом прошлого раскрывается у этих исследователей как бы изнутри, будучи запечатленной в структурном оформлении самих замыслов. 4
Так, вопрос об исконности в условиях России самодержавной формы власти и прослеживание того, как эта проблема решалась в русской исторической драматургии конца XVIII века, избрала пред­ метом своего исследования Б. Шольц, подвергшая обстоятельному и скрупулезному анализу осмысление истории в драме Екатери­ ны II «Из жизни Рюрика», а также в трагедиях Я. Б. Княжнина и П. А. Плавильщикова. Насыщенная обширными историографиче­ скими экскурсами статья по-новому освещает полемическую под­ основу общественно-исторических позиций, определивших идей­ ную направленность пьес названных авторов. Данной работе противостоит статья В. Е. Ветловской, построен­ ная на филигранной проработке структурно-содержательной осно­ вы драмы Пушкина «Скупой рыцарь». Раскрытие тех страшных последствий, какие оставляет власть денег в душах людей, позво­ ляет ощутить современное звучание всей глубины драматической коллизии, построенной внешне на материале средневекового сюже­ та европейской истории. Оригинальный подход к истолкованию генезиса отдельных мо­ тивов сказочной поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» представлен в статье В. А. Кошелева. И совершенно в ином ключе, через уловление метаструктурных показателей, растворенных в сочинении Б. Пильняка «Повесть Пе­ тербургская, или Святой Камень-город», оживает тема революции в ее символистской интерпретации в статье Н. Ю. Грякаловой. В контексте мифопоэтической концепции деспотизма Петра I как символа истории «обреченный на умирание» Петербург противо­ поставляется «почвенной» Москве. К данной группе исследований примыкает статья А. Ф. Белоусо­ ва, посвященная рассмотрению такого своеобразного феномена русской исторической действительности, как семинаристы. При­ влекая к анализу целый ряд малоизвестных произведений, обра­ щенных к этой теме, автор статьи прослеживает зарождение и развитие традиции изображения данного социального типа в оте­ чественной литературе. Другая группа статей первого раздела обращена к системному осмыслению историософских взглядов писателей и мыслителей XVIII—начала XIX века, отражавших по-своему общественно-идео­ логические и философские запросы русского общественного само­ сознания на переломных этапах истории российской государствен­ ности. Такова, например, статья Т. В. Артемьевой, дающая пред­ ставление о позиции И. П. Елагина, екатерининского вельможи и театрала (обратившегося в конце жизни к истории), в трактовке закономерностей исторического процесса, изложенной в его труде «Опыт повествования о России». Раскрытие этих закономерностей И. П. Елагин связывал с поиском некоего универсального языка 5
культуры — этого едва ли не основного фактора общего развития человечества. Уяснению историософских взглядов Ф. М. Достоевского посвя­ щена статья А. В. Архиповой. Проблема мифологизации писателем отечественной истории решается в ней путем раскрытия убежде­ ний писателя об особой роли России в мировом историческом процессе. Выпавшая на ее долю судьба быть хранительницей чис­ тоты христианского вероучения наложила особую ответственность на Россию перед другими народами мира, хотя, как показывает исследовательница, некоторые исторические прогнозы Достоевско­ го не выдержали испытания временем. Ряд материалов, входящих в эту группу статей (статьи Ю. В. Стенника, В. Н. Быстрова и К. Г. Исупова), служат своеобразным про­ должением исследовательских поисков, предпринятых авторами этих статей в предыдущих выпусках серии «Литература и исто­ рия». Так, идея «древней» и «новой» России в ее историософском истолковании писателями и историками XVIII века (предмет ста­ тей Ю. В. Стенника, опубликованных в первых двух выпусках) теперь рассматривается в рамках уяснения этой проблемы глазами Н. М. Карамзина, автора «Записки о древней и новой России», а также в обстановке повышенного интереса к отечественному про­ шлому после выхода в свет первых томов карамзинской «Истории государства Российского». Взгляды Карамзина по этому вопросу предстают тем рельефнее, что в статье им противопоставляется позиция, отражавшая осмысление данной проблемы представите­ лями движения будущих декабристов (братья С. И. и Н. И. Турге­ невы, М. Ф. Орлов, И. П. Пестель и др.). Продолжением двух статей, опубликованных также в предыду­ щих выпусках сборника, является сохраняющая то же название, но теперь уже 3-я статья В. Н. Быстрова, посвященная анализу тра­ гического миросозерцания Александра Блока в его ожидании рево­ люции и стремлении осмыслить эту новую реальность. На мате­ риале дневников, писем и поэтического творчества Блока 1910— 1921 годов исследователь раскрывает этот мучительный процесс исканий, когда чувства воодушевления, вызванные верой в буду­ щее преображение мира, сочетаются у Блока с ощущением «без­ надежности борьбы», при котором поэт сумел, однако, избежать опустошающего пессимизма. Наконец, завершением исследования, помещенного во 2-м вы­ пуске, можно считать капитальную, почти монографическую, рабо­ ту К. Г. Исупова, обследующую систему историософских взглядов представителей последней волны русской философской мысли ру­ бежа XIX—XX веков — так называемого «серебряного века». Если в предыдущей работе Исупова объектом его анализа служило на­ следие классиков русской литературы XIX века — от К. Н. Батюш­ 6
кова до А. П. Чехова, — то теперь исследователь сосредоточивает свое внимание на философском наследии Вл. Соловьева, С. Булга­ кова, Н. Бердяева, Л. Карсавина и других русских мыслителей начала XX века. Вытекавшие объективно из философско-религиоз­ ных построений Вл. Соловьева (с его концепцией «всеединства») взгляды представителей этого направления отражали те поиски философской мысли, которые знаменовали собой стремление пре­ одолеть заземленный прагматизм позитивистских философских школ Запада. Выход из духовного кризиса виделся в соединении философского знания с основанной на откровении и вере теосо­ фией. В контексте осознания философии как орудия богопознания история представлялась для философов всеединства тем объектом гносеологических исканий, где только и возможно найти ответ на вопросы о конечных целях развития человечества. Таковы основные материалы первого раздела сборника. Второй раздел труда включает в себя не вошедшие в печатный текст фрагменты елагинского сочинения «Опыт повествования о России», о котором шла речь в первом разделе сборника (публика­ ция и статья Т. В. Артемьевой) — материалы, дополняющие наши представления об этом памятнике отечественной историографии XVIII века. Это также остававшаяся до сих пор не опубликованной и хранившаяся в делах Цензурного комитета статья Н. В. Шелгу­ нова «Психологическая незаконченность» (1874), позволяющая поновому взглянутъ на начальный этап осмысления русской литера­ турной критикой такого классика американской романтической прозы XIX века, каким был Эдгар По (публикация и послесловие Е. А. Мустафиной). К данным публикациям примыкает перепечатка материалов, связанных с публицистическими выступлениями А. И. Куприна в защиту казачества за несколько месяцев до октябрьского перево­ рота 1917 года, когда различные политические силы стремились переманить на свою сторону это «не расслабленное болтовней, разгильдяйством и праздностью войско, еще сохранявшее дух „народной свободы”» (публикация и послесловие В. Н. Запевалова). Куприн вновь откликнется на обсуждение вопросов, связан­ ных с судьбой -казачества, на страницах эмигрантской печати в 1928 году. Завершает раздел подборка материалов, связанных с биогра­ фией казачьего писателя Ф. Д. Крюкова. Это письма Крюкова к некоторым российским писателям периода начала первой мировой войны. Письма передают сложную духовную атмосферу тех лет, когда напряжение общественно-политической обстановки отодви­ нуло на второй план чисто литературные интересы и все острее начинала осознаваться перспектива грядущих революционных пот­ рясений (публикация и комментарий В. Н. Запевалова). 7
Как и в предыдущих выпусках, тексты, помещаемые во II разделе, печатаются в соответствии с требованиями, принятыми в акаде­ мических изданиях. Орфография и пунктуация (за редким исклю­ чением) приближены к современной норме. Морфологическая пара­ дигматика и лексика в ряде случаев сохраняют особенности сти­ левых норм времени создания публикуемых текстов. Система сокращений, принятая традиционно в академических изданиях для указания места хранения публикуемых или использованных рукопи­ сей, в настоящем сборнике также не претерпела изменений: ИРЛИ (Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, Санкт-Петербург), ГИМ (Государственный Историче­ ский музей, Москва), РГАДА (Российский государственный архив древних актов, Москва), РГБ (Российская государственная библио­ тека, Москва), РГИА (Российский государственный исторический архив, Санкт-Петербург), РГАЛИ (Российский государственный ар­ хив литературы и искусства, Москва), РНБ (Российская националь­ ная библиотека, Санкт-Петербург). Как и в предыдущем выпуске, помимо сотрудников Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, к участию в настоя­ щем сборнике были привлечены ученые вузов и других иссле­ довательских центров — Петербурга (Т. В. Артемьева, К. Г. Ису­ пов), Москвы (И. П. Кулакова, О. А. Цапина), Великого Новгорода (В. А. Кошелев), Вологды (Е. А. Мустафина), а также ученые из Германии (Б. Шольц) и Франции (Д. Бон).
I. СТАТЬИ О. А. Цапина К ИСТОРИИ ИЗУЧЕНИЯ ДРЕВНОСТЕЙ МОСКОВСКОГО КРЕМЛЯ ВО 2-й ПОЛОВИНЕ XVIII ВЕКА Нет нужды обосновывать тезис об особом месте кремлев­ ских древностей в ряду церковных святынь России. В эпоху, когда благодаря Петровским реформам и как следствию их — всеобщей секуляризации общественной жизни — куль­ турный центр страны перемещается в Петербург, именно Москва сохраняет значение хранительницы исторической и культурной памяти прежней православной Руси. В контексте резко обозначившегося во второй половине XVIII века инте­ реса к отечественному прошлому это значение Москвы еще более возрастает. И конечно же, изучение «древностей» пре­ жней столицы сосредоточивается на первых порах на обсле­ довании ценностей Московского Кремля. Кремлевские храмы — их иконы, стенопись, церковная утварь, хранившиеся в них реликвии, — воспринимались как главная историческая и духовная святыня страны. При этом вплоть до второй половины XVIII века невозможно было провести границу между историческим и религиозным почи­ танием кремлевских древностей Отношение к деятелям национальной истории, таким как митрополит Петр, митрополит Алексей, великий князь Дмит­ рий Донской, царевич Дмитрий, было окружено ореолом святости. Историческая память о русских государях и мос­ ковских князьях, похороненных в Архангельском соборе, была также неотделима от сакрализованного отношения к первым лицам государства, и это составляло одну из наибо­ лее характерных черт культуры Московской Руси.1 Кремль, который долгие годы был сердцем «третьего Рима», престолом московских государей — ревнителей пра­ вославия и защитников остального православного мира, — © О. А. Цапина, 2001 9
хранил сокровища, особенно дорогие русскому православно­ му сердцу. Храмы Кремля были частью истории всей России. Однако к середине XVIII века некоторые древности крем­ левских соборов (прежде всего предметы церковной утвари) уже воспринимаются как «курьезитеты». Например, в неко­ торых записях церковных служителей обращается особое внимание на такие уникальные творения московских масте­ ров, как кадило Успенского собора или царь-колокол. При этом авторов записей в первую очередь интересовали огром­ ные размеры и вес памятников, цена металла, пошедшего на их изготовление, и т. п.2 Во второй половине XVIII века появляются и первые на­ учные публикации историографического характера, в кото­ рых раскрывалось значение кремлевских соборов как источ­ ников сведений, касавшихся родословия представителей цар­ ской династии Романовых и других, более ранних правителей Москвы и их родственников. В 1757 году в журнале «Ежеме­ сячные сочинения, к пользе и увеселению служащие» (Ч. VI. С. 387—405) А. П. Сумароков помещает материал под назва­ нием «Надписи, означающие лета преставления высочайших персон фамилии царской, в Московском Архангельском собо­ ре опочивающих». Среди других многочисленных источников по истории Московской Руси XIV—XVII веков в серии публикаций па­ мятников письменности, связанных с соборами Московского Кремля, Н. И. Новиков издает историографическую «Древ­ нюю Российскую вивлиофику».3 Появление подобных публикаций, естественно расчитанных на широкую отечественную аудиторию (ввиду чего мате­ риалы печатались современным гражданским шрифтом), сви­ детельствовало о несомненном росте общественного интере­ са к этим памятникам прошлого, несмотря на отмеченную выше общую секуляризацию культурного сознания.4 Постепенно формируется жанр путеводителя, в котором древности и святыни кремлевских соборов включаются в другие «достопамятности» прежней столицы.5 Таким обра­ зом, «древности» кремлевских соборов постепенно начинают восприниматься не только как святыни, но прежде всего как исторический источник, т. е. как предмет научного анализа и даже критики. Эти процессы в восприятии и изучении церковных древ­ ностей ярко проявились в изысканиях двух ученых — свя­ щенников кремлевских храмов — протоиерея Успенского со­ бора Александра Георгиевича Левшина и протоиерея Архан­ гельского собора Петра Алексеевича Алексеева. ю
А. Г. Левшин (?—1797) был братом митрополита Москов­ ского и Калужского Платона, что в значительной степени обусловило его быструю карьеру. По окончании СлавяноГреко-Латинской академии в 1760 году он был произведен в диаконы в церкви Спаса в Спасской, а с 1763 года стал священником церкви Николая Чудотворца, что в Хамовни­ ках. В 1767 году Левшин был произведен в протоиереи крем­ левского собора Спаса на Бору с сохранением за ним священ­ нического места при Никольской церкви. В том же году он был назначен в Успенский собор и стал членом Московской Синодальной конторы. С переходом в Успенский собор Лев­ шин стал известен государыне. В 1771 году, в период свирепствовавшей в Москве эпиде­ мии чумы, он был включен в Комиссию для предохранения и предотвращения «заразительной болезни». За свою деятель­ ность в ней Левшин был награжден наперсным крестом и пенсией в 500 рублей. В 1797 году по случаю коронации Павел I пожаловал ему орден Св. Анны 1-й степени. Из­ вестны заслуги Левшина как литератора и проповедника. В 1783 году он представил в Российскую Академию состав­ ленный им словарь иностранных слов., вошедших в русский язык.7 П. А. Алексеев (1727—1801), сын пономаря одной из московских церквей, поступил в Архангельский собор в 1752 году, заняв место умершего диакона. В 1757 году «в разсуждении его немалолетних школьных и при разобрании и описи синодальной библиотеки немалых трудов» он был произведен в священники Архангельского собора, и уже в 1762 году «без просьбы его, по особому избранию от СПб. Синода» определяется ключарем Успенского собора, нахо­ дясь на этой должности до 1771 года. Протоиереем Архан­ гельского собора Алексеева назначил в сентябре того же года архиепископ Амвросий, и в этой должности он оставался до самой своей смерти.8 Тогда же Алексеев стал членом Вольного Российского со­ брания при Московском университете, а в 1783 году был удостоен избрания действительным членом только что орга­ низованной Российской Академии. Кроме того, с 1759 года он был катехизатором Московских университетских гимназий. П. А. Алексеев был широко известен в научных кругах обеих столиц. Известность ему принес главным образом «Церковный Словарь, или Истолкование речений славенских древних, також иноязычных, без перевода положенных в Священном писании и других церковных книгах» (1773, «До­ полнение» (1776), «Продолжение» (1779), 2-е изд. Ч. 1—3 н
(1794), 3-е изд. (1815—1818), 4-е изд. (1815—1817); послед­ ние издания вышли, вероятно, в связи с деятельностью Би­ блейского общества). Это издание, которое по существу представляло собой опыт энциклопедического словаря, стало одним из основных источников «Словаря Российской Акаде­ мии».9 П. А. Алексееву принадлежит также ряд публикаций в «Опыте трудов Вольного Российского собрания» и «Древней Российской вивлиофике». Так, в 1783 году он ввел в науч­ ный оборот «Апостола» Франциска Скорины, опубликовав в «Опыте трудов Российского собрания» описание de visu эк­ земпляра из библиотеки П. П. Курбатова. Описание отлича­ ется добротностью и сделано очень квалифицированно.10 Многие произведения П. А. Алексеева остались в рукопи­ сях. Среди них исторические сочинения, проповеди, про­ екты, стихи, записки по различным вопросам, программы университетских курсов, наброски.11 Особенно выделяются такие произведения, как «Словарь еретиков и раскольников» ( 1779)12 и незаконченная «Краткая история греко-российския церкви» (вторая половина 1770-х годов).13 Значительный ин­ терес представляют и его дневниковые записи за 1780— 1790-е годы. Церковная карьера П. А. Алексеева сопровождалась мно­ гочисленными неприятностями. В значительной степени это было обусловлено его ролью в борьбе белого духовенства против засилья монашества.14 Так, несмотря на то что в 1771 году во время моровой язвы он председательствовал в Московской консистории, в 1775 году (не без влияния митрополита Платона) из числа присутствующих он был исключен. Особенно напряженные отношения сложились у него с А. Г. Левшиным. Иногда конфликты, в ходе которых оба протоиерея проявляли незаурядную изобретательность, вы­ ражались в несколько курьезных формах. Например, в сере­ дине 1770-х годов Левшин обвинял Алексеева в слишком свободном обращении с имуществом соборов. Дела Москов­ ской конторы Синода тем не менее показывают беспочвен­ ность подобных обвинений.15 Не случайно в одной из своих записок Алексеев счел необходимым подчеркнуть, что «ут­ варь и ризницу соборную, нескольких сот тысящ рублей стоящую, 9 лет соблюдал в целости и здал ее своему пре­ емнику по описным книгам исправно, не утруждая команду подводить о прошении его в могущих утратиться церковных вещех милостивые е. в. манифесты, как с другими ключа­ рями важивалося».16 12
П. А. Алексеев не оставался в долгу. Например, в 1795 го­ ду, когда на гробницах митрополитов Киприана и Фотия начались чудесные исцеления, Алексеев сделал все от него зависящее, чтобы добиться «прекращения» этих «нововы­ мышленных чудес». При этом в своем письме к Екатерине II он особенно подчеркивал, что чудеса были сфабрикованы успенским протоиереем, который «с чотками в руках держимыми и перебираемыми с притворными вздохами (молитвами изустными и с нискими поклонами и другими ханжескими ухватками)» на самом деле просто «начал тщательно прино­ равливаться ко вкусу суеверного простонародия». Последствия этого, по мнению Алексеева, могли быть самыми трагическими. Он напоминал о событиях Чумного бунта 1771 года, начавшегося, как известно, с исцелений у иконы у Варварских ворот, и выражал опасения, как бы «сие от искреннего усердия произшедшее было несобытным и народное изступление не превратилось бы в неистовое изу­ верство (фанатизм)». В своем письме Алексеев особо подчеркивал, что Успен­ ский протоиерей «в одном репорте своем... намекает нечто подозрительное и опасное, якобы... выходит в народе молва, и немалый ропот, даже некоторые и вопиют, что уничтожа­ ется пение и молитва, требуя от Синода, чтобы народ удо­ вольствовать и успокоить... Таковые замахи ничего доброго не предвещают».17 Разумеется, наиболее запоминающимся эпизодом этой «войны» между Алексеевым и Левшиным стало «сражение» во время крестного хода на день Казанской иконы Божией матери в июне 1778 года, когда два протоиерея не могли прийти к соглашению о порядке процессии и когда дело кончилось настоящей дракой, к великому соблазну собрав­ шейся публики.18 Причины этого затяжного конфликта представляют само­ стоятельный интерес. Здесь мы можем отметить лишь непри­ язнь Алексеева к семейству митрополита Платона, и прежде всего к самому митрополиту, который, с его точки зрения, представлял классический пример архиерея, угнетающего приходское духовенство.19 Что же касается распрей с Левшиным, то, разумеется, немаловажную роль здесь сыграла чересчур стремительная карьера Успенского протоиерея, обусловленная его родствен­ ными связями, что вызывало сильное раздражение честолю­ бивого Алексеева. Однако, помимо этого, необходимо отметить и что-то вроде научного соперничества между ними. Наиболее ярко 13
это соперничество проявилось в области изучения памятни­ ков Московского Кремля, которому оба протоиерея посвя­ тили немало трудов. Большинство работ П. А. Алексеева по истории Москвы и Московского Кремля осталось в рукописях и в настоящее время находится в различных хранилищах. Сейчас можно считать доказанным, что перу П. А. Алексеева принадлежит первый выпуск уникального издания «Сокровище Российских древностей», которое было задумано Н. И. Новиковым как продолжение «Древней Российской вивлиофики», но по ряду причин, скорее всего финансового характера, дальше первого выпуска не было продолжено.20 Текст включает описание «всех достопамятностей» Архан­ гельского, Благовещенского и Успенского соборов. В соот­ ветствии с программой «Сокровища» текст представляет собой сборник публикаций надписей, летописных известий, выписок из документов кремлевских соборов, а также «изуст­ ных преданий». Перу П. А. Алексеева принадлежат два путеводителя по Архангельскому собору. Первый из них был составлен в 1780 году, когда в связи с визитом императора Иосифа II Алексеев составил «Чертеж Кафедрального Московского Со­ бора св. Архангела Михаила, где хранятся честные останки святых и также благочестивейших Великих князей и проч. ... бегло набросанных, в объяснение котораго 49 гробниц с эпитафиями в них погребенных из могил древности извлече­ ны и на воззрение знаменитейшаго графа Фалькенштейна (...) посвящены протоиереем этого храма Петром Алексее­ вым ... Кроме того, присоединено здесь и другое, к познанию русской истории не бесполезное, собственным тщанием его же Алексеева обработанное».21 Помимо сведений об Архан­ гельском соборе, здесь помещена транскрипция латинской надписи на Спасской башне с русским переводом, а также надпись на колокольне Ивана Великого, «с переводом по латыни и с объяснением о Борисе Годунове». В 1797 году, по случаю коронации Павла I, Алексеев соста­ вил второй путеводитель под витиеватым заглавием «Газофилакион, то есть Сокровищное хранилище Архангельского собора, или Подробное описание великолепных рак со святы­ ми мощами, також гробниц княжеских, царских и император­ ской, с подлинных надписей взятое и по порядку преставле­ ния особ там почивающих расположенное. Сверх того, безпримерных царских покровов, драгоценной утвари церковной и прочих редких достопамятностей собранное».22 Это описа­ ние он преподнес Павлу I через А. И. Мусина-Пушкина. 14
Структура и тексты обоих путеводителей очень близки. Как и «Чертеж», составленный для императора Иосифа, «Газофилакион» открывается «Планом московскому Архан­ гельскому собору, с нумерами гробниц в нем воздвиженных». К плану приложен «Реестр великим государям, с означением лет их к Богу преставления, по хронологии от Рождества Христова». «Реестр» представляет собой что-то вроде хроно­ логической таблицы или легенды к номерным обозначениям «Плана». В отличие от описаний в «Сокровище Российских древ­ ностей» «Чертеж» и «Газофилакион» — собственно путево­ дители, ориентированные на светского образованного чело­ века. В отличие от описания собора в «Сокровище Россий­ ских древностей» в «Чертеже» и «Газофилакионе» гробницы пронумерованы не в топографическом, а в хронологическом порядке, от наиболее ранней гробницы — мощей Михаила Черниговского (1244) до гробницы императора Петра II. Нарушение реального порядка расположения гробниц в пользу хронологической последовательности прежде всего показывает, что автор имел в виду не празднолюбопытного и не прихожанина, чей интерес к соборным древностям имел достаточно случайный характер, а исторически образованно­ го человека, для которого древности представляют не столь­ ко сакральный, сколько исторический интерес. Особенности описания стенной живописи и иконных портретов русских великих князей и царей также свидетельствуют об этом — изображения соотнесены с номерами гробниц и, таким обра­ зом, также расположены в хронологической последователь­ ности. Как в «Чертеже», так и в «Газофилакионе» значительное место занимают транскрипции надписей на надгробных пли­ тах, покровах, книгах. Помимо тщательной фиксации надпи­ сей, в «Газофилакионе» приводятся исторические и биогра­ фические справки о великих князьях и царях, а также изло­ жение некоторых исторических событий, которые были слабо освещены в современной историографии, в частности собы­ тий Смутного времени. О том, что события этого периода русской истории вызы­ вали некоторые нежелательные аллюзии, свидетельствует, например, заметка П. А. Алексеева в том месте «Газофилакиона», где говорится о захоронениях Бориса Годунова. После рассказа о выносе тела Годунова из Архангельского собора и комментария «Несть мира костям его!» Алексеев добавил фразу, которую он тем не менее впоследствии вы­ черкнул: «Под сей статьею много доразумевается!». 15
П. А. Алексеев работал и над созданием очерка истории Москвы, в котором кремлевским древностям отводилось зна­ чительное место. В 1778 году он «препровождал» своему покровителю Иоан­ ну Памфилову «росписание Московских церквей, из собран­ ных мною от здешнего духовенства в 773-м году ведомостей сочиненное».23 Очевидно, речь идет об издании «Роспись московских церквей, соборных, монастырских, ружных, при­ ходских, придельных и домовых; внутрь и вне царствующего града состоящих» (М., тип. Моск, ун-та, 1778). В рецензии на эту книгу отмечалось, что она «сделана, как кажется, с великим тщанием».24 В 1790-х годах П. А. Алексеев начал писать работу «О древностях Московских», которая так и осталась в на­ бросках.25 Судя по содержанию, эта работа должна была представлять собой историко-археологический очерк Моск­ вы. В качестве источников использовались летописи, Синоп­ сис, «Степенная книга», документы соборов, отдельные па­ мятники, а также «изустные предания» духовенства. В качестве наиболее характерного примера таких «преда­ ний» можно привести отрывок, озаглавленный «О старосте звонарном». Отрывок основан на изустном предании ключа­ рей Успенских. Дело в том, что два раза в год староста звонарей Ивановской колокольни допускался во дворец «с донесением о количестве дня и ночи». 12 декабря он радостно докладывал, что «отселе возврат солнцу со зимы на лето, день прибывает, нощь умаляется. За сию радостную весть жаловал ему великий государь денег серебреных 24 рубли». 12 июня он являлся к государю с печальным известием «о возврате солнца с лета на зиму, день умаляется, а нощь прибывает»; за такую грустную весть его сажали на 24 часа в «темную палатку на Ивановской колокольне». В указанной работе есть и интересные подробности о бытовании кремлевских памятников той поры. Так, указыва­ ется, что в приделе св. Уара церкви Иоанна Предтечи (под Бором) «простонародье сделало особое мольбище» для мо­ литв «за здравие больных детей, долговременно томящихся и восклицающих „ува, ува”». Детей, которых «великим чис­ лом» приводят даже из деревень, матери кладут на белый камень «по одиначке» с таким приговором: «Увар, Увар, возьми мой товар, а коли не возмешь, мне отдай», после чего священник поет молебен о здравии больного ребенка.26 П. А. Алексеев предполагал поместить в эту работу мате­ риалы по топонимике Москвы. В частности, в набросках к «Древностям Московским» содержатся материалы по проис­ 16
хождению топонимов Кутафья, Бабий городок, Берсеневка, Башмаково, Крымский брод и т. д. По его мнению, например, название «Кутафья» произошло от того, что царские повара «кутали», т. е. прятали «оставшиеся от государева стола ку­ шанья в башенных печурах (кои в 1797 году заколочены наглухо досками)», с тем чтобы отнести по домам на Повар­ ской улице или продать прямо здесь.27 А. Г. Левшин также оставил несколько работ, посвя­ щенных памятникам Московского Кремля, которые (в отли­ чие от произведений П. А. Алексеева) были опубликованы. В 1770-х годах он составил «Историческое описание трех главнейших московских соборов, то есть Успенскаго, Благовещенскаго и Архангельскаго», — описание, которое он в 1773 году преподнес Екатерине II.28 Наибольшую часть этого произведения составляет описание Успенского собора в 12 гла­ вах (л. 1—64). Описания Благовещенского и Архангельского соборов значительно короче и занимают всего 10 листов (л. 64 об.—75). Кроме того, в этой рукописи содержится глава «О возобновлении всех трех соборов в бывших 71 и 72 годах», а также «Слово благодарственное Екатерине II». В 1783 году часть, посвященная Успенскому собору, с при­ совокуплением некоторых проповедей А. Г. Левшина была напечатана в типографии Мейера под заглавием «Историче­ ское описание первопрестольнаго в России храма, Москов­ ского Большого Успенского собора» (М., 1783). В 1789 году Левшин предоставил целый комплекс мате­ риалов по истории Успенского и Архангельского соборов и колокольни Ивана Великого для II части второго издания «Древней Российской вивлиофики».29 Большинство материа­ лов по Успенскому собору составляют публикации выдержек из высказываний «чиновников» Успенского собора, а также выдержки из «Исторического описания Успенского собора». Архангельскому собору посвящено «Генеральное располо­ жение фамилии царской, почивающей в Московском Архан­ гельском соборе», а Ивановской колокольне — статьи «О ко­ локольной фамилии» и «Описание колоколов Ивановской ко­ локольни», которые также представляют собой выдержки из ранее опубликованного «Исторического описания Успенско­ го собора». Интересно, что эта публикация появилась именно тогда, когда «Сокровище Российских древностей» было «пе­ чатанием запрещено от Св. Синода», членом которого был А. Г. Левшин.30 Таким образом, А. Г. Левшин и П. А. Алексеев одновре­ менно писали об одних и тех же памятниках, и, следователь­ но, их работы представляют собой идеальный материал для 17
сравнительного анализа. Наиболее показательным является изучение и интерпретация надписей. Памятники эпиграфики и палеографии вызывали пристальный интерес. Надпись как «древность», подлежащая учету и коллекционированию, упо­ минается уже в первых указах Петра I. Большое значение публикациям надписей уделяли ведущие археографы того времени — Г.-Ф. Миллер и Н. И. Новиков. Судя по содер­ жанию портфеля 413 в фонде портфелей Миллера, ученый целенаправленно собирал надписи в московских и подмос­ ковных церквах и монастырях, некоторые из которых впо­ следствии публиковались в «Древней Российской вивлиофике». В программе «Сокровища Российских древностей» над­ писи оказываются на первом месте.31 Надписи интересовали и широкую публику. Так, надписи на гробницах Архангельского собора распространялись в списках, иногда служа дополнением к спискам родословных книг («Надписи, означающие лета преставления государей в Московском Архангельском соборе опочивающих», находи­ лись в библиотеке Д. Н. Шереметева).32 В таком интересе к надписям отражались одновременно традиции культуры вос­ точнославянского барокко и процессы специализации различ­ ных отраслей исторической науки и формирования вспомога­ тельных исторических дисциплин.33 Сравнение принципов публикации и интерпретации надпи­ сей показывает значительные расхождения в работе А. Г. Лев­ шина и П. А. Алексеева. Прежде всего обращают на себя внимание существенные различия в принципах фиксирова­ ния и публикации надписей. В отличие от Алексеева Левшин не обращал особого внимания на старинное написание, ста­ раясь главным образом передать смысл. Для него характерна значительно большая модернизация орфографии и меньшая степень аккуратности. Например, он не сохранял старин­ ного написания, заменяя имя «Володимер» на «Владимир», а «Русия» на «Россия». Иногда он даже выпускает целые фраг­ менты надписей. В качестве примера можно привести две транскрипции надписи на окладе иконы св. Димитрия Солунского из Успенского собора: Сокровище Российских древ­ ностей А. Г. Левшин. Историческое описание... Успенского собора На первой, дир.ще: По Вознесении Господни, в лето 5802 (294), во граде Солуни мучен бысть святый Христов мученик Димитрий, при Царе Максимиане. Первая надпись: Во граде Селуне, мучен тый Христов мученик при Царе Максимиаяе. 6685 прииде из Киева 18 бысть свя­ Димитрий В лето же во Влади-
В лето 6685 (1177), прииде из Ки­ ева в Володимер Князь Великий Димитрий Всеволод Юрьевичь на Великое Княжения, и постави на своемъ дворе Церковь каменну, святаго Димитрия, и верх ея по­ злати; и принес дску сию из Солуня града — образ святаго велико­ мученика Димитрия. А из Володимера в Москву принесена бысть дска сия, образ святаго Христова мученика Димитрия, при Великом Князи Димитрие Ивановиче в лето 6888е. миръ Князь Великий Димитрий Юрьевич на великое княжение, и постави на своемъ Дворе церковь каменну святаго Димитрия, и верьх ея позлати, и принесе дску сию из Селуня града — образ святаго великомученика Димитрия при Царе Мануиле, и из Володимера в Москву принесена бысть дска сия, образ святаго Христова мученика Димитрия при великомъ Князе Ди­ митрии Ивановиче. На второй дщице: Благословением божиим, и слав­ наго молитвами святаго великому­ ченика Христова Димитрия Мироточца и славнаго Чудотворца, поновлен бысть сей святый его Об­ разъ, благословением господина Преосвященнаго Варлаама, Мит­ рополита всея Русии, божиею милостию и повелением благовернаго и Христолюбиваго Великаго Князя, Василья Ивановича, Госу­ даря и Самодержца всея Русии, в лето 7025 (1517) в первоенадесять лето государства его, Июля». Вторая надпись: Благословением Божиимъ и мо­ литвами святаго чудотворца вели­ комученика Христова Димитрия Мироточца, и славнаго чудотворца поновлен бысть сей святый образ его благословениемъ господина Преосвященнаго Варлаама Митро­ полита, всея России Божиею милостию и повелением Благовернаго и Христолюбиваго великаго Князя Василия Иоанновича, Госу­ даря и Самодержца Всея России в лето 7025е в 17 лето государства его месяца Июля. (С. 18—19). (С. 113—114). Как видно, в публикации А. Г. Левшина выпущено начало надписи, а также существенно различается написание собст­ венных имен, географических названий и дат. П. А. Алексеев был более аккуратен в вопросах передачи старинной орфо­ графии. В качестве примера можно привести его транскрип­ цию той же надписи на иконе св. Димитрия Солунского, которая содержится в его бумагах. Как известно, подготавли­ вая публикации, Н. И. Новиков снабжал их своей собствен­ ной пунктуацией.34 Транскрипция, опубликованная в «Сокро­ вище», отражает публикаторскую манеру Н. И. Новикова, для которой были характерны модернизация орфографии и использование строчных букв для выражения разнообраз­ ных значений и в качестве интонационного знака. Напротив, транскрипция, содержащаяся в подготовительных материа­ лах П. А. Алексеева, не имеет знаков пунктуации, строчных букв, титлы в ней не раскрываются.35 19
В том случае, если Алексеев не мог точно воспроизвести надпись, он специально оговаривал особенности транскрип­ ции. Так, посылая в 1793 году копию надписи с дверей Мономахова трона А. И. Мусину-Пушкину, он особенно отме­ чал, что «списывая сию с дверцев надпись», он «не тщился о точности тамошних речений, как то Володимер, Русия, свет вместо совет и прочая, а переложил их по нынешнему выго­ вору. Но как дверцы оныя хотя и отняты от императорскаго места, однако не за печатью заповедною стоят, то и можно ныне с них точь в точь списать, есть ли понадобится».36 Одним из наиболее характерных примеров транскрипций Алексеева является латинская надпись на Спасской башне. Надпись над Спасскими воротами неоднократно привлекала внимание исследователей. Первые попытки перевода записи относятся к концу XVII века, когда Николай Спафарий пере­ вел латинский текст на русский язык. Транскрипция Спафария, передавая общий смысл текста, содержала многочислен­ ные неточности и несоответствия памятнику эпиграфики.37 Первой известной научной транскрипцией записи Д. А. Дрбоглав считает одну из наиболее совершенных редакций ра­ боты Спафария, которая содержится в портфелях Миллера. Однако в документе из этого же портфеля, озаглавленном «Надписи, означающие лета преставления высочайших пер­ сон фамилии царской в Московском Архангельском соборе опочивающих», написанном рукой П. А. Алексеева, содер­ жится другая транскрипция надписи, которая наиболее точно передает не только смысл текста, но и характерные особен­ ности написания и орфографии.38 Эта транскрипция встреча­ ется и в других бумагах П. А. Алексеева.39 Она также приво­ дится в путеводителе, составленном для императора Иосифа. Сопоставление транскрипций Спафария и Алексеева пока­ зывает, что Алексеев списывал надпись de visu, не ограничи­ ваясь только переводом и передачей основного смысла над­ писи. Свою задачу он видел в максимально точном воспроиз­ ведении памятника. Таким образом, именно транскрипция П. А. Алексеева может считаться первой научной публика­ цией надписи.40 Помимо различий в принципах транскрипции и публи­ кации надписей, обращают на себя внимание и разные спо­ собы их интерпретации. Очень часто надпись воспринима­ лась как наиболее достоверный источник информации. Это предпочтение выражено, например, в заглавии путеводителя Л. М. Максимовича: «...из надписей и других достоверных источников собранные». Очевидно, эта апелляция к надписи как к наиболее авторитетному источнику была характерной 20
для вероисповедного сознания и может сопоставляться с апелляцией к авторитету почитаемой святыни. А. Г. Левшин зачастую просто приводил надпись в модер­ низированном виде, доступном современному читателю, что избавляло его от необходимости описывать памятник. Так, исторический очерк Ивановской колокольни в книге А. Г. Лев­ шина составлен исключительно на основании надписи.41 П. А. Алексеев часто использовал надписи в качестве аргумента в борьбе с суевериями, которым он посвящал много времени и сил. Например, при вступлении на долж­ ность протоиерея он счел необходимым уничтожить «яко орудие суеверия» орешки из раки царевича Димитрия, «кото­ рые по убиении царевичеве найдены были в его кармашке» и которые ключари Архангельского собора клали «с молитвою людям, одержимым зубной болезнью», а также особые нож­ ницы, не без язвительности названные им «чудотворными», которыми те же ключари, разумеется «не втуне», срезали в первый раз волосы младенцев «для здравия дитяти».42 Еще одним примером является борьба П. А. Алексеева с часовыми у Спасских ворот. В 1799 году, когда архангель­ ский протоиерей проходил под Спасскими воротами, часовой сорвал с него шапку, ссылаясь на то, что в латинской надпи­ си над Спасскими воротами содержится «проклятие на лю­ дей, проходящих теми воротами в шапках или шляпах». При этом неписаные правила предписывали не только снимать шапку при входе. Без шапки надлежало проходить ворота и надевать ее только после того, как входящий оказывался внутри Кремля. Возмущенный «озорничеством» часового, архангельский протоиерей составил историческую справку об истории над­ писей на Спасских воротах, доказывающую вздорность подоб­ ных требований, основывавшихся на «бабьих баснях, коих распаленное воображение может родить великое множест­ во». Одни, как часовой у Спасских ворот, считали, что над­ пись содержит проклятие тем, кто проходит Спасские ворота в шапке. «Другие повествователи инак о сем рассуждают, выводя догадки свои из суеверных рассказов, как то явление слепой чернице Вознесенского монастыря и дьячку Дорого­ миловскому и проч.». Архангельский протоиерей противопоставил «суеверным» рассказам о видениях, чудесах и проклятиях «естественное основание прохождению сквозь те ворота без шапки». Со­ гласно П. А. Алексееву, эта традиция сложилась в то время, когда российские государи жили в Москве, а Кремль «почи­ тался двором царским». В то время Спасские ворота «видны 21
были из царских чертогов», поэтому всякий входящий в Кремль снимал шапку, как это делают «доднесь холопы, входя на господский двор без шапок». Кроме того, набожные христиане, сняв шапку, поклонялись образу Спаса с наруж­ ной стороны ворот, «а на другой тех же ворот стороне друго­ му образу, то между таковыми же поклонами уже некогда было одевать им шапки». Таким образом, обычай проходить ворота не сняв шапки обязан своим возникновением чисто бытовым причинам, «а не для того, что бы над внутренностию тех ворот имеется какая-либо особенная святыня. Понеже над ними точию живет часовщик с его семейством, люди, не заслуживающие такого уважения, чтоб под их жилищем ходить и ездить всем обнажив главы, даже и в самые лютейшие морозы, с повреж­ дением своего здоровья». Однако некоторые излишне предприимчивые часовые зло­ употребляли этим «добровольным обрядом». Они начали «срывать с голов шапки, брать за выкуп оных денги на свечи и на часы», а также заставляли провинившихся «класть три поклона пред образом Спасовым». В частности, П. А. Алек­ сеев описывает случаи, когда он видел крестьян, со слезами умолявших вернуть им шапки, так как они только что при­ ехали на заработки и у них не было «штрафных денег». С особенным сарказмом Алексеев описывает случаи, когда «сему незаслуженному штрафу подвержены иногда бывали жиды, махометане, лютеране и реформаты, не покланяющиеся иконам. Смеху достойная сцена! Видеть часового, насилно требующего поклонения честному образу от таких людей, которые лучше согласятся никогда не ходить в Спаские воро­ та, нежели нарушать свое уложенье». Кипя возмущением, П. А. Алексеев завершает записку: «Срывать шапки стражам для недопущения озорничеств поставленным при воротах, есть непристойно! и постыдно!». Таких порядков нет даже в Риме, где «установлено и обнародовано, чтоб по одной святой лестнице выходить и сходить на коленях, читая известные молитвы»; при этом «не хотящих ползать на коленках или не умеющих не приневоливают».43 Алексеев, стремясь доказать, что «сей обычай старинной» не является «ни грехом, ни спасе­ нием», помимо авторитета здравого смысла и «естественного основания», апеллировал к авторитету надписи. П. А. Алексеев использовал надписи также в качестве исторического источника своих научных трудов. Так, он при­ водит надписи среди «припасов» в источниковедческом вве­ дении к истории православной церкви, над которой работал в 1770—1780-е годы. Этот труд он озаглавил так: «Заготов­ 22
лении вещей к Церковной истории Грекороссийской церкви служащих».44 При написании работы «О древностях Москов­ ских» в качестве источника он использовал надписи на кни­ гах Синодальной библиотеки.45 На текстах надписей были основаны некоторые статьи «Церковного словаря»: напри­ мер, слова «настольник» и «мономах» им были взяты из текста надписи на Мономаховом троне.46 О том, что П. А. Алексеев воспринимал надпись как наи­ более авторитетный исторический источник, свидетельству­ ет решение им вопроса о захоронении великого князя Юрия Даниловича. Исходя из того, что в надписи на изображении Даниила Александровича в Архангельском соборе 1333 год указывается в качестве даты построения собора, Алексеев пришел к выводу, что «вероятнее подпись, имеющаяся на левом втором столпе соборном».47 Согласно большинству летописных сообщений, Юрий Да­ нилович, убитый в Орде в 1325 году, был похоронен в Архан­ гельском соборе. Однако исходя из того, что «храма Архан­ гельского тогда еще не было», Алексеев склоняется в пользу известия «Степенной книги» о том, что Юрий Данилович был похоронен в приделе Димитрия Солунского Успенского собо­ ра, отдавая «Степенной книге» предпочтение перед «древним летописцем» из его рукописного собрания. При этом он до­ полнил свои предположения сведениями, которые могли быть известны только ему, как бывшему ключарю Успенского со­ бора: «Хотя и не видно гробницы великаго князя Юрья Дани­ ловича большаго Успенскаго собора в приделе св. Димитрия Солунского, ибо во оном приделе 727 года вновь построена печь, и за тою печью в застенке имеется пустая пещера».48 Алексеев подвергал надписи источниковедческому анали­ зу, дополняя их и сличая с другими источниками. В отличие от Левшина, который, ссылаясь только на над­ пись на колокольне, утверждал, что она была построена при Борисе Годунове, Алексеев возводил начало колокольни Ивана Великого к деревянной церкви Иоанна Лествичника, которую Иван Калита построил «по усердию своему к патро­ ну, а не по той причине, которую объявляет творец описания Успенского собора». (Левшин упомянул эту церковь, кото­ рую, по его мнению, Иван Калита построил в ознаменование своей победы над «псковскими бунтовщиками», но не связы­ вал ее с колокольней Ивана Великого).49 Ссылаясь на «Сте­ пенную книгу», Алексеев выделил в качестве следующей вехи в истории построения колокольни каменную церковь, построенную в 1507 году, отмечая, что это была небольшая колокольня, «общая для всех церквей кремлевских». Что 23
касается Бориса Годунова, то он вместо прежней небольшой Ивановской колокольни построил «высочайшую и обширней­ шую» с входом на колокольню по внутренней лестнице, «ко­ торая лестница и доселе имеется, но без употребления, так как с левой стороны Рождественской церкви построен особой [вход] с низу на колокольню при царе Михаиле Федоровиче, над которым место зделано для великопостнаго колокола ныне в будничного поверстанного. Да башня образом пира­ мидным, где напред сего висел колокол Успенской, а ныне место порожнее».50 Иногда критический анализ надписи давал отрицатель­ ный результат и за ней не признавалось значения истори­ ческого источника. Например, сличая известие надписи на Мономаховом троне о даровании регалий императором Кон­ стантином с известиями Хронографа, Алексеев отмечал, что текст надписи необходимо воспринимать критически: «...на­ дверная царского места надпись, долженствовавшая по древ­ ности своей иметь преимущество перед всеми новейшими летописцами, в рассуждении венца царского Мономахова, присланного якобы от Константина царя греческаго Монома­ ха к великому князю Владимиру Всеволодовичу Мономаху же, без надлежащей критики взятая, может писателя ввести в великое заблуждение по хронологии, для того на. ней и утверждаться российскому историку не должно».51 В то же время Левшин приводит надпись на Мономаховом троне без комментариев, фактически отсылая читателя к этой надписи как к заслуживающему доверия источнику.52 При отсутствии надписей Алексеев пользовался другими видами источников, прежде всего летописями и документами соборов. Использование летописей помогло Алексееву ре­ шить проблему так называемых «неизвестных гробниц» в Архангельском соборе.53 Алексеев пытался решить эту про­ блему с начала 1770-х годов. В списке надписей Архангель­ ского собора, представленном им Г.-Ф. Миллеру, он ука­ зывает на эти гробницы как «на три гроба без надписи».54 В «Сокровище Российских древностей» 1775 года он, ссыла­ ясь на «Хронограф», идентифицирует одну из гробниц как захоронение Ивана Малого, а другую — как вероятное захо­ ронение Юрия Даниловича.55 Такая же информация содержится в письме к В. Г. Рубану от 1 сентября 1785 года.56 Однако в «Газофилакионе» со ссылкой на «одну древнюю записку» уже указывается, что под номером 13 значится гробница великого князя Василия Владимировича Старицкого, умершего в 1427 году, под номе­ ром 54 — гробница Владимира Андреевича Старицкого, а под 24
номером 55 — великого князя Андрея Ивановича Старицкого. При этом отмечается, что, «когда они преставилися, о том известия еще не отыскано».57 Таким образом, П. А. Алексеев первым, задолго до И. Е. Забелина, установил принадлежность этих гробниц. А. Г. Левшин в своей публикации 1789 года просто ограни­ чивается ссылкой на то, что эти гробницы неизвестны.58 Следовательно, если для Левшина надпись является бес­ спорным и окончательным авторитетом (наряду с иконным изображением, мощами и другими святынями, которые могут быть только субъектом почитания, но никак не анализа и критики), у Алексеева по отношению к ней проявляется и критический источниковедческий подход, т. е. если для Лев­ шина надпись — наиболее достоверный источник информа­ ции, то для Алексеева — наиболее достоверный историчес­ кий источник. Словом, подход обоих священников к основ­ ным целям и задачам исследования древностей кремлевских соборов был принципиально различным. Левшин подчеркива­ ет нравоучительную цель своего труда, который был призван стать противоядием против развлекательного чтения — «ве­ селых и забавных сочинений», которые наводнили домашние библиотеки и «которые веселят с ущербом невинных нра­ вов». Эта нравоучительная цель «Описания» определила и отношение Левшина к научной археологии, которую он счи­ тал ненужной и «для памяти обременительной». Он пишет: «Справедливее ли истощевать труд свой на собрание древних за несколько тысячь лет до нас бывших в разныя времена и разными Государями для пустаго своего славолюбия издан­ ных монет, медалей и безчисленнаго множества других из­ ваяний, не к другому чему нам служащих, как только к обременению нашей памяти, нежели предавать позднейшим потомкам подражания достойнейший пример достодивной добродетели?».59 Церковная древность как носитель «добродетели» факти­ чески противопоставлялась научной археологии, а описание ее считалось душеполезным чтением, противоядием к чте­ нию светскому, под которым Левшин понимал и «описание монет», и «известия о делах, о словах, о разных оборотах и переменах лица славнаго арлекина». Особенно любопытна инвектива по адресу неких «изложителей человеческих суемудрий», противопоставлявшихся положительному обра­ зу «истолкователей поборников истиннаго благочестия» (оче­ видно, эта стрела была явно направлена на П. А. Алексеева, чей «Словарь еретиков и раскольников» был запрещен мит­ рополитом Гавриилом в 1779 году).60 25
Напротив, для П. А. Алексеева кремлевские древности представляли в значительной степени научный, археологи­ ческий интерес. При этом он также часто противопоставлял церковное и научное бытования памятников. Так, в письме к А. И. Мусину-Пушкину о Макарьевских «Четьих-Минеях» он выражал свое удовлетворение тем, что «досточтимыя ея [церкви] сокровища, 240 лет под спудом бывшия, в благосло­ венное царствование Великия Екатерины, чрез ваше посред­ ство, к пользе общественной открываются».61 Таким обра­ зом, бытование «Четьих-Миней» в Успенском соборе, где они были недоступны светскому,¡научному обществу, П. А. Алек­ сееву представляется как забвение. Интересно, что в задачи духовенства, согласно П. А. Алек­ сееву, входило хранение исторических ценностей. Например, в письме к А. И. Мусину-Пушкину он описывает бедствен­ ное положение духовенства Архангельскогоюобора, особенно жалуясь на холод: Архангельский собор — «холоднейший из всех храмов», а священники и дьяконы вынуждены все время находиться на сквозном'ветру в одной «камелотной ряске», поскольку шуб ни у кого из духовенства нет. При этом, добиваясь улучшения положения своих коллег, Алексеев апеллирует к ценностям Архангельского собора, которые ду­ ховенство хранит. Таким образом, соборяне выступали в роли музейных хранителей.62 Тем не менее, по мнению архангельского протоиерея, ис­ тория некоторых памятников.Кремля демонстрировала роль церкви в сохранении исторических памятников не в самом выгодном свете. Так, в заметке о ризе Господней в Успенском соборе он с явным неодобрением отмечает, что патриархи «ризу всю разрезали на благословения, а первоначально ее целиком одевал государь Михаил Федорович».63 Его также возмущала история с барельефом Георгия в Успенском со­ боре, который пономарь Андрей «по неразумию своему» в 1746 году «позолотил гульфарбою» и тем самым «повредил его древность». Об этом же пономаре Андрее он сообщает, что в его доме нашлось некое письмо, которое в свое время было положено императрицей Елизаветой Петровной в ал­ тарь Успенского собора.64 Наиболее вопиющим примером невежества и варварства по отношению к историческому памятнику для П. А. Алек­ сеева представляется судьба статуи Георгия Змееборца со Спасских ворот работы В. Д. Ермолина.65 Для П. А. Алексе­ ева эта статуя представляла древний государственный герб России. Дальнейшую судьбу этого памятника он описывал так: «В последующие времена тщанием настоятельницы Воз­ 26
несенского девичья монастыря сей герб Московский засло­ нен снаружи стеною каменною, и зделана тут же церковь (...) а герб тот поверстан в храмовый образ, которой недавно росписан разными красками, на Георгия же надеты ожерелия и запястия ручныя». При этом для Алексеева само иконное почитание статуи представляется нелепостью: «Простой народ, недостав при­ ложиться к руке св. Георгия, облобызает с верою имеющую­ ся под ним лошадь. Смешно и жалко!» (в другом варианте: «...богомольцы глупые прикладываются устами к заднице коня»),66 Таким образом, для П. А. Алексеева статуя пред­ ставляет прежде всего историческую ценность как памятник русской государственности, и ее иконное почитание он вос­ принимает чуть ли не как издевательство над исторической святыней. Он считает, что государственный герб пал жерт­ вой «суеверия». Разумеется, выход в свет книги А. Г. Левшина не мог не вызвать соответствующей реакции. В бумагах П. А. Алексе­ ева имеется записка, содержащая необыкновенно язвитель­ ные «Примечания» на книгу А. Г. Левшина.67 «Примечания» содержали стилистическую и редакторскую правку, заме­ чания исторического и богослужебного характера. Напри­ мер, Алексеев так комментирует одно особенно замыслова­ тое место в тексте Левшина, чей слог вообще отличался витиеватостью: «Ни к чему здесь это слово собрание»; фразу «возведен с престола» он поправляет: «низведен». Особое его возмущение вызывало то, что в «Историческом описании Успенского собора» помещены проповеди автора, которые, по его мнению, подобны «особливого цвета запла­ там, пришитым к целой ризе». Он считал также, что пропове­ ди, произнесенные Левшиным в соборе в разное время, «для хвастовства приложены»; «есть ли бы все проповеди, сказыванныя в том соборном храме, поместить в сие описание, то книга бы выросла болше 12 Четьих Миней Макарьевских».68 Большинство же претензий Алексеева касается многочислен­ ных фактических неточностей, начиная с того, что Софийская церковь в Константинополе была построена не Константином, а Юстинианом, и кончая неправильной передачей надписей. Таким образом, сравнение работ П. А. Алексеева и А. Г. Левшина в области изучения кремлевских древностей наглядно демонстрирует два подхода к восприятию их исто­ рической ценности. Для А. Г. Левшина характерно традици­ онное, вероисповедное восприятие церковной святыни, с ха­ рактерным нравоучительным акцентом. Кремлевские древ­ ности для него представлялись материальным воплощением 27
русского благочестия (так же как Пролог являлся «Исто­ рией церковной»)69 и соответственно бесспорным авторите­ том. Отсюда и подчеркнуто иллюстративный подход к описа­ нию памятников, характеризующийся, в частности, небреж­ ностью в фиксации особенностей старинной орфографии и абсолютным доверием к надписи как источнику информации. Подобное «отягощение памяти» действительно было излиш­ ним при создании душеполезного произведения. Главным было донести до читателя основной смысл текста, не вдава­ ясь в «отяготительные» подробности. Напротив, П. А. Алексеева отличал более секуляризован­ ный, научный подход к кремлевским памятникам. Для него кремлевские древности в значительной степени представля­ ли собой исторический источник. В частности, надписи он публиковал как источник, т. е. с максимально возможной точностью, а если такая точность была невозможна, он счи­ тал нужным это оговорить. Для Алексеева был характерен критический подход к ис­ торическим источникам. В предисловии к своему незакончен­ ному труду «Краткая история греко-российской церкви» он особо подчеркивал, что использовать источники надо «с на­ блюдением судительных (critica) правил, дабы писатели до­ стойнейшие вероятия различены были от недостойных».70 Пример соблюдения «судительных правил» представляет со­ бой его анализ надписей, которые сличались с другими ис­ точниками, прежде всего летописями, и при традиционном пиетете перед летописями надпись могла даже отвергаться как источник. При этом его критицизм распространялся даже на такие почитаемые святыни, как мощи. Так, ссылаясь на «путешест­ вие Григоровичево», он считает, что мощи Иоанна Златоуста и Григория Богослова в Успенском соборе «сумнительны».71 Кроме того, в отличие от Левшина он не считал Пролог «церковной историей», отмечая, что в нем «нелепостей, яко дней в году, считается».72 Такое восприятие церковных памятников можно поста­ вить в один ряд с изменившимся отношением к книге. Подоб­ но тому как книга из душеполезного чтения превращалась в источник знаний и для светского читателя, усиливаются ути­ литарные функции книги (справочник, руководство, учебник, развлекательное чтение) за счет прежнего чисто нравствен­ ного, дисциплинирующего ее воздействия. Наряду с постом и молитвой бесспорно происходила своеобразная «утили­ зация» церковных памятников — они начинают восприни­ маться как исторический источник.73 28
1 Живов В. М., Успенский Б. А. Царь и Бог: Семиотические аспекты сакрали­ зации монарха в России // Языки культу­ ры и проблемы переводимости. М., 1987. С. 47—153. См. также: Che гni av sky М. Tsar and People. Studies in Russian Myths. New York, 1961. 2 Сборник архангельского иерея Иоакима. РГАДА. Ф. 181. On. I. Д. 625. Л. 101 —103; Сборник исторических вы­ писок П. М. Приклонского //Там же. Д. 537. Л. 51. 3 См.: Моисеева Г. Н. 1) Археографи­ ческая деятельность Н. И. Новикова II Н. И. Новиков и общественно-литератур­ ное движение его времени. Л., 1976. С. 24—36. (XVIII век. Сб. 11); 2) Перга­ менный Синодик Государственного Исто­ рического музея в издании Н. И. Нови­ кова//ТОДРЛ. Л., 1971. Т. 26. С. 100— 108. 4 См.: Афиани В. Ю. Начало журналь­ ной археографии в России в XVIII в. II Археографический ежегодник. 1987. М., 1988. С. 26. Об особенностях употребле­ ния гражданского шрифта в XVIII веке см.: Лотман Ю. М., Толстой Н. И., Ус­ пенский Б. А. Некоторые вопросы текс­ тологии и публикации русских литера­ турных памятников II Изв. АН СССР. Сер. литературы и языка. 1981. Т. 40. С. 315. 5 Александров Ю. Н. Москва. Диалог путеводителей. М., 1990. С. 17. 6 О литературном наследии А. Г. Лев­ шина см.: Филарет (Гумилевский). Об­ зор русской духовной литературы. СПб., 1884. Ч. 2. С. 377; Хитрое И. Лица из белого духовенства, замеча­ тельные по их литературной деятельно­ сти // Христианин. 1912. Т. 3. № 9—12. С. 785—794. 7 ОР РГБ. Ф. 557: Леонид (Кавелин). Д. 90. Л. 329—329 об. 8 См.: Розанов Н. П. Á. Алексеев, протоиерей Архангельского собора в Москве и его время //Душеполезное чте­ ние. 1869. Ч. I. № 1. С. 11—26; Корса­ ков П. А. Петр Алексеев, протоиерей Московского Архангельского собора II Рус. архив. 1880. Кн. 2. С. 153—210; Сухомлинов М. И. История Российской Академии. 1874. Вып. 1. С. 280—424; Лихоткин Г. А. Оклеветанный Колови- он. Л., 1972; Цапина О. А. К истории из­ дания Н. И. Новикова «Сокровище Рос­ сийских древностей» // Рукописи. Ред­ кие издания. Архивы. М., 1997. С. 49— 64. 9 Вомперский В. П. Словари XVIII ве­ ка. М„ 1986. С. 45—46. 10 Немировский Е. Л. Франциск Скорина. Минск, 1990. С. 23—24. 11 ОР РГБ. Ф. 557: Леонид (Кавелин). Д. 90, 62; ГИМ ОР. Чертков. Д. 91. 12 ОР ГИМ. Чертков. Д. 99. •З ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. 14 Сохранились письма, проекты, за­ писки П. А. Алексеева, посвященные улучшению положения духовенства. См.: ОР РГБ. Ф. 557. Д. 62. Л. 28— 36 об. 15 Сухомлинов М. И. Указ. соч. С. 293—300; Скворцов Н. А. Архив Московской Святейшего Синода конто­ ры: Материалы по Москве и Московской епархии за XVIII в. М., 1911. Т. 2. С. 56; Цапина О. А. Указ. соч. •6 ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 329 об. 17 Там же. Л. 319—320 об.; Рус. архив. 1892. № 4. С. 460—464. 18 Рус. архив. 1871. Кн. 1. С. 211 — 212; Сухомлинов М. И. Указ. соч. С. 294, 296—297; Скворцов Н. А. Указ. соч. С. 657. 19 В 1778 году П. А. Алексеев добился отмены дополнительного налога на со­ держание бурсаков, который по инициа­ тиве Платона был наложен на белое ду­ ховенство. См.: Рус. архив. 1871. Кн. 3. С. 225—226. -° Долгова С. Р. Исторический жур­ нал Н. И. Новикова «Сокровище Россий­ ских древностей». Приложение к факси­ мильному изданию. М., 1986; Цапи­ на О. А. Указ. соч. 21 Артемьев А. И. Описание рукопи­ сей Казанского университета. СПб., 1882. С. 64—65, № 1577; Иконников В. С. Опыт русской историографии. Киев, 1908. Т. 1. Кн. 2. С. 927. 22 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 319— 356 об. 23 Сухомлинов М. И. Указ. соч. С. 293. 24 Санкт-Петербургский вестник. 1779. Ч. 3. С. 150. 25 РГБ ОР. Ф. 557. Д. 90. Л. 210— 219. 29
26 Там же. Л. 216 об., 211. 27 Там же. Л. 219; ср.: ОР ГИМ. Черт­ ков. Д. 91. Л. 284. 28 См.: Артемьев А. И. Описание рукописей Казанского университета. С. 24—26; Иконников В. С. Указ. соч. С. 927. 29 Древняя Российская вивлиофика. 1789. Ч. II. С. 1—362. 30 Цапина О. А. Указ. соч. С. 63. 31 Там же. 32 См.: Опись библиотеки, находив­ шейся в Москве на Воздвиженке, в доме графа Д. Н. Шереметева до 1812 г. СПб., 1883. С. 438. 33 Белоброва О. А. Латинская над­ пись на Фроловских Спасских воротах Московского Кремля и ее судьба в древ­ нерусской письменности // Материалы и исследования (Гос. музеи Московского Кремля). М., 1987. Вып. 5. С. 55—56. Об устойчивости традиций барокко в среде духовенства 2-й половины XVIII в. см. также: Живов В. М., Успенский Б. А. Указ. соч. С. 135—136; Библиография трудов по отечественному источникове­ дению и специальным историческим дис­ циплинам, изданных в XVI—XX вв. М., 1981. 34 Лотман Ю. М., Толстой Н. И., Успенский Б. А. Указ. соч. С. 316—317; Моисеева Г. И. Археографическая дея­ тельность Н. И. Новикова... С. 72—73. 35 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 145. 36 Русский архив. 1889. Кн. 3. С. 85— 86. 37 См.: Хрептович-Бутенев К. А. Ла­ тинская надпись на Спасских воротах и их творец Петр Антоний Соларий И Сб. статей в честь гр. П. С. Уваровой. М., 1916. С. 215—228; Белоброва О. А. 1) Эпиграфическое известие о работе итальянских мастеров в Московском Кремле И Уникальному памятнику рус­ ской культуры Успенскому собору Мос­ ковского Кремля 500 лет. М., 1979. С. 29—31; 2) Латинская надпись на Фро­ ловских (Спасских воротах)...; ДрбоглавД.А. Камни рассказывают... М., 1988. С. 12—16. 38 РГАДА. Ф. 199. Порт. 413. Ч. 2. № 24. Л. 69а. 39 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 283— 284; ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 331. 30 40 Идентичная транскрипция приво­ дится, например, в труде С. П. Барте­ нева «Московский Кремль в старину и теперь». См.: Хрептович-Бутенев К. А. Указ. соч. 41 Левшин А. Г. Историческое опи­ сание... Успенского собора. М., 1783. С. 241. 42 ОР РГБ. Ф. 557. № 90. Л. 215 об. 43 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 283— 284; ОР РГБ. Ф. 557. № 90. Л. 224— 225 об.; Русский архив. 1892. № 3. С. 95—96. 44 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 79— 81. 45 ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 210— 211 об. Л. 375: «6841 построен в Москве Кремль город деревянный, лета 6875, ка­ менной», «в конце написаны» рукописи Синодальной библиотеки, № 273, в чет­ верку». 46 Алексеев П. А. Церковный Сло­ варь. М„ 1773. С. 131 — 132, 139. 47 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 350. Интересно, что эту надпись приводил и Н. Д. Извеков. Читатель его книги отсы­ лается к надписи, которая рассматрива­ ется как первичный источник; известие летописца лишь подтверждает сообще­ ние надписи. См.: Извеков И. Д. Мос­ ковский Архангельский собор. М., 1916. С. 2—3. 48 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 339. 49 Левшин А. Е. Указ. соч. С. 4. 50 ОР РГБ. Ф. 557. № 90. Л. 226— 226 об. 51 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 249 об. 52 Левшин А. Е. Указ. соч. С. 77— 81. 53 См.: Забелин И. Е. Три неизвест­ ные гробницы в Московском Архангель­ ском соборе // Записки императорского Археологического общества. 1853. Т. 5. С. 197—204; Сизов Е. С. Еще раз о трех «неизвестных» гробницах Архангель­ ского собора // Материалы и исследова­ ния. Гос. музеи Московского Кремля. М., 1973. Вып. 1. С. 86—94. 54 РГАДА. Ф. 199. Порт. 412. Ч. 2. № 24. Л. 64 об. 55 См.: Сокровище Российских древ­ ностей. М„ 1986. С. 18—19. 56 Сухомлинов М. И. Указ. соч. С. 307. 87 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 322, 323 об.
58 Древняя Российская вивлиофика. 1789. Ч. II. С. 222. 59 Левшин А. Г. Указ. соч. С. [2—3]. 60 ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 294. 61 Там же. Л. 270—270 об.; Русский архив. 1892. № 3. С. 87—88. 69 ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 358— 358 об. 63 Там же. Л. 229 об. 64 Сокровище Российских древно­ стей. С. 120; ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 284 об,—285; ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 216, 227 об., 221 об. 65 О статуе см.: Выголов В. П. Скульп­ тура Георгия на башне Московского Крем­ ля // Памятники русской архитектуры и монументального искусства. Города, ан­ самбли, зодчие. М., 1985. С. 5—38. 66 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 284 об.— 285; ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 208. 6? ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 227— 231 об. 68 Там же. Л. 230 об. 69 Левшин А. Г. Указ. соч. С. 19. 70 ОР ГИМ. Чертков. Д. 91. Л. 83 об. 71 ОР РГБ. Ф. 557. Д. 90. Л. 227 об. 72 Там же. Л. 282. 73 Кошелева О. Е., Морозов Б. И. Рассуждения анонимного автора XVIII в. о «Доброте книг и их полезном читании» // Книга в России. Век Просвеще­ ния. Л., 1990. С. 113.
Т. В. Артемьева ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ ПО «ЕЛАГИНСКОЙ СИСТЕМЕ» Один из биографов Ивана Перфильевича Елагина в статье, посвященной столетию со дня его смерти, отмечает своеоб­ разную «забытость» этого человека тем, что он не принимал участия «в гладиаторских играх исторического Колизея (...) он только их постоянный зритель (habitué)».1 Спустя еще сто лет с момента написания его биографии это имя забылось еще больше, став почти топографическим понятием, обозна­ чающим место воскресных прогулок петербуржцев. Словес­ ный портрет Елагина, нарисованный в предисловии к журна­ лу «Всякая всячина» — «приземист, часто запыхаюсь, широ­ ка рожа, заикаюсь, когда сердит, немножко хром, отчасти кос, глух на одно ухо, руки длиннее колен, брюхо у меня остро, ношу кафтаны одного цвета по году, по два, а иногда и по три»,2 — как-то не ассоциируется с представлением о «философе» или «мыслителе». Тем не менее Елагин был если и не «типичным представителем», то во всяком случае доста­ точно «характерным явлением» в среде философствующего нобилитета екатерининского времени. И. П. Елагин (30 ноября 1725—24 сентября 1793) про­ исходил из старинного рода, выехавшего из Германии в Рос­ сию в XIV веке. До 13 лет получал домашнее образование. С 1738-го по 1743 год учился в Сухопутном Шляхетном ка­ детском корпусе вместе с князем А. А. Прозоровским, А. П. Сумароковым, М. М.. Херасковым, П. С. Свистуновым, С. А. Порошиным и др. В корпусе принимал участие в лите­ ратурном обществе, главой которого был Сумароков. В сте­ нах корпуса был театр, спектакли которого часто посещала императрица Елизавета Петровна. После выхода из Шляхетного корпуса (с чином прапорщика) Елагин некоторое 32 © T. В. Артемьева, 2001
время служил в Невском полку Петербургского гарнизона. С 1748 года служил писарем Лейб-Компании, а с 1751-го — у графа А. Г. Разумовского. К тому времени относится его дружба с Н. А. Бекетовым, соперником И. И. Шувалова. Впрочем, она продолжалась недолго. Любовь Бекетова к пению с придворными певчими показалась подозритель­ ной — он был удален от двора и переведен в армию. В 50-е годы Елагин делается доверенным лицом великой княгини Екатерины Алексеевны, служит посредником между ней и Станиславом Понятовским. Вспоминая это время, Ека­ терина пишет в своих «Записках»: «Это был человек надеж­ ный и честный; кто раз приобретал его любовь, тот нелегко ее терял; он всегда изъявлял усердие и заметное ко мне предпоч­ тение».3 В 1758 году по делу канцлера А. П. Бестужева-Рюми­ на он был арестован вместе с В. Е. Адодуровым и ювелиром Бернгарди. Елагину было приказано отправиться в свое име­ ние, где он пробыл до воцарения Екатерины II. В то время Екатерина Алексеевна писала ему: «Будь здоров и уверен, что невинность и усердие твои век из ума не выйдут».4 Елагин действительно не был забыт императрицей: она вернула его из ссылки, сделав своим доверенным лицом. 27 июля 1762 года вышел указ Екатерины II о награждении Елагина чином действительного статского советника и опре­ делении на службу в кабинет. Он занимался делами бывшей фаворитки Петра III Елиза­ веты Воронцовой. Екатерина II посылала ему записки, свиде­ тельствующие о взаимном понимании и доверии: «Перфильевич, сказывал ли ты кому из Лизаветиных родственников, чтоб она во дворец не размахнулась, а то, боюсь, к общему соблазну завтра прилетит».5 Елагин занимался покупкой дома для Воронцовой в Москве, чтобы «она на Москве жила в тишине».6 Рукою Елагина был написан ряд государственных доку­ ментов, например, собственноручное повеление Екатерины II от 6 сентября 1763 года о мерах против распространения в России иностранных сочинений, направленных «против зако­ на, доброго нрава и нас».7 Елагин занимался шифровкой, иногда редактированием писем Екатерины, то есть знал ее намерения и многие секреты. Об этом свидетельствуют за­ писки самой императрицы: «Иван Перфильевич, кой час ты в цифры поставишь приложенное письмо, то пришли оное ко мне к подписанию и спеши с оными»;8 «Иван Перфильевич, поправь орфографию сей приложенной бумаги и принеси обратно ко мне»;9 «Елагину цифири отдать»;10 «Г-ну Елагину в цифирях поставить и весьма секретно содержать»;11 «Иван 2 Литература и история 33
Перфильевич, напиши своей рукой приложенные листы и перемени лицо, будто я пишу».12 «Перфильевич» был в курсе ученых занятий императрицы, разделял ее увлечение историей. Об этом свидетельствует собственноручная записка Екатерины II о немецком истори­ ческом словаре 19 марта 1768 года: «И. П. Пошли, пожалуй, в Ораниенбаум взять из тамошней библиотеки книги, наз. Allgemeines historisches Lexicon, я думаю, что volumes есть со сто, вели их хорошенько уложить и сюда привести ко мне. Екатерина».13 Порой императрица по-свойски бранила своего конфи­ дента: «Слушай, Перфильевич... Скажу, что тебе подобного ленивца на свете нет да что никто столько ему порученных дел не волочит, как ты»,14 однако прощала слабости, ценя преданность и исполнительность. Она писала гр. Орлову от 11 января 1773 года: «Ваша светлость лучше кого в свете знаете, колико я презираю подлецов и ласкателей, коих бес­ конечное множество около двора, и как много я почитаю все поступки, основанные на честности, великодушии и чисто­ сердечии. Сожалительно мне, что изо всего многолюдства не много И. П. Елагиных... Я, конечно, не оставлю отличить его, господина Елагина, поведение; к нему умножится мое доброжелательство и почитание свидетельством вашей свет­ лости».15 Отношение уважения и доброжелательства отражено в шутливой подписи в письме к Н. Панину от И. Елагина, где Екатерина II приписала: «Канцлер господина Елагина».16 Она одаривает его деньгами, крестьянами, домами, дорогими су­ венирами: «Иван Перфильевич, — пишет Екатерина 8 сен­ тября 1769 года, — которыя у вас хранились моих вещей от 1762 года золотыя и с алмазами, вам известныя, возьми себе».17 В 1766 году Екатериной был учрежден «Стат всем к теат­ рам и к камер и бальной музыке принадлежащим людям, тако ж сколько в год и на что именно для спектаклей полагается суммы». Елагин же был назначен директором Придворного театра и музыки с повелением: «Елагину самому, так как сочинителю того стата, привести все по оному в прямое действие, дабы он тем самым мог доказать совершенство оного учреждения перед нами, а для того и Конторе повеле­ ваем все, принадлежащее к тому, — ему Елагину препору­ чить в дирекцию».18 Назначение Елагина директором Придворного театра и музыки состоялось 20 декабря 1766 года. Это был первый опыт организации театрального дела в России. Создание но­ 34
вого поста выводило управление театрами через Елагина непосредственнно на Екатерину. Отношение Екатерины к Елагину и к его деятельно­ сти того времени хорошо демонстрирует шутливая заметка императрицы, относящаяся к концу 60-х—первой половине 70-х годов, в которой она, выявляя особенности характера или поведения своих приближенных, указывала, от чего они могли бы умереть: Граф Брюс от прилива крови. Лев Александрович Нарышкин от апоплексии. Граф Иван Чернышев от гнева. Граф Захар Чернышев смертью праведных. Граф Румянцев, тасуя карты. Г-жа Штакельберг от удивления. Г-жа Полянская от сожаления. Г-н Остервальд от воздержания. Г-жа Остервальд от голода. Г-жа Зиновьева от смеха. Штакельберг от золотухи. Черкасов от задушения словом. Г-жа Протасова от родин. Илья Всеволожский от вздохов. Перфильев от несварения желудка. Граф Мюних от одышки. Фельдмаршал Голицын от зуда. Граф Панин от того, если он когда поторопится. Я от снисходительности. Козицкий от искания славянских слов. Козьмин от кости ерша. Стрекалов от питья английского пива. Елагин от садна слуховой перепонки, произведен­ ного театральной гармонией.19 Деятельность Елагина на посту «directeur des plaisirs» была достаточно заметной. Это был пост не только и не столько творческий, сколько административный и даже иде­ ологический. Последнее обстоятельство не ускользнуло от взгляда известного критика нравов М. М. Щербатова. Осуждая Екатерину II за «славолюбие», «пышность» и лю­ бовь к «лести и подобострастию», он отмечает: «Не меньше Иван Перфильевич Елагин употреблял стараний приватно и всенародно ей льстить. Быв директором театру, разные сочи­ нения в честь ее слагаемы были, балеты танцами возвещали ее дела, иногда слава возвещала пришествие российского флота в Морею, иногда бой Чесменский был похваляем, 35
иногда воспа с Росиею плясали».20 Щербатов имеет в виду «аллегорично-пантомимный» балет «Торжествующая Минер­ ва, или Побежденное предрассуждение», поставленный Гаспаро Анджелини (1731 —1803), который так же написал к нему музыку 28 ноября 1768 года в Санкт-Петербурге в при­ дворном театре в честь «благополучного и всерадостного освобождения Ея императорского Величества и Его импера­ торского Высочества от привитыя оспы».21 Чрезмерно критический пафос Щербатова, а также его обида на Екатерину хорошо известны, поэтому, вероятно, более объективным было мнение Н. И. Новикова, который отмечал, что «Его тщанием российский театр возведен на такую степень совершенства, что иностранные знающие люди ему удивляются».22 Елагин был хорошо известен и как «сочинитель». Новиков отмечал, что Елагин «писал весьма изрядные стихотворения, как то элегии, песни и другое тому подобное; также сатири­ ческие письма прозою и стихами, много похваляемые зна­ ющими людьми за чистоту стихов и слога, нежность вкуса и хорошее и приятное изображение. Но, к великому сожале­ нию, сии стихотворения еще не напечатаны; однако ж у всех охотников хранятся письменными... Слог его чист и текущ, а изображения нежны и приятны, а где потребно, важны и сильны, и его переводы по справедливости могут почитаться примерными на российском языке».23 В «Известиях о некоторых русских писателях», авто­ ром которых был «один русский путешественник», а именно И. А. Дмитревский, изданных первоначально на немецком, а затем на французском языке,24 было высказано сожаление о том, что «важные государственные дела слишком рано отвлекли его от занятий литературою. Но мы еще не остав­ ляем надежды видеть в печати некоторые из его рукописей. Лучшая похвала ему то, что он после Ломоносова первый наш писатель в прозе и даже превосходит иногда Ломоносова в тонкости выражения».25 Современники отмечали некоторое высокомерие Елагина, впрочем вполне понятное в высокопоставленном вельможе и человеке, в полной мере знающем себе цену. В 1765 году в составленном неким шутником «Сатирическом каталоге при Дворе Императрицы Екатерины II» он был выведен под име­ нем Графа де Тюфьера, главного действующего лица в коме­ дии Ф. Н. Детуша «Le Glorieux», нарицательного обозначе­ ния чванства.26 Сам Елагин, сравнивая себя с Вольтером, замечал: «Я не простил бы себе, если бы усомнился сравнить­ ся с ним в чем бы то ни было».27 36
Елагин много занимался переводческой деятельностью. Он (вместе со своим секретарем В. И. Лукиным) перевел сочинение аббата Прево «Приключение маркиза Г. ... или Жизнь благородного человека, оставившего свет», выдержав­ шее пять изданий. Елагин перевел «Мизантропа» Мольера, вступление и две первые части «Велизария» Мармонтеля. Последний перевод он осуществил в соавторстве с самой Екатериной II и другими ее приближенными во время пред­ принятого императрицей путешествия по Волге в 1767 году. Переводы Елагина, как, впрочем, и многие переводы XVIII века, носили авторизированный характер. Текст мог перево­ диться «приблизительно», содержать много вставок, коммен­ тариев, отступлений. В этом смысле интересен елагинский перевод из лейпцигского журнала «Belustigungen des Vers­ tandes und der Witzes» (1751). Он был ответом на литератур­ ную полемику по поводу его же «Эпистолы к г. Сумарокову» (или «Сатиры на петиметра и кокеток») и содержал намеки на участников полемики — Г. Н. Теплова, М. В. Ломоносо­ ва, В. К. Тредиаковского. Указывая на своего «бывшего друга», господина Постоянникова, Елагин пишет: «Корпит он непрестанно над книгами и часто целые ночи в размышлениях препровождает, а со всем тем почти не единого слова в беседе от него добиться невозможно. Не осмелится он и самому себе сказать, кто величайший философ, а я ведаю, что он все философические сочинения и наших и старых времен неоднократно читал. Из сего можно о слабости его разума беспристрастно заклю­ чить...».28 Елагин иронизирует над «школьной» философией, ее тра­ диционным набором понятий и «птичьим языком». Он пишет: «Из философии знаю я математический способ учения, противуречия, действующую причину, монады, согласие, лутчей свет и другие сим подобные слова, которыми я при случае более наделаю шуму, нежели полицейские барабаны во время пожара. Невтону даю перед Лейбницем преимущество, не для того, чтоб я их читал, но только для того, что я больше люблю англичан, нежели Немцов».29 Трудно сказать, какова доля правды в этой шутке, отпу­ щенной человеком, ставшим впоследствии главой именно «английского» масонства и довольно резким критиком «не­ мецкого». Метафизическая серьезность пришла к Елагину несколько позже, в середине 80-х годов, когда он начал писать «Уче­ ние древнего любомудрия и богомудрия, или наука свобод­ ных каменщиков, из разных творцов светских, духовных и 37
мистических, собранная и в 5 частях преложенная И. Е., великим российским провинциальный ложи мастером. Нача­ то в МОССЬХХХѴІ г.». В это время Елагин отошел от государственных дел и был уже не тем «Перфильевичем» для Екатерины II, как в годы их молодости. Более того, он углубился в те области, кото­ рые всегда вызывали неприязнь императрицы, пытаясь найти в масонстве разрешение «вечных вопросов» и «истинное ра­ зумение» «о сотворении вселенной, о единстве и существе Бога, о бессмертии души и первородном человеке»,30 а также идеальные формы нравственного, социального и церковного устройства. В «Повести о себе самом», помещенной внутри «Учения древнего любомудрия», Елагин пишет о том, что он хотел найти в масонстве. Первоначальной причиной вступления в ложу было юношеское тщеславие и любопытство — «узнаю таинство», «буду хотя на минуту в равенстве с такими людь­ ми, кои в общежитии знамениты».31 Его привлекало и «мни­ мое равенство», и «лестная надежда» «чрез братство достать в вельможах покровителей».32 «...Но сие мечтание скоро ис­ чезло, открыв и тщету упования, и ту истину, что вышедший из собрания вельможа... есть только брат в воображении, а в существе вельможа».33 Он «препроводил многие годы в искании вй34 и света обетованного, и равенства мнимого, но ни того, ни другого ниже никакой пользы не нашел, колико ни старался».35 Ела­ гин разочаровался в масонстве: оно стало казаться ему «игрою невеликого разума» или «игрой людей, желающих на счет вновь приемлемого забавляться, иногда непозволитель­ но и неблагопристойно».36 «Не приобрел я из тогдашних работ наших ни тени какого-либо учения, — пишет он, — ниже преподаяний нравственных, а видел токмо единые пред­ меты неудобпостижимые, обряды странные, действия почти безрассудные; и слышал символы нерассудительные, катехизы, уму несоответствующие; повести, общему о мире по­ вествованию прекословные; объяснения темные и здравому рассудку противные, которые или не хотевшими или незна­ ющими мастерами без всякого вкуса и сладкоречив препо­ давались».37 Елагин на время «отклонился от собраний масонских», но «прилепился к писателям безбожным»: «Буланже, Даржанс, Вольтер, Руссо, Гельвеций и все словаря Белева, как фран­ цузские и аглицкие, так и латинские, немецкие и италь­ янские лжезаконники, пленив сердце мое сладким красноре­ чия ядом, пагубного ада горькую вливали в него отраву. Сие 38
чтение так душу мою развратило, что и сам великий Невтон смешным мне казался».38 Елагина несколько смущало то обстоятельство, что новые философы и «ансиклопедисты», а также их критики были «обществом свободных каменщиков». Это возбудило новый интерес к масонству, могущему подчинить «единому молотка удару» «столь великое число разного состояния людей... вельмож и простолюдинов, ученых и невежд, богопочитаю­ щих и афеистов, умных и простых, степенных и ветреных, кротких и сварливых, добродетельных и порочных».39 Елагин стал искать людей, «состарившихся в масонстве», и чужестранных братьев. Один из них — путешествующий по России англичанин — помог снять с глаз «первую невежест­ ва завесу». Он поведал Елагину, что «масонство есть наука, что оно редко кому открывается, что Англия никуда и ничего на письме касательно оного не дает, что таинство сие хранит­ ся в Лондоне в особной ложе, древнею называемой, что весьма малое число братьев, знающих сию ложу, что, нако­ нец, весьма трудно узнать и войти в сию ложу, а тем труднее в таинство ея посвященну».40 Так началось знакомство Ела­ гина с так называемым английским масонством. В пестром соцветье различных масонских организаций в России XVIII века английское масонство имело опреде­ ленные и узнаваемые черты. Ему была чужда политизация иллюминатов или мистицизм розенкрейцеров. В Россию, как и в другие страны, масонство пришло из Англии, первона­ чально как организация, обеспечивающая духовные потреб­ ности небольшой английской диаспоры, а затем интегрирова­ лось в российскую жизнь, видоизменившись и приспособив­ шись к потребностям российского общества и особенностям российского менталитета. Исследователями отмечалось, что «масонство, собственно говоря, давало только форму; и каж­ дый народ, и даже отдельное лицо вливали в нее то содер­ жание, которое гармонировало с их общим мировоззрением и характером. Положительный и трезвый ум англичан так и ограничил его чисто нравственными целями и идеями; склонный ко всему таинственному и туманному, гений гер­ манцев начал искать в масонстве каких-то чрезвычайных знаний и откровений; французы запечатлели его отличитель­ ною чертою своего характера — тщеславием и стремлением к внешнему блеску».41 Английское масонство, как и все английское в России, привлекало своей основательностью, добротностью и просто­ той; оно было ориентировано прежде всего на нравственные искания и было далеко как от догматической принудительно­ 39
сти, так и от демонстративности и стремления к усложнению организационной структуры путем введения новых степеней и знаков отличия. Обычно оно имело только три степени — ученика, товарища и мастера. Позже, уже в так называемом екосском, или шотландском масонстве была введена сте­ пень шотландского мастера. Впрочем, для самой Шотлан­ дии была характерна обычная английская система. Руководством для лондонских лож и прежде всего Вели­ кой Ложи (Grand Lodge of England) была «Новая книга кон­ ституций», составленная в 1721 году доктором богословия Д. Андерсеном («The Constitutions of the antient and honor­ able Fraternity of free and accepted Macons containing their History, Charges, Regulations etc. collected and digested, by order of the Grand Lodge, from their old Records, faithful Traditions and Lodge-Books, for the use of the lodges, by James Anderson, D. D. and Carefully Revised, continued, and Enlarged by John Entick. M. A.»). В 1770 году по согласованию с берлинской ложей Royal York, работавшей по английской системе, в России был уч­ режден административный центр — Великая провинциаль­ ная ложа, а в 1772 году И. П. Елагин получил диплом, утвер­ ждающий его звание «Провинциального Великого мастера всех и для всех русских» (of and for all Russians), выданный ему Великим мастером Лондонской Великой Ложи герцогом Бьюфортом (Henry Somerset Duke of Beaufort).42 Таким обра­ зом, как отмечалось в послании Великой Ложи, 1772 год стал эпохой «расцвета и величия масонства в России»,43 а сам «высокопочтеннейший брат» Елагин стал восприниматься как «восстановитель на твердую степень в России масонства».44 Провинциальная ложа обязывалась представлять отчеты ложе-матери, посещать собрания, праздновать день Иоанна Крестителя и присылать в ТІондон с каждой вновь открывае­ мой ложи сбор — 3 фунта 3 шиллинга. Елагин отнесся к новому статусу чрезвычайно серьезно. Его смущало только одно — секретность некоего знания, оберегаемого ложей-матерью, которое, как полагал Елагин, составляет сущность масонского учения. Он сожалел о том, что «Аглицкая великая ложа, где и как сохраняет свои таин­ ства... ни обществу нашему, ниже самим зависящим от нее и в самом Лондоне находящимся не известно».45 Поэтому он начал «с отменным тщанием и с превеликою потерею денег собирать все то, что по разным местам Европы касательно до масонства учреждено и преподаваемо».46 Елагин действительно собрал огромное количество масон­ ских документов, но единственная «тайна», которая ему от­ 40
крылась, заключалась в осознании невозможности постичь трансцендентные смыслы учения обычными методами сбора и осмысления информации. «При всем старании моем, — чистосердечно признается Елагин, — открылась мне только та истина, которую в осторожность всем братьям и предла­ гаю, что за деньги масонская истина не продается, и не покупается ни под каким видом».47 Обращение к ритуальным масонским книгам, прежде всего к «Конституции и иносказательной масонской по­ вести», открыло Елагину, «что масонство по древности своей, по происхождению его от народа в народ, по почте­ нию его от всех просвещенных языков, должно заключать в себе нечто превосходное и полезное для рода человече­ ского», а также то, что «сие нечто, то в ней неудобь понятно без ключа».48 За этим «ключом» Елагин обратился к учениям древних религий, в которых пытался найти разгадку тайны масонства. В этих поисках он руководствовался наставлениями собрата ПП (Станислава Эли, масонское имя — Седдаг, автора «Братских увещеваний», переведенных с немецкого самим Елагиным). Он открыл своему ученику некоторые тайны, например, «что масонство есть древнейшая таинственная наука, святою премудростию называемая; что она все прочие науки и художества в себе содержит, как в ветхом нашем Аглицком катехизе, Локком изданном, сказано, что она ради некоторых неудобьсказуемых народу важностей темными гиероглифами, иносказаниями и символами закрытая, от на­ чала века существует, никогда в забвение не придет, ниже изменению, а тем меньше конечному истреблению подверг­ нется, что она та самая премудрость, которая от начала мира у патриархов и от них преданая, в тайне священной храни­ лась в храмах халдейских, египетских, персидских, финикий­ ских, иудейских, греческих и римских и во всех мистериях или посвящениях еллинских, в училищах Соломоновых, Елейском [Ессейском — ?], Синайском, Иоанновом, в пусты­ не и в Иерусалиме, новою благодатию в откровении Спаси­ теля преподавалась; и что она же в ложах или училищах Фалеевой, Пифагоровом, Платоновом и у любомуд[р — ?]цев индейских, китайских, арабских, друидских и у прочих нау­ ками славящихся народов пребывала».49 Под руководством своего наставника Елагин приступает к изучению древней мудрости. Характерен выбор авторов, ко­ торые повлияли на формирование не только философской, но и историософской позиции Елагина. Он пишет: «Целые пять лет, яко время товарищем нашим на учение предписанное, 41
препроводил под даваемыми мне наставлениями в неусыпном чтении божественного писания. Ветхий и Новый Завет были и еще суть приятнейшие мои учителя. Отцы церковные, яко то Ориген, Евсевий, Иустин, Кирилл Александрийский, Гри­ горий Назианзин, Василий Великий, Иоанн Златоуст, Иоанн Дамаскин, преподобный Макарий».50 Кроме того, среди авто­ ров, которые «тали толкователи невразумлению моему», Елагин называет имена Пифагора, Анаксагора, Сократа, Эпиктета, Платона, Гермеса Трисмегиста, «самого Орфея», Гомера, Зороастра «с помощию Геродота», Диодора Сицилий­ ского, Плутарха, Цицерона, Плиния. Вероятно, сюда же можно добавить сочинения Дионисия Ареопагита, Григория Паламы, Блаженного Августина, а также, разумеется, сочи­ нения англичан — И. Пордеджа, А. М. Рамзая, В. Хатчинсо­ на, В. Дергама. Особое внимание было уделено знаменитому трактату Сен-Мартена «О заблуждениях и истине» и «Брат­ скому увещеванию» самого Станислава Эли. Чрезвычайно характерно, что в елагинском списке отсут­ ствует имя такого авторитетного в масонском мире автора, как те у тонический философ Я. Бёме, хотя и упоминаются его британские последователи. Вероятно, откровенный мис­ тицизм, сделавший его книги настольными изданиями мос­ ковских розенкрейцеров, заставил Елагина сознательно не упоминать имя Бёме, хотя, безусловно, он не мог не знать его сочинения. Анализируя корпус авторов, как античных философов, так и христианских «отцов», изучавшихся Елагиным, нельзя не увидеть очевидную неоплатоническую тенденцию. Однако она не могла быть следствием «школы». Неоплатонизм не преподавался ни в Петербургском академическом, ни в Мос­ ковском университетах, ни в церковных школах, где царство­ вала немецкая популярная философия, и прежде всего вольфианство. Нельзя было узнать о ней и в «свете», безраздель­ но отдавшему свои предпочтения поверхностно понимаемым Вольтеру, Дидро, Д’Аламберу и др. Причины своеобразных путей философии неоплатонизма в Россию и эзотерический характер его влияния на русских мыслителей должен быть исследован особо. Характерно то, что эта тенденция, угаснув в золотом веке Просвещения, с новой силой пробудится в серебряном веке просвещенных. Нами уже отмечались неоплатонические сюжеты в фило­ софских исканиях масонов, в частности И. Г. Шварца.51 Шварц использовал эти идеи для построения своей метафи­ зики, Елагин же попытался основать на них свою историо­ софскую схему. 42
Полученные в результате пятилетней работы знания Ела­ гин решил объединить в некое обобщающее сочинение, резю­ мирующее его взгляды, а также могущее быть полезным для ищущих истину братьев. Компилятивный характер масон­ ских сочинений, как, впрочем, часто и вообще сочинений эпохи Просвещения, в особенности в России, не был свиде­ тельством интеллектуального бессилия, скорее, напротив, знание текстов свидетельствовало об осведомленности, принадлежности к традиции, пребывании в контексте древ­ ней (пре)мудрости. При этом древнее понималось не столь­ ко как старое, сколько как универсальное, изначальное, вневременное. Эта позиция, характерная, впрочем, не только для Елагина, выражалась в постижении нового как отыски­ вания забытого старого, интерпретации, приспособлению к специфическим российским условиям. В предуведомлении к второй части своих «Богомудрственных, каббалистических и магических объяснений» Елагин так и пишет: «Истина одна. Одно и то ж об ней и пишется... а для сего переводы, а не сочинение».52 Вопрос о «самостоятельности» исследования или новом знании Елагин решил для себя еще в молодости, когда с иронией писал о мнении своего оппонента Постоянникова, что «сочинением назваться не может, что из разных книг выбрано», а такого человека, который «списывает», называл не «автором», а «пищиком».53 Елагин никогда не считал себя таковым, даже когда занимался компиляцией или переводом. В попытках разобраться в природе знания, вылившемся в XVIII—XIX веках в споры о «старом» и «новом» просвеще­ нии, языке, общественном устройстве ит. д., Елагин занимал определенную и осмысленную позицию сторонника «стари­ ны». Он полагал, что мера знания, доступная человечеству, не может быть увеличена активностью отдельного человека, однако он может пополнять свой личный запас знания и в этом смысле приблизиться к максимальному пониманию Мира, Бога и самого себя. Поэтому стремление к позна­ нию — определенная обязанность человека, один из путей, ведущий его к нравственному совершенствованию. Однако это познание вовсе не должно быть стремлением к освоению принципиально «нового», ибо сначала нужно постичь то, что уже усвоено прошлыми культурами. Для отдельного челове­ ка и этого знания может быть достаточно. Обращение к древним культурам требует знания языка, на котором древние народы выражали свои мысли (Елагин всег­ да сожалел о том, что не знает древних языков). Однако сущностные структуры межкультурных коммуникаций могут 43
быть понятны и современному человеку, если он расшифрует аллегорико-символические смыслы древней мифологии. Без­ условно, это сложная и кропотливая, но вполне выполнимая работа, при условии, что ищущий обладает пониманием ло­ гики построения мифологических систем древности. Поэтому освоению древнего знания предшествует поиск Ключа, могу­ щего отомкнуть сокровищницу знания. Отсюда значимость метафоры Ключа в масонских текстах, поиски «ключевых понятий», «ключевых субстанций», «ключевых персонажей». Таким образом, знание присутствует в современной куль­ туре актуально и потенциально. Актуально — в виде раз­ личного рода текстов и памятников, где оно запечатлено в виде «гиероглифов», потенциально — в связи с приемами, методами и методиками, которые необходимо наработать для того, чтобы извлечь это знание из его хранилища. Елагин пытается расшифровать мистические и каббалисти­ ческие тексты, хотя и чувствует, что он «еще ребенок, шата­ ющийся между заблуждений и истины и идущий просвеще­ ния себе в естественных начертаниях».54 Преодолевать мар­ гинальное пространство между заблуждением и истиной ему помогал знаменитый трактат Л.-К. Сен-Мартена «О за­ блуждениях и истине, или воззвание человеческого рода ко всеобщему началу знания» с характерным подзаголовком: «Сочинение, в котором открывается Примечателям сомни­ тельность изысканий их и непрестанныя их погрешности, и вместе указывается путь, по которому должно бы им шество­ вать к приобретению физической очевидности, о происхож­ дении Добра и Зла, о Человеке, о Натуре вещественной, о Натуре невещественной, и о Натуре священной, об основа­ нии политических правлений, о власти Государей, о право­ судии Гражданском и Уголовном, о науках, Языках и Худо­ жествах». На русском языке сочинение Сен-Мартена было опубликовано в 1785 году, его читали и по-французски, па­ раллельно с этим оно ходило в рукописях. Изучение книги Сен-Мартена было определенной эпохой в жизни Елагина, как и многих других масонов. «Явившись в отечестве нашем и став почти общим всех читающих упражнением, произвела своим неудобо-вразумительным со­ кровенных в ней таинств предложением разнообразные о себе рассуждения».55 Одни сочли ее «сумасбродною» и сдела­ ли объектом иронии и шуток, другие посчитали, что это «скрытая иезуитская система», или того хуже — «исчадие общества, иллюминатами называемого».56 Елагин относил себя к «третьим», «мыслящим», которым эта книга «явно открывает истинные познания, как в любомудрии, так и в 44
богомудрии, и что она, подражая слогу древних мудрецов, особливо Пифагору, дает истинное разумение о сотворении вселенныя, о единстве и существе Бога, о бессмертии души и первородном человеке — словом, что она содержит в себе все учение наше и в символическом все сие предлагает смысле».57 Увлечение масонством, основанное на стремлении найти «ключ» и «тайну» бытия, порой сталкивало Елагина с весьма своеобразными личностями. Это хорошо иллюстриру­ ется взаимоотношениями с Калиостро, который жил в его доме в 1780 году и у которого, как говорят, Елагин учился «делать золото» из компонентов, привезенных из Польши. Комментировать эти отношения достаточно сложно. Разуме­ ется, Елагин не был по-детски легковерным или же абсолютно невежественным человеком. Кроме того, личность Калиостро настолько легендарна, что с трудом вмещается в рамки исто­ рического исследования. В качестве одного из анекдотов (в первозданном смысле этого слова) можно привести рассказ Екатерины II, которая писала Гримму о Калиостро, скрываю­ щемся «dans la cave de monsieur Elaguine maître en chair déposé ou dépossédé, где он пил английское пиво и шампанско­ го сколько мог; случилось так, что однажды, хватив через край, он после обеда зацепился за тупей секретаря дома, который дал ему пощечину; от пощечины к пощечине, в дело вмешались кулаки, г. Елагин, наскучившись „du frère rat de cave” и слишком крупным расходом вина и пива, а также жалобами секретаря, вежливо уговорил его уехать, но не с помощью (...), как он грозился, а просто в кибитке; для того же, чтоб кредиторы не помешали... В пути этому „скром­ ному экипажу” (cet équipage leste) он ему дал старого инва­ лида сопровождать его вместе с графиней до Митавы. Вот история Калиостро, где можно найти все, исключая чудес­ ного».58 Действительно, по пути к познанию истины Елагину при­ ходилось преодолевать много препятствий, однако к середине 80-х годов ему стало казаться, что он если и не нашел вожделенный «ключ», то понял некоторые «основы», дающие ему право дать общий обзор масонской истории, онтологии, космологии, учения о Боге, исторической антропологии и историософии. Гносеологический принцип он тесно связыва­ ет с организационным, призывает придерживаться «незыбле­ мых оснований» и в том, и в другом. Интересно, что елагинский Восток находится на Западе, в Англии, сохранившей, по его мнению, первозданность ис­ тинного масонства. «Во все времена и при самых жестоких 45
гонениях, — пишет он, — св[ятая] истина пребывала, и пре­ будет навсегда одна и та же истина. В Англии и Шотландии с самого постановления ордена свободных каменщиков не было никаких существенных изменений, ибо в недрах сестер сих прямое существо его пребывает. Но во Франции и Немец­ кой земле неудобь сказуемо, сколько в коротких временах великих последовало перемен и с ними умствований и за­ блуждений? Англия дала свои конституции и в Берлине, и в Брауншвейге, и в Стокгольме, подобно как и нам, на учреж­ дение великих провинциальных лож; но не дала она никому, притом, более трех степеней, ниже каких-либо на письме объяснений, ибо закон запрещает писать и вырезывать наши таинства. От познания высших не отвергает она достойных братов, коим для снискания надлежащего просвещения от­ верзает она у себя древние врата, к которым, подобно как в древности в Египет, желающим путешествовать и света сего искать подобает. Устрашенные таковою трудностью вначале пылкие французы, а потом глупые германцы прибегли одни, гордясь остротою разума, другие омрачась корыстию к разно­ образным вымыслам, которые показуют одних во многочис­ ленности высших степеней суетность и пышность, других в сооружении систем горделивое корыстолюбие».59 Елагин был скандализирован неразборчивостью розен­ крейцеров, давших степень «екосских рыцарей» недостойным этого высокого звания (большего, чем у самого Елагина) братьям. В примечании к своему сочинению он пишет: «Два повара, французы, в услужении у меня бывшие и кроме ложных счетов ничего писать не умеющих, показали мне достаточные грамоты из лож, где они не только разными екосскими рыцарями, но один из них и рыцарем Розе Круа и Востока сделан. Благодарение Богу, что они, кроме имен, ложных слов и лент, ничего не знают, да и понятия ни малейшего о братстве не имеют. Здесь есть две ложи в домах у министров, и с моего дозволения: одна французская, другая итальянская, в которых упражняющиеся мастера оба фран­ цузы и повары. Если б я не дозволил им по их обыкновению работать, они б, не взирая на то, не преминули открыть ложи по дозволению, в патентах их от В. Л. (Великой Ложи) Дюка де Шартра данному».60 Нельзя сказать, что сам Елагин сохранил чистоту масонс­ кого учения. Фактически он обращался к той же литературе, что и розенкрейцеры, и даже делал те же выводы в поисках «света истинного знания». Однако то, что со стороны кажет­ ся очень близким и почти тождественным, изнутри представ­ ляется исключительным, оригинальным, неповторимым. 46
Елагин осуждал стремление к тайне, в которой видел политическую нелояльность: «Если находится в сей новой системе какая польза, почто начальники обители ее укрыва­ ются? Почто они не объявляют конечного предмета, к кото­ рому они привести братию желают?.. Если ж учение ваше токмо нравственное, богоугодное, нравам каждого государст­ ва не противное, или с Пифагором физико-математическое, то чего опасаетесь предать оное на честное слово таких братий, которых честность и скромность в обществе, но и в общежитии гражданском известны?».61 Елагин полагал, что направлением масонских «работ» дол­ жно быть внутреннее совершенство, а не внешнее переуст­ ройство. Вероятно, он, как и почитаемый им Сен-Мартен, полагал, что придет время, когда трон займет не только государь-философ, но и государь-масон. Однако будучи чело­ веком чрезвычайно законопослушным, а к тому же уважая императрицу — и как подданный, и как человек, хорошо знавший ее лично, — он никогда не думал о переустройстве существующего порядка, но лишь пытался понять и объяс­ нить его. Я полагаю, что именно это обратило перо И. П. Елагина к написанию истории России, которую он пытался интерпрети­ ровать как органическую часть Всемирной истории — поли­ тической и духовной, истории, в которой явлено развитие Мирового Духа, воплощена сущность Мировой гармонии, явлена связь с Космическими сущностями. В 1789 году он начинает работу над «Опытом повествования о России», про­ должая ее до конца жизни. Сначала Елагин хотел писать продолжение истории Тати­ щева и поэтому начал ее с 1462 года.62 Он описал три царст­ вия — до кончины Ивана Васильевича, — но потом решил довести историю до времени правления Елизаветы Петровны. В ходе работы он понял, что начальный этап Российской истории важен для построения концептуальной картины ис­ торического процесса. Кроме того, Елагина перестала удов­ летворять история Татищева и он решил написать сочинение, которое бы имело самостоятельное значение. По мнению А. Старчевского, именно то, что Елагин считал наиболее существенным в своем «Опыте», послужило причи­ ной его осуждения: «Это произведение славилось до тех пор, пока не было напечатано, но по выходе в свет оно изменило выгодное мнение публики о нем. Он первый хотел ввести философию и критицизм в историю. Но философические и критические взгляды его нелепы... Слог этого творения вооб­ ще слишком высокопарен, витиеват и не везде правилен».63 47
Старчевский приводит мнение одного из своих современ­ ников, который, как мне кажется, указал на главную идею историка: «Он (Елагин. — Т. Л.) первый понял, что история будет только одно скучное сцепление происшествий, одно утомительное повествование, пересказанное в одном порядке разными словами, когда оно не оживлено настоящими причи­ нами деяний, не украшено политическими и философически­ ми рассуждениями, когда в нем нет живой картины нравов, обычаев, законов государства, нет оттенка действующих лиц на сцене; имея сии достоинства, „Опыт” его драгоценен, редок, будучи написан необыкновенным пером, двуличным, обращающимся по всему свету одинаково, живет со скром­ ною свободою своею и до сих пор в рукописи. Отложивши ласкательство и боязнь, всегдашние оковы писателей народ­ ных, он смелою кистью тушует пороки и добродетели дейст­ вующих и каждому из них дает настоящее место, цену, вес, но он не энтузиаст и не фанатик; и поэтому его умозаключе­ ния, доказанные прямою, смелою истиною, никогда не выхо­ дят за пределы скромности и уважения должного главам венценосцев. Жаль, что все хорошее кроется под тению не­ разрешимых обстоятельств: но сие действительно справедли­ во, что никто не подал мысли смотреть на историю нашу с такой хорошей точки (курсив мой. — Т. А.), как сей писа­ тель, и никто опять не был бы лучший руководитель для чтения оной без пристрастия и заблуждений».64 Сочинение Елагина стало объектом критики еще до выхо­ да в свет. Карамзин, ознакомившись с ее содержанием, писал: «Она до времени Иоанна III выбрана почти из одного Татищева, наполнена бесконечными умствованиями и писана слогом надутым». Однако Карамзин отмечает, что «найдутся и теперь люди, коим слог, искусство и философия его по­ любятся... любопытные станут читать ее как замечательное произведение минувшего столетия России».65 Екатерина II писала Гримму: «Елагин, обративший рус­ скую историю в витиеватую речь (style déclamatoire), так как последняя красноречива и скучна, ныне занят исправлением своей истории, согласно нашей родословной. Что до меня касается, то я нахожу в этой родословной все, что может иметь отношение к истории, как Вестрис читал настоящее благосостояние Франции в менуэте дофина той эпохи».66 Почти все рецензии на публикацию «Опыта повествования о России» были отрицательными. Так, Карамзин, выступив­ ший под псевдонимом «Ѳ», полагал, что гипотетические по­ строения Елагина о «выборе вер» слишком смелы и фантас­ тичны. Анализируя предположения о том, что этот эпизод 48
был первоначально спланирован как театральное действие, а затем как сценарий пьесы, написанный одной из жен Влади­ мира, гречанкой, был принят Нестором за документ того времени и таким образом попал в «Повесть временных лет», Карамзин полагает, что Елагин принимает желаемое за дей­ ствительное. Он сравнивает елагинскую интерпретацию зна­ менитого сюжета с известным анекдотом о даме и монахе, которые, глядя на Луну, уверяли, что могут разглядеть там то, что не видно астрономам. «Монах уверял, что без трубы зрительной удобно различает соборный колокол от других предметов, дама божилась, что простыми глазами ясно видит мужчину, стоящего на коленях перед женщиною».67 Карамзин полагал, что принятие христианства, причем именно греко-кафолического, было актом не случайным, а необходимым и осознаваемым Владимиром как важнейшее государственное решение. Он пишет: «Владимиру нельзя было не видеть, что соседи его по принятии христианской веры приметным образом перерождались, и из диких варва­ ров становились людьми кроткими, благонравными; как госу­ дарю мудрому и дальновидному, ему нельзя было не догады­ ваться, что успехи распространяющегося христианства рано или поздно должны иметь для России благодетельные след­ ствия. Вот причины, которым хочу приписывать Владимиро­ во желание сделаться Апостолом веры и просветителем сво­ его народа! Пока не придумаю лучших и вероятнейших, буду доволен сими, но никогда не соглашусь театр почитать колы­ белью нашего благочестия».68 Далее мы более подробно остановимся на этом эпизоде. Здесь отметим лишь то, что Карамзин не захотел даже заду­ маться над смелой гипотезой Елагина, который рассматривал в качестве театрализации лишь один эпизод из истории кре­ щения и вовсе не считал это событие явлением случайным и сводящимся по своему значению к театральной постановке. В Германии на книгу Елагина довольно резко отозвался А.-Л. Шлецер (Göttinger Gelehtre Anzeiger, 1804) и, вероят­ но, он же — в Allgemeine Litteratur-Zeitung (1804. № 56). Последний отзыв вызвал, в свою очередь, рецензию Л. Неваховича, который пытался смягчить однозначно негативную оценку. В «Примечании на рецензию касательно Опыта Рос­ сийской истории г. Елагина» он пишет: «Непростительно тем чужеземцам, которые позволяют себе без должного размыш­ ления осуждать россиян и основывать суд свой на одних поверхностных сведениях; столь, с другой стороны, при­ скорбно, что Россияне досель допускали еще иноземцам думать о них так превратно и предосудительно».69 49
Невахович цитирует рецензента, формулирующего прин­ цип, которым руководствовались немецкие историки, в част­ ности те, которые работали в России: «Не многие из россий­ ских дееписателей умели достигнуть той высоты, на которой, однако ж, истинный дееписатель должен стоять, той высоты беспристрастия, где исчезает из виду всякое уважение, вся­ кий предрассудок, доброжелательство, самое даже отечество, вера, народ, и где взор устремлен ни на что другое, как на одну истину».70 Можно также вспомнить Г.-Ф. Миллера, который писал: «Историк должен казаться без отечества, без веры, без госу­ даря».71 Русский рецензент опровергает подобную крайность, по­ лагая, что любовь к своей стране не должна делать историка пристрастным. «Отечество — естьли разумные люди допус­ тили сие правило: то в ограниченном смысле дееписатель не должен прикрывать, а еще менее утаивать пороки своего отечества. Но при всем том нет никакой надобности в пога­ шении совсем любви к оному. Ему надлежит говорить о пороках своего отечества и правителей оного во всей истине; но не возбраняется говорить с соболезнованием, подобно сыну, оплакивающему несчастную судьбу своего родителя. Напротив того, имеет он первейшим долгом защищать права и достоинства отечества против всех напрасно унижающих оные и защищать с сугубым чувствованием любви к истине, а вместе и к отечеству. Любовь к отечеству и беспристрастие могут и должны существовать вместе».72 Беспристрастие вовсе не означает буквальное следование распространенным мнениям, например в отношении знаменитого «варяжского вопроса». С. Соловьев отнес «Опыты» Елагина вместе с «Российской историей» Ф. Эмина к «риторической школе», предполагая в этой характеристике все отрицательные коннотации, которые «специалист, работающий с документами», относит к дея­ тельности по продуцированию «отвлеченных умозаключе­ ний». Знаменитый историк дал сочинению Елагина совершен­ но уничижительную характеристику, осудив как содержание, так цели и форму изложения. «Елагин, подобно Эмину, был литератором, славился своим красным слогом, и вот, на ста­ рости лет, счел за полезное посвятить этот свой красный слог отечественной истории... так, от нечего делать... (курсив мой. — Т. А.')».13 Многие исследователи видели в «Опыте» «историка-диле­ танта» исключительно повод продемонстрировать свои сти­ листические способности, которые заключались в том, что он 50
иногда писал «почти по-славянски» (М. Н. Лонгинов), и «за­ вершить свою литературную деятельность произведением, вполне соответствующем духу его славянофильских воззре­ ний».74 А. И. Круглый полагал, что его слог представлял собой «смесь церковно-славянского и русского», доходящий до «славянчизны».75 Однако, такой упрек несправедлив. Елагин сам хорошо чувствовал стилистические погрешности совре­ менных ему историков. Он писал: «Витийства правил и цве­ тов словесных удобь возможно научиться, но природного сладкоглаголания, приятного для слуха, ударения и сложе­ ния речей и прелестного воображения никакое училище пре­ подать не может, равно как и мыслей и изобилия. Потому видим мы многих писателей, учеными красотами сияющих, но принужденно ученый их слог есть мука читателю и поно­ шение учености, а украшение не к месту славянчизною есть зараза творцов несмысленных».76 До Елагина «славянофилом», точнее, «предславянофилом» называли только М. М. Щербатова, чья «История Россий­ ская от древнейших времен» также была подвергнута крити­ ке «за стиль». Трудно понять, как можно назвать «славянофилом» пере­ водчика французских романов и немецких философскомистических текстов, главу «английского масонства», дирек­ тора «музыки и театров» Ивана Елагина. Мне представляет­ ся, что мнение, основанное на этих аргументах, не более весомо, чем если бы оно основывалось на родственных отно­ шениях между Елагиными и Киреевскими (А. П. Елагина, по первому мужу Киреевская, была матерью И. В. и П. В. Кире­ евских). Вероятно, проницательнее всех оказалась все-таки Екатерина, которая увидела непосредственную связь между «сочинением истории» и масонством, хотя и не одобрила ее. Она писала Гримму 12 января 1794 года: «Что касается Елагина, то он умер, и его история останется, вероятно, незавершенной; он оставил после себя неслыханную громаду (un fatras inouï) сочинений, касающихся масонства, что дока­ зывает, что он сошел с ума».77 Действительно, масонские «работы» были важным подго­ товительным этапом для создания исторического сочинения. Осмысливая историю своего отечества, Елагин не только пытался вписать ее во всемирную историю, но и на основании российской истории понять закономерности мирового исто­ рического процесса. Елагина интересовала не только полити­ ческая история, но, пожалуй, в большей степени «история идей» — история религии, эволюция философских представ­ 51
лений, способов и методов познания мира. Поэтому в числе немногих, если не единственным историком, использовав­ шим сочинение Елагина как авторитетный текст, был автор сочинения «Изображение просвещения России».78 Для него аналитическое сочинение Елагина, подвергавшее критиче­ скому разбору летописи и уделявшее большое место не толь­ ко политическим событиям, но и культурным достижениям, являлось важным теоретическим источником, содержащим полезные методологические установки. Одна из главных идей Елагина, нашедшая отражение еще в его масонских трудах, заключалась в поисках некоего уни­ версального языка, даже, скорее, кода культуры, усвоив ко­ торый, можно не только читать современные тексты, но и расшифровывать тайное знание древности. «Алфавитом» та­ кого языка Елагин считал «изобретенные в древности иерог­ лифы», иными словами, визуализированные архетипические понятия, смысл которых может быть разгадан пытливым ис­ следователем исходя из транскультурных алгоритмов, зало­ женных в систему мировосприятия каждого человека. Эти понятия находятся как бы над конкретными проявлениями социокультурного своеобразия, формируя почти платонов­ ский мир первичных отражений божественных сущностей, за которыми скрывается уже сам единый Бог, явленный в мире человеческих восприятий многообразием своих проявлений. Дробность восприятия единого — неизбежное следствие несовершенства познания, ограниченности чувств и мысли­ тельных возможностей. Однако некий «высший» уровень пос­ тижения сути, доступный человеку в минуты религиозного озарения, дает возможность соединить разрозненные впечат­ ления в единую идею, начинающую светиться божественным светом знания в кульминационный момент понимания. Идеи исторической эволюции познания были развиты Ела­ гиным в главе, озаглавленной «О непорочном источнике мно­ гобожия». Этот фрагмент не только не был опубликован в первом томе сочинения Елагина, но и не был предназначен им для печати. В нем Елагин проводит сравнительный анализ мировых религиозных систем и выявляет основные понятия древней, или в соответствии с его теорией «вечной» муд­ рости. Категориями культурного «метаязыка» становятся «единица», «точка», «равносторонний и равноугольный тре­ угольник», «свет», «круг» («кольцо», «шар»), соединяющиеся в образе «огневидного шара», «крест», «четвероугольник». Каждое из этих базовых понятий получает соответству­ ющую интерпретацию и является отражением божественных свойств. 52
Интересно, что подобная попытка создания словаря уни­ версального кода культуры была сделана полтора столетия спустя Павлом Флоренским, творчество которого насыщено «дизвитьемными» аллюзиями. Видно, что он хорошо знал и понимал специфику выражения той эпохи, чутко улавливая исходящие от нее интеллектуальные импульсы, и реализовы­ вал их в своем творчестве. Достаточно вспомнить его обра­ щение к знаменитому сборнику Н. М. Максимовича-Амбодика «Емблемы и символы избранные» (СПб., 1788), эмблема­ тический ряд которого так обогатил издание его знаменитого труда «Столп и утверждение истины», придав ему новые измерения и дополнительные смыслы. Так, его идея визуализации абстрактных понятий, а точнее изучение способов этой визуализации, выразилась не только в использовании графических «эпиграфов». В 1920 году Павел Флоренский предпринял попытку создания «БугпЬоІагіита» — «Словаря символов». Флоренский задумывал про­ демонстрировать и проинтерпретировать процессы развития и усложнения мысли и отражение этого в логике усложнения визуальных представлений. Он хотел проанализировать про­ стейшие геометрические фигуры — точку, окружность, тре­ угольник, квадрат, затем — перейти к умножению их измерности (круг, шар, пирамида, куб), а также разнообразию форм. По его мнению, «Идеографические знаки имели собст­ венное существование и значение, независимо от языка сло­ весного, а потому в некотором отношении идеографическая письменность может быть названа универсальным языком человечества».79 Флоренский считает, что идеографические схемы подобны у всех народов, поэтому если мы поймем соответствие между зрительным образом и логическим понятием, мы сможем «прочитать» любой графический образ на национальном языке. Таким образом, он видит свою цель в «установлении значений зрительных образов, употребляемых в качестве обозначения понятий».80 Данный словарь должен иметь «международный и внеисторический характер», где все визуализированные образы сведены к «единому конструктивному типу». В начале Фло­ ренский систематизирует графические образы, вычленяя от­ делы, посвященные простейшим фигурам. Например такие, как точка, вертикальная линия, горизонтальная линия, тре­ угольник, крест, яйцо и т. д. Каждый отдел делится на под­ отделы. К сожалению, Флоренский написал только самый первый раздел этого словаря, посвященный точке, однако он считает 53
этот символ одним из наиболее важных. «Простейший графи­ ческий символ — точка, — пишет он, — по своему значению в областях мысли различнейших есть начало первоосновное. Отсюда понятно, [что] в символе точки завиты и основы же антиномии соответственных областей; как начало всего точка и есть и не есть. Поэтому она делается символом, во-первых, ряда бытийственного, в самых разных смыслах, а во-вторых, ряда не бытийственного и, наконец, совместное утверждение бытия и небытия, относимое к одной и той же точке, устанавливает за нею ряд символических потенций».81 Далее Флоренский предлагает рассматривать этот «кон­ структивный тип», в данном случае в различных аспектах: • Онтологическом — как начало, единицу, первопричину, Бога • Космологическом — как атом, электрон • Пневматологическом — точка как символ души — искры, оторванной от Абсолютного Света • Биологическом — точка здесь символизирует сведение жизненного процесса в некоторый жизненный центр — хро­ мосому, сперматозоид и т. п. Символические точки биологи­ ческого — пуп, сердце и т. д. • Физическом — точка символизирует абстрактные функ­ ции — центр тяжести, инерции, в перспективе — точку схода, которая «поглощает реальность». В условиях «обрат­ ной перспективы» она маркирует основание бьющего в мир «фонтана реальности» • Этическом и ортобиотическом — означает целостность и неповрежденность физического или духовного существа • Эпистемологическом — объединение и средоточие худо­ жественного целого (точка золотого сечения) • Психологическом — опоры внимания (акценты в письме, например во французском) и в музыке. Разумеется, Флоренский бесконечно далек от того, чтобы считать возможным нахождение однозначного, раз и навсег­ да установленного соответствия между символом и его зна­ чением. Он понимает, что это отношение связано не столько с конкретным значением, сколько с общим смыслом. «Символ не есть отвлеченное понятие, или некоторый артефакт, в отношении которого от нас или от кого бы то ни было зависит очертить точные границы и неким законодательным актом воспрепятствовать символу выходить за эти пределы, — пишет он. — Как живое духовное образование символ спло­ чен и в себе определен, но изнутри, а не извне».82 Определенная общность интенций мыслителей разных эпох говорит конечно не о непосредственном влиянии. Не54
смотря на множество общих идей, мало вероятно, что Фло­ ренский вдохновлялся чтением рукописи Елагина. Здесь чрезвычайно уместно будет вспомнить знаменитое правило Post hoc non est propter hoc, столь важное для историкофилософского исследования. Вместе с тем очевидно, что ос­ мысление проблемы невербального выражения абстрактных понятий, к которой обращались и Елагин, и Флоренский, а также С. Трубецкой, А. Лосев, М. Бахтин и другие русские мыслители, актуально для русской философии и культуры. Елагин скорее сформулировал проблему, нежели разре­ шил ее. Легкость и «очевидность» его трактовок «гиероглифов», аллегорий, мифологических образов несколько насто­ раживает. Его подходы иногда носят не только умозри­ тельный, но даже спекулятивный характер. Интуитивные прозрения порой остроумны, но не всегда достоверны. Хорошо известный в России современник Елагина фран­ цузский исследователь Шарль де Бросс в работе «О культе богов-фетишей, или Сравнение древней религии Египта с со­ временной религией Нигритии» («Du culte des Dieux Fétiches, ou Parallèle de l’ancienne Religion de l’Egypte avec la Religion actuelle de Nigritie») отметил, что «аллегория — универсаль­ ный инструмент, пригодный служить чему угодно. Достаточ­ но один раз применить прием аллегорического истолкования, и начинает казаться, что с его помощью легко можно увидеть все, что захочешь, словно смотря в облака и воображая там разные фигуры. Метод аллегорий очень прост и требует от нас только некоторой доли рассудка и воображения. Это — обширное поле, дающее богатый урожай всевозможных объ­ яснений, где всегда найдешь все, в чем нуждаешься».83 Елагин рассматривает простейшие математические симво­ лы как наиболее адекватное выражение абсолюта и из этого выводит, «математическое» доказательство бытия Бога. Он пишет: «Искусство показует нам, что точка и единица суть единознаменующие математические в мыслях предположе­ ния, и как точка без черты, так и единица без последующих чисел не могут быть делимы, но оба знака производят от себя вещества и постижимые и многоразделенные, яко точка, черта, окружение и все геометрические виды и тела, а еди­ ница числа до бесконечности. А понеже все видимое состоит из меры, века и чисел, то и предположенная, в воображении любомудрецов единица есть самая творению вина, ибо как выше сказано, пред нею нет никаких, а из нее истекают все последующие числа. Так равно и пред существом первона­ чальные вины, ничего впереди быть, ни вообразить неудобвозможно, следовательно, из сего существа всему естества 55
творению и в нем движущимся телам, меру вес и числа в недрах их содержащим, яко числам из единицы, произойти беспрекословно подобало».84 Он использует идеи «метафизики света», полагая, что «по чувствованиям телесным» «понятие о вечности, яко первого первоначальной вины свойства изображалось светозарным кругом, точку или единицу в средине имеющим, и действи­ тельно сей есть первый иероглиф существа всех существ».85 Другой символ, не менее почитаемый в культуре — рав­ носторонний треугольник, символизирующий Святую Трои­ цу. Если изображения треугольника и «огневидного шара» в христианстве символизируют соотношение Троицы и единого Бога, то в язычестве это символизировало «бездну вечности» и четыре стихии. Три стороны треугольника — это земля, вода и огонь, а окружающие его лучи — воздух. Вероятно, нет нужды напоминать, что круг (шар) и особенно треуголь­ ник с расходящимися от него лучами были одним из излюб­ ленных масонских символов. Елагин обосновывает многобожие через натурфилософ­ скую трактовку этих символов. «Сие самое физическое уче­ ние много способствовало жрецам к сокрытию единства Бога, — пишет он, — ибо, оградясь они непрекословными опытами, нашли способ всемогущество единого творца на разновидные поделить твари. Се корень многобожия, при котором надолго вселенная оставалась».86 Египетские жрецы понимали сакральный характер «треугольности», поэтому решили, что вершины этой сакральной фигуры будут обозначать имена основных божеств — Озири­ са, Изиды и Гора. Это определило политеистичность древних религий, и последующее умножение божеств. Свет и огонь часто становились олицетворением Божест­ ва, ибо «огнь есть вина или начало стихий».87 Это Озирис, Вулкан, Марс и т. д. Таким образом, мы видим, что за мно­ гообразием «огненных» божеств стоит идея единого Бога, выражающегося в стихии огня и света. То же с женскими божествами. Елагин считает, что все они — прежде всего Изида, а также Церера, Юнона, Минерва, Прозерпина, Си­ вилла, Геката, Астарта, Веста и даже Фелица — есть выра­ жение архетипического женского природного начала Луны, Земли, воды или «естества телесного». В мифе о Озирисе, Изиде, их сыне, младенце Горе Елагин видит архетипическую основу христианского учения о Трои­ це, как, впрочем, и во всей мифологии Древнего мира. Он пытается доказать, что хитросплетения древнейшей мифоло­ гии — это всего лишь особый тип текста, который описывает 56
хорошо известные современному миру структуры. Параллели между мифологией Древнего мира и славянским язычеством показывают, что и оно предвосхищало христианство, а точ­ нее, имплицитно содержало в себе христианское учение. Для Елагина это обстоятельство значительно более важно, чем, например, известное свидетельство в летописях об апостоле Андрее. Елагин критически исследует летопись Нестора, который описывает путешествие Андрея Первозванного и провозгла­ шение им христианства на территории будущей Руси. Он при­ водит свидетельства церковных авторитетов о том, что марш­ рут путешествия апостола был иным, поэтому «сомнительно бытие святого Андрея на горах Киевских».88 Кроме того, «во время Андреево на сих горах едва ли было людей обитание», а следовательно, «водружение креста не показует еще не только крещения, ниже проповеди словес Христовых».89 Помимо летописей, и прежде всего «Повести временных лет», Елагин использует значительный корпус источников и исследований. Это прежде всего сочинения историков, среди которых первое место занимают В. Н. Татищев, М. М. Щер­ батов (его «Историю» Елагин сравнивает иногда с «Телемахидой»), И. Н. Болтин, Екатерина II, А. И. Лызлов, М. Д. Чул­ ков, П. Н. Крекшин. Он использует также работы Г.-Ф. Мил­ лера, Г.-З. Байера и А.-Л. Шлецера, М. В. Ломоносова, правда, в основном как объект критики. Среди западных авторов — «История Англии» Д. Юма, «Церковная история» К. Флери (Fleury), «Датская история» П.-А. Малле (Mallet), «Германская история» М.-И. Шмидта (Schmidt), «Введение в европейскую историю» С. Пуфендорфа, «...История древней России» Н.-Г. Леклерка. Елагин по­ стоянно ссылается на «сочинение аглинского ученого собра­ ния» (вероятно, он имел в виду: George Psalmanorav, Thomas Salmon, Jhonn Cambell, George Sale «Histoire universelle de­ puis le commencement du monde jusqu’à présent: Traduite de l’anglais d’ une société de lettres» (Amsterdam èt a Leipzig. T. 1—41. 1742—1779)). Источниками по истории Древнего мира для него служили труды Диодора Сицилийского, Страбона, Плутарха, Геродо­ та, Иосифа Флавия. Важным историческим источником Ела­ гин считает Библию, прежде всего Пятикнижие Моисея и Послания апостола Павла. Разумеется, такие источники, как Библия или, например, высказывания Гермеса Трисмегиста (в выписках у Плутарха и Евсевия), «не в прямом, но в иносказательном смысле принимать надлежит».90 Он часто ссылается на бенедиктинского ученого Бернарда Монфокона 57
(Montfaucon) (1655—1741), знатока древностей, исследова­ теля рукописных шрифтов («Palaeographia graeca», 1708), издателя И. Златоуста, известного главным образом истори­ ческим трудом «Analecta graeca sive varia opuscula graeca inedita» (1688). Елагин был одним из первых историков, использующих в своем труде фольклор, народные песни. В своем исследова­ нии он пытается найти исторические соответствия ряду былинных персонажей. Так, одного из жрецов Перуна — Богомила из Новгорода, прозванного Соловьем за дар сладкоречия, — он отождествляет с былинным Соловьем-разбой­ ником, который покинул общество и презрел его законы, не желая принимать христианство.91 Так же как и его современники, Елагин видел в истории набор примеров для морального поучения. Характерно, что он считал наиболее существенной частью своего «Опыта» именно историософский компонент. Не случайно его сочине­ ние предваряет «Приношение премудрости», а первоначаль­ ным его названием было «Опыт Любомудрого и Политичес­ кого о Государстве Российском Повествования». Политическую историю России Елагин предваряет анали­ тической историей мировых религий. Она включает такие главы как «Начало и толкование иероглифов, истинное Бо­ жество представляющих», «Начало идолопоклонства», «Ум­ ножение кумиров», «Рассеявшееся по Земле от Египта Мно­ гобожие и в Севере то самое», «О изображении кумиров и Древнее кумиров изображение», «О идоложертвии праздни­ ков и одежде священников», «Законы и обряды идолослужения» и т. д.92 Елагин полагает, что становление религиоз­ ных представлений тесно связано с политической системой. «Я для того необходимым себе долгом поставил распростра­ ниться в повествовании суеверия, что оно есть противуборное постановление веры, на которой всяческая в обществах политическая власть твердость свою полагает, и от которой большею частию нравы и обычаи народные истекают».93 Многобожие произошло не только из непонимания сути божественных свойств, но и по политическим причинам. Хам — первый основатель многобожия — и его внук Нимврод, который «учинился первым самодержцем», способствова­ ли появлению и распространению многобожия. «Похищенное Нимвродом самовластие не могло не существовать, ниже ут­ вердиться при простоте истинного богословия и любомудрия, которые учением естественного закона противоборствуют беспредельной власти свободу человеческую угнетающей. Сего Святого учения правилам соответствует единая токмо 58
власть, самовольство и буйность народную связующая, и на заповедях от Бога человеку данных основанная. Она сокраща­ ет бурные стремления, и тишину в обществах, предписанием должностей каждому сочлену строго наблюдает. Напротив того, самовластие, желающее безответно повелевать, хочет чтоб прихотливые его веления беспрекословно исполняемы были. Оно не токмо врожденную в человека свободу, но и самую его совесть связует».94 В этом месте Елагин ссылается на «Наказ» Екатерины II, разделяющей мнение о развращаю­ щем действии тиранической власти. Поэтому такое самовлас­ тие, иначе называемое «тирания», может сочетаться только с многобожием. Интересно, что такого рода исторические ана­ логии с современностью Елагин применяет довольно часто, сравнивая, например, ордынских татар с турками. Таким образом, поиски истинной, «неповрежденной» рели­ гии — единственный путь к совершенному социуму, осно­ ванному на истинных добродетелях. Изучение истории, в особенности отечественной, поможет найти то истинное, «ес­ тественное» состояние общества и веры, которое было зало­ жено от природы в человеке. Елагин пишет: «Какое может быть и созерцание очам нашим прелестнейшее, как картина деяний собственного сво­ его Отечества? Правда, вкусы человеческие во всех видах своенравны суть, но вкус чтения любителей в некоторое жития их время едва ли не общественно к роду повествования обращается; ибо в нем находятся и добродетели, и пороки в высочайших степенях; и читатель, чудясь первым и о гнусно­ стях последних жалея, принуждается исследовать самого себя и мысленно делами своими или веселится, или гнуша­ ется, снося их со изображенными в повествовании». 95 Елагин размышляет о том, «какову должно быть повество­ вателю?» и приходит к выводу, что «он учит нас любомудрию и политике... подобает ему, исследуя бытию причины, извле­ кать вредные или полезные следствия и, отверзая душу и сердце действующих лиц, открывать добродетель к подража­ нию и порок к отвращению».96 Елагин называет любомудрие и политику в числе основ­ ных задач постижения истории. В своем исследовании он стремится не (с)только к «исчислению фактов», сколько к пониманию причин и следствий. Особое внимание он уде­ ляет харизматическим фигурам и полумифологическим пер­ сонажам, с которыми связывались качественные повороты российской истории. Елагин пытается бороться с гипнозом «общих мест», перетекающих из одного исследования в дру­ гое. Поэтому он особенно критичен там, где вместо объясне­ 59
ния приводится цитата из летописи, остроумно, но не досто­ верно комментирующая происходящее событие. К таковым объяснительным штампам он относит знаменитое призвание варягов («Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Приходите княжить и владеть нами»); месть Ольги древля­ нам и ее крещение («...и увидел царь, что она очень красива лицом и разумна...»); «выбор вер» Владимиром с наиболее часто цитируемым «Руси есть веселие пить, не можем без того быть» и т. д. Елагин чутко реагирует на возможную мифологизацию исторических событий, точно указывая на те места «Повести временных лет», которые некритично воспроизводились как объяснительные схемы на протяжении двух сотен лет. Имен­ но эти места стали объектом особо пристального рассмотре­ ния историка. По первоначальному плану «Опыт повествования о Рос­ сии» должен был быть доведен до «златого века» Екатерины. Выявляя периоды развития России, или «корни времени», Елагин называет следующие: — «баснословное славян и Руссов на Днепре и Волхове пришествие и на брегах сих рек политическое их обществ сооружение» до Владимира; — разделение монархии на уделы; — перенос княжеского престола из Киева во Владимир на Клязьме; — монголо-татарское нашествие; — правление Ивана Грозного; — правление Романовых — от Михаила Федоровича до Петра I; — «златой век» царствования Екатерины II.97 Однако в своем «Опыте» Елагин дошел лишь до правления Ивана Грозного, а опубликованный том заканчивается рас­ суждениями о значимости крещения Руси. По существу в нем обсуждаются две проблемы: происхождение государства и религии, что находит воплощение в сюжетах о «призвании варягов» и «выборе вер». Елагин стоит на принципиальной позиции, заключающейся в убеждении, что и то и другое имманентно присутствуют в духовном развитии нации, поэто­ му бессмысленно говорить об имплантированном или заимст­ вованном характере государственной или религиозной идеи: и та и другая органически вытекают из развития российской культуры. Елагин тщательно рассматривает истоки «варяжского во­ проса». Он придерживается мнения, которое было выражено в екатерининских «Записках, касательно Российской исто­ 60
рии» о славянском происхождении Рюрика, являющегося внуком новгородского князя Гостомысла, сына Буривоя, от которого и идет «корень родословия владетелей россий­ ских».98 У Гостомысла было четыре сына, из которых ни одного не осталось в живых, и три дочери, одна из которых — Умила — была выдана за «варяго-русского князя». «Владе­ ние отца их, как сказывают, находилось на заливе Финском, или Варяжском, и, кажется, в ныне существующем Выборге и его окрестностях».99 Объясняя происхождение Рюрика и его братьев, Елагин пишет, что они «по природе Руссы, а по княжению Варяги назывались», а следовательно, были «не из Прус».100 Таким образом, Елагин выступает против главного аргу­ мента сторонников норманнской теории происхождения госу­ дарственности — «иностранного» происхождения Рюрика. В качестве дополнительных аргументов Елагин приводит свидетельства из Иоакимовской летописи о «мерах предосто­ рожности», предпринятых новгородцами. Они запретили Рю­ рику входить в Новгород со своим войском, а кроме того, сидя с братьями «в порубежных крепостях, иметь суд и расправу, свобододержавие новгородского сословия наблюдая».101 Елагин отмечает, что новгородцы были чрезвычайно осто­ рожны «в рассуждении своей вольности», «ибо и сам, при­ званный по общему государственных чинов собранию Рюрик не мог без насилия постановить не только самодержавства, ниже единодержавия».102 Как и Екатерина в своих «Запис­ ках», Елагин переносит центр тяжести с Рюрика на Госто­ мысла, делая именно его «родоначальником» новгородской (российской) государственности. Он оправдывает даже нехристианство Гостомысла, рассматривая его как своеоб­ разное «предхристианство», противопоставляя его «чистому исповеданию» «гибельное безбожие». «Гостомысл, идолопок­ лонник, богопочитания своего был примером, и своим благо­ говением научал благоговению», — пишет Елагин.103 Таким образом, снизив роль Рюрика и поставив в основа­ ние российской государственности Гостомысла, обладателя бесспорного славянского происхождения, Елагин снимает не только остроту «варяжского вопроса», но и подтверждает свою концепцию об естественном характере происхождения государственной власти. Следуя Екатерине в интерпретации славянского проис­ хождения государственности, Елагин тем не менее резко расходится с ней в оценке роли Ольги в формировании по­ литической системы Древней Руси. Если Екатерина в поис­ 61
ках исторических аналогий склонна преувеличивать роль го­ сударыни-женщины, то Елагин подчеркнуто следует в своем описании не Нестору, а Иоакиму, рисующему ее роль гораздо более скромной. Он считает, что «писатели, полагающие княжение... Ольги в число владевших великих князей, весь­ ма заблуждаются. Хотя и видно, что она соучаствовалв в правлении, но сие не ея княжение, от которого женский пол кажется законами отчужден тогда был...».104 Историк счита­ ет, что Ольга не была владетельной княгиней, хотя и полага­ ет, что своим умом и нравственными качествами она выделя­ лась из своего окружения и занимала особое место среди многочисленных жен и наложниц Игоря и даже заняла рядом с ним место своеобразного Ментора, которое до своей смерти занимал Олег. «Девичье» имя Ольги — Прикраса, она была внучкой ГостоМысла, или «по крайней мере княжна из рода его» 105 и свое новое имя получила от Олега, выбравшего ее в жены своему подопечному. Елагин критически рассматривает многочисленные мифо­ логические сюжеты, связанные с ее жизнью, отмечая, что «мудрая Ольга» не могла быть настолько «не по-христиан­ ски» жестокой, как это описано в сценах мщения древля­ нам, которых она погребла живьем. «Такое мщение есть мерзость любомудрию и славу божественной Ольги затмева­ ет, — пишет Елагин, — поэтому сомневаюсь я в истине сего сказания, и лучше почитаю его ложным дееписателями веща­ нием и дерзаю приписать его их невежеству или их собствен­ ному чувствованию».106 Эпизод с сожжением древлянского поселения Елагин и вовсе считает вымыслом, наивно по­ ясняя, что подобный опыт, предпринятый им самим, приво­ дил к тому, что птицы с зажженным фитильком, привязан­ ным к их лапкам, вовсе не летели в родное гнездо, а кружи­ лись на месте и камнем падали на землю. Таким образом, именно Елагин, вероятно, был первым историком, обосно­ вывающим или опровергающим исторические сведения с помощью эксперимента. Елагин полагает, что описание исторических персонажей может нести на себе отпечаток субъективных оценок и лич­ ных пристрастий. Он отмечает, что часто писатель наделяет историческое лицо чертами собственного характера, «особли­ во когда недостаток прямых сведений хочет иногда своим пополнить умствованием».107 Не следует ли понимать это рассуждение по поводу женского правления и «касательно российской истории» как достаточно откровенную аллюзию, не очень приятную для некоторых авторов, например Екате­ рины II. 62
Впрочем, «мудрая Ольгя», в отличие от ее мужа, — это бесспорно положительный персонаж елагинского повествова­ ния. Именно ей принадлежит умозаключение государствен­ ной важности о том, что христиане являются более удобными подданными, нежели язычники, которые «хотя в гражданской жизни и не были ни мятежны, ни сварливы, но в войне жадны, в ней жестоки и бесчеловечны, а в частных празд­ нествах идольских шумны, неблагопристойны, бесстыдны... Другие смиренны в общежитии, между собою кротки, воздер­ жанны и благонравны, по учению Евангельскому, сострада­ тельны по любви к ближнему и по долгу человечества. В суп­ ружестве мужи и жены верны, а дети, юноши, девицы и вдовы стыдливы и целомудренны по настояниям закона хрис­ тианского».108 Обратившись к новой религии, Ольга, вновь сменившая имя, теперь уже на христианское — Елена, «Петру апостолу подобно внесла в Россию ключи царствия небесного и врата в селение праведных отверзла; наконец мудростью Павлу подобная, постановила праведный суд и расправу между под­ данных и в земском градомудрии превзошла тогдашнего вре­ мени мужей политикою».109 К сожалению, эти завоевания духа были отчасти утрачены во времена правления Святос­ лава, который «не терпел» и «презирал» христиан, прежде всего в своем войске. Кульминацией исторического повествования Елагина яв­ ляется описание торжества христианства как государствен­ ной религии. Автор «Опыта» отчетливо осознает сложность объяснения феномена «крещения Руси» и довольно подробно объясняет, как удалось Владимиру «преклонить подданных к такому трудному действию, каково есть пременение господ­ ствующей веры, ибо таковая в целом государстве премена без предварительных средств есть дело едва ли возмож­ ное».110 Владимир руководствовался прежде всего соображениями государственно-политического характера, размышляя над тем, «какое сословие, христианское ли, или идолопоклонное сильнее к утверждению его на княжение».111 Таким обра­ зом, христианство было использовано Владимиром прежде всего как конструкция, укрепляющая идейно-политическое единство государства. Политизированное сознание мыслите­ ля, сформировавшееся в эпоху «просвещенной монархии», почти отождествляло «религиозно-церковное» и «государст­ венно-политическое». Для Елагина государственная идеоло­ гия и государственная религия неразделимы и взаимообус­ ловлены. 63
Обращение славян к христианству было естественным, так как уже при Олеге они обрели государственность, кото­ рую требовалось закрепить национальной идеологией. Кре­ щение Ольги указало направление возможной эволюции; не­ желание Святослава заниматься подобными вопросами лиш­ ний раз подтвердило их актуальность. Владимиру пришлось решать проблему обновления идеологии, соответствующей задачам построения государства. Языческая реформа ока­ залась малоэффективной. Кроме того, значительная часть «бояр», а также большая часть войска были уже христиан­ скими. Именно поэтому «стал он христианин и присовокуп­ лением самовластия крестил всю Россию, что учинить не малейшего не имел уже он затруднения, содержа великое при себе христианское воинство».112 Описание пресловутого «выбора вер» в летописи Нестора кажется Елагину не соответствующим серьезности момента, искусственным и театрализованным. Выше уже говорилось о том, как критика приняла гипотезу историка, будто наме­ ренно решившего эпатировать общество смелыми предполо­ жениями. Елагин, конечно, не думает, что летописец созна­ тельно фальсифицировал историческое событие. Анализируя сюжет, описанный Нестором, Елагин приходит к выводу, что «сочинял он не из словесных сказок и ложных от народа внушений, но по каким-либо сбереженным в книгохранили­ щах древним запискам».113 Этими записками был «сценарий» пьесы, написанной одной из жен Владимира и поставленный при княжеском дворе. «Хитрая гречанка» желала привлечь Владимира дополнительными уловками, придумала и поста­ вила пьесу, главным действующим лицом которой был сам князь. В театральном представлении, описанном Нестором, со­ блюдены все законы жанра. Доказывая это, Елагин обращает внимание на соблюдение театральных условностей и своеоб­ разную группировку текста «по действиям». Действие I. Экспозиция. Занавес открывается, и Владимир видит как бы себя, сидящего в кресле в украшенной «любострастной живописью храмине». Появляются болгарские послы, которые предла­ гают князю многоженство, обрезание, «запрещение свиных яств и пития хмельного».114 Князь произносит сакраменталь­ ную фразу о «вине» и «веселии». «Болгары посрамленные отходят».115 Действие заканчивается. Действие II. Завязка. «Театр несомненно переменяется; ибо второе действие вступлением немцев под названием папских послов начина64
ется». Елагин видит «искусство сочинителево, как он против­ ностями характеров старался раздражать любопытство зри­ телей...».116 Он противопоставляет мусульманам христиан, а христиан «западных», «которых исповедание яко раскол», показывает гордыми и надменными. Действие III. Кульминация. «Пришествие жидов и их разглагольствование составляет третье зрелища действие. Они продолжительным повествова­ нием чудес, для благоденствия праотцев их всемогуществом Божиим творенным, в недоверчивость приводят идолопок­ лонника; пророческими гласами и обращению их на путь истинный употребленными, скучают по непонимающему их сказания и, наконец, неблагодарностью своея раздражают его долготерпение, а неверием во Христа, невинно ими рас­ пятого, заслуживают презрение, и яко изгнанные из Иеруса­ лима, их отечества, с уничижением с позорища сгоняются. Так, приготовив сердца зрителей к важнейшему нравоуче­ нию и показанию истинныя своея веры, православный сочи­ нитель открывает четвертое действие вступлением посла царей греческих».117 Действие IV. Развязка. Греческий мудрец убеждает князя обратиться в христиан­ ство. В принципе он говорит то же, что и папские посланни­ ки, однако прибегает к сильному эмоциональному аргументу, поражая князя «внезапным показанием хартии, страшный суд изображающей». Елагин считает это новым доказатель­ ством театральности действия, «ибо сие показание ничто иное есть как то, что в театральных сочинениях внезапным поражением называется».113 Князь отправляет послов в Ви­ зантию. Действие V. Эпилог. Послы возвращаются и рассказывают об увиденном. Князь решает принять христианство, его дружина, исполняющая роль хора, соглашается. Финальный диалог героя и хора звучит следующим обра­ зом: Дружина (хор): «...и не принесла бы бабка твоя, муд­ рейшая из всех человек, закона греческого, естьли б он не хорош был». «Княжеское лицо» (герой): «Где примем крещение?» Дружина (хор): «Где тебе угодно...».119 Если достоверность описания «выбора вер» вызывает у Елагина сомнение еще и потому, что он видит здесь расхож­ дения Никоновской и Иоакимовской летописи, то сам факт (акт) массового крещения описан в них одинаково. 3 Литература и история 65
Характерно, что главным действующим лицом христиани­ зации становится субъект государственной власти — князь, а не священник. Елагин видит во Владимире лицо сакраль­ ное, именно потому, что он наделен всеми властными полно­ мочиями. Более того, он полагает, что христианству соответ­ ствует монархическое правление. Категорически отвергает он власть священников, полагая, что теократия соответству­ ет ранним этапам развития общества, наиболее же развитой формой государственного устройства он считает монархию. «Духовная власть, иерархиею называемая, никогда и нигде в иное время не вкоренялась, как в суще непросвещенные веки; и единственно в общества погруженная и, следователь­ но, суеверием омраченная в невежество в самой древности, во времена еще языческие употребляла она хитрость чудодеяний и, верою и божеством играя, употребляла их вместо прав, достоинств и истины. Сим священным покровом закры­ вая легковерному народу глаза, втекала она в непринадлежа­ щую ей народную расправу... Так, под видом нелицеприятно­ го суда, прежде в правительство она внедрялась, а потом коварством в нем вкоренялась, пустосвятством распростра­ нялась и страхом небесного мщения утвержденная мучении во аде для порабощения себе народов изобрела»,120 — пишет Елагин. Историк превозносит значение крещения не как кле­ рикал, а как политик, государственный человек, вполне в духе века Екатерины, проводившей секуляризацию и испыты­ вающей потребность в оправдании своей политики. Крещение — не только кульминационный момент в исто­ рии России, но и своеобразная точка отсчета. Именно с этого времени начинают реализовываться заложенные в ней потен­ ции как духовного, так и государственного характера. Уни­ кальность ситуации, когда в результате государственного ре­ шения менялся привычный уклад и веками почитаемые сим­ волы, связана с национальными особенностями россиян. Елагин формулирует принцип взаимоотношения высшей власти и народа: «Характер русского народа издревле таков был, каков и ныне есть и во веки веков быть должен: беспре­ кословное повиновение Государям. Подобает, чтобы мысли государевы были купно и народные, чтоб веления его состав­ ляли закон подданным и чтоб его деяния всего государства деяниями руководствовали. Таковы были предки наши, тако­ вы и мы суть, таковы и все постоянные, благонравные и благоверные подданные к блаженству своему быть долженст­ вуют. Народ непокорливый сам несчастие себе созиждает. Гнев Божий и меч правосудия монаршего суть жестокие орудия, в 66
послушание его приводящие и всегда к познанию буйства его готовы».121 Крещение повернуло Россию в сторону гармонизации по­ литического и духовного и завершении всего этого в равно­ весии «политического тела». Конечно, в течение столетий это равновесие не раз колебалось по причинам как внутреннего, так и внешнего характера, но постепенно все больше и боль­ ше приходило в норму. Вероятно, будущее позволит стрелке весов и вовсе успокоиться, начав отсчет дней безмятежных, наполненных неспешным и приятным трудом, спокойным размышлением, умеренными наслаждениями. Историософия Елагина тяготеет к утопизму. Он полагает, что у истории есть направление, заканчивающееся достижением цели, ло­ гика, позволяющая принимать разумные решения, и, нако­ нец, некий смысл, позволяющий не повторять ошибок, уже сделанных в прошлом. Философия истории становится для него философией жизни. Он с оптимизмом смотрит в буду­ щее, полагая, что сможет понять его и смоделировать по аналогии с прошедшим. 1 Дризен Н. В. Иван Перфильевич Елагин// Русская старина. 1893. Т. 80. С. 118. 2 Цит. по: Степанов В. П. Елагин Иван Перфильевич // Словарь русских писателей XVIII века. Л., 1988. Вып. I. «А—И». С. 307. 3 Собственноручные записки импе­ ратрицы Екатерины II // Сочинения Ека­ терины II. М„ 1990. С. 214. 4 Сб. Русского исторического общест­ ва. СПб., 1871. Т. 7. С. 76. 5 Там же. С. 149. 6 Там же. 7 Там же. С. 318. 8 Там же. С. 308. 9 Сб. Русского исторического общест­ ва. СПб., ISSO. Т. 27. С. 307. 10 Там же. С. 306. 11 Там же. С. 306, примеч. 12 Там же. С. 309. 13 Сб. Русского исторического общест­ ва. СПб., 1872. Т. 10. С. 283. 14 Сб. Русского исторического общест­ ва. Т. 7. С. 351. 15 Сб. Русского исторического общест­ ва. СПб., 1874. Т. 13. С. 298. 16 Сб. Русского исторического общест­ ва. Т. 10. С. 244. 17 Там же. С. 323. 18 Цит. по: Круглый А. И. П. Елагин (Биографический очерк) И Ежегодник Императорских театров. Приложения. Кн. 2-я. Сезон 1893—1894. СПб., 1895. С. 99—100. 19 Сб. Русского исторического общес­ тва. Т. 10. С. 321—322. 20 Щербатов М. М. О повреждении нравов в России. М., 1985. С. 122. 21 См.: Анджелини Г. Торжествую­ щая Минерва, или Побежденное пред­ рассуждение. СПб., 1768. 22 Новиков Н. И. Опыт исторического словаря // Новиков Н. И. Избранные со­ чинения. М.; Л.: ГИХЛ, 1951. С. 301. 23 Там же. С. 300—301. 24 См.: Материалы для истории рус­ ской литературы. СПб.: Изд. П. А. Ефре­ мова, 1867. С. VIH—IX. 25 Там же. С. 136. 26 См.: Круглый А. И. Указ. соч. 27 Цит. по: Там же. С. 113. 28 Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие. 1755. Сентябрь. С. 279—280. 29 Там же. Июль. С. 91. 30 Елагин И. П. Учение древнего лю­ бомудрия и богомудрия, или Наука сво­ 67
бодных каменщиков, из разных творцев светских, духовных и мистических со­ бранная и в 5 частях предложенная И. Е., великим российским провин­ циальный ложи мастером. Начато в MDCCLXXXVI г. II Русский архив. 1864. № 1. С. 95. 31 Там же. С. 99. 32 Там же. 33 Там же. 34 □, — знаки масонской ложи. 35 Елагин И. П. Учение древнего лю­ бомудрия и богомудрия. С. 99. 36 Там же. С. 100. 37 Там же. 38 Там же. С. 101. 39 Там же. С. 102. 40 Там же. С. 103. 41 Петровский С. А. Очерки из исто­ рии русского масонства в XVIII в. //Хрис­ тианское чтение. Июль—август. 1889. С. 128. 42 Семена А. В. Русское масонство в XVIII веке // Масонство в его прошлом и настоящем. М., 1991. С. 141. 43 Цит. по: Cross A. By the Banks of the Neva: Chapters from the Lives and Careers of the British in EighteenthCentury Russia. Cambridge. 1997. P. 30. 44 Новиков H. H. Письмо А. А. Ржев­ скому от 14 февраля 1783 г. II Письма Н. И. Новикова. СПб., 1994. С. 26. 45 Елагин И. П. Учение древнего лю­ бомудрия и богомудрия. С. 104. 46 Там же. С. 103—104. 47 Там же. С. 104. 48 Там же. С. 105. 49 Там же. С. 105—106. 50 Там же. С. 105—107. 51 Артемьева Т. В. «Область дай уму...» // Мысли о душе. Русская метафи­ зика XVIII века. СПб., 1996. С. 21—26. 52 Пекарский П. П. Дополнения к ис­ тории масонства в России XVIII столе­ тия // Сборник статей, читанных в Отде­ лении русского языка и словесности. СПб., 1869. Т. VII, №4. С. 92. 53 Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие. 1755. С. 280. 54 Пекарский П. П. Указ. соч. С. 93. 55 Елагин И. П. Учение древнего лю­ бомудрия и богомудрия. С. 94. 56 Там же. 57 Там же. 68 58 Цит. по: Дризен Н. В. Иван Перфильевич Елагин II Русская старина. 1893. Т. 80. С. 139. 59 Пекарский П. П. Указ. соч. С. 112. 60 Там же. С. 112—113, примеч. 61 Там же. С. 114. 62 Старчевский А. Очерк литерату­ ры русской истории до Карамзина. СПб., 1845. 63 Там же. С. 190. 64 Цит. по: Там же. С. 199, примеч. 65 Цит. по: Степанов В. П. Елагин II Словарь русских писателей XVIII века. Л., 1988. Вып. 1. С. 309. 66 Цит. по: Дризен Н. В. Указ. соч. С. 136. Вестрис — танцор парижской Оперы. 67 [Карамзин Н. М.]. Смелая догадка И Вестник Европы. 1805. № 10. С. 112. 68 Там же. С. 123—124. 69 Невахович Л. Примечание на ре­ цензию, касательно «Опыта Российской истории» г. Елагина. СПб., 1806. С. 4. 70 Там же. С. 8. 71 Цит. по: Милюков П. Н. Главные течения русской исторической мысли. СПб.: [Типо-литография Т-ва И. В. Куш­ неров и К0], 1897. Т. 1. С. 96. 72 Невахович Л. Указ. соч. С. 9. 73 Соловьев С. Писатели русской ис­ тории XVIII века II Архив историко-юри­ дических сведений, относящихся до Рос­ сии. М., 1855. Кн. II. Отд. III. 74 Дризен Н. В. Указ. соч. С. 136. 75 Круглый А. И. Указ. соч. С. 117. 76 Елагин И. П. Опыт повествования о России. М., 1803. С. XII. 77 Цит. по: Дризен Н. В. Указ. соч. С. 137. 78 «Изображение просвещения в Рос­ сии» // Северный вестник. СПб., 1804. Ч. 1—3. 79 Некрасова Е. А. Неосуществлен­ ный замысел 1920-х годов создания «Symbolarium'a» (Словаря символов) и его первый выпуск «Точка» [Преди­ словие] // П. А. Флоренский. Памятники культуры. Новые открытия. Л., 1984. С. 102. 80 Там же. С. 104. 81 Там же. С. 106. 82 Там же. С. 114. 83 Шарль де Бросс. О фетишизме. М„ 1973. С. 14.
84 Елагин И. П. Опыт повествования о России // Отд. рукописей РНБ. Б. IV. 651/1. Л. 53 (об.)—54. 85 Там же. Л. 54 (об.). 86 Там же. Л. 56 (об.). 87 Там же. Л. 61. 88 Елагин И. П. Опыт повествования о России. М., 1803. С. 156. 89 Там же. С. 155, примеч. 90 Там же. С. 3—4. 91 Там же. С. 432. 92 Елагин И. П. Опыт повествования о России // Отд. рукописей РНБ. Е. IV. 651/1—5. 93 Там же. Т. I. Л. 21. 94 Там же. Л. 14. 95 Елагин И. П. Опыт повествования о России. М., 1803. С. VI. 96 Там же. С. IX. 97 Там же. С. Х^—IV. 98 Там же. С. 141. "Там же. С. 149. * 00 Там же. 101 Там же. С. 150. 102 Там же. юз Там же. С. 145. Ю4 Там же. С. 246. Ю5 Там же. С. 196. Юб Там же. С. 249. Ю7 Там же. С. 250. Ю8 Там же. С. 265—266. Ю9 Там же. С. 291. нотам же. С. 323. ■и Там же. С. 327. 1*2 Там же. из Там же. С. 391. •14 Там же. С. 393—394. Н5 Там же. С. 395. иб Там же. 117 Там же. С. 396. I*8 Там же. С. 397. 49 Там же. С. 398. 12° Елагин И. П. Опыт повествования о России. Отд. рукописей РНБ. Е. IV. 34/5. Л. 62, об. 121 Елагин И. П. Опыт повествования о России. М.., 1803. С. 421.
