Текст
                    знсозв^ьт мш»

ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ЖУРНАЛ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
ЛИТЕРАТУРЫ И ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ

СЮ1Д1Е1РЖА1Н1И1Е

ВЛАДИМИР БЕРЕЗИН — Виртуальность. Повесть о любви	3

БАХЫТ КЕНЖЕЕВ — Зрение и оперенье, стихи	25

ЕЛЕНА ГЕОРГИЕВСКАЯ — Моя эвакуационная копия. Малая проза 30

ВАСИЛИЙ БОРОДИН - Дождевик, стихи	37

АУРЕН ХАБИЧЕВ — Сто сорок похорон, рассказы	41

ВИТАЛИЙ ДМИТРИЕВ — Точка невозврата, стихи	53

ЕВГЕНИЙ ЭДИН — Нам нравится наша музыка, рассказ	56

ВЕРА ЗУБАРЕВА — Трактат об ангелах	66

СЕРГЕЙ ШАРГУНОВ — Замолк скворечник, рассказ	78

ЕЛЕНА ЛАПШИНА - Не выдавай, стихи	90

СЕРГЕЙ ДМИТРЕНКО - Салтыков (Щедрин), главы из книги	94

НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ

ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ, ХОРАС СМИТ - Два сонета
об одном царе царей. Перевод с английского и вступление

Анны Золотаревой	134

ФИЛОСОФИЯ. ИСТОРИЯ. ПОЛИТИКА

СЕРГЕЙ НЕФЕДОВ - Судные дни 1916 года	137

ОПЫТЫ

ВЛАДИМИР ЕШКИЛЕВ — Узкие места краеведения	145

СЕМИНАРИУМ

ЭДУАРД УСПЕНСКИЙ — Приключения волшебной метлы.

Вступительное слово Павла Крючкова	153

КСЕНИЯ ДРАГУНСКАЯ — Один рассказ и фрагменты повести	165

КОММЕНТАРИИ

АЛЛА ЛАТЫНИНА — «Может, и не станешь победителем, но зато
умрешь как человек...»	173

(См. на обороте)

МОСКВА

16+

СОДЕРЖАНИЕ (окончание) ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ НИКОЛАЙ БОГОМОЛОВ — Разговор с Мариной Цветаевой. Из дневника И. Н. Розанова 181 РЕЦЕНЗИИ. ОБЗОРЫ Артем Скворцов. Приходящее к (Олег Чухонцев, выходящее из — уходящее за) 193 Сергей Сдобное. Песня слабых светом (Василий Бородин. Лосиный остров) 198 Валерий Шубинский. Договор, которого не было (Борис Иванов. История Клуба-81) 203 КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРА ЧАНЦЕВА 208 МАРИЯ ГАЛИНА: НУРЕКЕ1СТЮК 217 БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ЛИСТКИ Книги (составитель Сергей Костырко) 222 Периодика (составитель Андрей Василевский) 226 ИЗ РЕДАКЦИОННОЙ ПОЧТЫ ПАВЕЛ НЕРЛЕР — Письмо в редакцию 239 8Г1ММАКУ 240 В 2016 году на журнал можно подписаться в редакции с любого месяца по цене 330 руб. за 1 экз; стоимость подписки на полугодие 1980 руб. (для РФ). Подписка оформляется напрямую в редакции, где вы можете воспользоваться льготными предложениями и выбрать любые номера, включая те, на которые подписка на почте не оформляется. Для оформления подписки через редакцию нужно сделать заказ по электронной почте или по факсу. В заявке следует указать: • полное название организации (для юридического лица) или Ф.И.О. (для физического лица) • точный почтовый адрес (с обязательным указанием почтового индекса) • контактные телефоны, факс или адрес электронной почты (для отправки счета) • для юридических лиц — реквизиты для оформления бухгалтерских документов (ИНН, КПП, юридический адрес) При получении заказа вам будет направлен счет. После его оплаты вы будете получать журналы почтовой бандеролью по мере их выхода из печати (с приложением необходимых бухгалтерских документов). По желанию подписчика возможно получение журналов в редакции. Тел./факс: 7 (495) 650-62-13 / 7 (495) 694-08-29 Эл. почта: гакагтоутнг@таП.ги / Сайт: шп1925.ги В 2016 году «Новый мир» выходит при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям. © Журнал «Новый мир», 2016.
ВЛАДИМИР БЕРЕЗИН ❖ ВИРТУАЛЬНОСТЬ Повесть о любви Нет в мире ничего, кроме нашей любви, кроме зыбких слов и буке. Все скрыто в стуке клавиш, и все в них явлено. Русский мир — мир буке и представлений. И желания русские состоят из букв — чтобы их было больше, вволю, досыта. ТРИ КУСТА РОЗ |у/| I енты пришли к Паевскому утром. Он напрягся, потому что помнил еще прежние времена, когда менты разного фасона ходили к нему за деньгами. Это были свои, прикормлен- ные. А иногда, наоборот, у него и вовсе начинались маски-шоу, когда по лестницам, как горох, сыпались люди в черном и изымали бухгалтерию. Он себе так и представил однажды — как в следующий раз всех этих теток со столами и шкафами грузят краном в длинный КАМАЗ. Реальность тогда была, конечно, скучнее — и страшнее. Но то было в прежние времена. Теперь-то он давно отошел от дел, и все у него было чисто — по край- ней мере в рамках обычной бухгалтерской проверки. Паевский заведовал небольшим фондом и перекладывал деньги из одного места в другое. А потом брал из другого и клал в следующее. Ну и формально заведовал несколькими программистами и химиками. Но эти, что пришли утром, были вполне мирные — и честно сказали, что они, менты, ничего не понимают в одном деле. Так они и говорили про себя: «Мы, менты», — а теперь менты все, кто к тебе приходят с вопросами. А непонятое дело было делом маленького неприметного человека, с виду подростка, которого Паевский помнил, хоть сразу и не признался гостям. Менты искали неприметного человека, что в прошлом году работал у Паевского в конторе, а теперь пропал. Менты намекали, что этот сотруд- ник был винтиком в каком-то криминальном механизме, выплыло непри- ятное слово «обналичка» (Паевский в этот момент не сдержался и немного сильнее обычного сжал пальцы на подлокотнике кресла, но никто этого не заметил). Это был молодой человек, которого он взял на работу по знакомству. Знакомство, впрочем, было вымарано из разговора с непрошеными гостя- ми. И сам он точно не помнил — кажется, одноклассница просила за своего непутевого племянника. Березин Владимир Сергеевич родился в 1966 году в Москве. Окончил физиче- ский факультет МГУ и Литературный институт им. Горького. Прозаик, критик. Автор нескольких книг прозы и биографических исследований. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.
Нет, к деньгам юноша не имел отношения, только к большому ком- пьютеру, оставшемуся в институте еще с тех времен, когда химики могли его себе позволить. Да и то — тронуть процесс перекладывания денег этот человек не мог, а существовал отдельно, как фигура для заполнения лабора- торного пространства. Особого рвения тот молодой человек не проявил, и в один прекрасный день Паевский обнаружил, что тот не появился на работе. Юношу уволили задним числом, и теперь Паевский с молчаливой радостью показывал гостям приказ. Да они ни на чем и не настаивали. Пропал, так и пропал. Менты явно что-то не договаривали. «Кто же за него просил?» — пытался Паевский вспомнить, да никто не приходил на ум. Уходя, эти двое спросили об одном иностранце, не то голландце, не то немце — судя по фамилии Пекторалис. Уж про него Паевский точно ничего не знал. Вот и все. Менты ушли, причем младший стащил, как ребенок, горсть конфет из приемной. «Да, кажется, одноклассница, — решил Паевский. — Наша память при- хотлива. Скоро нас срастят с машинами, и первое, что внутри нас поя- вится, — безотказная память. Просто сервер внутри головы. Хотя и сейчас это не проблема — все ходят с телефонами и перестали помнить не только исторические даты, но и дни рождения друзей. Не надо никаких проводов в мозг и гнезда для штекера под затылком, которое пугало любителей фан- тастики. Но все же как нехорошо, что я его не помню, может, вот оно — приближение старости. Акела не помнит Маугли, а это значит — волк сла- беет». Про память он много говорил с соседом по даче. Его сосед был математиком, но печально сообщал, что его математика осталась в каменном веке. Старик (он был тем не менее старше Паевского всего лет на десять) поливал свои розы и рассказывал о том, что положи- тельный результат в тесте Тьюринга казался недостижимым, точно так же, как теорема Ферма — недоказуемой, а теперь обе задачи — история. Или почти история — техника становится все умнее. Настоящая машина Тью- ринга должна строить себя не из логики, а из жизни собеседника, отражая его, как зеркало. А подытоживал сосед свои наблюдения чужой мыслью, что зеркала и секс отвратительны, потому что умножают людей... Паевский не оттого поселился в дачном кооперативе ученых, что сам был ученым. Он стал числиться в одном НИИ, потому что поселился в дачном кооперативе. Дачи были хорошие, рядом — ленинские места, то есть горки и увалы, среди которых умер вождь мирового пролетариата. Паевский любил это место за то, что там жили вымиравшие академики. Гуманитарии ему были бы скучны, а эти были — технари. Он не брезговал их яблочным самогоном и терпел разговоры о тайнах воды и о том, что в прошлом году йети пыта- лись зарезать какого-то садовода. Сперва он помог одному соседу по дачам со строительством, потом другому — денежным советом, и вот ему самому дали уголок для офиса в химическом институте, а потом место в штате. Ученую степень он преду- смотрительно купил себе еще лет двадцать назад. Институт этот был пустынным и гулким зданием на окраине. Сперва его оккупировали пестрые магазины, потом они схлынули, оставив после себя — кто следы от вывесок, а кто — сами вывески. Паевский сидел там тихо, как крот, за ним много что значилось, и бежать сразу было нельзя. Бегство вызвало бы погоню, и его сожрали бы молодые волки. А так он медленно погружался в пучину безвестности — один его недруг умер от излишеств жизни, другой попал в машину право- судия.
Это так и выглядело — зазевавшийся гном обнаруживает, что фалда его кафтана попала между шестеренок, его тянет внутрь, и вот уже прихваче- на рука или нога — можно, конечно, поступить, как куница, — отгрызть себе лапу и броситься наутек, но жадность все губит. И вот, глядишь, гном скрылся внутри гигантской непонятной машины, и только слышно, как чавкают шестерни свежим мясом. Паевский был не таков — он был очень умен и, предвидя опасность, давно стал уменьшаться в размерах. А его лепреконова радость, заключен- ная внутри горшка, зарытого в чужой земле, только увеличивалась. Жена умерла, а связи с детьми он не поддерживал — они давно жили среди тех, кто носит кипы и раскачивается в молитвах у единственной стены, уцелев- шей от их храма. Страсти Паевский не любил, и лишь иногда из гигиенических сообра- жений заводил короткие оплаченные романы. Он хорошо помнил, как это бывало с ним, а потом наблюдал, как бы- вало с другими: алкоголь, поздний вечер, и вот тебе уже отчаянно хочется счастья, и если выпить еще немножко и ощутить тепло чужого тела, чужую ласку, то ты готов совершить очень странные поступки. Его однокурсник женился из-за того, что ему было страшно спать одному. Страх у приятеля возник после девяностых, а отчего возник — Паевский не интересовался. Ему нравилась подхваченная у кого-то из дачных собеседников мысль о том, что вот писатель Бунин ненавидел задушевные русские разговоры под водочку и селедочку и нам тоже не следует забываться. Ироничные беседы о техническом прогрессе — другое дело. Но что это за история про молодого человека — вот вопрос. Паевский был очень осторожен, но тут не видел опасности — может, он кого-то и взял бы к себе, нельзя ведь вовсе никого не брать — как иначе имитировать жизнь лаборатории. Со своими дачными соседями он обсуждал отвлеченные во- просы — за это он их и любил, этих стариков, жизнь которых сводилась к яблоням и розам. Они стояли над саженцами и говорили об искусственном интеллекте в Средние века. Ведь дело тогда было не в Машине, а в том, куда Бог помещает особый дар. Может ли Бог поместить душу в камень? В дерево? Отчего он выбрал человека как вместилище разума? Разум тростника тоже дан тростнику извне, а стало быть — это искусственный интеллект. Значит, и любой пред- мет может оказаться его носителем — согласно божественной воле. Сам человек может изменять свойства предметов, но где предел этих изменений — может ли он вложить разум в тростник или камень. Имена Декарта и Абеляра шелестели над грядками, как ветер. Паевский отдыхал душой на этих разговорах — слова в них были родом оттуда, где не было ни откатов, ни рейдеров, разговоры были из той его по- запрошлой жизни, когда он был нищим студентом. — Раньше и женщину считали лишенной разума, а то и души. — Сосед-математик наполнял лейку, и чувствовалось, что ему эта мысль не сторонняя. Жена его давно бросила, а новой завести он не смог. В городе у Паевского таких разговоров не было. По сути, он купил себе не дачу, а собеседников. На следующий день после прихода ментов у подъезда его многоэтажки ему навстречу бросился незнакомец, но тут же остановился. Паевский в очередной раз подумал, как уязвим человек в большом городе. Он как-то сразу угадал, что это к нему, но чувства опасности отчего-то не было.
Он все же вылез из машины и, всмотревшись, понял, что человек, пе- реминающийся рядом с дверью здоровенный детина, с ужасом разглядывал его унылый двор, залитый весенней грязью. Пришелец был явно иностранного происхождения. Паевский поманил пальцем, и детина побежал рысью к нему. Гуго и был пострадавшим, то есть — потерпевшим, о котором говорили менты. Его нужно было расспросить, чтобы окончательно удостовериться в безопасности. История чужой любви проигрывалась за кухонным столом Паевского вновь, разворачивалась, как рулон бессмысленно пестрых обоев. Гуго влю- бился, и влюбился по переписке. Год — вот немецкое терпение — он пе- реписывался с русской девушкой и аккуратно переводил ей деньги — на праздники, на просто подарки, наконец, на билет. И тут же она пропала. У Паевского даже скулы свело от банальности этой любви. Необычным было только то, что немец сам приехал в Россию искать суженую. При этом он отказался подавать заявление в полицию и постра- давшим себя не считал. Пострадавшей немец считал девушку с глупым, явно придуманным именем, которую, возможно, похитили. Он искал ее следы, но след в Рос- сии, в дикой стране снега и белых медведей, стынет быстро. Не для немца была эта задача. Когда Паевский поставил на стол бутылку, немец сообщил, что тут все хотят его напоить, а это совершенно не нужно. Он не чувствует себя не- счастным. Он просто в тревоге. Русские полицейские назвали ему несколько фамилий, и немец, пере- брав их, очутился во дворе среди весенних луж. Паевский смотрел на тевтонского Ромео и наконец понял, что его удивляет. Немец не был похож на обычных искателей счастья. Он был красив и романтичен. С ним пошла бы любая и вовсе не ради денег. Ему нужна была не покорная русская жена, а спасение любви. Вполне бес- корыстное, кстати. Немец признал, что его шансы невелики, но если она с другим, то ему будет достаточно, что она в безопасности. Паевский слушал и понимал, что ничего нового не узнает. Схема-то обычная: нанималась девушка, что за недорогую плату вела беседы с ино- странцами, просила денег, обналичивала, а потом исчезала. Теперь было понятно, отчего искали его бывшего сотрудника — он, видно, и организовал процесс. И вместо того чтобы следить за исправно- стью, он гонял мощный компьютер. Гонял только для того, чтобы коорди- нировать работу одной или двух девочек. На следующий день он посмотрел отчеты о загрузке машины — черта с два! — парень что-то все же делал, день за днем выедая всю мощность. Па- евский подумал о том, что нужно проверить большую машину на мозговых подселенцев, сделал соответствующее указание (ничего подозрительного не обнаружили), но что-то продолжало его тревожить. «Настоящий злодей-программист должен быть задротом, — думал Паевский. — Малолетним задротом, как раз таким, как этот, — прыща- вым и бестолковым. Так всегда бывает — программист должен питаться ирисками и кока-колой, а потом станет властелином мира. А потом, когда международный спецназ будет штурмовать его крепость среди тайги, погибнет, облитый жидким азотом. Так всегда бывает в филь- мах». Он навел справки, используя прежние связи, все стало яснее, но по-прежнему Паевский не понимал, зачем к нему на работу устроился этот паренек. Юноша выходил в сеть, шифровался, а потом выводил деньги. Фонд тут был ни при чем, не он использовался для расчетов.
В фильмах для этого обычно существует брутальный подельник, рус- ский бандит в татуировках, где кириллица изобилует грамматическими ошибками. Тут никого не было, и, судя по всему, парень действовал один. Но кто- то же наехал на отчаянного подростка, и теперь он бегает по свету или, не поделившись, уже растворяется в подмосковной земле или воде. Паевский поговорил с теми, кто его помнил, и удивился еще больше — в программи- ровании этот парень оказался профаном. Он был бестолков, и Паевскому сказали, что такой не напишет ни полстроки кода. Паевский собрал военный совет, но так ничего и не выяснил. Следов не осталось, как было сказано — стынут они быстро. Един- ственное, в чем уволенный заочно юноша явно был силен, так это в графи- ческих редакторах, субстанции никому не опасной. Придя домой, Паевский вдруг остановился на пороге. Странная мысль пришла к нему в голову — он вспомнил рассказ немца и включил компьютер. Он устроился поудобнее и погрузился в Сеть. Это происходило медленно, будто он входил в воду, долго идя по гальке от берега залива. Воображаемая вода плескалась вокруг него, поднималась выше, и наконец он поплыл. Он с безразличием миновал сайты знакомств и, ру- ководствуясь подсказками немца, отправился к малоизвестным островам общения. И вот он нашел нечто — имя было то же самое, но человек другой. Она ответила мгновенно. Это не удивило Паевского — люди часто сидят в Сети по ночам. Он и сам был из таких. Удивительно было то, что она от него ничего не хотела. У него был тонкий нюх на разводку, на спор с друзьями он даже заморочил голову цыганке у вокзала, но тут все было чисто. Тут просто приятно было гово- рить — он даже вспомнил какой-то фильм, где герой, какой-то успешный интеллектуал, бросал молодую красавицу, потому что с ней не о чем было разговаривать. А тут был именно разговор, и, что самое главное, впервые ему не пришлось ограждать свое личное пространство — заповедник ста- реющего мужчины. Но она узнавала цитаты, черт возьми, она узнавала скрытые цитаты! Завязалась странная беседа, состоящая из тихого поцелуйного звука клавиш. И вдруг все пропало. Он выпил немного, а потом заснул. Ему приснилась прежняя жизнь — давно забытые печальные тоскливые сны, что несколько раз выталкивали его, как запаниковавшего аквалан- гиста, на поверхность. Во снах он был молод, и его возлюбленные, среди которых не было жены, заглядывали ему под веки. Проснувшись, он тупо смотрел в потолок своего дома — такого с ним не было лет двадцать. Наутро он снова сел за клавиатуру, и ему подарили новый разговор. Паевский вдруг обнаружил, что его собеседница вовсе не так молода. У них было много общего. Она помнила то же, что он. И это было приятным открытием. Наконец они, вместо того чтобы обмениваться репликами, включили вебкамеры. Это было то, чего он ожидал — и чего боялся. Женщина была из его снов, похожая на его первую любовь. Время не пощадило ее, но в глазах Паевского это прибавляло ей особую прелесть. Нет, это явно не была та, кого за малую толику денег нанимали жулики.
Та была куда моложе, он помнил рассказы молодого немца — его ис- чезнувшая подруга была совсем юной. Через пару дней он сам перевел ей денег — так вышло. Для скуповатого Паевского трата вдруг оказалась совершенно естественной. Это не было вынужденно — он перевел деньги с радостью и после этого ощутил удо- влетворение, будто был орудием некоей высшей справедливости. Деньги предназначались даже не ей, а на одно благотворительное дело. И не на больных детей, как просят обычно, а на школу в далеком волжском городке, с которой она дружила. Это прямо следовало из их предыдущих разговоров — он не мог не дать, потому что это было нужно ему самому. Он перевел еще денег на следующий день, потому что это было просто мило, и опять же — вовсе не для нее. Если бы для нее — тут он отдал бы все. Если бы она попросила. И тут у него рухнул Интернет — во дворе велись неожиданные ремонт- ные работы. Угрюмый начальник, стоя над люком, куда, дергаясь, уходил новый кабель, сказал, что неожиданных работ у них еще дня на два. Телефон Паевского, в силу старой привычки к конспирации, был примитивным, старушечьим — даже без возможности принимать ММ8. Об Интернете и речи не было. Поэтому он уехал на дачу — там всего было в достатке, и у окна с видом на березовую рощу стоял компьютер с большим экраном. Поселок жил своей жизнью. Соседи позвали его к себе — они прово- жали приятеля в Антарктиду. Паевский представил романтического бородача, пышущего здоровьем и оптимизмом несмотря на недостаток финансирования, и отказался под благовидным предлогом. Другой сосед сажал розы и тоже звал поговорить, но Паевскому было не до роз и не до пингвинов. Он переоделся и прилип к клавиатуре. Все продолжилось. Они разговаривали, и с каждым словом в нем прибывало счастье. Со- беседница не была покорной, время от времени она ощутимо задирала его, но и это Паевскому нравилось. Отрываться от экрана не хотелось. Впрочем, во время технологической паузы он позвонил однокласснице и обнаружил, что та умерла год назад. Нет, точно не она рекомендовала того прыщавого парня. Кто-то другой это был. Впервые за несколько дней он прошелся по участку, посмотрел на засохшие много лет назад кусты, что сажала еще его жена, и только теперь, ступив ботинком на мягкую влажную землю у чужого забора, сооб- разил — это ведь дачный сосед ходатайствовал за бездельника. «Надо было бы с ним поговорить», — подумал он, покричал соседу и, не дождавшись ответа, зашел к нему. Перед крыльцом красовалась длинная новая грядка с высаженными розами. Сосед сидел на крыльце, рядом стояла лейка. — Когда ты догадался? — Сосед поднял на Паевского веселые глаза. Паевский подумал, что он еще ни о чем не догадался, но решил не вы- давать себя. — Зачем? — осторожно спросил он. — Ну, не ради денег, конечно. Я боялся, что ты скажешь про деньги. Это высокое искусство, только и всего. Машина Тьюринга, все это глупо- сти. Я придумал зеркало, в которое все вы смотритесь, — вот в чем дело. Не выдумать машину, похожую на человека, а заставить человека полюбить
машину — вот задача. А все люди только и могут, что полюбить себя. Себя! Все любят только себя — и ты мне очень помог на первых порах, сначала нужно было много ресурсов, особенно с видео. Дома не сделаешь, а без изображения все было бы скучнее. — А что, теперь ресурсов не нужно? — Теперь программа, как нормальный вирус, распределилась между тысячами машин и строит себя сама. Раньше она питалась мной, а теперь этими дураками. Любят резиновых, полюбят и двумерную. Вопрос — какую. При хорошем раскладе она будет жить вечно. Ну, хорошо — долго, долго... Просто очень долго. Машины идеальны, все портят только люди. Когда приходится иметь дело с жадными людьми, все идет прахом, и в этом беда. Но совсем без людей пока не получается обходиться. И, что бы ты ни делал, появляются жадные люди, чистое искусство превращается в дрянную оперетку. Молодежь — дрянь, все думают о деньгах. Одним из них меньше — кто заметит. Этот был очень жадный. Жадный, а жадность к искусству любви допускать нельзя. Паевский поймал себя на том, что старается не смотреть на новый хол- мик у садовой дорожки. Разное он слышал в прежние годы о землеройных работах на природе. Сосед потянулся, сожмурился на яркое майское солнце и продолжил: — Мне в тебе что нравится, что ты не будешь пыхтеть у компьютера, как эти. Ты человек холодный, настоящий доктор наук. Наука требует про- хлады. — Какой я ученый... — скромно сказал Паевский, а сам подумал: рас- сказать или нет? И все же посмотрел на свежий холмик. Метра два длиной, три куста роз. Многое могло под ними поместиться. — Ну, ученый не ученый, а догадался. Да и сейчас понял все остальное. Молодец. Что, ищут меня? — Да с чего вас искать? Кому? — Известно кому. За Франкенштейнами нынче всегда охота. Знаешь, кстати, что Франкенштейн — имя создателя, а не творения? Мое творение вышло идеальным, потому что сделано из желаний, а не из скучного мяса с глупыми швами. Красота — это то, что каждый придумывает сам... Сейчас я думаю, что не надо было ни с кем делиться. Паевский медленно отступил и вернулся к себе. Его колотила нервная дрожь — вдруг и его зачистит этот маньяк. Для чистоты своего искусства. Он пил водку из горлышка и смотрел из темноты в соседские окна. «Завтра, — решил он и начал запирать замки с особой тщательностью. — Завтра я зайду к нему и уверю, что я его не сдам. Скажу, что все равно мне никто не поверит, я умею быть чертовски убедительным, например, я даже был убедителен на стрелках, где начинали стрелять при звуке треснувшей ветки. Акела состарился и научился волноваться, надо это прекращать. Лю- бовь к жизни должна быть холодна и точна, как бухгалтерский баланс». Он усилием воли заставил себя не подходить к клавиатуре и удивился тому, каким малым оказалось это усилие. Черт, кажется, страх сжигает любовь. Поэтому он все же сел за столик и проболтал со своей женщиной до утра. Она почувствовала что-то и денег больше не просила. Она не косилась на его бутылку — и даже сама пригубила что-то из низкого стакана. Причем выпила так мило, что Паевский расстрогался и примирился с новым знанием о своей любви, что подарил ему сосед. Они стали выпивать, чередуя напитки. Паевский проснулся поздно, уже к вечеру, и с непривычно больной головой. Он снова подошел к забору. Первое, что он увидел за низким штакетником, были те самые два мента, что уже приходили к нему в офис.
Они хмуро уставились на него. Впрочем, и кроме них там народа хватало. Плакала восточная девушка в фартуке, что обычно убирала у соседа. Было видно, что плачет она не от страха, а на всякий случай, стараясь отпугнуть свои предполагаемые непри- ятности. Присутствовал и сам сосед — только в виде черного пластикового мешка, что вынесли из дома. Паевского позвали, и он двинулся в обход, чтобы войти через калитку. Соседа нашла уборщица. Случайно или нарочно она до сих пор не сняла резиновые перчатки, и они, ярко-желтые, выглядели деталью карна- вала. Оказалось, что математик висел на веранде уже довольно долго, и Па- евский с некоторой дрожью подумал, что вчера вечером смотрел в эти окна, дрожа от страха, а сосед, уже тогда ставший выше на высоту табуретки, глядел на него мертвыми глазами. — Он оставил записку. Впрочем, будем проверять. — А что в ней написано? — Вообще-то это нельзя рассказывать... Ну, в общем, какой-то бред. Пишет, что из-за любви. — А это правда. Отчего не повеситься из-за любви? Раньше, правда, стрелялись... Менты тут же засуетились и стали спрашивать, видел ли Паевский у со- седа огнестрельное оружие. Тот даже замахал руками, объясняя, что имел в виду литературу. Бунин там, Пушкин — тогда с оружием было попроще. Менты успокоенно закивали. А Паевский пошел к себе — туда, где его ждала любовь, живущая в проводах. Большой экран, хорошее разрешение. Любовь постоянная. Вечная. ЕЖЕДНЕВНИК Перед Новым годом Наталья Александровна всегда выбирала себе еже- дневник. Их теперь было много — не то что в старые времена, когда еже- дневники в ужасных клеенчатых обложках с логотипом рготЬитроМачка были дефицитом и мать приносила их со службы как лучший подарок для подруг. Теперь записные книжки лежали в магазинах грудами — на любой вкус — от легкомысленных молескинов до настольных гроссбухов. Те, что в изобилии плодились корпоративной культурой, ей не подходили: аляпова- тые, с обложками из кожзаменителя, с большими логотипами (конечно, не тех пошлых советских экспортных организаций — но таких же ужасных) — все это никуда не годилось. Большинство ее подруг давно не пользовалось ежедневниками из кожи и бумаги — они стучали пальчиками по экранам. Наталья Александровна была верна своей традиции — только бумага, и обязательно высшего качества. Ежедневник выбирался тщательно. В магазине она даже нюхала их, и в ноздри проникал особый аромат чистой бумаги. Чистая бумага — это было что-то непередаваемое, как запах крахмального передника на школьной форме, как запах только что застеленного белья в гостинич- ном номере во время первой поездки заграницу, это был запах бумаж- ной невинности, что ждет первого прикосновения ручки, обязательно перьевой. Никакой пошлости ни на единой странице не должно было быть, только скромные линейки и дата. Пришли иные времена, и теперь можно было бы позволить себе и электронную записную книжку, но как
же этот ни с чем не сравнимый запах дорогой бумаги? А уж как пахли переплеты из настоящей кожи... Итак, она очень тщательно относилась к этой покупке. Подруги считали все это легкой степенью безумства, фиксацией на фетише — и тут же произ- носили много слов, явно только что прочитанных в модных журналах. Наконец Наталья Александровна пошла покупать очередной еже- дневник. Однако, впервые за несколько лет, ее ждало разочарование — ничего достойного не было. Лежали перед ней на прилавках какие-то экзотические книги из тибетской бумаги кустарного производства — с рваными краями. Бросался в глаза своим поросячьим цветом толстый дневник с замочком — для девочек того возраста, когда они еще пишут. Мертвым грузом на полках покоились унылые канцелярские расписания в липких обложках, предна- значенные не начальникам, а их секретаршам. Наступал год бабочки, и они были повсюду — и она, в разных видах, лезла в глаза, хлопала крылышками. Новогодние подарки казались прико- лотыми к бабочкам, а не наоборот. Теснились тиснения (неловкий каламбур), рассказывающие о несчаст- ной возлюбленной Зевса Ио, чьи коровьи слезы утирала бабочка, и роились на обложках портреты знаменитого литератора из Монтре с сачком в руках. Последнее было, видимо, данью тщеславию графоманов. Много что закрутилось под Новый год вокруг одного из тридцати четы- рех отрядов класса насекомых типа членистоногих царства животных. Наталья Александровна была деловая женщина, у которой была своя секретарша. Вернее, эта пунктуальная старуха была ее заместительницей в магазине. Чайный магазин достался Наталье Александровне от друга, прокурор- ского работника. Непонятно, зачем он был нужен. Хозяйка не появлялась там неделями, а то и месяцами, но друг говорил, что в этом магазине есть запас на случай непредвиденных обстоятельств, и произносил эти слова так, что совершен- но не хотелось думать, что это за обстоятельства, в случае которых Наталье Александровне нужно было лезть в сейф, что прикрывала картина какого- то немца, изображавшая человека с сачком на горном склоне. Заместительница ведала товаром и двумя продавщицами, но особого дохода магазин не приносил, впрочем, в эти дела Наталья Александровна не вдавалась. Из всех бланков она заполняла только еждедневники. Поэтому выбор ежедневника нельзя было доверять никому. Ежеднев- ник — как любовник, он даже еще интимнее, и прикасаются к нему чаще, чем к иному любовнику. Потеряв надежду, она пошла по праздничному рынку, роясь уже в пе- строй продукции без роду и племени. Наконец она дошла до совершенно мусорной лавки, канцелярского секонд-хенда, полной ручек с логотипами разорившихся компаний и письменных приборов в стиле первого секретаря обкома — с встроенными часами величиной в будильник. Продавец был меланхоличен и долго наблюдал за ней. Заскучав, он вышел куда-то, а на смену ему появилась расписная, как матрешка, упи- танная девица. Цветные татуировки текли с ее шеи на грудь и плечи, а руки горели в черно-красных языках пламени. Наталья Александровна продолжала рыться в стопке на прилавке. Внезапно она ощутила у себя в руке искомое. Ежедневник и правда стоил копейки. Толстый, но не тяжелый, бла- городный, как дворянский герб, но не аляповатый — это было то, что нужно. И она решилась.
Действительно, выбор ежедневника был как выбор мужчины — хочешь выбрать надолго, но, как бы ни старалась, идеального все равно нет. И если мужчина кажется тебе идеальным, то всегда выясняется, что внутри какая-то проблема, будущая беда, расстройства и неприятности. К тому же мужчин без прошлого не бывает — вот и тут нужно было смириться с этим прошлым ради обложки, бумаги и строгости внутренних граф. Но это были уже ее личные тараканы. Засовывая нового друга в сумочку, она оглянулась. В витрине напро- тив зажглась мягким светом красная лампа. Наталья Александровна всмо- трелась туда. Там жили дорогие вещества, смешиваемые с водой. Кофе, колониальные товары — от баночек и пакетиков рябило в глазах. «Отчего я постоянно пью кофе, — подумала она, — отчего я не пью чай? Если рас- судить здраво, то, может быть, я гораздо больше люблю чай». И она вернулась домой. Теперь ежедневник жил в ящике стола, дожидаясь своего часа. Когда она выдвигала ящик, ежедневник убегал внутрь, в темноту, а потом, когда ящик резко задвигали, дергался вперед. То есть вел он себя как еще не прирученный зверек. А прирученный зверек у нее уже был — кошка по имени Крыса, что относилась к ежеднев- нику с явным неодобрением. Прошел Новый год, неожиданно бурный, и она раскрыла еже- дневник только на пятый день долгих зимних каникул. Она поехала в любимый пансионат — она ездила туда много лет, только спутники ее менялись. Спутники были менее постоянны, чем номер и вид из окна. Вокруг был зимний лес, пансионат, запорошенный снегом, и надо было уже возвращаться домой. Друг уехал раньше — на свою государственную службу. Она каллиграфическим почерком записала на первой странице дет- ское воспоминание. Нужно было составить список подарков к Рождеству, но воспоминание было важнее. В детстве она жила в деревянном дачном доме, который семья делила с одинокой крысой. Как-то маленькая Наталья Александровна вышла на веранду и увидела, что через дырку в потолке све- шивается ее голый хвост. Крыса сидела и смотрела на то, что происходит внизу, — точь-в-точь, как старики смотрят на играющих детей. Девочка не боялась крысы, только не могла понять, как та забирается на чердак, пока не увидела, как крыса сосредоточенно лезет по стеблям дикого винограда наверх, чтобы потом сидеть там и смотреть на подвластный ей мир. Она перевернула лист и вдруг увидела запись, сделанную аккуратными, практически каллиграфическими буквами. «Заказать такси. Получить посылку», — и цепочку цифр. Она испытала страшную досаду — ежедневник был несвеж, не девстве- нен, так сказать. Она раскрыла какую-то страницу наугад и увидела, что да — бывший в употреблении. Еще в одном месте страницу пятнала какая- то закорючка, но, кажется, это были все следы прежнего владельца. Итак, телефон прилагался, и, сама не зная почему, она позвонила по нему вместо того, чтобы вызвать друга. Это действительно оказался таксо- парк, маленький, крохотный (судя по сайту), но надежный (она переспросила у секретарши). Машина прибыла вовремя, а молчаливый водитель был выше всяких похвал. Он вез ее из пансионата домой и был почтителен и вежлив. Она распланировала первую рабочую неделю года, и дальше все пошло как по накату. Но вот ей позвонили. Голос был незнакомый, и ей напомнили о посылке. Посылкой, впрочем, это не называлось — курьер говорил о «пакете». Пакеты, особенно во время праздников, ей передавали часто.