Б. Шольц К ВОПРОСУ О ПРОТИВОРЕЧИЯХ КОНЦЕПЦИИ РОССИЙСКОЙ ИСТОРИИ В РУССКИХ ИСТОРИЧЕСКИХ ДРАМАХ 2-й ПОЛОВИНЫ XVIII ВЕКА В царствование Екатерины II в России наблюдается обо­ стрение интереса к собственной истории. Императрица не только поощряла исторические исследования, но и сама при­ нялась в 1783 году за составление учебника для юношества по русской истории — «Записки касательно российской ис­ тории».1 Развивая собственную концепцию русской истории, она, с одной стороны, хотела противопоставить ее зарубеж­ ным сочинениям, которые в ее глазах вредили авторитету России. С другой стороны, она рассматривала историю как средство воспитания своих подданных и хотела воспользо­ ваться представленными историческими разысканиями для обоснования своего понимания проблемы власти и ее укреп­ ления. Однако под влиянием идей французского просвещения рус­ ские мыслители и писатели полемически восприняли истори­ ческие установки и взгляды на власть императрицы. Часть из них попыталась поддержать ее позицию. Эти споры нашли яркое отражение в ряде исторических драм того периода. Екатерина сама в 1786 году изложила в популярной форме свою концепцию древней русской истории в двух истори­ ческих драмах: «Подражание Шакеспиру. Историческое представление без сохранения феатральных обыкновенных правил. Из жизни Рюрика»; «Начальное управление Олега. Подражание Шакеспиру без сохранения феатральных обык­ новенных правил».2 В конце 1788—начале 1789 года известный и плодовитый драматург Я. Б. Княжнин сочинил свою трагедию «Вадим Новгородский», в которой он представил другую интерпре­ тацию разработанного Екатериной II сюжета, содержавшую 70 © Б. Шольц, 2001
прямо противоположную концепцию русской истории. Ввиду начала Французской революции в 1789 году Княжнин сам отказался от театральной постановки своей трагедии.3 Сразу после его смерти, в 1793 году она была напечатана и тут же по приказанию Екатерины II была запрещена. «Вадим Новгород­ ский» Княжнина побудил, однако, других авторов к последую­ щей обработке данного сюжета. П. А. Плавильщиков, которо­ му как актеру предназначалось исполнение главной роли в пьесе Княжнина, ответил на княжнинскую трактовку русской истории своей трагедией «Рюрик» 4 (в том же году она была представлена в Петербурге под названием «Всеслав»). К настоящему времени существует несколько специаль­ ных литературоведческих исследований, посвященных теме Вадима Новгородского в русской литературе, относящихся как к старой научной традиции,5 так и к современным.6 Как те, так и другие далеко не исчерпывают интерпретационные возможности в раскрытии связи отдельных текстов с истори­ ко-политическими спорами своего времени. Далее попытаем­ ся ответить на следующие два вопроса. — Какую концепцию российской истории содержали исто­ рические драмы второй половины XVIII века? — Какой существенный вклад внесли эти драмы в совре­ менные споры вокруг проблем национального самосознания? Начало российской государственности в источниках и научной историографии XVIII века Хроника Нестора только скупо сообщает о событии, свя­ занном с установлением варяжского господства Рюрика.7 Ос­ таются неясными и происхождение варягов, и их националь­ ная принадлежность, и их социальный статус. Среди историков XVIII века по этим вопросам разгорелся спор вокруг «норманнской теории» о призвании на Русь варяжских князей. Немецкие сотрудники Петербургской Академии наук Т. С. Байер,8 Г.-Ф. Миллер 9 и А.-Л. Шлецер 10 выдвинули тезис о норманнском происхождении варягов из Швеции или Дании. Экстремальный вариант этой теории был предложен шведскими учеными. Альгот Скарин утверждал в 1734 году, что Россия столетиями пребывала под господством шведско­ го королевского дома.11 Согласно трактовке шведского исто­ риографа Олофа фон Далина, в его официозной «Истории Шведского государства» («Schwedischen Reicsgcschichte») (1747) Россия была провинцией Швеции.12 71
Русские ученые пытались доказывать возможное отечест­ венное происхождение династии Рюрика и его варяжской дружины. В. Н. Татищев, например, развивал взгляд о финс­ ком происхождении их «варягов». Причем, согласно его кон­ цепции, Финляндия и Россия были в древнейшие времена единым государством.13 М. В. Ломоносов утверждал происхождение варягов от славянского (!) племени Роксолан, которые простирали свое пребывание от Черного моря до юго-восточного побережья Восточного моря (Ostsee) (области позднейшей Пруссии).14 Наконец, М. М. Щербатов пытался доказывать происхож­ дение Рюрика от одного из лифляндских королей, находив­ шегося в родственных связях с Гостомыслом, последним сла­ вянским князем в Новгороде.15 Спорным среди историков был также вопрос о политичес­ кой организации севернорусских племен до прихода Рюрика. Хроника Нестора также сообщает об отдельных племенах на севернорусской территории: Славян, Чуди, Мери, Кривичей. Она не упоминает, однако, ни о какой руководящей государ­ ственной организации, никакого правителя до Рюрика. Байер, Миллер и Татищев, напротив, исходят из старей­ ших государственных структур. Так, Байер считал, что еще перед приходом Рюрика севернорусские племена были объ­ единены под властью единого отечественного повелителя из племени готов.16 Миллер выдвинул в 1749 году утверждение о многолетнем господстве (в виде сбора дани) шведских королей над славян­ скими и финскими племенами.17 Татищев исходил из мысли о 10—15-летнем наложении дани финским королем на Севернорусские земли, которое в конце концов кончилось его изгнанием.18 Ломоносов и Шлецер, напротив, исходили из убеждения, что севернорусские племена до Рюрика, имея лишь семейно­ родовую организацию, часто страдали от варяжских набегов. Именно от Рюрика возникает самодержавие (Ломоносов) и происходит становление официального Российского государ­ ства (Шлецер). Единственный из современных историков — Щербатов — выдвинул тезис о республиканской форме прав­ ления в древнем Новгороде.19 Сообщение Нестора о призвании варягов истолковывалось разным образом: как приукрашенный акт норманнского заво­ евания (Байер, Миллер, 1749), как выбор правителя народом (Татищев, Ломоносов) или как показательный исторический пример заключения общественного договора (Миллер, 1761; Шлецер, Щербатов).20 72
Известие о восстании новгородцев против господства Рю­ рика находится только в Никоновской летописи (864 года): «Того же лета оскорбишася Новгородцы, глаголюще: яко быти нам рабом и много зла всячески пострадати от Рюрика и от рода его. Того же лета уби Рюрик Вадима Храброго и иных многих изби новгородцев советников его».21 Впоследствии, согласно той же Никоновской летописи, многие новгородцы бежали из областей господства Рюрика в Киев.22 Причину восстания Миллер видел прежде всего в том, что из-за своего честолюбия и желания расширить сферу своей власти Рюрик нарушил общественный договор.23 Щербатов в своем анализе сдержан: «Темнота истории скрывает от сведения нашего, что подало притчину к сему возмущению, от беспокойно­ го ли нраву Новгородчов оное было произведено, или князь Рюрик хотел по обыкновенному в людях често­ любию преступить границы врученной ему само­ вольно власти и утеснить любящей вольность народ. Но какия бы к тому притчины ни были, однако бун­ товщики ли или защитники своих прав Новгородчы под предводительством их начальника Вадима, наре­ ченного Храброй, успеху не имели, и оной его со многими новгородцкими сановниками и с другими храбрыми людьми был по повелению Рюрика убиен. Единой же писатель, повествуя, что Вадим прекратил свою жизнь от рук самого Рюрика».24 Ломоносов возлагает ответственность за восстание на мя­ тежные чувства Вадима как представителя старой племенной знати: «Видя Рюриков разум и мужество, некто знатный новгородец, именем Вадим, человек, склонный к общенародному прежнему владению, и сам желал быть, по-видимому, в том участником или еще и главным, советовал с единомышленниками своими, как бы избыть от росской власти (...) говорил не закрытно, что Рюрик пришел привесть их Рос­ сам в рабство и в роды родов утвердить самодер­ жавство».25 Татищев предложил опираться на недостоверную «вер­ сию» Иоакимовской летописи,26 которую (в этом пункте) современные историки не принимают всерьез как тезис о внутридинастическом споре за трон между кузенами Рюри­ ком и Вадимом.27 73
Пропагандирование варяжско-славянского дружинного государства как прообраза русского самодержавия. Екатерина II (1786) Исторические драмы Екатерины II «Из жизни Рюрика» и «Начальное управление Олега» до сих пор в литературоведе­ нии подробно не исследованы.28 А если и упоминались, то, как правило, с упреком в значительных художественных не­ достатках, в частности, невыразительных характерах персо­ нажей и языке, в отсутствии драматизма и внутреннего дви­ жения сюжета, аморфности жанра (ни трагедии, ни хрони­ ки, — как заявлял Бочкарев).29 Однако драма о Рюрике привлекала внимание как пред­ шественница трагедии Княжнина «Вадим Новгородский» и обычно оценивалась в связи с этой трагедией. Всеволодский-Гернгросс уже в 1960 году констатировал, что драмы Екатерины могут представлять интерес лишь с политической точки зрения.30 Такого же мнения придерживаются и многие литературо­ веды. Так, Екатерина была отнесена к консервативному на­ правлению исторической драматургии, отмечалась ее назида­ тельность, когда со сцены театра давались «уроки образцо­ вого послушания на примерах, взятых из отечественной истории».31 Екатерина II идентифицировала себя с Рюриком, влагая ему в уста цитаты из своего Наказа.32 Ее целью всегда было оправдание самодержавия как исконной и идеальной для России формы правления.33 Она стремилась доказать, что послушание и покорность — историческая черта националь­ ного характера русского народа,34 а потому и дискредитиро­ вались идеи революции.35 То, что в ее концепции якобы решающую роль играла идея общественного договора,36 мне представляется сомнительным. Императрица уже в «Записках касательно российской ис­ тории» представила свою интерпретацию древней русской ис­ тории.37 Иначе, чем в драме, в «Записках» она сводит «трак­ товку» восстания Вадима, следуя Никоновской летописи, к конфликту между варягами и славянами, заканчивая повест­ вование поражением и наказанием храброго князя Вадима. В одном из писем к Гримму от 1795 года императрица указывает: «Я не посмела поместить свои умозаключения относитель­ но Рюрика в „Истории”, так как они основывались только на нескольких словах из летописи Нестора и из „Истории 74
Швеции” Далена, но, познакомившись тогда с Шекспиром, я в 1786 году придумала воплотить их в драматическую форму».38 Кроме названных источников (Летопись Нестора и Далин), она уверенно пользовалась «Историей Российской» Татищева, в особенности его выписками-извлечениями из Иоакимовской летописи о династии Гостомысла и, вероятно, также «Древней Российской историей» Ломоносова в том, что касалось изображения восстания Вадима.39 В драме «Из жизни Рюрика» 40 Рюрик, Синеус и Трувор представлены как финские князья — варяго-руссы. Их родо­ словие императрица возводит через финского короля Людбрата к германскому богу Одину, который из России, от берегов Дона достиг Северной Европы.41 Эта сложная конструкция имеет несколько преимуществ: 1) она предлагает идентифицировать Рюрика, Синеуса и Тру­ вора и варяго-руссов с финским народом, который в отличие от шведов и датчан не является чужим народом, но относится к коренным обитателям Севера России; 2) происхождение от Одина связывает варяго-руссов со скандинавско-германской доблестью; 3) приходом Одина с Дона обеспечивается еще один извод «норманнской теории» в ее противоположном истолковании.42 Не Скандинавская земля — исконная русского властителя, но скандинавские варяги имели свои племенные корни в Рос­ сии, т. е. как земля от Одина Россия — колыбель германо­ скандинавского геройства. Стремление шведских историков с помощью «норманнской теории» узаконить шведское господ­ ство в России приводит, по мнению Екатерины, к абсурду. Древний Новгород изображается императрицей как кня­ жество, управлявшееся древней исконной династической властью, которое периодически владело всем Севером и вело многочисленные войны с варягами. Гостомысл, согласно ис­ точникам, чисто славянского (новгородского) происхожде­ ния, по версии Екатерины, имел варяжских предков. С ним прервалась после 14-го поколения мужская линия новго­ родской династии. Рюрик как сын от его средней дочери, Умилы, — ближайший претендент на трон по женской линии.43 Так же как Гостомысл, он славяно-варяжского про­ исхождения. Уже в юные годы он принимал участие в знаме­ нитых морских набегах норманнов:44 «Рюрик. Сперва завоевали мы города Нант и Бурдо, потом по реке Секване пришли к Парижу; наезды посылали на Лимузен; отряды наши овладе­ ли городами Тур и Орлеаном, и в полон взяли 75
Людвига, аббата Монастыря святого Дионисия, род­ ственника королевского, который против нас выез­ жал вооруженною рукой».45 Как старший сын финского короля Людбрата Рюрик одно­ временно и законный наследник финского трона, так что его приход к власти в Новгороде способствовал новому объеди­ нению Севера под его владычеством. Здесь лежит, по концеп­ ции Екатерины II, основной мотив для согласия Рюрика стать властителем Новгорода. Варяги и Славяне предстают в концепции Екатерины как равноценные друг другу народы. Императрица воспринимала знаменитые завоевательные походы викингов в порядке вещей для русской истории и объясняла дружественное рас­ селение славян на большей части Европы как военную экс­ пансию. В обычаях и нравах оба народа, по ее мнению, тоже схожи: благодаря происхождению Одина с Дона, писала она, его закон не чужд славянам.46 Екатерина развивала в своей драме прежде всего концеп­ цию некоего варяго-славянского родства и симбиоза, притом в многочисленных проявлениях: 1) на уровне личности Рю­ рика, 2) на уровне новгородской господствовавшей династии, 3) на уровне родства варяжского и славянского народов. Тезисом о династических правах Рюрика на трон императ­ рица оспаривала краткий период славянского самоуправле­ ния, на который ссылалась русская оппозиция в XVIII веке. В ее драме Гостомысл на смертном одре указывает наследни­ ком своего внука Рюрика: «Гостомысл. (...) я вижу между вами несогласие, всяк из вас по своей мысли и прихоти правит и судит, правление земель и дел медлится от того, и разорение Великому Новуграду воспоследовать может; сами собою править не можете: и для того по кончине моей надобно вам Князя, который бы над вами владел. Таковые три брата Князи честнаго происхождения обретаются в Варягах (...) они внуки мои родные, дети средней дочери моей Умилы...».47 Для старейшин последняя воля их князя — закон, которо­ му «приобыкли повиноваться толико по должности, колико по любви и почтению».48 Таким образом, они действуют не по собственной ини­ циативе, когда призывают Рюрика к власти. Оттого теория общественного договора к версии Екатерины оказывается неприменима. Очевидно, что императрица русское самодер­ жавие, основанное в далеком прошлом на народном сувере­ нитете, также не хотела признавать. 76
Восстание Вадима она представила как внутридинастичес­ кий спор за трон. Вадим, младший кузен Рюрика, как славян­ ский местный князь, сам имея притязания на трон, противо­ стоит верховной власти Рюрика. По причине своих внутрен­ них и моральных слабостей он с самого начала не является самодостаточным противником Рюрика и не представляет ему убедительной альтернативы как правитель. Екатерина вкладывает в уста Вадима важные аргументы против господ­ ства Рюрика, которые она находит у различных историков, однако личность Вадима, который апеллирует к народу, ли­ шена серьезности и убедительности: «1. Вестник (Добрынину). (...) что князь Вадим начинает разсевать в народе, будто славяне в уни­ чижении находятся, и мало уже где в знатности; что великое число варяг с Князем великим придет в Русь; что повсюду они пошлются и употреблены будут и угнетут Славян и Русь (...) что князь Вадим вырос и воспитан в Новгороде Гостомыслом; что в наследии нестолько смотрели изстари на старейшество, как на то, от кого народу более ожидать выгоды, что князь Вадим рожден точно таким, каков народу надобен (...) Оскольд. Чего же они хотят? 1. Вестник. Чтоб Варяг не допустить до города, до знатных мест, чтоб иметь князя рода Славян­ ского».49 Императрице удается в рамках ее исторической концеп­ ции полностью дискредитировать восстание против господст­ ва Рюрика. Соответственно требования возмущенных новго­ родцев против Рюрика и его людей несостоятельны. «2. Вестник. Многие Славяне бегут из Новгорода к Киеву, говорят: что не хотим рабами быть Варя­ гам. Рюрик. Поворотятся, когда узнают, что инде жити хуже, нежели с Варягами».50 Дальнейший ход событий отодвигает вопрос о серьезности восстания, так как «беспокойства в Новгороде от Славян кончились скорее, нежели кто думать мог».51 Новгородский посадник Рагуил «посылал их (Славян) уго­ варивать то ласкою, то угрозами, что разошлись по домам в послушании по прежнему».52 Подобным изображением засвидетельствованное в Нико­ новской летописи народное восстание предстает смешным. Вадим извинен Рюриком за его юношеское легкомыслие, и он готов без колебаний вступить в дружину великого князя. Тем 77
самым все сопротивление власти Рюрика разоблачается как безумие. Екатерина освободила себя от необходимости соблюдать жанровые условия исторической трагедии, подчинив их своим историческим интересам. Она строго опиралась на свои источники, оставляя только исторически засвидетельст­ вованных персонажей или фиктивных представителей исто­ рических известных групп лиц (например, появление варяж­ ской дружины), но нигде не вводит фиктивных персонажей как носителей действия. Драматическое оформление упоминаемых событий она строит как в хронике, отказываясь от фиктивных элементов действия, как например в русских трагедиях обязательная любовная история. Она пожертвовала драматическим конф­ ликтом сюжета во имя своих политических интересов, благо­ даря чему восстание Вадима оказалось незначительным, так что драматический герой Рюрик находился без самодостаточ ­ ного противника, и никакие противоположные мировоззре­ ния не сталкивались. Результатом явилось полное отсутст­ вие жанровых правил, соответствующих трагедии, или хро­ нике в диалогической форме. Историческая концепция в драмах Екатерины II зна­ чительно отклонялась от общего состояния научной и ис­ следовательской мысли того времени, хотя императрица несомненно хорошо знала исторические сочинения той поры, а с некоторыми историками (Миллер, Болтин, Чеботарев) поддерживала отношения лично. Она выправляла свое изо­ бражение согласно своим политическим целям. При этом она избирательно интерпретировала отдельные высказывания ученых в нужном для нее ракурсе. Изображение Екатериной российского прошлого в драмах содержало ее идеальные представления о власти, дворянстве и народе и их отношениях между собой. За двадцать лет до этого императрица изложила свой идеал и понимание власти в иной форме в «Наказе Ея Императорского Величества Екатерины Вторыя самодержицы всероссийския, данном Ко­ миссии о сочинении проекта Нового уложения» (1767).53 В драмах многие места оказывались связанными с ин­ струкцией Екатерины. Гостомысл, Рюрик и Олег/Игорь в драмах Екатерины — властители с неограниченной властью. Воля властителя — это закон,54 «милость и суд в руках Князя Великого».55 Он высший военачальник. Это соответствует основным положениям Наказа, и там обосновано: «§ 9. Государь есть самодержавний; ибо никакая другая, как только соединенная в его особе, власть 78
не может действовати сходно со пространством толь великого государства». Практика правления Екатерины выглядит иначе. Она, правда, пользовалась неограниченной властью. Но поскольку она пришла к власти через дворцовый переворот и ее леги­ тимность, особенно после совершеннолетия ее сына, была двусмысленна, она была зависима в высокой степени от дворянства. В ее драмах, напротив, властители Гостомысл, Рюрик и Игорь династически легитимны. Екатерина же была озабоче­ на тем, что установив связь собственной власти с традицией, она могла нанести некую ущербность своей династической легитимности. Екатерина изображает государство Рюрика как германо­ славянское дружинное государство с чертами абсолютист­ ского княжеского государства. Послушание и верность состав­ ляют лейтмотив отношений между варягами: «Синеус. Государь и брат, любовь и верность моя тебе известны (...) Ту вор. Твоим я был и есть вечно (...) Олег. Воле твоей повинуюсь за себя и за сестру с верностью нелицемерно».56 Послушание ожидается от местных князей (таких как Вадим и Оскольд) по отношению к великому князю.57 Победа Рюрика над Вадимом состоит в том, что Вадим в итоге дает клятву верности и послушания Рюрику: «Я верный твой под­ данный вечно».58 В Наказе императрица подчеркивала зависимость подчи­ нения местных властей от высшей власти: «§ 18. Власти средния, подчиненныя и зависящия от верховной, составляют существо правления. § 19. Сказано МНОЮ: власти средния, подчинен­ ныя и зависящия от верховной; в самой вещи Госу­ дарь есть источник всякия государственныя и граж­ данский власти». Соответственно была устроена при Екатерине админист­ рация Российской Империи. Идеал императрицы — неограни­ ченная централизованная монархия, опирающаяся на функ­ ционирующий бюрократический аппарат власти, — остался нереализованным, так как ей не хватало в этом способных и образованных сотрудников. Она должна была оттого для администрации городов и провинций использовать дворян. Дворянские городские руководители и осуществлявшие власть дворянские представители действовали как государст­ венные чиновники.59 79
Дворянин трактовался в драмах как чисто служивый дво­ рянин, который благодаря дружинному принципу подчинялся господину и зависел от него. Самолюбивые притязания новго­ родских старейшин — «всяк из вас по своей мысли и прихоти правит и судит» — Гостомыслом резко осуждены.60 Славян­ ские посланники уклонились от объяснения варягам борьбы за власть на их родине. Они истолковывали разногласия нов­ городцев как конкурентную борьбу вокруг службы князьям. «Триян. Да, в обширной земле, где народа много, от каждого лица можно ли требовать, чтоб во всех случаях все мыслили одинако? Чем более искус­ ных людей или наполненных ревностью ко князю и к общему добру, тем скорее друг ко другу заража­ ются завистью; но разумный Государь, не судя осо­ бенно по страстной о ком молве, а более по качест­ вам, по заслугам, без труда обуздает в нас зависть и несогласие».61 Уже в Наказе императрица избегала таких объяснений, в которых дворянин определялся своим происхождением и на основании этого особым положением в государстве и в об­ ществе. Вместо этого она объяснила их достоинства в ката­ логе добродетелей, которые исключительно относились к го­ сударственной службе: «§ 363. Добродетель с заслугою возводит людей на степень дворянства. § 364. Добродетель и честь должны быть оному пра­ вилами, предписывающими любовь к отечеству, ревность ко службе, послушание и верность к госу­ дарю...». В Российской Империи Петр III в 1762 году своим указом «О даровании вольности и свободы всему Российскому дво­ рянству» отменил обязательную службу дворян. Екатерина своим манифестом «Жалованная грамота дворянству» (1785) подтвердила эти свободы. На основе «наивысшей вернопод­ данной верности», его служебное рвение государству, одна­ ко, в дальнейшем стимулировалось и вознаграждалось при­ вилегиями. Драмы Екатерины отражают некоторые важные черты положения русского дворянства во 2-й половине XVIII века. Народ должен в драме Екатерины быть благодарным, при­ водиться к сдержанности: «Людбрат. ...Почтение, послушание и благодар­ ность; таковые народа вашего качества подают справедливую надежду, что вы (Рюрик. — Б. Ш.) достигнете желаемого вами».62 80
Правитель в драме имеет задачу — блюсти славу и пре­ стиж государства извне (прежде всего военной готовностью) и заботиться о спокойствии и порядке внутри.63 В ее Наказе забота о славе стоит на первом месте: «§ 15. Самодержавных правлений намерение и конец есть слава граждан, государства и Государя». Главная работа, которую правитель должен выполнять для народа, состоит в учреждении и поддержании порядка: «Триян. Придите, заведите порядок, мы того и же­ лаем».64 В своей Инструкции Екатерина пишет: «§ 250. Гражданское общество, так как и всякая вещь, требует известного порядка: надлежит тут быть одним, которые правят и повелевают, а дру­ гим, которые повинуются». Цена за порядок есть политическая свобода, которая в драме о Рюрике шаржирована как «своеволие», «непослуша­ ние», «всяк... по своей мысли и прихоти правит и судит». Уже в Наказе императрица понятие свободы свела к минимуму: «§ 37. В государстве, т. е. в собрании людей, общест­ вом живущих, где есть законы, вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть, и чтоб не быть принужденну делать то, чего хотеть не должно». В другом месте она это положение изменила до неузнава­ емости: «§ 16. Но от сея славы происходит в народе едино­ началием управляемым разум вольности, который в державах сих может произнести столько же вели­ ких дел и столько споспешествовати благополучию подданных, как и самая вольность». «§ 39. Государственная вольность во гражданине есть спокойство духа, происходящее от мнения, что всяк из них собственною наслаждается безопасностию...». Итак, политическая свобода граждан состоит в том, чтобы жить в государстве с законами (однако без разделения влас­ тей), в рамках этих законов наслаждаться личной безопас­ ностью (что при таких условиях сомнительно) и разделять славу государства и властителя. В своей Инструкции Екатерина сформулировала понима­ ние собственного предназначения как правительницы: «§ 520. ...Однако ж Мы думаем и за славу СЕБЕ вменяем сказать, что Мы сотворены для НАШЕГО народа». 81
Рюрик, напротив, не чувствует перед народом никакой ответственности. Он правит по своим представлениям с по­ мощью своего окружения и определяет цель своей власти в соответствии со своими личными и династическими интере­ сами. Заботы и нужды народа занимают в его планах правле­ ния подчиненное значение. Народ — ничто, властитель и государство — все. Народ ко времени Екатерины II предстает в облике огромной массы закрепощенного крестьянства. Государство передало полную власть над этими людьми в руки благородного дворянства, вознаграждая этим его за службу.65 Идеалом Екатерины являлся просвещенный правитель — «отец народа», философ на троне. Гостомысл, Рюрик и Олег образованы по этому идеалу. Они выведены как кроткие властители и оказывают народу милость и благотворитель­ ность в соответствии с программой Екатерины: «§513. (...) ибо в самодержавии благополучие прав­ ления состоит отчасти в кротком снисходительном правлении». Вадим должен после своего пленения «несмотря на лице» (в соответствии с принципом Наказа, § 34, 114) быть предан справедливому следствию.66 Это было бы уже в то время образцовым обращением с провинившимся и было в дальней­ шем необычно в России. Но Екатерина пошла в своих требо­ ваниях еще дальше. В своем Наказе она пишет: «§ 63. ...всякое наказание, которое по необходимо­ сти налагается, есть тиранское (...) § 81. Любовь к отечеству, стыд и страх поношения суть средства укротительныя и могущия воздер­ жать множество преступлений». В ее драме супруга Рюрика, Эдвинда, заступается за Ва­ дима: «Едвинда. Не наказан ли Князь Вадим уже доволь­ но тем, что в своих намерениях успеха не имел и что подвержен всенародному осуждению?».67 Рюрик в конце концов готов отказаться от наказания — «в винном вижу я лишь человека» 68 — с целью включения Вадима в свою дружину для использования его талантов на государственной службе. Как просветительница Екатерина была убеждена в важ­ ности воспитания для формирования людей, полезных госу­ дарству. Она рассматривала воспитание как приоритетное право и задачу государства.69 Таким образом, содержащаяся в драмах концепция власти позволяет обобщить ее в следующей характеристике. Власть 82
Рюрика носит деспотические черты, так как только стремле­ ния и цели его господства и его династии имеют значение; дворянство и народ должны этим интересам служить, но сами никаким правом и свободой не владеют. По другую сторону располагаются как Рюрик, так и его последователь — «просвещенная» власть. Как разумные и добрые князья, они стремятся основывать свою систему правления на благоразумии своих подданных и пытаются формировать мысли и поведение их через воспитание. Так, в драмах 1786 года мы наблюдаем опосредованное отражение взглядов императрицы на проблему власти, содержавшихся в статьях Наказа и нашедших подтверждение в практике ее правления. Представители современной Екатерине оппозиции — на­ пример, Фонвизин, Княжнин и Радищев, — видели в концеп­ ции власти Екатерины II опасность тирании или деспотизма, так как неограниченному самодержавцу, учитывая злоупот­ ребления власти, никаких границ не положено, а счастье и благополучие народа обеспечиваются единственно прихотью властителя. Противоположную позицию представил Княжнин в своей трагедии «Вадим Новгородский». Между дворянской республикой и автократией: Я. Б. Княжнин Уже название трагедии Княжнина «Вадим Новгородский», где противник Рюрика поставлен в центр, делает очевидным оппозиционность произведения по отношению к концепции, воплощенной в драме императрицы о Рюрике. Княжнин берет сюжет императрицы и фигуру Рюрика как идеального прави­ теля, однако противопоставляет ему Вадима в качестве иде­ ального борца за свободу и тем самым ставит под вопрос екатерининскую интерпретацию проблемы. Я. Б. Княжнин (1742—1791) родился в семье вице-губер­ натора Пскова. Он работал на государственной службе и скоро стал известен как сочинитель классических трагедий и комедий. По политическим взглядам Княжнин принадлежал к кругу вольномыслящего образованного дворянства. Он от­ вергал крепостничество и осуждал деспотизм. В 1785 году он посвятил все свои произведения Екатерине, которая велела напечатать их за свой счет. Трагедию Княжнина «Вадим Новгородский» можно рас­ сматривать как вершину русской классицистической драмы 83
и наиболее изученным произведением этой эпохи.70 На сегод­ няшний день остается открытым вопрос: следует ли понимать ее содержание как революционное или как конформистское по отношению к власти? Представители конформистской интерпретации настаива­ ют, что Княжнин никакой не революционер, но откровенный сторонник передовых идей Екатерины II71 и что его трагедия по своей антитиранической тенденции ничем не отличается от других классицистических драм.72 Воодушевленность авто­ ра свободолюбцем Вадимом сочетается с незыблемой верой в просвещенный абсолютизм.73 Только неблагоприятный мо­ мент публикации ее после начала Французской революции привел к запрету трагедии Екатериной.74 При всей тираноборческой окраске «вряд ли можно усма­ тривать в трагедии прямую оппозицию екатерининским уста­ новкам».75 В новейшем исследовании подчеркивается амби­ валентность фигуры Вадима как борца за свободу, с одной стороны, и как тиранического отца — с другой, что затруд­ няет идентификацию с целью замысла.76 Представители революционизирующей интерпретации счи­ тают, напротив, что Княжнин здесь вступил в смелую по­ лемику с реакционной идеологией «Рюрика» Екатерины.77 По их мнению, он изображает призвание Рюрика как по­ литический переворот в жизни древнего Новгорода,78 дает Екатерине политический урок и показывает ограниченность ее взглядов.79 В конфликте между идеальным монархом и идеальным республиканцем 80 Княжнин показывает механизм самодержавной власти и разоблачает правление Екатерины как тиранию, спрятанную под маской демократии.81 Трагедия несет следы подражания Вольтеру («Смерть Це­ заря», опубликована в России в 1776 году) и Шекспиру («Юлий Цезарь», переведена на русский язык Карамзиным в 1787 году). Кроме того, в ней есть точки пересечения с пози­ цией французских энциклопедистов Дидро и Д’Аламбера (статья «Тиран» в Энциклопедии) и русским революционным демократом Радищевым.82 Промежуточная позиция между этими двумя крайними точками зрения гласит, что пьеса не дает оснований обвинять автора в антимонархизме.83 Примирение двух традиционных линий — историографической идеи исконной свободы Новго­ рода и литературной традиции антитиранической драмы — порождает революционный пафос произведения.84 Княжнин разрушает в своей трагедии «Вадим Новго­ родский» историческую концепцию императрицы прежде всего по трем важнейшим пунктам: 1) исконное политиче­ 84
ское состояние Новгорода, 2) легенда о призвании варягов, 3) борец за свободу Вадим. Первый акт начинается на вечевой площади Новгорода, символа прошлого величия и свободы народа, где Вадим назначает встречу своим сторонникам: Вигор. На самой площади, нам прежде толь священной, Новградский где народ, свободой возвышенный, Подвластен только быв законам и богам, Уставы подавал полночным всем странам.85 Здесь представлен прежде всего свободный народ как носи­ тель суверенитета. Традиция новгородского вечевого собра­ ния, которое в XVIII веке слыло противовесом самодержавию, здесь подтверждена. Щербатов помнил об этой традиции, и Радищев противопоставлял ее господствующей автократии и сожалел о ее закате.86 По ходу дальнейшего действия стано­ вится, однако, ясно, что Княжнин видит другую альтернативу автократии: дворянскую республику: Вадим: И се же славные, священные чертоги, Вельможи наши где велики, будто боги, Но ровны завсегда и меньшим из граждан, Ограды твердые свободы здешних стран, Народа именем, который почитали, Трепещущим царям законы подавали.87 Положение новгородских вельможей напоминает сарматс­ кую мифологию польского дворянства. Польская шляхта рас­ сматривала себя олицетворением нации. При этом она идео­ логически опиралась на легенду о происхождении поляков от сарматов, извечно отважный, любящий свободу рыцарский народ. Юридически все члены шляхты (но не народ) обладали политическими правами и привилегиями, чтобы в соответст­ вии со своим сарматским самосознанием осуществлять по­ литическую власть в государстве; фактически суть состояла в политическом влиянии маленькой группы магнатов, кото­ рые занимали важнейшие посты в государстве и обладали огромными земельными поместьями. Миф о сарматстве слу­ жил объединяющим началом их с вооруженной массой шлях­ ты и с народом.88 Легенда о призвании в драме Княжнина совершенно изме­ нена: Вадим. Вот место самое тех почестей свидетель, Когда здесь наш народ, владыкам благодетель, Гонимого царя варяг прияв под кров, Заставил в трепете молчать его врагов. 85
Граждане! Вспомните то славой полно время; Но вспомните — дабы низвергнуть гнусно бремя О стыд! Сей царь тогда покорен, удручен, С молением представ в середине наших стен Свое чело на прах пред нами уклоняет, А днесь — о грозный рок — он нами обладает — Сей Рюрик!..39 Новгородцы спасают Рюрика от рук его врагов. Он не при­ глашен торжественно к господству в Новгороде, но является туда как заблудившийся беглец. Достоинство его княжеского происхождения, которое Екатерина присвоила неизвестному варягу Несторовской летописи, благодаря введенной картине ищущего убежища «царя» оказывается значительно поколеб­ ленным. Ничего не остается от сияющего варяжского воина и героя, наследника финского трона, каким изобразила Рю­ рика Екатерина. Родина Рюрика остается у Княжнина неиз­ вестной. О норманнских подвигах Рюрика нет речи, зато много говорится о военных подвигах новгородцев. Несчастья Новгорода начинаются из-за борьбы за власть между вельможами.90 В противоположность уроку императри­ цы Княжнин изображает захват власти Рюриком как перелом в политическом положении Новгорода. У истоков стоит ини­ циатива Гостомысла, цель которого не назначение правителя, а восстановление спокойствия и порядка. После успешного насильственного окончания гражданской войны и примире­ ния враждующих партий вельмож Рюрик обретает неогра­ ниченную власть над Новгородом. В этой ситуации измучен­ ный народ просит его принять на себя господство. Рюрик позволяет себе смягчиться перед умоляющими просьбами на­ рода. Таким образом отвергается созданный в историографии (Миллер, Щербатов) образ властолюбца. Совет Гостомысла уже не имеет в концепции Княжнина решающего значения ввиду уже совершившегося захвата власти Рюриком. Однако и неподкупность Гостомысла, этого легендарного вождя нов­ городских славян, Вадимом, борцом за свободу Новгорода, принципиально поставлена под вопрос: Вадим. Гласите: Гостомысл, геройством убежден, Вам узы завещал, чтоб кончить ваше бедство. Иль вольность сограждан была его наследство? Иль мог он вас, равно как тех животных, дать, Которых для себя всяк может обуздать? Закрытый в гордости отечества любовью И кровь соединя свою со царской кровью, Под видом прекратить всеобщую напасть, Он сыну дочери своей здесь отдал власть.91 86
У Княжнина Гостомысл подозревается в том, что из лич­ ного честолюбия он готов предать свободу новгородцев. Княжнин попытался отнять у защитников самодержавия все возможности опираться на традиции русской истории. Рюрик утвердил самодержавие, опираясь на свою варяж­ скую дружину, которая (в отличие от концепции Екатерины) презирается вольнолюбивыми новгородцами: они именуют ее рабами Рюрика.92 Борец за свободу Вадим изображается у Княжнина как доблестный военачальник и член политической руководящей элиты Новгорода. Вадим во всех отношениях равен Рюрику. Правитель оценивает его как «друга верного общества, героя».93 Старания Рюрика заручиться дружбой Вадима свидетельст­ вуют о подлинном уважении его к своему противнику.94 Вадим трактуется как бескомпромиссный борец за свобо­ ду, т. е. как сторонник дворянской республики. Впрочем, как представляется в исследованиях, подлинная народная власть не входит в цели Вадима.95 Нужды и заботы народа едва ли интересуют его. Его не смущает и тот факт, что господство знати в Новгороде привело к гражданской войне и что только Рюрик восстановил народу спокойствие и порядок. Вадим. Владыкой! Рюрика! Кого народ сей спас? Пришед на помощь нам, что делал он для нас? Он долг платил!..96 Свобода означает для него прежде всего политическую свободу, власть и влияние дворянства. Свобода народа для него на последнем месте. Это соответствует политическим представлениям польской шляхты. Для абсолютной монар­ хии это был опасный вызов. В Польше в конце XVIII века дворянство установило свое господство над королем, благо­ даря чему политическая власть в Польше приобрела характер дворянской олигархии. Пренесту, готовящему восстание, недвусмысленно проти­ востоит Рюрик, видящий в нем своего противника: Рюрик. На то ль я спас сей град, чтобы его предать Вельможам-гордецам, мятежным и крамольным, Тем только властию моею недовольным, Что их я обуздал народу зло творить И мнимой вольности свое тиранство крыть.97 Монарх и аристократия пеняют взаимно друг друга тира­ нией по отношению к народу. Монарх претендует господст­ вовать во благо народа, аристократические мятежники берут­ ся защищать отечество во имя свободы, чести, достоинства и истинного блага народа. Этой интерпретацией Княжнин подрывает рамки исторического предания. 87
Своей трагедией «Вадим Новгородский» Княжнин опро­ вергает екатерининскую концепцию самодержавия как иде­ альной формы государственной власти. Принципиальная пос­ тановка вопроса в этом отношении выражена в реплике Се­ лены, наперсницы Рамиры: Селена. Сомнения в том нет, достоин власти он [Рюрик] Но если б твой отец [Вадим], которому здесь трон Гражданских всяких бед несноснее казался, Противу Рюрика к несчастью ополчался.96 Княжнин ориентируется при изображении Рюрика на образ, данный Екатериной, местами даже превосходя ее в подчеркивании идеальных черт героя. В отличие от кон­ цепции Екатерины Рюрик у Княжнина династически к влас­ ти не причастен, но узаконен только благодаря одобрению народа. Рюрик. Ты помнишь, как сей град, прельщенный тишиною По грозных бурях, я которы укротил, За счастие свое престолом мне платил; Отверг я власть тогда — и мог отвергнуть с славой: Велико пренебречь величие с державой! Но после, как народ с стенаньем, с током слез Моления свои к ногам моим принес, Страшась опять нести мной сверженную тягость, Принудил в долг мою преобратиться благость. Как счастья общего залогом мой венец...99 Эта конструкция соответствует идее общественного дого­ вора: народ передает Рюрику власть с тем, чтобы он мог утвердить порядок, который бы гарантировал защиту от гражданской войны. Вельможи и народ покорились его влас­ ти и должны примириться с ограничением своих прав и свобод: Рюрик. Вельможи и народ мне дали здесь корону И, сердцем моему покорствуя закону, Превыше вольности мою считают власть.100 Рюрик рассматривает свою власть, после того как он ее утвердил и принял, как неприкосновенную. Он осаживает этим Пренеста, который грозит ему предстоящим восстанов­ лением: Рюрик. Вы скиптр мне дали здесь к скончанию напасти, И скипетр сей отнять не в вашей боле власти.101 Это соответствует концепции общественного договора Т. Гоббса, согласно которой индивидуумы отдают без вся­ 88
ких оговорок свою естественную свободу, естественные права и власть одному господину безвозвратно. Властитель получает полную монополию на власть. Рюрик Княжнина, таким образом, включается в традицию «Левиафана», со­ здаваемого народом, чтобы быть обязанным ему миром и защитой. В идеальных чертах Рюрика Княжнин попытался реализо­ вать притязания Екатерины на просвещенную правительни­ цу. Главные признаки идеального властителя — его щедрота и кротость. Ими уравновешивается строгость закона: Рюрик. И если иногда от строгости закона Из уст несчастливых я слышал жалость стона, Чего я правдою стонающих лишал, За то — щедротою моею утешал.102 Принцип господства Рюрика — покорять противника не наказанием, но убеждать его своими делами; с этим требованием он выступает и против народа, и против бунтов­ щиков. Народ любит власть Рюрика. После неурядиц и граждан­ ской войны соперничающих партий вельмож он наслаждает­ ся «прелестной властью» самодержавия, которая гарантирует счастье граждан, т. е. покой, порядок и безопасность.103 Дочь Вадима, Рамида, представляет точку зрения народа, когда заявляет: Рамида. И что свобода вся пред Руриковой властью? Верь мне, родитель сам, героя зря сего, Свободу, гордость — все забудет для него. Возможно ль Рюрика кому возненавидеть? Чтоб обожать, его лишь надобно увидеть.104 В то время как его господство (благодаря восставшим и Вадиму) оказывается под вопросом, он не цепляется за власть, но покоряется приговору народа, которому он пыш­ ным жестом возвращает корону. Впрочем, после подавления восстания укрепляет вновь свою власть. Народ, плача, падает перед Рюриком на колени и тем самым вновь заключает с ним общественный договор. Соперничающему с ним Вадиму Рюрик поэтому может возразить: Рюрик. Коль власть монаршу чтишь достойной наказанья, В сердцах граждан мои увиди оправданья; И что возможешь ты против сего сказать?105 Знатные мятежники — Вадим, Пренест и Вигор — пред­ ставляют позицию Рюрика в малопривлекательном свете — оценивая политические события совершенно в иной системе 89
политических понятий. Вадим сожалеет о недостойном поло­ жении старых вельмож: Вадим. Что ж вижу здесь? Вельмож, утративших свободу, Во подлой робости согбенных пред царем И лобызающих под скиптром свой ярем...106 Вадим, Пренест и Вигор считают себя последними «истин­ ными сынами отечества», т. е. искренними патриотами. По­ нятие сын отечества, первоначально употребляемое в офи­ циальном смысле, всплывает в тексте присяги депутатов Законодательного собрания. С официальной точки зрения, оно обязывало русское население, т. е. дворян, городских жителей и свободных крестьян к покорности и послуша­ нию властительнице и службе государству во имя общего блага. Екатерина попыталась с помощью этого понятия создать «идеальное общество управляющих и управляемых».107 Вос­ ставшие в трагедии Княжнина противостоят этому официаль­ ному пониманию точного определения понятия, которое ука­ зывает не на властителя, а на отечество, представляемое как общество граждан. В ходе восприятия западных государственных теорий по­ нятие общество приняло значение «société», которое в пра­ вовом отношении означало общество граждан с сувереном во главе. Российская действительность (с ее крепостным пра­ вом) не соответствовала этому содержанию. Княжнинский борец за свободу понимается, однако, как гражданин (почет­ ное звание, отмеченное благородством дворянина) этого уто­ пического общества, реализации которого мешала неограни­ ченная власть правителя. Пренест. И истинных сынов отечества сколь мало, Которы, чувствуя грызуще рабства жало, Стыдилися б того, что в свете смертный есть, В руках которого их вольность, жизнь и честь.108 Уже в трагедии «Росслав» (1783) Княжнин представил главного героя патриотом, который отказывается выполнить приказ повелителя, так как убежден, что это нанесет вред отечеству. Отождествление повелителя и отечества, которое доныне не подвергалось сомнению и которое постоянно под­ черкивалось Екатериной, оказалось поставлено под вопро­ сом.109 Владетельные титулы Петра I и Екатерины II — «Отец отечества» и «Мать отечества» — отвергались как ненужные, как и идея сообщества управляющих и управ­ ляемых. Здесь кроется объяснение упорного отказа Вадима принять многократно предлагаемую ему Рюриком дружбу. 90
Участники восстания видят в самодержавии ярмо, причи­ ну бедствий и зол, которое отнимает у людей права и свободу, лишает их чести и достоинства, и их «граждан» превращает в «подданных», едва ли не «рабов», лишенных воли и самосознания. Эта цена за спокойствие, порядок, счастье и безопасность в глазах Вадима и его сторонников слишком высока. Любая автократия; даже с идеальным пра­ вителем во главе, есть в глазах вольнолюбцев «тирания», так как неограниченный правитель держит в своих руках и свободу, и жизнь, и честь подданных. Тирания порождает произвол: Пре нест. Самодержавие повсюду бед содетель, Вредит и самую чистейшу добродетель, И, невозбранные пути открыв страстям, Дает свободу быть тиранами царям.110 Мягкость, милость и великодушие, эти признанные добро­ детели властителя, презираются Вадимом, — он называет их «благостью лютой», так как они служат тому, чтобы сделав­ шаяся «прелестной» власть поражала свободу, права и чело­ веческое достоинство, усиливая личную зависимость от гос­ подина. Его идеал повелителя несет в себе демократические черты: Вадим. Блажен бы Рюрик был, когда б возмог он стать, В порфире облечен, гражданам нашим равен: Великим титлом сим между царей ввек славен Сей частью был бы он с избытком награжден.111 Вместе с тем Вадим и борцы за свободу уже не в силах вернуть вновь господство знати; они не могут сознавать тоску народа о спокойствии, порядке и безопасности и его боязнь гражданской войны. Доверие народа Рюрику для Вадима не имеет реальной силы. В его глазах прежде свободные гордые граждане Нов­ города благодаря «прелестной власти» самодержавия на­ столько развратились, что утратили свое человеческое лицо. Подчинение этого народа власти Рюрика смогло произойти, по его убеждению, не столько потому, что оно оправдано силой властителя, сколько жалким положением самого «об­ щества»: Вадим. О, гнусные рабы, своих оков просящи! О, стыд! Весь дух граждан отселе истреблен! Вадим! Се общество, которого ты член!112 Общество как организованное на правовой основе объ­ единение граждан остается в глазах Вадима не более чем народ, склонившийся перед неограниченной властью пове­ 91
лителя и сам себя поставивший в положение покорных и рабов: Вадим (к народу). Ты хочешь рабствовать, под скипетром попран! Нет боле у меня отечества, граждан!113 Естественным следствием из этой безвыходной ситуации является самоубийство: Этим сильным жестом Вадим под­ черкивает свой отказ от сотрудничества с самодержцем и тираном, и его отказ без прав и без свободы жить по воле обнажает границы власти неограниченного властителя: Вадим. В средине твоего победоносна войска, В конце, могущий все у ног твоих ты зреть,— Что ты против того, кто смеет умереть?114 В трагедии Княжнина так же, как в истории, самодер­ жец побеждает борца за свободу. Эта победа не представ­ ляет, однако, собой никакого прославления самодержавия, но оставляет у читателя чувство отрезвления: конфликт между самовластным правителем и борцом за свободу, между потребностью в спокойствии, порядке и безопасности и потребностью в политической свободе остался неразре­ шенным. Власть вельмож, как явствует из драмы, повергла Новго­ род в бедствия и гражданскую войну. На этом основании воздвигается самодержавие, которое также при идеальном властителе уничтожило свободу и вместе с ней честь и до­ стоинство народа. Развязка открыта, решения вопроса нет. Имеются некоторые основания предполагать, что Княж­ нин, принадлежа к кружку дворянской оппозиции Н. И. Па­ нина, в своей трагедии разъяснял точку зрения этой партии. Панин действительно разрабатывал проекты Императорского совета (1762) и предложил установить нечто вроде дворян­ ского Сената (1773—1774), проект призванный ограничить самодержавную власть.115 Оба проекта не прошли из-за со­ противления Екатерины и поддерживавших ее дворян. Княж­ нин работал в 1764 году переводчиком в Коллегии внешних сношений, бывшей в ведении Панина.116 В своих исторических драмах Княжнин затрагивал пробле­ мы, имевшие значение для кружка Панина и отвечавшие его политическим взглядам. В трагедии «Владимир и Ярополк» он показал вельмож на уровне государственных задач, забо­ тящихся о спокойствии народа и препятствующих царям чи­ нить злоупотребления.117 В неопубликованной трагедии «Ольга» предполагалось изо­ бражение идеальной матери и регентши, которая — в отличие от Екатерины II — добровольно уступала сыну трон. 92
В драме «Титове милосердие» (1778) царица была показа­ на как в зеркале. Наконец, трагедия «Росслав» (1784), пос­ вященная княгине Дашковой, принадлежавшей к панинскому кружку, открывала новое понимание патриотизма.118 В «Ва­ диме Новгородском» литературная оппозиционность Княжни­ на достигла высшей точки. Прямые связи Княжнина с панинским окружением очевид­ ны. Секретарем Панина был Денис Фонвизин, служивший в 1763 году также переводчиком в Коллегии иностранных дел. Фонвизин был вхож в дом Княжнина, посещал его литератур­ ный салон.119 В 1780—1783 годах Фонвизин, по поручению Панина, сочинил трактат «Рассуждение о непременных госу­ дарственных законах»,120 который предназначался быть пре­ амбулой к проекту Панина по государственному законода­ тельству, его политическому завещанию. В своих государственно-политических рассуждениях Фон­ визин исходил из положения, что «Верховная власть вверя­ ется государю для единого блага подданных».121 Он соглаша­ ется с Екатериной в том, что благо граждан проистекает из спокойствия души и законодозволенного поведения (Наказ, § 37, 39), однако требует: «...а дабы нация имела сию вольность надлежит правлению быть так устроену, чтоб гражданин не мог страшиться злоупотребления власти; чтоб никто не мог быть игралищем насильств и прихо­ тей (...) что прямое самовластие тогда только вступает в истинное свое величество, когда само у себя отъемлет возможность к соделанию какого-либо зла».122 К этому Фонвизин предлагал учреждение непреложного закона на государственной основе, который бы обеспечивал всеобщее благо и не мог бы быть отменен правителем. Без него он предсказывал гибель государства и царствующего дома. В трагедии Княжнина также предвидится опасность злоупотреблений, могущих возникнуть проблем из-за неогра­ ниченного самодержавия.123 Борец за свободу Вадим точно так же, как и Фонвизин, требует, чтобы гражданин не зависел от власти и капри­ зов правителя; только тогда он будет свободным гражда­ нином.124 Раб деспота, по мнению Фонвизина, напротив, тот, кото­ рый не может распоряжаться своим владением и, оставаясь в полном подчинении власти, не имеет другого права, как зависеть от господской милости и господского волеизъявле­ ния.125 Из подобного рассуждения становится ясно, почему 93
Вадим решительно противится кротости и благодеяниям Рю­ рика: Се скоро придет к нам сей Рюрик милосердый И, в благость лютую преобретя свой гром, Мне сердце разорвет прощения стыдом.126 Так же, как Вадим («Или отечество быть может у рабов?») и после того, как народ утвердил неограниченное самодержа­ вие Рюрика («Нет более у меня отечества, граждан!»), Фон­ визин заявляет о несовместимости понятий «Отечество» и «гражданин» с самодержавием: «Где же произвол одного есть закон верховный, тамо прочная общая связь и существовать не может; тамо есть государство, но нет отечества, есть подданные, но нет граждан, нет того полити­ ческого тела, которого члены соединились бы узлом взаимных прав и должностей».127 В вопросе происхождения власти Княжнин и Фонвизин исходят из теории общественного договора. В трагедии Княж­ нина исконно свободный народ передает добровольно Рюрику власть, с тем чтобы он заботился о покое и порядке. Также, по мнению Фонвизина, власть исконно исходит от народа. «Обязательства между государем и подданными суть равным образом добровольные (...) и если она (нация. — Б. Ш.) без государя существовать может, а без нее государь не может, то очевидно, что перво­ бытная власть была в ее руках и что при установле­ нии государя не о том дело было, чем он нацию пожалует, а какою властию она его облекает».123 Из этой теории Фонвизин выводит право народа сопротив­ ляться деспоту, господствующему беззаконно, для которого право есть право сильного, подобно присвоенному себе раз­ бойником.129 Он показывает этим самым, что народ не будет долго терпеть свое рабство, но разорвет его цепи, что приве­ дет к гибели самодержавия и государства. В этом пункте ему противостоит Княжнин, который в своей трагедии показывает, как народ смирился с самодержа­ вием и, будучи развращен им, не чувствует стыда от своего рабства. Вадим и немногие борцы за свободу, последние истинные граждане и сыны отечества, которое под самодер­ жавием уже перестало существовать, остаются одинокими. Без учета кружка Панина нельзя объяснить и связь Княж­ нина с общественно-политическими взглядами А. Н. Радищева, который, находясь в дружбе и под покровительством А. Ворон­ цова, брата княгини Дашковой, также разделял мировоззрен­ ческие позиции Панина. В своей статье «Беседа о том, что есть 94
сын отечества» (1789) 130 Радищев не только использует по­ нятие «сына отечества» в том же значении, как и Княжнин, но еще более усиливает его концепционный контекст. Как и Княж­ нин, Радищев связывает понятие «сына отечества, патриота» с понятием «человека» — свободного, наделенного пониманием и разумом существа, обладающего свободной волей и следую­ щего естественным и божественным законам. Такому «человеку» противопоставляются, как и у Княжни­ на, «тяглый скот», «лошадь под ярмом», кроме того, «мертвые трупы» и, наконец, сравнение подданного с «движимой маши­ ной» под властью «мучителя».131 В то же время понимание самодержавия как тирании базируется у Княжнина на основополагающей мысли Ради­ щева, использованной им для перевода слова «деспотизм» («самодержавство») при переводе сочинения Мабли «Раз­ мышления о греческой истории».132 Княжнин в своей трагедии «Вадим Новгородский» как бы подхватывал политические взгляды Панина и Фонвизина, иллюстрировал и расширял то, что позднее отразится в сочи­ нении Радищева. На историческом примере он обнажает проблемы таких форм правления, как дворянская республика и самодержавие, и, можно предположить, что сам он не защищает ни позицию Вадима, ни позицию Рюрика, но, по­ добно Панину и Фонвизину, склоняется к идее конституци­ онной монархии, которая, согласно известию о его рукописи «Горе моему отечеству», там уже содержалась. В отличие от Панина и Фонвизина он, однако, не думает, что соответствующие реформы могут и должны быть прове­ дены через выступления знати или выступления дворян. Его пьеса, скорее, призыв к просвещенному правителю — из благоразумия добровольно ограничить свою власть законами и не быть подобным тиранам. Тогда только установится дружба и сотрудничество с «Истинными сынами отечества», такими как Вадим, Пренест и Вигор, и покой, порядок и безопасность, с одной стороны, будут неразрывно связаны со свободой — с другой. Защита самодержавия от дворянства: П. А. Плавильщиков П. А. Плавильщиков (1760—1812), сын богатого москов­ ского купца, после учебы в Московском университете посвя­ тил свою жизнь театру.133 Помимо актерской деятельности, он занимался теоретическими вопросами театра и сам сочи95
нял драмы и комедии. Плавильщиков был патриот, одушев­ ленный любовью к русскому народу и русской культуре. Он требовал образования русского национального театра. В своих произведениях он стоял на позициях демократиза­ ции театра; под влиянием западных образцов он обращается к жанру мещанской драмы, которая подготавливала упадок классицистической трагедии. В литературе Плавильщиков выступал с консервативных позиций как политический защитник самодержавия.134 Его целью была соответствующая русским условиям форма про­ свещенного абсолютизма.135 Произведения Плавильщикова доныне вызывали незначи­ тельный интерес. Его трагедия «Рюрик», прямо связанная с пьесами Екатерины и Княжнина, почти не привлекала внима­ ние, и по причине ее сильной зависимости от этих пьес ей отказывали в праве на самостоятельность.136 Исследователи прежде всего выделяли полемику Плавиль­ щикова с Княжниным, обосновывавшим дворянское свободо­ любие Вадима.137 Традиционное положение дворянства как единственной опоры власти было поставлено под вопрос, а главными были выдвинуты интересы третьего сословия. Под­ держка монархического принципа со стороны демократиче­ ски настроенного Плавильщикова свидетельствовала о на­ пряженности отношений между отдельными представителя­ ми третьего сословия и дворянской оппозицией.138 В трагедии Плавильщикова «Рюрик» вопрос об исконной форме правления в Новгороде остается без ясного ответа. Последовательность различных форм правления обозначена: 1) власть славянских княжеских родов, последний представи­ тель которых, князь Славен, был известен также по екатери­ нинской генеалогии; 2) ситуация самоуправления без власти­ теля; 3) власть вельмож Гостомысла и Вадима, которая в итоге привела к гражданской войне. Как Екатерина и Княжнин, Плавильщиков также подчер­ кивает славное прошлое древнего Новгорода. Он даже упо­ минает легенду о привилегии, якобы данной славянам Алек­ сандром Македонским.139 Однако (в отличие от Екатерины и Княжнина) он ставит славу Новгорода не в заслугу правящей династии и не благодаря власти знатных вельмож, но относит ее прямо к славянскому народу, используя при этом форму­ лировки Княжнина: В е л ь м и р. Славянский род не знал и имени короны; Но многим скипетрам он подавал законы, Господствующий дух с свободою в сердцах Ужасными славян явил во всех странах. 96
Где есть какий народ, какая где держава, Где б громкая Славян не раздавалась слава? Властители царей, властители судьбы, Славяне стали днесь все Рюрика рабы.140 Гражданская война в Новгороде, которая в конце концов привела к призванию Рюрика, развязывается в изображении Плавильщикова Вадимом. По концепции Екатерины новгородское дворянство отно­ сится лояльно к правителю. У Княжнина борьба за власть в дворянской республике не касается отдельных лиц, но пока­ зывается как проблема для данной формы власти. Плавильщиков, напротив, выводит нужду и гражданскую войну непосредственно из властолюбия и низменности дво­ рян, представленных в лице Вадима и Вельмира; в обоих этих представителях он выводит дворян, лишенных каких-либо качеств повелителя. Призывание Рюрика у Плавильщикова, как и у Княжнина, следует благодаря инициативе Гостомысла покончить с граж­ данской войной.141 О происхождении, национальной при­ надлежности и судьбе призываемых варяжских князей у Плавильщикова ничего не сказано. Варяги — как дружина Рюрика — в его трагедии также отсутствуют. Историческая подоснова легенды о призвании варягов (как указание на возможную связь династии Рюрика с норманнами) его, оче­ видно, тоже не интересует. Вступление во власть варяжских князей (технически) им не обыгрывается. Пламира восхваляет Рюрика — «из ада сделал рай».142 Подчинение знати, ограничение свободных прав, приведшее к порабощению народа — этот центральный пункт дискуссии у Княжнина — Плавильщиков объясняет исключительно интригами Вадима и Вельмира и использует это для завуалирования своих истинных целей: Вадим. О властолюбие! Души моей ты Бог! Я гласу твоему единому внимаю, И для тебя на все злодействия дерзаю.143 Цель интриги Вадима — достижение власти. Он не распо­ лагает никакой альтернативной концепцией власти. Он оп­ равдывается перед Пламирой традиционными аргументами, принятыми в историографии против Рюрика: Рюрик — пове­ литель, происходящий от имперской римской крови, Вадим, напротив, будет правителем, несущим в жилах славянскую кровь.144 Проблема отечественного или чужого правителя и значе­ ние его происхождения, однако, в трагедии Плавильщикова широко не обсуждается. 4 Литература и история 97
Вадим не находит сторонников для осуществления своих планов. Даже своего верного наперсника Вельмира он может склонить к соучастию посредством шантажа, хитрости и лжи. Когда ему становится известно о планах Вадима, он называет его «врагом отечества».145 Отчетливое противоречие между концепциями Плавильщикова и Княжнина едва ли можно обозначить. Порочность Вадима достигает своей высшей точки в его поведении с Пламирой, которую он бессовестно превращает в средство для достижения своей цели. Изображение Плавильщиковым древней русской истории не основывается ни на источниках, ни на историографии, хотя он имел в своем распоряжении немало изученных исто­ рических данных. Его интерпретация восстания Вадима как бессовестной интриги, далекой от какого-либо морального или политического оправдания, направлена против оппозици­ онных устремлений дворянства. Взгляд Плавильщикова на события древней русской исто­ рии — это взгляд представителя мещанства, который своим образованием, своим продвижением по службе и своим поло­ жением в обществе обязан общей культурной ситуации, явив­ шейся результатом просвещенного правления Екатерины II и который поэтому должен ощущать угрозу своему существова­ нию в пропагандировании дворянской государственности. Плавильщиков выдвигает концепцию русского самодержа­ вия, отвергающую заключенное в трагедии Княжнина требо­ вание усиления влияния дворянства и корректирует концеп­ цию самодержавия, предложенную Екатериной. Вельможи Вадим и Вельмир являются отрицательными персонажами в пьесе и призваны воплощать собой властолюбие и бессовест­ ность дворян: Пламира. Вельможи первенства со властию алкают, Раздора яд в сердца народа тем питают. Вельможи рабствуют борющим их страстям, Народ порабощен строптивым сим властям.146 У Княжнина гражданской войне в Новгороде предшеству­ ет многолетний период наполненного славой правления знат­ ных родов. У Плавильщикова — дворянин представлен как органично неспособный к тому, чтобы принять на себя ответ­ ственность за общее благо и действовать как опора правите­ ля. Время, предшествовавшее установлению власти Рюрика, уподобляется в драме Плавильщикова состоянию анархии и хаоса: Пламира. Где безначалье, там граждане ослеплены, И сердцем, и умом, и пользой разделенны, 98
Текут, куда кого блестяще зло манит; Иль сильный гордости вельмож смиренный вид... Везде Славянами Славянска кровь лиется: Вот иго страшное, что вольностью зовется! Когда ж с короною и сладка тишина Здесь царствует везде: блаженна вся страна.147 «Небесная красота вольности»148 в концепции Княжнина оказывается у Плавильщикова «игом страшной вольности», а ярмо самодержавия Княжнина («самодержавие повсюду бед содетель»)149 у Плавильщикова представлено как «блаженст­ во короны». Гражданин, который в трагедии Княжнина ослеплен блес­ ком короны,150 у Плавильщикова ослеплен блеском зла анар­ хии. Борцы за свободу Княжнина говорят о коварстве оболь­ стителя Рюрика,151 в то время как у Плавильщикова речь идет о коварстве интригана Вадима и других дворян, преследу­ ющих свои честолюбивые цели. Народ может стать счастливым только под властью само­ державия. Рюрик «народа храброго избранием» легитимиро­ ван и оправдывает свое господство прежде всего тем, что он заботится о счастье и благе народа: Рюрик. Народа храброго избранием призван Принять верховну власть и скиптр Славянских стран, Единым только я в сем сане утешаюсь, Коль к счастию граждан в порфиру облекаюсь.152 Если Екатерина II славу граждан, государства и государя ставит на первое место, то Княжнин в создании и поддержке спокойствия и порядка видит смысл самодержавия. Рюрик у Плавильщикова обладает идеальными чертами, по представ­ лениям Екатерины II и Княжнина. Его правление следует основным принципам екатерининского Наказа. Пламира ха­ рактеризует это правление в понятиях «кротчайшая держа­ ва», «блистательныя славы», «радости», «щедроты», «покой» и «благодетель в Монархе».153 Эти отличительные признаки благополучного правления также определены в Наказе: «§ 2. ...видети все отечество свое на самой вышней степени благополучия, славы, блаженства и спокой­ ствия». Концепция милостивого правителя у Плавильщикова идет, однако, дальше той, которая выражена у Екатерины. Так, его Рюрик категорически отвергает смертную казнь. Рюрик. Казнь, трепещи, тиран свирепый и ужасный! Кто власть безмерную толику дал тебе, 99
Чтобы изторгнуть жизнь подобному себе? А жизнь есть дар богов; ей благо непреложно Устраивать всегда; вот власть одна царей!»154 Самодержцу отказано в праве на жизнь и смерть его подданных. Ему божественными законами определены грани­ цы его власти. Правда, он обязан истреблять зло и преступ­ ления согласно им. Высший закон Бога велит ему, однако, защищать жизнь граждан. Плавильщиков корректирует опре­ деление понятия «тиран», содержащееся в трагедии Княжни­ на: не всякий властитель есть тиран, но только тот, который преступает божественный закон. Рюрик Плавильщикова отличается от екатерининского, поскольку он лишен всякого прикосновения к силе и власти; такой властитель является гротесковой фигурой. Например, Рюрик готов в любое время отказаться от трона, когда от него ожидают принятия жестких мер: Рюрик. Нет, лучше возвращу Славянам я корону, А ненавистному страшусь внимать закону, Который, скиптр и казнь связав, вручил царям.155 Княжнинский Рюрик возвращает народу корону, чтобы его господство в противовес восставшим было подтверждено. Рюрик у Плавильщикова, напротив, хочет избавиться от бре­ мени власти, когда она его принуждает воспользоваться своей силой. Великодушие Рюрика проявляется не только в его внутри­ политических делах, но также определяет и его поведение во внешней политике. В совершенно противоположном направлении по отноше­ нию к екатерининской концепции власти Рюрик у Плавиль­ щикова не преследует никаких властно-политических целей: Рюрик. Пусть гордые цари считают то геройством, Чтоб жертвуя своим и подданных спокойством, Свирепностью меча вселенну устрашать. Всегда врагов найдет себе война кровава, С победой горький стон граждан разносит слава, А я на трон возшел блюсти подвластных чад; Спасти единого приятней мне сто крат, Чем кровью их купить владычество вселенной. Не меч нас оградит, прославят не победы, Но дружба, кою в нас приобретут соседы.156 Рюрик трактуется как миролюбивый князь. Слава страны или своей династии — для Екатерины как императрицы стоят на первом месте среди задач правления, — напротив, юо
спокойствие или благополучие граждан не имеет для него никакого значения. В этом пункте гражданская направ­ ленность позиции Плавильщикова отчетливо выделяется. Он (как сын купца) не может примириться с войной, которая подрывает или совсем разрушает промыслы и торговлю. К ка­ тегориям славы или власти он равнодушен. Плавильщиков мечтает о правителе, который обеспечил бы оптимальное развитие возможностей для аполитичных граждан и, кроме того, оставил бы их в покое. Рюрик. Я радости граждан всечасно зреть желаю, И, кроме сей, другой я радости не знаю.157 О том, что установка Плавильщикова прежде всего ме­ щанская, особенно ясно становится из следующего заявле­ ния Рюрика: Монархом быть хочу, каким бы зреть желал Монарха сам, когда б в подданстве обитал.158 Отношение властителя к народу в концепции Плавильщи­ кова разительно отличается от концепции Екатерины или Княжнина своим демократизмом: Рюрик. Раба, Вельмир! Раба? Их Рюрик не имеет; Коль беден тот монарх, рабами кто владеет! Рабов судьбина — страх, владыка — их тиран; Он ужасается названья сограждан: Законы правоты, законы столь святые, Во сердце у него удары громовые. Утеха царская есть подданных любовь: Ее снискать стремлюсь всего на свете боле. Коль подданны в сердцах, с весельем, в полной воле С единодушием монархов чтут закон: Коль счастлив тот монарх! Отрада всем сей трон.159 Рюрик у Плавильщикова есть «гражданский правитель»: граждане должны по отношению к нему иметь статус «сограж­ дан», вместо послушания, признательности, почтения он жела­ ет получать от них любовь и дружбу, которые, однако, предпо­ лагают признание равенства, как сам Рюрик устанавливает.160 Идеал политической свободы — лейтмотив в трагедии Княжнина — не стоит в трагедии Плавильщикова на первом плане. Когда Рюрик желает, чтобы гражданин добровольно мог уважать закон, то это напоминает сокращенное опреде­ ление свободы у Екатерины. Вместо требуемой у Княжнина «небесной вольности» идеальный правитель Плавильщикова дарит гражданам «небесную жизнь», без горя и нужды, без жертв и мести.161 101
Связи между властителем и народом представляются в трагедии Плавильщикова тесными и сердечными: Рюрик хочет господствовать так, чтобы «довольны (были) мной граждане, небеса»,162 и видит в счастье народа источник своего счастья. Свое положение он рассматривает как поло­ жение «слуги народа». Народ, напротив, обоготворяет Рюри­ ка. В драме народ в заключительной сцене спасает Рюрика от покушения Вадима. Он оказывается той самой истинной, надежной опорой властителя. Итак, исторические драмы Екатерины, Княжнина и Пла­ вильщикова представляют три различные концепции власти, разработанные для России конца XVIII века. Общее для них — опора на монархию. Различия устанавливаются в зависимости от властных притязаний правителя и его отношения к дворянству и народу. Императрица Екатерина II пытается исторически оправ­ дать неограниченное самодержавие, поскольку она ретро­ спективно проецирует свое понимание власти на положение Рюрика и пытается выдать это за исконно русскую тради­ цию. Дворянству она пытается предписывать принципы службы и верности, народу — послушания, любви и благо­ дарности. Дворянин Княжнин ставит под сомнение точку зрения императрицы на власть, поскольку он напоминает о непризнаваемых ею республиканских традицих Новгорода и требует учитывать эти ценности благодаря мятежному Ва­ диму как противовес притязаниям самодержавия. Проблема дворянского господства и свободы в пику автократии и порядка/безопасности остается, однако, в трагедии не раз­ решенной. Близость Княжнина к кругу Панина (также как известие о его сочинении «Горе моему отечеству») подтверждают предположение, что он сторонник идеи конституционной мо­ нархии, в которой принципы «политической свободы» и «по­ рядка» могут быть объединенными. Мещанский актер Плавильщиков пылко ополчается про­ тив провозглашенных в трагедии Княжнина требований по­ литической свободы и политического влияния дворянства и против связанных с ними нападок на неограниченное само­ державие. Как представитель мещанства Плавильщиков на­ ходится в оппозиции к дворянству, и идея монархии, опира­ ющейся только на дворянство, воспринимается им крайне 102
недоверчиво. В своей трагедии он дискредитирует дворянст­ во как опору правителя и пропагандирует тесную связь между самодержцем, придерживающимся гражданско-демо­ кратических убеждений, и преданным ему в любви народом. Ценность свободы не имеет в его концепции никакого зна­ чения. 1 Екатерина II. Записки касатель­ но Российской истории И Собеседник любителей российского слова. СПб., 1783—1784. См. также отд. изд.: СПб., 1787—1794. Ч. 1—7; СПб., изд. 3-е. 1801. 2 Сочинения Императрицы Екатери­ ны II на основании подлинных рукопи­ сей и с объяснительными примечаниями А. Н. Пыпина. СПб., 1902 Т. 2. С. 219— 332. Ее третья драма «Игорь» осталась незавершенной. Драма «Начальное уп­ равление Олега», учитывая масштабы статьи, в настоящем исследовании не рас­ сматривается. 3 Княжнин Я. Б. Избранное. М., 1991. С. 99—152. 4 Плавильщиков П. А. Сочинения. СПб., 1816. Ч. 1. С. 1—59. 5 Замотин И. И. Предание о Вадиме Новгородском в русской литературе //Во­ ронеж, 1901. См. также: Филологичес­ кие записки. Воронеж, 1899, № 3—4; Маслов В. И. Библиографические замет­ ки: К литературным обработкам пре­ дания о Вадиме Новгородском // Чтения в Историческом обществе Нестора-лето­ писца. М., 1911. Вып. 1—2, № 22, отд. IV. С. 1—6. 6 Lübke Ch. Novgorod in russischen Li­ teratur -(bis zu den Dekabristen). Berlin, 1984 (Osteuropastudien der Hochschule des Landes Hessen. Reihe 1. 130); Прай­ ма Ф. Я. Тема «новгородской свободы» в русской.литературе конца XVIII—начала XIX в. // На путях к романтизму. Сб. на­ учных трудов. Л., 1984. С. 100—138. К указанным статьям примыкает опубли­ кованная в предыдущем выпуске сборни­ ка работа В. А. Кошелева «Пушкин и ле­ генда о Вадиме Новгородском» // Лите­ ратура и история. СПб., 1997. Вып. 2. С. 93—109. 7 См.: Повесть временных лет / Под­ готовка текста Д. С. Лихачева; перевод Д. С. Лихачева и Б. А. Романова. М.; Л., 1950. Ч. 1. С. 18, 214—215. 8 Bayer Th. S. 1) De Varagis // Com­ mentarii Academiae Scientiarum Imperia­ lis Petropolitanae. 1735. T. 4. S. 275—311 (recte 313, fehlerhafte Paginierung), hier: S. 281 (recte 279)—303 (recte 305). См. также: Theophili Sigefridi Bayeri Opuscula ad historiam antiqam, chronologia giam, geographiam et rem numariam spectan­ tia / Edit Ch. A. Klotzius, Halbe, 1770. S. 339—370; 2) Origines Russicae II Com­ mentarii Academiae Scientiarum Impe­ rialis Petropolitanae. 1741. N 8. S. 388— 436. § Müller G. F. 1) Origines gentis et nominis Russorum... SPb., 1749. См. так­ же: Allgemeine historische Bibliothek, hg. v. J. Ch. Gatterer. Bd. 5. Halle, 1768. S. 283—340, hier: S. 304—336; 2) Vom Ursprung der Stadt Novgorod und der Rus­ sen // Sammlung Russischer Geschichte. St. Petersburg, 1761. Bd. 5. S. 381—572, hier: S. 384—386. В этой статье Мил­ лер пересматривает «норманнскую» тео­ рию. 10 Schlözer А. L. Probe russischer An­ nalen. Bremen; Göttingen, 1768. S. 59— 60, 79—81. 11 Scarin A. A. (praes.), Helsingius J. G. (resp.). Dissertatio historica de ori­ ginibus priscae gentis Varegorum. Abo, 1734. 12 Dalin О. V. 1) Svea rikes historia... Stockholm, 1747—1762. Bd. 1—3. Bd. 1. S. 537—540; 2) Schwedische Reichsge­ schichte / Ins Deutsche ubers. V. J. Benzelsterna u. J. C. Dahnert. Greifswald, 1756. Bd. 1—4. 13 Ср.: Татищев В. H. 1) История российская с древнейших времен... М., 1768—1848. Кн. 1—5. T. I. С. 291 — 292; 2)Лексикон Российской историче­ ской, географической, политической и гражданской. СПб., 1793. Ч. 1—3; 3) Из103
бранные произведения / Под общ. ред. С. Н. Валка. Л., 1979. С. 153—360 (статья «Варяги»). 14 Ломоносов М. В. 1) Замечания на диссертацию Г.-Ф. Миллера «Происхож­ дение имени и народа Российского» // Ло­ моносов М. В. Поли. собр. соч. М.; Л., 1952. Т. 6. С. 17—20, 22, 25—30, 205— 213; 2)Древняя российская история от начала российского народа до кончины великого князя Ярослава Первого или до 1054 года. СПб., 1766. 15 Щербатов М. М. История россий­ ская от древнейших времен. СПб., 1770— 1792. T. I. С. 185—188. 16 Bayer Th. S. Origines Russicae... S. 407. >7 Müller G. F. Origines... S. 307—330. 18 Татищев B. H. История Россий­ ская... T. I. C. 291—292 (примеч. 1). 19 Щербатов M. M. История россий­ ская... T. I. С. 191 — 192. 20 Müller G. F. Novgorod... S. 392— 393; Schlözer A. L. Probe... S. 89—90. («Durch Freiheit und Wahl war dieser Stat in Rjuriks Person gegründet worden»); Щербатов M. M. История российская... T. I. С. 192. В летописи Нестора древние роды перед угрозой гибели от внутрен­ них неустройств решили искать себе по­ велителя. Это известие летописца исто­ риками XVIII века было приравнено к идее общественного договора. По этой идее живущие исконно в естественном состоянии индивидуумы передают по вза­ имному соглашению свою естественную свободу и власть над собой повелителю для упорядочения своей совместной жизни. Имеются другие варианты этой идеи, представленные, в частности, в со­ чинении Т. Гоббса «Левиафан» (1651), где безоговорочная передача индивидуу­ мами своих естественных прав, власти и свободы служит в итоге основанием ус­ тановления абсолютизма. Договорная основа политической самоорганизации общества утверждается также в трак­ тате Ж.-Ж. Руссо «Общественный до­ говор» (1762), где индивидуумам оста­ ется право сопротивляться тирану, если он нарушил договор. См.: Nohlen. D., Schultze R.-О. (Hg.) Politische Theorien. München, 1995 (Lexikon der Politik. Hg. v. D. Nohlen. Bd. 1. S. 680—683. Artikel 104 «Vertragstheorien»); Politik-Lexikon. Hg. v. Holtmann E., Brinkmann U. und Peh­ le H. 2. erw. Aufl. München; Wien, 1994. S. 679—682. (Artikel «Vertragstheo­ rien»). 21 Русская летопись по Никонову спи­ ску, изданная под смотрением имп. Ака­ демии наук. Ч. I. До 1094 года. Изданная в 1767 году, подготовленная к печати А.-Л. Шлецером и С. Башиловым. СПб., 1767. С. 14—15. Никоновская летопись, согласно почерку XVII века, принадле­ жавшая патриарху Никону, создавалась в 20-е годы XVI века рязанским митро­ политом Даниилом. Никоновская лето­ пись содержала известия, которые в ряде других летописей не подтверждаются, в том числе известие о восстании Вадима. Б. М. Клосс считает эти известия леген­ дарными, или плодом домысла сочините­ ля. Ср.: Клосс Б. М. Никоновский свод и русские летописи XVI—XVII веков. М., 1980. С. 181 — 189. 22 Нынешними исследователями это известие (хотя оно и утверждается всего один раз) признается за правдоподобное. Так, И. Я. Фроянов усматривает в Вади­ ме Храбром новгородского военачальни­ ка, или князя, который был смещен Рю­ риком. Убийство властителя и захват власти путем убийства довольно часто изображается в летописях, причем дати­ ровки этих событий у летописцев порой расходятся на многие годы. См.: Фроя­ нов И. Я. Мятежный Новгород. СПб., 1992. С. 100—107. 23 Müller G. F. Novgorod... S. 392. 24 Щербатов М. М. История россий­ ская... Т. I. С. 193. 25 Ломоносов М. В. Древняя россий­ ская история... С. 218. 26 Так называемая Иоакимовская ле­ топись новгородского священника X— XI веков Иоакима является, согласно на­ учным данным сегодняшних исследова­ ний, подделкой XVII века, содержащей легенды о происхождении Руси. Тати­ щев полагал найти в ней источники, дополняющие известия Несторовской летописи. 27 Татищев В. Н. История Россий­ ская... Т. II. С. 34, 208. 28 Литературоведческих работ, посвя­ щенных историческим драмам Екатери­
37 Екатерина II. Записки касательно ны II, немного: Асеев Б. Н. Русский Российской истории... СПб., 1787. Ч. 1. драматический театр XVII—XVIII веков. М„ 1958. С. 292—294; Благой Д. Д. С. 30—37. 38 Письмо Екатерины к барону Грим­ История русской литературы XVIII ве­ му от 11 июня 1795 г. См.: Письма импе­ ка. М., 1945. 2-е изд. 1951. С. 393; ратрицы Екатерины II к Гримму (1774— Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия XVII—XVIII веков. М./ 1796)// Сборник Императорского Рус­ ского Общества. СПб., 1878. Т. 23. 1988. С. 202—204; Всеволодский-Гернгросс В. И. Русский театр второй поло­ С. 639. 39 Моисеева Г. Н. Древнерусская ли­ вины XVIII века. М„ 1960. С. 245—248; тература... С. 151 —157. Гуковский Г. А. Екатерина II II История 40 Драма «Из жизни Рюрика» начина­ русской литературы. В 10 т. М.; Л., 1941 — 1954. Т. 4. С. 378—379; Кулако­ ется смертью Гостомысла, последнего ва Л. И. Я. Б. Княжнин // Русские дра­ новгородского князя из славяно-варяж­ ского рода. В своем предсмертном заве­ матурги XVIII—XIX вв. Л.; М., 1959. Т. 1. С. 327—328; Стенник Ю. В. Жанр щании он назначает своего внука Рюри­ трагедии в русской литературе. Эпоха ка, сына своей средней дочери Умилы и классицизма. Л., 1981. С. 99—101; финского короля Людбрата из рода Lübke Ch. Novgorod... S. 102—106. Одина (вместе с его братьями) наследни­ Г. H. Моисеева исследовала истори­ ком. Старейшины новгородских родов от­ ческие источники драм Екатерины II. правляют посольство в землю варягов, чтобы призвать к правлению Рюрика и См.: Моисеева Г. И. 1) Древнерусская литература в художественном сознании его братьев. Вадим, тем временем сам и исторической мысли России XVIII ве­ претендующий на власть в Новгороде, ка. Л., 1980. С. 151 —157; 2) Древне­ пытается убедить старейшин родов отка­ русские памятники в драмах Екатери­ заться от приглашения Рюрика как чуж­ ны И ТОДРЛ. 1973. Т. XXVIII. С. 289— дого правителя. Но Рюрик с братьями призваны и начинают укреплять свою 295. 29 Бочкарев В. А. Русская историче­ власть при помощи дружины в важней­ ская драматургия... С. 204; ср. также: ших городах Новгородской земли. В на­ Асеев Б. Н. Русский драматический роде тем временем вспыхивает под воз­ театр... С. 293—294; Гуковский Г. А. действием Вадима недовольство, кото­ Екатерина II... С. 380. рое дружина Рюрика быстро подавляет. 30 Всеволодский-Гернгросс В. Н. Рус­ Вадиму как зачинщику грозит наказа­ ние. Рюрик, однако, прощает его и посы­ ский театр... С. 246. 31 Бочкарев В. А. Русская историче­ лает в составе дружины князя Оскольда ская драматургия... С. 202. в Киев. 32 Всеволодский-Гернгросс В. Н. Рус­ 41 Екатерина II. Из жизни Рюрика... С. 221, 248. ский театр... С. 246. зз Гуковский Г. А. Екатерина II... 42 Легенда о происхождении Одина с С. 379; ВалагинА.П. Кто смеет уме­ берегов Дона содержится в скандинавс­ реть... Вступ. статья // Княжнин Я. Б. ких сагах. См.: Snorri Sturluson s Königs­ Избранное. М., 1991. С. 5—17, 26; buch Heimskringla. Ubertr. v. F. Niedner Стенник Ю. В. Жанр трагедии... С. 100— Neuausg, mit Nachw. v. S. Beyschlag. 101. Bd. 1—3. Düsseldorf; Köln, 1965 (Thule. 34 Стенник Ю. В. Жанр трагедии... 14—16); Bd. 1. Kap. 1 (Die Erdteile), С. 101. Kap. 2 (Odin), Kap. 8 (Odins Gesetzge­ 35 Кулакова Л. И. Я. Б. Княжнин... bung). См. также: Мельникова E. А. С. 327—328. Древняя Русь в исландских географиче­ 36 Lübke Ch. Novgorod... S. 104. Люб­ ских сочинениях // Древнейшие госу­ ке, как выясняется, неправильно понимает дарства на территории СССР. Материа­ здесь высказывание Асеева (Асеев Б. Н. лы и исследования 1975 года. М., 1976. Русский драматический театр... С. 293) С. 141—156; Глазырина Г. В. География и пьесу Екатерины. Восточной Европы в сагах о древних 105
временах // Древнейшие государства на территории СССР. Материалы и исследо­ вания 1986 года. М., 1988. С. 229—235. 43 Екатерина II. Из жизни Рюрика... С. 221 и 230. Екатерина строит эти связи на основании данных Иоакимовской ле­ тописи. 44 Там же. С. 224, 230, 232, 237. 45 Там же. С. 230. 46 Там же. С. 248. 47 Там же. С. 221. 48 Там же. С. 223. 49 Там же. С. 244—245; ср. с. 223— 226. 50 Там же. С. 249. 51 Там же. С. 247. 52 Там же. 53 Екатерина II. Наказ Ея Импера­ торскаго Величества Екатерины Вторыя самодержицы всероссийския, данные Ко­ миссии о сочинении проекта новаго уло­ жения. СПб., 1770. Екатерина позволяла своим советникам цензуровать первона­ чальный, особенно либеральный проект Наказа. Так, например, цензура опустила статью об отмене крепостной зависимо­ сти крестьян. 54 Екатерина II. Из жизни Рюрика... С. 222. 55 Там же. С. 247. 56 Там же. С. 243. 57 Там же. С. 224, 226, 250; Екатери­ на II. Начальное управление Олега... С. 274. 58 Екатерина II. Из жизни Рюрика... С. 251. 59 Torke H.-J. Lexikon der Geschichte Rußlands. Von den Anfängen bis zur Okto­ berrevolution. München, 1985. S. 14—17; Geyer D. «Gesellschaft» als staatliche Ver­ anstaltung II Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 1966. T. 14. S. 21—50, hier: S. 23, 36—37; Handbuch der Geschichte Rußlands. Hg. von M. Hellmann, K. Zernack, G. Schramm. Bd. 2. Lief. 11. Stutt­ gart, 1991. S. 854; Zernack K. Polen und Rußland: Zwei Wege in der europäischen Geschichte. Berlin, 1994 (Propyläen Ge­ schichte Europas; Erg.-Bd.). S. 270. 60 Екатерина II. Из жизни Рюрика... С.221. 61 Там же. С. 238. 62 Там же. С. 233. 63 Там же. С. 236—240. 106 64 Там же. С. 239. 65 Согласно ревизии 1781 —1783 гг., числилось: 6.5 млн. крепостных поме­ щичьих крестьян, 636 тыс. крепостных дворцовых крестьян и 15 млн. свободных государственных крестьян (см.: Hoff­ man Р. Rußland im Zeitalter des Absolutis­ mus. Berlin, 1988. S. 216). 66 Екатерина II. Из жизни Рюрика... С. 248. 67 Там же. С. 248. 68 Там же. С. 250. 69 См.: Наказ. § 83, 248. 70 «...Идейная глубина и художествен­ ные достоинства пьесы Княжнина позво­ ляют оценить ее как вершину развития русской классической трагедии XVIII ве­ ка» (Асеев Б. Н. Русский драматический театр... С. 294); «...не только лучшим, наи­ более зрелым его произведением, но и лучшим образцом русской классици­ стической трагедии XVIII века» (Бочка­ рев В. А. Русская историческая драма­ тургия... С. 218). 71 Веселовский ІО. Идейный драма­ тург екатерининской эпохи. Княжнин и его трагедии // Веселовский Ю. Литера­ турные очерки. 2-е изд. М., 1910. Т. 1. С. 332—362. 72 Лонгинов М. Н. Материалы для ис­ тории русского просвещения и литерату­ ры в конце XVIII века. IV: Я. Б. Княжнин и трагедия его «Вадим» // Русский вест­ ник. 1860. № 25. С. 631—650; Lübke Ch. Novgorod... S. 114. 73 Стенник Ю. В. Жанр трагедии... С. 108. 74 Лонгинов М. Н. Материалы... С. 649—650; Веселовский Ю. Идейный драматург... С. 357—358; Стенник Ю. В. Жанр трагедии... С. 109. 75 Стенник Ю. В. Жанр трагедии... С. 106, 108. 76 Lübke Ch. Novgorod... S. 115; Ed­ gerton. IV. В. Ambivalence as the key to Knjazhnin’s tragedy «Vadim Novgorodskii» // Russia and the World of the Eightheenth Century / Ed. by R. P. Bartlett, A. G. Cross, K. Rasmussen. Columbus; Ohio, 1988. S. 306—315. 77 Асеев Б. H. Русский драматиче­ ский театр... С. 294; Кулакова Л. И. Жизнь и творчество Я. Б. Княжнина... С. 58.
™ Асеев Б. Н. Русский драматиче­ ский театр... С. 295; Бочкарев В. А. Рус­ ская историческая драматургия... С. 218— 219. 79 Всеволодский-Гернгросс В. И. Рус­ ский театр... С. 248. Бочкарев В. А. Русская историче­ ская драматургия... С. 218, 222. 81 Валагин А. П. Кто смеет умереть... С. 25. 82 Всеволодский-Гернгросс В. Н. Рус­ ский театр... С. 248; Асеев Б. Н. Русский драматический театр... С. 296; Кулако­ ва J1. И. Жизнь и творчество Я. Б. Княж­ нина... С. 51. 83 Благой Д. Д. История русской ли­ тературы... С. 400. 84 Liibke Ch. Novgorod... S. 112. 85 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 99. 86 Щербатов М. М. История россий­ ская... T. 1. С. 191 —192; Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву // Радищев А. Н. Собр. соч. В 3 т. М.; Л., 1938—1941. T. 1. С. 262—264. 87 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 100. 88 О положении польского дворянства см.: Cienski М. Die polnische Aufklärung im Lichte neuerer Forschung. Mit einer Grundlagen bibliographie //Das achtzehnte Jahrhundert. 19. (1995). 1. S. 19—35, hier: S. 20—22; Potkowski E. Sarmatismus als politische Ideologie der jagiellonischen Dynastie // Zeitschrift für Ostmittel­ europa-Forschung. 45. (1996). 3. S. 364— 380. 89 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 101. 90 Там же. С. 103. 91 Там же. С. 104. 92 Там же. С. 119. 93 Там же. С. 123. 94 Там же. С. 132, 146, 149. 95 В исследованиях установление дво­ рянской республики до сих пор не рас­ сматривалось и понятие «республика» отождествлялось с «народовластием». Ср.: Благой Д. Д. История русской лите­ ратуры... С. 394—395; Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия... С. 219; Кулакова Л. И. Жизнь и твор­ чество Я. Б. Княжнина... С. 50—51, 57— 58 («идея народоправства»); Веселов­ ский Ю. Идейный драматург... С. 358. («народное правление»); ВсеволодскийГернгросс В. Н. Русский театр... С. 253; Валагин А. П. Кто смеет умереть... С. 23 («народ как свободную и мощную си­ лу»). 96 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 103. 97 Там же. С. 128. 98 Там же. С. 110. "Там же. С. 138. 100 Там же. С. 111, 146. 101 Там же. С. 128. 102 Там же. С. 147. ЮЗ Там же. С. 102. 104 Там же. С. 108. 105 Там же. С. 148. Юб Там же. С. 102. •°7 О понятии «сын отечества» см.: Schierle 1. Der Bürgerbegriff im Zeitalter Katharinas II. Zur politisch-sozialen Be­ griffssprache des aufklärten Absolutismus in Rußland // Das achtzehnte Jahrhundert. 1995. 19. I. S. 68—80, hier: S. 79. *08 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 102. 109 Посланник царя, Любомир, напо­ минает Росславу об этом: «Что князь тебе велит, то должно быть священно» (2-й акт, 3-я сцена). ио Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 118. Эти строки в издании 1871 г. были еще изъяты. ■и Там же. С. 104. 1*2 Там же. С. 148. ИЗ Там же. С. 151. и4 Там же. С. 152. 1'5 Handbuch der Geschichte Ruß­ lands. Bd. 2. S. 853—854; Sacke G. Ka­ tharina II im Kampf um Thron und Selbs­ therrschaft II Archiv für Kulturgeschichte. 1933. Bd. 23. S. 191—216; Raeff M. Origins of the Russian Intelligentsia. New York, 1966. S. 102—103; Don­ nert E. Politische Ideologie der russischen Selbstherrschaft zu Beginn der Regierun­ gszeit Katharinas II. Berlin, 1976. S. 90— 96. Большинство исследователей разде­ ляет мнение, что Панин мечтал о созда­ нии конституционной монархии. Другой точки зрения придерживается Рансел, полагающий, что Панин, также как и другие сторонники проекта о Государст­ венном совете, заботился больше об 107
обеспечении своего личного влияния, ко­ торое к этому моменту пошатнулось. См.: Ransel D. Nikita Panin’s Imperial Co­ uncil Project and the Struggle of Hierarchy Groups at the Court of Catherine II // Cana­ dian Slavic Studies. 1970. V. 4. No. 3. S. 443—463. 116 Русский биографический сло­ варь. T. 9. СПб., 1903. С. 14; Бла­ гой Д. Д. История русской литературы... С. 382. 117 См. замечания цензора X. Чебота­ рева: Двенадцать лет из жизни Я. Б. Княж­ нина (по неизданным письмам к г. Гогелю. 1779—1790 гг.); Вступ. статья Л. В. Крес­ товой. Примеч. В. Д. Кузьминой. Подго­ товка текста, перевод К. А. Майковой // Записки Отдела рукописей Гос. библиоте­ ки им. В. И. Ленина. М., 1961. Вып. 24. С. 259—352, 273. 118 Donnert Е. Politische Ideologie... S. 94—95. 119 Кулакова Л. И. Я. Б. Княжнин... С. 297. 120 Фонвизин Д. И. Рассуждение о не­ пременных государственных законах II Русская философия второй половины XVIII века. Хрестоматия / Сост. Емель­ янов Б. В. Свердловск, 1990. С. 173— 186. 121 Фонвизин Д. И. Рассуждение... С. 173. 122 Там же. 123 Ср. цитату со словами Пренеста из трагедии Княжнина «Вадим Новгород­ ский», приведенную на с. 100. 124 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 102; Фонвизин Д. И. Рассуж­ дение... С. 182 («Когда ж свободный че­ ловек есть тот, который не зависит ни от чьей прихоти»), 125 Фонвизин Д. И. Рассуждение... С. 182. 126 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 144. 127 Фонвизин Д. И. Рассуждение... С. 174. 128 Там же. С. 177. i29 Там же. С. 181 — 182. 130 Радищев А. Н. Беседа о том, что есть сын отечества // Радищев А. Н. Собр. соч. В 3 т. М.;Л„ 1938—1941. Т. 1. С. 213—223. 131 Беседа... С. 215—216. 108 132 Hoffman Р. Rußland im Zeitalter der Aufklärung... S. 287. 133 О биографии Плавильщикова см.: Кулакова Л. И. П. А. Плавильщиков. М.; Л., 1952; Битнер Г. В. Плавильщи­ ков //История русской литературы. В 10 т. М.; Л., 1941 — 1954. 1947. Т. 4. С. 501 — 506; Сиротинин А. П. А. Плавильщи­ ков, актер и писатель прошлого века. Очерк по истории русского театра // Ис­ торический вестник. 1891. T. 1. № 8. С. 415—446. 134 Асеев Б. И. Русский драматиче­ ский театр... С. 297; Благой Д. Д. Исто­ рия русской литературы... С. 408. 135 Битнер Г. В. Плавильщиков... С. 504; Стенник Ю. В. Жанр трагедии... С. 114. 136 Асеев Б. Н. Русский драматический театр... С. 297: Lübke Ch. Novgorod... S. 119; Всеволодский-Гернгросс B. H. Русский театр... С. 256. 137 Битнер Г. В. Плавильщиков... С. 504. 138 Стенник Ю. В. Жанр трагедии... С. 112, 114. 139 Легенда гласит, что Александр Македонский подтвердил грамотой пра­ ва славян на место поселения в ответ за их военную помощь. См.: Синопсис. Киев, 1681. Факсимильная перепечатка Г. Роте. Кельн; Вена, 1983. 148. 140 Плавильщиков П. А. Рюрик... С. 13—14; ср.: Княжнин Я. Б. Вадим Новгородский... С. 100, 117. 141 Плавильщиков П. А. Рюрик... С. 2. 142 Там же. С. 16. 143 Там же. С. 23. 144 Это намек на «Сказание о князьях владимирских», согласно которому Рю­ рик приходился потомком императору Августу. Эта легенда возникла в XVI ве­ ке: Книга степенная Сарского родосло­ вия II Поли. собр. русских летописей. Т. 21. Ч. 1—2. СПб., 1908—1913. С. 7, 60. 145 Плавильщиков П. А. Рюрик... С. 3. 146 Там же. С. 14. 147 Там же. 148 Княжнин Я. Б. Вадим Новгород­ ский... С. 146. 149 Там же. С. 118. 150 Там же. С. 128. 151 Там же. С. 102.
152 Плавильщиков П. А. Рюрик... С. 6. Ср. с. 11: «Рюрик... что к счастию Славян я послан обладать». 153 Там же. С. 5. 154 Там же. С. 44. 155 Там же. С. 51. 156 Там же. С. 7—8. 157 Там 158 Там 159 Там 160 Там 161 Там 162 Там же. же. же. же. же. же. С. 34. С. 18. С. 42. С. 11, 52, 59. С. 11.
Ю. В. Стенник ИДЕЯ «ДРЕВНЕЙ» И «НОВОЙ» РОССИИ В ОБЩЕСТВЕННО-ИСТОРИЧЕСКОЙ И ЛИТЕРАТУРНОЙ МЫСЛИ КОНЦА XVIII— 1-й ЧЕТВЕРТИ XIX ВЕКА (н. м. ка р а м з и н, декабристы) «Настоящее бывает следствием прошедшего. Чтобы су­ дить о первом, надлежит вспомнить последнее». — Этими словами начиналось известное сочинение Н. М.. Карамзина «Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». Написанная в 1811 году, специ­ ально для императора Александра I, «Записка» содержала не только компактно изложенную концепцию отечественной ис­ тории, но одновременно являлась попыткой Карамзина дать ответы на коренные вопросы политической жизни России начала XIX века. Современность рассматривалась в ней сквозь призму про­ шлого исторического опыта, и вопрос о ценностной соотно­ симости разных периодов истории России — «древней» и «новой» — составлял, как явствовало из самого названия «Записки», сердцевину ее проблематики. Карамзин был, конечно, не первым, кто обращался к исто­ рическому прошлому в поисках ответов на вопросы, порож­ денные современной ему жизнью. Но для него как исто­ риографа времени царствования Александра I проблема «древней» и «новой» России приобретала, по сравнению, например, с М. В. Ломоносовым или М. М. Щербатовым, до­ полнительную остроту, ибо осложнялась привнесенностью в ее трактовку таких факторов, которых его предшественники даже не могли предвидеть. Если для Ломоносова, например, «новая» Россия обо­ значилась на фоне реформаторских мероприятий Петра I как их естественный итог, то для Карамзина между «древней» и «новой» Россией (теперь уже александровского времени) пролегла эпоха XVIII века, ставшая самостоятельным и по © Ю. В. Стенник, 2001
также до конца не объясненным этапом отечественной ис­ тории. Карамзин не мог не учитывать этого обстоятельства. Для него «древность» оказывалась отодвинутой в прошлое еще на один порядок ниже, и значение ее как исторического ориен­ тира наполнилось новыми гранями провиденциального ос­ мысления, — не только по отношению к XVIII столетию (на чем сосредотачивали основное внимание историки этой эпохи), но и для объяснения тех процессов русской жизни начала XIX века, которые обнаружили свою актуальность в свете последствий французской революции. Проблема истинности исторического знания, всегда вол­ новавшая Карамзина, перед лицом опыта предшествующего столетия вновь обнаружила свою зависимость от политики, что неизбежно сказалось на осмыслении «древности». В «Воспоминаниях о Н. М. Карамзине» К. С. Сербиновича за 1825 год сохранились сведения, позволяющие судить о достаточной осведомленности историографа насчет основ­ ных событий XVIII века и знании им документов, неизвест­ ных широкому кругу общественности. Незадолго до смерти Карамзин получил возможность познакомиться с «Запис­ ками» княгини Е. Р. Дашковой, мемуарами Екатерины II, с некоторыми материалами политических процессов 1730— 1740-х годов. В ряде случаев его мнения по поводу известных деятелей того времени на фоне общераспространенного отношения к ним со стороны потомков отличались неординарностью. Но вот что записал К. С. Сербинович относительно общего взгляда Карамзина на предшествующую эпоху с точки зрения достоверности суждений и оценок на ее счет, принятых как должное общественным мнением: «История этих времен из­ вестна нам более древней по главным своим событиям, но истинные причины разных событий, жизнь и характеры мно­ гих лиц доходили до нас нередко в превратном смысле, и мы часто, по слухам, хвалим их и порицаем несправедливо. По­ литика того времени, по необходимости, закрыла от нас истину».1 В этих словах Карамзина невольно ставится под сомнение возможность полностью объективного освещения историка­ ми событий недавнего прошлого. Ведь сведения об истори­ ческих фактах они могут получать только из рук очевидцев, современников событий, а также из документов того време­ ни. Но политические интересы разных сторон зачастую дела­ ют эти свидетельства для будущего либо неполными, либо заведомо искаженными. іи
Это роковое противоречие, сопутствующее труду любого историка, было уловлено Карамзиным на опыте работы с материалами XVIII века, но, по-видимому, он осознавал его и в более широком плане. Древность в этом отношении имела известные преимущества. Здесь историк имел дело с спрес­ сованным временем материалом, зачастую осмысленным и систематизированным в трудах предшественников. Именно ощущение устойчивости фактической базы исто­ рии древних времен обусловливало понимание неотменяе­ мости истории и заставляло искать в этой древности ответы на вопросы, подсказанные бурным водоворотом событий со­ временной политической жизни. Актуальность древности обнаруживала себя с новой силой, но отношение к ней претерпело качественные изменения. Если Ломоносов видел в истории далеких предков залог вели­ чия обновленной российской государственности, если для князя Щербатова мудрая упорядоченность древних устоев жизни предстает укором нравственной опустошенности бытия екатерининского двора и окружавших его вельмож, то для Карамзина, современника и очевидца событий Француз­ ской революции, древность осмысляется как источник уро­ ков. Под этим углом зрения он усматривает в революции даже известную пользу для обладателей тронов и в еще большей степени — для народов, как явствует, например, из статьи «Приятные виды, надежды и желания нынешнего времени»: «Революция объяснила идеи: мы увидели, что граждан­ ский порядок священ даже в самых местных или случайных недостатках своих; что власть его есть для народов не тиран­ ство, а защита от тиранства, что, разбивая сию благодетель­ ную эгиду, народ делается жертвою ужасных бедствий, кото­ рые несравненно злее всех обыкновенных злоупотреблений власти (...) что учреждения древности имеют магическую силу, которая не может быть заменена никакою силою ума, что одно время и благая воля законных правительств должны исправить несовершенства гражданских обществ...».2 В этом признании тщетности упований на благо, якобы проистекающее из насильственного изменения сложившего­ ся порядка вещей, примечательна отсылка к «магической силе» древних обычаев и узаконений. Позиция Карамзина в этом отношении невольно смыкается с позицией князя Щер­ батова, принципиального противника нововведений, противо­ речащих нравственным устоям сложившихся веками обычаев предков. Так формируется консервативная в своей основе исходная идея историографической концепции Карамзина, хотя последняя не оставалась неизменной. 112
Таким образом, ставя вопрос о формах и сущности осо­ знания Карамзиным идеи «древней» и «новой» России, следу­ ет принимать в расчет те последствия, которые имели для судеб Европы, в том числе и для России, результаты бур­ жуазной революции во Франции на исходе века. Свержение монархии в стране, считавшейся оплотом абсолютизма и одновременно являвшейся центром распространения самых радикальных философских идей XVIII столетия, потрясло умы. Постулаты материалистической философии энциклопе­ дистов, как и идеи Руссо, которые и ранее не вызывали в России всеобщего сочувствия, теперь подвергаются острой критике. Обнаруживают свою несостоятельность и исполнен­ ные оптимизма исторические прогнозы просветителей с их упованием на всесилие разума, на возможность союза фило­ софов с монархической властью. С конца 1792 по середину 1794 года Карамзин переживает духовный кризис, выход из которого для него во многом оказывается связан с обращением к истории.3 О возможно­ сти посвятить себя когда-нибудь изучению отечественной древности он намекает в обращении к читателям «Москов­ ского журнала», в последнем его номере, где объясняет при­ чины прекращения этого издания и планы на будущее: «В ти­ шине уединения я стану разбирать архивы древних литера­ тур... буду пользоваться сокровищами древности, чтобы после приняться за такой труд, который мог бы остаться памятником души и сердца моего...».4 О целенаправленной программе изучения отечественной истории говорить пока еще рано. Впрочем, интерес к ней проявился уже в процессе издания «Московского журнала». Первое, относительно развернутое высказывание Карамзи­ на о насущности создания подлинно научной, основанной на критически выверенных источниках, истории российской го­ сударственности мы встречаем в его «Письмах русского путе­ шественника». После упоминания о знакомстве с француз­ ским историком П.-Ш. Левеком автор предается размышлени­ ям: «...должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей Российской истории, то есть писанной с философским умом с критикою, с благородным красноречием (...) Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант...».5 Отчетливо осознавая грань, которая отделяет обновлен­ ную реформами Петра I Россию от прежнего ее состояния, Карамзин тем не менее не склонен пренебрежительно оце­ нивать древние этапы ее истории. Он, по-видимому, пол­ ностью разделял общепринятый взгляд российских истори­ нз
ков XVIII века, не видевших принципиальных различий между развитием западноевропейских государств и России: «У нас был свой Карл Великий — Владимир, свой Людо­ вик XI — царь Иоанн (имелся в виду Иван III. — Ю. С.), свой Кромвель — Годунов и еще такой государь, которому нигде не было подобных — Петр Великий (...) Путь образо­ вания или просвещения один для всех народов; все они идут им вслед друг за другом».6 В оценке личности Петра I Карамзин категорически не соглашается с Левеком, упрекавшем царя-реформатора в не­ нужном подражательстве, которое привело к насильственно­ му изменению самобытных нравов народа его страны. Вольно или невольно Карамзин в этом пункте вступал в полемику с определенной историографической традицией, у истоков которой стоял Ш. Монтескье и которую в наиболее категоричной форме отстаивал Ж.-Ж. Руссо, не считавший вообще своевременными и нужными реформы Петра I.7 Вот почему, признавая историческую оправданность деятельно­ сти Петра, Карамзин не скрывает своего иронического от­ ношения к критикам политики великого преобразователя: «Монарх объявил войну нашим старинным обыкновениям, во-первых, для того, что они были грубы, недостойны своего века; во-вторых, и для того, что они препятствовали введе­ нию других, еще важнейших и полезнейших иностранных новостей. (...) Немцы, Французы, Англичане были впереди Русских по крайней мере шестью веками. Петр двинул нас своею мощною рукою, и мы в несколько лет почти догнали их. Все жалкие Иеремиады об изменении русского характе­ ра, о потере русской нравственной физиогномии, или не что иное как шутка, или происходит от недостатка в основатель­ ном размышлении».8 Как видим, Карамзин, признавая наличие водораздела, отделяющего новый период национальной истории от древне­ го, не ставит пока еще вопроса о преимуществах прежнего уклада жизни предков перед теми нормами европеизирован­ ного быта русского дворянства, которые установились в ре­ зультате реформ Петра I. Исходя из признания общности исторического пути России с остальным европейским миром, он с оптимизмом смотрит в будущее, подчеркивая благоде­ тельность всех нововведений, сблизивших россиян с цивили­ зованной частью человечества: «Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!».9 114
Восприятие личности Петра I и отношение к последствиям его реформ не останутся у Карамзина неизменными. После возвращения в Россию, по мере развития событий в револю­ ционной Франции, особенно после казни Людовика XVI, ин­ терес Карамзина к древней истории своего отечества все более будет нарастать. Ранние убеждения его о безусловной благодетельности для России всего, что делал Петр I, под­ вергнутся корректировке, а иногда и кардинальному пере­ смотру. В свете испытаний, которые вынесла Франция и которые потрясли политическую жизнь всей Европы, проблема цен­ ности древних устоев национального исторического бытия выдвигается для Карамзина на передний план, и плоды пет­ ровских реформ начинают рассматриваться под новым углом зрения. В какой мере приобщение к нормам европейского уклада жизни, заданное реформами Петра I, и последовавшее за ним усвоение идеологических и философских доктрин века Про­ свещения могут стать источником повторения в России фран­ цузского опыта? Вот вопрос, который, естественно, волновал Карамзина. Для ответа на него Карамзин погружается в исторические разыскания, стремясь восстановить для себя утраченный в XVIII веке дух национальной старины. Пока это еще носит выборочный характер и ограничивается кру­ гом материалов, относящихся в основном к XVII веку, време­ ни, непосредственно предшествовавшему реформам Петра I. В 1802 году Карамзин начинает издавать новый журнал «Вестник Европы». На страницах этого издания наряду с ма­ териалами, отражавшими современную политическую жизнь Европы, он регулярно помещает статьи и очерки историче­ ского содержания, так или иначе связанные с осмыслением древнего допетровского периода отечественной истории. К этого рода материалам принадлежит, например, статья «Русская старина», представлявшая собой подборку известий и исторических анекдотов о быте и нравах московских жите­ лей XVII века, составленную на основании сочинений ино­ земных путешественников — Олеария, Герберштейна, Маржерета, П. Флеминга, — посетивших в XVII веке Москов­ скую Русь. Рассказывая о докторе Пауле Флеминге, проведшем не­ сколько месяцев на земле Новгорода, Карамзин ссылается на стихи его, посвященные России, и приводит переведенный отрывок из них прозой: «В земле, называемой варварскою, вижу людей, достойных называться людьми. Земледелец рус­ ский не мудрствует о свободе, но истинно свободен душою; 115
он богат, не чувствуя никаких недостатков; цветет здоровь­ ем, имеет доброе сердце и не знает, что оно есть редкое достоинство в человеке (...) Ах! народ сей принадлежит еще к древнему царству Сатурна: ибо хитрость, коварство, обма­ ны ему неизвестны. Счастливая простота, любезная невин­ ность! мы вас уже не видим в странах своих...».10 Так устами иностранцев Карамзин рисует патриархальный уклад жизни новгородских крестьян допетровской Руси. За­ ключительная реплика немецкого доктора-поэта как бы отсы­ лает нас ко времени самого Карамзина, когда Россия, уже вкусившая плоды европейского просвещения, перестала быть тем, чем была раньше. Идея «древней» и «новой» России как бы подспудно намечается в подобных материалах «Вестника Европы». Еще одна статья подобного рода — «Исторические воспо­ минания и замечания на пути к Троице и в сем монасты­ ре» — написана в форме записок по ходу путешествия: сооб­ щаются сведения о подмосковных исторических достоприме­ чательностях по пути к Троице-Сергиевой лавре и краткое описание устройства монастыря и связанных с ним истори­ ческих событий. Примечательно содержащееся в очерке описание лично­ сти Бориса Годунова и обстоятельств его царствования. Перед нами своеобразная заготовка будущего исторического повествования, заключенного в X и XI томах «Истории госу­ дарства Российского». Пока же Карамзин, принимая тради­ ционную версию о преступлении Годунова, поражается несо­ ответствием его мудрого правления тому традиционному мне­ нию о нем как о человеке, преступившем нравственный закон для достижения власти: «История делается иногда эхом зло­ словия (...) Что если мы клевещем на сей пепел», — раз­ мышляет он. И заключает фразой, как бы обращенной в область своих будущих занятий: «Но я пишу теперь не Исто­ рию, следственно, не имею нужды решить дела и, признавая Годунова убийцею Святого Димитрия, удивляюсь небесному правосудию, которое наказало сие злодейство столь ужасным и даже чудесным образом».11 Из этого круга материалов выделяется статья «О тайной канцелярии». Она представляет собой небольшое историче­ ское разыскание, реабилитировавшее по-своему националь­ ную старину. Карамзин устраняет ошибку, допущенную ис­ ториками — Левеком и Шлецером, повторившими вслед за Татищевым версию об учреждении на Руси в царствование Алексея Михайловича «ужасного судилища», вошедшего в историю под названием Тайная канцелярия — места, где 116
содержали и пытали государственных преступников. Карам­ зин показывает, что Тайная канцелярия XVII века, действи­ тельно существовавшая в царствование Алексея Михайлови­ ча, не имела ничего общего с пыточным ведомством. Она означала личную домашнюю контору, ведавшую экономиче­ скими делами царского двора, хотя и называлась «тайной». В. Н. Татищев, современник бироновщины и дворцовых переворотов XVIII века, встретив это слово в летописях, отнес возникновение «страшного судилища» ко времени правления «тишайшего» царя, и его ошибку повторили дру­ гие историки. Карамзин восстанавливает истину. Он приглашает посе­ тить село Преображенское под Москвой, где сохранились развалины дома, служившего местом Тайной канцелярии, основанной Петром I. «Я видел глубокие ямы, где сидели несчастные; видел железные решетки в маленьких окнах, сквозь которые про­ ходил свет и воздух для сих государственных преступ­ ников», — замечает Карамзин и заключает очерк отнюдь не оптимистическими размышлениями: «Я чувствую великие дела Петровы и думаю: „Счастливы предки наши, кото­ рые были их свидетелями!” — однако ж — не завидую их счастию!»12 Так Карамзин, по-своему, оценивает доброе имя царя Алексея Михайловича, а с ним и нравы Московской Руси, не знавшей, по его мнению, заведений подобных Тайной канце­ лярии. Историк, конечно, идеализирует эти нравы. Если бы ему довелось ознакомиться с материалами, касавшимися обстоя­ тельств подавления «медного бунта» в Москве летом 1662 го­ да или расправ, учиненных по отношению к участникам вос­ стания Степана Разина в 1671 году со стороны князя Ю. А. Долгорукого, то для умилений у него было бы весьма мало оснований. Впрочем, не исключено, что Карамзин мог знать и эти факты. Обращение к теме Тайной канцелярии и разыскания по поводу обстоятельств ее возникновения имели для него особое значение, поскольку в данном случае он прежде всего демонстрировал на примере ошибок историков необходи­ мость тщательности изучения исторических источников. Тем самым по существу им обосновывались методологические предпосылки труда, работа над которым станет главной зада­ чей всей его дальнейшей жизни. Другой, не менее важный вывод из восстановления исти­ ны относительно Тайной канцелярии следует видеть в том, 117
что статья позволяет высветить отмеченную выше эволюцию Карамзина по отношению к результатам реформаторской по­ литики Петра I и, шире, — его отношение к итогам века Просвещения в целом. И здесь проблема «древней» и «новой» России обретает новый ракурс своего осмысления. Жестокость и дикость нра­ вов наших предков (сильно преувеличенная историками, осо­ бенно чужеземными) ничто в сравнении с орудиями насилия, производимыми в век, казалось бы, торжества цивилизатор­ ского прогресса. В этом смысле «тайная канцелярия», учреж­ денная Петром I в селе Преображенском, подстать «гильоти­ не» Французской буржуазной революции, завершившей мас­ совым террором столетие, вошедшее в историю как эпоха Просвещения. И еще один вопрос, затронутый в данной статье, имевший прямое отношение к историографическим планам Карамзина, касается источниковедческой базы исторической науки. Ка­ рамзин сетует на пресечение традиции русского летописа­ ния, также явившееся следствием распространения просве­ щения в стране: «...время Петра Великого и строгие, взятые им меры против монахов отняли у них не только охоту, но и самую возможность продолжать летописи, история наша не обогатилась лучшими собраниями материалов. Кто у нас думал заготовлять их для описания времен Екатерины I, Петра II, Анны, Елисаветы? Правда, есть Архив иностранных дел; но собрания трактатов дипломатических бумаг не до­ вольно для историка. Надобно будет читать иностранцев; а как верно описывают они случаи и людей, мы знаем по их известиям о наших временах! Надобно будет обратиться к преданиям: но скоро исчезнет след их. Где старцы, которые еще недавно говаривали со слезами о Петре Великом?..».13 Из этих слов можно судить об образе мыслей Карамзина в это время. Он весь погружен в предстоящее изучение истории. Пройдет несколько месяцев, и Карамзин получит пост официального историографа России. Еще одним обращением Карамзина к историческим собы­ тиям XVII века на страницах журнала «Вестник Европы», как всегда явно пронизанным определенной связью с современ­ ностью, являлась статья «О московском мятеже в царствова­ ние Алексея Михайловича». Речь в ней шла о восстании московского люда в 1648 году против правительства, возглав­ лявшегося боярином Б. И. Морозовым, фактически правив­ шем страной, поскольку только недавно вступивший на пре­ стол юный царь еще не освоился полностью со своим новым положением. 118
Для Карамзина прослеживание перипетий восстания ста­ новится поводом к размышлениям о способах укрепления самодержавной власти перед лицом народного недовольства. Источником бунтов он считает нарушение связи между мо­ нархом и подданными, излишнюю доверчивость Алексея Ми­ хайловича к своим ближайшим советникам. Активность на­ рода открыла глаза юному царю. Жест царя, вышедшего к народу и открыто говорившего с ним на Красной площади, — центральный эпизод очерка, особо выделен Карамзиным: до­ верие народа — основа силы монархии. Уже через полгода после усмирения восстания был со­ зван Собор, на котором приняли решение о подготовке ново­ го свода законов. Результатом его стало принятие в январе 1649 года «Соборного уложения». Так царь ощутил пользу общего мнения народа. «С этого времени, — пишет Карам­ зин, — царь Алексей Михайлович начал царствовать сам собою, часто присутствовал в совете и входил во все дела: ибо он видел, сколь опасно для монарха излишне положиться на бояр, которые для особенных ничтожных выгод своих могут пожертвовать благом государства, следственно, сла­ вою и счастием государя».14 История вновь представала своеобразным уроком, спрое­ цированным и на события недавнего прошлого во Франции, и на современность. В обстановке развертывавшихся реформ недавно оказавшегося на престоле Александра I, опиравше­ гося на узкий круг приближенных советников, поставленная в статье проблема была более чем актуальна. Все эти разрозненные публикации на историческую тема­ тику в «Вестнике Европы» можно рассматривать как свое­ образные подступы к свершению главного труда, оставав­ шегося пока делом будущего. В них, естественно, нет еще обобщающего взгляда на прошлое, единой концепции, хотя главное убеждение, стимулировавшее в известном смысле решение Карамзина стать историографом к этому времени, уже оформилось. Это убеждение состояло в признании роли самодержавия как единственного гаранта благосостояния государства и его стабильности. К этому Карамзин пришел как в ходе осмыс­ ления последствий Французской революции, так и в процессе своих историографических разысканий. Важным этапом выработки концепции будущего труда сле­ дует считать опубликованную также в «Вестнике Европы» повесть «Марфа Посадница», где осмысление древности от­ крыто спроецировано на современность. Об этом можно су­ дить уже по вступлению, подготавливающему мысль читате­ 119
лей к восприятию замысла авторским замечанием: «...сопро­ тивление новгородцев не есть бунт каких-нибудь якобинцев: они сражались за древние свои уставы и права, данные им отчасти самими великими князьями: например, Ярославом, утвердителем их вольности».15 Исследователи уже обращали внимание на явные отступ­ ления Карамзина от исторических фактов при освещении событий, связанных с покорением Новгорода Иваном III. Это касается и обстоятельств похода Московского князя (кото­ рых на самом деле было два — в 1471 и 1477 годах), и судьбы Марфы Борецкой (на деле отнюдь не казненной на плахе), и, наконец, привнесенных Карамзиным мелодраматическим мо­ тивов в исторический сюжет (эпизоды с явно вымышленным образом юного Мирослава). Но есть еще один аспект содержания повести, обусловлен­ ный ее связью с определенной литературной традицией и помогающий уловить некоторые важные особенности подхо­ да Карамзина к трактовке событий древности. Дело в том, что в своей повести Карамзин контаминировал два истори­ ческих сюжета: свершившееся в XV веке покорение Нов­ города Иваном III происходит на фоне легендарных событий IX века, связанных с призваниев в Новгород Рюрика и вос­ станием против него Вадима. Мраморный бюст Вадима укра­ шает вечевую площадь Новгорода (вымышленная Карамзи­ ным деталь). С именем Рюрика связывает посланник Мос­ ковского князя утверждение на Руси самодержавия. К имени Вадима апеллирует Марфа Посадница, призывающая новго­ родцев сохранить вольность Новгорода. Тень Вадима окрашивает ее образ и финальные слова, произносимые ею перед казнью («Подданные Иоанна! Уми­ раю гражданкою Новгородскою!»), фактически повторяют то, что произносит перед смертью главный персонаж трагедии Я. Б. Княжнина «Вадим Новгородский». Показательно, что и в освещении обстоятельств, касающихся трактовки образа Вадима Храброго, Карамзин не чувствует себя связанным необходимостью сохранения исторической истины, хотя в осведомленности его в исторических источниках трудно со­ мневаться. И здесь встает вопрос о двойном стандарте вос­ приятия Карамзиным отдельных фактов истории, что уже было замечено исследователями. Для Карамзина отношение к древней истории России и, по-видимому, к истории вообще, не укладывалось в какую-то единую систему ценностных измерений. Обращаясь к исто­ рическим разысканиям, он не переставал в душе оставаться художником, и между его оценками одних и тех же фак­ 120
тов истории в беллетристических произведениях и научном труде (в частности, в «Истории государства Российского») наблюдается существенная разница. На эту особенность Ка­ рамзина-историка уже обращал внимание В. А. Кошелев в своей статье «Пушкин и легенда о Вадиме Новгородском» на примере анализа карамзинской позиции в отношении к этой легенде.16 Тема восстания Вадима Новгородского пользовалась осо­ бой популярностью у поэтов декабристского лагеря (о чем пойдет речь ниже). Отдал дань увлечению ею и молодой Пушкин. У истоков разработки этой темы стояли Екате­ рина II со своей драматической хроникой «Из жизни Рюри­ ка» (1786) и выступивший оппонентом императрицы дра­ матург Я. Б. Княжнин в трагедии «Вадим Новгородский» (1789). Но, конечно, в контексте осмысления событий Француз­ ской революции на русской почве эта тема обрела допол­ нительную остроту. В. А. Кошелев превосходно обнажил подоплеку актуальности данной темы в замыслах поэтов карамзинского окружения и показал сложности ее решения, обусловившие в конечном счете и невозможность ее реали­ зации тем же Жуковским и молодым Пушкиным. «Легенда о Вадиме, — замечает исследователь, — несмот­ ря на видимую простоту, оказывалась очень сложной именно с историософской точки зрения. Поступок радетеля „древ­ них вольностей” — особенно в том случае, если его экстра­ полировать на современность, — оказывался неоднозначен. За несколько лет до восстания Вадима состоялось „при­ звание варягов”: народу надоели „древние вольности” (...) Не потому ли народ не поддержал Вадима, что не захотел господства аристократии? И собственно что мог Вадим пред­ ложить взамен „самодержавству”? Ту „славянскую свободу”, которая за несколько лет перед этим была либо сломлена, либо добровольно отвергнута?».17 Позиция Карамзина в отношении к данной легенде отме­ чалась двойственностью. Но эта двойственность не отменяла внутреннего концептуального единства между художествен­ ным истолкованием легенды в повести и ее трактовкой в IV главе первого тома «Истории государства Российского». В своем труде Карамзин ставит под сомнение наличие самой фигуры Вадима в истории Новгорода на основе отсут­ ствия данных о нем в «Повести временных лет»: «Хотя но­ вейшие летописцы говорят, что славяне скоро вознегодовали на рабство, и какой-то Вадим, именуемый Храбрым, пал от руки сильного Рюрика вместе со многими из своих едино­ 121
мышленников в Новгороде — случай вероятный (...) однако ж сие известие, не будучи основано на древних сказаниях Нестора, кажется одною догадкою и вымыслом».18 Допуская «вероятность» самой легенды, Карамзин, как видим, не скры­ вает скептического отношения к ней по существу («какой-то Вадим»). И это логично вписывается в контекст историософ­ ской концепции, положенной им в основу всего труда, а именно — утверждения спасительной роли самодержавия в истории России. Но эта же концепция была положена в основу пафоса повести «Марфа Посадница», где существование Вадима и его выступление против Рюрика не только не подвергаются сомнению, но составляют своеобразный исторический фон борьбы новгородцев с притязаниями Ивана III. Ведь при всем героизме новгородцев, отстаивающих свои права вольности, их борьба с Москвой предстает исторически обреченной. Будущее России не за республикой, а за самодержавием. Таков итог повести. Не придавая, вопреки показаниям новгородских летопи­ сей, существенного значения восстанию Вадима, Карамзин в своем историческом труде по существу стремится таким об­ разом подкрепить выдвинутую им концепцию добровольного избрания новгородцами единоначальной формы власти вза­ мен дикой вольности, чреватой неустройством и мятежами, какая порой существовала у них до прихода в Новгород варяжских князей во главе с Рюриком: «Нужда и в благо­ устройстве и тишине велела забыть народную гордость, и Славяне, убежденные — так говорит предание — советом Новгородского старейшины Гостомысла, потребовали влас­ тителей от Варягов».19 Любопытно, что здесь историограф готов верить преданию древней летописи. Фактически Карамзин, вслед за Екатериной II и А. Л. Шлецером, имевших своим предшественником историка Г. 3. Бай­ ера, полностью разделяет «норманнскую теорию» происхож­ дения российской государственности, не принимая в расчет ни трактовки данного события у Ломоносова и Татищева, ни тех сведений, какие содержались в Новгородской летописи по Никонову списку. Но если для Екатерины II с ее немецким происхождением версия призвания варягов и торжества Рюрика (как исходно­ го пункта утверждения государственности на Руси) служила еще одним аргументом в пользу правомочности ее пребыва­ ния на русском престоле, то для Карамзина признание «нор­ маннской теории» обусловливалось выстраданным им убеж­ дением. И решающее значение здесь имело его стремление 122
найти ответ на вопросы, поставленные Французской буржу­ азной революцией. Обоснование роли монархии как единственного гаранта политической стабильности в России представлялось для Ка­ рамзина той сверхзадачей, которую он будет решать в ходе работы над своим трудом. Хотел того Карамзин или нет, но подсознательно осмысление фактов древней истории Руси выстраивалось у него под углом зрения доказательства одной всепоглощающей идеи — спасительности для России само­ державия, его изначальности в пресечении смут, как след­ ствия добровольного волеизъявления древних новгородцев. Отмеченная разноуровневость подхода Карамзина к фак­ там отечественной истории лишний раз свидетельствует, что историк в нем был неотделим от художника. И здесь важно учитывать не только литературную, но и историографичес­ кую традицию, определявшую формирование его взглядов на задачи и метод исторической науки. Решающая роль здесь принадлежала представителям анг­ лийской историографической школы XVIII века в лице Д. Юма, В. Робертсона и Д. Гиббона, имена которых (наряду с имена­ ми античных историков) Карамзин неоднократно упоминает уже в «Письмах путешественника». Г. А. Космолинская, посвятившая этому вопросу специаль­ ную статью, убедительно показала зависимость методологии Карамзина-историка от принципов осмысления задач исто­ рической науки, сформулированных в трудах шотландского философа и историка Д. Юма, в частности в его «Истории Англии» и теоретическом эссе «Об изучении истории».20 Главное заключалось в восприятии идеи причинности со­ бытий, дополняемой выявлением в истории этико-психоло­ гического фактора как решающего условия их свершения. С этим была связана и проблема особой, эстетической в своей основе установки, формировавшей принципы истори­ ческого повествования, что также было характерно для Ка­ рамзина. Следует, впрочем, учитывать, что при неизменном уваже­ нии к английской школе историографии Карамзин на разных этапах своего творческого пути далеко не безоговорочно принимал все основные ее постулаты. В пору публикации «Писем русского путешественника», признавая образцовость трудов представителей этой школы, он особо выделяет эсте­ тический аспект их методологии: «Ричардсон и Фильдинг выучили французов и немцев писать романы как историю жизни, а Робертсон, Юм, Гиббон влияли в историю привле­ кательность любопытнейшего романа, умным расположением 123
действий, живописью приключений и характеров, мыслями и слогом. После Фукидида и Тацита ничто не может сравнять­ ся с историческим триумвиратом Британии».21 Так пишет Карамзин в заключительной части «Писем...», обозревая ус­ пехи англичан в разных областях культуры и науки. Несколько ранее, находясь в Париже и размышляя после встречи с Левеком о задачах по созданию отечественной истории, Карамзин также подчеркивает достижения предста­ вителей английской школы как образца для подражания и при этом высказывает принципиальные соображения методо­ логического характера. Вслед за Юмом он подчеркивает эмоциональный аспект в историческом сочинении, допускающий избирательность включаемого в него материала и даже элемент приукрашива­ ния повествования: «Можно выбрать, одушевить, раскра­ сить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч, могло выйти нечто привлекательное (...) Родословная кня­ зей, их ссоры, междоусобие, набеги половцев не очень любо­ пытны; соглашаюсь, но зачем наполнять ими целые томы? Что не важно, то сократить, как сделал Юм в Англий­ ской истории...».22 Положение изменится после 1803 года, когда Карамзин целиком посвятит себя историографии и столкнется с необ­ ходимостью ознакомления современников со всем, что может сохранить память о давно прошедших временах националь­ ной истории. На это также обратила внимание Г. А. Космолинская, продемонстрировавшая принципиальные расхожде­ ния Карамзина с Д. Юмом в вопросах, касавшихся концепту­ ального аспекта воплощения национальной идеи.23 Это расхождение явилось итогом многолетней работы Ка­ рамзина с историческими источниками, о чем можно судить по «Предисловию», предпосланному изданию первых восьми томов труда и написанному в 1818 году. К этому времени убеждение в непререкаемой ценности всех без исключения материалов и фактов отечественной истории становится исходной основой историографического метода Карамзина. И для реализации этого принципа он при­ бегает к созданию в своем труде параллельного ряда истори­ ческих повествований, заимствованных из источников, кото­ рые представлены в обширных «Примечаниях». Подобный подход разительно отличается от мнений, вы­ сказывавшихся Карамзиным в «Письмах русского путешест­ венника». Теперь, по прошествии более четверти века, он полностью отходит от разделявшейся им прежде вслед за Д. Юмом методологической позиции, допускавшей самопро124
извольное избавление историка от необходимости скрупу­ лезной фиксации всех частностей исторического процесса и изъятие «скучных повторений» в «дееписаниях древних». «...Чтение всех историй, — замечает в «Предисловии» Ка­ рамзин, — требует некоторого терпения, более или менее награждаемого удовольствием».24 Это особенно касается отечественной истории, призван­ ной открывать современникам мир жизни их собственных предков. «Иноземцы могут пропустить скучное для них в нашей древней истории; но добрые россияне не обязаны ли иметь более терпения, следуя правилу государственной нрав­ ственности, которая ставит уважение к предкам в достоинст­ во гражданину образованному».25 Эта, продиктованная госу­ дарственностью, позиция Карамзина, заповедь «уважения к предкам», определяющая достоинство образованного гражда­ нина, будет позднее воспринята Пушкиным как краеуголь­ ный принцип нравственного бытия человека. Говоря о рассмотренной выше эволюции взглядов Карам­ зина в отношении к традициям английской историографиче­ ской школы, следует помнить, что на окончательное оформ­ ление этих взглядов, помимо опыта Французской буржуаз­ ной революции, несомненное влияние оказали и события Отечественной войны 1812 года. С этой точки зрения «Записка о древней и новой Рос­ сии» явилась своеобразным промежуточным звеном меж­ ду подготовительными историческими разысканиями начала 1800-х годов и той обширной картиной главных этапов рос­ сийской истории, которая была развернута в его многотом­ ном труде. Методологическая концепция Карамзина, определявшая его подход к оценкам исторического прошлого в «Записке», несла на себе печать эклектизма. Недавнее преклонение перед авторитетом английских историков в лице Д. Юма, отнюдь не изжитое, дополняется теперь явной ориентацией на постулаты философского трактата Ш. Монтескье «О духе законов». Это особенно отчетливо проявляется, как мы увидим ниже, в изменении позиции Карамзина по отношению к оцен­ кам реформаторской политики Петра I. Все выпады в адрес самовластного деспотизма Петра, искоренявшего насильст­ венно своими указами и действиями древние обычаи предков, выглядят в «Записке» во многом повторением мыслей, содер­ жавшихся в различных главах вышеназванного трактата, не говоря уже о прямых ссылках на Монтескье, неоднократно встречающихся в тексте «Записки». 125
В нашем литературоведении высказывалось также мне­ ние о прямом использовании Карамзиным при подготовке «Записки» известного публицистического сочинения князя М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России».26 Зави­ симость позиции Карамзина от сочинения Щербатова уста­ навливается в той части «Записки», которая содержала ха­ рактеристику дворцовой жизни XVIII века, в частности лич­ ности Екатерины II и Петра III. Некоторое сходство наблюдалось и в оценках личности Петра I. Именно воздействием щербатовского сочинения исследовательница объясняет резкое изменение взглядов Карамзина в оценке последствий для общественного состоя­ ния России реформ Петра.27 При всех нюансах, разделяющих позиции Щербатова и Карамзина как историков, в глав­ ном — в признании монархической власти как единственно законной и способной обеспечивать в условиях России госу­ дарственное благосостояние, — они были единомышленни­ ками. И гипотеза об отражении в «Записке» Карамзина идей, которые в одном из своих наиболее острых сочинений разви­ вал князь Щербатов, вполне допустима. Содержание всей «Записки о древней и новой России» можно разделить на три части. Первую часть составляет рассмотрение древнего периода русской истории как базы современного государственного могущества России. Обзор приходящегося на XVIII столетие нового периода, начатого реформами Петра I и отмеченного нараставшим сближением России с Европой, составлял содержание второй части «Записки». И наконец, критическое рассмотрение новейшего полити­ ческого состояния России первого десятилетия XIX века в свете реформаторских начинаний Александра I завершало сочинение Карамзина. Вдумчивый и всесторонний анализ различных аспектов внешней и внутренней политики правительства Сперанского, раскрытие императору ошибочности, с точки зрения Карам­ зина, последних нововведений его кабинета и составляло главную цель «Записки». Мерилом благости для Российского государства предпри­ нятых кабинетом Сперанского мероприятий служил для Ка­ рамзина исторический опыт прошлого. Этот опыт рассматри­ вался теперь Карамзиным в двух измерениях. «Настоящее бывает следствием прошедшего», — начинал Карамзин «За­ писку». Для времени александровского царствования таким прошедшим была не только многовековая история Древней 126
Руси (от IX и до XVII века), но и XVIII век, открывший новый период истории российской государственности. Карамзин видит в современности следствие предшеству­ ющего века. Время перемен начала XVIII столетия, отмечен­ ное титаническими усилиями Петра I по преобразованию России, становилось отныне своеобразным критерием пло­ дотворности нового витка реформаторских инициатив, свиде­ телем которых оказывался теперь уже сам Карамзин. Но к началу XIX века Россия была уже практически другой страной, нежели во времена Петра. Вот почему Ка­ рамзин отходит от слепой апологетики того, что было связа­ но с именем царя-реформатора, стремясь обнажить перед глазами Александра I и отрицательные последствия его пре­ образований. Не отрицая исторических заслуг Петра I по обновлению государственной системы управления и его успехов во внеш­ ней политике, Карамзин теперь резко критически восприни­ мает страсть Петра к «совершенному присвоению обычаев Европейских». И вот здесь главным доводом в утверждении своей правоты становится для Карамзина опыт древней оте­ чественной истории, преимущественно времени собирания Руси под эгидой московских великих князей. Без их мудрой политики, утверждает Карамзин в «Запис­ ке», не были бы возможны и успехи Петра I: «...мы, Росси­ яне, имея пред глазами свою историю, подтвердим ли мнение несведущих иноземцев и скажем ли, что Петр есть творец нашего величия государственного? (...) Забудем ли князей Московских: Иоанна I, Иоанна III, которые, можно сказать, из ничего воздвигли державу сильную и (...) учредили твер­ дое в ней правление единовластное?». 25 Смысл этой апелляции к государственной мудрости поли­ тики московских князей раскрывается в контексте того об­ ширного исторического экскурса, который составляет содер­ жание первой части «Записки». Карамзин исходит из идеи исконности республиканских устоев общественной жизни древних россиян, несмотря на верховную власть князей в пределах отдельных княжеств. Нашествие орд Батыя и установившееся на Руси (исключая Новгород) политическое рабство подорвало эту «граждан­ скую вольность». Только с началом объединительного процесса, который возглавили московские князья, происходит освобождение страны от татарского ига. Но ценой этого объединения стало окончательное уничтожение последних остатков древней рес­ публиканской вольности предков россиян. 127
Итоговая формула, в которой историограф сформулировал данный процесс, уже несет в себе следы монархических симпатий автора: «Россия основалась победами и единонача­ лием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержа­ вием».29 Обозревая подъем Москвы и ее решающую роль в деле укрепления российской государственности, Карамзин уже самим характером изложения подводит нас к актуальным вопросам современной ему действительности, придавая сво­ ему анализу оттенок скрытой аллюзионности: «Политическая система государей Московских заслуживала удивления своею мудростью: имея целию одно благоденствие народа, они воевали только по необходимости, всегда готовые к миру, уклоняясь от всякого участия в делах Европы, более прият­ ного для суетности монархов, нежели полезного для государ­ ства, и, восстановив Россию в умеренном, так сказать, вели­ чии, не алкали завоеваний неверных или опасных, желая сохранять, а не приобретать».30 Здесь каждая почти фраза заключает в себе скрытый намек в адрес Александра I и его политики, когда Россия оказалась втянутой в войну с Францией ради интересов Австрии. Карамзин, конечно же, идеализировал «политиче­ скую систему государей московских», но для него было важно хотя бы в такой форме преподать урок императору, ибо непоследовательные действия русской дипломатии, при­ ведшие после поражения под Аустерлицем к унизительному Тильзитскому миру в 1807 году, ослабляли авторитет России в Европе, идя во вред ее собственным государственным интересам. Карамзину нельзя отказать в политической прозорливо­ сти. Последовавшие вскоре события 1812 года, когда напо­ леоновские армии вторглись на территорию России, подтвер­ дили справедливость многих опасений историографа. Примерами древней отечественной истории, особенно с момента утверждения на Руси самодержавия, Карамзин из­ меряет достоинства монархов нового времени — от Петра I и до Александра I, — предвидя в истории предков источники политических неустройств, подобные которым приходилось переживать современникам Карамзина. Аллюзионность бук­ вально пронизывает каждый раздел исторического экскурса. Характеризуя короткое царствование Лжедмитрия, исто­ рик видит главную причину его позорного конца в том, что он «презирал русские обычаи и веру». Комментарий, которым сопровождается описание начала смуты после свержения Лжедмитрия в результате народного восстания, явно несет 128
на себе печать соотнесенности с недавними событиями рево­ люционных потрясений во Франции: «Самовольные управы народа бывают для гражданских обществ вреднее личных несправедливостей или заблуждений Государя. Мудрость целых веков нужна для утверждения власти: один час народ­ ного изступления разрушает основу ея, которая есть уваже­ ние нравственное к сану властителей».31 И вновь своеобразная историческая параллель между про­ шлым и современностью устанавливалась при описании не­ задачливого правления Василия Шуйского после свержения первого самозванца. «Отрасль древних князей Суздальских и племени Мономахова, Василий Шуйский (...) свергнув неос­ торожного самозванца, в награду за то принял окровавлен­ ный его скипетр от Думы Боярской и торжественно изменил самодержавию, присягнув, без ее согласия не казнить нико­ го, не отнимать имений и не объявлять войны».32 Добровольная уступка Шуйским части своих прав бояр­ ской аристократии наносила непоправимый вред существо­ вавшему уже на Руси принципу единовластия и тем развра­ щало народ, усугубив угрозу смуты. Фактически нечто подобное происходило и на глазах Ка­ рамзина в тех пунктах программы реформ Сперанского, со­ гласно которым монарх чуть ли не делался подотчетным назначаемым им же министрам, и последним разрешалось оспаривать мнение монарха. «...Осуждаю, — писал Карам­ зин, — постановление: „если Государь издает Указ, несо­ гласный с мыслями Министра, то Министр не скрепляет оного своею подписью”. Следственно, в государстве самодер­ жавном Министр имеет законное право объявить публике, что выходящий указ, по его мнению, вреден? Министр есть рука венценосца, не более! рука не судит головы. Министр подписывает Именные указы не для публики, а для Импера­ тора во уверение, что они написаны слово в слово так, как Государь приказал. Подобные ошибки в коренных государст­ венных понятиях едва ли извинительны».33 Пример Шуйского становился своеобразным предупреж­ дением Александру I, и политические потрясения, пережи­ тые Россией сразу после смерти этого императора, вновь подтвердили прозорливость Карамзина. Описывая прошлое, Карамзин всегда остается человеком своего века. Его характеристики исторических деятелей не­ редко строятся на аналогии с монархами нового времени. Эта черта будет свойственна и повествовательной манере главно­ го труда Карамзина. Так, например, рисуя в VI томе своей «Истории» первые признаки превращения России в европей­ 5 Литература и история 129
скую державу, Карамзин связывает этот процесс с личностью Иоанна III. В его политике он видит первые попытки сближе­ ния Московской Руси с западноевропейским миром, и в этом он усматривает предпосылки тех преобразовательных уси­ лий, которые двумя веками позднее будут предприняты в царствование Петра I. Карамзин прямо ставит Ивана III рядом с великим царемреформатором, ссылаясь на мнения «новейших» европей­ ских историков, в частности И. Ж. Солиньяка, автора «Исто­ рии Польши», переведенной на русский язык Ф. Эминым в 1766 году. Французский историк отмечал в Иване III «рази­ тельное сходство с Петром Первым». «Оба без сомнения велики, — замечает Карамзин, — но Иоанн, включив Рос­ сию в общую государственную систему Европы и ревностно заимствуя искусства образованных народов, не мыслил о введении новых обычаев, о перемене нравственного характе­ ра подданных; не видим также, чтобы пекся о просвещении умов науками: призывая художников для украшения столицы и для успехов воинского искусства, хотел единственно вели­ колепия и силы (...) Петр думал возвысить себя чуже­ земным названием Императора: Иоанн гордился древним именем Великого Князя и не хотел нового; однако ж в сно­ шениях с иностранцами принимал имя Царя».34 Как видим, симпатии Карамзина в этой сравнительной оценке явно на стороне Ивана III. В отличие от Петра I он не встал на путь насильственного перенесения на россий­ скую почву иноземных обычаев, не переделывал свой народ под иностранцев. К последним «он любил изъявлять только милость как пристойно великому монарху, к чести, не к унижению собственного народа». «Не здесь, — заключает Карамзин свое сравнение, — но в Истории Петра должно исследовать, кто из сих двух венценосцев поступил благора­ зумнее или согласнее с истинною пользою отечества».35 Истории Петра им написано не было. Но развернутая оценка царствования Петра Великого и последствий его приобразований содержалась в «Записке о древней и новой Рос­ сии». Именно в этом сочинении Карамзин попытался непред­ взято подойти к личности великого царя-реформатора, сумев­ шего обратить развитие России в новое русло. Карамзин не отрицает исторических заслуг Петра I в деле возвеличения России и укрепления ее государственного могущества. Но, во-первых, как уже было отмечено выше, петровские преобразования были подготовлены мудрой, терпеливой политикой Московских царей XVI—XVII веков. А во-вторых, Карамзин теперь резко критически оценивает 130
издержки насильственных мер, которыми Петр проводил в жизнь политику «европеизации» страны: «...страсть к новым для нас обычаям преступила в нем границы благоразумия. Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный состав­ ляет нравственное могущество государств, подобно физиче­ скому, нужное для их твердости (...) Искореняя древние навыки, представляя их смешными, глупыми, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собствен­ ном их сердце».36 Одной из серьезных ошибок Петра I Карамзин считает принижение значения православной церкви. Уничтожение патриаршества, введение Святейшего Синода, контролиру­ емого светской властью, привели, по мнению Карамзина, к утрате церковью своего священного назначения. Ошибочным считает Карамзин и перенесение столицы го­ сударства в Петербург — город, построенный на окраине империи ценою огромных людских жертв.37 Попытка ускорить ход истории в стремлении во что бы то ни стало уподобиться Европе, не считаясь с выработанным веками жизненным укладом своей страны — такова главная, по мнению Карамзина, ошибка Петра, сказавшаяся и в поли­ тике его преемников на престоле. Немало нелицеприятных истин высказывает в «Записке» Карамзин и в адрес Екатерины II. Этот новый ракурс видения политики монархов XVIII ве­ ка, и прежде всего Петра I, имеет, конечно же, свою целевую направленность, поскольку новые реформаторские инициати­ вы кабинета Сперанского, осуществлявшиеся на глазах у Карамзина, являлись своего рода продолжением этой вечной погони за Европой. Они свидетельствовали о сохранении в политике Александра I унизительных для национального чув­ ства тенденций, которые историограф осуждал ранее в дея­ тельности Петра: это элементы антипатриотизма, перенесе­ ние на русскую почву чуждых ее обычаям и сложившемуся порядку вещей новых узаконений (в частности, кодекса На­ полеона), неуместных, по мнению Карамзина, проектов осво­ бождения крестьян и уничтожения системы рекрутчины, вве­ дение экзаменов для чиновников и т. д. При этом, критикуя Петра I за неадекватность тех средств, к каким прибегал монарх-преобразователь для до­ стижения поставленных перед собою целей, Карамзин не ставил под сомнение необходимость и конечную благодетель­ ность для государственного могущества России, предприни­ мавшихся Петром титанических усилий. Но применительно ко времени царствования Александра I историк безусловной 131
необходимости затеянных кабинетом Сперанского реформ не признает. Здесь он остается принципиальным консерватором. Так, например, касаясь проекта утверждения Государст­ венного Совета, делавшего ненужным существование Сена­ та, утвержденного еще в XVIII веке Петром I, Карамзин рассматривает это нововведение в контексте исторического опыта предшествующего столетия. И авторитет Петра служит для него решающим аргумен­ том в доказательстве бессмысленности затей Сперанского: «Мне чертят линии для глаз, оставляя мой ум в покое. Говорят Россиянам: „было так, отныне будет иначе”. Для чего? — не сказывают. Петр Великий в важных переменах государственных давал отчет народу: взгляните на Регламент духовный, где Император открывает вам всю душу свою (...) Новые законодатели России славятся наукою письмоводства более, нежели наукою государственною...».38 Обращаясь к конкретным действиям правительства, Ка­ рамзин напоминает об известном Манифесте о милиции, предполагавшем создание дополнительных военных сил в помощь армии ввиду возросшей угрозы со стороны Наполе­ она, овладевшего незадолго до этого Пруссией. Историк об­ ращает внимание на неосуществимость затеянного проекта и возникшую в связи с этим в правительственных сферах не­ разбериху. Он ссылается на сложившуюся в XVIII веке и оправдав­ шую себя практику рекрутских наборов, оставшуюся непо­ нятным образом невостребованной у правительства, охвачен­ ного страстью к новизне. И вновь мудрый опыт предков ста­ новится решающим аргументом в отстаивании Карамзиным своей позиции: «Я читал переписку русских воевод при Лжедмитрии, когда мы не имели ни Царя, ни совета бояр­ ского, ни столицы: сии воеводы худо знали грамоте, но знали Россию и спасли ее самыми простейшими средствами, требуя друг от друга, что каждый из них мог сделать лучшего по местным обстоятельства своего начальства».39 Так почти по каждому пункту критических замечаний Карамзина в адрес правительства Александра I он находит в древности альтернативные решения. Консервативность Карамзина носит несомненно охрани­ тельный характер, и она продиктована учетом исторического европейского опыта конца XVIII столетия. Но вместе с тем для Карамзина, делающего точкой отсчета истории России «нового» времени реформы Петра I, уходящая своими корня­ ми в многовековой процесс становления российской государ­ ственности проблема приобщения России к ценностям запад­ 132
ной цивилизации в условиях александровских реформ начала XIX века, вновь доказала свою актуальность: «Россия (...) существует около 1000 лет и не в образе дикой Орды, но в виде государства великого, а нам все твердят о новых образованиях, о новых уставах, как будто бы мы недавно вышли из темных лесов американских! Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой. Если история справедливо осуждает Петра I за излишнюю страсть его к подражанию иноземным державам, то оно в наше время не будет ли еще страшнее?».40 Карамзин фактически в чем-то возвращается к позиции Ломоносова, пришедшего в своих размышлениях относитель­ но развития лексического фонда русского языка к убежде­ нию о нецелесообразности дальнейшего бездумного насыще­ ния отечественного словаря иноязычной лексикой.41 То, над чем задумывался Ломоносов применительно к языку, на исходе первого десятилетия XIX века обретает жгучую актуальность для Карамзина, погруженного в работу над «Историей государства Российского», применительно к аспектам государственной политики Александра I. Мифологизируя отдельные стороны становления в исто­ рии России самодержавия, Карамзин предупреждает об опас­ ностях инновационных экспериментов на государственном уровне прежде всего для самого самодержавия. Но он не был услышан. * * ★ Совершенно иначе идея «древней» и «новой» России ос­ мыслялась младшими современниками Карамзина, предста­ вителями дворянской молодежи пушкинского поколения, из рядов которой вышли деятели политической оппозиции, соста­ вившие позднее костяк тайных обществ и возглавившие в начале 1820-х годов движение будущих декабристов. Воз­ никновение этого движения не было случайностью, но яви­ лось следствием целого комплекса причин как идеологиче­ ского, так и социально-экономического характера, свиде­ тельствуя о назревшей в русском обществе потребности в переменах. В свете этого формирование общественно-лите ­ ратурных кружков и оппозиционных политических объедине­ ний на протяжении первых двух десятилетий XIX века было знамением времени; в них, как в зеркале, отражалась общая атмосфера напряженных умственных исканий, сопутствовав­ ших всему периоду царствования Александра I. Начало его ознаменовалось всеобщим ожиданием реформ, которые вскоре и последовали, вызвав в интеллектуальных 133
кругах России самые противоречивые мнения. Реформы были свернуты. Опала Сперанского совпала с приближением собы­ тий 1812 года, ставших для всего последующего политиче­ ского развития страны своеобразной исходной точкой. Именно итоги Отечественной войны, закончившейся побе­ дой России над Наполеоном, стали своеобразным катализа­ тором тех процессов радикализации умонастроений дворян­ ской молодежи, на волне которых начали возникать тайные общества. Это хорошо видно из показаний самих декабристов след­ ствию после разгрома восстания. Вот как характеризовал атмосферу, в которой формировались оппозиционные взгляды дворянской молодежи, один из видных деятелей декабрист­ ского движения М. А. Фонвизин: «Великие события Отечест­ венной войны, оставив в душе глубокие впечатления, произ­ вели во мне какое-то беспокойное желание деятельности. Двукратное пребывание за границей открыло мне много идей политических, о которых прежде не слыхивали. Возвратясь в Россию, в свободное время от службы продолжал занимать­ ся политическими сочинениями разного рода и иностранны­ ми газетами и в это время читал разные теории политические и мечтал о „приноровлении” их к России».42 В более широком плане источники насаждения в дворян­ ском обществе идей вольномыслия были фактически предоп­ ределены общей атмосферой либерального реформаторства, которое составляло сущность политики правительства Алек­ сандра I, в том числе и политики в области образования. На это прямо указывал в своих письмах к Николаю I из Петропавловской крепости другой декабрист, барон В. И. Штейнгель: «...истинный корень республиканских по­ рывов сокрывается в самом воспитании и образовании, кото­ рые в течение 24 лет само правительство давало юношеству. Оно само питало их, как млеком, либеральными идеями; между тем как вступая на деятельное поприще жизни, они на каждом шагу встречали повод к достижению той цели, к которой ведет подобное образование».43 В качестве примера созданного правительством учебного заведения, явившегося рассадником вольномыслия, Штейн­ гель в этом же письме называет Царскосельский лицей. Хорошо образованные, имевшие за плечами опыт участия в войне 1812 года, побывавшие в Европе, будущие декабрис­ ты по-разному представляли себе конкретные пути достиже­ ния своих радикальных целей. Научная литература, посвя­ щенная анализу идеологических и политических программ ведущих представителей этого движения, достаточно много­ 134
образна.44 В аспекте решения стоящей перед нами проблемы важно уяснить ту роль, какую в формировании идеологии и практики декабристов играли их занятия по изучению оте­ чественной истории. Обостренное внимание декабристов к истории общеизвес­ тно, и оно не осталось незамеченным для исследователей; свидетельством тому может служить целый ряд работ исто­ риков, и в частности, капитальная монография С. С. Волка «Исторические взгляды декабристов» (М.; Л., 1958). На нее нам еще не раз придется ссылаться. Но вопрос, который представляет для нас первоочередной интерес, состоит в уяснении вполне конкретного аспекта общей проблемы: как соотносились взгляды декабристов на предшествующие пе­ риоды истории России с тем новым этапом, ознаменованным реформами Петра I, результаты которых переживались на протяжении всего XVIII столетия и резко актуализировалисьна исходе века в свете событий Великой Французской рево­ люции. В данном случае не избежать сопоставительного анализа исторических взглядов декабристов с рассмотренной выше под этим же углом зрения историографической концепцией Карамзина. Его основной труд был несомненно в поле зрения участников тайных обществ. Выхода из печати «Истории государства Российского» на­ пряженно ждали, о чем можно судить по переписке братьев Сергея и Николая Тургеневых, по письмам М. Ф. Орлова к П. А. Вяземскому весны 1818 года. В то же время образ мыслей Карамзина вызывал у либе­ рально настроенных дворян настороженность. «Карамзина история начала печататься, — писал Н. Тургенев брату из Петербурга 30 ноября 1816 года, — (...) Что касается до меня, то я ничего еще не читал, но, посмотрев на Карамзина, думаю, что мы будем лучше знать facta русской истории, но не надеюсь, чтобы сие важное для России творение распро­ странило у нас либеральные идеи; боюсь даже противно. Карамзин, сколько я заметил, думает и доказывает, что Рос­ сия стояла и возвеличилась деспотизмом, что здесь называют самодержавием... »45 Как видим, охранительный пафос карамзинского труда идеологи будущего декабризма предвидели и, по-видимому, критическое отношение к нему с их стороны было предопре­ делено. Это и произошло при появлении первых томов «Исто­ рии» из печати в феврале 1818 года. Не отрицая беллетристических достоинств сочинения, бу­ дущие декабристы не принимали основную идею Карамзина, 135
питавшую пафос его труда: идею спасительности самодер­ жавной власти для утверждения российской государствен­ ности. Однако по мере выхода из печати последующих томов «Ис­ тории» значение предпринятого Карамзиным труда в глазах либерально настроенной молодежи раскрывалось во всем ве­ личии его замысла. «Я читаю Ш-й т(ом) Истории Карам­ зина, — записывает Н. И. Тургенев в своем «Дневнике» за 21 февраля 1818 года. — Чувствую неизъяснимую прелесть в чтении. Некоторые происшествия, как молния, проникая в сердце, роднят с Русскими древнего времени. Что-то родное, любезное. Кто может усомниться в чувстве патриотизма?».46 Через три недели в записи от 11 марта он суммирует свои первые впечатления: «Сегодня по утру окончил 3 т(ом) Ис­ тории Кар(амзина). Нашествие Батыя — ужасная эпоха! Никогда не чувствовал я того, что чувствовал, читая описа­ ния нещастий России, тогда ее постигших. Интерес дальний по времени, но близкий для сердца (...) умеющего ценить патриотизм и великодушие».47 Н. Тургенев был неодинок в своем восхищении. Чтение 10-го тома привело Пушкина к созданию трагедии «Борис Годунов». Незадолго до этого умы столичного общества были буквально потрясены содержанием 9-го тома карамзинской «Истории», в котором описывались ужасы правления Ивана Грозного. Свидетельства впечатлений, произведенных на общество чтением этого тома, сохранились в одном из упоминавшихся уже выше писем барона Штейнгеля к Николаю I: «Внезапное уничтожение масонских лож послужило к тайному огорче­ нию многих. Между тем по ходу просвещения, хотя цензура постепенно делалась строже, но в то же время явился фено­ мен небывалый в России — девятый том Истории российско­ го государства, смелыми резкими чертами изобразивший все ужасы неограниченного самовластия и одного из великих царей открыто наименовавший тираном, какому подобных мало представляет история!».48 Как видим, представления об исторической концепции Карамзина будущие декабристы до 1825 года черпали в ос­ новном из «Истории государства Российского». О его «Запис­ ке» 1811 года большинство участников восстания просто, по-видимому, не знало. Уже значительно позднее содержание этого сочинения Карамзина станет известно М. А. Фонвизи­ ну, построившему на полемике с заявленной там позицией историографа свое «Обозрение проявлений политической жизни в России», написанное в начале 1850-х годов. 136
Подобно Карамзину, декабристы во многом разделяли ме­ тодологические принципы просветительской историографии, видя в истории своеобразную школу политической жизни, источник уроков и для правителей, и для мыслящих предста­ вителей народа.49 В создании своих утопических проектов по изменению существовавшего в России порядка вещей они постоянно апеллировали к примерам истории. В событиях отечествен­ ного прошлого они искали и находили своеобразное подтвер­ ждение вынашиваемых ими идеалов гражданской свободы и республиканских добродетелей, образцы патриотического служения отечеству и примеры жертвенности перед лицом деспотического самовластия тиранов. Именно такой подход к истории реализуется в поэтиче­ ской практике К. Ф. Рылеева, — его знаменитых «Думах», поэмах «Войнаровский» и «Наливайко». История превраща­ ется в средство политической агитации, на что уже не раз обращали внимание исследователи. В то же время среди декабристов было немало тех, кто обращался к изучению истории на профессиональном уровне. Здесь прежде всего следует назвать Никиту Муравьева, А. О. Корниловича, братьев Сергея и Николая Тургеневых, М. А. Фонвизина. Не чужды профессиональным занятиям ис­ торией были П. И. Пестель, М. Ф. Орлов, П. А. Муханов и др. Но и для них история раскрывалась в рамках изначально сконструированной схемы, как подтверждение необходимо­ сти свободы народов в их противостоянии тирании самодер­ жавной власти, т. е. будучи подчиненной доказательству оп­ ределенных идеологических постулатов. «Опыт всех народов и всех времен доказывал, что власть самодержавия равно гибельна для правителей и для общест­ ва»,50 — заявлял Никита Муравьев во вступительной части своего Конституционного проекта. Именно Никита Муравьев выступил главным оппонентом Карамзина после появления в печати первых томов его «Истории», резко критически отозвавшись о концепции историографа в записке «Мысли об „Истории государства Российского” Н. М. Карамзина». Главное свое внимание он сосредоточил на критике мето­ дологических принципов в раскрытии законов истории и ее общественной пользы, изложенных Карамзиным в «Преди­ словии», открывавшем I том труда. Первая же фраза муравьевского разбора отмечена под­ черкнутой полемической направленностью по отношению к основному пафосу исторической концепции Карамзина: «Ис­ тория принадлежит народам. В ней находят они верное изо­ 137
бражение своих добродетелей и пороков, начала могущества, причины благоденствия или бедствий».51 В данном случае Муравьев по-своему перефразировал слова, которыми Карамзин завершал обращенное к российс­ кому императору Александру I посвящение своего труда: «История предает деяния великодушных Царей, и в самое отдаленное потомство вселяет любовь к их священной памя­ ти (...) История народа принадлежит Царю».52 Эти очень ответственные слова привлекли к себе внима­ ние не только Муравьева. В «Дневнике» Н. Тургенева сохра­ нилась запись за 21 февраля 1818 года, в которой отмеченное утверждение историографа также оспаривалось: «История народа принадлежит народу — и никому более (курсив мой. — Ю. С.). Смешно дарить ею Царей. Добрые Цари никогда не отделяют себя от народа».53 Не менее резко отзывался насчет высказанных Карамзи­ ным мыслей брат Николая Тургенева, Сергей. Его мнения об «Истории», которые он заносит в дневник сразу после про­ чтения I тома в записи от 1/13 марта 1818 года, выдержаны в скептически иронических тонах и далеки от восторга: «Ка­ рамзин бы должен лучше сказать, каким образом он смотрит на историю вообще и как он ее писать будет. В первом разделе истории это бы не лишним было. Его предисловие плохо, а в посвящении Государю нет большой мысли (...) Что значит: история народа принадлежит Государю, или Царю, как он говорит. Не позорно, но не ясно (...) Мысль, что не надобно быть излишне беспристрастным, описывая отечест­ венную историю, хороша, но не Карамзина (...) Общей идеи о положении России в І-м томе, мне, по крайней мере, Карам­ зин не дал».54 Как видим, и для Никиты Муравьева, и для братьев Тур­ геневых утверждение Карамзина о цивилизаторской роли самодержавия в истории России оказывается неприемлемым. Отрицание благодетельности для народов самодержавной власти являлось отражением их неудовлетворенности совре­ менностью, и прежде всего неверия в реформы Александра I. Вся аргументация Н. Муравьева в его полемике с Карамзи­ ным пронизана скрытым подтекстом, отсылающим нас к тем идейным исканиям, которые определяли выработку программ будущих тайных обществ. Несогласия Никиты Муравьева с Карамзиным обнаружи­ ваются прежде всего в определении пользы истории. Карам­ зин дифференцирует понимание данного вопроса, исходя из естественного для всех времен противостояния власти и народа: «Правители, законодатели действуют по указаниям 138
истории (...) Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами бла­ готворная власть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок...».55 Высказывая подобные истины, Карамзин остается верен заветам эпохи Просвещения, хотя уроки революционных по­ трясений во Франции 1790-х годов наложили явную печать на ход его мыслей. Муравьев приводит эти слова Карамзина, но утверждения историографа о «благотворной власти ума», обуздывающей «бурное стремление мятежных страстей», не представляются ему достаточно убедительными. «...Согласимся, — замечает он, — что сии примеры редки (...) весьма трудно малому числу людей быть выше страстей народов, к коим принадле­ жат они сами, быть благоразумнее века и удерживать стрем­ ление целых обществ. Слабы соображения наши противу естественного хода вещей».56 Муравьев вплотную подходит к уровню романтической историософии, исходившей из признания за народами реша­ ющей роли в истории и видевшей в неизменном борении человеческих страстей источник проявления провиденциаль­ ной необходимости. «Страсти суть необходимая принад­ лежность человеческого рода и орудия промысла, не пости­ жимого для ограниченного ума нашего. Не ими ли влекутся народы к цели всего человечества? В нравственном, равно как и в физическом мире, согласие целого основано на боре­ нии частей».57 Как видим, не «правители», но «народы» предстают в гла­ зах Никиты Муравьева субъектами исторического процесса. Еще более резко возражает Муравьев против утвержде­ ний Карамзина, касающихся его понимания «пользы исто­ рии» для простолюдинов, находящихся на низших ступенях социальной иерархии. По мнению историографа, чтение ис­ тории должно примирить простого гражданина «с несовер­ шенством видимого порядка вещей как с обыкновенным яв­ лением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие, и государство не разрушалось».58 «Конечно, — отвечает на подобную аргументацию Муравь­ ев, — несовершенство есть неразлучный товарищ всего зем­ ного, но история должна ли только мирить нас с несовершен­ ством, должна ли погружать нас в нравственный сон квиэтизма? В том ли состоит гражданская добродетель, которую народное бытописание воспламенять обязано? Не мир, но брань вечная должна существовать между злом и благом...»59 139
В полемике с Карамзиным Н. Муравьев фактически фор­ мулирует собственное понимание пользы истории, осмысляя ее с вольнолюбивых позиций: задача истории не в том, чтобы мирить простого человека с господствующим в мире несовер­ шенством (подобную позицию он квалифицирует как погру­ жение людей в «нравственный сон квиэтизма»), но в том, чтобы воспламенять в читателях «гражданскую доброде­ тель». Не случайно свое определение истории он облекает в понятие «народного бытописания». Муравьеву, таким обра­ зом, был принципиально чужд охранительный пафос историо­ графических построений Карамзина. Выше уже говорилось об источниках кажущегося беспри­ страстия Карамзина по отношению к легендарным преданиям отечественной старины. Это не прошло незамеченным для читателей I тома карамзинской истории, особенно для декаб­ ристов. Позднее Пушкин, вспоминая о критических нападках на Карамзина в декабристской среде, отметит в своих «Авто­ биографических записках»: «Мих(аил) Орл(ов) в письме к Вяз(емскому) пенял Карамз(ину), зачем в начале Истории не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о про­ исхождении славян, т. е. требовал романа в Истории — ново и смело!».60 Полемики М. Ф. Орлова с П. А. Вяземским я ниже еще коснусь. Сейчас же существенно обратить внимание на глу­ бинную подоплеку этих нападок, отражавшую качественно иной подход оппонентов Карамзина к пониманию движущих сил истории. При несомненной зависимости от идеологических посту­ латов просветительской философской мысли, взгляды декаб­ ристов на историю формировались на качественно иной ос­ нове, нежели это имело место у Карамзина. Если на автора «Истории государства Российского» решающее влияние, как мы видели, оказали представители английской историографи­ ческой школы XVIII века, то для декабристов такой школой явились труды историков Франции периода Реставрации. Французская историографическая мысль новейшего вре­ мени, романтическая в своей основе, сформировалась как ответ на вопросы, поставленные последствиями буржуазной революции. Труды представителей этой школы — Ф. Гизо, О. Тьерри, Ф. Минье — были хорошо известны деятелям будущих тайных обществ.61 К этой плеяде историков по-своему примыкала и писатель­ ница А. де Сталь, чья книга «Размышления о главных собы­ тиях Французской революции» (1818) («Considération sur les principaux événements de la Revolution Française») была 140
также довольно популярна в декабристских кругах. Примеча­ тельна запись, которую делает в своем дневнике за 17 апреля 1818 года Николай Тургенев, только что закончивший чтение VI тома «Истории государства Российского» и параллельно читавший указанное сочинение мадам де Сталь: «Иногда представляется мне утешением, что и другие народы бывали не счастливее нас, а что некоторые, наприм(ер), и в особен­ ности французы, еще в худшем положении, нежели мы сами. Хотя, впрочем, и французы терпят более от оскорбленного чувства отечества, между тем как у нас всякий день оскорб­ ляется человечество (...) Я читаю теперь М-me Staël. Она живо представляет ненавистность деспотизма и прелесть свободы и просвещения».62 Если учесть, что на предыдущих страницах дневника Н. Тургенев размышляет об ускорении деспотизма в России в царствование Ивана III, в результате чего была утрачена вольность древних россиян, то становится ясной та мировоз­ зренческая основа, которая формировала взгляды на историю духовных лидеров будущих тайных обществ. Даже находившийся в ссылке М. И. Фонвизин спустя много лет после декабрьских событий в пору написания своих примечаний на книгу Энно и Шенншо по истории России, оформившихся в «Обозрение проявлений политиче­ ской жизни в России» (около 1850 года), находит необходи­ мым вспомнить о том влиянии, какое на формирование его мировоззрения оказала мадам де Сталь. Сочинение Фонвизи­ на являлось прямой полемикой с известной «Запиской» Ка­ рамзина, о чем еще будет сказано в своем месте. Пока же отмечу ссылку на мысли французской писатель­ ницы, помогающие уяснить методологические предпосылки историософских взглядов М. И. Фонвизина и в его лице почти всех, обращавшихся к истории, членов декабристских организаций: «Г-жа Сталь сказала где-то, что в жизни наро­ дов свободе во всех ее видах (политической, гражданской, личной) неоспоримо принадлежит законное право давности перед самовластием. (C’est le despotisme qui est nouveau, et la liberté qui est ancienne). Эта мысль гениальной писатель­ ницы верна относительно европейского человечества и под­ тверждается древнею и даже среднею историей России, которая только в новейшие времена (с Петра Великого) сделалась классической почвою самодержавия».63 Подобно Н. Тургеневу, в словах де Сталь Фонвизин не только находит отклик своим убеждениям, но и делает их методологической основой собственной историографической концепции при объяснении прошлого своего отечества. 141
В подобном положении оказывались практически все бу­ дущие декабристы, так или иначе связанные с изучением истории, — тот же Никита Муравьев, и П. И. Пестель, и М. Ф. Орлов, и др. Как справедливо уже отмечалось С. С. Ландой, в историософских построениях декабристов «идея исто­ рического развития подменялась абстрактной идеей борьбы народов с тиранами («самодержавия со свободой»)».64 И это составляло основу критического отношения декабристов к концепции Карамзина, что особенно отчетливо проявилось в указанном сочинении Никиты Муравьева, хотя его позиция была отмечена своеобразием. По всем почти основным пунктам Муравьев высказывает свое несогласие с Карамзиным. Отправным принципом для него является качественно иное понимание движущих сил исторического процесса, которые, по его мнению, отражают вечную борьбу между злом и благом, реализующуюся в про­ тивостоянии «страстей народов». Для Н. Муравьева полностью неприемлемой оказывается концепция становления российской государственности, обя­ занной своим укреплением самодержавной власти. В его глазах последняя отменила героические идеалы древности, которые он усматривает в легендарных временах, предшест­ вовавших приходу Рюрика в Новгород. Этим объясняется повышенное внимание декабристов к свидетельствам летопи­ сей и иностранных историков относительно первоначальных форм политической жизни древних славян. Не случайно такое значительное место в записке Муравь­ ева заняли разыскания, во многом опиравшиеся на «Древ­ нюю российскую историю» Ломоносова, о самом раннем догосударственном периоде российской истории. Фактически уже на этом этапе Муравьев видит свидетельства включен­ ности древних славян в политическую жизнь Европы. Его характеристики первых императоров Рима несут на себе печать республиканского образа мыслей. Вольность древних предков славян определила в его глазах республи­ канские начала народной жизни, получившие позднее в ис­ тории Новгорода и Пскова свою политическую оформленность. «Видишь перед собою народ, какого еще не бывало в истории, — погруженный в невежество, не собранный еще в благоустроенные общества, без письмен, без правительств, но великий духом, предприимчивый; он заключает в себе какое-то чудное стремление к величию. Какой народ может гордиться, что претерпел столько бедствий, сколько славян­ ский».65 142
Следуя, на первый взгляд, Карамзину, историю России, с момента прихода в Новгород основателя великокняжеской династии, Рюрика, Муравьев рассматривает под углом зре­ ния неуклонно нараставшего размывания и последующего уничтожения в народе тех исконно республиканских добро­ детелей, которые определяли древнейшие устои жизненного уклада славян. Но характерно в этой связи резкое неприятие им уподоблений, которые Карамзин допускал в отношении междоусобных войн русских князей периода удельной Руси, сравнивая их с войнами между Спартой и Афинами. Муравьев скептически оценивает подобные параллели: «Сравнивая историю российскую с древнею, историк наш (Карамзин. — Ю. С.) говорит: „Толпы злодействуют, режут­ ся за честь Афин или Спарты, как у нас за честь Мономахова или Олегова дому — немного разности”». Высказывает он возражение и на заключительную итого­ вую реплику историографа: «Я нахожу некоторую разность. Там граждане сражались за власть, в которой они участвова­ ли; здесь слуги дрались по прихотям господ своих».66 Установление княжеской власти с неизбежностью приве­ ло в глазах Муравьева к уничтожению естественной вольно­ сти древних русичей. Сходную позицию в отношении древнейших периодов истории славянских народов занимал и М. И. Фонвизин. В своем сочинении «Обозрение проявлений политической жизни в России», возникшем из примечаний на книгу фран­ цузских историков Эно и Шенншо «История России» (Histo­ ire de Russie par M. M. Esneaux ef Chennechot. 5 Volumes. Paris, 1835), Фонвизин дал компактное изложение собствен­ ных взглядов на вопрос о первоначальных формах политиче­ ской власти у древних славян: «Беспристрастная история свидетельствует, что древняя Русь не знала ни рабства по­ литического, ни рабства гражданского (...) Предки наши славяне были, как и их соседи германцы, народ полудикий, но свободный, и в общественном быту славян преобладала стихия демократическая — общинная (...) Несомненное тому доказательство представляют древние вольные общины: Новгородская, Псковская и Хлыновская (Вятка) (...) В этих народных державах под сению политической и гражданской свободы основались демократические учреждения, под кото­ рыми они были независимы и благоденствовали». 67 По мнению М. И. Фонвизина, даже монгольское нашест­ вие и владычество татар не уничтожило общинного уклада жизни древнерусских городов. Истребление вольности их он связывает с периодом возвышения Москвы. Отталкиваясь от 143
мысли Карамзина о том, что русские князья, пресмыкаясь в Орде, возвращались оттуда грозными повелителями и выме­ щали на подданных свое унижение, Фонвизин конструирует свое понимание причин появления рабства в древней Руси. К оценке «благодетельности» для Руси объединительной политики московских князей он подходит совершенно с иной позиции, нежели Карамзин. В этой политике он видит начало установления на Руси самовластья и истоки унижения народ­ ной вольности. Иван Калита, собиравший для Орды дань со всех русских земель, «собирал с народа гораздо более денег, нежели сколько платил хану, — что и было источником его богатст­ ва (...) Преемники Калиты действовали в его духе, раболеп­ ствовали ханам и подкупали их вельмож. Этой политикой они снискали себе первенство между прочими однородными с ними князьями и были названы великими. В продолжение столетия, скупая или отнимая силою смежные с их владени­ ем княжества, они значительно расширили свою область (...) и таким образом в их роде постепенно утвердилось единовластие, которое не замедлило превратиться в само­ властие».88 Впрочем, Фонвизин не считает, что традиция народного представительства как основа политической власти, свойст­ венной ранним периодам исторической жизни славян, окон­ чательно угасла с момента возвышения Москвы. Продолже­ ние ее он видит в деятельности земской думы, практике созыва земских соборов и в тех фактах частичного ограниче­ ния царской власти Думой путем взятия с царя записи с определяемыми Думой условиями. Фонвизин сравнивает деятельность земской думы в XVII ве­ ке с той ролью, какую в истории Франции имели Генераль­ ные Штаты (Etats Généraux), а в Англии парламент. Высказав подобные утверждения, Фонвизин ностальгиче­ ски заключал: «Если бы и в России ее земская дума собира­ лась чаще и в известные определенные сроки, то кто знает — может быть и Россия, в силу общего закона человеческой усовершаемости, с правильной системой представительства, наслаждалась бы теперь законосвободными постановления­ ми, ограничивающими произвол верховной власти».69 Петр I, по его мнению, прекратил практику ограничения высшей власти органом народного представительства. Аналогичную позицию в отношении политики московских князей на протяжении XIV—XVI веков, обеспечившей, каза­ лось бы, подъем российской государственности, занимал и Никита Муравьев. Здесь он также выступает оппонентом 144
Карамзина, видевшего в этом возвышении благодетельную сторону монгольского ига. По мнению Муравьева, результа­ ты этого ига, определявшего тактику московских князей, пагубно отразились на нравах народа. Подъем Москвы, с точки зрения интересов сохранения народной нравственно­ сти, представлял собой торжество унижающих человеческое достоинство качеств российских властителей, возглавлявших этот процесс. При этом, по мнению Муравьева, народ полностью разде­ ляет с властителями ответственность за сложившееся поло­ жение: «Несовершенство видимого порядка вещей есть, без сомнения, обыкновенное явление во всех веках, но есть раз­ личия и между несовершенствами. (...) несовершенства во­ инственного народа времен Святослава и Владимира сходст­ вуют ли с несовершенствами времен порабощенной России, когда целый народ мог привыкнуть к губительной мысли необходимости? Еще унизительнее для нравственности на­ родной эпоха возрождения нашего, рабская хитрость Иоанна Калиты; далее холодная жестокость Иоанна III, лицемерие Василия и ужасы Иоанна IV».70 Подтверждением широкой популярности в кругах либе­ рально настроенного дворянства, составлявшего среду буду­ щих декабристов, идеализированных представлений о самых древних временах истории своего отечества, окутанных дым­ кой героики и величия, может служить невольная полемика, возникшая между князем П. А. Вяземским и М. Ф. Орло­ вым. Вяземский скептически относился к легендарным пре­ даниям о происхождении славян, солидаризируясь с Карам­ зиным, сторонником, как мы знаем, «норманнской теории». Точка зрения Карамзина, предельно отчетливо высказан­ ная им в IV главе I тома его «Истории», сводилась к утверж­ дению о добровольном отказе наших славянских предков от прав вольности, которыми они пользовались до пришествия в Новгород варягов во главе с Рюриком. «Начало российской истории представляет нам удивительный и едва ли не беспри­ мерный в летописях случай. Славяне добровольно уничтожа­ ют свое древнее народное правление и требуют государей от варягов». Этот акт, по мнению Карамзина, положил начало монар­ хической системы власти на Руси, обеспечив условия для укрепления ее государственного могущества: «Отечество наше слабое, разделенное на малые области до 862 года, по летописанию Нестора, обязано величием своим счастливому введению монархической власти».71 Именно с подобной трак­ товкой вопроса о начале российской государственности был 145
решительно несогласен Никита Муравьев. Его позицию пол­ ностью разделял М. Ф. Орлов. Примечательна в этом отношении реакция на выход пер­ вых томов «Истории» Карамзина со стороны М. Ф. Орлова, изложенная в его письмах к П. А. Вяземскому от 4 мая и 4 июля 1818 года. Она также была критической: «Я читал Карамзина, — пишет Орлов в первом письме. — Первый том мне не пришелся по сердцу. Он сам в предисловии говорит, что пленительнейшая черта римских историков есть то, что на каждом шагу видим в них римских граждан во всей силе сего слова. Зачем же он в классической книге своей не оказывает того пристрастия к Отечеству, которое в других прославляет? Зачем хочет быть беспристрастным космополи­ том, а не гражданином? Зачем ищет одну сухую истину преданий, а не преклонит все предания к бывшему величию нашего Отечества?». И как бы завершая цепь, вопросов Орлов вновь апеллиру­ ет к авторитету римских историков, раскрывая, по существу, собственное понимание задач истории: «Тит Ливий сохранил предание о божественном происхождении Ромула, Карамзи­ ну должно было сохранить таковое же о величии древних славян и россов».72 По сути дела Орлов в своих критических оценках исходит из требований сознательной мифологизации истории. Его гипотетические представления о древнейших периодах рус­ ской истории базировались, конечно же, не столько на фак­ тах, сколько на домыслах; они служили отражением образа мыслей современника событий 1812 года. Но показательно, как в его построениях явственно прогля­ дывают очертания исторической концепции М. В. Ломоносо­ ва, о ранних этапах становления российской государствен­ ности, которая служила утверждению идеи благодетельности монархии для России, идеи, подсказанной реальностями XVIII века: «...ежели б основания нашего отечества, сокры­ тые во тьме времен, не были бы велики, ежели б единство России и могущество оной не существовали бы или в самом деле, или, по крайней мере, в живейшей памяти предков наших 9-го столетия, ежели б Рюрик был иноплеменный призванец, и варяги его не были бы россианами, то как можно вообразить, что едва он воцарился над чуждым наро­ дом, как уже утвержден был в царствовании, что долгое его владычество не было подвержено никаким беспокойствам (...) Как может быть, чтобы Россия, существовавшая до Рюрика без всякой политической связи, вдруг обратилась в одно целое государство и, удержавшись на равной степени 146
величия от самого своего начала до наших времен, востор­ жествовала над междоусобиями князей и даже над самими гонениями рока...».73 В создаваемой воображением Орлова во втором его пись­ ме, картине древнейшего периода русской истории, конечно же, многое можно оспорить. Летописей, по-видимому, он не читал. Иначе вряд ли бы решился утверждать, что «долгое владычество» Рюрика с момента его утверждения в «царст­ вовании» (?) «не было подвержено никаким беспокойствам». Достаточно вспомнить фигуру легендарного Вадима Нов­ городского, поднявшего восстание против Рюрика и став­ шего в глазах литераторов-декабристов символом верности республиканским традициям древнего Новгорода, чтобы почувствовать односторонность подхода Орлова к оценке исторического прошлого. Сомнительными представляются и другие утверждения оппозиционно настроенного к власти генерала. Впрочем, сам М. Ф. Орлов в том же письме признается в избирательности своих исторических пристрастий, менее всего претендуя на профессиональную компетентность, но рассматривая свою задачу как историка в контексте целей гражданственного воспитания современников: «Я критик не по познаниям, но по сердцу, и сужу о сочинении не так, как писатель, а как гражданин (...) Воображение мое, воспален­ ное священной любовью к Отечеству, искало в истории Рос­ сийской, начертанной российским гражданином, не торжест­ ва словесности, но памятника славы нашей и благородного происхождения (...) родословную книгу нашего древнего ве­ личия».74 Идеализация в глазах декабристов демократических начал в общественном устройстве жизни древних славян, якобы определявших формы существовавшей у них политической власти, отразилась по-своему и на тех конституционных про­ ектах, которые создавали организаторы будущих тайных об­ ществ. Речь в данном случае должна идти о «Конституции» Ни­ киты Муравьева и о «Русской правде» П. И. Пестеля. Оба сочинения в полном виде до нас не дошли. Текст «Конститу­ ции» Муравьева, сожженной сразу после разгрома восста­ ния, восстанавливался им по памяти во время следствия в первой половине 1826 года. Работа над «Русской правдой», которая должна была со­ стоять из десяти глав и служить своего рода «наказом Вре­ менному верховному правлению» после перехода власти в его руки в случае свержения самодержавия, самим Пестелем 147
не была завершена. Полностью были написаны пять глав, остальные существовали только в отрывках. Рукопись «Русской правды», над которой Пестель работал почти 10 лет, была закопана накануне ареста, но, изъятая по указанию Следственной Комиссии, фигурировала в качестве главного обвинения автору. При этом самые важные главы: 6-я, посвященная вопросу о форме Верховной власти, и 7-я, рас­ сматривавшая проблему организации власти на местах, — были, по всей вероятности, уничтожены Пестелем, и об их содержании можно судить только на основании отрывочных данных, содержавшихся в его ответах Следственной Комиссии. Анализ этих документов в их полном объеме не может входить в мою задачу, тем более, что частично эта работа выполнена историками.75 Важно отметить один, существенный для интересующей нас проблемы, аспект содержания обоих проектов: в каждом из них утверждается идея необходимости участия народа в формировании высших органов власти. При этом в наимено­ вании органов этой власти и ее атрибутики как Муравьев, так и Пестель пытались по-своему возродить древние тради­ ции народного самоуправления. Сторонник формы конституционной монархии, Муравьев предусматривал ограничение верховной власти многоуровне­ вой системой самостоятельных органов исполнительной, за­ конодательной и судебной власти на местах в регионах. Все эти представительные органы основывались на выборном принципе. На вершине подобной системы представительной власти должно было находиться избираемое всеми членами общества Народное вече — гарант гражданского равенства всех жителей страны перед законом. Это сочетание единодержавной власти монарха с предста­ вительным органом в лице Народного вече представляло собой утопическую попытку совместить оправдавший себя в историческом смысле монархический принцип власти с си­ стемой народного самоуправления, какой она, по представле­ ниям Муравьева, существовала в городах-республиках — древнем Новгороде и Пскове. Впрочем, декабристы учитывали в своих проектах опыт американской конституции, где власть президента сочета­ лась с законодательными функциями палаты представителей и сената. Не случайно Муравьев предусматривал в своей «Конституции» федеративное устройство страны, а Народное вече мыслил двухпалатным органом, одной из частей которо­ го должна была быть Верховная Дума, представлявшая ин­ тересы отдельных «держав», т. е. областей России. 148
В компетенцию Народного вече входило объявление войны, организация военных сил, наблюдение за использова­ нием финансовых средств. Если Вече находило, что предста­ вительные собрания отдельных «держав» преступили пре­ делы отпущенной им по Конституции власти, то оно имело право их распускать.76 Сходным образом решал вопрос об участии народа в фор­ мировании органов власти П. И. Пестель в своей «Русской правде». Содержание центральных глав, где должны были определяться формы местной и верховной власти, как уже было отмечено, осталось для потомков неизвестным. Но убежденный сторонник республики, Пестель в главе 4 — «О народе в политическом отношении» — своего проекта, говоря о функции окружных поместных собраний, предусмат­ ривал назначение ими народных представителей в «Народное Вече, образующее верховную законодательную власть».77 Характерно, что в черновых отрывках, входивших в «Записку о государственном управлении» (в составе подгото­ вительных материалов к последующим главам «Русской прав­ ды») в том разделе, где речь идет об организации управления военными силами страны, Пестель предлагает последова­ тельный возврат к прежней воинской терминологии, сущест­ вовавшей до Петра I. Он вводит понятия — «ратное опол­ чение», «рать», «латники» (вместо кирасир), «опричники» (вместо гренадеров), «гонцы» (вместо курьеров). Системе военных округов давался статус — «ратное по­ вытье», находившееся в ведении посадников и окольничьих. Даже для войсковых соединений, например дивизии, Пестель находит новый термин — «войроды». Подобное увлечение стариной, конечно же, не было случайным, но отражало общую тенденцию возврата к исконным формам обществен­ ного и политического уклада жизни предков. Главное, что объединяет содержание конституционных программ Н. Муравьева и П. Пестеля, — это решительное неприятие ими идеи бесконтрольной самодержавной верхов­ ной власти, противоречащей, по их мнению, изначальным формам государственного устройства, существовавшего в Древней Руси. В этом их качественное отличие от концепции Карамзина, исходившего из признания безусловной бла­ годетельности для России самодержавия, о чем выше уже шла речь. Именно полемическая установка по отношению к карамзинской «Истории государства Российского» лежит в основе концепции власти, заложенной в охарактеризованных выше конституционных проектах идейных лидеров декаб­ ризма. 149
Исходным пунктом в оценке источников окончательной утраты народом своего участия в управлении государством декабристские идеологи считали установление единодержа­ вия при московских великих князьях в XV веке. Примеча­ тельны в этом отношении дневниковые размышления Н. И. Тур­ генева по прочтении им в апреле 1818 года 6-го тома «Исто­ рии» Карамзина, где описывается царствование Ивана III, окончательно покончившего с зависимостью Руси от Золотой орды: «Я вижу в царствовании Иоанна щастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную даже для России, по причине уничтожения уделов; с благо­ говением благодарю его как Государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так как я люблю Монома­ ха. Россия достала свою независимость, но сыны ея утратили личную свободу на долго, на долго, может быть, навсегда. История ея с сего времени принимает вид строгих анналов самодержавного правительства (...) вольность народа послу­ жила основанием, на котором самодержавие воздвигло Ко­ лосс Российский».78 Не менее показательна была и позиция М. Ф. Орлова, за­ явленная им в отзыве на книгу военного историка Д. П. Бу­ турлина «Военная история походов Россиян в XVIII столе­ тии». Возражения Орлова, высказанные в двух письмах к автору книги, своему другу, от 2 ноября 1819 года и 20 декаб­ ря 1820 года, вызвала не столько фактическая сторона сочи­ нения Бутурлина, сколько идеологическая концепция книги, предпосланная анализу событий XVIII века. Прежде всего он не согласен с невольным оправданием Бутурлиным практики закрепощения крестьян как следствия присоединения к Московской Руси земель Казанского царст­ ва и Сибири во времена Ивана Грозного. «Ах! сколько бы бедствий было отвращено от отечества нашего, ежели бы самовластие наших государей, основав внешнюю независи­ мость, не основало вместе внутреннего порабощения Рос­ сии!»79 — пишет он во втором письме. Сошлемся, наконец, на мнение М. А. Фонвизина, содер­ жавшееся в рассмотренном выше его сочинении «Обозрение проявлений политической жизни в России». Статью М. Фон­ визина можно рассматривать по существу как своеобразный полемический ответ на «Записку о древней и новой России» Карамзина, на что справедливо уже было указано В. И. Семевским.80 Отметив признание в трудах европейских истори­ ков фактов наличия в гражданских установлениях Древней Руси политической свободы, Фонвизин с огорчением ссыла­ ется на равнодушие к этим фактам отечественной историо150
графин, и прежде всего автора «Истории государства Рос­ сийского»: «Наши историки, особенно Карамзин, скупы на этого рода подробности: говорят о них слегка, или вовсе пропускают проявления в России политической свободы и те учреждения, которые ей благоприятствовали. Русские исто­ рики, напротив, везде стараются выставлять превосходство самодержавия и восхваляют какую-то блаженную патри­ архальность, в которой неограниченный монарх, как неж­ ный чадолюбивый отец, и дышит только одним желанием — осчастливить своих подданных. Но так ли это в действитель­ ности?».81 Для Карамзина, как кстати и для других историков офи­ циальной ориентации, проблема политической свободы наро­ да, а также проблема отмены крепостного права действитель­ но не представлялись актуальными. Но в чем автор «Записки о древней и новой России» и его оппоненты из декабристско­ го лагеря были единодушны, так это в признании решающей роли Петра I в насильственном изменении древних обычаев московитян и в окончательном уничтожении последних при­ знаков участия народа в управлении государством, которое еще частично сохранялось в практике московских царей XVI—XVII веков. Реформы Петра I привели, по мнению Фон­ визина, к установлению полного гражданского бесправия в России, ибо в итоге все было принесено в жертву интере­ сам государственности, высшим выражением которых стала воля самодержавного властителя.82 «При Петре Великом, — пишет М. Фонвизин, — уже более не собиралась земская дума — это хоть слабое выражение народной самостоятель­ ности, везде и всегда противной властолюбивым самодерж­ цам. Дума могла быть препятствием в задуманных Петром Великим преобразованиях. Но и в этом деле гениальный царь не столько обращал внимание на внутреннее благосостояние народа, сколько на развитие исполинского могущества своей империи. В этом он точно успел. (...) Но русский народ стал ли от того счастливее? Улучшилось ли его нравственное или даже материальное состояние? (...) Если Петр старался вводить в Россию европейскую циви­ лизацию, то его прельщала более ее внешняя сторона. Дух же этой цивилизации был ему, деспоту, чужд и даже про­ тивен».83 Подобно Ж.-Ж. Руссо и Радищеву, ссыльный декабрист не видит возможности установления справедливой власти без утверждения личной свободы граждан и равенства всех перед законом. М. Фонвизин ставит в упрек Петру I учреж­ дение Тайной канцелярии, учреждение Сената, заменившего 151
боярскую думу и превращенного в высший трибунал, отсут­ ствие упорядоченности в законодательстве, наконец, уни­ жение и лишение канонической независимости русского пра­ вославного духовенства через введение Синода как подвласт­ ного монарху органа руководства делами церкви. Правда, политику Петра I по развитию в России науки и распростра­ нению просвещения Фонвизин одобряет. Таким образом, именно в свете тех последствий, которые имели проводимые Петром I преобразования для укрепления самодержавной власти, отмененные окончательно этими пре­ образованиями патриархальные устои жизни предков приоб­ ретали в глазах декабристских идеологов притягательную силу. Во многом прокламируемые декабристами идеалы оста­ вались на уровне романтической мифологизации прошлого. Но в ряде случаев они составили органичную ступень в процессе дальнейшего движения общественной мысли по пути укрепления почвеннических тенденций. Однако рас­ смотрение данного аспекта проблемы выходит за пределы задач настоящего исследования. 1 Русская старина. 1874. Т. XI. С. 238. 2 Вестник Европы. 1802. Ч. III. С. 314—315. 3 Истоки кризиса Карамзина и процесс выхода из него достаточно полно проана­ лизированы в монографии Л. Г. Кислягиной «Формирование общественно-поли­ тических взглядов Н. М. Карамзина». М.: МГУ, 1976. С. 95—121. 4 Московский журнал. 1792. Декабрь. С. 335. 5 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 252. 6 Там же. С. 253. 7 О позиции Руссо и полемике с ним Вольтера я высказывал свою точку зрения в статье предыдущего сборника: «Литера­ тура и история»: СПб., 1997. Вып. 2. С. 21—23. 8 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 253—254. 9 Там же. С. 254. 10 Вестник Европы. 1803. Ч. XII. С. 95—96 (курсив мой. — Ю. С.). и Там же. 1802. Ч. IV. С. 304. 12 Там же. 1803. Ч. VIII. С. 130—131. 13 Там же. С. 129. 14 Там же. 1803. Ч. XI. С. 144. 15 Вестник Европы. 1803. Ч. VII. С. 3. 152 16 Литература и история. СПб., 1997. Вып. 2. С. 93—109. 17 Там же. С. 105—106. 18 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. В 12 т. М., 1989. Т. 1. С. 95. 19 Там же. С. 94. 20 См.: Космолинская Г. А. Н. М. Ка­ рамзин и Давид Юм (К вопросу об исто­ риографической концепции Карамзи­ на)// XVIII век. Сб. 18. СПб., 1993. С. 203—217. 21 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 369. 22 Там же. С. 252—253 (курсив мой. — Ю. С.). 23 XVIII век. Сб. 18. С. 213. 24 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. Т. 1. С. 16. 25 Там же. С. 17. 26 Моисеева Г. Н. М. М. Щербатов и Н. М. Карамзин (Записка «О повреждении нравов в России») // Русская литература XVIII—нач. XIX века в общественно-куль­ турном контексте. Л., 1983. С. 80—92 (XVIII век. Сб. 14). 27 Там же. С. 87. 28 Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России. СПб., 1914. С. 23—24.