Она все-таки была деловой женщиной. У Натальи Александровны было небольшое агентство, что занималось недвижимостью. Торговля квартира- ми и офисами досталась ей в наследство от мужа. Так получилось, что она легко ладила с людьми. Наталья Александров- на давным-давно прочитала в одном дамском журнале нехитрый список психологических трюков. Нужно было несколько раз за разговор назвать собеседника по имени, ибо, сообщал журнал, нет ничего приятнее для че- ловека, чем звук его собственного имени. А еще нужно несколько раз коснуться рукой человека, с которым гово- ришь, потому что тактильные ощущения незабываемы. Никогда не нужно было начинать фразу с «Нет», а надо было ее начи- нать только с «Да», которое можно было превратить в «Да, но...» Наталья Александровна считала это глупостями, но довольно было того, что такие списки печатали во множестве журналов. И ее собеседники тоже знали эти списки наизусть. Может быть, и они считали это чушью, но возникал незримый обще- ственный договор: ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь. Поэтому все дей- ствовало: «нет» никто не говорил, все как бы случайно касались друг друга и, как попугаи, повторяли чужие имена. Тогда было понятно, что все играют по правилам, и сделки заключа- лись легко и приятно. Ну, конечно, помогало еще и то, что Наталья Александровна была все же интересная женщина. Торговля чаем к ее жизни приросла — именно приросла, как прираста- ет гриб к дереву, это было дело, о котором хорошо рассказывать подругам. В магазин можно было заехать за деньгами или попросить там собрать подарок кому-нибудь на праздник. Наталья Александровна соблюдала в этом умеренность, ведь все же магазин был только формально ее собствен- ностью, а записал его на Наталью Александровну именно друг, прокурор- ский человек, которому вести такой бизнес не подобало. Итак, она надиктовала адрес, и курьер принес посылку в магазин. В посылке был деревянный ящик с иероглифами и разноцветной ба- бочкой в центре. Внутри оказалась рамка, в которой, как живая, спала гигантская бабочка. Казалось, что бабочка время от времени сонно подергивает крыльями, будто потягивается. Наталья Александровна давно привыкла к тому, что партнеры, а ино- гда даже конкуренты присылали ей подарки на Новый год, Женский день, Пасху и день рождения. Подарок как подарок — достаточно изысканный, хоть и непонятно, от кого. И она забрала ящичек домой. Кошка по имени Крыса с недоверием смотрела на нее, пока хозяйка заваривала чай. Кошку тревожил запах. Она пила чай и думала, что все дело в том, какой образ жизни ты ве- дешь. Как себя ведешь, то с тобой и происходит. Ты делаешь вид, что ты богат, значит — ты богат. А побираешься — значит ты беден. Ты говоришь кому-то, что успешен в жизни, — стало быть, действительно успешен. Ре- альность в большом городе уходит на второй план. Кто-то из знаменитых режиссеров (это было написано в одном из ее прекрасных журналов), гово- рил, что успех на девяносто процентов состоит из очковтирательства. Она пила дорогой чай и думала, что режиссер был, в общем-то, прав. Почти так оно и происходит. Теперь что-то изменилось в мире — в ящике стола, а потом и в сумочке появился росток тайной жизни. Она продолжала покрывать страницы ежедневника аккуратными ма- ленькими буквами. Наталья Александровна давно вывела для себя, что
аккуратные записи являются актом психотерапии. И чем более они кал- лиграфичны, тем более действенна психотерапия. Это был универсальный способ что-нибудь понять в своей жизни и окружающем пространстве. На- писать на странице «1», поставить рядом точку. Потом записать что-то под этим первым номером, затем перейти к «2.» — ну и так далее. Любые явления в мире объяснялись таким образом. В ночи, когда подруги привезли ее, слегка пьяную, домой, она запи- сала в ежедневник, как в дневник: «Жалко, жалко, жалко... Песенка такая есть про турецкого мышонка, он веселый был, но бедный — так вот нашел однажды возле дома турецкий пятак — и так обрадовался, что двинул в славный город Истамбул. Хотел он купить турецкую феску, турецкий табак и пару шикарных турецких усов. А по дороге дождик начался, бедный мы- шонок промок — и в город его не пустили. Злой стражник сказал, что по случаю дождика город закрыт... Я так долго плакала... Мышонка не пусти- ли, такого славного турецкого мышонка... Грустно это...» Она точно помнила, что записала эти слова, но на следующий день не нашла их. С этого дня что-то пошло иначе, что-то разладилось — рука, стираю- щая записи, промахнувшись раз, другой, начала вымарывать текст в произ- вольном порядке. Наталью Александровну пару раз окликнули на улице незнакомые люди, она понимала, что стремительно теряет контроль над своим про- шлым и настоящим. Но сразу же в ней поселилась тревога. Бабочки забирали возлюбленного — он уже был там, на острие крючка. Она боялась, что это может стать первым шагом к новому одиночеству. Да, шаг к одиночеству — шаг к личностному росту, но это мудрой крысе хорошо жить одной на чердаке, а вот ей, Наталье Александровне, на чердаке не прожить. И она подолгу смотрела на маленькое фото — серый прямоугольник, где с трудом угадывались контуры старого дачного дома. Иногда ей казалось, что крыса смотрит на нее с пожелтевшего сним- ка — вот горят ее глаза из тьмы чердачного окна. Но нет, это было только видением. Друг был рядом, но несколько раз они глупо поссорились, и вот он улетел не попрощавшись. Да и были в ее жизни уже парные поклонники — они время от времени снились Наталье Александровне и кивали в этих снах головами, как два китайских болванчика, расположившиеся на комоде. Иногда ей хотелось пролистнуть ежедневник вперед и узнать, что там, что намечено... Но пока там дальше только «4760917 Термер», и записи кончаются — все исчезло. Термер? Что за термер? Понять невоз- можно. Термен? Тервер? Терминатор? Фамилия? Она набрала номер. Но там — увы — оказалась только фирма по продаже сухофруктов. Наталья Александровна тут же вспомнила, что давным-давно в городе поменяли коды и частично — сами телефонные номера. Она набирала номера так и сяк, но там — все та же фирма по пряно- стям и чаям. Круг замыкался. И, похоже, больше ничего из ежедневника было выжать нельзя — он был слишком умен и сообщал ей только то, что хотел. Наталья Александровна все же еще раз позвонила по указанному теле- фону и по какому-то наитию назвала лишь свое имя. Ей тут же сообщили, что нужно просто приехать и подписать договор — ее уже ждут. Договор вкусно пах чаем и кофе — но что-то в нем было со- мнительное.
Она с легким сердцем подписала бумаги, рискуя отсутствовавшими деньгами, но только она успела получить партию товара, как с поставщи- ком случилось несчастье. Его автомобиль пробил заграждение набережной и пустил круги по нечистой городской воде. Товар был, торговля шла, но денег никто не востребовал. Закрывая дверь, она оглядела свой кабинет и поразилась тому, что в нем не осталось никаких следов ее пребывания. Десять лет не оставили ровно ничего. Ни-че-го. Теперь Наталья Александровна вела разговор с дневником и одновре- менно читала чужие записи — мужчина то складывал вереницы цифр, то перемножал что-то, вдруг ей являлся список невиданных препаратов (ка- жется, он врач) или черновик письма «В ответ на ваши претензии к финан- сированию, мы...» (все-таки не врач). И сразу на следующем листе обнаружилась запись: «Установить для всех строгие правила. Единоначалие — залог успеха». А потом приписка: «Не отдавать ничего, что попало в руки». На следующий день ей позвонил человек от друга. Друг оказался в тюрьме, нет, не на совсем еще, а только был задержан по какому-то совершенно неведомому Наталье Александровне обвинению. Самой передавать ничего не надо было, но посланец был напуган, и это все было ужасно, ужасно неприятно. Она приехала в магазин и, заперев дверь, сняла картину со стены. Сейф глядел на нее равнодушным синим глазом. Она прижала палец к этой мерцающей пластине, и дверца распахнулась. Наталья Александровна видела в своей жизни много денег, но никог- да — сразу. Она провела пальцем по блестящему пластику, который обтекал банкноты, и вдруг замерла. «Не отдавать ничего, что попало в руки». И она закрыла сейф. Телефон звонил весь вечер, беззвучно бился на столе, но она не обра- щала на него внимания. То же было и на следующий день. Но потом звонки начали стихать и через три дня прекратились вовсе. Вдруг выяснилось, что у друга было больное сердце и он умер прямо на допросе. Люди, что занимались этими делами, к Наталье Александровне отнес- лись с пониманием, на магазин не косились и даже не допрашивали офи- циально. Итак, она совершенно не удивилась этому подарку. Так велел дух ежедневника. После этого она уехала в Европу. Сначала во Францию, а затем в Швейцарию. Там ей читали историю шоколада, в Вене — историю кофе, а в иных странах — рассказывали о чае. Так прошло несколько месяцев. Наталья Александровна переменила несколько любовников, но неза- крытый гештальт с бабочками тянул ее — нужен был человек героический, возвышенный... Расставаться с этим воспоминанием она не собиралась, точно так же, как и с чайным магазином. Она по-прежнему занималась чаем или думала, что им занимается. Деньги могут кончиться, и кончиться неожиданно, а тут был навык. Вдруг ее помощница растворится в воздухе, надо хоть понимать, о чем идет речь. И ежедневник пополнялся записями о товаре. Там был крупнолиствен- ный индийско-цейлонский чай с ягодами и листьями земляники, лепест-
ками роз, куда было впрыснуто земляничное масло. Был в списке чай с лепестками сафлора, кусочками ананаса и лимона, а вместо земляничного (аккуратно вписывала она) дополнен маслами куйтте и шеримойи. Был из- вестный всем чай классической английской традиции, что подразумева- ла масло бергамота. На следующих страничках значилась смесь зеленых и черных сортов чая с добавлением цветков жасминовой гардении, лепест- ков дикой розы и ароматизированный маракуей, про который говорилось, что он — любимый напиток английских королей. За ним следовал япон- ский лимонник, крупный лист зеленого сенча с добавлением апельсиновой цедры и лимона. Была там и смесь индийско-цейлонского с лепестками роз, персиком и гуавой. Был и зеленый лимонный чай, на зеленой его этикетке катались три лимона. Чай с привкусом сладкого миндаля был чер- ным, с большими листьями-хлопьями, с кусочками того самого миндаля и спрыснутый маслом миндаля, а замыкала шествие клубника со сливками вместе с лепестками красного шафрана. Но вдруг среди своих аккуратных записей она обнаружила странный список: 1. Устаканится стакан, живая вода, поставить в известность фото 2. Удача удочка пакетики осторожно морилка 3. Рост личностный рост х 4. Пингвин Императорский Наталья Александровна чуть не подавилась. «Какой-такой пингвин- мингвин?! И ведь моей рукой написано, никаких сомнений», — возмути- лась она. Но было время возвращения домой, и утренний пограничник стукнул штемпель в ее паспорт. В тот же день, в гостях у подруги, она познакомилась со странным че- ловеком. — Пингвин, — представился он, подавая руку. Сначала она приняла это за причудливую фамилию, но тот, поняв, в чем дело, тут же расхохотался. — Пингвин — это прозвище, — пояснил он. — Это что, у одного моего друга есть такое прозвище, что вы и не выговорите. Пингвин был кругл и остер на язык. Правда, Наталья Александровна почувствовала, что как собеседница она интересует его больше, чем как женщина. Но во времена вольности нравов и ориентаций она ничему уже не удив- лялась. Лишь только на мгновение ей показалось, что когда-то этот человек уже встречался в ее жизни. Она почувствовала, что события втягивают ее в водоворот и время от времени она проносится мимо чего-то знакомого — дерева на берегу, по- степенно отдаляясь, — и если раньше можно было схватиться за спаситель- ную ветку, то теперь это дерево лишь мелькнуло на горизонте и пропало. Ежедневник постепенно уводил ее от прошлой жизни. Она покори- лась, будто девочка, вложившая незнакомому дяде свою ладошку в руку. Не плачь, родная, не плачь — мне-то каково будет возвращаться из леса одному? Но подсказки бумажного друга всегда были полезны и верны. Просто не всегда она могла их разгадать — иногда казалось, что еже- дневник общается с каким-то другим человеком. Назавтра у нее выдался свободный вечер. Она хотела поехать к своей однокласснице, но в последний момент выяснилось, что та уехала в Ита- лию. Это выяснилось именно в последний момент, когда она позвонила из машины. Подруга не выезжала из своего загородного дома — и тут Италия.
И вот она снова столкнулась с Пингвином, и тот зазвал ее в гости. Так Наталья Александровна попала в совсем иной дом, случайный, и рядом с ней за столом оказался невысокий человек со странной фигурой — скорее некрасивый, но какой-то плотный и тяжелый. Она спросила о нем пингвиньего человека, и тот ответил странным словом — лепидоптерист. Она вновь приняла это за фамилию, и Пингвин дробно рассмеялся: — Лепидоптерист, — сказал он, — это специалист по бабочкам. Его друг был путешественником, привозившим из странствий не гео- логические образцы и африканские маски, а коробки с бабочками. Путешественников теперь было много, все норовили тратить шальные деньги в странствиях. Но этот был настоящим путешественником — без шальных денег. Сначала он весело рассказывал о своих приключениях, о морозе и ветре. Двадцать восемь раз обошел вокруг света — за пятнадцать минут, да. Но постепенно он замолкал, говорил все меньше и меньше. Между ними установилась странная связь. И вот она уже была добы- чей — когда он смотрел на нее, казалось, что он накрыл ее сачком. Она представляла себя бабочкой, наколотой на булавку. Где-то она читала, что русское «бабочка» восходит к праславянскому ЬаЬа, которое «по мнению большинства лингвистов-энтомологов, в древно- сти обозначало предка». Так что славянские бабушки и прабабушки машут крыльями капустниц и белянок по русским полям. Покойные тещи всех времен и народов реют бражниками, а мертвая голова отчетливо видна мимо их крыльев. Или же они ползут по склону горы, как в знаменитом рассказе Эдгара По «Сфинкс». Она слушала рассказы Лепидоптериста о превращениях куколки в ба- бочку, что было мистично и укоренению в сознании человека поддавалось плохо. Бабочка крылышками бяк-бяк-бяк, за нею энтомолог прыг-прыг- прыг. А дальше что? Взмах сачка. А дальше появляется банка-морилка. Довольно кровожадная вещь. «Очень действенны морилки с цианистым калием — несколько его кристалликов помещают на дно банки и заливают гипсом. Раз заряженная, такая герметичная морилка будет эффективна в течение года». Впрочем, употребляют и хлороформ. Потом, описанная и упакованная, она ждет продолжения своей посмертной жизни на энтомо- логическом матрасике (Наталью Александровну потрясла прелесть специ- альной терминологии). И вот наступает черед эксикатора (или просто кастрюли) для размачи- вания бабочек. Бабочку-бабушку расправляют, и в грудь ее беззвучно входит одна из тех специальных булавок, что имеют номера от нуля до шести — шестой для самых крупных. Устланный сухим торфом желобок посередине расправилки из мягкого дерева принимает в себя тельце бабочки. Надгробная надпись, и братская могила за стеклом. Смерть повсюду, повсюду и жизнь. И человек в полном расцвете жизненных сил, не ругаясь на полиграфию, может с лупой рассматривать усики и крылья совок и парусников, морфид и бархатниц, ураний и павлиноглазок. Бабочки утонченны и изысканны. Недаром у гре- ков что бабочка, что душа — одно слово «психе». — Или еще восточная мудрость, — тсказал Лепидоптерист. — «Когда караван поворачивает обратно, то последний верблюд становится первым». Особенно это верно в момент поиска дороги. Потом они запели, и Наталья Александровна отчего-то растрогалась. Лепидоптерист сидел за роялем и пел, а Пингвин подтягивал, бренча на гитаре. — Ирония... — кричал он. — В жизни спасает только ирония. С ирони- ей — как с лишним весом. Мы, толстяки, — замечательный народ, и между
тем нет более тяжелых в общении людей, которые, изнемогая, борются с ожирением. Как написал тот повесившийся цирюльник в предсмертной записке: «Всех не переброешь». Это вообще восточная традиция. Мне вот китайцы все время говорили — главное в жизни не потеть. У них такая идея, что надо все делать медленно, а если потеешь, значит делаешь что-то неправильно, слишком быстро. Еще в Китае говорят, если ты худой, то на- чальником тебе не быть. Даже в нэцках полнота показывалась как добро и богатство. С ленью вместе. Но поэтому именно мы, люди-пингвины, лучше всех понимаем в игрушках и сюрпризах... Пингвин и сам напоминал сейчас упругую детскую игрушку. В этот момент Наталья Александровна вспомнила модного китайского массажиста. Китаец делал массаж лица, но в этом была одна беда. После нескольких сеансов массажа лица всех клиентов становились скуластыми и косоглазыми. Так и Пингвин — он был удивительно пластичен. Это хотелось тоже записать в ежедневник, но он остался дома. Лепидоптерист рвался к ней в гости, но Наталья Александровна реши- ла, что нужно повременить пару дней или даже неделю. Так говорил ежедневник. А в нем, кстати, все чаще стали попадаться чужие записи. Ну, там сложилась страничка криво или слиплась — и вот могущественная рука безвременья промахнулась и стерла — стакан, пингвина, беззащитное вос- поминание о глупой ссоре. Новые записи были тоскливы и печальны, но все так же перемежались цифрами. Наталья Александровна представляла, как накануне Нового года зазво- нит телефон и бодрый Пингвин повезет ее на праздник, покатится стран- ным шаром, колобком по лестнице от подъезда. Повезет ее на старую дачу, уже обвешанную новогодней иллюминацией. Кинется к ней Лепидопте- рист, взмахнув руками, как бабочкиными крыльями. А поутру она оставит его спящим и зайдет в кабинет, увешанный рам- ками с бабочками, будто картинами — от пола до потолка. Но ловец бабочек появился сам, без товарища. Он возник на пороге ее жилища, вернее, на экране домофона, что висел у ее двери. Нужно было посоветоваться с ежедневником, но времени не было. Она открыла дверь. После всего того, что она ожидала, — смятых простыней и безопасного удовольствия — она вышла в душ. Вернувшись обратно, она застала Лепидоптериста уже одетым. Он держал в руках ее ежедневник. Наталья Александровна хотела рассказать историю этой книги, но не успела. Лепидоптерист засунул ежедневник под мышку и пошел к двери. Она не могла открыть рот, но он все же обернулся и ответил на немой вопрос: — Это не твоя вещь, не твоя. Нехорошо держать у себя чужие вещи. Дверь хлопнула, а она так и стояла, завернувшись в огромное поло- тенце. И тут в дверь постучали. Не позвонили, а именно постучали. Наталья Александровна сделала шаг вперед — верно, это было помра- чение рассудка, и он вернулся, это была шутка, всего лишь шутка. Но на экране были три мужские фигуры в угрюмых похоронных костю- мах. Она узнала их — то были товарищи ее прокурорского друга. И они снова постучали. Переходя в тональности от просто вкрадчивого стука до требователь- ного.
МИР БУКВ Барановский поселился во флигеле больницы и по утрам изучал леп- нину на потолке. Амуры летели между трещин и, как голуби, гадили на пол белым. Он даже передвинул кровать от стены, опасаясь, что гипсовый амур как-нибудь ночью бросится на него врукопашную, не ограничившись стре- лами. Распределение было неудачным, но на удачное он и не рассчитывал. Три года, и он покинет провинциальных сумасшедших и отправится к сто- личным. Впрочем, психиатру не пристало называть их сумасшедшими. Это было слово неверное — они были просто «больные». Больница поселилась в старой усадьбе — три корпуса: главный и еще два полукругом, по границам большого двора, поросшего редкой травой. Барановскому рассказали, что князь тут устраивал парады из крепостных, вспоминая свою боевую молодость. Барановский все время путал имя дав- него владельца, несмотря на то, что оно было похоже на его собственное. Главное, он не путал больных. Но все же — Бобринский или Боровский... Нет, неважно. Молодой врач любил сидеть на крыльце и глядеть, как больные в на- чале дня выходили на пространство между корпусами, будто для утренней поверки. Пациенты, впрочем, не бродили по двору хаотически, а строились в шеренги. Пять или шесть человек замирали на минуту, менялись несколько раз местами, а потом удивительно четко шли от одного корпуса к другому. Ать-два — шагали они по плацу. И вот уже бежал другой больной, что кричал, как командир: «Пере- стройка! Перестройка!» Этот больной ходил с портретом Генерального секретаря на груди. Фотография облысевшего человека была пришпилена к халату булавкой, и он изводил Барановского разговором о том, что родимое пятно на голо- ве главы государства меняет форму, мельчает, стирается понемногу и это особый знак им всем. Пятно было не просто так — метина, предчувствие перемен, знак, одним словом. Но по команде «Перестройка!» больные и правда перестраивались и снова шагали по двору. Барановский мысленно обряжал их в кафтаны старой русской армии, надевал на них парики и шапки, вооружал старинными ружьями. Как-то он на минуту решил, что кто-то из его предшественников придумал безумную схему групповой терапии... Но нет, тут и слово «безумный» было скользким, неверным, да и про такую новацию он знал бы. Про схемы лечения в психиатрии он знал много, а вот с кожными бо- лезнями был знаком слабо. Поэтому однажды с тоской разглядывал старика в процедурной. У того на спине была экзема страной формы — похожая на букву «ф». Но это Барановский был в тоске, а вот больной сидел прямо и безмя- тежно улыбался. Старик был давно стабилизирован и прожил тут лет двад- цать. Выходить ему было некуда, мир не ждал пациента Ф. «Выглядел фертом», — или как там? Может, франтом? Но опасность была не в этом. — Инфекционное или нет? Ну, нет, наверняка нет. Не должно... — уныло думал Барановский. Он психиатр, а не дерматолог, в родинках и экземах он ничего не по- нимает.
Коллега успокоил его: опасности не было, это не заразно. Однако старик «ф» не выходил у Барановского из головы. Через неделю, скучая в библиотеке, он стал листать ветхий альбом с газетными вырезками. Вдруг он обнаружил напечатанную в «Саратовском курьере» заметку о приказчике, у которого на спине оказалось родимое пятно в форме буквы «добро», а у его брата была буква «веди». Раздел курьезов, 1904 год — с соседнего листа на Барановского нака- тила волна Японского моря, в которую уткнулся крейсер, не сдающийся врагу. Лязгнули кингстоны, крейсер скрылся из глаз — с разноцветными флажками на мачтах, что состояли из букв. «А» было флажком с кружком посередине, «Б» с полосочкой, и так далее. Матросы с помощью флажков сообщали: «Погибаю, но не сдаюсь». Сам Барановский помнил памятник погибшей в иное время эскадре. Это было под Новороссийском — на памятнике флаги-буквы были сделаны из жести. Буквы всегда собираются в слова, написаны ли они на бумаге, или же на камне и ткани. Старый врач, к которому Барановский пристал с этими историями, только отмахнулся. Но среди старых карточек Барановский нашел историю нищего инва- лида, который, несмотря на увечье, в остальном был физически совершенно здоров. Безрукий алкоголик с идеальной печенью, вечный жилец здешнего отделения для буйных, он нес на себе букву «ю». Теперь Барановский стал пристальнее следить за парадом пациентов на плацу. Буквы многих он знал и теперь обнаружил в движении людей что-то осмысленное. Он перебрал эти буквы и понял, что слева идет пациент с буквой «в», за ним шизофреник с «е», третьим держит равнение другой — с «ч»... «Н», конечно, предполагалась в этом ряду, Барановский догадывался о нуж- ной букве, даже не помня лица больного. Он написал однокурснику, письмо было полно шуток и иронии, но просьбу он постарался сформулировать четко. Однокурсник уже был одной ногой за границей, его сдувало ветром перестройки, потому что этот ветер дул с востока на запад. Но будущий американец не пожалел своего времени и просьбу выполнил. Через месяц пришел ответ. Конверт распирала фотография, снимок статьи в журнале. Пациент, знакомое название больницы. Буква была четко видна — прямо под лопаткой. Но больше Барановского поразила подпись под статьей. На всякий случай взяв бутылку, он выскочил из своей комнаты. Дверь хлопнула неожиданно сильно, и Барановский скорее почувствовал, чем услышал, что гипсовый амур таки рухнул на пол. Идти было недалеко — шесть шагов. Барановский сделал их и без стука ввалился к автору. Вместо приветствия Барановский спросил его с порога: — Абрамович, а вы не встречали людей с отметинами в виде еврейских букв? Старик-психиатр посмотрел на него долгим тяжелым взглядом и стал медленно расстегивать пуговицы рубашки. Он повернулся, и молодой врач увидел у него на спине странный крестик. — Мой отец, — мрачно сказал Абрамович, — так и звал меня — «Алеф». У нас тут все с буквами, так назначено. — А кто их должен сложить вместе? Эти ваши буквы? — Сами сложатся. Может, — веско ответил старик, — это память Бога, его заметки свыше. Заметки на человеческих телах. А на чем ему еще за- писывать? Тут вопрос, имеем ли мы право читать?
Они пили долго и мрачно, так, что Барановский забыл захлопнуть фор- точку, затянутую марлей. Лес, что начинался сразу за усадьбой, шумел тревожно, из него летели в форточку стаи комаров. Рядом лежал амур, похожий на дохлого белого голубя. Комары мучили Барановского всю ночь. Он расчесал себе спину, а на- утро зуд усилился. Барановский встал спиной к мутному зеркалу, в которое смотрелся еще старый князь, держа другое — зеркальце для бритья — перед глазами, и увидел то, что ожидал. Под лопаткой у него, расчесанная, горела буква «я». ШАР Они выехали поздно, долго перед этим собираясь, а потом долго встре- чаясь у станции метро. Так бывает, когда люди терпят друг друга. Люди, что друг друга любят, не замечают опозданий, а те, в ком кипит неприязнь, пользуются поводом, чтобы увильнуть с совместной вылазки за город. Петров давно знал своего приятеля и давно притерпелся к нему. Петров был тенью — да и фамилия у него была незаметная. «Петров» хуже, чем «Иванов», «Петров» будто взято из детского стишка про котиков и кошечек. Тот был удачлив и любим женщинами. Без них он не ступал ни шагу — и Петрову это нравилось. При женщи- нах, пусть даже при чужих, мужчины меньше распускаются. Однако Петрову сразу не понравились две подруги, что товарищ взял с собой. Одна, как всегда бывает в таких случаях, была красивая, а другая — не очень. Но обе были как-то слишком хороши для болот, они были слишком до- рого одеты, слишком хорошо накрашены, они были вообще — слишком. Петров понемногу начал их ненавидеть, причем красивую — даже больше другой. «Макнуть бы ее в грязь, да по уши, во всем ее дорогом и замшевом, — подумал он. — Так макнуть, чтобы забулькала». Но тут же одернул себя. Накануне Петров говорил ему по телефону: — Ты понимаешь, Митя, там — шар. Посреди болот лежит гигантский шар. Метров двадцать в поперечнике. Или тридцать... Нет, никому не из- вестно, откуда он там взялся — может, это военные связисты обронили. Ну, им для антенн нужно было, везли и обронили. Как, как... Ну, везли на вер- толете, и — раз! — трос оборвался. И шар — бац! — и в болото. А кто его из болота достанет? Никто. Он к тому же секретный. И вот лежит там, посреди болота, огромный пустой шар — представляешь, какая там акустика? Они сговорились ехать на заре, чтобы обернуться быстро — дорога все- таки была долгой. Сговорились, а все равно прособирались. Опоздали и ехали поздно. Петров продолжал думать о том, зачем его товарищ взял двух подру- жек — прогулка обещала быть утомительной. Пришел марток, надевай трое порток, снег сейчас еще лежит. Зачем он взял этих двух? Непонятно. Он думал о распределении ролей в этом путешествии — что-то сбоило. Быть может, одна из женщин предназначалась ему — но это вряд ли, одер- нул себя Петров. Есть такое свойство компаний — найди лишнего, дунь да плюнь, вынь карту из колоды, и ничего не изменится, а вытащи пусть даже верхнюю
из карточного домика, рассыплется все. Исчезновение человека из жизни других вовсе не обязательно связано со смертью — Петров думал о том, что чаще всего людей просто не замечают. Их вдруг не стало в нашей жизни, а значит, и вовсе нет на свете. Замечают только тех, от кого что-то нужно. Пассажирки скучали. Им явно не хотелось в болота, а о загадочном шаре они даже не рас- спрашивали. Две женщины смотрели в разные стороны — одна в левое окошко, а другая — в правое. Пейзаж за окошками был тревожен — там горели поля. Пал шел по сухой траве, дым стелился над пространством по обе стороны дороги. Пет- ров никак не мог понять истока этой национальной забавы, от которой каждый год горели деревни и поля. Огонь выжигал верхний слой плодо- родной почвы, все было во вред и ничего — впрок, но люди жгли траву год за годом. На какое непонятное счастье надеялись они, было Петрову непо- нятно. Иногда ему хотелось поймать поджигателя и бить его чем-нибудь по голове, пока кулаки не начнут уходить в пустоту. Но он очень боялся этого своего видения — уж больно оно было ярким, ощутимым. И это чужое счастье неизвестных пироманов он ненавидел. Все хотели счастья, как в той давней книге, где тоже был таинственный шар и герой полз к нему, твердя, что хочет всем счастья и чтобы никто не ушел обиженным. «Вот мы приедем к шару, — бормотал про себя Петров, — и можно будет загадать желание». Правда, шар из книги выполнял не все желания, а только выстрадан- ные, выстраданно подумаешь: «Провались они все», — провалятся все, так сам и останешься висеть в пустом белом пространстве, как в иностранных фильмах изображают рай. Или таким будет ад, не важно. Машина неслась по узкому шоссе, и Петров даже задремал — вставать ему пришлось рано, нужно было успеть на электричку, а потом на автобус, чтобы попасть к месту сбора. Однако ж девушки прособирались, и Петров продрог на перекрестке. Теперь, в машине, он отогрелся и даже уснул на полчаса. Петрову снился огромный шар, который ворочается среди подушечек мха, давит клюкву и распугивает лесную живность. Сон пришел к Петрову вместе со странной музыкой на три такта, злобной колыбельной, которую он помнил с детства. В ней к маленькому Петрову приближался кот, самое страшное животное. Кот шел к нему, и не было спасения ни в хрупких планках детского манежика, ни в одеяльце Петрова, не было надежды на спящих отца с матерью, шел к нему кот, которого отродясь в их дому не было... Наконец они доехали до поворота. Асфальтовая дорога кончилась, и перед ними лежал разъезженный проселок. Машину вело, она ехала то передом, то боком, и этого дорожного при- ключения было еще километров на десять. Наконец одна из женщин спросила: — А зачем нам этот шар? Что в нем такого? — Он акустический... — начал Петров и осекся. Товарищ его не поддержал, возникла пауза, а женщина поджала губы. Тогда он сделал безотказный ход: — Ну, это место для исполнения желаний. Машина для их испол- нения — заходите в шар, и... Ваше желание исполнится. Точно-точно. Любовь, к примеру, случится... Или укрепится. Приятель бросил взгляд на заднее сиденье и подмигнул пассажиркам. Обе задумались и замолчали, снова уставившись в разные стороны.