29 Там же. С. 10. 30 Там же. С. 12. 31 Там же. С. 16. 32 Там же. 33 Там же. С. 67. 34 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. 4-е изд. СПб., 1834. Т. VI. С. 346—347. 35 Там же. С. 347. 36 Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России. С. 24. 37 Там же. С. 30—31. 38 Там же. С. 30—31. 39 Там же. С. 71. 4° Там же. С. 68. 41 См. об этом в моей статье: Идея «древней» и «новой» России в литературе XVIII века. (М. В. Ломоносов) // Лите­ ратура и история. СПб., 1992. С. 18— 22. 42 Общественные движения в России в первую половину XIX века. Т. 1. Декаб­ ристы: М. А. Фонвизин, кн. Е. П. Обо­ ленский и бар. В. И. Штейнгель. СПб., 1905. С. 17. 43 Там же. С. 489. 44 Из наиболее серьезных трудов обобщающего характера назову рабо­ ты: ПыпинА. Н. Общественное движение в России при Александре I. 3-е изд. СПб., 1900; 4-е изд. СПб., 1909; Семевский В. И. Политические и общественные идеи де­ кабристов. СПб., 1909; Декабристы и их время. В 2 т. М., 1932; Нечкина М. В. Гри­ боедов и декабристы. М., 1951; 3-е изд. М., 1977; Базанов В. Г. Очерки декабрист­ ской литературы. Публицистика. Про­ за. Критика. М., 1953; Никандров П. Ф. Мировоззрение П. И. Пестеля. Л., 1953, и др. 45 Декабрист Н. И. Тургенев. Письма к брату С. И. Тургеневу. М.; Л., 1936. С. 203. 46 Дневники и письма Николая Ива­ новича Тургенева за 1816—1824 годы. Пг., 1921. Т. III. С. 115. (Архив братьев Тургеневых. Вып. 6). 47 Там же. С. 118—119. 48 Общественные движения в России в первую половину XIX века. С. 488. 49 См. об этом обзор, представлен­ ный в указанной монографии С. С. Вол­ ка «Исторические взгляды декабристов». (С. 43—54). ^Дружинин Н. М. Декабрист Ники­ та Муравьев. М., 1933. С. 303. 51 Лит. наследство. М., 1954. Т. 59. С. 582. 52 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. В 12 т. М., 1989. Т. 1. С. 12. 53 Дневники и письма Николая Ива­ новича Тургенева за 1816—1824 годы. Т. III. С. 115. 34 ИРЛИ. Ф. 309. № 23. Л. 51—51 об. 55 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. М., 1989. Т. 1. С. 13. 56 Лит. наследство. Т. 59. С. 583— 584. 57 Там же. 58 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. Т. 1. С. 13. 59 Лит. наследство. Т. 59. С. 584. Пушкин А. С. Поли. собр. соч. В 17 т. М„ 1949. Т. 12. С. 306. 61 См. об этом подробнее: С. С. Волк. Исторические взгляды декабристов. С. 43—49, 106—114, 257—266. 62 Дневники и письма Николая Ива­ новича Тургенева за 1816—1824 годы. Т. III. С. 158. 63 Общественные движения в Рос­ сии в первую половину XIX века. Т. 1. С. 101 — 102. 64 Пушкин и его время. Исследо­ вания и материалы. Л., 1962. Вып. 1. С. 102. 65 Лит. наследство. Т. 59. С. 595. 66 Там же. С. 586. 67 Общественные движения в Рос­ сии в первую половину XIX века. Т. 1. Декабристы. СПб., 1905. С. 101 —102. 68 Там же. С. 104. 69 Там же. С. 109. 70 Лит. наследство. Т. 59. С. 585. 71 Карамзин Н. М. История государ­ ства Российского. Т. 1.С. 93. 72 Лит. наследство. Т. 59. С. 565. 73 Там же. С. 567. 74 Там же. С. 566. 75 Дружинин Н. Конституция Ники­ ты Муравьева (Происхождение и разли­ чия вариантов) // Декабристы и их время. М., 1932. Т. 1. С. 62—108. См. также: Азадовский М. К. Конституционные про­ екты декабристов // Лит. наследство. Т. 59. С. 636—643. Эта работа представ­ ляет собой источниковедческий обзор 153
всех сведений о проектах конституций декабристов. 76 Подробнее см.: Дружинин Н. Кон­ ституция Никиты Муравьева. С. 62— 108. 77 Пестель П. И. Русская правда. Наказ Временному Верховному Правле­ нию. СПб., 1906. С. 217. 78 Дневники и письма Николая Ива­ новича Тургенева...Т. III. С. 123. 79 Декабристы и их время. С. 204. 80 «Труд Фонвизина есть своего рода записка о древней и новой России, но только не с консервативной, а с либе­ ральной точки зрения*, — писал В. И. Се- мовский (см. Общественные движения в России в первую половину XIX века. Т. I. С. 83). 81 Там же. С. 101. 82 Вопрос об отношении декабрист­ ской историографии к личности Петра I и к его реформам представляет собой са­ мостоятельную проблему. См. об этом: Серман И. 3. Александр Корнилович как историк и писатель // Литературное на­ следие декабристов. Л., 1975. С. 142— 164. 83 Общественные движения в Рос­ сии в первую половину XIX века. Т. 1. С. 109.
И. П. Кулакова ИЗ ИСТОРИИ ДВОРЯНСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ НАЧАЛА XIX ВЕКА (П. П. Свиньин ) * Издатель журнала «Отечественные записки» Павел Петро­ вич Свиньин,1 сын сенатора из костромских дворян, был выпускником Московского университетского Благородного пансиона. Служа по Министерству иностранных дел в качестве государственного чиновника, он проделал ряд морских и су­ хопутных заграничных путешествий, побывал в Средизем­ номорье, Испании, Америке, Англии. Странствия Свиньина закончились в 1818 году, тогда же было положено начало его карьере литератора и издателя. Журналист, литератор, ху­ дожник, коллекционер, Свиньин в течение 12 лет издавал журнал «Отечественные записки», который может считаться первым историко-археологическим и краеведческим журна­ лом России. Что побуждало Свиньина к подобной деятельности? Она относится к периоду после окончания войны с Наполеоном, периоду военной славы России, благодаря своей победе став­ шей предметом интереса для других народов. Увлечение рус­ скими древностями Свиньина не было случайным, оно лежа­ ло в русле подъема национального самосознания, особенно возросшего после 1812 года, когда в обществе заметно уси­ лилось негативное отношение к пренебрежению русскими традициями и русским языком. Огромную роль в этом про­ цессе, как известно, сыграл выход в свет «Истории государ­ ства Российского» Н. М. Карамзина. Между тем на путешествующего по Англии Свиньина произвела сильное впечатление верность англичан своим на* Исследование проводилось при поддержке и финансировании РГНФ РАН (проект № 96-01-00374). © И. П. Кулакова, 2001 155
циональным традициям. Изучить и прославить историю Рос­ сии, доказать, что и в России имеется своя древняя нацио­ нальная традиция, которая никогда не прерывалась, стало с тех пор целью Павла Петровича, которую он воплощал в меру своих сил и способностей в разных сферах своей дея­ тельности. Одной из них было увлечение Свиньина коллекционирова­ нием. В поездках по стране с гордостью собирает он экспо­ наты для частной коллекции, ставшей основой так называе­ мого «Русского музеума Павла Свиньина», где было сосредо­ точено «все любопытное, достойное примечания по части древностей и изделий отечественных».2 В доступном для широкой публики собрании произведе­ ний лучших русских художников и скульпторов, поделок из камня и серебра, минералов, можно было увидеть собрание медалей и миниатюр, а также исторических раритетов (таких, например, как мозаичный портрет Петра I работы М. В. Ломоносова, личные вещи Петра I и пр.). В преди­ словии к описанию «Музеума» 1829 года Свиньин говорит об обязанности «своим опытом узнать свое Отечество», «со­ ставить русскую школу». Следует сказать, что идея созда­ ния Национального отечественного музея зрела в обществе 1810—1820-х годов. Определенную роль в увлечении Свиньина отечественной историей, как и рисованием, и коллекционированием, не могло не сыграть пребывание его в стенах Благородного пансиона при Московском университете: внимание к русской истории и национальной художественной культуре традици­ онно было присуще московской педагогической школе. Еще в 1775 году Н. И. Новиков задумал неосуществлен­ ный план описания отечественных древностей; ему же при­ надлежала мысль — вникнуть во вкус старинных крем­ левских строений, прежде чем рассматривать Лувр. Новиков не входил непосредственно в круг университетских пре­ подавателей, но через Кружок университетских питомцев, через переводческую и педагогическую семинарии, которые он организовал, эти мысли внедрялись в умы лучшей уни­ верситетской молодежи, группировавшейся вокруг Нови­ кова в бытность его арендатором университетской типо­ графии. Членами этих обществ были многие будущие препо­ даватели Университета и университетского пансиона. Сам П. П. Свиньин подчеркивал высокую миссию Университета в своем обзоре истории современного состояния Университета, помещенном в «Отечественных записках».3 156
Гордостью Московского университета уже во 2-й половине XVIII века стали открытые для публики кабинеты и прекрас­ ный музей натуральной истории, экспонаты которых погибли при пожаре 1812 года. Посетивший «Музеум» Свиньина в 1829 году А. Гумбольдт в альбоме почетных посетителей отдал дань уважения «благородному желанию осветить исто­ рию своей родины с помощью отечественных памятников». В конце XVIII—начале XIX века классицистические тра­ диции пронизывали весь пласт русской культуры, начиная от моды на камеи и кончая пристальным изучением античной эстетики, стихосложения и классических древностей в учеб­ ных заведениях. Кстати, в Московском университете начала XIX века, выпускником пансиона которого был П. П. Свиньин, эта проблематика рассматривалась как базовая для всех дисциплин; громадной популярностью у студентов и москов­ ской публики пользовались лекции А. Ф. Мерзлякова, увле­ ченного античной поэзией. Эти лекции несомненно слушал и П. П. Свиньин. Заметим, что интерес к русской истории в то время начал причудливым образом облекаться в поиски «русской антич­ ности». Не избежал этого и Павел Петрович. Недаром в «Отечественных записках» так много материалов о городах южных российских губерний, археологических находках в Судаке и Керчи, античных поселениях в Одессе и пр. Однако постепенно новая — романтическая — философия истории овладевала умами просвещенной публики и, отказавшись от подгонки под античный образец, она требовала обращения к национальному прошлому страны. Значительное место в журнале Свиньина занимали ма­ териалы под рубрикой «Смесь»; здесь было опубликовано около 200 документов по истории России, причем многие — впервые. Большое место в журнале занимали очерки о «достопамят­ ностях» русских городов. Часть очерков принадлежала само­ му Свиньину, который публиковал материалы дневника своих путешествий по России. В журнале печатались мате­ риалы о Новгороде Великом, Пскове, Смоленске, Киеве, Чер­ нигове, Вышгороде, Ярославле, Нижнем Новгороде, Арзама­ се, Новом Осколе, Чесме, Одессе и других городах, причем старым провинциальным городам была посвящена львиная доля материала. Многие из очерков принадлежали самому Павлу Петрови­ чу, который ежегодно совершал путешествия по стране, дру­ гие — перу его корреспондентов, которых он сам искал, которым заказывал очерки и чьи материалы он использовал. 157
Нередко книжка журнала открывалась видом одного из городов (Свиньин сам был искусный- рисовальщик). Своим публикациям он обычно предпосылал краткий исторический очерк о торговле и промышленности того или иного края. Описания провинциальных городов, принадлежавшие перу Свиньина, выгодно отличались от традиционно распростра­ ненных в то время описаний в жанре сентиментальных путе­ шествий либо сухих статистических обзоров. В европейской культуре возник новый жанр: описания путешествий просве­ щенный читатель листал уже не просто из любознательно­ сти, любопытства, но — с целью расширить свои представ­ ления о многообразии форм человеческого существования, найти общие черты и объяснить различия, а в конечном счете — «познать себя, познавая других».4 Популярные историко-краеведческие очерки самого Павла Петровича вызывают ассоциацию с творчеством такого мас­ тера «легкого» очерка нравов, каким был К. Батюшков, в своей «Прогулке по Москве» предвосхитивший реалистиче­ ские традиции бытописания. Но главное, что интересовало Свиньина в каждом городе, — его история, древности и «до­ стопамятности», любые памятники-свидетельства о прошлом (будь то древний собор, старинная книга или клад, найден­ ный крестьянином). Представляется принципиально важным, что взгляды Свиньина на русскую историю воплотились прежде всего в его внимании к русскому провинциальному городу, в краевед­ ческих материалах журнала, принадлежащих Свиньину и как автору, и как редактору. (Беллетристика появилась в журна­ ле в последний период его существования и требует особого рассмотрения.) Особенно очевидно будет «программное» значение крае­ ведческого материала, если мы обратимся к высказываниям о памятниках русской истории и архитектуры его современ­ ников. Приведем высказывания, которые собрал в своей ин­ тереснейшей работе А. А. Формозов.5 Так он цитирует Ба­ тюшкова, который писал: «Я за все русские древности не дам гроша. То ли дело Греция? то ли Италия?». Свербеев, друг Пушкина, не заметил вовсе памятников, пребывая в древнем Пскове. Савельев, археолог, знакомый Пушкина, говоря о древнем Юрьеве Польском с его дивным Дмитровским собо­ ром, сообщал: «Живу в скучном городе, где нет ничего поря­ дочного, тем более замечательного». Чаадаев, как известно, не признавал русских памятников вообще. Герцен о Новгороде высказывался как о «невыноси­ мо скучном». И наконец, сам Пушкин, по наблюдениям 158
А. А. Формозова, при всем его внимании к русской истории, не написал ни строки ни о соседнем Пскове, ни о Новгороде, ни о Владимире, через которые проезжал. «И ведь это, — пишет Формозов, — восприятие типичного дворянского ин­ теллигента того времени». В таком контексте материалы журнала Свиньина, разу­ меется, резко выделяются своим подчеркнутым вниманием к древним русским городам — хранителям национальных традиций. Археология была страстью Свиньина, но нам хо­ чется подчеркнуть другой предмет внимания его журнала: люди провинциальных городов как хранители русской тра­ диции. В материалах журнала среди любителей памятников Оте­ чества фигурируют коллекционер («антиквариат») Бламберг, полковник Стемпковский, купцы (обладатели минц-кабинетов), ямщик-нумизмат Андреевич и многие другие, среди которых и «бывший казначей», и сотник, и просто «девица». Интересно заметить, что корреспондентами Свиньина были местные любители археологии и истории. На наш взгляд, можно сразу выделить большую группу учителей гимназий и училищ. Примечательно, что еще Училищный устав 1803 года для малых народных училищ прямо реко­ мендовал учителям изучение местной истории, статистики, этнографии и поощрял посылать их статьи в официальные издания. Таким образом, деятельность Свиньина лежала в русле официальной культурной политики своего времени, и ей он нашел весьма своеобразную форму воплощения. В очерке о Калуге Свиньин писал: «Почитаю обязан­ ностью засвидетельствовать перед почтенным обществом о трудах по части археологии и истории Г. Зельницкого, стар­ шего учителя гимназии», который составил топографическое описание Калуги, был автором книги о ней. Говоря о Воронеже, Свиньин отмечал любовь и познания в отечественных древностях старшего учителя гимназии А. Попова, «который может быть употреблен... с пользой для изучения края». Историческое сочинение о Вятском крае составил учитель народного училища Вештомов. Упоминаются также статьи о Новгороде-Северском учителя математики Сбитнева, о горо­ дищах Курганского уезда — смотрителя местного училища Солунова и др. Перечень авторов можно было бы продол­ жить. Бесспорно одно: здесь можно вести речь о культурной среде русской провинции, породившей в рассматриваемое время явление провинциальной историографии.6 159
Для нас в данном случае важнее другое: описывая провин­ циальный город и подчеркивая его древние традиции, своими публикациями Свиньин вольно или невольно влиял на про­ цесс осознания горожанами «общества градского», имеющего давние традиции. Свидетельства роста такого «местного пат­ риотизма» мы находим прямо на страницах «Отечественных записок». Редактор журнала с восторгом информировал читателей об открытии в провинциальных городах памятников их уро­ женцам, внесшим заметный вклад в «общерусское дело». Напомним, что первым монументом такого рода стал памят­ ник Минину и Пожарскому в Москве, затем памятники стали появляться и в провинциальных городах: тому же Минину в Нижнем Новгороде, Ришелье в Одессе, Демидову — в Яро­ славле, Карамзину — в Симбирске, Ломоносову — в Архан­ гельске и др. Начали проходить торжества, связанные с чествованием знаменитых уроженцев края. Важно, что они не были тради­ ционным для XVIII века выражением благодарности аристо­ крату-покровителю или благодетелю-купцу, но — коллектив­ ным признанием заслуг земляка, который внес вклад именно в общерусское дело. Так, в «Отечественных записках» местный корреспондент с гордостью стремился рассказать, «сколь свято кинешемцы чтут память защитников Отечества». Речь шла о ежегодном поминовении павших при обороне города в Смутное время начала XVII века.7 Подобные события, отмеченные на страницах столичного журнала, должны были рождать в горожанах чувство сопри­ частности к истории страны, «самоощущение себя чем-то единым на всем протяжении времени».8 Свиньин делает объектом своего внимания и этнографи­ ческие особенности разных краев России как хранителей местной исторической традиции, давая портрет коллективно­ го обитателя города. В итоге, по мысли Свиньина, они долж­ ны составить «верную и занимательную картину обычаев и нравов» империи.9 Так, костромские мещане «придерживают­ ся всего старинного и сохраняют не только одежду, но и самый характер своих дедов»; воронежские же купчихи и мещанки отличаются приверженностью к старинной моде, введенной Петром I. В описании Свиньин считает необходимым дать общую характеристику архитектуры города, отметить особо понра­ вившиеся ему постройки — как старинные, так и новые («У нас, в губернских городах хорошая правильная архитек160
тура довольно редка... а потому замечательна для всякого любителя изящного»). Журнал адресовался прежде всего жителям провинции. Павел Петрович подчеркивал это, приводя письма своих под­ писчиков: «...И мы, жители из северных лесов, с удовольст­ вием читаем ваш полезный журнал...»; «И мы, отдаленные от столиц жители провинции, с великим удовольствием читаем журнал ваш...», — так, буквально в один голос, выражали они свое удовлетворение изданием (ответ на вопрос, не сам ли он сочинял эти отзывы, почти не меняет дела в данном случае). Может быть, не будет чрезмерным преувеличением сказать, что так, подавая пример, связывая прошлое и на­ стоящее города, поощряя местный патриотизм, Свиньин в какой-то мере влиял на формирование общественного мне­ ния, с одной стороны, помогая провинциалу почувствовать себя членом «градского» и русского общества и, с другой — привлекая внимание к провинции столичных обитателей. (Ведь «Отечественные записки» были довольно популярным журналом, выходившим относительно большим тиражом: при годовой подписке в 25 руб., а с пересылкой до 30, количество подписчиков его достигало 1400 человек, что было для того времени довольно большим числом и свидетельствовало об интересе читателя.) Таким образом, краеведческие статьи как бы перерастали свой просветительский уровень и выполняли более широкую функцию, помогая становлению самосознания соотечествен­ ников. П. П. Свиньин в своих описаниях провинциальных городов весьма внимателен к таким элементам историко-культурной среды, как провинциальные библиотеки, частные и общест­ венные училища. Например, по его сообщению, дворянская библиотека в Курске была построена предводителем на сред­ ства местного дворянства. Рассказывая о курском уездном училище, выстроенном за счет частного пожертвования, он патриотично восклицает: «Какой иноземец похвалится подоб­ ными пожертвованиями на пользу общую? У нас в России сие совсем не редкость». Последнее высказывание Свиньина характеризует еще одно его устремление: доказать, что при­ родные свойства русского человека не только не уступают, но порой превосходят достоинства иностранцев, которым в России, как он считает, привыкли поклоняться. Разумеется, галломания в то время вышла из моды, и выпады против нее были нередки в современной литературе: пришла «мода на англичан». Свиньин и сам был англоманом, однако он считал глупым постоянно говорить на иностранном 6 Литература и история 161
языке, о чем и заявлял на страницах «Отечественных запи­ сок»: «Отчего не переймем тогда у иностранцев их уважения к своему языку?». Оговоримся сразу: у Павла Петровича отсутствовало какое бы то ни было желание унизить чужие культуры. В Московском университетском пансионе, как уже говорилось, он получил достаточно широкое образование, позднее познакомился с бытом разных народов во время путешествий. Перед нами — тип своего времени, когда рус­ ская общественная мысль, в достаточной мере переварив и усвоив западное просветительство, создавала на этой основе собственные «новые национальные формы». В этом смысле Свиньин — фигура весьма типичная и весь­ ма своеобразная. Так, ему принадлежит заслуга быть откры­ вателем русских самородков из числа простых людей, кото­ рым он посвятил специальные очерки на страницах своего журнала. Иногда, правда, дело не обходилось без курьезов. Павел Петрович желал найти доказательства самобытно­ сти и самодостаточности русского народа как в прошлом, так и в настоящем, поэтому его очерки полны известий о его современниках — самородках: химиках-мясниках, оптикахкрестьянах и т. п.10 Он страстно сожалел о том, что его современники «готовы удивляться шарлатану-иностранцу и с именем иноземца готовы слиять таланты, ученость и усердие к благу России», тогда как их окружают русские народные умельцы и гениальные самоучки. Например, если ученый доктор англичанин не мог полу­ чить металлоид, то простой лаборант Академии наук Власов «так усовершенствовал свой опыт, что не только он, но и его жена получают металлоид в полтора часа». А механик Калашников ничем не уступает творцу односводного моста в Америке Смиту. Читатель узнает, что купец Ершов, воспи­ танный на Псалтири, имея свою теорию Вселенной, «замечал ошибки в теориях Бюффоновых»; что хронометр, удививший Париж, уже давно работает в Костроме. Целая поэма напи­ сана о купце Красильникове из Костромы, оптике, механике и архитекторе, творце электрических машин. Мы не касаемся здесь проблемы достоверности известий Свиньина. Благодаря своим восторженным корреспонденциям он за­ служил среди современников славу как максимум враля, как минимум — увлекающегося человека. Греч, близкий ему по духу человек, говорил о Свиньине, что «недостаток ученого образования, иногда поспешность, иногда добродушие... даже излишняя ревность к предмету увлекала Павла Петровича в ошибки». 162
О Свиньине как о несерьезном человеке думали А. С. Пуш­ кин (в частности, именно его хотел он сделать героем сати­ рического романа, сюжет которого позднее воплотился в «Ревизоре» Гоголя)11 и сам Н. В. Гоголь, собравшийся «вы­ вести» Свиньина в ряду персонажей «Мертвых душ». О причинах такой неблагосклонности — ниже. Сейчас же подчеркнем другое — демократизм, которым обладал Павел Петрович, и его активность несомненно давали недурные плоды. Таланты, изысканные им, не всегда оправдывали себя, часто были легковесны, однако среди самоучек, поддержан­ ных им, видим Кулибина, среди художников — Брюллова, а среди начинающих литераторов — того же Гоголя (первая повесть которого, «Басаврюк», была напечатана именно в «Отечественных записках»).12 Характерно, что внимание уде­ лялось прежде всего «местным» талантам, людям из про­ винции. Один из таких примеров удачного покровительства Свинь­ ина, на котором следует остановиться подробнее, — уро­ женец Нижнего Новгорода Александр Ступин, который, бу­ дучи сыном мещанина, поступил в Академию художеств в С.-Петербурге, а окончив ее, вернулся в Нижний и завел там школу живописи. Это — признанное явление провинциаль­ ной культуры первой четверти XIX века. Состав учеников Ступина был пестр (за 11 лет деятель­ ности школы — до 1821-го — было выпущено 36 учеников, а 19 — тогда еще продолжали учиться). Среди них были и крепостные, которые по окончании возвращались к господам. Ступин вывез из столицы библиотеку, художественные посо­ бия, ежегодно отправлял работы учеников на выставки. Ка­ залось бы, — замечательное дело, интересный факт, о кото­ ром и поведали миру «Отечественные записки». Но как раз этот факт не прибавил славы Свиньину. Современники не всегда могли по достоинству оценить инициативу Свиньина. Среди петербургских литераторов он, скорее, имел репутацию человека, чьи писания не заслужи­ вают ни уважения, ни внимания. И такие отзывы шли прежде всего из лагеря деятелей известного общества «Арзамас». Очень кстати вспомнить, как создавалось общество «Арза­ мас». По одной из версий Блудов, будучи проездом в про­ винции, якобы услышал в трактире дилетантскую беседу местных любителей литературы. Приехав в Петербург, он посвящает этому событию памфлет «Видение во граде» (на­ целивая ее, как известно, против «Беседы любителей русской словесности»). По воспоминаниям Вигеля, Блудов будто бы рассказывал, как провинциалы «в тихой безвестной доле 163
своей» посвящают вечера обсуждению литературных про­ блем. Якобы именно после этого рассказа Уваровым и было предложено составить общество «Арзамасских безвестных литераторов» — в пику Шишкову и его соратникам. Мы не будем останавливаться на хорошо исследованном отечественным литературоведением вопросе о взаимоотно­ шениях «арзамасцев» и их противников из «Беседы любите­ лей русской словесности» (Свиньин, как известно, был чле­ ном «Беседы»). Нас интересует другая сторона дела. Есть версия, согласно которой молодые вольнодумцы, со­ здавая «Арзамас», пародировали появление в провинции Ака­ демии художеств (читай — школы Ступина, о которой гово­ рилось выше). И в том, и в другом случае события связаны с материалами, напечатанными в «Отечественных записках» П. П. Свиньиным. Вполне иронический тон «арзамасцев» не оставляет сомнений в их отношении к материалам и их публикатору. Откуда проистекает такое негативное отноше­ ние к этому весьма примечательному явлению русской куль­ туры? Разумеется, здесь можно усмотреть определенный налет снобизма блестящей столичной дворянской интеллигенции в отношении к провинциальной. Вспомним о приведенных выше высказываниях о провинциальной жизни — и мы уви­ дим: для столичного дворянства жизнь в провинциальных го­ родах казалась (да, вероятно, в массе своей и была!) косной и серой, невообразимо отсталой. Именно поэтому она и ассо­ циировалась с консервативными течениями типа «Беседы», с «консерватором» Свиньиным, который в нее записался! Злая сатира члена кружка Измайлова высмеивала высокомер­ ное отношение Свиньина к европейской науке и просвеще­ нию. Так, описывая запуск воздушного шара «в Тюльери», автор задавал вопрос: А делал кто его? — Мужик. Наш русский маркитант коломенский мясник Софрон Егорович Кулик, Жена его Матрена И Таня, маленькая дочь...13 Романтико-патриотические устремления Свиньина, как мы уже упоминали, соответствовали направлению официаль­ ной идеологии, возникшей на волне национального патрио­ тизма. Этот подъем стал основой выработки «теории офици­ альной народности». Министр С. Уваров прямо заявлял, что необходимо «найти начала, составляющие отличительный характер России и ей исключительно принадлежащие, со­ 164
брать... священные остатки ее народности и на них укрепить якорь нашего спасения».14 Свиньин был литератором, близким по духу к кругу авто­ ров-единомышленников С. Уварова (таких, как Погодин, Шевырев, Давыдов, Максимович), сложившемуся, правда, позд­ нее. Как и они, Свиньин был вполне лоялен к власти, ориен­ тирован на нее и при этом вполне искренен. Сын своего века, чиновник, он много лет провел на дипломатической службе и фактически так и остался в душе чиновником по Минис­ терству иностранных дел. Публикации его в «Отечественных записках» полны вер­ ноподданнических уверений в «преданности, к своим госуда­ рям и Отечеству», в том, что «все сословия народов, под скипетром Александра благоденствующих, стремятся к до­ стижению возможной степени физического и нравственного образования».15 Позиция Свиньина способствовала формированию уста­ новок правительственной политики в области культуры. И именно эти черты и эту линию уже в 10—20-е годы улови­ ли в издании Свиньина «арзамасцы» и другие представители прогрессивно настроенной дворянской интеллигенции (неда­ ром Д. Н. Свербеев в записках отмечает: «Ненавидели этого Свиньина... все литераторы других кружков»).16 Есть и еще одна черта Свиньина, которую не могли про­ стить ему молодые литераторы — тяготение к правящим и аристократическим кругам (Свиньин имел «чиновного» брата и сам был женат на сестре графа П. Клейнмихеля). Исполь­ зование связей для утверждения литературного авторитета было типичной чертой петербургской бюрократии. В этом отношении примечательна выдержанная в восхи­ щенных тонах статья Свиньина, посвященная его поездке в имение графа Аракчеева, село Грузино, подаренное имп. Пав­ лом.17 Статье предпослан эпиграф: Я весь объехал белый свет, Зрел Лондон, Лиссабон, Рим, Трою, Дивился многому умом, Но только в Грузине одном Был счастлив сердцем и душою, И сожалел, что не поэт... В ответ немедленно последовала эпиграмма Вяземского: Что пользы, — говорит расчетливый Свиньин, Нам кланяться развалинам бесплодным Пальмиры, Трои иль Афин? Пусть дорожит Парнаса гражданин 165
Воспоминаньем благородным; Я не поэт, а дворянин И лучше в Грузино пойду путем доходным: Там кланяясь, могу я выкланяться в чин.18 Эпиграмма эта известна. Но вот что кажется принци­ пиально важным: слова Свиньина «И сожалел, что не поэт» Вяземский переиначивает так: «Я не поэт, а дворянин». И Пушкин, прочитав эпиграмму, тут же в восторге пишет другу: надо опубликовать, «вся прелесть — в этой строчке». Для Пушкина это очень существенно, а значит — существен­ но и для исследователя (ведь, по словам Н. Я. Эйдельмана, «из веселой галиматьи „Арзамаса” вышла лучшая русская литература»). Сама собой напрашивается параллель из посвящения К. Ф. Рылеева к поэме «Войнаровский» — Я не поэт, а гражданин... И здесь же, где-то рядом — пушкинское: Я сам большой, я мещанин... На полемический рефрен «мещанина», который проходит у Пушкина в нескольких произведениях, в стихах и в прозе, обратил внимание А. В. Аникин.19 В стихотворении «Моя ро­ дословная» (ответ на выпады Булгарина) Пушкин вновь по­ вторяет: Бояр старинных я потомок; Я, братцы, мелкий мещанин.20 По мнению А. В. Аникина, Пушкин, всегда гордившийся древностью рода, подчеркивает здесь свою принадлежность к «мещанству», имея в виду обедневшее, но «просвещенное» дворянство, своеобразный род третьего сословия, которое ассоциировалось с французским Просвещением (ведь из третьего сословия вышли Руссо и Вольтер). Таким образом, слово «мещанин» понималось Пушкиным не в традиционном русском значении (как горожанин), но в европейском — как бродильный элемент общества, фактор его преобразования и прогресса.21 И в этом смысле оно тож­ дественно рылеевскому «гражданин». Кажется, именно в этом смысле «арзамасцы» противопо­ ставляли себя зависимым от власти и фактически ей служа­ щим литераторам, каким был Свиньин, противопоставляли ему самому и его деятельности. Они ратовали за новый тип литератора-журналиста, своим трудом зарабатывающего на 166
жизнь, отстаивающего свободу творчества и независимость мнений. Свиньин же оставался представителем литературно­ го мышления, связанного своими корнями с XVIII веком, когда литературу рассматривали либо как изящное аристо­ кратическое занятие, либо как сочинение по заказу за мило­ стивое вознаграждение. Сам Павел Петрович сочетал в себе оба этих полюса отношений к литературе. Невысокий уровень личностной свободы Свиньина — одна из его черт, опреде­ ленная временем. Пожалуй, Свиньин подходит под тип «рус­ ского денди», о котором писал Ю. М. Лотман: эстетская утонченность, просвещенность плюс оттенок либерализма.22 В то же время Свиньин любил «меценатствовать». Это проявлялось в его отношениях с начинающими литерато­ рами. Известны слухи о том, что Свиньин, якобы, пользовал­ ся материалами своих подопечных авторов «из провинции» как своими. Во всяком случае, вполне очевиден принцип Свиньина: поощрять начинающих провинциалов, опекая и поучая их. Зачастую он рекомендовал «начинающим» создание пря­ мых подражаний общепризнанным образцам. Так были созда­ ны повести «из жизни инородцев» — «Киргизский пленник» и «Черкесская повесть» (как видим, Павел Петрович не счи­ тал буквальное заимствование недостатком). Со снисходи­ тельностью покровителя Павел Петрович относился, в част­ ности, и к Н. В. Гоголю. Не будем чрезмерно строги к Павлу Петровичу. Вспом­ ним, что профессиональные отношения в литературной среде были весьма неустоявшимися, и выскажем предположение, что Свиньин просто не считал работу с «сырым», по его мнению, материалом своих корреспондентов большим гре­ хом. Покровительственное отношение к литератору со сто­ роны аристократии вообще было характерно для русской культуры предшествующего периода и сохранялось в целом в литературных кругах Москвы и Петербурга и в начале XIX века. Таким образом, будучи, казалось бы, весьма демократич­ ным, Свиньин не поднимался в своих отношениях с провин­ циальными авторами до признания их авторского права (да и вряд ли об этом задумывался). Он действовал в меру своего понимания задач просвещенного покровителя — цивилиза­ тора провинции, исходя из лучших побуждений. Попасть под такое покровительство для скромного провин­ циала зачастую было единственным способом «пробиться» в литературу. «Он видел во мне кулика-самоучку и был от меня в восторге», — вспоминал о Свиньине Н. Полевой.23 167
Так же — свысока — оценивал Свиньин и деятельность «невежд» — библиофилов-старообрядцев, от которых он пред­ лагал «спасать книги».24 (А между тем услугами старооб­ рядцев пользовался еще Н. И. Новиков, а такие почтенные профессионалы, как И. М. Снегирев и И. П. Сахаров призна­ вали в старообрядцах авторитет знатоков и хранителей древ­ них рукописей.) Следует обратить внимание на пребывание Свиньина в университетском пансионе как на фактор формирования его личности. Учеба в элитном пансионе предопределила круг его общения и знакомств. Можно высказать предположение, что и поверхностность взглядов Свиньина в какой-то мере была задана еще в период его учебы. Обширность программы для воспитанников пансиона определялась желанием все­ сторонне образовать детей дворян; при этом большое внима­ ние уделялось прививанию им всех навыков светского быта и сословного поведения. Это не могло не приводить к отсутствию глубины изуче­ ния предметов, хотя пансион продолжал оставаться одним из лучших учебных заведений страны. Как отмечалось в начале статьи, истории уделялось довольно большое внимание, чего нельзя сказать, например, о философии. «Будучи в пансионе думал я, что надобно знать только одни языки, и что тот ученый человек, кто знает Историю и Географию; но теперь думаю, что учение пансионское не заключает в себе всего нужного», — писал выпускник университетского пансиона Николай Тургенев.25 Итак, полемика Свиньин — «арзамасцы» выводит нас на проблему особенностей времени и тех условий, в которых проходило в начале XIX века формирование новой интеллек­ туальной элиты. Следует сказать, что при всей своей любви к отечествен­ ным древностям Павел Петрович не занимался историей всерьез; его поверхностность и дилетантизм были следствием широкого охвата разного рода проблем. А ведь именно в это время в России формировался тип независимого историка, ученого-профессионала; в связи с трудом Карамзина шла полемика по поводу права «цеховой» исторической критики. Второе и третье десятилетия XIX века дали не только всплеск интереса к отечественным древностям у массы диле­ тантов; к этому времени относится деятельность кружка Румянцева и созвездия его помощников, А. И. Мусина-Пуш­ кина. В то же самое время, когда издавались «Отечествен­ ные записки», шла научная публикация ценнейших исто­ рических памятников с серьезными научными коммента­ 168
риями. В 1808—1810 годы по инициативе Оленина на поиски русских древностей выехала экспедиция К. М. Бороздина, а в 1817—1818 годы осуществляли первые археографические экспедиции К. Ф. Калайлович и П. М. Строев. На этом фоне Свиньин не мог не выглядеть дилетантом. И тем не менее следует признать, что журнал Свиньина в отличие от научных публикаций кружка Румянцева расхо­ дился не в пример быстрее (известно, что издания кружка Румянцева оставались нераспроданными всю первую полови­ ну XIX века),26 поскольку именно «Отечественные записки» тогда соответствовали и среднему уровню основной массы читающей публики, и ее потребностям, представляя собой как бы продукт «массовой культуры» того времени. Как оценить личность Свиньина? Она неоднозначна, как и любая другая, воплотившая один из типов своей противоре­ чивой эпохи. Утонченные манеры «денди», светского челове­ ка, полжизни проведшего за рубежом — и тяга к собиранию самоучек из низов. С одной стороны Павел Петрович искрен­ не, по мере своих сил и способностей вносил вклад в дело становления национальной культуры на новом витке ее раз­ вития (о том, что многое ему бесспорно удавалось — сказано выше). С другой же — вроде бы дискредитировал это свое хорошее дело, вызвав реакцию отторжения у мыслящей дво­ рянской интеллигенции. Объявив: «В моем журнале вы не найдете личностей», претендуя на роль просветительскую, Свиньин фактически оказался выразителем формирующегося направления офици­ альной идеологии. Но весьма символично, что теми, кто высмеивал официозного Свиньина, были Уваров и Блудов — основатели «Арзамаса», а позднее они же — видные государ­ ственные деятели, благонамеренные чиновники, идеологи го­ сударства. Другой же оппонент Свиньина, Пушкин, в свои зрелые годы стал «историографом», собирателем и выразите­ лем национальных традиций, осуществив фактически то, о чем мечтал Павел Петрович Свиньин: оставшись русским, быть европейцем. 1 Данилов В. В. Дедушка русских журналов // Исторический вестник. 1915. Т. 141. Июль; Формозов А. А. 1) Первый, русский историко-археологический жур­ нал // Вопросы истории. 1967. № 4; 2) Когда и как складывались современ­ ные представления о памятниках рус­ ской истории // Вопросы истории. 1976. № 10; 3) Пушкин и древности. Наблюде­ ния археолога. М., 1979. С. 80—87; Боч­ ков В. Р. «Скажи: которая Татьяна?»: Образы и прототипы в русской литерату­ ре. М., 1990. С. 50—104; Афиани В.Ю. «Русский путешественник». Павел Пет­ рович Свиньин // Краеведы Москвы. М., 1991. С. 45—60. 2 См.: Полунина Н., Фролов А. Рус­ ские коллекционеры. Опыт биографиче­ 169
ского словаря // Памятники Отечества. творчества Гоголя в очерке Свиньина Завещано России. В 29 т. 1993. Т. 1—2. «Полтава». Сб. ст. к 40-летию ученой С. 142. деятельности акад. А. С. Орлова. Л., 1934. 3 Отечественные записки. 1820. Ч. 2. С. 42). С. 56. 13 «Полярная звезда», изданная А. Бес­ 4 Ионин Л. Г. Основания социокуль­ тужевым и К. Рылеевым. М.; Л., 1960. турного анализа. М., 1995. С. 15. С. 388. 5 Формозов А. А. Когда и как скла­ 14 Там же. дывались современные представления о 15 Отечественные записки. 1822. Ч. 9. памятниках русской истории // Вопросы С. 267; 1826. Ч. 25. С. 397. истории. 1976. № 10. С. 206—207. 16 Свербеев Д. Н. Записки. М., 1899. 6 См. об этом: Севастьянова А. А. -С. 254. Историография русской провинции вто­ 17 Сын Отечества. 1818. рой половины XVIII века II История 18 Вяземский П. А. Стихотворения. СССР. 1991. № 1. Л., 1958. С. 116—117. 7 Отечественные записки. 1824. Ч. 17. Аникин Ф. В. Муза и мамона. Со­ 8 Там же. 1826. Ч. 25. С. 39. циально-экономические мотивы у Пуш­ 9 Там же. 1828. Ч. 33. С. 1. кина. М„ 1989. С. 191 — 199. 20 Пушкин А. С. Собр. соч. В 10 т. М., 10 Здесь, на наш взгляд, в подходе 1974. Т. 2. С. 259. Свиньина заметны элементы взглядов, которые начнут идеологически оформ­ 21 Аникин А. В. Указ. соч. С. 197. ляться несколько позднее: о неких при­ --Лотман Ю. М. Беседы о русской родных исключительных качествах рус­ культуре. Быт и традиции русского дво­ ского народа, которые способны компен­ рянства (XVIII—начало XIX века). СПб., сировать недостаток просвещенности и 1994. С. 134. 23 Цит. по: Материалы по истории цивилизованности. Эти взгляды, офор­ мившись позднее, наложили определен­ русской литературы и журналистики ный отпечаток на взаимоотношения рус­ 30-х годов XIX века. Л., 1934. С. 89. 24 Отечественные записки. 1820. Ч. 1. ской интеллигенции и народа. 11 О достоверности сведений П. П. Сви­ С. 64. 25 Тургенев И. И. Дневники и письма. ньина см.: Формозов А. А. Пушкин и СПб., 1911. Т. 1. С. 85. древности. С. 84—85. 26 Клейменова Р. Н. Книжная Моск­ 12 Есть мнение, что он присвоил и ис­ пользовал текст Гоголя для своего очер­ ва 1-й пол. XIX века. М., 1991. С. 32. ка «Полтава» (см.: Данилов В. В. Следы
А. Ф. Белоусов ОБРАЗ СЕМИНАРИСТА В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ И ЕГО ЛИТЕРАТУРНАЯ ИСТОРИЯ (От комических интермедий XVIII века до романа Надежды Хвощинской «Баритон») Определяя героя тургеневской повести «Ася» как типич­ ного представителя дворянского сословия, который способен лишь обижать тех, кто от него зависит, Н. Г. Чернышевский упоминает и о том, что «его семья презирала всех нам близких».1 Отношение дворян к духовенству, выходцем из которого был Чернышевский, по большей части действи­ тельно не отличалось доброжелательством и почтитель­ ностью. Еще в начале XIX века дворянин мог натравить собак на церковную процессию, мог ворваться со своими дворовыми в дом к священнику, разорить хозяйство и выгнать его вместе с семейством на улицу, а мог, наконец, и избить священника или приказать высечь причетника.2 Освободиться от привычки к насилию было нелегко, что подтверждает и относящийся уже к концу 1830-х годов эпи­ зод из воспоминаний В. А. Соллогуба: граф А. Г. Строганов, возмущенный проступком священника (вместо того чтобы помолиться «о здравии» его тещи, княгини М. В. Кочубей, поминает ее за упокой), хватает священническую трость и бросается в погоню за убегающим священником, потря­ сая тростью и приговаривая: «Не уйдешь, такой-сякой, не уйдешь».3 Впрочем, даже отказ от рукоприкладства еще не означает перемены в отношении к духовенству: устраняются лишь крайние проявления того презрения, с которым дворянство смотрело на духовенство. Обращению с духовенством зачастую недоставало элемен­ тарной вежливости. Одни дворяне звали своего приходского священника «Ванькой»,4 другие не здоровались и даже не © А. Ф. Белоусов, 2001 171
удостаивали священника легким кивком головы.5 Естествен­ но, что на этом фоне помещик, приветствующий причт и особенно пожимающий руку дьячку, должен выглядеть весь­ ма цивилизованным человеком.6 Однако в первой половине XIX века помещики были со­ всем другими. Характеризуя соседа Шеншиных, «весельчака и неистощимого шутника и забавника» П. Я. Борисова, Афа­ насий Фет подробно рассказывает только о его проделке с приходским священником, которого «забавник» делает на­ стоящим посмешищем в глазах собравшейся публики,7 что нисколько не шокирует самого Фета. Лишь «очень немногие из помещиков обходились ласково со священниками и во время чаепитий и завтраков сажали их за один стол с собою, — вспоминал П. П. Семенов-ТянШанский. — Остальные отсылали попов за особый стол, угощая их простым вином и простыми закусками».8 Еще хуже обстояло дело в городах, где священников редко принимали в «порядочных домах». Отношения между город­ ским священником и дворянством остро и живо описаны С. М. Соловьевым: священник «стал бояться порядочных домов, порядочно одетых людей; прибежит с крестом и дожи­ дается в передней, пока доложат; потом войдет в первую после передней комнату, пропоет, схватит деньги и бежит, а лакеи уже несут курение, несут тряпки: он оставил дурной запах, он наследил, потому что ходит без калош; лакеи сме­ ются, барские дети смеются, а барин с барыней серьезно рассуждают, что какие-де наши попы свиньи, как-де они уничтожают религию!».9 Люди, осуждавшие родственников за то, что те общаются с «попами да с цыганами»,10 конечно, должны были рассмат­ ривать браки с выходцами из духовенства как «недостойный мезальянс». Обычная история с «поповной», которая вышла замуж за дворянина: «...ей всячески давали понять, что она — чужая, „поповна”, „попадья”, кто-то низший, недо­ стойный занятого им места...».11 Характерно, что считающий себя «чистокровным аристо­ кратом» герой «Нови» Семен Петрович Калломейцев очень не любит духовенство: «...я глубоко религиозный человек, пра­ вославный в полном смысле слова; а поповскую косичку, пучок — видеть не могу равнодушно: так и закипает во мне что-то, так и закипает!».12 Это типично для чванного «аристо­ крата». Однако презрение дворян к духовенству не объясняется одной лишь сословной спесью. Отвращало его материальное положение: духовенство было не только бедным, но и зави­ 172
симым. Оно в значительной степени содержалось за счет своих прихожан, что вызывало всеобщую неприязнь к духо­ венству. Отыгрывались не на служителях церкви (на них мало кто решался нападать открыто), а на их детях: осмеи­ вали и бранили, семинаристов, которым приходилось распла­ чиваться за все сословие. «Презрение, которое встречает семинарист в обществах или порядочных домах, — писал в конце 1830-х годов И. И. Введенский, — преследует его даже в низших слоях общества, между самыми простолюди­ нами, которые по какому-то непонятному инстинкту терпеть не могут детей отцов, которые, по их выражению, без всякой пощады дерут, и с живых и мертвых. Бедный семинарист — это именно пария, которому нигде, даже на улицах или бульварах, не дают покоя. В столице этого нет, но в провин­ циальных, особенно в малых городах, это явление довольно обыкновенное. В мое время в Пензе нельзя было пройти по улице, не слыша со всех сторон приветливого имени кутей­ ника или другого какого-нибудь характеристического назва­ ния».13 Вместе с тем дворянское предубеждение против семина­ ристов имело свои особенности и не исчерпывалось отноше­ нием к ним только как к «пролетариям, нищим, побираш­ кам».14 Основанная при Петре I и упорядоченная в начале XIX века духовная школа была школой специальной, готовившей кадры для церковной службы. Это не мешало властям посто­ янно использовать ее питомцев для заполнения многочислен­ ных вакансий в государственном аппарате, которыми брезго­ вало благородное дворянство. Одних семинаристов забирали на медицинские факульте­ ты, других назначали учителями, третьих распределяли по канцеляриям. Вслед за ними готовы были устремиться мно­ гие воспитанники духовной школы: кто собирался учиться в университете, кто мечтал о светской карьере, а кто просто хотел выйти из сословия, которым гнушалось дворянское общество и над которым злословила народная масса. Выход в свет, очень затрудненный, а иногда и невозмож­ ный из-за противодействия духовного начальства, менял со­ словную принадлежность семинариста. Выслужившись, вы­ ходец из духовного сословия мог приобрести не только лич­ ное, но и потомственное дворянство.15 Однако дворянское общество не считало его «своим»16 и относилось к нему как к чужаку. Особенно остро эта неприязнь проявлялась в тех случаях, когда «колокольные дворяне» (как называли выходцев из 173
духовенства) выдвигались по службе или на каком-либо ином светском поприще, не заискивая у дворян и сохраняя чувство собственного достоинства. Очень показательна в этом отношении ненависть к М. М. Сперанскому, которого, впрочем, попрекали не столь­ ко «семинарией», сколько «кутейничеством», хотя кое-кто из недоброжелателей Сперанского и считал его главой тайного общества семинаристов, стремившегося овладеть Россией.17 Лишь в 60-е годы XIX века Аполлон Григорьев разглядел в Сперанском особый тип «кряжевого семинариста», воспитан­ ного бурсой для завоевания «известного первенства в той или иной сфере жизни».13 В то же время на другого известного выходца из духовен­ ства, на Н. И. Надеждина, — с самого начала нападали как на «семинариста»: В журнал совсем не европейский, Где чахнет старый журналист, С своею прозою лакейской Взошел болван семинарист.19 Этому способствовал сам Надеждин, щеголявший своей семинарской ученостью. Многих, коробил «семинарский» слог его писаний,20 но более всего раздражал, «семинарский тон» критика,21 его дерзкие и грубые выходки против литера­ турных авторитетов, которые воспринимались как свидетель­ ство крайней невоспитанности Надеждина. Любого, кто вел себя подобным образом, могли принять за «семинариста». В «Литературных воспоминаниях» И. И. Па­ наева рассказывается, как обихаживал «наглого крикуна» Белинского знаменитый военный историк генерал А. И. Ми­ хайловский-Данилевский, чтобы «этот семинарист, который ни стать, ни сесть не умеет в порядочном доме (...) не обругал» его «публично»,22 хотя Белинский никаким семина­ ристом не был. Отсутствие светских манер и незнание светских приличий считалось едва ли не главной особенностью «семинаристов»: «...известно, как насмешливо смотрит образованное общест­ во на семинарскую ловкость, или лучше мешковатость, не­ развязность, или ухорские и размашистые приемы».23 Этими свойствами семинаристы, по мнению Д. И. Ростиславова, были обязаны духовной школе: «Не обижайтесь, г. г. началь­ ники духовно-учебных заведений! Для вас (...) ученик в длиннополом сертуке, с непричесанными волосами, с глаза­ ми, выглядывающими исподлобья, с угловатыми приемами — был идеалом».24 174
Иначе объяснял «грубость» семинарских манер И. И. Вве­ денский, считая ее выражением другой «отличительной черты семинариста» — его «гордости».25 Однако ни злой воли училищного начальства, ни «дьяволь­ ской. гордости» самих семинаристов еще не достаточно, чтобы объяснить особенности их поведения. Они обусловле­ ны всеми обстоятельствами жизни выходца из духовной среды: его воспитанием и образованием. Выходец из духов­ ной среды был выходцем из другого мира,26 в связи с чем и производил впечатление неблаговоспитанного, несветского человека (ср. мнение Пушкина о Надеждине: «Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив и без всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уро­ ненный»).27 Обсуждая духовную школу, ее воспитанники, обучав­ шиеся в первой половине XIX века, отмечают, как горди­ лись семинаристы своим образованием. Об этом писал не только И. И. Введенский: «дьявольской» назвал их «гор­ дость» И. С. Беллюстин;23 семинарский «гонор» подчерки­ вал и Д. И. Ростиславов, по мнению которого «едва ли кто считает себя так умным, как они (семинаристы. — А. Б.)»-29 А между тем образование, которое получали семинаристы первой половины XIX века, не способствовало общению со светскими людьми и лишь осложняло их жизнь в обществе. Отталкивал уже сам язык семинариста — «какой-то стран­ ный, вычурный, фразистый язык, к которому он привык в семинарии и неприличие которого в обществе понять не мог».30 Этот «особый язык, или даж^диалект, который можно назвать семинарским», как охарактеризовал его Д. И. Ро­ стиславов, «есть смесь церковно-библейских слов со славян­ скими и латинскими оборотами, разумеется, раскрашенная метафорами и другими тропами».31 Ошеломлявшее собеседников высокопарное и тяжеловес­ ной витийство, приличное для проповеди, но неуместное в обычном разговоре, было столь характерной чертой «семи­ нарской» речи, что в 1840-е годы литераторы из круга Белин­ ского иронически определили стиль «старой реторической школы» как «семинарский».32 Основой духовного образования была латынь, знание ко­ торой «не входило в круг светского дворянского образова­ ния».33 Латынь считалась языком, совершенно не нужным никому, кроме врачей. Это мнение отставного генерала Негрова из герценовского романа «Кто виноват?»34 разделяло почти все дворянское общество.35 Любителей латинского 175
языка, вроде поэта Батюшкова, который вслед за просвещен­ ным героем комедии Фонвизина «Выбор гувернера» видел в латыни «ключ ко всем языкам и ко всем сведениям»,36 было очень мало. Характерно, что дворянин и помещик Маркелов в романе «Новь» пользуется словом «латынь» как синонимом чего-то непонятного: «...мы друг друга понять не может. Все, что он говорит, — для меня та же латынь».37 В свою очередь многие семинаристы не понимали фран­ цузскую речь и сами не говорили по-французски. Их учили французскому языку, не заботясь о правильном произноше­ нии: «Семинарист из более подготовленных читает француз­ скую фразу с русским акцентом: „Коман ву порте ву”. — „Чего ты французишь-то? — прерывает его учитель. — Ведь все равно французом не будешь. Читай просто, как все чита­ ют: Комент воус портес воус”».38 Освободиться от всех неправильностей «франко-церковно­ го наречия»39 было трудно: чуткий дворянский слух легко распознавал семинарскую выучку собеседника (описывая из­ вестного скульптора И. П. Мартоса, М. Ф. Каменская (урож­ денная графиня Толстая) отмечает, что «говорил» он «пофранцузски свободно, даже красноречиво, но только выговор у него был грубый, какой-то семинарский».40 Отсутствие французского «выговора» считалось типичным для семинаристов: в беллетризованных воспоминаниях Е. Л. Маркова француз-учитель стыдит гимназистов без французского «выговора», подчеркивая, что они «не бурсачье, а дворяне благородные...».41 Итак, выходцы из духовенства отличались не только свои­ ми манерами, но и речью: семинаристы говорили по-друго­ му — не так, как полагалось в светском обществе. Очерк представлений о семинаристах, характерных для дворянского общества, можно было бы распространить не только за счет подробностей, в которых изображали их неряшество и неопрятность. Абсолютно ничего не сказано, например, о пьянстве, которое часто считалось одной из особенностей семинаристов. Очень показательно в этом плане возмущение семинариста из рассказа Сергеева-Ценского «Движения»: «Думаете, как я семинарист, то обяза­ тельно должен водку пить?».42 Впрочем, в пьянстве упрекали вообще все духовенство (поэтому один из помещиков в «Записках охотника» и удив­ ляется, услышав от священника, что тот не пьет водку: «Как в вашем положении не пить!»).43 Отмечались в семинаристах и другие отличительные черты. 176
Однако дворянский стереотип «семинариста» исходил главным образом из тех особенностей, которые указаны выше. Общество первой половины XIX века довольствова­ лось «понятием о семинаристе, как существе неуклюжем, в длинном сюртуке и с полуславянской речью».44 Он восприни­ мался как признанный эталон этих качеств, о чем свидетель­ ствует использование образа «семинариста» в художествен­ ной речи: если Адуев-дядя вспоминает о семинаристах в связи с высокопарными рассуждениями племянника («гово­ рит, как семинарист»),45 то герой повести Писемского «Тюфяк» оказывается «совершенным семинаристом», по мне­ нию его тетки, потому, что он «без всякого обращения» и «не хочет показаться в обществе».46 Еще в конце XIX века встре­ чались люди, для которых «семинарист — синоним неблаго­ воспитанности, грубости и невежества».47 Обратимся к образу «семинариста» в русской художест­ венной культуре. Его история начинается героем комических интермедий, разыгрывавшихся между актами основного дра­ матического действа в театрах, которые в конце XVII—пер­ вой половине XVIII века создавались при духовных училищах питомцами Киево-Могилянской Академии. Образ «школяра» в этих интермедиях строился по ки­ евскому образцу, который был заимствован из Польши, а в конечном счете восходит к западно-европейской средневе­ ковой традиции школьного театра. Он представлялся плутом. Обман служит исключительно низменным целям: так, напри­ мер, в одной из интермедий показывается, как «школяры» тайком от Арлекина опорожняют его бутылку с вином.48 Образ «школяра»-плута определенно учитывался писате­ лями, изображавшими старинную украинскую бурсу и ее воспитанников. В романе Василия Нарежного «Бурсак», в повестях Гоголя «Вий» и «Тарас Бульба» (в ее первоначаль­ ной редакции) описывается, как вечно голодные бурсаки добывают еду всеми возможными способами, не гнушаясь даже воровством. Воровство в чужих садах и огородах — обязательный мотив украинской «литературной» бурсы. Однако видеть в бурсаках только плутов неправильно. Вряд ли можно согласиться с одним из наших предшествен­ ников, который писал о «смехотворном, уродливо-карикатур­ ном» изображении бурсы Нарежным.49 Жизнь в бурсе гото­ вит бурсаков к будущем-подвигам. Об этом свидетельствует судьба главного героя Нарежного, но особенно отчетливо это проявляется в повестях Гоголя. Характерно, что в определении особенностей Запорож­ ской Сечи Гоголь исходит из понятия о бурсе: «...это был 177
тесный круг школьных товарищей».50 Он героизирует своих бурсаков, делая из них воинов-богатырей. Обычный комиче­ ский «школяр», интересующийся лишь едой, выпивкой и мо­ лодками, вдруг оказывается борцом с космическим злом. Одним из доказательств того, что «Бурсак» Нарежного задал тон изображению бурсы в русской литературе 1820— 1830-х годов, является «стихотворный комический рассказ» Авксентия Мартынова «Школьник Ухабов».51 В нем на фоне знакомых уже примет «низкого» бурсацкого быта живо­ писуется персонаж, который совмещает в себе забавного озорника-плута и самого настоящего^ героя — кулачного бойца. Весьма показательна и дальнейшая судьба «школьника»: он становится гусаром и погибает в бою с турками. Отличает же героя Авксентия Мартынова от бурсаков Нарежного и Гоголя то, что он представлен как герой современный. Это кажется нам принципиальным: автор «Школьника Ухабова», который сам был выходцем из духовенства и семинаристом, явно пытался показать, какие молодцы вырастают и среди презренных питомцев духовной школы. А между тем у писателей, продолжавших вслед за Нарежным описывать украинский быт, «школяры» более позднего времени выглядят совершенно иначе. Они не только лишены всякого оттенка героизма, но и наделяются сугубо отрица­ тельными чертами, что придает изображению «школяров» сатирический характер. Особую роль в этом плане сыграл домашний учитель из романа Григория Квитки-Основьяненко «Пан Халявский», воспитанник духовного училища Игнатий Галушкинский. Вместе с типичными для бурсака качествами (Игнатий Га­ лушкинский любит поесть и повеселиться с девками на «ве­ черницах», а по части плутовства и мошенничества не усту­ пает своим предшественникам) в нем особо подчеркивается его невежество (такие, как он, «ничему не учили, не знав сами ничего»).52 Единственное, что хорошо знает Галушкин­ ский и что усвоили его ученики, — это «таинственный бур­ сацкий язык»: конечно, только потому, что его «можно без книги понять в полчаса и без копейки».53 Образ невежественного бурсака-учителя был подхвачен и обыгран Степаном Геевским. В комедии «Бурсак-учитель», написанной им под влиянием романа Квитки-Основьяненко, главный герой попадает в дом пана Халявского, чтобы учить его детей уже не «писанию и разумению по-латыни», как это делал Игнатий Галушкинский, а — новомодным, французско­ му и немецкому языкам, которые он знает еще меньше, чем 178
Галушкинский свою латынь. Автор комедии использует сюжет, хорошо известный хотя бы по «Монастырке» Антония Погорельского, где дочерей помещика Дюндика учит такой же знаток французского языка, как и бурсак-учитель. Однако незнание французского языка в комедии Геевского получает четкую культурологическую перспективу: как говорит хозяй­ ка дома об учителе, «он не умеет говорить по-французски, потому что он бурсак».54 Общекультурная проблематика начинает преобладать над «местным колоритом» украинской бурсы: комедия «Бурсакучитель» уже вполне соответствует основной линии изобра­ жения воспитанников духовной школы в русской литературе конца XVIII—первой половины XIX века. Отправным ее пунктом был «Недоросль». Выведенный Фонвизиным Кутейкин занимается типичным для семинарис­ та делом: даже полвека спустя думали, что учитель — обя­ зательно семинарист.55 Характерен его язык, густо насыщен­ ный церковно-славянизмами. Хотя Кутейкин — недоучка, уволившийся еще из «риторики», убоявшись «бездны премуд­ рости», его невежество — это невежество «семинариста», как он и обозначен в списке действующих лиц («Кутейкин, семинарист»). Время от времени в Кутейкине вдруг проглядывает хитрый плут (по его наущению, например, Митрофан объявляет, что он «скот», а «не человек»).56 Однако он не только смешит: его меркантильность вызывает презрение у благородных героев комедии. О фонвизинском персонаже напоминали не только многочисленные «Кутейкины», вроде героя комедии Плавильщикова «Сговор Кутейкина», очень похожего на своего про­ тотипа велеречивостью и корыстолюбием. Образ Кутейкина долгое время влиял на изображение учителя из семина­ ристов. Литераторы могли смягчить «кутейкинский» тип, как это сделал, например, Евгений Гребенка в повести «Доктор», где обличение уступает место беззлобному вышучиванию,57 но чаще всего сохраняли его сатирическую направленность. В любом случае семинаристы остаются комическими фигура­ ми второго, а то и третьего плана. Отклонений от этого стандарта до середины XIX века немного. Оригинальный образ семинариста дал в «Путешест­ вии из Петербурга в Москву» Радищев: «...приветливый вид, взгляд неробкий, вежливая осанка».58 Ходячему стереотипу «семинариста» противоречит не только внешность и манеры героя: он резко критикует «отсталое» семинарское образова­ ние, предпочитая ему «юриспруденцию или законоучение». 179
Автору симпатичен семинарист, освобождающийся от вся­ ческой «семинарщины». Любое отступление от «семинарского» типа свидетельст­ вует в пользу героя. В герценовских «Записках одного моло­ дого человека», например, домашний учитель, студент меди­ цины Василий Евдокимович Пациферский выглядит гораздо привлекательнее учителя Малиновской гимназии прежде всего потому, что восторгается новой русской литературой и отрицает «вовсе ненужную» риторику, тогда как окончивший математический факультет гимназический учитель препода­ ет не «трудную науку» математику, а очень хорошо знакомую ему по семинарии риторику. Отрицательный образ учителя из семинаристов Герцен развил в латинисте Иване Афанасьевиче Медузине: этот эпизодический персонаж романа «Кто виноват?» изображен в полном соответствии с «кутейкинским» шаблоном. Вскоре выяснилось, что и у него была своя пара — доктор Крупов, который, как следует из посвященной ему повести («Доктор Крупов»), тоже происходил из духовенства и кончал духов­ ную семинарию. Это плохо вяжется с образом Крупова в романе, где под­ черкивается лишь его вид «провинциала», а в обывательских разговорах доктор фигурирует как «масонишка», но отнюдь не как «семинарист» или «кутейник», получивший образова­ ние, которое, по словам самого Герцена, «обыкновенно сопро­ вождает семинаристов до последнего дня их жизни и кладет на них ту самобытную печать, по которой вы узнаете бывше­ го семинариста во всех нарядах».59 Однако доктор Крупов является исключением: ему как-то удалось вытравить из себя «семинарщину», о чем, наверное, и должен свидетельствовать «медицинский материализм» его со­ циальной философии. Если Радищев спорит с философскими взглядами своего семинариста, то доктор Крупов — двойник Герцена, высказывающий его собственные мысли. Воспитанник духовной школы, преодолевший семинарское прошлое и осво­ бодившийся от его «самобытной печати», особенно привлекал писателей-революционеров, видивших в нем героя-идеолога, тогда как к обыкновенным семинаристам тот же Герцен отно­ сился без всякого интереса. «...Все воспитание несчастных семинаристов, все их понятия были совсем иные, чем у нас, мы говорили разными языками, — писал он, характеризуя студен­ тов медицинского отделения Московского университета, — они, выросшие под гнетом монашеского деспотизма, забитые своей риторикой и теологией, завидовали нашей развязности; мы досадовали на их христианское смирение».60 180
Обыкновенные семинаристы пока что вообще мало кого занимали. А те литераторы, которые все же интересовались семинаристами и даже пытались что-то о них написать, так ничего, кажется, и не написали. Остается только гадать, что за роман «Семинарист» был задуман и начат в сибирской ссылке Вильгельмом Кюхельбекером.61 Отсутствуют и сведения о повести «Семинарист», которую в начале 1850-х годов собирался писать Василий Дементьев, один из сотрудников «Москвитянина».62 Если же воспитан­ ник духовной школы оказывается на переднем плане, то его семинарское прошлое скрыто под позднейшими наслоения­ ми, как это происходит, к примеру, с героем «Бедной невес­ ты» Островского Беневоленским, который сначала казался только типичным чиновником, «приказным». Лишь спустя десять лет Аполлон Григорьев — едва ли не под влиянием «Очерков бурсы» — обнаружит в «Максютке» Беневолен­ ском особый тип «кряжевого семинариста» и сблизит его с другим «бесстрашным отрицателем и завоевателем жизни» — со Сперанским.63 Выдвижение выходца из духовенства на первый план, превращение его из второстепенного комического персонажа в романического героя происходит уже в новую эпоху рус­ ской жизни, которая началась с восшествием на престол Александра II. Инициативу проявил Алексей Потехин: этно­ граф, автор очерков, повестей, романов и пьес из крестьян­ ской жизни, бытописатель русской провинции, он в 1856 году публикует в «Библиотеке для чтения» роман «Крушинский».64 Аркадий Николаевич Крушинский родился в семье дьячка, был «трудолюбивым воспитанником» духовного училища, а затем и семинарии, после окончания которой поступил на медицинский факультет Московского университета и «с жаром предался (...) науке — и как скоро распахнулась его душа, как мгновенно просветлел его ум и сильная природа сознала вложенные в нее Богом силы: быстрыми шагами пошел Крушинский к развитию и скоро насмешливые това­ рищи позабыли, что некогда называли его „зубрилой”, — скоро он сам стал с удивлением смотреть на свое прошедшее и не узнавал самого себя». Однако прошедшее вдруг вновь напомнило о себе: после того, как его навещает «не ученый, грубый отец», «одни из товарищей вздумали было посмеяться над происхождением и родством Крушинского». От этих насмешек его защитили другие товарищи, которые к происхождению Крушинского отнеслись совершенно иначе. «Один из товарищей Крушин181
ского сказал другому, который осмелился посмеяться над его происхождением: „Ты смеешься над тем, за что должен бы уважать Крушинского: сын дьячка, без всяких средств, пеш­ ком, с одной только любовью к науке, пришел сюда Крушинский и что успел из себя сделать? Он — украшение нашего факультета. Из ничтожества он вышел и силою толь­ ко одного своего гения сделал из себя, что есть (...) Ты должен бы преклоняться перед ним, а не смеяться...”». Во­ сторженная речь товарища, «брата по заведению» вдохновля­ ла Крушинского: в ответ на «обидные намеки на его проис­ хождение» со стороны сослуживцев — «Аркадий Николаич (...) стал гордиться именно тем, что он сын дьячка, все его достоинства стали казаться ему громадными, он стал ценить себя гораздо больше, нежели прежде». Отличительной чер­ той выходца из духовенства представляется «болезненное чувство гордости», которое «пагубно влияло» на характер Крушинского, делая его «раздражительным и недоверчивым к людям».65 Воплощенное самолюбие, он гордится своим образовани­ ем, на чем и основывается его чувство собственного достоин­ ства. Однако общество видит во враче лишь простого «наем­ щика», что хорошо знает Крушинский, оскорбившийся пла­ той за свои услуги: «Наемщик я... мне должно платить! (...) Лучше же другим образом показать им, что я высоко ставлю себя и свое звание... Лучше лечить их безвозмездно, не брать с них денег и капризничать с ними...».66 В то время как, с точки зрения Крушинского, достоинство человека определяется его собственными способностями и заслугами, окружающие его люди еще живут «феодальными» понятиями о наследовании человеком своих достоинств', предпочитая всему родовитость и знатность. Лишь очень немногие из действующих лиц романа не проходятся по ад­ ресу Крушинского, который для всех остальных то «лекарь, семинарист», то «какой-нибудь лекарь из семинаристов», то просто «этот семинарист», то даже «невежда, семинарист», а один из недоброжелателей прямо высмеивает его семинар­ ское образование: «...приятный кавалер! из семинаристов! Будете говорить с ним по-латински. Ха, ха, ха!..».67 Это и обусловило коллизию романа: притязаниям Крушин­ ского, готового приобрести «и имя, и известность, и состоя­ ние»,68 чтобы быть достойным любимой девушки из богатой и знатной семьи, противостоит предубеждение ее отца про­ тив «мальчишки!., семинариста!., выскочки!», против «этого ничтожного семинариста», который «едва только может быть терпим в порядочном обществе». 182
Отец Наденьки не может «рисковать» судьбой дочери: «...разве возможно счастье при неравенстве брака, когда жена боится встретиться с родными своего мужа, боится заговорить при посторонних о своем свекре и свекрови?.. Да и какую роль я буду играть?.. Неужели я должен протянуть руку и посадить рядом с собой какого-нибудь дьячка?..».69 Он не хочет родниться с людьми, которых не пускает дальше своей прихожей,70 и грубо отказывает Крушинскому. Оскорбленный герой заболевает и умирает, раскаиваясь в том, что его безнадежная борьба с «предрассудком» лишь принесла всем «напрасное страданье».71 Однако борьба с «предрассудком» не столь уж безнадеж­ на. Артиллерийский капитан Добраго, которого Крушинский просил позаботиться о его семействе, женится на сестре друга, оправдывая тем самым свою фамилию. Литературная традиция, на которую так или иначе ориен­ тируется Алексей Потехин в «Крушинском», выявляется не только «говорящими» именами его персонажей (прозрачна и семантика фамилии главного героя, предвещающая его мучения и смерть). Любовная фабула, социальное неравенст­ во героев, произвол родителей, препятствующих счастью детей, — все это хорошо знакомо по сентиментальным по­ вестям конца XVIII—начала XIX века: по «Истории бедной Марьи» Николая Милонова или по «Темной роще» князя Шаликова, а особенно — по «Несчастному М-ву» Александ­ ра Клушина, сюжет которого более всего напоминает «Крушинского». От героя повести Клушина, «бедного, бесчиновного, не­ знатного» М-ва, «воспитанного в училище», Крушинского отделяет только его происхождение. Однако пройдет более полувека, прежде чем к выходцу из духовенства отнесутся с подобным уважением и будут столь же сострадать его оскорбленному человеческому достоинству. Это — заслуга писателя Алексея Потехина, показавшего нравственные до­ стоинства .«семинариста»3^ Вероятно, что успеху «Крушин­ ского» среди читателей,73 которым он понравился куда боль­ ше, чем критикам, способствовал и сентиментально-гума ­ нистический пафос романа. Еще откровеннее и ярче этот сентиментально-гуманисти ­ ческий пафос проявляется в романе Надежды Хвощинской «Баритон». Автор романа, опубликованного в последних но­ мерах «Отечественных записок» за 1857 год,74 считает, что «время, когда название „семинариста” обозначало широко­ плечего, рослого и согнутого молодца, мастера поесть, еще более мастера выпить, с дубоватыми манерами и грубым 183
голосом, силача с толстыми руками, которого было бы непри­ ятно встретить вечером на пустынном перекрестке, неряху, которого невозможно было принять как гостя, тупую голову, довольную познанием одной церковной грамоты, — это время, если оно и было когда-нибудь, прошло давно, и этот тип или миф исчез совершенно».75 Отвечая одному из светских людей, которому в семина­ ристах «так и представляется Халява Нарежного», alter ego Надежды Хвощинской, гуманная и сострадательная Лиза­ вета Дмитриевна Майцова заявит, что это — «карикатура»: «...нельзя же одного жадного ленивца принимать за выраже­ ние целого класса».76 Опровержением «карикатуры», которая, конечно же, при­ надлежит не Нарежному, а Гоголю, и выступают семинарис­ ты, выведенные Хвощинской в «Баритоне». Характеризуются они следующим образом: «Усиленное учение, нужда, отчуж­ дение от всего мира, лежащего вне бурсы, наводят на моло­ дых людей уныние; иных оно очерствляет, других делает чрез меру чувствительными; одни становятся сумрачны и необщи­ тельны, другие печальны и кажутся испуганными. Трудность настоящего чувствуется каждую минуту (...) Будущее одно­ образно, жизнь представляется в той же форме, в которой сложилась она для их дедов, для их отцов, и молодых людей мучит мысль: к этому ли только ведет наука? Неужели это однообразие должно постичь их с двадцатилетнего возраста и тянуться до смерти?.. Для многих заранее ужасен этот покой; молодая душа рвется на простор, на деятельность. Случается, попадает она на другую дорогу; но обстоятельст­ ва, нужда, рутина отцов... и все кончается тем же, чем кончилось для других, как будто над всеми стоит какое-то неизбежное предопределение... Страшно и скучно за себя; жаль других и скучно за других... Нужно много твердости характера, молодой забывчивости, детской простоты и неве­ дения, чтобы выносить эту жизнь, не упадая духом...».77 Оттого и сочувствует Хвощинская своим семинаристам: как говорит Лизавета Дмитриевна, «в этих молодых людях я уважаю человеческое достоинство; мне жаль их, потому что им жить невесело...».78 Определив «отчуждение от мира, лежащего вне бурсы», одной из главных причин «уныния», которым проникнуты семинаристы, писательница показывает, как оживляется и расцветает семинарист, преодолевший это отчуждение. Вся незамысловатая фабула романа сводится к тому, как семина­ рист Алексей Ивановский входит в круг «образованных людей». Этому способствуют его посещения Лизаветы Дмит­ 184
риевны Майцовой: благодаря ей, убежденной в том, «что когда люди сближаются, то из этого не может выйти ничего, кроме хорошего»,79 Ивановский и становится «человеком (...) общества». От первого посещения Лизаветы Дмитриевны у него осталось «необыкновенно-хорошее впечатление»: «она не презирала семинариста»;80 после второго Ивановский ре­ шает, «что еще не все кончено для него в жизни, когда такая умная, образованная и прекрасная женщина удостоивает об­ ращать на него внимание»;81 а третий визит к Лизавете Дмит­ риевне, когда та, возражая самоуничижительным мыслям Ивановского, заявляет, что их «происхождение равно», что он «по благородству чувств и понятий (...) равный всем и выше многих»,82 становится «лучшим днем» его «жизни»:83 «Он знал теперь, что он не потерянный, не ничтожный чело­ век; что он может, должен надеяться; что ему есть место на свете; что он равный со всеми, кого прежде считал так недосягаемо-высокими. С него сняли унижение, которое тя­ готело над ним и убивало характер его и способности; его убедили, что и в нем есть достоинство, в котором отказывало ему и его сословию предубеждение, достоинство, в котором он начинал сомневаться, как отверженный...».84 Освоившись с «великой» для него «истиной» о «равенстве» людей, Ива­ новский начинает и вести себя иначе, чем прежде: не робеет, становится «спокойным и развязным». Изображается, как вследствие того, что его «сделали (...) другим человеком»,85 «вся жизнь» Ивановского, действительно, «переменилась».86 В конце концов Ивановского оценили и гости Лизаветы Дмитриевны: его хвалит и «уважает» бывший недоброжела­ тель Аницкий, который даже пророчит ему судьбу «великого артиста».87 Он, конечно, многим обязан своему таланту. Встреча со столичным «артистом», который в восторге от таланта Ивановского и с нетерпением ожидает встречи с ним в Петербурге, открывает перед нашим героем новые горизон­ ты: «Люди, высшие по своему положению в обществе, дока­ зали, что считают себе равным семинариста, перед которым, бывало, не вставал и лакей, дремавший в передней. Этот семинарист, которому, бывало, праздником, в диковинку за­ глянуть с улицы в окно на „бал” столоначальника, будет принят, уже принят в круг, выше и блестящее которого есть круги, но умней и образованней нет... Образованность! Как, бывало, измучась ученьем наизусть, бедный семинарист рад разрозненной книжке журнала! А теперь, какой простор! целый свет открыт, была бы охота учиться!..».88 Впоследствии выяснится, что встреча со столичным «ар­ тистом» была апофеозом Ивановского: он не пойдет против 185
воли отца, который хочет, чтобы сын остался в духовном звании, заболеет, лишится голоса и вскоре умрет. Хотя название романа акцентирует артистическое дарова­ ние главного героя, «Баритон» не является романтической историей художника, загубленного враждебным ему общест­ вом. В отличие от одинокого «гения», противостоящего «толпе», Ивановский крепко связан со своей «дорогой, милой, родной бурсой». «...Называй меня кто хочешь „семи­ наристом”, — заявляет он, — я этого не постыжусь; моя мысль — доказать, что я достоин наших благородных настав­ ников, наших братьев-товарищей...»89 Характерно, что иногда Ивановский даже говорит во мно­ жественном числе, высказываясь от имени всего своего «со­ словия».90 Автор романа показывает Ивановского прежде всего «семинаристом». Это обусловлено проблематикой ро­ мана, в основе которого лежит межсословная коллизия. Она сильно смягчена духовной цензурой, которая, с одной сторо­ ны, в долгом и важном разговоре между семинаристами под­ чистила обличения семинариста, прослужившего два года домашним учителем в помещичьем доме и возмущенного тем, как «аристократы» обращались с ним и до чего довели они священника из недавних выпускников семинарии,91 а с дру­ гой — в споре Лизаветы Дмитриевны со своими гостями о семинаристах урезала как их выпады против семинаристов, которых те считают бесполезными для общества «людьми без всяких вкладов — без материальных средств, без образова­ ния, без примеров нравственности»,92 так и ее призывы «не отталкивать целое сословие». Исчезла и мысль Лизаветы Дмитриевны о пользе, ко­ торую могли бы принести семинаристы народному обра­ зованию: «...семинарист — бедняк, по своей бедности он ближе нас к народу, по своему званию он может иметь самое сильное, самое прямое влияние. Дайте этим людям истинное просвещение! дайте хоть возможность иметь его — они будут лучшими, прямыми проводниками просвещения для народа».93 Однако и в искаженном цензурой виде разговоры в «Бари­ тоне» стали первым публичным обсуждением межсословных претензий. Актуальность этих разговоров подтверждается и периодическими изданиями 1858 года, в которых появляется и резкая критика семинарского образования (когда слово «семинарист» прямо называют «почти бранным словом, выра­ жающим презрение», а «самое (...) название» семинарии требуют вообще изгнать из русского языка — «до того оно опошлилось и омерзело»),9"4 звучат призывы к сближению с 186
молодыми священниками, чтобы воспитывать их и исправ­ лять «семинарские неловкости».95 Основная проблематика «Баритона» связана с гуманисти­ ческими и просветительскими традициями в русской культу­ ре середины XIX века. Это отражается и в художественных особенностях рома­ на. Он строится как воспитательный роман в духе XVIII века, обрывающийся трагическим финалом сентиментальных по­ вестей: вслед за Крушинским и герой «Баритона» становится жертвой родительского предрассудка и произвола. Архаична и идеализация Хвощинской семинаристов, которая сразу же бросилась в глаза ее читателям. «Отдавая должную справед­ ливость автору за его гуманное намерение, — писал один из них, имея в виду «благородную цель» писательницы, которая возвысила «в общественном мнении сословие, пользующееся довольно незавидною репутациею», — нельзя не сказать, что он слишком идеализировал семинарский быт».96 Впоследствии критики иронизировали над героями «Бари­ тона»: кто называл их «кутейниками-бурсачками»,97 а кто — и «вербными херувимчиками».98 Оправдывая писательницу, Н. К. Михайловский отметил: «...этой неумеренной идеализацией автор, в сущности, как бы говорит: посмотрите, ведь это — люди, превосходные люди; за что же вы гоните и оскорбляете их...».99 Однако было бы неверно объяснять идеализацию бурсы одной лишь тенденциозностью Хвощинской. Разумеется, это обусловлено и ее творческими принципами, о чем красноре­ чиво свидетельствуют претензии Хвощинской к «Зимнему вечеру в бурсе» Помяловского. Вначале она вообще отвергла очерк Помяловского, расценив его как нечто совершенно «небывалое»,100 а затем, когда Хвощинской пришлось при­ знать «фотографическую верность» очерка действительности, она не удовлетворилась этой «голой действительностью»; поскольку для «полного понятия» о бурсе ей необходимы обещанные Помяловским «добрые начатки».101 Она не могла принять жизнь без «добрых начатков» в ней, поэтому и наделила ими семинаристов, когда писала свой «чистенький, немножко сентиментальный» 102 роман «Бари­ тон». Возможно, что именно роман Надежды Хвощинской побу­ дил обратиться к своему семинарскому прошлому поэта Ивана Никитина: в 1858 году он начинает писать «Записки семинариста». Эта повесть, впоследствии названная «Днев­ ником семинариста», уже прокладывала дорогу «Очеркам бурсы». А сам автор «Очерков бурсы» пока испытывает себя 187
«во всех родах сочинительства», пытаясь выразить свои впечатления об увиденном и пережитом им в духовной школе. Литературную историю бурсака-семинариста, готовились продолжить сами воспитанники духовной школы. Отношение Хвощинской к «Очеркам бурсы» показывает, насколько дале­ ки они от предшествующей традиции. Однако лишь на ее фоне можно понять и в полной мере оценить «жанр» 1860-х годов с его «правдой без всяких прикрас», которую в рассказах одного из самых талантливых писателей-семинаристов Нико­ лая Успенского увидел и одобрил Чернышевский,103 вдохнов­ лявший семинарскую братию в ее наступлении на дворянскую культуру. 1 Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч. В 15 т. М„ 1950. Т. 5. С. 171. 2 См.: Дубасов И. И. Тамбовский край в конце XVIII столетия II Истори­ ческий вестник. 1884. № 9. С. 573— 576. 3 См.: Соллогуб В. А. Повести. Вос­ поминания. Л., 1988. С. 483. В «Потрево­ женных тенях» Сергея Атавы (С. Н. Тер­ пигорева) описывается настоящая охота на дьякона (см.: Терпигорев С. Н. [С. Атава]. Потревоженные тени. М.; Л., 1959. С. 211—215). 4 См.: Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. В 20 т. М„ 1975. Т. 17. С. 37. 5 См.: Лободовский В. П. Бытовые очерки// Русская старина. 1904. № 3. С. 666. 6 См.: Бунин И. А. Мелкопомест­ ные // Бунин И. А. Собр. соч. В 9 т. М., 1965. Т. 2. С. 385. 7 См.: Фет А. Воспоминания. М., 1983. С. 50—51. 8 Семенов-Тян-Шанский П. П. Ме­ муары. Пг., 1917. Т. 1. Детство и юность (1827—1855 гг.). С. 51. 9 Соловьев С. М. Мои записки для детей моих, а если можно, и для других // Соловьев С. М. Сочинения. В 18 Кн. М., 1995. Кн. 18. С. 534—535. 10 См.: Рассказы бабушки. Из воспо­ минаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. Л., 1989. С. 147. 11 Ольнем В. Н. Из репортерских вос­ поминаний// Голос минувшего. 1913. № 7. С. 124. 188 12 Тургенев И. С. Поли. собр. соч. В 30 т. Сочинения. М., 1982. Т. 9. С. 166. 13 Введенский И. И. Духовные учили­ ща в России II Памятники культуры. Новые открытия. 1987. М., 1988. С. 91. Множество подобных «характеристиче­ ских названий» приводится в «повестях из быта семинаристов и духовенства» белевского протоиерея М. Ф. Бурцева (см.: Малеонский М. [Бурцев М. Ф.]. 1) Вла­ диславлев. СПб., 1883. С. 47; 2) Боль­ шие перемены. СПб., 1885. С. 7—16), но и его «перо» оказалось «не в состоянии (...) вполне выразить тот позор и то по­ ношение, каким (...) подвергались семи­ наристы и их отцы» (Там же. С. 16). 14 См.: Малеонский М. Большие пе­ ремены. С. 12. 15 О социальной мобильности духо­ венства см.: Миронов Б. Н. Русский го­ род в 1740—Д&60-е годы: демографиче­ ское, социальное и экономическое разви­ тие. Л., 1990. С. 143—145. 16 В «Автобиографической заметке» Николая Лескова, например, фигурирует помещик Афросимов, который называл отца писателя, поповича, выслужившего потомственное дворянство, «неуклюжим семинаристом», а самого писателя — «се­ минарским отродьем» (см.: Лесков А. И. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памя­ тям. М.., 1984. Т. 1. С. 45—46). 17 См.: Записки из известных всем произшествиев и подлинных дел, заклю­ чающий в себе жизнь Гаврилы Романо­ вича Державина II Державин Г. Р. Из­
бранная проза. М., 1984. С. 230; Вигель Ф. Ф. Записки. М.., 1928. Т. 1. С. 300. 18 См.: Григорьев Аполлон. Воспоми­ нания. Л., 1980. С. 25—26. 19 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. В 16 т. М.;Л„ 1948. Т. 3(1). С. 175. 20 См.: Ростиславов Д. И. Записки II Русская старина. 1894. № 6. С. 106. 21 См.: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1889. Т. 2. С. 346. 22 Панаев И. И. Литературные воспо­ минания. М.., 1988. С. 295. 23 [Ростиславов Д. И.]. О православ­ ном белом и черном духовенстве в Рос­ сии. Лейпциг, 1866. Т. 2. С. 362. 24 Там же. 25 См.: Введенский И. И. Духовные училища в России. С. 90. 26 «Нигде, мне кажется, духовенство так резко не отличается от мирян, как в России, — писал И. И. Введенский. — У нас каждое из (...) сословий имеет собственные свои приемы, свои обычаи, даже свою собственную нравствен­ ность»: «Кланяться в пояс или в ноги у духовных — отличительный признак глубокого смирения, у светских — это просто подлость. Быть в обществе дам у духовных — грех, почти непроститель­ ный молодым людям; по мнению свет­ ских, в обществе дам только и можно развить эстетическую сторону своего духа. Пьянство у духовных — слабость извинительная, у светских — это низкий порок» (Введенский И. И. Духовные учи­ лища в России. С. 80). 27 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 12. С. 159. 28 См.: [Беллюстин И. С.]. Описание сельского духовенства. Berlin; Paris; Lon­ don, 1858. С. 47. 29 [Ростиславов Д. И.\. О православ­ ном белом и черном духовенстве... С. 224. Ср.: Ростиславов Д. И. Записки И Рус­ ская старина. 1893. № 4. С. 69. 30 Соловьев С. М. Мои записки. С. 534. 31 [Ростиславов Д. И.\. Об устройст­ ве духовных училищ в России. Лейпциг, 1863..Т. 1. С. 290. _3 2 См.: Некрасов Н. А. Поли. собр. соч'В 15 т. Л., 1989. Т. 11(1). С. 231; Тургенев И. С. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 267. 33 Лотман Ю. М. Роман А. С. Пуш­ кина «Евгений Онегин». Комментарий. Л., 1980. С. 130. 34 См.: Герцен А. И. Собр. соч. В 30 т. М., 1955. Т. 4. С. 11. 35 См., напр.: Венюков М. И. Из вос­ поминаний. Амстердам, 1895. Кн. 1. С. 41. 36 Батюшков К. Н. Сочинения. В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 383. Ср.: Фонвизин Д. И. Собр. соч. В 2 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 198. 37 Тургенев И. С. Поли. собр. соч. Т. 9. С. 362. 38 Кирпичников А. И. Первые дни в университете II Воспоминания о студен­ ческой жизни. М., 1899. С. 163—164. 39 Определение А. И. Герцена (см.: Герцен А. И. Собр. соч. Т. 4. С. 33). 40 Каменская М. Ф. Воспоминания. М., 1991. С. 139. 41 Марков Е. Л. Классная война. (Из учебных годов старого барчука) II Книж­ ки «Недели». 1886. № 1. С. 87. 42 Сергеев-Ценский С. Н. Собр. соч. В 12 т. М„ 1967. Т. 2. С. 68. 43 Тургенев И. С. Поли. собр. соч. Т. 3. С. 168. 44 [Ростиславов Д. И.]. О православ­ ном белом и черном духовенстве... Т. 2. С. 233. 45 См.: Гончаров А. И. Собр. соч. В 8 т. М., 1977. Т. 1. С. 73. 46 См.: Писемский А. Ф. Собр. соч. В 9 т. М., 1959. Т. 1. С. 317. В «ориги­ нальных повестях из рассказов могиль­ щика» некоего X. одна из героинь «бре­ дила силлогизмами как неуклюжий семи­ нарист» («Вечера на кладбище». М., 1837. Ч. 2. С. 118). 47 Тихонов А. Питомцы духовной школы // Вестник воспитания. 1898. № 2. Отд. 2. С. 87. 48 См.: Пьесы любительских театров. М„ 1976. С. 571—573. 49 См.: Барсов Н. И. Типы духовенст­ ва в русской беллетристике // Бар­ сов Н. И. Исторические, критические и полемические статьи. СПб., 1879. С. 326. 50 Гоголь Н. В. Поли. собр. соч. В 14 т. М„ 1937. Т. 2. С. 65. 51 См.: Мартынов А. М. Поэтические произведения в трех книгах. СПб., 1837. С. 125—158. 52 Квитка-Основьяненко Г. Ф. Пан Халявский. М., 1971. С. 252. 189
53 Там же. С. 88. 54 Г(еевский) С. Бурсак-учитель. Ко­ медия в 5 действиях. Харьков, 1842. С. 130. 55 См.: «„Терпеть не могу этих семи­ наристов, — повторял полковник, — и считаю неприличным, черт возьми, чтоб дочь старого рубаки имела какие-нибудь фамильярные сношения с этим народом”. Напрасно тетушка уверяла полковника, что молодой человек, читавший лекции ее Оленьке, совсем не семинарист, а сту­ дент, что отец его был бедный дворянин и хорошо знакомый ей человек» (Пана­ ев И. И. Актеон // Отечественные запис­ ки. 1842. № 1. С. 53). 56 Фонвизин Д. И. Собр. соч. Т. 1. С. 144. 57 См.: Гребенка Е. П. Доктор II Оте­ чественные записки. 1844. № 3. С. 127. 58 Радищев А. Н. Путешествие из Пе­ тербурга в Москву. Вольность. СПб., 1992. С. 28. 59 Герцен А. И. Собр. соч. Т. 4. С. 191. 60 Там же. Т. 8. С. 109. 61 См.: Кюхельбекер В. К. Путешест­ вие. Дневники. Статьи. Л., 1979. С. 649. 62 См.: Бельчиков Н. Ф. Из быта лите­ ратурных кружков 60—70 годов II Лите­ ратура и марксизм. 1928. № 3. С. 126. 63 См.: Григорьев Аполлон. Воспоми­ нания. С. 26. 64 Роман Алексея Потехина печатал­ ся в № 1—6 и 9—10 «Библиотеки для чтения» за 1856 год. Отдельное изда­ ние: Потехин А. А. Крушинский: Роман. ВЗч. СПб., 1856. 65 Описывая Крушинского, мы ис­ пользуем авторскую характеристику героя (см.: Библиотека для чтения. 1856. № 1. С. 29—30). 66 Там же. С. 32. 67 Там же. № 5. С. 41. 68 Там же. № 6. С. 118. 69 Там же. С. 122. 70 Там же. № 9. С. 185. 71 Там же. № 10. С. 386. 72 Аркадий Николаич Крушинский — тезка Аркадия Николаича Кирсанова, но своим болезненным самолюбием он пред­ восхищает главного героя тургеневских «Отцов и детей» — Базарова, который мучится, даже будучи только внуком дьячка (см.: Белоусов А. Ф. «Внук дьяч­ 190 ка» // Philologia. Рижский филологи­ ческий сб. Вып. 1: Русская литература в историко-культурном контексте. Рига, 1994. С. 30—41). 73 См.: Рейтблат А. И. От Бовы к Бальмонту. Очерки по истории чтения в России во второй половине XIX века. М., 1991. С. 185. 74 Роман Надежды Хвощинской, пуб­ ликовавшей свою прозу под псевдонимом «В. Крестовский», печатался в № 10—12 «Отечественных записок» за 1857 год. Издавался в «Романах и повестях» писа­ тельницы (Т. 2. СПб., 1859). Отдельное издание: Крестовский В. Баритон: Ро­ ман. СПб., 1879. 75 Отечественные записки. 1857. № 10. С. 375—376. 76 Там же. № 11. С. 268. 77 Там же. № 10. С. 376—377. 78 Там же. 1857. № 11. С. 270. 79 Там же. 80 Там же. № 10. С. 377. 81 Там же. № 11. С. 273. 82 Там же. С. 286. 83 Там же. С. 291. 84 Там же. № 12. С. 386. 85 Там же. № 11. С. 287. 86 Там же. № 12. С. 424. 87 Там же. С. 447—448. 88 Там же. С. 455. 89 Там же. № 11. С. 245. 90 См., напр.: Отечественные запис­ ки. 1857. № 10. С. 369. 91 Впервые цензурные купюры были полностью восстановлены в издании 1879 года (см.: Крестовский В. Баритон. С. 137—150). 92 Там же. С. 190—198. 93 Там же. С. 199. 94 Остафьев А. Р. По поводу статей­ ки А. И. Чихачева «Давно многих зани­ мающее» (Земледельческая газета. 1858. № 69) // Журнал землевладельцев. 1858. № 10. С. 29. Этот выпад против семина­ ристов крепко запомнился духовенству (см.: Гиляров Ф. А. Воспоминания //Рус­ ский архив. 1904. № 6. С. 259). 95 См., напр., заметки обозревателя «Земледельческой газеты» А. И. Чихаче­ ва: Земледельческая газета. 1858. 23 сен­ тября. № 76. С. 607; 11 ноября. № 90. С. 718; 21 ноября. № 93. С. 743; 5 декаб­ ря. № 97. С. 776.
96 К-ч А. К вопросу о распростране­ нии грамотности II Земледельческая газе­ та. 1858. 11 ноября. № 90. С. 713. 97 Острогорский В. П. Этюды о рус­ ских писателях. II: Н. Г. Помяловский. СПб., 1889. С. 32. 98 См.: Скабичевский А. М. Волны рус­ ского прогресса // Отечественные записки. 1872. № 1. Отд. 2. С. 8. Еще резче о «Бари­ тоне» и его героях высказывался П. Н. Тка­ чев (см.: Никитин П. [Ткачев П. Н.]. Гни­ лые корни //Дело. 1880. Кн. 2. С. 322). 99 М(ихайловский) Н. (К.). Литера­ турные заметки II Отечественные запис­ ки. 1879. № 9. Отд. 2. С. 117. 100 См.: Поречников В. [Хвошинская Н. Д.]. Провинциальные письма о нашей литературе: Письмо пятое // Отечественные записки. 1862. № 10. Соврем, хроника. Отд. 2. С. 247—248. 101 См.: Поречников В. [Хвощинская Н. Д.]. Новые книги // Отечествен­ ные записки. 1862. № 11. Соврем, хрони­ ка. Отд. 2. С. 69—77. 102 Определение В. П. Острогорского (см.: Острогорский В. П. Этюды о рус­ ских писателях. С. 32). 103 См.: Чернышевский Н. Г. Поли, собр. соч. Т. 7. С. 856 и сл.