Петрову было неловко от своего незатейливого вранья, и он стал вспо- минать тот давний сюжет об исполнении желаний. Ты приносишь жерт- ву или, весь в пылу любви к человечеству, приносишь в жертву себя, а человечеству это все не нужно. Тогда ты отдаешь свое желание другим, и можешь сделать странное открытие. Человечеству нужно, чтоб ты про- валился и освободил место: коллегам нужно, чтобы освободилась ставка, детям — чтобы опустела квартира, а соседям — чтобы исчез твой велосипед на лестничной клетке. Наконец кончился и проселок. Неподалеку стояли серые, давно бро- шенные избы, ржавый остов «жигулей», повозка, вросшая в землю. Но главное — дороги дальше не было. Вернее, были колеи, да такие, что в каждую можно было поставить вертикально пластиковую бутылку с водой, что приятель и сделал. Пока он фотографировал свою бутылку, Петров смотрел вдаль. До шара было еще километра три. Девушки вылезли из машины и курили на порывистом весеннем ветру. — Это хорошо, что подморозило, — сказал приятель. — Проехать я тут — не проеду, но вот пройти — может, и пройдем. Акустический шар, вот это все... Вокруг лежали болота, подернутые тонкой пленкой льда. Колеи тяну- лись между ними, и видно было, что тракторист каждый раз пытался ехать по-новому. На болотах что-то ухнуло. — Кладовая солнца, — невпопад сказал приятель. — Надо идти, — ответил Петров. Вдали ухнуло снова. Женщины оскорбленно пожали плечами, и одна из них пошла впереди. Приятель Петрова поддерживал ее за руку, и скоро они довольно сильно оторвались от второй подруги. Когда Петров догнал ее, женщина отказалась от его поддержки. Петров, поскальзываясь на подтаявшей глине, обогнал ее и вдруг обна- ружил, что он совершенно один на дороге. Он прошел еще дальше, а потом остановился, поджидая спутницу. Никого не было. Он даже вернулся чуть назад, но все равно никого не увидел. Тогда он припустил вперед и все-таки догнал парочку, успевшую прой- ти почти весь путь. Они курили у поворота. Там дороги вовсе не было — кочки да озерца. Они двинулись по этой слабо видной тропинке. Понемногу Петровым овладело то безразличие, которое приходит к че- ловеку после нескольких часов монотонных трудных движений. Вдруг он увидел, как взмахнула руками подруга приятеля. «Сейчас она упадет в грязь, будут обиды», — подумал Петров. Но падение все же произошло быстрее скорости мысли. Пока все это ворочалось в голове у Петрова, женщина упала на колено, но потом вдруг вся скрылась под серой мутной водой. Мелкие пузыри покрыли болотную гладь, спустя пару минут еще один, огромный, выплыл откуда-то из глуби- ны и громко и как-то оскорбительно весело лопнул. Из-под воды уже беззвучно поднялся новый пузырь, и вдруг с глубины пришел неожиданно глубокий, сильный звук. Ухнуло так, что кочка под ногами Петрова шевельнулась. Петров переглянулся со своим приятелем. Странное отупение охватило их. Потоптавшись немного на своих коч- ках, они продолжили путь — ну а что еще делать? Так они хотя бы увидели шар. Они шли вперед, будто объевшиеся мухоморов берсеркеры.
И действительно, он тут же предстал пред ними — огромный, неожи- данный — несмотря на все прочитанное о нем, нелепый среди этого голого березняка. Круглый бок болотного жителя отливал серым и белым, он был похож на космический корабль, по недоразумению приземлившийся в болоте. Приятель пошел быстрее, это значило то, что он скорее выдирает ноги из болотной жижи. На друзей снизошел какой-то странный азарт — они уже не берегли одежду и не заботились о том, чтобы студеная вода не заливала сапоги. Петров с ревностью смотрел на своего приятеля, что опережал его в этой гонке за шаром. «Все равно никто не должен уйти обиженным», — вспомнил он опять старую цитату. Приятель, ступив на ровную землю, отряхнулся, как собака, и вбежал внутрь шара сквозь небольшой пролом. Слышно было, как он там востор- женно ухает, звук этот многократно отражается от стенок, реверберирует, а потом затихает. Внезапно один из вскриков перешел в высокую ноту и оборвался. Все стихло. Петров тоже выбрался на сухую площадку перед шаром. И тут вдруг он подумал, что настоящий магический шар вовсе не дол- жен исполнять желания странников, он должен исполнять желания всех остальных — по отношению к дошедшим. Счастье не в исполнении жела- ний, а в том, чтобы найти свое место и предназначение. Ну и что, если для этого нужно исчезнуть, — что толку тянуть? Нет никакого резона тянуть, состарившись, долеживать в мусорной квартире свой век. С неисчезнувшей опаской он заглянул в черноту пролома. Перед ним была грязная земля и бока сферы. Какие-то бессмысленные надписи, на- слаиваясь друг на друга, покрывали стены шара в человеческий рост. Пе- трова удивило, что среди них совсем не было матерных. Больше ничего внутри шара не было. Петров отчего-то почувствовал себя тоскливо и одиноко. Никто не тянул внутрь шара, но он сам вдруг почувствовал, что его место там. Он нагнул голову и пролез внутрь. Огромная сфера тут же отреагировала на его шаги, внутри шара дробно рассыпалось чавканье отмерзающей земли. Петров несколько раз охнул и ухнул — но ничего не происходило, кроме, разумеется, затухания рубленых звуков. «Вот как неловко, — подумал Петров. — Как я забыл... А ведь знал, что мало того, что жертва принесена, важно, чтобы она была принята». И он, не теряя надежды, начал кружиться прямо в самой середине гряз- ного круга, напевая: Неси, мышка, сладкий сон И друзьям моим и мне, Через сени, через клеть, Через щель в окошечке. Тихонько, легонько, Чтоб не слышал котенька: Как услышит котенька — Тебе голову отъест.
* ЗРЕНИЕ И ОПЕРЕНЬЕ * * * Да, конечно, и львиного зева, и гортензий, и пения пчёл над ваганьковским. Батюшка слева, а мулла чтобы справа. О чём я? Бог знает. Должно быть, приснилась, примерещилась, будто комплект слов: прощание, жимолость, милость, просветленье на старости лет. Ах, как сжался гусиною кожей над землей потолок натяжной! Может быть, и черёмухой тоже, и сиренью, персидской княжной, — сколько выпало головоломок, медных денег, дорожных тревог! Жалок дар мой, и голос негромок, и в убогой гортани комок. Пей, начальник, небесную водку, цапай когтем домашних мышей. Отмотаю свой срок я в охотку — только мокрого дела не шей. Проще некуда. Выйду на воздух, пот чернильный стирая со лба, — и мычат раскаленные звёзды, будто глухонемые гроба. Элегия вторая Из прошлого мне что-нибудь сыграй, скрипач слепой, напомни милый край, стишок слезливый, писанный по пьянке, бычки в томате, детский анекдот, стакан, гитару, да горбушку от шестнадцатикопеечной буханки Бахыт Кенжеев родился в 1950 году в Чимкенте. Окончил химфак МГУ. Поэт, прозаик, эссеист. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии «АпЙ1о1о§1а» (2005) и «Русской Премии» (2009). Живет в Нью-Йорке и в Москве. Постоянный автор «Нового мира».
с уральской солью, с постным маслом, да. Сколь молоды мы были, господа, сколь простодушны были и невинны, сколь сладко задыхались, влюблены, от красоты и дивной глубины очередной Ирины или Риммы! Неслышно спит прошедшее навзрыд, лишь время обнажённое горит в светильнике античного поэта, как масло постное. Ах, нищие, народ тревожный — пьёт, а денег не берёт — наверное, монах переодетый. И вдруг прошепчет: честно говоря, кто саван шьет — тот трудится не зря, так созидал свой гроб на радость сёстрам фараон, и пел предутренний петух, усваивая вечность не на слух, а зрением и опереньем пёстрым. * * * Как клонит в сон! Я книгу выключаю и предвкушаю, как приснится мне вода: брусничная, жавелева, морская, родильная, поющая во тьме, — в ней странствуют таинственные твари, она для них родимая земля, гуляют парами, объёмными очами горят и, плавниками шевеля, по кругу ходят. Утихает ругань, подводный свет слабеет подо мной. Они жрецы не бога, а друг друга — как йошо 8ар1еп8, мятежный и дурной. Страшилка есть такая: астероид взорвётся в небе — и придёт кирдык, планету бурей пламенной покроет и истребит всяк сущий в ней язык. Все сбудется: настанет жизнь другая. И осьминог печально поплывёт не вдаль, а вглубь, с трудом превозмогая давление шатающихся вод.
* * * Сто одиннадцатый автобус, следующий маршрутом от площади Революции к МГУ, обычно был переполнен, зато подвозил пассажиров прямо к главному зданию. Пусть проезд стоил лишний пятак, но погоди, ты забыл, у тебя единый был проездной. Шесть рублей в месяц. Их выдавала мама, откладывая покупку колготок, но вряд ли ты думал об этом. Как дважды два, жизнь казалась понятной, как разведённый спирт в толстобокой фляжке. Мимо Первой Градской больницы, мимо модерного универмага «Москва», где иногда выбрасывали водолазки, да, и нейлоновые рубашки. Что у тебя в портфельчике дерматиновом, студиозус? «Защита Лу...» «Воронежские тетради» (самиздат — о, как их было сложно раздобыть!). Читать на людях? Я еще не сошел с ума. Палец мой по туманному по стеклу выводит инициалы И. В., в которую я влюблён — давно и достаточно безнадежно. Вот бы узнать её адрес! Но это в другом сне, в гробовом, должно быть, когда перо вечное будет поскрипывать, заполняя запрос. А погода, надо сказать, прескверная, хоть и Рождество. Мокрый снег. Никого не видно в окошке справочного бюро. Перерыв на обед, наверное. Памяти Дарвина В школе был троечник и неумёха, как случается с гениями. Любо мамке-природе над нами подшучивать. Но она, как известно, всегда права. Среди прочего, описал прихотливые формы клюва у зябликов, населявших Галапагосские острова. В юности верил в религиозные враки, Учился на пастора. Был наблюдателен и умом остёр, в старости выпустил монографию «Усоногие раки», которой зоологи (см. Википедию) пользуются до сих пор. До конца дней, среди прочего, упорно и честно увлекался наследственностью. Господи правый, где ты, алло? Трое из десяти детей умерли рано. Результат инцеста? Но разве кузина — это инцест? Сомнительно. Просто не повезло. Ах, гармония мироздания. Коттедж в зелёном и белом районном центре. Восковые свечи. Чужих на двадцать миль никого. Книги в бычачьей коже. Кий натирается дуврским мелом. Тусклые оловянные блюда. А88ит апзепппш на Рождество.
Джордж и Эмма, сыграйте-ка Генделя: дуэт для фагота и фортепьяно! Запотевшее чёрное зеркало времени. Отец семейства пинцетом берёт дождевого червя и подносит к клавишам. Вероятно, рано делать выводы, но сколько веселья! Он усмехается, пьёт свой портвейн (две унции) и в амбарной тетради пишет предварительный результат исследования. Медный грош. Остальные черви в особом лотке, извиваясь от ужаса, еле дышат, но не слышат музыки, потому что глухи от природы. Что ж, не своё ли каждому! На чёрно-белом фото он напоминает Толстого. Лавинообразная борода. Неуверенный взгляд. В предрассветный час плакал в подушку, потомок примата. Ценил не золото, не свинец, а слово — собственно, как и любой из нас. * * * Веришь ли, снова сквозь полупрозрачные облака рассиялась луна ртутным светом, Господне око. Жизнь ли сужается, как замерзающая река, и становится твердью заснеженной, одинокой? Или же горизонт налима, по глупости вмёрзшего в лёд, сжимается? Или ревниво рыбак проверяет снасти для подлёдного лова? На автопилоте крейсирует ночной огонёк-самолёт. В старости, говорят, утихают страсти: бережно тратишь пенсию, лакомишься карамазовским коньячком со льдом, переживаешь, что месяц уже, как нет писем от взрослого сына. Прибывает вода (житейская мудрость), обустраивается дом, подрастает высаженная осина. Помнишь, был такой пожилой персонаж из отдалённой земли Уц? Неудачник, зато непременный участник очных ставок с Богом. Выздоровел от проказы. Перестал валяться в пыли. Обзавёлся новой семьёй и т. д. — смотри известный первоисточник. Элегия пятая Запах горелой резины серые птицы одни что за бесснежные зимы что за короткие дни что за январь неохотный распространяясь окрест словно дошкольник бесплотный хрусткое облако ест сколько ни шарь по карманам где же мобила увы славно лежать полупьяным в вежливых лапах москвы столько нашепчет историй и подростковых забот сколько друзей в крематорий микроавтобус свезёт хрип постаревшей пластинки леннон а может булат организуем поминки водка селёдка салат веруя в родину эту в немолодую родню выпью расплачусь но свету вечному не изменю
словно незрячий ощупал жизнь и сказал неплоха кладбище звёздчатый купол храма у ВДНХ или же богоугодный меж гаражей вдалеке бродит январь безработный с кроличьей шапкой в руке * * * Кто спорит — грустен, многословен. То был влюблён, то просто пьян. И столько проглядел диковин — прости, апостол Иоанн. Но был рассветом, был распадом, сердился, обращаясь в прах, полз в ночь непарным шелкопрядом с листком берёзовым в зубах — раскаты песенки плачевной, бинт, сладострастие, ожог — есть что припомнить, ангел гневный, есть чем похвастаться, дружок. И кровь сворачивается, как осень (уже не дева, а жена), в осиновом разноголосье в который раз отражена.
❖ МОЯ ЭВАКУАЦИОННАЯ КОПИЯ Малая проза ЧЕСТНИЦА II ербы называют честницей хлеб из освященной муки. — Нет, она вроде сахарницы. Насыплешь что-нибудь, закроешь, и слышно: шуршит, будто надкрылья белых насекомых, невидимый поедаю- щий механизм. Почему белых? Истина бела, скажут вам. Сняв крышку, не видишь ничего. И это легко предсказать, и это звучит на уроке. На самом деле мы ни- чего не видели: не снимали — нечем: с той стороны у нас только — надкрылья? — монеты. Поедающие изнутри хлеб. С ДОБАВЛЕНИЕМ СВЕЖИХ ГРОБОВ Пенсионеры заранее покупали гробы, чтобы семья не тратилась, но вскоре гробы стали изготавливать из новых материалов, которые надо заку- пать, пока не испортились. Они либо мумифицируют тело, либо мгновенно разлагают, но, если такие гробы приобретать залежавшимися, они заражают почву. Началась борьба между производителями свежих и поставщиками устаревших гробов. «Свежие гробы как бонус к турпоездке». Директор дома престарелых купил по дешевке партию просроченных гробов, чтобы благодаря массовому захоронению отравить весь город. Те- перь мне снится, что я единственный спасся оттуда, как последний человек на земле в непереведенном романе Мэри Шелли, и этот сон я тоже полно- стью не переведу. Стать единственным — дурная задача. Некоторые хотят, чтобы их сравнили с черной розой, пропитанной лизергином, но их сравнят с быстрорастворяющей(ся) могилой. А что с мумифицирующим веще- ством? — да ничего, какой смысл о нем говорить, не по карману. Георгиевская Елена Николаевна родилась в Ярославской области. Училась на факультете философии СПбГУ, в 2006 году окончила Литературный институт им. Горького. Прозаик, драматург. Печаталась в журналах «Воздух», «Дети Ра», «Футурум Арт», «Литературная учеба», «Волга», «Волга — XXI век», «Нева», «Урал», «Сибирские огни», «Слова», «Остров», а также — в интернет-журналах «Полутона», «Пролог», «Знаки», «Новая реальность», «Новая литература», «Сетевая словесность», «Ег§о 1оигпа1», в альманахе «Белый ворон», в коллективных сборниках и др. Лауреат премии журнала «Футурум Арт» (2006), «Вольный стрелок» (2010). Автор книг «Вода и ветер» (М., 2009), «Книга 0» (США, 2012) и др. Живет в Калининграде и Москве.
ПУСТАЯ СО СТОРОНЫ ДЬЯВОЛА Богатым нравится крашеный блонд и чтобы внутри головы тоже краше- ный. Лучше, когда внутри головы хмурый, у нее почти такая голова. Она с баллончиком ходит и отмороженная. Поговори с ней. Некая вещь — пустая со стороны дьявола, а с другой стороны ее не увидишь. Бог — стена, возле которой этой вещи быть не должно. Мы же стену и сложили. Лучше б учиться шли. Ведь столько вокруг неизученных веществ. Вот и все, остальное — гитлер. Плохи дела твои, господи. Здесь невозможно полностью совпасть со мной: они все — недостаточ- но пустые, недостаточно осознающие, что рядом стена, — а я недостаточно пустая, чтобы разглядеть поблизости тех, кто на них не похож. Подходишь к ним — они берут сухой песок и лепят из него; им это кажется то есть. Они говорят не со мной — с пустой тетрадью: надеются, что страницы исписаны смесью из ленинской чернильницы, подносят к лампе, слова не проступают, как называется этот цвет? Другую пустоту они видят — не мою, для нее нет русского языка, и что мы вместо нее? Что мы вместо него? Кто решит, что мы вместо него, что мы будем делать на этом далеком пути? ЧУВСТВА ВЕРУЮЩИХ ...все еще ждут, что твоя жизнь закончится дебильной трагедией. А ты с каждым годом болеешь все реже, не чувствуешь своего тела. Они-то другие, поэтому все еще ждут, разматывая мерную ленту с металли- ческой оконцовкой. («Если не будешь, то...» — здесь надо перебить: «Не буду мягче шороха, не буду петь литаний, ничего не буду», — это их затыкает. Потому они и запрещают перебивать.) Они так говорят, словно ты подписал им открытку и разорвал, словно они сатана, а ты договор, словно ты не кости и мускулы, а безмозглое об- лако божье, самый умный из них скажет: «Не чувствовать своего тела — значит уподобляться облаку нашему», — здесь надо перебить. Летят существа из дозорного дома, иные из них довольно милы, разби- райся в итоге, зачем они у тебя воруют: считают тебя дерьмом, у которого красть не зазорно; или, значит, ты уже виден даже из дозорного дома, и это хорошо весьма. Веленевая бумага облака вместо твоей головы перед их нерасчехленны- ми головами, они сатана, а ты договор, и они бы тебя разорвали, но ты не чувствуешь своего тела. СКОТОБОЙНЯ И КАМЕНОЛОМНЯ Скотобойня и каменоломня Брайан Уильямс записывал низкочастотный ашЫеп! на скотобойне и в каменоломне. Я хотел назвать книгу в честь его импровизированных студий, но пошел за хлебом. «Я хотел наружу, однако вместо этого сломал карандаш».
Бутылка V живет в коконе, будто в конуре. V планирует напечататься в журнале X. Светлая ему память... удачи то есть. — Каков максимальный объем рукописи для вашего журнала?.. — Распечатанное повествование должно умещаться в бутылке, будучи свернутым, а не скомканным. — Какая еще бутылка? Это раньше оплывали канделябры и тонули де- ревянные корабли. А теперь бутылками полицаи людей имеют. Далее — разборчиво, но не обязательно. ...ну хорошо, допустим, так: — Опасайтесь слов «бог» и «любовь». Говорят вам: «В ваших героях нет любви и богоискательства», — значит хотят свернуть вас, как бумагу, и бить ею мух, садящихся на иконное стек- ло подлым летним утром. Подлое летнее утро — Сначала я жил в доме, где на зиму ставили вторые рамы, а потом — в сквоте с трещиной в стекле. Это метафора стилистических и композицион- ных изменений. — Неправда. У тебя двойные рамы, и все они треснули. — Зато я честно рассказал тебе, где жил много лет назад. Сможешь ли ты мне после этого доверять? Девочки в блокнотах Девочки пишут в блокнотах: «Хочу стать писателем. Уже стала. Но слова рассыпаются». Купить манную крупу, якобы случайно рассыпать, смотреть на нее и говорить: вымели бы вы это к чертовой матери. Ваши татуированные брови вам не помогут. Четыре полушария У меня четыре полушария в голове, и все никуда не годны. Когда третье полушарие выдает себя за четвертое, глюколовы просят меня не писать, как они. Это еще ничего — у некоторых выходят лишние книги, например. Существует Литература существует для мерзости, словоблудия, корысти и лжи. И самое страшное начинается, когда мерзость, словоблудие, корыстолюбие и ложь человека уходит в литературу, а сам он остается честным, наивным, открытым, и его, разумеется, околпачивают. Один такой ошивался неподалеку. Мы видели, как тает его тень и свет- леет его лицо. Нам представлялось, что тень — как ежевичный пирог со стрихнином. Но сущность, которая поедала ее, осталась невредима. Рано или поздно это должно было закончиться.
СМИРЕНИЕ 1 Работа слов — гексаграмма «Смирение»: склоняешься под ними, как ветка под снегом, чтобы не сломаться. Понимаешь, ветка не заставляет себя сгибаться, она сама по себе такая, а что творится, когда человек пытается склонить голову, что в его голове? Будь веткой, если не можешь быть снегом, только не человеком. Жители города, похожего на ветку под снегом, как они выгуливают своих мудрецов без налобников? 2 Этот, как его. Прикреплял знаки — нечто перечеркнутое на белом фоне. На каждом углу, и каждый угол от сияния близкой белизны становился, как стол у Достоевского, овальной формы. Дети решали, что они уже не наказаны, раз это не угол вовсе, и, заво- роженные, наблюдали отсветы, не в силах сдвинуться с места. Что за кляксы Роршаха пересекала косая линия, менялись ли их очер- тания от пристального взора, были это разные фигуры или одна и та же? Я присмотрелся и вспомнил притчу про черного жеребца и белую кобы- лу. Какая, к черту, разница. «Думаешь, легко выкрутился?» — спросили меня. 3 Умещаются на ламинированной карточке ваши мечты. Между картоном и ерундой, напоминающей стекло. Напоминало, напоминало, да не напомнило. А мы растащили смирение по частям. Кому голова, кому голень. Кажемся подруга подруге высокомерными. МЕДЛЕННАЯ МОГИЛА Медленная могила. (Одно слово мешает другому.) Отдай ее в рост. Она будет прибавлять по сантиметру в день, если ее получит нормаль- ный смертерадостный человек. Посадит ее на придомовой территории, приколотит табличку «Счастье землевладельца», и в канун государственного праздника могила растянется на весь участок, и дом обрушится в глинобитный квадрат. И когда придет директор фирмы, мечтавший захапать чужой участок под автомойку, то увидит прозрачную чернеющую глину и уронит туда пол- ный пакет документов. И наклонится за этой красной папкой из кожзама, и получит ее об- ратно на воздушных рычагах. Откроет, а там дюймовая могила между под- писями заказчика и исполнителя.
Ветер забьется в документы, вытянет из одной подписи заказчика, из другой — исполнителя, смотри, у них искусственная кожа, она будет при- бавлять по сантиметру в день, пока не скажут: довольно, в этом году мы выполнили норму по изготовлению чехлов для зарождающихся могил. Если ее получит ненормальный смертерадостный человек, она будет расти в цветочном горшке или балконном ящике с запретной травой. Ветер забьет собой документы — так, что ни одной буквы не останется. НЕДОСТРОЕННАЯ ЦЕРКОВЬ И ЖЕЛЕЗНЫЙ КАРКАС «У нас на окраине растет церковь священномученицы Лидии. Растет, как дрова. Ну, она просто деревянная, архитектурных изысков столько, что издали как поленница. Я бы вместо нее построил храм в честь Лиды Юсуповой, но он не приживется здесь и обернется камнеломкой. Если пройти дальше, там другая недостроенная церковь, из белого кир- пича, а лежащая перед ней бурая металлическая конструкция напоминает кокон, с которого содрали шелк. Вокруг личинки пилильщика должно быть еще и железо. На самом деле я не знаю, для чего предназначено металлическое соору- жение, да и каменное, пожалуй, тоже. Даже распорядитель не знает, а то бы не забросил. Так что, если тебе покажется, что моя голова состоит из недостроенной церкви и железного каркаса, вспомни, что на этой окраине ничего прижиться не должно. Она пустая. Но не настолько пустая, чтобы по-настоящему сопротивляться». МОЯ ЭВАКУАЦИОННАЯ КОПИЯ Моя эвакуационная копия. Меня оставят здесь, ее вывезут, наверно. У нее должны быть отличия, например, она хочет славы. Я не спрашивал. Она говорит на другом языке. Говорила бы на моем, ее бы не планировали вывезти. На кого из нас найдутся фанатики с молотками? Они найдутся на всех. Так что спроси у нее все-таки, не стесняйся. ЛЕД Это как бадью с помоями выставили на мороз. Края у нее обледенели, выглядит это по-своему красиво, а если дотронуться без перчаток, руки жжет. Вот и говорят, что это не помои [а огонь]. А в перчатках запрещено правилами, ну как — правилами, я вот пробовал не глядя на запрет, теперь некоторые разговаривать не хотят. Не со мной. Вообще. ПЕРЕПЕЛКА ХОЧЕТ БЫТЬ СИРЕНОЙ Перепелочки - патриархал очки. Сумочки вместо удобных вместительных сумок. В каждой удобной сумке они видят советскую авоську, пыльную от картофеля. Думают: «Расстегнешь молнию, а там грязная свекла и лук, и дно, будто продран- ные сети».
Астрология вместо астрофизики. В семнадцать лет они бранили мускулистых сверстниц за неженствен- ность, а в тридцать обрушились внутрь своих полузабытых тел. В сумочке каждой из них — сетка из химических волокон. Если к ней прикоснуться, она обмотается вокруг твоей руки, если содрать — оставит отметину, из которой вылезет червь, пока ты спишь, и наутро вернется под кожу. Перепелка хочет быть сиреной. ЛИТЕРАТУРА Роман в пяти частях Пролог Вместо эпиграфа: «У меня градиентная заливка вместо категорического императива» (Юрий Цаплин). 1 Я занимаюсь литературой, потому что у меня не хватает ума уйти в дацан. Единственная причина. Раньше думал: их много. Нет, точку надо поставить здесь: «Я занимаюсь литературой, потому что у меня не хватает ума». Какие причины были раньше? Я же говорю, никаких. Мало ли что я думал. Надо было думать еще меньше. 2 Есть ли у них своя традиция? Особая разновидность зоила: тонкое стилистическое чутье в сочетании с дисграфией (Бобырев, Калинин). 3 Районное ЛИТО «Родник» Говорят, в районном ЛИТО «Родник» кто-то вывел определение «субъ- ективная метафора». Однажды мне предложили прийти в районное ЛИТО «Родник» с рем- нем. Вместо этого я стал договариваться с другой парой насчет групповухи. Муж другой бабы тоже предложил прийти с ремнем. Это я к чему: намедни снился этот мужик, набирал на 8ЙЫ.ш катрен о России. В лицо я его, конечно, уже не помню, а чье лицо у него было во сне, тоже забыл.
4 Деятельность некоторых литературных критиков можно охарактеризо- вать одной фразой Павла Зальцмана: «Козел от нечего делать жрал цветы». 5 «— Прошу удалить книгу: „Целительница нечисти”. Причины: Она заброшена и не будет законченна, а читатели читающие ее на что- то наедятся. Я ее уже везде удалила и не могу понять, как она сюда-то попалась. Неужели вам трудно? Меня эта книга муляет! Я на нее смотреть не могу. Я буду надеется что не восстановят». — Не надейтесь. Я восстановлю. Из принципа.
ВАСИЛИЙ БОРОДИН * ДОЖДЕВИК * * * дождик яблоки сломал — обе роты, колымагой укатился так уж мал ...можешь мокрую бумагу разорвать по ровной линии и пройти по этой глине? я говорю дождю в следы: — ты под флагами воды победитель только; есть ли у тебя своя душа? если есть, то только если ты прошёл — и вот, дыша чуть по-новому, деревья тянут руки как зевая: «мы счастливая деревня, и твоя душа — живая! мы твои подержим капли как танцующие цапли и у нас в ветвях как в гнёздах над счастливыми ночами будут просыпаться звёзды полные ума, печали и просветов в ней сквозных — звёзд соседних, остальных» Бородин Василий Андреевич родился в 1982 году в Москве. Окончил Московский государственный вечерний металлургический институт. Автор пяти книг стихотворений. Лауреат премии Андрея Белого (2015). Живет в Москве. В «Новом мире» публикуется впервые.
* * * дача июль девяносто четвёртый год ночь, ждём отца с работы обогреватель жжёт пыль жжёт пыль а сейчас вы впервые у- знаете, что сказать в совершенно больной комнате, в две тыщи двадцать любом году: «выпили; в мастерской — подвальные блохи пропустил станцию, пешком звёзды глядел, сто лет не был таким ничьим» * * * стужа разговаривает с тучей стая разговаривает с туей здесь хуже рая здесь реже ходят зверь осоку усами гнутыми дуговую не задевает * * * вот и огонь натыкается на верхнее полено и ветвится змеиным языком и луна август короткий как перебежка ежа под дождем и случайно совсем бок о бок — два яблока на ночной земле
* * * Кажется, что тёмная природа Охладела к внутренней ночной Белизне в древесном соке, к ровной Сырости осенней земляной. Перекрестьем и разбросом — лапы; Маятник мелькающих стволов — А погоня выдохлась, и слабым Волком смотрит изо всех углов * * * В ночной теплице огурцу Вы снитесь как отец и мать: Сиянье обода кудрей, Рука с рукой Встречаются проверить, как Ему лежится на земле, Перевернуть на левый бок — А вас так Бог Переворачивает за Большую ночь раз пять и семь, И дальняя его гроза — Не вам совсем. Откуда горечь в огурце? Что ждёт в конце? иногда в серое и сырое обдумывание жизни искорка бьётся — любишь ли? она ночной черной дорогой в блестках наледи шутит — слишком молода из башки растут сырых чёрных мыслей гробы, короба — старые дома, в еле тёплых окнах — узел-тысячелетник, кактус до потолка искорка потерялась вдруг — любишь? или — слишком, да. сырой серый пар, лопнувшие трубы, галки, провода
* * * я тебя люблю столько дней эти дни как войско лежат каждый новый ранен сильней и они кричат и дрожат их заносит снег — вот покой сколько зим таких впереди? солнце над замёрзшей рекой золотое солнце в груди * * * время радости сугубой день сутулый вечер хилый познакомьтесь: это небо москвы очень приятно, мы сугробы очень хочется спать не начинать ночной разговор: утром молчание будет чище чище, счастливей. да, это звук лопаты, скребущей снег * * * Дождевик — Серый (бежевый) плащ, Дедушкин (гриб) дымок. И поэт из ин- теллигентной семьи Идёт по лесу — ты б так смог? Заблудившиеся клочки Утреннего тумана, крутой овраг, Рыжий от Ёлочных иголок: Ты бы смог снять очки И вздохнуть как свой собственный враг, Побеждённый тобою же? Путь был долог. Плачет дальнее дерево, Веером бьют лучи. Дымок дождевика вплывает в них, не молчи
❖ СТО СОРОК ПОХОРОН Рассказы РАССКАЗЫ О ЖЕНЩИНАХ Нина IНI ниа была красивая. Моя бабушка называла ее классической лермонтов- 1111 ской черкешенкой. В черных больших глазах ее «затевали черти румбу и скакали вкруг огня». Ресницы были закручены, как у египетских цариц, которых пишут на современных портретах. Лицо у Нины было молочно- белым. Она содержала «Лакомку» рядом с нашим домом. Там был пломбир моего детства, который подавали в жестяных «четырехногих» пиалах, посы- пав тертым шоколадом «Аленка», желтые коржи в форме звезды с тупыми углами, кексы, сдобные булочки с повидлом и прочие вкусности. Нина но- сила белый передник поверх своего синего платья, завязанного на поясе, и туда же, на пояс, прикрепляла красный бант. Смотрелось весьма эффектно. Я сидел у нее на коленках, когда мы с бабушкой, получив пенсию, прихо- дили чинно восседать в Нинином заведении. Она целовала меня в пухлые детские щеки и щебетала «Аурчик — огурчик». Когда я возвращался после летних каникул от далекой бабушки, то брал с собой школьную одежду, купленную мамой к учебному сезону, и хвастался Нине новой темно-синей тройкой, черными туфлями к первому сентября, спортивным костюмом для физры и джинсами с водолазкой на каждый день. Нина смеялась над моими историями, будто я взрослый и рассказываю эти истории так же, как рассказывают их взрослые. «Ой, Аурчик, с тобой умрешь и будешь бе- гать», — заливалась Нина. Я показывал, как моргает курица в тот момент, когда из ее недр выпадает бледно-коричневое яйцо, как потом она орет на весь двор, сообщая о случившемся другим курам, как хромает дядя Заурбек в деревне далекой бабушки и как последняя называет родственников моего отца «женоподобными интеллигентами». На этом месте Нина смеялась еще громче, хлопая себя по коленкам, и добавляла: «Уважаю далекую бабушку, ой, как уважаю». Однажды устроил дома пожар и решил временно скрыть- ся у Нины. Сопровождаемый гневными криками мамы «Где этот сученок, он чуть не сгубил нас!», добежал до «Лакомки», обнял Нину и захныкал. Нина трясла меня за плечи: «Что случилось? Что случилось?», но я вовремя одумался и солгал, что «за мной дядь Сережа пьяный погнался». Это по- действовало, ибо дядь Сережа имел привычку по пьяни пугать детей. Он внезапно появлялся и хрипел: «Пошалим, детишки?» Мы с криками раз- бегались кто куда, а дядь Сережа сидел на скамейке и дрался с воздухом. Нина меня обнимала, успокаивая: «Ну, попадется мне на глаза этот алкаш, Хабичев Аурен Арсениевич родился в 1986 году в Карачаевске (Карачаево- Черкесия). Журналист, прозаик. Печатался в газетах «Комсомольская правда», «День Республики» и др. Живет в Москве. В «Новом мире» печатается впервые.
я ему устрою». Подговорив Нину не раскрывать маме моего местонахож- дения, скрылся в подсобке. «Нет, Томочка, не видела. Может, во дворе играет», — слышал голос своей сообщницы. Мама, неизвестно по какой причине, не рассказала Нине про пожар, который я устроил дома, поджигая туалетную бумагу и бросая ее в пластиковое ведерочко, и, злая, побежала искать меня дальше. Потом мы с Ниной пили чай, я рассказывал ей новые истории, а Нина смеялась. Через несколько лет на нашей маленькой земле случилось противо- стояние, и Нине пришлось уехать. «Лакомкой» с тех пор заведовала другая женщина, которая совсем не была похожа на Нину. Нина была очень красивой. Лена Погода любо-дорого смотреть: кругом серость, мокрый снег, слякоть. Все для хорошего настроения. В такие дни я вспоминаю приятных людей из прошлого. А ведь была она — Елена. Прекрасная, как осеннее уныние, горячая, как Фрида Кало. Горячность ее, правда, я почувствовать не успел, ибо была она женщиной замужней, что создавало некоторые противоре- чия между моими принципами и страстным желанием. Лена заплетала свои длинные иссиня-черные волосы в косу, ее миндалевидные темно-карие глаза были так же строги, как одежды — белая блузка со строгим декольте и черная юбка ниже колен. Жил я во дворах Столешникова, присутствовали деньги, но отсутствовал ум, и, чтобы не спускать все на друзей и пьянки, решил обзавестись своим личным педагогом по вокалу. Петь мечтал всегда. Однажды в школе проходил смотр художественной самодеятельности. Веду- щий мероприятия объявил конкурс талантов, и я поднял руку. Помню, как шел к сцене через весь актовый зал. Моя сестра — в ту пору старшеклассни- ца — немедленно собралась и исчезла из помещения, но напоследок успела передать взглядом весь ужас надвигающегося на нашу семью позора в связи с моим предстоящим выступлением. Но я все равно шел к сцене. Казалось, кругом играют для меня фанфары, журналисты запечатлевают каждый мой шаг на пути к славе, а группа поддержки уже замаячила пипидастрами. Завтра все еженедельники запестрят заголовками с моим именем, а потом слава, любовь, наркотики, самоубийство... И снова заголовки. Сердце ко- лотилось. Против меня всенародно опозориться вышла девочка — чье-то несмышленое дитя лет пяти, которое пело жалостливую песенку про ма- монтенка. Но, судя по реакции зрительного зала, ее позор просто померк и канул маленькой каплей в океан моего позора. Я пел песню про ленин- градских мальчишек, театрально прижимая руку к груди, пел то тихо, то резко набирая силу голоса, то снова затихал так, что в небольшом актовом зале нашей средней школы номер пять был слышен только людской смех, истерический, надрывный, плачущий от полного изнеможения. Смеялись все — и учителя (забыв стыд и все педагогические клятвы), и ученики, и мои одноклассники, и даже учитель музыки Ирина Юрьевна, которая перестала играть музыку для этой песни, чтобы вдоволь «наржаться» над моим исполнением. Но я одержал победу. Когда ведущий попросил опреде- лить победителя восторженными рукоплесканиями, девочка, которая пела песню про маленького мамонтенка, удостоилась жиденьких аплодисментов, а когда очередь дошла до меня, весь зал встал и, хохоча, аплодировал, апло- дировал. Еще года два меня вылавливали старшеклассники, водружали на подоконник и говорили: пой. Я пел. Тогда я понял одну вещь — для славы не обязательно быть гениальным. В первый раз Лена пришла с мужем, он недоверчиво смотрел в мою сторону, пока она проводила беседу. Потом мы пели «вайе мен сей, онли фулз раш ин».
Она качала головой, но успокаивала: «Ничего-ничего, петь можно на- учить даже обезьяну». Приходила по понедельникам, средам и пятницам. Толку от ее приходов не было, ибо текст разучиваемых песен я забывал в ту секунду, когда милый образ покидал мое жилище. Елена была непоколе- бима. Ее уверенность пусть не в моем таланте, но хотя бы в моем упорстве удивляла даже меня. Однажды она пришла немного позже обычного, улыб- нулась: «Может пойдем в кафе, посидим и просто поговорим?» Мы пошли в кафе, Лена выпила бокал вина, потом еще и еще. Доведя себя до состояния крайнего откровения, Елена донесла: «Извините, я боль- ше к вам не буду приходить». С тех пор я пою реже. Евгения Евгения приходила под утро. Она громко хлопала входной дверью, глу- боко вздыхала, шумно разувалась, зачем-то выдвигая и задвигая скрипучие ящички старого шкафа-купе, и продолжала испускать из себя выдохи. Когда мы начали встречаться, Евгения была чистым ангелом и милым ребенком, над которым, по ее словам, «все издевались — и мама, и папа, и сестра». Я предложил ей: «Переезжай ко мне, не терпи этого». Евгения как-то стран- но улыбнулась и сказала: «Ты так добр ко мне, мне очень неудобно». Через месяц, когда совет моего мозга окончательно утвердился во мне- нии, что встрял я глубоко и надолго, в гости пришла ее мама. Она тихонько, пока Евгения готовила ужин для «неблагодарной матери», шепнула: «Ты, если что, бей ее, хотя это тоже не поможет, отец бил, я била, но от нее лучше держаться подальше. Спасибо тебе, сынок». Уходя, она еще раз посмотрела на меня, словно я был великомучеником, и с тех пор не приходила. Возвращаясь утром с работы, Евгения, как неизбежное природное яв- ление, стихия, катастрофа, направлялась в сторону спальни, в которой я делал вид, что спал, хотя на самом деле не спал. Не спал, кстати, с тех пор, как ее оранжевый чемоданчик хозяйски расположился на верхней полке уже упомянутого шкафа-купе. Она вставала у двери спальни и смотрела на меня, смотрела, а я чувствовал, как она на меня смотрит. Большими, зелеными глазами бешеной кошки. Было в этом что-то зловещее, затаив- шееся и жаждущее погибели. Моей. Я лежал. В нерелигиозной моей голове витали слова, похожие на «Господи, Иисусе Христе, доколе. Спаси и со- храни», и прочие. Если у Евгении было, как она любила выражаться, «не совсем говняное настроение», то она могла подышать надо мной с минуту и уйти в душ. Но когда мне не везло, а это случалось несколько чаще, чем противоположное, то Евгения, сжав губы, зубы и руки, шипела: «Почему ффковорда ффффтоит не ф пофудомойке?» Так и жили. Разлюбил я Евгению через неделю после ее победоносного вторже- ния в мое гнездышко, а остальные полгода, которые мы прожили вместе, неуклонно продолжал подсчитывать новые седые волосы на висках. Мы ходили на фильмы, которые ей нравились. Это когда в конце всех убива- ют, а последняя надежда на хорошую жизнь растворяется, словно мыльная капля на поверхности большой воды. «Жизненный фильм», — замечала Евгения. «Да, — отвечал я, — жизненный». Евгения говорила, что работает в культурно-массовом отделе ночного клуба, но я надеялся, что она зани- мается проституцией. По ночам, когда она уходила на работу, я мечтал, что какой-нибудь славный Ричард Тир влюбится в Евгению, как он сделал это в фильме «Красотка», и я собственноручно соберу в ее чемодан всю одежду и, пустив для приличия скупую слезу, провожу ее в путь-дорогу. Иногда Евге- ния кидала в меня посуду с криком: «Ты совсем не уважаешь мою работу», а я, прячась от летящих в меня тарелок, уверял: «Уважаю, очень уважаю». Евгения меня бросила. Случилось это, когда в воздухе пахло весной, а в организме уже вовсю летела к чертям вся нервная система — глаза на- ливались кровью и очередной скандал с Евгенией грозил мне как минимум
самоубийством. Или убийством ей. Евгения ушла под утро. Она приехала с работы, собрала все свои красные чулки, синие лифчики, сапоги на длин- ных таких тонких шпильках, и все, Евгении не стало. В то утро я лежал с мутным ощущением зарождающейся надежды и сомнений относительно происходящего. Вот-вот, сейчас, в эту секунду откроется дверь, Евгения с глубоким вздохом войдет в дом и начнет дышать — красивая, несчастная и злая. Но Евгения не возвращалась. Неделю я провел в состоянии вынуж- денной деменции. Днем с выражением «эээ?» на лице я шел гулять в парк, кормил уточек, гладил деревья, смотрел вдаль. Позже, разбирая вещи, я наткнулся на ее красную лаковую куртку. Как-то просил Евгению не на- девать дивного цвета одежу на встречу с моим другом и его женой, ибо она слишком красная и слишком лаковая, но Евгения учинила такой скандал, что я готов был согласиться повести ее на встречу вообще без одежды. Я сидел над этой курткой, как над чьим-то красным, переливающимся алыми красками трупиком с туповатой улыбкой на лице. Потом начал сме- яться. Из темноты моего организма, где в этот момент зажглось счастливое чувство свободы и счастья, раздался во всю глотку голос радости — «Евге- нии больше нееееет». Через два месяца пришло смс, Евгения участливо справлялась о моих делах. Не ответил. Потом еще одно о том, что она теперь совсем другая и что больше не нервная. Я снова не ответил. Несколько дней приходили смс разного содержания. Встретились с Евгенией мы уже через несколько лет после того, как она вышла замуж. Она была счастлива. И я тоже. «ЛИШЬ БЫ НЕ БЫЛО ССЫЛКИ» Рассказ о двух бабушках Часть первая — За Радика попросим? Он дал мне сегодня велик свой погонять. — Попросим, конечно. — А за далекую бабушку? — И за далекую бабушку тоже попросим. — А за дядь Лешу, он же болеет. — И за него будем просить. — За Цилю Абрамовну попросим тоже в конце. — Ах, Цилечка, где же она сейчас... Сначала мы читали молитву на арабском языке. Ее я не понимал, потому что не знал перевода, но повторял заученные фразы. Потом наступал мой любимый момент. Мы просили, чтобы все наши родные проснулись утром здоровыми. Я напоминал бабушке, о ком нужно просить, а потом мы вместе говорили: «Да проснется он утром здоровым». И каждую ночь мы просили за Цилю Абрамовну. За женщину, которая спасла бабушку в тюрьме. Ее фото- графия с надписью «Дорогой Сонечке» до сих пор в нашем альбоме. Не помню, на каком имени я отключался, но просыпался уже ран- ним утром, учуяв сырники, которые бабушка выкладывала на тарелки. В проходной комнате у нее была столовая. Бабушка просыпалась раньше, уходила на нашу общую кухню и готовила завтрак. Сквозь сон я слышал, как она аккуратно расставляет тарелки, заваривает чай из душистых гор- ных трав, который я тогда не очень любил, еле слышно размешивает мед в чашках из подаренного Ольгой Савельевной сервиза. Все это делается степенно, бабушка иногда вздыхает, смотрит на аллею, а я краем глаза на- блюдаю за ней. Ничего не говорю, чтобы она не отправила меня чистить зубы, хочу еще немного понежиться в постели. Потом бабушка садится у
холодильника «Свияга», на котором стоит желтый радиоприемник, включа- ет его. «Пик, пик, пииииик. В Москве девять часов». «Пфффр» — бабушка крутит каналы, находит местную радиостанцию. Там иногда по утрам пере- дают ее родного брата, он поет про депортацию. Она, облокотившись на маленький холодильник, вытирает краешком платка редкие слезы. Я встаю. Мы завтракаем, раскрыв большие окна сталинского дома, вдыхая утренний аромат лип, растущих вдоль аллеи. Говорили, что он приходил. Садился на скамейку и смотрел на наши окна. Бабушка иногда выходила поливать цветы. «Неприятный мужик, — рассказывала мама, — какой-то весь малень- кий, сморщенный, несчастный и в сером мятом костюмчике. Приходит и приходит. Потом его поймала сестра твоей бабки и знаешь, как поколоти- ла? О-о-о-о-й». Бабушка говорила, что даже самую страшную обиду залечивают время и труд над собой. Прошлого нет, а жить им значит не расчистить дорогу для будущего. Много лет назад он написал донос, потом бабушку забрали. «Ольга Савельевна бежала за мной, Сооонечка, Соооонеечка, и собака наша за ней, Чудик, маленькая такая, на лисенка похожа. А я кричала из машины ей: Олечка, Олечка», — бабушка по обыкновению вытирала слезы краем своего платка. Ее посадили в тюрьму в городе Котлас Архангельской области. Там ненадолго, но бабушка встретила своего человека. От него ро- дился мой отец. Этот человек оставил свой рукописный портрет. А потом, по словам родственников, его расстреляли и «хватит его разыскивать». Пор- трет до сих пор у меня. Этот человек — мой дед. Его любила бабушка, его не знал отец, его разыскивал отец, несколько раз уходя из дома и каждый раз оказываясь где-нибудь в соседних регионах. А я его больше не ищу. Девятого мая утром мы выходили на городскую аллею смотреть Парад Победы. Бабушка наставляла: «Когда шествие дойдет до нас, вытянись и отдавай честь». Ее не было в рядах ветеранов. Прикрывая рукой дрожащие губы, она провожала взглядом уходящих вдаль людей. «Трубила труба, барабанили барабаны, шли пионеры и ветераны». Часть вторая Шел мелкий ноябрьский дождь. Тот, что заряжает с утра и льет, ино- гда делая паузы, до самого вечера, превращая не асфальтированные дере- венские дороги в коричневую жижу из песка, мелких камней и чернозема. Дождь, который со дня на день смешается со снегом и покроет вспахан- ную землю инеем. Он бил холодными каплями по крыше и стеклам старой «Волги», которая мчалась в деревню мамы. По неизменному пути детства наша семья ехала на похороны маминого родного брата. Никто не нарушал тишины, лишь мама плакала на переднем сидении: «Ой, Ханафи, Ханафи». По радио что-то говорили про переселение, важную дату, злого отца на- родов. «Ссылку перенес, обратную дорогу перенес, а поездка до Армавира убила его», — еле слышно звучал ее голос. По обоим краям дороги чернели поля, окаймленные линией лесополос. В воздухе пахло зимой. На освобо- дившейся от злаковых почве хозяйничали вороны. Такие же черные, как эта земля, казалось, они сливались с общим пейзажем. Звонок, плохая новость, разухабистая, скользкая и жижеватая дорога, ведущая в мир вечных похорон, мамина деревня. Восточные женщины, одетые в черное, с воем падают у калитки дома, где родные оплакивают очередного умершего. Над деревней летают вороны. Они везде — на кры-
шах хлевов, на сене, в саду, где растет алыча. Кисловатый запах ее созрев- ших и опавших плодов царит над землей. Их никто не собирает — не время. Урожай исчезнет под покровом первого снега. Я принюхиваюсь к воздуху. Пахнет спелой алычой — вечным символом и предзнаменованием чьего- нибудь ухода. У каждого из нас свое детство. Мое детство — череда похорон маминых родственников. Далекая бабушка говорила, что привыкла к смертям. Во время депор- тации, по дороге в Среднюю Азию, весь вагон, в котором ехала семья ба- бушки пытался спасти умирающего ребенка. Но он все равно умер, и его выкинули в окно энкавэдэшники. «Как мячик кинули, только в пеленочки обернутый, — вспоминала бабушка, — как это было страшно, страшные были времена, все могу стерпеть, лишь бы не было ссылки». Каждое лето я уезжал к ней в деревню. Перед отъездом мы прощались с городской бабушкой. Пока мама спешно загружала папин запорожец «необходимостями», бабушка наказывала: «К лошади близко не подходи, с другой бабушкой не огрызайся, она хорошая и любит тебя, с деревен- скими мальчишками никуда не ходи, ты ввяжешься в историю, ты очень слабый и худой». Бабушка делала шаг назад, прикладывала платок к губам, лицо ее искажалось тревогой. Стройная и хрупкая, она стояла ровно, как восковая свечка, провожая нас обеспокоенным взглядом, будто проща- ется навеки. Выехав со двора, мы заворачивали в сторону аллеи, окнами на которую смотрел дом, и туда выходила бабушка. Я махал рукой ей, а она мне. Каждый раз, выезжая на главную улицу, я боялся, что бабушка нарушит нашу любимую игру и не выйдет из сквозного подъезда к аллее, чтобы помахать мне... Когда заболела городская бабушка, далекая рассказывала: «Это про нее говорят „не родись красивой”, она была очень красивой, и этот Ар- мазов житья ей не давал. И к родителям ее приезжал, и в сарае у них ночевал, пил, вел себя как психбольной, а она „не выйду за тебя и все”. И ведь не вышла. Вроде мягкая всегда была, покладистая, а тут на прин- цип пошла. А когда пришли немцы, он взял и донос написал, что она с ними сотрудничает. Хотя и от них она столько натерпелась. Рассказывали, как один немец хотел на ней жениться (бабушка старалась выражаться де- ликатно при мне), начал к ней приставать, за волосы ее таскал, тут сестра ее подоспела, а она всегда боевой была, защитила. Сидела твоя бедная ба- бушка в тюрьме, потому что была очень красивой. Какие большие голубые глаза у нее были». Потом заболела далекая бабушка, она часто вспоминала тот вагон, в ко- тором везли их в Среднюю Азию. Иногда в болезненном бреду ей казалось, что она снова в нем едет: «Как холодно, закройте двери в вагоне», — бабуш- ка смотрела на родственников умоляющим взглядом. А за несколько дней до смерти она показывала на стену: «Опять этот ребенок на меня смотрит, вы его не видите?» Отправляясь на ее похороны в мамину деревню, мы завернули на глав- ную улицу, выехали на припорошенную первым ноябрьским снегом дорогу. По правую руку — липовая аллея, к который через сквозной подъезд рань- ше выходила моя городская бабушка, чтобы помахать мне... На эту аллею я не смотрел уже несколько лет... «Лишь бы не было ссылки», — как-то сказала моя городская ба- бушка, когда целая семья утонула в речке, сорвавшись с высокогорной дороги в машине. «Все хорошо, лишь бы не было ссылки», — говорили другие бабушки, когда, приветствуя их, спрашивали, как у них здоровье. «Лишь бы не было ссылки», — говорила бабушка моего одноклассника, семья которого очень бедно жила и зачастую они ложились спать голод- ными. Все это можно пережить. Лишь бы не было ссылки.
СТО СОРОК ПОХОРОН История, которую рассказал маленький Гер В Ремуше ждут конец света Стояла неподвижная жара. Раскаленный воздух дрожал огненно- прозрачным маревом. Из-за палящего солнца днем все ремушцы сидели дома, а вечером высыпали во двор, чтобы обсудить предстоящий конец света. Кто-то посмотрел телевизор и с суемудрием на лице пересказывал новости о неправильном движении каменных плит в земной коре, кто-то прочитал «Полуденную газету» с авторской колонкой местного астролога и считал, что конец света наступит из-за зодиакальных сдвигов, у кого-то было страшное видение, но жители небольшого восточного города Ремуш не были обделены хорошим воображением. Полыхало лето, когда, по пред- сказанию Нострадамуса, все должно было кончиться. Пожелтела, пожухла и иссохла вся растительность раньше времени, плавились накрытые руберо- идом крыши гаражей и сараев, на нагретом до высокой температуры песке можно было сварить кофе. Две плакучие ивы, дающие густую тень в зной, начали терять листву. Дети, прижавшись к родителям, слушали их беседы. «Когда со всех сторон света начнут падать скалы, низвергаться страш- ными водопадами потоки перевернутых рек, мы спрячемся в подвале наше- го дома. Или уйдем вон в те пещеры — туда не дойдут никакие стихии». Конца света не случилось. Герои рассказа жили в двухэтажном деревянном бараке по улице, что называлась Малой. Одной стороной смотрел барак старыми окнами на го- родскую аллею. Вдоль нее высились фонарные столбы, а напротив — за- брошенная гостиница. В побитых окнах ее зияла черная пустота. С другой стороны барака был тихий двор с двумя плакучими ивами и деревянной беседкой. Гер был обычным ребенком шести лет от роду, не считая того, что любил глубоко задуматься, наблюдая, как бегут облака от лысой горы, и очень любил подслушивать «взрослые» разговоры. Они были такими же та- инственными и недосягаемыми для детского разума, как облака, плывущие по ремушскому небу. Но некоторые считали Гера странным. Например, по- тому что Гер мог повиснуть одной рукой на ветке дерева и, вывалив язык, смотреть недвижно в землю. Никаких мыслей в его голове в этот момент не было. Он просто висел на дереве. Скалистые утесы, пологие и крутые склоны, покрытые густыми леса- ми, а где-то — разноцветием альпийских лугов, зеленели летом, золотились осенью, чернели по весне и искрились обледенелыми пиками зимой. Высо- кие и низкие, средние и совсем холмики, они окружали уютное место, как охранники его тайн. Вокруг были одни горы. Ремуш, казалось, ютился в маленькой морщинке огромной раскрытой ладони, и на его жителей, вытя- нув белую, мускулистую руку, умиленно смотрел молодой Бог. Не сказать, что Ремуш состоял сплошь из святых и благородных людей. Как и везде, в нем встречались разные люди — склочные и мирные, лицемерные и ис- кренние, добрые и злые. Бог видел их каждодневные интриги, но любил всех одинаково. Он же Бог. О ремушцах и их склоках Баблина — мама Гера — часто разговаривала по телефону. Любимым делом Баблины был сбор утренней, дневной и вечерней информации о жизни в их двухэтажном деревянном бараке, а потом пересказ с новыми, не всегда правдивыми деталями другим соседям.
— Набери-ка мне Бабнюру, три шестнадцать девяносто девять, — при- казывала она Геру, а потом, положив ногу на ногу, трясла головой, горячи- лась, доказывала и переставляла ноги местами. Из-за нее во дворе постоянно все ссорились, а Баблина в опасное для нее время сидела дома и просила сына: — Если будут к нам стучаться, посмотри в глазок, скажи, что у меня высоченное давление, и ни в коем случае не открывай двери. Женская половина двора как-то собралась и поколотила тетю Римму, про которую, прикрыв указательным пальцем середину рта, наигранным шепотом и сузив по-лисьи и без того хитрющие глаза, Баблина поведала небывалые истории. Рассказывать шепотом всякие сплетни, при этом при- ложив палец к середине рта и еще хитро сузив глаза, было положено у всех ремушских интриганок. Даже интеллигентную Светлану Шогаибовну так сильно настропалила телефонным стукачеством Баблина, что та, грозя ин- валидной палкой, кричала: «Убейте ее, хоть вздохнем свободно». Геру было жаль Римму. Соседки били ее неправильно, совсем не жалели бедную тетю Римму. И жара стояла ужасная в день, когда били Римму. Женская драка — самое жестокое предприятие из всех жестоких. Светлану Шогаибовну в Ремуше тоже мало кто любил — она была об- разованная, общалась с людьми так, будто они все глупые, и убеждала, что Бога нет. А когда затряслась-затарахтела ремушская земля, Светлана Шогаибовна, жалующаяся по обыкновению подругам на свою «ноющую на погоду ногу», откинула инвалидную палку и с криком «землетрясееее- ние» бросилась наутек. Бежала без оглядки, как молодой сайгак, убегаю- щий от охотника. Однако стоит отдать должное — Светлане Шогаибовне было стыдно за свой поступок. Старушка долго не выходила на улицу после этого случая. Но, понадеявшись, что люди забыли, как она умеет бегать без палки, через некоторое время снова захромала от своей квартиры к беседке, от беседки к аллее и от аллеи к своей квартире. Конфуз с палкой Светланы Шогаибовны, конечно, никто не забыл. Первый Прокурор в годы своей молодости был первым прокурором в ремушской городской прокуратуре. Прозвище настолько к нему прилипло, что ремушцы затруднялись ответить, как на самом деле зовут этого стран- ного человека с высокими скулами и постоянно влажными глазами. Так и говорили: «Вон Первый Прокурор плетется». Он приходил из соседней, Большой, улицы в гости к бабушке Гера. Старик с порога начинал: «Они приходили!» У него дрожали руки, он спешно разувался. «Опять КГБ?» — подыгрывала Земфира. Первый Прокурор кивал в ответ. Гер подслушивал рассказ про мафию из КГБ, преследующую несчастного деда по пятам, непонятным образом оказываясь у него в квартире и читая над ним псалмы. Первый Прокурор в один из своих приходов описался на диване у Земфиры, поэтому она выходила слушать его истории во двор, но домой больше не пускала. Был Первый Прокурор невысоким и сутулым. Сенамиз — молчаливая, смуглая и злая бабушка — жила одна. Иногда к ней приходила родная сестра. Соседка постоянно смотрела из окна своей квартиры, когда старики собирались в беседке, когда во дворе никого не было, когда наступала ночь. В какое время суток ни глянь на окна Сена- миз — оттуда торчит ее голова. То ли спит, то ли смотрит. Бабнюра жила напротив и, наоборот, была веселая, легкая и рыжеволосая. Когда они были молодые, Бабнюра увела у Сенамиз мужа, а Сенамиз закрылась у себя дома и долго плакала. А потом целыми днями смотрела из окна во двор. Еще у Сенамиз в ту пору появилась привычка запирать себя изнутри и вышвы- ривать ключ во двор, но кто-нибудь находил его под окнами и отпирал обезумевшую от одиночества Сенамиз. Через несколько месяцев после бра- косочетания Бабнюры с новым мужем случилось несчастье. Ночью у них загорелся сарай. Валера, так звали мужа, выскочил тушить его. Чтобы опро-
кинуть металлическую бочку с дождевой водой, которая стояла на крыше другого сарая, он взобрался туда, но оступился, и в следующее мгновение жестокое пламя поглотило несчастного. Трагедия случилась на глазах у тети Аклимы. Через месяц у нее начались головные боли, она стала забывчивой и странной. Брала в руки какой-нибудь предмет и, словно заговорщически говорит по телефону, повторяла два никому неизвестных слова: «Асака- эсеке, асака-эсеке». Светлана Шогаибовна изучала мудрые книги, чтобы найти похожие слова, но нигде ничего не значилось. В ночь, когда весь двор тушил пожар, а Аклима истерически вопила, увидев, как муж Бабню- ры оказался в пекле, из освещаемых оранжевыми красками огня окон своей квартиры смотрела безучастная Сенамиз. Бабнюра долгие годы обвиняла ее в поджоге, но доказать ничего не сумела. Со временем они начали общаться. Даже в гости друг к другу ходили. Мама Гера говорила, что все старики их двора сумасшедшие потому, что много горя познали в жизни, и что в их шкафах под замками сидят страшные и большущие скелеты. Как хоронили Сенамиз Первой умерла Сенамиз. Внезапно и тихо. О ее смерти донес трупный смрад, распространившийся по всему двору. А жара в эти дни стояла такая, что даже живые разлагались. Зухра — младшая сестра Сенамиз — сильно переживала. Она плакала, приложив костлявые руки к лицу, и сокрушалась о судьбе бриллиантового перстня, который никак уже не снять с опухшего пальца покойной, и золотых зубов, которые тоже уйдут в могилу вместе с Сенамиз. Соседи стыдили Зухру, а она огрызалась: «И какой толк ей от имущества в могиле?» Никто не любил Сенамиз. Ни родная сестра, ни род- ная дочь. Та тоже в день похорон устроила поиски бриллиантового кулона, а найдя, прыгала от счастья. «Ммммба», — целовала она драгоценность, поднимая к потолку и рассматривая, как долгожданного ребенка — с тепло- той и радостью. А в соседней комнате лежало бездыханное тело матери. Не дождавшись, когда Сенамиз предадут земле, дочь уехала и больше в бараке не появлялась. Никто не любил Сенамиз, но ремушские женщины обожали чужие похороны. Они собирались на городские панихиды и плакали вместе с родственниками умершего потому, что другого повода поплакать у них не было. Ходить на чужие похороны особенно любила Баблина. «Как хорошо плакала сегодняшняя плакальщица, я ревела, как слони- ха», — возвращалась она с похорон воодушевленной и, мечтательно заки- дывая руки за голову, ложилась на любимый диван и засыпала, как ребенок. Прощание с Сенамиз тоже не обошлось без истории. В Ремуше эта история стала анекдотом. Нарушая неровный ансамбль из женских голосов — вы- соких, низких, грудных, чахоточных и не мелодичных, кто-то весь вечер чавкал. Плачущие прерывались, оглядывались, но не могли понять, кто тут разжевался, когда все плачут. Потом снова плакали, но в комнате, где лежал труп, зловеще звучало «чок, чок, чок». Встревоженная Зухра наклонилась к покойной сестре: — Сенамиз? — внимательно прислушиваясь к возможному ответу, по- звала она. Сенамиз не ответила, потому что была мертвая, и довольно давно. Ви- новницу чавкающих звуков обнаружила Бабнюра. Эта была бабушка Бай- душ, уснувшая на старой сенамизовой кушетке. Байдуш была маленькой, сухонькой и горбатой старушкой, жившей в одиночестве между Малой и Большой улицами, в проулке, не имевшем названия, в доме, не значив- шемся в городской администрации. Она не знала, сколько ей лет. Никто не знал, сколько ей лет. Про нее говорили, что скоро начнет носом пахать землю, потому, что была настолько горбатой, что всегда смотрела в землю во время ходьбы. Старожилка бегала по городу, как метеор, и успевала на все похороны. Байдуш, как и все ремушские женщины, любила хоронить
людей. Она похоронила всех своих родных и их родственников, а сама никак не умирала и, наверное, даже не надеялась, что когда-нибудь умрет. Байдуш ходила с долькой лимона в кармане своего залатанного повсюду плащи- ка и посасывала ее, когда засыпала. Поэтому и раздавалось это чавкание. А с лимоном она ходила потому, что у нее была пониженная кислотность. В комнате, где оплакивали Сенамиз, злоухало разлагающейся плотью, женским потом и слезами. Окна ее квартиры были распахнуты еще не- сколько недель после смерти. В Ремуше не спадала жара. Как Лилиана Камраевна не любила помогать соседям с подготовкой к поминкам Через три дня во дворе пышно отметили кончину Сенамиз — выка- тили большой казан, зарезали барашка и сварили ароматную наваристую шурпу с картофелем. Соседские дети стояли в очереди за своей порцией. А в другом, маленьком казане, на раскаленном масле, женщины в выпач- канных мукой фартуках жарили беляши. После шурпы детвора подходила за жареными беляшами. Все поминали Сенамиз. Все говорили о ней только хорошее, несмотря на то, что не любили ее. Женщины деловито бегали во дворе, разнося выпечку, лимонады, вареное мясо, накрывая на общий стол, за которым собрались все, кто пришел помянуть старуху. Бабнюра, отку- сывая от треугольного куска пирога с сыром, приговаривала: «Любила она пироги, бедняжечка, очень любила». Аклима сидела на скамейке и, недо- верчиво закинув голову набок, спрашивала: «А Сенамиз, интересно, знает, чем вы все тут занимаетесь?» Лилиана Камраевна никогда не помогала с подготовкой к поминкам. Она просила внуков выглядывать по очереди из окна до тех пор, пока не накроют во дворе на стол, а потом они всем огромным семейством вы- ходили, чтобы срочно раздобыть банку соленых огурцов из подвала сарая, который находился аккурат по дороге через поминальный банкет. Эта игра была знакома всем еще с той поры, когда Лилиана Камраевна только по- селилась в бараке. Первой ее начинала Римма: — Лилианочка Камраевна, просим к столу, — жантильничала она. Римма была манерной и всегда говорила как актриса. Еще она любила искусство — ставила во дворе спектакли и сама играла в них все роли. Гер запомнил постановку, когда Римма таскала сама себя за волосы, падала на землю и билась в конвульсиях, отчего зрители начали смеяться. Но Римма обиделась потому, что это был трагический спектакль, а не комедия какая- нибудь, и смеяться над насилием могут только дикари и невежды. Светлана Шогаибовна, поскольку была самой образованной и культурной во дворе, брала на себя роль рецензента: «Браво! Почти превосходно!» — заключала она, и все радостные, что трагедия закончилась, хлопали Римме. — Ой, а тут у вас мероприятие? — подошла Лилиана Камраевна, по- правляя очки и рассматривая блюда на столе. — Так сегодня же Сенамизочки нашей поминочки, — плаксиво- тоненьким голосом продолжила Римма. Тут вступили соседи. — Лилиана Камраевна, берите внуков и к нам. Лилиана Камраевна закатила глаза: — Ой, неловко, мы ведь даже ничем не помогли вам, — и тут же сделала отмашку домочадцам, мол, «кушать подано». К началу мероприятия подоспела Дарья — соседка, которая в летний сезон уезжала на дачу. «За что на наш барак такое проклятие, за что, за что, за что?» — рыдала она без слез, упав у ног Зухры и буря головой ее про- межность. Но никто не хотел плакать. Дарья была не кстати. До этого дядя Джа- мар рассказывал любовную историю, и все ожидали развязки.