В. Е. Ветловская ПРОБЛЕМЫ НОВОГО ВРЕМЕНИ В СРЕДНЕВЕКОВОМ ОБЛИЧЬЕ (Поединок в драме А. С. Пушкина «Скупой рыцарь») Настоящая статья является продолжением работы, зна­ чительной частью опубликованной в предыдущем сборнике «Литература и история».1 Именно поэтому позволю себе по­ вторить в прежней формулировке некоторые общие положе­ ния, важные для анализа маленькой драмы в целом. С середины 1820-х годов (и чем дальше, тем больше) Пушкина, как известно, занимали проблемы истории. Живей­ ший интерес поэта к процессам, происходящим на Западе, был связан с его размышлениями над судьбами России, даль­ нейшие пути которой не исключали повторения тяжелого опыта Европы. Тем настоятельнее была необходимость при­ смотреться к новым веяниям, истинам и идеалам, которые несли миру буржуазные отношения взамен истин и идеалов, утративших былой смысл и отброшенных или отбрасываемых за ненадобностью в груду «предрассудков». В этой связи в творчестве Пушкина возникает тема денег — кумира нового времени. Их власть, исподволь ук­ реплявшаяся при старом порядке, при новых общественных отношениях становится всеобъемлющей и безраздельной. Ранее мы показали вариации этой темы на примере анализа монолога скупого рыцаря, теперь речь пойдет о заключитель­ ной сцене. * * * В третьей, и последней, сцене драмы Пушкин заставляет своего героя спуститься с небесных высот, которые он занял в своем «сознанье», на землю, или (здесь это одно и то же) заставляет его выйти из тьмы подвала на божий свет. Первая 192 © В. Е. Ветловская, 2001
и последняя сцены, обрамляя центральный монолог, рисуют действительность, чрезвычайно далекую от «возвышенных» и подпольных мечтаний барона. До того, как в концовке драмы отец и сын сталкиваются лицом к лицу, суть отношений между ними уже ясна. Это отношения глухой и напряженной вражды, где каждая сторо­ на, повинуясь собственным влечениям, не сомневается в своем праве действовать в ущерб влечениям другой. Нет никакой справедливости, по убеждению Альбера, в том, что он, законный и единственный наследник богатого барона, в расцвете молодости и сил лишен всех радостей жизни, унижен и бедствует, как церковная мышь, тогда как отец чахнет над грудами золота, не желая уступить ни одного червонца. Нет никакой справедливости, по убеждению барона, в том, что сын, не заслуживший трудом и мукой ни одного червонца, домогается золота сейчас и претендует в дальней­ шем на все наследство. Благополучию сына мешает отец. Благополучию отца (мощи и прочности его царства), как кажется, никто и ничто не мешает, кроме той преграды, которую воздвигает любому земному благополучию естественная кончина. Не страдая старческой дряхлостью или болезнью, не допус­ кая мысли о злодейском обмане (ср.: «При мне мой меч...»), барон не ведает, до какой степени на самом деле он близок смерти, точнее — она ему близка, поскольку она никому не обязана заранее и задолго возвещать о своем приходе. Ведь для того, чтобы царствовать, нужно целое сокровище, но для того, чтобы лишиться и сокровища, и царства, бывает доста­ точно чужого желания ими владеть. Да! если бы все слезы, кровь и пот, Пролитые за все, что здесь хранится, Из недр земных все выступили вдруг, То был бы вновь потоп — я захлебнулся б В моих подвалах верных. Но захлебнуться можно и без потопа. Довольно трех бес­ цветных и безвкусных капель в стакане воды, чтобы навсегда перестать дышать. Довольно и того яда, которым скупой постоянно отравляет существование других, чтобы этой от­ равы вполне хватило на него самого. Поскольку сокровища растут за счет чужого ущерба, избыток греховной любви скупца непременно оборачивается избытком раздражения и ненависти тех, кто от скупца зависит — начиная с сына и кончая последним подданным. 7 Литература и история 193
В самом деле: зачем бы Тибо убивать невинных людей на большой дороге, чтобы делиться выручкой с господином, а не убить при случае за соответствующую мзду его самого? Ведь побуждая к преступлению, барон тем самым его разрешает. И было бы справедливым, если бы зло, допускаемое бароном по отношению к другим, обрушилось наконец на него самого. Барон говорит о «верных» подвалах и сундуках. В их «вер­ ности» не было бы никакой нужды, если бы барон не сомне­ вался в людях, ему подвластных. Но, выжимая из их пота, крови и слез проклятые червонцы, он вообще ни в ком не может быть уверен. И понятно. Немилосердно тяжкая дань, которую данники платят скупому, каждому из них достается не даром — и вдове с тремя детьми, и Тибо. В сравнении с ними золото «шутя» и «даром» достается как раз барону. Именно поэтому рост сокровищ в его руках, как и всяких других, не бесконечен. Он имеет пределы. Не в гордых помыслах и желании скупца, жадность которо­ го неудержима, а в терпении тех, на чьих страданиях и невзго­ дах он наживает свои червонцы. Следовательно, холм из золо­ тых монет, эта выше и выше поднимающаяся куча, ничем не ограниченная, в принципе, там, наверху, парадоксальным об­ разом оказывается ограниченной снизу. Возмущение доведен­ ных до крайности подданных в любой момент может прервать благоденствие влюбленного в золото мизантропа. Крепостной люд и слуги барона, разумеется, сочувствуют молодому рыцарю, с которым их связывает общее несчастье. Достаточно сопоставить великодушие Альбера, отдающего последнюю бутылку вина больному кузнецу, и жестокосер­ дие его отца, мучающего бедную вдову на виду у всех, чтобы результат этого сопоставления был не в пользу скупого. Не случайно Альбер ведет рискованный разговор с ростовщиком при слуге — видимо, нисколько не опасаясь, что тот его выдаст. Поскольку глубокое презрение к чужим нуждам и страстям, беспощадная требовательность барона распростра­ няются на всех, включая родного сына, неудивительно, что тот, однажды потеряв терпенье, точно так же не видит осно­ ваний щадить отца. Таким образом, не трех, но и одной капли (той самой, которая переполняет чашу терпения) может хватить, чтобы скупец уже никогда не сумел перевести дух и оправиться от самого страшного ущерба. Ср.: Иван. У нас вина — Ни капли нет (...) 194
Альбер. (...) Так дай воды. Проклятое житье! Нет, решено — пойду искать управы У герцога: пускай отца заставят Меня держать как сына, не как мышь, Рожденную в подполье. И затем: Поверьте, государь, терпел я долго Стыд горькой бедности. Когда б не крайность, Вы б жалобы моей не услыхали. Герцог. Я верю, верю: благородный рыцарь, Таков как вы, отца не обвинит Без крайности. Таких развратных мало... Жалоба на отца, желание найти на него управу бесчестят и барона, и Альбера. Считая нужным заметить это опромет­ чивому сыну, вольно или невольно унижающему фамильное достоинство, герцог собирается тихо потушить конфликт, опираясь на авторитет собственной власти и давние дружес­ кие связи барона с герцогским домом. Они не дают барону повода заподозрить в словах и поступках государя ни враж­ дебного умысла, ни какой-нибудь сторонней цели; напротив, убеждают в искренней заботе герцога о благополучии всех, кто Божией милостью вверен его попечению: Спокойны будьте: вашего'отца Усовещу наедине, без шуму. Я жду его. Давно мы не видались. Он был друг деду моему. Я помню, Когда я был еще ребенком, он Меня сажал на своего коня И покрывал своим тяжелым шлемом, Как будто колоколом. (Смотрит в окно.) Кто это? Не он ли? Альбер. Так, он, государь. Герцог. Подите ж В ту комнату. Я кликну вас. Заключительная сцена драмы — сцена суда. Альбер здесь — истец, его отец — ответчик, а герцог, которому они оба обязаны вассальным повиновением, играет роль судьи и 195
примирителя в семейной распре. Ведь только в собственном подполье и «возвышенных» мечтах барон никому не подчинен и вознесен над миром, в действительности он занимает опре­ деленное место в строгой иерархии феодальных отношений, где он и властвует, и подчинен; и правит, и управляем: Барон, Я рад вас видеть бодрым и здоровым. Барон. Я счастлив, государь, что в силах был По приказанью вашему явиться. Рыцарь не смеет ослушаться герцога, чья власть заметно сокращает размеры его господства — до объема, узаконенно­ го обычаем и официально признанным порядком. Это господ­ ство не выходит за границы феода — поместья или поместий, даруемых сеньором своему вассалу в наследственное владе­ ние за те или иные (обычно воинские, бранные) заслуги. Все богатство барона, приобретенное слезами, потом, кровью крепостных, и вся его власть (явная, ограниченная, и тайная, не считающаяся с ограничениями) основаны на феодальных правах, пожалованных ему и его предкам покойными пред­ ставителями герцогского рода, державные привилегии кото­ рых наследует правящий герцог. Господство барона даже в границах собственного феода не безусловно: феодальные права жалуются при условии испол­ нения известных обязанностей. Они вытекают из понятий о чести, требующей от вассала беспрекословной верности сень­ ору, желания разделить его труды, радости и скорби, готов­ ности с оружием в руках защитить его имущество и верховное достоинство, освященное церковью и Богом, жертвуя при необходимости собственным благополучием и жизнью. Начав беседу с предыстории их отношений, герцог прикровенно, но недвусмысленно напоминает барону о его былых заслугах, о милостях, оказанных ему герцогским домом (по­ скольку дружба деда и уважение отца нынешнего государя, разумеется, выражались в особом предпочтении, в пожалова­ ниях и наградах), а вместе с тем — ио вассальных обязан­ ностях, от которых рыцаря никто не освобождал: Давно, барон, давно расстались мы. Вы помните меня? Барон. Я, государь? Я как теперь вас вижу. О, вы были Ребенок резвый — мне покойный герцог 196
Говаривал: Филипп (он звал меня Всегда Филиппом), что ты скажешь? а? Лет через двадцать, право, ты да я, Мы будем глупы перед этим малым... . Пред вами, то есть... Живой, насмешливый ум и находчивость герцога видны из того, как он ведет разговор, являющийся одновременно осто­ рожным допросом: наряду с полнотой политической и адми­ нистративной власти герцогу принадлежит и право суда (ми­ лости и казни). Герцог. Мы теперь знакомство Возобновим. Вы двор забыли мой. Барон. Стар, государь, я нынче: при дворе Что делать мне? Вы молоды; вам любы Турниры, праздники. А я на них Уж не гожусь. Бог даст войну, так я Готов, кряхтя, влезть снова на коня; Еще достанет силы старый меч За вас рукой дрожащей обнажить. Барон не знает о намерениях герцога, на всякий случай спешит задобрить его грубоватой лестью, оправдаться в дол­ гом отсутствии и заявить о своей готовности в ратном деле, то есть собственной кровью, доказать неизменную предан­ ность государю. Он надеется, впрочем, что такие доказатель­ ства не понадобятся, что вместо дела герцогу достаточно будет слов, соблюдения внешней формы. Подчеркивая и пре­ увеличивая свою немощь, барон хитрит: и набивает себе цену, и старается уйти от обязанности. Ведь в подвале, когда у него мелькнула мысль не о защите государя, а о защите своих сундуков, его рука не дрожала. Но герцога устраивают эти заявления преданности и слишком простодушная хитрость: Барон, усердье ваше нам известно; Вы деду были другом; мой отец Вас уважал. И я всегда считал Вас верным, храбрым рыцарем — но сядем. У вас, барон, есть дети? Барон. Сын один. Герцог. Зачем его я при себе не вижу? Вам двор наскучил, но ему прилично В его летах и званье быть при нас. 197
Герцог называет причину, побудившую его вызвать к себе барона. Вопрос о сыне и желание герцога видеть Альбера при дворе — самое неприятное, что барон хотел бы и пригото­ вился услышать. Похоже, как ни странно, он вообще не ожидал ни этого естественного вопроса, ни этого повеления (ибо желание, выраженное государем, для вассала закон); иначе он, хорошо зная обычаи двора (ср.: «Вы деду были другом; мой отец Вас уважал»; «Вам двор наскучил...»), не забыл бы произнести и в данном случае формулы придвор­ ного этикета. Чтобы исполнить волю герцога, от барона не требуется героических усилий, ему не нужно, кряхтя, садиться на коня и облачаться в старые доспехи. Все это легко, без усилий мог бы сделать сын, упоминание о котором сводит на нет высо­ копарную и взывающую к сочувствию тираду. Оставаясь благожелательным и внешне невозмутимым, герцог в душе, конечно, посмеивается над стариком. Неизвес­ тно, какие чувства к барону вынес он из детских лет, но несомненно, что сейчас, по прошествии долгого времени, гер­ цогу приятно явиться перед старым рыцарем во всем блеске мужества и дарованного Богом и природой превосходства. Не исключено, что по свойственной ему «резвости» он не прочь соединить приятное с полезным и, пользуясь удобной ситуа­ цией, несколько поразвлечься, ведь он молод. Если Альбер подслушивает разговор (а он его подслушивает), то на замеча­ ния герцога после тирады барона он тоже должен был бы усмехнуться, хотя и с меньшей веселостью, поскольку какой бы добродушной насмешка ни была, она все-таки касалась его отца и слишком болезненных отношений между ними. Но желание государя приблизить к себе Альбера серьезно. Это большая честь, означающая прежнее благоволение пра­ вящего дома к верному вассалу, за которое рыцарь обязан был благодарить. Однако барон опускает приличные случаю формулы благодарности: новая милость для него хуже нака­ зания. Барон предпочел бы, чтобы за давностью лет герцог так же забыл о нем, как он о герцоге. Но герцог, в отличие от забывшегося барона, не потерял память; ср.: «Я помню, Когда я был еще ребенком...», а также: «Вы помните меня?», где это «помню» и «помните» относится не к конкретным подробностям давнего знакомства, как это воспринимает барон («Я, государь? Я как теперь вас вижу. О, вы были Ребенок резвый...»), но главным образом и прежде всего — к иерархической разнице положений высокого сень­ ора, несмотря на молодость призванного повелевать, и васса­ ла, обязанного, несмотря на старость, повиноваться. 198
Поставив (с помощью Альбера) гордого барона в положе­ ние смиренного ответчика, герцог заставляет его при этом возобновленном знакомстве убедиться в справедливости льстивых слов, сказанных стариком (как государь понимает) без всякой веры и убеждения: «Лет через двадцать, право, ты да я, Мы будем глупы перед этим малым...» Что должен был отвечать герцогу барон, если бы он гово­ рил с той откровенностью и прямотой, какие требуются от рыцаря и вассала? Это ясно из предыдущего. Барон знает, что желание государя видеть Альбера при дворе совпадает с желаниями сына. Но именно этих желаний, как, впрочем, и любых других, за одним известным исключением (добывать, беречь и копить деньги), скупой не одобряет. Для него они означают необходимость (ввиду постоянных и значительных расходов на содержание) уже сейчас, т. е. раньше времени и срока, уступить сыну часть богатства, тогда как барон не собирается ему уступать никогда и ничего вообще. Но как он может сказать герцогу, что не пускает к нему сына и держит его при себе, как самое дорогое сокровище, не потому, что ему дорог сын, а потому, что и малая часть сокровища ему дороже сына? Да если бы даже барон и в самом деле дорожил единственным сыном больше, чем золотом, он все равно не мог бы отказать государю. Не говоря уже о воле герцога, которая при всех обстоя­ тельствах для рыцаря должна быть непреложной, такая чрез­ мерность отеческой любви, разумеется, не на пользу сыну и стоит черствого и слепого эгоизма. Барон оказался в слож­ ной ситуации. Свое нежелание отпустить сына ко двору он вынужден, не найдя ничего лучшего, объяснить нежеланием сына куда бы то ни было пускаться: Мой сын не любит шумной, светской жизни; Он дикого и сумрачного нрава — Вкруг замка по лесам он вечно бродит, Как молодой олень. Но герцог знает, в какой степени это объяснение отвечает истине: вряд ли Альбер часто пропускал (если пропускал) придворные праздники и турниры; в последний раз герцог не мог его не заметить в поединке с графом Делоржем, где Альбер отличился своим геройством; не мог не заметить и за собственным столом, где рыцарь тоже отличился — своим видом, невольно, вероятно, позабавив герцога и его гостей («...я в латах был один За герцогским столом»);2 наконец, он только что выслушал сетования Альбера. Герцогу известно, что молодой рыцарь не просто любит светскую, шумную 199
жизнь, но из-за бедности, вечных стеснений любит ее с некоторым избытком — до «крайности», потому что только эта «крайность» («Во что бы то ни стало, на турнире Явлюсь я») и привела его к государю с жалобой на отца. И если Альбер, обнаруживая дикий, сумрачный нрав, временами и бродит по лесам вкруг замка, то отнюдь не оттого, что окрест­ ные леса ему нравятся больше светских удовольствий. Но герцог не спешит уличать барона. Вооруженный зна­ нием дела гораздо основательнее, чем подозревает стропти­ вый вассал, герцог готов продолжить игру, задевающую его честь и достоинство, в полной уверенности, что при любых поворотах в этом словесном турнире ему обеспечена победа. Он делает вид, что доверяет словам барона, повторяет приказ и, внимательно следя за реакцией, ближайшим же замечани­ ем касается главного пункта в плохо защищенной позиции противника: Нехорошо Ему дичиться. Мы тотчас приучим Его к весельям, к балам и турнирам. Пришлите мне его; назначьте сыну Приличное по званью содержанье... Вы хмуритесь, устали вы с дороги, Быть может? Герцог доволен впечатлением, произведенным метким уда­ ром (словами о «приличном... содержанье»); по-прежнему великодушно и невозмутимо и по-прежнему с тайной на­ смешкой он сам предлагает барону удобный повод для пере­ дышки, столько же правдоподобный, сколько и лживый — в духе тех правдоподобно-лживых объяснений, с каких тот было начал («Вы хмуритесь, устали вы с дороги...»). Старик не мог не уловить иронию: насмешливое участие, подчеркивающее его слабость, оскорбительно для барона. «Резвый» мальчик, от которого он хотел бы просто отмах­ нуться, повзрослел. Барон. Государь, я не устал. Однако рыцарь вынужден быть более осмотрительным. Он сознается в минутной слабости, стараясь приискать ей оправ­ дание, не порочащее его чести. Верный избранной тактике, он, обеляя себя, продолжает порочить сына: Государь, я не устал. Но вы меня смутили. Перед вами Я б не хотел сознаться, но меня 200
Вы принуждаете сказать о сыне То, что желал от вас бы утаить. Он, государь, к несчастью, недостоин Ни милостей, ни вашего вниманья. Он молодость свою проводит в буйстве, В пороках низких... Привыкнув действовать мечом и силой, старый рыцарь плохо владеет (или, может статься, надменно пренебрегает) оружием словесных баталий. Убеждая герцога забыть об Альбере, барон приводит не самый удачный довод: милость потому и милость, что она даруется и по заслугам и вне заслуг, достойным и недостойным, иначе она становится обычной платой. Что же касается внимания, то на него может рассчитывать любой подданный. Милость — одна из главных добродетелей правящих особ, а внимание — прямой долг государя, ведь он отвечает перед Богом за каждую душу, отданную его покро­ вительству. Сам того не замечая, барон слишком много на себя берет. Он отнимает у герцога право решать, кто и чего достоин, право миловать или казнить в зависимости от собственных понятий. Внешнее почтение к государю не может скрыть высокомерия вассала, не собирающегося признавать никакой управы — другого мнения или другой власти. Ведь если Альбер и «буйствует», проявляя «низкие» пороки, то именно против отца. И на его взгляд, барон не разъясняет, какой смысл он вкладывает в свои слова и в чем заключаются буйство и пороки сына. Воспользовавшись этой недоговорен­ ностью, герцог вновь легко отражает выдвинутый довод, делая его обоюдоострым: вместо того, чтобы защищать пози­ цию барона, этот довод защищает позицию его противника. Герцог. Это потому, Барон, что он один. Уединенье И праздность губят молодых людей. Пришлите к нам его: он позабудет Привычки, зарожденные в глуши. Но барону, если бы даже он и хотел, очень трудно что бы то ни было разъяснить. Все его недовольство сыном, как известно, сводится к тому, что, вопреки мнению и желанию отца, Альбер любит праздники и турниры. Но их любит и молодой герцог — наследник покойных государей — одного, который «уважал» барона, и другого, который был его «дру­ гом». 201
Разумеется, то, что барон думает о судьбе своего богатст­ ва в руках Альбера, он думает и о богатстве бывших герцогов в руках нынешнего владельца. И, надо сказать, с большим основанием, так как герцог уже распоряжается доставшимся ему наследством, тогда как Альбер еще нет. Ср.: Я царствую... но кто вослед за мной Приимет власть над нею (державой. — В. В.)? Мой наследник! Безумец, расточитель молодой, Развратников разгульных собеседник! Едва умру, он, он! сойдет сюда Под эти мирные, немые своды С толпой ласкателей, придворных жадных. И перекликающиеся с этими словами мотивы: В последний раз Все рыцари сидели тут в атласе Да бархате (...) За герцогским столом. Затем: Украв ключи у трупа моего, Он сундуки со смехом отопрет, И потекут сокровища мои В атласные диравые карманы. Потекут точно так же, как богатства покойных государей уже текут в дырявые карманы тех, кто собирается за герцог­ ским застольем (а оттуда, разумеется, еще ниже). Но откры­ то осудить этот «разврат» и «разгул» значило бы открыто осудить герцога. Если бы барон был последовательным в своих чувствах и убеждениях, он должен был бы начать осуждение с себя. Ведь пусть не теперь, а раньше он тоже не отказывался от светских удовольствий. Их безумие он уразумел лишь тогда, когда двор ему «наскучил» и сам барон заметно постарел: Стар, государь, я нынче: при дворе Что делать мне? Вы молоды; вам любы Турниры, праздники. А я на них Уж не гожусь. На самом деле барон должен был бы осудить просто моло­ дость — свою собственную, сына, ныне правящего герцога. Меньшая или большая пышность придворных торжеств пре­ жде и сейчас значения в данном случае не имеет, поскольку «разврат» и «разгул», «расточительность» и «безумство» на202
чинаются для барона с любого, пущенного в ход червонца для удовлетворения не только страстей, но и нужд. Однако барон не решается открыто обвинить герцога. Вместо того, чтобы наступать, он предпочитает обороняться. На настойчивое повеление прислать сына барон отвечает наконец без околичностей: Простите мне, но, право, государь, Я согласиться не могу на это... Трижды повторенному приказу герцога соответствует трижды повторенный отказ. Короткие реплики дальнейшего диалога напоминают слова Ивана о разговоре с ростовщиком, не желающим одалживать Альберу деньги: на все нападки герцога, его вопросы и требования барон «кряхтит да жмет­ ся», «жмется да кряхтит»: Простите мне, но, право, государь, Я согласиться не могу на это... Герцог. Но почему ж? Барон. Увольте старика. Герцог. Я требую: откройте мне причину Отказа вашего. Барон. На сына я Сердит. Герцог. За что? Барон. За злое преступленье. Герцог. А в чем оно, скажите, состоит? Барон. Увольте, герцог... Но герцог не отступает, ему мало туманных слов, он требует определенности: Это очень странно, Или вам стыдно за него? 203
Барон. Да... стыдно... Герцог. Но что же сделал он? Барон. Он... он меня Хотел убить. Герцог. Убить! так я суду Его предам, как черного злодея. Барон. Доказывать не стану я, хоть знаю, Что точно смерти жаждет он моей, Хоть знаю то, что покушался он Меня... Герцог. Что? Барон. Обокрасть. (Альбер бросается в комнату.) Альбер. Барон, вы лжете. Судя по тому, с каким трудом герцог вытягивает из барона каждое слово, скупому рыцарю нелегко порочить сына: ему мешает либо фамильная честь, либо избыток личной горды­ ни, униженной необходимостью с кем бы то ни было объяс­ няться, либо то и другое вместе. Тем не менее, защищая свое сокровище, барон принуж­ ден чем дальше, тем больше винить Альбера. Сначала он говорит о его дурном нраве, затем — о низких пороках, затем — о преступлении (покушении на отцеубийство и ограбление). Восклицание герцога, угрожающее сыну, как «черному злодею», судом и возмездием, не удерживает барона. Сража­ ясь за свое золото, скупой не останавливается перед самыми страшными обвинениями. Если бы он захотел их продолжить так, как начал (от замечания к замечанию усугубляя вину Альбера), и появление сына его не оборвало, он все равно не смог бы ступить ни шагу дальше: тяжесть покушения на отцеубийство и воровство превосходит любое злодеяние. Обеляя себя и черня сына, барон успел сказать герцогу все, что мог. 204
В подтверждение сказанному он не собирается приводить никаких доказательств. Впрочем, доказательства здесь не нужны: они означали бы уступку подозрению в возможной лжи, тогда как и тень сомнения в его правдивости для рыцаря непереносима. Вот почему в Средние века, «вплоть до XV столетия, в уголовном процессе не обвинитель дол­ жен был доказывать вину, а обвиненный — свою невин­ ность». Но и оправдания обвиненного не были, строго говоря, доказательством, так как они сводились к очистительной клятве, за которую ручались сопзасгашепіаіез — друзья, обязанные в свою очередь поклясться, что обвиненный не способен на ложную присягу.3 Предполагалось, что слово рыцаря соответствует его внутреннему убеждению, а это убеждение — делам и фактам. Ср.: (...) Иль рыцарского слова Тебе, собака, мало?4 Итак, будучи обвиненным, скупой рыцарь сам выступает обвинителем; Альбер, напротив, будучи обвинителем, оказы­ вается обвиненным. Каждый из участников тяжбы в конце концов играет одну и ту же роль — обвинителя и обвиняе­ мого вместе. Но сходство отца и сына глубже. Оно не огра­ ничивается внешней стороной и уходит в существо дела. Однако где тут истина? и кто прав? Заметим, что лишь в слабейшем из упреков, касающемся нрава Альбера и излюбленных его привычек (слабейшем потому, что нельзя карать за нрав, который человек получает от природы и который укрепляется или изменяется благодаря обстоятельствам и воспитанию), барон лукавит. Более серь­ езные обвинения он высказывает в полном согласии со сво­ ими убеждениями. Следовательно, вопрос не только и не столько в том, лжет или не лжет барон, пороча сына, сколько в том, истинны или ложны убеждения, заставляющие его это делать. Но в эти убеждения, связанные с тайнами его сунду­ ков и подвалов, барон никого не посвящает. Читателю, однако, они известны. Согласно логике барона (вторая сцена драмы), любое покушение сына на самую малую толику сокровищ есть покушение на ограбление, а если учесть, что в этих сокровищах прячется и душа скупого отца, то желание сына завладеть каким-нибудь червонцем равносильно также покушению на убийство. Ограбление и убийство или убийство и ограбление здесь неразделимы. По убеждению барона, Альбер, мы знаем, не может получить ни целого сокровища, ни единого золотого иначе, как через 205
преступление: ведь в отличие от отца он ничем их не заслу­ жил — ни долгим воздержанием, ни душевной мукой. Но так ли это? Разумеется, нет. Всякий червонец из сундуков отца, да и все наследство, Альберу тоже достается не даром. Вопреки мнению барона, сын платит за них той же монетой — душев­ ной мукой и воздержанием. Ср.: Я спрашивал вина. Иван. У нас вина — Ни капли нет (...) Альбер. Да, помню, знаю... Так дай воды. Проклятое житье! И ранее слова Альбера об отце: (...) В нетопленой конуре Живет, пьет воду, ест сухие корки, Всю ночь не спит... По-видимому, точно так же не спит, как и Альбер, иначе откуда сыну известно, чем занят отец ночью. Разница лишь в том, что страдания и самообуздание барона добровольны (они не мешают его «пирам», он сыт и пьян, оставаясь на воде и корках), а страдания и самообуздание Альбера (те же подавленные желание, тяжелые думы, дневные заботы, бес­ сонные ночи) навязаны ему отцом, они вынуждены. Но любой запрет подогревает желание, и любое принуж­ дение умножает муку. Тем более, что в глазах Альбера этот запрет и принуждение не имеют оправданий: они вызваны позорной слабостью отца, заглушившего в душе живые чув­ ства и забывшего из-за порочной страсти свой долг перед людьми и Богом. Таким образом, даже следуя «подпольной» логике барона, нужно признать, что у Альбера (при всех уступках запретным для него порывам) достаточно оснований претендовать и на любой червонец, и на все наследство. Не только по праву родства, но и по праву «выстраданности» наследуемого богат­ ства. Ведь отец дарует сыну жизнь, будто дает ее взаймы, тотчас начиная взыскивать за этот дар обременительную мзду в виде тягостного отречения от естественных нужд и желаний. Не вина Альбера в том, что эти нужды и желания, соот­ ветствуя его возрасту и званью, далеко превосходят потреб­ 206
ности какой-нибудь ютящейся в подполье мыши, поскольку молодой рыцарь так же не волен в выборе своего социального положения, как и в выборе лет. Но барон не видит необходимости считаться с запросами сына и с ним самим. В самом деле: от Альбера еще меньше проку, чем от «ленивца» Тибо, — никакого дохода, одни убытки. Лишая сына приличного и возрасту, и званью содер­ жания, барон заметно обрезает его жизнь. Вместо молодости, всех ее благ и наслаждений скупой отец предлагает Альберу уже теперь безрадостную старость. Барон не просто покушается обокрасть сына (а покушение на воровство — самый сильный довод в обвинениях скупого), он его уже обворовывает. В обмен на призрачное существо­ вание, уготованное им сыну, он хотел бы отнять у него реальное богатство юных лет. Между тем молодость Альбера — не что иное, как канув­ шая в прошлое молодость барона, которую тот провел при герцогском дворе, среди бранных радостей и тревог, среди пиров и рыцарских турниров. Барон насладился блестящей светской жизнью вполне — до усталости и скуки, до пресы­ щения.5 Ср.: Барон. Стар, государь, я нынче: при дворе Что делать мне? Вы молоды, вам любы Турниры, праздники. А я на них Уж не гожусь. А также: Герцог. Зачем его я при себе не вижу? Вам двор наскучил, но ему прилично В его летах и званье быть при нас. Не решаясь прямо обвинить молодость (свою, Альбера, правящего герцога), барон, сам того не сознавая, в действи­ тельности обвиняет собственную старость. Вся его обличи­ тельная речь, направленная против сына и справедливая лишь при условии изъятий и оговорок, в каждом пункте обличает его самого. И впрямь: именно барон (а не Альбер) «не любит шумной, светской жизни»; «он дикого и сумрачного нрава»; «вкруг замка» и подвалов «вечно бродит»; не признавая Бога и людей, остаток дней своих «проводит в буйстве, в пороках 207
низких». Наконец, его совесть тяготит груз многих преступ­ лений. Ср.: Да! если бы все слезы, кровь и пот, Пролитые за все, что здесь хранится, Из недр земных все выступили вдруг, То был бы вновь потоп — я захлебнулся б В моих подвалах верных. А также: (...) совесть, Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть, Незваный гость, докучный собеседник, Заимодавец грубый, эта ведьма, От коей меркнет месяц и могилы Смущаются и мертвых высылают... Ограбление сына, означающее одновременно и покушение на его жизнь, никак не может успокоить не до конца поте­ рянную совесть. Но что выходит? Именно барон, действуя в соответствии со своими убеждениями, оказывается виноватым в том, в чем обвиняет сына. Следовательно, сурово осуждая Альбера, ску­ пой рыцарь должен был бы по справедливости на тех же основаниях и прежде всего судить себя. Однако с этим осуж­ дением ему, как выяснилось, можно было не торопиться, поскольку сын, опередив отца, уже успел это сделать. Ведь жалоба Альбера, в каких бы осторожных формах она ни выражалась, по существу сводилась к тем же пунктам — от «дикого и сумрачного нрава» уединившегося в свой замок старика до его тайных и злых поползновений. Но барон не только грабит сына, пытаясь отнять у него молодость. Черня рыцаря в глазах государя, он лишает сына чести — единственного достояния, которое, казалось бы, у Альбера никто не мог отнять. Взбешенный последней жесто­ костью и предательством отца, Альбер платит ему той же монетой: на оскорбление он отвечает оскорблением, на бес­ честье — бесчестьем. Альбер. Барон, вы лжете. Герцог (сыну). Как смели вы?.. Бросившись в комнату без приглашения, Альбер усложня­ ет ситуацию и вместо примирения приближает трагическую развязку. А между тем он напрасно волновался. До его вне­ 208
запного появления, помешавшего герцогу продолжить сло­ весный турнир, у государя не было повода скорее, чем сыну, доверять отцу. Ср.: Я верю, верю: благородный рыцарь, Таков как вы, отца не обвинит Без крайности. Таких развратных мало... Спокойны будьте: вашего отца Усовещу наедине, без шуму. Уклончивая, спотыкающаяся речь барона не располагала в его пользу. При внешнем почтении в ней ясно усматрива­ лось упрямство заносчивого вассала, не желающего повино­ ваться. Начав с довольно невинной (но явной для герцога) лжи и затем уже серьезно пороча сына, скупой рыцарь лишь разоблачал себя. Не могла не позабавить герцога и реакция барона на упоминание о приличном для Альбера «содержанье» («Вы хмуритесь...»), и смешная последовательность обвинений, при которой покушение на воровство страшнее покушения на отцеубийство. Но если бы Альбер и в самом деле хотел убить и ограбить отца, ему незачем было бы являться к герцогу с просьбой о помощи и распространяться насчет своих нужд и враждеб­ ных отношений с бароном. Ведь такие признания в известном случае (в случае смерти барона) — уже улика (ср. мотивы первой сцены: сначала отказ Альбера отравить отца и сразу после этого — решение отправиться к герцогу). Поскольку государю ясно, чем вызваны обличения баро­ на, ему не составляло никакого труда, придерживаясь прежней линии и руководствуясь логикой, которая делала каждый довод скупого обоюдоострым, обратить их против сказавшего, чтобы затем воззвать к его совести — обязан­ ностям отцовства, чувству справедливости и рыцарской чести, требующей подчинения заповедям христианской мо­ рали, писаным и неписаным нормам иерархического фео­ дального порядка. Ведь помимо удовольствий светской жизни барон лишал сына возможности славы, реальных милостей и наград, которыми Альбер был бы обязан лишь самому себе. И достоинство державного правителя, и интересы власти склоняли герцога на сторону Альбера. Не пуская сына ко двору, скупой не только оскорблял государя, но и наносил ему прямой ущерб: в нарушение давней традиции и вассаль­ ных обетов барон отнимал у герцога возможного друга, храб­ рого, верного рыцаря, опору трона и государства — все то, 209
чем удалившийся на покой старик был для деда правящего государя и его отца. Ср.: Барон, усердье ваше нам известно; Вы деду были другом; мой отец Вас уважал. И я всегда считал Вас верным, храбрым рыцарем (...) У вас, барон, есть дети? Ведь как раз потому, что герцог хотел приблизить к себе молодого рыцаря, он и приказал явиться ко двору старому барону. Но герцога опередил Альбер. Обвинение в покушении на воровство и для него оказалось более сильным, чем обвине­ ние в покушении на отцеубийство. Благодаря нежданной-негаданной «услуге» Альбера, герцогу не пришлось напоминать старику о долге отца и вассала, о справедливости и рыцар­ ской чести. Об обязанностях и правах, справедливости и чести барон вспомнил сам. Не для того, однако, чтобы, по­ чувствовав угрызения совести, осудить себя и примириться с сыном, но для того, чтобы осудить и наказать Альбера. Герцог {сыну). Как смели вы?.. Барон. Ты здесь! ты, ты мне смел!.. Ты мог отцу такое слово молвить!.. Я лгу! и перед нашим государем!.. Мне, мне... иль уж не рыцарь я? Альбер. Вы лжец. Поскольку барон не хочет и не может ни уступить Альбе­ ру, ни доказать своей правоты, ему ничего не остается, как бросить сыну вызов.6 Барон. И гром еще не грянул, Боже правый! Так подыми ж, и меч нас рассуди! {Бросает перчатку, сын поспешно ее подымает.) Альбер. Благодарю. Вот первый дар отца. Если отвлечься от той связи, которая кровными узами со­ единяет барона и Альбера, то разрешение вопроса чести с помощью меча — в духе и правилах рыцарских отношений. В тех случаях, когда обвиняемый не мог произнести «очисти­ 210
тельной клятвы», подтвержденной ручательством своих дру­ зей, «оставался Божий суд, обычно в виде поединка — обви­ ненный должен был себя очистить, „смыть с себя навет”. Вот откуда берет начало понятие „смыть обиду”. (...) Этим объ­ ясняется глубокое возмущение, неизменно охватывающее „людей чести” при обвинении их во лжи и заставляющее их требовать крови (...) Средневековый уголовный процесс имел и более краткую форму (без «очистительной клятвы» обвиненного и его друзей. — В. В.)', обвиненный отвечал обвинителю: „Ты лжешь”, после чего прямо назначался суд Божий; поэтому-то рыцарский кодекс чести предписывает в ответ на обвинение во лжи тотчас же вызывать на поединок».7 Смысл Божьего суда (средневековой ордалии) и имеет тот поединок, на который барон вызывает Альбера. Исход пое­ динка в этом случае означает Божье решение, безусловную истину или ложь, высшее одобрение или порицание стол­ кнувшихся сторон.8 Ведущая роль в этом столкновении принадлежит отцу. Барон взывает к справедливости небес («И гром еще не гря­ нул, Боже правый!») в момент величайшего кощунства. Что было «виною» его негодования, оскорбленных рыцарских и отцовских чувств? То же самое, что было «виною» геройства Альбера в поединке с графом Делоржем. Скупость. На верши­ не воздвигнутого им холма, подобно древнему Аврааму (но исходя из совсем других соображений), скупой рыцарь уже не только в помыслах, но в действии готов принести в жертву единственного сына. Ср.: «Бог искушал Авраама и сказал ему: Авраам! (...) возьми сына твоего, единственного твоего (...) и пойди в землю Мориа и там принеси его во всесожжение на одной из гор (...) И взял Авраам дрова для всесожжения и возложил на Исаака, сына своего; взял в руки огонь и нож, и пошли оба вместе. И начал Исаак говорить Аврааму, отцу своему (...) вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? Авраам сказал: Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой. И шли далее оба вместе. И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего. Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам! Авраам! (...) не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единст­ венного твоего, для Меня. И возвел Авраам очи свои и уви­ дел: и вот, позади овен, запутавшийся в чаще рогами своими. Авраам пошел, взял овна и принес его во всесожжение вместо 211
[Исаака], сына своего. И нарек Авраам имя месту тому: Иегова-ире (Господь усмотрит). Посему и ныне говорится: на горе Иеговы усмотрится» (Быт. Гл. 22. Ст. 1 —14). Жертвоприношение Авраама — свидетельство покорно­ сти Богу и столь глубокого благочестия, что оно отметило патриарха печатью исключительной праведности. «И не из­ немог Авраам верою (...) когда повелено было ему принести сына в жертву, то он хотя и слышал слова: во Исааке наречется тебе семя (Быт. 21, 12), однакоже принес было сына своего единородного Богу, в той уверенности, что Бог силен и из мертвых воскресить его (Евр. 11, 19). Связавши сына и возложивши на дрова, своим произволением принес уже его в жертву; но по благости Бога, и Который вместо чада дал ему агнца, опять получил живым сына. Будучи верным и в других случаях, Авраам запечатлен был, как человек праведный...»9 Исаак не отличается от Авраама: он так же покорен отцу, как тот покорен Господу Богу.10 Никакое повеление свыше не требовало от барона жертв. Его жертвоприношение — последнее звено в цепи тяжелых преступлений. Оно свидетельствует о закоренелости порока и высшей степени нечестия. Авраам, повинуясь Божьей воле, вместо сына заклал агнца, чья кротость напоминала кротость Исаака; барон, действуя по собственному разумению, вместо «молодого оленя» (жертвенного животного древних язычни­ ков)11 не прочь заклать своему идолу (богатству) родного сына. Воруя у Альбера молодость, барон готов отнять у него жизнь вообще. Парадоксальная ситуация (но жанр трагикоме­ дии предполагает парадоксы, указывающие смешную сторону в явлениях весьма серьезных): для доказательства рыцарской чести («...иль уж не рыцарь я?») барон идет на самое страш­ ное злодейство в глазах людей и Бога. Ведь если бы принесе­ ние в жертву сына не было для Авраама сильнейшей мукой, оно не было бы для него и сильнейшим искушением.12 И так же, как барон, действует Альбер, принимая вызов старика и собираясь с ним сразиться. В отличие от Исаака, согласного безропотно расстаться с жизнью, дарованной ему отцом, Альбер вообще забыл об этом даре. Он поднимает брошенную ему перчатку со словами: Благодарю. Вот первый дар отца. Но этот дар все-таки второй.13 Правда, дав сыну жизнь, барон не заплатил за нее ни гроша (ср. замечание Альбера о Делорже: «Его нагрудник цел венецианский, А грудь своя: 212
гроша ему не стоит...») и не слишком тратился на нее в дальнейшем. Но если это обстоятельство — достаточная причина для скупца, чтобы в гневе поднять меч на сына, то пристало ли сыну по той же самой причине поднять меч на отца? Нет, конечно. Хотя слова Альбера вырвались тоже в гневе, они не случайны. Не более случайны, чем открытое столкновение, которое в такой же мере логически заключает сложившиеся между отцом и сыном отношения, в какой и выявляет их суть: тайное оно делает явным. Если для Альбера и впрямь ценнее жизни то, что покупается и продается, то он, «зара­ зившись» скупостью однажды, успел, как видим, далеко про­ двинуться по стопам отца. Но, может быть, он просто к жизни равнодушен, ведь он рискует ею (более или менее) в каждом поединке? Однако это не так. Если бы блага жизни молодому рыцарю были безразличны (т. е. если бы по складу своего характера он был таким анахоретом, каким в объяснении с герцогом пона­ чалу рисовал его барон), то не было бы никакого конфлик­ та — не было бы не то что трагедии, но даже драмы. Но одушевление борьбы, турниры, все, что с ними связано и их окружает, для Альбера величайшая радость. Как раз угроза ее лишиться переживается рыцарем как унижение и несчастье. Между тем возможностью такого рода удовольст­ вий Альбер обязан отцу. Не будь за спиной молодого рыцаря богатого барона, Соломон никогда не дал бы Альберу на его нужды и развлечения ни копейки. И принадлежи Альбер какому-нибудь другому, не дворянскому, не привилегирован­ ному роду, он не только не имел бы удовольствия участво­ вать в турнирах, но, как знать, может быть даже и издали смотреть на них. И надо заметить: какой бы тягостной ни казалась Альберу собственная жизнь (ср.: «Проклятое житье!»), он ни минуты не думает добровольно от нее отказаться. Ведь три капли яда, предложенные ростовщиком для убийства отца, могли бы так же «чудно» («...право, чудно, Как действуют они») подейст­ вовать на Альбера, исцелив его раз навсегда от всякой скор­ би и всех забот. Ср.: В стакан воды подлить — трех капель будет, Ни вкуса в них, ни цвета не заметно; А человек без рези в животе, Без тошноты, без боли умирает. И затем: Так дай воды. Проклятое житье! 213
Стакан воды, принесенный слугой после разговора с ро­ стовщиком, напоминая о яде ничуть не меньше, чем червон­ цы, подсказывал «безболезненный» выход из мучительного положения. Подсказывал читателю, а не герою. Альбера бро­ сает в холод высказанная ростовщиком мысль об убийстве отца, но ни в жар, ни в холод его не бросает мысль о самоубийстве. Она просто не приходит ему в голову. Свою жизнь, данную ему отцом, Альбер, сам того не сознавая, ценит все-таки гораздо больше, чем чужую. В состоянии «крайности» он видит для себя один выход — пуститься к герцогу с обвинениями против барона. В состоя­ нии пущей «крайности» (после того как Альбер волей-нево­ лей принужден был выслушать встречные и точно такие же обвинения барона) он поднимает на него руку. Выходит: отказавшись убить отца подлыми средствами, с помощью низости и коварства, Альбер ничего не имеет про­ тив, чтобы убить его в «честном» поединке, пролив кровь более слабого, чем он, и выжившего из ума несчастного скуп­ ца. Дистанция между желанием смерти отца и покушением на его убийство была здесь, как выяснилось, весьма короткой. Альбер не «агнец» и не «олень»: как барон, он воинственной и хищной природы (ср. затем слова герцога: «тигренок»). Вызов на поединок и согласие на него утверждают de facto, что самые важные обвинения (сына против отца и отца против сына), которые выслушал герцог, оказались оправданными с обеих сторон. И барон, и Альбер виновны в покушении на убийство; тот и другой виновны в покушении на ограбление. Ведь если ограбление может означать (и в данном случае означает) убийство, то убийство в любом случае означает наиболее капитальное ограбление. Будучи виновными, оба ры­ царя отстаивают свои права (отца, сына), с мечом в руках, требуя от другого исполнения обязанностей, — отец от сына: Ты здесь! ты, ты мне смел! Ты мог отцу такое слово молвить!.. Я лгу! и перед нашим государем!.. — и сын от отца: Благодарю. Вот первый дар отца. И прежде: Нет, решено... пойду искать управы У герцога: пускай отца заставят Меня держать как сына, не как мышь, Рожденную в подполье. 214
Оба защищают собственную честь (правдивость, соответ­ ствие слов делу, благородство души и незапятнанную со­ весть): один, только что опорочив честь сына (и перед кем? пред тем же государем), другой, сделав то же самое по отношению к отцу, но несколько раньше и еще раз, вслед за ним. Поскольку барона и Альбера связывает ближайшее кров­ ное родство, то, позоря друг друга, каждый из них позорит себя.14 Тот и другой взывают к справедливости. Но у отца нет никакого снисхождения к естественным запросам молодости, у сына — никакого снисхождения к старости отца. Не испы­ тывая ни любви, ни сострадания, тот и другой пренебрегают своим долгом. Не только по отношению друг к другу, но и к государю. Барон отказывается повиноваться герцогу. Он не собирается отпускать сына ко двору и назначать ему какое бы то ни было «содержанье». Более того, он тут же, при герцоге, готов решительно покончить с сыном — с законным и единственным наследником родового имени, титула, иму­ щества, прав, с тем, кто должен был продолжить его жизнь (дела и подвиги) на земле и позаботиться о благополучии его души в своих молитвах. Барона не интересует мнение государя, и он не нуждается в его суде и посредстве. Не позови герцог рыцаря к себе, тот никогда бы к нему не поехал. Альбер является к герцогу без приглашенья с настоятельной просьбой о суде и посредстве, с просьбой, которую он, как выясняется, высказывает лишь для того, чтобы о ней не вспомнить. Как и отец, он не считает себя связанным ни принятыми нормами придворного этикета, предписывавшими благоразумную сдержанность и учтивость, ни необходимостью повиноваться государю. Ср.: Подите ж В ту комнату. Я кликну вас. Затем: (Альбер бросается в комнату.) Альбер. Барон, вы лжете. Герцог (сыну). Как смели вы?.. Выскочив раньше времени и без призыва, Альбер не про­ сто махнул рукой на приличия и придворный этикет, выказав 215
заодно и «дикий нрав», и отсутствие нравственной щепетиль­ ности (ведь было ясно, что он подслушивал разговор), но и прямо нарушил приказ герцога и, бросив на него сомнитель­ ную тень, заставил отца подозревать сговор между ним и сыном (ср. восклицание барона: «Ты здесь!»). Поэтому, бросая вызов Альберу, барон косвенно бросал вызов и герцогу. Свое мнение, свой интерес, как он его пони­ мает, Альбер, не задумываясь, предпочел мнению и интересу государя. Между тем забота герцога если и не целиком своди­ лась к тому, чтобы помочь удовлетворению желаний и нужд молодого рыцаря, то ни в коем случае не шла с ними вразрез. Ведь государь для того и вызвал барона, чтобы приблизить к себе Альбера, которого, как видно, действительно заметил и в последнем турнире, и за праздничным столом. Вопреки отговорке Альбера («Отговорился Я тем, что на турнир попал случайно»), герцог, разумеется, догадался о причине появления рыцаря в латах там, где пристойнее было бы атласное и бархатное платье. Никакого сговора между молодым рыцарем и государем не было: герцог легко поверил жалобе Альбера, так как она совпадала с его догадкой. Прав­ да, Альбер, услышав слова «...так я суду Его предам, как черного злодея», и затем новое обвинение барона, мог пред­ положить (и в горячке, конечно, так и сделал), что настой­ чивость отца в конце концов убедит герцога в оправданности этих обвинений. Поскольку герцог и отец в воображении Альбера объеди­ нились на тот момент в общем враждебном к нему отноше­ нии, он, принимая вызов отца, косвенно тоже бросал вызов герцогу. Отец числил государя на стороне сына, сын — на стороне отца. Оба ошибались и оба, как ни смешно, были правы. Герцог был на стороне и того, и другого, но не ради вражды, а ради мира. Забота герцога об интересе каждого из рыцарей определя­ лась его собственным державным интересом и благом госу­ дарства. Но в результате неожиданной выходки Альбера, заставлявшей по-новому на него взглянуть, герцогу едва уда­ лось предотвратить убийство. Тайный поединок между отцом и сыном давал преимущества отцу, наделяя его огромной силой и возможностью пировать и бражничать, несмотря на воду и сухие корки, тогда как сын был обречен на жалкое, ущербное прозябание, на старческую немощь. Явный поединок давал преимущества сыну, возвращая не­ мощь — старости и молодости — силу. Ситуация оказалась более серьезной, чем представлялось герцогу вначале. Она не оставляла места бездумному веселью. 216
Герцог. Что видел я? что было предо мною? Сын принял вызов старого отца! В какие дни надел я на себя Цепь герцогов! Молчите: ты, безумец, И ты, тигренок! полно. (Сыну.) Бросьте это; Отдайте мне перчатку эту (отымает ее). Альбер (a parte). Жаль. Герцог. Так и впился в нее когтями! — изверг! Подите: на глаза мои не смейте Являться до тех пор, пока я сам Не призову вас. (Альбер выходит.) Вы, старик несчастный, Не стыдно ль вам... Негодование герцога не вызывает раскаяния ни у сына, ни у отца. Ср. слова Альбера, без всякой охоты отдающего перчатку («Жаль»), и слова барона в ответ на попытку гер­ цога его «усовестить»: Простите, государь... Стоять я не могу... мои колени Слабеют... душно!., душно!.. Где ключи? Ключи, ключи мои!.. Старик по-прежнему не желает оставлять их сыну. Разу­ меется, не барону, уже знакомому с муками Страшного суда, усовеститься от чьих бы то ни было упреков. Не наставле­ ния молодого государя, такого же «безумца» и «расточите­ ля», как Альбер, и «буйствующего» в тех же «пороках», могли разбудить совесть скупца. Да ее и нельзя разбудить, ведь в действительности она никогда не засыпала. Как раз ее страданиями барон и «выстрадал» свое богатство, от которо­ го (если исполнится его молитва) его не способна оторвать даже смерть. Несмотря на выслушанный урок, отец и сын не помышляют об уступке и леденеют в прежнем ожесто­ чении: Герцог. Он умер. Боже! Ужасный век, ужасные сердца! Хотя поединок не состоялся, Божий суд «грянул» — не­ медленно и безвозвратно для старого рыцаря, с некоторой 217
отсрочкой и в виде неотвратимой угрозы — для молодого. Ведь наследство, которое Альбер теперь получит, навсегда отравлено в его глазах и смертным грехом, и несмываемым позором обстоятельств гибели отца. Его тень будет стеречь отныне и сокровище, и каждый золотой если не от всех живых, то безусловно — от родного сына. Но для торжества какой истины отец и сын, упорствуя во вражде, намерены сразиться да и сражаются насмерть? Во всяком случае не той, которую они, как кажется, защищают (потому что ни тот, ни другой не могли бы по совести утверждать абсолютную беспочвенность выдвинутых против каждого из них и одних и тех же обвинений), а той, в которой они не осмеливаются вслух признаться, так как правда за­ ключается в том, что отец готов убить сына, чтобы не дать ему ничего из своих сокровищ, а сын готов убить отца, чтобы получить из них хоть что-нибудь. Оба сражаются за деньги, являющиеся для них наивыс­ шим благом. Вот и все. Умалчивая об этой истине, тот и другой (как это ни смешно в данной ситуации) волей-неволей вынуждены отстаивать и ложь. А вместе с ней свой позор и бесчестье. Ведь защищая рыцарскую честь, барон и Альбер действуют в вопиющем противоречии с рыцарской присягой, забыв о милосердии и доброте, о повиновении и верности сеньору, о священной обязанности исполнять и охранять заповеди Евангелия и законы государства. Покушение на детоубийство, с одной стороны, и отцеубийство — с дру­ гой, — самое черное злодейство, какое только можно вооб­ разить. Оно далеко выходит за рамки даже не рыцарской, а всякой нормы. Ср. слова, сказанные герцогом барону («безу­ мец») и Альберу («тигренок», «изверг»). Одержимые гневом, барон и Альбер обходятся без посред­ ства герцога и его суда. Следовательно, каждый из них в этой распре не только истец и одновременно ответчик, но и судья. Смертный приговор, который они друг другу выносят, хотя благодаря вмешательству государя он и не был исполнен, их личной волей и убеждением не отменен. Он согласован с понятиями героев о праве и справедливости. Однако всякое право (самое неограниченное) сопряжено с выполнением известных обязанностей и всякая справедли­ вость, соединяя права и обязанности, опирается на писаный и неписаный закон. Надо заметить, что средневековье вообще склонно было толковать право как сумму обязательств: «Само слово „droit” в XI—XIV веках в основном означало право как совокуп­ ность взаимных обязанностей, определяющих утвержденные 218
в обществе отношения между людьми, а также и отношения людей с божеством. Считалось, что, выйдя из рук Творца, человек имел полное право на свободные поступки, после же грехопадения был лишен этого первозданного права. От последнего остался лишь обломок, употребля­ емый в значении долга (devoir), который необходимо выпол­ нять. На таком понимании права основывалось оправдание иерархического строя общества. Хотя природа сделала всех людей равными, писал еще в XI веке Григорий Великий, существует в ней все же „скрытое распределение”, при кото­ ром одни поставлены над другими „по разности заслуг”. Этот тезис в XIII веке развивал Фома Аквинский: „Совершен­ ство Вселенной требует, чтобы в вещах присутствовало не­ равенство, дабы осуществились все ступени совершенства”. Все равны перед Богом в том смысле, что каждый выполняет предназначенные ему обществом обязанности: крестьянин служит своему господину, вассал — сеньору, все вместе — королю. Равенство перед Богом не означает социального равенства — ив этом главное отличие средневекового права от права буржуазного. В этой части пролога (французского перевода Библии конца XIII века, снабженного коммента­ риями и чрезвычайно популярного на протяжении XIV— XVI веков. — В. В.) выражено единство морального и юри­ дического закона — одной фразой автор (Гийар де Мулэн, каноник церкви св. Петра в Эре, переводчик и комментатор этой Библии. — В. В.) утверждает разошедшиеся позднее вещи».15 Эта фраза («il donne à chacun son droit») в соответствии с двойственным смыслом слова «droit» сохраняет оба значения: «...он (Бог, король. — В. В.) дарует каждому его права» и (или) «он определяет каждому его обязанности».16 И далее: «Бог в труде каноника из Эра, являющийся ус­ троителем, повелителем и владельцем земли, представляется феодальным сеньором, увенчанным королевскою короною. Гийар величает его сиром — титулом, дававшимся королям (...) во Франции. Дворец — жилище его, как и любого зем­ ного короля и императора, — место, где решаются судьбы мира. Королевская власть (и, добавим, всякая власть, при­ знанная системой феодальных отношений. — В. В.), таким образом, освящена Богом, имеет божественное происхожде­ ние, а потому несокрушима и неизменна. Подданные обязаны повиноваться повелениям властелина, от милости которого зависят все их права (обязанности), — но милость эту воз­ бранялось требовать».17 219
Писаные и неписаные нормы феодального общества свя­ зывали людей взаимными обязанностями, начиная с семьи и кончая церковью и государством. Справедливость заключа­ лась в строгом исполнении долга любым и каждым — в частной жизни и на всех ступенях иерархического порядка, предполагавшего возрастающую степень «заслуг» и «совер­ шенства» и общую необходимость повиновения самому высо­ кому сеньору, Господу Богу. В сознании барона и Альбера права и обязанности уже существуют раздельно. При этом права каждый из них остав­ ляет за собой, обязанности же возлагает на другого. В чем обвиняет барон сына, бросая ему перчатку? Ср.: (...) ты, ты мне смел!.. Ты мог отцу такое слово молвить!.. Я лгу! и перед нашим государем!.. Мне, мне... иль уж не рыцарь я? Он обвиняет в нарушении принятых норм поведения и морали, в дерзости, в отсутствии сыновней почтительности, в клевете и унижении достоинства рыцаря и отца — униже­ нии тем более оскорбительном, что ссора происходит не наедине, не с глазу на глаз, а перед государем. Но, требуя от сына подобающих чувств, барон в то же время снимает с себя ответственность отцовства. Взывая к благородству, он сам же и лишает сына чести, уравняв положение молодого рыцаря с положением какой-то мыши. Но с мыши что спрашивать? какого благородства от нее ждать? Альбер, в свою очередь, требует отцовского попечения, будучи не лучшим сыном. Он обвиняет отца во лжи, но не должен был бы это делать. Ведь он действительно жаждет смерти отца и уже сейчас подпольно, тайно его грабит, опла­ чивая свои удовольствия и нужды хотя и через посредство ростовщика, но все-таки из отцовских сокровищ. И отец и сын хорошо помнят только о своих правах. А так как каждый из них, отстаивая эти права, пренебрегает своим долгом и так как оба не знают узды и удержу ни в законах родства, ни в законах религии, ни в законах исповедующего эту религию государства, то их «право» целиком определяется личным желанием, а их «справедливость» допускает грех и преступление, если они потворствуют этому желанию и при­ крыты благовидным покровом (в виде нравственной несо­ стоятельности сына в глазах отца и отца в глазах сына). Иначе говоря, она оправдывает своеволие и на месте любого закона утверждает произвол. 220
Но в таком случае вообще не может быть речи о справед­ ливости. Тот, кто считает ее требования слишком обремени­ тельными для себя, напрасно надеется, что они окажутся менее обременительными для другого: смешно ждать почти­ тельности от сына, не исполняя обязанностей отца, и точно так же: смешно ждать отеческой заботы, нарушая сыновний долг и прибегая к принуждению. По сути дела тут не может быть речи и о правах. Посколь­ ку право одного сплошь и рядом несовместимо с правом другого (так, сын отрицает право отца держать его на скуд­ ном «содержанье»; отец отрицает право сына претендовать на больший достаток), то в этой вражде взаимоисключающих претензий, не ведающей о милосердии и уступке, все права сводятся в конце концов к одному — праву силы: Так подыми ж, и меч нас рассуди! — т. е. сводятся к воинствующему, дикому бесправью, не жела­ ющему знать никаких ограничений нравственного, религиоз­ ного, да и всякого порядка. Ведь для того, чтобы действовать с позиций силы, вообще не нужно быть людьми. В этой ситуации любые ограничения (писаных и неписаных зако­ нов), любой запрет (совести, традиционных верований и мо­ рали), обуздывающие произвол эгоистических вожделений и регулирующие частные и общественные отношения, теряют смысл и цену. За исключением денег, как раз и обеспечива­ ющих осуществление этих вожделений, все остальные цен­ ности нематериальной, не переводимой на деньги природы естественным образом и неизбежно уходят в область пред­ рассудков. Это и показано Пушкиным в маленькой драме. В перспективе власть и сила золота, упраздняя любые и всякие «предрассудки», возвещают торжество варварства. Какими бы политическими и культурными формами эта власть и сила ни прикрывались, они оправдывают войну всех со всеми и каждого против всех. Реальная мера дозволенного (при том, что в принципе здесь дозволено все) определяется в конце концов мерой денег: чем больше денег, тем больше и дозволено. Вот почему там, где царствует золото, где оно (уже не в частностях, а во всеобщем масштабе) признается высшим благом, действие законов, подавляющих своеволие, распрос­ траняется только на обездоленных. Это грозит взрывами народного негодования, когда возмущенное чувство направ­ ляет свои удары прежде всего против богатства и, низведя, в свою очередь, все его преимущества на степень пред­ 221
рассудков, большей или меньшей кровью стремится утвер­ дить истинную ценность — ценность жизни. Такова логика вещей, таково европейское будущее, на которое недву­ смысленно намекает семейная драма, в обличье рыцарского поединка демонстрирующая самое неутешительное содер­ жание. 1 См.: Ветловская В. Е. Проблемы Нового времени в понимании Пушкина. Тема денег в трагедии «Скупой рыцарь» И Литература и история (Исторический процесс в творческом сознании русских писателей и мыслителей XVIII—XX вв.). СПб., 1997. Вып. 2. С. 60—92. 2 Ср. подробную и утрированную раз­ работку сходного мотива у Сервантеса в сценах посещения Дон Кихотом и Санчей Пансой замка герцогской четы. 3 Шопенгауэр. Афоризмы житейской мудрости. М., 1990. С. 59. 4 Поэтому нельзя согласиться с ут­ верждением Шопенгауэра, будто рыцаря не заботит истинное мнение, что его честь задевает только смысл произнесен­ ных слов, свободных и от внутреннего убеждения, и от фактов (см.: Там же. С. 58 и сл.). Если это утверждение и верно для отдельных случаев и на стадии вырождения рыцарских понятий, то оно несправедливо для всех случаев и по су­ ществу. Одно дело — возможная небла­ говидная практика, другое дело — нрав­ ственное правило, принятая норма. 5 Ср.: «Барон был подлинным феода­ лом, воином, человеком меча и верности в молодости, когда он, видимо, не думал о сундуках с дублонами. Ведь мы узнаем о нем, что тогда, в молодости, несколько десятков лет назад, он вовсе не сидел в своем замке над сундуками (...) Как ры­ царь он служил своему сюзерену, госуда­ рю, — служил мечом, и он был, без со­ мнения, великолепен на своем боевом коне, в полном вооружении воина, весь пропитанный культом битв, приносив­ ших тогда и честь, и славу, и власть» {Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы ре­ алистического стиля. М., 1957. С. 313). 6 Б. П. Городецкий ошибся, говоря, что «сын бросает перчатку отцу, а тот принимает вызов сына» {Городецкий Б. П. Драматургия Пушкина. М.; Л., 1953. 222 С. 275). У Пушкина дело обстоит как раз наоборот: сын принимает вызов отца. Такая последовательность действий со­ ответствует характеру распри, в которой отношение отца к сыну играет ведущую роль. По наблюдению проф. Ю. П. Малини­ на, глубокого знатока западного Средне­ вековья, этот эпизод пушкинской драмы воспроизводит (в преображенном виде) некоторые детали тяжбы старого герцога Гельдернского и его сына Адольфа, опи­ санной Филиппом де Коммином. Вот его рассказ: «В этот сезон (июнь—июль 1473 г. — В. В.) герцог Бургундский от­ правился завоевать область Гельдерн в связи с тяжбой, которая достойна того, чтобы о ней поведать, дабы показать, сколь всемогущ Господь. Был тогда молодой герцог Гельдернский по имени Адольф, женатый на одной из дочерей из дома Бурбонов (...) а женился на ней в доме Бургундского герцога, почему и пользовался некото­ рым его благоволением. Он совершил страшный поступок: од­ нажды вечером схватил своего отца, когда тот собирался идти спать, провел его босым в очень холодную пору пять немецких лье, заключил в подвал башни, куда почти совсем не проникал свет, кроме как через слуховое окошко, и про­ держал его там пять лет; из-за этого вспыхнула война между герцогом Клевским, на сестре которого был женат пле­ ненный герцог, и этим молодым герцогом Адольфом. Герцог Бургундский несколь­ ко раз пытался их примирить, но без­ успешно. В конце концов к этому прило­ жили руку папа и император, и герцогу Бургундскому было велено любыми сред­ ствами освободить герцога Арнольда из тюрьмы. Он так и сделал, ибо молодой герцог не осмелился ему отказать, видя, сколь многие важные лица вмешались в
это дело, и боясь герцога Бургундского. Я несколько раз видел, как они спорили в зале на заседании большого совета и как добрый старик вызывал своего сына на поединок. Герцог Бургундский очень хотел их примирить, испытывая симпа­ тию к молодому. Последнему был предло­ жен пост губернатора, или управителя, области Гельдерн со всеми доходами, за исключением маленького городка Граве, лежащего близ Брабанта, который вмес­ те с доходами от него должен был остать­ ся у отца, который получил бы еще и 3 тысячи флоринов пенсии. Таким образом, у отца остался бы доход в 6 тысяч флоринов и титул герцо­ га, как и положено. Вместе с другими, более опытными людьми меня отправили передать это предложение молодому гер­ цогу, который ответил, что предпочел бы бросить своего отца вниз головой в коло­ дец, с тем чтобы и его самого сбросили туда же, нежели заключать такое согла­ шение, ибо его отец пробыл герцогом 44 года — так пора уже и ему стать гер­ цогом; но что он охотно даст ему 3 тыся­ чи флоринов в год при условии, что он более не появится в герцогстве. Он наго­ ворил еще много другого, столь же без­ рассудного. Случилось это как раз тогда, когда король захватил Амьен у герцога Бур­ гундского, находившегося с теми двумя, о которых я рассказываю, в Дуллане. Озабоченный своим положением, герцог поспешил в Эден и забыл об этом деле. Тогда молодой герцог, переодевшись французом, бежал в сопровождении од­ ного спутника в свои земли. Переправля­ ясь через реку возле Намюра, он запла­ тил за переправу один флорин. Его за­ приметил некий священник, у которого зародились подозрения, и он переговорил об этом с извозчиком. Тот всмотрелся пристально в лицо того, кто заплатил флорин, и узнал его; его схватили и от­ везли в Намюр, где он и пробыл в заклю­ чении до смерти герцога Бургундского, пока его не освободили гентцы. Они хоте­ ли его женить на той, которая впоследст­ вии стала герцогиней Австрийской, и по­ вели с собой в Турне; там он, лишенный охраны, был злодейски убит — Господь, видимо, не счел его пребывание в тюрьме достаточным отмщением за оскорбление, нанесенное им отцу. Отец его умер еще до кончины герцо­ га Бургундского, когда сын находился в тюрьме; умирая, он ввиду неблагодарно­ сти сына оставил все наследство герцогу Бургундскому. Воспользовавшись этой распрей, герцог Бургундский (...) заво­ евал герцогство Гельдерн (...) и владел он им до самой смерти, а наследники его еще и по сей день его держат, и так будет, пока угодно Богу. А рассказал я об этом, как предупреждал вначале, чтобы показать, что подобные жестокости и злодеяния не остаются безнаказанны­ ми» (Филипп де Коммин. Мемуары / Пе­ ревод, статья и примеч. Ю. П. Малинина. М„ 1986. С. 124—125). 7 Шопенгауэр. Афоризмы житейской мудрости. С. 59—60. Поясняя принцип рыцарской чести, с которым Шопенгауэр воюет как со смешной и дикой неле­ постью (по его мнению, ложь слишком обыденна среди людей, чтобы из-за нее стоило проливать свою или чужую кровь), философ пишет, что возникнове­ нию этого принципа («порождения высо­ комерия и глупости») «мы обязаны (...) феодализму, при котором каждый дворя­ нин мнил себя сувереном и поэтому не признавал над собою никакого суда; он привык верить в полнейшую неприкосно­ венность, святость своей личности, и всякое покушение на нее, всякий удар, всякое бранное слово казалось ему преступлением, заслуживающим смерти (...) Хотя дуэль и возникла из ордалий, но все же эти последние являются не причиной, а следствием, — проявлением принципа чести: не признавая людского суда, человек апеллировал к Божьему. — Ордалии свойственны не только христи­ анству; они встречаются и у индусов, хотя главным образом в древние време­ на; впрочем, следы их остались там и поныне» (Там же. С. 65). Вопреки утвер­ ждениям Шопенгауэра, надо сказать, что дуэль и ордалии (как Божий суд) в своей предыстории, уходящей в языческую древность, не имеют никакого отноше­ ния к феодальному принципу чести. Божий суд в виде испытания водой, огнем, мечом и т. д. известен самым разным на­ родам. Не обычай Божьего суда пристро- 223
идея к принципу чести, а принцип чести пристроился к древнему обычаю. Божий суд (в любых его формах) явился на почве глубокой веры в божественную справедливость и заинтересованность высших сил в человеческой судьбе. Не презрение к людскому суду, а стремле­ ние согласовать его с высшей волей вы­ звало к жизни эту апелляцию к Богу. Шопенгауэр в данном случае поясняет не принцип чести (тем более — не обычай в целом), а только поздние и частные его проявления. Строгая иерархия феодаль­ ных отношений отнюдь не делает «каж­ дого дворянина» «сувереном», не призна­ ющим над собой «никакого суда» (иначе не существовало бы вассалитета); в дей­ ствительности суверенным правом при феодализме обладает только носитель верховной власти (ср. абсолютный мо­ нарх). 8 Ср.: «...главным доказательством истины посредством чуда служил так на­ зываемый Божий суд. „Бог на стороне пра­ вого” — эта прекрасная формула узако­ нивала один из самых варварских обыча­ ев Средневековья. По-видимому, для того, чтобы шансы не были слишком уж не­ равными с земной точки зрения, слабым (...) разрешалось находить себе замену. Борцы-профессионалы, которых мора­ листы осуждали как наихудших наемни­ ков, подвергались испытанию вместо них» (Гофф Жак Ле. Цивилизация Сред­ невекового Запада. М., 1992. С. 307). В 1215 г. ордалии были запрещены IV Латеранским собором (там же. С. 322). Несмотря на запреты церкви и светских властей, ордалии в форме поединка про­ должали бытовать в практике европей­ ских народов вплоть до сравнительно недавнего времени (дуэль). Ср. также: Шопенгауэр. Афоризмы житейской муд­ рости. С. 64. 9 Святитель Кирилл, архиепископ Иерусалимский. Поучения огласитель­ ные и тайноводственные. М., 1991. С. 66. 10 В «Слове о блаженном Аврааме» Иоанн Златоуст говорит: «И нужно было видеть Исаака, мученика живого и уже неживого, умершего и еще не умершего. По намерению отца он умер, а по челове­ колюбию Божию не умер. Он был прооб­ разом и подобием Владыки (...) сын тро­ 224 гает сердце отца (...) Что он говорит? Отче. Представь, каково это слово: отче. Ведь и мы, когда хотим заколоть ягненка или какое-нибудь другое живот­ ное и слышим его блеющего и взывающе­ го к нам тихим, хотя и не членораздель­ ным голосом, жалеем его и оказываем сострадание. Представь же, что сделала бы эта овца, если бы сказала слабому человеку: отче, се огонь и дрова, где есть овча, еже во всесожжение (...) А здесь сам говоривший был в мыслях отца этою овцою, возбуждавшею в жреце сострадание» (Творения св. Иоанна Зла­ тоуста, архиепископа Константинополь­ ского. СПб., 1896. Т. 2. Кн. 2. С. 277— 278). 11 Ср., напр., рассказ о триумфе Авре­ лиана: «Была еще одна колесница, запря­ женная четырьмя оленями; она, говорят, принадлежала царю готов. На ней, как передают многие, Аврелиан въехал на Капитолий, чтобы там заклать оленей; говорят, что он захватил их вместе с ко­ лесницей и посвятил Юпитеру всебла­ гому и величайшему». У кельтов, илли­ рийцев и германцев олень был связан с культом Солнца и его золотой атрибути­ кой (см.: Флавий Вописк Сиракузянин. Божественный Аврелиан // Властелины Рима. Биографии римских императоров от Адриана до Диоклетиана. М., 1992. С. 281—282, 375). 12 Ср. у Иоанна Златоуста («Слово о блаженном Аврааме»): «Представь же, что чувствовал Авраам, когда Исаак, ко­ торого он намеревался заклать, называл его: отче. Как не распались его колена? Как не сокрушились его члены? Как не смутился в уме (...)? О, десница, воору­ женная против сына! Не знаю, как изо­ бразить словом это событие. Как не оце­ пенела рука? Как не выпал нож из руки? Как он весь не ослабел и не изнемог? Как он мог стоять и смотреть на связанного Исаака? Как он тотчас же не пал мерт­ вым? Как продолжали служить ему нервы? Как оставался в действии ум? Не знаю...» (Творения св. Иоанна Злато­ уста, архиепископа Константинополь­ ского. С. 276). 13 Своеобразно истолкованный Пуш­ киным мотив восходит к «Скупому» Мольера. Об этом мотиве у Мольера и в
критических отзывах об его пьесе см.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960. С. 270—274, 277. 14 Даже искренние жалобы Альбера (начало 3-й сцены), обнажая перед герцо­ гом срам отца, напоминают библейский рассказ о Ное и его сыновьях (Бытие. Гл. 9. Ст. 20—25) и бросают неблаговид­ ную тень на молодого рыцаря. 15 Неретина С. С. Образ мира в «Ис­ торической Библии» Гийара де Мулэна II Из истории культуры Средних веков и Возрождения. М., 1976. С. 114. «Ис­ торическая Библия» часто переиздава­ лась. «Она была учебником, хрестома­ 8 Литература и история тией во французских школах, ее добро­ порядочность не подвергалась сомне­ нию» (там же. С. 108). Что касается Гий­ ара де Мулэна, поясняет С. С. Неретина, то этот «образованнейший, думающий человек, знакомый со многими высо­ коучеными сочинениями, известными в его время», ценен прежде всего тем, что в своем труде «пытается многие мысли „осреднить”, благодаря чему обна­ жаются общесредневековые (...) ми­ ровоззренческие установки» (там же. С. 110). 16 Там же. С. 113—114. 17 Там же. С. 115.
В. А. Кошелев ПУШКИН и ГОЛОВА Заключительный эпизод «Капитанской дочки» представ­ лен А. С. Пушкиным от «Издателя» как отрывок «из семей­ ственных преданий» о Гриневе: «...он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу» (VIII, 374).1 Соответствующий эпизод в «Истории Пугачева» пере­ дан как цитата из записок «очевидца» И. И. Дмитриева: «...в то время еще едва вышедший из отрочества, ныне ста­ рец, увенчанный славою поэта и государственного мужа» (IX, 79). В основном тексте эпизод дан в сокращении: «...экзеку­ тор дал знак: палачи бросились раздевать его (Пугачева. — В. К.); сорвали белый бараний тулуп; стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он сплеснул ру­ ками, повалился навзничь, и в миг окровавленная голова уже висела в воздухе...» (IX, 80). Эта же цитата была повторена в примечаниях, но с продолжением: «...палач взмахнул ее за волосы» (IX, 148). Записками И. И. Дмитриева «Взгляд на мою жизнь» Пуш­ кин пользовался в рукописи; изданы они были через 30 лет после «Капитанской дочки» (в 1866 г.). В этих записках не­ посредственно после приведенного фрагмента Дмитриев за­ фиксировал впечатление, произведенное на него столь жес­ токим зрелищем: «Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что-то похожее на притворство и сам осуждал себя. Как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора: чувствительное 226 © В. А. Кошелев, 2001
сердце его не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение, но между тем, украдкою, ловил каждое движение преступника. Что ж этому было причиною? Конечно, не жестокость моя, но единственное желание видеть, каковым бывает человек в толь решитель­ ную, ужасную минуту».2 Это странное «любопытство», характернейшая черта художника, привыкшего «отзываться» на все впечатле­ ния жизни, в том числе и самые жестокие, преследовала и Пушкина, в творчестве которого страшный символ «толь решительной, ужасной минуты», когда человека насильствен­ но лишают жизни, — отсеченная голова — присутствует в самых неожиданных контекстах: Главой развенчанной приник К кровавой плахе Вероломства! Молчит Закон — народ молчит, Падет преступная секира... («Вольность», 1817 //II, 46) Безглавое тело я долго топтал... С главы ее мертвой сняв черную шаль, Отер я безмолвно кровавую сталь... («Черная шаль», 1820//II, 151) Я плахе обречен. Последние часы Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою Палач мою главу подымет за власы Над равнодушною толпою. («Андрей Шенье», 1825 // II, 399) Клянусь — под смертною секирой Глава счастливцев отпадет. («Клеопатра», 1828//III, 132) Срежет саблею кривою С плеч удалую башку. («Делибаш», 1829// III, 199) Головы враги у них отсекли И на копья свои насадили... («Гайдук Хризич», 1834// ІІІ, 348) Заедают нас волки янычары! Без вины нам головы режут... («Воевода Милош», 1834 II III, 355) 227
Даже употребленное в «непрямом» значении слово «голо­ ва» (вершина горы, человеческая жизнь и т. д.) приобретает подчас у Пушкина какой-то дополнительный, зловещий смыс­ ловой оттенок: Поникли снежною главой, Смирись, Кавказ: идет Ермолов! («Кавказский пленник», IV, 114) Головы твоей, мой милый, Не спасет мой талисман. («Талисман», 1827 // III, 83) И тополи, стеснившись в ряд, Качая тихо головою, Как судьи, шепчут меж собою... («Полтава», V, 44) Наш гонец ей бухнул в ноги: «Пропаду я с головой...» («Царь Никита...», 1822 // II, 253) ... и за тебя готовы Главами лечь, да будут наши трупы На царский трон ступенями тебе. («Борис Годунов», VII, 53) В ряде случаев Пушкин детально описывает процесс усек­ новения головы. При этом голова, отделенная от тела, обна­ руживает неожиданно живые свойства — как будто перехо­ дит в какое-то иное жизненное состояние. Вот описание сцены казни Кочубея и Искры в «Полтаве»: За упокой души несчастных Безмолвно молится народ, Страдальцы за врагов. И вот Идут они, взошли. На плаху Крестясь, ложится Кочубей. Как будто в гробе, тьмы людей Молчат. Топор блеснул с размаху, И отскочила голова. Все поле охнуло. Другая Катится вслед за ней, мигая. Зарделась кровию трава — И, сердцем радуясь во злобе, Палач за чуб поймал их обе И напряженною рукой Потряс их обе над толпой. (V, 48) 228
Сцена напоминает цитированное выше описание казни Пу­ гачева в «Капитанской дочке». Но зафиксированное «мигание» отрубленной головы — не просто конвульсивное движение. Это как будто последний знак перехода в иной мир, к иной действительности; знак «прощания» с миром обыденным во имя чего-то высшего, ожидающего безвинных «страдальцев». В балладе «Феодор и Елена» (из «Песен западных сла­ вян») этот последний знак еще более выразителен. Герой баллады, заподозрив жену в измене, убивает ее: Но Феодор жене не поверил: Он отсек ей голову по плечи... (III, 345) Когда же выяснилось, что убийство совершено «пона­ прасну»: Поднял он голову Елены, Стал ее целовать умиленно, И мертвые уста отворились, Голова Елены провещала: «Я невинна. Жид и старый Стамати Черной жабой меня окормили». Тут опять уста ее сомкнулись, И язык перестал шевелиться... (III, 345) Показательно, что при жизни Елена не смогла сообщить этой истины своему мужу (она могла лишь предположить: «Испортили меня злые люди»). Со смертью ее голова откры­ вает истину и чудесным образом сообщает ее из того мира, в который она «переселилась». После этого сообщения Елена в настоящем мире замолкает навсегда. Человеческая голо­ ва — носитель разума и разумной жизни — живет как бы в двух ипостасях: именно то «разумное», что в ней скрывается, не умирает вовсе вместе со смертью ее носителя. Это дву мир ие человеческой головы неожиданно и ярко открылось Пушкину уже в поэме «Руслан и Людмила». Первая поэма Пушкина — в сущности очень доброе про­ изведение. Ее ведущим мотивом становится мотив «проще­ ния». При этом в нарушение всех канонов сказочно-богатыр­ ской поэмы даже ее главные злодеи не получают заслужен­ ной кары. Лишенный силы чародейства, Был принят карла во дворец... (IV, 85) 229
Это о злодее Черноморе, чей вероломный поступок стал отправной точкой всех поэмных приключений. Прощен и главный изменник Фарлаф, объявивший «свой стыд и мрачное злодейство». Погибает лишь один, самый злобный соперник Руслана, Рогдай, — но и тот в своей гибели оказывается по-своему утешен: И слышно было, что Рогдая Тех вод русалка молодая На хладны перси приняла И, жадно витязя лобзая, На дно со смехом увлекла... (IV, 36) На основе подобных наблюдений С. А. Фомичев сделал однозначный вывод о том, что в «Руслане и Людмиле» «ри­ суется мир во всех отношениях гармонический», а основная тональность основывается на том, что «сказочное „предание” пересказывается молодым вольнодумцем, постоянно посмеи­ вающимся над небывальщиной, относящимся к ней как к забавной выдумке».3 Странным образом этой «забавной» тональности и пред­ ставлению о гармоничности поэмного мира противостоят эпизоды с Головой, единственным персонажем поэмы, ко­ торый умирает и смерть которого подробно описывается (в пятой песни): Уж видно чудо из чудес; Она глядит недвижным оком; Власы ее, как черный лес, Поросший на челе высоком; Ланиты жизни лишены, Свинцовой бледностью покрыты, Уста огромные раскрыты, Огромны зубы стеснены... (IV, 67) Умирает она страшно: кажется, ни в одном из поэмных описаний Пушкин не поднимался до столь трагического на­ гнетения нерадостных подробностей последнего часа живого существа: Очнулась будто ото сна, Взглянула, страшно застонала... Узнала витязя она И брата с ужасом узнала. Надулись ноздри; на щеках Багровый огнь еще родился, И в умирающих глазах Последний гнев изобразился. 230
В смятеньи, в бешенстве немом Она зубами скрежетала И брату хладным языком Укор невнятный лепетала... Уже ее в тот самый час Кончалось долгое страданье: Чела мгновенный пламень гас, Слабело тяжкое дыханье, Огромный закатился взор, И вскоре князь и Черномор Узрели смерти содроганье... Она почила вечным сном. (IV, 67—68). Это жутковатое описание умирающей Головы нарочито дисгармонирует с первоначальным представлением «живой головы», «пустыни сторожа безымянного». В этом представлении подчеркнуты две данности. Голова — живая; это обстоятельство объясняется очень туманно: Уж голова слетела с плеч — И сверхъестественная сила В ней жизни дух остановила (IV, 49). И Голова, лишенная тела, — безымянная, хотя у ее но­ сителя прежде было имя: Истлел мой прах непогребенный (IV, 49). Голова, соответственно, лишилась и имени. В первом «представлении» Головы нет никаких «страшных» деталей: ни «черного леса» волос, ни открытых уст, ни «стесненных» зубов. Огромны очи сном объяты; Храпит, качая шлем пернатый, И перья в темной высоте, Как тени, ходят, развеваясь... (IV, 43) Этот величественный сторож «мрачной степи» в сопостав­ лении с героем поэмы выглядит, скорее, иронически. Руслан, Вблизи осматривая диво, Объехал голову кругом И стал пред носом молчаливо; Щекотит ноздри копием, И, сморщась, голова зевнула, 231
Глаза открыла и чихнула... Поднялся вихорь, степь дрогнула Взвилася пыль; с ресниц, с усов, С бровей слетела стая сов; Проснулись рощи молчаливы, Чихнуло эхо — конь ретивый Заржал, запрыгал, отлетел, Едва сам витязь уцелел... (IV, 44) А. Ф. Воейков, автор известного «Разбора поэмы „Руслан и Людмила”...», привел эпизод «чиханья» богатырской Головы как доказательство «шуточного» и «романтического» характе­ ра поэмы,4 пересказав весь первоначальный эпизод боя Русла­ на с Головой следующим образом: «Смеркалось; всходит месяц, и наш витязь, продолжая путь, видит вдали черный холм; он — ближе и замечает, что холм дышит. Это голова Черноморова брата, стерегущая волшебный меч, которым одним можно было отсечь бороду карле, а все могущество карлы заключалось в бороде его. Он сразился с огромною головою, оттолкнул ее и взял меч богатырский. Голова расска­ зывает Руслану о злодейском поступке с нею Черномора».5 Эпизод же смерти Головы критик, подробно пересказывая содержание каждой из песен поэмы, вовсе обошел молчани­ ем, как будто не заметил... Многостраничный «Разбор...» Воейкова, построенный по канонической схеме «схоластических пиитик»,6 показателен как образчик восприятия пушкинских образов старшими со­ временниками, привыкшими к иным поэтическим данностям. В нем странным образом отсутствует характеристика Голо­ вы, при том, что Воейков назвал ее среди «характеров сил сверхъестественных», которые «хорошо нарисованы и в про­ должение шести песен постоянно и ровно выдержаны» (при этом другие «характеры» такого рода критик детально, с многочисленными выписками, разбирает).7 А. А. Перовский, представитель близкого Пушкину крити­ ческого поколения, показывая в своих «Замечаниях на раз­ бор поэмы „Руслан и Людмила”...» нелепость критического метода Воейкова, не удержался спросить не без издевки: «Мы, например, весьма любопытны знать: какой характер он (Воейков. — В. К.) нашел в голове Черноморова брата, вы­ держанный, по его словам, постоянно и ровно в продолжение шести песен?».8 Перовскому вполне серьезно отвечал М. С. Кайсаров, вставший на защиту Воейкова: «Отвечаем, что огромная го­ лова сердится, усмиряется, рассказывает свои приключения; 232
следовательно, имеет страсти, характер, что надлежало до­ казать».9 Обмен критическими репликами по поводу «характера» Головы был не просто тактическим приемом: он косвенно показывал «странность» этого образа. Дело в том, что Голова действительно не имеет характера, представляя собою не вполне законный «живой» остаток того «истлевшего» персо­ нажа, который некогда имел характер совершенно определен­ ный. Рассказывая победившему ее Руслану собственную ис­ торию, Голова действует «от имени» своего былого носителя: И я был витязь удалой! В кровавых битвах супостата Себе я равного не зрел... Я был всегда немного прост, Хотя высок; а сей несчастный, Имея самый глупый рост, Умен как бес... (IV, 47) Поступки, совершаемые былым «носителем Головы», ха­ рактеризуют недалекого, не обремененного умом и житей­ ским опытом великана, образ тупой и девственной силы, которую «умный» чародей может направить в любую сторо­ ну. Он отнес «злодея брата» к «потаенному мечу», достал этот меч — и тут же попался на простейшую уловку: Я сдуру также растянулся; Лежу, не слышу ничего, Смекая: обману его! Но сам жестоко обманулся... (IV, 49) Перед нами комический тип простодушного и туповатого «витязя» («велика Федура, да дура!»), характерного героя «сказки». Но его Голова существует в противоречии с естест­ венными законами сказки: вся ее сила направлена на служе­ ние ее же обидчику: Но злобный карла перенес Меня в сей край уединенный, Где вечно должен был стеречь Тобой сегодня взятый меч. (IV, 49) Этот сказочный мотив был удостоен полемического вопро­ са, заданного одним из первых критиков поэмы Д. П. Зыко­ вым: «Зачем Черномор, доставши чудесный меч, положил его 233
на поле, под головою брата; не лучше ли бы было взять его домой?».10 Однако известная логика в этом поступке Черно­ мора, видимо, была: ведь поначалу, встретив Руслана, Голо­ ва действительно охраняет меч — и вступает в яростное единоборство с героем, требующее от Руслана исключитель­ ной выносливости и ловкости. Она действует в полном со­ ответствии с характером ее былого носителя — это вполне «пустая голова»: Слыхал я истину бывало: Хоть лоб широк, да мозгу мало! (IV, 44) И лишь тогда, когда Руслан предстал перед Головой абсо­ лютным победителем (собрался даже «ей нос и уши обру­ бить» — IV, 46), — та предстает в ином обличье, начиная с характерного признания: Ты вразумил меня, герой... (IV, 47). Только «вразумленная» таким жестоким образом, Голова вспоминает о своей мести умному «как бес» чародею: Быть может, на своем пути Ты карлу-чародея встретишь — Ах, если ты его заметишь, Коварству, злобе отомсти! И наконец, я счастлив буду, Спокойно мир оставлю сей — И в благодарности моей Твою пощечину забуду. (IV, 49) Просьба «вразумленной» Головы многозначительна и мно­ гозначна. «Пощечина» для человека пушкинского времени — символ оскорбленной чести. «Забыть» пощечину означало поступиться богатырской честью во имя чего-то более значи­ тельного, — а таковым в данном случае оказывается месть Черномору. И в то же время осуществление этой мести будет для Головы равносильно смерти: перестанет действовать та «чудодейственная сила», которая обеспечивает жизнь «живой головы»... Результатом «вразумления» становится, таким об­ разом, мечта о смерти — о конечном «успокоении», которое для Головы предстает как «счастье»: «...я счастлив буду...» Жизнь или смерть Головы зависит от нее самой: победа Руслана над Черномором обеспечивается охраняемым ею чудесным мечом. Но как только Черномор будет побежден — 234
Голова умрет. «Вразумленная» Голова осознает противоес­ тественность своего нынешнего существования — и «в бла­ годарности» воспринимает свою грядущую смерть. Подобная постановка вопроса, для «сказки» невозможная, шла от со­ бственно пушкинских размышлений. В этом смысле особенный интерес представляет вопрос об источнике этого эпизода пушкинской поэмы — и, соответст­ венно, этого образа. Вопрос этот — и простой, и непростой. Автор первого кри­ тического отклика на «Руслана и Людмилу» «Житель Бутыр­ ской слободы» (А. Г. Глаголев) особенно возмутился тем, «что в стихотворениях XIX века заблистали Ерусланы и Бовы на новый манер», что «ему предлагают новую поэму, писанную в подражание Еруслану Лазаревичу», что «наши поэты начина­ ют пародировать Киршу Данилова», что «поэт и в выражениях уподобился Ерусланову рассказчику»... В конце своей замет­ ки критик уподобил появление поэмы вторжению в Москов­ ское благородное собрание мужика «с бородою, в армяке, в лаптях» — «неужели стали бы таким проказником любо­ ваться?» И далее: «Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами? Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещенным, отвратительна, а нимало не смешна и не забавна».11 Последнее сравнение А. Г. Глаголева часто используется в популярной литературе о Пушкине как пример некой кри­ тической оценки его первой поэмы. Но в данном случае существенно, что критик отзывался не на целостный текст «Руслана и Людмилы» (еще не вышедший из печати), а лишь на опубликованный в «Сыне Отечества» (1820. № 15, 16) отрывок из ее третьей песни, в центре которого — встреча и бой Руслана с Головой. «Там неизвестный пиит, — возмуща­ ется критик, — на образчик выставляет нам отрывок из поэмы своей „Людмила и Руслан” (не Еруслан ли?). Не знаю, что будет содержать целая поэма, но образчик хоть кого выведет из терпения. Пиит оживляет мужичка сам с но­ готь, а борода с локоть, придает ему бесконечные усы (...) показывает нам ведьму, шапочку-невидимку и проч. Но вот что всего драгоценнее: Руслан наезжает в поле на побитую рать, видит богатырскую голову, под которою лежит мечкладенец; голова с ним разглагольствует, сражается... Живо помню, как все это, бывало, я слушал от няньки моей; теперь на старости сподобился вновь то же самое услышать от поэтов нынешнего времени!..»12 Глаголев имеет в виду бытовавшую на Руси с начала XVII века повесть «Сказание и похождение о храбрости, о мла­ 235
дости, и до старости его бытия, младого юноши и прекрасного русского богатыря Еруслана Лазаревича», несомненно считая эту лубочную сказку источником данного отрывка из поэмы. В начале XIX века «Сказка о Еруслане Лазаревиче» была широко распространена как в традиции устного рассказыва­ ния (которую имеет в виду критик), так и в массовой лите­ ратурной продукции. В библиотеке Пушкина были книги по­ добного рода, содержавшие текст этой сказки: «Дедушкины прогулки, содержащие в себе десять русских сказок» (СПб., 1791); «Лекарство от задумчивости, или вторая часть настоя­ щих русских сказок...» (СПб., 1793).13 Во втором из названных сборников была помещена «про­ странная редакция» «Еруслана...», текст которой, как увидим, весьма близок пушкинскому отрывку из поэмы. О знакомстве его с этой сказкой свидетельствует и зачеркнутая запись в плане поэмы «Мстислав» (1822): «Меч Еруслана о двух уда­ рах» (V, 504), — она показывает, что Пушкин был знаком с сюжетом именно «пространной редакции», вводившей момент богатырского меча, которым нельзя бить дважды. Кроме того, на лубочных картинках пушкинского времени часто изобража­ лась именно встреча Еруслана с богатырской головой.14 Сетования «Бутырского старца» вполне отражали харак­ тер отношения к лубочной литературе в начале XIX столе­ тия. С одной стороны, образованные писатели единодушно отрицали «всю эту дрянь» (Батюшков), называя сказку о Еруслане «нелепой» (А. Е. Измайлов), написанной «худшим слогом» и т. п.15 Общим местом было называть в числе «бла­ гонравие растлевающих книг» «глупые и невкусные площад­ ные сказки о Бовах и Ерусланах...».16 Однако, с другой стороны, эти «нелепые» и «худшим сло­ гом» написанные книги вдруг — именно к концу XVIII столе­ тия — получили небывалую популярность. Они оказались непременным атрибутом детства: об этом упоминает не толь­ ко Глаголев («...слушал от няньки моей...»), но и Пушкин в стихотворении «Сон» (1816), где была выведена «мамушка»: Она, духов молитвой уклони, С усердием перекрестит меня И шопотом рассказывать мне станет О мертвецах, о подвигах Бовы... (I, 189) Почитаемые поначалу в «низших» сословиях, произведе­ ния эти странным образом начали входить в «высший» чита­ тельский круг: не только в среду мещанства или купечества, но и в среду мелкопоместного дворянства; «Бову рассказыва­ 236
ла» няня Фадеевна своим воспитанницам Татьяне и Ольге Лариным (VI, 288). Они вошли и в обиход городского насе­ ления средней руки. В поэме В. Л. Пушкина «Опасный сосед» (1811) антураж описания публичного дома строится на «говорящих» деталях обстановки — знаках и символах интересов посещающих этот дом лиц: Султан Селим, Вольтер и Фридерик Второй Смиренно в рамочках висели над софой... Лежали на окне «Бова» и «Еруслан», «Несчастный Никанор», чувствительный роман, «Смерть Роллы», «Арфаксад», «Русалка», «Дева Солнца...»17 Лубочные повести оказываются в одном круге интересов с Вольтером, трагедиями А. Коцебу, сентиментальными про­ изведениями «чувствительного» толка и модной «романтиче­ ской повестью» Н. С. Краснопольского «Леста, или Днепров­ ская русалка». При этом устойчивая популярность «низких» и «нелепых» произведений, существующих рядом с модными новинками, могла быть предметом осмеяния, но не могла не удивлять. Даже в известном сопоставлении из державинской «Фелицы» («Полкана и Бову читаю, / За Библией, зевая, сплю...») содержится не только указание на «недостойность», но и констатация особенной «притягательности» массового лубочного сюжета.18 Исследование всякого явления массовой культуры (подоб­ ного популярным в XX веке «комиксам», «триллерам» или «мыльным операм») предполагает не только априорную кон­ статацию его «недостойности», но и объяснение причин его «массовости», и поиски возможностей ее использования для того же «высокого искусства». Именно из этих поисков родился жанр «богатырской поэмы» или «рыцарского романа о славянских витязях»: по­ чему бы (рассуждал автор этих произведений) не заменить для широкого читателя «недостойных» «Бову и Еруслана» чем-то похожим, но литературно обработанным, «облагоро­ женным» рукою мастера? Если уж лубочный сюжет, по каким-то неведомым причинам, так волнует «низкого» чита­ теля, то переработка его средствами «высокого» искусства должна принести пользу в «просвещении» этого читателя. Помимо «просветительского» интереса здесь был и при­ влекательный элемент литературного вызова: тот же Ради­ щев в поэме «Бова» представлял читателям не просто извест­ ного героя сказки, сохранившейся «во рассказах мамы, няни», но «Бову нового покроя»,19 ибо разветвленный сюжет 237
сказки давал неисчерпаемые возможности для эстетических трансформаций. Пушкин еще в 1814 году обращался к стихотворной пере­ работке сюжета «Бовы», исходя из подобных же творческих предпосылок. Как и создатели «богатырских поэм», он потер­ пел неудачу. Сколь бы субъективно яркой и значительной ни была та или иная переработка лубочного сюжета, она не могла ни заменить, ни тем более «отменить» «нелепый» оригинал: она теряла ощущение, хотя и наивной, подлин­ ности. Пушкин осознал это еще в Лицее, но с тех пор и на протяжении двадцати последующих лет своей творческой жизни он периодически обращался к «Бове», стремясь по­ стичь законы «массового» творчества и каждый раз пытаясь «пересказать» эту сказку с новыми творческими установ­ ками.20 В позднейшей декларации особенностей свободы поэта (для которого «условий нет») — в послании «(Гнедичу)» («С Гомером долго ты беседовал один...» — 1832) — Пуш­ кин представил одну из примет отсутствия поэтических «ус­ ловий»: [Таков прямой поэт. Он сетует душой На пышных играх Мельпомены, И улыбается забаве площадной И вольности лубочной сцены.] То Рим его зовет, то гордый Илион, То скалы старца Оссиана, И с дивной легкостью меж тем летает он Во след Бовы иль Еруслана. (III, 286) В черновых редакциях этого послания вместо «Бовы иль Еруслана» упоминался «царь Салтан» (III, 889), что было понятно: послание было ответом на стихотворение Н. И. Гнедича «А. С. Пушкину, по прочтении его „Сказки о царе Салтане и проч.”» (1832), в котором Гнедич высоко отозвался о пушкинской сказке. Но сам адресат послания, в числе пред­ метов поэтического творчества которого были и «Рим»., и «Илион», и «Оссиан», и «игры Мельпомены», никогда не обращался к лубочным сюжетам. Здесь Пушкин, вероятно, напоминает ему, когда-то выступившему издателем «Руслана и Людмилы», о своей первой поэме, которую критика прямо сопоставила с «Ерусланом Лазаревичем». Но что, собственно, значит: летать «во след Бовы иль Еруслана»? Обратимся к «Сказке о Еруслане Лазаревиче». Еще Л. И. По­ ливанов отметил, что «целый эпизод с Головою есть рас­ 238
пространенная переделка подобной же сцены в сказке о Еруслане Лазаревиче»,21 но привел для сопоставления эпизод из «краткой» редакции сказки. П. Н. Шеффер уточнил источник, указав на «простран­ ную» редакцию, находящуюся в сборнике «Лекарство от за­ думчивости...».22 Эти наблюдения были повторены почти всеми позднейшими исследователями фольклоризма пушкин­ ской поэмы,23 — но почти все ограничивали их собственно «сюжетным» уровнем. Между тем сам «сюжет», связанный с Головой, в поэме Пушкина менее всего похож на сюжет этого, несомненного, источника. «Пересказывая» его в поэме, Пушкин вряд ли держал перед собою текст сборника «Лекарство от задум­ чивости...»; «Еруслан...» должен был быть ему известен не только в печатной, но и в устных редакциях. Поэтому для сопоставления мы привлекаем текст «Сказки о Еруслане Лазаревиче» по опубликованной Н. С. Демковой редакции XVII века, которая «легла в основу всех последующих пере­ делок произведения — рукописных и лубочных».24 Эпизод с богатырской головой в ней — лишь один из многочисленных подвигов прославленного лубочного бога­ тыря: «И не доехал Еруслонъ в Подонскую орду до Штютена града 4 поприщъ, ажно лежитъ рать-сила побитая, а в той рате лежитъ человекъ-багатырь; а тело его, что сильная гора, а глава его, что силныя бугра. И Еруслонъ выехалъ в побоище, и крикнулъ громко голосомъ: „Есть ли в сей рате живъ человекъ?” И говорит ему багатырская голова: „Гой еси, Еруслон Лазаревичь! Кого ты спрашиваешь, и кто тебе надобенъ?” И приехал Еруслонъ Лазаревичь к богатырской голове, а сам себе удивилъся, что мертвая голова глаголетъ».25 В отличие от пушкинского Руслана, Еруслан Лазаревич и не думает биться с головой, а, напротив, мирно выспрашива­ ет ее. «И говоритъ ему багатырская голова: „Был язъ бога­ тырь Задонския орды, сын Прохора царя, и та рать со мною лежит Вольного царя, Огненного щита, Пламенно­ го копья; а побивал ее я, а по имени меня зовут Рослонеем”». В отличие от пушкинской Головы, лубочная голова не безымянна, а имеет вполне православное имя: Рослоней Про­ хорович (правда, чуть ниже он уже именуется «богатырем Рохлеем»). Узнав, что Еруслан едет к тому же «Вольному 239
царю...», который отрубил ему голову, Рослоней предупреж­ дает: «И язъ былъ человекъ, да и багатырь, многие меня цари и князи, восточные и западныя, знали, не токмо меня боялись, но и имени моего страшились (...) Ты сам видишь возрастъ мой и каково тело мое, и какова моя голова. А длина телу моему 6 сажень, а межъ плечь — 2 сажени, а меж ушами — калена стрела умещаетца, а глава у меня что велик бугор, а руки у меня были — 3 сажени одна рука. И тут я против того царя не мог стояти. И тот царь силен велми: и войска у него много, и мечъ его не сечетъ, и сабля его не иметъ, на воде он не тонет, а на огне не горитъ». Еруслан приезжает к «Вольному царю...», поступает к нему на службу и получает задание добыть чудесный меч, который лежит как раз под отрубленной головой: только этим мечом можно победить коварного царя. Богатырь воз­ вращается к голове Рослонея и просит у нее меч, который голова отдает и предупреждает, что этим мечом можно ру­ бить только с одного удара. Еруслан возвращается к царю, убивает его и вынимает из него чудодейственную «желчь»: «И приехал Еруслон к богатырской голове, и вынял из сумокъ царьской желъчь, и помаза богатыря Рохлея. И тут Рохлей жив сталъ, и с Еруслономъ поцеловались, и назвали друг друга братомъ. И Рохлей богатырь поехал в Задонскую орду...» Этот эпизод лубочной книги нашел отражение и в сказоч­ но-рыцарских повестях XVIII века, но там в соответствии с собственно литературными установками он был значительно трансформирован. Так, в «Повести о Сидославе» М. Д. Чул­ кова герой попадает на поле битвы, видит «многочисленное воинство, порубленное мечом», а посреди него живую голову, «подле которой находилось тело, которого платье и вооруже­ ние показывали его военачальником». Голова также рассказы­ вает свою историю; она оказывается неким Роксоланом, по­ платившимся за коварство своей жены. После серии подвигов Силослав тоже находит соответствующее лекарство и излечи­ вает Роксолана.26 При этом ни Роксолан, ни его отрубленная голова не отличаются особенно большими размерами. Пушкин тоже трансформировал сюжет исходной лубочной сказки — но совсем в ином направлении. Он не только не уменьшает размеров богатырской головы, но, напротив, значительно увеличивает их. В источнике тело «побитого» богатыря сравнивается с «горой», а его голова — с «бугром»; размеры ее невелики: если учесть, что «меж плеч» 240
убитого богатыря было «2 сажени» (сажень — 216 см), то голова вряд ли оказывается выше обыкновенного человече­ ского роста. Не то у Пушкина: Вдали чернеет холм огромный И что-то страшное хранит. (IV, 43) Еще более сильно это впечатление огромности Головы было выражено в черновиках: Уж видно чудо из чудес! Взрывают ветры черный лес Поросший на челе широком — (IV, 255) Он различает — [мрачный лес] Поросший на челе угрюмом [Восходит до высот] небес И движется шумом, И дивный нос... (и) строй зубов (IV, 257) Увеличение размеров Головы дает неожиданный эффект: ее «тело» оказывается непредставимо огромным. Руслан с большим трудом одолел Голову, хотя та борется с ним един­ ственным способом: богатырским «чиханьем» и «дутьем»... Эта непредставимая внешность заставляет вспомнить рус­ ских богатырей «старшего» периода — того же Святогора, который «выше леса стоячего, выше облака ходячего»... Илья Муромец в былине побеждает Святогора хитростью и житей­ ским разумением — то же делает и Руслан, отыскав во время боя слабое место Головы: ее «дерзостный язык». И Голова из страшного противника вмиг превращается в «плохого питомца Мельпомены» (IV, 46—47). Ситуация из героической оборачивается явно комической: Руслан ее достаточно легко переворачивает «праздной рукавицей» и «в трепете веселом» находит волшебный меч... А затем Го­ лова простодушно рассказывает, каким элементарным спо­ собом карла Черномор сумел обмануть и обезглавить неда­ лекого великана-богатыря. Но комедия неотделима от трагедии: Голова тут же сооб­ щает деталь, свидетельствующую о невозможности возврата этого богатыря к «исходному» состоянию: Вдали, в стране, людьми забвенной, Истлел мой прах непогребенный... (IV, 49) 241
Операция, подобная той, которую проделал Еруслан Лаза­ ревич (а в пушкинской поэме — Финн с убитым Русланом), оказывается в данном случае невозможной. А само бытие Головы в том виде, в каком она предстает в поэме — бес­ смысленно. Поэтому «спокойная» смерть становится желан­ ным исходом. Весь «бой» с Головой, окрашенный в ирониче­ ские тона, приобретает неожиданно трагический колорит: «плохого питомца Мельпомены» в сущности тоже жалко... Тем более, что он безобиден. Показательно, что, в отличие от лубочной сказки, эпизод с Головой никак не связан с полем битвы, усеянным «мертвыми телами». Пушкин отделя­ ет два эпизода: поле битвы Руслан объезжает «при блеске утренних небес» (IV, 41), потом пускается в путь дальше, а с Головой встречается, когда «уж побледнел закат румяный» и взошел «месяц золотой» (IV, 43). Характерно, что современная Пушкину критика не захоте­ ла заметить этого временного разрыва. Д. П. Зыков, увидев­ ший противоречие в монологе Руслана на поле битвы («О поле, поле, кто тебя...»), заметил: «Так ли говорили русские богатыри? и похож ли Руслан, говорящий о траве забвенья и вечной темноте времен, на Руслана, который через минуту после восклицает с важностью сердитой: — „Молчи, пустая голова Хоть лоб широк, да мозгу мало! Я еду, еду, не свищу, А как наеду, не спущу!” ...Знай наших! и пр.»-1 Этого временного разрыва нет и в опере М. И. Глинки, — и Голова, таким образом, превращается в того, кто «усеял мертвыми костями» пространство «старой битвы поля»... Эта же установка парадоксальным образом сохранилась и в позднейшей стихотворной обработке «Сказки о Еруслане Лазаревиче» Ф. М. Исаева (1858), в которую были прямо включены фрагменты из пушкинской поэмы (лишь имя Рус­ лан было заменено на Еруслан).28 «Ошибка» критиков и либреттистов (идущая от того, что они были знакомы с сюжетом «исходной» лубочной сказки) как бы «выпрямляла» сложное и неоднозначное нравственное содержание всего эпизода с Головой: поскольку это она усеяла «мертвыми костями» поле, постольку смерть ее ока­ зывалась вроде бы «заслуженной»... В творческой истории первой пушкинской поэмы эпизод встречи Руслана с Головой имел решающее значение. 242
Изучение черновых рукописей «Руслана...», сохранивших­ ся в составе «лицейской тетради» (Архив Пушкинского Дома. Ф. 829), свидетельствует, что план поэмы в процессе работы над нею постоянно менялся и усложнялся. По своему замыс­ лу поэма (состоявшая, как и в окончательной редакции, из шести песен) должна была быть значительно короче и значи­ тельно менее зависима от добрых и злых волшебников (так, история Финна и Наины в ее первом варианте была, вероят­ но, лишь вставным эпизодом). В этом замысле почти не пред­ полагалось «сказочных» деталей: и шапка-невидимка, и полет колдуна с богатырем, живая и мертвая вода, ведьма, превра­ щающаяся то в крылатого змея, то в кошку, и богатырская Голова — все это разрабатывалось Пушкиным уже в процес­ се начавшейся работы.29 По свидетельству А. И. Тургенева (в письмах к П. А. Вя­ земскому) в декабре 1818 года Пушкин уже заканчивал «чет­ вертую песнь поэмы».30 Однако сами «песни» были короче: в окончательном варианте «Песнь первая» объединила два эпи­ зода (похищение Людмилы и исповедь Финна), которые пер­ воначально, несомненно, предполагалось представить как от­ дельные «песни» и т. д. То, что Тургенев считал «четвертой песнью», в окончательном варианте оказалось распределено по «песням» второй и третьей — эпизод пребывания Людми­ лы в замке Черномора. Основу сюжетной («событийной») структуры поэмы со­ ставляли пока еще собственно «балладные» (а то и «элеги­ ческие») ходы, не предполагавшие какого-то нагнетения фан­ тастических деталей. Однако в пределах большого объема в какой-то момент эти «балладные» установки переставали «работать» — поэме явно не хватало отражения событий и героев необычных, «нетрадиционных». Поэтому в начале 1819 года (как свидетельствует характер заполнения л. 55— 58 «лицейской тетради») в работе над поэмой произошла некоторая «заминка», свидетельствующая о некоторой пере­ ориентации Пушкина. В это время Пушкин активно читает фрагменты из «Рус­ лана...» в самых разных петербургских литературных круж­ ках — и выслушивает всякого рода замечания. Один из таких эпизодов сохранился в воспоминаниях П. А. Кате­ нина: «Очень помню, что я заметил ему (Пушкину. — В. К.) место, когда Руслан, потеряв меч, приезжает на старинное побоище, покрытое мертвыми телами и оружием, и между ими ищет себе меча; вдруг застонало, зашевелилось мертвое поле, — но Руслан не нашел себе меча по руке и поехал далее. Такой ничтожный конец после такого начала крайне 243
меня удивил; мне вспомнился стих Горация как гора родила мышь, и я спросил у Пушкина, над кем он шутит? Он бес­ спорно согласился, что дело нехорошо, но, не придумав ничего лучшего, оставил как есть, в надежде, что никто не заметит, и просил меня никому не сказывать».31 «Лицейская тетрадь», однако, свидетельствует, что Пуш­ кин отнюдь не «оставил как есть». На л. 63, набросав сцену из песни III (Людмила с шапкой-невидимкой), он возвратил­ ся к эпизоду «старинного побоища»: в черновиках поэмы гораздо более нагнетены «ужасные» детали описания поля битвы и более обширен монолог Руслана, последние стихи которого пародируют элегические мотивы современной поэ­ зии. Возможно, что после указания Катенина Пушкин изме­ нил финал этого монолога, придав ему «героический» харак­ тер (л. 73 об.). Но самое существенное для нашей темы, — то, что на свободном месте того же л. 63 Пушкин набрасывает план дальнейших сцен, расширяющих сферу действия его поэмы: «— Поле битвы, Наина — Руслан и Голова. Фарлаф, в загородной даче Ратмир, у двенадц(ати) сп(ящих) де(в) Руслан, [Русалки, Соловей-разбойник] Людмила, обманута призраком, попадается в сети и усып­ лена Черномором Руслан и Черномор — Убийство — конец — ».32 Этот план демонстрирует ряд важных изменений первона­ чального замысла. Так, появление на поле битвы персонажа из «вставной» исповеди Финна — Наины — свидетельству­ ет, что «волшебница» проникла в основной сюжет поэмы. Руслан должен был еще встречаться с собственно былинны­ ми и сказочными персонажами («Русалки, Соловей-разбой­ ник»); эти эпизоды не были написаны, но само это прямое привлечение русского фольклора очень показательно (эпизо­ ды сохранились в перечислении «подвигов» Руслана в четвер­ той песне — IV, 56). Следы собственно комического эпизода «Фарлаф, в заго­ родной даче» сохранились на обрывках вырванных из тетради листов 51 и 52. Над этими эпизодами Пушкин, судя по положению их среди других записей в «лицейской тетради», работал в феврале-марте 1819 года. А летом того же года, во время болезни, Пушкин вплотную занялся ключевым для него эпизодом «Руслан и Голова». Эпизод этот примечателен во многих отношениях. 244
Во-первых, появление его, несомненно, явилось реакцией на приведенное выше замечание Катенина о том, что «гора родила мышь». Пушкин и создает «гору» в прямом смысле этого слова — «грозный холм», «черный лес» на челе и т. д. — это несколько снимает впечатление «нереализован­ ности» ужасов предшествующего описания поля битвы. Во-вторых, представляя этот, ориентированный на знако­ мую читателям лубочную сказку, эпизод, Пушкин демон­ стрирует отход от условной «литературности» — и потому прямо-таки нагнетает (непосредственно вслед за «высокими» элегическими мотивами «поля битвы») и нарочитые речевые просторечия (отмеченные критиками А. Г. Глаголевым и Д. П. Зыковым), и «домашнюю» фантастику, детализованную до гротеска (богатырский «чих» Головы и его последствия), и необычную трагикомическую ситуацию целого. На место «вещего Финна» и бестелесного похитителя Люд­ милы впервые становится такое фантастическое «чудо», кото­ рому можно и ноздри пощекотать, и язык копьем проткнуть. В-третьих, эпизод «Руслан и Голова» был, в сущности, «необязателен» для сюжета поэмы: в итоге Руслан лишь отыскивает себе «меч по руке», который можно было бы найти и иным способом, тем более, что этот меч не обнару­ живает (в отличие от лубочной сказки) каких-либо особен­ ных чудодейственных свойств. Сама же история огромного, но глупого брата «карлы Черномора» выглядит такой же вставной новеллой, как и исповедь Финна, с тою только разницей, что она не несет на себе дополнительной нравственной нагрузки и не становится параллелью к истории любви Руслана. Этот вставной эпизод давал Пушкину только стилевую разрядку становившегося однообразным повествования... В-четвертых, однако, сам Пушкин позднее считал III песнь «Руслана...» (в основной своей части состоящую из этого эпизода) лучшей частью своей поэмы (см.: «(Воображаемый разговор с Александром I)» — XI, 23). Именно «прорабаты­ вая» его, Пушкин вывел для себя основной принцип органи­ зации поэмного повествования — принцип «игры». После «игры» с лубочной сказкой, заданной в этом эпизоде, Пушкин последовательно представляет «игру» с балладной стихией Жуковского (Ратмир и двенадцать дев), с рыцарской поэмой Л. Ариосто (полет Руслана с Черномором, неистовство Рус­ лана и т. п.) и даже с исторической хроникой (эпизоды осады Киева печенегами). Эта «игра», организующая поэмное повествование, многократно использовалась Пушкиным и позднее. 245
Работа над эпизодом «Руслан и Голова» шла на следу­ ющих после листа 63 (с приведенным планом поэмы) листах «лицейской тетради». Следы ее сохранились далеко не пол­ ностью. После этого листа неровно оборваны два (63-а и 63-6); по обрывкам слов на оставшихся корешках можно судить, что речь на них шла о встрече Руслана и Головы. Эпизоды боя с Головой сохранились на л. 64, тоже частично поврежденном; продолжение этого боя и рассказ Головы были на вырванных листах 65, 66 и 66-а; на л. 67 завершает­ ся рассказ Головы. Набросанные на вырванных листах фрагменты позднее перерабатывались: в таких случаях Пушкин постоянно выры­ вал листы из рабочих тетрадей для удобства их переписыва­ ния. Судя по объему вырванных листов, можно говорить об особой тщательности «отделки» Пушкиным именно этого эпизода. И, следовательно, о том, что Пушкин осознавал его особенную значимость для поэмы. От л. 65 сохранилась только верхняя часть; на нем был большой пушкинский рисунок, изображающий Голову — ос­ тались брови, лоб и шлем. Этот же рисунок прорисован на обороте листа. А рядом, на л. 64 об., сохранился карандаш­ ный вариант того же рисунка. У Головы открыт рот и напря­ жены мускулы лица: вероятно, Пушкин запечатлел ее в мо­ мент богатырского «чиха»... Эпизод с Головой, таким образом, был для Пушкина клю­ чевым. Он знаменовал перелом основного замысла «Руслана и Людмилы» и был моментом осознания Пушкиным своего создания именно как «романической поэмы». При этом взгля­ де Голова оказывалась, хотя и весьма специфическим, но вполне «историческим» персонажем. В пушкинскую эпоху существовало несколько особенное отношение к данностям русского устного народного твор­ чества. Еще Б. В. Томашевский обратил внимание на то, что к «бытовому» осмыслению русского фольклора в начале XIX века нельзя подходить с позднейшими мерками, основан­ ными на появившихся во второй половине XIX века научных сборниках былин и сказок (А. Ф. Гильфердинга и А. Н. Афа­ насьева) и на новых знаниях о русской этнографии. В пушкинские времена народная поэзия не являлась пред­ метом изучения специалистов, а очень своеобразно «входила в повседневный быт, отнюдь не ограниченный только „низа­ ми” общества: „С детства господские дети росли между сен­ ными девушками, на попечении нянек, мамушек, дядек... И господа не брезговали ни сказкой, ни песней. Салонный репертуар романсов в значительной степени заполнялся рус­ 246
скими народными песнями. Сборники Чулкова-Новикова из­ давались для дворянского общества. Изданные Прачем песни с нотами в сопровождении фортепьяно предназначались не для хороводов и посиделок, а для светских барышень. В те­ атре „дивертисмент”, почти обязательно сопровождавший каждый спектакль, состоял преимущественно из исполнения русских народных песен и русских плясок”».33 В связи с этим возникало и взаимопроникновение литера­ туры в фольклор и фольклора в литературу: «низы» общества с удовольствием использовали «литературные» песни, напи­ санные Чулковым, Поповым, Нелединским-Мелецким и тем же Пушкиным («Под вечер осенью ненастной...»), а «верхи» воспринимали русские народные песни как некие «живые» тексты, а не как отдаленную от них «этнографию». В этой обстановке «взаимопроникновения» вопрос о «подлинном» и «неподлинном» фольклоре даже и не возникал... Более того: для этой эпохи было характерно и «неотделение» фольклора от древнерусской литературы (только что открытые «Слово о полку Игореве» и «Сборник Кирши Дани­ лова» воспринимались как явления одного ряда, равно соот­ носимые с «древними», «рыцарскими» временами Руси), — и «неотделение» фольклора от древней истории, ибо в были­ нах, например, рядом с князем Владимиром (в историчности которого никто не сомневался) оказывался, например, Соло­ вей-разбойник, и последний в этом случае непременно ока­ зывался неким «историческим» персонажем, соответственно трансформируя общие исторические представления. Характерный пример этой трансформации — позднейшее замечание П. А. Катенина о «Руслане и Людмиле», появив­ шееся в 1830 году в «Литературной газете» (№ 42. С. 43): «...читателю хочется того времени, того быта, тех поверий и лиц: вокруг ласкового князя Владимира собирает он мыслен­ но Илью Муромца, Алешу Поповича, Чурилу, Добрыню, мужиков-залешан, видит их сражающимися с Соловьем-разбой­ ником, с Ягой-бабой, с Кащеем Бессмертным, со Змием Горынычем и, встретя вместо них незнакомцев, не знает, где он и ничему не верит».34 В этом отзыве Катенин, как видим, ставит в один ряд и персонажей былин, и персонажей народной сказки, и героев лубочной книги. Этим он демонстрирует, во-первых, пред­ ставление о «нерасчлененности» народного творчества (на самом деле былинные богатыри никогда не сражались ни с «Ягой-бабой», ни «со Змием Горынычем»), во-вторых, пред­ ставление об отнесенности фольклорных (и даже явно фан­ тастических) образов некоему «историческому» времени и 247
быту, — и упрекает Пушкина именно за отступление от этого «исторического» быта... Но Пушкин определил для себя иную «отнесенность». Еще А. Г. Глаголев, безошибочно определивший «лубочный» ис­ точник эпизода с Головой, употребил в отношении к пушкин­ скому пересказу его понятие «пародия»: «...наши поэты начи­ нают пародировать Киршу Данилова!».33 С точки зрения уче­ ного и собирателя фольклора (каковым и был «Житель Бутырской слободы») это замечание было абсолютно точным. В отличие от былины, сказки, лубочной книги и даже от «волшебно-рыцарской» повести, Пушкин отходит от собст­ венно-фольклорной ориентации на «серьезность» повествова­ ния. История, лежащая в основе сюжета, уже в посвящении к поэме определена как «небылица» (а не «былина») и не предполагает (в отличие от народной сказки) «прямого» ее восприятия. Сказочно-былинные мотивы представлены в его поэме двупланово, и каждый из моментов «испытания» героев (бой Рогдая с Фарлафом и Русланом, поединок Руслана и Головы, пребывание Ратмира у двенадцати дев, поведение Людмилы в замке Черномора и т. д.) может быть одновременно осмыс­ лен и как момент травестирования тех или других фольклор­ но-литературных источников. В повествовании большую роль играет серия «минус-приемов»: не рассказана история «преображения» Ратмира, а большинство богатырских подвигов Руслана изложено кон­ спективно, с перечислительно будничной интонацией: «...То бьется он с богатырем, / ...То с ведьмою, то с великаном», то спокойно преодолевает очарованные козни русалок (IV, 56). Этой же цели пародирования служит и система авторских отступлений, не характерная ни для фольклора, ни для бел­ летристики XVIII века, и показательные переосмысления ска­ зочно-фольклорного типа воина, ищущего невесту, и невесты, ставшей жертвой злых козней чудовища: характеры персона­ жей пушкинской поэмы оказываются гораздо более много­ гранны, чем та сюжетная роль, которую они должны выпол­ нять по условиям соответствующего фольклорного текста. Традиционный арсенал мотивов преобразуется у Пушкина именно тем, что устойчивые и однозначные элементы фольк­ лорных и лубочных повествовательных структур предстают как многозначные и подвижные.36 Именно это вызвало ощу­ щение новизны пушкинской поэмы, — и, в частности, новиз­ ны пушкинской Головы... В данном случае объектом пушкинского эстетического «пародирования» становится не столько конкретный эпизод 248
лубочной повести, сколько сам устойчивый мотив отруб­ ленной головы, издавна бытующий в мировой литературе: библейский Голиаф, голова которого, отрубленная Давидом, была преподнесена Саулу (1 Цар., 17, 54—57), евангель­ ский Иоанн Креститель, отрубленная голова которого была на блюде преподнесена дочери Иродиады (Мф., 14, 10—11; Мк., 6, 28) и т. п. Пушкин едва ли не впервые попытался представить этот феномен хрупкости человеческой жизни в его многоцветности: Перо, забывшись, не рисует, Близ неоконченных стихов, Ни женских ножек, ни голов... (VI, 30) Пушкинские графические портреты — это в сущности изображения «голов»: в «голове» скрывается и внешность человека, и его внутренний облик, обусловленный тем, что именно голова вмещает человеческий мозг, определяющий самоощущение человека как человека. Индивидуальность че­ ловека определяется именно головой — тело как жизненный «сосуд», обеспечивающий бытие головы, немного добавляет к этой индивидуальности. Более того, самое могучее тело не может в сущности защитить голову... Разделение головы и тела — не только противозаконный, но и противоестественный акт, наиболее страшный среди других способов умерщвления человека. В пушкинские вре­ мена русская мысль, подчас, ставила праздные и «метафизи­ ческие» проблемы типа: «Продолжение жизни после обез­ главливания», — так называлась анонимная заметка, напеча­ танная в «Библиотеке для чтения» в 1834 году.37 Заметка эта, по наблюдению В. А. Туниманова, произвела впечатление на юного Достоевского, заострившего эту «празд­ ную» проблему в «Идиоте»: «И представьте же, до сих пор еще спорят, что, может быть, голова когда и отлетит, то еще с секунду, может быть, знает, что она отлетела, — каково понятие! А что, если пять секунд!..»38 Сказочная основа первой пушкинской поэмы позволила ему сразу же представить эту «праздную» проблему в ее наиболее заостренном виде. Его Голова с помощью какой-то «сверхъестественной силы» продолжает жить после обез­ главливания. Существование Головы, в общем-то, жалкое: она утратила все, чем отличался ее недалекий носитель, даже имя. Но, мечтая о смерти и о прекращении бессмыс­ ленного существования, она все-таки боится абсолютного небытия, продолжая охранять чудесный меч, сражаться с 249
Русланом и т. д. Эта внутренняя «нерешимость» Головы есть отражение неразрешимости некоей общей ситуации — и по­ тому Пушкин отказывается от традиционного фольклорного «решения», не отваживается закончить историю Головы «посказочному»... Психологическое и философское осложнение традицион­ ного сказочного мотива, вообще характерное для творческого сознания автора «Руслана и Людмилы», в данном случае наложило отпечаток на все пушкинское творчество. Отсечен­ ная голова стала в нем особенным символом шаткости и непрочности существования человека на земле... 1 Ссылки на произведения А. С. Пуш­ кина приводятся (с указанием тома и страницы) в тексте по изд.: Пушкин А. С. Поли. собр. соч. В 16 т. М.; Л., 1937— 1949. 2 Дмитриев И. И. Сочинения М., 1986. С. 281. 3 Фомичев С. А. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986. С. 57— 58. 4 Воейков А. Ф. Разбор поэмы «Рус­ лан и Людмила», сочинение Александра Пушкина II Пушкин в прижизненной кри­ тике. 1820—1827. СПб., 1996. С. 38. 5 Там же. С. 41. 6 Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1. М.; Л., 1956. С. 306. 7 Пушкин в прижизненной критике. С. 45—50. 8 Перовский А. А. Замечания на раз­ бор поэмы «Руслан и Людмила», напеча­ танный в 34, 35, 36 и 37 книжках «Сына Отечества» И Пушкин в прижизненной критике. С. 76. 9 Кайсаров М. С. Скромный ответ на нескромные замечания г. К-ва // Там же. С. 87. 10 Зыков Д. П. Письмо к сочинителю критики на поэму «Руслан и Людмила» // Там же. С. 81. 11 Глаголев А. Г. Еще критика (Пись­ мо к редактору) //Там же. С. 27. 12 Там же. 13 См.: Модзалевский Л. Библиотека Пушкина. Новые материалы // Литера­ турное наследство. М.; Л., 1934. Т. 16— 18. С. 994, 1001. 14 См.: Пушкарев Л. Н. Сказка о Еруслане Лазаревиче. М., 1980. С. 81—92. 250 15 См.: Батюшков К. Н. Сочинения. В 2-х т. М„ 1989. Т. 2. С. 439; Измай­ лов А. Е. Евгений, или Пагубные следст­ вия дурного воспитания и сообщества. СПб., 1799. Ч. 1. С. 82; Лукин В. И., Ельчанинов Б. Е. Сочинения и перево­ ды. СПб., 1868. С. 11. 16 См.: Семенников В. К истории цен­ зуры в Екатерининскую эпоху // Русский библиофил. 1913. № 1. С. 65—66. 17 Пушкин В. Л. Стихи. Проза. Пись­ ма. М„ 1989. С. 158—159. 18 См.: Сиповский В. В. Очерки по истории русского романа. СПб., 1909. Т. 1. Вып. 1. С. 22, 26, 46. 19 Радищев А. Н. Соч. М., 1988. С. 384. 20 См.: Фомичев С. А. Пушкин и древ­ нерусская литература II Русская литера­ тура. 1987. № 1. С. 24—26; Коше­ лев В. А. Пушкин и Бова Королевич // Там же. 1993. № 4. С. 17—34. 21 Пушкин А. С. Сочинения. С объяс­ нениями их и сводом отзывов критики. М., 1887. Т. 2. С. 12. 22 Шеффер П. Н. Из заметок о Пуш­ кине. «Руслан и Людмила» // Памяти Л. Н. Майкова. СПб., 1908. С. 511—514. 23 См.: Давидовский П. Генезис «Пес­ ни о купце Калашникове» Лермонтова II Филологические записки. 1913. Вып. IV. С. 426—432; Котляревский Н. Литера­ турные направления Александровской эпохи. Пг., 1917. С. 141 —142; Шклов­ ский В. Б. Матвей Комаров, житель го­ рода Москвы. Л., 1929. С. 108—109; ШнеерсонМ.А. «Руслан и Людмила» Пушкина. Очерки из истории русского фольклоризма //Учен. зап. Ленингр. ун-та,
1941. № 81. Сер. филол. наук. Вып. XII. С. 19—66; Благой Д. Д. «Руслан и Люд­ мила» Пушкина// Учен. зап. МГУ, 1948. Вып. 127. С. 43—44; Волков Р. М. Народ­ ные истоки поэмы-сказки «Руслан и Люд­ мила» А. С. Пушкина II Учен. зап. Черно­ вицкого ун-та. Львов, 1955. Т. XIV. С. 18— 19, 72—73; Аникин В. П. Лиро-эпическая структура поэмы «Руслан и Людмила» и фольклор//Вопросы поэтики литературы и фольклора. Воронеж, 1977. С. 34—46. 24 Демкова Н. С. Комментарии // Па­ мятники литературы Древней Руси. XV век. М„ 1988. Кн. 1. С. 645. 25 «Сказка о Еруслане Лазаревиче» цит. по: Памятники литературы Древней Руси. С. 314—317. 26 См.: Приключения славянских витя­ зей. Из русской беллетристики XVIII века. М„ 1988. С. 22—111. 27 Пушкин в прижизненной критике. С. 81. 28 См.: Пушкарев Л. Н. Сказка о Ерус­ лане Лазаревиче. С. 103—107. 29 См.: Фомичев С. А. Поэзия Пушки­ на. Творческая эволюция. С. 44—50. 30 Остафьевский архив князей Вязем­ ских. СПб., 1899. Т. 1. С. 160, 174. 31 Катенин П. А. Размышления и раз­ боры. М., 1981. С. 207—208. См. также: Фомичев С. А. Поэзия Пушкина... С. 46— 48. 32 Здесь представлен наш вариант прочтения этого плана по рукописи. В Поли. собр. соч. (IV, 213) он представ­ лен иначе и оформлен как два самостоя­ тельных плана, что не соответствует ни характеру рукописи, ни обстоятельствам ее написания. 33 Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1. С. 336—337. 34 Катенин П. А. Размышления и разборы. С. 104. 35 Пушкин в прижизненной критике. С. 27. ^Гуменная Г. Л. Ирония и сюжетосложение шутливой поэмы Пушки­ на // Болдинские чтения. Горький. 1983. С. 169—179. 37 См.: Туниманов В. А. Некоторые особенности повествования в «Господи­ не Прохарчине» Ф. М. Достоевского II Поэтика и стилистика русской литерату­ ры. Л., 1971. С. 212. 38 Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч. Л., 1973. Т. 8. С. 56.
А. В. Архипова ИСТОРИЯ И СОВРЕМЕННОСТЬ В СИСТЕМЕ МИРОВОЗЗРЕНИЯ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО «История — наука будущего» Ф. Достоевский Историософские искания Достоевского — большая и сложная тема. Исследователи творчества писателя обраща­ лись к ней преимущественно в связи с анализом отдельных его произведений. 1 В то же время всегда остается актуальной систематизация и обобщение многоразличных аспектов дан­ ной темы. Восполнить (хотя бы частично) существующий в этой области пробел и призвана настоящая-статья. Достоевский сам относил себя к числу писателей, «одер­ жимых тоской по текущему».2 Все художественные произве­ дения и публицистика его связаны исключительно с совре­ менной ему действительностью, «злобой дня», в изображе­ нии которой он часто опережал многих современных писателей, подмечал проблемы и противоречия, в полной мере еще не осознанные обществом. И этой стороной своего творчества Достоевский гордился, постоянно подчеркивая, что задача настоящего художника не сводится к описанию уже устоявшихся типов и явлений, а заключается в угадыва­ нии лишь намечающихся новых форм жизни, в постижении «концов и начал», скрытых пока еще от большинства людей. Иными словами, художник остается в сознании Достоев­ ского, как и в предшествовавшую ему эпоху романтизма, пророком. Достоевский интересовался разными видами пророчеств и любил делать предсказания сам. Одним из средств, помогаю­ щих в этом, он считал изучение истории, которую называл «наукой будущего» (18, 122). Всю свою сознательную жизнь 252 © А. В. Архипова, 2001
он интересовался историей, читал исторические работы, раз­ мышлял и рассуждал на исторические темы. Он не оставил специальных исторических сочинений, но суждения его по многочисленным вопросам, связанным с русской и европей­ ской историей, пронизывают его публицистические и крити­ ческие статьи, находят отражение и в его художественных произведениях.3 Достоевский очень внимательно относился к текущим по­ литическим событиям в Европе, всегда стараясь анализиро­ вать их причины и возможные последствия. Внимание это особенно возросло в 1870-е годы, когда он вплотную занялся обсуждением геополитических проблем на страницах «Днев­ ника писателя». Однако и раньше, начиная с 1840-х годов, исторические и политические проблемы занимали его. Они постоянно обсуждались на собраниях петрашевцев, а Досто­ евский часто был инициатором подобных обсуждений. Поскольку речь идет о взглядах художника, конечно, нель­ зя забывать, что его воззрения на историю тесно перепле­ тены с его эстетическими взглядами. Однако предлагаемая статья не ставит задачей рассмотрение всех этих проблем в комплексе. И философские представления Достоевского, и политические его взгляды, проделавшие большую и сложную эволюцию, должны стать предметом серьезных специальных исследований (что отчасти уже имеет место). В данной работе содержится лишь попытка поставить во­ прос о системе исторических взглядов великого романиста и определить некоторые элементы содержания этой системы. 1. Эволюция исторических воззрений Достоевского Исторические представления Достоевского претерпели значительную эволюцию с 1840-х до конца 1870-х годов. Эволюция эта в основном касалась тех сторон исторической концепции писателя, которые были связаны с уяснением места и роли России в европейском историческом процессе. Находясь в кругу петрашевцев, знакомясь с работами уто­ пических социалистов, западных (преимущественно француз­ ских) историков и современных русских публицистов, Досто­ евский выработал довольно определенный взгляд на Россию как на непременного члена европейской семьи народов, от­ части, может быть, и младшего члена этой семьи. Западная Европа осознается им как «тот край, который дал нам науку, образование, цивилизацию европейскую» (18, 122). 253
Отсюда и несколько ироническое отношение к идеализа­ ции старой допетровской Руси, проповедуемой некоторыми славянофилами. В их воззрениях он видел отражение «каби­ нетных идей» (18, 25), то есть идей надуманных, оторванных от реальной жизни. В статье «Петербургская летопись» (1847) Достоевский иронизирует по поводу преклонения перед национальными святынями и древностями, отмечает незнание русским наро­ дом своей истории. Из всех князей и царей русский человек помнит только три имени: Дмитрий Донской, Иван Грозный и Борис Годунов, но если о них спросить, то «наскажет таких диковинок, что хоть бы и не слушать совсем». Поэтому, отмечает Достоевский, «восторг людей образованных к род­ ной старине и беззаветное стремление к ней всегда казалось нам навеянным, головным, романтическим восторгом, каби­ нетным восторгом» (18, 25). Идеализации прошлого Достоевский противопоставляет интерес к настоящему, активную деятельность, стремление к усовершенствованию общественной жизни. «По-нашему, цел и здоров тот народ, — подчеркивает писатель, — который положительно любит свой настоящий момент, тот, в кото­ рый живет, и он умеет понять его. Такой народ может жить, а жизненности и принципа станет для него на веки веков» (18, 26). Несмотря на то, что на исторические воззрения Достоев­ ского уже в 1840-е годы оказали влияние работы ранних славянофилов, посвященных специфике российского исто­ рического процесса и отличию его от процессов, происхо­ дивших в Западной Европе,4 скептическое отношение к древ­ ней, допетровской Руси Достоевский сохранил до начала 1860-х годов. В статье «Два лагеря теоретиков» (1862) писатель, поле­ мизируя со славянофилами, критически оценивает русскую старину. «Действительно, лжи и фальши в допетровской Руси — особенно в московский период — было довольно... Ложь в общественных отношениях, в которых преобладало притворство, наружное смирение, рабство и т. п. Ложь в религиозности, под которой если и не таилось грубое безве­ рие, то по крайней мере скрывались или апатия или ханжест­ во. Ложь в семейных отношениях, унижавшая женщину до животного, считавшая ее за вещь, а не за личность... В до­ петровской московской Руси было чрезвычайно много азиат­ ского, восточной лени, притворства, лжи. Этот квиетизм, унылое однообразие допетровской Руси указывают на какоето внутреннее бессилие. Если московская жизнь хороша 254
была, то скажите пожалуйста, что же заставило народ отвер­ нуться от московского порядка вещей и повернуть в другую сторону? Одним словом, что произвело наш русский раскол? Ведь выходит, что нельзя сливать Москву с народом, нельзя московскую допетровскую жизнь признавать за истинное, лучшее выражение жизни народной» (20, 12). С этим связана оценка преобразований, совершенных Пет­ ром I, преобразований, совершенно необходимых для Руси, как считает Достоевский. Благодаря Петру Россия соверши­ ла «крутой поворот в новую жизнь» (18, 123), и этот поворот был для нее благом. «В русском воздухе носились уже задат­ ки реформационной бури, и в Петре только сосредоточилось это пламеннейшее общее желание — дать новое направле­ ние нашей исторической жизни...» (20, 14—15). Примечательно, что в это время Достоевский положитель­ но оценивает и личность Петра, отмечая его историческую чуткость, целеустремленность, героизм его натуры. «В лице Петра, — писал Достоевский во Введении к «Ряду статей о русской литературе», — мы видим пример того, на что может решиться русский человек, когда он выживет себе полное убеждение и почувствует, что пора пришла, а в нем самом уже созрели и сказались новые силы» (18, 55). Интересны замечания на статью М. И. Семевского о книге Н. Г. Устрялова «Царевич Алексей Петрович», сделанные Достоевским в начале 1860 года, когда статья Семевского вышла в свет («Русское слово». 1860. № 1). Вступая в по­ лемику с историком, критически выступившим против труда Устрялова (биография царевича Алексея Петровича пред­ ставляла собой 6-й том капитального труда Устрялова «Исто­ рия царствования Петра Великого»), писатель берет под свою защиту личность царя-преобразователя, объясняя и даже оправдывая многие его поступки исторической необхо­ димостью. Процитировав известную строку Пушкина «На троне веч­ ный был работник», Достоевский развивает эту мысль: «Без него никто ничего не делал, следовательно, ему надо было делать. Это был железный человек, жестокий — по­ ложим. Но ведь этот родный сын шел против него. Петр как гений видел одну цель — реформу и новый порядок. Ему бес­ прерывно были преграды, его раздражали преградами (...) Не за бунт вооруженный казнил Петр Алексея, а за то, что ужасался передать свое царство ему и погубить все свое дело. Реформа была Петру дороже сына, и он казнил его» (18, 106). 255
В 1860—1861 годы формируются идеи почвенничества, нашедшие отражение в программных публицистических вы­ ступлениях Достоевского: объявлении о подписке на журнал «Время» и «Ряде статей о русской литературе». Одной из особенностей этого течения было равное непри­ ятие почвенниками как западничества, так и славянофильст­ ва. Эта позиция отразилась в уже упоминавшейся статье Достоевского «Два лагеря теоретиков», где идеи и западни­ ков и славянофилов объявлялись «головными», «кабинетны­ ми теориями». Им противопоставлялась идея народности, идея единения всех сословий на народной почве, обращение образованного общества к народным началам. «Без соединения с народом никогда, пожалуй, не удадутся высшим классам и попытки улучшить общественный быт страны» (20, 19), — утверждал Достоевский. И эта его мысль, так же, как и мечта об едине­ нии и братстве всех народов, остаются навсегда типичными, характерными суждениями писателя. Однако в начале 1860-х годов все это сочетается с до­ вольно критическим отношением к историческому прошлому России, с признанием противоречивости и неоднозначности действий русских властей. Растет в этот период и неоднозначность в оценке Достоев­ ским Петра I. Признавая, как уже отмечалось выше, истори­ ческую необходимость Петровских реформ, писатель отмечал и непоследовательность его преобразований, в конечном счете ничего не давших большинству народа. «Поэтому Петра можно назвать народным явлением настолько, насколько он выражал в себе стремление народа обновиться, дать более простору жизни — но только до сих пор он и был народен... Выражаясь точней, одна идея Петра была народна. Но Петр как факт был в высшей степени антинароден...» (20, 15). Основные пороки деятельности Петра, с точки зрения Достоевского, заключались в том, что его реформа коснулась небольшой части населения страны — ее верхнего слоя, при­ общившегося к европейской культуре и образованию и тем самым оказавшегося оторванным от народа. Кроме того, Петр насадил немецкие порядки и расплодил бюрократию, которая действовала не в народных интересах. Все это породило раскол в обществе, неприязнь народа к высшему сословию и ко всякой власти вообще. «Народ и отрекся от своих добро­ желателей-реформаторов, — утверждал Достоевский, — не потому, конечно, чтобы любил бороду, гонялся за одеждой, а потому, что такой преобразовательный прием был далеко не в его духе» (20, 15). 256
Критическое отношение Достоевского к Петровской ре­ форме с годами росло, превращаясь по временам в резко отрицательное. Этому сопутствовал ряд обстоятельств, и, как кажется, одним из них было знакомство Достоевского с «За­ пиской о древней и новой России» Н. М. Карамзина, которое могло произойти во время первого заграничного путешествия писателя летом 1862 года.5 Оценка Карамзиным деятельно­ сти Петра способствовала выработке у Достоевского более однозначного восприятия петровских реформ. В начале 1870-х годов, после возвращения из-за границы, Достоевский, как известно, сближается с ортодоксальными деятелями правительственной ориентации и идеологически переходит на позиции позднего славянофильства. Главным духовным богатством русского народа писатель считает пра­ вославную веру, а преимуществом Российского государст­ ва — монархический строй, обеспечивающий, как ему кажет­ ся, единство нации и могущество страны. И хотя Достоевский во все времена исповедовал глубокое уважение к европейской культуре, придавая огромное значе­ ние образованию, в том числе образованию женщин и про­ стого народа, проблему отношений между Россией и Евро­ пой он теперь рассматривает с иных позиций, нежели в начале своего творческого пути. Меняется отношение к древней, допетровской Руси, иначе оценивается и деятель­ ность Петра. Древняя Россия, писал Достоевский в июньском выпуске «Дневника писателя» за 1876 год, была единым, крепким и деятельным государством. Но деятельность эта была на­ правлена внутрь страны, страна была замкнута в себе и сознательно сторонилась иноземного влияния, так как обла­ дала сокровищем, драгоценностью, которого не имели другие европейские народы и которое Россия обязана была сохра­ нить. Драгоценность эта — православие, а единство и силу Руси обеспечивало сознание, «что она — хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах» (23, 46). То, что Россия старалась отгородиться ото всех, чтобы не замутить чистый источник своей веры, Достоевский считал вполне понятным, но, с точки зрения всемирного историче­ ского процесса, так сказать, мало продуктивным явлением. Реформа Петра способствовала, по выражению писателя, «расширению взгляда» России на саму себя и роль свою в мировом процессе. Она включила Россию в этот мировой 9 Литература и история 257
процесс. В этом «расширении взгляда беспримерном» заклю­ чался, по утверждению Достоевского, «и весь подвиг Петра» (23, 46). Восприняв культурный опыт западноевропейских стран, Россия предложила им ценности несравненно большие, каких не было у них: свое единство, свою истинную веру и свою любовь. Таким образом, в глазах Достоевского Рос­ сия, приобщившаяся к достижениям европейской циви­ лизации, сумела благодаря православию остаться носитель­ ницей духовных истин, спасительных для всего челове­ чества. Петр же и все последующие правители России, по мне­ нию Достоевского, не поняли великого предназначения своей страны и стали обламывать ее на европейский манер. Начался «петербургский период русской истории», как назы­ вал его писатель, период, характеризующийся отрывом по­ литики от народных начал и преданием подлинных интере­ сов народа. «О, конечно, — не без иронии замечает Достоевский, — кто теперь из всех русских, и особенно, когда все прошло (потому что период этот и впрямь прошел), кто из всех даже русских будет спорить против дела Петрова, против проруб­ ленного окошка, восставать на него и мечтать о древнем Московском царстве?» (23, 40). Однако писатель убежден, что все достижения Петров­ ской реформы (а они, бесспорно, были) не покрывают ее основного порока: единство страны было разрушено, правя­ щие сословия забыли подлинные интересы страны, преклони­ лись перед раздробленными и лишенными духовного единст­ ва странами Западной Европы. Хранителем же бесценного сокровища — незамутненной православной веры — остался простой народ, вовсе исключенный теперь из политической жизни страны. Отсюда и резко отрицательное отношение к личности Пет­ ра, который теперь предстает не как гениальный герой, рус­ ский человек, угадавший веление истории, а как недале­ кий политик, совершивший множество ошибок, а к тому же жестокий и безнравственный человек. В записной тетради 1872—1875 годов имеется примечательный набросок харак­ теристики царя-преобразователя. «Второстепенность и мелочность „взглядов Петра”. Флот (для одной Швеции). Петербург — перемещение центра грубое. Забыл и совсем не понимал идею веры и православия. Народ как податный материал. 258
Раскольники (лишь бы платили деньги). Чины (обратились же в то же дворянство, но только лишь подточенное. Как бы не сознавали, что делали). Совершенное отсутствие экономического чутья в идее по­ мещика, а все его слуги с уничтожением частных хозяйств и личности. Идея, достойная персидского шаха. Развратник и нигилятина. Понятие о чести и шпаге. Изверг-сыноубийца» (21, 272). А в записной тетради 1876 года Достоевский отметил: «Петр ничего нового не сказал в русской политике. Напро­ тив, после Петра был дурной перерыв русской политики» (24, 181). То есть в «петербургский период» из-за непра­ вильного внешнеполитического курса страны даже затор­ мозилось развитие роли и значения России в мировом про­ цессе. Достоевский был убежден, что последователи Петра I, а его последователи были все цари и политические деятели России до Александра II, развивали и усугубляли раскол в народе (отрыв от народа высшего образованного мень­ шинства), проводили несамостоятельную русскую политику, забыв о собственных интересах России в угоду Западу. Эта антинародная политика достигла своего апогея при Алек­ сандре I, который постоянно правил с оглядкой на Запад­ ную Европу и не сумел (и не захотел) использовать в инте­ ресах своего государства даже победу России над Напо­ леоном.6 Порождением Петровской реформы считал Достоевский и русский либерализм прозападной ориентации во главе со Сперанским, и движение декабристов, и «чистых» западни­ ков, и утопических социалистов, и современных «политиче­ ских» (как называл их Достоевский) социалистов, революци­ онеров, демократов. Все эти идеи и движения были, по До­ стоевскому, неорганичными для России, глубоко чуждыми русскому народу, и потому не представляли для нее серьез­ ной опасности, хотя и тормозили ее развитие. «Петербургский период» русской истории закончился, по мнению Достоевского, реформами 1860-х годов, и прежде всего отменой крепостного права: «Нынешнее царствование решительно можно считать началом конца петербургского периода (столь длинного) русской истории. (Задыхание Рос­ сии в тесных петровских рамках)» (21, 268). Великое значение современных реформ писатель видел в том, что они, как ему казалось, были осуществлены прави­ тельством, вставшим на путь народности и обратившимся к «народным началам». «Во имя этих-то народных начал и 259
освобожден был русский народ с землею, а не потому, что так научила Европа; напротив, именно потому, что все мы вдруг, в первый раз, решились преклониться перед народной правдой» (22, 118). Будучи убежденным в монархических симпатиях русского народа, Достоевский создавал в своей публицистике образ идеального, народного царя, «царя-освободителя». Алек­ сандр II не просто завершил петровский, «петербургский пе­ риод», он решительно покончил со всеми негативными по­ следствиями Петровской реформы. «Все реформы нынешнего царствования, — отмечал Досто­ евский в записной тетради, — суть прямая противуположность (по существу) реформам Петра Великого и упразднение их во всех пунктах. Освобождение народа есть, например, прямая противуположность взгляду Петра (закрепившего народ) на русский народ как на матерьял, платящий подати, деньгами и повинностями, и не более. Самоуправление есть прямая противуположность (узенькому) взгляду Петра на Россию как на помещичью экономию на крепостном основа­ нии, где народ „не живи” и где все управляется несколь­ кими управляющими от помещика, то есть чиновниками с помещиком Петром во главе, получающим доходы для войны с шведом. Классическое образование, наконец, есть прямая противу­ положность взглядам Петра на образование, никогда не воз­ носившемся дальше техники и насущной полезности, требо­ вавшему мичманов, лейтенантов, кузнецов, слесарей и проч, и даже не ставившему никогда и вопроса о том, что такое человек образованный» (21, 268). Реформы 60-х годов, убежден Достоевский, показали силу и мощь России, которая «изумила Европу и мир своею силою и целокупностью (последнее проявление этой силы — осво­ бождение крестьян по одному лишь царскому слову)» (21, 268). И наконец, мирное освобождение крестьян «сверху», неиз­ бежно влекущее за собой, как казалось Достоевскому, еди­ нение народа, уничтожение двухвековой оторванности обра­ зованного меньшинства от народных начал, приобщение всех сословий к политической и исторической жизни, — все это давало возможность России осуществить ее историческое предназначение, став примером того, как следует устранять социальные противоречия на основе любви и согласия. Нель­ зя не видеть в этом отголосков своеобразного политического мессианства, которому Достоевский отдал богатую дань и о котором ниже будет специальный разговор. 260
2. Закономерности исторического процесса и мифологизация истории Оставаясь всегда прежде всего художником, глубоко про­ никшим в человеческую сущность, Достоевский во всех своих сочинениях — будь то романы или повести, критиче­ ские статьи пли публицистические выступления по самым разнообразным вопросам — обращался к проблемам фило­ софского осмысления мира. Как в происшествиях уголовной хроники видел он прежде всего людей, характеры и мотивы поведения которых очень смело и тонко реконструировал, так и в политических событиях прошлого и настоящего видел проявления единого великого мифа о жизни единого челове­ ческого рода, персонифицируя народы и государства. Достоевский был выучеником романтической философии, романтической эстетики и романтической историографии. В 1830—1840-х годах, когда формировался будущий рома­ нист, все эти проблемы были очень актуальны. О начитан­ ности и образованности молодого Достоевского говорили многие его современники. П. П. Семенов-Тян-Шанский, близ­ ко знакомый с Достоевским в 40-е годы, вспоминал, что молодой писатель «увлекался в особенности Шиллером, Гете, Виктором Гюго, Ламартином, Беранже, Жорж Санд, перечитал много французских исторических сочинений, в том числе и историю французской революции Тьера, Минье и Луи Блана и „Cours de philosophie positive” Огюста Конта (...) читал и социалистические сочинения Сен-Симона и Фурье».7 Если прибавить к этому, что по некоторым свидетельствам Достоевский был знаком в эти годы и с произведениями Шеллинга (28, (кн. 1), 405—406), то очевидно, что роман­ тические сочинения были преобладающими в кругу его чте­ ния. После каторги, живя в Семипалатинске и стремясь пре­ одолеть свое отставание в науке и литературе, Достоевский в письмах к старшему брату перечисляет множество книг, которые просил прислать ему. Среди них опять же сочинения Дж. Вико, французских историков Гизо, Тьери, Тьера, книги по философии Канта и Гегела, произведения античных исто­ риков (28 (кн. 1), 171, 173, 178—179). И хотя книги эти не дошли тогда в Семипалатинск, Достоевский, безусловно, их знал. Уже гораздо позднее он вспоминал об исторических сочинениях А. Ламартина и Луи Блана как хорошо ему из­ вестных (30 (кн. 1), 215—216). Некоторые из них были в его домашней библиотеке.8 261
Размышляя о ходе истории, движущих силах историческо­ го процесса, Достоевский опирался на труды представителей романтической историографии и далеко ушел от просвети­ тельских воззрений на историю, которые часто иронически высмеивал в своей публицистике. Так, он исходил из представлений о строгой закономерно­ сти исторического процесса, в котором нет места случай­ ностям. История не есть результат сговора каких-то поли­ тиков или дипломатов, ее ход не определяется желанием отдельных людей. Говоря о состоянии Европы в конце XVIII века, Достоев­ ский подчеркивал: «Немыслимость продолжения старого по­ рядка дел — была явною в Европе истиною для передовых умов ее, накануне первой европейской революции, начавшей­ ся в конце прошлого столетия во Франции». Все дальнейшие события европейской истории, в том числе и появление Наполеона I, были связаны «с тем самым мировым законом, по которому предназначено было изме­ ниться, с конца прошлого столетия, всему прежнему лику мира сего...» (26, 23). Закономерной считал он и французскую революцию 1848 го­ да. В показаниях по делу петрашевцев Достоевский утверж­ дал, что «этот кризис исторически необходим в жизни этого народа, как состояние переходное (...) и которое приведет наконец за собой лучшее время» (18, 122—123). Подобных суждений о закономерной неизбежности круп­ ных исторических событий мы много найдем у Достоевского. Закономерности исторического процесса видел он и в преоб­ разованиях Петра I. «Бывают такие времена в жизни народа, что в нем особенно чувствуется потребность выйти на све­ жий воздух, какое-то особенное недовольство настоящим, потребность чего-то нового (...) Такое историческое явление, каков Петр, выросло на русской почве, конечно, не чудом каким. Оно подновлено, несомненно, временем...» (20, 15). В «Дневнике писателя» 1877 года (майско-июньский вы­ пуск) Достоевский прямо утверждал: «Миром правит Бог и законы Его, и если и впрямь разразится над Европой чтолибо новое и усложненное, то значит, рано ли, поздно ли, а тому непременно надо было совершиться» (25, 166). Законы Бога — в данном случае, как и вообще в либе­ ральной романтической европейской историографии — не означают торжества роковой предопределенности, а утверж­ дают мысль об исторической целесообразности и историче­ ском прогрессе. Исследователь романтической историогра­ фии XIX века Б. Г. Реизов писал в связи с этим (правда, по 262
другому поводу): «Либеральная философия противопоставля­ ла идее судьбы, слепого и бессмысленного рока, то есть исторического фатализма, идею провидения, то есть целесо­ образности исторического процесса, нравственного и общест­ венного совершенствования человечества (...) Из раба не­ постижимых случайностей, из „игралища судьбы” человек становится свободным творцом истории. Вместе с тем рок превращается в проведение, бессмыслица — в смысл и необ­ ходимость — в свободу».9 Достоевский разделял этот исторический оптимизм и верил в нравственное совершенствование человечества. За­ коны же развития общества он считал такими же объектив­ ными, как и физические законы. Не случайно в записной тетради 1870-х годов к своим рассуждениям о некоторых причинах возникновения революций, писатель сделал приме­ чание: «Аксиомы. Кеплеровы законы» (21, 270). Другой особенностью диалектического подхода Достоев­ ского к объяснению исторического процесса было его убеж­ дение в том, что все мировые проблемы взаимосвязаны. «По­ чему это всегда так происходит, — писал он в «Дневнике писателя» 1877 года, — чуть лишь дело коснется в мире до чего-нибудь мирового, всеобщего, как тот час же, рядом с одним поднявшимся где-нибудь мировым вопросом, поднима­ ются параллельно тому и все остальные мировые вопросы» (25, 145). «Почему вопрос к вопросу жмется, почему один другой вызывает, тогда как, казалось бы, между ними и связи нет? (...) Одним словом, все главнейшие вопросы Европы и чело­ вечества в наш век начали подниматься всегда одновремен­ но» (25, 146). И наконец, Достоевский считал, что развитие человечест­ ва происходит не плавно и постепенно, а в результате гло­ бальных потрясений, бурных всплесков, резких поворотов, приводящих к новому качеству жизни. Противоречия и про­ блемы, накапливаясь, вступают во взаимодействие между собою, и тогда происходит неизбежный взрыв. Возникает, как пишет Достоевский, новый «фазис», «когда появляются вдруг какие-то странные другие силы, положим, и непонятные, и загадочные, но которые овладевают вдруг всем, захватывают все разом в совокупности и влекут неотразимо, слепо, вроде как бы под гору, а пожалуй так и в бездну?» (25, 147). Взрыв, буря, революция происходит с закономерной неиз­ бежностью там и тогда, где разрослись и слились в единый клубок противоречия между разными общественными со­ словиями, классами, которые не хотят и не могут прийти 263
к согласию. Таким неизбежным следствием общественных противоречий считал писатель, как мы помним, революцию 1848 года и в еще большей степени Великую французскую революцию, которую он часто называл Первой революцией. Для него это классический пример того, как разрешаются в Европе классовые противоречия. В его характеристике но­ вейшей французской истории видно, насколько усвоил До­ стоевский идеи и принципы либеральной европейской исто­ риографии. «В Европе был феодализм и были рыцари. Но в тысячу с лишком лет усилилась буржуазия и наконец задала повсе­ местную битву, разбила и согнала рыцарей и стала сама на их место» (25, 59). В результате революционного передела собственности изменилась политическая структура государ­ ства. Республиканский Конвент конфисковал собственность феодалов и церкви, поделил землю на более мелкие участки, которые скупила французская буржуазия. Это необыкновен­ но обогатило и политически усилило новый класс, но вместе с тем стало основой для роста новых противоречий во Фран­ ции. Передел собственности в пользу исключительно буржу­ азии «на страшно долгое время парализовал стремления де­ мократические (...) предав Францию безграничному влады­ честву буржуазии — первого врага демоса. Без этой меры не удержалась бы ни за что буржуазия столь долго во главе Франции, заместив собою прежних повелителей Франции — дворян» (22, 85). Достоевский писал, что буржуазия, изменив политиче­ ский строй Франции, создав парламентскую республику, уп­ рочила свое положение. Республиканская, парламентская форма правления, считал писатель, присуща исключительно буржуазному строю. «В сущности республика есть самое ес­ тественное выражение и форма буржуазной идеи» (22, 87), как монархия есть форма дворянского государства. Что касается будущего социалистического (коммунисти­ ческого) порядка, то для него, убежден писатель, республи­ канская, парламентская форма правления будет неприемле­ ма. «Какое дело коммунизму, — заявлял Достоевский, — до республиканской формы, когда он в основе своей отрицает не только всякую форму правления, но и само государство, но и все современное общество?» (22, 87).10 Итак, в результате революции, неизбежного общественно­ го взрыва, разрешились противоречия между буржуазией и дворянством. Буржуазия взяла верх, но тут же начали расти и множиться новые противоречия, так как революция, на­ сильственный переворот с оружием в руках, по убеждению 264
Достоевского, не может разрешить классовых противоречий и обеспечить справедливый общественный строй. Потому что, «став на место своих прежних господ и завладев собст­ венностью, буржуазия совершенно обошла народ, пролета­ рия, и, не признав его за брата, обратила его в рабочую силу, для своего благосостояния, из-за куска хлеба» (25, 59). «Но вследствие того ожесточился и демос уже непримири­ мо; сама же буржуазия извратила естественный ход стремле­ ний демократических и обратила их в жажду мести и нена­ висти» (22, 85). Буржуазия присвоила себе результаты победы народа над аристократией и предала демократические лозунги. Но за это наступит неизбежное возмездие, убежден Достоевский. Бур­ жуа «стал на место рыцаря, потому что победил рыцаря силой, и он отлично хорошо понимает, что пролетарий, быв­ ший во время борьбы его с рыцарем еще ничтожным и сла­ бым, очень может усилиться и даже усиливается с каждым днем. Он отлично предчувствует, что когда тот совсем уси­ лится, то сковырнет его с места, как он когда-то рыцаря и точь-в-точь так же скажет ему: „Убирайся, а я на твое место!”» (25, 59). Классовая борьба во Франции, а Францию Достоевский считал наиболее ярким образцом буржуазного государства, обостряет противоречия, разъединяет нацию и ослабляет страну: «Олигархи имеют в виду лишь пользу богатых, демо­ кратия — лишь пользу бедных, а об общественной пользе, пользе всех, и о будущем всей Франции там уже никто теперь не заботится» (22, 85). Поэтому и будущая пролетарская революция, которую До­ стоевский считал такой же закономерной и неизбежной, какой была в свое время революция буржуазная, тоже не разрешит всех противоречий, а лишь поменяет местами угне­ тателей и угнетенных. Угнетение же останется. Отрицая, как уже говорилось, форму насильственного во­ оруженного переворота, Достоевский не отрицал необхо­ димость социальных взрывов, качественных преобразований общества, как проявления объективных законов развития. Такие революционные изменения видел он и в истории Рос­ сии, хотя, согласно его представлениям, ход русской исто­ рии принципиально отличался от западноевропейского. Один такой качественный перелом в развитии русской нации связывал Достоевский со временем Петра I и его преоб­ разованиями. Время Петровских реформ обладало всеми признаками революционного переворота, как их понимал Достоевский: 1) преобразования были закономерные, так как 265
отражали в какой-то степени чаяния народа; 2) они осущес­ твлялись всем народом; 3) последствия этих глубоких ре­ форм имели необратимый характер и настолько изменили Россию, что перевели ее жизнь в новое качество. «Невозможно было более отшатнуться от старого бере­ га, — писал Достоевский, характеризуя состояние народа в петровскую эпоху, — невозможно было смелее жечь свои корабли, как это сделал наш народ при выходе на эти новые дороги, которые он сам себе с таким мучением отыскивал. А между тем его называли хранителем старых допетровских форм, тупого старообрядства» (18, 36). И позднее, в 1870-е годы, когда отношение Достоевского к деятельности Петра стало максимально критическим, писатель продолжал считать петровские преобразования необходимым и значительным этапом в истории России. «Древняя Россия (...), — отмечал Достоевский в Записной тетради 1876 года, — в замкнутости своей готовилась (...) обособиться от человечества, а через реформу Петра мы само собою сознали всемирное значение наше (...) и неуже­ ли реформа вышла случайно. Нет, из народных же начал» (24, 183). Второй революционный поворот в русской истории — реформы 60-х годов. «Мы живем в эпоху в высшей сте­ пени замечательную и критическую», — писал Достоевский в 1860 году, когда все общество находилось в ожидании колоссальных изменений. «Новые идеи и потребности рус­ ского общества», «великий крестьянский вопрос» — все эти проблемы выросли, объединились, связались воедино. И все это, считает Достоевский, — «явления и признаки того ог­ ромного переворота, которому предстоит совершиться мирно и согласно во всем нашем отечестве, хотя он и равносилен, по значению своему, всем важнейшим событиям нашей исто­ рии и даже самой реформе Петра» (18, 35). И позднее, в 1873 году, писатель повторяет, что отмена крепостного права в России стала огромным поворотом рево­ люционного масштаба: «...перелом огромный и необыкновен­ ный, почти внезапный, почти невиданный в истории по своей цельности и по своему характеру» (21, 94). Россия живет и развивается по тем же законам, что и весь мир. Однако, убежден Достоевский, в ее истории, в способе решения российских проблем есть свои особенности. Так писатель был уверен, что в России нет классов и невозможна классовая борьба, как на Западе. Реформы Петра I в той сути своей, в которой они были подражанием Западной Европе, способствовали расколу русской нации, отделив верхний 266
слой ее от народных начал, однако раскол этот не казался необратимым. «Реформы нынешнего царствования», как представлялось Достоевскому, покончили с разъединением, или, говоря точ­ нее, создали предпосылки для объединения всех сословий. Русские преобразования происходят сверху, происходят мир­ ным путем, поддерживаются народом. «Цивилизация не раз­ вила у нас сословий, — писал Достоевский в статье «Книж­ ность и грамотность» летом 1861 года, — напротив, замеча­ тельно стремится к сглажению и к соединению их воедино (...) Английских лордов у нас нет; французской буржуазии тоже нет, пролетариев тоже не будет, мы в это верим. Вза­ имной вражды сословий у нас тоже развиться не может: сословия у нас, напротив, сливаются; теперь, покамест еще все в брожении, ничто вполне не определилось, но зато начинает предчувствоваться наше будущее. Идеал этого сли­ яния сословий воедино выразится яснее в эпоху наибольшего всенародного развития образованности» (19, 19). Реформы Александра II (в отличие от Петровских) ведут к единению нации и государства. «Высший культурный слой», «образованное меньшинство», по мысли Достоевского, должны обеспечить народу доступ к образованию, и тогда основные проблемы будут разрешены, уничтожатся антаго­ нистические противоречия между помещиками и кресть­ янами. Писатель верил, что манифест 19 февраля 1861 года решил в России земельный вопрос, так как крепостные были освобождены с земельным наделом. Земельный же вопрос Достоевский считал основанием всех проблем в России и был убежден, что его нельзя отрывать от крестьянского вопроса. Еще в 1864 году в объявлении «Об издании ежемесячного журнала „Эпоха”» он сравнивал западноевропейское и рус­ ское отношение к вопросу о земле. «По убеждению (...) француза, — писал Достоевский, — человек без земли, про­ летарий — все-таки может считаться свободным человеком. По русскому, основному, самородному понятию, не может быть русского человека без общего права на землю. Западная наука и жизнь доросли только до личного права на собствен­ ность (...)» (20, 219). Западническим подходом к решению крестьянского вопро­ са считал Достоевский освобождение крестьян в Остзейских губерниях в 1816 году, когда крепостной получил личную свободу, а также дом, и инвентарь, а землю должен был брать в аренду. Таким же неправильным представлялось ему и отношение к отмене крепостного права декабристами, о 267
чем писатель судил главным образом на основании «Записок» И. Д. Якушкина, изданных в Лондоне в 1862 году.11 Рассказав о неудачной попытке освобождения своих кре­ постных в 1819 году по «остзейскому образцу» (крестьяне отвергли план своего помещика, сказав: «Ну так, батюшка, оставайся все по-старому: мы ваши, а земля наша»), Якуш­ кин сделал такой вывод: «Русский крестьянин не допускает возможности, чтобы у него не было хоть клочка земли, кото­ рую он пахал бы для себя собственно».12 Достоевский часто вспоминал И. Д. Якушкина и его рас­ сказ. Работая над статьей «Земля и дети» для июльско-авгус­ товского выпуска «Дневника писателя» 1876 года, он отмечал в записной тетради: «Нравственность, устой в обществе, спо­ койствие и возмужалость земли и порядок в государстве (промышленность и всякое экономическое благосостояние тоже) зависят от степени и успехов замлевладения (...) По мере того, как землевладение и хозяйство крепчает, устанав­ ливается и все остальное (...) Там же, где землевладение уже скрепчало, но уже превышает народонаселение и явля­ ются уже люди без земли и пролетарии, там зарождается промышленность (...) Если уж очень превысится народона­ селение земли, то являются революции. Но это только дока­ зывает, что все должны иметь право на землю и что чуть лишь это право нарушено, то является сотрясение и распа­ дение общества. У нас русские поняли. Декабрист Якуш­ кин — искреннейший человек» (21, 270). В статье «Земля и дети», которая развивает мысли, набро­ санные в записной тетради, Достоевский изложил краткий очерк истории землевладения во Франции. Здесь «у миллио­ нов нищих земли нет», зато «с другого краю» «уж слишком много земли на каждого, слишком уж велик захват, не по мерке, да и слишком уж сильно они им владеют, ничего не уступают, так что и там и тут ненормальность» (23, 95). Противопоставляя России капиталистический Запад, До­ стоевский утверждал, что в европейских городах пролетарии вынуждены рожать детей в подвалах, «и не детей, а Гаврошей, из которых половина не может назвать своего отца» (21, 95). Будучи убежденным в том, что в России сохранился иной, нормальный принцип отношения к земле, писатель все-таки вынужден признать, что в пореформенной России «земля и община в сквернейшем виде» (23, 98). «Весь порядок в каждой стране — политический, граж­ данский, всякий — всегда связан с почвой и с характером землевладения в стране, — повторяет писатель свою люби­ 268
мую мысль. — В каком характере сложилось землевладение, в таком характере сложилось и все остальное. Если есть в чем у нас в России наиболее теперь беспорядка, так это в владении землею, в отношениях владельцев к рабо­ чим и между собою, в самом характере обработки земли. И покамест это все не устроится, не ждите твердого устройства и во всем остальном» (23, 98. Курсив мой. — А. Л.). Статья «Земля и дети» подверглась цензурной правке, а выделенные нами фразы, как и некоторые другие, были исключены из печатного текста. Цензор «Дневника писате­ ля» Н. А. Ратынский в письме Достоевскому от 2 сентября 1876 года заявлял, что «мысль о несовершенстве существу­ ющих в России или, лучше сказать, у наших сельских людей поземельных отношений и о необходимости их исправления не должна быть пропускаема в печати не только на основа­ нии общих законов, но и в силу специально изданных ad hoc инструкций».13 В 1876 году Достоевский не мог не видеть, что решение земельного вопроса Александром II и так называемое осво­ бождение крестьян «с землею» заложило в России отноше­ ния, далекие от гармонии и единения нации, а именно отношения капиталистические. Но он не хотел этого призна­ вать, постоянно повторяя мысль, что реформа 1861 года по сути своей направлена против резкого имущественного рас­ слоения. «Надел крестьян наших землею спасает нас навсегда от этой страшной, повсюду зияющей теперь язвы, которая назы­ вается пауперизмом или пролетариатом» (19, 212), — писал Достоевский в примечании к публикуемому им во «Времени» роману Э. Гаскел «Мери Бартон». У нас, убежден писатель, кроме очень небольшого числа городских жителей (мещане и мелкие чиновники) «никто не должен бы родиться бедным» (20, 210). «Всякая душа, чуть выйдя из чрева матери, уже приписана к земле, уже ей отрезан клочек земли в общем владении и с голоду она умереть не должна бы» (20, 210—211). Если же в реальной жизни это не так, и бедные есть, то потому, что это правило, основанное на «народных началах» отношения к земле, у нас не развито. Тем не менее Достоев­ ский уверен, что «с 19 февраля началась новая жизнь» (20, 211). Эту веру, несмотря на массу вещей ее колеблющих и им хорошо осознаваемых, писатель старался сохранить до конца жизни. 269
В апрельском выпуске «Дневника писателя» 1876 года Достоевский утверждал, что если в Западной Европе расту­ щий протест «огромной части своих низших подданных, своих пролетариев и нищих» расшатывает и ослабляет совре­ менные «великие державы», то у нас картина другая: «В Рос­ сии же этого не может случиться совсем: наш демос доволен, и чем далее, тем более будет удовлетворен, ибо все к тому идет, общим настроением или, лучше, согласием» (22, 122).14 Достоевский, с одной стороны, прекрасно видел и понимал все те противоречия, которые существовали в современной русской жизни. Он не раз заявлял на страницах «Дневника писателя», что прежний порядок разрушен, а новый не сло­ жился. «Беспорядок», «хаос» — такими словами можно всего полнее охарактеризовать пореформенную. Россию. Так пред­ полагал он назвать свой роман, который задумал в 1874 году и который вышел в свет под заглавием «Подросток». Современное общество «химически разлагается», — отме­ чал писатель в черновиках романа. Масса фактов такого разложения отмечена им и в «Дневнике писателя». Разложе­ ние крестьянской общины, семьи, моральных устоев, пре­ жних верований. Писатель видел и рост революционного движения в России, и вовлечение в него представителей широких демократических кругов: крестьян, мастеровых, особенно учащейся молодежи. Многим из этих людей он сочувствовал и даже симпати­ зировал, что отразилось в его обширной переписке с много­ численными читателями. Казалось бы, мало у кого из рус­ ских писателей был столь трезвый взгляд на действитель­ ность, столь беспощадное отношение к ней. Но, с другой стороны... Достоевский оказался самым ярким и значительным мифологизатором исторического пути нации и ее духовного бытия. Ему нужна была вера в идеал, в русский народ, в прекрасное будущее России. В художест­ венном творчестве он воссоздавал многогранную и много­ значную картину человеческих судеб и взаимоотношений, очень глубоко проникал в смысл поведения человека, в при­ чины его поступков и их последствия. Речь в данном случае идет не только о романах или повес­ тях писателя, но и о его публицистических очерках, основой которых были подлинные события. Но наряду с этим Достоевский выстраивает свои отвле­ ченные концепции, касающиеся объяснения хода истории, судеб народов и государств. Разумеется, и в этих построени­ ях его иногда осеняли поразительные прозрения. Однако в 270
целом это была отвлеченная теория, к которой сам он в принципе всегда относился скептически. Не чувствуя этой отвлеченности, искренне и горячо творил он свою историчес­ кую мифологию, которая, вырастая из свойственных ему романтических представлений об истории, подчас хорошо накладывалась на империалистические устремления россий­ ской внешней политики. В своих взглядах на историческую роль разных народов Достоевский исходил из понятия народного духа, которым, по его убеждению, определялось все. Дух же народа, соглас­ но писателю, полнее всего выражается в религии. Рассмат­ ривая историю Европы — со времени падения Римской им­ перии и до событий современности — Достоевский видел в ней лишь борьбу различных религиозных движений. Основными противоборствующими силами или идеями в Европе Достоевский считал католичество и протестанство. За первым стоит романский мир, ибо католичество родилось на развалинах Древнего Рима, вытеснив и заменив собою римскую имперскую идею мирового господства. Последова­ тельным выразителем идеи католицизма является, с точки зрения Достоевского, современная Франция, хотя в ней на­ ступил упадок религии, закрываются церкви и все большую силу приобретают атеизм и социалистические движения. До­ стоевский убежден, что «эта самая Франция и в революцио­ нерах Конвента, и в атеистах своих, и в социалистах своих, и в теперешних коммунарах своих — все еще в высшей степени есть и продолжает быть нацией католической вполне и всецело» (25, 7). Католицизм представляется Достоевскому такой идеей, которая променяла веру в Христа на земное господство, а папа римский всегда воспринимался им как хитрый и ковар­ ный политик, интриган, пекущийся лишь о своей земной влас­ ти, славе и богатстве. Как древнеримская идея всемирного владычества трансформировалась в католицизм, так и католи­ цизм трансформировался в современный политический социа­ лизм, сосредоточением которого опять же стала Франция. «Ибо социализм французский, — писал Достоевский в начале 1877 года, — есть не что иное, как насильственное единение человечества — идея, еще от Древнего Рима идущая и потом всецело в католичестве сохранившаяся» (25, 7). Французский социализм формируется «по католическому шаблону, с католической организацией и закваской» (25, 145), — убежден Достоевский. Социалисты и атеисты, согласно его представлению, бо­ рются с церковью именно с католических позиций, позиций 271
насильственного противостояния инакомыслию и насильст­ венного единения всех вокруг своих догматов. Достоевский считал, что католической (романской) идее противостоит в Европе германский протестантизм. Германс­ кая идея всегда протестовала против Рима «еще со времени Арминия и Тевтобургских лесов». Так и немец Лютер высту­ пил против католической церкви, так и современная объеди­ ненная Бисмарком Германия — постоянный противник Франции — убеждена, что несет миру «обновление челове­ чества». «А теперь, с разгромом Франции (речь идет о пора­ жении Франции в Франко-Прусской войне. — А. А.) (...) германец уверен уже в своем торжестве всецело и в том, что никто не может стать вместо него в главе мира и его возро­ ждения» (25, 7). Таким образом, длительные противоречия на европейском континенте между Германией и Францией, вызванные целым рядом экономических и политических причин, представляют­ ся Достоевскому вечной борьбой католицизма и протестан­ тизма, идеи всемирного господства, носителем которой явля­ ется романский мир в лице Франции, и идеи протеста и обновления, воплощенной в германском духе и выраженной во внешней политике канцлера Бисмарка. Но Германия, счи­ тает Достоевский, только протестовала и не сказала своего «нового слова», идея ее лишь отрицательная, если не будет против чего протестовать, то умрет и она, «обратится в прямой атеизм и этим кончится» (25, 8). И вот этим двум извечно враждующим европейским идеям Достоевский противопоставляет третью идею — славянскую, которая загорелась на Востоке и «засияла небывалым и не­ слыханным еще светом» и которая несет в себе «возможность разрешения судеб человеческих и Европы» (25, 9). Само собой разумеется, что эта третья славянская идея есть идея православная. Уже в конце 1877 года, когда русско-турецкая война была в разгаре и разговоры о Восточном вопросе не сходили со страниц европейских и русских газет, Достоевский снова и снова возвращается к своим мыслям об огромном и бла­ готворном влиянии православной идеи на судьбы мира и Европы. «Утраченный образ Христа, — убежден Достоевский, — сохранился во всем свете чистоты своей в православии. С Востока и пронесется новое слово миру навстречу гряду­ щему социализму, которое, может, вновь спасет европейское человечество. Вот назначение Востока, вот в чем для России заключается Восточный вопрос» (26, 85). 272
Достоевский искренне верил, что Россия воюет с Турцией за торжество православия, за освобождение славян-единовер­ цев, которые в результате неминуемой победы России приль­ нут к ней с любовью, как дети к матери, и создастся единое государство православных славян со столицей в Константи­ нополе. «Не один только великолепный порт, не одна только доро­ га в моря и океаны связывает Россию столь тесно с решением судеб рокового вопроса, и даже не объединение и возрожде­ ние славян... Задача наша глубже, безмерно глубже. Мы, Россия, действительно необходимы и неминуемы для всего восточного христианства и для всей судьбы будущего право­ славия на земле, для единения его. Так всегда понимали это наш народ и государи его...» (25, 74). Достоевский постоянно вспоминает Ивана III, сделавшего византийский герб гербом России, возникшую при нем идею «третьего Рима», «тишайшего» Алексея Михайловича, меч­ тавшего освободить единоверцев-славян из-под турецкого ига, но не имевшего возможности сделать это. Объединение славян во имя православия представляется писателю глав­ ным историческим предназначением России. А проливы и Константинополь, присоединенные к Российской империи, этому никак не помешают. «Константинополь православен, — заявляет Достоевский в 1876 году, — а что православное, то русское» (24, 173). Размышляя о единоверцах-славянах, он постоянно повторя­ ет, что Россия вскоре объединит их вокруг себя, но не «кровью и железом», как объединялась Германия, а исключи­ тельно любовью и на добровольных началах. Достоевский с наивной убежденностью полагал, что вся внешняя политика России есть лишь служение европейским народам во имя торжества истины и справедливости. И в то же время глубо­ ко возмущался, что европейские народы не видят этого и не верят России. Россия же призвана осуществлять идею всеоб­ щего братского примирения. Первый практический шаг в осуществлении этой идеи «должен был состоять в единении всего славянства, так сказать, под крылом России» (23, 47). «Само собою и для той же цели Константинополь — рано ли, поздно ли, должен быть наш...» (23, 48). Для всех право­ славных народов Восточной Европы Россия, — убежден Досто­ евский, — «покровительница их и даже, может быть, предво­ дительница, но не владычица; мать их, а не госпожа» (23, 49). Больше того, он уверен, что без России все славянские народы не добьются независимости, они перессорятся между собою и просто сгинут как народы. 273
С этими представлениями связан, без сомнения, и подход Достоевского к «польскому вопросу», который писатель всег­ да переживал очень болезненно. Будучи убежденным, что славянские народы (во главе с русским) — хранители пра­ вославия, он не мог простить полякам их католической рели­ гии. В «Ответе редакции „Времени” на нападение „Москов­ ских ведомостей”»15 Достоевский писал, что польская циви­ лизация есть западная, католическая, и вовсе не народная, не славянская. Эта западная цивилизация и «сгубила» поля­ ков. «Европейская цивилизация, которая есть плод Европы и, в сущности, на своем месте в Европе, — в Польше (может быть именно потому, что поляки славяне) развила антинарод­ ный, антигражданственный, антихристианский дух. Она раз­ вила в них преимущественно католицизм, иезуитизм и ари­ стократизм, да тем и порешила. Мало того: нигде, может быть, католицизм не получал такой степени прозелитизма, как в Польше» (20, 99). Достоевский склонен был относиться к полякам как к предателям, отступившим от своего исторического славян­ ского долга — защиты православия от ненавистного ему католицизма. Писатель как бы забыл о других славянских народах, исповедовавших католичество: едва вскольз упоми­ нал о чехах и совсем не упоминал о словаках или хорватах. Согласно его историософским построениям, славяне должны быть православными. Поэтому «изменницу»-Польшу, входив­ шую в состав русского православного государства и постоян­ но стремившуюся к независимости от России, он рассматри­ вал как коварного внутреннего врага, проводника чуждой католической идеи. В записной тетради 1863—1864 годов писатель не раз возвращался к злободневной польской теме: «О поляках. Между прочим: иезуитизм сгубил их. Что такое иезуитизм? (...) Сущность папства» (20, 190). Поэтому оправдывалось им и жестокое военное подавление польского восстания 1863 года. «Что такое настоящая война? Польская война есть война двух христианств — это начало будущей войны пра­ вославия с католичеством, другими словами — славянского гения с европейской цивилизацией» (20, 170). Примечательно, что и русско-турецкую войну 1877— 1878 годов Достоевский был склонен рассматривать именно как войну православия не столько с турецким, османским мусульманством, сколько с западным католичеством. В пози­ ции ряда европейских государств, опасающихся чрезмерного геополитического усиления России в результате победы над Османской империей и захвата Константинополя и проливов, 274
Достоевский видел лишь католический заговор во главе с папой, который боится торжества истинного христианства. В конце 1876 года в ожидании официального объявления Россией войны Турции (до этого объявления войны с турками воевали лишь русские добровольцы) и будучи уверенным в ее благоприятном для России исходе, Достоевский писал: «Славизм, то есть единение всех славян с народом русским и между собою, и политическая сторона вопроса, то есть вопросы о границах, окраинах, морях и проливах, о Констан­ тинополе и проч, и проч., — все это вопросы, хотя, без сомнения, самой первостепенной важности для России и будущих судеб ее, но не ими лишь исчерпывается сущность Восточного вопроса для нас, то есть в смысле разрешения его в народном духе нашем (...) Ибо главная сущность всего дела, по народному пониманию, заключается несомненно и всецело лишь в судьбах восточного христианства, то есть православия» (24, 61). 3. Идеалы и пророчества Размышления о будущем занимали большое место в си­ стеме мировоззрения Достоевского. Оставаясь по большему счету историческим оптимистом, он пытался конструиро­ вать грядущие события в соответствии со своими чаяниями. Он, например, любил предсказывать политические собы­ тия ближайшего времени, хотя часто прогнозы его не осу­ ществлялись. Так, в 60-е годы он предсказывал раздел Турции «между 3-мя державами: Францией, Англией и Россией» (20, 188), который произойдет в ближайшие 30 лет. В конце 70-х годов он постоянно говорил о неизбежности новой войны между Францией и Германией. Франция, подталкиваемая папой и клерикальной партией, захочет взять реванш, но потерпит новое и окончательное поражение. В результате, согласно предсказаниям Достоевского, это государство исчезнет с ев­ ропейской и мировой политической арены. Возникнет все­ европейская война, в которой победит Россия и решит Вос­ точный вопрос в свою пользу (26, 22—23). В 1876 году Достоевский задумывал для «Дневника писа­ теля» статью под заглавием «Европа и две силы». В ней он собирался указать на то, какие в ближайшие годы произой­ дут исторические события и как изменится фактически карта Европы. В результате нового военного поражения Франции в Европе останутся две реальные политические силы: герман­ ская и славянская. «Лучше бы разделиться Европе на две 275
силы, — набрасывал он свои прогнозы в записной тетра­ ди, — на Германию и всеславянскую (Англия в стороне). Тогда бы и конечно, и обе силы могли бы ужиться вместе, решительно друг другу не мешая. (Перемена карты Европы окончательная и радикальная). Устранение романского пле­ мени (...) Остальные европейские народики могли бы про­ цветать в мелких отдельностях. Но политически две бы толь­ ко силы» (24, 270). Геополитические прогнозы писателя заходили так далеко, что он даже осмеливался делить сферы влияния: «Даже и теперь могла бы быть (в фантазии, разумеется) такая комби­ нация, при которой одной силе достался бы Восток, а другой Запад, и кто против этих двух сил? Я не говорю, что это будет, я против такого решения, я говорю только, что факт этот мог бы быть» (24, 258). Статья «Европа и две силы» не была написана. Подлинные исторические события откорректировали планы Достоевско­ го, и его великодержавные мечты остались лишь в черновых набросках «для себя». Однако уверенность в великом буду­ щем России, в ее неизбежном огромном влиянии на мировой исторический процесс писателя не оставляла. Считая, что в Европе «социализм все проел» (27, 200), он был убежден в неизбежности на Западе скорой социалистической рево­ люции. Тот старый утопический социализм, адептом которого в юности был сам Достоевский, который вырос из христианст­ ва и был пронизан христианским духом, теперь совершенно не актуален в Европе. На смену ему пришел «политический» социализм или коммунизм, который, по убеждению Достоев­ ского, хочет лишь осуществить передел собственности на­ сильственным путем. «У миллионов демоса (кроме слишком немногих исключений) на первом месте, во главе всех жела­ ний, стоит грабеж собственности» (22, 86). Обманутое буржуазией «четвертое сословие», убеждаемое своими «вожаками», верит, что через этот грабеж и передел оно достигнет благополучия. «Тем не менее, они победят несомненно, — утверждает Достоевский, — и если богатые не уступят вовремя, то выйдут страшные дела. Но никто не уступит вовремя, — может быть и оттого, впрочем, что уже прошло время уступок» (22, 86). Европа стоит на краю пропасти. Достоевский уверен, что пропастью этой явится для европейской культуры социа­ листическая революция. «Мне кажется, — писал он летом 1877 года, — что и нынешний век кончится в старой Европе чем-нибудь колоссальным (...) хотя и не буквально похожим 276
на то, чем кончилось восемнадцатое столетие, но все же настолько же колоссальным, — стихийным и страшным, и тоже с изменением лика мира сего — по крайней мере, на Западе старой Европы» (25, 148). Совсем другая участь, по убеждению Достоевского, уготов­ лена России. Так как в России нет сословий, то есть классов, во что писатель упорно верил, так как народ ее единится вокруг монарха, то никакие революции ей не грозят. Россия, в отличие от западноевропейских великих держав, неизбежно ослабленных классовыми битвами и разъединенностью, ока­ жется самым сильным и могучим государством в Европе, да и во всем мире. Отсюда вытекают как бы два разных прогноза относительно роли России в будущем мире. Согласно одному плану-предсказанию, который условно можно обозначить как геополитический, Россия должна вос­ пользоваться будущей ситуацией с выгодой для себя. Ослаб­ ленные европейские государства, согласно прогнозу Достоев­ ского, будут искать союза с Россией, чтобы снова, в который уже раз, она помогла им решить их проблемы. Но Россия, убежден писатель, не должна идти ни на какие соглашения. Она должна противопоставить себя Европе, в первый, может быть, раз думать не о Европе, а о себе. «Россия со времени того, как вошла в состав Европы, ущербу Европе не нанесла, а лишь вся служила Европе, нередко в страшный ущерб самой себе» (24, 120). И теперь, когда европейские государства снова обратятся к России и «станут молить нас спасти (Европу) от коммуна­ ров (...) ибо-де вы спасете и себя», мы «в первый раз увидим, как мы не похожи на Европу и как разны у нас наши сущ­ ности» (24, 120), потому что никакой опасности для России нет, социалистическая революция ей не грозит, и она может спокойно наблюдать судороги старой Европы. Особенно подробно развивал эти мысли Достоевский в подготовительных материалах к последнему (уже не вышед­ шему в свет) «Дневнику писателя» 1881 года. Россия «долж­ на наблюдать свои выгоды. Социализм рухнет у ее ног». «Конец мира идет, — предсказывает Достоевский. — Конец столетия обнаружится такими потрясениями, какого еще ни­ когда не бывало» (27, 50). Но это все не коснется России, если она не вступит в европейские союзы. «Нет у нас социализма, совсем нет. Есть только несколько птенцов гнезда Петрова. Здоровая же часть России не двигнется, а она бесчисленна» (27, 50). «Птенцы гнезда Петрова» в данном случае обозначают ориентированных на Запад и на западные идеи (глубоко 277
чуждые, по мнению писателя, российскому большинству) немногих противников существующего порядка. Достоевский считает, что России следует использовать западноевропейские противоречия, например, будущую войну между Германией и Францией или ослабление великих держав в результате социалистической революции. «Трещите себе, валитесь — а мы тем временем станем твердо и оста­ новим волну именно тем, что стоим твердо» (27, 75). Тогда «Восточный вопрос разрешится сам собою», то есть разре­ шится нужным для России образом, убежден писатель. Так выглядит исторический процесс, согласно геополити­ ческому прогнозу Достоевского, плану практическому и, так сказать, низшему. Но существовал еще и высший, идеологический план-про­ гноз или план-пророчество, связанный с представлением о России как носительнице истинной православной веры и неискаженного образа Христа. Это пророчество Достоевско­ го основывалось на его понимании русской идеи, которая мыслилась им как идея единения всех народов во имя согла­ сия и любви. Согласно этому убеждению Достоевского, историческая, высшая, задача России и заключается в том, чтобы служить всем народам. «Наше назначение быть другом народов. Слу­ жить им, тем самым мы наиболее русские. Все души народов совокупить себе», — писал Достоевский в 1876 году (24, 185). Эта мысль всегда присутствовала в его сознании. В сере­ дине 60-х годов он, рассуждая о назначении России, пришел к выводу, что образовавшиеся в Западной Европе многонаци­ ональные государства (самый яркий пример — Австрийская империя) созданы искусственным путем и не отвечают народ­ ному духу. При этом многонациональное Российское государ­ ство Достоевский считал возникшим «естественно» и «бес­ сознательно» (20, 203). Насильно объединенные народы естественно стремятся к национальным обособлениям и национальным государствам. «Построиться иначе, — отмечал Достоевский, — может быть, главная задача 19-го века. Тогда-то и возможны будут правильные международные отношения, и догадаются, может быть, народы, что не следует мешать друг другу и интриго­ вать друг против друга. Потому что каждая нация, живя для себя, в то же время уже одним тем, что для себя живет, — для других живет. (N. В. Каждая нация принесет свою часть развития в общенародное целое)» (20, 191). Итак, Достоевский выступает за независимость наций и свободное национальное развитие. Осознание своей наци­ 278
ональной самобытности, убежден он, есть определенный этап в развитии каждого народа. «Национальность есть более ни­ чего, как народная личность. Народ, ставший нацией, вышел из детства» (21, 257). Однако сосредоточение народа на своей национальной специфике не должно, по Достоевскому, приводить к вражде разных народов. Наоборот, если народы развиваются, не ущемляя друг друга, то придут, наконец, к общему любовному единению. «Мы не считаем национальность последним словом и пос­ леднею целью человечества, — писал Достоевский в пору формирования почвеннической идеи. — Только общечеловечность может жить полной жизнью. Но общечеловечность не иначе достигается как упором в свои национальности каждого народа. Идея почвы, национальностей есть точка опоры: Антей. Идея национальностей есть новая форма де­ мократии» (20, 179). Однако, наблюдая современный политический процесс в Европе, писатель приходит к неизбежному выводу, что раз­ витие национальных идей ведет к амбициозности, соперни­ честву и вражде. Поляки противопоставляют себя русским, французы постоянно соперничают с немцами, даже балкан­ ские славяне все перессорились между собой. Все это Достоевский связывал с проявлениями запад­ ного индивидуализма, с потерей истинной веры в Христа и с заменой идеала Христа идеалом земной власти и обо­ гащения. Поэтому, будучи убежденным, что лишь восточ­ ное, русское православие остается носителем идеи при­ мирения и братства, свои утопические представления о буду­ щем Европы Достоевский связывал с Россией и русской идеей. Примечательно, что часто у него носителями этой идеи выступают не представители народа и духовенства, а оторвавшиеся от русской почвы, воспитанные на западных идеалах интеллигенты вроде Версилова в «Подростке» или плеяды «русских скитальцев», о которых говорилось в Пуш­ кинской речи. Именно Россия выработала тот «высший культурный тип (...) тип всемирного боления за всех», «которого нет в целом мире» (13, 376). И те «русские скитальцы», которых наша литература изобразила в лице Онегина, Чацкого, Рудина и многих других, целью своей жизни и идеалом считают дости­ жение «счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться: дешевле он не примирится» (26, 137). 279
Русский человек является наиболее последовательным и глубоким представителем своего народа, когда он не замыка­ ется в своих национальных интересах. «В Европе этого пока еще не поймут, — говорит Версилов в «Подростке». — Евро­ па создала благородные типы француза, англичанина, немца, но о будущем своем человеке она еще почти ничего не знает». И продолжает развивать свою мысль: «Заметь себе, друг мой, странность: всякий француз может служить не только своей Франции, но даже и человечеству, единственно под тем лишь условием, что останется наиболее французом; равно — англичанин и немец. Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наибо­ лее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец» (13, 377). Если наблюдаемая Версиловым (и Достоевским) совре­ менная Европа сотрясалась от вражды национальной и клас­ совой (там француз был лишь только французом, а немец — немцем; там консерватор стремится сохранить старый поря­ док, а коммунар «лезет лишь из-за права на кусок»), то русский человек, которому Европа так же дорога, как и Россия, уже является с идеей, способной реализоваться толь­ ко в будущем. Западный мир, убежден Достоевский, еще долго будет сотрясаться от вражды и битв. Будут новые войны-и новые революции, новый передел собственности и перекройка гра­ ниц. Но все это не уничтожит насилия и несправедливости. Потому что это западное, европейское решение вопроса, «тогда как единственно возможное разрешение вопроса, и именно русское, и не только для русских, но и для всего человечества, — есть постановка вопроса нравственная, то есть христианская. В Европе она немыслима, хотя и там, рано ли, поздно ли, после рек крови и ста миллионов голов должны же будут признать ее, ибо в ней только одной и исход» (25, 60—61). Итак, Россия, в которой, по Достоевскому, благополучно разрешился крестьянский и земельный вопросы, где не будет классовых битв, а, наоборот, будет все возрастать единение народа и государства, залогом чего является политика прави­ тельства, проводимая с учетом народного духа и националь­ ных идеалов, — эта Россия окажется примером для устав­ ших от битв европейских народов и покажет им, как надо решать споры и противоречия. Западному социализму, убежден Достоевский, который вырос из христианства, но исказил христианский идеал, так 280
как основывался на насильственных методах борьбы, свойст­ венных католичеству (с его инквизицией, кострами и пытка­ ми), — Россия противопоставит свою идею — идею право­ славия. «Всякий великий народ верит и должен верить, если хочет быть долго жив, что в нем-то и в нем одном, и заключается спасение мира, что живет он на то, чтобы стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их, в согласном хоре, к окончательной цели, всем им предназна­ ченной (...) Такая вера в себя не безнравственна и вовсе не пошлое самохвальство (...) Только сильная такой верой нация и имеет право на высшую жизнь (...) Вот и у нас, стало быть, у нас всех, есть твердая и определенная нацио­ нальная идея; именно национальная (...) Национальная идея русская есть, в конце концов, лишь всемирное общечелове­ ческое единение» (25, 19—20).16 Такова в общих чертах мифологизированная историческая утопия Достоевского. Истинность теоретических построений проверяется, как известно, практикой. Дальнейший ход исто­ рических событий, так сказать, историческая практика наро­ дов в конце XIX и в XX веке показали, насколько справедли­ вы были предсказания и пророчества великого русского пи­ сателя. 1 Специально историческому миро­ воззрению Достоевского посвящена глава в книге Л. В. Черепнина «Истори­ ческие взгляды классиков русской лите­ ратуры». М., 1968. С. 145—182. Боль­ шинство исследователей касались этой проблемы в связи с изучением идеологи­ ческой позиции Достоевского и публи­ цистического наследия писателя. См., напр.: Прутков Н. И. 1) Утопия или ан­ тиутопия? //Достоевский и его время. Л., 1971; 2) Достоевский и христианский социализм// Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1974. Вып. 1; ОсповатА.Л. 1) Достоевский и раннее славянофильство // Достоевский. Мате­ риалы и исследования. Л., 1976. Вып. 2; 2) К изучению почвенничества // Там же. Л., 1978. Вып. 3; Кайгородов В. И. Об историзме Достоевского // Там же. Л., 1980. Вып. 4; Архипова А. В. 1) Дворян­ ская революционность в восприятии До­ стоевского // Литературное наследие де­ кабристов. Л., 1975; 2) Достоевский и Карамзин // Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1983. Вып. 5; 3) Алек­ сандровская эпоха в интерпретации Достоевского // Там же. СПб., 1997. Вып. 14; Викторович В. А. О двух исто­ рико-публицистических замыслах Досто­ евского //Там же. Л., 1985. Вып. 6; Твар­ довская В. А. 1) «Экономическое повет­ рие» в творчестве Достоевского // Там же. Л., 1988. Вып. 8. 2) Родион Расколь­ ников и Петр Ткачев // Там же. Л., 1991. Вып. 9; 3) «Двух голосов перекличка». Достоевский и Кропоткин в поисках об­ щественного идеала // Там же. СПб., 1996. Вып. 13; Буданова Н. Ф. «А поле битвы — сердца людей» («Братья Кара­ мазовы» и «Девяносто третий год») //Там же. СПб., 1996. Вып. 12; Волгин И. Л. 1) Нравственные основы публицисти­ ки Достоевского (Восточный вопрос в «Дневнике писателя») // Известия АН СССР. Отделение литературы и языка. 1971. Вып. 4; 2) Достоевский и русское общество. «Дневник писателя» 1876— 281
1877 годов в оценках современников И Русская литература. 1976. № 3; 3) Дока­ зательство от противного. Достоевскийпублицист и вторая революционная си­ туация в России II Вопросы литературы. 1976. № 9; 4) Достоевский-журналист («.Дневник писателя» и русская общест­ венность). М., 1982; 5) Последний год Достоевского. М., 1986 (и последующие переиздания); Ветловская В. Е. Идеи Великой французской революции в со­ циальных воззрениях молодого Досто­ евского // Великая французская рево­ люция и русская литература. Л., 1990; Кийко Е. И. Белинский и Достоевский об утопическом социализме II Достоев­ ский. Материалы и исследования. СПб., 1997. Вып. 14. 2 Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч. В 30 т. Л.: Наука. 1971 —1990. Т. 13. С. 455. В дальнейшем все ссылки на про­ изведения Достоевского приводятся по этому изданию с указанием тома и стра­ ницы в тексте. 3 Оговоримся сразу, что мировой ис­ торический процесс Достоевский, как и большинство его современников-неспе­ циалистов, отождествлял с европейски­ ми событиями. Европоцентризм писателя проявился в том, что он как бы совсем не замечал жизни других континентов. Мы встретим у него несколько упоминаний о Соединенных Штатах Америки, а также о восточных соседях Российской импе­ рии — Китае и Японии. И это, пожалуй, все. 4 См.: Осповат А. Л. Достоевский и раннее славянофильство II Достоевский. Материалы и исследования. Вып. 2. С. 175—181. 5 См. об этом подробнее: Архи­ пова А. В. Достоевский и Карамзин. С. 103—108. 6 Подробнее см.: Архипова А. В. Александровская эпоха в интерпретации Достоевского. 7 Ф. М. Достоевский в воспоминани­ ях современников. М., 1964. Т. 1. С. 209. 8 См.: Гроссман Л. Библиотека До­ стоевского. Одесса, 1919. С. 148. 9 Реизов Б. Г. Из истории европей­ ских литератур. Л., 1970. С. 33, 46. 10 Достоевский исходил при этом не только из положений теоретиков комму­ 282 низма (напр., «Коммунистического мани­ феста» К. Маркса и Ф. Энгельса), но и из практики Парижской Коммуны. Не пред­ угадав роли государства в XX веке в странах социалистической системы, пи­ сатель оказался прав в одном: форма пар­ ламентской республики с ее многопар­ тийностью оказалась неприемлемой для социалистических государств. Свое же представление о форме правления в будущем коммунистическом обществе Достоевский сатирически изобразил в «Бесах», в проекте Шигалева (См.: 10, 310—313, 322—323). 11 См.: Архипова А. В. Александров­ ская эпоха в интерпретации Достоевско­ го. С. 80—81. 12 Записки, статьи и письма декабрис­ та И. Д. Якушкина. М., 1951. С. 29. 13 Цит. по: Волгин И. Л. Достоевский и царская цензура (к истории издания «Дневника писателя») // Русская литера­ тура. 1970. № 4. С. 111. См. также: с. 22, 278—279). 14 Это заявление вызвало протест у многих демократически настроенных чи­ тателей «Дневника писателя», обычно с большим сочувствием и уважением отно­ сившихся к Достоевскому. Так, харьков­ ский педагог и общественный деятель X. Д. Алчевская при встрече с Достоев­ ским рассказала ему, что его заявление в апрельском выпуске («Наш демос дово­ лен и чем далее, тем более будет удовлет­ ворен») было встречено с недоумением у многих харьковских читателей (см.: Ле­ топись жизни и творчества Ф. М. Досто­ евского. СПб., 1995. Т. 3. С. 95). А по­ стоянный корреспондент Достоевского, витебский гимназист В. К. Стукалич пи­ сал 26 июля 1877 г.: «Недавно я пере­ читывал Ваш дневник. Меня поразила уверенность, с какою Вы говорите, что наш демос доволен. Полно, так ли это? Я думаю, что нет». И в подтверж­ дение своей точки зрения Стукалич приводит факты тяжелого положения крестьян в Белоруссии (см.: там же. С. 215). 15 В 1863 году во время польского вос­ стания газета «Московские ведомости» выступила с обвинением в антиправи­ тельственной позиции в адрес журнала «Время», издаваемого М. М. и Ф. М. До­
стоевскими. Стремясь спасти журнал, Достоевский написал свой «Ответ», с тем, чтобы напечатать его в газете. Одна­ ко публикация «Ответа» была запрещена цензурой, а журнал «Время» закрыт (см. 20, 316—318). 16 См. анализ отдельных аспектов на­ циональной идеи Достоевского в рабо­ тах: Тихомиров Б. Н. Наша вера в нашу русскую самобытность (к вопросу о «рус­ ской идее» в публицистике Достоевско­ го//Достоевский. Материалы и исследо­ вания. СПб., 1996. Вып. 12; Борисо­ ва В. В. Национальное и религиозное в творчестве Достоевского //Там же. СПб., 1997. Вып. 14.
Даниель Бон ЖИТИЙНАЯ ЛИТЕРАТУРА КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ИСТОЧНИК (Две точки зрения: В. О. Ключевского и Г. П. Федотова) Первое академическое научное исследование житийной литературы принадлежит историку В. О. Ключевскому, авто­ ру диссертации «Древнерусские жития Святых как истори­ ческий источник».1 До него (хотя и были ученые, которые возлагали большие надежды на эвристический потенциал житийной литературы) дело оставалось в руках церковных писателей, не всегда подготовленных к научной критике тек­ стов. Цель их была поучительной, а не исследовательской. Но в середине 60-х годов В. О. Ключевский (уже не как ученик духовной семинарии, а как молодой преподаватель, только что оставленный при кафедре русской истории Мос­ ковского университета, возглавляемой С. М. Соловьевым) выбрал тему для диссертации по русской агиографии. Жития Святых должны были служить ему источником для иссле­ дования роли русских монастырей в колонизации северных земель Московской Руси. Главные архивные материалы житийной литературы при­ надлежали Соловецкому монастырю. Однако во время Крым­ ской войны они были вывезены в Казань, куда в 1865 году В. О. Ключевский отправился, чтобы их изучать. Он начал с того, что принялся усердно заниматься классификацией ма­ териалов. Разобраться в них ему помогало хорошее владение церковнославянским языком, который он знал не как теоре­ тик, а как сын сельского священника, начинавший свое обу­ чение в духовной семинарии. Впрочем, цель Ключевского — почерпнуть из житий све­ жий материал, чтобы определить участие монастырей в коло­ низации Северо-Восточной Руси, описать быт и экономиче­ ские условия жизни монахов и крестьян — не была дости- 284 © Даниель Бон, 2001
гнута. После шестилетней работы (1865—1871) Ключевский пришел к следующему заключению: «Во-первых, этот источ­ ник далеко не так свеж и обилен, как о нем думают; во-вто­ рых, его небогатым историческим содержанием нельзя вос­ пользоваться без особого предварительного изучения его в полном объеме».2 И на диспуте он защищал следующие тезисы. «1 . По литературной задаче жития биографические факты служат в нем только готовыми формами для выражения идеального образа подвижника. 2. Из описываемой жизни житие берет лишь такие черты, которые идут к означенной задаче. 3. Избранные черты обобщаются в житии настолько, чтобы индивидуальная личность исчезла в них за чертами идеального типа. 4. Агиобиограф и историк смотрят на описываемое лицо с различных точек зрения: первый ищет в нем отражения отвлеченного идеала, второй — индивидуальных историче­ ских черт. 5. Обилие и качество биографических фактов в житии находятся в обратном отношении к развитию чествования Святого, к торжественности повода, вызвавшего житие, и к хронологическому расстоянию, лежащему между кончиной Святого и написанием жития».3 В результате во имя научной объективности Ключев­ ский оставил незаконченным свое исследование, довольст­ вуясь подготовительной, источниковедческой частью труда, которую он блестяще защитил на магистерском диспуте в 1872 году. Правда, он воспользовался своей работой для уст­ ных выступлений. Можно найти следы его исследования в набросках нескольких лекций о монастырской колонизации Русского Севера, в знаменитой актовой речи о преп. Сергии Радонежском или в публичной речи о русской женщине, где Ключевский выражает убеждение, что русская женщина мно­ гим обязана русской церкви, русской святости. Интерес Ключевского к изучению духовной культуры рус­ ского прошлого был постоянен, что отмечено в многочис­ ленных рецензиях. Но надо признаться, что в самом его курсе по русской истории, который стал авторитетным для целых поколений ученых, материал, заимствованный из житий Святых, очень скудно представлен или совершенно отсутствует. Кроме того, точка зрения Ключевского импонировала ве­ дущим исследователям церковной истории критического на­ правления прошлого века. Занимаясь главным образом текс­ 285
тологией и публикацией самих текстов житий, они вполне удовлетворялись результатами работы Ключевского.4 Под влиянием Ключевского оказались и непосредственно исследователи церковной истории, на что обратил внимание Г. П. Федотов: «В православии существует историческая наука и православная интеллигенция, которая не думает отказываться от достижений критической мысли (...) Мы видим, не в отсутствии критицизма можно упрекнуть рус­ ских православных историков. Другой упрек им следовало бы сделать. В их церковной истории мы не видим самой души истории: духовной жизни. Быт и учреждение, полити­ ческие и культурные связи церкви поглощают все их вни­ мание. В этой истории мы не встречаем святых. Тенденция XIX „эволюционного” века просочилась и сюда».5 Одним словом, исследование Ключевского получило как бы окончательное признание, и его авторитет был почти незыблемым, ибо впоследствии его курс русской истории стал единственным и неоспоримым. По этому поводу Федо­ тов пишет: «С тех пор (1879) схема Ключевского царствует почти неограниченно. Это не одна из многих, а единственная Русская История, на которой воспитаны два поколения рус­ ских людей. Специалисты могли делать свои возражения. Для всех нас Россия в ее истории дана такой, какой она привиделась Ключевскому».6 Более того, и после революции авторитет курса, несмотря на кратковременный период его методологической опалы при марксизме, продолжал оставаться высоким, поскольку эконо­ мический историзм его «предрасполагал ко всякому эконо­ мизму, даже материалистическому. Марксизм был полити­ ческим и радикальным выражением той тенденции интелли­ гентской мысли, которая в границах научного историзма удовлетворялась школой Ключевского».7 Конечно, петербургская школа, которая воспитала образо­ ванных, знающих историков России, не могла принять без­ оговорочно все заключения курса, но она не успела сказать свое слово на этот счет: «Эта (петербургская) оппозиция (Ключевскому) была довольно сильна в рядах молодежи, которая, застигнутая войной и революцией, не успела со­ здать определенного направления».8 Даже на Западе, наверное под влиянием марксизма, курс Ключевского и его заключения пользовались и пользуются до сих пор непререкаемым авторитетом: нет ни одного отделе­ ния русской истории на филологических факультетах запад­ ноевропейских университетов, где бы полный курс не нахо­ дился на почетном месте. 286
Однако в эмиграции русские историки со свойственной им склонностью к переоценке ценностей стали выражать свои сомнения в безукоризненной научности трудов Ключевского. Так, например, П. Н. Милюков, ученик Ключевского и, сле­ довательно, историк московской школы, в своих «Воспомина­ ниях» довольно скептически оценивает возможности метода своего учителя. Отдав дань его педагогическому таланту, он замечает, что отношение профессора к истории бывало более интуитивным, чем научным: «Его отношение к мертвому ма­ териалу было иное, чем у Виноградова; он его оживлял своим прожектором и сам говорил, что материал надо спрашивать, чтобы он давал ответы, и эти ответы надо уметь предрешить, чтобы иметь возможность их проверить исследованием».9 Дальше Милюков упрекает Ключевского в отсутствии ме­ тодологии или, по крайней мере, в неумении сообщить ее своим ученикам: «Мы видели на его примере, что и русская история может быть предметом научного изучения; но дверь в это здание оставалась для нас заперта. Разбиралась „Русская правда”. Среди этих почтенных раз­ валин древности Ключевский производил свои изумительные раскопки и возвращался с ценными находками. Но мы оста­ вались ждать у входа. Собственной научной работе в этом семинарии научиться было нельзя. Оставалось записывать за профессором его личный комментарий».10 В итоге повзрослевший ученик берется упрекать Ключев­ ского даже в неосновательности его исторических построе­ ний: «У Ключевского построение Киевского периода сразу показалось мне, при всем остроумии автора, искусственным и спорным».11 Но надо сказать, что упреки Милюкова были не совсем объективны, поскольку он пострадал от строгости Ключев­ ского. Когда Милюков защитил кандидатскую диссертацию, он был уверен, что ему дадут магистерскую степень. Но руководитель Ключевский не вынес такого решения к боль­ шому огорчению Милюкова. Однако и сам Милюков во вто­ рой части своей «Истории Русской культуры», там, где речь идет об истории церкви, не ступает дальше Ключевского, то есть довольствуется только историей учреждения, хозяйства, не пользуется житийным материалом в полном объеме, оста­ ваясь равнодушным к явлению святости на Руси как некоему русскому идеалу.12 Более убедительной и основательной оказывается критика другого эмигранта — Г. П. Федотова, бывшего студента Пе­ тербургского университета, наследника петербургской исто­ рической школы. В самом деле, в 1938 году для празднова- 287
ния в эмиграции юбилея Ключевского он написал в честь юбиляра замечательную статью, лишенную личной обиды, но тем более убедительную в полемической части. Правда, эта статья касается больше всего предрассудков Ключевского и его схемы русской истории и меньше задевает неудачную диссертацию. Однако эта статья уже выявляет коренные расхождения между Ключевским и Федотовым по поводу использования житий в качестве исторического источника и демонстрирует новые пути в области изучения житийной литературы, апробированные Федотовым в полной оппозиции к заключениям Ключевского. В данной статье Федотов сначала старается выяснить те­ чение идей, общественные влияния, которые оказали воздей­ ствие на формирование Ключевского как историка и мысли­ теля. С этой целью он подчеркивает, что, хотя Ключевский дожил до 1911 года и был современником людей серебряного века, на самом деле он являлся безусловным шестидесятни­ ком: «Вчерашний семинарист, молодой московский студент (1862—1865) с жадностью набрасывается на передовые жур­ налы, увлекается Добролюбовым, Чернышевским, гордится ими как „нашими” поповичами. Его письма к другу в эти годы пестрят умственно-нигилистическими выпадами. Ключев­ ский скоро переболел эту детскую болезнь, но следы ее остались. Они в значительной степени определяют его зна­ менитую иронию».13 Итак, Ключевский-шестидесятник, по мнению Федотова, страдает двумя недостатками, свойственными интеллигенции этих годов: антиидеализмом и народничеством. Антиидеа­ лизм Ключевского выражается в исключительном интересе историка к материальной сфере жизни, к экономическим основам быта, и поэтому история Ключевского исключает из поля зрения духовную культуру. В его курсе можно найти социальную историю, экономическую историю, но там отсут­ ствует, по мнению Федотова, история духовной культуры. Народничество же проявляется в том, что Ключевский обра­ щает внимание больше всего на низшие классы, на мужика, на приходского священника, на простонародье, оставаясь очень несправедливым к боярской аристократии и к аристо­ кратии духа. А так как святые как раз принадлежат к ари­ стократии духа и часто были выходцами из боярской ари­ стократии, Ключевский не хочет показать ни их идеала, идеала церкви, ни смысла их подвигов. Но замечательный стиль Ключевского, чистота его языка, красноречие скрыли эти изъяны от почитателей и заворожили аудиторию и чита­ телей его трудов. 288
Критика Федотова, его указания на отсутствие истории духовной культуры в курсе Ключевского, на некоторые пред­ рассудки историка исходят из очень глубокого научного убеждения: в эмиграции Федотов сам изучил русские жития Святых. Он пользовался ими как историческими источни­ ками, и его знаменитая и почти единственная история рус­ ского религиозного менталитета как раз основана на житиях Святых. Как он вышел на этот путь? Федотов с 1908 года стал заниматься историей на петер­ бургском историко-филологическом факультете Петербург­ ского университета и посещал семинары по западному сред­ невековью профессора И. М. Гревса, который оказал на него большое влияние. Греве соединял в себе ценные для истори­ ка средневековья качества. С одной стороны, он чтил крити­ ческое наследие позитивистов, очень внимательно и строго относясь к критике исторических источников; с другой сто­ роны, он был человеком глубоко религиозным и в своих воспоминаниях признавался, что всегда был практикующим верующим: «С образом детства связывается яркое воспо­ минание о живой религиозности, важное общение с Еван­ гелием. Главное же удовлетворение моей религиозности находи­ лось в молитве и в культе, который я очень любил, от церковного звона и пения до содержания драмы обряда в богослужении... Когда впоследствии настал кризис сомне­ ния, первоначальная вера не вылетела».14 И в первые годы советского периода Греве с Федотовым принадлежали к одному религиозному братству — «Воскре­ сение». Греве, следовательно, не был чужд религиозной культуре, столь важной для понимания средних веков. В самом деле, в нем соединялись две традиции: традиция шестидесятых годов со своими критическими тенденциями и традиция серебряно­ го века (Греве был большим другом Вячеслава Иванова) с его интересом к религии. Поэтому на семинарах Гревса изуча­ лись больше всего литературные нарративные тексты Бла­ женного Августина, Святого Франциска, Данте и агиогра­ фия. К этим текстам относились со строгостью научной кри­ тики, но избегали крайностей немецкой гиперкритики, которая в конце концов уничтожает тексты. По окончании университета благодаря Гревсу Федотов был оставлен при кафедре западного средневековья. Темы его первых научных статей — кроме статьи «Феодальный быт в хронике Ламберта Ардрского»15 — непосредственно 10 Литература и история 289
касаются религиозной жизни западного средневековья. Вдо­ бавок две его статьи построены на материале непосредствен­ но из западной агиографии: «Чудо освобождения»16 (из меровингской агиографии) и «Боги подземные»17 (из агиографа Григория Турского). Его интерес к использованию нарратив­ ных источников явствует из самого заглавия сочинения: «„Исповедь” Бл. Августина как источник для его биографии и для истории культуры эпохи».18 К сожалению, сочинение не сохранилось, но мы имеем на него лестную рецензию Гревса. После Октябрьской революции (хотя Федотов и мог жить переводами в Петербурге) ему стало трудно продолжать свои научные занятия: преподавать в университете в условиях господства марксистской методологии было невозможно без компромиссов, на которые он не был готов. Его труды в научных журналах не печатали. Поэтому в 1925 году он эмигрировал в Париж. Сначала Федотов надеялся получить место в Сорбонне: у него были самые лестные рекомендации Гревса к известному парижскому профессору Фердинанду Лоту, женатому на бывшей студентке Петербургских Выс­ ших Женских Курсов Мире Лот-Богдановой. Но вакантных мест не оказалось. Однако появилась другая возможность. В Париже тогда только что открылся Русский Православный Богословский Институт, где преподавали самые известные ученые, высланные из России в 1922 году (А. В. Карташев, В. Н. Мочульский, И. А. Ильин, С. Л. Франк и другие). Там ему предложили преподавать латынь, историю западной цер­ кви и русскую житийную литературу. Его первые исторические статьи, написанные после пере­ езда во Францию, касаются западной житийной литерату­ ры.19 Но и в этих работах иногда начинает мелькать русская тема. Так, говоря о Симеоне Столпнике, Федотов замечает: «Древняя Русь знала много столпников, подражателей вели­ кого Симеона. Мы все помним подвиг св. Серафима, про­ стоявшего три года на камне во времена Пушкина и декаб­ ристов. Традиция св. Симеона не умерла на Востоке, как жива на Западе традиция св. Женевьевы».20 Вскоре он обращается и к русским житиям. В парижской эмиграции он опубликовал свои первые книги по этой теме: «Святые Древней Руси» (1931 )21 и «Святой Филипп, митро­ полит Московский» (1928).22 Правда, в этих первых книгах, основанных на изучении отечественной житийной традиции (Федотов сам это признает) подход его к теме был не совсем удовлетворителен с научной точки зрения: «Понятно, что наша скромная работа за рубежом России не может удовлет­ 290
ворить строгим научным требованиям. Мы пытаемся лишь внести в русскую агиографию новое освещение, то есть по­ ставить новые проблемы — новые для русской науки, но весьма старые по существу, ибо они совпадают со смыслом и идеей самой агиографии: проблемы духовной жизни». Он даже демонстрирует свое не совсем обоснованное предпочтение Киевскому периоду: «Слагаясь в тесной зави­ симости от греческого, риторически развитого и украшенного жития, русская агиография, быть может, лучшие свои плоды принесла на Киевском юге... Первые всходы житийной лите­ ратуры на Севере до и после монгольского погрома имеют совсем иной характер: это краткие, бедные и риторикой и фактическими подробностями записи — скорее канва для будущих сказаний, нежели готовые жития».23 Несмотря на осознаваемое им самим несовершенство соб­ ственной работы, Федотов тем не менее отрицательно отно­ сится к опыту Ключевского и так объясняет неудачу его подхода к изучению житий: «Характерен опыт Ключевского. Он знал русскую агиографию, как никто другой ни до ни после него. Он изучил по рукописям до 150 житий в 250 ре­ дакциях — ив результате многолетних исследований при­ шел к самым пессимистическим выводам... Опыт Ключевско­ го (1871 г.) надолго отпугнул русских исследователей от „неблагодарного” материала. А между тем его разочарова­ ние в значительной мере зависело от его личного подхода: он искал в житии не того, что оно обещает дать как памят­ ник духовной жизни, а материалов для изучения посторон­ него явления — колонизации русского Севера. Стоило через 30 лет после Ключевского одному светскому провинциаль­ ному ученому поставить своей темой изучение религиозно­ нравственных направлений, и русские жития по-новому осве­ тились для него...24 Надо удивляться, что пример варшавского историка не нашел у нас подражателей. За последние предвоенные деся­ тилетия история русского жития имела у нас многих прекрас­ но вооруженных работников. Изучались преимущественно или областные группы (Вологодская, Псковская, Поморская), или агиологические типы (Святые Князья). Но изучение их продолжало оставаться внешним, литературно-историче­ ским, без достаточного внимания к проблемам святости как категории духовной жизни».25 Только значительно позже, уже в Америке (Федотов поки­ нул Францию после объявления Германией ей войны), он сумел вполне отдаться своему призванию историка русской религиозности и в своем главном труде «Русская религиозная 291
мысль»,26 уникальном в своем роде, но, к сожалению, написан­ ном на английском языке, он изложил свой научный метод и свое понимание условий успеха в изучении русских житий. Во-первых, он настаивает на четком определении пределов критики текста. Как выпускник Петербургского универси­ тета, Федотов подчеркивал свою приверженность западной технике обращения с текстами. Поэтому он всегда очень серьезно относился к подлинности своих источников. Однако петербургская школа не шла так далеко, как немецкие уче­ ные, фактически приходившие к полному уничтожению ис­ точников, и с большой осторожностью относилась к гипер­ критике. О труде своего товарища по университету, Штейна, который учился также и в Германии и всю жизнь занимался гиперкритикой, Федотов в своей переписке с женой пишет: «Я только думаю, что итоги всей его работы (всей жизни) — чистый нуль. Он пришел к убеждению, что все капитуллярии Карла Великого не подлинны».27 Во-вторых, выбор источников должен полностью соответ­ ствовать теме исследования. В силу этого жития не являют­ ся наилучшим материалом для изучения экономической, бы­ товой жизни народа. В них нужно искать прежде всего рели­ гиозный идеал русской духовной аристократии. В-третьих, изучающему жития необходимо иметь хорошую филологическую подготовку, то есть хорошее знание грамма­ тики древнерусского языка, умение переводить и понимать старые тексты. И конечно же, для изучения старославянских текстов, кроме знания церковнославянского языка надо знать и древнегреческий язык, поскольку многие обороты и грам­ матические конструкции заимствованы из греческого языка. Да и сам жанр житий восходит к греческим и другим восточ­ ным корням, с которыми необходимо считаться. Уже в своей первой книге о Святых Древней Руси Федо­ тов пишет: «Необходимо знание агиографии всего христиан­ ского мира, прежде всего православного, греческого и сла­ вянского Востока, чтобы иметь право судить об особом рус­ ском характере святости. Никто из русских церковных и литературных историков до сих пор не был достаточно воору­ жен для такой работы».28 Итак, по мнению Федотова, поскольку историки России московской школы не знали древних языков (т. е. по критери­ ям петербургских историков, вообще были малообразованы) и поэтому остались в стороне от религиозного и умственного возрождения начала века, они и не смогли увидеть ту картину русской религиозности, которой так восхищался Федотов и которую он нам сумел передать в своей прекрасной книге. 292
В заключение можно сказать, что труды Ключевского, посвященные русским житиям, явились первым этапом в их изучении — и надо его благодарить за это. Но он остался слепым к внутренней их ценности, определяемой их духов­ ным содержанием. Федотов пошел дальше, открыв ценность житий как источника для изучения русской религиозности. Этим он вписал русскую агиографию в большую историю мирового религиозного менталитета. 1 Ключевский В. О. Древнерусские жития Святых как исторический источ­ ник. М., 1871. В дальнейшем ссылки на эту работу даются по репринтному пере­ изданию: Москва, 1988. 2 Там же. С. 3. 3 Там же. Послесловие. С. 10. 4 Напр., в 1882 г. вышла работа Н. П. Барсукова с почти 700 именами подвижников. В 1891 г. аналогичный труд выпустил архимандрит Леонид. С 1879 по 1909 г. Общество любителей древней письменности опубликовало не­ которые жития, исследованные Ключев­ ским. 5 Федотов Г. /7. Православие и ис­ торическая критика // Россия, Европа и Мы. Париж: ИМКА Пресс, 1973. С. 311. 6 Федотов Г. П. Россия Ключевско­ го// Судьба и грехи России. СПб., 1991. Т. 1. С. 320. 7 Там же. С. 346. 8 Там же. С. 347. 9 Милюков П. Н. Воспоминания. Париж, 1925. С. 91. 10 Там же. 11 Там же. С. 92. 12 Милюков П. Н. Очерки по истории русской культуры. Т. 2: Церковь и школа. [Париж], 1964. 13 Федотов Г. П. Россия Ключевско­ го. С. 332. 14 Архивы Гревса. РАН. Ф. 726. Оп. 1. № 15. Л. 66. 15 Федотов Г. П. Феодальный быт в хронике Ламберта Ардрского // Сб. ста­ тей, посвященных И. М. Гревсу в со­ рокалетие его научно-педагогической деятельности. Учителю — ученики. Л., 1925. 16 Федотов Г. П. Чудо освобожде­ ния // Из далекого и близкого прошлого. Сборник этюдов из всеобщей истории в честь пятидесятилетия научной жизни Н. И. Кареева. Пг.; М., 1923. 17 Федотов Г. П. Боги подземные. К истории средневековых культов // Рос­ сия и Запад. Исторические сборники / Под ред. проф. А. И. Заозерского. Пг., 1923. Вып. 1. 18 См.: Греве И. М. «Исповедь» Бл. Августина как источник для биографии и для истории культуры эпохи. Сочи­ нение, написанное Г. П. Федотовым на тему, предложенную историко-филологи­ ческим факультетом по средневековой истории. (Рецензия) // Отчет о состоянии и деятельности имп. Санкт-Петербург­ ского университета за 1910 год / Под ред. И. И. Веселовского. СПб., 1911. 19 Федотов Г. П. Св. Геневефа и Си­ меон Столпник И Путь. Париж, 1927. Вып. 8. См. также: Св. Мартин Тур­ ский — подвижник аскезы И Православ­ ная Мысль. Париж, 1928. Вып. 1. 20 Федотов Г. П. Св. Геневефа и Си­ меон Столпник. С. 10. 21 Федотов Г. П. Святые Древней Руси. Париж: ИМКА Пресс, 1931. 22 Федотов Г. П. Святой Филипп, митрополит Московский. Париж: ИМКА Пресс, 1928. 23 Там же. С. 29. 24 Речь идет об А. П. Кадлубовском, преподавателе Варшавского универси­ тета. 25 Федотов Г. П. Святые Древней Руси. М., 1990. С. 31. 26 Fedotov G. Р. The Russian religious Mind. Cambridge, Mass. 1946. 27 Письмо Г. П. Федотова к жене от 20 ноября 1946 г. II Архив Колумбийско­ го университета. 28 Федотов Г. П. Святые Древней Руси. С. 29. 293
К. Г. Исупов СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК В ПОИСКАХ СМЫСЛА ИСТОРИИ «Мы живем накануне совершенной пере­ мены воззрений на историю». (5. В. Розанов. <>В своем углу», 1903) Наша главная задача — показать не историю историче­ ской мысли, т. е. судьбу историографии в ее реальных дости­ жениях или просчетах, а довольно сложный процесс станов­ ления новой философии истории и историософии, какой со­ путствует серебряному веку. Оговорим эти три термина применительно к нашей теме. «Философия истории» занята осмыслением прошлого и настоящего в широком спектре аспектов; ее признаком явля­ ется относительно строгая социально-философская аксиома­ тика и единый принцип. Такие модели строятся либо на принципе детерминизма (Судьба, Рок, Промысел, обществен­ ные конфликты), либо индетерминизма (случай, абсурд); они интонированы на языках идеализма или материализма, в контексте религиозных убеждений или с атеистических по­ зиций. «Историософия» по смыслу термина предполагает в миро­ вой истории наличие провиденциального замысла, телеологи­ ческую стрелу времени и принцип высшей разумности. Она может быть мистической, поэтической, интуитивно постига­ емой или рационально выстроенной, но она не допускает абсурда истории. Принцип софийности принуждает такую концепцию истории к еще более жестким сочленениям логи­ ческих узлов, хотя внешне она может выглядеть вполне «импрессионистично» и «художественно». В этом смысле фи­ лософия истории Гегеля — скорее, историософия, хотя мало кто (как Л. Карсавин) квалифицирует ее в качестве таковой. 294 © К. Г. Исупов, 2001
Между тем не существует историософии Толстого, по­ скольку, по убеждению писателя, прошлое обязано своим событийным рисунком случайному сцеплению обстоятельств, внутри которых человек — лишь функция свершения. Для историософа София воплощается в истории, а не история в Софии. Но, поскольку русская софиология есть обоснование истории как Богочеловеческого диалога и Встречи («синергия»-сотворчество Булгакова), «историософия образует исто­ рическое измерение самосознания человека (...) который предположен в роли „субъекта, а не представителя”» народа, эпохи, веры, культуры; «рассматривает саму историю как про­ должающееся откровение смысла (...). Историософское по­ стижение есть (...) акт, значимый не только в познавательном отношении, но и экзистенциально: он превращает условие обитания в исторических обстоятельствах в духовно значи­ мое историческое событие».1 Русский метафизик переживает историю не научно-про­ блемно (гносеология), а жизненно-тематически (онтология и этика). Философ истории мыслит логически и «научно»; историософ видит эйдологически и «символично». Крайности этих путей обозначены соответственно историцизмом и мисти­ цизмом; между ними располагается множество переходных форм нестрогой эстетизованной мысли о былом. Писатель­ ская эстетика истории, построения богослова-визионера и светское философствование о прошлом входят равноправны­ ми элементами в общую картину исторического мировоспри­ ятия и в наследный состав литературной культуры. Дитя западной историологии (термин «философия истории» со­ здан Вольтером в «Философских письмах», 1733), философ­ ская наука о прошлом именовалась позже, также не без влияния Запада, то социальной философией, то истматом, то социологией. Наши мыслители также пытались создавать «историологию» (термин Н. И. Кареева на обложке книги 1915 года), «историку» (учение о методах исторического исследования в контексте книги Г. Шпета «История как проблема логики». М., 1916), «биографику» (попытка П. Фло­ ренского). Что до содержания термина «серебряный век», то для истории философии он означает реальность намного более протяженную во времени, чем для истории литературы. В этой связи мы оговариваем право на эпизодические выходы за рамки принятой (литературной) хронологии. Энтузиасты нового века увезли серебряный век в эмиграцию и жили его идеями вплоть до недавних лет; может быть, в некоторых 295
едва ощутимых тенденциях эта великая эпоха и теперь еще не кончилась. Наш разговор о русской философии истории затруднен широтой привходящей проблематики (практически — все ос­ новные вопросы философского знания); необходимостью оце­ нить авторские концепции истории в контексте личной сти­ листики мировидения и системы и на полемическом фоне диалога с предшественниками и современниками. Но глав­ ное: на принципах построения философии истории сказались основные национальные манеры русского мироотношения, философствования и богословствования. Н. Бердяев справедливо отметил в предисловии к своей книге «Смысл истории» (1919—1920): «На построениях фи­ лософии истории формировалось наше национальное созна­ ние».2 Иначе говоря, осмыслить философско-исторический путь русской мысли — значит написать учебник по истории отечественной духовности (что, собственно, и породило такие учебно-просветительские тексты, как «Русская идея» Н. Бер­ дяева, «Пути русского богословия» Г. Флоровского, разнооб­ разные «Истории русской философии» В. Зеньковского, Н. Лосского, Г. Шпета, Б. Яковенко, С. Левицкого). Наша задача намного скромнее: наметить развитие исто­ риософских интуиций серебряного века; речь пойдет в основ­ ном о кардинальном для отечественной мысли сюжете — философии всеединства. Многие концепции нашей фило­ софии истории не поддаются даже краткому комментарию (например, громоздкая теория Л. Карсавина); мы оставляем себе ту надежду, что читатель адекватно отреагирует на те ключевые слова-темы, контексты которых как бы «сами» укажут его сознанию верные мировоззренческие ориентиры. Основное внимание будет уделено философско-религиозному опыту; выстроенная на его основе философия истории рож­ дается в борьбе с «субъективным методом в историографии» (Н. К. Михайловский), с эмпиризмом и позитивизмом марк­ систов и народников. Историзм нового качества родился не в концептуальном пространстве, а в кризисах исторической жизни, заставля­ ющей пересмотреть старые и новые стереотипы социального бытования. Позитивистская мысль, проявившая себя во мно­ жестве школ и школок, ожесточенно отстаивала идею «зако­ на истории», в действии которого усматривается прогно­ зируемая ритмика процесса. То юристы-государственники, то историографы, то психологи, то свободные мыслители, то политики, то критики-литераторы, ощутив себя на рубеже веков свидетелями катастрофического разрыва истории, пы­ 296
тались связать дискретные пространства прошлого и текуще­ го в рисунок осмысленной непрерывности. Конечно, это не удалось никому, потому что «закономерности», в которые так уютно и так благополучно укладывалось далекое былое, ни­ чего не объясняли в недавнем прошлом и очевидным образом противоречили беззаконной событийности исторического дня. Поэт мог догадываться, что само качество времени и ло­ гика «закона» изменились (так думал А. Блок) и что время должно мыслить не в векторе однонаправленной «стрелы», а в виде встречных потоков, образующих сложные завихрения, воронки и зияния. Автор «Нового пути» рассуждает о созревшей способности современников «рассматривать действительность как совер­ шающуюся параллельно в двух противоположных, взаимо­ уничтожающихся направлениях», что позволяет «постигнуть каждую из двух последовательностей как логическую и чрез это как бы вневременную»; в этом «кроется просвет в мир вневременный, мир сущностей, — просвет, оказавшийся не где-нибудь, вне, за чертой времени, но на самом дне его, в корне самой природы его».3 Именно так и произошло с хронотопом «вечно-историче­ ского»: через три года Вяч. Иванов, комментируя цитату из «Сна Мелампа» («Разнотекущих потоков немало в темной пучине; /Ив океане пурпурном подводные катятся реки. / Так из грядущего цели текут навстречу причинам — / Дще­ рям умерших причин, и Антирройя Ройю встречает»), пояс­ няет в сноске: Ройя — поток, Антирройя — противотечение, это термины, «вводимые в изложение моей метафизиче­ ской концепции для означения: первый — „потока” причин­ ности, воспринимаемого нами во временной последователь­ ности движения из прошлого в будущего; второй — „встреч­ ного потока” причинности, нами непосредственно не созна­ ваемого, но постулируемого как движения из будущего в прошедшее... Каждый миг явленного бытия, будучи результа­ том взаимодействия двух выше различенных причинностей, есть как бы чадо брака между причинами женского порядка (Ройя) и порядка мужского (Антирройя)».4 Время исчезает в точках темпоральной симметрии, чтобы мог родиться ивановский платонический миф о «реалиорной» (наиреальной) жизни человека, в духе возвышающегося к Богу по оси «нисхождения/восхождения». Вяч. Иванова ин­ тересует не история в ее эмпирической утяжеленности и бытовом обстоянии, а смысл личного усилия в ней поэтамифотворца, что устраивает историю по программе ее симво­ лического конструирования. 297
Не от мэтра ли символизма повелась игра на слия­ ние двух значений слова «история» — «история как процесс» и «история как наука»? В «Спорадах» (1908) встречаем: «Ре­ яние и нисхождение, прежде образовавшее осуществившиеся формы, составляет мистическую летопись мира и человека, более истинную, чем история. Оттого, как говорит Аристо­ тель, „ближе к философии поэзия, чем история”».5 Вяч. Ива­ нов, эрудит-эллинист, прекрасно знает, что Аристотель имел в виду не историю-процесс, а «историю» как тип повество­ вания. Русская историософия рождается внутри эстетики исто­ рии, по условиям которой прошлое видится как артефакт и художественный «текст», а настоящее предлежит художнику в качестве материала и объекта эстетического оформления (жизнетворчества и символической демиургии). Убыстрение исторического времени эстетизировало трагизм повседневно­ го, стали цениться искусства мгновенных запечатлений. «Все старое мы покинули безвозвратно, — говорил Д. В. Филосо­ фов. — (...) Только иллюстрация и карикатура могли бы пережить в настоящую минуту „эпоху возрождения”. В ней (жизни. — К. И.) открылось столько своеобразной траги­ ческой эстетики, что запечатлеть ее можно только фо­ тографическим способом, быстрым карандашным наброс­ ком».6 За историком признается теперь роль не описателя, но усилителя и реформатора живой истории; «реальности» его текстов преформируются в «тексты» реальности; это и есть «эстетическое понимание истории», как назвал свою «леонть­ евскую» статью 1892 года В. Розанов. Эстетика истории серебряного века изначально пыталась быть понимающей эстетикой, и Розанову в этом смысле принадлежит неоспоримый приоритет, утвержденный кни­ гой, которую ожидала печальная судьба, — «О понимании». Здесь, в главе «О достигнутом, или Об истории», говорилось: история как процесс «свободно-необходимый» есть «изобра­ жение» (духа), что «предшествует пониманию»; «дать истин­ ное изображение может только художественная история»; «понимание есть задача философской истории».7 В процессе герменевтического самоопределения русская историософия переживает искусы символистской эстетики истории и наследует популярный в начале века прием исто­ рической аналогии. Об «александризме», «эллинизме», «гре­ ческом возрождении» как составных исторического сознания молодого века сказано уже немало; для нас существенно то единодушие, с каким религиозные мыслители, поэты и кри- 298
тики-философы переживали события эпохи в смысловых рам­ ках найденной в прошлом аналогии. На фоне кардинальных дат всемирной истории С. Булга­ ков формулирует запрос о смысле русско-японской войны: «В 410 было падение Рима, в 1453 году пала Византийская империя, в 1492 была открыта Америка, в 1774 отложились от метрополии Северо-Американские штаты, а в 1904 нача­ лась победоносная война Японии с Россией. Что несет с собой во всемирную историю желтолицый сфинкс? (...) И не­ вольно напрашивается на сопоставление начало и конец пе­ тербургского периода — Полтава и Порт-Артур: в настоя­ щую войну мы приняли на себя роль шведов, предоставив свою прежнюю — японцам».8 За объяснением событий 9 июня 1915 года (сдача Львова русскими войсками и взятие немцами Митавы) Блок обраща­ ется (в письме к матери) к Ключевскому за объясняющей аналогией и находит ее в том же полтавском эпизоде. Вяч. Иванов в статье «О русской идее» (1909): «Мы переживаем за человечество — и человечество переживает в нас великий кризис. И сделанное А. Блоком сближение калабрийской и сицилийской катастрофы (в статье «Стихия и культура», 1908. — К. И.) с нашими судьбами — не простое уподобле­ ние» (РВ, 364). В. Брюсов сравнивает массовые забастовки октября 1905 го­ да с отходом плебеев на Священную гору («Свобода слова», 1905). Примеры легко множить; на фоне моды на аналого­ вую историологию, с пришедшими в нее мифологемами веч­ ного возврата, анамнезиса, метемпсихоза, наряду с образами ницшеански окрашенных «вечных событий» настойчиво про­ бивается мысль о преодолении безликости исторического процесса «человеком-артистом», о соединении познания с историческим бытием в форме ценности. Возникает новая аксиология исторического; она становится почвой новатор­ ских историософских гипотез.9 Стоит вслушаться в предложение В. Розанова понять смысл того реального фона, на котором приходилось действо­ вать первым инициаторам новой философии истории. Вспо­ миная о полемике В. Соловьева с Н. Данилевским и Н. Стра­ ховым, он сказал в 1907 году: «Нужно для оправдания Со­ ловьева ясно вспомнить то время, когда он открыл этот поход, середину царствования Александра III, когда „Россия и Европа” и идея особых культурно-исторических типов стала, причем официально почти, аль-кораном нашей охрани­ тельной политики, жесткой внутри и строго замкнувшейся извне. Мы прели в своем четырехосном (о четырех осях) 299
культурно-историческом типе (теория Данилевского), мирясь с начавшимся голодным вымиранием народа и худосочием центральной России, рабством церкви, униженностью печати и всем, что шло авангардом впереди заключительного апофе­ оза китайской и потом японской войны, которая неожиданно сорвалась, как у Кречинского его булавка... „Свадьба Кречинского” есть наша историческая пьеса».10 Наследие В. Соловьева очень скоро перестало восприни­ маться в идентичности философскому автографу, но как бы «рассыпалось» в адаптирующих его учение опусах последова­ телей. Обратимся к учительным построениям великого рус­ ского визионера, прочитав их «из первых рук». Заранее про­ сим прощения у читателя за невольное преобладание слиш­ ком личных оценочных интонаций над анализом; наши мыслители строили не просто философию истории, они со­ здавали философию русской истории. Мудрено ли, что тре­ буемая этикетом объективной науки позиция беспристраст ­ ного наблюдателя здесь физически невозможна до тех пор, пока она не оказывается формой философского равнодушия? Историософия В. С. Соловьева Соловьев строит историю отринутых возможностей, а про­ цессы, за ними стоящие, торопливо обобщает, чтобы подроб­ нее объяснить последнюю — эсхатологическую возмож­ ность. В канун русско-турецкой войны 1877—1878 годов пе­ чатается статья «Три силы» (1877), в которой, по смыслу заглавия, показаны итоги опыта двух родов. Это 1) мусуль­ манский Восток (он пришел к всесмешению, религиозно-го­ сударственной несвободе и деспотическому Божеству; не разграничил Церковь, Государство и общество, а также поло­ жительную науку, философию и теологию; за двенадцать веков не дал примеров прогресса) и 2) Запад (он пережил социальную дифференциацию, утвердил начала свободы и быстро довел ее до эгоизма и анархии; пришел через дуализм романо(закон)-германского(варвары) мира к дурной мно­ жественности; вульгаризировал идею теократии). В результате мы имеем на Востоке Бога без человека, а на Западе — человека без Бога. На славянстве и России лежит историческая обязанность выполнить роль народапосредника и осуществить историческое примирение меж Богом и человечеством в полном свете Откровения. Нам приходится идти на безмерное упрощение мыслей философа; оправдаемся тем, что они интересны не сами по зоо
себе (множество людей до Соловьева высказывали подобные убеждения), а природой логических отношений внутри три­ хотомии «Восток/Запад/Россия».11 Речь идет о двух проти­ воположных по духу трактовках времени и пространства в рамках триады. Первые две стадии происходят во времени, в рамках жизни обществ и этносов, но видятся пространственно и в горизонтальной плоскости. Но третья стадия — собственно Богочеловеческая — знаменует выход из времени и Переход к вертикальному «восхождению», к прорыву из истории к Абсолюту. В рамках дольнего видения проблемы эта третья стадия смотрится как протекающая во времени, но по сути это подъем по пространственно-вертикальной оси «нисхожде­ ния/ восхождения» (ср. «восстание» — выпрямление челове­ ков в картине мира Н. Фёдорова). На первых стадиях топос символизирует время, а на третьей — хронос символизирует пространство. Через паузу греха синтагма триады (горизонт) преобразована в парадигму диады (горнее/дольнее). Соловьеву, чтобы построить философию истории, надо сначала освободиться от истории и исторического как формы греховного пребывания народов на пути проб и ошибок, а потом — и от философии, чтобы отнять у нее объясняющую и реабилитирующую этот путь функцию. Свобода от времени (физики) позволяет ему создать образ эсхатологического под­ вига подъема к Абсолюту в метафизическом пространстве Богоматерии, а свобода от философии, точнее — освобожде­ ние ее (через синтез с теологией, теософией и мистикой) от позитивистского искуса исчерпывающего объяснения — чре­ вато обретением и просветлением смыслом подлинных задач исторического движения: «цель мирового процесса есть от­ кровение Царства Божия, или совершенного нравственного порядка, осуществляемого новым человечеством».12 Так физика истории (время) превращена в метафизику пространства богочеловеческого диалога, а философия исто­ рии — в теологию творческого пути (теургия; ср. «теоантропоургия» С. Булгакова), т. е. в историософию в чистей­ шем — телеологическом смысле термина. Поэтому Соловьев не нуждается в аксиологии дольнего, коль скоро его инициа­ торами являются жрецы, цари и пророки. У него нет пафоса «исторического» как самоценной формы жизни, нет чело­ веческого трагизма в истории, что отметит Бердяев. Соловь­ евскую паузу перехода, содержание которой в финальном сочинении мыслителя обрело открыто катастрофический ха­ рактер, «снимут» в своих историософских гипотезах С. Бул­ гаков, Н. Бердяев, А. Мейер и Л. Карсавин. 301
Не знает Соловьев и того, что теперь именуется «социодицеей».13 Московский мыслитель озабочен оправданием Добра (Сущего и Сверх-Сущего, Бога, Абсолюта), т. е. все той же традиционной теодицеей. Но если теодицея занята, как пра­ вило, первыми двумя (по Соловьеву) ступенями истории, т. е. объяснением смысла эмпирически-активного мирового Зла, то автор «Оправдания Добра» (1894—1899) создал апо­ логию доброго человечества, обретающего за рамками вре­ мен Того, Кто в оправдании не нуждается. Глядя на кривые пути человечества «из» зоны умозритель­ ных итогов свершения времен, Соловьев не мог понять, по­ чему лучи его оправдания Добра не согревают и даже не освещают дольних пространств избываемого народами исто­ рического опыта. Перед нами — не только теоретическая неудача автора, но и момент жизненной трагедии Соловьева. Его позднейшие сомнения в концепции Богочеловечества вполне «ренессансного» порядка. Но если классический Ренессанс пришел к отчаянию пред лицом смерти, к глубокому разочарованию в возможностях человека и к девальвации кардинальных ценностей христиан­ ской картины мира от первоначальной человекобожеской гордыни (человек рванулся к Богу, чтобы занять его место и оказался как бы «впереди» Бога, утратив боговидение), то духовный ренессанс соловьевского типа с тоской наблюдает необратимо растущую дистанцию меж Творцом, тварью и творением и уже не в силах связать логикой разумного целеполагания горние «стратегии» Промысла с «тактически­ ми» играми его эмпирических исполнителей. Идеолог всеединого и всецелостного, сплошь освященного Космоса, Соловьев создал дискретную модель исторического процесса, и эта роковая пауза перед всемирным исходом к Добру жесточайшим образом отомстила Соловьеву. СверхСущее Абсолютное Добро обернулось к мыслителю демо­ ническим ликом. Наследники Соловьева наяву испытали метаморфозы лже-Добра и знали те состояния социального бытия, когда Душа Мира в разлуке с Софией меняет облик (А. Блок: «Но страшно мне — изменишь облик Ты!»). Со­ ловьеву неоднократно даны были видения существ демони­ ческого мира, а в финале жизни — азиатского Антихриста в «Краткой повести...», автор которой так и остался в Апока­ липсисе, не пережив контекстов Воскресения и Преображе­ ния: «Времени больше не будет» (Отк. 10, 6; их любил цитировать Достоевский). Философия истории Соловьева, не знающая историческо­ го человека, утратила свой центральный объект, открытие 302
которого и было главной инициативой христианства: лич­ ность как центральная ценность Божьего мира. Абстрактный «всечеловек» Соловьева овнешнен в его этике незатейливой композицией нравственных качеств (точнее — количеств, так как их качественная конкретизация только в личности и возможна), причем этим качествам не свойственна ни внут­ ренняя инверсия, ни метаморфоз, ни амбивалентный пере­ вертыш. Так, рядом со «стыдом» и «жалостью» в «Оправда­ нии Добра» нет «страха» (даже «страха Божьего», что уж совсем странно для философа-богослова), поэтому нет и «стыда страха» и «страха стыда». «Альтруизм» поставлен в антитезу «эгоизму», как у О. Конта, и вне знания уже Досто­ евскому известной истины о том, что альтруизм — это не только нравственная солидарность на почве жалости и сост­ радания, но и плохо замаскированная форма эгоцентризма, что проявляется в так называемой «любви к человечеству». Соловьев, автор впечатляющей философии любви, развил в иных сочинениях какую-то инквизиторскую идеологию го­ сударственного эроса, с одной стороны (что внесло в понятия «патриотизм», «народность» и «национальность» не предполо­ женные автором досадные акценты), и Панэроса — с другой, уподобившись той даме на водах из «Дневника писателя» за июль—август 1876 года: «В последнее десятилетие нельзя не любить человечества. Здесь есть одна русская дама, которая очень любит человечество».14 Оппонент ревнителей московского православия — славя­ нофилов, Соловьев окрасил личное вероисповедание и бого­ словские построения католическими интонациями (традици­ онными для русской культуры — вплоть до переходов в инославие) и пережил катастрофический по последствиям искус теократической рецептуры на манер Великого Инквизитора. В его французском сочинении «Россия и Вселенская Церковь» (1889; рус. пер. Г. А. Рачинского: М., 1911; 1991 — препринт) нельзя узнать уже ни Церкви, ни России, в нем нет ни фило­ софии истории, ни даже историософии. Перед нами — прови­ сающая в исторической пустоте обезбоженной перспективы логическая конструкция — экуменическая утопия. Соловьев совершил титаническую попытку обосновать вселенское единство как реализацию триады: 1) церковная монархия в связи с 2) теократической идеей (общественная Троица) и 3) идеей теософической (Божественная Троица). Метаисторическая задача воплощения Софии как воцерковленного человечества с папой (духовная власть) и русским царем (власть светская) во главе мыслится как историческая обязанность России. Читателю судить, чего в этой картинке зоз
больше — священного безумия «пророка» или авторитарного упрямства «царя» (в соловьевском смысле терминов). Нам кажется, что на пути от Павлова миссионизма к Петру («Камень» Церкви) Соловьев незаметно для себя обратился в Савла и Симона. Павел, «апостол язычников», а в роли Савла — жестокосердый гонитель христиан, ослеп­ ший от видения в Дамаске (Деян. 9, 3—9), извещенный через Ананию о своей миссии и прозревший исполнением Духа Святого (там же, 17—19); Симон-рыбак, удостоенный тео­ кратического наречения Петром («камень»), апостол-преда­ тель и первосвященник — оба великие мученики за веру, предстают в мире идей Соловьева в доапостольских качест­ вах: как ключи Петра не открывают, но запирают златые врата в искомое Царство Божие, так и камни Павла (Савла) опять летят в христиан, как некогда — в диакона Стефана: «Савл же одобрял убиение его» (Деян. 8, 1). Говоря на языке Соловьева, автор историософского про­ жекта выступает, скорее, в роли «жреца», предназначившего Отечество в жертву всемирно-историческому, а затем и ме­ таисторическому благоденствию. Но по действию закона ин­ версии «жреца» и «жертвы» (Вяч. Иванов: «Все — жрец и жертва») Соловьев отступается в «Трех разговорах...» (1900) от своих теократических прожектов и оставляет нас на ста­ дии не предусмотренной ранее апокалиптической паузы ми­ рового процесса. Некоторым образом Соловьев провидел судьбу своего уче­ ния в очерке «Жизненная драма Платона» (1898). Как Пла­ тон от философии Эроса пришел к утопии, которую А. Ф. Лосев назвал теорией конного завода, так и Соловьев от «Смысла любви» (1892) пришел к вариациям карамазов­ ской «Легенды...» (последним по времени и со сходным ито­ гом окажется на этом пути Д. Андреев с «Розой Мира»), Сквозь внешне собранную историософию Соловьева про­ рывается гул предельно напряженной и незавершенной мыс­ лительной драматургии. Как Богу-Отцу на фреске Микель­ анджело никогда не дотянуться до поднятой навстречу Ему ладони вальяжно возлежащего Адама, так Царь-Христос в картине мира софиолога бесконечно далек от взыскующего Добра исторического человека, в адрес которого можно ска­ зать и то, что ренессансный перманентно отдыхающий Адам флорентийца слишком напоминает нашего Обломова (образ, «равного которому по широте» Соловьев не находил «ни у одного из русских писателей» (1900, 2, 294). Отнесемся к пути историософа — от юношеского иконо­ борства до видений азиатского Антихриста — так, как Со­ 304
ловьев оценил Платона: «с точки зрения историко-эстетичес­ кой». Он увидел в его судьбе «трагический конец такой же в сущности силы, как ее начало» (там же, 625). Но не будем миросозерцательную драму Соловьева превращать в Голгофу: из триады креста не построить. Эстетическим трагизмом своих построений Соловьев обя­ зан действию так называемого «закона возмездия» (lex talio­ nis), о котором так красноречиво и в романтических интона­ циях писал Герцен в «Письмах из Франции и Италии». Соловьевской философии истории последовательно «мстят» оппонентные ему позиции. Во-первых, — первоначальный позитивизм. Молодой автор (21 год!) магистерской диссертации «Кризис западной фило­ софии (Против позитивистов)» (1874) энергично оспаривает «неправильную» трихотомию О. Конта, закон умственного развития человечества, которое проходит «три различные теоретические состояния: состояние теологическое, или со­ стояние вымысла; состояние метафизическое, или абстракт­ ное; состояние научное, или положительное» (1990. 2, 124), причем первые два должно понять как переходные ступеньки к третьему. Для Соловьева этот закон годен лишь «к изучению внеш­ них явлений» (там же, 135). Через 24 года, в речи на собра­ нии Философского общества «Идея человечества у Августа Конта» (1898), Соловьев напомнил собравшимся, что Конт работал в ситуации разрыва с христианством и неприятия Французской революции и Календаря Конвента по декрету от 5 октября 1798 года. Однако революция и для него обладала особой притягательностью, поскольку от имени Государства объявила нерушимыми естественные человеческие права. Эта реплика Соловьева — автора трактата «История и будущ­ ность теократии» (1887), где не «я» и не община, а абстракт­ ный Левиафан соборности представительствует человече­ ское. Поэтому симпатично Соловьеву и то убеждение Конта, что «нация в своей наличной эмпирической действительно­ сти есть нечто само по себе условное»; живым действи­ тельным существом является Контово Великое Существо, а единичный человек — лишь абстракция. «И, конечно, Конт прав» (1990. 2, 568). Трактуя Великое Существо (=Человечество) Конта как «Принципиальное Лицо, или Лицо-Принцип, не олицетворен­ ная идея, а Лицо-Идея» (там же, 575) и движимый указанием отца позитивизма на женственную природу Le Grand Entre, Соловьев предлагает немыслимый синтез Великого Сущест­ ва, Софии (следует очерк новгородской иконы Софии Пре­ 305
мудрости Божией), Девы Марии (в связи с чем ему пришлось припомнить догмат о непорочном зачатии (1854), внесоборно утвержденный папой Пием IX), и все это пронизано контово-федоровской интуицией о роли умерших в составе Вели­ кого Существа. В конце речи Соловьев, по примеру своего героя, который придумал свой календарь (правда, без Христа, но в нем есть апостол Павел и святые; нет вождей революции, но есть их жертвы, например казненный химик Лавуазье), предлагает внести в святцы самого О. Конта. Воистину эта речь — ме­ фистофельский, шокировавший современников смех Соловь­ ева «на уровне текста»: совместить Великое Существо с Софией — все равно что поставить рядом Мадонну и эстрад­ ную диву с кличкой «Мадонна» или Богоматерь — рядом с «Джокондой». Во-вторых — способ полемики со славянофилами, чьи построения были настолько близки собственно соловьев­ ским, что автору «Национального вопроса» именно эта бли­ зость показалась ложной. Особенно это сказалось на уровне словоупотребления ключевых понятий — «народность», «на­ циональность», «религиозность» и других этого ряда. Они то сближаются, то разводятся — даже в рамках одной статьи. Так, во «Введении» к первому тому «Национального вопроса» встречаем: «народность» (чуть позже уточняется: «или нацио­ нальность» (1989. 1, 269)), «являлась доселе (...) как сила дифференцирующая и разделяющая (как действовала она, например, во всех церковных разделениях») (там же, 262). Три разные параметра исторической жизни Соловьев функционально приравнивает: «народ» (не бывает этнически однородного народа); «нация» (конкретная этноязыковая еди­ ница) и «церковь» (религиозная институция); всем трем вме­ няется грех разделения. По Соловьеву, народное в синтезе с религиозным освящается, а религиозное конкретизируется и приобретает в народности «живую историческую силу» (там же, 282). Эта лишь эстетически бесспорная гипотеза тут же разру­ шается соловьевской апологией Петра Великого, реформы которого, как полагает историософ, были оригинальны «сме­ лым отречением от народной исключительности», решением «пойти в чужую школу и отказаться от народного самолю­ бия ради национального блага, порвать с прошедшим народа ради народной будущности» (там же, 288—289). Реформация Петра квалифицируется как «самоотречение» ради вселен­ ского, когда «истинный национальный интерес прямо совпа­ дает со вселенским религиозным интересом» (там же, 293). 306
Историософия самоотречения задела И. С. Аксакова (Русь. 1884. № 6, 7), и Соловьев в ответной статье («Любовь к наро­ ду и русский народный идеал (Открытое письмо И. С. Акса­ кова)», 1884) уточняет, что самоотречение от народности не есть отречение. Соловьеву ли, историку раскола, и внимательному — том за томом — читателю отцовского труда по истории России не знать, кто выступил подлинным субъектом новаций Пет­ ровского времени и какой ценой они дались? Более уместным здесь было бы не «отречение» и менее всего «самоотрече­ ние», но — отрешение Петром Первым не только народа, но и Церкви от смысла титанического труда по воздвиженью Новой России. Для Соловьева нравственно и эстетично «народное» лишь в аспекте «общечеловеческого», а собственно-национальное эгоистично (1989. 1, 543). В другом месте: «Грех славянофильства не в том, что оно приписало России высшее призвание, а в том,.что недоста­ точно настаивало на нравственных условиях этого призва­ ния» (там же, 630). Т. е. славянофилы недостаточно славянофильны, их мессианизм национально-мелочен. Не слишком ясно и другое: какая Россия предназначена Соловьевым к мировой «исторической обязанности» вселенского едине­ ния — та, которую не заметил Петр, или Россия, уже циви­ лизованная им на европейский манер? Подобным образом в статье «Россия и Европа» (1888) осуждению подвергается «естественная система» Данилев­ ского; в национализме автора одноименного труда, написан­ ного в 1868 году, Соловьев усмотрел пример исторической гордыни. Разрушая образ гордой народности, Соловьев гово­ рит: «...русская наука не озарила мир новым светом» (1989. 1, 342); в области изящных искусств и литературы нет и теперь «ничего обещающего (...) новый эстетический рас­ цвет» (там же, 351); философ показывает беспомощность всякого конкретного русского дела, кроме того, что ей пред­ стоит. Становление нации идет в формах учебы и продуктив­ ного контакта до тех пор, пока она не созрела до понимания своей национально-религиозной идеи; у Соловьева одна Рос­ сия только ее и имеет, все остальные народы сделали свой роковой выбор во всемирной истории и находятся в стадии распада. Спросим историософию Соловьева: как можно строить всеединство на опыте исчерпавших себя культур при води­ тельстве лишь будущим богатой России? В статье «Славян­ ский вопрос» (1884) Соловьев предлагает экуменический 307
прожект, в котором Западу оставлен шанс на свою «долю» в составе «Великого Существа»: «Восточное православие и за­ падное католичество по своим образующим началам не ис­ ключают, а восполняют друг друга. Их враждебное противо­ положение не вытекает из их истинной сущности, а есть лишь временный исторический факт» (1989. 1, 326). У Со­ ловьева получается проект дружбы разнородных феноменов на основе общехристианской однородности ноуменов; это дружба национально-духовных «эйдосов», возвращаемых в плане будущей истории (метаистории) к всеединству. Соловьев знает, что конфессиональные перегородки до Бога не доходят, но из этой вертикальной провиденции не следует того логического вывода, что вероисповедные корни «Запада» или «(исламского) Востока», выдернутые из нацио­ нально-религиозных духовных «тел» западных и восточных народов, рискуют зависанием и последующим некрозом в исторической пустоте экуменического партнерства. Славяно­ фильская утопия в руках Соловьева умирает даже не благо­ даря, а вопреки усилению в ней мессианистской интенции. В-третъих, натурализованное естествознание. Соловьев посвящает немало места восхищенному описанию муравей­ ника и поведения его обитателей; эти страницы ярче многих его социальных анализов. Прием, обычный для социальной антропологии, которой такой современник Соловьева, как, скажем, П. Л. Лавров, отдает на откуп исследование «разно­ образных форм обычных культур, в параллель тому, как зоологи исследуют культуру муравьев, пчел, воробьев, боб­ ров и т. п.».15 Дело не в увлечениях эпохи псевдосоциальными конгло­ мератами, как позже назовут их зоопсихологи; проблема в том, что «положительное знание» и «положительное всеедин­ ство» не сходятся у философа ни в одной точке, когда речь заходит об исторической жизни человечества. Хороший при­ мер — полемика с книгой Л. И. Мечникова (1838—1888) «Цивилизация и великие исторические реки. Географическая теория развития современного общества» (франц, изд. 1889; рус. пер. 1898; 1924). Идеи географического детерминизма со времен Монтескье и Бокля перестали восприниматься в качестве новости; наши последователи Гердера (Н. Гоголь, М. Погодин) порой мыс­ лили схожим образом; особого рода геоэстетику создал Гер­ цен; молодой Энгельс вскрывает мировоззренческие структу­ ры греческого, старонемецкого, кальвинистского ландшафтов («Ландшафты»).16 Указание Гегеля на «географическую осно­ ву всемирной истории» (как явствует из подзаголовка «Вве­ 308
дения» к «Философии истории», 1837) было учтено инициа­ торами «монистического взгляда на историю» (Г. В. Плеха­ нов весьма внимательно отнесся к монографии Мечникова, хоть и назвал ее автора идеалистом). Соловьев одобряет применение идеи трихотомии, напоми­ нает о популярности ее «со времен аббата Иоахима де Фло­ рис (XIII века)» (1989. 2, 324), отмечает, что членение исто­ рии на эпохи «речную», «средиземноморскую» и «океаниче­ скую» чревато ошибками неверного обобщения, но главное: в этой книге «появление христианства в мире не играет никакой роли» (там же, 325). Соловьев пытается переучить историософское зрение современников путем кардинальной смены оптической оси: от горизонтально-плоскостного — к вертикально-объемному. Апокалиптическая триада калабрий­ ского визионера Иоахима Флорского (1132—1201) знаме­ нует три «статуса» исторической жизни: эпоха Бога-Отца («состояние мирян», «время Моисеева закона», «рабского по­ слушания», царство теней и ночного сумрака); царство БогаСына («состояние священников», эпоха «сыновнего послуша­ ния», царство «утренней зари» и «роз»); время Духа Святого («состояние монахов», эпоха любви, «царство полуденного сияния и лилий»).17 Яркая мистика Третьего Завета произвела сильнейшее впечатление на русскую религиозную мысль; с троичной диа­ лектикой Иоахима мы встретимся еще не раз. Конечно, Со­ ловьев не пытался перевоспитывать последователей Л. Меч­ никова, гарибальдийца, сотрудника Бакунина и Герцена. Ему необходимо было «размагнитить» поля низменных притяже­ ний эмпирической мысли, чтобы хоть на полфута поднять ее к горним обетованиям смысла истории, не выводимого из истории, но предлежащего исповеданию сердца и внеэмпирическому мировидению. Во второй части статьи «Из филосо­ фии истории» (1891) Соловьев, напрочь забывая всю прагма­ тику «акваграфии» Л. Мечникова, раскрывает смысл нравст­ венно-религиозной всемирной задачи Боговоплощения и констатирует: «Внутренняя абсолютная истина богооткро­ венной религии, будучи предметом сердечной веры и метафи­ зического умозрения, никак не может ни окончательно утвер­ ждаться, ни окончательно отрицаться на почве исторических фактов» (1989. 2, 326). Вот здесь — точка мучительного несведёния философии истории и историософии. Те реалии мирового процесса, что в рамках философии тождества Гегеля диалектически могли быть осмыслены через драматургию «соответствия поняти­ ям» Мирового Духа и Абсолютного Духа, в соловьевском 309
режиме апокалиптического излома линейных пространствен­ ных плоскостей дольнего жития в немыслимо высокую мета­ физическую вертикаль горнего стремления теряли непосред­ ственную почву исторического, как бы истончаясь и эйдети­ чески определяясь в едва уловимые внутренним зрением полусимволические абрисы сверхреального. Здесь уместнее припомнить не Гегеля, но другого классика философии тож­ дества — Шеллинга: «История — это ставшая явной мисте­ рия Божественного царства»; «историческое есть только не­ который вид символического».18 Позитивная привязанность Соловьева к живым стихиям живой истории мстит его «положительному всеединству» своим отсутствием исторического, и яркие краски иоахимовой мистики блекнут в безжизненном воздухе метаисторических абстракций. В-четвертых, католический иератизм. В статье «Великий спор и христианская политика» (1883) Соловьев скажет, что папизм извратил идею теократии путем навязывания духов­ ной власти мирянам, но: «Если есть на земле особый преем­ ственный союз служителей Божиих по преимуществу, если есть на земле особая власть (...), то (...) все остальные власти и начала в мире и все силы общества должны быть подчинены этой священной и прямо-божественной власти» (1989. 1, 142). Есть грустная ирония в том факте, что редакция «Руси», поторопившаяся объявить первый фрагмент соловьевского трактата программным (1883. 3 янв.), вынуждена была моби­ лизовать силы (между прочим, ту самую «третью силу»), чтобы голосами И. С. Аксакова, А. М. Иванцова-Платонова, Н. И. Кареева нейтрализовать католические интонации свое­ го автора и защитить православие. О реакции русских мыс­ лителей-панславистов на провозглашение догмата о непогре­ шимости папы (18 июля 1870) еще помнили; достаточно привести кличку, данную Пию IX (1792—1878; понтиф. с 1846) Ф. И. Тютчевым: «ватиканский далай-лама». При всей «спиритуальности» контекстов, в которых Со­ ловьев осмыслял диаду светской (русский царь) и духовной (папа) власти, в них живет отчетливый образ государствен­ но-теократического иерархизма. Философ снимает его тем утверждением, что ни Государство не следует превращать в Церковь, ни Церковь — в Государство (тема полемики в келье Зосимы («Братья Карамазовы»)); мировым исходом надобно счесть соборное Богочелбвечество, которое есть живое тело вселенской Церкви Христовой и воплощенная София. зю
Но Соловьев мыслит позитивно-структурированными един­ ствами общей жизни: семья, общество, государство, нация, народ. По их моделям организуется и пространство восхож­ дения к мировому всеединству, — и вот здесь-то эмпириче­ ская необходимость властных структур дает себя знать во всей полноте теомонархических, папоцезаристских притяза­ ний, превращающих русский центр утопии Соловьева в еще одно «византийское захолустье». Соловьевская мистика, как всякая мистика, желающая выглядеть конструктивно-убеди­ тельной, нуждалась в опоре на логически бесспорные струк­ туры. Они и были отысканы в сфере государственнических представлений: утопия любит, как повелось с Платона, число, иерархию, чин и порядок.19 Перед нами ситуация, напоминающая эпизод почти «мета­ физической» встречи Л. Троцкого с П. Флоренским: некогда вождь молодого правительства посетил уже опального рус­ ского богослова в его электротехнических лабораториях, чтобы попросить у него книгу по проблемам... ангелологии. Зачем Троцкому, предельно занятому человеку, понадобился источ­ ник столь специального знания? Ответ лежит в сфере любо­ пытства к идее иерархии как таковой: Республика самоопре­ делялась в своих властных структурах и идеологическом мифе светлого будущего (т. е. «царствия Божьего» на земле), наращивала сакральные контексты нового вождизма, уточня­ ла пропагандистский «иконостас» с первыми «ликами» по­ следних благодетелей человечества, так что опыт теософско­ го комментария иератического исполнения «чинов ангель­ ских», образов Ада и Рая, этики Закона и Страха Божьего предоставил чиновному читателю готовую рецептуру жестко организованного иератического организма. Книга была получена и возвращена владельцу в роскош­ ном переплете; название ее осталось неизвестным. Важно другое: ангелы, как и существа соловьевского Собора, лич­ ностями не являются, это «сборные» духовные конгломера­ ты, вестники и проводники Божьей воли, почтальоны Про­ мысла, рабочие муравьи Божьи. Идеологический напор католического иератизма внутри концепций Соловьева (цельного знания, жизни и Космоса) настолько силен, что они как бы «взрываются» изнутри, едва удерживая свои контуры в плане единства эстетического. Обвал логического каркаса внутри соловьевского «Всеедин­ ства» придал самой идее всеединства неповторимо-авторскую пластику овнешненной в слове и образе мировоззренческой «скульптуры». Здесь мы приходим к пятому моменту пережи­ того Соловьевым закона lex talionis — эстетическому. зи
Для того типа мироотношения, которое принципиально чуждо последнему системному завершению — а именно к нему тяготеет природа русского мышления, — эстетика вы­ полняет роль палочки-выручалочки в ситуациях, когда логи­ ка конечной истории (т. е. эсхатология закрытой системы) приходит в противоречие с открытым в свободное буду­ щее историческим процессом (т. е. с идеей выбора и сво­ бодой воли). Пока Запад строил открытое общество, Россия строила открытую эстетику истории. Через эстетическую проработ­ ку категорий («Всеединство», «софийный Космос», «Собор», «Богочеловечество», «Богоматерия»; «цельное знание»; «общая, жизнь») русская мысль творила дело оправдания националь­ ного способа видения мира: незавершимую жизнь в ее цель­ ном многообразии не охватить в рамках законнической си­ стемы. Та форма «цельного знания», на которой настаивает Соловьев, — это не философия истории, не социология и даже не теология истории и не историософия, но эстетика истории (восприятие и оценка прошлого как эстетического артефакта). Русская онтология, гносеология и эстетика истории созда­ ются в векторе non finito — отрицания точки. Как наша литературная классика создает принципиально незавершен­ ные тексты (с тем, чтобы, как в «Евгении Онегине», жизнь романа могла продолжаться в свободном пространстве «рома­ на жизни»), так и философское осмысление истории позво­ ляет себе лишь эстетическое (т. е. условное) завершение мирового процесса как живого Богочеловеческого организма. Отечественная историософия развивается под знаком так называемого «непосредственного познания» действительно­ сти, для которого истина не доказуема, а показуема, не обре­ тается, а ищется на путях самоценного поиска. От «живознания» А. Хомякова до «Живого знания» (1923) С. Франка живет в русской мысли интуиция зримой правды последнего исторического дня. Она не просто сбывается по обстоятель­ ству безнадежной нудительности (Судьба), но достигается совокупным усилием Демиурга и творческим присутствием в Его планах исторического человека (Промысел). Свою концепцию богочеловеческой демиургии Соловьев строил в терминах философии творчества (жизни, мысли, искусства). Платон для него — и поэт, и философ, потому что «тот же самый национальный гений, который впервые постиг божественное начало как идеальный космос (...) был и настоящим родоначальником художества» (1989. 2, 65); «глубокий художественный гуманизм» увидел он в англий­ 312
ском способе мировосприятия (1990. 1, 373); живой образ Божества во внутреннем человеке (диалектику «образа и подобия») Соловьев утверждает в эстетических аргументах (1989. 2, 154) и даже собственными стихами в шестом «Чте­ нии о Богочеловечестве» доказывает (показывает) единство Сущего (там же, 84). Философ начал свой путь с юношеского «образоборчества», а закончил образами своей вполне художественной прозы «Трех разговоров...». Журналист, поэт и драматург, Соловьев обладал панорамным видением прошлого и владел умениями визионерско-экстатической антиципации, полной мистичес­ ких предчувствий грядущих социальных катастроф. Однако эстетика горнего завершения незавершимого в доль­ нем имеет у Соловьева свою обратную сторону; смыслом ее стало то, что в его эстетической картине мира, как и в его онтологии и историософском прожекте, личному человеку места не нашлось. В трактатах «Красота в природе» (1889), «Общий смысл искусства» (1890) Соловьев по вопросу объек­ тивности красоты выступает, скорее, в роли «природника», а не «общественника» (если позволить себе эту квалификацию на жаргоне отгремевших в 60—70-е годы нашего столетия теоре­ тико-эстетических битв природников и общественников). Его Космос прекрасен сам по себе, и красота природы не теряет ничего от того, что ее никто не видит. Эта «внечеловечная» красота органического мира довлеет своей автоном­ ной законченностью, в природе нам поданы образцы искомо­ го совершенства. Этот момент вполне устраивает Соловьеваисториософа. Он спрашивает: «Почему же (...) весь мировой процесс, начатый природой и продолжаемый человеком, представляется нам именно с эстетической стороны, как раз­ решение какой-то художественной задачи?» (1990. 2, 391). Предварительный ответ был уже дан — в «Критике отвле­ ченных начал»: «Если в нравственной области (для воли) всеединство есть абсолютное благо, если в области познава­ тельной (для ума) оно есть абсолютная истина, то осуществ­ ление всеединства во внешней действительности, его реали­ зация или воплощение в области чувственного, материально­ го бытия есть абсолютная красота. Так как эта реализация всеединства еще не дана в нашей действительности, в мире человеческом и природном, а только совершается здесь, и притом совершается посредством нас самих, то она является задачею для человечества, и исполнение ее есть искусство» (1990. 1, 745). Итак, воцерковленное и ософиенное Всеединство есть ре­ зультат общечеловеческой эстетической акции. Демиургия и 313
теургия взаимоответны как Творение и творчество, а субъек­ ты этого рода труда — как Творец и тварь. Эстетическое возрастание к Богу в истине, добре и красоте — единствен­ ное, чем может соловьевское человечество ответить промыслительным планам Создателя. Пути эстетического дерзания в истории уже определены, полагает Соловьев, ближайшая историческая задача состоит в «совершенствовании связей» Бога и человека. Но вернемся к триаде нашего мыслителя. Запад выработал «ложного человекобога» — Кесаря; Восток пришел к «мифи­ ческому богочеловеку» (1989. 1, 85).20 Эти две стадии поняты в аспекте итога и как просто факты. С переходом в третью мы из сферы истории попадаем в область судьбы, и простая фактичность прошлого оказывается преддверием бого-чело­ веческой со-бытийности — прорывом дольней эмпирии в ме­ тафизику Всеединства. Здесь нас ожидает последняя «прореха» соловьевской он­ тологии: разошедшиеся по ложным историческим дорогам Запад и Восток не могут «совершенствовать связи» по той причине, что сами эти «связи» меж разобщенными и по горизонтали и по вертикали полюсами утрачены. Соловьев выстроил историософию разобщенного мира, так что даже эстетические средства его «собирания» в искомое богочело­ веческое совершенство оставляют при ощущении желаемого, а не возможного. С. Булгаковым очень точно подмечено присутствие в судь­ бе Соловьева исконного антиномизма христианской филосо­ фии истории (хилиазм и эсхатология): «Духовная биография Соловьева (...) представляет совершенно единственный в новейшей философии пример радикального обострения про­ блемы истории с ее антиномизмом».21 С. Н. Булгаков: софийное спасение мира Смысл истории — основная тема жизни и философско-ре­ лигиозного творчества Булгакова. На пути от «марксизма к идеализму», а от него — к богословским концепциям миро­ вого процесса историософская проблематика остается в цен­ тре внимания. Булгаков отказался от теорий прогресса, когда уяснил для себя их псевдорелигиозную природу; отказался и от философии, когда понял, что она обслуживает проблемы описания лишь эмпирических процессов; исчерпал для себя дескриптивные возможности имяславия, философии языка и имени и, наконец, оставил себе в творческий удел тот тип 314
богословствования, который именуется софиологией. В ее рамках Булгаков нашел свою весьма специфическую нишу и вполне маргинальную позицию, вызвавшую множество наре­ каний со стороны традиционной православной догматики. Как отмечает С. С. Хоружий, если Соловьев учил о софийности, отторженной от материи грубой корой естества, а Флоренский — о Софии, укорененной в «правде и красоте самого вещества», то булгаковский подход «может быть на­ зван „литургическим”, ибо (...) не чуждым софийности у Булгакова признается все, „за что можно молиться”, что благословляет и освящает Церковь в своем богослуже­ нии».22 В докторском сочинении 1912 года «Философия хозяйст­ ва» Булгаков совершает героические усилия, чтобы разыс­ кать в структурах социальной жизни ту ее область, что имеет автохтонные корни (национальная почва, кровно-родствен­ ное ощущение языка и этноса) — и включена в «домострои­ тельный» План Божьего мира через разумное целеполагание труда как человеческой работы в истории. Эта область и была названа «Хозяйством», а проще говоря — это Дом, обустроенный к жилью мир, но еще не «цивилизация» в ее противопоставленности «культуре». Это не только социаль­ но-экономическая сфера, которой Булгаков, профессор по­ литэкономии (с 1901), не мог не придавать кардинального значения, но еще и феномен духовный и психологический. В этом смысле Булгаков рассуждает о «духе хозяйства» (по аналогии с упоминаемым здесь же «духом капитализма» В. Зомбарта и М. Вебера) — шаг, не оцененный Н. Бердя­ евым («Булгаков перенес на небо свое хозяйство, свой тру­ довой пот»).23 Но, коль скоро «София правит историей как Провидение, как объективная ее закономерность, как закон прогресса»,24 а Хозяйство есть творчество, синтез свободы и необходимо­ сти и, хотя «свобода распространяется лишь на ход истори­ ческого процесса, но не на его исход» (1, 232), личности дана прерогатива, никакой социологией не предусмотренная: «Каждый человек есть (...) художник собственной жизни» (1, 230). Булгаков точно подметил изъян социологии: «Социальный детерминизм не есть вывод социальной науки, но ее методи­ ческая предпосылка» (1, 250), поэтому «для социологии нет истории, для истории же нет социологии» (1, 250—251). Взамен механической причинности через необходимость Бул­ гаков предлагает «живую причинность, или причинность через свободу» (1, 252). 315
«Философия хозяйства» стала для автора памятником по­ следней встречи богословской проблематики и в целом чуж­ дого ей языка описания. Булгаков пытается преодолеть это противоречие испытанным в русской мысли способом: путем онтологизации и объекта, и категорий, его осмысляющих: «Корни науки заложены в софийности твари, т. е. в том, что объективная, или транссубъективная, связь вещей есть связь логическая и познается под формой закона причинности» (1, 253). Призывая обогатить научную социологию принципом «мис­ тического реализма» (1, 305) и дать софиологии функцию метафизики истории, Булгаков пытается преодолеть то, что в рамках принятого метаязыка не преодолимо: превратить историософию (метод) и историю (объект) в онтологически гомеоморфные феномены, в онтологию софийного присут­ ствия Премудрости и в форме знания, и в коррелятивной ей реальности жизненного мира. Для предприятия такого рода Булгакову пришлось расстать­ ся с политэкономическими доктринами, прописать этику и эсхатологию хозяйства в «Свете Невечернем» (1917) — книги, объявленной как вторая часть «Философии хозяйства». На ней сильнейшим образом сказалось влияние его ближайшего в эти годы окружения: Флоренского и Бердяева, — первого в плане православного эстетизма, второго — в аспектах фи­ лософии свободы и творчества и исторического катастрофиз­ ма экзистенциалистского толка. Последнее, впрочем, и не нуждалось в стороннем источнике: Булгаков владел оптикой панорамного видения реальных исторических перспектив, и его статьи в прославленных сборниках «Проблемы идеализ­ ма» (1902), «Вехи» (1909), «Из глубины» (1918), как и двух­ томник «Два Града» (1911), созданы в интонациях преду­ преждения о грядущих переменах и содержат немалый про­ гностический потенциал.25 В новом трактате Булгаков предлагает различить дей­ ствия Бога в мире через человека (теургия; нисхождение) и действие человеческое, «совершаемого силой божествен­ ной софийности, ему присущей» (антропоургия, софиургия; восхождение) (СИ, 320). Теургия (т. е. богодейство), «как задача для человеческого усилия, невозможна и есть (...) богоборство»; «теургия есть божественная основа всякой софиургии» (СИ, 321). Полемическим фоном этих тезисов следует счесть соловь­ евскую идею «свободной теургии» как деятельности по «ор­ ганизации действительности» (которая есть и «организация знания») и исторической возможности перехода от жизни во 316
внешнем и чуждом мире к жизни в Истине и в Боге («Кри­ тика отвлеченных начал» (1, 743)). Но гораздо более существенный адресат полемики Булга­ кова — это Н. Фёдоров со своим проектом Общего дела. Утилитарную программу «воскрешения отцов» и «регуляции природы» Булгаков назвал «хозяйственно-магическим» про­ жектом (СИ, 310), что позволило ему сделать резонное заме­ чание («неясно, есть ли в представлениях Н. Ф. Фёдорова какое-либо место метаистории „будущего века”, отделен­ ной онтологической катастрофой от нынешнего эона» {СИ, 313)) и квалифицировать энтузиастический замысел мысли­ теля как последнее слово «новоевропейского гуманизма» (СН, 314). Федоровской утопии, в которой Божье дело Воскресения и Преображения отдано людям-воскресителям, Булгаков про­ тивопоставит развитие соловьевской мысли об искусстве как прибежище подлинной теургии. Булгаковская редакция этой креативно-теософской гипотезы состояла не в расширении теургических возможностей искусства. Оно в ситуации кри­ зиса заболевает софиургийной тревогой, но осуществить софийное преображение мира не в состоянии; в лучшем случае искусство способно ознаменовательно показать красоту, жаждать ее, исполняться ее прообразами, чтобы исчезнуть, как все тварные и рукотворные формы, с исторического го­ ризонта и уступить место самой Красоте: «Эпоха искусства естественно приближается к концу, когда в мир грядет сама Красота. Однако ранее этого прихода сгущается космическая мгла, и (...) возгорается тоска по красоте, назревает мировая молитва о Преображении» (СИ, 333). «Конец искусства» у Булгакова лишен бердяевских оттен­ ков «апокалипсиса культуры» в конце времен. Софийная Богоматерия и ософиенное богочеловечество Булгакова в соратном труде Творца и твари по исполнению заветов Премудро­ сти объединены общемировой эстетической презумпцией, перерастающей у русского мыслителя из онтологической ги­ потезы в фундаментальный принцип и софиологии как науки об исполнении смысла истории, и философии исторического зодчества как деятельности эстетической по преимуществу. Подчеркнем: Булгаков не распространяет принципы ис­ кусства на реальность (это удел эстетизма, о чем он пишет достаточно внятно и подробно); далек он и от технологии изготовления «реалиорной» реальности средствами символи­ ческого продуцирования (Вяч. Иванов). Булгаков настаивает на мысли о «синэргии» — богочеловеческом мироустроении Хозяйства по канону Софии, которая есть Истина, Благо и 317
Красота. Софийные умения даны человеку как творческая способность и «артистическое мироощущение», которое «не есть порождение эстетической похотливости или притяза­ тельной манерности, потому что оно может сочетаться и с вполне отчетливым и скромным художественным самосозна­ нием, но оно имеет глубочайшую основу в человеческой природе» (СН, 306). Булгаков строит свою общую софиологию в терминах фи­ лософии творчества: «Человек есть свободный исполнитель своей темы»; «Жизнь есть творчество, а поэтому история есть творчество» (СИ, 303); «Если софийное творчество стре­ мится к некоему узрению, к художественному достижению, а потому выражается в творении, то молитвенное творчест­ во, „духовное художество”, „умное делание” осуществляется сполна в самом акте — молитве и богообщении» (СН, 323). Булгаков мыслит Богоматерию и человеческие планы бывания пластично — телесно и ипостасийно. Рассуждая в статье 1908 года о наследном значении первохристианского мирочувствия, Булгаков работает в категориях антропологии: «В историческом потоке великого переселения народов не спаслась античная цивилизация (...) не уцелела старая плоть истории, сохранилась лишь новая душа истории — перво­ христианская церковь. И эта духовная сила, зарождающаяся в недрах религиозной личности (...) преобразовывает и новую плоть истории, историческое лицо мира» (ДГ, 177—178). Для Булгакова «Церковь есть душа души мира и души истории. Онтология истории и есть церковная история (...) внутреннее свершение ее судеб» (СН, 350). Софиология Бул­ гакова позволяет эти немыслимые для иных режимов мысли переходы экклесиологии в пневматологию и онтологиче­ ские сращенья софийных конституций Бытия с беспокойной плотью исторической жизни. Он учился этим онтологичес­ ким инверсиям и метаморфозам у о. Павла Флоренского (ко­ торый, заметим, был моложе Булгакова на 11 лет), а понима­ нию того, что «ныне человеческая история есть существенно трагедия» и что «философия истории по существу своему может и должна быть философией трагедии» (СН, 303, 304) — у Бердяева. Весьма важно то указание современ­ ного комментатора, что «Булгаков входит в полемику с уче­ ниями Вл. Соловьева и Н. Ф. Фёдорова, где упускается из вида решающая роль благодати в софийном преображении мира», — этой установкой обоснован космический аспект Церкви как тварно-нетварной Софии и как Богочеловечества: «Весь Космос вбирается, вовлекается в Церковь и сам стано­ вится Церковью».26 318
«Внечеловечная» картина мира Соловьева и безблагодат­ ный активизм Фёдорова выгодно оттеняют булгаковскую ме­ тафизику небесполезности исторического дела, от которой так далеки и Соловьев, и Федоров, да, кстати, и Бердяев. Современный исследователь видит основу булгаковской софиологии в особом софийном чувстве — «красотолюбии».27 Скажем определеннее: Булгаков обосновывает эстети­ ческое оправдание мира; это и есть софиология. Чтобы ос­ таться на почве онтологизма, он придумал тварно-нетварную Софию, освободив ее от чисто трансцендентных моментов (что в картине мира Соловьева столь далеки от исторической эмпирии) и обогатив православно-символическим опытом пе­ реживания. Такой Софии можно доверять и не бояться, как боялся ее меняющихся обликов Блок. В ней нет Апокалипси­ са (как в хозяйстве нет апокалиптики), но есть путеводная эсхатология надежды. По позднейшим разъяснениям Булгакова, София — не ипостась, но сама идея ипостасности, чин мировой красоты, эстетический модус мира, внутренняя икона Бога, Истории и Космоса; этой иконией снят дуализм Бога и мира («только отблеск, только тени»), символа и смысла. Небо стало ближе через присутствие Софии на всех уровнях мировой жизни и мирового смысла. Это — главная заслуга Булгакова — одо­ машнение небес, в них обнаружилась Хозяйка и свидетель­ ница мирового Очага — София. Через идею Софии человек и Бог получают общую ось причастности к смысловому телу исторического мира; человек — в форме благодати, а мир — в форме дара бытия. Призванность мира и человека к бытию есть акция по смыслоустроению бытия, где Софии принад­ лежит конструктивная функция в плане космогоническом и учительно-направляющая — в плане историческом. В Со­ фии — точка смыслового схождения Космоса и истории, место Встречи Промысла и исторического труда, домострои­ тельства Святого Духа и одержания навыков верного зод­ чества истории. Чтобы прийти к таким представлениям, Булгакову надо было уяснить полноту человеческого как полноту религиоз­ ного (не бывает нерелигиозных людей, потому и создаются мыслителем эссе о Герцене (1902), Чехове (1904), Фейер­ бахе (1905) и Марксе (1906) как «религиозных типах» и даже об Иване Карамазове как «философском типе» (1902)), а компетентность философского суждения об истории — как богословски насыщенную компетентность. Как в софий­ ном мире нет лишнего и ущербного (он тотально благостен, и разумной мерой Плеромы — Полноты Божьей как раз 319
и является апокатастасис — обетование всеобщего спасе­ ния, включая падших духов и Сатану), так и для софиологии мировые перспективы прозрачны, доступны уразумению и как бы самоочевидны в надежной простоте премудрых и предвеч­ ных абрисов. Есть в этих построениях и другая сторона. Мифологемой Софии Булгаков некоторым образом «упразднил» проблему теодицеи, которая «сама собой» вернулась к нему в послед­ ней книге («Апокалипсис Иоанна»): реальная история оказа­ лась столь же далека от благодатных посулов софийности, как и раньше. Софиологии Булгакова оказались недоступны последние вопросы ни бытия личного (в «Софиологии смер­ ти» нет никакой Софии), ни бытия исторического (если ис­ тория есть апокалипсис, то София и тут ни при чем). Зададим учению нашего мыслителя вопрос: убедился ли Булгаков в том, что если историю можно свести к онтологии, то онтологию к истории — никак нельзя? Между прочим, это вопрос не теоретический, а фундаментально-жизненный. Бул­ гаков желает, чтобы универсальное всенахождение Софии шло в условиях отсутствия у нее врагов, например Мирового Зла (какое же зло в софийном мире?). Но именно зло-то и не дает онтологии стать историей, потому что с внедрением Софии в самое сердце Мира снят момент драматических различений, агентов борьбы, снята и интрига мировой драма­ тургии. Сама по себе София несобытийна, она есть успокоение и гармонизация всякой беспокойной событийности. В ее при­ роде есть забота об истории, но своей имманентной историч­ ности она не имеет, она «больше» и «прежде» ее. Поэтому она равнодушна ко времени истории, срокам и датам. София — не память, а мудрость памяти, не проект сбывания истории, а инстанция ее правды. Как тварно-нетварная, София не участка, а причастна, не исторична, а метаисторична; в ней дана людям идея итога, а не процесса, знания, а не сознавания. Да, она является смысловой «основой» исторически-событийной «ткани», но Софии некоторым образом «все равно», когда же наконец внешний рисунок этого «ковра» совпадет с промыслительны­ ми линиями мировой «основы», ею прочерченными. Есть «музыка» истории и есть «ноты» Промысла — почему же человечество так безбожно фальшивит? Смысл истори­ ческого дня, полагает автор книги «Два Града», читается современниками с точностью до наоборот, и русской интел­ лигенции суждено было довести драму богоборчества до конца («Героизм и подвижничество»). 320
Соловьевский проект Богочеловечества как идеальную метаисторическую задачу Булгаков превращает в проблему актуального исторического дела и исторической жизни сегод­ няшнего дня. Его эсхатология насыщена социальным исто­ ризмом в понимании ближайших задач, она прагматична, как учебник, и продиктована Софией Земной — подлинной исто­ риософской музой Булгакова. Булгаков пытается примирить внеисторическую экклесиологию и символологию Флоренского, его философию культа с соловьевской апокалиптикой свершения русской судьбы в философии спокойного творческого труда по восстановлению христианских ценностей самого труда, религиозной картины мира и общей жизни в Церкви. Церковность как ведущая доминанта мышления и мировосприятия Булгакова не поме­ шала его глубоко социализованной интуиции и своего рода софийной «хтонике»; благодаря этим качествам Булгакову во многом удалось перестроить русскую историософию «из уто­ пии в науку». Однако уяснение эпистемологического статуса учения Булгакова — не наша задача. Н. А. Бердяев: метафизика истории В эволюции русской философии истории Бердяев не столь­ ко философ, сколько мыслитель-публицист и лектор-пропа­ гандист. На уровне текста его историософия представлена эссеистично: то в виде переработанных лекций, то в форме философско-критических этюдов, то в газетной реплике. Это не означает, что Бердяев мыслит внесистемно, но это систем­ ность эстетического толка, а не логического. И все же Бердяев достаточно рано специально позаботил­ ся о философском языке общения с тем читателем, который от картин прогрессистской и сплошь детерминированной «сре­ дой» истории пожелает перейти к восприятию ее в качестве «особой метафизической реальности. Такого обращения к истории у нас почти не было, и нам не хватало соответству­ ющих категорий для мышления над историей и ее задачами» («Задачи творческой исторической мысли», 1915).28 Выход к «соответствующим категориям» Бердяев находит на магистральном пути русской мысли: он предлагает вер­ нуть время бытию, а бытие — сознанию, чтобы гносеология могла стать сознательно онтологичной, а мышление — ор­ ганической функцией жизни. Оценивая в книге 1912 года философию истории А. Хомякова, ее автор перечисляет те отсутствующие у московского мыслителя концепты, что со11 Литература и история 321
ставят предмет постоянных размышлений Бердяева («Цер­ ковь для него не есть богочеловеческий процесс в истории, не имеет динамики (...) Нет мистики истории. Нет конца истории»).29 Терминологически важным оказалось для Бердяева разли­ чение философемы (формальная логика) и мифологемы («конкретный миф о Божественной жизни как страстной судьбе конкретных действующих Ликов, Ипостасей Божест­ ва»).30 Мы еще увидим, что таксономии и метаязыковые новации философа сыграли с ним плохую шутку; сейчас отметим только, что в попытках удержать в рамках историо­ софской системы архитектоническую стройность риторики Бердяев лишь усилил в ней аргументивную роль поэтики. Так произошло, в частности, с мифологемой «историческо­ го». Если «историзм» есть плод сциентистского дуализма субъекта и объекта, то «историческое» — это возврат «к тай­ никам исторической жизни, к ее внутреннему смыслу, к внутренней душе истории» (СИ, 6); это особая ступень бытия, индивидуального и конкретного, где совокупным дей­ ствием мировых сил определяется судьба человека, которому подано откровение о ноумене истории, а не раскрытие лишь внешней феномности жизни (вопреки Канту и кантианцам). Иначе говоря, «историческое» трактуется: 1) онтологиче­ ски — как способ жизни «я» в смысловом теле истории; 2) в плане гносеологии — как все то же хомяковско-соловьевское «живознание», но еще и метафизика судьбы; 3) философско­ исторически — как конструктивный принцип участности, т. е. как философия поступка и деяния («философия истории есть некоторое одухотворение и преображение историческо­ го процесса» (СИ, 16)). С этого момента начинается путаница в понятиях, не снимаемая их переводом в статус мифологем. Это касается трех ключевых слов философии истории: «свобода», «память» и «судьба». «Память есть основа истории», «онтологическое начало, создающее основу всего исторического» (которое, в свою очередь, есть «припоминание») \СИ, 58). Как мы помним, русская религиозная мысль настаивала на уникальности событий в истории, что исключало открытие «исторических законов» и утверждение эволюционных зако­ номерностей в рамках исторической эмпирии. «Однократ­ ность и неповторяемость есть основная особенность всего „исторического”» (СИ, 84);31 но тогда невозможна наука ис­ тории, как любая наука, имеющая дело с неповторимым.32 Соглашаясь с той мыслью Риккерта и Виндельбанда, что историческое познание (в отличие от естественнонаучного) 322
вырабатывает понятие об индивидуальном, но не общем, Бердяев идет еще дальше, утверждая, что такое общее поня­ тие, как, например, «историческая нация», есть «понятие совершенно индивидуальное» (СИ, 13), — перед нами все та же «нация-личность» географической школы, но уже не на правах аналогии, но персоналистской «мифологемы». Дело не в эксплуатации отвергаемых представлений (в чем, скажем, С. Булгакова упрекал рецензент «Философии хо­ зяйства» Н. Н. Алексеев («Опыт построения философской системы на понятии хозяйства», 1912)), а в сведении Бердя­ евым двух противоположных трактовок времени в рамках одного термина. Уникальные события не могут образовывать непрерывного процесса; поэтому Бердяев справедливо рассуждает о разло­ мах, прорехах и зияниях в реальной картине событийного мира. Но когда он говорит: «История есть связное сверше­ ние» (СИ, 59) или о том, что историческое предание есть «внутренняя историческая память» (СИ, 16), — в этих дефи­ нициях определена природа не собственно исторического процесса, а его метафизические качества. Переходы от дольнего к горнему происходят в плоском горизонте терминов, а не по вертикали «нисхождения/вос­ хождения», как задумано Бердяевым. В результате этих про­ цедур «история» (дискретно овнешненная событийность; вре­ менное), «историческое» (внутренняя непрерывность смысла истории; вечное) и «память» (встреча вечного и временного в преемстве эпох и поколений) синонимизируются, вопреки оговоренной ранее стратификации. Прерывность живой истории маскируется непрерыв­ ностью ее смыслового развертывания — вплоть до перехода в метаисторию, так что от «смысла истории» остается чистая абстракция динамики, а от «исторического» — греза о жизни в смысле. Бердяев не пережил, подобно П. Флоренскому и А. Бело­ му, перехода от непрерывной картины мира к дискретной и не оценил значения идей Г. Кантора и А. Эйнштейна для построения релятивистской концепции времени (которая, за­ метим в скобках, своим пафосом борьбы со временем близка бердяевскому кругу идей; на неэвклидовых постулатах Бер­ дяев выстроил метафизику «я», — того самого «я», ради которого осуществляется история в дольнем мире и сбывает­ ся ее смысл в мире горнем). Словечко «судьба»,33 которое так любит Бердяев, тоже живет на правах мифологемы и в контекстах, не ожидаемых по принятым в игре правилам. Исход истории Бердяев видит 323
как погружение в глубину внутрибожественной предвечной жизни Троицы. Это центральное событие эона Третьего Заве­ та Святого Духа описано в контекстах мистериального прича­ щения к небесной «драме любви и драме свободы», что «ра­ зыгрывается между Богом и его Другим» (человеком и Богоче­ ловеком), в недрах Триипостасного Существа (Голгофа). Внесение динамики в бытие Абсолюта — смелая теологи­ ческая гипотеза Бердяева, но основана она средствами «не­ которого антропоморфизма» (СИ, 42) и на той оговорке, что «творческое движение есть и признак совершенства бытия» (СИ, 40). Если даже с почтением отнестись к вдохновившим Бердя­ ева предшественникам (Иоахим Флорский, Франциск из Ас­ сизи, Якоб Бёме, Мейстер Экхарт; иногда они перечислены вразброс, но в одной обойме — пророк Даниил, Августин, Бональд, де Местр, Боссюэт) и закрыть глаза на свободное обращение с христианской догматикой, вряд ли кто-то из перечисленных здесь не обратил бы внимания на то, что Бердяев не просто создает взаимопроекцию органического трагизма истории и Троичной драматургии Божественных Ипостасей, но, по требованию зеркальной симметрии, вносит момент судьбы в... Абсолютное, в природу внутрибожествен­ ной жизни. Вот эта обратимая конструкция Бердяева, автора «Смысла истории»: «(...) Лишь такое внутреннее постижение Божест­ венной жизни и Божественной судьбы, в ее глубочайшем внутреннем родстве с человеческой судьбой и человеческой внутренней жизнью, дает разгадку тайны Божественной жизни, необходимую для разгадки метафизики и истории» (СИ, 42). По Бердяеву выходит так, что: — если трагедия истории и судьба человека в ней есть проекция Голгофы; — если в обетование Третьего Завета вложена идея метаисторического возврата в самые недра Троицы, то мифо­ логема судьбы обретает компетенцию Общей — небесно­ земной — Судьбы: и «над» Троицей, и над историей. Расставшись с трагедией дольней жизни, спасенное по рецепту Бердяева человечество обретает Голгофу горнюю. Говоря проще, Бердяев антикизирует мифологему Судьбы, перечеркивая остатки христианских акцентов своей историо­ софии и уничтожая почти целиком дистанцию меж Промыс­ лом и роком, Предопределением и фатумом, Провидением и долей, Троицей и Тюхе (Ананкой, Парками, Мойрой и иными древними персонификациями абсолютной воли). 324
Чтение «Смысла истории» оставляет странное впечатле­ ние: несчастный Бог несчастного мира, и все в нем — «не­ счастнейшие», по названию кьеркегорова трактата. Антропо­ морфной трагедизацией Троицы Бердяев превратил Бога христианства в персонаж «козлиной песни» («трагедикос»), что не слишком далеко от сближений Христа и Диониса символистами или героями прозы К. Вагинова, автора рома­ на «Козлиная песнь» (1927). Тем более впечатляюще на фоне историософского модер­ низма Бердяева выглядит софиологическое усиление темы благодати. Соловьев подчеркивал в благодати ее значение в роли нравственного источника совершенства (1, 276—277, 490, 545); Н. Фёдоров трактовал ее в лучшем случае как заповедь сыновнего долга и призыв к воскрешению отцов, а в худшем — как «даровое»; Булгаков условием синэргии поставил восприятие благодати; Бердяев же прямо включает ее в одну из своих триад: в истории действуют три начала: необходимость, свобода и благодать (СИ, 48—49). Наибольшую мировоззренческую нагрузку в построениях Бердяева берет на себя слово «свобода». В его картине мира свобода не тварна, она сближена с бёмовским Ungrund’oM (безосновной Пра-Бездной, творчески-источным Ничто); добытийственная свобода предшествует в его космогонии Твор­ цу и Творению; это центральная онтологическая ось Сущего, Бытия и истории, онтологический и этический принцип лич­ ности, творческого дерзания, познания и жизненных ориен­ таций. Все, что связывает Бога, мир и человека в нем, вся смысловая фактура Бытия и времени, данность и заданность «исторического» тематизируются у Бердяева в векторе сво­ боды. От «Философии свободы» (1911) до последней кламарской книги «Истина и Откровение» (1948) Бердяев остался «плен­ ником свободы», как назвал свою монографию о нем один исследователь, 34 хоть и «трагической».35 «Тайна истории есть тайна свободы» (СИ, 45), — говорит Бердяев. Да, конечно, охотно согласимся мы, но стоит внима­ тельно присмотреться, как становится очевидным, что «свобо­ да» эта мало чем отличается от «судьбы». Характерна одна проговорка Бердяева. О Лютере сказано: «Лютер утверждал свободу религиозной совести (...) но он отрицал первооснову свободы человека. Он склонялся к учению Бл. Августина о благодати, которое не давало места свободе» (СИ, 111). Зачем лютеровскому человеку религиозная свобода, если она лишена онтологического содержания, а спасение исчер­ пывается императивом веры: «Sola fide!»? В дольнем мире 325
бердяевские «я» одержимы ужасом объективации, они при­ своены (овнешнены) другими «я», социумом, государством, временем, историей, даже любовью, даже творчеством. Если «судьба человеческая (...) неразрешима в пределах истории» {СИ, 161) и если в целом «осуществление задачи истории за ее пределами» {СИ, 142), то дар предбытийной свободы оказывается лишь метафизической возможностью испытать ее благодатные интенции. В эпохе третьего эона свободе ничего не противостоит, она есть состояние и форма нового (предвечного) бытия, тотально осуществленная благодать. Исторический человек, пережив апокалипсис свободы, не нуждается и в самой сво­ боде, потому что кроме нее, все вобравшей, в преображенном мире ничего не осталось. И в этом смысле «свобода» есть последняя «судьба» Бога, истории и человека. Весь кошмар бердяевской «свободы» в том, что внутри ее самой отсутствует идея выбора как принципа свободы. На вы­ сотах сверхисторического свершения времен она столь же неотменяема и неальтернативна, как дольний плен времени и материи. Бердяевские тождества Рока, свободы и необходи­ мости сбивают с толка его исследователей. Так, мы встречаем комментарий одной из «трех сил» в истории (Бог — свобо­ да — человек): «Вторая сила — отвердевшая добытийственная свобода, необходимость объективации, Рок».36 Так все-таки — «свобода» или «Рок»? Бердяевская фило­ софия истории впечатляет внешней патетикой, профетическими интонациями, риторикой борьбы за творческую лич­ ность, смелостью теологумен — всеми «объективирующими» моментами стиля. В немалой степени на авторитарной сти­ листике и творческом поведении Бердяева сказалось его стремление собрать свое антиномично расколотое внутрен­ нее «я» средствами внешнего оформления: от элегантного костюма и ораторской манеры закругления фразы в непрере­ каемый тезис до поэтики директивного слова. Историософский дискурс Бердяева — председателя на фи­ лософско-религиозных собраниях обеих столиц, на Башне и в академиях, полемиста и инициатора ведущих дискуссий века — включал в себя любые возможности диалога, кроме самого главного: возможности хоть в чем-то Бердяева пере­ убедить. Современник вспоминал в 1962 году: «...Уж очень нервен и в какой-то мере деспотичен (хотя стоял за свободу). Стран­ ным образом деспотизм сквозил в самой фразе писания его. Фразы — заявления, почти предписания (...) Слишком для меня барабан. Все повелительно и однообразно».37 326
В природе творческого поведения русских мыслителей — осознавать слово как поступок, а поступок — как высказы­ вание. Поэтому ораторское поведение напрямую приравнива­ ется к текстам, образуя философский дискурс максимальной полноты и искренности. Слово приравнивается к физическо­ му действию, а поступок — к эстетически и вероисповедно завершенному «тексту». Только русский мыслитель мог со­ здать концепцию поступка, слагаемого, как думал В. Ф. Одо­ евский, из трех элементов: «знания», «художественного про­ изведения» и «веры»;38 только у русского писателя героем может овладеть стремление «выбежать на площадку и оста­ новить гимназиста готовым, рвавшимся наружу изречени­ ем».39 Бердяев мыслил историю в аспекте res geste — «деяния» в тождестве «слова» и «дела». Его личное усилие в истории завершено на уровне текста: его реплики, статьи и книги — единственное, чем он может ответить на призыв Творца к творческому присутствию «я» в истории. «Текст» истории и выход из истории в Царствие Божье готовится совокупным усилием Откровения и Предания (они суть внутренняя форма «исторического», кенотически «нисходящая» в мир человеков с Богочеловеком и Евангелием) и текстами доль­ него помышления о смысле истории (которые и есть res gestes ответного на зов «восхождения»). История «делается» историософией, скульптурированием и концептуальной формовкой плоти «исторического». Поэто­ му на историософе лежит сверхчеловеческая (у Чаадаева, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Л. Толстого, Соловьева, Вяч. Иванова, Бердяева: жреческо-профетическая) ответствен­ ность за ход истории и исход ее смысла. Повторим: создавая гипотезу о смысле истории (всего лишь текст в ряду текстов), отечественный мыслитель «на деле» созидает (провидит) смысл истории и некоторым обра­ зом (пред)определяет и преображает ее. Поэтому Бердяеваавтора следует прямо понять — не по контексту, а по тексту его труда — как инициатора исторического процесса: «Фило­ софия истории есть некоторое одухотворение и преображе­ ние исторического процесса» {СИ, 16). Подобным образом Н. Фёдоров полагал, что обнародование «Общего дела» и есть состоявшаяся акция по воскрешению отцов (в этом смысле он и ответил студентам, явившимся к нему с вопросом: «Когда же будем воскрешать?»); ср. мотив воскрешения в черновой записи М. Цветаевой к стихотворе­ нию о смерти Блока («Мертвый лежит певец / И воскресенье празднует»): «Стихи написаны — он будет».40 327
Авторская награда историософа состоит в том катартиче­ ском ощущении, что созданная им историософия есть руко­ творимая и благодатно внушенная София Истории — Хозяй­ ка мировой онтологии и державная Мироустроительница Космоса. Подчеркнем: речь идет не о подмене «истории» (процес­ са) «философией истории» (концептом), хотя сама лексема «история», как и «психология» или «география» по смыслу словоупотребления означают сразу и «имя науки», и «ее объект». Бердяев любит играть на семантических сближениях «Ис­ тории», «истории» и «философии истории», но смысл этой игры был иной: он стремился науку истории заменить фило­ софией истории (метафизикой мирового процесса), психоло­ гию — персонологией с уставом автономных коммуникаций (подзаголовок книги «Я и мир объектов», 1934: «Философия одиночества и общения»), науки о мифе, языке и искусстве, этнографию, филологию и эстетику — философской крити­ кой и герменевтикой, а идеологию — риторикой и политиче­ ской этикой. В работу по присваиванию форм положительного знания религиозной философией и их фундаментальному переосмыс­ лению в рамках новой мировоззренческой парадигмы было вовлечено множество людей духовного ренессанса. Они пре­ красно отдавали себе отчет в демиургических возможностях своего слова и не упускали случая занять позицию обвинения по отношению к вербальным инициаторам реальных событий, которых могло не быть по мере участия/неучастия автор­ ской историософской версии будущего, ставшего настоящим. Отсюда борьба Соловьева и Булгакова с позитивистами и либерально-демократической мыслью и марксизмом, Бердя­ ева — с социологией, этим «богословием позитивистов» {СИ, 177), отсюда обвинения Гоголя, Достоевского и Л. Толстого в инициации революции («Духи русской революции», 1918). Историософия в России пробабилистическая, т. е. направ­ ленная на реальное воспроизведение теоретически мысли­ мых состояний истории. Это не работа в режиме современ­ ной «логики возможных миров» или так называемых «исто­ рических игр» (хотя их аппарат и языки описания помогли бы формализовать опыт философии истории), и даже не реализация лозунга XVIII века: «мнения правят миром». Это творчество и становление «исторического» в слове и через слово, включая то «новое Слово», которое, по реплике Досто­ евского, Россия скажет когда-нибудь миру. Поэтому загадка России есть загадка мировой истории и центральный предмет 328
историософии, а история русской философии — не только «пути богословия» или путь «после перерыва», а история «Русской идеи» (по названию бердяевского труда), а, стало быть, «идеи» мировой. Обратим внимание на оперативные институализации фи­ лософских школ в России и за рубежом (чего стоит скорость, с какой организовались центры евразийского движения, пока их работа не сплелась с другой мощной бюрократически оформленной идеологией — большевизмом); стремительно рос и ширился имяславческий круг; адепты софиологии, «соловьевцы», «апокалиптики», «фёдоровцы» — все жили ощу­ щением кружковости и чувством границы. Если классическая литературная критика была социоло­ гией и критикой жизни, то философия истории серебряного века конструирует историческую действительность и спорит по поводу итогов. Иной и не может быть нынешняя оценка историософского опыта: она невольно включает в себя мне­ ние наследников той социальной онтологии, что была приду­ мана и развоплощена в живую плоть истории Пигмалионами духовного возрождения. Итак, историософия Бердяева неальтернативна, в ней нет момента выбора, нет, стало быть, и свободы. Историософ в Бердяеве вещает кораническими интонациями и деспотично. Пропагандируя самораскрытие человека в христиански пони­ маемой свободе, он возвращается то к полуязычнику Фран­ циску, то к гностикам, то к мистике натурфилософского толка. Изыскивая конфликтный трагизм в Троице, он забы­ вает, что Троица предвечна и вечна, и возврат в Ее недра (как обещает его «Смысл истории») есть возврат во все тот же трагизм Голгофы. Так упраздняется разница меж временем и вечностью, о которой он столько говорит. Подлинной исторической дина­ мики Бердяев не знает, как не знает он и мировой истории. В исторической фактологии ему важна общая схема следов присутствия, топография наличия и прогноз на сбывание даже не евангельских обетований (ему не только мало Преда­ ния, как Лютеру, но и Писания), а того, на что в Евангелии указано намеком. Бердяев читает евангельскую эсхатологию даже не между строк, а «после» строк, как Иоахим Флорский: в Ветхом Завете означен Новый, в Новом — Третий. Как говорит П. Бицилли, Иоахим не переживал будущее, «он его знал так же хорошо, как и настоящее, потому что он его дедуци­ ровал научно из прошедшего. Пророком его можно назвать, стало быть, в таком же смысле, как — если угодно — Карла 329
Маркса».41 Добавим — или как Бердяева, если вспомнить реплику Г. П. Федотова: «Бердяев склонил свою гордую го­ лову перед историей (...) перед коммунистической револю­ цией».42 Его прочтение Апокалипсиса и Писания в целом эстети­ чески приспособлено к замене логической схемы истории метафизической, но с той же функцией и конечным резуль­ татом. Смутно ощущая близость Гегелю (которого он сдер­ жанно хвалит за внесение исторической динамики в Абсо­ лютный дух), Бердяев вернул метафизике свойство логи­ ческого обоснования «исторического». Но до гегелевского историзма ему далеко: Гегель строит философию истории «из» и «на» истории (пусть и конструктивно подчиненной логической первосхеме), а Бердяев строит «смысл истории» (т. е. метаисторию) на удлинении эсхатологической перспек­ тивы, т. е. на вероисповедной метафизической гипотезе. Идея обеих картин общая: самовозврат в Абсолютное через драматические саморазличения исторически самоцен­ ных форм духовно-социального бытия. Но у Гегеля это само­ возврат к успокоенному в себе Абсолютному Духу, а у Бер­ дяева — впадение человечества в вечный трагизм Троичной Голгофы. Историософия Бердяева столь же трагична, как трагична сама природа исторического времени и жизни в нем. Важнее другое: задолго до завершения путей русской философии всеединства Бердяев успел опошлить это поня­ тие: оно свершается у него неведомо кем и неведомо как. Л. П. Карсавин: всеединство как жертва логического насилия Карсавинская историософская версия всеединства обре­ тает очертания системы в контексте не только собственно исторических трудов (книги о религиозности средневековой и ренессансной Италии, об отцах Церкви, о монашестве, шеститомный труд по истории европейской культуры), но и в составе философской трилогии: «Философия истории» (1923) — «О началах» (1925) — «О Личности» (1929). Даже кратчайший обзор многоярусной постройки Карсавина не представляется здесь возможным; мы ограничимся коммента­ рием логического «технэ» — метода и приемов, в которых идеология всеединства смыкает свои своды над миром, Богом и человеком, в претензиях на бесспорность последнего выво­ да, на функцию учебника жизни, теологического путеводи­ теля и даже конкретной политической рецептуры. ззо
Забегая вперед, скажем: масштабы мировоззренческой ин­ женерии и историческая компетентность Карсавина (в соче­ тании с художнической одаренностью) поражают воображе­ ние. Обратной стороной ренессансного энтузиазма и наряд­ ной, почти щегольской и внешне неотразимой риторики оказалась ее логическая «фасадность». В Карсавине, как мыслителе по преимуществу петербургском, усматривается философско-теоретический аналог самому Петербургу: как наш «строитель чудотворный» воздвигнул на краю государст­ ва макет города (фасадно-имперскую архитектурную шпар­ галку-компиляцию мировых столиц, а не город для людей), так и Карсавин, с оглядкой на благородные традиции приятия смыслоозаренного Космоса, тщательно прочерчивает свою космографию Божьего мира. Но стоит заглянуть за «ту» сторону его графики, как выясняется, что за онтологическим планом находится нечто, не предположенное в чертеже, как за декором Невского не ожидаешь «ungгund’oв» реального быта подворотен. Но все же, продолжая аналогию, вспомним, что Петербург первоначальный выстроен москвичами. Так и Карсавин, жив­ ший чувством маргинального внеприсутствия в школах ста­ рой Европы, возводит в строительных лесах готической логи­ ки свою архитектонику всеединства, пространственные объ­ емы которого овнешнены триадичной ритмикой каркаса, а внутренние — удерживают традиционно-православные цен­ ностные ретроспективы «византийского захолустья». Основной логический принцип Карсавина — триада, кото­ рая, как он полагает, онтологически выражает идею Троич­ ности, а не популярные «тезис — антитезис — синтез» Гегеля и подобные ему конструкты. Основная интуиция — Всеединство есть множество возрастающих в мощности и порядке подмножеств, каждое из которых удерживает память о качественности каждого из элементов, причем движение вниз мыслится как умаление («стяжение»), а движение вверх — как обогащающее приближение к множеству всех подмножеств, т. е. воссоединение в Абсолюте. Моменты состояний и переходов фиксируются в терминах «потенциальность» {Первое, первоединство) — «становление» {Второе, саморазъединение) — «актуальность» {Третье, самовоссоединение). Однако, поскольку Карсавин трактует о предметах не от­ влеченных, а о моментах живой жизни, ему предстоит свя­ зать логически несвязуемое: иррациональное (Бога), транс­ цендентное и сверхреальное, с одной стороны, и рациональ­ ное, имманентное и самоочевидное — с другой. 331
Для этого предпринимается размыкание восходящего ряда структур: они обретают свойство гомеоморфности в смысле формальном и функцию наследования качеств в смысле со­ держательном. Элементные подмножества не суммируются в Абсолюте; они достигают в нем искомых пределов смыслово­ го усиления как завершающего мировой процесс архитекто­ нического Целого. Эту процедуру трудно назвать синтезирующей: момент нового («новой земли и нового неба») не подчеркнут. Все­ единство соприсутствует всем своим состояниям, сколь угод­ но редуцированным, и всем актуализирующим его качествованиям, сколь угодно умаленным (часть равна целому, а целое — части). Иначе говоря, в истории царит дробное всеприсутствие (состояние при сути) Абсолюта, и этой онтологической доми­ нанте Бытия доверена телеология мирового пути. История у Карсавина структурируется, а не свершается, самоорганизуется в заданное смысловое единство и превра­ щается в задачку по отысканию максимально удобной для вхождения в Царство Божие формы. Это философия струк­ турного мундира, пристойного чину допуска в наивысшую структуру — всеединство. Чтобы эти наблюдения не показались читателю предшест­ вованием вывода анализу, присмотримся к «манере и стилю» карсавинской мысли. Ученик Гревса, Карсавин имел вкус к спецификации мате­ риала. Он разделил философию истории на 1) теорию исто­ рии («она исследует первоначала исторического бытия, кото­ рые (...) являются и основными началами исторического знания»); 2) философию истории в узком смысле (ее пред­ мет — «значение и место исторического в целом мира» и в отношении к Абсолюту); 3) метафизику истории (уясня­ ется смысл исторического процесса).41 Понимая трудности строгого исполнения этих специфика­ ций на фоне тезиса о единстве бытия и знания (второе — модус первого), Карсавин композицией своего труда триаде, предложенной на первых страницах, не отвечает. Эта наме­ ренная неответность теоретической установки дискурсу мо­ тивируется двузначностью термина «история» («история-про­ цесс» и «история-наука») (ФИ, 17). Отметим: если для Бердяева двуплановость слова «исто­ рия» стала риторически аргументом в борьбе против науки (с ее грехом позитивизма) в пользу метафизики, то для Карсавина в этом слове явлено онтологическое единство познаваемого и познающего как моментов единых в себе 332
реальности и мирового процесса. Перед нами — не осознан­ ная, быть может, попытка вернуться к синкризе древнейшей архаики мифа (имя-вещь) через аксиоматику «мира в Боге»: прообраз Абсолюта наличествует в явлениях, освящая их в векторе божественной модальности и делая их доступными знанию в векторе исконного сродства мысли и мыслимого. Коротко такую картину мира именуют панентеистической (мир причастен Абсолюту «по Божеству»),44 а принцип ее вовлечения в процесс познания — ноэморфизмом (мыслеподобием). Только поэтому «историческая наука (...) есть одно из качествований исторического процесса, своего рода самосознание человечества» {ФИ, 136). Карсавину невыносима мысль о дискретности мирового вещества, пунктирности исторического процесса и интервальности мыслительных актов. Он «снимает» эти проблемы тем весьма древним аргументом, что единомножественное Целое мира есть теофания (богоявленье), т. е. данная чело­ векам как предвечно нерушимая, без зияний и прорех, мате­ риально-духовная структура. «Предмет истории — всегда социально-психическое» {ФИ, 30), а ее содержание — «раз­ витие человечества, всеединого, всепространственного и всевременного субъекта» {ФИ, 88). Историософия Карсавина не дает себе права задерживать­ ся на анализе конкретного факта: она спешит заверить своих адептов, что всякая конкретность — всего лишь свидетель­ ство ее включенности в единство высшего порядка, которое в свою очередь — лишь символ подъема к Единству всех единств, т. е. к Всеединству мира в Боге. Карсавин вынуждает свою мысль находиться в точках перехода единств разной мощности («я», семьи, социума, этноса, народа, человечества) друг в друга, с постоянной оглядкой на онтологическую мнимость самого «перехода»: его как бы «нет» в высшем задании Бытия, но оно неопровер­ жимо есть по факту несовершенства всех типов низших единств, всех индивидуаций (дольней теофании) Высшего. Иначе говоря, Карсавин имитирует диалектику самодви­ жения, которая тут же разрушает себя, поскольку ее аргу­ менты верны для формальной логики и не отвечают диалек­ тике «качествований». В результате столь тщательно построенная умозрительная система теряет свой объект, он растворяется в точках пере­ хода, в «моментах-личностях», в инобытийных соприсутствиях малых единств большим и наибольшим. Отсюда — «качели» карсавинской мысли в пространстве переходов. В одном месте он скажет: «история (...) отказывается от ззз
постижения космоса в целом» (ФИ, 144), но еще ранее — «высшею задачею исторического мышления является позна­ ние всего космоса, всего тварного всеединства как единого развивающегося субъекта» (ФИ, 81); культуры взаимно про­ ницаемы и не проницаемы («одно качествование не может стать другим» (ФИ, 161)); культуры предвосхищают свое будущее и не предвосхищают, существуя только в своем прошлом, актуальном для современности (ФИ, 161 —168); историческое христианство ограничено, но оно же и вселен­ ское (ФИ, 175); в эмпирической личности отыскивается не то, что ее разнит с другой, а «первое общее» (первородная неуникальность) и «второе общее» (момент взаимодействия с другими индивидуумами) (ФИ, 190). «Природное» — за пределами исторического объяснения, но невозможно историку не знать специфики ландшафта, определяющего характер этноса (ФИ, 324—325); в целом «факты биологического, географического и вообще простран­ ственного порядка навсегда останутся для историка необъ­ яснимо-данными» (ФИ, 300), — и это говорит будущий идеолог того движения, что в «Философии истории» (1923) берет на себя «странное и дикое слово „евразийцы”» (ФИ, \77), а через три года, «хоть имя дико», напишет програм­ мный манифест «Опыт систематического изложения евр­ азийства»! Наконец, судьба исторического знания, полагает Карса­ вин, — быть «как бы посередине между разъединенностью и единством, не достигая вполне ни того, ни другого и, следо­ вательно, не достигая всеединства», — этот момент тракту­ ется как «слабость» и «преимущество» зараз, «ибо благодаря „срединности” своей оно обладает непосредственно данною непрерывностью бытия» (ФИ, 191 —192). Внятная Карсавину «непрерывность бытия» куда-то испа­ ряется, стоит ему поучаствовать в вечном споре о «влиянии личности на историю». Коль скоро «низшая» (т. е. историчес­ кая) личность «индивидуализирует и тем самым осуществля­ ет акт высшей» (т. е. группы, народа, эпохи), то «говорить о роли личности в смысле причинного ее влияния на другие или на исторический процесс (...) бесполезно» (ФИ, 317, 316). На месте «Цезаря, Вильгельма II и Николая I» мог оказаться кто угодно, потому что любая личность на этом «месте» «иначе действовать не могла» (ФИ, 315). Не слишком давний лозунг 1930-х годов: — «У нас нет незаменимых людей» — мог прозвучать лишь в так органи­ зованной действительности, любой элемент которой легко заменяется другим, т. е. в сплошь дискретном мире. 334
Сколько бы ни говорил Карсавин о благодатных теофаниях как принципе благосмысловой эквивалентности каждого эле­ мента мира любому другому и всем вместе, сколько бы ни «сшивал» он прорехи и разломы реальной истории стежками диалектических переходов подмножеств в множества, мы остаемся при зрелище плохо залатанного «ковра» истории, пестрота и «лоскутность» которого не упраздняются «все­ единством» его «основы» и метафизическим принципом абсо­ лютной целостности. Карсавинский «мир в Боге» принужден к благоприятию и оправданию любого событийного рисунка истории, любой политической структуры в качестве необходимых и даже наилучших плодов усилий личностей, потому то она, эта «стяженная» (редуцированная от высшего типа) личность, «иначе действовать не могла». И тогда Карсавин вынуж­ ден, после тысячи оговорок, сказать, что большевики, ко­ нечно, не идеальная власть, но «мы допускаем, что они — власть наилучшая из всех ныне в России возможных» (ФИ, 307). Стоит ли после этого удивляться тому, что, когда в одно «множество» (евразийцы) незаметно въехало «другое» (ЧК и ВКП(б)), принцип изоморфизма и эквивалентности и впрямь восторжествовал? Осталось, правда, неясным, какое из этих «множеств» и на каком этапе перехода следует признать «высшим», а какое — «низшим». В ситуации, описанной в щедринском цикле «За рубежом», дана абсурдистская программа определения «отечества» через травестию исторической географии: «До 1871 года Страсбург был французским отечеством, ныне же, вследствие париж­ ского договора, он сделался немецким отечеством. Подобно сему Исмаил долго состоял нашим отечеством, потом пере­ стал быть оным, а ныне опять сделался таковым».45 Соблазн единомножественной симфонии был подготовлен русскими пропагандистами теории множеств Г. Кантора — П. Флоренским, А. Белым и московской физико-математи­ ческой школой. В «Новом пути» (1904, № 9) А. Белый в статье «О целесообразности» говорил, что область телеоло­ гии есть область применения прерывных функций, а область причинности — непрерывных. Здесь же, в большом эссе П. Флоренского «О символах бесконечности (очерк идей Г. Кантора)», дана богословская трактовка канторовой идеи непрерывного континуума, теории групп (множеств) и транс­ финитных чисел: Кантор в мире «хочет видеть реализацию Божественных сил (...) ему нужно показать, что идея Трансфинита не противоречива внутренне (...) иначе нет нравст­ 335
венной однородности космоса и Божества, нет и не может быть «договора», мы не можем самоопределяться и действо­ вать от себя, не делаясь пустыми автоматами, которых дер­ гают за нитки».46 Не о Карсавине ли это? Кантор, иудейский мыслитель, лелеявший идею Бога как актуально-законченной бесконечности, был подвигнут на кон­ цепцию множеств размышлениями над христианской Трои­ цей. Карсавин, не упомянувший Кантора ни разу, положил принцип Троичности в основу содержательной жизни лично­ сти, народов и Космоса, но ни в содержательном плане, ни в логическом триада не оправдала себя: Троичность сведена к монодуальному ноэморфизму,47 множества совпали со свой­ ствами, как Всеединство — с Абсолютом, а человеку отдана жалкая роль несовершенного «момента» совершенного Кос­ моса (ФИ, 77). «Данное» (мир в Боге) безнадежно спутано с «заданным» (Бог в мире), и все теофании Карсавина, выстроенные во впечатляющие своей стройностью иерархии, обращены в инструмент деспотии совершенного всеединства. Может быть, в этом состоит основной «недосмотр» Карсавина: если бытие дано и задано вместе, если мир весь и сразу «дан» как всеединство и он же телеологически «задан» для станов­ ления в качестве такового, то, стало быть, в мире нет тай­ ны, нет даже возможности для роковой, фундаментальной ошибки. Карсавин не знает человечности ошибки, все ярусы Бытия накрепко стянуты онтологическими обручами предвечного всеединства. Иначе мир рассыплется и рухнет в хаос праро­ димый. Метод Карсавина противоречит не только системе, но и материалу живой истории. Когда Г. Флоровский в рецензии 1925 года на «Философию истории» говорил о ее статическом характере, он в большой мере был прав: в Космосе и в истории у Карсавина ничего не происходит, коль скоро все возможные моменты изменений (развития, эволюции, катастрофы) содержатся во всевре­ менности всеединства. У Карсавина феноменологическая предъявленность исторического материала «съедена» логи­ ческим формализмом: множество всех подмножеств не обра­ зует качественно новой структуры. К обратному результату пришел в свое время Г. Шпет: у него «история как проблема логики» поглощена феноменологией. Согласимся с наблюдением современного исследователя: «Концепции всеединства и соборности не грозят увлечь к ту­ пикам, к метафизическому и религиозному произволу лишь до тех пор, покуда они развиваются применительно к совер- 336
шейному бытию: к умному миру и его аналогам в платонизирующей метафизике, к Церкви Небесной в христианском умозрении. Низведение этих понятий-символов в горизонт здешнего бытия — тонкая, даже проблематическая опера­ ция, относительно которой религиозная философия в Рос­ сии не успела выработать единых позиций». И далее: «{...) Иерархические конструкции Карсавина обречены быть при­ нципиально безблагодатными. И с этим — религиозно несо­ стоятельными» (1, 87—88). Карсавин внес в историософию принцип личности. Его новаторское применение сказалось в обосновании множества как личностной индивидуации разных степеней общего и в пространстве отношений. Карсавин предпринял смелую по­ пытку не личность поднимать к соборному многоединству, но утвердить триединство самой личности и личностный при­ нцип Троичности (1 = 3) как социально-психологическую и онтологическую реальность; схожим руслом двигалась мысль П. Флоренского и С. Трубецкого.48 «Предельно-совершенный для эмпирии момент» — лич­ ность Иисуса. Идеология Всеединства получает соборноперсоналистическую огласовку в связи с учением о Церкви: «Иисус — индивидуализация Христа и, по человечеству, — индивидуализация Церкви, двуединая с другою ее индиви­ дуализацией — с Богоматерью. В исторической действи­ тельности связь Иисуса (и Богоматери) с Церковью, как личностью всеединой, выражается в конкретно-эмпири­ ческих связях между выражающими Церковь коллектив­ ными личностями и, в конце концов, индивидуумами. Поэто­ му Церковь и раскрывается в полноте временно и простран­ ственно определенных моментов, а само раскрытие ее не что иное, как процесс исторического развития» {ФИ, 272— 273). Бердяев назвал бы «личность» у Карсавина овнешненной и объективированной, — и был бы прав, с той, однако, оговоркой, что другой личности в трактатах Карсавина и не предположено: если бы мир и история оказались населен­ ными уникальными «я», мы имели бы, полагает автор «Философии истории», дискретную картину мира и сово­ купность неконтактных разорванных сознаний. Единый мир осуществляет свое личное бытие в человечестве как Сим­ фонической Личности. Этот мир «похож на пасхальное яйцо, состоящее из многих включенных друг в друга яиц» (1, 98). Это точно найденный образ: у Карсавина иерархии и типы бытия вложены друг в друга как инверсивно-апофатические 337
матрешки, причем прозрачные и насквозь просматриваемые. Самая большая «матрешка-множество» — Абсолют, самая маленькая — это «я»-матрешка. Они гомеоморфны, связаны отношением прямой пропорции и являют наглядную модель «мира в Боге». Но в силу принципа тотальной Богопричастности к полно­ те мирового смысла эта структура как бы выворачивается наизнанку, отношения «матрешек» становятся обратно про­ порциональными, так что малейшая из них, обернувшись наибольшей, подтверждает сказанное в Писании — «Вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы» (Пс. 81, 6). Такая инверсионная «матрешка» являет модель «Бог в мире». Чтобы сохранить карсавинские представления о триадичной диалектике «самоединства — саморазъединения — самовоссоединения», апофатически переживаемой в актах от­ чуждения, умирания и собирающего воскрешения, надобно вообразить эту матрешечную конструкцию в состоянии пос­ тоянного перехода, текучего взаимоперелива и динамическо­ го обмена объемами. Страницы, на которых Карсавин подает нам конспект буду­ щей книги «О Личности» (1929), отмечены изощренной иерар­ хизацией соборно-личностных множеств, и все же остаешься при том печальном факте, что причастность «я» к всеединству «по сущности» не отвечает причастности «я» к Собору «по энергиям»: между «матрешками» сохранены не заполненные материей живой связи «остатки» и «дистанции» межличностно­ го разрыва. Это — самое уязвимое место всей христианской персонологии, с ее страхом границ реальной исторической лич­ ности «я» и реальной исторической личности Другого. Аналог всеединства с пасхальным яйцом, как и пример с матрешками, убеждают в том, что дискретный мир остался у Карсавина дискретным, потому что история не бывает сплош­ ной, у нее свой рельеф, обрывы и тектонические сдвиги. Катастрофична и Божья теофания: Откровение, Боговоплощение, Преображение в Свете Фаворском, Воскресение, Апо­ калипсис — чувство напряженного историзма пришло с раз­ рывом уютной сплошности мира. Чтобы спасти личности-множества от самоотчуждения и потери «я», онтологическая инженерия Карсавина обосновы­ вает еще одну новацию. Философ предлагает нам понять процессы соборного самовосстановления личности на языке ангелологии. Ангел-хранитель трактуется как идеал совер­ шенной личности, имманентный несовершенному «я», как вестник истинного пути и проводник по дорогам спирального восхождения к всеединству. 338
«Личность мира, т. е. всего тварного бытия, актуализиру­ ется в своих индивидуациях, обладая реальностью лишь как их всеединство: т. е. в мирах ангельско-человеческом, ан­ гельско-животном и ангельско-элементарном. Каждая из этих индивидуаций образует особую симфоническую лич­ ность, которая (...) реальна лишь как всеединство индивиду­ ализирующих ее низших симфонических личностей, нисходя­ щий ряд которых приводит нас к последней реальности, т. е. к индивидуальным личностям».49 Этот имманентный человеку ангел (не овнешненная во внутреннем образе «я» совесть, а идеальный посредник меж несовершенной жизнью внешнего «я» и заданной ему пер­ спективой божеского «образа и подобия») внедрен Карсави­ ным в качестве идеальной иконы в сердцевину «я», чтобы оно приняло на себя проекцию «сборного» (=соборного) сущест­ ва ангела. Ангелизация «я» стала мощным аргументом Карсавина в пользу имперсональности и фундированной Симфонии «я». Карсавин учел здесь все, кроме того, что аггел в своей свободе волен «отпасть» и стать ангелом демонского легиона. Не внушениями ли этого избыточно свободного ангела созда­ ны такие работы, как статья о Карамазовых, где сказано об эротической жажде любви-насилия: «Любовь всегда насилие, всегда жажда смерти любимой во мне (...)». Эрос, «предпола­ гая в другом жажду подчинения и рабствования (...) словно испытует его: есть ли еще сила другого, им, насилием, не сломленная; издевается, истязает».50 Карсавин думает, что, насыщая личность причастной па­ мятью абсолютного и всеединого (что у него одно и то же, как и у С. Франка), он делает личность богаче. Скорее, мыслитель намерен обосновать гарантию спасения: во всеедином нет утрат, и никто не спросит интонациями Иова, как герой карсавинской «Поэмы о Смерти» (1931): «Умру ли я Божьей смертью?». Карсавинский человек боится одиночест­ ва. Именно в одиночестве/неодиночестве ссылки в Абези расцвела в последний раз в его сонетах тема мистического соприсутствия Божеству. Историософия Карсавина (в попытках преодолеть сопро­ тивление дискретной истории теоретическому уставу ее со­ бирания во Всеединство) находит традиционные аргументы эстетического порядка. В свете все того же тезиса о единстве бытия и познания предлагается «стянуть» дыры историческо­ го усилием непрерывного дискурса: «историческое познание не что иное, как историческое повествование», поскольку в нем «дано непрерывное движение» (ФИ, 319). 339
Сформулируем логику этого утверждения намеренно наив­ но: то что «дано» (всеединство как онтологическая аксиома мирового процесса), должно осознать в качестве «задания» взыскующей мирового смысла мысли — историософскому дискурсу. «Подобно художнику, историк раскрывает настоя­ щее в его возможностях и направленностях, как некоторую воображаемую картину» {ФИ, %№), но при этом, увы, берет на себя роль штукатура: трещины и разломы реальной исто­ рии камуфлируются эстетической арабеской исторического описания, чтобы оказалась возможной деятельность (про)мыслительного прогноза: «Будущее свободно созидается нами чрез восхождение из настоящего во всеединство. Оно (...) существует только как задание (...) По основному заданию своему философская публицистика или „история настоя­ щего” являет собой историческую науку в ее действенности. Раскрывая идеал настоящего (...) она из противопоставления себя эмпирическому процессу истории снова становится им самим и тем самым свободно созидает будущее» {ФИ, 283). Таков конечный пункт карсавинской историософии: из плена матрешечного теоретизма, из застенков логического разъятия и собирания личности в умозрительно-триадичный Собор — к эстетике истории, в аргументах которой твор­ чество истории в Красоте впервые обретает черты подлинно русского пути. Г. В. Флоровский: к неопатристическому синтезу философии истории Соловьев, мыслитель универсального дарования, опреде­ лил приоритеты философии истории и установил ее проблем­ ный список; Бердяев, автор эстетической картины оправда­ ния «я», не был ни историком, ни богословом; Булгаков окаймил философско-историческую проблематику контурами софиологии; Франк построил социальное богословие. Лишь двое из нашего ряда в полной мере и всерьез были и истори­ ками, и теологами — Карсавин и Флоровский; у первого социоцентричная религия всеединства, поставленная на ло­ гическую основу триадологии, детерминирует исторический материал; у второго провиденция и историческое приведены в равновесное соответствие «растрепанных импровизаций» (Герцен) истории субординирующей ее стихии исторической философии Промысла. Как представляется, историософское наследие Флоровского, сложившееся далеко за хронологическими рамками сереб­ 340
ряного века, подводит итог тем поискам смысла истории, начальные тропы к которому проложены его молодыми совре­ менниками. Вряд ли на авторство «итогов» этих кружных путей могут претендовать даже такие значительные и такие разные мыслители великой эпохи, как П. И. Новгородцев, П. М. Бицилли, Лев Шестов, Н. О. и В. Н. Лосские, С. Н. и Е. Н. Трубецкие, Г. Г. Шпет, П. Б. Струве, Б. П. Вышеслав­ цев, Г. П. Федотов, И. А. Ильин, П. А. Сорокин, Ф. А. Степун, Н. И. Ульянов, В. Н. Ильин, а также все те, кому на родине не обеспечили лагерных финалов биографий. Мимо философско-исторической проблематики не прошел никто из перечисленных, не говоря уже о великом множестве мысли­ телей менее заметных, о писателях и критиках. Уяснение полной картины драматического движения рус­ ской философии истории на фоне мировой мысли — дело не скорого будущего; тем обязательнее мы считаем для себя еще раз предупредить читателя, что от предлагаемого ему обзора ничего, кроме предварительных соображений, ожи­ дать не следует. Первым философско-историческим опытам Флоровского свойственна императивная интонация отказа от историо­ софских стереотипов. Философ избирает путь своего рода шоковой терапии; как некогда Достоевский сказал, что пред­ почел бы остаться с Христом, а не с (общей) истиной, так о. Георгий защищает смысл исторического бывания живого «я» внутри живой жизни от логически сконструированного «смысла истории». Дилемма, выставленная в заглавии статьи 1921 года — «Смысл истории и смысл жизни», — решается в пользу «жизни»: «Во всех исторически известных религиозных и этических „системах” личность принесена в жертву логи­ ческому фантому. Нравственный смысл истории победил нравственный смысл личности. И мы можем по контрасту определить задачу нового, грядущего мировоззрения как осознание непримиримости этих двух смыслов и решений возрожденной антиномии путем угашения другого терми­ на — смысла истории. Но это угашение не будет замалчива­ нием антиномии, а доказательством, что история смысла не имеет». Критике подвергнута философия виновного человека, пе­ реживающего в плане истории божественный «гибрис»: «Со­ знание вины может быть только стимулом к творчеству, но никак не мотивом фаталистической покорности»; «Идеал „гибриса” — есть мнимый идеал». Будущий автор диссерта­ ции «Историческая философия А. И. Герцена» (1923), Фло- 341