«Присаживайся, Даша, не убивайся, я уже все свои слезы выплака- ла», — подняла ее Зухра и снова обратила искрящийся любопытством, при- сущим всем ремушским женщинам, взгляд к Джамару в надежде услышать концовку рассказа. Дарья присела рядом с Риммой и ткнула ее в шутку указательным пальцем в бок. Та завизжала и слетела со скамейки, потянув за собой Дарью. Их растопыренные ноги смешно блеснули над столом. Так долго соседи еще не смеялись. Двор заселяют люди с черными лицами и короткими горбатыми носами В квартире Сенамиз поселились люди с одинаково черными, удли- ненными, как у лошадей, лицами и короткими горбатыми носами. Одной женщине, которая каждые выходные ходила на базар и приносила оттуда картошку, Гер помогал доносить сумки до дверей, а она часто повторяла: «А кущить надо? Надо!» — и смотрела при этом белесыми ведьмовскими зрачками на Гера. Потом не стало Бабнюры. Она вышла днем в самую жару в огород, чтобы очистить его от сорняков, упала и перестала дышать. Когда ее обнаружили, она словно перед смертью чему-то обрадовалась — лицо ее было розовым и улыбающимся. Бабнюра была общительной и резвой бабушкой: бегала с дворовыми детьми наперегонки, играла с девчонками в скакалки и заранки и всегда всех смешила. Еще она говорила два похожих слова в ряд. «Что радуешься- смеешься?» — спрашивала она, или так: «Что орешь-кричишь?» — вы- глядывали из окна ее голубые бигуди, когда под жилищем Бабнюры дети устраивали шумные игры. Бабнюра успокаивала маму Гера, когда та хотела развестись с его отцом: «Ой, этих мужиков тачками-пачками кругом». Гер, как обычно, подслушивал их диалог и представлял, что его мама разве- дется с папой и к ним на тачках, в картонных пачках, запихнув в три по- гибели, начнут возить других пап для Гера. Они, охая, будут вылезать из этих картонных коробок, а потом ложиться на диван и читать детективы вверх тормашками. Гер много раз застукивал своего папу за такой неза- конностью. И вообще, папа Гера был страшным и угрюмым человеком. Когда Гер, сидя на окне, взмывал в небо за пробегающими облаками, отец мог столкнуть его с окна с криком: «Проснись, блаженный!» А в один день он пришел домой очень нетрезвый и свалился прямо в прихожей, потом поднял голову и долго всматривался в Гера бегающими глазами: «Кто ты? Я спрашиваю, кто ты? Шайтан?» Геру было обидно, что отец не узнает его. И сестра старшая Карина дразнилась, что Гера вообще принесли цыгане, оттого и воняет изо рта его гнилыми бананами. А отец еще делал так: он приходил пьяный и, указывая пальцем на Гера, заливался смехом, а успо- каиваясь, говорил: «Ну Гер, ну учудил! Человек-концерт, а не ребенок», хотя Гер, как обычно, тихо сидел на кресле и слушал, как Баблина прокли- нает отца, от которого «пахнет алкашкой Лизой». В тот день, когда Бабнюра упала бездыханная у себя в огороде, к ней подбежал дядя Джамар. «Скорую, скорую», — плакал он. Так умерла Бабнюра. У себя в огороде, во время чистки сорняков. Ее лицо было розовое. Перед смертью она улыбалась. Городская администрация передала ее квартиру людям, очень похожим на тех, что поселились в квартире Сенамиз. Они были черные лицами, с маленькими горбатыми носами и ни с кем не общались. Но Баблина все равно смогла подружиться с женщиной по имени Далкан. Та ночевала у них, потому что Баблина до ночи рассказывала ей, какие плохие тут соседи, и учила говорить так: «Ни с кем не хочу гулять по вечерам, кроме Баблины, ведь только Баблина — порядочный человек во всем бараке». Спала черная женщина в зале и всю ночь терла пятками друг о друга очень быстро, как будто трет ладошками. Когда утром гостья уходила, мама Гера ложилась на кровать и тоже терла пятками, стараясь так же быстро это делать, как сосед- ка с черным лицом. Но у нее не получалось. «Ты посмотри-ка, — лицо Баб-
лины было озадаченным, — интересно, как это у нее получается». Баблина снова ложилась на диван и терла пятками, потом снова сидела задумчивая, не замечая, что за ее странным поведением наблюдают дети. Не спросить о чудо-способностях Далкан было выше сил Баблины. Она спросила. Далкан мечтательно улыбнулась: «Меня во сне джинн сношает, это я из удоволь- ствия делаю». Баблина дала оплеуху Геру: «Закрой уши, гадкий Морозов». В эту жару ремушские женщины носили шерстяные платки и теплые халаты. От них исходил кисловато-сладкий запах женского пота. Ремушские старики уносят с собой тайны В то же лето занемогла Светлана Шогаибовна. Ее внук Радик рассказы- вал Геру, что попрощаться к ней пришел Первый Прокурор и даже говорил с ней ласково, но уходя попросил у дяди Джамара, который приходился Шогаибовне сыном, пробить в потолке дыру, так как души ведьм не могут покинуть помещение через окна, а только через брешь в потолке. Первый Прокурор и Светлана Шогаибовна при жизни избегали друг друга. А если она попадалась ему на глаза, то он, указывая на нее странной формы ука- зательным пальцем, кричал: «Она сотрудничила». Светлана Шогаибовна несколько дней пребывала в агонии, борясь с невидимым врагом, прячась от его ударов: — Я шутила, — задыхалась старая женщина, — не бей меня, уииии. Светлану Шогаибовну после смерти кремировали, как она и завещала. Когда в Ремуше вспоминали о ней, некоторые уточняли: «Это та, что хро- мой всю жизнь притворялась?» Бабушка Гера после того, как очередной старик отправлялся к Неви- димому и Бесконечному, схватившись за живот, плакала у себя в комнате. Ее голос был так тонок и высок, словно она школьница. «Ни дня ты не увидела, ни солнца», — плакала Земфира над судьбой Сенамиз. «Ни дня ты не увидела, ни солнца», — плакала Земфира, когда умерла Бабнюра. «Ни дня ты не увидела, ни солнца», — звучал ее тонкий голос в день смер- ти Светланы Шогаибовны. Стояла неподвижная жара. Ремуш был окружен живописной грядой гор, словно это не природный ландшафт, а нарисованная талантливым пейзажи- стом картина. Умываясь по утрам, Гер видел отражающиеся в зеркале засне- женные вершины и серые скалы в папахах из облаков. Три белоснежных об- лачка набегали из-за лысой горы, образуя «небесную улыбку». Одно облачко появлялось первым. Оно было в форме дуги, два других — как две черточки. Вот и получалась улыбка. «Так улыбается Бог», — мечтал Гер. Облака плыли по небу от лысой горы, и ничто не нарушало их степенного хода. Днем он выходил во двор, чтобы проводить их до высокой скалы, где, по очереди за- девая ее каменную главу, они исчезали там, куда глаз уже «не доставал». Первый Прокурор все еще приходил в гости к Земфире, они о чем-то говорили в беседке. К ним присоединялись Лилиана Камраевна и Аклима. Аклима уже совсем никого не узнавала и почти не разговаривала. Иногда она говорила, что Валера — муж Бабнюры, заживо сгоревший в огне, пере- ехал на улицу Привокзальную, хотя такой улицы в Ремуше не было. Были только Большая и Малая. Лето, в которое по предсказанию Нострадамуса все должно было кончиться, продолжало полыхать беспощадным зноем. В Ремуше каждый день выходила «Полуденная газета». В ней печатались некрологи и выражались соболезнования. Один за другим умирали старики, унося с собой тайны, не простив обид и не высказав сожалений. Барак, в котором жил Гер с семьей, заселялся людьми с одинаково черными лицами и короткими горбатыми носами.
ВИТАЛИЙ ДМИТРИЕВ * ТОЧКА НЕВОЗВРАТА * * * д г. Этот мальчик с детства отразился в зеркалах блокадного трюмо. Ничего он в жизни не добился, потому что всё пришло само. Жизнь вела тропинкой через поле, чуть не зацепив лесоповал. Всё пришло само — покой и воля, даже то, о чём и не мечтал. Полная иллюзия свободы. Рядом, только руку протяни — тёмные спрессованные годы, светлые растянутые дни. * * * Жизнь даже не прошла, а пролетела, крылом задела, но не в этом суть. Писалось много, а теперь чуть-чуть. Но я подозреваю, в чём тут дело. Мне прошлое мусолить надоело. Мне в будущее страшно заглянуть. Дмитриев Виталий Владимирович родился в 1950 году в Ленинграде. Окончил факультет журналистики ЛГУ в 1977 году. Автор нескольких поэтических книг. Живет в Санкт-Петербурге.
* * * Бахыту Кенжееву в ответ на подарок электронной книги-читалки Вот и всё. Спасибо за подарок — полную свободу без границ, письма без конвертов и без марок, книги без обложек и страниц. Человек забыл откуда родом и стоит у жизни на краю. Господи, как плавно переходим мы от бытия к небытию. А ведь прежде было всё иначе. Не скажу, что лучше, но честней. Не жалею, не зову, не плачу о прошедшей юности моей. Ничего не требую обратно, смутную надежду затая, что земная точка невозврата, если есть, у каждого своя. * * * Ефиму Вершину Это теперь «Ракеты» и «Метеоры» мчатся по глади залива, почти взлетая. Прежде, я помню, были другие скорости — до Петергофа ходили речные трамваи от Летнего сада. Целое путешествие. Сколько ж мы плыли тогда? Наверное, целую вечность. Долгим всё это кажется по прошествии жизни такой короткой и быстротечной. Хлопья прохладной пены, чайки в кильватере. Как они ловко хватали мои подачки — все эти булочки, плюшки, завёрнутые матерью. Есть не хотелось. И вряд ли, что из-за качки. Помнишь — Самсон, разрывающий пасть шведам? Пётр. Ну конечно, Первый. Какой же иначе! Нас приучили с детства к таким победам, что до сих пор остаётся вера в удачу. Как и тогда — в классе шестом или пятом после полётов Гагарина и Титова... Я бреду вдоль Невы, любуюсь имперским державным закатом и, ты знаешь, — счастлив. Честное слово!
* * * жене Девочка на самокате, мальчик на велосипеде не спеша куда-то катят, не спеша куда-то едут вдоль по берегу, по краю серебристого залива, нас почти не замечая, медленно, неторопливо... Впереди конец июля. Позади макушка лета. Прокатили, промелькнули... Почему я вспомнил это? И залив, и тёплый вечер, и прогулку между сосен — Этот мир такой беспечный. Там ещё не скоро осень. Там я счастлив. Не иначе. И для грусти нет причины... Поздно вечером на даче задремлю — всплывёт картина, где опять куда-то едут, растворяются в закате мальчик на велосипеде, девочка на самокате... * * * маме Я путаю где тот, где этот свет. Мать целый день бормочет, пребывая там, где меня, всего скорее, нет. Вот и опять глядит, не узнавая, и даже улыбается в ответ. Но мне ли? Не уверен. У неё свой мир. Он моего ничуть не хуже. Да. Иногда бывает, что наружу вдруг выглянет, нарушив забытьё. Но не надолго. Ей куда милей общение с десятками теней. Не зря ж она беседует всё время с отцом своим, в блокаду умершим и с теми, кого я и не видел никогда. А этот мир ей скушен, и сюда она теперь является всё реже. Она другая. Это мы всё те же.
ЕВГЕНИЙ ЭДИН ❖ НАМ НРАВИТСЯ НАША МУЗЫКА Рассказ Д\ ребезг и гундеж у памятника прекратились, и к ним придвинулся 1 1 тощий гитарист. Он серьезно посмотрел на меч, потом на Бородаче- ва и перевел взгляд на Лину. — Это тот самый меч, который Вовка хотел мне подарить? — спросила Лина, поднося ножны к глазам и ощупывая наплавленный узор грубова- тыми пальцами, видимо, знакомыми с разной работой. У ее кедов лежала большая клетчатая кепка для сбора мелочи. — Ну... Он попросил купить и подарить меч, — ответил Бородачев. — У вас был какой-то уговор. Он позвонил и напомнил, чтоб я не забыл тебе подарить. Он стал относиться к тебе гораздо внимательнее, чем в детстве. И я его понимаю. Ты стала совсем другая... — Бородачев рассмеялся. — Совсем взрослая. Классная! Лина польщенно улыбнулась и ничего не ответила. Был солнечный вечер. Сквер полнился людьми. На одной из скамеек спал босой заросший человек, подложив под голову руку и по-домашнему поставив рядом стоптанные кеды. — А что за уговор у вас был? — спросил Бородачев. Гитарист снова занял пост у памятника и принялся долбить по стру- нам и петь иностранную тарабарщину. У него было малоподвижное муже- ственное лицо и огромные, не по размеру, ладони на узеньких запястьях. Кажется, его звали Руся — вроде бы так представила приятеля Лина; но Бородачев быстро забывал имена. — Это было в седьмом классе. Мы с подругой стали ходить на джиу- джитсу. — Лина говорила нехотя, как бы через силу, словно на поверхности у нее были совсем другие, легкие слова, которые она стреножила. На блед- ном лице темнели веснушки. — Сказал, что когда я сдам на седьмой кю, он подарит мне настоящий стальной меч из Японии. Он был уверен, что я брошу. Мы говорили по телефону на той неделе. Я сказала, что сдала, но даже не вспомнила про этот уговор. А он, получается, не забыл. — Боюсь, этот меч не стальной и не японский, — повинился Борода- чев. — Он вроде как декоративный... Это дюраль. — Ничего. — Я не знал, что все так серьезно, и купил то, что было... Наверное, Вова достал бы тебе настоящий, японский. Если бы мог. — Да... Он придурок. Испортил маме всю жизнь. Она постоянно ста- вила в пример тебя. Она бы хотела, чтобы Вова был таким, как ты. Вова не обижался. А меня это бесило. * Эдин Евгений Анатольевич родился в 1981 году в г. Ачинске Красноярского края, окончил Красноярский университет. Работал сторожем, актером, помощником мини- стра, журналистом, диктором и др. Печатался в журналах «Новый мир», «Октябрь», «День и ночь» и др. Лауреат премии им. В. П. Астафьева. Живет в Красноярске.
— Да уж. Матери его друзей и впрямь выказывали Бородачеву благосклонность. В пять лет Дима не разбивал вазы с вареньем, в пятнадцать не мотался по подъездам, в семнадцать не заделывал ребенка, сейчас, в двадцать восемь, имел дочь и работал терапевтом в городской больнице. — Я тебя всегда ненавидела, — сказала Лина, помолчав. — Ты прихо- дил, и Вовка выставлял меня из комнаты. Ты был высокомерный и взрос- ленько шутил. Называл меня Элли из Изумрудного города. И мне это тоже не нравилось. — Элли?.. — Бородачев рассмеялся, припоминая. — Извини. Понятия не имел, что тебя это задевает. — Да ладно. Сейчас-то даже приятно все это вспомнить... — Она со- щурила свои серые глаза и поднесла ладонь козырьком ко лбу. — Ну все, трында, Руська. Явился трубочник. Сейчас он зачистит поляну. Метрах в тридцати, у ворот сквера, разгружался небольшой фургон. Обнаженный до пояса лысый крепыш, похожий на пожилого джинна из советского фильма про Шахерезаду, доставал из недр машины изогнутую длинную палку, на выходе оказавшуюся гигантской суставчатой трубой. Он установил ее на какую-то конструкцию наподобие приземистого столика и перевернул раструбом вверх. — Что это? — спросил Бородачев. — Что-то вроде трембиты, — ответил гитарист Руся. Он приблизился и встал у них за спинами. — Ничего особенного. Но экзотика, и народ прет. Джинн взял в руки тонкий конец своего чудовищного граммофона, раздул легкие, и окрестности огласились жутким воем. Его начали загора- живать спины любопытных. Человек на скамейке проснулся, сел и захлопал глазами, нашаривая ногой кеды. — Ладно, Руська, двигаем на набережную, — сказала Лина, сходя со ступеней. — Надо собрать еще рублей двести. Она встряхнула кепку, отозвавшуюся денежным звоном, и пересыпала мелочь в переметную сумку, из которой выглядывали бубен и серебристый мундштук флейты. — Харэ. Я уже собрал свои, — сказал Руся. — Костя тоже. Поехали. Он пошел за деревья с гитарой за плечом, опущенной на манер вин- товки. — Как дела у родителей? — спросил Бородачев, трогаясь с Линой к вы- ходу из сквера. — Мы не общаемся. С тех пор как я ушла с психфака. — Почему? — Не вижу пользы. — Ну как это... А работа? А вообще, я про родителей. — Я и говорю. Мало общего. Не вижу пользы от общения... А ты, ви- димо, доволен своей жизнью? Бородачев рассмеялся. — Даже не знаю. Она как-то, в общем, худо-бедно сложилась. Из ряда машин на стоянке выехал изящный «Кавасаки», которым пра- вил миниатюрный мотоциклист в сине-желтом костюме. За его спиной сидел долговязый Руся — казалось, что отец везет малолетнего сына, держа его перед собой. Лихо, грифом вниз, свешивалась винтовка-гитара. Сле- дом клекотал мощным мотором какой-то родственник «Харлея», седлаемый меднобородым парнем в шлеме. Мотоциклы подъехали и притормозили. Руся повернул к Лине невоз- мутимое лицо. — Ну ладно, бывай, — сказала Лина Бородачеву. — Спасибо еще раз, — и по-мужски протянула крепкую трудовую ладошку. — И ты бывай, — сказал Бородачев, пожимая ей руку. — Сохрани мой номер. Мало ли что.
— Ладно. Я бы предложила посмотреть, как мы живем... Но тебе, наверное, не интересно. — Она села на «Харлей» за спиной байкера. — Совсем стал важный. — Почему? Интересно! А на чем? — спросил Бородачев, оглядываясь. — Костя! Подбери человека! Треща дискантом, к Бородачеву подъехал скутер. Глаза водителя бом- жеватого облика и неопределенного возраста утопали в припухших, корич- невых, как у наркомана, веках. На темени сквозь рассыпавшиеся засален- ные волосы беззащитно, нежно светлела лысина. Бородачев узнал человека, спавшего на скамейке. В комнате три на четыре в общежитии Руся, замерев на раздол- банном диване, смотрел «Формулу-1». По его малоподвижному лицу было непонятно, то ли он весь ушел в происходящее на экране, то ли спит с от- крытыми глазами. Смутно он чем-то похож на Вову, подумал Бородачев. Немногословно- го, надежного, а когда надо, способного на любую авантюру. Неудивитель- но, что Лина выбрала Русю в друзья. Низкорослый Костя, обладатель припухших век и младенческой лыси- ны, присев на корточки у тумбы, колдовал с чаем, накладывая в заварник бугристые комки. Лина убирала со стола. Бородачев устроился в кресле- развалюхе. — Так ты живешь в его хате? — спросила Лина. — Не знала. — Он попросил меня приглядеть за ней. Мы переехали с женой и до- черью. Это не бесплатно, — добавил Бородачев. — Мы платим все комму- нальные и еще сверху... Я посылаю ему деньги. Лина сжала губы в тонкую линию и ушла на кухню. Бородачев выругал себя за болтливость. Руся продолжал бдение у экрана в молчании и неподвижности. Костя сел рядом с Бородачевым, подперев подбородок ладонью, хлопая своими больными глазами. — Слушай, — сказал он взволнованно. — Я не знал, что у Линки такая байда с братом. За что он сел? — Бизнес, — ответил Бородачев неохотно. — Брат Лины отличный мужик. Ему просто не повезло. — Да, Линка тоже такая, с характером... Ты извини, если что. Я так, поинтересоваться... Бородачев отчего-то вспомнил случай из младшей школы. Он тогда дрался в кругу зрителей — ритуальные схватки, выявляющие самого силь- ного. Хилому Бородачеву удалось ударом ноги повергнуть более крупного противника в кусты акации на пришкольном участке. Однако соперник быстро оклемался и весомым ударом в челюсть отправил Бородачева в нок- даун. Бородачев упал на одно колено, отвернулся и застыл, прижав ладонь к щеке. Ему не было больно, не было страшно, он просто как-то утратил интерес к драке и хотел, чтобы его все оставили в покое. «Вставай! Дурак какой-то», — донеслось из толпы. Бородачев слишком перегрел атмосферу и теперь стыдился встать и явить свое, в общем, не по- страдавшее лицо. Вова разогнал всех с поля боя, молча поднял его, и они пошли домой. Бородачев усиленно хромал и шевелил челюстью, чтобы под- черкнуть серьезность урона. В Лине тоже было что-то немногословное и надежное, непримиримое и великодушное, присущее ее брату. — Да, Лина славная, — кивнул он. Костя вышел. Бородачев побродил по комнате и уселся рядом с Русей. — Любишь гонки? — спросил он. — Ага, — сказал Руся и больше не проронил ни слова.
Бородачев уже сожалел, что уцепился за возможность поехать с ними да еще и проболтался студентке, ютящейся в общаге, что живет в квартире ее брата. Надо было пересилить себя и сразу ехать домой. Он откатал свое на мотоциклах, отпьянствовал на скамейках парков и теперь всеми членами чувствовал, как устал за день. Лина и Костя вернулись из кухни с чайником и разрезанным пирогом, по верху украшенным клюквой в сахаре. В шкафчике над столом нашлись большие чашки. — Это пуэр, — предупредил Костя благоговейно, ставя заварник на скатерть. — На меня он не действует. Коллега привез с Тайваня целую короб- ку, — сказал Бородачев. — Мы выпили кружек шесть. Он «улетел», а мне хоть бы что. Я уже староват, наверное... На меня как-то уже ничего не дей- ствует по-настоящему. — А пирог? — спросила Лина. — Пирог — другое дело. — Бородачев оторвал зубами упругий кусок. — У тебя кулинарный талант. — У нее кулинарный гений, — поправил Костя, вгрызаясь в пирог. Руся, выдвинувший далеко к центру комнаты ноги в бывалых носках, не проявлял интереса к пирогу. Почувствовав, что на него смотрят, он по- вернул голову. — Я не могу есть кислое. Зубы. Он оскалился. У него оказались скверные, цвета известняка, передние зубы. На Линин вопрос о семейной жизни Бородачев ответил, что женат, умолчав о некоторых сложностях седьмого года. Дочери шесть. Сей- час они гостят у бабушки. — Я заверну два куска твоей дочери, — сказала Лина и встала. — Хорошо, Элли, — засмеялся Бородачев. — «Элли», — повторил Костя и улыбнулся, моргая. Насколько успел понять Бородачев, все они были отчислены, но каким- то образом продолжали жить в этой общаге; зарабатывали на жизнь музи- цированием в городских парках, толком не умея петь и играть, существова- ли одним днем, совершенно не заботясь о завтрашнем, и были как члены семьи. Он попросил Лину исполнить что-нибудь для вредного и заносчивого друга ее братца. — Я еще на улице хотел послушать твою флейту, — признался он. — У меня нет слуха. Мне доверяют только бубен. Флейта — это Костя. Он у нас талант. Бородачев перевел взгляд с Лины на Костю и затем на Русю. — Точно. Костя — гений, — сказал Руся. ...Бородачев стоял у стола. Лина сидела на диване, положив руку в бисерном браслетике на сутулое плечо кресла. Руся примостился в угол- ке дивана и, приоткрыв рот, вел простенький перебор на гитаре. Костя с флейтой стоял напротив окна. Комната плыла в янтарном закате. По ногам тянул едва заметный сквозняк. Костя играл хорошо, выпуская всего себя через флейту, закрыв свои тяжелые, больные веки. Трели флейты создавали странность, неуют. Бородачев чувствовал му- чительное томление в груди, словно рука филиппинского хилера, раздвинув живые ткани, щупала его сердце. Он отдавал должное искусству Кости, но одновременно знал, что, когда музыка смолкнет, ощутит облегчение. Наконец Костя отнял флейту от губ и открыл глаза, вбирая себя обрат- но, захлопываясь, идя на посадку, позвоночником утверждаясь, приспоса- бливаясь к земному миру.
— Здорово умеешь, — сказал Бородачев, кивнув. — Где-то учился? — Нет-нет, я не умею! — с каким-то ужасом сказал Костя. — Я так... самоучка. — Он не умеет. Он гений, — повторил Руся. — Я могу на всем помаленьку. Коплю на сакс. Это тренирует сердце... У меня порок, поэтому такие глаза... Пошли на «студию»? — спросил Костя неожиданно. — Сегодня придет Цыган. Можно поиграть трио. Пойдем все, Линка? Похвастаешься своим мечом. Студенты-психологи оборудовали себе «студию» на пятом этаже. В углу импровизированной прихожей, образованной высоким шка- фом, обнималась на полу готическая парочка. Парень с серьгами в ушах, кротким буддийским лицом без растительности, изукрашенный пирсин- гом от бровей до подбородка, плакал, уткнувшись в плечо погребального вида деве, и что-то шептал ей на ухо. При появлении компании он встал и вышел. Лина подняла с пола деву с вычерненными веками и губами и молча обняла ее. Дева равнодушно и одновременно как-то тревожно погладила ее спину рукой, унизанной кольцами и браслетами. Они прошли за шкаф. Зрительно «студию», похоже, составленную из двух смежных комнат без перегородки, еще более увеличивала зеркаль- ная стена, из-за чего помещение казалось гораздо просторнее типовых клетушек. На линолеумных полах лежали пружинные матрасы в поло- ску, напоминающие циновки. Несколько парней и девушек, сидевших на них, не обратили на пришедших особого внимания, занятые своим разговором. В углу торчал круглый стеклянный столик. На подоконниках и на полу, в низких картонных коробках, стояли десятки разнообразных, толстых и тонких, прямых и витых свечей. Некоторые были зажжены и потрескивали фитилями. Ароматические трубочки взвивали к потолку дымки с восточны- ми ароматами. Последним штрихом, придающим особый акцент и пикантность этой экзотической обстановке, был пилон по центру комнаты — труба от пола до потолка, с зеркальной полировкой. — Ого. Чем вы здесь занимаетесь? — Бородачев повернул к Лине смею- щиеся глаза. — Свечи, матрасы... — Это просто психологические практики. Раскрепощение, — сказала Лина серьезно. — А не то, что ты думаешь. — Да я еще не успел ничего подумать. И ты тоже... раскрепощаешься? — Я нет. Я раскрываю возможности. — А другие да. — Длинноногая девушка в шортах улыбнулась Борода- чеву с матраса. Вся атмосфера этого помещения, зеркальная стена, свечи, матрасы- циновки располагали к фантазиям, в которых золотая молодежь, отки- нувшись на локти, покуривает кальян и смотрит на вращающуюся вокруг пилона бестию, а потом отвлекается друг на друга; и в зеркалах танцует пламя, и демоны сражаются за души людей. — У вас прямо государство в государстве, — сказал Бородачев. — А комендант не возражает? — У нас хороший комендант, — усмехнулся Руся. — Этот дом до сих пор стоит и не разваливается за счет башлей не- скольких людей, — сказал Костя. — Цыган умеет договариваться. У него бывают деньги. — Откуда? — быстро спросил Бородачев и тут же смутился, что это вышло слишком мещански-любопытно, алчно. — Он работает в полурелигиозном центре для наркоманов, — сказала Лина, помолчав. — Все эти свечи оттуда.
Комната постепенно наполнялась народом — парни, девушки в экзоти- ческих прикидах, сари и туниках; под ногами бегал бесштанный ребенок... Бородачев пожимал руки, мгновенно забывая имена. Он чувствовал себя вполне комфортно. Они сидели, поддерживали обрывки беседы, словно связывая узелки, рассматривали меч, пускали по рукам бутылку крепленого вина, которое пили прямо из горла, и Русину гитару. Все немного умели играть — зажимали несколько аккордов и смущенно передавали эстафету другим. — Эх, где мои семнадцать лет, — пробормотал Бородачев. Ему захоте- лось удивить новых знакомых. Когда-то он закончил музыкальную школу. Бородачев прибросил гитару на колено, проверил строй, подкрутил колки и склонился над инструментом. Понеслось лютое, дикое начало «Уообоо СЫН». Цепляя струны жест- ким ногтем, он удачно имитировал близкое к оригиналу «квакающее» звучание. Студенты внимательно поглядывали на его пальцы, вытанцовывающие по грифу, как ловкий волосатый паук, — то выкидывающие неожиданное тремоло, то замирающие в кантилене; но мелодия была им незнакома и не приносила наслаждения узнавания, поэтому он оборвал ее и запел «Арию». Он подумал, что это будет ближе им по возрасту и духу. Его голос подрагивал от волнения, но в целом получилось сносно. Ему похлопали и выжидательно посмотрели на невысокого паренька, который с живым интересом, отвалившись на матрасе к стене, наблюдал за его игрой. — Классно! Можно теперь я тоже спою «Арию»? — спросил паренек, и потянулся за гитарой. Под взглядами компании он словно бы принимал вызов Бородачева. Это была не песня «Арии», а действительно ария из оперетты — несе- рьезная, шутейная песенка, исполняемая под аккомпанемент простейшего щипкового стаккато. Пел парень посредственно, однако в середине куплета совершил фаль- цетный прыжок в какое-то колоратурное сопрано. В этом необыкновенном фальцете и была его «фишка». Когда он закончил, шум аплодисментов намного перекрыл урожай, со- бранный Бородачевым. Бородачев хлопал громче всех. «Здесь, как и везде, решает знакомство», — подумал он без печали. Руся тронул Бородачева за рукав. — А что за первая тема была у тебя? — прошептал он. — «Уообоо СЫН». Джими Хендрикс. Руся пошевелил губами, запоминая. Бородачев вышел на балкон. В пустынном, раскрашенном оранжевыми полосами заката дворе находились скрипучие качели, три вкопанные шины разного размера — перепрыгивать «козлом», и еще одна облезлая конструк- ция. Недавно Бородачев узнал, что это называется «рукоход». Ну да, верно: в детстве, цепляясь руками, они с друзьями преодолевали ее всю. А потом, когда вытянулись, сидели рядком на этом рукоходе и ноги почти касались земли... На балконе появилась Лина, встала к перилам. — Ты классно играл и пел, — сказала она, не глядя на него. — Не об- ращай внимания. Мне понравилось. — Да ладно. — Он пожал плечами. — У вас тут своя компания. Я пел по большому счету для тебя. Она помолчала и вдруг сплюнула вниз. Неумело, девчачьи. — Пойдем, сейчас будет выступать Руся. На выходе его привлекло движение теней в соседней комнате, прежде прикрытой дверью. Он заглянул туда.
У окна с наполовину задернутой шторой чернявый парень со смоляны- ми кудрями и красным улыбчивым ртом расчехлял скрипку. Скрипка была темной и, видимо, довольно старой. Парень вскинул ее к подбородку, лег на деку щекой и, раз за разом чир- кая смычком, исторгнул виртуозные трели— словно испустил молнии. Он отнял скрипку от лица, радостно посмотрел на нее, прижал под- бородком и исторг молнии снова и снова, разгоняясь, разогревая смуглые длинные пальцы. Солнце проникало в комнату пылевым столбом и опалово зажигало эти пальцы изнутри, как на картине или в клипе. И весь парень, осененный тенями и освещенный солнцем, был как-то значителен, необы- чен со своим красным ртом и смоляными волосами. — Круто, — сказал Бородачев, входя в комнату. — Не имей «Амати», а умей играти, — усмехнулся скрипач. — Жаль, я не умею. Он посмотрел на Бородачева живыми, наблюдательными черными гла- зами, прижал инструмент под мышкой, высвободил левую руку, вытянул ею смычок из правой и с улыбкой протянул ему ладонь. — Цыган. Кисть его была странно, судорожно скрючена, словно все еще держала невидимый смычок. — Энцефалит. Не сгибается. Хорошо, что не левая, где скрипка. Вот тогда бы была труба! Цыган рассмеялся. У него был задорный смех. — Ты музыкант? — спросил он Бородачева с любопытством. — Нет, я знакомый Лины. — А, это ты подарил ей меч? -Да. — Лина очень интересная девушка, — одобрил Цыган, и Бородачеву стало отчего-то тепло на душе — видимо, тут решили, что он ее парень. В комнату вошел Костя с флейтой в руках и перевел взгляд с одного на другого. — Ну, пойдем? — спросил он у Цыгана. В «студии» теперь было больше десяти человек — они сидели на корточках, на полу и на матрасах вдоль трех стен, оставив свободное про- странство у четвертой, зеркальной. Она удваивала количество собравшихся. Витые свечи более чем наполовину отгорели. В сизом воздухе стоял запах марихуаны. Бородачев подошел к сидящей Лине и расположился рядом, потеснив соседей. Лина перевела на него задумчивый, неузнающий взгляд. Ее пере- метную сумку округло натягивал бубен. — Все нормально?— спросил Бородачев. Она не ответила. У четвертой стены ссутулился Руся со своей гитарой на перевязи. Он постоянно поводил длинной шеей, будто ремень гитары доставлял ему неудобство. Костя и Цыган стали рядом. Цыган ободряюще улыбнулся Русе. Все замолчали. Большая ладонь на тонком запястье несколько раз брякнула по стру- нам. Руся проиграл простенькое вступление и гнусовато начал петь, но сбился. С матрасов донеслась пара смешков. — Нам не интересны те, которые все умеют, — сказал Цыган строго. У него был звучный голос. — У тех, кто все умеет, не все получится. Лина вытащила бубен, на носочках пробежала комнату и остановилась возле Руси, поглядев на него с успокоительной, дружеской нежностью. Руся снова проиграл вступление и начал — тихо, неуверенно...
Бородачев слушал эту песню уже в третий раз — дважды у памятника и вот теперь здесь. Но именно сейчас, непонятно почему, замер... И оно пришло. Осознание единственно-возможности происходящего. Того, что все к месту и вовремя: и вечер, и компания, и даже кто где сидит, и даже в какой позе и одежде — все единственно верно. Время, которое то слишком спе- шит, то ужасно тянется, вдруг обрело изначальный ритм, и он, Бородачев, оказался не в случайном месте, как думал до этого, а там, где нужно, тогда, когда нужно. И эта комната, эти люди вокруг были в точности такими, как нужно. Цыган и Костя стояли слева от Руси. Первый бил смычком по струнам, второй приник к флейте, прикрыв больные глаза. Музыка текла через Бородачева, забирала всего, как радужное пятно нефти затягивает водную гладь, накрывая, губя, гася колыхание жизни под ней. Его зрение плыло. Он находил в комнате черные глаза, средоточие, ис- точник этой музыки — Цыган чуть улыбался и хмурился; переводил взгляд на Лину — Лина тоже хмурилась, опустив бубен, словно сердилась на слиш- ком настойчивый взгляд Бородачева, а он чувствовал, как поднимается из живота к груди что-то темное и горячее и разливается в сердце, и из сердца идет, и вот уже расходится по всему телу, приливает к лицу... Лина встряхнула бубен. Оттенила ритм — ччч, цоп, ччч, цоп... Струнные, бубен, флейта, голос, бормотание, свечи в зеркалах — ткалось волшебство. Тревожилась флейта. Стонала скрипка. Таинственно стучал бубен. ...Руся закончил и улыбнулся длинным лицом. Музыкантам захлопали. Бородачев громче всех. — Молодцы! — крикнул он. — Цепляет! Молодцы! От души! — Борода- чев помотал головой и снова захлопал. — Все вокруг будто замерло! Только музыка! Он восторженно посмотрел на Лину. Она тоже смотрела на него во все глаза и молчала. Все молчали и смотрели на него. Оглушительно треснула свеча. — Сейчас нам нужно что-то слегка невозможное, — сказал Цыган со смешком, поднимая и снова опуская свои необыкновенные черные глаза. — Элина? Она растерянно оглянулась по сторонам и замотала головой. — Давай. Будь собой! Торопливо и подневольно, словно ее полоснули по спине, Лина сдела- ла нетвердый, подламывающийся шаг и взяла меч, прислоненный к стене. Тихо стукнули о пол ножны, освобожденные от клинка. Комната как бы пульсировала в глазах Бородачева. Вокруг было светло и звонко. Возможно, он хватил-таки дыма из спертого воздуха, или дело было в ароматических палочках, или в пуэре... — Освободите место, — сказал Цыган отрывисто. — Нужно много места. Несколько человек отползли к стене и уселись вдали от пилона, кото- рый белел посреди комнаты. — Вы можете чувствовать, как повышается температура и становится жарко...— сказал Цыган безадресно. — Это нормально... Это из-за свечей. «Бред, — подумал Бородачев и ощутил, как ему становится жарко. — Все это похоже на бред». Лина вышла к пилону, держа меч, опущенный лезвием к полу, двумя руками. Ее лоб блестел, лицо было отстранено, брови насуплены. Катана медленно поднялась и замерла. Застыла на несколько секунд в одной точке. Лина вскрикнула, и лезвие со свистом вспороло воздух. Послышался гулкий звон. Следом брякнул оброненный меч. Лина присела на колени и подобрала под себя руки, раскачиваясь, заку- сив губу. Лицо ее под упавшими, качнувшимися вперед волосами, исказила гримаса. Она отшибла руки.