ровский напоминает о герценовском неприятии провиденци­ ализма, который нисколько не лучше гегелевского «логичес­ кого провиденциализма», с его идеей «сплошной логичности, разумности истории (...) рациональной призрачности косми­ ческого процесса». В «безызъятном детерминизме Гегеля», в «тисках желез­ ной необходимости логики умирают всякие проблески свобо­ ды или творчества». Вглядываясь в тексты Л. Толстого, Флоровский пытается понять его отречение от культуры и от поисков смысла истории: «Понимание человеческой души как автономного микрокосма с неизбежной последователь­ ностью ведет к отрицанию культуры как коллективного твор­ чества и истории как „дурной бесконечности”». «Парадоксалисты» Достоевского, с их отрицанием гегелев­ ского «разума истории», как и его апологеты мирового зла, находятся в плену классической антиномии «нравственной интуиции и дискурсивной логики»; она может быть снята признанием амбивалентного характера полноты Божьего присутствия в мире. Мировое зло «должно было возникнуть внутри самого Божества для того, чтобы Бог мог стать настоящим Богом, вполне Безусловным. Смысл мира мог осуществляться толь­ ко через бессмыслицу». Философ полагает, что, «стараясь найти „смысл истории”», или мы ниспадаем в апологию зла, как неотразимо-необходимого, или придем к отчаянию в бес­ смысленности жизни. «„Смысл истории” явным образом мешает ощутить смысл жизни. И, как только совершится жертвоприношение разу­ ма, как только преодолеется соблазн „понимания” (здесь: логицизма. — К. И.), так тотчас же „смысл” вернется миру, диссонансы сгладятся в человеческой душе, и зазвучат вели­ колепные аккорды религиозного гимна». Вывод: «Либо смысл истории человечества, либо смысл жизни человека. Tertium non datur!»51 «Грядущее мировоззрение» и герменевтику нового понима­ ния Флоровский обозначил как «неопатристический синтез». Его принципом стал возврат к церковно-учительной классике святоотеческой мысли IV—VIII веков в свете проблем исто­ рического дня и осознание укорененного в православии «христианского эллинизма» в качестве depositum juvenescens (обновляющего резерва) на основе личностно акцентирован­ ной христологии и мариологии.52 Молодой Флоровский поддержал соловьевскую критику сла­ вянофилов, чей патриотизм опирается не на принципы лично­ сти и общечеловеческих ценностей, а на традицию и субъ- 342
ективные предпочтения; их ложный патриотизм, лелеющий идеи общины и богоизбранничества, отвечает желанию пред­ восхитить будущее, отыскать уже готовые в нем формы — так «создается своего рода магическая философия истории».53 Флоровского не устраивают наиболее популярные типы исторического объяснения и логического структурирования истории. В третьей части триптиха «В мире исканий и блуж­ даний» он критикует циклизм и безоценочную историософию Белого, концепцию «жизненного порыва» и панлогизм Геге­ ля; антитеза данности и заданности акцентируется в терми­ нах аксиологии и понимающего присутствия «я» в мире: «Не форму, но смысл вносит человек в историю и жизнь. Дуализм общественно-исторической жизни определяется существен­ ной двойственностью бытия, — не дуализмом духа и мате­ рии, души и плоти, но двупланностью — природы и ценно­ сти, „действительности” и „значимости”». Обратим внимание на уточнение: чтобы ценностный век­ тор исторического не был понят однонаправленно, Флоровский формулирует симметричную ответность «я» на запросы жизни и активизм личности, предъявляющей истории свои претензии. С одной стороны: «В порядке оценочном не исто­ рия человеку, а человек истории ставит требования и зада­ чи»,54 а с другой — «жизнь ставит нам задачи Да, «задачи» ставятся жизнью, но решаются они совокупным скульптурированием истории, потому что «историческая дей­ ствительность пластична» и «открыта нашему воздействию». Перед необходимостью борьбы с логической тиранией и «хит­ ростью разума» Флоровский настаивает: «Мы должны искать нового историософического синтеза».55 На пути к новому синтезу Флоровский предпринимает «расчистку» методологического пространства от рабочих кон­ струкций предшественников; в свой черед определяется круг философов (В. Дильтей, Э. Трёльч, Г. Шпет, Дж. Ройс), внутри которого согласились бы с тезисом: «Подлинная тео­ рия исторического познания (...) есть герменевтика».56 Первый герменевтический посыл Флоровского — тради­ ционно-эстетический (который он чуть позже противопоста­ вит историческому эстетизму немецко-русского идеализма) или, по авторскому термину, «идиографический», связанный в сознании историка с именами В. В. Болотова, А. А. Шах­ матова и В. О. Ключевского. Прошлое не дано, а задано замещающим его представле­ нием, что предполагает в историке установку на «непосред­ ственное видение», на «понимающее переживание» (в смыс­ ле Б. Кроче (С. 525)) и «гипотетическую интуицию» с тем, 343
чтобы это «умное видение» открыло в источнике «образный смысл» (С. 526), или «образы живого смысла», видимые в «мысленном эксперименте», с включением в эту познаватель­ ную акцию элемента «гадательной дивинации» (С. 527). Припоминая любимую цитату из Г. Шпета,57 для которого понимание есть «чтение» текста понимания («Нужно наблю­ дать, как читают, а не читать, как наблюдают» (С. 524)), Флоровский настаивает на устранении дискретности суждений логики, фиксирующей факты живой дискретной истории: «Умозрительная схема должна быть не только интуитивно це­ лостна, но и логически стройна, т. е. должна быть виртуально и актуально разложима в систему сопряженных логических переходов, свободную от скачков и разрывов» (С. 526). Историческое понимание предполагается как «акт двусто­ ронний, в котором и субъект принимает творческое участие», оно есть «диалог» (С. 527). Флоровский предлагает идею компетентного диалогического равноправия историка и исто­ рии: чуть ли не первый он открывает в истории «Другого» как актуального собеседника. С Флоровским в русской христианской историософии со­ стоялся переход от реализма к номинализму — в контексте того старинного спора о способах существования идей, в кото­ ром движется и полемика философа с современниками.58 Центральный объект дискуссии — идеология всеединства, которая не устраивает Флоренского гипостазированием и субстанциализацией исторических совокупностей. Мысли­ тель, возможно, почувствовал ту ошибку Карсавина, что тот из триадичных множеств разного порядка сделал «реалию», интересную внутри себя и в целом безразличную к простран­ ству внешних связей. Карсавин и Другого открыл как мона­ ду, родственную иным монадам лишь по признаку субстанци­ онально укорененной и тотально вмененной триадичности, а не по способности к диалогу. Карсавин не хочет знать, что Другой есть «другой по преимуществу» и что другой есть и друг уникальный. «Чужая душа» осталась у Карсавина «потемками», как именно «чужая» («„чужое сознание” есть такое же противоречие, как „черная белизна” или „круглый квадрат”» {ДО, С. 293)), это монада без окон в дискретный мир и это не «историче­ ский Другой» Флоровского. Такого рода «логическая последовательность (...) требует от реалистического понимания эволюции доходить до „Вели­ кого Существа” и Адама Кадмона» (С. 541); здесь же в снос­ ке отмечено тяготение к позитивной религии человечества у А. С. Лаппо-Данилевского). 344
Историк, по мысли Флоровского, имеет дело не с «органи­ ческой» связью внутри единого предмета сложного состава, а со связью взаимодействия. «Живая действительность — существенно прерывна», ее единство состоит в «круговой поруке» многочастной связности; единство жизни и единство истории «есть интенциональное, а не (...) субстанциональ­ ное, единство подвижное и становящееся, а не предсущест­ вующее и не „натуральное”». Сам по себе исторический факт (например, «крушение Римской республики») — «не единое событие, но подвижный интеграл множества сингу­ лярных фактов; единым является здесь только смысл, и это единое „смысловое обстояние” именно и созидает единство, раскрывающееся для нас в процессе опознающей и оценива­ ющей ретроспекции» (С. 536). Номинализм Флоровского делает категорию «развития», да еще с эпитетом «творческая», неприменимой к действитель­ ности. И здесь же, на фоне критики историологической триа­ ды «реалиста» Гегеля (он различил историю «первоначаль­ ную», «рефлектирующую» и «философскую» или, в терминах комментатора, «летописную», «изобразительную» и «генети­ ческую» (С. 532)), Флоровский заявил: «Как бы то ни показа­ лось странно, „развиваться" могут только понятия»', они одни «обладают тем единством и той самозаконченностью, которые требуются от субъекта развития» (С. 540). История едина в своем смысле, но «по отношению к быванию и сбыванию (...) всегда остается заданием». «Только люди в подлинном смысле живут в истории», и задача опознающей и толкующей ее феноменологии — раскрывать «в исторической жизни чужие „я” (...) Историческое позна­ ние разрешается в некую внутреннюю речь, в диалог» (С. 541). Перед христианской герменевтикой Флоровского стоят за­ дачи почти нерешаемые: 1) объяснить невыводимость Творения из Бога как логи­ чески необходимой акции, что позволяет понять новизну мира в аспекте его внебожественности и свободы («Мир — не проекция во время предвечного замысла (...) Божествен­ ная свобода делает понятным, как довременное предвидение всего имеющего свершиться в мире не уничтожает свободы мира и самоопределения твари» (С. (555)); 2) в свободе от панентеизма («мир в Боге») и умном диа­ логе феноменолога с историческими субъектами «чужих „я”» устранить ту ситуацию, когда «странным образом философия истории строится без философской антропологии, без чело­ века, — точно так же, как пытаются строить психологию без души, без субъекта»;59 345
3) не стремиться логическими средствами историософ­ ской риторики «снять» событийную гетерономию историче­ ского и «автогонию» (термин П. Б. Струве) историка в рам­ ках благополучно завершенной концепции, но понять то и другое как самоценные качества жизни и мысли о ней. Тогда возможно показать, что «человек сотворен амфибией»: ро­ дился в одном мире, но призван к другому, коль скоро «один из миров дан, другой — задан» (С. 175). В моменте перехода «я», превозмогая свою естественную меру, выходит из себя и становится личностью («Человек осознает себя личностью именно благодаря тому, что воспри­ нимает и ощущает себя в мире заданий, т. е. на границе (...) Цель личности коренится в задаче, обращенной к миру, и она состоит в преодолении себя самого — не в спасении, а (...) в том, чтобы стать прозрачным для благодати» (С. 177)); 4) обрести онтологически и даже оптически убедительный термин, фиксирующий «идиографию» благодатно самовозрас­ тающей в истории личности как «абсолютной мысли Бога», ответной в своей творческой свободе (имманентная энтеле­ хия второго порядка) первичной трансцендентной энтелехии, что «только от Него» (там же). Такой термин обретен в поле неовиталистских дискуссий века и в споре с биологическим натурализмом бергсонианцев. Становление личности в истории — не развитие, но «эпигенез, потому что в нем осуществляется подлинное новообразование, возникновение существенно нового, прирост бытия» (С. 173); «творчество — это эпигенезис или кеногенезис» (С. 175). Можно принимать или не принимать рабочую огласовку Флоровским термина «эпигенез»;60 он в некотором роде слу­ чаен и может быть заменен, к примеру, «палингенезом» (не в духе «реинкарнации» пифагорейцев, а в новозаветном смыс­ ле («крещение» — Тим. 3, 5; «воскресение» — Матф. 19, 28) или в контексте «обогащенного самовозврата» романтика П. С. Балланша, двухтомный труд которого связывают в ос­ новном по традиции, установленной, в частности, «Путя­ ми...» Флоровского, с именем П. Чаадаева). Флоровскому важно утвердиться на той мысли, что свобо­ да, которая есть «разрыв в причинно-следственных рядах» (С. 173), является метафизической предпосылкой «симфони­ ческого единства» человечества единственных личностей: «В свободном человеческом деянии, в историческом твор­ честве соединяются два гетерогенных измерения бытия, и эта встреча есть чудо» (С. 174). Радиографической предъявленности прошлого взгляду фе­ номенолога и логике герменевтика Флоровский противопо­ 346
ставил эстетику истории немецкого классического идеализма и его прямых наследников. Источник его «дедуктивной гор­ дыни» мыслитель видит в пафосе формы как предела, нечувствии ко Злу (оно «разрешалось в несовершенстве, это есть уже отречение от этических категорий»), 61 в установке на прошлое как на предмет созерцания, а не поле действия, в смыкании природы и истории в единство целого, что привело к утрате онтологического своеобразия исторического и ска­ залось в религиозных представлениях идеалистов, в символи­ зации истории, в результате чего время в ней погасло; идеа­ лизм отрекся от понятия идеала, его место заняла «энтеле­ хия, понятие имманентной цели» — та, что у Гегеля, — «история окончательно совпадает с развитием. (...) В этом и состоит „натурализация” истории у Гегеля, ибо развитие есть понятие философии природы» (С. 70). «„Эстетический детер­ минизм” идеалистов не допускал ни пробелов, ни разрывов в бытии. Он веровал в перекрытость всех разрывов» (С. 61). Эстетический камуфляж прерывного мира аргументировал­ ся в системах идеализма теорией развития, «именно поэтому он был слеп к истории. Ибо история вовсе не есть развитие. Развитие есть морфологическое, а не динамическое понятие. Развитие есть проявление, но не созидание (...) Теория разви­ тия всегда есть в каком-то смысле теория преформации» (С. 68—69). В итоге «немецкие идеалисты построили истори­ ческую статику, морфологию и символику истории» (С. 64). Идеализм, погасивший время истории и превративший ее в космос, утратил перспективу будущего («не только в логике время останавливается, но и в эстетике») (С. 67) и избавил историческое от метафизики вышнего задания. Философия истории стала невозможна, подобно тому как Шеллинг поло­ жил произвол свободы в основу поступка.62 Имя Шеллинга, пережившего в поздний период серьезный разрыв с собственной философией тождества, звучит весьма уместно на фоне тех рассуждений Флоровского, где он пока­ зывает невозможность соединения романтически окрашен­ ной мифологии истории, с ее панхронией и символизмом, с христианским историзмом. История как преемница Откровения есть история разры­ вов мифологической сплошности бытия и «собирание» кар­ тины мира в его единстве с Богом и человеком на основе принципиально новой аксиологии, для которой «не только событие может быть ценным, но самый факт события есть ценность», а не «цепь символов» (С. 71). Вывод Флоровского об утрате немецкими идеалистами истории как ближайшего объекта философии истории мо­ 347
жет быть распространен и на русских авторов: «{...) Идеа­ листическая философия была учением о Богочеловечестве. Но она была учением о вечном Богочеловечестве, о вечных Богочеловеческих связях. При этом и человек выводился за грани истории» (С. 73), в то время как «христианство есть история от начала до конца, — христианство все в событиях» (С. 70). Когда «в идеалистическом сознании меркнет исторический образ Христа» (С. 73), оно не в состоянии «принять и понять, как может судьба человека решаться в эмпирическом време­ ни». Так идеализмом было создано учение «о Богочеловечест­ ве без Богочеловека... В этом его роковой провал...» (С. 75). Добавим: в этом и трагедия русской историософии, не знаю­ щей исторической христологии и в силу этого печального обстоятельства перенесшей внимание с человека и Богочело­ века на человечество и Богочеловечестве. Такую историо­ софию мог написать Платон Каратаев, знай он грамоту. Эту аргументацию Флоровский перенес в итоговую статью, где (с опорой на труды школы Анналов)63 он спорит с экзи­ стенциалистской трактовкой «историчности человека» и ква­ лифицирует ее как новое «впадение в эллинизм».64 Здесь вновь подтверждены установки на: 1) «понимающее опознание», «разгадывание, умственное видение, нерасчленимый акт проницательности», «познава­ тельную фантазию», или «фантазию в мышлении» в духе Б. Кроче, как составные «искусства герменевтики», что «есть самая суть ремесла историка» (С. 12—13); 2) диалог с «Другим»: «конечная цель исторического ис­ следования (...) во встрече с живыми существами» («встреча с Другим», по Г.-И. Марру (С. 12)); «историческое познание есть диалог с фактами и документами как носителями смыс­ ла» (С. 10); 3) эстетику истории как работу профетического видения: история «не зрелище и не панорама, а процесс» (С. 14), но, поскольку «у историков свои видения и видения эти преобразовывающи» и имеют «силу как художественные портреты, и (...) являются необходимыми орудиями понимания» (С. 15), то «наши интерпретации каким-то загадочным образом рас­ крывают скрытые возможности действительного прошлого» (С. 16). Если классический немецкий идеализм пренебрегал хрис­ тианской онтологией временного и исторического, то его наследники, полагает Флоровский, не озабочены ценност­ ным содержанием истории между Творением и Эсхатоном. Философ-эмигрант ставит в один ряд К. Барта, Р. Бультмана, 348
Э. Бруннера, Р. Нибура, П. Тиллиха и М. Хайдеггера по при­ знаку безразличия к историческому сбыванию человека в аспектах новотворящей эпигенезии (что вряд ли справедли­ во, особенно по отношению к Хайдеггеру). В плане богословском Флоровскому пришлось возражать и той популярной мысли, что история есть «осуществленная эсхатология»: с Первым Пришествием в истории нечему свершаться и происходить, время до Парусин (Второго При­ шествия) есть время покаяния и ожидания и лишено «какойлибо строительной ценности» (С. 21). На это русский историософ отвечает тем тезисом, что «задача понимания истории заключается не столько в усмот­ рении в ней Божественного действия, сколько в понимании человеческой деятельности, т. е. деяний человека, в том сму­ щающем разнообразии и путанице, в которых они представ­ ляются наблюдающему человеку»; историк-христианин при­ зван понять прошлое как «тайну и трагедию — тайну спасе­ ния и трагедию греха» (С. 24). Флоровский строит свой неопатристический синтез на опасных крайностях апофатики — не только теологической, но и логической: номиналист, он ссылается на «абсолютного реалиста» Дж. Ройса,65 который представлял мир как Лич­ ность, презентированную множеством индивидуальностей (что напоминает Симфоническую Личность Карсавина); если С. Булгаков, умножая сущности без необходимости, ос­ новывает софийное измерение Триипостасности, то Флоровс­ кий создает «асимметричную» христологию, умаляя челове­ ческую ипостась Христа, но при этом пытается соединить Булгакова с Ш. Ренувье,66 который предложил образ иерар­ хии свободно организованных множеств внешнего мира, лич­ ного «я» и «я» других; критик романтической эстетики исто­ рии, он создает книгу о «путях русского богословия», которая, как ни мало она отвечает своему названию, убедительна кар­ тинностью поданного в ней огромного материала и почти ли­ рической напряженностью, с каким он пережит автором. Новые итоги старого спора От «законов» эволюции, что мыслились по аналогии с историей натуры, от «прогресса», в картину которого поло­ жен принцип автономного совершенствования социального человечества и перманентное цветение цивилизации, русская философия истории, опираясь на ценностное содержание прошлого (Г. Риккерт) и интуицию эстетики истории, разру­ 349
шает картины линейно-неотвратимого детерминизма и созда­ ет религиозную аксиологию, в центре которой, по слову С. Булгакова, — не «народ» и его «критически мыслящие личности», как у народников, не классовый интерес, как у марксистов, но приоритет «абсолютной ценности каждой живой человеческой души».67 Как в Петровскую эпоху, новизна событий определила чувство катастрофического убыстрения времени и остроту переживаемой истории. Об историческом говорят не в тех интонациях, в которых спорили некогда с автором «Войны и мира». И описательно-эстетизованная историография, и ака­ демизм в его наилучших традициях живы и здравствуют. Еще на памяти у многих Т. Моммзен, учитель Вяч. Иванова, а героиня раннего чеховского рассказа может спросить: «Вы читали Бокля?» Как в репликах «подпольного человека» Достоевского и в прозе Ницше профанирована, осмеяна гегелевская идея ра­ зумности истории и ее полезность в статусе науки, так в сочинениях дарвинистов, виталистов и рефлексологов уни­ зился и опошлился человеческий план истории. Вместе с тем на фоне того факта, что многие религиозные мыслители века — историки-профессионалы (например, П. Флоренский, Л. Карсавин, П. Бицилли, С. Булгаков, А. Карташев, Г. Фе­ дотов, П. Милюков, Г. Шпет, С. Трубецкой), — отношение к прошлому строили, сосредоточиваясь не столько на понима­ нии и объяснении его, сколько в плане запроса о смысле исторического дня, о перипетиях «русского пути» и о миро­ вой судьбе христианского человечества. Прошлое стало осо­ знаваться конструктивной силой («три силы» В. Соловьева) как «оптическая» проекция в бытии (Л. Карсавин), как от­ крытый чтению и насыщенный умной энергией самораскры­ тия символ (П. Флоренский) и как обетование Третьего За­ вета (Н. Бердяев). Детерминистскому крохоборству, т. е. обширному слова­ рю причин, призванному из «этимологии» самой жизни вы­ вести корни социально-духовных последствий, противостала картинная эстетика истории в аспектах завершенности, свершенности и смыслооформленности. Эстетическими акцен­ тами насыщена и софиологическая традиция. В позднейшем осуждении булгаковской софиологии сработал своего рода комплекс исторической вины: если синэргия и теоантропоургия и впрямь есть, то все мы в этой встрече с Софией дураки. Критикам Булгакова не хватало того, в чем, в свою оче­ редь, Булгаков не нуждался — софиодицеи, т. е. теоретиче­ ского оправдания софийного в несофийной современности 350
(своей вины в несофийности ее). В софиологии и историосо­ фии Булгакова содержалась опасность иного рода: всеохват­ ная оправданность и приятие мирового зла; отсюда его вни­ мание к идее апокатастаса Григория Нисского. Мотивация к тому содержалась и в православно-языческих контекстах мифологемы-теологемы «Мать-Сыра-Земля — София-Мария — Афродита Земная». Так понятая, богочело­ веческая история тоже оказывается вне осуждения. Возвра­ щается вариант «наилучшего из миров» и «что ни делается — все к лучшему», — вряд ли это один вариант исторического оптимизма; скорее, след монашеского равнодушия перед бытом в пользу Божьего Бытия, где «обителей много», и каж­ дому свое место найдется в миропорядке общей жизни. Гегель отождествил мышление и бытие, а Булгаков — Софию (Божью мысль о мире) и мир. Телеология разная: у Гегеля это самовозврат Абсолютного Духа к (в) себе и абсо­ лютная финальность (смерть понятия), у Булгакова — синэргийный путь богочеловечества к вящей Славе Божьей, путь софийного творчества мира в Божьем мире, чтобы все сбылось. Если у Гегеля эмпирическая действительность обнаружи­ вает себя в образах Мирового Духа в истории, то нам дано понять, что «образы» эти могли быть какими угодно другими, как всякая репрезентация (т. е. не необходимо-историчны ­ ми). Гегелевская философия истории дана в форме онтологи­ ческого равнодушия Мирового Духа к эмпирической конкре­ тике: если она в явлении не «соответствует» понятию, то «тем хуже для действительности», по апокрифической репли­ ке Гегеля. И. А. Ильин был, конечно, прав, когда говорил в магистер­ ской диссертации 1918 года: у Гегеля «философия истории развертывается как теодицея».68 Но, как показано на послед­ них страницах труда И. Ильина, «осуществление теодицеи потребовало бы доказательства того, что все в мире благо. Этому противостоит наличность дурной эмпирической сти­ хии» (ФГ, 496); проблема уходит в глубину, «о которой Гегель обычно избегает говорить» и которая «определяется термином страдание» (там же, 498); тогда: «героическая поэма Божьего пути превращается в трагедию Божьих страданий» (Там же, 499). Ильин переводит панлогизм и пантелеологизм Гегеля в эс­ тетику истории. Говорилось это в присутствии оппонентов — П. И. Новгородцева и Е. Н. Трубецкого. Первый в 1917 году выпустил свою книгу об общественном идеале, а второй — «Смысл жизни» в 1918-м. Они не могли не присудить Ильину докторской степени, потому как сами думали похожим 351
образом. В труде Новгородцева о философско-исторической системе Гегеля сказано, что «неведомые повороты и катаст­ рофы истории — все это исчезает в его оптимистической картине»,69 а Трубецкому bon mote Гегеля о том, что единст­ венным положительным итогом Пелопоннесской войны «есть бессмертное о ней творение Фукидида», уже не представля­ ется образцом остроумия.70 Схожим образом оценил философию истории Гегеля и Г. Флоровский: «Так проводимое до конца „осмысливание” истории приводит к безучастному детерминизму: в тисках железной необходимости логики умирают всякие проблемы свободы или творчества».71 Опыт русской исторической метафизики отмечен креатив­ ностью, пафосом свободы и ценностным отношением к Тво­ рению. Отечественная традиция утверждает уместность «я» в мире, творческий трагизм его проективного усилия и высо­ кий смысл его задачи по созиданию прибытка Добра в мире.72 Философия истории — наука не рецептурная, а диагно­ стическая. Парадокс ее прогностики в том, что ход истории зависит не от композиции наличных событий, а от способа их смысловой организации в комментирующем слове историософа. Риторика становится технологией исторической жиз­ ни, а философия поступка развертывается в векторе макси­ мальной ответственности перед будущим. Если западная мысль все настойчивее пытается обойтись без Бытия, оставляя человека под обезбоженными небесами и на безблагодатной земле, то в русской аксиологии утверж­ дается завет онтологической дружбы «я» и мира, мира и Бога, Космоса и человечества. Пафосом историософского Эроса до сих пор сильна фило­ софско-историческая русская мысль, и в этом ее мировое значение. 1 Ахутин А. Историософское само­ познание // Параллели (Россия — Вос­ ток — Запад). Альманах философской компаративистики. М., 1991. Вып. 1. С. 10. Для ряда современных авторов, ак­ центирующих в историософии деятель­ ность по интуитивному схватыванию смысла отечественной судьбы, различие между философией истории и историосо­ фией оказывается неактуальным (см.: Казан А. Л. Последнее Царство. Вве­ дение в историософию России. СПб., 1996; Золотарев В. /7. Историческая кон­ цепция Н. И. Кареева. Л., 1988; Алек­ 352 сеев В. А., Маслин М. А. Русская со­ циальная философия конца XIX—начала XX века: Психологическая школа. М., 1992; Гнатюк О. Л. Русская политиче­ ская мысль начала XX века: Н. И. Ка­ реев, П. Б. Струве, И. А. Ильин. СПб., 1994. Ощущение разрыва в истории и утраты преемственности поколений по­ родило специфическую тоску по истори­ ческой дружбе времен, по связующей их неразрывной событийной «нити», образ которой был завещан авангарду чехов­ ским рассказом «Студент» (1894): «На­ стоящее — точка, где соприкасаются и
мгновенным узлом сплетаются прошлое и будущее. У нас именно этого узла нет, прошлому не с чем сплестись, оно — одно; у нас нет настоящего, потому-то нет — не видно нам — будущего (...) В искусстве мы не только связываем концы нитей, едва минувшее с едва на­ ступающим, — мы как бы сразу смотрим на весь путь, хотим иметь его весь, в не­ разрывности. Искусство должно давать нам вечное на всем протяжении нити...» (Антон Крайний [3. Н. Гиппиус]. Что и как. I. Вишневые сады. II. Триптих II Новый путь. 1904. № 5. С. 59). 2 Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 3. 3 Смирнов А. О двух последователь­ ностях и мире вне времени II Новый путь. 1904. №8. С. 106—107. 4 Иванов Вяч. Сон Мелампа II Золо­ тое Руно. 1907. С. 10. С. 35. 5 Иванов Вяч. Родное и Вселенское. М., 1994. С. 74. Далее в ссылках на это издание маркируем его «РВ» и указываем в тексте страницу в скобках. 6 Философов Д. В. Письмо из Петер­ бурга // Золотое Руно. 1906. № 6. С. 106, 109. Ср. две реплики: В. Розанова — «Мы не имеем художества, потому что мы эклектики в истории» (Золотое Руно. 1906. № 5. С. 52) и Эллиса — в рецензии на сборник переводов «Французские ли­ рики XIX века» В. Брюсова — «Наше время характеризуется эпигонством, эк­ лектизмом и забвением прошлого, зна­ чит, оно не может нащупать будущего» (Весы. 1909. № 6. С. 88). 7 Розанов В. В. О понимании. Опыт исследования природы, границ и внут­ реннего строения науки как цельного знания. М., 1886. С. 674, 676, 681, 707. См. также: Грякалов А. А. Образ челове­ ка в философии В. В. Розанова // Начала. 1992. № 3. С. 66—74. 8 Булгаков С. Без плана II Вопросы жизни. 1905. № 1. С. 309—311. 9 Подробнее см.: Исупов К. Г. 1) Ис­ торизм Блока и символистская мифоло­ гия истории // Александр Блок. Иссле­ дования и материалы. Л., 1991. Вып. 2. С. 3—21; 2) Русская эстетика истории. СПб., 1992; 3) Философия и литература Серебряного века (Сближения и пере­ крестки) // Русская литература рубежа 12 Литература и история ве- ков (1890-е—нач. 1920-х гг.). М., 2000. Кн. 1. С. 69—130. 10 Розанов В. Из старых писем. Пись­ ма Влад. Соловьева // Золотое Руно. 1907. № 2. С. 59. 11 По геополитическому раскладу при­ миряющего синтеза надо бы: «Восток/Россия/Запад», но это уже уровень не исторический, а метаисторический; мы же пока в нашем комментарии соловьев­ ской историософии находимся в рамках эмпирии. 12 Соловьев В. С. Соч. В 2 томах. М., 1990. Т. 1. С. 152, 156, 270. Здесь и далее отсылка к этому изданию идет в тексте в скобках (указываем год издания, том и страницу). Подобным образом оформля­ ется и отсылка на другой двухтомник (М., 1989). 13 Пигров К. С. Зевс и Кронос: струк­ тура и эксцесс//Материалы научн. конф. «Социальная философия и философия истории: Открытое общество и культу­ ра». В 2 ч. СПб. 25—26 окт. 1994. СПб., 1994.Ч. 1. С. 6. 14 Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч. В 30 т. Л., 1981. Т. 23. С. 86. В. Со­ ловьев добавляет, что «в сравнении с Обломовым Фамусовы и Молчалины, Онегины и Печорины, Маниловы и Собакевичи, не говоря уже о героях Остров­ ского, все имеют лишь специальное зна­ чение» (1990. 2, 294). 15 Лавров П. Л. Философия и социо­ логия. Избр. соч. В 2 т. М., 1965. Т. 2. С. 645. 16 Анализ и обширную цитацию «фи­ лософских ландшафтов» Энгельса см.: Эйзенштейн С. М. Собр. соч. В 6 т. М., 1963. Т. 3. С. 412—415; ср. Подорога В. Метафизика ландшафта. М., 1993. Се­ ребряный век знал метафизику и истори­ ческую эстетику ландшафта и пейзажа (Ф. Степун), прояснял трансцендентные ценности мировой географии и геофено­ менологию (евразийцы). 17 Добиаш-Рождественская О. А. Иоахимизм // Христианство. Энциклопе­ дический словарь. В 3 т. М., 1993. Т. 1. С. 634. Ей же принадлежит исследо­ вание: Некоторые проблемы иоахимизма и петербургская рукопись сочинения Иоахима Флорского // Журнал Мин-ва народ, просвещения. 1913. № 6. Июнь. 353
См. также: Гаусрат А. Средневековые реформаторы /Пер. с нем. М., 1900. Т. 2; Стам С. М. Учение Иоахима Ка­ лабрийского И Вопросы истории религии и атеизма. М., 1959. Сб. 7. 18 Шеллинг В. Ф. Философия искус­ ства. М., 1966. С. 136, 260. 19 О числе как жанровом признаке уто­ пии см.: Исупов К. Г. 1) Число как ме­ тафора истории (Борхес и Хлебников) И Проблемы метода и поэтики в зарубежной литературе XIX—XX вв. Пермь, 1989; 2) Число в. поэтике утопического жан­ ра // Проблемы исторической поэтики в анализе литературного произведения. Махачкала, 1988. 20 Но оба они призывали истинного Бога, — добавляет Соловьев. Как может лже-вера призывать «истинного Бога»? Позволим себе одно соображение против той популярной методы исторического религиоведения, в соответствии с кото­ рой мировой религиозный опыт рассмат­ ривается как «путь к христианству». Тра­ диция эта сохранилась до А. Меня и, как кажется, в корне неверна: если можно человеческими средствами искать и найти, как бы «накопить» Бога Истины, то ни к чему Откровение и Писание, и вопрос об историчности Христа — тоже праздный. Описание эволюции мировой мифологии в направлении к истинному Богу религии есть демонстрация худшего из типов историзма. Это путь упрощенно­ го сведёния политеизма к монотеизму через насильное суммирование даже ти­ пологически несродственного религиоз­ ного опыта, не говоря уже о его гетерономности и специфике сюжетов эволю­ ции. Один тот факт, что мировых религий несколько, говорит в пользу и плюралис­ тического пути, и за свободу признанно­ го за итог того или иного национального поиска. Да и что это за поиск: христиан­ ская доктрина вырастает на кардиналь­ ном отрицании ветхозаветной аксиоло­ гии; славяне импортировали православие из Византии; ислам возник на откровен­ но компилятивном Коране. Уж коли на то пошло, только буддизм может быть при­ знан за религиозно-нравственную докт­ рину, действительно найденную автоном­ но-опытным трехтысячелетним путем, что, разумеется, ничего специального не 354 говорит в пользу его исключительной роли. Напомним, что «основной миф» (мировое древо) принадлежит все-таки мифологии; в области религиозной на роль универсалии могла бы претендовать идея трансцендентного; но буддизм обо­ шелся без нее. В то же время такое невозможное для мифологического способа мышления открытие, как мысль о нуле (и, следова­ тельно, гипотеза о мнимых, иррациональ­ ных и т. п. числах, т. е. идея внемифологической реальности), состоялось в нед­ рах глубочайшей докультурной архаики Египта и Индии. Эти парадоксы не объ­ яснимы ни в рамках семиотики мифа, ни методами квантитативного религиоведе­ ния. Можно исторически «накопить» бога потребной правды; но не будет он ни Богом Истины, ни Истиной Божьей. Ме­ тода символического прочтения Нового Завета в Ветхом, а Завета Духа Свято­ го — в Новом — старый прием библей­ ской экзегезы; но перенос его в об­ ласть историко-религиозную превращает религиоведение в количественный сим­ волизм. 21 Булгаков С. Н. Два Града. Иссле­ дования о природе общественных идеа­ лов. СПб., 1997. С. 246. Далее маркиру­ ем в скобках это издание «ДГ» и указы­ ваем в тексте только страницу. Ж Хоружий С. С. После перерыва. Пути русской философии. СПб., 1994. С. 85. 23 Бердяев Н. А. Собр. соч. Париж, 1983. Т. 3. Типы религиозной мысли в России. С. 538. 24 Булгаков С. Н. Соч. В 2 т. М., 1993. Т. 1. С. 171. Далее в скобках указы­ ваем через запятую том и страницу этого издания. О софийной эстетике см.: Быч­ ков В. В. Художественно-эстетический смысл неоправославной софиологии // Русское искусство между Западом и Востоком: Материалы конф, в Гос. ин-те искусствознания. Научный совет по историко-теоретич. проблемам искусство­ знания /Отв. ред. Д. В. Сарабьянов. М., 1997. С. 18—27. 25 Здесь, однако, трудно удержаться от того замечания, что Булгаков, как и большинство его современников, вплот­ ную «придвинутых» к политической ре­
альности революционных событий и на­ ходящихся внутри ситуации, так и не поняли подлинного катастрофизма про­ исходящего. В примечании к пятой главе («Власть и теократия») отдела третьего («Человек») «Света Невечернего», к рас­ суждению 1916 года о разложении «рели­ гиозного начала власти» и о созревании «нового откровения власти» — явления теократии Булгаков делает в 1917 г. сноску: «(...) Как ни грандиозно это со­ бытие для России и всего мира, но для проблемы власти и религиозных ее пер­ спектив оно не имеет решающего зна­ чения» {Булгаков С. Н. Свет Невечер­ ний: Созерцания и умозрения. М., 1994. С. 344. Далее в скобках маркируем это издание «СН» и указываем страницу). Булгаков одно время принадлежал к так называемым двухнедельникам — к тем, кто был убежден, что власть большеви­ ков больше двух недель не продержится. 26 Хоружий С. С. Указ. соч. С. 92, 93. 27 Там же. С. 96. -^Бердяев Н. А. Душа России. М., 1990. С. 130. Далее в ссылках на это издание маркируем его в скобках «ДР» и указываем страницу. 29 Бердяев Н. А. Алексей Степанович Хомяков. М., 1912. С. 185. 30 Бердяев Н. А. Смысл истории (1919— 1920). М., 1990. С. 41. Далее в ссылках на это издание маркируем его в скобках «СИ» и указываем страницу. 31 В издании 1990 г. грубая опечатка: «неоднократность» {СМ, 84); формула эта в верном варианте много раз повторе­ на в книге. 32 См.: Успенский Б. А. История и се­ миотика (Восприятие времени как семио­ тическая проблема) //Труды по знаковым системам. Тарту, 1988. Т. 22. С. 66—85; Тарту, 1989. Т. 23. С. 18—38; Лот­ ман Ю. М. 1) О каузальных связях в се­ миотическом ряду // Семиотика культу­ ры. Тезисы докладов. Архангельск, 1988. С. 6—10; 2) Культура и взрыв. М., 1992. 33 Книга Бердяева «Смысл истории» выросла из чтений в Вольной Академии духовной культуры зимой 1919—1920 гг., названных «Судьба человека». Через 14 лет Бердяев издаст в Париже книгу «Судьба человека в современном мире», ее переведут на шесть языков. Еще более известным стал его этюд «Новое Средне­ вековье. Размышление о судьбе России и Европы», 1923. 34 См.: Кравец С. Пленник свободы // Лит. учеба. 1990. № 2. С. 119—123. 35 Левицкий С. А. Бердяев — фило­ соф трагической свободы // Мосты. [Мюн­ хен] 1958. № 1. С. 287—304. 36 Ермичев А. А. Три свободы Нико­ лая Бердяева. М., 1990. С. 24. См. также: Курганская В. Д. Вопросы философии истории в религиозно-философской докт­ рине Н. Бердяева И Философия истории: Диалог культур. М., 1989. С. 84—86; Матуіичик Э. Критика социальной фи­ лософии Н. Бердяева. Автореф. дис. ... канд. филос. наук. Л., 1987; Нерети­ на С. С. Бердяев и Флоренский: о смыс­ ле исторического II Вопросы философии. 1991. № 3. С. 67—83; Styczyhski Marek. Umilowanie przysiosci albo filozofia spraw ostatecznych. Studia nad filozofia Mikolaja Bierdiajewa. Lodz, 2001. 37 Зайцев Б. Бердяев // Бердяев H. А. Самопознание. Опыт философской авто­ биографии / Сост., пред., подг. текстов, комм, и указ, имен А. А. Вадимова. М., 1991. С. 384; ср. в мемуаре Е. К. Герцык: «Он бьет бешено молотком по читателю» (там же. С. 367). 38 Одоевский В. Ф. Русские ночи. Л., 1975. С. 182. 39 Пастернак Б. Л. Доктор Живаго // Новый мир. 1988. № 2. С. 141. Отсюда, между прочим, русская любовь к болтов­ не. М. Бахтин, который строил смысл речи за пределами речи, вспоминал о за­ седаниях в Вольфиле: «Это типично рус­ ская такая, понимаете, болтовня, болтов­ ня» (Беседы В. Д. Дувакина с М. М. Бах­ тиным. М., 1996. С. 70. См. также: Михайлова М. В. Болтовня как зона антиэстетического // Эстетика. Культура. Образование / Отв. ред. К. Г. Исупов. СПб., 1997. С. 81—83). 40 Цветаева М. Избранные произве­ дения. М., 1965. С. 742. 41 Бицилли П. П. Элементы средне­ вековой культуры (Одесса, 1919); М., 1995. С. 148. 42 Федотов Г. П. Бердяев-мыслитель // Бердяев Н. А. Самопознание... С. 407. 43 Карсавин Л. П. Философия исто­ рии. СПб., 1993. С. 15. Далее в тексте 355
маркируем в скобках это издание «ФИ» и указываем страницу. Проблемное само­ определение философии истории на фоне предшественников см.: Карсавин Л. П. Русская философия истории (1925— 1926) / Послеслов. и публ. А. А. Ермичева// Ступени. СПб., 1992. № 3 (6). С. 37—51. 44 См.: Хоружий С. С. Жизнь и уче­ ние Льва Карсавина // Карсавин Л. П. Ре­ лигиозно-философские сочинения. СПб., 1992. Т. 1. С. XXI. Далее в ссылках на это издание указываем в скобках том и страницу. 45 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. В 12 т. М„ 1951. Т. 9. С. 181. 46 Флоренский П. А. Соч. В 4 т. М., 1994. Т. 1. С. 126. Математическая ин­ терпретация истории имеет в России свою традицию, начиная с древних ка­ лендарей, операций с числовой семанти­ кой алфавита и астрологических про­ жектов. А. Сухово-Кобылин строил свое «Учение Всёмира» на представлениях о формально выразимой бесконечности; в переписке Л. Толстого с кн. С. Урусовым обсуждалась идея «дифференциала исто­ рии» и возможность математического прогноза событий; эстетическую нумеро­ логию с элементами предсказуемой рит­ мики морских катастроф создал В. Хлеб­ ников. Так что напрасно кокетничал К. Чуковский, когда писал в статье «Ци­ ферблат», что «математическое понима­ ние (истории. — К. И.) оскорбляет нас» (Весы. 1906. № 2. С. 47). 47 «(...) Карсавинский триадизм явля­ ется диалектикой абстрактно-мыслитель­ ных моментов (по методу схожий с фих­ теанской количественной диалектикой) и, несмотря на триадологическую заявку, сам дискурс остается на уровне ума, т. е. мысль не опустилась до сердца, не про­ шла через религиозно-догматическое и церковное рассмотрение, чтобы стать подлинным богословием и славословием неприступной Трисвятой Жизни» (Махлак К. А. Триадология Л. П. Карсавина на материале трактата «О Личности» II Начало. Журнал Института богословия и философии [СПб.]. 1997. № 5. С. 31). 48 В соловьевской цитации статьи С. Н. Трубецкого «О природе человече­ ского сознания» (Вопросы философии и 356 психологии. 1889. № 1): «Сознание не может быть ни безличным, ни единолич­ ным, ибо оно более чем лично, будучи соборным. Истина, добро и красота со­ знаются объективно, осуществляются постепенно в этом живом соборном со­ знании человечества». (1989. 1. 493). 49 Карсавин Л. П. Проблема учения об ангелах (ангелология) (1929) // Символ. [Париж] 1994. № 31. С. 364—365 (Пер. и публ. С. С. Хоружего). Публикатор весь­ ма к месту напоминает о сходном убеж­ дении С. Булгакова, высказанном в «Фи­ лософии хозяйства»: «Наши идеальные образы (ангелы-хранители, имеющиеся у каждого человека) предвечно сущест­ вуют в мире духовном, а мы осуществля­ ем в себе своею жизнью подобие им» (там же. С. 356). См. также: Книга ангелов. Антология / Сост., вступ. ст. и примеч. Д. Ю. Дорофеева. СПб., 2001. 50 Карсавин Л. П. Федор Павлович Карамазов как идеолог любви (1921) И О Достоевском. Творчество Достоевско­ го в русской мысли 1881 —1931 годов. Сб. статей / Сост., примеч. В. М. Бори­ сова, А. Б. Рогинского. М., 1990. С. 267. 51 Флоровский Г. В. Смысл истории и смысл жизни II Русская мысль. 1921. Кн. 8/9. С. 176—185. См. также наше дополнение к публикуемому материалу: Исупов К. Г. С. Л. Франк: Ветхозавет­ ный историзм и Святыня историческо­ го // Социальная реальность и социаль­ ные теории. СПб., 1998. 52 Уильямс Дж. Неопатристический синтез Георгия Флоровского II Георгий Флоровский: священнослужитель, бого­ слов, философ / Ред. Ю. П. Сенокосов. М., 1993. С. 307—366. См. также: Ермичев А. А. Контуры философии Г. В. Фло­ ровского// Ступени. [СПб.] 1994. № 2 (9). С. 153—162; Троянов А. А. Филосо­ фия истории Георгия Флоровского // Вече. [СПб.] 1997. № 10. С. 153—162. Сердечно благодарим А. А. Троянова за предоставленную возможность ознако­ миться с редкими изданиями текстов о. Георгия. 53 Флоровский Г. В. Вечное и прехо­ дящее в учении русских славянофилов, 1921 //Начала. [М.] 1991. №3. С. 50. 54 Флоровский Г. В. В мире исканий и блужданий. III. Пафос лжепророчества
и мнимые откровения // Русская мысль. 1923. Т. 44. №3/4. С. 220, 219. 55 Флоровский Г. В. О патриотизме праведном и греховном И На путях. (М.; Берлин, 1922). (Русская идея. В кругу писателей и мыслителей Русского Зару­ бежья. В 2-х т. М., 1994. Т. 1. С. 98, 106). «Легко соскользнуть, — говорится здесь, — из исторической дедукции в мо­ ральную диалектику и от объективной закономерности происшедшего и проис­ ходящего заключить к его нравственной необходимости и, стало быть, оправдан­ ности. Это и есть„хитрость разума”, вос­ петая Гегелем (...) признание метафизи­ ческой необходимости зла и его „оправ­ дание”» (там же. С. 99). См. также раннюю статью «Хитрость разума» (Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение Евразийцев. София, 1921. Кн. 1. С. 28—39). 56 Флоровский Г. В. О типах исто­ рического истолкования // Записки Рус­ ского исторического общества в Праге. Сборник в чест на Басилъ Н. Златарски по случай на 30-годишната му научна и професорска дейность. София, 1925. С. 531. Далее после цитации источника указываем в тексте страницу этого изда­ ния. 57 Шпет Г. Г. История как предмет логики. М., 1922. С. 15—16. Публика­ ции корпуса герменевтических текстов Шпета, их комментарий и библиографию см.: Контекст. 1989. М., 1989; Контекст. 1990. М„ 1990; Контекст. 1991. М„ 1991; Начала. М., 1992. № 1; Логос. М., 1992. № 3; 1995. № 7; Шпет в Сибири: Ссыл­ ка и гибель/ Ред. Н. В. Серебрянников. Томск, 1995; Ивановский В. И. Логика истории как онтология единичного//Тру­ ды Белорус, ун-та. Минск, 1922. № 1. С. 14—25; № 2/3. С. 35—49; Митюшин А. А. Творчество Г. Шпета и про­ блема истолкования действительности // Вопросы философии. 1988. № 11. С. 93— 104. 58 См.: Спекторский Е. В. Номина­ лизм и реализм в общественных науках. М., 1915. На этого автора ссылается Флоровский. См. также другие его сочи­ нения: Проблема социальной физики в XVII веке. Т. 1. Варшава, 1910; Т. 2. Киев, 1917; Очерки по философии общест­ венных наук. Варшава, 1907. Вып. 1; По­ нятие общества в античном мире. Этюд по семантике обществоведения. Варша­ ва, 1911; Государство. Пг., 1918; Христи­ анство и культура. Прага, 1925; Начала науки о государстве и обществе. Бел­ град, 1927; История социальной филосо­ фии. В 2 т. Любляна, 1932. 59 Флоровский Георгий. Эволюция и эпигенез (К проблематике истории), 1930// Ступени. [СПб.] 1994. № 9. С. 172. Далее в скобках указываем толь­ ко страницы этого издания. 60 Термин «эпигенез» утвердился с со­ чинением У. Гарвея («Исследование про­ исхождения живых организмов», 1651) и за три века великой битвы преформистов с эпигенетиками успел обрести сомни­ тельную философскую репутацию, лишь частично реабилитированную на новом витке споров о vivere facit («животворя­ щий дух») новейших виталистов, кото­ рый на русской почве связан с восприя­ тием идей Дриша (см.: Дриш Г. Вита­ лизм, его история и система / Пер. А. Г. Гурвича, М., 1915; ср.: Рейнке И. Сущность жизни. СПб., 1903). Вырази­ тельные эпизоды дискуссии — участие в ней Н. О. Лосского («Современный вита­ лизм», 1922) и М. М. Бахтина («Совре­ менный витализм», 1926). Република­ цию их работ и комментарий см.: Диалог. Карнавал. Хронотоп. Витебск, 1993. № 4. 61 Флоровский Г. В. Спор о немецком идеализме // Путь. [Париж] 1930. № 25. С. 62. Далее в скобках указываем только страницу этого издания. 62 В «Системе трансцендентального идеализма» (1800), на которую ссылает­ ся Флоровский: «Человек лишь потому имеет историю, что его поступки не могут быть заранее определены какойлибо теорией. Следовательно, историей правит произвол» {Шеллинг Ф. В. Й. Соч.: В 2 т. М„ 1987. Т. 1. С. 435). Гуревич А. Я. Загадка Школы «Анналов»// Мировое древо. М., 1991. Вып. 2. С. 168—178. 64 The Predicament of the Christian Historian // Religion and Culture: In Honor of Paul Tillich / Ed. by W. Leibrecht. New York: Hasper Bros., 1959. P. 140—166; ср.: Карташев А. В. Православие в его отношении к историческому процессу // 357
Православная мысль. 1948. № 6. С. 89— 102. В цитации перевода статьи Флоровского (Затруднения историка-христиани­ на// Мера. [СПб.] 1994. № 1. С. 7і-26) указываем в скобках страницу этого из­ дания. 65 Яковенко Б. Философская система Ж. Ройса II Новые идеи в философии. СПб., 1914. Вып. 17. ЬЬ Лапшин И. И. «Неокритицизм» Шарля Ренувье // Новые идеи в филосо­ фии. СПб., 1914. Вып. 13. 67 Булгаков С. Без плана. Идеализм и общественная программа // Новый путь. 1904. № 10. С. 268. Ср.: «История чело­ вечества в руках позитивистов превра­ щается в рассказ о том, как человек по­ степенно умнел и, наконец, дошел до того расцвета умственных сил, в котором находимся мы (...) У чистых позитиви­ стов есть всегда доля презрения по отно­ шению к тем, кто жил до нас» (Филосо­ фов Д. Искусство и жизнь. Верхарн и Вандервельде// Новый путь. 1904. № 7. 230—231). 68 Ильин И. А. Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека. СПб., 1994. С. 461. Далее маркируем это издание «ФГ» и указываем в тексте стра­ ницу в скобках. 69 Новгородцев П. И. Об обществен­ ном идеале. М., 1991. С. 172. 70 Трубецкой Е. Н. Смысл жизни. М., 1994. С. 210. Ср. в розановском эссе «С вершины тысячелетней пирамиды», 1918: «„Литература” в каждой истории есть „явление”, а не суть. У нас же и она стала сутью. Войны совершались, чтобы беллетристы их описывали (...) ...Ги­ бель от литературы, единственный во всей всемирной истории образ гибели, способ гибели, метод гибели» (Роза­ нов В. В. О писательстве и писателях. М„ 1995. С. 666,673). 71 Флоровский Г. В. Смысл истории и смысл жизни // Русская мысль. 1921. Кн. 8/9. С. 177. 72 Лосский Н. О. «Что не может быть создано эволюцией?» И Современные за­ писки. [Париж]. 1927. Т. 33. С. 255— 269.
В. Н. Быстрое ИДЕЯ ПРЕОБРАЖЕНИЯ МИРА В СОЗНАНИИ И ТВОРЧЕСТВЕ АЛЕКСАНДРА БЛОКА Грани трагедии (1910—1921)* Я верю, что Блок — художник, т. е. дей­ ствующее лицо трагедии искусства и жизни; я также верю, что не хочет он безжертвен­ ной, благополучной трагедии — «балаган­ чика». Д. С. Мережковский. К трагедии русской действительности бли­ же всего Муза Блока. Андрей Белый. I В письме к матери от 1 апреля 1910 года Александр Блок писал: «Скоро жизнь повернется — так или иначе, пора уж. Кошмары последних лет — над ними надо поставить крест» (VIII, 305).** Конечно, он подразумевал 1907—1909 годы, которые принято считать эпохой реакции, глухого «безвре­ менья». Хотя в тот период Блок пережил и страстные востор­ ги, и творческие озарения, и обогатился светлыми впечатле­ ниями (особенно в путешествии по Италии), но в целом те годы, будучи по-своему яркими и незабвенными, оказались тягостными, мучительными для него. И все же он восприни­ мал их не только как кризисные, но и как переходные. В ко­ торый уже раз, не зная точных сроков свершения, он пред­ чувствовал грядущие перемены. Это касалось и состояния * Первые две части работы опубликованы в сборниках «Литература и ис­ тория» (СПб., 1992; СПб., 1997). ** Блок А. Собр. соч. В 8 т. М.; Л., 1961 —1963. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках тома и страницы (курсив всюду — А. Блока). © В. Н. Быстров, 2001 359
мира, и его собственной судьбы, и его творчества. Ему пред­ ставлялось, что открывается возможность новой жизни. И рубеж 1900—1910-х годов являлся своего рода границей. Эти блоковские настроения и предчувствия нашли отра­ жение в двух эссе, посвященных памяти В. Ф. Комиссаржевской. Символически воспринимая смерть актрисы, Блок писал: «Это еще новый завет для нас — чтобы мы твердо стояли на страже, новое напоминание, далекий голос синей Вечности о том, чтобы ждали нового, чудесного, несбыточно­ го те из нас, кого еще не смыла ослепительная и страшная волна горя и восторга» (V, 416). Безвременный уход В. Ф. Комиссаржевской Блок воспри­ нял как невосполнимую утрату. Но образ ее был для него символом веры, надежды. Имея в виду В. Ф. Комиссаржевскую, он говорил, конечно, и о себе, когда писал: «Есть в мире люди, которые остаются серьезными и трагически-скорбными, когда все кругом летит в вихре безумия; они смотрят сквозь тучи и говорят: там есть весна, там есть заря» (V, 417). Еще более знаменательной в этом смысле является про­ граммная статья «О современном состоянии русского симво­ лизма», опубликованная в журнале «Аполлон» (1910, № 8; в основе статьи лежал доклад, прочитанный 8 апреля 1910 года в Обществе ревнителей художественного слова). Оглядывая пройденный путь и оценивая настоящее, Блок прослеживал картину изменений в нескольких сферах, подспудную связь которых всегда пытался уловить: в символистском искусстве, в народном сознании, в своем внутреннем мире и в мистичес­ ки ощущаемых «мирах иных». Статья обильно насыщена эзотерическими метафорами, откровенно условными образами. Она по замыслу и испол­ нению как бы обращена лишь к «посвященным». Однако важное значение статьи было обусловлено теми заложенны­ ми в ней идеями и чувствами, которые проступали сквозь текст и которые оказались внятными многим. Сложность языка, вызванная стремлением автора адекватно передать глубину и нюансы явлений, совершавшихся в разнородных сферах, не помешала постичь нечто сущностное в пережива­ ниях поэта — обнаженно личных и в то же время универ­ сальных: речь шла не просто о кризисе символизма, а об отношении в данный исторический момент к миру, к искус­ ству, к художнику, о вере в будущее, о том, хватит ли сил для свершения духовного подвига во имя этого будущего... Наиболее чуткие услышали «голос весны», который, выража­ ясь блоковским языком, звал «безмерно дальше, чем содер­ жание произносимых слов» (V, 419). 360
Соглашаясь с Вяч. Ивановым в том, что смутный, мятеж­ ный период «антитезы» на исходе, Блок по-своему изобразил пограничную ситуацию. Он высказал мысль об исчерпанности путей «пророка» и «поэта». Оба виделись теперь иллюзорны­ ми (при этом Блок, разумеется, осознавал высоту художест­ венных достижений символистов). «Услужливые двойники», миражи, красивые «призраки» фантазии и т. п. явились вза­ мен реальной данности «тезы» (идея вечно-женственного на­ чала мира) и косной, безыдеальной действительности. Но обрести в них духовную опору было невозможно: они мало наполняли смыслом жизнь и творчество художника. Упоение искусством, причудливыми образами было своеоб­ разным наваждением, которое не сулило даже преображения собственного «я», не говоря уж о вселенской мистерии. Чем трезвее и шире становился взгляд поэта, тем темнее казалась атмосфера мира и душевный фон. Но это, считал Блок, была констатация истинного положения вещей, когда драма миро­ созерцания лирика превращалась в «трагедию трезвости» (А. Белый) мужественного художника. «Ночь искусства», по словам Блока, затопила Врубеля в годы перед смертью (V, 424). Подобная участь неизбежна для художника в той мере, в какой он способен глубоко погружаться в «безмерный океан жизни и искусства» и остро ощущать «мировой сумрак»; тем более в ту эпоху, когда неразличим «иной берег», к которому влечет мечта и твор­ ческая воля (V, 425). Недаром тогда Блоку близко было восприятие мира искусства как инфернальной сферы: «Ис­ кусство есть чудовищный и блистательный Ад. Из мрака этого Ада выводит художник свои образы...» (V, 434). Блок имел в виду художников, «прозревающих иные миры». К ним он относил Леонардо да Винчи, Рембрандта, Гоголя, Лермон­ това, Достоевского, Врубеля, Комиссаржевскую, Андрея Бе­ лого. И себя самого, конечно, тоже... Из недр хаоса творится гармония. Свет возникает из тьмы. Эти метафизические постулаты были давно известны Блоку — еще со времен юношеского увлечения Вл. Соловьевым и его поэзией. Он не предавал их забвению. И теперь, когда окружа­ ющая «тьма» стала особенно осязаемой, в период напряженных поисков поэтом «внутреннего синтеза своего миросозерцания» (Записные книжки. С. 168), * они помогали ему возвратиться к заветам мистического порядка, к идеалам юности, но возвра­ титься уже на ином уровне, на другом витке своего духовного * Блок. А. А. Записные книжки. М., 1965. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках страницы. 361
развития. «В первой юности нам было дано неложное обето­ вание, — писал Блок. — О народной душе и о нашей, вместе с нею испепеленной, надо сказать простым и мужественным голосом: „Да воскреснет”. Может быть, мы сами и погибнем, но останется заря той первой любви» (V, 435). Идея «служения» была не нова для Блока. Но, пожалуй, впервые Блок так определенно заговорил о необходимости личного подвига, о жертвенном действии художника и чело­ века во имя реального обновления мира. Это требовало, с одной стороны, дерзости устремлений, но с другой — трез­ вости взгляда на мир и осознания предела своих возможно­ стей: «Мой вывод таков: путь к подвигу, которого требует наше служение, есть — прежде всего — ученичество, само­ углубление, пристальность взгляда и духовная диета. Долж­ но учиться вновь у мира и у того младенца, который живет еще в сожженной душе» (V, 436). Субъективная настроен­ ность поэта была отчетливой: «Или гибель в покорности, или подвиг мужественности» (V, 435). Знаменателен отзыв на статью Блока Е. К. Герцык, которая почувствовала в настроениях его не только тревожные ноты, но и изрядную долю оптимизма. «Вчера пришел „Аполлон”, и я со страшным волнением читала потрясающую и прекрасную исповедь Блока, — писала она в начале июля 1910 года. — Как ни страшно то, что он говорит, но внутренно не только хочешь, но знаешь, что он спасен, что, как Фауста, его возне­ сут Силы. У него впереди Новый Мир, потому что он верит в Нее (...) А жизнь всегда в воле к Преображению (...) И хо­ теть Нового Мира не может, кто не верит в женщину».1 Е. К. Герцык воспринимала статью, скорее, на уровне интуитивного ощущения, поскольку Блок рассуждал доволь­ но отвлеченно, посредством расплывчатых, туманных обра­ зов. Это признавал и сам Блок в заметке, написанной по поводу критической статьи Мережковского «Религия и бала­ ган», явившейся откликом на программные выступления Вяч. Иванова и Блока: «Многие недоумевали и негодовали на мое описание „лиловых туманов” и были, пожалуй, правы, пото­ му что это самое можно было сказать по-другому и проще. Тогда я не хотел говорить иначе, потому что не видел впере­ ди ничего, кроме вопроса — „гибель или нет”, и самому себе не хотел уяснить» (V, 445). Тем не менее, воссоздавая историю своих внутренних пере­ живаний, Блок надеялся: «Кто захочет понять — поймет...» (V, 426). Одним из тех, кто понял и высоко оценил статью, был Андрей Белый, который выразил Блоку «глубокое уваже­ ние за слова огромного мужества и благородной правды...»2 362
Á. Белый, как и Е. К. Герцык, почувствовал стремление поэта вновь обрести в душе и сознании образ Нового Мира и творить во имя его земного воплощения — в жизни и в искусстве. Действительно, Блоку казалось, что открываются какие-то новые возможности: «Ничто не погибло, все попра­ вимо, потому что не погибла она (Россия. — В. Б.) и не погибли мы» (V, 444). Важно, что в этих блоковских чаяниях особое значение вновь обретала вера в таинственную, незримую помощь Души Мира. В статье об этом сказано достаточно определен­ но: «По бессчетным кругам Ада может пройти, не погибнув, только тот, у кого есть спутник, учитель и руководительная мечта о Той, которая поведет туда, куда не смеет войти и учитель» (V, 433). Нельзя, однако, полагать, что Блок утвердился в своих надеждах окончательно, что его время от времени не одолева­ ли сомнения. Так, в июне 1910 года он признавался в письме к Е. П. Иванову: «Сообщу тебе, что очень мало чувствую отно­ сительно „новой жизни”. Может быть, и это вздор, впрочем. Что-то во мне сорвалось» (VIII, 313). О том же свидетельству­ ет и запись от 5 декабря того же года: «Что делать и как жить дальше? Все еще не знаю» (Записные книжки. С. 174). И все-таки общий настрой Блока на рубеже десятилетий был мажорным: он вновь бросал вызов судьбе, полный реши­ мости бороться за торжество своей мечты... Но гибель не страшна герою, Пока безумствует мечта! («Комета», 1910; III, 135). Самым ярким знаменьем возрождения заветных чувств и идей Блока явилась, пожалуй, статья-эссе «Рыцарь-монах» (декабрь, 1910), посвященная памяти Вл. Соловьева. «Все изменяется, — утверждал в ней Блок, — мы стоим перед лицом нового и всемирного (...) Те из нас, кого не смыла и не искалечила страшная волна истекшего десятилетия, — с полным правом и с ясной надеждой ждут нового света от нового века» (V, 453). Ожидание «нового света» не случайно связывалось в со­ знании Блока с именем Вл. Соловьева. Он возвращался к мистической идее влияния трансцендентных миров на здеш­ ний мир, к идее ущербности восприятия всего происходящего с точки зрения пространственно-временных отношений. Мало чувствовать, мыслить, творить лишь в плоскости зем­ ной реальности: кардинальных изменений не будет. Кто-то об этом «забыл», кто-то вообще никогда не знал. 363
Во многом именно поэтому, предполагал Блок, оказались слабыми силы тех, кто хотел обуздать Россию в начале века. «Лучшее, что мы можем сделать в честь и память Вл. Соловь­ ева, — писал он, — это радостно вспомнить, что сущность мира — от века вневременна и внепространственна (...) все мы, насколько хватит сил, должны принять участие в осво­ бождении плененной Хаосом Царевны — Мировой и своей души. Наши души — причастны Мировой. Сегодня многие из нас пребывают в усталости и самоубийственном отчаянии; новый мир уже стоит при дверях; завтра мы вспомним золо­ той свет, сверкнувший на границе двух, столь несхожих, веков» (V, 454). В эту пору неустойчивого, но обнадеживающего воодушев­ ления, оживления мечтаний Блок, как и раньше (в 1901 — 1902 и 1905 годах), искал духовной опоры в сферах высшего порядка.Они сулили, как минимум, иллюзию исцеления от скепсиса, вызванного и драмой личного характера, и кризис­ ными явлениями в символистском искусстве, и разочаровани­ ем в разного рода освободительных деяниях современников... 2 Очевидно, что начало 1910-х годов проходило для Блока под знаком напряженного ожидания грандиозных событий в жизни России, которые он напророчил еще в 1908 году (статьи «О театре», «Стихия и культура», «Народ и интелли­ генция», цикл «На поле Куликовом» и др.). Они должны были произойти на исходе текущей «переходной эпохи». Когда в июне 1911 года Блок писал В. Пясту о том, что «разделение на враждебные станы должно когда-нибудь естественно окон­ читься страшным побоищем» (VIII, 346), он в сущности под­ тверждал ранее сказанное. Действительность давала огромное количество фактов, свидетельствующих о неизбывном небла­ гополучии российской жизни, о подспудно назревающих катаклизмах. Блок их учитывал. Однако в своих предсказани­ ях, как и прежде, опирался не только на них, но и на обострен­ ное интуитивное чувство; он доверял тому «внутреннему сейс­ мографу», о котором говорил в статье «Стихия и культура». Показательна в какой-то мере реакция Блока на доклад А. Д. Скалдина «Идея нации»: «Практических политических выводов не вижу, может быть потому, что сам я очень чужд политики. Впрочем, по-моему, и вы говорите не о политике вовсе; вся практическая часть носит характер утопии (что для меня вовсе не отрицательно звучит)».3 364
Практическая политика потому не слишком интересовала Блока, что, во-первых, исходила, как правило, из сугубо материальных, позитивистских посылок, а во-вторых, пред­ полагала мелкий масштаб изменений. По Блоку, то, что про­ исходит в России, — это локальное проявление мирового бытия, которое в значительной степени стихийно, иррацио­ нально и в то же время таинственным образом согласовано с некими высшими духовными силами. Блок пытался усле­ дить динамику происходящих событий и процессов именно в тесной связи с субъективным ощущением общего состояния мира, уровня его одухотворенности (сложной гаммы идей, чувств, настроений, переживаний, поступков людей, а также жизни природы). Это во многом определяло восприятие им современности и его отношение к грядущему. Если он улав­ ливал в брожении умов, в движениях сердец, в самом «воз­ духе» эпохи какие-то благотворные веяния, это помогало ему сохранять веру в то, что можно преодолеть гигантский раз­ рыв, «пропасть» между тем, что есть на земле, и тем желан­ ным, что должно быть. 12 марта 1911 года Блок писал Андрею Белому: «Настоя­ щее — страшно важно, будущее — так огромно, что замира­ ет сердце...» (VIII, 335). Он, кажется, видел в окружающем определенные знаки, позволявшие предчувствовать наступ­ ление нового периода. Вполне вероятно, что в глубине души он подразумевал себя самого, когда писал в мае 1911 года: «Надо, чтобы нашелся сейчас хоть один человек в мире, который честно и религиозно верит в будущее человечест­ ва — без консерватизма, без слезливости, без кровопийства. Есть ли он в мире?» (Записные книжки. С. 179). Россия еще не гениальна, — делился Блок своими раз­ думьями с матерью, — в ней еще только готовится будущее, «но она стоит в самом центре, именно на той узкой полосе, где проносится дыхание Духа» (VIII, 380). Подобное умонастроение серьезно повлияло на решение Блока вновь вести дневник, делая время от времени «заметкио самом существенном». 17 октября 1911 года, когда были сделаны первые записи, он прямо утверждал: «Весьма веро­ ятно, что наше время — великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки» (VII, 69). Дневник фиксировал в основном события повседневной жизни, бытовые реалии. Существенными были не только мысли о главном, о высоком, но и факты обыденной действи­ тельности. Из этих фактов и наблюдений складывалась кар­ тина «страшного мира», которая отразилась и в стихах.4 Блок 365
считал своим долгом быть «свидетелем необходимым», лето­ писцем тех дней, когда готовилось будущее. В этой активной созерцательности таилась возможность посильного в данный момент исполнения духовного подвига. «Что пока — я?» — спрашивал он себя. Й отвечал: «Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали» (VII, 89). Как обычно, в периоды ожидания перемен он испытывал нетерпение, поторапливая «мимотекущее» время (ср. запись в дневнике от 25 октября 1911 года: «Медленно идет жизнь»). И, по обыкновению, переживал связь с земной юдолью как радостное бремя: «Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше, все житейское, простое и сложное, и бескрылое и цыганское» (VII, 79). Это, однако, вовсе не означало, что для Блока утратили актуальность помыслы о «надмирном». Он мог временами подозревать в бесплодности «чистую» мистику, но был просто не способен отдать явный приоритет реальности. «Всем, что в мире, играет судьба, случай, — писал он в дневнике 3 декабря 1911 года, — все, что встало выше мира, достойно управления Богом» (VII, 99). Власть «земли» была порой сильна, но никог­ да не отменяла верховных метафизических ценностей. В сти­ хотворении «Без слова мысль, волненье без названья...» (де­ кабрь, 1911) об этом сказано вполне определенно: Что б ни было, всю ложь, всю мудрость века, Душа, забудь, оставь... Снам бытия ты предпочла от века Несбыточную явь... Чтобы сквозь сны бытийственных метаний, Сбивающих с пути, Со знаньем несказанных очертаний, Как с факелом, пройти. (III, 198). «Несбыточная явь...» Здесь вновь слышатся отголоски со­ ловьевских стихов. А еще вспоминаются строки из раннего стихотворения Н. Минского «Как сон, пройдут дела и помыс­ лы людей...» (1887), которое Блок ценил: Но всех бессмертней тот, кому сквозь прах земли Какой-то новый мир мерещился вдали — Несуществующий и вечный... «Все преходящее есть только подобие» (Гете. «Фауст»). Это — оставалось неизменным. Это — одна из ключевых ак­ сиом символистов. Только признание реальной данности «гор­ них миров» давало, по Блоку, смысл жизни, миру и искусству. 366
Извечный дуализм блоковского сознания особенно важно не упускать из виду, касаясь эпохи начала 1910-х годов. Именно в это время Блок обретал трагическое миросозерца­ ние, которое явилось итогом затяжного внутреннего кризиса. Когда в феврале 1911 года Блок писал матери о том, что у него, наконец, «определился очень важный перелом», сказы­ вающийся на его чувстве мира (VIII, 331), то он во многом подразумевал этот мощный сдвиг в своей душе, психологии и в своем сознании. Существенная особенность трагического мировосприятия Блока заключалась в том, что оно не вело к опустошающему разуверению, к преобладанию пессимистических воззрений, к пассивности. В поисках духовных опор он, в частности, неда­ ром обратился к поэтическому завету Тютчева — стихотворе­ нию «Два голоса» (1850). Блок переписал его текст в своем дневнике 14 ноября 1911 года, подчеркнув второй стих: Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, Хоть бой и неравен, борьба безнадежна! В тот же день он сформулировал важную для него мысль, навеянную тютчевским стихотворением: «Смысл трагедии — безнадежность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опуска­ ния рук. Требуется высокое посвящение» (VII, 89). С одной стороны, неизвестность в отдаленном будущем, а с другой — стремление к мгновенному осуществлению Иде­ ала. У Блока мечта о преображении мира как бы металась между этими двумя «полюсами», двумя крайностями. Хоте­ лось и того, чтобы «даль пределы обрела» (В. Зоргенфрей), и того, чтобы лелеять свою мечту вне времени и пространства. Не в этом ли — сущность его трагедии, позволявшей жить и бороться... Исключительное значение имеет письмо Блока к А. И. Арсенишвили. И вот почему. Здесь впервые Блок заговорил о человеке, несущем в себе будущее: «Мы пришли не тосковать и не отдыхать. То чудесное сплетение противоречивых чувств, мыслей и воль, которое носит имя человеческой души, именно оттого носит это радостное (да, несмотря на всю «дрянь», в которой мы сидим) имя, что оно все обращено более к будуще­ му, чем к прошедшему; к прошедшему тоже, — поскольку в прошедшем заложено будущее. Человек есть будущее. Когда же начинает преобладать прошедшее, хотя бы в чистейших и благороднейших своих формах... то человеку, младенцу, юноше и мужу в нас грозит опасность быть перенесенным в елисейские поля. Пусть все там благоуханно, пусть самый воздух 367
синеет блаженством, — одно непоправимо: нет будущего. Значит, нет человека (...) Если в современной противоречи­ вой и вялой жизни многое тонкое и высокое бессильно ска­ зать нам о будущем, будем беречься его, будем даже любить более грубое и более низкое (в культурном, что ли, смысле), если там голос будущего громче» (VIII, 384, 385). «Тонкое и высокое» — это культура, искусство, сфера идеальных сущностей. «Грубое и низкое» — это стихии реальности. Т. М. Родина справедливо отметила, что «именно теперь по­ нятие „стихии” обретает свою полноту, соединяется Блоком со всеми теми явлениями (природа, революция, искусство), в которых проявляет себя движение мировой жизни».5 То, о чем поэт искренне написал А. И. Арсенишвили, чутко уловил в ту пору Андрей Белый. Он увидел тогда в Блоке человека, «терявшего внешнее равновесие вовсе и что-то увидевшего в областях „Мира-духа”, но вовсе не там, где ожидал он увидеть (не в заре), а в потемках растоптанной и в тень спрятанной жизни...»6 Углубляясь в тайники этой темной, путаной, стихийной жизни, Блок мыслил о будущем. Здесь также ощутимо усилие совместить реальное и сверхреальное в поисках «синтеза ми­ росозерцания». Блок стремился найти «действительную связь между временным и вневременным», чтобы стать художником не только понятным, но и кому-либо и на что-либо нужным. В драме «Роза и Крест» (1912—1913) Блок в образе певцастранника Гаэтана попытался воплотить идею о безначаль­ ной стихии как залоге будущего. Определяя символизирован­ ную сущность героя, он в предварительных набросках писал: «Р(ыцарь) — Г(рядущее) — носитель того грозного христи­ анства, которое не идет в мир через людские дела и руки, но проливается на него как стихия, подобно волнам океана, которые могут попутно затопить все, что они встретят по дороге. Вот почему он — неизвестное, туманен, как грозное будущее, и, принимая временами образы человека, вновь и вновь расплывается и становится туманом, волной, стихией» (IV, 458—459). Весьма знаменательны эти мысли Блока, высказанные в 1912 году. «Грозное христианство» — прообраз «грозного будущего». Мысли о связи христианства со стихией — это предпосылка одной из ключевых идей поэмы «Двенадцать». Мотивы поэмы слышатся и в песне Гаэтана: Вечный кружится снег, Мчится мгновенный век, Снится блаженный брег! (IV, 232). 368
Странствующий рыцарь ощущает себя как будто вне вре­ мени и пространства. Он постоянно прислушивается к гулу океана, земных стихий. Символический образ «шумного оке­ ана» — один из основных в призывной песне Гаэтана, где он связан с важным мотивом мужественного преодоления «бед и утрат», стремления к «невозможной мечте»: Мира восторг беспредельный Сердцу певучему дан. В путь роковой и бесцельный Шумный зовет океан. Сдайся мечте невозможной, Сбудется, что суждено. Сердцу закон непреложный — Радость-Страданье одно! (IV, 232). Грядущее подобно стихии грозного океана, волны которого могут «затопить все, что они встретят по дороге». Тут умест­ но, пожалуй, отметить, что в контексте подобного романти­ ческого восприятия не покажется странной и неожиданной реакция поэта на сообщение о крушении «Titanica». 5 апреля он записал в дневнике: «Гибель „Titanica”, вчера обрадовав­ шая меня несказанно (есть еще океан)» (VII, 139). Радость Блока в данном случае может быть объяснима лишь особен­ ностями его мировосприятия, его иерархии ценностей: ги­ бель суперлайнера, олицетворявшего достижения человечес­ кой цивилизации, — это возмездие природных сил людям, слепо верящим в прогресс, но забывающим о таинственной жизни стихий, о будущем, о Духе... Конечно, образы верного рыцаря Бертрана и мятежного менестреля Гаэтана Блок проецировал на себя самого, он чувствовал в себе эти две ипостаси натуры, характера, души — «нераздельные и неслиянные». Образ Гаэтана заду­ ман так, что от него должно исходить веяние тревожного, беспокойного, но неомраченного духа. В нем воплощен свое­ го рода романтический стоицизм, несомненно близкий автору «Розы и Креста». «Радость-Страданье» — символическая формула этого мироощущения. Несколько иначе Блок выразил ее в дневниковой записи от 29 марта 1912 года: «Мир прекрасен и в отчаяньи — противоречия в этом нет» (VII, 138). Подобное мировоспри­ ятие не чуждо и мужественному неудачнику Бертрану, чест­ ному рыцарю с «эмблемой печали» на груди. Недаром ему запали в душу слова из песни Гаэтана. Но, в отличие от странствующего певца, он прежде всего человек, стоящий 369
на страже земных ценностей, традиционной веры. Согласно философской концепции Блока, он, при всех своих неоспори­ мых достоинствах, не может быть предвестником будущего, «новой жизни». Он лишь перед смертью чувствует слабе­ ющим сердцем какое-то дуновение грядущего: О, какая мука! И сладость — за мукою вслед! Неземная сладость Повеяла в сердце! Как ночь прекрасна! (IV, 243). Бертран по своей внутренней сущности — «конечен». Он мог либо погибнуть, либо обрести полноту успокоения, ут­ вердившись в незыблемости устоев жизни и своей веры. Примечательно, что, размышляя о финале судьбы героя, Блок в ноябре 1912 года обдумывал и второй вариант исхода. 21 ноября он записал в дневнике: «Утром Люба подала мне мысль: Бертран кончает тем, что строит капеллу Святой Розы. Обдумав мучительно это положение, я пришел к за­ ключению, что не имею права говорить о мистической Розе, что явствует из того простого факта, что я не имею достаточ­ ной духовной силы для того, чтобы разобраться в спутанных „для красы” только, только художественно, символах Розы и Креста» (VII, 181). Бесспорно, Блок сближал исторические и психологиче­ ские реалии «Розы и Креста» с современностью. В период работы над драмой его особенно волновала проблема слож­ ного переплетения жизни, религиозной веры и искусства. В связи с этим обращает на себя внимание обсуждение дан­ ной проблемы в разговоре поэта с М. И. Терещенко, иску­ шенным в искусстве меценатом, который и подтолкнул Блока к созданию пьесы. Разговор состоялся 11 октября 1912 года. Суть его Блок в тот же день изложил в своем дневнике. В ответ на признание М. И. Терещенко в том, что искусство способно заменить ему религию, давать порой столь же возвышенные пере­ живания, Блок, отчасти соглашаясь, отчасти возражая, ска­ зал: «Что в искусстве — бесконечность, неведомо „о чем”, по ту сторону всего, но пустое, гибельное, может быть, то в религии — конец, ведомо о чем, полнота, спасение...» (VII, 163). Блок писал, что оспаривал мнение собеседника, поскольку «знал когда-то нечто большее, чем искусство, т. е. не беско­ нечность, а Конец, не мир, а Мир», и в то же время в чем-то 370
соглашался, «потому что утратил То, вероятно, навсегда, пал, изменил, и теперь, действительно, „художник”, живу не тем, что наполняет жизнь, а тем, что ее делает черной, страшной, что ее отталкивает» (там же). Эта запись, в частности, косвенно свидетельствует о том, что Блок стал более уповать на искусство, нежели на вели­ кую веру юности (ср. его слова в письме к И. П. Брихничеву от 26 августа 1912 года: «На художническом пути, как мне и до сих пор думается, могу я сделать больше всего. Голоса проповедника у меня нет» (VIII, 402)). Проблема «синтеза миросозерцания» по-прежнему остава­ лась для Блока актуальной. В письме к тому же коррес­ понденту сказано об этом вполне определенно: «Соединение и связь мыслю такими несказанными и громадными, какие редко воплощаются в мире. Но ведь все великое редко вопло­ щается в мире» (VIII, 401). 1912 год воспринимался Блоком, во-первых, как год, ис­ полненный переживаний внешнего и внутреннего неблаго­ получия, а во-вторых, как год, чреватый эпохальными собы­ тиями. Андрей Белый позднее писал, что именно в это время жизненная и метафизическая трагедия «подкралась» к Бло­ ку. «„Черный воздух” окончательно окружил А(лександра) А(лександровича) в 1912 году», — свидетельствовал он.7 Об этом не раз писал и сам Блок. Характерны в этом смысле его дневниковые записи, относящиеся к началу мая: «Мысли печальные, все ближайшие люди на границе без­ умия, как-то больны и расшатаны, хуже времени нет» (1 мая; VII, 142); «...всем трудно. Пройдет, пройдет (ли) это время. Все насчастны — и бедные и богатые» (3 мая; VII, 143). В стихах мотивы отчаяния и безысходности тоже нередки. Достаточно вспомнить знаменитые строки: Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Все будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится все, как встарь... (III, 37). Бытие исключительно в земном измерении сулило повто­ ряемость, «дурную бесконечность». Тут — животворных ил­ люзий было мало. Позднее Блок нашел лаконичную поэти­ ческую формулу для обозначения подобного мировосприя­ тия: «Кольцо существованья тесно...» (III, 78). Вырваться за пределы тесного «кольца» непросто. Существованье — это 371
бескрылое проживание череды будней в реальности, которая не обещает скорого обновления. Ощущение подлинной жизни возникает у личности лишь вместе с подспудной или осмысленной верой в будущее чудесное преображение мира, причем человек должен надеяться на посильное участие в ожидаемых метаморфозах. Блока эта вера не покидала до конца даже в мрачные дни, в дни тягостных раздумий и сомнений. Поэтому он вновь и вновь способен был переживать и «порывы юных лет», и «взрывы сил» (III, 144). Поэтому мог написать в стихотворе­ нии, обращенном к поэту Владимиру Бестужеву (В. В. Гип­ пиусу), слова, проникнутые одновременно верой и зрелым пониманием трагизма жизни: Да, знаю я: пронзили ночь отвека Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи! Да, знаю я, что в тайне — мир прекрасен (Я знал Тебя, Любовь!)... Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь! (III, 140). «Ночь», «тьма», «мгла» — эти символические наименова­ ния, определяющие состояние мира в восприятии поэта, то и дело встречаются в статьях и стихах Блока начала 1910-х го­ дов. Он, однако, предчувствовал возможность движения, рез­ кого изменения картины бытия, некоего прорыва в неизвест­ ное грядущее. Назревали события, значение и масштабы которых пока трудно было угадать. Таким же даром интуитивного предчувствия перемен при­ влекал Блока Ибсен, которому слышался во мраке голос Вечности. «Все творчество его многозначно, — писал о нем Блок, — все говорит о будущем, о несказанном, — и потому соблазнительно. Великая благодарность и хвала Ибсену за соблазны! Если он соблазнил кого, то ведь соблазняются только путники. Стоящие же на месте — те только обманы­ ваются» (V, 461). Видимо, не случайно именно в это время Блоку стал близок и дорог внешне суровый, но как-то по-особому одухо­ творенный образ Августа Стриндберга. Он, в частности, свя­ зывал с ним свои надежды на скорое появление иной челове­ ческой породы в эпоху, когда «явно обновляются пути чело­ вечества; новый век, он действительно — новый век; челове­ ческая душа, русская душа ломается...» (V, 464). 372
По мнению Блока, Стриндберг, как художник и чело­ век, — провозвестник нового типа людей, соединяющих в себе силу духа, характера, правдивость, честность, непре­ клонность. К этому типу личности должны тяготеть те, кто «хочет действовать, влиять и изменять жизнь» (там же). Стриндберговские черты, считал Блок, особенно нужны рус­ ским писателям. 4 марта 1912 года Блок писал в дневнике о «подкрады­ ваньи двенадцатого года к событиям», которое было угадано наиболее чуткими русскими художниками; он видел в этом заслугу отечественной литературы. Предсказанные события обречены были в той или иной мере сопровождаться грозны­ ми, даже гибельными потрясениями. Блок акцентировал эту мысль в статье «Искусство и газета» (декабрь, 1912): «Вели­ кое в мире всегда сопровождается бедствиями, болезнями, чумой» (V, 477). Одной из серьезных реальных предпосылок в этом смысле была нависшая угроза большой войны (ср. запись Блока в дневнике от 18 сентября 1912 года: «В воздухе — война»; VII, 157). Другой предпосылкой являлось постепенное нарастание мятежных настроений в народе, того «чудесного», по словам Блока, что витало в 1905 году и обещало «великие возмож­ ности». С этой тенденцией косвенно были связаны блоков­ ские чаяния о «демократии будущего», которая подобна радию: «...так мало этих веяний в мире, так легко они улету­ чиваются (...) Но недаром Карлейль говорил так призывно о „демократии, опоясанной бурей”» (V, 482). Конечно, Блок прекрасно знал, что в «буре» могут таиться разрушительные силы русского бунта, «бессмысленного и беспощадного» (Пушкин). В финале публицистически окра­ шенной рецензии на книгу П. Карпова «Пламень» (1913) он прямо напоминает об этом, полагая, что, познавая прошлое и настоящее России, не грех «лишний раз испугаться» и призадуматься: «Не все можно предугадать и предусмотреть. Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть, более страшной» (V, 486). Но каковы пути к истинной, «священной» демократии? Чем способно помочь здесь слово художника? Желать или не желать торжества гневных сил разнородных «стихий», если в этом есть какие-то залоги обновления жизни? Эти трудные вопросы волновали Блока в то переходное вре­ мя... 373
3 1913-й, предвоенный, год выдался в судьбе Блока одним из самых тяжелых. Имеются в виду не столько перипетии внешней жизни, сколько характер душевных и духовных пе­ реживаний. В последний день прошедшего, 1912, года он записал в дневнике: «Дай Бог светлого на Новый Год» (VII, 200). Одна­ ко надежды его сбылись далеко не в той мере, в какой бы ему хотелось. Постепенно давала о себе знать копившаяся уста­ лость в фазе долгого ожидания: неустроенность личной жизни (сложные отношения с женой, чувство одиночества), неясность судьбы дорогой по замыслу драмы «Роза и Крест», гнетущая неизвестность в вопросе о путях России и многое другое, менее значительное. Но главное — замутились ис­ точники веры, которой, по Блоку, обновляется жизнь, — веры в будущее... Примечательно, что в дневниковой записи от 1 января 1913 года Блок, между прочим, отметил: «В прошлом году рабочее движение усилилось в восемь раз сравнительно с 1911. Общие размеры движения достигают размеров движе­ ния 19Ò6 года и все растут. Оживление промышленности. Рост демократии» (VII, 201). Это зафиксировано просто как факты, без всяких коммен­ тариев. Блоку они важны в качестве одного из показателей движения в общественном сознании и в «соборном» деле освобождения. Затем социальная тема до конца года почти совсем уходит из поля зрения Блока: он вспоминает о ней редко и пишет скупо. Это, может быть, неявное, но достаточ­ но существенное свидетельство того, что Блок в тот период не ждал близких больших перемен в социальной сфере рос­ сийской жизни. Нет, «рост», «оживление», развитие не пре­ кратились. Но, видимо, за внешними приметами прогресса он не усматривал внутреннего развития, признаков обретения народом, обществом иного качества. Картина многим пред­ ставлялась если не радужной, то по крайней мере обнадежи­ вающей, а Блок, как всегда, тяготился скромными результа­ тами эволюции. Ему нужно было другое... Чуть замедлялись процессы, обещавшие коренное обновление, перерождение, шаг в другую реальность, как он невольно начинал мысленно торопить время. По-своему красноречивы утешительные слова, которые Блок сказал М. И. Терещенко в ответ на его жалобы, связан­ ные с определенным консерватизмом эпохи. Встреча эта со­ стоялась 6 марта 1913 года. В дневнике Блок кратко записал: 374
«Михаил Иванович говорит, как трудно начинать что-нибудь теперь. Легче было „Миру Искусства”. Даже со Станислав­ ским — неизвестно, что делать. Может быть, нужно на 5 лет уйти, уехать в провинцию. Я все „утешаю” двадцатыми годами» (VII, 227). Вот когда, полагаясь на чутье и острое ощущение времени, Блок ожидал кардинальных сдвигов. Но даже обладая редким даром пророчества, он был не в силах предвидеть, каким станет его отечество десятилетие спустя. В литературе Блока раздражали обильные проявления какой-то несвоевременной эйфории. «Все говорят об оздоров­ лении, об „оживлении”, о „нравственности”, — с беспокой­ ством писал он в дневнике 11 марта 1913 года (...) Все, кажется, благородно и бодро, а скоро придется смертельно затосковать о предреволюционной „развратности” эпохи „Мира Искусства” (...) Пройдет еще пять лет, и „нравствен­ ность” и „бодрость” подготовят новую „революцию” (может быть, от них так уж станет нестерпимо жить, как ни от какого отчаянья, ни от какой тоски). Вечное возвращение. Это все делают не люди, а с ними делается: отчаянье и бодрость, пессимизм и „акмеизм”, „омертвение” и „оживле­ ние”, реакция и революция. Людские воли действуют по иному кругу, а на этот круг большинство людей не попада­ ет, потому что он слишком велик, мирообъемлющ. Это — поприще „великих людей”, а в круге „жизни” (так называе­ мой), — как вечно, — сумбур; это — поприще маленьких, сплетников. То, что называют „жизнью” самые „здоровые” из нас, есть не более чем сплетня о жизни» (VII, 229). Данный дневниковый фрагмент является, на мой взгляд, одним из примечательных «внутренних монологов» Блока. Слова, заключенные в кавычки, обозначают явления, которые для Блока находятся в данный момент под сомнением как ложные в системе его максималистских координат. В частно­ сти, «революция» — это, конечно, не та духовная Революция, о которой он мечтал; сумбурная обыденная «жизнь» — это не та Жизнь, «мировое несущая», к которой он призывал; самые «здоровые» личности — это те, кто наделен здравым умом и не требует от людей больше того, что они способны сейчас сделать, исходя из реального положения вещей. Полудекадентская пора рубежа веков принесла с собой новые устремления, дерзкие искания в сферах искусства, философии и религии. А теперь, казалось Блоку, «искусство и религия умирают в мире» (VII, 231). «Вечное возвраще­ ние» — это возврат пережитого в далеком и близком про- 375
шлом, того, что уже не раз случалось в мире. Отсюда — безысходное чередование подъемов и спадов, освобождения и закрепощения, веры и скепсиса... Получается тот замкну­ тый круг, извечно сужденный людям («кольцо существо­ ванья»), с которым Блок никак не хотел смириться. Слабые по заряженности, рассеянные людские воли действуют вне глобального поля мировой жизни, не испытывая заметного влияния надличных сил. Вселенские ритмы этого поля спо­ собна ощущать и переживать небольшая часть людей. Но ведь Преображение, по мысли Блока, должно было коснуться не только «избранных»... В блоковских письмах весны 1913 года нередки сетования на душевную усталость, на тягостные настроения, на «размы­ тость» жизненных ориентиров: «Полная неизвестность отно­ сительно жизни...»; «...душа... непоправимо устает и стареет от стужи, от неизвестности, от сна близких» (из писем к Л. Д. Блок от 29 апреля; VIII, 418, 419); «Думаю, что путь в Художественный театр мне закрыт окончательно, и сейчас мне очень тяжело от многого, и от этого тоже» (из письма к ней же от 1 мая; VIII, 420); «Мне трудно все-таки жить» (из письма к ней же от 7 мая; VIII, 421) и мн. др. Случались изредка и отрадные дни, но и они на фоне уста­ лости переживались с каким-то смутным чувством. Среди днев­ никовых заметок той поры обращает на себя внимание запись от 12 апреля: «Я обедал в Белоострове, потом сидел над темне­ ющим морем в Сестрорецком Курорте. Мир стал казаться новее, мысль о гибели стала подлинней, ярче («подтачивающая мысль») — от моря, от сосен, от заката» (VII, 236). Тут вновь высветилась глубинная черта блоковской натуры: пронзительное мимолетное чувство обновления мира соединя­ ется с мыслью о гибели; о кончине «старого мира» или о личной «гибели» — это у Блока различить бывает весьма нелегко (все-таки речь идет о вещах полумистического порядка). Словно в фокусе сосредоточились раздумья и настроения Блока того времени в одной фразе, записанной в дневнике 4 мая 1913 года: «Жить хочется мне, если бы было чем, если бы уметь...» (VII, 248). Вероятно, не случайно в конце мая этого года Блок решил не продолжать дневник. 29 мая он подвел черту, не зная, когда вновь вернется к нему: «Дневник теряет смысл, я больше не буду писать» (VII, 250). После этого появилось всего несколько кратких заметок на исходе года. А потом — длительная пауза до мая 1917 года... Поэтическое творчество Блока 1913 года отмечено доволь­ но наглядной особенностью: стихи он писал, за редким ис­ 376
ключением, лишь в октябре и в декабре. В этом, видимо, тоже была некая закономерность. В октябре создавались главным образом первоначальные тексты стихотворений, составивших впоследствии цикл «О чем поет ветер» (1913), „который стал заключительным в «лирической трилогии». Эти тексты еще более красноречиво, чем дневник и письма, говорят о том, каким трудным выдался тот период в судьбе поэта. Исповедальными словами устало­ го человека он с грустью и горечью констатировал, что все лучшее в жизни осталось позади, что нужно научиться тер­ петь бремя «постылого бытия». Н. А. Павлович, вспоминая одну из встреч с ним в 1920 го­ ду, свидетельствовала: «Однажды он пришел ко мне хмурый, постаревший. Взял свой III том и открыл „О чем поет ветер”. — А это Вам нравится? — Совсем не нравится, т(о) е(сть) стихи прекрасные, но это последняя усталость, и борьбы уже нет. — Да! — ответил он даже с некоторым удовлетворением: „Мне было очень скверно, когда я писал эти стихи”».8 Ситуация, в которой находится лирический герой, — дво­ яка: с одной стороны — тихий уютный дом, с другой — необъятный мир с его «космическими сквозняками», ветра­ ми, бурями. Внешний покой тревожит, поскольку одолевает внутреннее беспокойство. Образ «октябрьской мглы» в первом стихотворении цикла («Мы забыты, одни на земле...») символизирует какое-то оцепенение, «страдальческий застой», сумеречность жизни. Один из лейтмотивов будущего цикла: «Все прошло». Опус­ тошенная душа вновь оказалась даже не на распутье, а у предела исчерпанности: Ничего я не жду, не ропщу, Ни о чем, что прошло, не грущу. (III, 282). Во втором стихотворении («Поет, поет...») возникает образ «последней ночи», традиционно олицетворяющей в ли­ рике Блока полное забвение, смерть: Туда, туда, На снеговую грудь Последней ночи... Вздохнуть — и очи Навсегда Сомкнуть, Сомкнуть в объятьях ночи... (III, 284). 377
Гнетущее затишье в душе, не манящая, а тягостная неиз­ вестность, беспросветность, бесплодное ожидание чаемых свершений — вот что подавляет Блока в это время. Хочется невольно удалиться от мира, который — какая-то фатально неизменная величина в восприятии беспокойного духом поэта. И песнью длинной и простой Баюкает и нежит время... Возврата нет Страстям и думам... (III, 284). И наряду с этим — подспудная тревога, предчувствие надвигающихся событий, стремление чутко прислушаться к «шороху времени», к «иным мирам». В тихом доме поэту мерещится «ангел бури», предвестник грозовых дней, уют не только не радует, он страшит. Эти образы возникают в сти­ хотворении «Милый друг, и в этом тихом доме...», первона­ чальный текст которого создавался в октябре 1913 года. Обращает на себя внимание, что «ангелом бури» Блок назвал ангела смерти Азраила (Израила). Видимо, это не случайно. Позднее Блок косвенно свидетельствовал о том, что в стихотворении отразились его тревожные предчувст­ вия, связанные с назревающими мировыми катаклизмами. На листе с черновым автографом он отметил: «Это написано больше, чем за год до войны».9 Тогда же, в октябре, появилась первоначальная редакция стихотворения «Было то в темных Карпатах...», которое за­ вершает цикл. Существенное в нем — мотив утешения дав­ ним, испытанным, спасительным упованием на «другую жизнь», на возможность читать символические «знаки» в прошлом, угадывать будущее: Ты слушай сказки. Я привык Вникать в туманный их язык. Есть чудный мир В обрывках слов. Ты слушай ход Иных миров И темный времени полет И темной думы рост... Так легче жить, Так легче жизнь терпеть...10* * Данный фрагмент первоначального текста реконструируется по черновому автографу предположительно. 378
«Темный времени полет» и «темной думы рост» — мета­ форы, обозначающие чувство движения в неизвестное. В ав­ густе 1914 года, когда уже началась война, Блок вернулся к тексту стихотворения, переделав его и добавив знаменатель­ ные строки, которые во многом были навеяны развернувши­ мися событиями: Так легче жизнь терпеть И уповать, Что темной думы рост Нам в вечность перекинет мост, Надеяться и ждать... (III, 290). Резкий сдвиг исторической перспективы вызвал надежду на преодоление «застоявшегося» времени, на то, что относи­ тельные измерения текущей жизни сменятся когда-нибудь на абсолютные измерения Бытия. Но пока, осенью 1913 года, в лирике Блока явно преобладали минорные ноты... 1 декабря 1913 года Блок в письме к Е. Ю. КузьминойКараваевой сетовал на то, что силы его «уходят на то, чтобы протянуть эту самую трудную часть жизни — середину ее» (VIII, 430). Однако с большой долей уверенности можно предполагать, что в декабре этого года в мироощущении и настроениях Блока наметился перелом. Месяц этот вы­ дался весьма плодотворным в творческом отношении, что означало, как почти всегда у Блока, приближение эмоцио­ нального и духовного подъема... 4 4 декабря 1913 года были сделаны первоначальные на­ броски знаменитого стихотворения «Рожденные в года глу­ хие...». Лишь через десять месяцев Блок завершил работу над текстом, но совершенно очевидно, что суть его за­ мысла довольно отчетливо выразилась уже в ранних фраг­ ментах. Родившийся в глухие годы Не помнит детства своего. Но мы — мы дети дней свободы, Мы не забыли ничего. Быть может, мудрость слишком рано Стучится в наши двери. Пусть. Нас старят виденные раны, О невозможном счастьи грусть. 379
Мы все — невольно, или вольно — Свидетели великих лет, Мы знали голос колокольный, Вы, вновь родившиеся, — нет. <................................................... > От дней войны, от дней свободы — Багряный отсвет в лицах есть. Испепеляющие годы! Безумья ль в вас, надежды ль весть? Есть немота — то гул набата Заставил замолчать уста... В сердцах, восторженных когда-то, Есть роковая пустота. И так все страшно, Боже, Боже, Так { ) судьба, Что даже над последним ложем Твои взовьются ястреба!11* Блок подчеркивал мысль о том, что ему и его поколению досталась особая доля, необычная судьба. Они пережили «испепеляющие годы» искушения свободой, дни мятежа, по­ трясений, буйства дремавших стихий. Они познали вооду­ шевление от чувства, что как будто меняется «воздух» эпохи, очищается и просветляется духовная атмосфера жизни. Они испытали горечь разочарований от несбывшихся сверхожи­ даний юности. Они теперь воспринимают свою слишком ран­ нюю умудренность как плату за преждевременную веру в чудо. Они задаются мучительным вопросом: что означали эти бурные годы восторгов и страданий — безумие хаоса или предвестие грядущего всеобщего перерождения? Ответа не подсказывали ни реальность, ни разум, ни ин­ туиция. Блок, возвращаясь памятью к недалекому прошлому, как бы подводил итоги периода, который обещал грандиозные свершения. Этот период — та «огромная жизнь», о которой Блок писал Андрею Белому 12 марта 1911 года: «Все „мое” и все „не мое”, равно великое: „священная любовь”, и 9-е ян­ варя, и Цусима...» (VIII, 335). Все, что случилось в начале века, было залогом чаемого будущего, «знаком» Преображения. Но оказалось, что мир, выйдя из состояния покоя, не устремляется к благодати, а совершает очередной замкнутый виток, пусть на каком-то другом уровне. Есть повторяемость, нет «прорыва». Отсю­ да — «роковая пустота» в сердцах мечтателей. В заклю­ * В тексте опущены первоначальные варианты отдельных строк и предвари­ тельные наброски. 380
чительных строках окончательной редакции стихотворения сквозит мысль о том, что, возможно, поколение, пережив­ шее «страшные годы», недостойно будущего царства Духа. Опустошенные души не в силах творить мистерию Преобра­ жения... Одной из попыток осмыслить свой собственный жизнен­ ный путь явилось стихотворение «Как свершилось, как случи­ лось?..» (9—19 декабря 1913 года), которое не случайно в 3-м томе завершает цикл «Возмездие». Это своеобразная испо­ ведь человека, который в юности соприкоснулся с тайной Мира, обрел дар ощущать его скрытую идеальную подоплеку: Как свершилось, как случилось? Был я беден, слаб и мал. Но Величий неких тайна Мне до времени открылась, Я Высокое познал. (III, 83). Некая тайна, открывшийся дар провидца — это вручен­ ные кем-то свыше сокровища. Они — знак высокого предна­ значения поэта. Примечательна в данном контексте подспуд­ ная связь стихотворения с «Незнакомкой» («По вечерам над ресторанами...») (1906). Лирический герой «Незнакомки», alter ego автора, также чувствовал и глубоко уверовал, что ему поручены «глухие тайны», «чье-то солнце вручено», что в его душе «лежит сокровище» и только он обладает ключом. Поэт, носящий в себе завещанное судьбой знание о Высоком, способен прозре­ вать «очарованную даль» — даль «иных миров», «поздних времен». Теперь, через годы, ощущая «роковую пустоту» в сердце, он горестно усомнился в том, что сумел сохранить врученные сокровища. Стихотворение «Как свершилось, как случилось?..» — это, в сущности, образное иносказание о душе, стоявшей на страже святынь и утратившей «высокое посвящение». «Очарованная даль» в глазах поэта постепенно теряла свое очарование: Нет конца и нет начала, Нет исхода — сталь и сталь. И пустыней бесполезной Душу бедную обстала Прежде милая мне даль. (III, 84). Стояние «на страже» — достойная миссия «посвященно­ го». Но Блок был слишком мятежен и нетерпелив, чтобы не 381
испытать свою волю. За все, что было им добыто на трудном пути исканий и свершений, нужно было заплатить дорогую цену. И дело тут не только в потере части души, в чем Блок ранее признавался в важном письме к Андрею Белому от 6 июня 1911 года (VIII, 344). Дело и в другом, не менее существенном. Казалось бы, поэт осваивал новые сферы и пространства реальности, про­ никал в темные недра «страшного мира», обретал жизненную мудрость, боролся с «врагами» и демоническими страстями, переживал «падения» и взлеты, искал человеческую правду, все полнее овладевал секретами искусства, неуклонно рос как личность и как художник... Однако при этом появлялся трудновосполнимый внутрен­ ний ущерб: ослабление духовного взора, обделенность преж­ ними экстатическими озарениями, частичная утрата чут­ кого осязания «женственной тени», Души Мира, затяжные приступы скепсиса и неверия в мечты юности. «Как свер­ шилось, как случилось?» — вопрошал себя поэт. И в дру­ гом стихотворении, написанном почти тогда же, как бы отвечал: Все свершилось по писаньям: Остудился юный пыл, И конец очарованьям Постепенно наступил. (III, 48). Несколько по-другому, но столь же прямо, откровенно, он выразил это позднее в одной из своих записей: «Жизнь моя есть ряд крушений многих надежд» (28 июля 1914 года; Записные книжки. С. 235). В этот период почти безысходного и в то же время тре­ вожного ожидания перемен, какой-то новой полосы жизни, в качестве духовных опор для Блока вновь выступали искус­ ство и образ Родины. В этом смысле примечательны такие стихотворения, созданные в основном в декабре 1913 года, как «Последнее напутствие», «Новая Америка», «Художник». Стихотворение «Последнее напутствие» также можно от­ нести, условно выражаясь, к «итоговым». В рукописи оно имело заглавие «Утешение», которое достаточно полно отра­ жало суть блоковского замысла: Боль проходит понемногу, Не навек она дана. Есть конец мятежным стонам, Муку, злобу и тревогу Побеждает тишина. 382
Ты смежил от муки вежды, Ты не ждешь — она пришла, И стоит, с хрустальным звоном, Тихой вестницей надежды, Расщепляет зеркала. <.................................... > Это — легкий образ рая, Это — милая твоя. Ляг на смертный одр с улыбкой, Тихо грезить, замыкая Круг постылый бытия.12 Это не столь уж редкий у Блока мотив: упокоения, за­ бытья, воображаемого ухода от бренного бытия, переселения души «туда», в «иной мир». В сущности, лермонтовский мо­ тив. Приходят на память строки из знаменитого «Выхожу один я на дорогу...»: Уж не жду от жизни ничего я, И не жаль мне прошлого ничуть; Я ищу свободы и покоя! Я б хотел забыться и заснуть! И у Лермонтова, и у Блока речь идет о своего рода «последнем утешении». Это не ожидание предельно уставши­ ми от тягот жизни поэтами-романтиками «холодного сна мо­ гилы». Это — грезы о возможном обретении свободы и покоя в «иных сферах». Как известно, верность будущему рождала в Блоке боязнь поддаться зову «Елисейских полей», пленить­ ся «легким образом рая». Но подобная мечта для измученно­ го человека — словно «золотой век в кармане». В блоковской цепи воспоминаний о том, что прежде волно­ вало и тревожило его, совершенно особое место отведено «русской стихии» (Ю. Айхенвальд): «...леса, поляны, И проселки, и шоссе, Наша русская дорога, Наши русские туманы, Наши шелесты в овсе...» (III, 273). Картины родного края оказываются выше и дороже всего на свете, влекущая прелесть России крепче всего связывает поэта с землей. Истинной апологией Отечества можно считать стихотво­ рение «Новая Америка». Среди всех других произведений конца 1913 года оно явно выделяется своей мажорной то- 383
нальностью. Здесь личная душевная сумятица Блока отсту­ пает перед открывшейся его взору грандиозной панорамой прошлого, настоящего и будущего России. Уникальной чертой стихотворения явилось то, что в нем отчетливо выразились раздумья Блока о ближайших перспек­ тивах Родины, и думы эти связывались с сугубо «позитивист­ скими», материальными посылками. Наряду с образом России «в мечтах», России как «лири­ ческой величины» в сознании Блока почти неожиданно воз­ ник облик процветающей, богатеющей за счет своих недр «новой Америки»: На пустынном просторе, на диком Ты все та, что была, и не та, Новым ты обернулась мне ликом, И другая волнует мечта... <• . .) Уголь стонет, и соль забелелась, И железная воет руда... То над степью пустой загорелась Мне Америки новой звезда! (III, 269—270). Мираж скорого «экономического чуда», видимо, показался Блоку на время чуть ли не менее заманчивым, чем мистериальное чудо Преображения. Это было очевидное стремление опереться в своих сокровенных чаяниях на реальность. Несомненно, Блока тогда все больше интересовало бли­ жайшее будущее «роковой страны». Он, по обыкновению, пытался его угадать. Он'искал панацею от бед и неурядиц «железного» века. Однако ясно, что технический прогресс сулил лишь эволюционный путь к внешнему благополучию. Не более того. Такое поступательное, мерное движение истории было по сути чуждо духу поэта. Если учитывать полноту блоковского контекста, то можно предположить: это была одна из тех иллюзий, которая помогала максималистскому сознанию вы­ держать напор Мечты вселенского масштаба (нечто вроде «снотворного»). Долго «питаться» этим нетерпеливая, сверх­ требовательная душа Блока не могла. Но для него было благом все, что позволяло сохранять веру в грядущие дни России... По-прежнему самым верным источником оживотворения остаются для поэта «творческие сны», дарящие глубокие переживания метафизического свойства и незримыми нитя­ ми связанные с «горними сферами», с Вечностью. Они спо- 384
собны развеять тоску и скуку «постылого бытия». Поэт живет с постоянной надеждой, что рано или поздно дождется «легкого звона». В стихотворении «Художник» («В жаркое лето и в зиму метельную...») Блок передал то особое состояние творца, когда он сначала замирает в предчувствии гармонии новых звуков, потом испытывает лихорадочное возбуждение, теряя представление о времени и пространстве: Длятся часы, мировое несущие. Ширятся звуки, движенье и свет. Прошлое страстно глядится в грядущее. Нет настоящего. Жалкого — нет. (III, 145). Возможность мгновенно соединить в воображении про­ шлое («припоминание») и будущее давало художнику лишь состояние крайнего творческого возбуждения, когда размы­ вались, разрывались временные границы, «жалкое» настоя­ щее забывалось. Внутренняя музыка — стройное течение самых совершенных и подвижных, по словам Блока, «ато­ мов» — рождала чувство сотворения новой души и нового мира. Затем музыка замыкалась в слова и угасала. Остава­ лись от нее созвучия и ритмы. Но художник помнил о магии этих мгновений, позволявших вырваться за пределы «тесного кольца существованья»... Среди декабрьских текстов выделим также стихотворения «Натянулись гитарные струны...», «Я вижу блеск, забытый мной...» (заглавие в рукописи — «На бале»), «Ты говоришь, что я дремлю...». Все они, как и чуть раньше написанное стихотворение «Есть времена, есть дни, когда...» (ноябрь 1913 года), свидетельствуют о смятенности поэта, который предчувствует, что надвигается «безумие любви». Пока это — воспоминание о былых страстях, своеобразное пере­ селение в «чужой восторг» (Фет): ...былое без следа Прошло, и лишь чужие страсти Напоминают иногда, Напоминают мне — о счастьи. (III, 210). Цыганская певица, «южанка» на балу — словно предвест­ ники стихии живых страстей, обещающей обновление, пере­ мену в мироотношении. Начало 1914 года ознаменовалось для Блока событиями, которые подтвердили, что предчувст­ вия не обманывали его. 13 Литература и история 385
В январе того важного года началось восторженное, ро­ мантическое увлечение Блока русской Кармен — Л. А. Дель­ мас. В его чувстве слились воедино страсть, влюбленность, любовь... Позднее, в «Записке» о «Двенадцати» (1920), Блок признавался, что в 1914 году он «слепо отдался стихии» (IV, 474). Имея в виду крайне бурный характер переживаний, он сравнивал этот период своей судьбы с 1907-м и с 1918-м го­ дами. Вспоминая незабываемый вечер 2 марта, когда он впер­ вые увидел Дельмас не на сцене театра Музыкальной драмы, а в партере зрительного зала, когда ему казалось, что они вот-вот встретятся лицом к лицу, Блок позднее (в июне 1914 года) писал ей: «Все сразу меня выбило из того прозя­ бания, которому я предавался давно; и наступило новое; и меня бросило тогда — в „бурю музыки”».13 Можно сказать,'что подобное состояние было доминиру­ ющим у Блока в марте—мае 1914 года. Он жил в те дни под знаком стихийных страстей, пронизанных духом музыки. Его сердце «под грозой певучей» «меняло строй», а «смятенная душа» была захвачена вихрем. Он увидел «творческие сны», каких давно не видел. Испытывая редкостный душевный подъем и прилив вдох­ новения, Блок создает цикл стихотворений «Кармен» (март, 1914). В нем отразился «медленный рост музыки опять новой». Это был довольно сложный музыкально-эмоциональный «сплав». Восхищение неукротимым темпераментом и вольной натурош Кармен, наслаждение на краю влекущей «бездны» земной'-любви-страсти, мечты о простом человеческом счастье... В облике Дельмас-Кармен Блоку почудились черты «ста­ ринной женственности». Может быть, ему открылась какаято неведомая ранее ипостась вечноженственной Души Мира. Не случайно, вероятно, в последнем стихотворении цикла («Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь...») актриса в своем сценическом образе представляется поэту «частью души вселенской», которая «рыдает, исходя гармонией све­ тил» (III, 239). Блок-опять воспринимал новую избранницу как бы в двух сферах: земной и надмирной. По-другому любить он не умел. Он уверовал, что она как-то причастна к вселенской мисте­ рии, что ей дано уловить ц ¡выразить всем своим существом «вибрации» Мировой души. Весной 1914 года Блок, несомненно, был преисполнен смут­ ных надежд и ожиданий. Об этом достаточно красноречиво говорят записи дневникового характера той поры: «Бесконеч­ ная нежность, тревога и надежды» (1 мая; Записные книжки. 386
С. 225); «Страстная бездна, и над ней носятся обрывки мыс­ лей о будущем — дух божий» (14 мая; там же. С. 227); «Во мне — поет. И она — вся поет» (2 мая; там же. С. 229). О том, что в начале 1914 года в Блоке проснулось «свя­ щенное безумие», желание жить взахлеб, творить, действо­ вать, свидетельствует одно из программных стихотворений «О, я хочу безумно жить...» (февраль, 1914): О, я хочу безумно жить: Все сущее ->—увековечить, Безличное —вочеловечить, Несбывшееся — воплотить! (III, 85). Блок ощутил заряд энергии, который вновь позволял по­ мышлять о титанических задачах. Это, при всех оговорках, — цели художника. Самая серьезная из них — воплотить не­ сбывающуюся мечту. Блок хотел осуществить давнее стрем­ ление: сделать так, чтобы поэтическое слово стало чем-то действенным, реальным, весомым. Впрочем, русский симво­ лизм, заботясь о своей жизнестойкости, время от времени провозглашал готовность и способность придать художест­ венным символам силу орудия. Отмечая усилившуюся тенденцию, Вяч. Иванов писал о том, что поэт-символист «хочет перейти через некоторый таинственный предел, когда слово становится плотью, и сло­ во становится делом. Вот стремление к тому, чтобы символ обратился в дело, и побуждает некоторых из наших симво­ листов покидать искусство».14 Вяч. Иванов, видимо, намекал на то, что поэт-символист мог превращаться в символиста-публициста, который, отри­ цая действительность, зовет в неизвестное будущее. Бунтарь Г. Чулков, выступая вместе с Вяч. Ивановым и во многом солидаризируясь с ним, утверждал: «Я думаю, что пафос символизма, как мироотношения, заключается, преж­ де всего, в том, что человек, который стоит на точке зрения символизма, переоценивает данную нам действительность, переоценивает не в зависимости от внешних данных про­ странства и времени, а переоценивает по существу (...) Эта переоценка совершенно изменяем, наше отношение к жизни. Эта переоценка есть мятеж, естк 'бунт в глубоком и таинст­ венном значении этого слова».15 Более всего в блоковском творчестве подтверждали1 эту тенденцию «Ямбы» (большинство стихотворений данного цик­ ла создано или окончено в 1914 году). Название цикла впер­ вые возникло в 1914 году, но в первоначальном виде он был 387
опубликован в газете «Русское слово» под заглавием «Твер­ дость» (март, 1915). Заглавие это вполне отражает суть бло­ ковского замысла. Тексты цикла, как известно, были на оп­ ределенном этапе тесно связаны с поэмой «Возмездие». В Прологе к поэме Блок прямо говорил о бичующей силе и призывном пафосе «ямба»: Так бей, не знай отдохновенья, Пусть жила жизни глубока: Алмаз горит издалека — Дроби, мой гневный ямб, каменья! (III, 303). В цикле преобладают бунтарские мотивы, в нем немало обли­ чительных строк, императивных восклицаний. Резкое непри­ ятие поэтом косной действительности рождает тревогу, гнев, протест, желание донести до людей зажигательные слова: На непроглядный ужас жизни Открой скорей, открой глаза, Пока великая гроза Все не смела в твоей отчизне, — Дай гневу правому созреть, Приготовляй к работе руки... (III, 93). Пусть день далек — у нас все те ж Заветы юношам и девам: Презренье созревает гневом, А зрелость гнева — есть мятеж. (III, 36). Упругие, жесткие «Ямбы» Блока — гневные, суровые, с элементами «агитационной» поэзии. Не раз, как бесспорный факт, отмечалось, что некоторые стихотворения цикла пере­ кликаются с «гимнами» и трибунными воззваниями пролетар­ ских поэтов.16 Многие воспринимали эту грань блоковской музы как чужеродную, не свойственную лирическому дарованию ав­ тора «Стихов о Прекрасной Даме» и «Незнакомки». Так, В. Шершеневич, оценивая позднее сборник «Ямбы» (1919), увидел в нем выражение «пророческого экстаза», который вытеснил лирическое начало.17 Еще категоричнее высказывался критик В. Телье: «Не в характере поэзии Блока обличение, и его муза не владеет бичом...».18 Подобная реакция современников кажется вполне естест­ венной, адекватной. Она была вызвана поэтическим образом 388
и человеческим обликом Блока, тонкого лирика с нежной, чуткой, ранимой душой, художника, охваченного мистиче­ скими грезами и трагическими переживаниями. Однако ретроспективный взгляд позволяет иначе посмот­ реть на Блока: в пору творческой зрелости он все дальше и дальше, сознательно и бессознательно, уходил от субъектив­ ной лирики, ощущая возрастающую склонность и потреб­ ность «глаголом жечь сердца людей», как-то влиять на жизнь, используя подспудные возможности символистского искус­ ства; и «муза гнева» занимала тут далеко не последнее место, являясь органичным выражением его душевных порывов; его романтическое «неприятие мира» находило все более публи­ цистически окрашенные формы; он как бы ощущал себя в гуще перманентной мировой «битвы» и старался поддержи­ вать дух твердого «бойца»; чтобы не быть одиноким во гневе, он пытался разбудить этот дух в других. Нужно явно недооценивать то приглушенную, то нестер­ пимо острую ненависть Блока к существующему строю жизни, чтобы полагать, что пафос отрицания, негодования, обличения, призывы к «мятежу» были чем-то наносным, ино­ родным в его творчестве. Верно заметил В. Н. Альфонсов: «Мотив страстного не­ приятия существующей действительности, характерный для Блока вообще, в полную силу сказался и в „Ямбах” (...) Блок ищет средств воздействия на ненавистную ему действитель­ ность, беспощадно разоблачая в себе и других всякую тен­ денцию к бездеятельному примирению (...) Одним из воз­ можных выходов рисуется поэту жестокая и презрительная ненависть к окружающему».19 В «Ямбах» в декларативной форме выразился романти­ ческий максимализм Блока. Это, в сущности, была та же ответственная «брань во имя нового», во имя неизвестного будущего, о которой он писал в декабре 1913 года в связи с отношением футуристов к Пушкину (Записные книжки. С. 198). Воинственное неприятие поэтом существующей дей­ ствительности могло носить позитивный, жизнеутвержда­ ющий характер лишь в том случае, если сохранялась вера в глобальное перерождение мира. Блок этой веры пока не утратил, о чем свидетельствуют мажорные строки из заклю­ чительного стихотворения цикла: Я верю: новый век взойдет Средь всех несчастных поколений. Недаром славит каждый род Смертельно оскорбленный гений. («В огне и холоде тревог...»; III, 96). 389
При этом Блок по-прежнему не сомневался в том, что на пути к кардинальному обновлению мир ожидают гибельные потрясения и катастрофы, что катарсис мирового масштаба невозможен без большого «пламени», без «испытания в грозе и буре»: И всем — священный меч войны Сверкает в неизбежных тучах. (III, 96). Под знаком этих ожиданий и предчувствий Блок в значи­ тельной мере воспринимал события, связанные с началом мировой войны.20 Недаром в «Автобиографии» (1915) он писал о том, что в ход жизни вмешалась «высшая мистика войны», то есть случилось нечто почти неизбежное, фаталь­ ное, роковое. Впереди ждала очередная «пора небывалая» и манящая неизвестность. 5 3. Н. Гиппиус вспоминала: «Насколько помню, первое „свиданье” наше с Блоком после начала войны — было теле­ фонное. Не хотелось, — да и нельзя было говорить по теле­ фону о войне, и разговор скоро оборвался. Но меня удивил возбужденный голос Блока, одна его фраза: „ведь война — это прежде всего весело!” Зная Блока, трудно было ожидать, что он отнесется к войне отрицательно; страшило, скорее, что он увлечется войной, впадет в тот неумеренный военный жар, в который впали тогда многие из поэтов и писателей. Его „весело” уже смущало...»21 Да, в стихотворении «Петроградское небо мутилось до­ ждем...» (сентябрь, 1914) Блок выразил щемящий драматизм расставания солдат с родиной, но все-таки был под гипнозом «мистики войны»: Нет, нам не было грустно, нам не было жаль, Несмотря на дождливую даль. Это — ясная, твердая, верная сталь, И нужна ли ей наша печаль? (III, 276). Жалость заглушают «пожар, гром орудий и топот коней». Блок воспринимал русских воинов как людей, на которых возложена судьбой высокая миссия. Проницательно написал об этом один из критиков: «Пора — недаром курсивом обоз­ начил это слово Блок: в том мощном и трагичном, кровавом и обещающем, что дала война, звучит призыв — пора изме­ 390
ниться, встать на дорогу возрождения (...) Кроме „своего”, слишком личного, эмоционального, каждому надлежит про­ явить нечто другое, важнейшее».22 То, что Блок с каким-то почти невероятным в данном слу­ чае энтузиазмом встретил поначалу войну, подтверждают слова В. Пяста из его письма к поэту от 25 марта 1915 года: «Вы помните, как я говорил Вам, что не имею права испытать этот „праздник”, каким Вы называли эту великую войну...».23 История, в глазах Блока, вновь обретала стремительное движение. Возможно, это было движение к «бездне», но Блока такой поворот событий не страшил: в конце кризисной эпохи ему мерещилось «начало восхождения»: Он занесен — сей жезл железный — Над нашей головой. И мы Летим, летим над грозной бездной Среди сгущающейся тьмы. Но чем полет неукротимей, Чем ближе веянье конца, Тем лучезарнее, тем зримей Сияние Ее Лица. (III, 223). Знаменательно, что в тот же день, когда было написано данное стихотворение, 3 декабря 1914 года, Блок завершил работу над стихотворением «Я не предал белое знамя...», в котором утверждалась верность поэта заветным мистическим идеалам. Вновь в сознании Блока возник в те дни образ Той, с кем неизменно связывались его помыслы о Преображении мира после разрушительного натиска стихийных сил. В. Брю­ сов был прав, когда, касаясь творчества поэта 1910-х годов, писал о том, что Блок «не в силах окончательно заглушить в себе воспоминания о более высоких мечтах юности».24 Тут лишь следует сделать оговорку, что Блок никогда не стремился совершенно избавиться от высоких идей и мечта­ ний ранней молодости; слишком много они значили в его отношении к миру, к настоящему и будущему. Реальность, как обычно, заставила ждать и во многом усомниться, не обещая быстрых заметных перемен. Духов­ ный подъем нации, породивший воодушевление, постепенно спадал, за кровью и смертями не видно было истинно высо­ ких целей, очертаний великого будущего. Весной 1915 года Блока нередко посещали мрачные на­ строения и думы: «Плохо в России» (28 февраля; Зап. кн. С. 257); «Тоска, хоть вешайся» (7 марта; там же. С. 257); «Тоска, измученность, злоба» (24 марта; там же. С. 258); 391
«Тоска, усталость» (25 марта; там же. С. 259); «Злоба, тоска, усталость» (28 марта; там же. С. 259); «Смертельная душев­ ная усталость» (17 апреля; там же. С. 261). 21 апреля 1915 года В. Пяст в письме к Блоку делился своими чаяниями: «О, если бы „настоящее” скорее прошло, — жизнь вступила бы в следующий период!».25 Блок в ответ признался, что испытывает сходные чувства: «„Следующего периода” я желаю так же сильно, как и Вы, т. е., должно быть, недостаточно сильно, потому что оба устали» (VIII, 445—446). Как видно, с началом военной эпопеи у Блока связывались надежды на наступление иной эпохи. Но они не оправда­ лись... В тяжких буднях войны все меньше угадывалась «выс­ шая мистика», все больше проглядывала суровая правда о безумной «бойне», о непомерной плате миллионов людей за преходящие успехи в геополитике. Позднее тот же В. Пяст натолкнул Блока на принципиаль­ но важные мысли о войне, которые сформулированы в записи от 6 марта 1916 года: «Сегодня я понял наконец ясно, что отличительное свойство этой войны — невеликостъ (невы­ сокое). Она — просто огромная фабрика в ходу, и в этом ее роковой смысл. Несомненно, она всех „прозаичнее” (ищу определений, путаясь в обывательском языке). Это оттого, что миром окон­ чательно завладел так называемый антихрист (...) Смысл, лицо (Лицо?), Субстанция, соль — окончательно перемести­ лось в другое, не участвует в „событиях”. А события, идущие без руководителя, утомляют и надоедают» (Зап. кн. С. 283). Дело Преображения и историческое движение, в пред­ ставлении Блока, не слились в это время воедино. Сумма внушительных, весомых событий, накапливаясь, порой по­ давляя громадой, все же не несла в жизнь долгожданных качественных изменений. Людьми в глобальном масштабе, считал Блок, движет не верховная благая сила и не вселен­ ская стихия, которые одни способны привести к кардиналь­ ным сдвигам, а беспощадная, бездушная, приземленная логи­ ка «войны». Результат — предсказуем: может измениться в ту или другую сторону обстановка на полях сражений, полититическая ситуация, но духовная сущность мира пока оста­ ется прежней. Упоминание об «антихристе» здесь не случай­ но: ближайшее будущее как бы отдано коварным искусите­ лем на волю людей, развязавших «дикие страсти»; «великая война» обернулась великой провокацией дьявола... Отношение Блока к глубинной идее Преображения, корен­ ного переустройства мира, оставалось, однако, и в тот период 392
незыблемым — как к мечте о великом чуде воплощения таинственного Идеала. И в своем неприятии современной жизни он был не менее категоричен, чем всегда. «...Требую от жизни — или безмерного, чего она не дает, или уже ничего не требую, — писал Блок С. Н. Тутолминой 16 января 1916 года. — Вся современная жизнь людей есть холодный ужас, несмотря на отдельные светлые точки, — ужас надолго непоправимый (...) Свет идет уже не от отдель­ ных людей и не от отдельных добрых начинаний: мы вступи­ ли явственно в эпоху совсем новую, и новые людские отно­ шения, понятия, мысли, образы пока еще в большинстве не поддаются определению» (VIII, 454). Вполне естественным в данном контексте кажется воспри­ ятие поэтом некоторых выношенных, выстраданных идей ро­ мантика-максималиста Ап. Григорьева. Высокое предназна­ чение этого близкого ему по духу человека и художника Блок выразил знаменательными словами: «В судьбе Григорьева, сколь она ни „человечна” (в дурном смысле слова), все-таки вздрагивают отсветы Мировой Души; душа Григорьева связа­ на с „глубинами”, хоть и не столь прочно и не столь очевид­ но, как душа Достоевского и душа Владимира Соловьева» (V, 488). По мнению Блока, связь с «глубинами» духа и бытия придавала прозрениям и пророчествам Ап. Григорьева осо­ бый смысл. Пристальное внимание, в частности, Блок уделил раздумьям Ап. Григорьева о будущем, несомненно ощущая сходство его мыслей и настроений со своими собственными. Подчеркивая страстную устремленность Ап. Григорьева в же­ ланное неведомое грядущее, Блок отметил у него свойствен­ ные и ему самому приступы скепсиса и отчаяния, вызванные осознанием невозможности воочию увидеть преображенный, исполненный чудес мир, по которому томится и тоскует его душа. «Мир и счастие не нам, — цитировал Блок характерный отрывок из письма Ап. Григорьева к Е. С. Протопоповой. — Чудеса же замолкли, пора к этой мысли привыкнуть... или, если хотите, чудеса совершаются только во внутреннем мире души, все более и более отрывая ее от пристрастия к чему бы то ни было земному, преходящему» (V, 506). Один из крайних выводов Ап. Григорьева явно звучит в унисон с мыслью, которая время от времени посещала Блока: «Мы люди такого далекого будущего, которое купится еще долгим, долгим процессом» (V, 506). Вместе с тем Блок чувствовал, что в Григорьеве, как и в нем самом, таилась упорная воля к мечте, может быть, более 393
сильная, чем воля к жизни. Именно она долго не давала угаснуть вере в чудо всеобщего обновления. Сердцевина гри­ горьевских упований — надежда на зримые и скрытые сокро­ вища русского духа и русской души, в которой первобытный идеализм Востока преобладает над прагматизмом Запада. Неслучайно Блок в очерке об Ап. Григорьеве цитирует его высказывание из письма к М. П. Погодину: «Восток внутрен­ но носит в себе живую мысль, что человечество существует в свидетельство неистощенных еще и неистощимых чудес Великого Художника...» (V, 505). Д. С. Мережковский в 1915 году писал о Чаадаеве, что он «любил будущую Россию и верил в нее так, как до него никто не любил и не верил».26 Это публицистически заостренное утверждение с не меньшим, если не большим, основанием можно отнести, вероятно, к Ап. Григорьеву и, несомненно, к Блоку. Они сознавали и ощущали, что все, что происходит в России, — это почти всегда ситуация ожидания, преддверия, перманентной подготовки в национальном масштабе к чемуто важному, грандиозному, должному вот-вот осуществиться. Д. С. Мережковский в той же статье, размышляя об отно­ шении Чаадаева к России, привел одно из его красноречивых суждений: «Мы — огромная внезапность (spontanéité) без внутренней связи с прошлым, без прямой связи с настоя­ щим». Д. С. Мережковский, соглашаясь с Чаадаевым, так интерпретировал эти слова: «Путь Запада — постепенное развитие, путь эволюционный, наш — революционный, по­ тому что, в противоположность Западу, мы только и делаем, что разрываем с прошлым».27 Блоку, вероятно, была близка такая точка зрения. Идея способности России к резкому спонтанному движению порой «гипнотизировала» его, завораживала. Нетерпеливое ожида­ ние «следующего периода» в своей и народной жизни связы­ валось в его сознании с надеждой на неслыханный духовный подъем, на какое-то «соборное» воодушевление и просвет­ ление. Стремление Блока охватить пристальным взглядом, ос­ мыслить жизнь во множестве ее проявлений, уловить в окру­ жающем вещие признаки и «знаки» было вызвано не только насущной художнической потребностью, но и страстным же­ ланием предугадать наступление новой эпохи. Есть основания предполагать, что очередной прилив смут­ ных предчувствий он пережил на рубеже 1915—1916 годов. В частности, обращает на себя внимание фрагмент записи от 5 ноября 1915 года: «Будущее России лежит в еле еще тронутых силах народных масс и подземных богатств (...) 394
какое великое возрождение, т. е. сдвиг всех сил, нам пред­ стоит (...) мы скоро увидим, ибо, если мы только выправимся после этого потопа, нам предстоит перенестись как на крыль­ ях в эпоху великого возрождения, проходящего под знаком мужественности и воли» (Записные книжки. С. 275, 276). «Перенестись как на крыльях...» — это весьма характер­ ное в данном случае блоковское выражение. Не менее при­ мечательна запись от 14 февраля 1916 года: «Наше время — время, когда то, о чем мечтают как об идеале, надо вопло­ щать сейчас. Школа стремительности» (Записные книжки. С. 282). Вообще, этот сравнительно короткий в судьбе и творчест­ ве Блока отрезок времени (конец 1915—первая половина 1916 года) можно в значительной мере считать переломным. Именно тогда, вероятно, он почувствовал, что субъективно­ лирическое начало его натуры стало неуклонно, решительно видоизменяться, подготавливая духовную основу для иного мировосприятия и мироотношения. Именно в 1916 году были написаны последние стихотво­ рения «лирической трилогии». И это не случайно. Поэт тогда как бы подвел для себя условную черту, за которой открыва­ лась неведомая перспектива и за которой отныне должен был жить и творить уже другой, внутренне изменившийся, Блокчеловек и Блок-художник. 3 июня 1916 года он сделал исключительно важную за­ пись, касающуюся поэмы «Возмездие»:28 «Поэма обозначает переход от личного к общему. Вот главная ее мысль. Форму­ ла вместительна, на первый взгляд — растяжима, неясна, многозначна (...) Осознавая себя как художник, я опять говорю как бы общим словом. Но — да подтвердит верность моих формул — действительность. Во мне самом осталось еще очень много личного. Жизнен­ ный переход тянется года, сопряжен с мучительными возвра­ щениями. (...) Но уже на первых планах души образуются некие новые группировки мыслей, ощущений, отношений к миру. Да поможет мне Бог перейти пустыню; органически ввести новое, общее в то, органическое же, индивидуальное, что составляет содержание первых моих четырех книг» (За­ писные книжки. С. 304). Мысль о кризисе индивидуализма (или гуманизма — в исконном понимании) волновала Блока и раньше, но, видимо, только теперь она стала обретать все более четкие очертания (развернутое обоснование ее дано позднее в статье «Круше­ ние гуманизма»). В этом процессе он усматривал объектив­ ное явление и веление времени, которые не только не отвер­ 395
гал, но приветствовал. Приветствовал, поскольку все больше убеждался в том, что царящего «ужаса не исправить отдель­ ным людям, как бы хороши они ни были», что «свет идет уже не от отдельных людей и не от отдельных добрых начинаний» (цит. слова из приведенного выше письма к С. Н. Тутол­ миной). Новая эпоха, казалось Блоку, настойчиво учила органи­ чески подчиниться власти «общего», — может быть, в ущерб личному, но во благо миру. Чувствуя в себе неизбежное сопротивление личностного начала поэта-лирика, Блок стре­ мится преодолеть его, чтобы быть в ладу с музыкой «оркестра мировой истории». Он недаром писал о «пустыне», которую нужно пройти. Это — некое внутреннее пространство души, разрывающейся между «я» и «мы», «я» и «мир». Примечательно, что в те же самые дни было закончено стихотворение «Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух...» (9 июня, 1916), в котором вновь возникает образ поэта, ревностно оберегающего от «безумных рабов» свои святыни, одиноко поклоняющегося заветной мечте. Лириче­ ский герой, переживший очарования и разочарования, напут­ ствует старого «друга» в ту пору, когда «весь мир одичал, и окрест / Ни один не мерцает маяк»: Ты — железною маской лицо закрывай, Поклоняясь священным гробам, Охраняя железом до времени рай, Недоступный безумным рабам. (III, 157). Умея гадать по звездам, обладая интуитивным знанием о том, что «грядущего ночь не пуста», он вольно или невольно таит от людей «несказанное», сокровенное, тем самым отде­ ляя их от себя, возводя невидимую преграду. Поэтому столь нелегок уготованный ему путь «от личного к общему»... Путь, который Блок хотел сделать одной из основ тогдашней фазы «жизнетворчества». Как нередко бывало ранее, за некоторым воодушевлением последовал спад. В записной книжке появляются сетования удрученного реальностью человека на усталость, тоску, скуку: «Жить все-таки скучно и чего-то все не хватает, так узко как-то и тесно» (6 июня, 1916; Записные книжки. С. 305); «Так вот и проходят эти ни с чем по скуке и ненуж­ ности не сравнимые дни „великой войны”» (15 июля 1916; там же. С. 314). Среди главных причин — не только бессмысленная война, но и раздражающая невнятица окружающей жизни, невоз­ 396
можность уловить в происходящем высшую логику. «Чем далее развиваются события, — признавался Блок в письме к Л. Андрееву от 21 ноября 1916 г., — тем меньше я понимаю, что происходит и к чему это ведет» (VIII, 476). О том же, сдержанно сокрушаясь, он писал в начале января 1917 года матери: «События окончательно потеряли смысл, а со смыслом — и интерес».29 В подобном умонастроении Блок пребывал, судя по всему, вплоть до марта 1917 года, когда он узнал о случившемся в Петрограде перевороте, о неожиданных перипетиях в судьбе России, которые вернули ему веру в исторический и надысторический смысл текущей эпохи... 6 События Февральской революции, как известно, застали Блока тогда, когда он находился под Пинском, проходя служ­ бу в инженерно-строительной дружине. Безусловно, они взбудоражили его, повлияв на решение спешно отправиться в столицу. Он сразу же был охвачен предчувствием надвига­ ющихся грандиозных перемен. Даже там, в пинских болотах, он улавливал знаменательные приметы. «Природа участвует в происходящем, — писал он матери накануне отъезда, — она необыкновенно ярка и разнообразна».30 То, что Блок увидел и о чем узнал по приезде в Петро­ град, кажется, даже превзошло его ожидания. Своими пер­ выми впечатлениями он поделился в письме к матери от 19—20 марта; они, безусловно, радужные: «Все происшед­ шее меня радует. Произошло то, чего никто еще оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не про­ изойти не могло, случиться могло только в России. Минуты, разумеется, очень опасные, но опасность, если она и предстоит, освещена, чего очень давно не было, на нашей жизни, пожалуй, ни разу. Все бесчисленные опаснос­ ти, которые вставали перед нами, терялись в демоническом мраке. Для меня мыслима и приемлема будущая Россия, как великая демократия (не непременно новая Америка). Все мои пока немногочисленные дорожные впечатления от ново­ го строя — самые лучшие, думаю, что все мы скоро привык­ нем к тому, что чуть-чуть „шокирует”» (VIII, 479). Случившееся подтверждало, как казалось Блоку, его дав­ ние предсказания; главные из них: социальные метаморфозы в России назревали, великих событий нельзя было избежать; все должно начаться и протекать стремительно, почти сти­ 397
хийно; мятежная сила масс может быть огромной и разруши­ тельной... Мощная энергия освобожденных воль, страстей, эмоций представляла потенциальную опасность, но Блок по­ лагал, что «вихревое» движение истории приведет русский народ к небывалой, жизни. «Минуты», действительно, чреваты роковыми последстви­ ями, но они дают шанс воплотить мечты о совершенно новом мироустройстве. Они священны, поскольку дарят надежду на будущее... Об этом и о своих упованиях Блок, пребывая в состоянии почти экстатического восторга, писал матери 23 марта: «Необычайное сознание того, что все можно, гроз­ ное, захватывающее дух и страшно веселое. Может случить­ ся очень многое, минута для страны, для государства, для всяких „собственностей” — опасная, но все побеждается тем сознанием, что произошло чудо и, следовательно, будут еще чудеса. ...картина переворота для меня более или менее ясна: нечто сверхъестественное, восхитительное».31 Однако картина представлялась отчетливой в первые дни и по свежим впечатлениям, пока не примелькались непривыч­ ные глазу картины и сознание не адаптировалось к диковин­ ному уровню внешней свободы. Довольно скоро в сознании Блока появились отрезвляющие сомнения. 14 апреля он за­ писал для себя: «Начало жизни? (...) Я не имею ясного взгляда на происходящее, тогда как волею судьбы я постав­ лен свидетелем великой эпохи. Волею судьбы (не своей сла­ бой силой) я художник, т. е. свидетель. Нужен ли художник демократии?» (Записные книжки. С. 316). Ясному видению ситуации мешала пестрота и разнород­ ность событий, явления разного порядка и масштаба проти­ воречили друг другу, «старое» и «новое» так тесно перепле­ лись, что их подчас невозможно было расчленить. Приметы «Великой Демократии» терялись в сумятице будней, и было трудно всецело проникнуться величием эпохи. Блока раз­ дражало то, что высвобождающаяся энергия масс распыля­ ется, что начавшийся «сдвиг всех сил» не всегда нацелен на решительное, коренное обновление жизни. «За уродливое пристрастие к „малым делам” история мстит истерическим нагромождением событий и фактов, — писал Блок матери 17 апреля 1917 года, — безобразное количество фактов толь­ ко оглушительно, всегда антимузыкально, т. е. бессмыслен­ но» (VIII, 484—485). Зная о максимализме требований поэта, можно предпо­ ложить, что совершающиеся перемены казались ему недоста­ точно радикальными. Главной причиной тому — ограничен­ ный пока потенциал революционного духа. Об этом Блок 398
размышлял в первой дневниковой записи, сделанной 25 мая: «Не мог сразу сделаться революционным тот народ, для ко­ торого, в большинстве, крушение власти оказалось неожи­ данностью и „чудом” (...) Революция предполагает волю; было ли действие воли? Было со стороны небольшой кучки лиц. Не знаю, была ли революция? Все это — в миноре» (VII, 255). Однако это были личные сомнения и. колебания, кото­ рыми Блок предпочитал не делиться с другими. То обстоя­ тельство, что, так или иначе, .в обществе нарушено мерт­ венное равновесие, что страна пришла в движение (пусть хаотическое), представлялось пока Блоку достаточным осно­ ванием, чтобы сохранять в целом оптимистический настрой. В письмах весны и начала лета 1917 года ощутимо стрем­ ление Блока поддержать в других веру в исключительное значение переживаемых дней: «В те редкие минуты, когда меня отпускает отупение, я мог бы с уверенностью сказать, что может произойти (и произойдет) еще многое, но все не страшно, а это „не страшно” как-то осмысливает пестроту событий, идет красной нитью сквозь всю кажущуюся их несвязность...» (Л. И. Катонину от 19 апреля; VIII, 486); «...Всем нужно помнить, что каждый день приносит новое, и все может повернуться совершенно неожиданно. Жалеть-то не о чем, изолгавшийся мир вступил, во всяком случае, в ЛУЧШУЮ эпоху» (матери от 2 мая 1917 года; там же. С. 487); «Неужели ты не понимаешь, что ленинцы не страш­ ны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах?» (Л. Д. Блок от 3 мая; там же. С. 488); «Несмотря на то, что положение России сейчас критическое (я много знаю), я продолжаю, в общем, быть оптимистом, чего сам себе не могу объяснить» (матери от 11 июня; там же. С. 500); «...Содержанием всей жизни становится всемирная Революция, во главе которой стоит Россия. Мы так молоды, что в несколько месяцев можем совершенно поправиться от 300-летней болезни. Наша Демократия в эту минуту действительно „опоясана бурей” и обладает непреклонной волей...» (Л. Д. Блок от 21 июня; там же. С. 504) и др. Очень характерны в этом контексте слова Блока, записан­ ные 22 апреля; они исполнены пророческого пафоса и звучат почти как заклинание: «Все будет хорошо, Россия будет вели­ кой». И тут же появляется нота сожаления: «Но как долго ждать и как трудно дождаться» (Записные книжки. С. 318). Веру надо было поддерживать и чем-то питать. Блок, как обычно, пытался отыскать в реальности силу, которая спо­ 399.
собна как-то организовать стихийный поток, придать событи­ ям осмысленность, которая обещает перспективу. Уже к се­ редине 1917 года симпатии Блока явно были на стороне наиболее радикальных движений. Считая, что у либерально настроенных кадетов есть своя «правда» (VIII, 495), он все больше склонялся к эсерам и большевикам. Его привлекала не столько их идеология и политика, сколько мятежный дух, решимость сокрушить устои «старого мира». Он чувствовал в них неукротимую волю не к эволюционным преобразовани­ ям, а к революционному переустройству. Ленинцы многое готовы разрушить и погубить, но это, считал Блок, «не страшно»: истинная революция — не идиллия («бархатных» революций он не признавал). Он по-прежнему был уверен в том, что перерождение людей невозможно без гибельных потрясений, без сильней­ ших трансформаций внешних форм жизни. Блока привлекала готовность социалистов-радикалов совершить нечто большее по дерзости и размаху, чем просто политический переворот, захват государственной власти, который лишь поначалу может поразить воображение. Блоку всегда не был чужд анархизм мистического толка. В стихии большевизма он, видимо, улавливал некие его про­ явления. Утверждая, что «в большевизме есть страшная правда» (VIII, 495), он тогда признавался в письмах к матери: «Вообще многие ауспиции, которым я, как всегда, склонен верить, говорят мне пока, что надо быть с социалистами» (VIII, 497); «...Я склоняюсь к с.-р., а втайне — и к больше­ визму...» (VIII, 499). Еще более определенна в этом смысле дневниковая запись от 30 июля 1917 года: «Тяготение мое к туманам, больше­ визма и анархизма (стихия, «гибель», ускорять «лики роз над черной глыбой»)» (VII, 291—292). Очевидно, беспокойный дух русского анархизма и больше­ визма внушал Блоку веру в возможность долгого и нараста­ ющего революционного горения. Кроме того, он сулил в гря­ дущем новое, неведомое прежде состояние мира, непредска­ зуемость и «туманность» которого влекли поэта неудержимо. Он не хотел для России повторения пройденного, установле­ ния демократии по западным образцам, умеренного реформа­ торства, разного рода компромиссов и полумер... Мировосприятие Блока в тот период в значительной мере определялось тем, как он оценивал уровень революционного подъема в обществе. Это обусловливало довольно резкие колебания в его умонастроениях: от лихорадочного вооду­ шевления до удручающих сомнений. Порой ему казалось, что 400
он преувеличивал внутреннюю мощь и размах движения, выдавая долгожданное желаемое за действительное. Моменты охлаждения и отрезвляющего скепсиса запечат­ лены в дневнике и в записных книжках. «Нет, не надо мечтать о Золотом веке, — словно сдерживая себя, писал Блок 20 мая 1917 года. — Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны» (Зап. кн. С. 339). Через несколько дней, оценивая результаты событий весны 1917 года, он отметил: «Если даже не было революции, т. е. то, что было, не было революцией, если революционный народ действительно толь­ ко расселся у того же пирога, у которого сидела бюрокра­ тия, то это только углубляет русскую трагедию» (там же. С. 347). Особенно заметным упадок личного энтузиазма стал в июле 1917 года. Во-первых, путала все карты утратившая всякий высокий смысл война. Во-вторых, сказывалась душев­ ная усталость от напряженного ожидания. 16 июля он запи­ сал в дневнике: «Как всегда бывает, после нескольких меся­ цев пребывания напряженного в одной полосе я притупился, перестал расчленять, события пестрят в глазах, противоречи­ вы; т. е. это утрата некоторая пафоса, в данном случае рево­ люционного» (VII, 284). Временами Блоку приходила в голову мысль, что «маят­ ник» революции раскачался слишком слабо и события проте­ кают по затухающей инерции: «Что же, действительно все так ужасно или... Погубила себя революция?» (VII, 291). Поэту представлялось, что наступившее относительное затишье означает если не начало реакции, то, по крайней мере, завершение бурного периода, связанного с февраль­ ским переворотом. Делясь в начале августа своими нерадуж­ ными петербургскими впечатлениями, он сообщал матери: «Теперь здесь уже, так сказать, „неинтересно”, в смысле рево­ люции. Россия опять вступила в свою трагическую (с веч­ ной водевильной примесью) полосу, все тащат „тягостный ярем”» (VIII, 510). Блок ощущал, что в людях и в нем самом все меньше становится таких романтических свойств, как порывистость, окрыленность, одержимость стихией, способность улавливать звуки «мирового оркестра»... , «Вера в очистительную силу революции» вновь воскресла в Блоке после октябрьского переворота.32 Перед ним (в отличие от многих русских интеллигентов) вовсе не возникал вопрос: принимать или не принимать революцию? Более того — он переживал в то время редкостный подъем духа, «радостное напряжение» (М. А. Бекетова), которое нарастало. 401
Эти экстатические настроения достигли кульминации в январе 1918 года. 9 января была закончена программная статья «Интеллигенция и революция», в которой Блок с пре­ дельной откровенностью и твердостью заявил о том, что он, как человек и как художник, приветствует свершившиеся события и придает им огромное значение. «Мы, русские, — утверждал он, — переживаем эпоху, имеющую не много равных себе по величию» (VI, 11). Бесспорно, поэтом тогда двигала искренняя, безоглядная вера в подлинность Октябрьской революции, перед которой меркла «бескровная идиллия» февральских дней. Вера эта основывалась на убеждении, что развертывающиеся в Рос­ сии события в обозримом будущем не просто преобразуют, а совершенно преобразят мир. Большевики привлекали его масштабом замыслов и деяний, решимостью «перевернуть мир», открыть новую страницу истории. Общую суть грандиозного замысла, который призвана была воплотить революция, Блок формулировал так: «Пере­ делать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью. Когда такие замыслы, искони таящиеся в человеческой душе, в душе народной, разрывают сковывавшие их путы и бросаются бурным потоком, доламывая плотины, обсыпая лишние куски берегов, — это называется революцией. Мень­ шее, более умеренное, более низменное — называется мяте­ жом, бунтом, переворотом. Но это называется революцией. Она сродни природе (...) Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное (...) Размах русской революции, желающей охватить весь мир (меньшего истинная революция желать не может, исполнит­ ся это желание или нет — гадать не нам), таков: она лелеет надежду поднять мировой циклон...» (VI, 12—13). Блок уверовал в то, что новая власть действует в согласии с народной стихией, направляя ее в нужное русло. Ему импонировал радикализм большевистского мышления, мак­ симализм их требований. Он чувствовал их готовность по­ жертвовать многими и многим ради достижения своих целей, осуществления головокружительных планов. Но это мало смущало его. Вопрос о том, какого свойства и порядка чело­ веческие силы могут прийти к власти на гребне огромной мутной волны, в тот момент, кажется, не слишком волновал Блока. Главное — поднять «грозовой вихрь»... Главное — не побояться вступить в полосу предназначен­ ных России испытаний... Путь к великой России и к новой 402
жизни, с суровым упрямством настаивал Блок, невозможен без великих потрясений. «России суждено пережить муки, унижения, разделения, — убеждал он, — но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой» (VI, 9). При крушении старого и зарождении небывалого мира невозможно избежать людских страданий, бедствий, потерь. «Светлое будущее» неизбежно обретается сверхдорогой це­ ной. По большому счету, выбор каждой отдельной личности и нации в целом должен быть, согласно блоковским представ­ лениям, предельно бескомпромиссным: «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в „то, чего нет на свете”, а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она — прекрасна» (VI, 14). Такая жажда «невиданных перемен» рождала почти' фана­ тичную одержимость идеей Преображения, а вместе с ней жесткую, порой безжалостную требовательность к людям. В человеке, устремленном в будущее, считал Блок, должен преобладать дух, который один способен «бороться с ужаса­ ми»: «К чему загораживать душевностью пути к духовности. Прекрасное и без того трудно» (VI, 19—20). Такой человек должен жить в беспокойстве и тревоге, неустанном движении вперед; тогда это будет не самодоволь­ ное ничтожество, «это будет новый человек, новая ступень к артисту» («Искусство и революция»; VI, 25). Поэтому Блок страстно призывал соотечественников быть в эту роковую минуту истории «в постоянном стремлении и порыве» («Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве»; VI, 26). Чуть позже он сказал о том же другими словами: «Главное — не терять крыльев (присутствия духа)» (VII, 328). Ради любви к «дале­ кому» Блок готов был пожертвовать чрезвычайно многим: «Требуется действительно похоронить отечество, честь, нрав­ ственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы музыка согласилась помириться с миром» (VII, 329). Концепция музыкальной сущности мира была близка Бло­ ку с юности. Но, пожалуй, никогда ранее он не придавал ей такого исключительного значения, как в первые месяцы 1918 года. Эта умозрительная концепция по сути определяла все гипертрофированные притязания. Деяния и события все больше расценивались теперь Блоком с точки зрения того, совершаются ли они в согласии с «музыкой», или «антимузы­ кальны» по форме, пафосу, смыслу. Призыв Блока «всем телом, всем сердцем, всем сознани­ ем» слушать Революцию означал призыв различать сквозь 403
гул и шум событий «музыку» революционной стихии, «вели­ кую музыку будущего, звуками которой наполнен воздух» (VI, 19, 20). Блоком завладела дорогая для его души и сознания иллю­ зия, что история как бы «пустилась вскачь», не по дням, а по часам обретая новое качество; более того — порой ему каза­ лось, что происходящее может вылиться потом в события, имеющие не эпохальное, а надысторическое значение. В самом общем виде символическую схему мифопоэтиче­ ских представлений Блока того времени (в интересующем нас контексте) можно обозначить так: Россия, порывающая­ ся в неведомую даль, — упругий свежий «воздух» истори­ ческого бытия, разрываемый «ветром» от стремительного движения в будущее, — воскресшие звуки «вселенских рит­ мов» — смутное предчувствие чуда мировой гармонии, Пре­ ображения... Осознавая вселенский масштаб тогдашних блоковских упо­ ваний, Л. К. Долгополов таким образом формулировал их иррациональную подоплеку: «И вот, подобно тому как из мирового хаоса создалась некогда гармония вселенной, так из „хаоса” революции должен возникнуть свой „космос” (...) И он увидел в революции зарождение новой гармонии, кото­ рую несет с собой пришедшая в движение стихия. Личность получает новое качество, но вместе с личностью происходит и преображение мира, с которым она нераздельно слита».33 Эти идеи и настроения Блока так или иначе отразились в поэме «Двенадцать». Они нагнетаются, образуя смысло­ вой спектр. Черный вечер. Белый снег. Ветер, ветер! На ногах не стоит человек. Ветер, ветер — На всем Божьем свете! (III, 347). «Черный вечер», вероятно, означает закат старой эпо­ хи. Снежная «белизна» — символ надежды на обновление. «Ветер» — символ стихии, врывающейся в обыденную по­ вседневность. Почти все пространство поэмы отдано различ­ ным «голосам». Это — как бы разнородные отголоски «миро­ вого оркестра», в основном «низкие» — грубые, примитив­ ные, дисгармоничные. Цвета и звуки определяют поэтическую фактуру поэмы. И то, и другое, по замыслу художника, служит для того, чтобы 404
выявить ее символическую подоплеку, за реальным увидеть сверхреальное. Конечно, прав был Иванов-Разумник, когда писал в статье «Испытание в грозе и буре»: «„Двенадцать” — поэма о революционном Петербурге конца 1917—начала 1918 года, поэма о крови, о грязи, о преступлении, о падении человеческом. Это — в одном плане. А в другом — это поэма о вечной, мировой правде той же самой революции, о том, как через этих же самых запачканных в крови людей в мир идет новая благая весть о человеческом освобождении (...) Все реально, до всего можно дотронуться рукой — и все „симво­ лично”, все вещий знак далеких свершений».34 Конкретика ситуаций и положений, обозначающих борь­ бу «старого» и «нового» мира, не то чтобы преодолевается в поэме, а возводится в какую-то высшую степень. Видеть в частных житейских проявлениях предвестия иной жиз­ ни — в этом заключался для Блока источник веры в бу­ дущее. То, что вся картина «Двенадцати» — некая символистская фантасмагория, не подлежит сомнению. Поэтические симво­ лы делали свое дело в последний раз, пока у Блока остава­ лась надежда на более или менее ощутимую связь двух миров: реального и идеального. Образ ураганного «ветра» — символико-метафорическое выражение фатализма общенационального и — шире — ми­ рового масштаба. Обо всех, кто втянут в водоворот истории, сказано: «Всякий ходок скользит...». Всякий человек, за­ стигнутый стихией, путается, не знает пути. Намеченная магистраль — та, которой идут «двенадцать», апостолы но­ вого мира, представители «демократии, опоясанной бурей» (Карлейль). Они идут в будущее «без креста», без «имени святого». Однако в финале поэмы возникает образ Христа, который парит над «двенадцатью» как белое знамя. При всей сложности скрытых смыслов подтекст произведения доста­ точно очевиден: нет в сознании и подсознании тех, кто вер­ шит революцию, другого имени, кроме Христа. Он освящает кровь, страдания и преступления во имя будущего. Все-таки не стоит полагать, что Блока устраивало верхо­ венство христианских идей в мистерии мировой революции. 20 февраля 1918 года Блок записал в дневнике: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы „не достойны” Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой» (VII, 326). Почему «страшная мысль»? Потому, что нет духовной опоры. «Другой» здесь не означает, конечно, «антихриста»; 405
этот «Другой», видимо, — субстанция того же порядка, что «Душа Мира», «Вечная Женственность»; высокая субстан­ ция, которой Блок не ощущал. Стихия, имевшая локальный характер, почему-то не вписывалась в сценарий «всемирной гармонии». Знаменательны записи, сделанные Блоком в конце февра­ ля 1918 года: «История разжижается, процесс затягивается» (Зап. кн. С. 391); «Самое трудное. Сегодня я потерял крылья, и не верю потому. Опять — ложь на 10 лет» (Там же. С. 392). Полемика, развернувшаяся вокруг «Двенадцати», была ожесточенной. Трактовки поэмы могли быть разными, порой полярными, но все-таки суждения самого Блока являются наиболее ценными. «Я только констатировал факт, — запи­ сал он 10 марта 1918 года, — если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь „Иисуса Христа”. Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак» (VII, 330); «...большевики правы, опасаясь „Двенадцати”. Но... „трагедия” художника остается трагедией» (VII, 329). Выходит, что мысль о восторженном приятии Блоком боль­ шевистской революции (в начале 1918 года) была, мягко гово­ ря, несколько преувеличена. Да, воодушевление могло владеть Блоком, когда он создавал поэму, подчиняясь ритму захватыва­ ющего движения неуправляемой стихии, когда верил в силу мятежа и разрушения, когда всем, кого он не терпел, «воздал по заслугам». Его правый гнев окончательно созрел, и он, как ему каза­ лось, увидел «могильщиков» старого мира, над которыми реял образ Иисуса. Здесь, видимо, будет позволительна ана­ логия с фрагментом статьи Д. С. Мережковского «Две тайны русской поэзии. Некрасов и Тютчев» (Пг, 1915), в котором автор приводит строки Некрасова о революционерке (вероят­ но, о С. Перовской): Я сбросила мертвящие оковы Друзей, семьи, родного очага, Ушла туда, где чтут пути Христовы, Где стерегут оплошного врага... «Он не мог сказать больше, — писал Мережковский, — но мы понимаем, что значит: „стеречь оплошного врага”. И в этом — пути Христовы? Там, где Достоевский видел „бесов”, Некрасов увидел Христа». Блок в революции поначалу тоже увидел Христа, но существенно в ином преломлении. Это была его стародавняя (1912) мысль о том «грозном христианстве, которое не идет в мир через людские дела и руки, но проливается на него 406
как стихия». Кажется, Богочеловек для поэта — воплоще­ ние силы, могущей освятить кровавый путь тех, кто устрем­ лен к новой жизни. Однако речь все-таки идет о силе, способной победить на «этом пути», то есть в пределах взвихренной социальной реальности. Блоку, как всегда, этого было мало. Вот почему трагедия художника остается трагедией... Блок сочувственно отозвался о статье Р. В. ИвановаРазумника «Испытание в грозе и буре». Что больше всего могло привлечь автора «Двенадцати» в этой статье? Вероят­ но, идея «духовного максимализма», которую Иванов-Разум­ ник развивал, интерпретируя поэму Блока и его стихо­ творение «Скифы». «„Двенадцать”, — утверждал критик, — несмотря на весь свой черный фон, на грязь, на кровь, на злодеяния, захватывает тему мировой революции в сфере настолько высокой, что она недоступна для исторических интересов сегодняшнего дня».35 Иванов-Разумник верно почувствовал надысторичность мыш­ ления Блока, его чаяние даже не мировой социальной рево­ люции, а мистерии тотального Преображения, его устремлен­ ность к «новому небу и новой земле». И было понятно, что при таком восприятии драматических событий поэт оценивал их с точки зрения Вечности, поверх категорий добра и зла. Все страдания и жертвы — дань неизбежному Року; ведь люди втянуты не в спровоцированный политиками процесс, а в стихию, которая сродни природным катаклизмам. «Черное не прощается, черное не оправдывается — оно покрывается той высшей правдой, которая есть в сознании „двенадцати”», — писал Иванов-Разумник.36 Что подразумевал критик под «высшей правдой»? Воль­ ное и невольное порывание провозвестников нового мира от внешнего раскрепощения — к внутреннему перерождению, поскольку, по убеждению автора статьи, духовный максима­ лизм — порождение русского «скифства» — открывает пути «к тому подлинному освобождению человека, которое так и не удалось христианству...»37 Блок, справедливо считал Иванов-Разумник, решительно уверовал в существование этой «высшей правды», кото­ рая многое оправдывает... Именно поэтому художник умел «за тусклой формой» меняющейся действительности видеть «светлую сущность».38 В известном письме к 3. Н. Гиппиус, написанном в мае 1918 года, Блок по-своему выразил то, о чем говорил в статье Иванов-Разумник: «Не знаю (или — знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, 407
которых было очень мало — могло быть во много раз боль­ ше» (VII, 336). Этот факт тем более примечателен, что Блока в то время одолевали порой серьезные сомнения. Он с увлечением рабо­ тал тогда над очерком о «римском большевике» Катилине, рассматривая его заговор как фрагмент мировой революции. Катилина в восприятии Блока — личность, способная взор­ вать устои закоснелого мира. Улавливая некоторое сходство двух эпох, поэт пытался уяснить логику соответствий. При этом он заботился о том, чтобы очерк был исполнен револю­ ционного пафоса. Тем не менее, стараясь быть честным перед самим собой, он признавался в том, что его все-таки не удовлетворяет существо задуманного переворота. Не тот размах, не та глу­ бина одухотворения реальности. «Катилина. Какой близ­ кий, знакомый, печальный мир! — записал он 25 апреля 1918 г. — И сразу — горечь падения. Как скучно, известно. Ну что ж, Христос придет. Катилина захотел нескучного, не пышного, не красивого, недосягаемого. И это тоже скучно» (Зап. кн. С. 402). Не менее красноречива и запись, сделанная 16 мая: «„Катилина” — весь день. Лебединая песня револю­ ции?» (Там же. С. 407). Тут вновь сказались сверхмаксималистские установки Бло­ ка, отражающие коренные свойства его беспокойной натуры, благодаря которым он сделался, говоря словами Герцена, «Дон-Кихотом революции». Кажется, как бы ни развивались события, трудно, почти невозможно представить себе такое состояние материального мира, которое устроило бы роман­ тика-максималиста Блока. Любя, лелея в сознании будущий, потенциальный, умо­ зрительный мир, он все время проецировал его на убогую действительность и страдал от мысли о длящемся невоплощении идеала Преображения. Блок видел смутный образ гряду­ щего, а не сколько-нибудь осязаемые контуры его. И в этом заключался один из источников его личной трагедии. «Без­ мерная требовательность к жизни, искание небывалого и чудесного делает безвкусной простую, обыденную действи­ тельность», — справедливо отмечал В. Жирмунский.35 Приблизительно с середины 1918 года у Блока начинают постепенно нарастать скептические воззрения на русскую революцию, на ее характер, на перспективы ее будущих завоеваний. И власть, и безвластие равно суживали ее духов­ ную сферу. Большевистский «миф о революции» (Ф. Степун) мог надолго пленить воображение многих, но только не бло­ ковское. 408
Во-первых, идеология перманентной революции и неугаси­ мый дух революции для поэта — вещи разного порядка. Во-вторых, миссия пролетариата и высокое, всемирное предназначение России для него — также далеко не одно и то же. В-третьих, движение к дальним целям, с его точки зрения, предполагало не только крушение старого мира и «строи­ тельство» другого, но и своего рода соборное «очищение» в бурях и невзгодах, перерождение, национальный катарсис, сотворение новых, свободных, смелых людских душ. Иначе говоря. Блок (в отличие от большевиков) жаждал — по сво­ ему обыкновению — не политических удач и достижений, а «чуда». Однако оно, к его великому сожалению, не слу­ чилось. В блоковских записях все чаще слышатся нотки отчаяния: «Ужас старого мира налезает» (22 сентября 1918 года; Зап. кн. С. 428); «Жизнь становится чудовищной, уродливой, бес­ смысленной» (20 декабря, 1918; там же. С. 441); «Кто погу­ бил революцию (дух музыки)? — Война» (3 мая, 1919; там же. С. 458), и др. Выступая как публицист, Блок старался поддерживать в других веру в революцию, но сам все отчетливее сознавал, что этой его последней надежде на обновление мира не суждено сбыться. Он почти перестал мечтать о чудесных метаморфозах бытия. Он постепенно перестал видеть в собы­ тиях «священное безумие» (VI, 92). Он усомнился в величии переживаемой эпохи. Мыслью Блок еще возвращался к прежним своим завет­ ным идеям о первородной культуре, рождающейся из духа музыки и противостоящей цивилизации, о живительной, пло­ дотворной силе стихий, о новой породе людей («человекартист»), которые появляются в «катастрофическое время». Об этом он писал в статье «Крушение гуманизма» (1919), а также в статьях, посвященных Гейне («Гейне в России»; 1919) и отчасти Вл. Соловьеву («Владимир Соловьев и наши дни»; август, 1920). Блок упорно искал аналогий с эпохой заката Римской империи, с первым веком христианской эры, со Смутным временем и годами царствования Петра, с Французской революцией, пытался уловить предзнамено­ вания событий XX столетия в предыдущем веке, настойчиво держался мысли о стремительном движении истории, когда годы потрясений и переворотов равны векам. Однако внутренний надлом уже обозначился. Это было достаточно очевидно для чутких людей, окружавших Блока. «Человек, звавший к вере, — вспоминал В. А. Зоргенфрей, — 409
заклинавший нас: „Слушайте музыку революции!”, раньше многих других эту веру утратил».40 М. А. Бекетова свидетельствовала, характеризуя блоков­ ские настроения начала 1920-го года: «Он работал только из чувства долга, ему казалось, что революционные огни погас­ ли, что кругом было серо и уныло, Ал(ександр) Александ­ рович} был глубоко разочарован и замкнулся в своей печали. Он не слышал уж больше шума от падения старого мира, ему казалось, что „музыка революции” отзвучала...».41 Красноречивы и слова о Блоке, сказанные Н. А. Павлович в ее письме к В. Н. Перельману от 1 декабря 1920 года: «В его душе была боль, холод, мрак и страстная память — тоска об ином мире».42 «Миры иные» лежат в душе и сознании человека, в его натуре. Одним суждено ощущать их очень остро, другие их не чувствуют вовсе. Возможно, это своего рода генетическая программа, заданная свыше. Блок переносил внутреннее чув­ ство вовне, пытаясь уловить «оттуда» какие-то веяния. Он не мог знать о том, какой силы импульсы к обновлению заложе­ ны в других людях. Но долго верил в магическую мощь этих миллионных зарядов. В этом также заключалась его личная трагедия... Блоковская «дальнозоркость» неизбежно оборачивалась «близорукостью». Редкостная способность жить дальним бу­ дущим, во имя грядущего, в конце концов приводила к той трагедии отрезвления, о которой писал Андрей Белый. Ради­ кализм чаяний и устремлений вступал в непреодолимое противоречие с действительностью, которая в какой-то сте­ пени поддавалась внешним преобразованиям, но не сулила надежд на Преображение. Разочарование не могло не быть сокрушительным по своей силе. Понимая это, Л. Я. Гуревич писала о Блоке конца 1910-х годов: «А что творилось в его сложной, хрупкой, правдивой душе в связи со всеми впечат­ лениями окружающей его жизни — после того, как он уве­ ровал в ее обновление, — кто расскажет это?»43 Блок, не знавший компромиссов в главном для него, был, условно выражаясь, заложником отвлеченной идеи. А как заметил Мережковский, пытаясь определить сердцевину на­ туры Раскольникова, «действительность не в состоянии дать фанатику ни одной минуты не только пресыщенья, но даже временного утоления, потому что он преследует недостижи­ мую цель — воплотить в жизни теоретический идеал».44 Касаясь постановки пьесы Сем-Бенелли «Рваный плащ», Блок в письме к М. Ф. Андреевой от 24 сентября 1919 года обро­ нил знаменательную фразу, которая в известном смысле ха­ 410
рактеризует одну из черт его мировосприятия: «Я действи­ тельно не предвидел того, что получится в целом; я совсем не умею предвидеть ближайшего...» (VIII, 527). «Ближайшее» в понимании поэта, который всегда страст­ но всматривался в грядущее, — это в сущности то же «жалкое» настоящее, та ступень стремительного развития, которую нужно как можно скорее перешагнуть, преодолеть. Чем отвлеченнее идея-мечта, тем желаннее свершение и тем больше удручают ближние цели, рутинные заботы, мелко­ масштабные дела, привычные формы... Но вышло так, что с каждым тяжким месяцем Блок все острее ощущал именно текущий момент и ближайшее буду­ щее. И потому, превращаясь, по словам Б. Эйхенбаума, из «пророка революции» в «мрачного ее созерцателя», он «чув­ ствовал надвигающуюся трагедию своего поколения и свою трагедию, как его властителя...»45 К концу 1920 года Блок уже, видимо, не сомневался в том, что Россия и ее народ угодили в какую-то зловещую «щель истории».46 Андрей Белый в своем дневнике (запись сделана после смерти Блока) привел суждения П. Е. Щеголева, которым можно верить, поскольку он в то время много общался с поэтом: «...Еще в 1920 году (весной) он (Блок) верил только в „революцию духа”, говоря, что только она смоет мещанст­ во, съевшее революцию; она и будет революцией собственно; а с лета 1920 года он уже угрюмо вообще замолчал; и слова „революция” не произносил. Щеголев мне сказал: „Он — жертва революции, потому что он пережил обе стороны ее; одни переживают лишь подъем революций, не видя ужасных сторон их; другие — обратное: видят лишь ужасы и не раз­ личают стихии подъема; Блок пережил максимально: и ту, и другую ее сторону; пережил то, что не под силу пережить человеку; оттого он не вынес ее; оттого он умер; он не был утопистом-оптимистом, он не был нытиком; оттого-то — он нашел трагедию своей судьбы в ней”».47 Духовный максимализм, стремление к запредельным, вне­ временным ценностям метафизического, умопостигаемого бытия обернулись для Блока горьким разочарованием. Мысли о катастрофизме истории, о возрождении через «гибель», об очищении «огнем и бурей», о благотворной силе стихий и мирового мятежа к концу жизни хоть и не были вовсе вытес­ нены из его сознания, но померкли, уступая место покорному признанию общечеловеческих ценностей. Своего рода завещанием Блока можно считать его слова из письма к Н. А. Нолле-Коган от 8 января 1921 года, в котором он так выразил свое пожелание ее будущему ребен­ 411
ку: «Пусть, если только это будет возможно, он будет чело­ веком мира, а не войны, пусть он будет спокойно и медленно созидать истребленное семью годами ужаса. Если же это невозможно, если кровь все еще будет в нем кипеть и бунто­ вать и разрушать, она во всех нас, грешных, — то пусть уж его терзает всегда и неотступно прежде всего совесть, пусть она хоть обезвреживает его ядовитые, страшные порывы, которыми богата современность наша и, может быть, будет богато и ближайшее будущее».48 При многих очевидных противоречиях его души и созна­ ния, Блок через всю свою жизнь, ставшую судьбой, пронес сокровенную мечту о Преображении мира. Она была его «сокрытым двигателем», она так или иначе питала его твор­ чество. Но она же привела к тому, о чем он напророчил еще в раннюю эпоху «Стихов о Прекрасной Даме»: О, как паду — и горестно, и низко, Не одолев смертельныя мечты! (I, 74). 'Лит. наследство. М., 1982. Т. 92. Кн. 3. С. 368. 2 Александр Блок и Андрей Белый. Переписка. М., 1940. С. 233. 3 Письма Александра Блока. Л., 1925. С. 184. 4 Главным образом имеются в виду стихотворения того периода, вошедшие за­ тем в разделы 3-го тома: «Страшный мир», «Возмездие», «Ямбы», «Арфы и скрипки». 5 Родина Т. А. Блок и русский театр начала XX века. М., 1972. С. 195. 6 Белый Андрей. О Блоке. Воспоми­ нания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 386. 7 Там же. С. 388. 8 Павлович Н. А. Воспоминания об Александре Блоке // Блоковский сбор­ ник. Тр. науч, конф., посвященные изуч. жизни и творчества А. А. Блока. Тарту, 1964. С. 484. 9 Цит. по: Блок А. А. Поли. собр. сочинений и писем. В 20 т. М., 1997. Т. 3. С. 972. 10 Там же. С. 558, 975—977 / Публ. и коммент. А. В. Лаврова. "См.: Там же. С. 547—549, 963— 966 / Публ. и коммент. А. В. Лаврова. 12 См.: Там же. С. 536—538, 954— 955 / Публ. и коммент. А. В. Лаврова. 412 13 Там же. С. 878 / Коммент. О. А. Кузнецовой. 14 Символисты о символизме И Заве­ ты. 1914. №2. Отд. II. С. 83. 15 Там же. С. 78—79. 16 См. об этом: БлокА. А. Поли. собр. сочинений и писем. Т. 3. С. 681—683, 686 / Коммент. Н. В. Лощинской. 17 Там же. С. 672—673. 18 Там же. С. 673. 19 Альфонсов В. Н. К характеристике общественных мотивов в лирике А. Бло­ ка 1911 —1914 годов И Учен. зап. Ленингр. пед. ин-та им. А. И. Герцена. Л., 1960. Т. 208. Ч. 2. С. 45, 46 (курсив — В. Н. Альфонсова). 20 См. об этом: БлокА. А. Поли. собр. сочинений и писем. Т. 3. С. 960—961 / Коммент. А. В. Лаврова. 21 Гиппиус Зинаида. Живые лица. Воспоминания. Тбилиси, 1991. С. 26. 22 Цит. по: Блок А. А. Поли. собр. сочинений и писем. Т. 3. С. 961. 23 Литературное наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 218. 24 Русская литература XX века / Под ред. С. А. Венгерова. М.., 1915. Т. II. Ч. II. С. 327. 25 Литературное наследство. Т. 92. Кн. 2. С. 221.
26 Мережковский Д. С. От войны к революции. Дневник 1914—1917. Пг., 1917. С. 160. 27 Там же. С. 159. 28 На следующий день, 4 июня, Блок сообщал в письме к матери: «Мама, сей­ час, наконец, окончена мною „Первая глава” поэмы „Возмездие”» (Письма Алек­ сандра Блока к родным. М.; Л., 1932. Т. 2. С. 289). 29 Из письма от 7—8 января 1917 г. (Там же. С. 326). 30 Из письма от 9 марта 1917 г. (Там же. С. 337). 31 Там же. С. 339, 340. 32 Об этом, в частности, писала М. А. Бекетова (см.: Бекетова М. А. Александр Блок. 2-е изд. Л., 1930. С. 256—257). Ср. также: «Окружавшие Блока люди очень ярко ощущали, что при­ нятие им революции основано именно на убеждении, что „ведь должен быть совер­ шенно новый мир!”, что „идет совершен­ но новый мир, будет совершенно новая жизнь”» (Минц 3. Г. Поэтический идеал молодого Блока // Блоковский сб. С. 224). 33 Долгополов Л. Проблема личности и «водоворот истории» (Александр Блок и Тютчев) И Долгополов Л. На рубеже веков. Л., 1985. С. 146, 149. 34 Блок Александр. Двенадцать. Ски­ фы / Предисловие Иванова-Разумника «Испытание в грозе и буре». СПб., 1918. С. 6, 10. 35 Там же. С. 14. 36 Там же. С. 9. 37 Там же. С. 24. 38 Там же. С. 29. 39 Жирмунский В. Поэзия Александ­ ра Блока // Об Александре Блоке. Пб., 1921.С. 92. 40 Записки мечтателей. 1922. №6. С. 151. 41 Бекетова М. А. Александр Блок. С. 280. Ср. сходные суждения И. Гросс­ мана-Рощина: «Смерть тайны через ре­ волюционную практику — гибель на­ дежд Блока, ибо для него — ценность мира пропорциональна тайне мира (...) А революция погасила метафизические зори...» (Гроссман-Рощин И. Художник и эпоха. М.; Л., 1928. С. 123). Ср. также в мемуарах С. Маковского: «Он глубоко страдал, когда убеждался, что действи­ тельность не совпадает с грезой — в его жизни, как и в жизни народной, и что сам-то он заблудился в противоречиях ума и сердца, сентиментальных чаяний и книжной мудрости...» (Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». Мюнхен, 1962. С. 149). 42 Лит. наследство. Т. 92. Кн. 3. С. 515. 43 Гуревич Любовь. Из воспоминаний о Блоке // Там же. С. 847. 44 Мережковский Д. С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893. С. 173 (курсив — Д. С. Мережковского). 45 Эйхенбаум Б. Судьба Блока И Об Александре Блоке. С. 49. Ср. поздней­ шую оценку событий, принадлежащую Ф. Степуну: «В русской революции порыв к свободе с самого начала таил в себе и волю к разрушению (...) Во всяком слу­ чае нам надо помнить, что за победу зла в мире в первую очередь отвечают не его слепые исполнители, а духовно зрячие служители добра». (Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Лондон, 1990. Т. 2. С. 7). 46 Лит. наследство. Т. 92. Кн. 2. С. 347. 47 Белый Андрей. О Блоке. С. 452. 48 Лит. наследство. Т. 92. Кн. 2. С. 348.
Н. Ю. Грякалова ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕАЛЬНОСТЬ И ПРОСТРАНСТВО ТЕКСТА (Историософская концепция Бориса Пильняка начала 1920-х годов) * В перспективе понимания творчества Бориса Пильняка как писателя, чья творческая интенция направлена на вос­ приятие и переосмысление символистской традиции, находит свое объяснение такая особенность его художественного мыш­ ления, как антиномично с ть.[ В повествовательной структуре многих произведений Пиль­ няка, как, впрочем, и у других орнаменталистов, легко обна­ ружить «первичные» бинарные оппозиции (мужское/жен­ ское, верх/низ, дом/лес и др.), что находит свое объясне­ ние в особенностях художественного восприятия мира, сближающих Пильняка с символистами. Основа этой близости — мифопоэтическое художествен­ ное мышление, ориентированное не на антропоцентрист­ скую, а на космоцентристскую картину мира и обнаружение архитипических структур как в плане бытия, так и на уровне сознания. Однако специфическое место Пильняка в линии наследо­ вания символизму определяется все же другими факторами, из которых важнейшими являются следующие. Во-первых — декларативное обращение писателя к симво­ листским мифологемам и антиномиям. Стихия — культура, народ — интеллигенция, культура — цивилизация, Восток — Запад, Москва — Петербург — вот тот ряд антиномий, кото­ рыми оперирует Пильняк, открыто демонстрируя свою лите­ ратурную зависимость от предшественников. В этом случае интертекстом могут выступать как отдельные произведения * Работа выполнена при финансовой поддержке Института Открытое Об­ щество (RSS № 781 /1997). 414
писателей-символистов (стихотворения и статьи Александра Блока, романы Д. С. Мережковского, Андрея Белого, Федора Сологуба), так и «символистский текст» в целом, эксплицитно выраженный в характерных мотивах, смыслообразах и кон­ цептах. Во-вторых — использование заложенной в символист­ ских антиномиях энергии смыслопорождения, что позволяет писателю трансформировать их в идеологемы, содержание которых непосредственно соотнесено с социально-политиче­ ским контекстом эпохи. Так возникают противопоставления: народный бунт — революция, стихия — идеология, больше­ вики — коммунисты, природа — цивилизация («машины и волки»), Россия — Китай, Россия — Европа и др. Эти противопоставления, последовательно проведенные в тексте по принципу контрапункта, организуют лейтмотивный уровень орнаментальной прозы Пильняка (ср. роман «Голый год», рассказ «Мятель», «Повесть Петербургская, или Свя­ той Камень-город», повести «Третья столица», «Мать сыраземля», роман «Машины и волки») и становятся «персонажа­ ми» внутренней драмы разделенности человеческой лично­ сти, истории, культуры. Рассмотрим указанные аспекты рецепции символизма пре­ имущественно на примере «Повести Петербургской». Хотя она уже становилась объектом исследовательского внима­ ния,2 однако избранный нами ракурс изучения и вводимые в научный оборот архивные материалы, связанные с работой писателя над произведением, открывают новые возможности как для выявления семантических уровней текста, так и для анализа их соотношения с целым рядом произведений Пиль­ няка данного периода. Подобно тому, как природа человека и его социальное бытие предстает в творчестве Пильняка начала 1920-х годов в своем антиномизме, так и сама история России разверты­ вается в противостоянии двух типов «жизнестроения»: мос­ ковского и петербургского. На этом антиномизме писатель выстраивает историософскую концепцию, дополняя эстети­ ческий опыт осмысления прошлого и настоящего России на материале событий, знаменовавших финал петербургского периода русской истории.3 1919 годом фиксируется начало работы над «петровской темой», с которой Пильняк связывал свои размышления о русской истории, государственности и смысле произошедшей революции. Письма Б. А. Пильняка к П. Н. Зайцеву, в то время издателю и редактору кооперативного журнала «Рабо­ чий мир», свидетельствуют о постепенном вызревании автор- 415
ского замысла. 9 февраля он сообщает своему корреспон­ денту: «...Кроме тем для рассказов, трачу мозги мои над размышлениями о 1) русской старине, 2) литерату­ ре, 3) нации, народе и интеллигенции и 4) Петре I Антихристе, уведшем Россию из Москвы в Петро­ град и о большевиках, вернувших ее в обратное ее лоно: — не здесь ли ключ новой русской литера­ туры!».4 Письмо от 11 февраля запечатлело настроение автора накануне начала непосредственной работы над рассказом: «...Лежал на диване, предавался размышлению о том — сыпняк у меня, испанка или иная какая гнусность, — ударили у Николы в колокол к вечер­ не, решил написать тебе несколько теплых слов. Да-с, прихворнул, — чем, пока неизвестно. Не дай бог сыпняка... А хорошо перезванивают! — колоко­ ла эти Дмитрий Донской слышал. Если буду завтра здоров, сяду за революционный рассказ (...) да здравствует Петр I, Антихрист, Никола-на-Посадьях, Гребенская (что видна из твоего окна с Лубян­ ки) и — ты! (...) Завтра, если не сыпняк, сяду писать — тебе посвящу! — про Петра!» 19 февраля появляются новые составляющие темы: «...Читал Виппера „Новую историю” (...) Пишу рас­ сказ про анархию, Петра, Революцию». Наконец 16 мая Пильняк сообщает название своего произ­ ведения: «Я сижу дома, пишу — последний за это лето рас­ сказ. Уезжаю на Волгу, писать — надоело. Пишу „Рассказ о Петре” — такое заглавие». «Рассказ о Петре» был включен автором в первое издание сборника «Быльё». Во второе издание книги он не вошел, так как был введен под названием «Его Величество Kneeb Piter Komondor» в состав «диптиха» «Повесть Петербургская, или Святой Камень-город», изданного в Берлине в 1922 году. Антипетровский пафос «Рассказа о Петре» создается бла­ годаря использованию двух художественных приемов: сни­ женно-гиперболического изображения образа Петра, весьма далекого от исторического прототипа, и противопоставления новой столицы Российской империи и исконной Московской Руси, последовательно проведенного на всех уровнях текста, где каждый образ «петербургского» плана повествования за­ печатлен — с обратным знаком! — в «коломенской» картине мира (Коломна для Пильняка, как известно, есть символ 416
национальной подлинности и полноправный представитель «московского» начала). Первый российский император в рассказе Пильняка пока­ зан как деспот, маниакальные действия которого подчинены инстинктам. «Человек, радость души которого была в действии. Человек со способностями гениальными. Человек ненормальный, всегда пьяный, сифилит, неврасте­ ник, страдавший психастеническими припадками тоски и буйства, своими руками задушивший сына. Монарх, никогда, ни в чем не умевший сокращать себя — не понимавший, что должно владеть собой, деспот. Человек, абсолютно не имевший чувства ответственности, презиравший все, до конца жиз­ ни не понявший ни исторической логики, ни физиологии народной жизни. Маньяк. Трус (...) Человек, до конца дней оставшийся ребенком, боль­ ше всего возлюбивший игру, — и игравший всю жизнь: в войну, в корабли, в парады, в соборы, иллюминации, в Европу. Циник, презиравший че­ ловека и в себе, и в других. Актер, гениальный актер».5 В безумном порыве государственного самоутверждения он возводит на финских гнилых болотах свой «парадиз», кото­ рый строился «так же дико, стремительно, жестоко, как и все, что делал Петр» (74), и уничтожает «старую коионную, умную Русь» «с ее укладом, былинами, песнями, монастыря­ ми». Противопоставление московское/петербургское дости­ гает своей предельной силы в финале рассказа, в контраст­ ных сценах празднования Светлого Христова Воскресения в «выморочной» столице Петра и в Коломне — центре подлин­ ной России. «Нева ощетинилась, холодно обвеивал мокрый ветер. Шел серый, сырой, болотный санктпетербургский пасхальный день. У Николы в тот день шли широкие теплые ветры. В светлый день пели девушки веснянки. У Николы, под солнцем, и ночью до нового солнца пели де­ вушки. Красными сарафанами одевались утренние зори, болотными купавами меркли зори вечерние. Пели девушки: {. . .) Ой, ударь ты, Гремучий Гром, огнем-полымем! Разогрей ты, Громова стрела, Нашу матушку, Мать сыру-землю!.. 14 Литература и история 417
Девушки пели тогда, "Чтоб пропеть два столетья, — девушки пели о семнадцатом годе октябрей» (125— 126). Древний языческий заговор, введя который, повествова­ тель сопроводил его недвусмысленным комментарием, пред­ стает как пророчество о будущей судьбе России: ей суждено проснуться через два столетия и запылать очищающим огнем в стихийном бунте'¡октября 1917 года. Именно этот проек­ тивный компонент авторской концепции объясняет, почему писатель называл свой рассказ революционным. В духе, близком символистской поэтике «исторических соответст­ вий», писатель проводит мысль о революции как восстанов­ лении исконно-народных начал допетровского периода рус­ ской истории, создавая новый вариант литературного «мифа о России». К теме Петра и Петербурга писатель вновь возвращается в августе 1921 года, что не в последней степени было вызва­ но переживаниями в связи с кончиной Александра Блока, которая воспринималась современниками как гибель послед­ него поэта петербургского периода русской истории. В смер­ ти Блока они видели свидетельство заката петербургской культуры и подтверждение провиденциальной правоты эсха­ тологического мифа о гибели Петербурга.6 21 августа Пиль­ няк писал Замятину: «Уже осень. Дожди идут. И — надо за стол, писать. Сейчас буду писать про Петербург, „Санкт-ПитерБурх” — и это будет памяти Блока. Напишите мне названия книг, что можно прочитать о Петербур­ ге».7 Еще более доверительно он сообщал о своем новом замыс­ ле М. М. Шкапской 7 сентября: «А я пишу новую повесть „Санкт-Питер-Бурх”. Вот сейчас все утро писал и сейчас чувствую себя бод­ ро (...) Напишите мне: как умер, хоронили и все о Блоке. „Санкт-Питер” — я ему посвящаю, его па­ мяти, — ведь никто не замечал, как многому я учился у Блока».8 В письме от 16 сентября ¿Пильняк уже делится своими мыслями по поводу композиции и издания «отдельной кни­ жицы»: «Я заканчиваю рассказ-повестушку „Санкт-ПитерБурх”, — вместе с рассказом моим „Его Величест­ во Kneeb Piter Komondor (О Петре I)”, это состав­ ляет отдельную книжицу. Книжица листа на 3. Ее я посвящаю Блоку. Весной Ремизов говорил мне, 418
что Алянский (Алконост) взял бы у меня — для маленькой книжечки. Я не знаю адреса Алконоста (ни его самого), писал — просил Губера перегово­ рить, но он молчит что-то. Мне очень важно, чтоб книга была издана под старину (так она и писана), приблизительно так же, как „Заветные сказы” Ре­ мизова (...) Если с Алянским не выйдет, предложи­ те „Мысли”. У меня непреложное условие — из­ дать под старину» (л. 5). Книга была предложена издательству «Мысль», о чем Пиль­ няк сообщал в письме к Шкапской от 1 октября 1921 года («Я запродал „Повесть Петербургскую” „Мысли” в Москве (...) Эта маленькая книжечка — любовнейший мой труд...» (л. 8)), однако в письме от 24 июня 1922 года он жаловался на то, что издательство не печатает его книгу. В конце концов «Повесть Петербургская, или Святой Камень-город» вышла в Берлине в 1922 году в издательстве-. «Геликон» в желаемом писателем формате и с обложкой, выполненной художником В. Масютиным. «Повести» были предпосланы два эпиграфа из стихотворе­ ния Блока «Россия» — стихи 5—8: Россия, нищая Россия, Мне избы серые твои, Твои мне песни ветровые, — Как слезы первыя любви и стихи 13—14: Пускай заманит и обманет, Не пропадешь, не сгинешь ты... которые, помимо обычной для ¡эпиграфа функции символи­ ческого ключа к повествованию, выполняли, согласно замыс­ лу автора, и функцию посвящения. И в том, и в другом произведении звучали в специфически блоковской, намеренно узнаваемой образно-эмоциональной тональности мотивы нищей России, щемящей российской тоски, необозримых российских пространств, охваченных стихией революции. Сохраняя блоковскую лирическую инто­ нацию и внутренний пафос народолюбия и «оправдания сти­ хии», Пильняк соответствующим образом заявлял о своем понимании «лирической темы». Однако указанными смыслами не исчерпывалась много­ значность, задаваемая произведению отсылкой к «блоковско­ му тексту». Назвав свой диптих «Повесть Петербургская» и предпослав ему строки петербургского поэта, Пильняк тем 419
самым включил себя в определенную традицию литературно­ го изображения Петербурга и в «соавторы» «петербургского текста». Таким образом, «Повесть» Пильняка выявляла интертек­ стуальные возможности «петербургской темы», как и воз­ можности ее реактуализации в новом историческом хроното­ пе. (Интертекстуальность понимается нами как вторичная контекстуальная связь текстов).9 Инверсия в грамматической расстановке слов — Повесть Петербургская, — в результате которой прилагательное «петербургская» перетягивает на себя логическое ударение, а также изменение традиционной иерархии между мани­ фестацией темы и жанровым подзаголовком — «Повесть Петербургская, или Святой Камень-город», — придает заглавию особую семантику, вскрывая сверхжанровое, сим­ волико-тематическое единство произведений русской лите­ ратуры, посвященных Петербургу, — от пушкинского «Мед­ ного всадника. Петербургской повести» до «Ахру. Повести петербургской» Ремизова. Столь же семиотична вторая часть заглавия «Повести» — «...Святой Камень-город». Это не только «дословный пере­ вод» топонима «Санкт-Петербург», точнее — «Санкт-ПитерБурх» (первоначальное голландское название города, кото­ рое вынесено автором в заглавие второй повести) в духе известной формулы Пильняка, декларирующей его интерес к «словесной археологии»: «слова, автору, мне — как моне­ та нумизмату» (3, 195). Предложенный писателем перевод, вскрывая этимологию имени «Петр» — камень (греч.), усиливает семантическое поле слов со значением камень, каменный, подготавливая сюжетное развертывание тропа «Петр-камень» в мотив Ка­ менного гостя. Как контрапункт этой линии развивается мотив каменной Китайской стены, который ведет автор на параллельной тематической линии Китая, тематизируя противопоставление Запада и Востока, с явной отсылкой к роману Андрея Белого как на уровне опорных концептов повествования, так и на уровне отдельных реминисценций. Здесь вполне сопостави­ мы бред террориста Дудкина и Ивана Ивановича, превраще­ ние «желтого» призрака, монгола Шишнарфнэ в «китайца на шахматной доске», изменение колорита от красного к желто­ му с сохранением «восточных» коннотаций в символике жел­ того цвета. Сюда же можно добавить и «соответствие» каре­ ты-кубика Аблеухова-старшего и автомобиля-каретки Бразье «советского служащего» Ивана Ивановича, где Иван Ивано­ 420
вич — «в углу — в зеркалах — на подушках — с портфе­ лем» — (ср. описание бреда Ивана Ивановича, кульмина­ цией которого станет явление Каменного гостя — Медного всадника: «...Китайца на шахматную доску!., автомобиль каретка-Бразье, простором Невы, как Иртыш, и поозерного неба — простором. В доме — дома — в окне — через окно — через крыши — через Неву — на взморьи — в комнате — красная рана заката. Красная рана заката пожелтела померанцевыми кор­ ками, вжелтухе — лихорадке. Ночью будут тума­ ны. Желтуха? — китайца на шахматную доску! — Закат — умирал!.. Книги, книги, книги — в поме­ ранцевых корках заката, на полках, и подушки не подсинила прачка. Ночью будет туман. У Ивана Ивановича не было женщины, — опять лихорадка. „Хина, кажется, желтая — хинная корка?”» (39— 40)).10 В «Повести» Пильняка трудно выявить целостную концеп­ цию истории: это, скорее, вариации на тему «Россия между Западом и Востоком». Проблема «срединного» положения России между двумя полярными началами осмысляется как проблема, которая возникла в результате реформ Петра I. Если в концепции писателя-символиста, убежденного штейнерианца, Петербург — это место, «граница», где особенно ощутимы пагубные для русского сознания влияния двух начал — ариманического Востока, который характеризу­ ется категориями сна, покоя, статичности, неподвижности, и ормуздического Запада, связанного с понятиями реальности, движения, динамизма, рационализма, то Пильняк трансфор­ мирует концепты текста-предшественника в соответствии с реалиями исторического периода. Китай, переживший падение последнего императора, охва­ ченный революционными волнениями, теперь оказывается соположен революционной России по линии «исторических соответствий», с которыми коррелируют и две параллельные линии повествования — «петербургская» и «китайская». В таком контексте проблема Востока и Запада получает новые акценты и вырастает в актуальную для писателя про­ блему «человек в чужой культуре», которая остро пережива­ лась Вогау-Пильняком на уровне личного самоощущения и тематизировалась во многих его произведениях, где она в итоге сводится к проблеме глубинного непонимания между разными этносами, обусловленного антропологическими и культурно-историческими константами. 421
В «Повести» проблема сюжетно персонифицирована в судьбе китайца Ли-Яна, попавшего в ряды Красной Армии и превратившегося в красноармейца Лиянова, а затем оказав­ шегося в городе на Неве — «один, всем чужой, желтый». На параллельной сюжетной плоскости Пильняк ведет «нить судьбы» брата Ивана Ивановича Иванова — Петра Иванови­ ча, офицера русской армии, эмигранта, просящего милосты­ ню Христа ради (по-русски, как подчеркивает автор) на многолюдной пекинской площади — месте политических казней. Так, на уровне индивидуальных человеческих судеб, реа­ лизуется метафора «тасованные карты мировой истории» и получает свое объяснение метафорическая заставка, с кото­ рой начинается повесть: «Столетия ложатся степенно, колодами. Столетий колоды годы инкрустируют, чтоб тасовать годы векам — китайскими картами» (9), а так­ же проведенная лейтмотивом тема шахматной доски. Как всегда, для Пильняка остается главным вопрос о мес­ те и границах человеческого в игре политических и истори­ ческих сил. Совершенно справедливо замечает Н. МоранякБамбурач, завершая свой анализ «Повести Петербургской»: «...нельзя никакими историческими переворотами отменить то, что Иван Иванович был — братом, а китаец может съесть шахматные фигурки, сделанные из хлебного мякиша».11 Переименование автором первоначального названия «Рас­ сказа о Петре» в «Его Величество Kneeb Piter Komondor» влечет за собой два семантических следствия. Начертав имя Петра латиницей, да еще с трудно объяснимой ошибкой,12 Пильняк тем самым задал соответствующую парадигму вос­ приятия «дела Петра» как «непонятного» и чуждого духу и интересам «кононной Руси». А введя в название слово «Komondor», писатель превра­ тил его в знак темы Командора, связав, таким образом, на уровне текста — рассказ о Петре и рассказ о Санкт-ПитерБурхе с помощью «свернутого мотива» Каменного гостя— Медного всадника, явившегося в горячечном бреду Ивану Ивановичу (ср.: «Каменный гостъ, влезший — с громом — с конем на доску: — на шахматной доске»-, 34), на уровне литературных реминисценций — поэму «Медный всадник» и одну из «маленьких трагедий» Пушкина с «Петербургом» Белого, обозначив этими именами «границы» «петербургско­ го текста». Пильняк подхватывает ту линию, которая ответвилась от основного мифа о Петербурге, — миф о создателе города, который, как замечает В. Н. Топоров, «выступает, с одной 422
стороны, как Genius loci, а с другой, — как фигура, не исчерпавшая свою жизненную энергию, являющаяся в отме­ ченные моменты города его людям (мотив «ожившей статуи») и выступающая как голос судьбы...»13 Особенно существенно, что Пильняк избирает в качестве объекта интертекстуальной цитации символистский вариант «петербургского текста», а символистскую поэтику «истори­ ческих соответствий» использует для художественной мани­ фестации своей историософии. Тексты, с помощью которых Пильняк создает свой вариант «петербургского мифа», — «Антихрист (Петр и Алексей)» Мережковского и «Петер­ бург» Белого. Основной цитатный пласт рассказа «Его величество...», действие которого отнесено к началу строительства новой столицы, восходит к роману Мережковского и связан с репре­ зентацией собственно исторического аспекта «мифа о Петре» (образ Петра-деспота, Петра-актера, Петра-маски, царствова­ ние Петра как дебоширство, раскольничьи легенды о ПетреАнтихристе, превращающиеся у Пильняка в пророчества ста­ рика Тихона о скором наступлении «царства Антихристова», характеристики Екатерины и Меньшикова14 и др.) и лите­ ратурного приема передачи исторической атмосферы через цитирование документов, воспроизведение народных слухов, толков, легенд, анекдотов, то есть через «голоса» эпохи. В то же время религиозно-философская концепция пи­ сателя-символиста, согласно которой исторический процесс развертывается как борьба двух начал — божественного и демонического, то есть Христа и Антихриста, в хронотопе петровского царствования «воплотившихся» в образах царе­ вича Алексея и Петра I, — как и следовало ожидать, пол­ ностью оставлена без внимания. Цитирует Пильняк и «Петербург» Белого, однако это уже не прямое цитирование, а превращение многозначных симво­ лов романа в редуцированные темы-символы, которые затем проводятся лейтмотивом по всему диптиху: топографические реалии Петербурга — Невский проспект, Зимняя канавка, Гороховая улица, Адмиралтейство, шпиц Петропавловской крепости, Медный всадник; природно-климатические харак­ теристики — туман, сырость, холод, ветер, угроза наводне­ ния, трансформирующиеся в характерный лейтмотив-цитату «обычный финляндский» — серый денек, (ср. «происшествие серенького дня» в тексте-источнике). В повести «Санкт-Питер-Бурх», действие которой развер­ тывается уже в новом — постпетербургском — историче­ ском периоде, появляется и новый локус — Смольный, сим­ 423
вол новой государственной власти, вводится и новая темасимвол: Октябрьская революция — метель, которая вновь выносит на поверхность блоковскую метафору. Здесь и происходит тот «сдвиг», который позволяет гово­ рить о новом варианте «петербургской темы», «постпетер­ бургский» извод которой представлен и в рассказах Замятина («Дракон», «Пещера», «Мамай» как своеобразный цикл-три­ птих о судьбе Петербурга и его обитателей в годы револю­ ции), и в романах-травестиях К. Вагинова «Козлиная песнь», «Труды и дни Свистонова». Отныне она неразрывно связывается с темой революции. Для Пильняка это и есть «прыжок над историей», задуман­ ный Петром, «исторический жест» которого символически запечатлен в фальконетовом Медном всаднике, ставшем эмб­ лемой Петербурга. В то же время революция осмысляется и как воплощение эсхатологического мифа о гибели Петербурга, а возвращение столицы в Москву — акт, превращающий Петербург в не-столицу, то есть в фикцию 15 — как восстановление естественно­ го, природного порядка, своевольно нарушенного Петром. При этом собственную историософию Пильняк подкрепля­ ет поэтической этимологией в духе этимологических экзер­ сисов Андрея Белого.16 «По Великой Европейско-Российской равнине пре­ красная прошла революция, метель метельная вылу­ щила ветрами все, — умирать неживому. Сказания русских сектантов сбылись, — первый император Российской равнины основал себе парадиз на гиблых болотах — Санкт-Питер-Бурх, — последний импе­ ратор сдал императорский — гиблых болот СанктПитер-Бурх — мужичьей Москве; слово Моск-ва значит: темные воды, — темные воды всегда буйны. Петербургу остаться — сорваться с прямолиней­ ного проспекта — в туман метафизик, в болотную гарь [в туман, в наваждение]» (28).17 Сама концепция образа Петра как самодержца, воздвиг­ нувшего чуждый национальному укладу город-морок и повер­ нувшего Россию на гибельный для нее путь европейской цивилизации, в результате чего, по словам Пильняка, «меха­ ническая культура забыла о культуре духа», не являлась открытием писателя. Пильняк декларативно «вписывал» себя в антипетровскую историософскую традицию, намеченную славянофилами и про­ долженную (после Н. Я. Данилевского и Ф. М. Достоевско­ го) уже в XX веке — Д. С. Мережковским и Андреем Белым. 424
Однако его размышления об утрате национального лица России в петербургский период русской истории не проти­ воречили интеллектуально-философскому контексту начала 1920-х годов, когда попытки уяснить смысл свершившегося с неизбежностью вели к поискам духовных и идеологических предпосылок русской революции. По мнению ряда авторов знаменитого сборника «Из глубины» (М.; Пг., 1918), генезис русского нигилизма, на почве которого укрепилось социалис­ тическое учение, — в усвоении образованными слоями об­ щества западноевропейского миросозерцания (скептицизма и рационализма), дорогу которому открыли реформы Петра. В области государственного строительства прямые ана­ логии между политическим радикализмом Петра, решитель­ но отринувшим национальные традиции, и большевистскими идеями переустройства мира проводил профессор социологии Петроградского университета П. А. Сорокин. Эпоха Петра, по его мнению, «не дала ничего, кроме пыш­ ного фасада, закрепостившего сильнее народ и погрузившего его на полтора столетия в бездну невежества и бесправия». «То же случилось и с нами: поспешив, мы очутились не в 22 столетии, а в 18 веке (...) Много хорошего было и в Московской Руси, что было смято иноземными ботфортами Петра».18 Антипетровский пафос выступления Сорокина произвел на Пильняка, который к тому времени уже завершил ра­ боту над повестью «Санкт-Питер-Бурх» (она была закончена 20 сентября 1921 года), сильнейшее впечатление, о чем свидетельствует его письмо к редактору альманаха «Утрен­ ники» Д. А. Лутохину от 3 мая 1922 года.19 Созвучной настроениям писателя этой поры была и кни­ га О. Шпенглера «Закат Европы», как своей общей концеп­ цией — признанием кризиса западной цивилизации (культу­ ры «фаустовского» типа), так и критицизмом по отношению к результатам государственной деятельности Петра, итогом которой, по мнению автора, стала «историческая псевдомор­ фоза» — ложное государственное образование. И хотя русский перевод труда немецкого автора вышел только в 1923 году, однако годом раньше был опубликован сборник статей русских философов и социологов, подробно анализировавших теоретические построения Шпенглера, в том числе и относящиеся к «организму» русской культуры.20 Не исключено, что книга была известна Пильняку и могла оказать воздействие на его историософские представления. Если оставить в стороне вопрос о характере (непосредст­ венном или опосредованном) знакомства писателя с кон­ 425
цепцией Шпенглера, то сам факт такого знакомства не вызы­ вает сомнений. Повесть «Третья столица», которую Пильняк начал писать сразу же по возвращении из Берлина в марте 1922 года, явно стоит «под знаком Шпенглера», а имя фило­ софа программно упомянуто на первой же странице, где формулируется основная антиномия произведения: Револю­ ционная Россия / обветшавшая Европа: «Сроки: Великий пост восьмого года Мировой Войны и гибели Европейской культуры (по Шпенг­ леру) — и шестой Великий пост — Великой Рус­ ской Революции, — или иначе: март, весна, ледо­ лом, — когда Великая Россия Великой Революцией метнула по принципу метания батавских слезок, — Эстией, Латвией, Литвой, Польшей, Монархией, Черновым, Мартовым, Дарданеллами, — русской культурой, — русскими метелями, — — и когда — — Европа — была: — сплошным эр­ зацем — (Ersatz — немецкое слово, значит наре­ чие — вместо )».21 Посвящение повести Ремизову {.«Эту мою повесть, от­ нюдь не реалистическую, я посвящаю Алексею Михайлови­ чу Ремизову, мастеру, у которого я был подмастерьем...»), где автор декларативно представлял себя как его ученика, и в которой был вполне узнаваем образ писателя-эмигранта, при­ везшего с собой в чужую страну коробочку с русской землей, также носило программный характер. Оно свидетельствовало о близости тем, образов и общей лирической тональности повести идейному и эмоциональному спектру проблем, разви­ вавшихся писателями и литераторами «скифской» ориентации. В разной степени близости к этому кругу стояли и Андрей Белый, и Блок, и Ремизов. Основной идейный пафос их художественных и публицистических выступлений заклю­ чался в признании исторической миссии обновленной рево­ люционной России, призванной влить свою молодую кровь в одряхлевший организм Европы и тем самым, по выражению Блока, «заразить здоровьем человечество».22 Таким образом, наследие символизма, в «скифском» его варианте, вовлекается в актуальный социальный контекст и осваивается писателем под знаком приятия революции как стихии и как исторической судьбы России. 426
О своем родстве с символизмом на почве общности пони­ мания революции в ее стихийно-преобразовательном смысле Пильняк скажет уже в конце жизни, в обстановке, отнюдь не располагающей к подобного рода признаниям, — на «про­ работочном» общемосковском собрании писателей 4 апреля 1937 года. Возвращаясь к годам своей писательской моло­ дости, которая совпала с грандиозными историческими потрясениями, Пильняк вспоминает имена тех писателей, творчество которых было для него идейным и эстетическим ориентиром: «Я проповедовал принципиальную позицию беспар­ тийности. А в придачу к этому еще со времен до­ революционных я был учеником Белого и Блока, скифствовал с ними в начале революции и не заме­ тил, что в советскую литературу вошел, скажем так, „метелями”...».23 Своеобразие историософской концепции Пильняка опреде­ ляет еще и тот факт, что писатель распространял ее на свое представление о современном литературном процессе, кото­ рый рассматривался им в рамках концепции революционного почвенничества, с доминантным противопоставлением мос­ ковское/ петербургское. Уловить в революции проявление народного духа, пока­ зать ее как явление национальное, по мысли Пильняка, могут лишь писатели, принявшие революцию вместе с ее бытом, прошедшие через мясорубку революции, перегоревшие ею, проросшие ее физиологией (см. письмо Пильняка к В. С. Ми­ ролюбову от 26 июля 1921 года и примечания к нему). Такие писатели есть в «стихийной», «почвенной» Москве, за ними, как считает Пильняк, — будущее. Жесткий, прямо­ линейный, холодный Петербург, оторванный от России, обре­ чен на умирание не только исторически, но и творчески — центр новой русской литературы перемещается в «мужиц­ кую» Москву. Подчеркивая свою нелюбовь к Петербургу и его осно­ вателю, Пильняк как будто проецирует топографию города на конструктивные и стилистические особенности «петер­ бургской прозы»: «Не люблю Петербурга и папку его не люблю — Петра. И когда литераторы стали только петер­ бургские, тоже не люблю, прямы и пусты их строчки, как петербургские проспекты».24 Пафосом революционного почвенничества проникнуты так­ же программная статья Пильняка «Заказ наш» (Новая рус­ ская книга. 1922. № 2) и очерк «Заграница», датированный 9 апреля 1922 года, который был написан сразу же по воз­ 427
вращении писателя из Берлина под впечатлением от встреч с литераторами-эмигрантами. Развивая органическую метафору дерева и уподобляя ему литературу, растущую от земли, Пильняк утверждает мысль об онтологической почвенности подлинного таланта, а проек­ тивный компонент своей концепции связывает с новой русской литературой, взошедшей на взрыхленной революцией почве: «...творящими и родящими будут лишь те, кто свя­ зан с землей; русская эмиграция существует во имя сил центробежных, и она оторвана от земли. Там совсем не представляют, что творится в России: не ощущают (...) Литература вне России не дает новых писателей потому, что там просто нет мо­ лодежи (и молодости), которая была бы связана с почвою, с бытом, прияв его, как кусок черного — с соломою — хлеба. — Лев Толстой — мировой писатель — и все же он семидесятник. — Валерий Брюсов — что бы ни было — русский символист девятисотых годов: молодость окрашивает бытие писателя (...) Я верю, что революция народит но­ вую эпоху русской литературы, которую создадут новые писатели».25 Размышления Пильняка о новой русской литературе были созвучны настроениям Ремизова, с которым молодой пи­ сатель особенно сблизился во время пребывания в Берлине. Возможно, именно благодаря Пильняку, принесшему в ат­ мосферу «русского Берлина» ощущение молодости и дер­ зостного приятия революции, у Ремизова складывается за­ интересованное и доброжелательное отношение к молодым писателям из Советской России и, более того, утверждается близкая Пильняку «почвенническая» концепция литератур­ ного творчества. В выступлении Ремизова на страницах пражского журна­ ла «Своими путями» в рубрике «Писатели о современной русской литературе и о себе» без труда выявляется «пильняковский подтекст» — понимание сущности литературного творчества в нерасторжимом единстве «почвы» и «слова». С весны 1920 года ведет писатель «начало новой рус­ ской литературы» — «русской литературы после революции». «С этой весны все и пошло в России. Какое богатство матерьяла — новый быт, „разложившийся элемент”, память о прожитых революционных годах. И все это надо высказать, выразить — наименовать (курсив мой. — Н. Г.}. Ведь все дело творчества — в назывании имен. В природе нет „вещей” и нет „событий”, и лишь называя и регистрируя, человек 428
делает „вещь” и „факт”. Русским, живущим вне России, остается регистрировать прошлое и глаз — на историю: из истории (из записанного матерьяла) создавать „вещи”, или из живой жизни того народа, с которым свела судьба (правда, это очень трудно!), а для русских, живущих в Рос­ сии, — живая русская жизнь».26 Пильняк, всегда тяготевший к исследованию глубинного, «почвенного» начала человеческой психики, скрытого в безд­ нах бессознательного, в начале 1920-х годов, во время рабо­ ты над «петровской темой», ощущал революцию как стихий­ ный бунт, высвободивший подспудные силы народа, ско­ ванные космополитичной петровской государственностью, то есть несвободой. Один из персонажей «Повести Петербургской» деклариру­ ет идейную позицию, близкую авторской: «Я утверждаю, что в России с низов глубоко­ национальное здоровье, необходимое движение, ни­ чего общего не имеющее с европейским синдикалистическим. В России анархический бунт во имя безгосударственности, против всякого государства. Я утверждаю, что Россия должна была [изжить] — и изживает — лихорадку петровщины, петербурговщины, лихорадку идеи, теории, математиче­ ского католицизма. Я утверждаю большевизм, разиновщину, и отрицаю коммунизм. Я утверждаю, что в России победит русское, стряхнув лихорадку пет.ровщины». («Повесть Петербургская»; 38). Революционная метель вновь разделила мир — на этот раз на коммунистов и большевиков (новый вариант символист­ ской антитезы народ — интеллигенция). Те герои Пильняка, которые символизируют «национальный», «большевистский» компонент революции (анархисты, сектанты, «большевики»), не приемлют «иноземной» идеологии исповедующих марк­ сизм «коммунистов», вновь стоящих над народом (автор, как правило, наделяет этих персонажей немецкими, прибалтий­ скими или еврейскими фамилиями) и готовых к новому идео­ логическому обману. Противопоставление большевиков, олицетворяющих народ­ ное, «стихийное» начало революции, и коммунистов, ее рацио­ нальных идеологов, — реалия революционной эпохи. В этом разделении Ф. Степун видел основания для исследования фе­ номенологии русской революции и материал для размышле­ ний о причинах победы большевиков. 429
«Для правильного, феноменологически углубленного по­ нимания всего происходящего в России необходимо строгое разграничение понятий — коммунизм и большевизм, — фор­ мулирует философ свои исходные методологические установ­ ки в работе «Мысли о России», печатавшейся как серия статей в парижском журнале «Современные записки». — (...) Под большевизмом же (правильнее) понимать ту сти­ хию русской души, которая в 1917 году откликнулась на коммунистическую проповедь Ленина (...) Лишь при таком разграничении коммунизма, как интернациональной идео­ логии, от большевизма, как национальной эмоции (выделено мною. — Н. Г.), возможна отчетливая постановка основной проблемы русской революции, проблема встречи просвещен­ ско-рационалистической идеологии Карла Маркса с темной маятой русской народной души».27 Апелляция большевиков к инстинктивно-бессознательно­ му началу стала основанием их победы, считает философ: «Большевики победили демократов потому, что в распоряже­ нии демократов была всего только революционная програм­ ма, а у большевиков — миф о революции».28 Таким образом, те выводы и обобщения, к которым прихо­ дил аналитик, исследуя проблему на дискурсивном уровне, у писателя рождались в результате жизненных наблюдений и эмоциональных переживаний, подкрепленных творческой ин­ туицией. Такая совокупность качеств и позволила писателю подойти к рассмотрению феномена русской революции как проблемы метафизической, выходящей за пределы ее трактов­ ки только лишь социально-историческими детерминантами. Тот же Степун, обращаясь на этот раз к анализу лите­ ратурной ситуации в России 1920-х годов и оценивая значе­ ние таких писателей, как Н. Никитин, Вс. Иванов, Пильняк, Бабель, Лидин, Леонов, подчеркивал их особое место в про­ цессе исследования «феноменологии русской революции», на которую они смотрят проницающим взглядом и которым «в масштабе событий, в их ритмах и скоростях вскрывается страшный смысл совершающегося: смысл взрыва всех смыс­ лов, смысл выхода русской жизни за пределы самой себя, смысл неосмысливаемости всего происходящего гибелью бур­ жуазного строя и насаждением коммунистического».29 Пильняк видел свою задачу в том, чтобы показать ре­ волюцию, ставшую непреложным фактом жизни, с разных точек зрения. Поэтому и в пароксизмах «русского бунта» он мог узреть Прекрасное Лицо Революции. Подобно тому, как, описывая быт, предметный мир, он соединял «плоть» и «память», «миг» и «вечность», так же, погружаясь в стихию 430
революционного времени, он стремился показать взаимооб­ ращенность понятий «программное и стихийное», «осознан­ ное и бессознательное», «объективное и субъективное». Революция несет в себе следы и отзвуки («память») прош­ лых бунтов — «разиновщины», «пугачевщины», и потому она оправдана исторически. Стихия революции соприродна древним инстинктам, которые исходят из самой глубины — от Матери сырой-земли, и потому она оправдана онтоло­ гически. «Мать сыра-земля, как любовь и пол, тайна, на которую разделила — она же Мать сыра-земля — человека, мужчину и женщину, — манит смертель­ но, мужики целуют землю сыновне, носят в ладан­ ках, приговаривают ей, заговаривают — любовь и ненависть, солнце и день (...) Мать сыру-землю можно — иль проклинать, иль любить» (III, 64). Однако в самой повести «Мать сыра-земля» (1927) ука­ занные антиномии мира и сознания человека неразрешимы, ибо одинаково убийственны для человека и разнузданность инстинктов (казаки, жестоко убивающие женщину), и ковар­ ство идеологического обмана («барин-коммунист» Некульев, лгущий «во имя политики и во имя жизни»). Обращаясь к теме революции как «мужицкого бунта», Пильняк вновь черпает средства художественной вырази­ тельности из метафорического языка символизма. Назвав один из своих «революционных» рассказов «Мятель» (1921) и сопроводив его эпиграфом: «Никто не знает, как пра­ вильно: мятель, или метелъ», писатель делает демонстра­ тивный жест в сторону символистской традиции, в которой символы метели, вьюги, снегов, метельного кружения вы­ ходят на уровень опорных концептов символистской картины мира.30 Автор намеренно сохраняет орфограмму «мятель» как характерное блоковское написание 31 (Ремизов также пред­ почитал данный вариант) на фоне ставшего нормативным употребления «метель». Этот прием позволяет писателю ожи­ вить семантическую энергию внутренней формы слова и со­ отнести его семантику с понятиями «смятение», «мятеж», включив тем самым недавнюю традицию в контекст актуаль­ ного осмысления. В пределах текста писатель постоянно иг­ рает смыслами, употребляя разное написание, подрывая веру в однозначные определения и оставляя открытым вопрос о «правильном» варианте. В рассказе, где лейтмотивом проходит рефрен Россия. Революция. Мятель, проблематизируется круг символист­ 431
ских тем: культура и цивилизация, народ и интеллигенция, Россия между Востоком и Западом. Одной из мотивных еди­ ниц становится блоковский образ эоловой арфы, чутко отве­ чающей на звуки, доносящиеся из глубины России: — Охотничьим рогом — — Эолова арфа — метель: — До-до! до-соль! до-доо!.. (Никола-на-Посадьях, 299). Проведенная лейтмотивом тема взаимообратимости, транс­ формации понятий абсолютного покоя и неистового стрем­ ления как гипотезы вечности непосредственно выводит к порогу символистского мироощущения: <-> — в метелях, в снегу, в вое ветра, в мчании, скачке и пляске — — вдруг — — возникает: — — абсолютный покой, тишина, неподвижность, недвижность, — недвиж­ ность — в стремлении неистовом. Это — гипотеза вечности. Это мне — революция, здесь мне ползет и Китай, и «баба с мордовским лицом»: в скачке, плясании, свисте — вдруг каменная баба с мордов­ ским лицом. Все мы умрем, конечно, оставшись (в) истории мордвою. (Никола-на-Посадьях, 280—281). Очевидно, что абсолютный покой в качестве характерис­ тики восточного начала (Китай, мордва) — реминисценция из «Петербурга» Белого, где тема «монголизма» трактуется как проявление разрушающего начала, связанного с катего­ риями покоя, статики, неподвижности, льда. Мотив неистового стремления выступает «знаком» «скиф­ ской» тематики и, следовательно, задает тексту соответству­ ющую семантическую парадигму и такие опорные концепты, как движение, динамизм, духовный максимализм, вечная революционность, а также пафос веры в перевоплощение временных событий во вневременное бытие. Показав процесс взаимопроникновения противоположных начал, Пильняк представил пространство повседневности русской пореволюционной провинции — советский рабочий день — в потенциальных жизнетворческих возможностях, которые и есть гипотеза вечности. 432
На уровне текста это выразилось в последовательном про­ ведении (по принципу контрапункта) темы метели как сти­ хии, соприродной революции и творчеству (ср. уподобление метели поэзии и поэме), и темы скучных будней: (...) вперед, без дороги, в белую бучу метели! (...) снег, холодящий по пояс: конечно, поэзия, конечно, поэма (...) Ну, вот: — снег лежит покорно, там за окнами была метель, — — по городу идет буденный советский день (...) День белый, день будничный. Утро пришло в тот день синим снегом. Скучно. Советский рабочий день. А оказывается этот скучный рабочий день и есть — подлинная — революция. Революция продолжается. (Никола-на-Посадьях, 306, 307, 308). Завороженность буйством стихийных сил русской рево­ люции будет доминировать в мировосприятии и творчестве Пильняка до 1923 года, когда поездка в Англию и знаком­ ство с достижениями современной цивилизации изменит его взгляд на историческое развитие России. Ее будущее он теперь связывает с культурой, которой поможет машина. Антиномия природа — цивилизация будет развернута в романе «Машины и волки» (1924), где автор, избегая одно­ значных формулировок, логикой самого повествования под­ ведет читателя к выводу: право на существование в мире имеют и машины, и волки, и природа, и цивилизация, глав­ ное — услышать голос каждого в многоголосии истории. Так в чем же видел писатель выход из переживаемой им драмы всеобщей разделенности? Как мы попытались пока­ зать в предшествующем изложении, у Пильняка за игрой, обнаженной фактурностью, скрываются поиски той духовной целостности и того культурного хронотопа, где эти анти­ номии могли бы быть преодолены. «Гипотеза вечности» (как проективный концепт) предполагает движение к снятию антиномизма если не через признание трансценденции, то через признание существования вечных проблем, тем и цен­ ностей, не подлежащих деформациям исторического вре­ мени. Таковыми для писателя являются «смерть, любовь, рождение, рассветы, да ветры» (3, 497). В рассказе «Старый сыр» (1924) проблема непонимания между этносами и культурами доведена до трагического пре­ дела. Кажется, будто символистская антиномия стихия — 433
культура углубляет свой антиномизм на новом витке исто­ рии, которая говорит на другом языке — языке слепого ин­ стинкта, насилия,смерти. Героиня рассказа, некогда «причащавшаяся» в залах Бри­ танского музея «всей истории человечества и векам лучшего в человечестве», становится жертвой насилия со стороны шайки киргизов, чьи инстинкты «раскрепощены» револю­ цией. У Марии рождается ребенок — «маленький, косогла­ зый киргизенок». «(...) Она попросила к себе ребенка; ей боялись его показать, дали — и она прижала его к своей груди, просветлела, как все матери, впервые взявшие в свои руки своего ребенка, в прекрасной радости бытия, еще не свыкшаяся с тайной рождения... Это — жизнь».32 Трагизм жизни («...это — жизнь, жизнь — страшная трагедия!..»), результат противоречий, заложенных в самих антиномиях, разрешается через катарсис — признание цен­ ности всей полноты жизни, в совокупности ее инстинк­ тивно-бессознательного, культурно-созидающего и духовнопреображающего начала. Это триединство проявляет себя в человеческой любви. «С Марией мы бродили по Лондону (...) тогда вот здесь она говорила о величии человеческой культу­ ры (...) Насколько древнее, значимей, — страш­ нее — человеческая жизнь...»33 Так, обращаясь к основаниям природного и социального бытия, Пильняк выявлял в них скрытое, глубинное, «веч­ ное» — то пересечение общего, с одной стороны, и неповто­ римо индивидуального — с другой, что и составляет смысл экзистенциального пребывания-в-мире. Резюмируя наблюдения над прозой Бориса Пильняка на­ чала 1920-х годов, можно сделать вывод о двунаправленности творческой интенции писателя. «Установка на документ», с одной стороны, и на литературную традицию — с другой, создает то пространство, где осуществляется диалог между литературой и жизнью. «Феномен Пильняка», по-видимому, определяется редким качеством: сочетанием пристального внимания к бытийным основаниям социальных явлений и столь же глубоким инте­ ресом к жизни текста — его возникновению, развертыванию, функционированию. Произведения Пильняка в подлинном смысле слова, пол­ ностью соответствующем его этимологическому значению, биография времени, то есть жизнь, явленная в письме. Для 434
Пильняка вопрос «почему мир таков?» неотрывен от вопроса «как о нем писать?» Бытие писателя — это тоска о слове, которое могло бы объяснить и изменить жизнь. «Господи, как изъяснить все, как найти слово, чтобы мир поставить иначе?!» (Никола-на-Посадьях, 275) — вопрошает один из персонажей рассказа «Мятель», чья «точка зрения» именно в этот момент совпадает с кругозором наррации автора. Слово приобретает жизнестроительный смысл, и такая позиция снова связывает Пильняка с Анреем Белым, который в статье «Магия слов» уподоблял словесное творчество твор­ честву жизни: «...в слове, и только в слове воссоздаю я для себя окружающее меня извне и изнутри, ибо я — слово и только слово (...) Творческое слово созидает мир».34 Безусловно, Пильняк шел дальше создания «обновленной формы»: он высказал мысль о глубинной зависимости спо­ соба «письма» от ценностно-культурного контекста эпохи и показал взаимообращенность жизни и литературы. Поэтому его «монтажное письмо» было не просто «адекватным соот­ ветствием» распавшемуся миру, но и выступало как проявле­ ние самой жизни. Горизонт диалогического понимания развернут Пильня­ ком в его рассуждениях о связи актуальной современности и письма, представленных в рецензии на роман В. Зазубрина «Два мира»: «Революция создаст новое литературное местерство. Революция заставила разорвать в повести фабулу, заставила писать по принципу „смещения планов”. Революция заставила в повести опериро­ вать массами, — масса-стихия вошла в „я” органи­ чески. То, что не могут оценить старые писатели (а потому молчат или пишут дореволюционно), то, что проделывает небольшая группа талантливой молодежи, изучая материал, — Зазубрин понял инстинктивно. Поэтому у него нет героев, а есть массы. Поэтому у него нет фабулы, а есть куски».35 Время, беспощадно обозначившее пределы экзистенциаль­ ного выбора (жизнь — смерть) и обнажившее инстинктивно­ бессознательное ядро жизни, «отменило» и прежние пред­ ставления о человеке-герое: нет человека, нет героя (эта позиция эксплицируется в повести «Третья столица» еще и в качестве метаописательной ремарки)36 — есть «масса», «сти­ хия», «сумма воль», коллективное бессознательное. Попытка уловить надиндивидуальную ритмику эпохи уво­ дила от традиционного психологизма к экспрессионизму пла­ 435
ката, от развернутой последовательности сюжета к самоцен­ ности «кадра», «фрагмента». «Я не знаю, я чувствую, что какой-то новый аршин вер­ стает заново Россию, — писал Пильняк в 1922 году, продол­ жая рефлексировать по поводу выбора «письма» — выбора, обусловленного «сломом» исторического времени. — Я хочу создать образ России. Это, конечно, не красное, но серое: серые мышцы голодных рук тянутся — куда? — да-да, к какой-то правде. Какой? — не знаю...».37 Сбивчивая внутренняя речь, спотыкающееся косноязычие — вот те словесные формы, в которых проявляет себя мир, пред­ стающий как «мы-переживание» (термин М. М. Бахтина). Ощущение исчерпанности традиционных повествователь­ ных форм, стремление «уйти от беллетристики» — состояние, характерное для настроений писателя начала 1920-х годов. Сам Пильняк сознательно шел на разрыв с реалистической традицией, даже ближайшей, чувствуя внутреннее тяготе­ ние к повествовательной технике Андрея Белого. В письме к И. И. Белоусову Пильняк делился своими размышлениями: «Этой зимой я написал уже роман „Голый год”. У меня роятся какие-то странные образы и ощу­ щения. Писать так, как писал Чехов, Бунин, Ценский, нельзя. Правее всех, нужнее всех — Андрей Белый. Но надо оставить его формальности, математичность».38 Та же тема — в письме к Шкапской от 1 января 1924 года: «...уж если писать, то писать не „беллетристику”, а — так, чтобы это было коряво, как курганные бабы и моченый дуб, — а на это сил и времени мало». (Л. 15). Проблема выбора письма манифестирована Пильняком и в начальных абзацах «Материалов к роману» — отдельных глав будущего «автотематического романа»39 «Машины и волки»: «И мне ясно, все больше и больше ухожу я от той беллетристики, где „он вошел, она села, он сказал, сказала она, оба про любовь, и луна светила в окно”, — мне все время кажется, что я ухожу от беллетристики, навсегда, всякой. Надо писать както иначе».40 В своем романе Пильняк не только тематизирует принци­ пы создания произведения. Он высказывает догадку об авто­ номности письма и редуцированности роли автора как един­ ственного творца-создателя произведения, что необычайно важно для понимания генезиса и направления развития тек­ 436
стуальных стратегий XX века, уже в постмодернистской перспективе. В «Предисловии» к «Материалам» есть при­ мечательное место, грамматически маркированное вариант­ ным употреблением личного местоимения в единственном и во множественном числе (я/мы) и полной «рассогласован­ ностью» глагольных окончаний. В нем идет речь о «соборно­ сти» новой русской литературы. «Мои вещи живут со мной так несуразно, что, когда я начинаю писать новую вещь, старые я беру мате­ риалом, гублю их, чтоб сделать новое лучше (...) Не важно, как я (и мы) сделал, — важно, что я (и мы) сделаем (...); какая-то соборность нашего труда необходима (и была, и есть, и будет), я вы­ шел из Белого и Бунина, многие многое делают лучше меня, и я считаю себя вправе брать это лучшее или такое, что я могу сделать лучше (А. Пе­ регудов и Даль, я ни от кого не скрываю, что взято мной у Вас для этой повести!). Мне не очень важно, что останется от меня, — но нам выпало делать русскую литературу соборно...»41 Нетрудно увидеть за рассуждениями Пильняка о «соборно­ сти» литературы (показательно, что употребляемый писате­ лем символистский концепт утрачивает здесь свой религиозно-жизнетворческий смысл и полностью «переключается» в сферу характеристики текстуальной стратегии) понимание им литературного творчества как «коллективного бессозна­ тельного», а произведения — как «комбинации» предшеству­ ющих текстов — их «следов», «голосов». В своих произведениях автор, как правило, раскрывает процесс самопорождения текста, вводя читателя в интертек­ стуальную игру, позволяя ему самому «монтировать» «куски» текста с разных позиций: с точки зрения идеалов «провин­ ции» или «столицы», с точки зрения «допетровской Руси», с позиции природного или социального инстинкта или с пози­ ции «бессознательного» начала бытия. Главное для писателя — показать взаимопроницаемость разных сфер сознания и бытия человека. «Чужое слово» становится для автора преднамеренным жестом. Он не скры­ вает цитат и «швов» в своей повествовательной конструкции: монтаж «своего» и «чужого» создает ту «зону перехода», где осуществляется диалог литературы и жизни. Неудивительно поэтому, что в произведениях Пильняка так много персона­ жей-создателей текстов.42 Его герои находятся в постоянном процессе производства текстов: пишут письма, историософ­ ские трактаты, ведут дневники, протоколы собраний, цитиру­ 437
ют исторические документы, делают при этом граммати­ ческие ошибки. Фиксируя расширение сферы символиче­ ского в культуре, Пильняк развертывает панораму различных типов дискурса, цитируя языки культуры современной ему эпохи — от вывески, объявления, протокола, постановления до дневников, писем, записных книжек. От простейших ви­ дов словесного мимесиса (имитация просторечия, диалектов, индивидуальных особенностей произношения — картавости, заикания, акцента) писатель восходит к созданию «фигур дискурса» (термин Р. Барта) — носителей тонких языковых значимостей (ср. голосовые «партии» и «хор» в «Голом годе», «Мятели», «Его Величестве...», главу «Ночи, письма и поста­ новления» в повести «Мать сыра-земля»). Конструируя сознание множества «авторов», развертывая целый спектр языков-голосов, сам писатель избирает пози­ цию «вненаходимости». Голос автора — один среди многих и лишен фиксированной позиции в повествовательном про­ странстве текста. Отныне он не демиург, не судья («Судитъ людей — не мне...» (3, 607)), не носитель абсолютной исти­ ны, да ведь ее и нет, как утверждает «авторский голос» в рассказе «Ледоход», ибо одна «точка зрения» постоянно под­ рывается другой вслед за смещением сюжетных плоскостей повествования: «Да. Так. Н-но... — надо кончать рассказ. И этого охоты уже нет делать, ибо мною же разрушена та „правда”, что была в рассказе, „правдою” выписки обо мне и Всеволоде и того, откуда взялся этот рассказ... — вот пример, что нету единой, абсолют­ ной правды на этом свете!» (III, 103). На примере творчества Пильняка видно, как меняется статус повествователя в авангардной прозе, экспериментиру­ ющей с проблематикой субъекта текста. Если Андрей Белый в романе «Петербург» еще иронически обыгрывает роль всеведающего автора, включаясь в игру приемом изменения статуса повествователя, то Пильняку уже нет необходимо­ сти продолжать эту эстетизированную игру — он растворяет автора в полифонии голосов, в динамической повествова­ тельной конструкции. Тактика двойного дистанцирования рас­ пространяется и на нарративную стратегию авангардной прозы. Что в данном случае имеется в виду? Подобно тому, как происходит смена переднего и заднего планов при изображении предметов и персонажей, так же меняется и нарративный ракурс. Автор может оставаться неуловим, даже когда непосредственно включает свой соб­ ственный «голос»: «Это говорю я, Пильняк, делающий эту 438
повесть...». Тогда возникает «фиктивная авторская позиция», смещающая грани между реальностью и вымыслом, между фактом и фикцией. В такой перспективе все, что призвано создавать «установку на подлинность», — автобиографиче­ ские детали, реальные имена, документы, дневники («челове­ ческий документ»), биографические врезки — балансирует на зыбкой почве между фактом и фикцией, размывая границы между ними и создавая игровое пространство творчества или же литературной мистификации. 43 Однако автор может быть и предельно приближен — «рас­ сеян», в лирических описаниях например. Может за-являть о себе биографическими аллюзиями, «ро-являть себя в ка­ честве носителя исторической и фольклорной памяти, выявлять напряженность формы, возникающей на границе текс­ та и жизни. Автор вездесущ и неуловим. Он ставит вопросы и не отвечает на них, предоставляя эту возможность самому чи­ тателю. Он демонстративно обрывает повествование, кото­ рое может быть закончено в любой момент, ибо оно принци­ пиально не завершено, подобно миру, находящему в станов­ лении, и подобно тексту, вырастающему из жизни. Эту позицию Пильняк определяет как программную в финале рас­ сказа «Три брата»: «Здесь я кончаю свой рассказ. Дело в том, что если искусство все, что я взял из жизни и слил в слова, как это есть для меня, то каждый рассказ всегда бесконечен, как беспредельна жизнь». (Никола-на-Посадьях, 243). В воле автора допустить читателя до самого механизма творчества и дать ему возможность, включив его в «процесс означивания», получить «удовольствие от текста». Автор может вовлечь читателя в поиски «слова», как это он и делает в финале «Нерожденной повести», являющемся мета­ описанием: «...А я, автор, в ту ночь ехал на извозчике с Дмит­ ровки на Поварскую (...) Я посмотрел на небо, на звезды, увидал Полярную, она была ярка, хотя была полная луна, — и мои мысли зацепились за Поляр­ ную и за луну (...) луна заняла меня до самой Поварской; я хотел подыскать слово для луны, та­ кое, которое еще никем не сказано. — Круглая, зеленая, полная, — нет, не так, — сухая, подморо­ женная, ледяная, — нет, не так, — безразличная, покойная, черствая, добрая, глупая, — нет, нет, не 439
так (...) луна — как рубль (если луна в море отра­ жается, можно сказать — «рубль луны разменен на серебряные пятаки водою», — это хорошо сказано, луна, как горшок, — нет, не придумаешь, все ска­ зано), какое слово ни придумай, — все перебрали. Так я и не придумал слова для луны» (3, 528). Содержание для автора (и для читателя) открывается по мере того, как автор сообщает ему форму (находит эпитеты, как в приведенном выше примере). С помощью слов автор помогает восстановить те состояния, которые были когда-то пережиты и стали значимы, воплотясь в слово, то есть — проявитъ, назвать, поименовать. Эту связь «телесного» и «текстового» Пильняк хорошо понимал, что подтверждают его собственные признания о том, как был написан «английский» рассказ «Старый сыр»44 или роман «Волга впадает в Каспийское море». Помимо чтения книг по гидротехнике, разговоров со спе­ циалистами, поездки на Днепрострой, был «доязыковой» опыт тела: «Этот же роман я видел во сне, а возник он — из десятка ощущений, которые в романе стали дыханием романа и кото­ рые указывают, что роман написал я, а не кто-нибудь иной, ибо это дыхание — жое».45 Об инстинкте поименования, которым живет человек пи­ шущий, идет речь в рассказе «Расплеснутое время». Диало­ гична сама архитектоника произведения. Фабула своими внешними проявлениями как будто играет на руку «доверчи­ вому читателю», вовлекая его в процесс «поддающейся» интерпретации. Для этого есть все необходимое: биографическая рамка, составленная из реальных имен и событий, «человеческий документ» (переписка), а также тема «липового докумен­ та» — излюбленная Пильняком игра фактом и фикцией. Однако суггестию тексту сообщает не эпистолярная «ин­ трига», которая по существу есть «лирика», как она и вос­ принимается — чисто внешне — друзьями-писателями. На­ пряжение возникает между «лирикой», «беллетристикой», «пафосом» и скрытой интенцией текста — тем затаенным, подсознательным, о чем не пишут и не говорят. Автохарактеристика повествователя — не что иное, как цитирование «чужого слова», «общественного мнения». «... Я — писатель, пишу книги, пишу про свою и чужую жизнь, плету вымыслы с явью. Быть мо­ жет, Вы слышали, что мне выпала горькая слава быть человеком, который идет на рожон. И еще горькая слава мне выпала — долг мой — быть рус­ 440
ским писателем и быть честным с собой и Россией» (3, 583). Позиция повествователя возвышается над этим расхожим мнением. И его просьба к своей неожиданной корреспондент ­ ке — Тезке — это стремление прорваться к тому, что за словами, то есть к самой экзистенции: «...давайте будем писать друг другу по-хорошему, о самом главном, о чем не говорят (...) Я знаю, как трудно писать о том, о чем не пишут, — так Вы присылайте все, что напишется, как напишется, со всеми помарками...» (3, 583). Автору нужна эта «чужая жизнь», но не для «лирических слов» «о женственности и о лирике женщин». Голос, пришед­ ший из их общего прошлого — человеческо-волчьего бреда — живет своей природностью, телесностью, болью. И не случайно Она именуется в рассказе Тезкой,-, их сближает не только внешний телесный признак — рыжесть, ражесть, но и пере­ житая память тела — борьба за кусок хлеба, полубред. Текст рождается и вырастает на пересечении телесного и символического (языки культуры, социальные ритуалы, дис­ курсивные практики). Подобно тому, как оказывались амби­ валентными голоса эпохи и звуки стихии (аббревиатуры и вой метели), так через письмо проговаривается телесность. Другой же путь — путь выдумывания, плетения вымысла с явью, как показывает автор рассказа, — бесперспективен. По нему идет старый писатель, донашивающий пальто, сшитое в девятьсот десятом году, сочинитель четырехсот­ страничного романа в традициях той беллетристики, где дей­ ствие развертывается по тривиальной сюжетной схеме: «...он вошел, она села, он сказал, сказала она, оба про любовь, и луна светила в окно» — схемы, от которой, как было показано выше, «уходил» сам Пильняк. Этот человек не был талантливым писателем, иначе бы он отказался от «вымысла» в пользу «проговаривания себя». Его придуманный роман обречен на смерть, впрочем, он так и писался — «в стол для смерти». Это становится очевидным при сопоставлении рядополо­ женных фрагментов текста: анемичной, клишированной прозы старого беллетриста и его «телесного» портрета, данного грубым, фактурным письмом повествователя. Ср. эти фраг­ менты: «Он писал: „...была весна. День шел к вечеру. В лесу не смолк­ ли еще кукушки, но запел уже соловей. Из лесу пахло ландышами. Под горой протекал Днепр (...) 441
Анатолий лежал против костра, смотрел на огонь и думал — о весне, о молодости, о Лизе (...) И тогда к костру неслышно подошла Лиза в белом платье, сама молодая, как весна. Красные отсветы костра делали ее смуглое лицо...” — Написав этот абзац, старик задумался, опустилась рука с пером, глаза стали пустыми (...) — пустыми и беспредельно добрыми, милыми, всепрощающи­ ми, — а рука с забытым в пальцах пером была старческой, морщинистой, неопрятной, с грязными ногтями и с грязью, въевшейся в поры. Под деше­ вой электрической лампочкой на столе, рядом с рукой и рукописью, лежал черствый огрызок черно­ го хлеба» (3, 587). Но писатель, однако, не лишает человека надежды. Под­ тверждением тому — лирическая интонация («лирика»), про­ низывающая весь рассказ. Написанное для смерти, преобра­ жаясь в космосе письма, становится посланием к жизни. «Старое» письмо не уходит из мира, оно сохраняется как необходимый голос в хоре истории, в том числе и в истории письма. Так, обнажая структуру текста и показывая его онтологи­ ческую укорененность в жизни, Пильняк прокладывал осо­ бый путь — прорыв человека к самому себе, к собственному истолкованию мира. 1 См.: Грякалова Н. Ю. Борис Пиль­ няк: Антиномии мира и творчества II Пути и миражи русской культуры. СПб., 1994. С. 264—282. 2 Damerau R. Boris Pil’njak’s Povest’ Peterburgskaja: Ein beitrag zur Traditions des Antipetrinismus in Russland // Canadi­ an-American Slavic Studies. 1977. Vol. 11. № 3. S. 406—418; Мораняк-Бамбурач H. Б. А. Пильняк и «петербургский текст» // Б. А. Пильняк: Исследования и материалы / Межвуз. сб. науч, трудов. Коломна, 1991. Вып. 1. С. 36—46. 3 Историософский смысл противопо­ ставления Москва—Петербург, каковой оно приобрело в русской литературе XIX—начала XX в., не однажды стано­ вился предметом обстоятельного анали­ за, особенно в трудах В. Н. Топорова, посвященных «петербургскому тексту» русской литературы (см.: Топоров В. И. Петербург и «Петербургский текст» рус­ 442 ской литературы // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М., 1995. С. 259—367). Эта же тема рассматрива­ ется в главе «Петербург и Москва: спор об эстетическом приоритете в истории» в книге К. Г. Исупова «Русская эстети­ ка истории» (СПб., 1992. С. 144—154). См. также ряд статей, где анализируют­ ся литературные проекции данной про­ блематики, напр.: Минц 3. Г., Безрод­ ный М. В., Данилевский А. А. «Петер­ бургский текст» и русский символизм II Учен. зап. Тартуского ун-та. Тарту, 1984. Вып. 664; Доценко С. Н. Петербургский миф А. М. Ремизова II De vizu. 1994. № 3/4. 4 ИМЛИ. Ф. 15. Оп. 2. Ед. хр. 108. Л. 10. (Далее цитируется та же единица хранения.) Высказанные в данном пись­ ме мысли Пильняк почти дословно повто­ рит в рассказе «У Николы, что на Белых
Колодезях», герой которого рассуждает о странностях русской истории: «Стран­ но, Петр Л Антихрист, увел Россию в Петербург, теперь опять она верну­ лась в Москву» {Пильняк Борис. Быльё. 2-е изд. Ревель, 1923. С. 21). 5 Пильняк Б. Повесть Петербургская, или Святой Камень-город. Берлин, 1922. С. 106—107. Далее цитаты приводятся по данному изданию с указанием стра­ ницы. В тексте даются также ссылки на трехтомное сочинение 5. Пильняка (М., 1994) с указанием тома (арабскими циф­ рами) и страницы; ссылки на другое изда­ ние — Пильняк Борис. Собр. соч. М.; JI., 1930 — даются с указанием тома (рим­ скими цифрами) и страницы. 6 Ср., напр., мнение Э. Ф. Голлербаха: «Несомненно (...) что со смертью Блока кончился какой-то совсем своеоб­ разный, совсем обособленный и очень „петербургский” период русской поэзии» {Голлербах Э. Петербургская Камена // Новая Россия. 1922. № 1. С. 87). 7 Лит. наследство. М., 1982. Т. 92. Кн. 3. С. 535. 8 РГАЛИ. Ф. 2182. Оп. 2. Ед. хр. 4. Л. 3. (Далее данная единица хранения цитируется только с указанием листов.) О полученном им письме Шкапской, со­ держащем сообщение о смерти и похоро­ нах Блока, Пильняк упоминал в рецензии на сборник ее стихотворений «Mater Do­ lorosa»: «...в распаленный зноем авгу­ стовский день черным пришло письмо и алой кровью выпали из него лепестки роз — еще свежие — с гроба Александра Блока: эту Блокову кровь прислала мне Марья Михайловна: — кто забудет Бло­ кову кровь?» (Новая русская книга. 1922. № 3. С. 8). 9 О различных интерпретациях терми­ на «интертекстуальность» см.: Юван М. Поворот к интертекстуальности: Развен­ чание или риторизация влияния // Slavica Tergestina. (Triest). 1995. Voi. 3. P. 5— 31. См. также монографию хорватской славистики Д. Ораич-Толич «Теория цитатности» (Oraic-Tolic D. Teorija citatnosti. Zagreb, 1990). 10 О трансформации темы «панмонголизма» в произведениях Пильняка см.: Nivat G. Du «Panmongolism» au «Moument Eurasien»: Histoire d’un théme lité- гаіге // Cachier du Monde Russe et Sovié­ tique. 1966. Voi. 7. N 3. P. 460—478. 11 Мораняк-Бамбурач H. Б. A. Пиль­ няк и «петербургский текст». С. 46. 12 Известно, что Петр I подписывался «Knech» вместо правильного «Knecht» (нем. — раб, холоп). Трудно сказать, про­ кралась ли в название рассказа Пильняка опечатка, как считал историк С. Ф. Пла­ тонов (см.: Платонов С. Ф. Петр Вели­ кий. Личность и деятельность. Л., 1926. С. 5), весьма негативно оценивая дан­ ный рассказ, или же двойная ошибка ис­ пользуется писателем как прием в общей гротескной деформации образа импера­ тора. 13 Топоров В. Н. Петербург и «Петер­ бургский текст русской литературы». С. 275. 14 Ср., напр., изображение Петра у Пильняка и соответствующие отрывки из «Дневника фрейлины Арнгейм», вве­ денные Мережковским для репрезен­ тации еще одной «точки зрения» (на этот раз из сферы «культуры») на Петраантихриста; пророчество Тихона: «Ста­ рик говорил о государе, о том, что царь Петр есть-де Антихрист, будет-де весь народ печатать, а на которых печати не будет, тем и хлеба давать не будут. Гово­ рил, что Нева-де пойдет вспять, разверз­ нутся хляби и снесут проклятый народом город» (80) и рассказ рекрута Петьки Жезла у Мережковского; характеристи­ ку князя Меньшикова, почти дословно повторенную в рассказе Пильняка. 15 Ср. в «Петербурге»: «Если же Пе­ тербург не столица — то нет Петер­ бурга. Это только кажется, что он су­ ществует» (Белый Андрей. Петербург / Сер. «Лит. памятники». Л., 1981. С. 10) и у Пильняка тематизацию идеи Петербурга-фикции, срывающегося «с проспек­ тов в метафизику» (25—26). 16 Напр., в статье «Священная Рос­ сия», написанной в период сближения с группой «скифов» и отражающей соот­ ветствующий спектр настроений, Белый следующим образом определял семанти­ ку корня «рос», мотивируя провиденци­ альную историческую миссию России — скифской Инонии — внутренней формой самого слова: «„Рос” — по-гречески (...) сильный; и росиас — сила. Россия есть 443
Сила; и росой — род скифский; генеало­ гия слова Россия связует Россию с таин­ ственной Скифией» (Россия. 1918. № 1 (7 июня). С. 6). 17 В прямых скобках дан вариант текста, представленный в сборнике рас­ сказов «Никола-на-Посадьях» (М.; Пб., 1923. С. 90). Сам Пильняк не любил Пе­ тербурга и даже в личной переписке пе­ редавал настроение, вызываемое горо­ дом, как наваждение. Ср., напр., его письмо к Шкапской, написанное после возвращения из Петрограда в начале мая 1924: «Я уже в Коломне, под колоко­ лом Великороссии и провинции. Петер­ бург — навождение, конечно» (Л. 18). 18 Сорокин П. «Отправляясь в доро­ гу...» (Речь на торжественном собрании в день 103-й годовщины Петербургского университета, 21 февраля 1922 г.) // Ут­ ренники. Пг., 1922. Кн. 1. С. 11. 19 См.: Письма Б. Пильняка В. С. Ми­ ролюбову и Д. А. Лутохину / Вступ. ст., подгот. текста и примеч. Н. Ю. Грякало­ вой// Русская литература. 1989. № 2. С. 213—234. Далее письма к указанным адресатам цитируются по данной публи­ кации. 20 Освальд Шпенглер и закат Европы. М., 1922. 21 Пильняк Б. Никола-на-Посадьях: Рассказы. М.; Пб., 1922. Кн. 3. С. 109— 110. (Далее ссылки на это издание дают­ ся в тексте.) В повесть введены также цитаты из книги П. А. Сорокина «Совре­ менное состояние России» (Прага, 1922). 22 Блок А. А. Собр. соч. В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 7. С. 326. О «скифстве» на­ званных писателей см., напр.: Перепис­ ка А. Блока с Р. В. Ивановым-Разум­ ником / Вступ. ст., публ. и коммент. А. В. Лаврова //Лит. наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 366—414; Иванова Е. В. Блоковские «Скифы»: политические и идеологические источники // Известия АН СССР. Сер. лит. и яз. 1988. Т. ЬХѴІ. С. 421—430; Мануэльян Э. «Слово о по­ Творчество. Роль в культуре / Сб. ста­ тей по материалам конференции. Цар­ ское Село. 16—17 марта 1996 г. СПб., 1996. С. 89—99; Андрей Белый и Ива­ нов-Разумник: Переписка / Подгот. тек­ ста, предисл. и коммент. А. В. Лаврова и Дж. Мальмстада. М., 2000. См. также: Hoffman S. Scythian Theory and Litera­ ture // Art, Society, Revolution Russian. 1917—1921. Stockholm, 1979. P. 138— 169; Dobringer E. Der Literatur Kritisher R. V. Ivanov-Razumnik und seine Konception des Scythentums. München, 1991. Вопрос о «скифстве» Пильняка обстоя­ тельно рассмотрен в монографии аме­ риканского слависта Браунинга (Brow­ ning G. Boris Pil’njak: Scythian at a Ty­ pewriter. Ann Arbor, 1985). 23 Стенограмма общемосковского со­ брания писателей. Вечернее заседание от 4 апреля 1937 г. // РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 15. Ед. хр. 212. Л. 28. 24 Новая русская книга. 1922. № 3. С. 7. О реакции на «стихийничество» Пильняка «Серапионовых братьев», точ­ нее, тех из них, кто декларативно заяв­ лял о своей «западнической» ориентации (М. Слонимский, особенно Л. Лунц), а также И. Эренбурга см.: Jensen Р. А. Nature as Code. The Achievement of Boris Pilnjak 1915—1924. Copenhagen, 1979. P. 91—97. 25 Встречи с прошлым. M., 1990. Вып. 7. C. 191, 192 (публ. E. И. Горской). Очерк писался для сборника «Узел», из­ дание которого не состоялось. 26 Своими путями. 1925. № 8—9. С. 5. Ср. посвящение к книге «Ахру. Повесть петербургская»: «И еще скажу вам: у кого есть сила и голова крепка, пусть не покидает России. Так и скажите» и отдельные очень характерные фрагмен­ ты из нее, например: «Ведь, чтобы ска­ зать что-то, написать, надо со всем желе­ зом духа и сердца принять этот „гнет” — Россию, такую Россию, какая она есть сейчас, всю до кости, русскую жизнь, мя­ гибели русской земли» А. М. Ремизова и тущуюся из комнаты в комнату, от две­ идеология скифства Р. Иванова-Разумни­ ка // Алексей Ремизов: Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 81—88; Гра­ чева А. М. Скифство в интерпретации Алексея Ремизова: мистерия «Соломон и Китоврас» // Иванов-Разумник. Личность. рей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу, русскую жизнь со всем дубоножием, шкурой, потрохом, орлом и ма­ том, Россию с великим желанным серд­ цем и безусловной свободной просто­ той, Россию — ее единственную огневую 444
жажду воли» (Ремизов А. Ахру. Повесть петербургская. Берлин; Пб.; М., 1922. С. 26), а также вошедший в книгу очерк «Крюк». 27 Степун Ф. Мысли о России // Совре­ менные записки. 1927. Т. XXXIII. С. 337. 28 Там же. 1928. Т. XXXV. С. 395. 29 Степун Ф. Советская и эмигрант­ ская литература 20-х годов // Степун Ф. Встречи. Нью-Йорк, 1968. С. 192. 30 См. об этом в статье Д. М. Маго­ медовой «Переписка как целостный текст и источник сюжета (на материале пе­ реписки Блока и Андрея Белого. 1903— 1908 гг.)», где показано, как «формиро­ вался в эпистолярном диалоге один из важнейших в творчестве обоих поэтов символ „снега” и связанные с ним обра­ зы „метели”, „вьюги” и т. д.» (Динамиче­ ская поэтика: От замысла к воплощению. М„ 1990. С. 259—261 и др.) 31 О вариантном употреблении Бло­ ком форм мятель/метель с сохранением присущих внутренней форме слова от­ тенков смысла см. в статье А. В. Лаврова «Текстологические принципы издания», предваряющей справочный аппарат ака­ демического Полного собрания сочине­ ний и писем А. Блока (М., 1997. Т. 1. С. 190—191). 32 Пильняк Б. Наследники и другие рассказы. М.; Л., 1926. С. 61. 33 Там же. С. 62. 34 Белый Андрей. Символизм как ми­ ропонимание. М., 1994. С. 131, 134. 35 Печать и революция. 1922. Кн. 1. С. 294—295. 36 Ср. варианты подобных «ремарок»: «М е с т о: места действия нет. Россия, Европа, мир, братство. Герои: героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверье, — культура, метели, грозы, образ Богоматери. Люди, — муж­ чины в пальто с поднятыми воротни­ ками, одиночки, конечно...» (Никола-наПосадьях, НО); «Мужчины: в пальто с поднятыми воротниками, — одиночки, конечно. Ге­ роев нет. Место: места действия нет. Рос­ сия, Европа, мир» (там же, 124). При этом традиционное разграничение между «героем» произведения и «местом дейст­ вия» становится нерелевантным: сам хро­ нотоп романа и есть его «главный ге­ рой». 37 Пильняк Борис. Россия, родина, май// Лит. прилож. к газ. «Накануне». 1922. 30 апр. Обращает на себя внима­ ние факт буквального совпадения между данным фрагментом и кадром из фильма С. М. Эйзенштейна «Броненосец Потем­ кин» (1925), что подтверждает общность не только эстетических, но и «эйдетиче­ ских» устремлений представителей аван­ гарда 1920-х годов. 38 Цит. по: Лидин Вл. Страницы пол­ дня // Новый мир. 1978. № 5. С. 106. 39 Термин введен польской исследова­ тельницей Э. Корпалой-Киршак. См. хро­ нику «Вторые Пильняковские чтения в Коломне» в журнале «Русская литерату­ ра» (1992. № 1. С. 241). См. также ее статью «Опыт автотематического романа в прозе Бориса Пильняка» (К проблемам истории русской литературы XX века. Краков, 1992. С. 23—32). 40 Красная новь. 1924. № 1. С. 3. 41 Там же. Сопоставление фрагмен­ тов романа Пильняка и рассказа Алек­ сандра Перегудова «Маховик» проведено П. А. Енсеном. См.: Jensen Р. А. Op. cit. Р. 291—297. 42 Подробнее см.: Грякалова Н. Ю. Мир письма (Человек пишущий в прозе Бориса Пильняка 1920-х годов) II Борис Пильняк: Опыт сегодняшнего прочтения. (По материалам научной конференции, посвященной 100-летию со дня рожде­ ния писателя. ИМЛИ им. М. Горького РАН). М„ 1995. С. 81—90. 43 Об оппозиции эмпирическая/твор­ ческая жизнь у Пильняка см.: MoranjakBamburat N. Факт и фикция: «Штосс в жизнь» Б. Пильняка // Russian Literature. 1991. Vol. XXIX. N 1. Р. 101 — 112. 44 «Я был у Ал. Ден. Дикого, он должен был ехать куда-то в Кяхту, он рассказал мне причины поездки. Возвращаясь от него, я слез на Страстной площади с трам­ вая — я помню это место на Страстной, я остановился выколотить трубку, набил ее английским табаком, закурил, вдохнул запах „вирджиниа”, — и понял, что у меня будет рассказ, возникший из расска­ за Дикого и запаха табака фабрики Кэпстен» (Как мы пишем. М., 1930. С. 109). 45 Там же. С. 110. 445
II. ПУБЛИКАЦИИ И. П. Елагин ОПЫТ ПОВЕСТВОВАНИЯ О РОССИИ (Неопубликованные фрагменты) О непорочном источнике многобожия (...) Искусство показует нам, что точка и единица суть единознаменующие математические в мыслях предположе­ ния, и как точка без черты, так и единица без последующих чисел не могут быть делимы, но оба знака производят от себя вещества и постижимые, и многоразделенные, яко точка, чер­ та, окружение и все геометрические виды и тела, а единица числа до бесконечности. А понеже все видимое состоит из меры, века и чисел, то и предположенная в воображении любомудрецов единица есть самая творению вина, ибо как вышесказано, пред нею нет никаких, а из нее истекают все последующие числа. Так равно и пред существом первона­ чальные вины, ничего впереди быть, ни вообразить неудобвозможно, следовательно из сего существа всему естества творению и в нем движущимся телам, меру вес и числа в недрах их содержащим, яко числам из единицы произойти беспрекословно подобало. Любомудрецы, признав умозаключение сие сколько спра­ ведливым столько и неоспоримым, приступили к исследо­ ванию изобретенных в глубокой древности иероглифов, бож­ ницы идолопоклонников украшающих, и вдруг узрели, что понятие о вечности, яко первого первоначальной вины свой­ ства изображалось светозарным кругом, точку или единицу в средине имеющем и действительно сей есть первый иерог­ лиф существа всех существ, по чувствованиям телесным, который должен был Ермию Трисмегисту1 к представлению Бога, удобовозможнейшим и приличнейшим показаться, ибо и Моисей в откровениях Бога истинным сказанием утвердил 446
его, показав вечное Божество в купели несгораемой. Естест­ во не может нам ничего тончайшего явить, как пламя и от него происходящий свет, и потому образ сей представлялся шаром пламенным светозарным, окруженным лучами. Мы и в христианстве видим его в том же вечности знаменовании, главы праведных окружающим. Заметив сие толкование, обратили любомудрецы внима­ ние свое на другой предмет, не меньше повсюду зримый. Оный был равносторонний и равноугольный треугольник, украшение общее божниц и капищ преддверий. Все народы, без исключения, к изображению сему отмен­ ное являли почтение, но что оно знаменовало, того никакое умствование без откровения постигнуть бы не могло. Моисей Боговидец открыл, однако, смысл его любомудрию. Он обна­ жил сие таинство сокровенное в богословии Ермиевой, ска­ занием о Аврааме, когда предвечная Троица Отец и Сын и Святой Дух, в трех лицах под Маврикским дубом2 сему праотцу рода человеческого явилась. Толкование сего смыс­ ла, к треугольнику любомудрецами привмещенное, утверди­ лось воплощением Сына Божия и проповеди евангелистов. Сего ради видим мы изображение того ж треугольника, который украшал капищи идольские не только в преддверии церквей христианских, но и на главе Господа Саваофа, яко Ветхого Деньми и Отца единородному Сыну и Слову, по изречению Иоанна Евангелиста, «яко без него ни что же бысть, еже бысть». О начале идолопоклонства и жертвоприношений. Но как толь глубокие Божественные премудрости смысла и из самых великих еллинских любомудрецов, кроме богодухновенных, немногие участники были и из почтения в крайней содержали тайности, то испытатели чувственного естества потщили искать иероглифу сему толкования в самом телес­ ном естестве. Умствование их к сложности вещей прибегло и помощию опытной физики открыло в нем смысл второй, то есть не предвечного таинства, но порядка стихий вещест­ венных. «Понеже, — рассуждали они, — изображение сего тре­ угольника непосредственно во многобожеском почитании следует за изображением огневидного шара, бездну вечности знаменующего, то надлежит самому ему быть непосредствен­ ным следствием от сего вечного огня исходящим». Сие пред­ ложение в опытах естества нашли они беспрекословною ис­ тиной, ибо физика открыла им, что в веществе огня находит­ ся и вода, и земля, но, будучи им поглощены, суть невидимы, 447
так как и он сам и воде, и земле невидимо присущей, когда превосходным последних количеством погашается. Испытатели, поступив далее, увидели, что в непрестанном сих стихий противуборстве состоит все видимое естество; и так, изображение естества и вид сего треугольника быть определили. Окружающие его лучи признали они воздухом, яко четвер­ тою стихией, прочие три — в равновесии содержащую, в движение их приводящую, и тем своим действием жизнь целому естеству дающую. Тако, познав любомудрие таинст­ венный смысл треугольника, соединило его с естественным о пламенном шаре понятием и преодолении невидимого Бо­ жества в представления видимого вещества обратило. Сие самое физическое учение много способствовало жре­ цам к сокрытию единства Бога, ибо, оградясь они непре­ кословными опытами, нашли способ всемогущество единого творца на разновидные поделить твари. Се корень многобо­ жия, при котором надолго вселенная оставалась. Род смерт­ ных по внушениям духовенства преклонил пред Солнцем и Луною раболепные колена и к ним в самом начале многобо­ жия первые простер о плодородии земном и о продолжении жизни своей молитвы. Учители ложные говорили ему, что жизнь своечастного творения от них зависит, ибо они — суть Боги3 бессмертные, Боги небесные. В действия Солнца явлили они ощутительное учению своему доказательство. «Не видите ли, — говорили они, — что в отсутствие светила сего, вся тварь предается смерти, подобной сну, и в осень умерщвляется всяческое растение и летнего лишается многообразия. При восхождении ж Божества сего силою светозарных его лучей оживляется вся плоть. Земнородные земным светом ободрены, пробуждаются от сна и ветви древес животворного лучей его теплотою обновляются. Тако живет и умерщвляет оно живущих на земли. Не видите ли, что супруга его, заимствующая от него свет, Луна, знойную его ярость про­ хлаждением растворяет, и оба вкупе дают пособием воздуха, яко единородного сына их, богатую жатву и плодородие». Сим учением поместив в треугольнике три Божества, наиме­ новали их жрецы египетские первыя кумиров зиждители: Озирием, Изидою и Гором. Умножение кумиров. От сего мечтательного, но на дей­ ствиях естества основанного рода Богов произошло все зри­ мое в Идолопоклонстве количество кумиров и потом умноже­ но истуканами героев, победителей и государей, как добрых, 448
так и злых, с привмещением первых в число полубогов, а других в ужас жестокостью управляемым обществом. Из пер­ вейшего в образ пламенного Шара, божественного пред­ ставления, не видим уже в повествовании мира, не говоря о европейском народе, ни малейшего нигде последствия, кроме единого в Афинах храма, неизвестному Богу посвященного. В нем едином не было ни кумиров, ниже каких-либо идоложертвенных украшений. Прочие же во всей вселенной храмы или частно единому или множеству кумиров посвящались. Четыре естества стихий дали зодчим общие почти правила: создать капища четырехугольниками во знамение, что телес­ ное естество из четырех состоит стихий, и что каждая из них четверочисленна, ибо одна без трех существовать не может, будучи совокупным смешением и непрестанным противуборством, в животворном содержимы движением. Времена и дальние естества исследования явили, наконец, любопытному учению, что все кумиры, многобожие состав­ лявшие и наименование оным, [не] что иное суть, как пред­ ставления свойств и действий естества, и хотя они в разно­ родных баснословиях различны и разноимянны, но в сущест­ ве одни и те же. Снесение с народною египетскою верою, которой ни мно­ гобожие ни древнее не обретало, с протчими народов верами, потщусь я показать, что первобытные верные обитатели и пришедшие к ним наши праотцы, подобно всем шара земного и просвещенным и в невежестве бывшим обитателям, туда веру, под разными токмо видами не поведали, то же богослу­ жение и те же обряды в жертвоприношении наблюдали: одно и то же по виду было суеверие, но инде больше, инде меньше знаменования кумиров известны были. О многобожии повсюду равном Рассеявшееся по земле от Египта многобожие и в Севере то же самое. Я для того необходимым себе долгом поставил распространиться в повествовании суеве­ рия, что оно есть противуборное постановление веры, на которой всяческая в обществах политическая власть твер­ дость свою полагает и от которой большей частию нравы и обычаи народные истекают. Важность предложения сего есть существенная, повествователя должность, особливо когда он из тьмы баснословного первоначалия хочет извести деяния описуемого им народа, и отчасти его дикость в политическом показать благонравии. В сем точно обстоя15 Литература и история 449
тельстве находясь, обращусь я к источнику идолопоклонного суеверия. Объявил уже я, каких ради причин и когда самовластие возродило нелепого многобожия почитание. Оно на Востоке вдруг с монархами открылось и первое известное нам гнездо свое в Египте основало. Здесь находим мы начальное Богов родословие, ветви которого распространились по всей Азии, Африке и Европе с переселением народов. Фивы, Эфиопия, Аравия, Нубия, Сирия, Халдея, Вавилония, Персия, Мидия, Индия, Греция, Италия и все народы, в древней Германии обитавшие, восприяли от египтян и многобожие, и уставы идолослужения, и самое идолов изображение. Хотя по отда­ ленности времян и начал по забвению некоторых в наруж­ ностях перемены и находим, но в существе одно и то же суеверие быть уразумевает, и по мере познания сей басно­ словной веры и ее иероглифов, видим и суровость, и мягкость народных нравов. Египет от неведомых веков учением славящийся, для ук­ рощения варварства, поставил первый политический род правления, поделив законодательную власть между монарха и духовенства. Жрецы его, став полезными для непросвещен­ ного народа, ремесел и художеств учителями, стали (...) и государей на престол возводили, содержа и воспитывая на­ следника в училищах своих. В самом начале вводимого ими многобожия погрузили они в непроницаемое таинство книги Ермия Трисмегиста, основания всего Египетского учения, однако же преподавания свои по его предписанию на две части и на сугубое училище разделили, назвав их высшими и низшими в таинства посвященном. В последнем преподавалось словесное, нравственное, по­ литическое и естественное учение, а в первом богомудрие и объяснение всех иероглифов и толкование всех знаменований, кумирами представляемых, с истинным идолов родосло­ вием открывалось. Все таинства их посвященные в низшем училище нравы и сердце свое просвещали, творясь к правлению государством удобными, и сам наследник престола при воспитании его во оное посвящался, но как он, так и прочие вельможи редко до познания высшего допускаемы были. Сия часть любомудрия египетского следующее толкование нам оставила чрез мно­ гих своих любомудров. Первый и самый древнейший иероглиф, как уже выше объявлено, виден был повсюду в образе огненного крута, животного света лучи испускающего. В нем почитали муд­ рые жрецы истинного Бога, творца вселенной и изображение, 450
подражая Ермию, утверждает Псаломник, вопия: «Одеяйся светом, яко ризою». Толкование ему было простое, но силь­ ное. Называли они его «беспредельность», «безначальность», «бесконечность», «вечность», ибо никаким иным понятием величества Божия изобразить сим не находили. В объясне­ ниях таинственные их премудрости прилагали они без наиме­ нования Богом все качества единому Богу соответственные и сие предвечное пламенем и светом изобразуемое существо называли Единым, несотворенным, вечно живущим, все со­ творившим, жизнь дарующим, неведомым, неизреченным, духом и отцом Богов и человеков, как согласно с ним и Моисей его описует. По таковому объяснению всяческое почитание и богослу­ жение недостойным величества его почитали. Но финикияне, однако ж, примыслили ему изображение в неугасимом огне под именем и образом Вулкана, и сие имя по истолкованию их знаменует чистейший, тончайший и первоначальный огнь огня телесного (подчеркнуто автором. — Т. Д.). Отсюда про­ изошла у них Веста — матерь всему видимому, ибо огнь есть вина или начало стихий, отсюда и устав неугасимого огня пришел во все концы земли. Понравилось сие телесному естеству подражательное изо­ бражение любомудрствующему сонму жрецов египетских, и, может быть, еще первейшему их законному Трисмегисту, чего ради, по свидетельству всех о Египте повествователей, первый в египетском царстве храм создан был Вулкану. Объ­ яснение идолу сему, яко важнейшее таинство, погребли они в учрежденном при храме сем высшем училище, где в первоначалии и Ермиевы священные хранились книги. От сего изобильного источника пролилось многочислие богов на землю, подобно сильному наводнению, разнообраз­ ными представлениями покрыло. Египет первых и уже из памяти народной изшедших царей своих, благотворивших обществу, увидел выставленное на зрелище изображение, и Вулкан из тончайшего и невидимого огня, волею жрецов, преобразился в очень видимый, уступая таинственное свое знаменование Солнцу, яко чувственному шару огненному, вещество которого образ Озириев представлял и наименовался Отцом богов и человеков. Но как единое рода мужеское вещество к производству подобных себе недостаточно, то сочетали Озириса с Изидою, его сестрою, стихию воды изобразующую. Естественно, тако­ вое сочетание примышлено. Огнь есть вещество все пожира­ ющее; стихия все в пепел и прах обращающая, и токмо единою водою ярость его укротила, а потому и подобало 451
прохладительного к нему тела небесного присоединения, да противуборством оного приведется он в равновесие земли благотворное. Сего ради росодательную Луну, в образе Изиды предста­ вив, наименовали сестрою Озирию, богинею небесною и ма­ терью всяческого рождения. Землю, яко третью ближайшую им стихию, известную по опытности, что она и огнь и воду пожирает и от них тягостию своею отделяется, изобразили жестоковыйным Тифоном, не терпящим благотворства брата и сестры. Толкование изображению сему естественное при­ ложили, сказуя в таинственных преданиях, «что земля, или свирепство Тифона, содержа в бездну средоточия огнь неуга­ симый, есть смерть и могила всяческой жизни от Солнца и Луны производимые и посредством или действием питатель­ ного воздуха содержимые». В таком рассуждении, воздух, яко четвертую стихию, представили они в образе юного Торуса, сидящего на лоне Изиды, матери его, яко посредника между Тифоном, убий­ цей отца его и Изидой, мстящей Тифону смерть Озирия, ее супруга. Прекрасная баснь, объясняющая все действия телесного естества и самое естество, в четырех лицах сил Кумиров предуставляющая, ибо в деяниях естества, по свидетельству вседневного искусства, видим мы, что Тифон, стихию земли изобразующий, умерщвляет животворное действие Солнца, пожирая его лучи и производя неумеренную сушу, тогда Изида или стихия воды, сушью притягиваемая, порывистым стремлением дождя заливает иногда иссохшие места, толь сильно, что и о собственном своем небрежет плодородии. Сего мщения алчбою не умерщвлением жизни виновника яростию отмщает, но и утробу собственных семян своих губит, и в гнилость бесплодную обращает порождения. Однако же Торус, супружества ее чадо, яко посредник, стихию воздуха представляющий, умеренностью своей спе­ шит отнять у борющихся излишество сил и благоразумною своею силою, одного жестокость прохлаждает, другого лю­ тость в коловратном чрез пары движении уносит в ее и свои обители, то есть в атмосферу Луны и Земли, между которы­ ми, яко на лоне Изидином сам он распространяется. Таким образом естественные четыре стихии учинились главнейшими четырьмя божествами в Египте, но смысл, в представлениях их погруженный, в тайном токмо учении остался. Озирис, Изида и Торус, яко благотворители роду человеческому, милосердия надеждою ласкали, а смертоносец Тифона, страхом мщения обуздывал народы. 452
В Мемфисе созданный великий храм, поместив их в вели­ колепных стенах своих, трем первым открыл идоложертвен­ ное собрание, поставив истуканы их на зрелище народу, а четвертого, в особенном мрачном месте, учинил страшили­ щем. Были потом и каждому из них особенные посвящены капища и целые грады, как, например, греками называемый Илиополис, или Град Солнцов, единому Озирия тезоимени­ тым был. От сих богов, или паче сказать от стихий, ими представ­ ляемых, произошло все родословие языческих богов. Разно­ образные свойства и действия в естестве ими производимые умножили потом многобожия число. Египет паче всех изоби­ ловал представлениями рукотворными и, наконец, под симво­ лическим смыслом распространил суеверие в почитании жи­ вотных и самых растений. Иждивение великое употреблялось тамо на прокормление и содержание боготворимых жрецами скотов. Апис, или вол, представлял Озирия или Солнце, в отношении к действиям знаменовал хлебопашество, по объяснению жрецов. Они сим­ вол сей употребительно толковали, поучая, что «как Солнце благотворно своею теплотою оживляет семена в землю кину­ тые, так вол, подъемля и раздирая бразды, плодородию земли споспешествует». Подобное толкование и обожаемой реке Нилу прилагали, что как Изида «яко от воды растворяет сухость земную и в согнитии семян растительную отвердевает жизнь, так и Нил, годичным наводнением обогащает растениями жит землю Египетскую, и как Тифон лютостию смерти пожирает земно­ родных, так представляющий сего крокодил глотает встреча­ ющегося ему человека. И как в изображении Торуса, стихия воздуха, окружающего шар земной и равновесие других сти­ хий наблюдающего, почиталась, так бдительный журавль или грач боготворился в сонме питаемых животных, и сама сти­ хия земли то зверками в недрах ее живущими, то насекомы­ ми, то растениями вредными или спасительными представля­ лась, смысл и знаменование по природам и свойствам своим относительно к стихиям имея». Священные египетские письмена, или иероглифы, состоят из сих животных и иных некиих изображений, таинственный смысл в себе заключающих. Сходство сему скотов почитанию находим мы в Моисеевых книгах, когда он чистых и нечистых животных разбирал, одних приносить в жертву Богу повеле­ вает и других возбраняет. Итак, Египет был первою утробою, многобожие породив­ шего, из его чресел прешло оно в недра Греции и, еллинским 453
баснословием размноженное, всеобщею на шаре земном учи­ нилось верою. Повествование свидетельствует нам, что егип­ тяне были первые, кои храмы и алтари созидать начали, и Геродот особенно объявляет, что они и двенадцать главных богов имена Греции предали, которые, в родословии грече­ ском по свойству языка, сходно с их знаменованием остались. Седьмь небесных по звездочетству планет прозвали пер­ вейших божеств именами, четыре дали четырем стихиям название, остальное целому вообще естеству телесному и из священных иероглифов, с присовокуплением полубогов и ге­ роев дали имена как двенадцати знакам небесных в коловрат­ ном солнечном круге, так и многочислию звезд. Отсюда явились в самом начале греческих обществ и Сатурн и Рея, то есть небо и земля, яко первый в видимом мире к творению начала, света и мрака, в хаосе или смеше­ нии стихий знаменующие. От них на место Озирия и Изиды видим уже рожденных Зевса и Юнону, брата и сестру, или Солнце и Луну, которые рождают вместо Горуса Египетского Вулкана Греческого. Баснь сию вывели греки из объявленного прежде финикий­ ского вулкана, или, паче сказать, из коренного телесному огню начала, которого существо, то есть безначальный свет отнесли к лицу ветхого Сатурна; а действие его в вечном естестве его, Вестою или неугасимым огнем изобразуемое, к Рее, богов прародительнице. Озирия же изменили они на Зевса, предположили в нем, уподобительно телесному Солн­ цу, все оживотворяющему, существо животворящее и потому сочетающего вместо Изиды или Луны со Юноною, то есть с мыслию, единственного Бога, ибо речение гражданское ноос4 заключает в себе мысль одинаково или Единицы. Сего ради, по их попечениям, необходимо надлежало от четы сей родиться Вулкану, яко существенного огня вещест­ во знаменующему, и, следственно, подобало Вулкану же­ ниться на Венере или Весте, то есть не на непрерывном, к оживотворению естества огневодном движении, ибо Венера есть порождение Океана, а Веста огня знаменование. От сих произошел Купидон, или Любовь, яко брак и согласие между стихий содержащее свойство, или просто называемый воз­ дух. Сопряжение или взаимное противуборных стихий совместие, могущее и доброе и злое производить в естестве дейст­ вие, ознаменовали они прелюбодеянием (подчеркнуто авто­ ром.— Т. Л.) Венеры с Марсом, то есть совокуплением воды с огнем молниеносным в атмосфере, при мрачных тучах со­ единяющихся пособием воздуха или Любви, сына Венерина. 454
Вулкана учинили они ковачем громовых Юпитеровых стрел, в рассуждении естественной свирепости средоточного в не­ драх земли огня в лице его представляемого, и Етну огне­ дышащую кузницу ему определили, чего ради многие впо­ следствии времен народы его и Плутоном или Богом подзем­ ных сокровищ хранителем, нарицали. Баснословие сие, среди кажущегося вздора, подает, одна­ ко, иносказательное любомудрия учение. Оно показует мыс­ лящим, что хотя существо существ есть единственный источ­ ник и вина всяческого бытия, и всех веществ жизни, но что, однако ж, дух его, оживотворяющий душу человека, не может инако [к] телу нашему прилепиться, как разве пособи­ ем стихий в тонкое телесное естество облеченный, как о том говорит писание «что дух, душа и тело составляют человека, и что потому он есть образ и подобие Бога, творца его». Вышереченное ж баснословное учение в премудрости еллинской открыло Пифагору, Сократу и Платону тревещественного человека и показало, откуда происходит в нем мыс­ ли, понятия, рассуждение и самые божественные в душе его начертания. О изображении кумиров Древнее кумиров изображение. Излишне уже дале распространяться в продолжении богов родословия и много бы погубил я времени в тщетных баснословных предложени­ ях и в сумнительных иносказания преданиях, коими древние писатели, касательно египетских и греческих богов, изобилу­ ют. Нам довлеет показать теперь наружные кумиров изобра­ жения, да в отношении их откроется нам желанное сходство с принесенными в ветхость нашего отечества идолопочитанием. Описание сего начнем с употреблений египетских, срав­ нивая оные с греческими, римскими и повсеместными. Монфокон,5 искусный древностей объяснитель, будет ру­ ководствовать и мыслями и пером моим. Изида и Озирий суть два первенствующих Божества, на которых, как выше объяв­ лено, основывается все идолопоклонное египетское богосло­ вие, многими язычниками собранное. И понеже древо много­ божия от них распространилось, то почитают все писатели, что Изида есть единая и та же Богиня, которая под разными именами и знаменованиями повсюду обожалась, что она есть Церера, Юнона, Луна, Земля, Вода, или естество телесное, она есть Минерва, Прозерпина, Фемида, Сивилла, или матерь богов, Венера, дивная Беллона, Геката, Рамнусия, Астарта, Веста, словом, все богини есть едина она. 455
В Египте представлялась она иногда стоящею, имея на главе листья от древа лотоса, с шаром земным, и, вместо одежды спелененого подобно мумиям или умершим телам и исписанного иероглифами, таинственный смысл Божества ее изъясняющим, иногда сидящею в таковом же изображении и держащую посох или на конце висящий крест. Сии последние два ее признака почитались некоторыми толкователями весь­ ма примечания достойными, ибо они и при многих египет­ ских кумирах часто суть зримы. Византийский поздний уже повествователь Сократ6 объяв­ ляет якобы во время Феодосия императора при разорении славного Сераписова храма, в подземных его сводах найдено начертание сих знаков на стене, между многими священными символами, г иероглифическою древнейшею надписью, по разборе которой открылось в них пророчество, обещающее знаком Креста победу над всею вселенною в круг ознамено­ ванную. Из сего повествования почерпнув, христиане предали сие пророчеством пришествию в мир и распятию Христа Спаси­ теля. Но древние весьма иной смысл к признакам сим отно­ сили. В изображении круга или кольца разумели подлинно мудрецы египетские очертание телесного круга, но крест почитали сугубым диаметром крестообразно в средоточии секущимся и разделяющим круг на четыре части ради указа­ ния четырех астрономических точек солнечного течения, яко то востока, полдня, запада и полунощи. По мнению их, сие толкование было весьма Изиде приличное, ибо она, как все целое естество телесное, так и особенно весь шар земной представляла. Посох же ея, сверху цветком лотосовым укра­ шенный, ни что иное значил, как меру реки Нила, свойство воды в богине показующую. Инде представлялась Изида со главою Аписа, между рог которого зрился шар, лотосом вен­ чанный. В сем изображении, держа на лоне своем Горуса, питает его сосца своего млеком, знаменуя тем, что она, яко Луна, Вода и Земля с помощию Озирия или Солнца, или Огня, Аписом изобразуемого дает пищу воздуху, в Горусе представ­ ленному, и через него все творение питается. Оставя притом прочие ее изображения, единый и тот же смысл в подробно­ стях содержащий, обратился к ее брату и супругу и предста­ вил Озириевы разные имена и изображения. Озирий. Изиде подобно, едва ли не всех греческих и римс­ ких богов в себе едином помещал Озирий. Одни писатели сказуют, что Озирий и Вакх, или Бахус, един есть, другие почитают его и Сатурном, и Зевсом, и Аммоном, и Паном, а 456
некоторые прибавляют, что он-де и Апис, или Адонис, в еги­ петском Аписе представляемые. Находим еще и таких писате­ лей, кои признают его Питоном, Аполлоном, Мифром, Океа­ ном, Тифоном.7 И потому изоброажения его во многобожии египетском, греческом и римском весьма суть разнообразны. Когда в Египте представлялся он стоящ в одежде египетской, держащ в деснице висящий на кольце крест и в шуйце длин­ ный посох, увенчанный главою остроносой птицы, и на своей главе имеющ, между двух наподобие Луны возносящихся рог воловьих, шар листвием лотоса украшенный, с начертанны­ ми гиероглифическими видами и с главою птицы или иногда Аписа, в Египте представлялся и сим дал подражательную грекам причину представлять Зевса или Юпитера, Аммона8 со главою Овна. Подобно и находящееся иногда у ног сего египетского божества Козлище сотворило у греков и римлян похотливого Приапа, идола стад и сатиров или леших, как и Изида, имеющая в руках поливальницу признаком реки Нила, стала виной к производству нимф или вещества в водах оби­ тающих или русалок, а сам Нил родом обожаемых источ­ ников, озер и кладезей. Отсюда произошли сугубо личные, тройственные и четверообразные кумиров представления. Янус, Озирия с Изидой, Солнце с Луною и иногда свире­ пого Озирия с миролюбивым Горусом, в изображении своем являл: в тройственных лицах представлялись вдруг три глав­ ные стихии, огнь, вода и земля, неразлучно пребывающие, в четверообразные — все целое, в четырех стихиях естество и четыре годовые иногда времена, тако же и четыре точки света. Увидим мы сии представления [в]последствии повсюду и часто каждого истинный покажем смысл. При сем кается, что довольно и изображений для сравнения с теми, кои славянорусами в наши полунощные страны были принесены, и сии уже избыточественно показать могут, что они одни и те же, и одинакое физическое знаменование содержали. Итак, приступим теперь к объяснению обрядов богослуже­ ния, одежд священнических и празднеств идоложертвенных, да в сношении увидим потом остатки оного в Отечестве нашем. О идоложерствии, праздниках и одежде священников Начало идоложертвенного служения в Египте. Сколь­ ко таинственный смысл в рукотворных богов видах представ­ ляемый от познания народного сокрыт был хитрыми жреца­ ми, столько удаление веков скрывает от нас установленного 457
им богослужения начало. Ниоткуда почерпнуть мы древности сия не можем, разве из преданий божественного Моисея, но и он объявил нам единое токмо, истинному Богу творцу неба и земли, праведным Ноем по исшествии из ковчега, прине­ сенное благодарение. Потом повествование его об идолопо­ клонстве халдейском, сирском уже поздовременно. Многие, однако ж, из писателей по великом в исследова­ нии сего труде с вероятностью предполагают, что, где прежде открылись науки, тут необходимо долженствовало открыться и многобожие, и уставы богослужения, ибо представления иероглифические и истинное богомудрие и физическое дей­ ствие естества в кумирах изображали, а как Египет преиму­ щество изобретения наук и у самых халдеев первых звездочетства учителей отъял, то, следовательно, по их заключе­ нию, и колыбель ложного богослужения есть или Фивы, или Мемфис. Потребно был, однако ж, долгого времени к позна­ нию естества и его деяний, а притом не меньше к примыш­ лению приличных видов, по внесению и сокрытию таинствен­ ного смысла науками изобретенного. Но когда духовенство, чрез неутомимые труды, предуспело омрачить народ распростертою в кумирах таинств завесою, тогда неразумение показуемых в храмах од именем училищ созданных идолов возбудило к познанию народное любопыт­ ство, тем паче, что от почтенных старцев некое восхититель­ ное уважение к сим представлениям прилично стало. Страх и надежда будущего, священниками притом тверди­ мые, к зрению народ принуждали, а благоговение проповед­ ников, желание его к учению разжигало. Тогда политические сил законники и в любомудрии довольно уже преуспевшие мужи мало-помалу стекающемуся любопытству стали впе­ рять, что в тех священных изображены бессмертные боги, от которых исполнение человеческих желаний и счастливая и несчастливая судьба каждого человека, как здесь, так и в будущем веке, зависит. Ласкать и устрашать будущим было нетрудно, ибо познание о бессмертии души, от сотворения мира, во всех народах вяще, может быть, почитаемо было, нежели ныне в сердцах мнимоученых естественников нахо­ дится. Хитрые священники, истинным познанием сим пользуясь, твердили, что разум мыслящего человека обязует почитать богов и молитвами своими преклонять их к милосердию и благодеяниям. Естественно человеку желать и естественнее еще искать своего благоденствия. Сие врожденное в него побуждение подвигло народ охотнее к божницам, а изучен­ ные в астрономии священники неукоснили уловлять его, 458
предсказание погод и паче наводнения плодоносного Нила, сказуя внимающим, что Изида есть то благотворное божест­ во, которое, владычесвуя священным Нилом, подает им изо­ билие плодов земных молитвами, однако ж к тому при­ клоненная, она же, во гневе своем, может предать ярости всепожирающего Тифона неорошенную Нилом землю, и про­ известь глад и язву смертоносную. Так хитро представила нам политика два противные бо­ жества: злое в Тифоне и благое в Изиде, оба достойные вселять нравственные и физические страха и надежды чувст­ вования. Потом, показуя с каким благоговейным трепетом и сами ои к образу Озириия приступают, дали о Идоле сем высокое понятие; яко бы от него настоящяя в мире сем и будущая в вечности зависит жизнь (...) Так, обольстив надеждою и поразив страхом жизни вечныя, советовали усердным молением приклонять их к мило­ сердию и благоденства народного к постановлению. Между тем противное и воздержное самих священников поведение и самая одежда, чистоту и непорочность свидетельствующая, присоединили в сообщество их мужей знаменитых в граждан­ стве; из которых разумом, заслугами и добродетельми отли­ чающих составили они наконец сбор, под названием в таин­ ства премудрости посвященных, да ими наполняются места всего политического в Египте правления, и народ к повино­ вению уловится и впоследствии времян все военачальники и градоначальники из сего священного собора исходили. Одежда священников. Одежда священников состояла из белой льняной ткани, перевязкою голубого цвета препоя­ санная, не просто сие промышлено было, но во знамение непорочности и жизни вечной на небесах, ибо белизна ес­ тественную чистоту, а цветущий лен синеву небесную изо­ бражает. Главы свои брили, ибо сим хотели впечатлеть смирение, умиление, пост и во грехах раскаяние, последуя тому обы­ чаю, который в крайней скорби и печали стрижением влас и пеплом посыпание знаменовал душевные сии чувствования, а в самом деле свидетельствовали тела необходимую чистоту, с какою священный на жертвенницу божества прикасаться должен. Платон, греческий любомудрец и Египте учивший, говорил в подражание: «Да не прикоснется рука скверных ниже вещей нечиста святыни божества непорочного» (...) Тако мало-помалу собранием народа на молитву во храмы начались все огромные торжества, праздники, жертвоприно­ шения, связанные по стогнам ходы, словом, всяческое бого­ 459
служение; и оттого сего источника установленные потом обряды и чиноположения совокупно со многобожием разнес­ лись по пространству всей земли. Политика разнообразных владений по временам и климатам утверждала суеверие то дозволением новых, то исключением старых, на наклание приносимых животных, приводя в употребление в пищу пер­ вых и объемля других, яко вредоносные, и к тому приравни­ ваясь, нравственные издавала законы. Законы и обряды в идолослужении. Египетских свя­ щенников, всегда в храмах обитающих, хитрая политика, усмотрев повседневное молебщиков приумножение, распре­ делила прежде дни в молитвенные и учебные. Назначенные в последние часы провождаемы были, по краткой молитве в преподавании нужного народа из священных книг, нравоуче­ ния и о утверждении подобающего в законах страха. Закон до веры касающийся состоял в слепом почитании и повино­ вении воли Богов предоставленных, не взыскуя милости оный, за сим строгое послушание предержащей власти после­ довало: государь по божестве был у них существо непосред­ ственное. Любить Богов, государя и отечество были три закона, казнию здешней и вечною угрожаемы. Нравственное их поучение, ради образования сердца человеческого, было то же, что каковое преподавалось потом во всех греческих и римских училищах и какое еще и ныне преподается, про­ должается и необходимым в проповеди духовной почита­ ется. Они учили мирному житию в обществе и взаимному в гражданстве служению. Сказывали должности человека, да в обстоятельном житии каждый по силе своей друг другу помогает. Представляли народу в заповедях божества пред­ писание добродетели, которым следовать, и грехи коих, гну­ шаясь, убегать надлежит. Паче всех добродетелей возносили любовь к ближнему, раздробляя ее на многие нравственные степени. Запрещали, например, злопамятство и забвение обид, нанесенных от кого бы то ни было, советовали. Учили обуздывать гнев, в крутом чувствований раскалении, и страданию, зря в напастях себе подобною человека. Кроме сего, Иродот, Плутарх и Диодор свидетельствуют нам, что учили они о милосердии, странноприимстве, благодеянии, вспоможении бедным, подаянии милостыни, словом о человеколюбии вообще, яко все граж­ данские добродетели в себе заключающем. Не сие ли есть одно и то же Евангельское учение? Напротив того, у тех же божественных уставов почерпая, отвращали они от пороков, яко адских богов искушений и 460
гнусными изображали красками гордость, жестокость, за­ висть, ненасытство, сварливость и скупость, а непочтение к родителям — злейшим преступлением и чрезъестественною неблагодарностию описывая, представляли презирающего отца или матерь свою недостойным общества человеческого членом. В назначенные ж к торжественному молению дни приносили они кровавые, в заклании скотов, жертвы. Но чтоб чистота уважала притом благоговение и святость действия, то сего ради, как выше объявлено, и первосвященник, и жрецы носили одежду белую, обувь из листвия некоего рас­ тения, библусом зовомого, брили через каждые три дни все свое тело и двоекратно, яко то в день и в нощи, в хладной купаясь воде, очищались. Множество подобных обрядов и чиноположений они на­ блюдали и многие затруды сии преимущества и воздаяния имели кроме десятины от всего народного сбора, которая на храмы и святыню была определена, получали они в изобилии от народа все к трапезе их потребное. Мяса, в пищу им представляемые, были говяжие, и гуси, разнообразно уготов­ ляемые, вина употребляли мало и то туне9 приносимо им было. Рыб не вкушали и законом заповедано им было воззре­ ние на них (...) так как в иероглифе рыб содержится и изображается любострастие (...) Божество каждое имело в Египте своих особенных священ­ ников и великого жреца или первосвященника. Не все, одна­ ко ж, животные достойны были заклания жертвенного. Телец или бык черный нечистым почитался. Сего ради единый из жрецов имел долг избирать жертвы достойные и избирал вола и тельца рыжего, без примет ни черной, ни белой шерсти (...) Во время жертвоприношения действующие священники были наги, и токмо по чреслам были белыми кожаными запонами препоясаны, иногда крайнего суеверия в восторге бичевали[сь]. Сие обыкновение усугубляющее кровь в жерт­ ву проливаемую, наследствовало от сих идолопоклонников едиными токмо папистами, которые и ныне в Риме на страст­ ной неделе еще бичуются. По такой пустосвятства свирепо­ сти общую имели жрецы трапезу, из печеных идоложертвенных частей состоящую. Скоты, приносимые на жертву, были у них следующие: волы, тельцы, овны, козлищи, голуби и изредка свиньи, при жертвах клятву разрешающих во удовлетворений богов ад­ ских. Празднества Египетские. Праздников имели египтяне великое в году число, и отправлялись они при торжествах 461
великолепных. Количество приносимых на жертву скотов умножалось, притом до крайнего многочислия. В священных по стогнам, а иногда и в [нрзб.]грады ходам предшествовал великий жрец, и за ним жрецы, увенчанные иногда миртами, иногда лаврами. Одни несли разных кумиров, другие — со­ суды с благовониями и кадильницы курящиеся, а некоторые жертвенные орудия и снадобия, иные ж токмо зеленые паль­ мовые или акациевые ветви. Шествие в благочинном устройстве до назначенного места продолжалось, сам царь, иногда провождаемый всеми госу­ дарственными чинами за предводимую жрецами и увенчан­ ную пестротою цветов жертвой, непосредственно за перво­ священником пеше шествовал. Бесчисленный и род с благо­ говением провождал в храме назначенный для празднества и тамо до конца жертвоприношений присутствовал. Таковые праздники были у египтян: по течению Солнца, во все четыре годовые времена. В равноденствие весеннее праздновали они Озирию, яко житворителю естества. Летом в домашний день Изиде плододательнице, а в некоторых градах тогда же реке Нилу или плотоядному крокодилу ту ж самую реку знаменовавшему. В равноденствие осеннее Горусу, посреднику между стихий, произведшему в готовность к жатве и собрание все плоды земные, или Бакху, насадителю винограда, в Горусе изображаемому. При сем торжестве класы жит, и гроздие и вино, между прочими жертвами на всесожжение приносились. Зимою, в день кратчайший, во­ обще праздновали Озирию, Изиде, Гору и особенно Тифону. Сим торжеством годично изображалась у них смерть Озирия, Тифоном убиенная, то есть удаление от земного полукружия к противному Солнца или поглощение землею теплоты огня небесного, сысканного паки Изидою, которая, Нил знаменуя, наводнением оного плодородие земли возвращала. Баснь, описуя сие действие естества, уверяла незнание народа, что Озирий явился, и вознесся на небеса, то есть когда лютостию мразов сжатая земля умертвит согревающую света теплоту солнечную, то потребно к растворению ее согрения в атмосфере воды. Изида, яко Луна, и Нил творит сие наводнением и пары земные препоручает воздуху, кото­ рый противуборство сих стихий в соразмерное равновесие приводит. Горус, воздух и атмосферу знаменующий, берет замерзлые частицы под стражу, содержит хлад до возвраще­ ния Солнца, а сие, явившись ему паки возносится на небеса и живот умерщвленной стихии земной возвращает. Изида, между тем, яко Луна, владычествуя над поверхностью земли, оную освещает до обратного Солнца пришествия, которое сие 462
действие, исканием умерщвленного Озириса тела, в басно­ словии толковалось. В сем великолепном празднестве, три дни продолжавшем­ ся, участвовали особливо жены и девки египетские, и самые посвященные Изиде, супруги и дщери священника. Они, по­ кровенные завесами богини, присутствовали в ходах и при жертвоприношениях. Три дни в посте, сетованиях и рыдани­ ях весь находился Египет. Жрецы и все посвященные, пеп­ лом главы усыпаны имели. Песни печальные повсюду, среди вопля жен раздавались. В ночь на день четвертый следовала радость повсеместная. Дщери священников, лицем откровен­ ным венцы из цветов на главах имея, песньми торжественны­ ми возвещают первые народу обретение Озирия, и его паки на небеси царствование. Тогда во всем народа собрании пременяется вопль и рыдание в песни радостию преиспол­ ненные, а говение и пост в пляску и пиршество. Так, подобно при празднествах Венеры в Греции и Риме, разделяли жены скорбь и печаль сея богини, оплакивая смерть любимца ее Адония и восстание его песнями и пляской. Сверх вышереченных праздников, были у египтян еще и годичные и чрез некоторые известные лета, подобно как в Греции Олимпиады Зевсу, и в Риме сатурналии Сатурну; были у них и новолуния, яко у евреев, и яко у эллин, Церере деяний, Сивилле, Весте, Прозерпине и всем богиням Изиду представляемым, торжества у них были ж. Многобожие Скифами приносится с Севера. Сии идоложертвенного богослужения обряды, рассеясь по Востоку, прешли через Грецию и на Запад в греческом еще басно­ словном повествовании видим, что Орфей сопутный Язону в походе аргонавтов в Малую Азию и занесенный бурею в Самофракию, обрел там у живущего народа, кавиритами10 называемого капища, посвященные Аксиеросу и Аксио за небо и землю представляемым кумирам. Французская подпи­ сей академия толкует сии имена: первое «достоин любви», а второй «достойная супруга». Кому не приметны здесь Озирий и Изида. Когда ж присовокупим еще и третье их божество, Аксиоиерз(?) именуемое, то увидим Горуса и никакого сомнения не остается. Жертвоприношения их с малою в обрядах пременою, были точно те же, какие и в Египте. Близ сея Кавиритския божницы находилась обитель иная, дактилическим капищем называемая. Собор священников ее почитая первых суеверами, боготворил в тайне, под названием Рею, матерь богов, которыя кумира со множеством представлял сосцов, а 463
народ показывал двух идолов, называя их Дамнеминиус ве­ ликий и Акмана могущая.11 Речения сии по древнейшему греческому наречию прила­ гаемы были к Аммону или Небу, к Прозерпине и Церере или Земле. В Крите Миносом введенное богослужение отправля­ лось в освященной кипарисной роще. Там виден был жерт­ венник четвероугольный, на котором приносилось закланных волов всесожжение, предпоставленными в трех кумирах изо­ бражением Урания, или Неба, яко отца или Реи, или Земли, яко матери богов и Зевса от них по времени, то есть через Сатурна произшедшего. Отсюда прешли все обряды и чино­ положения во всю Грецию, подобно как из Франции во всю Италию, хотя во многом под разными изображениями, но под одними и теми же знаменованиями, даже и самые идоложерт­ венные орудия и сосуды, в Египте изобретенные и употреб­ ляющиеся, по свидетельству Монфатона, были везде едино­ образны. Приносители многобожия не кто иные были, как вожди или князи народные, странствовавшие по земли, ища себе мест к поселению. Они препровождаемы были жрецами таинственного смысла, сокровенного в представлениях кумирных и понятие о Боге вечном, творце Неба и Земли, равно как и о богах рукотворных, телесное естество изобразующих, они совершенное имели и повсюду с собой приносили. Истинное богомудрие, по преданию египетских мудрецов, сохранили они в непроницаемом таинстве, а естественное учение омраченному народу, по политическим каждого видам и обстоятельствам, страха и обуздания ради, самопроизволь­ но толковали. Так достигло оно до скифов, и от них к сарма­ там и руссославянам... ПРИМЕЧАНИЯ И ПОСЛЕСЛОВИЕ (Т. В. Артемьева) Публикация осуществляется по рукописи, представляющей из себя переплетенную писарскую копию с обширными правками самого Елагина (РО РНБ ОСРК Е. IV. 651/1). На титульном листе рукописи имеется дарственная надпись А. И. Мусину-Пушкину: «Список сей хотя несоверше­ нен, но мною немного поправленный, предаю я другу моему Алексею Ивановичу Пушкину, яко охотнику и достаточному в повествовании Рус­ ском знатоку. Желая, чтобы сочинение оное послужило ему навсегда залогом дружбы и почтения, с которым я был и буду до конца моей жизни, взамен того прошу содержать сей труд мой, не только не совершенный, но и неисправный в таинстве от любопытства по предписании в предуведом­ лении». 464 © Т. В. Артемьева, 2001