Оцепенение покинуло Бородачева. Он бросился к ней одновременно с Русей и Цыганом. — Все в порядке? — спросил Цыган, становясь на колени возле нее. Она кивнула с закушенной губой. — В следующий раз получится. — Цыган поднял ее на ноги. — Помоги ей, — обратился он к Русе. — Сходи на балкон, подыши. Сейчас все прой- дет. Ты молодец. Руся послушно приобнял ее, но она сказала: «Я сама», освободилась от объятий и ушла. Бородачев поднялся и ткнул в Цыгана пальцем. — Это ты сделал! Я все видел... Что это ты сделал?.. Он гневно выплевывал тяжеловесные, неуклюжие фразы и злился на свою беспомощность. Цыган посмотрел на Бородачева в упор, улыбаясь. Бородачев понял, что слабеет, сжимается внутри, как обугливающаяся бумага. Ему станови- лось почти физически больно. — Там близняшки звали на днюху...— дипломатично сказал Костя из-за спины. — Пойдемте на третий? — Пойдемте, — с легкостью согласился Цыган и отвернулся от Боро- дачева. Все встали и послушно, толпой потянулись на выход. Бородачев вышел на балкон. Лина стояла в углу и смотрела вдаль. На ее щеках горели полосы лихорадочного, резкого румянца. — Зачем ты вмешался?— сказала она, не глядя на него. — Не знаю... Я испугался, — ответил он честно. — Я сама несу ответственность. Мы все сами. — За что? — За... эксперименты. — А в чем эксперимент? — Они разные... для каждого свой. — Перешибить стальную палку алюминиевой? Бред. — Ты не поймешь, — сказала она безучастно. — Ты слишком сло- жился. — Я просто сужу здраво. Я не против расширения возможностей. Но это просто дурь... Парень владеет каким-то гипнозом... Я вообще не уверен, что это законно. — Может... Но вы ничего не можете с этим сделать. Вы слишком сло- жились. — Кто мы? Да кто мы-то?! — крикнул он недоуменно. Она помолчала и пожала плечами. — Вы. На маленькой крепкой руке темнела ссадина от рукояти меча. Бородачев сделал шаг, взял Лину за плечи, развернул и прижал к себе. Он не знал, как ей помочь, и думал: может быть, если бы брат, которого она любила, был здесь вместо него, или, например, мать или отец, ну хоть кто-то старший и мудрейший, кого она способна любить, — поговорил, по- ставил голову на место... — Вы ничего не можете сделать, — повторила она равнодушно. Он выпустил ее и вышел с балкона. Студия была необитаема. Почти все свечи догорели и теперь истово чадили, пуская к потолку змеистые, белеющие в сумерках дымки. У входной двери он остановился. Затем вернулся в центр комнаты, под- нял меч, лежащий на полу, размахнулся и несколько раз, наотмашь, звонко хватил клинком по стальному шесту. Приблизил голову, вглядываясь. Пилон еле слышно, высоко гудел.
Он взял катану двумя руками, расставил ноги, сжал зубы и снова раз- машисто ударил, с выдохом, вкладывая всю силу. Раз, другой, третий. На первый раз алюминиевое лезвие крякнуло, на второй — погнулось у основания и наконец с треском и звоном отскочило, закрутившись в воз- духе, и брякнуло о пол. Он отбросил бесполезную рукоять, потряс ушибленными кистями и за- сунул их между колен, согнувшись. На стали, в месте его ударов, осталось несколько бликующих царапин и мелких вмятин. — Бред, — пробормотал он. Слева послышался шорох. Из соседней комнаты сквозь поднимающий- ся от свечей дым на него смотрело лицо, словно повисшее в воздухе — одежда сливалась с темнотой. Поняв, что его обнаружили, Руся вышел. Видимо, он ждал здесь Лину. Бородачев непонимающе смотрел на него, вспоминая, кто он такой. — А ты давно шпаришь «Уообоо СЫН»? — спросил Руся невпопад. — «Уообоо СЫН»? Вопрос был слишком неожиданным и слишком контрастировал с тем, о чем думал Бородачев, а именно — о четком рубце, проложенном Линой алюминиевым мечом по нержавейке; о том, что сколь угодно тупым, но от- литым из стали мечом Лина скосила бы пилон, как былинку, — поэтому он помедлил, прежде чем ответить: — Давно. Очень давно. 3 «Новый мир» № 4
* ТРАКТАТ ОБ АНГЕЛАХ ОБ АНГЕЛАХ, ТВОРЕНИЯХ НЕУКОСНИТЕЛЬНО ПОСЛУШНЫХ И УКОСНИТЕЛЬНО НЕПОСЛУШНЫХ, ИХ МЕСТЕ ВО ВСЕЛЕННОЙ, ОБ ИХ СТРОЕ И ОБРАЗЕ МЫШЛЕНИЯ, О ПРОБЛЕМЕ ИХ РАЗМНОЖЕНИЯ И ЗАСЕЛЕНИИ НЕБЕС ПУТЕМ СОЗДАНИЯ ИСКУССТВЕННОГО АНГЕЛЬСКОГО ИНТЕЛЛЛЕКТА ИЗ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ДУШИ, И О ЧЕЛОВЕКЕ: КАК ЕМУ УДАЛОСЬ, НЕ ОТВЕДАВ С ДРЕВА ЖИЗНИ, ОБРЕСТИ БЕССМЕРТИЕ, ИБО ОН БЫЛ НАДЕЛЕН ТВОРЧЕСКИМИ СПОСОБНОСТЯМИ, ТРАКТАТ НА СОИСКАНИЕ МАГИСТЕРСКОЙ СТЕПЕНИ В КАКОЙ-НИБУДЬ ОБЛАСТИ, написанный одним скромным учеником, пожелавшим не указывать своего имени ЧАСТЬ I 1 Используя как лекало Зодиак, Вывернутый звездами наружу, Ангелы выкроили небо так, Чтобы можно было сшить из него душу. Зубарева Вера Кимовна — поэт, прозаик, литературовед. Родилась в Одессе. Преподает в Пенсильванском университете. Автор 16 книг поэзии, прозы и литера- турной критики. Пишет на русском и английском. Лауреат Международной премии им. Беллы Ахмадулиной. Публиковалась в журналах «Вопросы литературы», «Нева», «Новая Юность», «Посев» и других. В нашем журнале выходили ее статьи и поэтический «Трактат об обезьяне» (с предисловием И. Б. Роднянской) («Новый мир», 2013, № 10). Живет в Филадельфии.
Ангелы не знают никаких забав И полностью лишены фантазии, В чем сразу же убеждаешься, попав В их отлаженное однообразие. Это портные, отрезающие грехи Лежащим в примерочной их солярия. С их легкой руки Попадаешь в рай Собственного левого полушария. Ангелы не понимают движущей силы страстей. Человеческие эмоции для них — атавизмы. Попасть к ним — Все равно что оказаться в нищете После расточительной жизни. 2 Ангел — житель небесных пустот, Куда не заносит нас жизненный опыт. Из всех созданий он именно тот, Чей приход прославляют, но не торопят. Неизвестно еще, что происходит там, Где тебя перекраивают по ангельским меркам. Должно быть, ходишь за собственной душой по пятам, Разрываемый между «низом» и «верхом». Тогда-то и понимаешь, что, возможно, грех, От которого тебя пытаются избавить, И есть то, что выделяет одного из всех, Как всплеск, будоражащий заводь. А ангелов все равно никто до конца не разберет: Как у них получается без наслаждения и муки Воспроизводить свой ангельский род, При помощи какой механической штуки?.. 3 Ангел никогда не станет Богом, Потому что ему не хватает таланта. Но Бог защитил себя во многом, Сделав своим посредником крылатого мутанта. В ангеле ровно столько же амбиций (Как свидетельствует история Царства Божьего), Сколько в родственной ему птице, Не летающей выше положенного. Ангел ценится за исполнительские способности И неумение переступать запреты. Он сплошь состоит из совести, А угрызения выпадают на человеческие субъекты. Ангел поначалу кажется резче, Чем на картинах, где его мягкость завысили. У ангела очень развиты плечи, И он движется со скоростью посмертной мысли.
4 Вот уже летают первые мухи. Куски солнца плавают в мокрой траве. В мае ангелы, которые гнездились на юге, Появляются, как грешные мысли в нашей голове. Ангелы играют роль ингибиторов В реактивной человеческой среде. Они служат примером в период выборов, Поскольку их не застукивали ни с кем и нигде. Однако их поведение не пользуется популярностью. Видно, Бог чего-то в них не учел. А кроме того, ангелы отличаются полярностью — У них не все так, как у пчел. В них есть какое-то неприметное искривление, Какой-то пустяк, Какой-то намек на падение. Так бывает в гостях С ребенком, старающимся не смотреть на сладости. Падший ангел — это тот, кто расслабился. Но в чем не продумана ангельская порода, Это в том, что в ангелах больше, чем надо, завода. Поэтому, переступая запретные барьеры, Ангелы забывают о чувстве меры. Ангел предрасположен к тому, чтоб стать падшим, Как к воспламенению приспособлен факел. Но это не должно быть осознано каждым, Кто не есть чистокровный ангел. 5 Одно лишь можно сказать с определенностью: Ангел — носитель инородной структуры. Он предшествовал своей бытовой непригодностью Сотворению человеческой натуры. Ангел — не то что более правильно, В смысле совершенствования по воле случая, Как следует из теории Дарвина, Где последующая ветвь — это измененная предыдущая. Если думать по этой вероломной схеме, Получится, что Бог — от недоразвитого ангела, А первичным будет падшее племя, Которое природа переписывала набело. На самом же деле ангел это ангел — Летательное устройство с мыслящим отсеком. И сколько бы раз он ни поднимался и ни падал, Ему все равно не сделаться человеком. Человека хоть высели из Эдема, Хоть лиши его греховной плоти, Он всегда сохранится как недоказанная теорема, Как сущность, развивающая себя в перевороте. Человеку не могут дать исчерпывающего определения Философы, имеющие достаточно навыков. Над ним бьются целые поколения Разных по своей предназначенности ангелов.
6 Неспособность ангелов размножаться Определяет их взаимоотношения с человеком. Вся ангельская цивилизация Работает над искусственным ангельским интеллектом. С этой целью спроектировано чистилище, Где душа резко теряет в весе, Поскольку содержится без духовной пищи И фильтруется в качестве неочищенной смеси. То, что в конце концов остается, Эта дистиллированная субстанция, Движется в рай, где много солнца, Чтоб как следует настояться. Ангелы уже много чего открыли, Как приспособить душу для своих стратегий. Но к ней не приживаются консервированные крылья, И она совершает побеги. 7 Падший ангел проявляет интерес к индивидуальности — Ему ценен глаз, пока тот не вытек. Он достигает высот в своей низкой специальности, И ему может позавидовать любой психоаналитик. Он знает, что страсть — это неутоленное любопытство, Воображение, воспламеняющее в каждом актера, Опухоль, которой надо развиться До того, чтоб заклинить дыхательное горло. Он сам пережил все эти фазы, Сам летал, притворяясь стерильным, Пока не пошли метастазы По сереющим крыльям. Но ангел лишен способности творчества. В нем есть неразвивающаяся основа. От того, что ему хочется или не хочется, Он никогда не придумает нового. Его конструкции, равно как интриги, Суть ухищрения в рамках известного. Человек же — это сплошные сдвиги, Потому что он — от Отца Небесного. 8 Зачем Богу понадобилось высаживать Древо, Требовать, чтоб Адам дал имя животным, Если Адам был для вспашки и посева И все остальное шло как по нотам? Но нет, что-то Господу не давало покоя. Он, наверное, ни за что не желал смириться, Что по Его образу и подобию вышло такое — Покорное, глиняное, с согнутой поясницей. Бог дал понять Адаму, что тот — хозяин, И с волненьем следил за его развитьем.
Тщетно! Разделив животных по названьям, Адам остался холоден и нелюбопытен. Бог понимал, что терпит фиаско. Но Божьи намеренья не могут не сбыться. Бог решил, что Адаму нужна серьезная встряска, И вытащил из него под наркозом центр любопытства. Центр любопытства связан со щекоткой. Больше всего щекотки — в ребрах. Так появилась Ева с ее дугообразной походкой И травинкой в губах припухлых и добрых. 9 Этот змей несчастный каждое утро встречал Адама Одним и тем же предложением поесть на завтрак Плод запретный вместо приторного банана. Но Адам шел мимо, откинув свою мотыгу набок. Такая работа Змею давно приелась. Он знал, что с Адама не будет толку. А тут как раз Ева обследовала окрестность И болтала сама с собой без умолку. У Евы не было никакой цели, Ее не занимала прагматика жизни, Она была воплощенное безделье, И даже ангелы, глядя, застывали в укоризне. «Эй, что там у тебя?» — спросила Ева у Змея, Тыча в плод полированным ногтем. Змей онемел, поверить не смея. Эмоциями мы все себе портим! Но Змей взял себя в руки тут же (Пока их еще у него не отняли). Он понял, что настал конец его рекрутской службе, И сорвал плод под восторженные вопли. Жизнь брызнула соком на Евины руки, И открылась ее опасность и красота. А Змей сказал: «Лучше буду ползать на брюхе, Чем стоять истуканом возле Твоего куста». ЧАСТЬ II 1 Луна заштопана вдоль и поперек Темными нитками на желтом теле. И хотя ее постоянно реставрирует Бог, Она сдувается каждые три недели. С точки зрения человека, отшагавшего п с половиной версты В сторону, противоположную от Эдема, Луна создана исключительно для красоты, Как для доказательства — теорема. Ангела красотой не проберешь, У него на все есть ангельская мерка.
Он знает, при каких условиях кто плох или хорош, И на Суде выступает в роли клерка. Человек как таковой для ангела не значим вообще — Ангел не понимает диалектического пафоса жизни. По здравому ангельскому клише, Параметр диалектичное™ — лишний. Ангел потому так категорично перекраивает все на свой лад, Что он не создал ни одного, даже плохонького, человека. У ангелов нет теории, а только постулат. Бог тоже не сразу, как следует из Ветхого Завета, Пришел к пониманию ценности жизни вне догм, Установленных им в качестве точки отсчета Бытия за пределами рая. Но на то Он и Бог, Чтоб отвергнуть впоследствии собственную идею Потопа. Бог понял, что жизнь имеет особенный вес, С ней нельзя расправляться, исходя из конкретных условий, Будь то болото или кустарник, выросший наперерез, Или создания из плоти и крови. 2 Ангелам снятся одинаковые сны. Если исследовать ангела во время анабиоза, Он видит треугольники, у которых все стороны равны. (Что на белом — как трещины от мороза). Ангелы обычно спят на спине, Подкладывая крылья вместо матраца, Чаще — поодиночке: из-за проблемы в ширине И потому, что им запрещено смеяться. Трудно объяснить, что для ангела сон — Форма отдыха или исполненье приказа, И отключается ли ангел от вверенных ему зон Или все ж таки бдит подопечных вполглаза. Если же ангел всегда на посту, То почему он не срабатывает мгновенно, как огнетушитель? Ангел не умеет оценивать красоту И не витает в облаках, хоть и небесный житель. 3 Загробная жизнь — это эстетизация смерти, Как эстетизация бесплодного времени — лото. Даже самые лютые черти Лучше, чем пустое «ничто». Так проецируется смысл существования На бесконечость. Но отдельный индивид Вряд ли сохраняет ясное сознание В теченье бесконечности, почему и превращается в вид — В человечество. Ангелы выигрывают за счет идентичности: Если ангел забылся на какой-нибудь век, То по причине его невыдающейся личности Он замещается одним из коллег. Ангелы ведут скрытый образ жизни, Если сравнивать их с людьми.
Об их строе можно сказать, как о коммунизме, В который пытались загонять плетьми. Ангел хоть и знает наизусть все правила По вступлению в рай, хоть и вертит на пальце ключи, Однако никто не предпочитает ни ангела, Ни того, что в народе называют «почти». Люди избегают прямого контакта С ангелами на основании скрытого чутья. Ангелу не хватает чувства такта, И он может прервать вас на половине бытия. 4 Сотворение человека объясняется тем, Что Бог стремился к многообразию, О чем свидетельствует Эдем, Занимавший современную Евразию. Идентичность ангелов давила на Творца, И он решил кое-что переделать. Его замысел коснулся не только лица, Но и того, что выделило женскую прелесть. По мифу, Бог не хотел, чтоб Адам Жил в одиночестве и предавался грусти. Но Адам был всецело посвящен трудам И понятья не имел о подобном чувстве. Адам не знал, что он одинок, Поскольку у него не было опыта совместной жизни, И с женщинами, как известно, он развлекаться не мог. В Еве нуждался не Адам, а Всевышний. 5 Ева была сделана не из того, что Адам, Очевидно, чтоб избежать рокового повторения. Она получилась развитой не по годам И с отсутствием Адамова смирения. Ева обозначила противовес И выбила систему из монотонности. Ее генетический замес Обострил в ней человеческие склонности. Это был уже не двойник, А новая разновидность человеческой структуры. Создание Евы есть существенный сдвиг В философии Господней культуры. Благодаря Еве изменилась окружающая среда, Стало быстро расти население, И Бог сбросил с себя навсегда Бремя сотворения. 6 Что представляло собой Древо Познания, И почему Господь не знал наперед, Какие предстоят Ему испытания И как Он прогневается на человеческий род?
Почему понятие о безусловности созданного Приходит к Господу только спустя? И не отведала ли Ева вместо чего-то особенного Обыкновенный плод, а познанье бытия Началось с ее любопытства, что раньше Пробудилось, чем съеден был запретный плод? И, может быть, Ева и не изгонялась даже Из Эдема, а просто увидела его наоборот? 7 Изменение Евы было такого свойства, Что Рай для нее перестал быть Раем. Она почувствовала безотчетное беспокойство, Будто каждый шаг ее надзираем. Она мысленно вернулась к моменту, Когда из спящего Адама вытянули ребро, И смекнула, что плата за ренту Райской земли — подороже, чем серебро. Рай — это место, где ничего не боятся, Или — нарушение в человеческом мозгу. Ева же поняла возможность новых манипуляций И сказала Господу: «Все знаю и не могу». 8 Итак, Ева разочаровалась в Рае незадолго До того, как ее оттуда попросили. Она сконцентрировалась не на защите в лице Бога, А на угрозе, скрытой в Его силе. Ева почувствовала, что механизм сотворения Может вполне идти через нее, Что она отличается от растения, А рассказы о равенстве — вранье. И чтобы (еще чего доброго!) Господь не принялся за новые опыты, Ева, пересчитав Адаму ребра, Решила хлеб насущный добывать кровью и потом. 9 Отличался ли Адам, не познавший соблазна И послушно соблюдавший Господни правила, От ведущего жизнь свою сообразно Божьим традициям... короче — от ангела? По физической мощи и сфере влияния Ангел, конечно, превосходил Адама. Но Бог, как было показано ранее, Развивал в человеке довольно прямо Интерес к творчеству. Именно этим Человек отличался от ангельской популяции. Подобное воспитание, конечно, отметим, Основывалось на человеческой способности развиваться.
Ангел же каким был от момента сотворения, Таким и остался, вплоть до покроя платья. Среди ангелов не отыщешь гения, Поскольку у них ни к чему нет пристрастья. 10 Даже если бы ангел и отведал плод вместо Адама, Запретные соки его бы не изменили. В нем осталась бы та же программа И даже те же неотваливающиеся крылья. Плод был рассчитан на развитие потенциала, Каковым обладало человеческое существо, И, как бы история ни порицала, Поступок Евы, она была — от Него, Сотворенная по Его образу и подобию. Из этого следует, что интерес — Признак божественного, преданный с кровью (Возможно, при помощи лимфатических желез). И вообще, будь сказано ангелу не в обиду, Но само по себе напрашивается следствие: Тот факт, что ангел отличался по виду От Господа, свидетельствует о его несовершенстве. Ангела можно похвалить за прочную основу, Что за столько лет его крылья не имеют вида тряпья. Но, конечно, и Господу следует сказать как-нибудь к слову, Что пока ему не удалось придумать что-либо лучше Себя. 11 Древо Познания и Древо Жизни Суть Божественные Пространство и Время. Смертный, Адам сделался подвижней, Обзавелся детьми, Образовались семьи. Человечество заполнило мир по горизонтали. Вертикаль времени поделилась между двумя Видами ангелов — которые не пали И которые свалились плашмя От всего этого небесного распорядка, Что наводит, между прочим, на мысль, Что не так у них все там гладко, А то с чего бы это ангел возьми и сорвись? Так или иначе, но, заполнив сушу, Человек — поскольку был одарен — Хоть и не отведал с Древа Жизни, но изобрел себе душу И так отворил все заслоны времен. За это Бог приставил к нему ангела, Чтоб человек был всегда в борьбе, Чтоб он отстаивал душу и чтоб его не оставило Желание быть подобным самому себе. Душа — это остроумнейшая победа над Запретом И лучшее человеческое изобретение до сегодня, Выполненное с должным этикетом И почтеньем ко всему, что есть дело Господне.
НЕКОТОРЫЕ ВЫВОДЫ Фрагменты Жизнь начинается со свободы воли, С умения переключиться с заданной программы. Прокашляться от куска, застрявшего в горле, Или выкарабкаться из ямы Можно и по наущению рефлекса. Это не такой еще большой фокус. А вот почувствовать прилив интереса И выйти в другую область — Это уже скачок, без которого Можно лишь говорить о монотонном росте Системы. Так произнесенное Слово Было сдвигом в безмолвном хаосе. ...Бог сумел спровоцировать всплески Звуков и света. В этом плане Тишина рассматривается как равновесие Звуковых колебаний. Точно так же равновесие колебаний света Суть безвидность, в которой был Дух Божий, А тьма над бездною, очевидно, — это Две половины одного и того же. Бог уже был не равновесен хяосу, Когда назывался собственным Духом И, подчиненный хаотическому вальсу, Носился по вселенским закоулкам. Дух Божий — это потенциал переворота, Предрасположенность к воздуху в вакууме, Переоценка атомов углерода В драгоценном камне; Это новая функция Вечности, Один из вариантов ее развития. Вечность порождает безусловные ценности, Поскольку глобальны происходящие в ней события. Произнесение Слова — это извержение вулкана, Поэтому Свет и Звук в изначальном Логосе Под давлением Замысла спрессовались спонтанно И взорвались в первом Господнем образе. Слово сделало из Духа Господа, Пожелавшего сотворять и властвовать. Как можно заключить из Его опыта, Сотворение имеет двойную направленность. Бог — это новая функция Духа Божьего, Не умевшего развивать свои внутренние задатки. В этом феномене много схожего С типом человеческих натур, что в беспорядке Мечутся в невозможности выразиться хоть в чем-то. Самовыражение — это основательная ломка Всех костей черепа, чтобы, сметая их известку, Гравировать себе извилины по обнаженному мозгу.
...Человек, выделенный по интеллекту Из животного мира, прав на две трети, Негодуя, что за его неоценимую лепту Ему отмеряли ровно столько же смерти, Сколько и остальной слабомыслящей природе. И кто же по своим убеждениям Господь, И не утвержден ли социализм на небосводе, И равенство ли в том, что сгнивает любая плоть? На уровне Вселенной смерть — промежуточная инстанция, Вкрапление в развивающуюся жизнь, Результат временной инфляции, которую дает системе катаклизм. Но, по-видимому, законы Вселенной не должно Переносить на человеческое бытие: Масштабность задавливает безбожно Понятие уникальности. Собственно твое Перемалывается механизмом новых интерпретаций. Во Вселенной ценится процесс, Возможность дальнейших реакций, Движущих ее прогресс. В человеческой системе важна индивидуальность, И на этом делается акцент. Что толку, если душа теряет память, Будто отбеливает свою биографию президент? Человеку ценно в загробном и в этом мире Сохранить самого себя. Его философия выживания шире, Чем инстинкты мухи или воробья. ...Муха не отведала с Древа Познания, А тоже смертна. Казалось бы, за что Мухе подобное наказание? Очевидно, плохо и это, и то: И любопытство, и безразличие, с точки зрения Господа, Одинаково разрушают. Лучше пресечь Возможность разгула Вечного Города, Чем постоянно затыкать наставленьями течь, Образующуюся в результате стремления Познать скрытую сладость зла. Невинность же, как и переутомление, Опасна, поскольку, проходя мимо стола, Можно, не разбирая, взять яду вместо соды. У мухи легче проходят роды. Но проще всех живется инфузории, Не замешанной ни в одной скверной истории. Деление инфузории близко к бессмертию, Она движется во времени путем собственного дублирования. Все ее внуки и дети — Это она сама, и суммирование Бесчисленных инфузорий приводит к единице. Такова математика Господа Бога. Поэтому, когда что-то двоится или троится, Отнюдь не означает, что этого — много.
...Вернемся теперь к человеческому определению Сущности жизни и смерти. Очевидно, что в их Уже не вселенском, а земном соотношении Намечен принципиальный сдвиг. Если человеческие жизнь и смерть — это два полюса, А сон — промежуточное состояние, То немедленно напрашивается гипотеза Об асимметрии Господнего здания. Несоразмерность жизни и смерти по сроку Приводит к мысли об их иерархичности. Где жизнь выступает в качестве блока, Встроенного в не-жизнь, в чьей туманной первичности Вряд ли что-то обитает вообще. Сон занимает одну третью суток. Вместе с грезами — при свече Наших тайных способностей — он, без шуток, Может составить половину дня. Сон без видений является антиподом Жизни как бодрствования, когда она Без примеси фантазий всякого рода. Ясно, что фантазии — между бодрствованием и сном. Это элексир нашей жизненной фабулы. В садах фантазии Бог оборудовал Дом, И туда же эмигрировали ангелы. Вынеся как множитель человеческое мастерство Сотворять из воздуха образное многообразие, Получаем, что, поскольку не представить пустейшего ничего, Смерть и будет антиподом фантазии. В смерти никто не побывал живьем, И Бог не знает, что это такое, Поскольку Он бессмертен, и мы не привьем Бессмертному бациллу вечного покоя. Мы не умираем, но кончается борьба Двух крайностей человеческой жизни, И мы уходим в фантазии, где наша судьба Становится книгой, которую читает ближний. Нам рисуют немного другие черты Те, кто поддерживают нашу галерею. А мы переходим с ангелами на «ты», Уже никогда не старея.
СЕРГЕЙ ШАРГУНОВ ❖ ЗАМОЛК СКВОРЕЧНИК Рассказ ЧА амоскворечье изначально звалось Заречье. Вольность весны, пустынность мест и холодок опасности. На противоположном берегу жилища обильно лепились к дубовым сте- нам Кремля. А в Заречье люди оседали неохотно, потому что, разливаясь по весне, набегала речная вода. Вдобавок норовили нахлынуть кочевники. Большая Ордынка, утро, стужа, темень, за оградой храма — то удары, то скрежет. Сквозь прутья можно увидеть мальчишечью фигуру в тулупчике и шапке-ушанке. Не могу сосредоточиться на чем-то одном: то лом, то лопата. Боец Заречья. То истово вмазываю по льду, зажмуриваясь от осколков, то отдираю отбитое вместе со снегом и воздымаю рыхлую тяжесть былинного пирога, который так трудно и радостно нести в сторонку, чтобы обрушить в уже нехилую кучу. Мне — двенадцать, и я — алтарник этого белого храма, где мой отец второй год настоятель. Сегодня мы приехали раньше всех, папа в сладост- ном тепле готовится к службе, а мне сказал: почистить двор, но не опазды- вать. При первом ударе в колокол, то есть когда пономарь, она же сторож, некогда профессор-математик Лидия Михайловна, седая остролицая жен- щина, живущая на колокольне, начнет благовест — надо отложить лом и лопату, бежать в алтарь, облачаться в стихарь, разжигать и раздувать угли для кадила, а затем выйти в самый центр под куполом, положить на аналой толстую книгу, открыть ее на месте, заложенном лиловой лентой, и громко, почти по памяти, угадывая церковнославянские строки сквозь жирок воска, заляпавший страницы, читать «часы», слыша, как за спиной беспрерывно открывается дверь, звякая железным кольцом, и прибывает народ. Рождественская неделя. На белых арочных столбах посреди храма — по иконе, а над ними — по еловой ветке. Как мохнатые брови... Это я вижу сквозь окна, мигающие огоньками лампад, но пока я во дворе в битве со снегом и льдом. Храм внутри белешенек, росписей не осталось, и папа решил обой- тись без новых. Только во втором приделе обнажилась сочная фреска XIX века — Никола Угодник в облачении и пене седин, пронзая участли- вым взором, протянул руку к полуголым морякам с измученными, как бы в бредовом жару лицами, у их корабля уже и парус обвис простыней, а волны вокруг рушатся, как стеклянные небоскребы, с перламутровыми рыбами и изумрудной тиной... Как быстро восстановили храм! Еще год назад внутри были ткацкие станки, фанерные и деревянные перегородки, делившие его на три этажа. Шаргунов Сергей Александрович родился в 1980 году в Москве. Окончил МГУ. Писатель. С 2000 года — автор «Нового мира». Живет в Москве. Рассказ будет опубликован в сборнике «Москва. Место встречи» (М., «АСТ», 2016).
«Никола в Пыжах». Так храм назван из-за стрелецкого головы Богдана Пыжова. Слобода его полка — избы да огороды — располагалась вокруг. Полковник ходил в походы. Против него бунтовали. А когда недовольных наказали кнутом, стрельцы учинили обширный бунт под названием Хован- щина. Командиров сбрасывали с колоколен, ворвались в Кремль, перереза- ли многих бояр, и на время сломили власть... Но Пыжов уцелел. Светает. Кричат вороны. Церковь бела, как рубахи с картины «Утро стрелецкой казни»... В стену, чуть пониже окна, вделана компактная плита, серая, с вырезан- ными по камню извивистыми письменами. Подхожу, провожу снежной вареж- кой, буквы вмиг белеют словно бы голливудской улыбкой, и читать — легче. «1733 году ноября 8 числа преставися раба Божия прапорщика Игнатия Урываева жена ево Татиана Конъдратьева дочь а жития ея было от рожде- ния 58 годов а погребена противъ сей таблицы». А вскоре была эпидемия чумы, выкосившая почти весь приход, включая отца-настоятеля, дьячка и пономаря... В начале XIX века совсем рядом в усадьбе у дяди Алексея Федоровича жил молодой Грибоедов и любил слоняться с университетской компанией по Ордынке. Этот дядюшка был прихожанином храма, богатый барин, с которого, как полагают, срисован Фамусов, здесь крестили его дочь Софью, венчавшуюся с офицером из знатной семьи, одним из возможных прототи- пов Скалозуба. Храм ограбили французы среди дыма Москвы... Здесь стояла на отпевании героя русско-японской войны, георгиевского кавалера Давида Коваленко сестра царицы, великая княгиня Елизавета. А потом храм закрыли, арестовали все духовенство, расстреляли свя- щенника и певчую, которые теперь причислены к лику святых. Вернувшись к лому, бью лед со всей дури. Слышу: девочка что-то жалобно спрашивает у женщины, заметил краем глаза: они прильнули к решетке ограды и смотрят на меня с интересом, как на инопланетянина. А мне некогда отвлекаться, скоро колокол грянет... Бью и зажмуриваюсь. Это мои бабушка и мама, у них за оградой — 1947-й... Постояв и посмотрев минуту-другую в размытую синеву двора, они ис- чезают. Решили прогуляться по морозу перед школой? Или ладно — у них теплые майские сумерки 45-го, а не зимний рассвет. Все равно правда тако- ва, что они, гуляя по Ордынке, заглядывали во двор этой церкви, где тогда было рабочее общежитие. Мама моя Анна родилась неподалеку, в Лаврушинском пере- улке, в сером писательском доме. Бабушка моя Валерия Герасимова писала свою прозу, возлежа в алькове на отделенной занавесью кровати с креп- ким чаем и конфетами «Кавказские». А вечером отправлялась на улицы с дочкой — «прошвырнуться». Иногда зимой она выходила прямо в пижаме, заправив штаны в валенки, надев цигейковую шубу и шерстяной платок. Постояв возле ограды Николы, они пересекали пустую Ордынку и прибли- жались к Марфо-Мариинской обители, тоже закрытой. Там у обители до конца нулевых работала аптека, пережившая все эпохи. Можно было бы снять сериал «Аптека», показав лихое нагромождение исто- рических событий вокруг немого свидетеля со склянками и бинтами. В этой аптеке Валерия покупала Ане то, чем выманивала ее на прогул- ку, — пакетик сухой черники или малины — или леденцы из шиповника с сахаром. Шли дальше мимо домов, в подвалах которых на уровне земли сплошняком горел свет людских жилищ: оранжевые абажуры с кистями. Писательница, смущая дочку, останавливалась и с интересом заглядывала. Зимой за окнами на подоконниках лежала вата с елочными игрушками... Став священником, мой папа в конце 70-х познакомился в алтаре со старенькой монахиней Надеждой, одной из последних сестер