Данный фрагмент (л. 53 об.—84) представлял собой часть философ­ ского введения, посвященного проблемам философии религии. Елагин не собирался его печатать, о чем свидетельствует соответствующая надпись, сделанная его рукой. Во второй, отредактированный вариант рукописи (РО РНБ ОСРК Е. IV. 34/1), а тем более в издание «Опыта» данный фрагмент уже не попал. Однако, на наш взгляд, данный текст является ценным источником для понимания историософских взглядов Елагина, его филосо­ фии религии. Он раскрывает и то, как автор использует методологию масонских «работ», масонские источники, мифологию, авторитетных авто­ ров для исторического исследования. Публикация носит историко-философский, а не источниковедческий характер. С этим связана адаптация текста — необходимое приведение его к частичному соответствию современной орфографии (особые случаи орфо­ графической символики отмечены в примечаниях), а также сокращению текста, в связи с чем воспроизводятся не все параграфы. Опущены замеча­ ния на полях. 1 Гермес Трисмегист (Трижды Вели­ чайший) (V—IV вв. до н. э.) — леген­ дарный основатель алхимии и тайного (герметического) знания. Согласно пре­ данию, по приказанию Александра Маке­ донского на его могиле были начертаны тринадцать заповедей «Изумрудной скри­ жали». 2 Быт. 18 (1—33). 3 Елагин везде пишет слово «Бог» с заглавной буквы, даже в тех случаях, когда речь идет о языческих богах, слож­ ных словах типа «много Божие», «многоБожие», «многоБожие», «едино Божие», «полуБог», а также «Богослужение», «Богомудрие» и т. п. Это отступление от обычной орфографической традиции XVIII века показывает принципиальные установки Елагина — видеть в любых упоминаниях божественных сущностей проблески постижения единого христи­ анского Бога. 4 Ноос — нус (ѵоис;) — ум, древне­ греческое представление о том, что нача­ ло сознания обладает некоей онтоло­ гической сущностью, является первым звеном системы каузальных связей и пре­ бывает во главе иерархии универсума. 5 Монфокон (Mountfaucon) Бернард (1655—1741) — ученый бенедиктинец. Главная работа «Analecta graeca sive varia opuscula graeca inedita» (1688), из­ дания И. Златоуста, исследования руко­ писей и шрифтов, например знаменитая «Paleographia graeca» (1708). 16 Литература и история 6 Сократ Схоластик — греческий церковный историк, живший в Констан­ тинополе в V веке. Автор сочинения «Церковная история» (439—443). 7 Питон (Пифон) — в греческой мифологии чудовищный змей, сын Геи. Гера поручила ему воспитание Тифона. Аполлон убил Пифона, основал на этом месте храм и учредил Пифийские игры. Мифр, Мифра (Митра) — в древ­ неиранской мифологии солнечное бо­ жество. Тифон — в греческой мифологии чу­ довищный сын Геи и Тартара. 8 Аммон — в египетской мифологии бог Солнца. 9 Туне — даром, бесплатно. 10 Кавириты — кабиры, кавиры — в греч. мифологии демонические сущест­ ва, дети Гефеста и нимфы Кабиро — до­ чери Протея. Культ, как их называли, «великих богов», носил характер мисте­ рий и сближался с орфическими таинст­ вами. 11 Дамнеминиус (Дамнаменей) — от слова «укрощать», Акмана (Акмон) — от слова «наковальня» — в греческой ми­ фологии — демонические существа — дактили. Им приписывалось открытие обработки железа, учреждение Олим­ пийских игр. Часто отождествляли с дру­ гими существами — куретами, корибантами и тельхинами, а через них — с боги­ ней Реей и Зевсом. 465
И. П. Елагин (1725—1793). Крупный государственный деятель. В 1743 году выпущен из Сухопутного кадетского корпуса с чином прапор­ щика. Был сторонником Екатерины II еще в бытность ее великой княгиней, за что в 1758 году сослан в Казанскую губернию. После воцарения Екате­ рины II он был возвращен из ссылки и играл важную роль при дворе. И. П. Елагин занимался литературной и переводческой деятельностью, и как признанный стилист своего времени участвовал в литературной полеми­ ке 50—60-х годов. В 1766 году он был назначен «директором театров». Елагин был одной из ключевых фигур русского масонства. С 70-х годов XVIII века он возглавляет так называемую елагинскую систему масонства, в 1787-м получает звание гроссмейстера «Высокого Капитула». В масонстве И. П. Елагин, как и Н. И. Новиков, видел разумный компромисс «между вольтерьянством и религией». В «тайной мудрости» масонства, масонских «работах» он нашел теоре­ тическую схему неоплатонизма, которая легла в основание его философс­ ких и в первую очередь историософских взглядов. Яркое отражение эти идеи нашли в «Опыте повествования о России», работу над которым Елагин начал в 1789 году, продолжая ее до самой смерти. Несмотря на то что в основе исторического сочинения Елагина лежало осмысление и переосмысление уже известных исторических трудов Екатерины II, В. Н. Татищева, М. В. Ломоносова, Г.-Ф. Миллера, И. Н. Болтина, М. М. Щербатова, а также изучение оригинальных рукопи­ сей и летописей, коллекцию которых ему помогал собирать А. И. МусинПушкин, оно представляет интерес прежде всего как памятник историософ­ ской, а не историко-историографической мысли. Елагин не столько «соби­ ратель фактов», сколько «теоретик». Эти установки не вполне были поняты ни современниками, ни более поздними исследователями творчества Елагина. Н. М. Карамзин писал, что его историческое сочинение наполнено «бесконечными умствованиями», а Екатерина II находила, что он «красноречив и скучен». После смерти Елагина был издан только один том его сочинений (Елагин И. [П.]. Опыт повествования о России. М., 1803), остальные материалы хранятся в Руко­ писном отделе Российской национальной библиотеки (РО РНБ ОСРК Б. IV. 651/1—5; РО РНБ ОСРК Б. IV. 34/1—6). Попытки А. В. Казадаева пол­ ностью издать труд Елагина не увенчались успехом. * Публикуемый фрагмент сочинения Елагина показывает, что мыслители XVIII века задумывались над проблемами сравнительного религиоведения, рассматривая славянский политеизм в контексте «классических» религиоз­ но-мифологических систем. Обращение к древней культуре Востока и по­ иски в ней исторических аналогий не только помогали понять особенности и закономерности духовной культуры России, но отчетливо демонстриро­ вали естественность ее пребывания в общемировом процессе, снимая антиномичность неизбежной противопоставленности России — Европе, Западу, Востоку. * См.: Степанов В. П. Елагин Иван Перфильевич // Словарь русских писа­ телей XVIII века. Л., 1988. Вып. 1. С. 305. 466
Н. В. Шелгунов ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ НЕЗАКОНЧЕННОСТЬ (Повести и рассказы Н. Ф. Бажина. СПб., 1 874) I Тяжелое, давящее впечатление производят рассказы Эдга­ ра По.1 Вы чувствуете, что в них нет сказки, нет ничего фантастического и выдуманного, и в то же время они вас давят и пугают. Сцены убийств и бесчеловечия, рассказы об уголовных происшествиях возбуждают тоже тяжелое чувст­ во и чувство ужаса; но и эти страх и ужас как бы внешние, как бы входящие в вас извне, и в вашей душе происходит не тот процесс, который возбуждают в вас рассказы По. Чувство, возбуждаемое Эдгаром По, в сущности вовсе и не чувство страха. Вам бояться, по-видимому, нечего: вы сидите спокойно у себя, вокруг вас не свершается никаких ужасов, ваше воображение молчит и не рисует вам ни при­ видений, ни разбойников, ни убийц; но вами овладевает что-то давящее, вы чувствуете в себе «что-то, чего в вас не было», и это «что-то», начинаясь маленькой болью в сердце, затем растет, растет и вырастает во что-то щемящее, боле­ вое, разрешающееся глубоким вздохом. Вы радуетесь, что освободились от своего кошмара, и довольны, что все кончи­ лось одним внутренне пережитым. Если вы читали сказки Шехерезады, страшные рассказы Ратклиф2 и немецкие баллады с привидениями, мертвецами, саванами и воздушными конями, вы помните, что все эти страхи действуют только на воображение. Воображение раз­ вертывает перед вами устрашающие картины, и если вы верите в домовых и привидения, вы, может быть, проведете бессонную ночь, будете кутаться крепко в одеяло, но с ут­ ренним светом ваши страхи кончатся. Эдгар По действует совсем не так. Он возбуждает в вас целую область живых, действительных чувств, целую ассоциа­ цию представлений, не фантастических и фиктивных, вызы­ ваемых суеверным страхом или средствами воображения, а чувств реальных, которые в вас есть, которые живут в вас в зародыше, которые, быть может, вы даже и переживали. Эдгар По создает в вас известное психологическое состояние и поднимает на ноги весь ваш внутренний мир. Может быть, Э. По подействует на вас тяжелым кошмаром, а может быть, 467
вы освободитесь от него легко, и, прочитав его рассказы, отложите их в сторону, не задумываясь над душевными про­ цессами, которые они в вас вызвали. Но вы сделаете лучше, если отдадитесь анализу своих ощущений и захотите понять, отчего По овладел вашей ду­ шой; отчего вы, не убийца и не злодей, не галлюцинатор и не сумасшедший, были как бы и тем, и другим, и третьим, и пережили внутри себя те самые процессы, которые соверша­ ются и в героях Эд. По. Эдгар По психолог, и психолог именно в новейшем пони­ мании этого слова, — вот почему он, лично сам, как писатель и художник, представляет любопытный предмет для исследо­ вания. Сказать, что Э. По пьяница, что наследственность и излишество возбуждали в его душе только мрачные, давящие ощущения и что только поэтому ему мерещились всякие страхи, — не значит сказать ничего. По, как писатель, любопытен именно в том отношении, что умеет необыкновенно тонко анализировать свою душу в те страшные моменты, когда ею овладевает чувство раз­ рушения. По умеет выследить во всех мелочах больное, не­ нормальное состояние своей собственной души и все это ненормальное, больное, ужасное и уголовное воссоздать с такою живостью и яркостью в душе читателя, может быть, самого скромного и добродетельного. Если вы умеете читать писателя, для вас в его произведе­ нии раскрывается весь его творческий процесс. Конечно, вы не дойдете до основ его души и не узнаете ее состава, потому что знать состав — значит овладеть химическим секретом изготовления Шекспиров3 и Байронов.4 Но, оставив слишком гордую попытку открыть основной узел души, вы можете заняться наблюдением над процессом творчества, который будет совершаться перед вами как бы в стеклянном футляре. Э. По ясно переживал умственные факты, которые он описывает. Они для него не выдуманные, а реальные образы, хотя в то же время они и образы воображения. Красную Смерть,5 опустошающую землю, Э. По не воображает; он ее видит. Он видит и замок Проспера, с его страшной черной залой, с черным потолком, с черными драпировками и с его красными, как кровь, окнами, и с его наводящим ужас длин­ ным, медленным маятником. Э. По, как глубокий наблюда­ тель своей собственной души, знает, какую ужасную роль в смутной, бессознательной любви человека к жизни играет все то, что напоминает ему смерть. И зная все эти подроб­ ности, зная, как каждый цвет, каждый звук действует на представления, Э. По рисует перед вами в мельчайших под­ 468
робностях то голову скелета с кровяными пятнами на лбу и на щеках,6 то разлагающийся, стоймя стоящий труп и на его черепе черную кошку с окровавленною разинутою пастью и с сверкающим единственным глазом;7 то он переносит вас в тишину темной ночи и заставляет слышать шорох под­ вижных обоев или видеть движение фантастических, шеве­ лящихся фигур.8 Эдгар По необыкновенно тонко выследил и изучил все движения и отливы чувства страха, этого самого мучитель­ ного и беспокоящего чувства, которое каждому из нас доста­ ется готовым по наследству и совершенно независимо от тех или других понятий, которые сообщают ему потом цвет, характер и направление. Э. По потому только и силен в области чувства страха, что изучал и наблюдал его в себе в разные моменты, в разных состояниях души, в разных комбинациях случайных и неслу­ чайных факторов. Посмотрите, как его сумасшедший крадется осторожно и терпеливо, чтобы убить старика, как он поворачивает ручку двери, как он отворяет ее тихо, тихо; как он сначала про­ совывает медленно свой фонарь, а потом еще медленнее и осторожнее свою голову, и как он из часу в час проделывает все это в продолжение семи ночей!9 Подробности поведения так точны и верны, как будто бы Э. По сам проделывал все это, сам был убийцей и изучил весь механизм предосторожностей. Но вот старик, испуган­ ный светом, проснулся, окликнул «кто тут?» и застонал. Стон этот — слабый, подавленный вздох; но Э. По знает этот вздох. Он знает, как чувство страха, появившееся ночью, все растет и растет; как человек старается успокоить себя разными вымышленными объяснениями и как, по-видимому, успокоительные вымыслы не ведут ни к чему. Э. По положительный специалист в чувстве страха, во всех его видоизменениях — лицом к лицу с живыми людь­ ми, с покойниками, с образами расстроенного воображения, перед лицом смерти, перед страхом правосудия, перед муча­ ющей совестью. Эдгар По, как видно, не принадлежит к современной сома­ тической школе, которая при нем еще и не существовала, и потому между здоровыми и болезненными психическими про­ цессами он не находит границ. Раз человек изолировался внутри себя — он уже на пути к состоянию, в котором границы здорового и болезненного процесса спутываются. Впечатлительному и тонко нервному Э. По известно, что есть люди, которые могут по целым часам думать над какой- 469
нибудь беглой заметкой, смотреть в продолжение долгого летнего дня на причудливые, переменяющиеся очертания облаков или на тени, стелющиеся по стене, устремлять не­ подвижный взор на пламень свечи или камина и в полном, упорно сохраняемом покое забывать всякое чувство движе­ ния и физического существования. В такие моменты мысль упорно вертится около одной точки, человек, наслаждающийся счастьем внутреннего по­ коя и душевного равновесия, выделяет себя из окружающей жизни, и вся внешняя суета, весь внешний шум и движение только больше изолируют человека и угоняют его в себя. Такое состояние может быть опасно и не опасно. Когда человека сосет горе, когда, отдаваясь одним внутренним про­ цессам, он уходит или в мир своих страданий, как бы наслаж­ дается своими больными процессами, или же подчиняется влиянию наследственного нервного расстройства — самое невероятное кажется ему действительным и даже зубы Беренисы10 могут показаться идеями. Раз подобная мысль овладела человеком — она уже не оставляет его. Не спрашивайте его, что он сделал: он ничего не помнит, он весь сосредоточен в своей идее и действует как лунатик. Только что-то смутное напоминает ему о каких-то ужасах, о каком-то преступлении, в котором он был сам участником. Он ничего не припоминает, но в то же время он чувствует себя виноватым в поругании какой-то могилы, в вынутом из гроба трупе, еще дышащем, еще вздрагивавшем, еще живом... Чтобы понять психическую верность Беренисы и преступ­ ление, которое явилось следствием каких-то странных, не­ постижимых мотивов, нужно иметь хоть небольшую привы­ чку наблюдать за собственным процессом мысли. Это не так легко. Но если вам удастся овладеть трудным сочетанием двух процессов — одного, в котором вы являетесь лицом ду­ мающим, а другого, в котором вы являетесь наблюдателем самого себя, изумительная загадочность процесса может, дей­ ствительно, поразить вас какою-то мистичностью, так ска­ зать, вытолкнуть из себя, расколоть вас надвое и поставить у той черты, которая разграничивает безумие от здравомыслия. Потому-то психическое самонаблюдение есть процесс очень опасный и, при малейшей наклонности к мистицизму и таин­ ственности, способный действовать необыкновенно разруши­ тельно на весь чувствующий организм. Психиатрии известен не один подобный факт. Эдгар По знает по личному опыту, что каково бы ни было состояние наших чувств, оно нисколько не отражается на 470
правильности нашего логического процесса; напротив, одно­ предметность ощущений придает ему еще большую силу, энергию, последовательность. Эдгар По объясняет механизм подобного процесса несколькими рассказами и, между про­ чим, рассказом об осторожной проделке человека под давле­ нием пугающего чувства. Под смутным давлением боязливых предчувствий простое белое пятно на груди кошки представляется возбужденному человеку эшафотом, и безумец под гнетущим его чувством ужаса совершает преступление. Но вот необыкновенно верно подмеченная черта: несмотря на убийство, лежащее у него на совести, на убийство жены, которую он любит, убийца спит спокойно." Другой безумец, отдавшись такому же странному, бес­ причинному или, пожалуй, неразумному страху, замышляет убийство. И за что же он убивает? По чувству ненависти? — нет. Нужны деньги ему? — нет. Ему ничего не нужно; он даже любит старика, которого задумал убить. Его беспокоит глаз старика, светло-голубой с бельмом, точно глаз коршуна. Глаз этот не дает ему покоя, от него у него стынет кровь.12 Вы говорите — безумная идея. Да, безумная. Но ведь Эдгар По вовсе не хочет говорить с вами об идеях разумных; он хочет именно показать те странные процессы, которые приводят к еще более странным результатам и к фактам, непонятным для людей, совершенно чуждых или даже и незнакомых теоретически с подобными душевными страннос­ тями и аномалиями. Как в первом рассказе, человек, убивший жену, спит счаст­ ливый и довольный, что его не пугает кошка, так тут человек, под непонятным чувством страха хищного глаза, сам не зная как, идет роковым образом на безумное убийство. Сумасшед­ ший обнаруживает всю утонченную логику, направленную на исполнение замысла. «Вы думаете, я сумасшедший? разве сумасшедший был бы так расчетливо-осторожен?» — заставляет По восклицать своего героя, и именно этим вопросом и всеми подробно­ стями логического процесса Эдгар По желает доказать, что сумасшедший способен более, чем кто-либо, сосредоточи­ ваться на одной мысли. Никто лучше сумасшедших не умеет составить заговор и привести его в исполнение, вкрасться, когда нужно, в до­ верие, высказать с лукавой целью фальшивое внимание и влезть в душу, чтобы вернее обмануть. Мысль, сжатая в узких пределах, способна необыкновенно сильно концентри­ роваться, если для нее нет другой пищи. 471
Поэтому ограниченный азиат десять раз обманет самого гениального европейца и потом еще надсмеется над его глу­ постью. Логический процесс совершенно не зависит от чув­ ства и от материала мышления. Сила этого процесса не в его внутреннем качестве; логическое движение мысли всегда и при всяких обстоятельствах в существе своего процесса ос­ тается одним и тем же, и если в результате мышления азиата, сумасшедшего, гения получаются не одинаковые по своей важности выводы, то только потому, что во всех трех случаях логике пришлось обрабатывать разнокачественный материал. Это все равно, что труд ткача. Дайте ему мочалу, лен, шелк — он будет работать одинаково, но вы получите или рогожу, или полотно, или шелковую материю. И десяти­ летний ребенок, и Огюст Конт 13 думают над одним и тем же процессом и даже с одинаковой энергией; но детский ум, возясь с лошадками и солдатиками, не уйдет дальше солда­ тиков и лошадок, а из общественного материала Конт извле­ чет и общественный вывод. Теперь все эти процессы уяснены уже вполне научной психологией, но во времена Эдгара По они были еще смутны и спорны, и По первый из писателей-беллетристов явился популяризатором этих психологических процессов, популя­ ризатором таким ясным и логическим, таким твердым и уве­ ренным, каким может явиться только человек, глубоко и внимательно наблюдавший свою собственную душу. Очень может быть, что пьянство было одною из причин, что По анализирует чаще всего чувство страха, но также верно и то, что чувство страха — самое живучее и наиболее беспокоящее чувство. Содержание его может меняться и ме­ няется беспрестанно; оно зависит от господствующих идей, от социальных особенностей и от личных органических причин. Было время, когда людей мучил по преимуществу суевер­ ный страх; в наш же положительный и денежный век людей гнетет по преимуществу боязнь безденежья и необеспечен­ ности. Но какие бы ни были условия, питающие страх, чув­ ство это нужно признать основным и играющим главную роль в индивидуальной жизни человека. Оно примешивается по­ всюду, проникает в самые чистые наши радости, отравляет наши лучшие мечты и надежды и держит человека в своих руках всю жизнь, до самой гробовой дости. Особенно хороши и верны в рассказах Эдгара По комби­ нации чувства страха с более светлыми ощущениями и пре­ имущественно с чувством надежды. Следы убийства, по-видимому, скрыты превосходно, самый тщательный полицейский обыск не обнаруживает ничего; убийца оживает надеждой, в 472
нем разливается сладостное ощущение полной безопасности, и удовлетворенная полиция уже уходит. Но зачем эта бравура, зачем это желание «доброго здоровья», к чему эта совер­ шенно ненужная фраза: «Дом поразительно хорошо отделан», и затем удар палкой по месту, где замуравлен труп? 14 Но именно в этой путанице и верность психологического момента, — верность той борьбы двух противоположных про­ цессов, по которой чувство страха выражается у стремитель­ ных людей ненужной судорожной говорливостью, в непре­ менном желании замаскировать себя. Струсивший человек бравирует для того, чтобы отвести глаза, это его средство самозащиты; но, отдаваясь двум чув­ ствам, он очень часто теряет равновесие и в момент ликую­ щего торжества переступает границу меры. В таких случаях говорят, что человек себя выдал. Подобный, но еще более мучительный процесс анализи­ рует Эдгар По в больной душе. Тут не бравура самоуверен­ ности, а чувство мучительной, изобличающей боязни, застав­ ляющей человека слышать то, чего нет, — «глухой, подав­ ленный, частый звук, очень похожий на стуканье часов, завернутых в вату». Это больше ничего, как галлюцинация слуха, вызванная чувством самосохранения. Больной не в состоянии проверить ошибки своих чувств и принимает за действительно реальное то, что вызывается одними его боль­ ными душевными процессами. Больной делает все, чтобы заглушить стуканье часов, за­ вернутых в вату, — стуканье, которое он слышит один, он ходит, кричит, жестикулирует, горячит себя нарочно, спорит, чуть не затевает ссору... а часы в вате все стучат, а полицей­ ские все не уходят. И вот преступнику кажется, что они лукавят, что они мучат его нарочно, что они все слышат и хотят вызвать признание с его стороны. Он не выдерживает и сознается.15 Все эти сложные процессы у здоровых и больных людей подмечены Эдгаром По так верно, как, может быть, их не подмечал ни Эскироль,16 ни Гризингер.17 Э. По описывает их с самой подробной и меткой, стенографической точностью наблюдателя, следившего за каждым подобным движением души и переживавшего все процессы в самом себе. Анализ души приводит Эдгара По к замечанию, что чело­ веком владеет какой-то дух злобного противоречия, на кото­ рый, по его словам, философы будто бы не обращали внима­ ния. С этим, конечно, нельзя согласиться. Начиная Лафатером 18 и кончая современными дарвинистами,19 дух злобного противоречия постоянно обращал на себя внимание и фило­ 473
софов, и поэтов, и ученых; но они ему давали или другие названия, или констатировали не все его стороны, или же источником злобы делали не внутренний душевный процесс человека, а силу внешнюю. По учению френологов,20 только инстинкт разрушения со­ здает в человеке нравственную силу, только он источник энергии и великих дел, а без него человек был бы вялым, апатичным, ни на что непригодным существом. У Гете,21 тоже замечательного наблюдателя своих собст­ венных душевных процессов, дух злобного противоречия при­ нимает грандиозный образ Мефистофеля, олицетворяющего необъятную, громадную силу всестороннего, разъединяюще­ го и отрицающего ума. Дарвинисты, со своей естественно-исторической точки зре­ ния, констатируют дух злобного противоречия как одно из наследий теперешнего человека от его первобытного варвар­ ского состояния, когда только сила разрушения спасала его в борьбе за существование. Дарвинисты не пускаются в психологические подробности для разъяснения всех тонких разветвлений этого чувства, считая совершенно достаточным одно констатирование его наследственности. О духе злобного противоречия знала и самая глубокая древность. Все религии предполагают существование злого начала в природе и в нем видят источник злых человеческих поступков. Совместное присутствие злой и доброй силы и постоянная борьба их послужила началом многих мифов, источником многих высоких поэтических сказаний и народ­ ных вымыслов. Не всегда и не у всех народов злое начало принимало титанические и страстные размеры. У одних оно вырастало до размеров божества, воплощалось в вне стоящую самостоя­ тельную силу, располагающую судьбой людей; у других пред­ ставление о злой силе являлось смутным, неясным, народная фантазия как бы не занималась ею специально и не уделяла ей большого внимания. Какое бы ни существовало у людей представление, несомненно то, что внутреннее злое чувство человека находило себе всегда то или другое объяснение и то или другое олицетворение. Но как один из внутренних психических моментов и эле­ ментов души, злое чувство признано только в недавнее вре­ мя. Источник злых движений психологи видят во внутреннем неудовлетворении, в тех препятствиях души, которых чело­ век преодолеть не может. В человеке не является никакой злобы, пока все делается по нем; но как только возникает противодействие, стремление к устранению его проявляется 474
в раздражении и гневе, а переходя в импульс движения, оно принимает форму насилия. Эдгар По, констатируя одну сторону злобного чувства, говорит о нем, как о страстном, неуловимом желании мучать самого себя, насиловать свой собственный темперамент, де­ лать зло только из любви ко злу. Человек поступает зло даже и не потому, что ему не следует так поступать, что ему запрещено: он находит какое-то сладострастное наслаждение в том, чтобы мучить; в нем как бы является какое-то адское желание, которое должно быть удовлетворено, чтобы чело­ век почувствовал себя добрым. И когда человек освободится от своего злого чувства, выражающегося в разрушительном акте, или путем самообладающего спокойного злого поведения, он приведет свои нервы в равновесие, — то же чувство начинает расти и копиться снова, до нового удовлетворения. Злоба, говорит Эдгар По, есть главный двигатель сердца человеческого, одно из первых невидимых чувств, дающих направление характе­ ру. И это совершенно верно. Основой характера служит чувство; сила чувства в его способности любить и ненавидеть, а цвет характера :или строй души будет зависеть от способности регулирования ненависти — способности, приобретаемой или привычкой, или сознательным головным влиянием, с помощью усвоенно­ го доброжелательного мышления. Психологи говорят, что чувство, являющееся следствием органических причин, и подобное же чувство, являющееся следствием причин психологических, не отличаются одно от другого ни по результатам, ни даже по влиянию их на орга­ низм. И намек на это мы находим у Эдгара По в его воскли­ цании: «Какое бедствие может сравниться со страстью к вину!» В этом восклицании слышится вся скорбь его благо­ родной нежной души, разрываемой противоречием между доброжелательным психическим строем души и чисто внеш­ ними физическими причинами, вызывающими мрачное, злоб­ ное настроение. И несчастный мученик непримиримости отдается фаталис­ тически злому движению, зная, что оно злое, и мучась им, и в то же время ощущает какое-то наслаждение в своем собствен­ ном страдании, в своем собственном осуждаемом поведении. Эдгар По заставляет своего героя сделать следующее признание: «Раз утром я совершенно хладнокровно надел петлю на шею кошки и повесил ее на сучок дерева. Я пове­ сил кошку со слезами на глазах, с горьким раскаянием в сердце. Я повесил ее потому, что знал, что она любила меня, 475
и потому, что я чувствовал, что она не была передо мною виновата; я повесил ее потому, что знал, что, делая это, я совершаю преступление — преступление настолько страш­ ное, что оно ставит мою бессмертную душу, если только это возможно, вне бесконечной милости всепрощающего и кара­ ющего Судьи».22 Необходимый момент подобного раздвоения и его нрав­ ственной мучительности есть беззащитность предмета на­ шей злобы. Иначе произойдет не противоречие психических процессов, а борьба с единственным преобладанием злого чувства... Мне больше нечего прибавлять к уяснению этого странно­ го, непостижимого и страшного чувства, с которым иногда невозможно бороться никакими доводами рассудочности и против которого не помогают никакие нравственные страда­ ния в минуты нейтрального состояния души. Каким образом Э. По, этот странный и односторонне мрач­ но настроенный человек, вечно рывшийся в самых черных тайниках своей души, мог явиться в Америке? Но именно в Америке скорее, чем где-либо, мог явиться подобный писа­ тель-психолог, потому что и сама Америка наиболее любо­ пытная психологическая задача. Америка не знает европейской одноформенности и силы того связующего обычая, который мало помогает развитию оригинальности и своеобразности. От этого только в Америке могла явиться такая масса разнообразных религиозных сект, только в Америке спиритизм мог создать свой изумительный успех и только в Америке, отдающейся преимущественно внешнему течению жизни, должны являться люди, недоволь­ ные и подобные Эдгару По. Эдгар По, одаренный необыкновенно впечатлительной ду­ шой, способной понимать самые тонкие поэтические оттенки и различия, был, как и все поэтические натуры, расположен к сибаритству, к мирному созерцанию, к физическому покою. При известных условиях это природное предрасположе­ ние, зависящее, может быть, от наследственности и слабой физической организации или созданное обеспеченным детст­ вом, ведет к мечтательности, идеализации, а следовательно, к неудовлетворению, недовольству, к мрачному настроению, к озлоблению, к стремлению проникнуть в причины своего душевного состояния и самонаблюдения. Как только раз явилась эта привычка и человек овладел методом наблюдения — он становится психологом; точно так же, как человек, имевший хоть раз успех в литературе, стано­ вится писателем. Тут действует неизбежный закон души. 476
II По-видимому, нет никакой связи между Эдгаром По и мрачной психологией с тем русским писателем, к которому я хочу перейти, — писателем, не имевшим счастья сделаться особенно популярным. Но я и не хочу говорить собственно о Бажине;23 я хочу сделать только легкий анализ, провести небольшую параллель. И у Эдгара По душевное неудовлетворение, и у писателей той школы, к которой принадлежит Бажин, то же самое. Но в Эдгаре По вы чувствуете человека, у которого под ногами твердая земля, перед вами не новичок ни в чувстве, ни в мысли, ни в практике, ни в личной и социальной жизни. Перед вами психологический исследователь, серьезный и вни­ мательный, имеющий дело с вечными законами духа и с теми неясными процессами души, в констатировании которых вы почерпаете новую силу и ясность новых представлений. Перед вами не колеблющийся человек, а человек, протягива­ ющий вам твердую руку, человек, не разъедающий вас скеп­ тицизмом, а, напротив, дающий материал для положительного мышления. В Эдгаре По вы не видите пионера или переселенца в новую землю, который бы, подобно Робинзону Крузо, хотел создать новый земной обычай по идеалу своего смутного, неопределенного, деформированного еще чувства; перед вами не человек без прошлого, без корней, без традиций или, по крайней мере, не человек настолько энергический и смелый, чтобы он задавался задачей выкорчевать все корни. Эдгар По дает законы души и как бы ни был мрачен тот лабиринт, в который он вас уводит, вы почерпаете в нем не бессилие, а силу; не расшатывающее вас чувство, а твердую руководящую мысль. В героях Бажина вы чувствуете, напротив, элемент разры­ ва, начальный процесс химического фермента. Основной точ­ кой отправления у г. Бажина служит всегда благородное чувство, искренность, честность и стремление к формули­ рованию нового положительного типа. Герои Бажина ничего не разрушают, у них, если хотите, нет никакого готового, даже собственного образа, и, явившись Робинзоном Крузо на необитаемый остров, они со всем пылом своей благородной энергии жаждут только новой постройки. Но вот тут-то и трудность положения Робинзона, вся не­ состоятельность его идеализации и мечтательности, не рас­ полагающей ничем, кроме благородных стремлений, чистой искренности и любви. 477
Когда пуритане пришли в Америку, им не трудно было приступить к постройкам; но когда герой г. Бажина, Молодков,24 явился на воображаемый им необитаемый остров, у него не было ничего, кроме честного стремления. Эдгар По, отправляясь в свою душу, вытаскивает из нее то дух злобного противоречия, превращающий его в какое-то злое начало жизни, то он вытащит из себя чувство разру­ шения, то констатирует факты своей социальной непокладливости; но в русской душе Молодкова нет ничего мрачного; в ней царит какая-то идиллия, в ней поют неумолкаемые со­ ловьи, солнце стоит вечно на небосклоне и его идеальная душа никак не допускает возможности борьбы тьмы и света. Молодков создает в себе такой запас светлых сил и теплоты, что чувствует совершенно достаточным одного себя, чтобы сделать людей счастливыми, довольными, благородными. В прошедшем году критик «Отечественных записок»,25 же­ лая объяснить, почему герои беллетристов одной школы с Бажиным поражают своими неопределенными чертами, недо­ статком пластичности, повторяемостью одних и тех же кра­ сок и обилием диалогов, — видел причину этого в том, что жизнь современных нам писателей-пролетариев складывает­ ся так, что они почти лишены случая ее видеть. По его словам, жизнь их состоит обыкновенно из двух периодов. В первый период писатель борется с нуждою, людь­ ми и всячески пробивается вперед — и это самый живой период его жизни, потому что, переходя чрез различные мы­ тарства, он встречается с разнообразными личностями и на­ талкивается на массу впечатлений, дающих могучий толчок его творчеству. Период этот кончается тем, что молодой чело­ век становится писателем, пристраивается к какому-нибудь журналу и, разобщившись с жизнью, начинает вести однооб­ разную, уединенную жизнь российского журналиста, не вос­ принимая затем новых впечатлений. В этом объяснении есть и верная мысль, есть и неверность. Психологическая правда заключается, конечно, в том, что писатель, раз набравшийся материала, начинает его затем только пережевывать. Но это происходит вовсе не от уедине­ ния, а скорее от душевного упрямства, от какой-то неподатли­ вости, от фанатического застоя на своих раз сформировав­ шихся светлых идеалах. Это своего рода положительная борьба с жизнью, упорное стремление к типу, но к типу недостаточно чуткому к много­ образным требованиям того самого общества, которому он хочет служить, и недостаточно способного к своей собствен­ ной проверке. 478
Стремление к организации и чувство положительности являются в этом случае источником отрицательной роли са­ мого типа, упрямого, неуступчивого, деспотичного и потому одинокого. Романисты 40-х годов жили еще в более замкнутом круж­ ке, чем новые, сменившие их писатели; они, может быть, еще менее знали русского человека и были еще упрямее и непо­ датливее в своих идеалах, но их роль была иная. Они явились чистыми отрицателями, без всякой малейшей попытки к со­ зданию новых типов и новых образцов. В отрицательном отношении к русскому обычаю и к форме, которую сложил себе прежний русский тип, заключалась вся роль, вся просветительская миссия писателей 40-х годов. Только один из них делал бесплодные попытки создания новых руководящих форм — Гончаров — и все его положи­ тельные типы претерпевали в лице Штольцев, Адуевых и т. д. полнейшее фиаско. На это-то разрушенное поле и явились писатели 60-х годов со своими попытками положительного построения. Писатели 60-х годов вступили в новую атмосферу; отовсю­ ду веяло воздухом обновления; старые, осмеянные типы уже отжили свой век и выяснять условия новой жизни требова­ лось новыми образцами. Но условия эти тогда еще не вы­ яснились, и тип, созданный спешившим воображением, не нашел себе места в русской природе. Богатство и бедность, изолированность и неизолирован­ ность литератора не значили тут ничего. Как в геологии известные формы возможны лишь при известном составе атмосферы — так и в обществе, так и в истории. Творческими агентами литературных сил, стремившихся к организации новых типов, служили, с одной стороны, идеа­ лизация, с другой — моральное начало, долженствовавшее служить рычагом Архимеда. Новый тип в литературе явился не чем-то внешним, отвле­ ченным, не чем-то сошедшим с Луны, — он явился прежде всего в живом олицетворении его самими писателями. Каж­ дый из них создавал новую человеческую душу по своему подобию или по подобию своих идеалов, а практическая сторона тенденциозного замысла или, лучше сказать, задняя мысль заключалась в деспотическом покушении вынуть души всех остальных людей, вылепить их по новому подобию и опять вложить на старое место. Но чужая душа — потемки, в особенности если неизвест­ ны ее законы. Положительный тип, если в нем нет такой силы, которая бы увлекла людей на подражательность, мог 479
рассчитывать, конечно, меньше всего на успех своих мораль­ ных экспериментов. Поэтому-то Эдгар По, глубоко изучивший механизм души, констатировал ее законы, а Молодков, заменивший их иде­ альными, фиктивными представлениями, пришел к разочаро­ ванию. В Лаврентии Молодкове есть все залоги для здоровой практической деятельности, но элемент чувства преобладает в нем над элементом рассудочности. В школе он с полною готовностью отдавал свои спрятанные от обеда пироги перво­ му нищему и в то же время для его недругов у него всегда был наготове постоянно сжатый кулак. Недругами он считал тех, кто смеялся над его рыжими волосами, тех, кто очень заботился о своей наружности, носил перчатки и спрыскивал свои платки и куртки духами. К наукам Молодков не чувствовал особенного тяготения и любил природу больше, чем книги, а движение жизни — больше природы. Природой он наслаждался больше.лежа на траве, в полусонном созерцании ясного голубого неба; что же касается книг, то поэтические образы романов и повестей действовали на него слабо и ему больше нравились описания быта дикарей, их трудовая, исполненная разных опасностей жизнь, да описание путешествий, в которых пленяли его отвага и энергия моряков. Таким образом, в Лаврентии Молодкове есть всё, что нужно, чтобы из него вышел деятельный, активный и чест­ ный американец. Но сердце Молодкова искало любви, искало дела, и случай помог ему скоро найти себе занятие. Анализируя свою жизнь, Молодков находил, что он ест, пьет, спит, прогуливается, т. е. делает все то, что делает и всякое животное; что же касается его высших сил, стремле­ ний и способностей, то его самое жгучее желание — сделать кого-нибудь счастливым — оставалось без всякого прило­ жения. И вот когда Молодков занимался такими размышлениями, лежа в какой-то аллее, в глубине ее показалась молодая женщина. Спокойной, тихой, свободной поступью она шла по аллее, и Молодков следил за милым существом с каким-то новым, невыразимо-приятным чувством. Молодая женщина села на скамье, вынула из кармана папиросы и спросила у Молодкова огня... Следующей фразой ее было: «Пойдемте куда-нибудь за город и будем гулять. У вас есть деньги?» — «Боже мой! Неужели вы...» и Лаврентий Молодков оборвался на полу­ слове. 480
Оказалось, действительно так, и Лаврентий решил спасти погибшее создание, извлечь его из вертепа, пристроить к делу. И Молодков все это сделал, кроме последнего. «Его любящее сердце опять ожило.Оно опять билось спокойно и ровно, потому что теперь начало биться не для того человека, который носил его в груди, а для другого. Такова была особенность моего героя», — говорит Бажин. Но увы! спасенное милое создание скоро начало зевать от скуки и уезжать втихомолку с офицерами. «Плюньте вы на нее», — говорил хозяин Молодкову, и разочарованный Лав­ рентий отшатнулся от своей богини. Бажин знает и сам очень хорошо, что Молодков идеальничает и мечтает, и предчувствие разочарования является ему в форме невыносимо тяжелого сна. Из гигантских деревьев вы­ глядывают какие-то уродливые призраки, смотрят на пленную красавицу и, улыбаясь, стягивают ее тонкой, как паутина, но крепкой и грязной сетью. «И я был молод, — говорит один из призраков с грустным смехом Молодкову. — Я все это знаю и понимаю. Что же ты с ней делать-то будешь?.. Разве ты осво­ бодил ее, разве ты перебил этих чудовищ, которые втянули ее в эту жизнь... ведь они ее всю опутали... не видишь? Смотри: лучше с ними сражайся, и, если можешь, победи их, а потом уж, потом смотри вдаль, в светлое будущее...» В другой раз Молодков встретил на улице мальчика-нище­ го. Ребенок оказался сиротой, бродягой, выгнанным хозяи­ ном. «Хочешь ты жить у меня?» — спрашивает Молодков. — «Хочу», — отвечает мальчик. И Молодков берет его к себе, обмывает, одевает, откармливает, а мальчик-нищий обворо­ вывает своего благодетеля и пропивает деньги в харчевне. Разочарованный Молодков «закутался в одеяло и мучи­ тельно спрашивал себя: неужели и здесь он встречается с какими-то неодолимыми темными силами, о которые суждено разбиться всем его усилиям? Неужели эти темные силы, действительно, неодолимы и не найдется против них никакой другой могучей и светлой силы?» Когда изболевший и желтый, как лимон, Молодков расска­ зал о своем горе доктору, тот посмотрел в его лицо, улыбнул­ ся грустной улыбкой и ответил: «Не слишком ли многого вы хотите?» Прошла зима, наступило лето и непристроивший ничему своих сил Молодков стал мечтать о счастье супружеской жизни. И он пристроился; но не прошло и четырех месяцев, как жена его начала уходить из дому и «не помнил Лаврен­ тий Петрович, как он вышел из театра, где он увидел свою жену с каким-то молодым человеком, как очутился дома, и 481
только утром на другой день смутно припоминал тяжелую, бесконечную ночь и толпы зловещих призраков, мутивших его разгоряченное воображение...» — этими словами и окан­ чивается рассказ. Что же вы хотите сказать? Что неудачи разочаровывают? Совершенно справедливо. Но отчего же Молодков нюнит — он, человек с закалом, с силой, с энергией, человек, способ­ ный спать на гвоздях, способный работать за троих, человек, скорее похожий на американца, чем на русского! Разве аме­ риканец плачет, разве он сделается желт, как лимон, только от того, что бродяга остался бродягой? Сильные удары судьбы вызывают и сильный отпор, и если наковальня достойна бьющего ее молота, то удар нейтрали­ зуется переходом его в теплоту, и поверхность океана опять ровна и спокойна. Это и есть закон сил. Молодков, при средствах американца и при силе, с кото­ рой он мог бы ворочать, кажется, горы, является то пигмеем, то тридцатилетним младенцем! Я думаю, что американец про­ ходит подготовительный курс жизни в школе и выходит за ее стены не мечтающим идеалистом и уж, конечно, не во­ ображает себя Робинзоном Крузо на необитаемом острове. Призраки предупреждали Молодкова о мистических, тайных силах, опутывающих человека, но предупреждение не послу­ жило для него ни уроком, ни указанием, и темное осталось для Молодкова таким же темным и непонятным, и человек не просветлел. Жаль, что Бажин оборвал рассказ и не дал Молодкова в его последней, вполне законченной форме. Мы предлагаем такой случай. Молодкову удалось спасти погибшее создание, мальчик покинул путь разврата и стал добродетельным, а жена Молодкова создала ему мир семей­ ного счастья. Разве это не было бы в данном случае самой злой сатирой? Следовательно, все случилось так, как и должно было случиться. Но отчего должно было случиться, почему урод­ ливые призраки, которых Молодков видел во сне, и должны были плести тонкую мрачную паутину, и Молодков не мог выйти победителем в борьбе? Вот тут-то и возникает обязанность писателя не говорить о жизни с видом изумившей его нечаянности; вот тут-то он и должен встать перед читателем, как серьезный, зрелый мыслитель и как авторитет. Юношеские увлечения и мечтательность не только могут, но и должны быть предметом литературы. Дайте мир души гимназиста подготовительного класса, дайте мир хотя груд­ 482
ного ребенка, но давайте не блуждающие тени, точно мимо­ летные облака, идущие неизвестно куда, а дайте действи­ тельный мир, с его вечными законами души, с его борьбой противоречий, с его стремлением к свету; дайте процесс душевного роста в его комбинациях и элементах движения и неподвижности. Вы говорите, что мир падшего создания и мир нищеговоришки — мир уродливых призраков, в борьбе с которыми все благородные порывы Молодкова должны разбиться так же, как разбивается волна о камень. Зачем же вы не сели в самую середину души и падшей женщины, и воришки, как это делает Эдгар По со своими больными субъектами! Вы чувствуете Эдгара По в самой середине душевного механиз­ ма, разбирающим его во всех мелочах и постепенно услож­ няющихся потребностях. Молодков остался бы тем же героем, но только автору пришлось бы занять другое место. Вы были бы хозяином панорамы, господином всех ее секретов, а Молодков, как праздный наблюдатель, служил бы вам только для того, чтобы показывать ему уродливые привидения не в виде каких-то мистических, непонятных теней, пугающих и отталкивающих, не в виде непонятных сил природы, а как положительные, психические, неизбежные законы, ясные и понимаемые. Вы могли бы поступить и другим образом: вы могли бы стремящегося и благородного Молодкова, желающего непре­ менно сделать кого-нибудь счастливым, посадить в ту же самую душу, где в виде разорванных теней кишат мрачные призраки, сделать его одним из колес того же душевного механизма, в виде благородной, светлой половины души. Одним словом, Молодкова, борющегося внешними средст­ вами и извне, сделайте внутренней светлой силой и источни­ ком внутренней психологической борьбы. Теперь и падшая женщина, и нищий-воришка являются чисто пассивными ору­ диями каких-то внешних сил, и если, с одной стороны, они могут возбуждать как бы общественное сочувствие, зато, с другой — решительно не достигают предположенного авто­ ром результата. Таким образом, страдальцы вовсе не являют­ ся страдальцами; в положении их нет ни драмы, ни борьбы; не удается даже и высший драматизм, орудием которого должен быть Молодков. Перед ним люди, совершенно довольные своим положе­ нием, для которых даже непостижимо, чего хочет от них их благодетель. Он болит несчастием людей, которые себя счи­ тают счастливыми, и он бессильно хлопочет о том, чтобы растолковать довольным и наслаждающимся людям, что их 483
наслаждение — несчастье, гибель, позор. Но и это драмати­ ческое положение не вышло у г. Бажина. Возьмем ли мы борющиеся силы в их раздельности или как два разных элемента одной и той же души, сущность их отношений не может и не должна измениться. И в том, и в другом случае пред вами, как в душе одного из убийц Эдгара По, борьба злых инстинктов со светлыми, — борьба, в кото­ рой, несмотря на сознание светлого начала, оно должно уступить. А когда и почему? Когда светлые силы души могут брать верх и когда не могут? Вы даете мораль, вы возмущаетесь, вы говорите о падении, вы говорите о каких-то призраках, которых сеть, несмотря на то, что она тонка, как паутина, все-таки не по силам физическому атлету Молодкову. И вот он желтеет, как лимон; он разбит, он болен, а доктор отвечает: «Не слишком ли многого вы хотите?» В чем же это многое и в чем же его сила? Вот тут-то и ошибка морального приема. Давайте объективные факты, давайте законы душев­ ных сил, их неизбежные комбинации в ту или другую сторо­ ну, как это делает химик, объясняющий, что при двух объ­ емах водорода и одном объеме кислорода получится непре­ менно вода, но не получится ни воздух, ни дерево, ни алмаз. III Случалось ли вам наблюдать в себе следующее явление. Вас беспокоит какая-нибудь мысль, но она еще не мысль, а только зародыш; вы чувствуете в себе как бы отдельные смутные обрывки, какие-то несгруппированные частички чув­ ства, которые сталкиваются, переменяют места, как будто к чему-то приноравливаются, ложатся и так, и иначе, никак не могут найти себе места, а ваш бедный ум, при всей его гордыни и воображаемой силе, не может поделать ничего с непослушными, ползущими врозь, блуждающими обрывками чего-то несложившегося ни в цельное чувство, ни в закончен­ ное, цельное представление. Процесс этот необыкновенно мучительный, и тем он мучи­ тельнее, чем больше в вас блуждающих частичек чувства, неповинующихся дисциплин, бесполезно трудящегося ума, усиливающегося привести их в стройный порядок. Кому зна­ ком этот процесс, тот согласится с Гейне,26 что роды мысли — самые трудные роды. Но вот, не овладев своим процессом, вы ложитесь спать. Вы чувствуете, что все ваши силы как бы ушли в голову, что 484
там что-то копошится и вертится в середине, как бы все более и более сосредоточиваясь, и, наконец, завязывается в одну точку. Вы чувствуете, что можете даже найти эту точку и указать ее тонкой булавкой — она в самой середине ва­ шего большого мозга. Забываясь понемногу, вы, наконец, засыпаете; но точка не дает вам покоя и ночью — вы просы­ паетесь несколько раз и всякий раз чувствуете свою назой­ ливую точку, ощущаете известное сосредоточенное физиче­ ское состояние. И это, действительно, не мысль, не идея, а только состоя­ ние затрудненного мышления. Наконец, вы засыпаете крепко и встаете утром успокоенным, окрепшим, без точки в голове. Все в вас улеглось, обрывки чувств сгруппировались в закон­ ченное, цельное чувство, и вы понимаете, чего накануне не понимали. Вы, как говорится, овладели своей идеей, вы чув­ ствуете свежесть в голове и свободу в движениях мысли. А не случалось ли вам этим способом разрешать матема­ тические задачи? Такие случаи бывали и с известными мате­ матиками. Процесс загадочный. Если нынешняя психология не знает еще его законов, то она знает его, как явление и психологический факт, и называет этот процесс — бессозна­ тельным, скрытым мышлением. Его бы можно назвать пре­ имущественно русским мышлением. Процесс этот основан на том равновесии чувств, которое является как бы вне рассудочного акта и, по-видимому, вне его участия. Он может быть силен более или менее, может разрешиться более или менее сложным логическим выводом или же простым равновесием чувств и состоянием успокое­ ния, или же, наконец, не разрешиться ничем и остаться в состоянии незаконченности. Скрытая работа такого процесса, если он разрешился, оканчивается всегда коротким выводом, в котором вы не выследите постепенного пути мысли. На вопрос «почему?» вы получаете зачастую ответ «так», и не настаиваете беспо­ лезно на подробностях и мотивах подобного вывода. Мотивы и подробности есть, но их вам не представят, потому что они под спудом и не видны самому их творцу. Если чувства не могут прийти в равновесие, если прилив новых постоянных ощущений поддерживает болевой, щемя­ щий процесс, если подавленный ум не может справиться с материалом — вся душа принимает постоянный унылый строй и строй этот делается постоянным душевным состоя­ нием. Заунывную песнь могла создать только таким образом настроенная душа. Есть и поэты-лирики, певцы личных стра­ 485
даний, душа которых, настроенная по унылому камертону, издает только минорные звуки. Оттого-то Пьер Леру27 и говорит, что поэты только чувствуют, а думают одни мысли­ тели. Приняв это деление, мы должны причислить героев Бажи­ на к поэтам. Его герои производят вообще тяжелое, щемящее впечатление, точно на вас наваливается камень, точно вас душит кошмар. И причина этой тяжести в том, что вас вво­ дят в мелкое многообразие каких-то томительных чувств, возбуждают только начальный душевный процесс и затем оставляют на полдороге, без вывода и конца. Особенно действуют таким лирическим образом рассказы Бажина в форме дневника. Автор собрал в них всю свою заунывность, все тяжелое и давящее, все, что должно бы чем-то разрешиться, но так и остается в начале, недокончен­ ное, нерассказанное и ничем не разрешившееся. Какие же мотивы страданий героев Бажина? Он не творит никакой новой формы, не создает никакого нового типа, — он дает каких-то несчастных людей, мечтав­ ших о счастливой доле, стремившихся в светлую даль, но которым жизнь не дала, что они хотели. Возьмем хотя героя «Квартиры № 15». Он покинул свой родной дом, чтобы искать света и простора, чтобы искать другой, лучшей жизни. «Он не знал, какая именно будет эта другая жизнь; он знал только, что ему душно в канцелярии, душно в родительском доме, что его сердце тоскует о какойто иной жизни, о каком-то ином деле, более светлом и близ­ ком, чем входящие и исходящие канцелярские бумаги. Он был большой мечтатель», — говорит г. Бажин. И вот этот человек, этот мечтающий юноша не выка­ рабкался никуда, и жизнь похоронила его в Болотной улице, в доме под № 167. И смотрит на себя мечтатель в зеркало и не узнает в себе того прошлого человека, который уже умер. Его голова держалась смелее и горделивее, его глаза никогда не смотрели так горько и безнадежно, а на голове не просве­ чивала та лысина, которая глядится теперь в зеркало. «Было время, — говорит герой, — когда я был горд, хотя ходил в таком плачевном костюме, что мальчишки провожа­ ли меня удивленными глазами. Было время, когда со мной следовало говорить вежливо и осторожно, хотя бы у меня в кармане давно уже не бывало 40 коп., чтобы заплатить за занимаемый мною угол. А теперь я смирный, я очень смир­ ный человек... Потреплите меня по голове, как вы треплете вашу любимую собаку, возьмите меня за ухо — я буду мол­ чать... даже ударьте меня, да, ударьте... Я сделаю вид, что не 486
произошло ничего особенного, потому что не желаю подни­ мать лишнего шума, не расположен затевать историю...» Вы чувствуете в герое какую-то болезненную нервность, что-то способное разрешиться трясением всего тела и пла­ чем. И он, действительно, плачет, даже не плачет — рыдает в трактире, на глазах десятка совершенно посторонних лю­ дей, которые, может быть, думают, что он плачет от водки, плачет пьяными, глупыми слезами. Человека, по-видимому, заела бедность. Но вот другой герой, которого заело неудачное семейное счастье. Тут не страдание бедностью, а, скорее, страдание богатством. Жи­ лось человеку хорошо в комнате в восемь шагов длины и в пять ширины, но честолюбие жены не выносило чуланчиков, не выносило и оборванцев, друзей своего мужа. Она хотела жизни более просторной, знакомых более порядочных, свя­ зей более выгодных, хотела, чтобы муж ее одевался не хуже других. И вот на борьбе между этим новым и на тяготении к старым друзьям бедности построен весь драматизм положе­ ния; человек разрывается между друзьями молодости, изо­ бражающими собою элемент благородных движений души, и между теми влиятельными и лучше поставленными людьми, которые, по мнению его героя, изображают собою элемент бездушия и негуманности. Или еще герой, которого столкновение с людьми бесчест­ ными сделало пьяницей, и бедняга проклинает свою судьбу, проклинает всех русских «Матвеев Добровольских», которые думают, что, может быть, пьяниц вовсе бы не было, если бы питейные дома были лучше устроены, если бы в них были бильярды и газеты и соблюдались благочиние и порядок. Нет, говорит Бажин, корень пьянства в человеческом горе, и толь­ ко несчастье делает человека пьяницей. И всегда г. Бажин сумеет вытащить из души какое-нибудь горе, точно оно органический порок сердца, точно человеку непременно нужно себя мучить, растравлять в себе раны и тянуть заунывную песню до полного расстройства нервов, до пароксизма рыдания. И человек точно сам тянется на стра­ дание и боль, точно сам ищет слез и наслаждения своим страданием, не умея определить его причины. Вот, например, сидит один унылый герой в трактире, и внезапно заиграла машина, заиграла она что-то грустное, заунывное, за душу тянущее. Бедняк не знает, оттого ли, что машина разбитая, оттого ли, что она играет фальшиво и гадко, но музыка идет прямо к его возбужденному сердцу и точно нахлынувшая волна охватывает его со всех сторон, 487
сжала и сдавила. Он чувствует только одно, что его нервы напряжены, как струны, что они готовы лопнуть, и — он за­ молк, поник головой, затосковал. Спросите его, о чем он тоскует; он вам ответит — не знаю. Странное, однако, горе у всех этих людей. Вас оно щемит, возбуждая нервное сочувствие, как и всякое страдание, вы видите несчастных, но в этих несчастных и тоскующих бед­ няках чего-то недостает, недостает какой-то общечеловечности. Вы чувствуете, что их горе — горе особенное, соци­ альное, горе, которого вам не понять с европейской точки зрения. Вас гнетет лишь состояние известной пришибленности, упадка нравственных сил и нищенской приниженности. Даже и гордость кажется вам не гордостью, а только раздраже­ нием, мелкой обидчивостью, задетым самолюбием, минутной вспышкой, разрешающейся затем еще большим упадком нер­ вов и большим бессилием. Я не скажу, чтобы страдающий человек не страдал, если вы видите его слезы; но чтобы понять его страдания, вам нужно нагнуться. Даже единственно здоровый человек, мо­ лодец Молодков, и тому нужно непременно горе и разочаро­ вание, точно без горя человеку уж и жить не следует. Большинство героев г. Бажина болеет собственно нежела­ нием оставаться на втором месте, и чувство это вполне понятно. Каждый человек хочет быть независимым, быть не хуже других, быть не меньше, как равным. Но мы не понимаем вот чего. Вы не видите в людях Бажина орлов, вы видите каких-то мокрых куриц, скорее людей непомерного самолюбия, чем гордости, людей, кото­ рые только желают, о чем-то мечтают, к чему-то стремятся, но вы никогда не узнаете, о чем они мечтают и чего хотят, вы никогда не увидите средств, с которыми они хотят достиг­ нуть своих целей, никогда не увидите арсенала, с которым они выступили на борьбу с жизнью. В сущности это люди одних желаний, без материала для фактической деятельности, мученики приниженности и за­ бот. Они в сущности хотят одного — чтобы в них признавали их человеческое достоинство и считали их людьми. Так, Молодков работает и выбивается из кожи и только потому, что ему хотелось бы получить от кого-нибудь «искренное пожатие руки, благодарный взгляд и теплое сочув­ ственное слово». И это стремление к признанию человеческого достоинст­ ва, может быть, самая ясная и понятная черта больных нервиков г. Бажина. Но их никто не признает ни людьми, 488
никто не отводит им первого места, и даже в собственной семье они не находят успокоения. А семья есть высший [иде]ал благополучия, до которого додумываются герои. У Бажина нет ни одного мужчины, ко­ торый бы не мечтал о блаженстве любви, о розовых садах счастливого супружества и затем не находил бы шипов. И куда бы ни шел герой — за ним, как тень, идет его собственное горе, и ни в чем, нигде и никогда ему не удается размыкать своей заунывной боли. Судя по тому, что герои г. Бажина вращаются во внешней жизни и несчастны от людей, можно подумать, что их стра­ дания и зависят исключительно от внешних причин. Но это только кажется. Страдание это чисто внутреннее, психическое, точно алкогольное или наследственное, заклю­ чающееся в неправильном отправлении нервов, воспринима­ ющих только одни известные звуки и впечатления и мертвых для всего остального. Человек находит наслаждение в болевом процессе и сам мучит себя и только себя. Вы не находите в этих мучениках ни малейшей злобы, ни малейшего проявления инстинкта разрушения, точно все похоронено и заморено у них внутри, все остановилось на полпути, не закончив своего психологи­ ческого круга. Какая разница с процессами тоже извращенных нервов, которые рисует Эдгар По! Мрачность героев Эдгара По тоже внутренняя, как и героев Бажина; но вы чувствуете себя в двух совершенно различных душевных мирах. И те, и другие герои совершают над собой разные мучительства, но в пси­ хических процессах По вы видите всегда две параллельные силы, два элемента, составляющие одно целое. Перед вами совершается борьба, которую вы видите и наблюдаете, борь­ ба всегда с сознательным концом, с финалом мысли; перед вами полная панорама известного момента души, в котором вы видите его начало, его рост, его конец. Вы всегда знаете, с чего началось, почему так кончилось. У героев же Бажина только половина души, только сер­ дечный процесс, только болевое состояние, не разрешающе­ еся никаким выводом. Вам дают заморышей, но процесса их страданий не дают, точно вся задача автора записывать одни щемящие ощущения, не выясняющиеся и не вырастающие ни в какую определенную форму. И эта-то половинность процес­ са, этот-то момент душевной подавленности, — вследствие того, что душа еще не овладела материалом мышления и пассивно подчиняется его давлению, — именно и производят на читателя такое неприятное впечатление. 489
У Эдгара По вы находите процесс активных сил, и все крайности помещаются у него в одной и той же душе. У г. Бажина человек потерял одну из своих половин. Его герой всегда источник благородства и добродетели, а зло есть внешний элемент, являющийся то в виде бедности, то в виде дурной жены, то в виде неблагодарных и бессердечных людей. Благородное же начало, бессильное одолеть злобу, остает­ ся подавленным своим неисходным горем и обыкновенно разрешается процессом пассивного плача — никакого актив­ ного психологического процесса, никакой законченной пси­ хологической формы. У Эдгара По действует всегда законченный готовый чело­ век, самостоятельно стоящий на своих собственных ногах; вы чувствуете в нем всегда силу, а если в борьбе противополож­ ностей его и перетягивает в большинстве случаев дух злоб­ ного противоречия, то и этот процесс, несмотря на всю загадочность, приводит вас к положительному выводу, дает вашей мысли точность. У Бажина нет ничего подобного. У него и размер сил не тот, и отсутствие элемента мысли настолько сильно, что даже страдание героев является вам как бы исключительно патологическим процессом. Односторонность и недосказанность, отсутствие ясности и однопредметность были, конечно, одной из главных причин, что Бажин известен у нас очень мало, хотя по своей искрен­ ности и задушевности он стоит неизмеримо выше многих писателей той же школы. Мешала ему, конечно, и та низмен­ ность чувств, та ограниченность сферы жизни, которая если и создавала специальный тесный кружок читателей, то ни­ когда не могла быть понятной большинству, тем более, что тема забитых приниженных людей уже эксплуатировалась у нас Достоевским, Бутковым, Тургеневым. Впрочем, в типе забитых людей мы находим у Бажина некоторые новые черты. Его забитые люди не совсем похожи на Гамлетов Щигровского уезда. Там бессилие и подавлен­ ность возведены в формулу, и человек уже примирился с тем, что его можно пихнуть ногой. У Бажина только один подобный герой. В других если нет силы для активного протеста, зато в них сохранилась сила для протеста пассивного. В их душевном состоянии, если хотите, все как бы замер­ ло, но замерло на давно усвоенных ощущениях; приняло какой-то вид упругого упрямства, которое держит их на одной точке, и они не двигаются ни вперед ни назад. 490
Мы встречали подобных людей. Люди эти отличались бла­ городством и честностью,'и в то же время известной ограни­ ченностью, неумелостью, бесталанностью, настойчивостью на раз усвоенной идеи. Преувеличивая свои силы, они считали себя рожденными для какого-то высшего стремления, и в то же время никакого высшего дела себе не находили. В них сидело какое-то дес­ потическое чувство, какое-то стремление к одноформенности и какое-то убеждение только в безошибочности собственных ощущений и собственных стремлений. Но круг деятельности их был не такой, чтобы они могли влиять на кого-нибудь, а в личных их свойствах не было той силы, которая влекла бы к себе подражательностью. Как одна из пробных форм, эта форма однородная со всеми героями г. Бажина, не может быть не замечена, но у этой формы нет и не может быть будущего. Поэтому-то, читая г. Бажина, как будто припоминаешь что-то старое, пережитое; как бы видишь знакомых людей, но людей, образующих уже геологический слой и первую пере­ ходную форму к типу более совершенному и нужному для жизни. Для живых людей нужны и живые типы. Если мы отнесемся к героям г. Бажина не как к типам, а как к известной форме мышления, как к чисто психологичес­ кому процессу, то и тут мы можем только констатировать их незаконченность. Художественное творчество есть законченный психологи­ ческий процесс, все равно — свершается ли он путем созна­ тельного или же путем скрытого мышления. Он должен свер­ шить весь свой круг и, начавшись ощущениями, заключиться выводом — или в форме мысли, или в форме образов. Бажин свершил только часть этого психологического пути, прошел только первую его половину, и находится лишь в момент того мучительного состояния, когда разнообразие чувственных впечатлений, подавившее мысль, не нашло еще своего равновесия. Если бы Бажин не остановился на этом моменте, а про­ должал свой процесс, он должен бы был прийти к какому-ни­ будь положительному заключению, к какой-нибудь положи­ тельной форме. Выработать положительную форму вовсе не так легко; мы даже не думаем, чтобы это было под силу одному человеку. Вот почему все попытки новых беллетристов не вели ни к чему. Жизнь и критика относились [не разб.] попыткам всег­ да сурово и все свои приговоры [не разб.] осуждению. Ни жизни, ни критики н[не разб.] или непосильное дело брал 491
на [не разб.] изрекали свое «хорошо» или «н[не разб.]», то образец не находил подраж[не разб.] творческие попытки ли­ тературы жизнь отвечала одно «[хо]рошо>, и даже наиболее удачный тип — Базарова, породивший было подражателей, должен был наконец исчезнуть. Формирование типа — жизненного или художествен­ ного — есть весьма медленный процесс, при котором кри­ тика жизни в форме бессознательного мышления или крити­ ка литературная в форме мышления сознательного, играют самую главную роль. Процесс формирования заключается в следующем. В от­ дельных личностях намечаются известные черты, и эти черты, как приспособление к известным жизненным услови­ ям, должны иметь не только качество положительной пригод­ ности, но и качество переменной пригодности к данным об­ стоятельствам. Потому, что эти качества пока только приспособление к частным условиям, они будут служить не больше, как одно­ сторонним материалом для того обобщения, которое явится нормальным типом, приспособленным к наибольшему числу высших жизненных требований. Каждая частная жизненная форма должна иметь непре­ менно черты, выгодные для существования этой формы. Если этого не будет, и самое существование формы сделается невозможным. Например, в типе кузнеца есть все те своеоб­ разные черты, которыми он приспособляется к своей среде и которыми он отличается от столяра, сапожника, портного, кучера, солдата, чиновника, офицера и т. д., которые, в свою очередь, имеют тоже свои специальные и профессиональные черты. Но кроме частных признаков, в каждой из этих форм есть еще и общерусские национальные черты, служащие им сред­ ством приспособления к общим условиям русской жизни. Если выбрать все эти частности общего характера, то полу­ чится обобщенная форма, которая и может служить общим типом. Но вот тут-то и трудности дела. Если предположить в жизни народа случай внезапной перемены его общего строя, предположить какой-нибудь сильный толчок, по которому его прежний обычай должен претерпевать перемену, то при этом множество условий, допускавших существование старых форм, исчезнет и вмес­ те с новыми условиями явятся требования новых приспо­ соблений. Низшие формы, которых изменившиеся условия не кос­ нутся, останутся при этом в своем прежнем виде. Так, все 492
кучера, кухарки, кузнецы, столяры, портные сохранят свой прежний тип, но, если переменившиеся условия вызовут и перемены форм, они дадут им иные черты, иной характер и выработают из них отдельные новые типы. Не уловив в этих частных типах общие черты и создав из них нормальный тип, художественное творчество еще не выполнит своей задачи. Для него всегда есть что-то высшее, что-то общечеловеческое, бегущее от частностей и специализирования. Что же это «что-то»? Где искать его форму? Форма этого «что-то» и есть именно то искомое, то будущее, материалом которому служат частью черты существующих отдельных форм, а частью те идеальные черты, которых мечта не может олицетворить в точном очерке, но которые чувствуются и которые заключены в нашей душе или в форме материала бессознательного художественного мышления, или же в виде той критической отрицающей силы, при которой мы только общим строем души чувствуем противоречие, чувствуем, что это «не так», но не можем сказать «как». Чтобы все эти частности, поддающиеся прямому наблюде­ нию или ему неподдающиеся и чувствуемые смутно, могли осесть, прийти в порядок, установиться, выделить из себя противоречие, оставив то, что может составить одно общее гармоническое целое, т. е. удовлетворить идеалу, требуется очень сложный процесс сознательного и бессознательного мышления и еще более трудное обобщение. Критика и сатира, как силы отрицающие, будут указывать неудовлетворительность тех и других частных форм и явле­ ний, и каждая из них своими средствами будет все неудов­ летворительное устранять из обращения. Но на долю литератора-художника выпадает другая рабо­ та — самая трудная. Он должен собрать положительные черты, выгодные для прочного существования, и возвести их в общую форму. В процессе коллективного мышления и жизнь, и литерату­ ра, и критика, и сатира идут вместе, творят одну работу, принимают или не принимают отдельные типы и черты, яв­ ляющиеся попытками частных приспособлений, пока, нако­ нец, не остановятся на форме, удовлетворяющей наибольше­ му числу условий жизни, и потому, как наиболее выгодной, заключающей в себе наибольшее вероятие быть принятой. Но и такой, по-видимому, установившийся тип не будет еще самостоятельным. Он, конечно, просуществует, дольше других [не разб.]ных форм, потому что соединяет в себе больше [не разб.] условий существования, но и он, наконец, 493
должен будет изменяться и перейти в иную, еще более со­ вершенную форму. И процесс этот будет совершаться в таком виде бесконечно. Мы наметили этот путь для того, чтобы показать, почему современный русский роман и все современные литератур­ ные типы не могут иметь устойчивости; нам хотелось пока­ зать, что современный литератор вовсе не так виноват, как его в этом обвиняют, и что создать новый тип зависит не от единоличного труда отдельно взятого литератора и не от силы его таланта, а от общих интеллектуальных средств и условий. ДОКЛАД ЦЕНЗОРА А. Н. ЮФЕРОВА О ЗАПРЕЩЕНИИ К ПЕЧАТИ В ЖУРНАЛЕ «ДЕЛО» СТАТЬИ Н. В. ШЕЛГУНОВА «ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ НЕЗАКОНЧЕННОСТЬ». 14 августа 1874 * В этой статье автор проводит параллель между амери­ канским писателем Эдгаром По и бывшим сотрудником жур­ налов «Русское слово» и «Дело» г. Бажиным. Указав на недостатки последнего в сравнении с первым, автор оста­ навливается более подробно на литературной тщательности г. Бажина и с особенным сочувствием относится к выводи­ мым им в своих рассказах типам новых людей, типам по­ ложительным, заслуживающим подражания. Между тем цензуре небезызвестно, что литературные типы рассказов Бажина — типы людей новых, недовольных существующим строем и думающих все уравнять и пере­ строить Іи пре]образить, словом, типов [не разб.] известных в литературе под именем нигилистов. Сам г. Бажин писатель в цензурном мнении весьма тен­ денциозный и принадлежит к одной клике с Чернышевским, Благосветловым, Помяловским, Омулевским, Писаревым и другими. Сочувственное отношение к его деятельности и к героям его рассказов, высказанное на страницах «Дела», прямо указывало бы на связь этого журнала с прежними его традициями, от которых редакции не желательно отказаться, но которые находятся в прямом противоречии с видами пра­ вительства и указаниями высшего начальства относительно журнала «Дело». * РГИА. Ф. 777. Оп. 2. Ед. хр. 76. Л. 49; на архивной карточке с указанием доклада цензора о статье Н. В. Шелгунова автором статьи указан Н. Языков. 494
По всем вышеупомянутым основаниям цензор полагал бы запретить в печати статью «Психологическая незакончен­ ность» как тенденциозной и сочувственной книге [не разб.] и иметь честь представить на заседании Комитета. Подпись Резолюция на докладе цензора: [реш]ено: статью по тен­ денциозности к напечатанью не дозволять. ПРИМЕЧАНИЯ И ПОСЛЕСЛОВИЕ (Е. А. Мустафина} Статья, а также доклад цензора печатаются с гранок, сохранившихся в делах Цензурного Комитета: РГИА. Ф. 777. Оп. 2. Ед. хр. 76. Л. 49—53. 1 Эдгар Алан По (Рое) (1809— 1849) — американский поэт, новеллист, критик. 2 Анна Ратклиф (Radcliffe) (1764— 1823) — английская писательница. Ав­ тор готических романов «Удольфские тайны» (1794), «Итальянец» (1797) и др. 3 Уильям Шекспир (Shakespeare) (1564—1616) — английский драматург и поэт. ^Джордж Гордон Ноэл Байрон (Byron) (1788—1824) — английский поэт. 5 Имеется в виду новелла Э. По «Маска красной смерти». 6 Новелла Э. По «Берениса». 7 Новелла Э. По «Черная кошка». 8 Новелла Э. По «Лигейя». 9 Новелла Э. По «Сердце-преда­ тель». 10 Новелла Э. По «Берениса». 11 Новелла Э. По «Черная кошка». 12 Новелла Э. По «Сердце-предатель». 13 Огюст Конт (Conte) (1798— 1857) — французский философ. 14 Новелла Э. По «Черная кошка». 15 Новелла Э. По «Сердце-предатель». 16 Жан Этьен Доминик Эскироль (Esquirol) (1772—1840) — французский психиатр, один из основоположников на­ учной психиатрии. 17 Вильям Гризингер (Gresinger) (1817—1868) — немецкий врач, один из основоположников научной психиатрии. ^Иоганн Каспар Лафатер (Lavater) (1741—1801) — швейцарский писа© Е. А. Мустафина, 2001 тель, автор трактата по физиогномике (1775—1778). 19 Дарвинизм — материалистическая теория эволюции органического мира Земли, основанная на воззрениях Ч. Дарвина. 20 Френология — теория, согласно которой по форме и размерам черепа че­ ловека можно судить о его психических особенностях. 21 Иоганн Вольфганг Гете (Goethe) (1749—1832) — немецкий писатель, мыслитель, естествоиспытатель. 22 Новелла Э. По «Черная кошка». 23 Николай Федотович Бажин (1843—1908) — прозаик, журналист. Повести «Степан Рулев» (1864), «Чужие меж своими» (1865) и др. 24 Главный герой рассказа Н. Ф. Ба­ жина «Приключения Лаврентия Молодкова» (1874). 25 Имеется в виду статья Н. К. Ми­ хайловского «Литературные и журналь­ ные заметки. Январь. 1873» И Отечест­ венные записки. 1873. № 1. Январь. Отд. II. Современное обозрение. 26 Генрих Гейне (Heine) (1797— 1856) — немецкий поэт, публицист, кри­ тик. 27 Пьер Леру (Leroux) (1797— 1871) — французский философ, один из основоположников христианского социа­ лизма. 495
В 70-е годы XIX века общественная ситуация в России резко изменилась по сравнению с предшествующими десятилетиями. Потребность общест­ венных преобразований в это десятилетие не только не ослабевала, а, наоборот, усиливалась. Но неудовлетворенность результатами крестьян­ ской реформы 1861 года побуждала искать новые формы общественной деятельности. Если в 1860-е годы демократическое движение возлагало большие надежды на реформу, то в последующее десятилетие активные деятели народничества искали прямых контактов с крестьянством. Люди 70-х годов сочетали в себе глубокое понимание реального положения дел в России и утопическую веру в возможность чуть ли не моментального изменения к лучшему. Литераторы демократического направления ставили перед собой цель воспитания «нового человека», для которого определяющей в жизни долж­ на быть мысль об общественном служении как о личном долге. Воспи­ танием «нового читателя», а значит и «нового человека», занимались в первую очередь общественно-политические журналы. Важную роль в опре­ делении новых задач литературы играли критические отделы «толстых» журналов. Каждое новое художественное произведение того времени подвергалось тщательному разбору с точки зрения полезности основному назначению литературы — развитию нового типа литературного героя. С критикой беллетристов журнала «Дело» выступил Н. В. Шелгунов. Среди множества разнообразных занятий Н. В. Шелгунова, который был начальником отделения Лесного департамента Министерства государ­ ственных имуществ, профессором Лесного института и одновременно вы­ ступал как публицист и литературный критик, были и переводы произведе­ ний Эдгара По. Впервые российские читатели познакомились с творчеством Эдгара По в 1847 году. В книге «Новая библиотека для воспитания, издаваемая Пет­ ром Редкиным» был опубликован рассказ «Золотой жук» (в переводе с французского). Этот рассказ хорошо вписывался в «экзотическую» тради­ цию восприятия Америки: таинственные клады, пираты, удивительная при­ рода и очень практичные герои. В русле этой устоявшейся традиции и воспринимались до 1870-х годов новеллы американского писателя, время от времени появлявшиеся в различных российских журналах. Эдгар Алан По (1809—1849) выступил как прозаик в конце 30-х годов XIX века. Его новеллы печатались тогда в различных провинциальных журналах Америки. В 1839 году вышло два тома повестей Эдгара По, объединенные заглавием «Гротески и арабески». Известность его возросла. Писатель изучал человеческую личность не в сфере ее нравственных про­ явлений, как например Готорн, а в наиболее сложной и новой для того времени области. Обращаясь к психологии подсознания, он обнажал ало­ гизм общественного мироустройства на уровне раскрытия иррациональнос­ ти человеческой природы вообще. И, как это часто бывает, непонятное вызывало протест современников. Многие из них согласились с мнением, что «безумец» пишет о себе. Интерес Эдгара По к неизведанным аспектам психической жизнедея­ тельности человека был связан с общими принципами романтической эсте­ тики, с одной стороны, и буржуазной практики набиравшей силу американ­ ской демократии — с другой. Одной из центральных проблем философии эпохи романтизма был во­ прос о свободе воли. К началу XIX века и в Европе, и в Америке многим стало ясно, что республика за океаном не оправдала надежд. Построив 496
новое государство на казавшихся справедливыми и четкими социальных и юридических принципах, человек не обрел свободы. Несвобода человека в новом, казалось бы, демократическом обществе никакому рациональному объяснению не поддавалась. Личность ощущала ежедневную зависимость, и ее природа продолжала казаться таинственной. Действие этих «высших» сил писатели пытались объяснить либо непости­ жимостью законов мироздания (Г. Мелвилл), либо «извращениями» циви­ лизации (Ф. Купер). Эдгар По находит свой путь объяснения человеческой «несвободы». Он считает, что причина кроется в самом человеке: это «болезнь души». Отсюда характерное для творческой установки Эдгара По повышенное внимание к душевным аномалиям, интерес к инстинкту разрушения и к многообразным «безумиям». Психологическим подходом к личности челове­ ка и привлек внимание русского критика американский писатель. Литература, по мнению Н. В. Шелгунова, должна была ответить на вопрос: как надо воспитывать молодого человека, чтобы из него получился достойный борец за общее благо. Для создания этого нового типа лите­ ратурного героя как образца для подражания писатель должен быть прежде всего тонким психологом, способным описать малейшие движения души своего героя, уметь объяснить читателю, как надо направлять духов­ ное развитие молодого человека. Только выполнив эту задачу, писатель может быть уверен в эстетической ценности художественного произве­ дения. В 4-м номере журнала «Дело» за 1874 год были опубликованы: литера­ турно-биографический очерк Шелгунова «Эдгар По» и два рассказа — «Золотой жук» и «Двойное убийство в улице Морг». В 6-м номере были напечатаны шесть рассказов: «Сердце-предатель», «Черная кошка», «Маска красной смерти», «Берениса», «Лигея», «Тень» (три последних рассказа впервые были переведены на русский язык). В сдвоенном (7—8) номере критик поместил свою статью «Эдгар По — как психолог». Следующая его статья — «Психологическая незаконченность. (Повести и рассказы Н. Ф. Бажина. СПб., 1874)» — была запрещена цензурой и никогда не публиковалась. Само название статьи Н. В. Шелгунова «Психологическая незакончен­ ность» восходит к требованиям, предъявленным Добролюбовым к мастер­ ству писателя. Статья представляет собой рецензию на сборник повестей и рассказов Н. Ф. Бажина, выпущенный в 1874 году. «Психологическая незаконченность» состоит из трех частей, первая из которых полностью посвящена творческому методу американского писате­ ля. Интересно отметить, что критика не столько интересуют художествен­ ные достоинства прозы Эдгара По, сколько его восхищает тот факт, что «Эдгар По психолог, и психолог именно в новейшем понимании этого слова», поскольку «он, лично сам, как писатель и художник, представляет любопытный предмет для исследования». В статье четко прослеживается стремление людей второй трети XIX века проанализировать процессы в душе человеческой и отразить это в литературе — «в терминах быстро развивающихся естественных наук», так как Человек тоже часть природы, как и неживая материя. Еще немного, и «новых людей» можно будет выращивать за школьной партой, управляя процессами души, как в химической пробирке научились получать новое вещество. Надо только внимательно посмотреть, как аме­ риканским писателям удается так хорошо разбираться в человеческой психике. 17 Литература и история 497
В этой первой части своей статьи Шелгунов подробно разбирает, как Эдгар По передает различные состояния человеческой психики. Самое главное достоинство американского писателя, по мнению критика, — это умение наблюдать свои собственные ощущения. «Как только раз яви­ лась эта привычка и человек овладел методом наблюдения — он становит­ ся психологом; точно так же, как человек, имевший хоть раз успех в литературе, становится писателем. Тут действует неизбежный закон души». Намек на писателя, «хоть раз» имевшего успех в литературе, явно относится к Н. Ф. Бажину. К его творчеству и переходит критик во второй части статьи, четко определяя свои задачи в первом же абзаце: «По-види­ мому, нет никакой связи между Эдгаром По и мрачной психологией с тем русским писателем, к которому я хочу перейти, — писателем, не имевшим счастья сделаться особенно популярным. Но я и не хочу говорить собст­ венно о Бажине; я хочу сделать только легкий анализ, провести небольшую параллель». Из этого вступления очевидно, что книга Бажина стала для критика только поводом поговорить о психологизме в литературе. Его основная цель — определить задачи писателя в современном обществе. Тайная мысль, ради которой и написана была статья, отчетливо выска­ зана в третьей ее части. Эзопов язык здесь настолько прозрачен, что иносказание не могла не заметить и цензура. «Если предположить в жизни народа случай внезапной перемены его общего строя, предположить какойнибудь сильный толчок, по которому его прежний обычай должен претер­ певать перемену, то при этом множество условий, допускавших существо­ вание старых форм, исчезнет и вместе с новыми условиями явятся требо­ вания новых приспособлений». «Сильный толчок», как прекрасно сознавал Шелгунов, сам собой в жизни общества не происходит. Подготовить его — это кропотливый труд не одного поколения. Для этого и требуются во множестве люди нового типа. Прошло время «чистого отрицания», и даже «наиболее удачный тип Базарова», по мнению критика, уже не удовлетворяет требованиям жизни. Герои Бажина тоже не отвечают новым потребностям общества, так как «семья есть высший смысл благополучия, до которого додумываются герои». Как заметил Шелгунов, он и не хотел говорить «собственно о Бажине». Рецензируемый сборник повестей и рассказов лишь послужил поводом для обсуждения важной литературной проблемы — роли писателя в общест­ венной жизни. Для этого критик воспользовался давно принятыми в рос­ сийском обществе американскими параллелями. В творчестве Эдгара По русского критика интересовала только одна грань — умение последова­ тельно и до мелочей точно объяснить движение души человеческой. По мнению Шелгунова, этому должны были научиться все российские писате­ ли, чтобы выполнить социальный заказ — создать такой художественный тип, который смог бы увлечь за собой молодежь. И вместе с тем, как считал критик, литература должна была стать неким практическим руководством по психологическому воздействию на лич­ ность. Без этого, писал Шелгунов, «современный русский роман и все современные литературные типы не могут иметь устойчивости». 498
А. И. Куприн О КАЗАЧЕСТВЕ (Особое мнение) На днях я терпеливо выслушал полуправдивый упрек. Мне было указано, что как, мол, это я, один из редакторов газ. «Свободная Россия», выступил после появления программной статьи 1 с отдельным личным мнением о войне, обороне и о наилучшей системе обороны.2 Тогда я хотел лишь слегка под­ черкнуть, что в серьезной, искренной, но немного бледноватой статье мне казалось неясным и недоговоренным. Конечно, не дело подымать какую бы то ни было рознь, если дружно везешь целой семьей одну и ту же тяжелую телегу. Я и на упрек промолчал. Я только внутренне порадовался, когда мое мнение (или, вернее сказать, повторение наполеоновского афоризма) нашло авторитетное подтверждение в нашей газете, в статье военного писателя Георгия К.,3 и когда несколько дней спустя эти же слова выговорил с высокой трибуны А. Ф. Керенский: «Лучшая система обороны — наступление».4 Но теперь, да простит мне газетная этика, я принужден резко остаться при особом мнении. В № 27 «Свободной России» от 8 июня была напечатана статья «Под знаком контрреволюции».5 Подписи под ней не значилось, а такие анонимные передовые статьи считаются обычным выражением коллективного мнения всей газеты, т. е. всего состава ее редакции и сотрудников. Ну, так вот: с этой статьей, появившейся без моего ведома, я не согласен. Будь статья подписана, дело другого рода. Ответствен­ ность лежала бы на авторе. Тем более, что эта передовая была написана честно и искренно, хотя и без близкого зна­ ния вопроса. Но газета наша, сочувствуя всеми помышлени­ ями идеям народных социалистов, в то же время не является вовсе органом сплоченной партии. Поэтому и оттенки убеж­ дений имеют в ней более широкую амплитуду. Казачий съезд,6 по словам упомянутой статьи, таит в себе серьезную контрреволюционную опасность. Но ведь казаки ясно сказали: «Отдаем беспрекословно нашу жизнь и кровь в руки А. Ф. Керенского и всегда готовы по его слову стать на защиту свободного русского народа на фронте и здесь». Что же? Или и Керенский контрреволю­ ционер? Дальше. «Мы тоже боремся с анархистами и ленинцами, но не можем не протестовать против размахивания нагайкой».7 499
А чем же, позвольте спросить, вы боретесь против ленин­ цев и анархистов? (Оставляю в стороне чистых идейных анархистов; перед ними я снимаю шляпу).8 Речами? Стать­ ями? Митингами? Дискуссиями? Да ведь это все равно, что убеждать бешеную собаку: «Ай, яй-яй, собачка, как нехоро­ шо с твоей стороны кусать и своих, и чужих в такую жаркую погоду!» Или усилиями вашей замечательной милиции, этой карикатурой на старинные карикатуры? Или здоровым самознанием уличной массы? Но, по-моему, вы закрываете глаза на то зловещее облако, которое самым явным образом грозит не только контррево­ люцией, прямым разгромом всей так долгожданной свободы. Ради истинной свободы можно пролить кровь и даже не одну ее каплю. Но никакими, хотя бы самыми возвышенны­ ми, утопическими целями нельзя оправдать искусственного, а стало быть, и сознательного ведения родины к разорению, одичанию и озверению. Свобода, достигнутая такими путя­ ми, — не свобода, а новое, безмерно злейшее рабство страны в руках взбесившихся обезьян, разнуздавших свои страсти, похоти и все низменные инстинкты.9 Вот чем грозят России активные выступления ленинцев и большевиков.10 Пусть учение Ленина в своей идеологии — высоко. Но оно отворяет широко двери русскому бунту — бессмысленному и беспощадному. Нитцше сказал: «Сверх­ человеку все дозволено». А безграмотный человек, прочитав эту ужасную истину, пойдет и взломает кассу, и изнасилует ребенка, и зарежет сонную тетку. И разве мы не видим уже, как отборные семена Циммервальда 11 приносят в России безобразные, колючие и гнилые плоды? Вы забыли уроки истории, а они подтверждают мою мысль. Кровавый бред Великой французской революции (да, воистину великой!) родил Наполеона I.12 Революция 48 года родила узурпатора, Наполеона III,13 коммуна 1870 года вызва­ ла маркиза Галифэ,14 а за ним теперешнюю Французскую Республику. Я преклоняюсь в данную минуту перед всей героической, прекрасной Францией, но кто же не знает того, что в мирное время ее правительство было самой буржуазной лавочкой? Вот где опасность, грозящая свободе! «В казаках до сих пор еще силен опричный дух. Казачест­ во до сих пор было оплотом агрессивного самодержавия».15 Но опричный казачий дух гнездится в далеких и совсем непрезренных причинах. Это — тихий свободный Дон. Это — былинные «молодые казачки, все разбойнички, что Донские, Гребенские да Яицкие». Это удалые республикан­ 500
цы, коммунисты Запорожской Сечи. Это природное всадни­ чество: «Сам есть не буду — лошадь накормлю». «Пехота, не пыли!» Другое дело — оплот самодержавия. Но назовите мне хоть одну из гвардейских частей, которая во времена Рома­ новых не участвовала бы в карательных экспедициях и в разгромах безоружных манифестаций залпами в дворцовых переворотах, когда одна потаскушка сменяла другую на троне. Однако из этих полков, по вашему мнению, сразу же выветрился рабий дух. Но не знаете ли вы того, что казак был всегда развитее, самостоятельнее и свободолюбивее русского крестьянина, или, что все равно, солдата. Самодер­ жавие, прежде чем опереться на казачество, лишило его льгот и вольностей, а потом уже медленно проституировало его на позорную службу.16 Но в нем, в казачестве, никогда не умирал былинный дух, дух, взлелеявший Разина и вскор­ мивший пугачевщину. Разве казаки не одни из первых при­ сягнули Временному Правительству? И разве не одним из решающих моментов Февральской революции был тот мо­ мент, когда донской сотник, вместо того, чтобы исполнить приказание начальника конной стражи рубить безоружных, повернул и, скомандовав к атаке, первый обнажил оружие против полиции и разрубил голову приставу, как спелый арбуз. Й вот теперь это войско, не растаявшее от дезертирства, не расслабленное болтовней, разгильдяйством и праздностью, предлагает себя доверчиво и послушно в полное подчинение Керенскому и, стало быть, и Временному Правительству, а значит, и Совету рабочих и солдатских депутатов, ибо здесь неразделимая спайка. Я должен признаться, что меня очень радует то знамение, что многие части русской армии остались трезвыми и непо­ колебимыми на страже истинной свободы. Вообразите себе, закройте только на минуту глаза и вообразите: что нас ждет дальше, может быть, завтра, при полной растерянности об­ щества, при надвигающемся голоде и при такой безнаказан­ ности,. с которой лжепророки делают свои теоретические лабораторные, вивисекционные опыты над огромной окровав­ ленной страной. Призрак реставрации? Оттого-то вы и боитесь органи­ зованного, дружного войска, хотя бы и отдавшегося все­ цело делу революции? Оттого-то вы в нем и видите пред­ вестие контрреволюции? Какая слепая боязнь. Казачество более, чем когда-либо, почуяло прелесть запаха народной свободы. 501
И кроме того. «Тупой конец» — это простое казачье словечко. Оно зна­ чит «без крови». Гучков, правда, бухнул не в тот колокол, когда оказачил всю Россию.17 У всякого срывается обмолвка. Все-таки Гучков первый потребовал у царя акт отречения. А если Родзянко и назвал Государственную Думу представи­ телями народа,18 то он на это имел стократно более прав, нежели Ленин и большевики, выскочившие, как вонючие пузыри на воде, на течение русской жизни. И наконец. Через № после разбираемой статьи в газ. «Свободная Россия» появляются в ней комментарии под заглавием «Ка­ зачий дух».19 Оказывается, видите ли, что и «Новая жизнь» солидарна в общих чертах с нашей статьею.20 Благодарю покорно за такой маяк, как «Новая жизнь».21 Это мы, пожа­ луй, однажды утром объявим себя и за братание, и за сепа­ ратный мир, и даже за то, что дикой России полезны новые культуртрегеры, новые варяги в лице германских завоевате­ лей, которые все, конечно, социал-демократы, за немногим исключением. (Ответ А. И. Куприна на анкету о казачестве) «Пусть мои глаза и не увидят чаемого счастия Родины, но так же как непоколебимо верую я в грядущее оздоровление и обновление Великой России, верю я и в будущую неразрыв­ ную связь Казачества с нею. За это говорят века общей истории, общих войн, общей религии, общих интересов, об­ щего языка. Признаюсь: краевые частные интересы и вопрос о форме братского союза — стоят для меня на втором плане. Я лишь знаю, что Казачеству не придет в голову бредить о самостийности, побуждаемой искусственным шовинизмом и науськиваемой ложной ненавистью. Мне ценна старинная красивая формула: „Клянемся тебе, Белокаменная Москва, а мы, казаки, на тихом Дону”. Для наших потомков будут заветны казачьи вольности. Справедливость требует сказать, что с ними не особенно бережно считалось правительство дореволюционных времен, еще помнившее былые смуты и тревожные годы. Но союз с вольным человеком прочнее союза с человеком приневольным. Вот почему-то не только ошибкою, но и государственным преступлением было посылать казаков усмирять внутренние уличные беспорядки. Это развращает одних, возбуждает дру­ 502
гих и родит взаимное неуважение. На такие дела есть хорошо оплачиваемая, хорошо вооруженная и хорошо воспитанная полиция. Казака в моральном отношении надо было беречь пуще глаза. Казак — драгоценный союзник в охране Государства. Многовековое общение с лошадью сделало из него природ­ ного кавалериста. Но он и прирожденный воин: со времен седой древности он стоял на рубежах Земли Российской, на передовых ее постах, как страж и разведчик, всегда готовый к первому наступлению и к первой обороне. Где еще в мире есть подобный незаменимый род войска? Поглядите на их походку и посадку. Послушайте их песен. И скажу еще одно. Казаки искони владели землями до­ бротными и в большом количестве. К тому же они никогда не знали условий крепостного рабства, угнетавшего и прини­ жавшего душу русского крестьянина, хотя ее и не сломивше­ го. Как земледелец, казак — фермер; если хотите — поме­ щик. Его ни за что не соблазнят: ни бред коммунизма, ни блаж Интернационала, особенно когда после горького долго­ го опыта жизнь войдет в нормальную колею. А ведь зараза большевизма, даже бескровно скончавшегося, еще не раз даст знать о себе случайными вспышками». (Казачество. Мысли современ­ ников о прошлом, настоящем и будущем казачества. Париж, 1928. С. 107—108). ПРИМЕЧАНИЯ И ПОСЛЕСЛОВИЕ (В. Н. Запевалов) Публикуемая заметка А. И. Куприна «О казачестве» явилась ответом на обвинения, прозвучавшие на страницах газеты «Свободная Россия», одним из редакторов которой был сам Куприн, в адрес Общеказачьего съезда, проходившего в Петрограде с 7 по 16 июня 1917 года. В сложней­ шей политической обстановке, когда все отчетливее обозначалась слабость позиций Временного правительства, нападки со стороны прессы на казаков как на «оплот самодержавия» и главную контрреволюционную стихию уводили, по мнению Куприна, общественное мнение от понимания основ­ ной опасности для еще не окрепшей российской демократии. Эта опасность заключалась в деятельности большевиков, открывавших в своем стремле­ нии к власти двери русскому бунту и анархии. Текст перепечатывается из газеты «Свободная Россия» (1917. 14 июня. № 32). © В. Н. Запевалов, 2001 503
1 Речь идет о редакционной статье «Наша программа», опубликованной на страницах «Свободной России» в № 14 за 25 мая 1917 г., в которой редколлегия газеты обнародовала свою программу. 2 А. И. Куприн выступил с небольшой заметкой под названием «Необходимая оговорка. (Письмо в редакцию)», где писал: «Вполне соглашаясь с напечатан­ ной вчера „Нашей программой" и сам, приняв участие в ее обсуждении, я хотел бы в этих строках подчеркнуть лишь одно место, мне лично кажущееся особенно нужным. В программе я хотел бы видеть более определенно выраженным отноше­ ние газеты к войне и формулировал бы его словами Наполеона: „Самая лучшая оборона — это наступление”» (Свобод­ ная Россия. 1917. 26 мая. № 15). 3 Георгий К. (Краснов Г. В.) — воен­ ный писатель. Куприн имеет в виду его статью «Наше военное положение» с под­ заголовком «Лучший способ оборонять­ ся — самому наступать» (Свободная Рос­ сия. 1917. 28 мая. № 17). Керенский А. Ф. (1881 —1970) — присяжный поверенный, член партии трудовиков (с марта 1917 г. — эсер), де­ путат IV Государственной Думы, масон. В первом составе Временного правитель­ ства — министр юстиции. В мае—сен­ тябре 1917 г. — военный и морской ми­ нистр, с 8 июля — министр-председа­ тель, а с 30 августа — еще и Верховный Главнокомандующий. Его имя было весь­ ма непопулярно среди значительной части командного состава русской ар­ мии, особенно офицеров-фронтовиков. Именно ненависть к Керенскому была основной причиной помощи, оказанной Советскому правительству многими офи­ церами в ликвидации контрреволюцион­ ного мятежа Керенского—Краснова в но­ ябре 1917 г. В день открытия Общеказачьего съез­ да Керенский выступил перед собравши­ мися с краткой речью, в которой употре­ бил слова Наполеона: «Лучшая система обороны — наступление». 5 Неточность А. И. Куприна: статья «Под знаком контрреволюции», посвя­ щенная Общеказачьему съезду, была опубликована в номере «Свободной Рос­ сии» не за 8, а за 9 июня 1917 г. 504 6 Правильнее — Общеказачий съезд. (Казачий съезд, собравший представите­ лей от 11 казачьих войск и вынесший постановление об объединении в «Союз казачьих войск», состоялся в Петрограде с 23 по 30 марта 1917 г.). Он проходил в Петрограде с 7 по 16 июня 1917 г. В ра­ боте съезда участвовало более 500 деле­ гатов от всех войск, кроме Забайкальско­ го. Позднее отозвали своих представите­ лей Амурское и Уссурийское казачьи войска, но представители от фронтовых частей этих войск принимали участие в работе съезда. Общеказачий съезд посы­ лал своих представителей на Всероссий­ ский съезд рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, но только для приветствия. «По Общеказачьему съезду нельзя судить о.казачестве, — писала «Казачья жизнь». — Нельзя, потому что вело съезд служилое и выслужившее казачество. Казачья демократия, рядовое казачество хотя и было представлено на съезде, но оказалось расписанным, неорганизованным и соорганизоваться не сумело» (Казачья жизнь. 1917. № 4— 6. С. 4). 7 Усеченная цитата из статьи «Под знаком контрреволюции». 8 В одной из статей цикла «Пестрая книга» (Свободная Россия. 1917. 25 мая. № 14) А. И. Куприн писал о «чистых идейных анархистах» так: «...как вели­ чественно трогательны образы истинных анархистов: Элиаза Реклю, Толстого, Кропоткина. Облик чистого, незапятнан­ ного христианства лежит на их высоком учении». 9 Куприн здесь говорит о большевист­ ской опасности для страны. Позднее в рассказе «Шестое чувство» писатель вы­ разит свое отношение к большевикам так: «Знаю, знаю... старая шарманка, коммуны, фаланстерия, одинаковая пи­ ща, одинаковое платье, а чтобы отличать женщин от мужчин — клейма М и Ж на спинах. Общие спальни. Надзор над че­ ловеческим приплодом. Все творчество в пении Интернационала. Рай под заря­ женными ружьями. Господа, как надоели эти жалкие фантазии. Сто первый опыт производится над живым человеческим мясом. Да вы, прежде чем лезть устраи­ вать всемирное счастье, восстановили
бы свою собственную родину, вдребезги растоптанную проклятой войной. И ка­ кое, в самом деле, глупое безумие было вызвать революцию во время войны. Какое преступление перед родиной» (Купол Св. Исаакия Далматского. Рига, 1928). «Революция во время войны» — вот главное преступление, по мнению Куприна, большевиков перед родиной. 10 Отношение к В. И. Ленину и к большевикам со стороны Куприна в 1917 г. было резко отрицательным, о чем можно судить по публикации в газете «Свободная Россия» (1917. 21 мая. № 12). После Октября в связи с предполагав­ шимся изданием газеты «Земля» Куприн в 1919 г. был принят Лениным в Кремле. Характеристику вождя революции он дал «без злобы», строго держась личных впе­ чатлений, в первом номере газеты «Приневский край» (1919. 19 октября). 11 Международная социалистическая конференция, состоявшаяся 23—26 ав­ густа (5—8 сентября) 1915 г. в Циммервальде близ Берна. Ее участники вы­ ступили против империалистической войны. 12 Наполеон I Бонапарт (1769— 1821) — французский император. 13 Наполеон III (Луи Бонапарт) (1808—1873) — племянник Наполео­ на I, с 1848 — президент Французской Республики, в декабре 1851 г., после го­ сударственного переворота, провозгла­ сил себя императором. 14 Галифе (Галиффе) Гасто Огюст, маркиз де (1830—1909) — французский генерал, один из палачей Парижской коммуны 1871 г. Во время франко-прус­ ской войны 1870—1871 гг. попал в плен к пруссакам, в марте 1871 г. был осво­ божден для участия в борьбе против Ком­ муны. Командовал кавалерийской бри­ гадой в армии версальцев. Отличался особой жестокостью в расправе с комму­ нарами. 15 Усеченная цитата из статьи «Под знаменем контрреволюции». 16 После подавления Булавинского восстания (1707—1708) вольный Дон ут­ ратил свою автономию. С 1721 г. Войско Донское поступает в ведение Военной коллегии. Вместо выборных появляются наказные атаманы. Абсолютизм покон­ чил с последним очагом народоправства на Руси. 17 Гучков А. И. (1862—1936) — один из основателей и лидеров Союза 17 ок­ тября, председатель Центрального воен­ но-промышленного комитета, член «Про­ грессивного блока» Государственной Ду­ мы, бывший военный и морской министр. В своем выступлении на Общеказачьем съезде предложил рецепт спасения роди­ ны: «...нужно оказачить Россию», кото­ рая «находится накануне распада». 18 Родзянко М. В. (1859—1924). В 1902—1907 гг. — член Государст­ венного Совета. С 1907 по 1917 г. — депутат III и IV Государственной Думы. С 1911-го — ее председатель. После Февральской революции возглавлял Вре­ менный комитет Государственной Думы. 19 Статья «Казачий дух» с подзаголов­ ком «Необходимые комментарии вместо „Газетного дня”» была напечатана в «Свободной России» в номере (29) за 11 июня 1917 г. Речи М. В. Родзянко и А. И. Гучкова на Общеказачьем съезде в данной статье были названы «пагубны­ ми для русской революции», ибо ораторы призывали к борьбе с «внутренним вра­ гом» (большевизмом) и выступали за войну до победного конца. Автор публи­ кации солидаризировался с позицией горьковской газеты «Новая жизнь» в оценке «демагогической линии поведе­ ния вождя октябристов». 20 Газета, выходившая в Петрограде с апреля 1917 по июль 1918 года под редак­ цией М. Горького, при ближайшем учас­ тии А. Н. Тихонова (Сереброва), Н. Н. Суханова (Гиммера), В. А. Базаро­ ва (В. А. Руднева), В. А. Десницкого (В. Строева) и являлась органом группы социал-демократов, так называемых ин­ тернационалистов, объединявшей часть меньшевиков — сторонников Л. Марто­ ва (Ю. О. Цедербаума) и некоторых ин­ теллигентов полубольшевистской ориен­ тации. Занимавшая открыто антимилита­ ристскую позицию, газета «Новая жизнь» выступала против империалистической войны. 21 Ирония Куприна по поводу пора­ женческой позиции «Новой жизни». 505
Казачество и революция — сложнейшая тема отечественной историог­ рафии. На протяжении многих десятилетий ведется спор о степени рево­ люционности, сословной замкнутости казаков — факторах, так или иначе влиявших на ход событий. Известную дань этим спорам, возникшим еще в годы первой русской революции, отдал в свое время и А. И. Куприн (1870—1938). Как известно, автор «Поединка» сочувственно встретил Февральскую революцию. В мае—июне 1917 года он вместе с П. М. Пильским’ редакти­ ровал в Петрограде эсеровскую газету «Свободная Россия», в которой сотрудничали С. Гусев-Оренбургский, А. Грин, В. Горянский и другие уже известные литераторы. В цикле фельетонов «Пестрая книга» Куприн, оставаясь по природе человеком глубоко демократическим, резко осудил «революционную дейст­ вительность», развал армии, промышленности, государства, всеобщий хаос и анархию. В одном из фельетонов он писал: «Армию по глубокой близору­ кости и по подлому расчету вовлекли в бездействие, самоуправство и политическую болтовню, чего не случалось ни разу ни с одной из армий, начиная с первой человеческой войны (...) И Бог ты мой! — в каком они виде, эти свободные солдаты Петроградского гарнизона! Расстегнутые, рас­ поясанные, немытые, нестриженые, курят без перерыва, харкают, плюют где попало. Казарма обратилась для них в ночлежку и в игорный вертеп» (Свободная Россия. 1917. 1 июня. № 20). Куприн резко критиковал большевиков. В фельетоне «Генерал Пфуль» (из цикла «В наши дни») он писал о Ленине, сравнивая его с толстовским героем из «Войны и мира»: «Он (Ленин. — В. 3.) сидит в тиши кабинета и передвигает шахматы на доске. Что из того, что ход конем стоит сотни, а в будущем и тысячи человеческих жизней? Этого требует великолепно обдуманный план игры. Правая колонна марширует! Неужели его остано­ вят мысли о том, что он совсем не знает своей родины, что Россия и без его Шахматов истекает кровью? По его теории человечество выше Родины, а идея выше человечества. Максимум его утопических стремлений — социал-демократическое равенство вселенной со всеми обитаемыми мира­ ми. Остальное — к черту» (там же. 21 мая. № 12). Фельетоны Куприна являют собой своеобразный политический дневник переломного периода. Слабость Куприна как политического публициста искупается обилием ярких, своеобразных, неожиданных подробностей, от­ меченных писателем. На страницах «Свободной России» была опубликована статья Куприна «О казачестве» с подзаголовком «Особое мнение», написанная в связи с газетной полемикой вокруг Всероссийского казачьего съезда, проходивше­ го с 7 по 17 июня 1917 года в Петрограде. На открытии съезда присутствовали Председатель Государственной Думы М. В. Родзянко, бывший министр А. И. Гучков, представители дипломати­ ческого корпуса, военный французский атташе Лаверин, секретарь серб­ ской миссии Стоянович, представитель румынской миссии капитан Яни, представители георгиевских кавалеров, делегаты от воинских частей и казачьих округов. Открыл съезд Председатель Временного Союза казачьих войск, член Государственной Думы А. П. Савватеев, председательствовал — А. И. Ду­ тов. Перед собравшимися выступили М. В. Родзянко, А. И. Гучков, в конце первого дня — А. Ф. Керенский. Выступающие призывали казачество к активной борьбе с «внутренним врагом» — анархистами и ленинцами, призывали поддержать лозунг «За войну до победного конца!» 506
Непосредственным поводом для написания статьи «О казачестве» для Куприна послужили две анонимные заметки, помещенные в «Свободной России». Одна из них — «Под знаком контрреволюции» — была опублико­ вана без ведома Куприна в номере газеты за 9 июня 1917 года, другая — «Казачий дух (Необходимые комментарии вместо «Газетного дня»)» — появилась в номере за 11 июня того же года. В статье «Под знаком контрреволюции» отмечалось, что «казачий съезд, который так старательно популяризируют некоторые газеты, таит в себе серьезную контрреволюционную опасность. Вековое воспитание казачест­ ва, бывшего до последних годов твердым оплотом агрессивного самодержа­ вия, конечно, не могло испариться без остатка за немногие месяцы рево­ люции. В казачестве еще весьма и весьма силен прежний опричный дух. Этот дух проявляется на съезде с выпуклостью, которая не может не внушать опасение, как бы казачество не стало в центре какого-либо пово­ ротного момента». Далее автор подчеркивал: «Судя по речам казацких делегатов, казаки рвутся в бой с „внутренним врагом”. Если их не призо­ вут, то они сами будут искать путей борьбы с анархией, т. е. революцией вообще». В таком же ключе был выдержан и «необходимый комментарий» — «Казачий дух», где, в частности, говорилось: «Самое скверное во всем этом то, что к казачеству свободной страны обращаются с теми же надеждами, с какими обращались к ним и в самодержавной России. Люди, расточающие комплименты казачеству, в сущности его презирают, потому что они глядят на него только как на „тупой конец”, которым можно бить неугодные им политические течения в стране». Куприн-редактор не согласился со статьями, направленными против казачества и был «принужден резко остаться при особом мнении», которое изложил в своем газетном выступлении. Статья Куприна «О казачестве» воспринимается как ценнейший историко-литературный документ, расши­ ряющий наше представление об умонастроениях и общественно-политичес­ кой позиции писателя в период между двух революций. Всероссийский казачий съезд стоял в преддверии трагических событий в истории казачества. После Октябрьского переворота казачество заняло выжидательную позицию. Вспоминая последние дни 1917 года, М. Богаев­ ский писал: «Отравленные пропагандой на фронте, строевые казаки спокой­ но ждали Советской власти, искренно или нет считая, что это и есть настоящая народная власть, которая им, простым людям, ничего дурного не сделает» (Донская летопись. Белград. 1923. Т. I. С. 89). К началу января 1918 года почти все казачьи полки вернулись на Дон. Воевать с большевиками фронтовые казаки решительно отказались. 27 ян­ варя 1918 года генерал Алексеев писал руководителю французской военной миссии в Киеве о том, что казаки «не желают сражаться даже для защиты собственной территории, ради спасения своего состояния. Они глубоко убеждены, что большевизм направлен только против богатых классов, буржуазии и интеллигенции, а не против Области, где сохранялся порядок, где есть хлеб, уголь, железо, нефть» (Борьба за власть Советов на Дону. Сб. документов. Ростов-на-Дону. 1957. С. 236—237). Настроение большей части казачества красноречиво выражал тогда чисто казачий самостийный лозунг, прозвучавший в мае 1918 года на «Круге спасения Дона»: «Борьба до очищения границ». Этот лозунг отли­ чался от лозунга Добровольческой армии — «Единая, великая, неделимая». Принятая Директива Оргбюро ЦК РКП(б) от 29 января 1919 года о «расказачивании» была направлена на уничтожение казачества, его поэти­ 507
ческой истории. Большинство казаков в годы Советской власти разделило трагическую судьбу интеллигенции, дворянства, духовенства, офицерства и зажиточного слоя крестьянства, так называемых кулаков. В 1918 году Куприн сотрудничал в газете «Вечернее слово», «Молва» (она же — «Петроградское эхо», «Утренняя молва», «Эра»). Осенью 1919 года писатель оказался за пределами Советской России: Гатчина, где он жил в собственном доме, была занята войсками Н. Н. Юденича. По просьбе генерала П. Н. Краснова Куприн в течение двух недель редактиро­ вал прифронтовую газету Северо-Западной армии «Приневский край». С 1920 года писатель жил в Париже. Здесь он сотрудничал в газете «Общее дело», «Последние новости», «Возрождение» и др. Принимал ак­ тивное участие в казачьих альманахах, поддерживал дружеские и творче­ ские связи с казачьими литераторами (П. Н. Красновым, Н. Н. Туроверовым и др.). В конце 1927 года выборные атаманы казачьего зарубежья (донской, кубанский и терский) совместно с Правлением Казачьего союза разослали виднейшим представителям русской эмиграции анкету о казаках с целью выявления широкого спектра мнений о прошлом, настоящем и будущем казачества, «три века осуществлявшего в своей казачьей жизни широкие начала народоправства, братства и равенства». Главный вопрос анкеты — «Сохранится ли в будущем Новой России казачество и как сложится в ней жизнь, в каких формах и с каким внутренним содержанием?» На анкету откликнулось около 90 человек — казаки и неказаки, военные, политики, деятели науки, культуры, церкви (среди них — А. П. Богаевский, В. Г. Науменко, А. П. Филимонов, И. Ф. Быкадоров, Н. М. Мельников, Б. Н. Уланов, митрополиты Евлогий и Антоний, секретарь Парижского архиепископа аббат Шарль Кенэ, А. И. Деникин, П. Н. Врангель, А. С. Лукомский, А. П. Кутепов, П. Б. Струве, М. А. Алданов, Н. Н. Туроверов и др.). Прислал свои раз­ мышления о казачестве и Куприн. Материалы казачьей анкеты вошли в сборник «Казачество. Мысли современников о прошлом, настоящем и будущем казачества», изданный в Париже в 1928 году. Как отмечал рецензент журнала «Родимый край», в книге были представлены «все течения казачьей мысли — и правое, и центр, и левое: единонеделимцы, автономисты, федералисты и самостийни­ ки, и все оттенки общерусской общественности». Мысли А. И. Куприна о казачестве представляют несомненный интерес не только с исторической точки зрения. Его суждения, на наш взгляд, не утратили своего общественно-публицистического значения и сегодня, пос­ кольку они напрямую соотносимы с современными проблемами казачьего движения и могут быть востребованы как духовный опыт прошлого.
Ф. Д. КРЮКОВ — А. Г. ГОРНФЕЛЬДУ Звиняч 1 февраля 1916 Дорогой Аркадий Георгиевич, здравствуйте. Посылаю это письмо с помощником нашего уполномо­ ченного, князем Лордкипанидзе,1 он обещал зайти в первый же понедельник в редакцию 2 и рассказать о моем здешнем житье-бытье.3 Относительно военной моей обязанности я выяснил, что, числясь здесь, я не буду призван по мобилизации. Отпуск отсюда могу получить в любой момент и на какой угодно срок. Следовательно, мог бы теперь же ехать к исполнению прямых обязанностей по журналу,4 но, как ни совестно мне перед Вами и всеми товарищами, хотелось бы побыть здесь еще некоторое время,5 кое-что посмотреть и записать. Любопытного много — даже в том, маленьком уголке, который находится в поле моего зрения. Порой кажется, что ничего нового как будто и нет — по крайней мере, в тех безобразиях, которые созерцаешь здесь, в вакханалии воров­ ства, начиная с верхов и кончая подножием. Но лично мне — многое совершенно неожиданно. Я, на­ пример, не поверил бы ни за что, если бы, скажем, на каком-нибудь четверге Анненский рассказал, что наши сани­ тары докалывают своих же раненых и обирают их. А об этом есть приказ по фронту, и даже в отряде Гос(ударственной) Думы (не в нашем, а во 2-ом, руководимом фракцией нацио­ налистов) мне указали санитара из «простых», положившего на хранение 2 тыс. рублей. Или: в м(естечке) Кончинцы у торговцев были обнаружены в огромном количестве интен­ дантские товары — консервы, сало, запасы зерна, крупы. Мера возмездия: собрали сих торговцев краденым и под­ вергли наказанию на деле, а с тем, кто продавал утварь, — за недосугом никакого расследования. Есть и другие интерес­ нейшие стороны, и не все мрачные. Но я уже не могу вернуть своего оптимизма... Пока ни одного дела не видел. Жужжание снарядов слы­ шал, разрывы видел, но осколков с своей шляпы ни разу не стряхнул, как удалось это когда-то С. С. Кондурушкину.6 Солдатики говорили, что некоторые озорные австрияки «сни­ мают» наших, когда пойдут «до ветру», — ходил два раза до ветру за окопами, ни один подлец не удостоил выстрелом. Позиционная война — как сейчас — одна забава и в то же время скука: в окопах сыро, запакощено и монотонно; 509
солдаты развлекаются карточной игрой; плохенькие и плуто­ ватые солдаты норовят удрать на питательный пункт — это своего рода ресторация — и пока докопаются до него, он дня два бражничает, потом получит несколько тычков «по морде» и водворяется назад. Многого я еще не видел, но не теряю надежды посмотреть. Хорошо бы побыть до марта. Но повторяю, что имею возмож­ ность выехать в любой момент. Если очень нужен, — приеду немедленно. Напишите. Михаилу Петровичу 7 вчера написал о том, чтобы прислал мне ноябрь, декабрь, январь «Русских записок». Присоеди­ няю еще просьбу через Вас: пусть присовокупит два экземп­ ляра «Казацких мотивов».8 Всех товарищей и Вас, дорогой Аркадий Георгиевич, креп­ ко обнимаю. Напишите мне, — князь возьмет оказию, — о журнале, о всех вас, о Короленко,9 всё-всё. Я очень по вас соскучился. До свидания. Ваш Ф. Крюков ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ (В. Н. Запевалов) 1 Князь Лордкипанидзе — помощник уполномоченного при 3-м санитарном от­ ряде Красного Креста им. Государствен­ ной Думы. В этом отряде Ф. Д. Крюков служил в должности контролера. 2 Имеется в виду редакция журнала «Русские записки». Так с 1914 года стал именоваться журнал «Русское богатство». 3 В то время Ф. Д. Крюков находился на Галицийском фронте. 4 В журнале «Русские записки» Ф. Д. Крюков исполнял обязанности ре­ дактора по беллетристическому и крити­ ческому отделам. 5 Судя по переписке с А. Г. Горнфельдом, Крюков пробыл на Галицийском фронте до мая 1916 года. 6 Кондурушкин Сергей Сергеевич (1875—1919) — прозаик, журналист. Во время первой мировой войны был воен­ ным корреспондентом «Речи». Издал книгу очерков «Вслед за войной» (Пет­ роград, 1915). 7 Видимо, Михаил Петрович Сажин, заведующий хозяйственной частью и конторой журнала «Русские записки». 8 Первый сборник рассказов Ф. Д. Крю­ кова, вышедший в 1907 году в издатель­ стве «Русское богатство». 9 Короленко Владимир Галактионо­ вич (1853—1921), писатель. Имя замечательного донского прозаика и публициста, общественного деятеля Федора Дмитриевича Крюкова (1870—1920), почти семь десятиле­ тий пребывавшее в забвении, еще задолго до своей исторической реабили­ тации оказалось вовлеченным в орбиту литературных, точнее, окололите­ ратурных и политических спекуляций вокруг пресловутой проблемы автор­ ства «Тихого Дона». Оппоненты М. А. Шолохова пытались и пытаются отнять у него авторство в пользу Ф. Д. Крюкова, объявляя его обворован­ 510
ным гением. Они утверждают, что вплоть до своей трагической кончины в годы гражданской войны на Кубани он продолжал работу над большим произведением из казачьей жизни, рукописью которого будто бы и вос­ пользовался Шолохов, переделав белогвардейское произведение в проле­ тарское. Так была создана одна из самых известных литературных легенд XX века. Между тем переизданные произведения Ф. Д. Крюкова, авторитетные статьи и исследования о его жизни и творчестве, эпистолярные материалы создают реальную, а не легендарную биографию талантливого бытописате­ ля Дона, предшественника М. А. Шолохова, сказавшего свое, самобытное слово о трагической судьбе казачества. Как известно, обширный архив Крюкова оказался распыленным по многим хранилищам страны (Москва, С.-Петербург, Орел, Нижний Нов­ город, Ростов-на-Дону, Серафимович). Значительный массив документаль­ ных крюковских материалов хранится в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки и Рукописном отделе Пушкинского Дома. Это переписка Крюкова с русскими литераторами — С. Н. Шубинским, М. К. Лемке, В. В. Муйжелем, Н. С. Русановым, А. И. Тиняковым, А. Г. Горнфельдом, относящаяся к концу XIX—началу XX века. Эта пере­ писка — ценнейший материал для исследователя биографии Крюкова. Важное место среди эпистолярных материалов, хранящихся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки, занимают письма Ф. Д. Крюкова к А. Г. Горнфельду (1867—1941), другу и соредактору Крю­ кова по журналу «Русское богатство», относящиеся к 1907—1916 годам. В них затрагивается широкий круг тем, в том числе и тех, что связаны с вопросом: работал или не работал Крюков над большим произведением из жизни казачества. Предлагаемое вниманию читателей письмо Крюкова Горнфельду от 1 февраля 1916 года с Галицийского фронта важно не только для понима­ ния биографии писателя. Оно являет собой ценнейший историко-литера­ турный документ эпохи, в котором глазами очевидца совершенно неожи­ данно запечатлена грязная, оборотная сторона тыловой жизни в годы первой мировой войны. Текст письма Крюкова Горнфельду воспроизводится по подлиннику, хранящемуся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки (Ф. 211. Ед. хр. 694. Л. 15—16).
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН * Август, имп. 108 Августин Блаженный 42, 289, 290, 293, 324,325 Аврелиан, имп. 224 Адодуров В. Е. 33 Адриан, имп. 224 Азадовский М. К. 153 Айхенвальд Ю. И. 383 Аксаков И. С. 307, 310 Алданов М. А. 508 Александр!, имп. 110, 119, 126—129, 133, 134, 138, 153, 165, 245, 259, 281, 282 Александр II, имп. 181, 259, 260, 267, 269 Александр III, имп. 299 Александр Македонский 96, 108, 465 Александров Ю. Н. 29 Алексеев, ген. 507 Алексеев В. А. 352 Алексеев Н. Н. 323 Алексеев П. А. 10—30 Алексей Михайлович, царь 116, 117, 119, 273 Алексей Петрович, царевич 255, 423 Алексей, митрополит 9 Алчевская X. Д. 282 Альфонсов В. Н. 389 Алянский (Алконост) С. М. 419 Амвросий, архиепископ 11 Анаксагор 42 Андерсен Д. 40 Анджелини Г. 36, 67 Андреев Д. Л. 304 Андреев Л. Н. 397 Андреева М. Ф. 410 Андреевич, ямщик 159 Андрей Первозванный, апостол 57 Андрей, пономарь 26 Аникин А. В. 166 Аникин В. П. 251 Аникин Ф. В. 170 Анна Иоанновна, имп. 118 Анненский 509 Антоний, митрополит 508 Аракчеев А. А. 165 Ариосто Л. 245 Аристотель 298 Арминий 272 Арсенишвили А. И. 367, 368 Артемьев А. И. 29, 30 Артемьева Т. В. 6—8, 68, 464 Архимед Сиракузский 480 Архипова А. В. 6, 281, 282 Асеев Б. Н. 105—108 Афанасьев А. Н. 245 Афиани В. Ф. 29, 169 Ахутин А. 352 Бабель И. Э. 430 Бажин Н. Ф. 467, 477—495, 497, 498 Базанов В. Г. 153 Базаров В. А. 505 Байер Г. 3. 57, 122 Байер Т. С. 71, 72 Байрон Д. Г. Н. 469, 495 Бакунин М. А. 309 Балланш П. С. 346 Бальмонт К. Д. 190 Барсов Н. И. 189 Барсуков Н. П. 189, 293 Барт К. 348 Барт Р. 438 Бартенев С. П. 30 Батый, хан 127, 136 Батюшков К. Н. 7, 158, 176, 189, 236, 250 Бахтин М. М. 55, 355, 357, 436 Башилов С. 104 * Указатель имен составлен Л. А. Тимофеевой. 512
Безродный М. В. 442 Бейль (Бель) П. 38 Бекетов Н. А. 33 Бекетова М. А. 401, 410, 413 Белинский В. Г. 174, 175, 282 Беллюстин И. С. 175, 189 Белоброва О. А. 30 Белоусов А. Ф. 5, 190 Белоусов И. И. 436 Белый Андрей (наст, имя Б. Н. Бугаев) 323, 335, 343, 359, 361—363, 365, 368, 371, 380, 410—413, 415, 420, 423, 424, 426, 428, 432, 435—438, 443, 445 Бельчиков Н. Ф. 190 Бёме Я. 42, 324, 325 Бенелли С. 410 Беранже П. Ж. 261 Бердяев Н. А. 7, 296, 301, 315, 316, 318, 319, 321—330, 332, 337, 340, 350, 353—355 Бернгарди, ювелир 33 Бестужев А. А. 170 Бестужев В. см. Гиппиус В. В. Бестужев-Рюмин А. П. 33 Бисмарк фон Шёнхаузен О. 272 Битнер Г. В. 108 Бицилли П. М. 329, 341, 350, 355 Благово Д. Д. 188 Благой Д.Д. 105, 107, 108, 251 Благосветлов Г. Е. 494 Бламберг, коллекционер 159 Блан Л. 261 Блок А. А. 6, 7, 139, 297, 299, 302, 327, 353, 359—413, 415, 418, 426, 427, 443—445 Блок Л. Д. 370, 374, 376, 399 Блудов Д.Д. 163, 169 Богаевский А. П. 508 Богаевский М. 510 Бокль Г. Т. 308, 350 Болотов В. В. 343 Болтин И. Н. 57, 78, 466 Бон Д. 4, 8 Бональд Л. Г. А. 324 Борецкая Марфа 119, 120, 122 Борис Годунов, царь 14, 15, 23, 24, 114, 116, 136, 228, 254 Борисов В. М. 356 Борисов П. Я. 172 Борисова В. В. 283 Бороздин К. М. 169 Борхес X. Л. 354 Боссюэт Ж. Б. 324 Бочкарев В. А. 74, 105—107 Бочков В. Р. 169 Браунинг Д. 444 Брихничев И. П. 371 Бросс Ш., де 55, 68 Бруннер Э. 349 Брюллов К. П. 163 Брюс Я. А. 35 Брюсов В. Я. 353, 428 Буданова Н.Ф. 281 Булавин К. А. 505 Буланже Н. А. 38 Булгаков С. 7, 295, 299, 301, 314— 321, 323, 328, 340, 349—351, 353— 357 Булгарин Ф. В. 166 Бультман Р. 348 Бунин И. А. 188, 436, 437 Бурцев М. Ф. (псевд. М. Малеонский) 188 Бутков Я. П. 491 Бутурлин Д. П. 150 Быкадоров И. П. 508 Бычков В. В. 354 Бьюфорт Г. С. 40 Бюффон Ж. Л. Л. 162 Вагинов К. К. 325, 424 Вадим Храбрый (Новгородский, Vadim) 70, 71, 73—75, 77—79, 82—90, 103—108, 120—122, 147 Вадимов А. А. 355 Валагин А. П. 105, 107 Валк С. Н. 104 Вандервельде Э. 358 Варлаам, митрополит 19 Василий Великий (Кессарийский) 42 Василий Иванович Шуйский, царь 19, 129, 145 Введенский В. В. 173, 175 Введенский И. И. 188, 189 Вебер М. 315 Венгеров С.А. 412 Венюков М. И. 189 Верхарн Э. 358 Веселовский И. И. 293 Веселовский Ю. А. 106, 107 Вестрис, актер 48 Ветловская В. Е. 5, 282 Вештомов, учитель 159 Вигель Ф. Ф. 163, 189 Вико Д. 261 Викторович В. А. 281 Вильгельм II, имп. 334 Виндельбанд В. 322 Виноградов П. Г. 287 Виппер Р. Ю. 416 Владимир Всеволодович Мономах, кн. 24, 129, 143, 150 Владимир Святославович, кн. 20, 49, 60,63—66,114,145,247 Власов, лаборант 162 Вогау-Пильняк Б. см. Пильняк Б. А. Воейков А. Ф. 232, 250 Волгин И. Л. 281, 282 Волк С. С. 135, 153 Волков Р. М. 251 Вольтер 36, 38, 42, 84, 166, 237, 295 Вомперский В. П. 29 513
Воронцов А. Р. 94 Воронцова E. Р. 33 Врангель П. Н. 508 Врубель М. А. 361 Всеволодский-Генгросс В. Н. 74, 105— 108 Всеволожский Илья 35 Выголов В. П. 31 Вышеславцев Б. В. 341 Вяземский П. А. 135, 140, 145, 146, 165, 170, 243 Гавриил (Петров), митрополит 25 Галифе Г. О. 500, 505 Гарвей У. 357 Гаскел Э. 269 Гаусрат А. 354 Гегель Г. В. Ф. 261, 294, 308—310, 330, 331, 342, 343, 345, 347, 350—352, 358 Геевский С. Л. 178, 179, 190 Гейне Г. 409, 485, 495 Гельвеций К. А. 38 Геневефа см. Женевьева Георгий см. Флоровский Г. П. Герберштейн Г. 115 Гердер И. Г. 308 Гермес (Ермий) Трисмегист 42, 57, 446, 447, 451, 465 Геродот (Иродот) 42, 57, 454, 460 Герцен А. И. 158, 180, 189, 190, 304, 308, 309, 319, 340, 341, 408 Герцык Е. К. 355, 362,363 Гете И. В. 261, 366, 474, 495 Гиббон Э. 123 Гизо Ф. 140, 261 Гильфердинг А. Ф. 246 Гиляров Ф. А. 190 Гиппиус В. В. (псевд. В. Бестужев) 372 Гиппиус 3. Н. (псевд. Антон Крайний) ЧЧЧ Я9П 4П7 419 Глаголев А.Г. 235, 236, 245, 248, 250 Глазырина Г. В. 105 Глинка М. И. 242 Гнатюк О. Л. 352 Гнедич Н. И. 238 Гоббс Т. 88, 104 Гогель Г. 108 Гоголь Н. В. 163,167, 170, 177, 178,189, 308, 327, 328, 353, 361 Годунов Б. см. Борис Годунов Голицын А. М. 35 Голлербах Э.Ф. 443 Гомер 42, 238 Гончаров А. И. 177, 189, 304, 353, 479 Гораций Квинт Флакк 244 Горнфельд А. Г. 509—511 Городецкий Б. П. 222 Горская Е. И. 444 Горький М. 505 Горянский В. 506 514 Гостомысл, кн. 61, 62, 72, 75, 76, 78— 80, 82, 86, 87, 122 Готорн Н. 496 Грачева А. М. 444 Гребенка Е. П. 179, 190 Греве И. М. 289, 290, 293, 332 Грезингер (Гризингер) В. 473, 495 Греч Н. И. 162 Грибоедов А. С. 153, 279, 353 Григорий Великий 219 Григорий Назианзин (Богослов) 28, 42 Григорий Нисский 351 Григорий Палама 42 Григорий Турский 290 Григорьев А. А. 174, 181, 189, 190, 393, 394, 403 Гримм Ф. М. 45, 48, 51, 74, 105 Грин А. С. 506 Гроссман Л. П. 282 Гроссман-Рощин И. 413 Грякалов А. А. 353 Грякалова Н. Ю. 5, 442, 445 Губер П. К. 419 Гуковский Г. А. 105, 222 Гумбольдт А. 157 Гуменная Г. Л. 251 Гурвич А. Г. 357 Гуревич Л. Я. 357, 410, 413 Гусев-Оренбургский С. И. 506 Гучков А. И. 502, 505, 506 Гюго В. 261, 281 Д’Аламбер Ж. Л. 42, 84 Д’Аржанс де Войе Ж. Б. 37 Давидовский П. 250 Давыдов И. И. 165 Далин О., фон 71, 75 Даль В. И. 437 Даниил Александрович, кн. 23 Даниил, митрополит 104 Даниил,пророк 324 Данилевский 300, 307 Данилевский А. А. 442 Данилевский Н. Я. 299, 300, 307, 424 Данилов В. В. 169, 170 Данте Алигиери 289 Дарвин Ч. 474, 495 Дашкова Е. Р. 93, 94, 111 Дельмас Л. А. 386 Дементьев В. А. 181 Демидов П. Г. 160 Демкова Н. С. 239, 251 Деникин А. И. 508 Дергам В. 42 Державин Г. Р. 188, 237 Десницкий В. А. 505 Детуш Ф. Н. 36 Дефо Д. 478, 483 Дидро Д. 42, 84 Дикий А. Д. 445 Дильтей В. 343
Димитрий Иванович, вел. кн. 19 Димитрий Солунский, св. 18, 19, 23 Димитрий Юрьевич, вел. кн. 19 Димитрий, царевич см. Дмитрий Ивано­ вич, царевич Диодор Сицилийский 42, 57, 460 Диоклетиан, имп. 224 Дионисий Ареопагит 42 Дмитревский И. А. 36 Дмитриев И. И. 226, 250 Дмитрий Донской, кн. 9, 254, 416 Дмитрий Иванович, царевич 9, 21, 116 Добиаш-Рождественская О. А. 353 Добролюбов Н. А. 288 Долгова С. Р. 29 Долгополов Л. К. 404, 413 Долгорукий Ю. А. 117 Достоевский М. М. 261, 282, 283 Достоевский Ф. М. 6, 249, 251—283, 302, 303, 310, 319, 327, 328, 339, 341, 342, 350, 353, 356, 361, 393, 410, 424, 491 Доценко С. Н. 442 Дрбоглав Д. А. 20, 30 Дризен Н. В. 67, 68 Дриш Г. 357 Дружинин Н. М. 153, 154 Дубасов И. И. 188 Дувакин В. Д. 355 Дутов А. И. 506 Евлогий, митрополит 508 Евсевий (Евсефий) 42, 57 Екатерина I, имп. 118 Екатерина II (Екатерина Алексеевна, Ca­ therine, Katharinas), имп. 5, 11, 13, 17, 26, 33—38, 45, 51, 57, 59, 60, 66, 67, 70, 71, 74—76, 80—84, 86, 88, 90, 96, 98—101, 103—106, 111, 121, 122, 126, 131, 423, 464—467 Екатерина Алексеевна, вел. кн. см. Ека­ терина II Елагин И. П. 6, 32—69, 464—467 Елагина А. П. 51 Елагины, семья 51 Елизавета Петровна, имп. 26, 32, 47, 118 Ельчанинов Б. Е. 250 Емельянов Б. В. 108 Енсен П. А. 444, 445 Ермий Трисмегист см. Гермес Трисмегист Ермичев А. А. 355, 356 Ермолин В. Д. 26 Ермолов А. П. 228 Ершов, купец 162 Ефремов П. А. 67 Женевьева (Геневефа), св. 290, 293 Живов В. М. 29, 30 Жирмунский В. М. 408, 413 Жуковский В. А. 121, 245 Забелин И. Е. 25, 30 Зазубрин В. Я. 435 Зайцев П. Н. 415 Замотин И. И. 103 Замятин Е. И. 424 Заозерский А. И. 293 Запевалов В. Н. 8, 503, 510 Зельницкий Г. 159 Зеньковский В. В. 296 Зиновьева 35 Златарски В. Н. 357 Златоуст И. см. Иоанн Златоуст Золотарев В. П. 352 Зомбарт В. 315 Зоргенфрей В. А. 367, 409 Зороастр, пророк 42 Зыков Д. П. 233, 242, 245, 250 Ибсен Г. 372 Иван (Иоанн) III Васильевич, царь 48, 114, 120, 122, 127, 130, 141, 145, 150, 273 Иван IV Васильевич Грозный, царь 47, 60, 136, 145, 150, 254 Иван Калита, кн. 23, 127, 144, 145 Иван Малый 24 Иванов Вс. В. 430 Иванов Вяч. И. 289, 297, 298, 304, 317, 327, 350, 353, 361, 362, 387 Иванов Е. П. 363 Иванова Е. В. 444 Иванов-Разумник Р. В. 405, 407, 444 Ивановский В. И. 356 Иванцов-Платонов А. М. 310 Игорь, кн. 62, 63, 78, 79, 247 Извеков Н. Д. 30 Измайлов А. Е. 164, 236, 250 Иконников В. С. 29, 30 Ильин В. Н. 341 Ильин И. А. 290, 341, 351, 352, 358 Иоаким (Иоахим), летописец 29, 61, 62, 65, 73, 75, 104, 106 Иоанн I см. Иван Калита Иоанн III см. Иван III Иоанн IV см. Иван IV Васильевич Гроз­ ный Иоанн Богослов 447 Иоанн Дамаскин 42 Иоанн Злотоуст 28, 42, 58, 224, 465 Иоанн Калита см. Иван Калита 145 Иоахим Флорский (де Флорис, Кала­ брийский) 309, 324, 329, 353, 354 Ионин Л. Г. 170 Иосиф II, имп. 14, 15, 20 Иосиф Флавий 57 Иродот см. Геродот Исаакий Далматский, св. 505 515
Исаев Ф. М. 242 Искра И. И. 228 Исупов К. Г. 6—8, 354, 355, 442 Иустин, св. 42 Кадлубовский А. П. 291, 293 Кадмон А. 344 Казадаев А. В. 467 Казин А. Л. 352 Кайгородов В. И. 281 Кайсаров М. С. 232, 250 Калайдович К. Ф. 169 Калашников, механик 612 Калиостро А. (И. Бальзамо) 45 Каменская М. Ф. 176, 189 Кант И. 261, 322 Кантор Г. 323, 335, 336 Карамзин Н.М. 6, 48, 49, 68, 84, 155, 110—155, 160, 168, 257, 281, 466 Кареев Н. И. 293, 295, 310, 352 Карл Великий 114, 292 Карлейль Т. 373 Карпов П. И. 373 Карсавин Л. П. 7, 294, 296, 301, 330— 340, 344, 350, 355, 356 Карсавин С. 350 Карташев А. В. 290, 350, 357 Катенин П. А. 243, 244, 247, 251 Катилина Люций Сергий 408 Катонин Л. И. 399 Квитка-Основьяненко Г. Ф. 178, 189 Кенэ Ш. 508 Кеплер И. 263 Керенский А. Ф. 499, 501, 504, 506 Кийко Е. И. 282 Киприан, митрополит 13 Киреевский И. В. 51 Киреевский П. В. 51 Кирилл Александрийский 42 Кирилл, архиепископ 224 Кирпичников А. И. 189 Кирша Данилов 235, 247, 248 Кислягина Л. Г. 152 Клейменова P. Н. 170 Клейнмихель П. А. 165 Клеопатра, царица 227 Клосс Б. М. 104 Клушин А. И. 183 Ключевский В. О. 4, 284—293, 299, 343 Княжнин (Knjazhnin) Я. Б. 5, 70, 71, 74, 83—101, 103, 105—108, 120 Козицкий 35 Козьмин 35 Комиссаржевская В. Ф. 360, 361 Коммин Ф., де 222, 223 Кондурушкин С. С. 509, 510 Константин, имп. 24, 27 Конт О. (А.) 261, 303, 305, 306, 472, 495 Корнилович А. О. 137, 154 Короленко В. Г. 509, 510 516 Корпала-Киршак Э. 445 Корсаков П. А. 29 Космолинская Г. А. 123, 124, 152 Котляревский Н. А. 250 Коцебу А. 237 Кочубей В. Л. 228 Кочубей Н. В. 171 Кошелев В. А. 5, 8, 103, 121, 250 Кошелева О. Е. 31 Кравец С. 355 Красильников, купец 162 Краснов Г. В. (Георгий К.) 499, 504 Краснов П. Н. 504, 508 Краснопольский Н. С. 237 Крекшин П. Н. 57 Крестова Л. В. 108 Крестовский В. см. Хвощинская Н. Д. Кромвель О. 114 Кропоткин П. А. 281, 504 Кроче Б. 343, 348 Круглый А. И. 51, 67 Крюков Ф. Д. 8, 508, 510 Кублицкая-Пиоттух А. А. 299, 359, 367, 413 Кузнецова О. А. 412 Кузьмина В. Д. 108 Кузьмина-Караваева Е. Ю. 379 Кулакова И. П. 4, 8 Кулакова Л. И. 105—108 Кулибин И. П. 163 Купер Ф. 497 Куприн А. И. 8, 499, 503—508 Курбатов П. П. 12 Курганская В. Д. 355 Кутепов А. П. 508 Кушнеров И. В. 68 К-ч А. 191 Кьеркегор С. 324 Кюхельбекер В. К. 181, 190 Лаверин, атташе 506 Лавров А. В. 412, 444, 445 Лавров П. Л. 308, 353 Лавуазье А. Л. 306 Ламартин А. М. Л., де 261 Ламберт Ардрский 289, 293 Ланда С. С. 142 Лаппо-Данилевский А. С. 344 Лапшин И. И. 358 Лафатер И. К. 474, 495 Ле Гофф Ж. 224 Левек П. Ш. 113, 114, 116, 124 Левицкий С. А. 296, 355 Левшин А. Г. 10—13, 17—19, 21, 23— 25, 27—31 Лейбниц Г. В. 37 Леклерк Н. Д. 57 Лемке М. К. 511 Ленин В. И. 430, 500, 502, 505, 506 Леонардо да Винчи 306, 361 Леонид (Кавелин) 29
Леонид, архимандрит 293 Леонов Л.М. 430 Лермонтов М. Ю. 250, 353, 361, 383 Леру П. 486, 495 Лесков Н. С. 188 Лжедимитрий I, самозванец 128, 132 Лидин В. Г. 430, 445 Лихачев Д. С. 103 Лихоткин Г. А. 29 Лободовский В. П. 188 Локк Д. 41 Ломоносов М. В. 36, 37, 57, 72, 73, 75, 104, НО, 112, 133, 142, 146, 153, 156, 160,466 Лонгинов М. Н. 51, 106 Лордкипанидзе, князь 509, 510 Лосев А. Ф. 55, 304 Лосский В.Н. 341 Лосский Н. О. 296, 341, 357, 358 Лот Ф. 290 Лот-Богданова М. 290 Лотман Ю.М. 29, 30, 167, 170, 189, 355 Лощинская Н. В. 412 Лукин В. И. 37, 250 Лукомский А. С. 508 Лунц Л. 444 Лутохин Д. А. 425, 444 Лызлов А. И. 57 Любке см. Lübke Ch. Людовик XI, король 114 Людовик XVI, король 115 Лютер М. 325, 329 Мабли Г. Б., де 95 Магомедова Д. М. 445 Майков Л. Н. 250 Майкова К. А. 108 Макарий Великий 42 Макарий, митрополит 26, 27 Маковский С. К. 413 Максимилиан, царь 18 Максимович Л. М. 20 Максимович М. А. 165 Максимович-Амбодик Н. М. 53 Малеонский М. см. Бурцев М. Ф. Малинин Ю. П. 222 Малле П. А. 57 Мальмстад Д. 444 Мануэльян Э. 444 Маржерет Ж. 115 Марков Е. Л. 176, 189 Маркс К. 282, 286, 319, 329, 330, 430 Мармонтель Ж. Ф. 37 Марр Г. И. 348 Мартов Л. 426, 505 Мартос И. П. 176 Мартынов А. М. 178, 189 Марфа Посадница см. Борецкая М. Маслин М. А. 352 Маслов В. И. 103 Масютин В. Н. 419 Матушчик Э. 355 Махлак К. А. 356 Мейер А. 301 Мейер, типограф 17 Мелвилл Г. 497 Мельников Н. М. 508 Мельникова Е. А. 105 Мень А. В. 354 Меньшиков (Меншиков) А. Д. 423, 443 Мережковский Д. С. 359, 362, 394, 406, 410, 413, 415, 423, 425, 443 Мерзляков А. Ф. 157 Местр Ж. М., де 324 Мечников Л. И. 308, 309 Микельанджело Буонаротти 304 Миллер (Мюллер, Müller) Г. Ф. 18, 20, 24, 35, 50, 57, 71—73, 78, 86, 103, 104, 466 Милонов М. В. 183 Милюков П. Н. 68, 287, 293, 350 Минин К. 160 Миних (Мюних) Б. X. 35 Минос, царь 464 Минский Н. М. 366 МинцЗ. Г. 413, 442 Минье Ф. 140, 261 Миролюбов В. С. 427, 444 Миронов Б. Н. 188 Митюшин А. А. 356 Михаил Федорович, царь 24, 26, 60 Михаил Черниговский, кн. 15 Михайлова Н. В. 355 Михайловский Н. К. 187, 191, 296, 495 Михайловский-Данилевский А. И. 174 Модзалевский Л. Б. 250 Моисеева Г. Н. 29, 30, 105, 152 Моисей, пророк 57, 446, 447, 451, 453, 458 Мольер 37, 224 Моммзен Т. 350 Мономах см. Владимир Всеволодович Мономах Монтескье Ш. Л. 114, 125, 308 Монфокон Б. 57, 58, 455, 464, 465 Мораняк-Бамбурач (Moranjak-Bambuгас) Н. 442, 443, 445 Морозов Б. И. 118 Морозов Б. Н. 31 Мочульский В. Н. 290 Муйжель В. В. 511 Мулен Г., де 219 Муравьев Н. М. 137—140, 142—145, 147, 149, 153, 154 Мусин-Пушкин А. И. 14, 20, 26, 168, 464, 466 Мустафина Е. А. 7, 8, 495 Муханов П. А. 137 Мюллер Г. Ф. см. Миллер Г. Ф. Мюних, гр. см. Миних Б. X. 517
Надеждин Н. И. 174, 175 Наполеон I Бонапарт, имп. 132, 262, 500, 504, 505 Наполеон III (Луи Бонапарт), имп. 500, 505 Нарежный В. Т. 177, 178, 184 Нарышкин Л. А. 35 Науменко В. Г. 508 Невахович Л. 50, 68 Некрасов Н. А. 189, 406 Некрасова Е. А. 68 Нелединский-Мелецкий Ю. А. 247 Немировский Е. Л. 29 Неретина С. С. 225, 355 Нестор, летописец 49, 57, 62, 64, 71, 72, 74, 103, 104, 145 Нечкина М. В. 153 Нибур Р. 349 Никандров П.Ф. 153 Никитин И. С. 187 Никитин Н. 430 Никитин П. см. Ткачев П. Николай!, имп. 134, 136, 334 Никон, патриарх 65, 73, 74, 77, 104, 124 Ницше (Нитцше) Ф. 350, 500 Новгородцев П. И. 341, 351, 352, 358 Новиков Н. И. 10, 14, 18, 19, 29, 30, 36, 67, 156, 168, 247, 411, 466 Нолле-Коган Н. А. 411 Ньютон (Невтон) И. 36, 37 Оболенский Е. П. 153 Одоевский В. Ф. 327, 355 Олеарий 115 Олег, кн. 62, 64, 70, 74, 78, 82, 106, 143 Оленин А. Н. 169 Ольга, кн. 61—64 Ольнем В. Н. 188 Омулевский И. В. 494 Ораич-Толич Д. 443 Ориген 42 Орлов А. С. 170 Орлов Г. Г. 34 Орлов М.Ф. 6, 135, 137, 140, 142, 145, 146, 150 Осповат А. Л. 281, 282 Остафьев А. Р. 190 Остервальд X. Д. 35 Островский А. Н. 181, 353 Острогорский В.П. 191 Павел, апостол 57, 304, 306 Павел I, имп. 11, 14, 36, 165 Павлович Н. А. 377, 410, 412 Памфилов Иоанн 16 Панаев И. И. 174, 189, 190 Панин (Panin) Н. И. 34, 35, 92, 94, 102, 107, 108, 355 Пастернак Б. Л. 355 518 Пекарский П. П. 68 Перегудов А. 437, 445 Перельман В. Н. 410 Перовская С. Л. 406 Перовский А. А. 232, 250 Перфильев 35 Пестель П. И. 6, 137, 142, 147—149, 153, 154 Петр, апостол 63, 304 Петр, митрополит 9 Петр I, имп. 5, 18, 60, 80, 90, 110, 113— 115, 117, 118, 125—128, 130—133, 135, 141, 144, 149, 151, 152, 154, 156, 160, 173, 254—258, 260, 262, 265, 266, 277, 306, 307, 350, 409, 416— 418, 420—425, 427, 429, 443 Петр II, имп. 15, 118 Петр III, имп. 33 Петр Антоний Соларий 30 Петровский С.А. 68 Пигров К. С. 353 Пий IX, римский папа 306, 310 Пильняк Б. А. 5, 414—445 Пильский П. М. 505 Писарев Д. И. 494 Писемский А. Ф. 177, 189 Пифагор 41, 42, 45, 47, 455 Плавильщиков П. А. 5, 71, 95—103, 108, 109, 179 Платон, митрополит 11 —13 Платон, философ 29, 41, 42, 304, 305, 311, 312, 455, 459 Платонов С. Ф. 443 Плеханов Г. В. 309 Плиний Старший 42 Плутарх 42, 57, 460 ПоЭ. А. 7, 467—478, 480, 483, 490, 494—498 Погодин М. А. 394 Погодин М. П. 165, 189, 308 Погорельский А. 179 Подорога В. 353 Пожарский Д. М. 160 Полевой Н. А. 167 Поливанов Л. И. 238 Полунина Н. 169 Полянская, г-жа 25 Помяловский Н. Г. 187, 494 Понятовский Станислав Август, король 33 Попов А., учитель 159 Попов М. И. 247 Пордедж И. 42 Поречников В. см. Хвощинская Н. Д. Порошин С. А. 32 Потехин А. А. 181, 183, 190 Прач И. 247 Прево д’Экзиль А. Ф. 37 Прийма Ф. Я. 103 Приклонский М. П. 29 Прозоровский А. А. 32 Протасова 35
Протопопова E. С. 393 Пруцков Н. И. 281 Пугачев Е. И. 226, 229, 501 Пуффендорф С. 57 Пушкарев Л. Н. 250, 251 Пушкин А. С. 5, 121, 136, 140, 153, 158, 163, 166, 169, 170, 175, 189, 192— 251, 255, 279, 312, 353, 373, 389, 420—422 Пушкин В. Л. 237, 250 Пыпин А. Н. 103, 153 Пяст В. А. 363, 391, 392 Радищев А. Н. 7, 83—85, 94, 95, 151, 179, 180, 190, 237, 250 Разин С.Т. 117, 501 Разумовский А. П. 33 Рамзай А. М. 42 Рансел (Ransel) Д. 107, 108 Ратклиф А. 468, 495 Ратынский Н. А. 269 Рачинский Г. А. 303 Редкин П. 496 Реизов Б. Г. 262, 282 Рейнке И. 357 Рейтблат А. И. 190 Реклю Э. 504 Рембрандт Харменс ван Рейн 361 Ремизов А. М. 418, 420, 426, 428, 431, 442, 444, 445 Ренувье Ш. 349, 358 Ржевский А. А. 68 Риккерт Г. 322, 349 Ричардсон С. 123 Ришелье Э. О. 160 Робертсон В. 123 Рогинский А. Б. 356 Родзянко М. В. 502, 505, 506 Родина T. М. 368, 412 Розанов В. В. 294, 298, 299, 353,358 Розанов Н. 29 Ройс Дж. 343, 349, 358 Романов Б. А. 103 Романовы, династия 10, 60 Ростиславов Д. И. 174, 175, 189 Роте Г. 108 Рубан В. Г. 24 Румянцев Н. П. 168, 169 Румянцев П. А. 35 Русанов Н. С. 511 Руссо Ж. Ж. 38, 104, 114, 151, 166 Рылеев К. Ф. 137, 166, 170 Рюрик, кн. 5, 61, 70—80, 82, 83, 86, 87, 89—91, 104—106, 108, 109, 120— 122, 142, 143, 145—147 Савватеев А. П. 506 Сажин М. П. 509, 510 Салтыков-Щедрин М. Е. 188, 356 Санд Ж. 261 Сарабьянов Д. В. 354 Сахаров И. П. 168 Сбитнев, учитель 159 Свербеев Д. Н. 158, 165, 170 Свиньин П. П. 4, 155—170 Свиньины, семья 155, 165 Свистунов П. С. 32 Святослав, кн. 64, 145 Севастьянова А. А. 170 Селим, султан 237 Сем-Бенелли см. Бенелли С. Семевский В. И. 150, 153 Семевский М. И. 255 Семека А. В. 68 Семенов-Тян-Шанский П. П. 172, 188, 261 Сен-Мартен Л. К. 42, 44, 47 Сен-Симон де Рувруа К. А. 261 Сенокосов Ю. П. 356 Серапис 456 Серафим, св. 290 Сербинович К. С. 111 Сервантес Сааведра М., де 222, 408 Сергеев-Ценский С. Н. 176, 189, 436 Сергий Радонежский 285 Серебрянников Н. В. 357 Серман И.3.154 Сизов Е. С. 30 Симеон Столпник 290, 293 Сиповский В. В. 250 Сиротинин А. 108 Скабичевский А. М. 191 Скалдин А. Д. 364 Скарин А. 71 Скворцов Н. А. Скорина Ф. 12 Слонимский М. Л. 444 Смирнов А. 353 Смит 162 Снегирев И. М. 168 Сократ Схоластик 456, 465 Сократ, греч. философ 42, 455, 456 Солиньяк П. Ж. 130 Соллогуб В. А. 171, 188 Соловьев В. С. 7, 299—315, 318, 319, 327—329, 350, 353, 354, 356, 361, 363, 393, 409 Соловьев С. М. 50, 68, 172, 189, 284 Соловьев С. С. 188 Сологуб Ф. 415 Солунов, смотритель 159 Сорокин П. А. 341, 425, 444 Спафарий Николай 20 Спекторский Е. В. 356 Сперанский М.М. 129, 134, 174, 181, 259 Сталь (Staël) А., де 140, 141 Стам С. М. 354 Станиславский К. С. 375 Старицкий А. И. 25 Старицкий В. В. 24 Старицкий В. А. 24 519
Старчевский А. 47, 48, 68 Стемпковский, полковник 159 Стенник Ю. В. 6, 105, 106, 108, 152, 153 Степанов В. П. 67, 467 Степун Ф. А. 341, 353, 408, 413, 445 Стоянович, секретарь 509 Страбон 57 Страхов Н.Н. 299 Стрекалов С. Ф. 35 Стриндберг А. 372, 373 Строганов А. Г. 171 Строев М. П. 169 Струве П. Б. 341, 346, 352, 508 Стукалич В. К. 282 Ступин А. 163, 164 Сумароков А. П. 10, 27, 32 Суханов Н. Н. 505 Сухово-Кобылин А. В. 300, 356 Сухомлинов М. И. 29, 30 Татищев В. Н. 47, 48, 57, 72, 75, 103, 104, 152, 153 Тацит 124 Твардовская В. А. 281 Телье В. 388 Теплов Г. Н. 37 Терещенко М. И. 370, 374 Терпигорев (С. Атава) С. Н. 188 Тиллих П. 349 Тиняков А. И. 511 Тит Ливий 146 Тихомиров Б. Н. 283 Тихон 443 Тихонов А. 189 Тихонов А. Н. 505 Ткачев П. Н. (псевд. П. Никитин) 191, 281 Толстой Л. Н. 295, 327, 328, 342, 348, 356, 428, 504 Толстой Н. И. 29, 30 Томашевский Б. В. 225, 246, 250, 251 Топоров В. Н. 422, 442, 443 Тредиаковский В. К. 37 Трёльч Э. 343 Трисмегист см. Гермес Трисмегист Троцкий Л. Д. 311 Троянов А. А. 356 Трубецкой Е. Н. 351,352, 358 Трубецкой С. Н. 55, 337, 341, 350, 356 Туниманов В. А. 249, 251 Тургенев А. И. 243 Тургенев И. С. 172, 176, 188—190, 279, 491, 492, 498 Тургенев Н.’И. 6, 135—138, 141, 150, 153, 168, 170 Тургенев С. И. 6, 135, 137, 138, 153 Туроверов Н. Н. 508 Тутолмина С. Н. 393, 396 Тьер Л. А. 261 520 Тьерри (Тьери) Ж. Н. О. 140, 261 Тютчев Ф. И. 310, 327, 367, 406 Уварове. С. 164, 165, 169 Уварова П. С. 30 Уильямс Дж. 356 Уланов Б. Н. 508 Ульянов Н. И. 341 Урусов С. С. 356 Успенские, ключари 16 Успенский Б. А. 29, 30, 335 Успенский Н. В. 188 Устрялов Н. Г. 255 Фалей 41 Фалькенштейн, граф см. Иосиф II Фальконе Э. М. 424 Федоров Н. Ф. 301, 317—319, 325, 327, 329 Федотов (Fedotov) Т.П. 4, 284—293, 330, 341, 350, 355 Фейербах Л. 319 Феодосий, император 456 Фет А. А. 172, 188, 385 Филарет (Гумилевский), митрополит 29 Филимонов А. П. 508 Филипп, митрополит 290, 293 Философов Д. В. 298, 353, 358 Фильдинг Г. 123 Флавий Вописк Сиракузянин 224 Флеминг П. 115 Флери К. 57 Флоренский П. А. 53—55, 68, 295, 311, 315, 316, 318, 321, 323, 335, 337, 344, 350, 356 Флоровский Г. В. 296, 336, 340—349, 352, 355—358 Фома Аквинский 219 Фомичев С. А. 230, 250, 251 Фонвизин Д. И. 83, 93, 94, 108, 176, 179, 189, 190 Фонвизин М. А. 134, 136, 137, 141, 143, 144, 150—154 Формозов А. А. 158, 159, 169, 170 Франк С. Л. 290, 312, 339, 340 Франциск Ассизский 289, 324, 329 Фридрих II, король 237 Фролов А. 169 Фроянов И. Я. 104 Фукидид 124, 352 Фурье Ш. 261 Хайдеггер М. 349 Хатчинсон В. 42 Хвощинская Н. Д. (псевд. В. Поречников, В. Крестовский) 171, 183—191 Херасков М. М. 32 Хитров И. 29 Хлебников В. 354, 356
Хомяков А. С. 312, 321, 355 Хоружий С. С. 315, 354—356 Хрептович-Бутенев К. А. 30 Цапина О. А. 4, 8, 29, 30 Цветаева М. И. 327, 355 Цезарь Гай Юлий 84, 334 Ценский С. см. Сергеев-Ценский С. Н. Цицерон Марк Туллий 42 Чаадаев П. Я. 158, 327, 346,394 Чеботарев X. 78, 108 Черепнин Л. В.281 Черкасов 35 Чернов В. М. 426 Чернышев 3. Г. 35 Чернышев И. Г. 35 Чернышевский Н. Г. 171, 188, 191, 288, 494 Чертков А. Д. 29—31 Чехов А. П. 7, 319, 436 Чихачев А. И. 190 Чуковский К. И. 356 Чулков Г. И. 337 Чулков М. Д. 57, 240, 247 Шаликов П. И. 183 Шартр 46 Шахматов А. А. 343 Шварц И. Г. 42 Шевырев С. П. 165 Шекспир У. 70, 75, 84, 469, 495 Шелгунов Н. В. 494, 496—498 Шеллинг Ф. В. Й. 261, 320, 347, 354, 357 Шенншо 141, 143 Шеншины 172 Шенье А. 227 Шереметев Д. Н. 18, 30 Шершеневич В. Г. 388 Шестов Л. И. 341 Шеффер П. Н. 239, 250 Шиллер Ф. 261 Шишков А. А. 164 Шкапская М. М. 418, 419, 436, 443, 444 Шкловский В. Б. 250 Шлецер (БсЫбгег) А. Л. 49, 57, 71, 72, 103, 104, 116, 122 Шмидт М. И. 57 Шнеерсон М. А. 250 Шолохов М. А. 510, 511 Шольц Б. 5, 8 Шопенгауер А. 222—224 Шпенглер О. 425, 426 Шпет Г. Г. 295, 336, 341, 343, 344, 350, 357 Штакельберг О. М. 35 Штакельберг, г-жа 35 Штейн 292 Штейнгель В. И. 134, 136, 153 Шубинский С. Н. 511 Шувалов И. И. 33 Шуйский В. см. Василий Иванович Шуй­ ский Щеголев П. Е. 411 Щербатов М.М. 35, 36, 51, 57, 67, 72, 73, 85, 86, 104, 107, 110, 112, 126, 152, 466 Эйдельман Н. Я. 16 Эйзенштейн С. М. 353, 445 Эйнштейн А. 323 Эйхенбаум Б. М. 411, 413 Экхарт Мейстер 324 Эли С. 41, 42 Эллис 353 Эмин Ф. 50, 130 Энгельс Ф. 282, 308, 353 Энно 141, 143 Эпиктет 42 Эренбург И. Г. 444 Эскироль Ж. Э. Д. 474, 495 Юван М. 443 Юденич Н. Н. 508 Юм Д. 57, 123—125, 152 Юрий Данилович, кн. 23, 24 Юстиниан, имп. 27 Юферов А. Н. 494 Языков Н. 494 Яковенко Б. 296, 358 Якушкин И. Д. 268, 282 Яни, капитан 506 Ярослав I, кн. 104 Bartlett R. Р. 106 Bayer Th. S. 103, 104 Benzelsterna V. J. 103 Beyschlag S. 105 Brinkmann U. 104 Cambell J. 57 Cherniavsky M. 29 Cienski M. 107 Cross A. G. 68, 106 Dahnert J. C. 103 Dalin О. V. 103 Damerau R. 442 Dobringer E. 444 Donnert E. 107, 108 521
Edgerton W. В. 106 Entick J. 40 Pehle H. 104 Potkovski E. 107 Psalmanorav G. 57 Gatterer J. Ch. 103 Geyer D. 106 Hellmann M. 106 Hoffman P. 106, 108 Hoffman S. 444 Holtmann E. 104 Jensen P. А. см. Енсен П. А. Klotzius Ch. A. 103 Leibrecht W. 357 Lübke (Любке) Ch. 103, 105—108 RaeffM. 107 Rasmussen К. 106 Sacke G. 107 Sale G. 57 Salmon T. 57 Scarin A. A. 103 Schierle I. 107 Schultze R. О. 104 Styczynski М. 355 Moranjak-Bamburac N. см. Мораняк-Бамбурач H. Tilich P. 357 Torke H. J. 106 Nivat G. 443 Nohlen D. 104 Zernack K. 106
СОДЕРЖАНИЕ От редактора............................................................................................. 3 I. Статьи О. А. Цапина. К истории изучения древностей Московского Кремля во 2-й половине XVIII века ............................................... 9 Т. В. Артемьева. Философия истории по «Елагинской системе» . . Б. Шольц. К вопросу о противоречиях концепции российской исто­ 32 рии в русских исторических драмах 2-й половины XVIII века . . 70 Ю. В. Стенник. Идея «древней» и «новой» России в общественно­ исторической и литературной мысли конца XVIII—1-й четверти XIX века (Н. М. Карамзин, декабристы).......................... НО И. П. Кулакова. Из истории дворянской интеллигенции начала XIX века (П. П. Свиньин)........................................................... 155 А. Ф. Белоусов. Образ семинариста в русской культуре и его лите­ ратурная история. (От комических интермедий XVIII века до романа Надежды Хвощинской «Баритон»)....................... 171 В. Е. Ветловская. Проблемы нового времени в средневековом об­ личье. (Поединок в драме А. С. Пушкина «Скупой рыцарь») 192 В. А. Кошелев. Пушкин и Голова....................................................... 226 А. В. Архипова. История и современность в системе мировоззрения Ф. М. Достоевского............................................................. 252 Даниэль Бон. Житийная литература как исторический источник. (Две точки зрения: В. О. Ключевского и Г. П. Федотова) . 284 К. Г. Исупов. Серебряный век в поисках смысла истории ................. 294 В. Н. Быстров. Идея преображения мира в сознании и творчестве Александра Блока. Грани трагедии (1910—1921) ......... 359 Н. Ю. Грякалова. Историческая реальность и пространство текста. (Историософская концепция Бориса Пильняка начала 1920-х го­ дов) ........................................................................................ 414 II. Публикации И.П. Елагин. Опыт повествования о России (Неопубликованные фрагменты). [Подготовка текста, примечания и послесловие Т. В. Артемьевой] ............................................................. 446 523
Н. В. Шелгунов. Психологическая незаконченность. (Повести и рассказы Н. Ф. Бажина. СПб., 1874) .............................. 467 Доклад цензора А. Н. Юферова о запрещении к печати в журнале «Дело» статьи Н. В. Шелгунова «Психологическая незакончен­ ность». 14 августа 1874. [Подготовка текстов, примечания и послесловие Е. А. Мустафиной] ..................................... 494 А. И. Куприн.® казачестве (Особое мнение) (Ответ А. И. Куприна на анкету о казачестве). [Подготовка текстов, примечания и послесло­ вие В. Н. Запевалова]..............................................................499 Ф. Д. Крюков — К. Г. Горнфельду. [Подготовка текста, примечания и комментарий В. Н. Запевалова]................................... 509 Указатель имен...................................................................................... 512
ЛИТЕРАТУРА И ИСТОРИЯ (Исторический процесс в творческом сознании русских писателей и мыслителей XVIII—XX вв.) Выпуск 3 Утверждено к печати Институтом русской литературы (Пушкинский Дом) РАН Редактор издательства А. Ф. Варустина Технический редактор М. Л. Водолазова Корректоры О. М. Бобылева, Ю. Б. Григорьева, И. А. Крайнева и Е. В. Шестакова Компьютерная верстка Ж. В. Бобко Лицензия ИД № 02980 от 06 октября 2000 г. Сдано в набор 03.08.01. Подписано к печати 28.12.01 Формат 60x90 Иб. Бумага офсетная. Гарнитура антиква Печать офсетная. Усл. печ. л. 33.0. Уч.-изд. л. 32.6 Тираж 1000. Тип. зак. № 4542. С 2 Санкт-Петербургская издательская фирма «Наука» РАН 199034, Санкт-Петербург, Менделеевская лин., 1 main@nauka.nw.ru Санкт-Петербургская типография «Наука» РАН 199034, Санкт-Петербург, 9 лин., 12
САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКАЯ ИЗДАТЕЛЬСКАЯ ФИРМА «НАУКА» РАН ГОТОВИТ К ИЗДАНИЮ Русская интеллигенция АВТОБИОГРАФИИ И БИОБИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ДОКУМЕНТЫ В СОБРАНИИ С. А. ВЕНГЕРОВА Аннотированный указатель: В двух томах Т. 1. А—К Книга посвящена коллекции автобиографий, которую в течение че­ тырех десятилетий собирал известный литературовед С. А. Венгеров: о себе пишут люди, оставившие свой след в литературе, искусстве, нау­ ке, технике, политике, общественной жизни. Указатель служит путево­ дителем по этому уникальному документарию, сообщает научную ин­ формацию о степени содержательности каждого документа; включены также дополнительные документы из переписки и других разделов Вен­ геровского фонда. Для филологов, историков и всех интересующихся русской культу­ рой.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКАЯ ИЗДАТЕЛЬСКАЯ ФИРМА «НАУКА» РАН ГОТОВИТ К ИЗДАНИЮ КНИГУ Литературные объединения Петрограда—Ленинграда 1910—1920-х годов Представленные в сборнике статьи и публикации о Союзе деятелей искусства, о Союзе деятелей художественной литературы, Вольной фи­ лософской ассоциации, Петроградском воинствующем ордене имажи­ нистов, о «Содружестве» дают широкую панораму литературной жизни Петрограда—Ленинграда в первые десятилетия XX века. Для литературоведов, широкого круга читателей.
АДРЕСА КНИГОТОРГОВЫХ ПРЕДПРИЯТИЙ ТОРГОВОЙ ФИРМЫ «АКАДЕМКНИГА» Магазины «Книга — почтой» 121009 Москва, Шубинский пер., 6; 241-02-52 197345 Санкт-Петербург, Петрозаводская ул., 7Б; (код 812) 235-05-67 Магазины «Академкнига» с указанием отделов «Книга — почтой» 690088 Владивосток-88, Океанский пр., 140 («Книга — почтой»); (код 4232) 5-27-91 620151 Екатеринбург, ул. Мамина-Сибиряка, 137 («Книга — почтой»); (код 3432) 55-10-03 664033 Иркутск, ул. Лермонтова, 298 («Книга — почтой»); (код 3952) 46-56-20 660049 Красноярск, ул. Сурикова, 45; (код 3912) 27-03-90 220012 Минск, пр. Ф. Скорины, 73; (код 10375-17) 232-00-52, 232-46-52 117312 Москва, ул. Вавилова, 55/7; 124-55-00 117192 Москва, Мичуринский пр., 12; 932-74-79 103054 Москва, Цветной бульвар, 21, строение 2; 921-55-96 103624 Москва, Б. Черкасский пер., 4; 298-33-73 630091 Новосибирск, Красный пр., 51; (код 3832) 21-15-60 630090 Новосибирск, Морской пр., 22 («Книга — почтой»); (код 3832) 30-09-22 142292 Пущино Московской обл., МКР «В», 1 («Книга — почтой»); (13) 3-38-60 443022 Самара, пр. Ленина, 2 («Книга — почтой»); (код 8462) 37-10-60 191104 Санкт-Петербург, Литейный пр., 57; (код 812) 272-36-65 199034 Санкт-Петербург, Таможенный пер., 2; (код 812) 328-32-11 194064 Санкт-Петербург, Тихорецкий пр., 4; (код 812) 247-70-39 199034 Санкт-Петербург, Васильевский остров, 9-я линия, 16; (код 812) 323-34-62 634050 Томск, Набережная р. Ушайки, 18; (код 3822) 22-60-36 450059 Уфа-59, ул. Р. Зорге, 10 («Книга — почтой»); (код 3472) 24-47-74 450025 Уфа, ул. Коммунистическая, 49; (код 3472) 22-91-85