Марфо-Мариинской обители. Она передала ему хранимые тайно бумаги — дневники протоиерея Митрофана Серебрянского, духовника обители и лично великой княгини, прошедшего тюрьмы и ссылку. Монахиня умерла в 1983-м в 93 года. В этих дневниках приводится несколько удивительных историй. Вот свидетельство монахини Любови, в миру — Ефросинии. Юная си- ротка Фрося, жившая в Харьковской губернии, впала в летаргический сон летом 1912 года. «Старец подводит меня к одной обители и говорит: „Это обитель святых жен Марфы и Марии”... Я увидела Великую Княгиню Ели- савету Феодоровну в белой форме, на голове — покрывало, на груди — белый крест. Отец Митрофан тоже был в белой одежде, на груди такой же белый крест. Я совершенно не знала до этого времени о существовании Марфо-Мариинской обители милосердия, Елисавету Феодоровну и отца Митрофана не знала и не видела...» После летаргического сна Фрося стала расспрашивать всех, есть ли такая обитель, и приехала в Москву в 1913 году, княгиня и духовник (при встрече с ними, их узнав, она «еле удержа- лась на ногах») приняли ее ласково... А вот из жизни самого протоиерея Митрофана. Незадолго до февраль- ской революции он пришел на литургию в большом волнении и, прежде чем начать служить, позвал к себе в алтарь великую княгиню, и рассказал ей свой предутренний «тонкий сон»: рушится объятая пожаром церковь; портрет им- ператрицы в траурной рамке, который затем покрывают лилии; Архангел Михаил с огненным мечом; молящийся на камне преподобный Серафим... В ответ Елизавета спокойно сказала, что это картины ближайшего будущего: страдания Церкви, мученическая гибель ее сестры и большие бедствия. Через два года ее сбросили в шахту на Урале. Моя мама бегала по Замоскворечью с четырех лет. Писатель- ский дом высился скалой среди захолустья: развалин, деревянных домиков за дощатыми заборами, заброшенных церквей... Еще продолжалась война, и вечером окна закрывались черными што- рами. Иногда с домработницей Марусей затемно отправлялись за хлебом, который давали по карточкам, — вставали в долгую очередь. Маруся одари- вала Аню довесочком. Как-то в квартиру пришел человек из органов и сообщил, что домра- ботница отправляет любовные письма самому Молотову. — Маруся, это правда? — спросила встревоженная хозяйка. — Валерия Анатольевна, — ответила та с достоинством, — у вас своя личная жизнь, у меня — своя. Маруся была уверена во взаимности, ей казалось, что во всех речах Мо- лотов оставляет ей намеки... Возле дома зимой на руинах барской усадьбы высилась ледяная гора, с которой катались окрестные ребята в плохоньких перелатанных одежках, почти все безотцовщина из-за войны. Чуть подальше — армия детей летала по большому катку на пустыре, где в конце 50-х вырастет здание атомно- го ведомства. Увидев из окна копошение, мелькание, кружение множества человечков среди развалин и снегов, поэт Кирсанов воскликнул: «Это же Брейгель!» 9 мая в День Победы улицы Замоскворечья заполнил народ, незнако- мые обнимались и целовались, устремляясь в сторону Кремля. Смех, слезы, солнце. Аня в теплой пыли собирала яркие фантики с изображением раз- ноцветного салюта. А вечером дали небывалый салют — из тысячи орудий. В гаснущем темно-синем небе прожекторные лучи гнались друг за другом ослепительной каруселью. Затем на небо, как на сцену, выплыли и заколыха- лись освещенные отовсюду небывалых размеров пурпурное знамя и портрет генералиссимуса — они словно парили сами по себе... Поднявшие их аэроста- ты скрывала тьма, и представление выглядело как нечто сверхъестественное. Однажды вечером Аня с подругой Олей Голодной (одной шесть, другой четыре) из ее комнаты увидели: по балкону прошла группа мужчин в старин-
ных темных одеждах и цилиндрах. Они растаяли в воздухе... Девочки побежа- ли на балкон, но пешеходов будто и не было. Увиденное ничуть не удивило. В той послевоенной Москве хватало бандитов, которые наверняка меч- тали бы приручить таких призраков — можно влезть на любой этаж. На рассвете в конце 40-х Валерия проснулась, и непонятная сила подняла ее из алькова и направила к входной двери, которая была уже приоткрыта: чья-то большая рука умело возилась с цепочкой. Писатель- ница закричала и захлопнула дверь. Брейгеля, а то и Босха можно было вспомнить, проходя мимо нищих, чей строй тянулся от метро «Новокузнецкая» (видимо, по памяти — на этом месте раньше находился храм святой Параскевы) через Пятницкую и Климентовский переулок до паперти желтого толстого с круглым серым куполом Скорбященского храма на Большой Ордынке. Разутые, раздетые, с культями, обглоданные войной, они радовались и куску хлеба. Впечатлен- ная их горем, Аня разбила копилку и раздала все, что у нее было. Одну из монет она, подскочив, жалостливо бросила старушке в карман ветхого жакета, но та неожиданно страстно принялась скандалить: — Я не бедная! У меня зять милиционер! Я бублики ем! Еще во дворах и переулках сидели бабушки в платочках, торговавшие яблоками и семечками. А больше всех на свете Аня любила свою бабушку — Анну Сергеевну. С ней ходили по набережной, смотрели на громко трещавшие льдины, и она мягко, голосом таким же неспешным, как и ее ход, рассказывала небы- лицу про одного мальчика, который залез на льдину и его по рекам унесло в открытое море, а затем быль про своего любимого брата мореплавателя Владимира Русанова, сгинувшего во льдах в 1913 году вместе с возлюблен- ной француженкой, его именем названы бухта, полуостров и гора, а в честь нее в зоне полярной ночи появилось озеро Жюльетты Жан. В 1947-м домработница попросила пустить в квартиру переночевать сестру из деревни, простуженную. Оказалось, больную брюшным тифом, которым она заразила бабушку. Аню обрили и на всякий случай увезли в больницу. Когда она вернулась, мать сказала ей, что бабушка в санатории, и даже прочи- тала будто бы ее письмо оттуда, но девочка поняла, что бабушки больше нет. Аня с удовольствием прогуливала школу в Третьяковской галерее, бес- платной для детей. У входа высился огромный красно-гранитный Сталин, заложивший руку за пазуху. Тогда картин было выставлено гораздо больше, чем теперь. Зал Левитана. Зал Поленова. Зал Врубеля. Зал Серова. В Старомонетном переулке, где когда-то действовал Монетный двор, можно было, ковыряя в пыли палкой, наткнуться на медную деньгу с дву- главым орлом. На Ордынке у Ардовых Аня познакомилась с Ахматовой, величествен- ной, как римский патриций. Дворами, крича нараспев, ходили люди со станочками: «Ножи, ножни- цы точу!» и с тележками: «Старье! Старье берем!» Аня вынесла ворох тря- пок, который ей дала мама, и крепыш-старьевщик, похожий на Челубея со знаменитой картины, одарил ее жестяной брошкой и надувным резиновым шариком на деревянной трубочке, пищавшим: «Уди-уди!» По весне в округе развешивали скворечники. Все тонуло в зелени берез, каштанов, лип, оживал старый дуб возле подъезда, обшитого черным мра- мором. Вокруг цвели огороды с черемухой, сиренью, жасмином, яблонями, вишней. Во дворы ставили столы и скамейки, вечерами играли в карты и домино, по праздникам пили и закусывали под гармошку. Небо чертили белые голуби — в Кадашах, Толмачах, на Полянке были голубятни. По утрам на этажах писательского дома звенели бидоны и бодрые голоса. Это деревенские женщины разносили парное молоко Пастернаку, Луговско- му, Катаеву... — Девочка, почему вы меня не любите? — спросил Олеша у маленькой Ани, с которой ехал в лифте.
Да, его не любили многие, считали пьяницей и неудачником, но не она. Однажды он позвонил в дверь и почтительно спросил: — Девочка, не у тебя ли наша кошка? У Ани была только морская свинка, которую она вынесла и показала. — Может, это наша кошка превратилась в морскую свинку? — сокру- шенно произнес Юрий Карлович. Он сказал, что у них с женой часто совсем нет денег, но кошке они всегда покупали котлеты. — Кошка — самое дорогое, что у нас есть. Пожалей нас, девочка. Было страшно читать недоверие в его глазах. — Все-таки отдай, не будь жестокой... — останавливал он ее у подъез- да. — Я же знаю, ты подбираешь животных. Кошка не нашлась, а Олеша с женой Ольгой Суок теперь смотрели на соседку скорбно-подозрительно. Бородатый Пришвин, одним из первых обзаведшийся авто, в шляпе, высоких сапогах и с ружьем за спиной уезжал на охоту. Он позвал к себе Аню и Олю Голодную, и они целый час завороженно следили за тем, как его охотничья собака Жулька кормит новорожденных щенков. Возле алькова у Валерии висел маленький портрет Сталина с трубкой, а в шкафчике хранились таблетки веронала, чтобы отравиться, если за ней придут. Аню тогда забрал бы дядя режиссер Герасимов. Иногда в ночи приезжал с бутылками мадеры в карманах пальто первый муж Фадеев. Сидел по несколько суток и не уходил. Пил полными чашка- ми. Много и быстро говорил о своей жизни, жаловался: в партии ему не дают жениться на возлюбленной Клаве Стрельченко, то заливался пронзи- тельным смехом, то давил рыдания. Он верно любил вождя, но вспоминал обед с ним с глазу на глаз, когда тот стал упрекать, что мало бдительности, а кругом враги, назвал фамилии известных писателей. Фадеев сбежал в лес, бродил несколько дней — оборвался, обезумел, сбил ноги в кровь... На судьбах жителей дома лежала печать беды... Прямоспинный усач Константин Шильдкрет, автор исторических ро- манов, — его единственная юная дочь вышла за сотрудника НКВД, кото- рый ночью перегрыз ей горло, как Л окис Проспера Мериме, и был заперт в сумасшедший дом. Поэт и переводчик Евгений Ланн годами не показывался на улицу и пугал детей своим видом, когда выходил за дверь брать почту, худой, вос- ковой, с волосами до плеч. Врачи сообщили, что его жена, с которой они вместе переводили романы Диккенса, больна раком. Ланны отравились морфием. Его откачали и завели против него уголовное дело. Вскрытие по- казало, что рака у женщины не было. Он умер через несколько дней. Агния Барто, которую узнавали окрестные жители, их ребятишки под- бегали отбарабанить стихотворение наизусть. Поблизости от дома ее сына- юношу Гарика, ехавшего на велосипеде, сбила машина. Детская писательница и критик Вера Смирнова. Ее 16-летний сын по прозвищу Котик утонул в ледяной Даугаве. Джоя и Саша Афиногеновы с древней бабушкой. Их отец драматург Александр Афиногенов во время войны возглавил литотдел Совинформ- бюро. Вместе с женой американкой Дженни Мерлинг должен был ехать в США агитировать за второй фронт. Накануне в здании ЦК на Старой пло- щади во время бомбежки его убил случайный осколок. Дженни отправилась с дочками в Америку. Во время возвращения в СССР на пароходе случился пожар, она погибла, а их успели спасти... Неподалеку от дома выстраивалась очередь в баню. Женщины с белыми котомками. Когда взрослые отсутствовали, Аня позвала девочек из своего 1-го класса в гости. Они впервые увидели ванну и немедленно залезли туда. Горячей воды не было, только холодная, и тогда для тепла пописали... В школе Аня подружилась с голубоглазой Валей Сидоровой. Сальные русые волосы с пробором посередине. Старше всех в классе, она не раз
оставалась на второй год, хотя была очень неглупа. У нее всегда был свой ответ на любой вопрос. Однажды после уроков она сказала: «Пойдем, я тебе что-то покажу». Поднялись по скрипучей лестнице двухэтажного деревян- ного дома. Валя достала сложенную репродукцию и протянула. Аня вздрог- нула от впервые увиденного лица — это был лик Христа, картина Доре. — Кто он был? — потрясенно спросила она. — Чисто русский! — горячо ответила подруга. Аня стала приходить в Скорбященский храм, сама не зная, почему, с цветами. Здесь она купила крестик и несколько иконок. На Пасху, когда святили куличи и яйца, во дворе было столпотворение. В храме имелся классический дьякон-громовержец, во время возглаше- ния ектеньи его раскаты делались все мощнее и мощнее. — Даже дух захватывает. Так можно и уверовать, — сказала Валерия Анатольевна, заглянувшая на службу. Как-то вечером Аня стояла в полумгле с букетом белых подснежников, а черный, смоляной настоятель возглашал с амвона: — На колени! Сталин болен! Я познакомился с ним спустя тридцать один год, когда он, уже седой архиерей Киприан, в алтаре этого храма властно и доверчиво дал мне, четырехлетнему, держать окованное бронзой Евангелие. С той поры я стал алтарничать. За два года до моего рождения вскоре после рукоположения папу на- правили священником именно в этот храм. Первые иконы, которые он увидел, войдя в алтарь, — Александр Иерусалимский и Анна Кашинская — покровители его и мамы. Тайна территории. Большая Ордынка — место сложения судеб моих родителей... Невероятное пересечение в одной точке! Владыка Киприан, из купеческого рода, в 20-е сочетал прислужива- ние в церкви и игру в театре. Вскоре после войны был переведен в сто- лицу Германии, стал архиепископом Берлинским и Среднеевропейским. Но пожизненно сохранял за собой Скорбященский храм, куда в старости вернулся настоятелем. «У меня очень левые политические убеждения, а в области церковной я — консерватор», — говаривал Владыка. Он искренне с юных лет верил в близость христианства и «красной идеи» и в этой связи вспоминал еван- гельскую притчу «о двух сынах». Помню его пылкие проповеди. — Что такое золотой телец? — Он поднимал руки. — Американцы изобре- ли нейтронную бомбу! Все живое погибает, а остается лишь материальное! — Прости нас, Господи, — крестились бабушки. Ежегодно легендарный Николай Васильевич Матвеев, с 1948-го ре- гент сильнейшего правого хора, всегда в строгом костюме, при галстуке, устраивал литургию Чайковского и всенощную Рахманинова. Храм запол- няла интеллигенция из Консерватории. Владыка выходил с проповедями, по поводу которых его друг, отец Михаил Ардов, шутил: «Рече архиерей ко пришедшим к нему иудеям». 5 апреля 87-го перед литургией Владыка умер у себя в покоях под коло- кольней. Помню слезные вздохи, волнами заполонившие храм... В детстве, слушая рассказы родителей об их детстве, мы вооб- ражаем, что мы — это они. Вот и мой сын с разбойным восторгом записал в айпад от первого лица истории, рассказанные мной: «Как я устроил потоп», «Как я устроил пожар», «Как я тонул в море». Все, что мама говорила о детстве в Лаврушинском, «в Лаврухе», каза- лось пережитым самим, превратилось в густой золотистый суп с терпким ароматом лаврового листа.
Однажды, уже молодым мужиком оказавшись на Вятке, я облапал тем- ные шоколадные бревна родового дома, спокойно выдержавшего сто лет — возле него на фотографии сидел мой отец-малыш — и ощутил отраду, как будто какая-то важная и потаенная часть меня скучала по этим стенам. Я прижался к бревну скулой, вдыхая старо-иконный запах, и средь бела дня сквозь тонкую глубокую расщелину на миг узрел черную бесконечность космоса и мерцание бесчисленных звезд. Чистое счастье накрывало в Лаврушинском — там я бывал по несколь- ко раз в год: на праздниках и просто в гостях у голубоглазой, в льняных кудряшках Юли, дочери той самой Оли Голодной, в квартире с окнами на Кремль. Помню, как мама первый раз вела в Лаврушинский, рука за руку, трение и тепло ее обручального кольца. Мы резко остановились — тротуар пере- секала изумрудная шикарная дородная гусеница. Она тоже замерла, словно чего-то ожидая. Тугая от счастья, от какой-то тайны лета — ворсистая, шер- стяная — тайна была так близка, что я, весь напрягшись, не удивился, когда мама выдохнула: «Не дави!», и понял это как призыв к действию, а может, слабость, которую надо преодолеть, и торжественно топнул. Не жестокость, а восклицательный знак, утверждение спелости. Следующий взрыв накрыл мое лицо — удар плашмя ладонью, кольцо садануло — я рыдал, перемеща- ясь рывками и мутно-мокрым взглядом навек запечатлевая Замоскворечье: стены, сирень, большой красный дом, и еще ели, какие-то серебристые и синие ели. Откуда там ели? Недавно я их нашел — вдоль старинного прию- та для вдов и сирот художников, превращенного ныне в офисный центр... Когда Советский Союз рухнул, папу перевели в другой храм, в пяти минутах ходьбы от прежнего. «Никола в Пыжах». Сделали настояте- лем. Помню бумагу о назначении с красивой подписью Патриарха и как мы в тот же день поехали смотреть на этот храм, ловко перелезли ограду и восхищенно по сугробам бродили вокруг него, обшарпанного, с торчащими кирпичами, и снег набивался нам в сапоги. Помню, как шел впереди ночных пасхальных крестных ходов: с фона- рем, огонек бессмертно трепыхался за разноцветными стеклами, а в другой раз — с длинной и сухой веткой Палестины, бросавшей тени. Или — вор сорвал икону в храме, а я погнался за ним по вечереющей Ордынке и возле Марфо-Мариинской обители он, затормозив и обернувшись, процедил: «Спокойной ночи, малыши»... Помню, вечером после службы Рождественского Сочельника крепкий дед, багровый индюк, принялся щелкать зубами с удивительным железным звуком и азартно раздавать во все стороны пощечины. Закудахтали бабу- си, и вот гада, заломив руки, потащили вон молодцы-алтарники, в белых стихарях похожие на гневных ангелов, и окунули в пышный сугроб, откуда донесся довольный хохот, как из преисподней. «Бесноватый!» — выскочи- ли мы с Даниилом, алтарники поменьше, и, слепив здоровенные снежки, держали их наготове... Мимо этой увлекательной сцены безразлично проплыла бледная девоч- ка Машенька, с которой я еще летом резво играл, под голубым платочком безволосая от облучения, похожая на сиротку, хотя все наоборот — это ее родители совсем скоро лишатся дочери. Помню, Патриарх Алексий вступает в храм, с посохом, в бе- лоснежном куколе, с невозмутимым лицом викинга. Вперед других ему навстречу выставлены дети — протягиваю букет белых роз, и он, нагнув- шись, твердыми губами лобзает меня в макушку. Величественная служба. Он, главный гость, посредине храма на возвы- шении. Разоблачился, оставшись в одном темно-зеленом хвойном подряс- нике. Но вот на блюдах иподьяконы с поклонами подносят новые одеяния, которыми он обрастает: белый тонкий подризник, епитрахиль и пояс, по-
ручи, саккос, омофор... Подают гребень, и он неспешно зачесывает свои седины слева и справа. Корона-митра опускается на голову... Он стоит, поджав губы, большой, зелено-золотой, как нарядная елка. После службы возле трапезной он обратил внимание на орехи. — Это как это такое тут произрастает? — Чудо! — выпалил я недостающее слово, заскочив вперед и желая удивить Патриарха. Это крепкое ветвистое чудо произрастало благодаря проложенной под землей теплотрассе. Я любил орехи молодыми, только народившимися, очищал от зеленых шкурок-пачкунов и совал в рот нежно-молочные гор- чащие дольки пальцами, мгновенно коричневевшими, как от йода, и пах- нувшими йодом. Помню, на занятии в воскресной школе с помощью сверла, напиль- ника, рубанка и молотка сам смастерил скворечник, а потом, забравшись по приставленной лестнице, долго привязывал его проволокой. Сначала заселились воробьи. Но их выгнали прилетевшие скворцы. Орехи они не трогали, а так — пожирали все, что ни предложишь... Помню осеннее отпевание Анастасии Ивановны Цветаевой, в гробу похожей на изящную веточку, с которой облетели листья. Я стоял в стихаре со свечой и жарко косился на хорошенькую правнучку покойной, румяно-смуглую, с наливными щечками, в милой шерстяной бежевой шляп- ке, и хотел выглядеть загадочным. Иногда я бросал романтически-печальный взор на покойницу и думал, что ее воркующий голос навсегда со мной — я даже могу в любой момент воспроизвести ее обаятельное, умильное, скри- пучее «Сереженька», надо только правильно натянуть шейные жилы — этим голосом она рассказывала, как из-за нее застрелился гимназист или как она сочиняла стихи на английском, пока стирала завшивленное белье в лагер- ном бараке... После отпевания, переодевшись в алтаре, я поспешил во двор, но девочки в шляпке уже не было, уехала с гробом, я побрел по району, через десять минут обнаружив себя в Кадашах возле кирпичной стены на пустыре: мертвая листва, пожилая трава, высокомерные лопухи, доходившие до колен, но насквозь напитанные пропащей желтизной... По лопуху продвигалась гусеница. Темно-коричневая, поздняя, голая. Приставив руку к листу и преодолев брезгливость, я позволил ей пере- браться мне на кожу. Она помедлила и согласилась. Она замерла, зависла, закисла, она, казалось, тяжелела, росла, врастала в меня всей сыростью. Тварь Заречья. Двинулась снова. Покрывая меня гадкими запятыми лапок, как заевшая клавиатура, она достигла конца строки — следующего лопухо- вого листа, к которому я прислонился ребром ладони, переползла на него, и тотчас мне стало неудержимо легко, как после исповеди. Вспоминаю ту же осень 93-го: по Большой Ордынке, вращая гусеница- ми, угрюмо прогромыхало несколько танков, оставив вонючий сизый дым и смутную тень сомнения: «Чьи?»... Вечером — близится комендантский час — стою с блюдом, полным хлеба, пропитанного вином, раздаю — весь приход проходит — кто-то вы- прашивает несколько кусочков, кому-то по блату даю побольше или по- краснее. А рядом отец, макая кисточку в сосуд с елеем, проводит кресто- образно по лбам, которые начинают лосниться. — Ой, а помажьте мне глаз... — А у меня щека болит! На Большой Ордынке было церковное детство. А юность строптиво протекала параллельно — по Пятницкой. Огромный Дом радио, где я 17-летний работал наглым ди-джеем с голосом-скорострелом. Рядом в подвале-рюмочной, куда меня по липким щербатым ступень- кам вело юношеское «народничество», толпились в непрестанной качке
реликтовые забулдыги, рыгали, ругались, дрались, сказывали истории о страшных странствиях, загубленной любви и потерянной славе. Сюда, пре- жде чем утонуть в забытьи, ныряли за последним глотком. Сюда я устрем- лялся, чтобы дешевым пойлом прополоскать горло, отравленное модным речитативом. Однажды при мне мужичок со множеством прожилок, составляв- ших целое сиреневое деревце с ветвями и листьями по его носу и щекам, зачем-то коверкая слово «спи», напевал своей бабенке диковатую, больше похожую на заклинание колыбельную: Ты иди по Пятницкой, Спы, спы, спы, Ты иди за пьяницей, Тока не храпи! «Вот поставить бы такую песню в эфир!» Всякий раз здесь — на Пятницкой — возникало навязчивое же- лание не покидать этих мест. Мне хотелось иметь комнату на этой улице, просто комнату, можно совсем тесную, в старом доме, невысоко от земли, с одиноким окном, выходящим в синьку. Почему-то самое уютное, милое, примагничивающее меня Замоскворечье — всегда в сумерках, рассветных ли, вечерних, но так, чтобы подходить к окну, прислушиваясь к заздравным перезвонам трамвая. Для меня тот вечер стал прощанием с 90-ми. Был теплый сентябрь (Москва праздновала свой очередной ДР), я, 19-летний, стоял на Пятницкой вместе с шелудивым молодняком — огонь- ки, бутылки — возле дверей клуба «Третий путь» в ожидании группы из Минска «Красные звезды», поедаемый тоской, потому что певец крутил с поэтессой, в которую я тогда был влюблен. Это она ему пробила концерт. Я хотел увидеть ее — о, вот и увидел: лукаво усмехается, кожанка, красный рот, какой-то коктейль в жестянке, оглядывает мелкую блондинку, ту, что я прижал, и вкрадчиво спрашивает: — Что это вы такой грустный? Вообще-то мне нравились песни минчанина, они отвечали моему тог- дашнему — прямо в рифму — веселому отчаянью: Мы стоим у пропасти, Трогаем горизонт руками, Люди с чистой совестью И голубыми глазами. Вечер московских гуляний. Вспоминаю, что движение машин было пе- рекрыто. Накатил треск и гул. По проезжей части шумная компания чело- век в пятьдесят сопровождала телегу с деревянной клеткой, в которой изви- валась фигура в пестрых тряпках. Стилизация под старинного скомороха. Молодняк на тротуаре с интересом смотрел, как эта потешная процес- сия удаляется в сторону Кремля... И вдруг какой-то пацанчик — пробуди- лась тайная родовая ярость, вскрылся замоскворецкий дух вражды — заорал во всю глотку: — Они человека в клетку посадили! Он бросился догонять бродячее представление. За ним — половина тех, кто только что, беззаботно тыкая, цедил пивко и дымок. Мгновения спустя Пятницкая превратилась в поле побоища — отряд на отряд: мат, вскрики, взвизги, удары кулаками и ногами, мелькнула цепь, кто-то упал, схватившись за разбитую голову. А в центре раскачивалась клетка, возле которой звучал рев то ли освобождения, то ли расправы: — А ну вылазь, сука!
— Осень, — сказал я блондиночке, прижимая крепче. — Я в курсе, — отрезала она. «Третий путь» был первым московским ночным клубом и располагался в бывшей коммуналке. Поэты и художники пили тут почти без закуси, спо- рили, читали книги, играли в шахматы, дремали... Среди посетителей этого богемного притона особо выделялась некто Инфернальная в строгой юбке, синей блестящей кофте, с блестящими чер- ными смородинами глаз и сухим румянцем, то и дело ронявшая пугливый икотный смешок. Она пила с охотой, в танце брыкалась, как кобыла, и жаловалась на безответную любовь к музыканту по фамилии Пророков, подарившему ей перстень, который она всем демонстрировала, черный и блестящий, как будто ее третий глаз. Часто ее собутыльниками становились Митя (глухой на одно ухо вечный юноша, тощий, с каре и волнистым го- лосом, напившись, он говорил по-французски или протяжно выпевал одно и то же бессмысленное «Омела!») и его товарищ Иван (нервно-ироничный блондин-хулиган, писавший стихи и сжигавший их на сковороде, а в конце концов найденный в петле в парке). Иногда они привозили на такси и под- нимали в клуб верную участницу их декаданса, девушку по кличке Русалка, с парализованными ногами, в квартире у которой часто отлеживались, при- ходя на рассвете. Она сидела возле бара, костыли под столом, цепко ози- ралась и гортанно командовала. О костыли, как бы ее задабривая, терлись кошки, жившие прямо в клубе. Борис Раскольников, хозяин клуба, похо- жий на скелет рыбы, хлопал рюмаху за рюмахой и поутру после закрытия оставлял некоторых продолжать с ним пьянку. Он умер в 2011-м, и в тот же час в клубе обвалился потолок. А Инфернальная познакомилась в «Тре- тьем» с богатым кавказцем, круто поменяла нрав под напором его горячей страсти, стала шелковой, как платочек, тесно обнявший ее голову, родила сына и, кажется, двух дочерей... В Москве семь холмов, как в Риме. У Рима — Трастевере за Тибром с храмами и невысокими домами на узких улицах, а у Москвы — Замоскворечье. Каждый раз тут чувствую себя безропотной запятой внутри чуть размы- той акварельной картины, охристой, зеленовато-голубоватой. Тут есть что-то от града Китежа, иду по улицам и переулкам, ощущая таинственный второй и третий пласт, как будто сейчас проступят, проявят- ся, возвратятся отсутствующие здания, сады, люди. Да и моя жизнь здесь — это наложение маршрутов, времен года, разных лет... Она, с рыжим отливом волос и крупными серебряными коль- цами в ушах, в черном синтетическом плаще наступает со мной навстречу мартовскому ветру, и я, частя, как пономарь, от влюбленной застенчивости превратился в экскурсовода, чья речь бездумна и автоматична. Якиманка — Яким и Анна... Осторожно, лужа. Давай переплывем. Шутка. Держись за меня, обойдем. А ты заметила, как назывался переулок, где нас чуть со- сулька не убила? Спасоналивковский... Милое название, а? На Доме прави- тельства, пасмурно-казенном, как предчувствие неминуемого, висят доски с именами живших и сгинувших, и рядом — табличка с популярными бук- вами: «Обмен СКВ». А ты знаешь, что это шифровка? Обмен скворечников. Старые и гнилые на новые и крепкие. Не смейся, я никогда не шучу! Она лукаво хихикает в пейджер (еще в ходу пейджеры), который что-то громко пиликает, а я, пытаясь подглядеть, щедро зачерпываю «гриндерсом» талый лед. Мы стоим перед красным светофором-леденцом, чтобы перейти по Каменному мосту к Болотному скверу, и фабрика «Красный октябрь» перебивает сладкие духи, ветер гонит прямо через нас невидимые облака с запахом шоколада и карамели, приторная вонь огромного животного, и вот перешли по долгой зебре, прошли годы, июнь в пуху, и я с ленцой
хозяина выгуливаю ее, свою беременную жену, в джинсовом комбинезоне по зеленому скверу. А ты знаешь, здесь зимой 41-го накрыло батарею зе- нитчиц. Они сбивали самолеты немцев, а на них упала бомба. Но теперь на этом месте только пух тополиный. Ой, лучше тебе не слушать про такое. Тебе не жарко? Давай в тенек, Ань. А помнишь, как мы с тобой шли и от ветра пахло? Забыла, что ли? У тебя еще пейджер был... А ты знаешь, когда «Красный октябрь» закрыли, забили и думали забыть, он какое-то время напоминал о себе. Он исчез, но вокруг все равно витал его дух. Запах в смысле. Сорок дней пахло конфетами. Представляешь, сынок, мы с твоей мамой тут ходили, когда ты жил у нее в животе. Видишь, какие льдины. Скоро растают. Один мальчик не слушал маму и папу, прыгнул на льдину, и его унесло в море. Не веришь? Почему? Тебе пять, надо верить. Я бы поверил в пять лет. В снежки? Давай! Снег-то теплый, ага. Эй! Ты куда кидаешь? Ваня, в лицо не надо! Послушай лучше. Здесь жил удалой купец Калашников... «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника...» Не кидайся! Хочешь, почи- таю? Я знаю наизусть. Мы в школе учили. Пойдешь в школу — может, тоже выучишь... Ну послушай! Ваня, знаешь, кто тут жил? Это можно услышать из снега. Если быстро идти по этому теплому снегу, можно услышать. Стрельцы, казаки, купцы... Стрельцы, казаки, купцы... Стрель- цы, казаки, купцы... Быстрее иди! Слышно, правда? Он рядом, ему уже десять, июнь, выходной, снова пух в Москве, сме- шанный с горошинами жвачки и разметкой для велодорожек, ну да, я не живу с вами, ну, милый, не начинай, мы и так видимся часто, мы давно расстались с мамой, но у нас хорошие отношения, очень хорошие. — Закачаешься, — парирует он (развязностью маскируя боль?). Мы никогда не ругались при тебе, нам направо, вырастешь и все пой- мешь, лучше смотри сюда! Это дом, где у твоей прабабушки родилась твоя бабушка, в четвертом подъезде. Когда мы останавливаемся, он сразу утыкается в планшет, чтобы вернуться в любимый ад. Его занимают бои без правил, интернет- каналы одноклассников и прочая муть. Айпад не запретишь, когда весь мир — айпад. Офисы, рестораны, банки с темными и зеркальными сте- клами — окрест лакированные предметы, начиненные механикой. И вездесущий щекотный этот пух скользит, лишь подчеркивая тошную гладь. Мы слоняемся уже полчаса, за которые я стараюсь впихнуть в него какие- то познания, например, о том, что «балчуг» значит топи, и тут самое теплое место в Москве, зимой температура выше, чем по городу... А сейчас не 23, а 25. Не веришь? Хочешь, проверим? Было бы прикольно, разве нет? И про то говорю, что есть смысл любого имени этих пространств. Кадаши — делали кадки, бочки... Толмачи — жили переводчики, сначала татары, говорившие по-русски, потом русские, переводившие с татарского. Понятно, нет? — Угу, — не без иронии. Там, где был пустырь с лопухами и я держал на себе простившую гусени- цу, — парковка с машинами, которые, блестя на солнце, перемигиваются этим блеском, а ровный и жаркий асфальт блестит, как фольга. Вместо толстух- лип — «элитка», дорогой, в кофейных тонах дом с жестоким шпилем. Столько сломано, срыто, стерто! Это и так ясно. Но особой тонкой из- девкой стоят особняки, переделанные под офисы. Новенькие и чистенькие, деловито и наспех приукрашенные, почти всегда с какой-то удаленной или прибавленной деталью. Как ложные опята вместо настоящих. Или во мне говорит банальный брюзга, как в грибнике, которому лес зрелости всегда не тот, что лес детства? Из подъезда выходит женщина в красной панамке, крикливо узнает и радуется. Это Ольга Голодная. (Та самая девочка, внучка которой уже студентка.) Она говорит юмористично простодушно, так что могла бы озвучивать мультик.
— Сирень совсем убрали! Дом другой! Из писательских никого не оста- лось! Только Оля! Никулина, дочка Льва! Иностранцы! Богачи! Какие-то фирмы арендуют! Эти интернеты и мобильники всех таракашек извели! Раньше тараканы не уходили! Чем их только ни морили! А теперь ни одного! — И гусениц, — говорю я. — Пап, каких еще гусениц? — требует сын, почуяв историю. Молчу и щурюсь. Секрет. — Правда, что вы с моей мамой видели призраков? — спрашиваю не для себя, для него, и чувствую: он немедленно весь обращается в слух. — На балконе... — Как вас, так их! Старинные господа! Важные! Котелки, трости! Из Лаврушинского на Большую Ордынку, быстрей, быстрей. Погоди, это начало большой дороги. По ней везли дань в Золотую Орду... На ней се- лились люди хана, ордынцы... Заходим во двор дедушкиного храма. Пусто, до службы еще часы. Настоящий сад, тюльпаны, нарциссы, розы, но Ваня предпочитает айпад. Седая, остролицая женщина-сторож, ничуть не изме- нившаяся с давней поры, бежит к нам через двор в поношенном сером платье, окруженная пышными, как на кладбище, цветами. Мимо белого храма и вделанной в него плиты «1733 году ноября 8...» спешим за ней в «дом причта», где мальчику дадут пить и, когда утолит жажду, сладости. Ореховое дерево могуче и просторно, у корней с дерзостью самозванца разлегся пух тополей. Запрокидываю голову, и получаю солнечную пулю. — А где скворечник? Лидия Михайловна смотрит на меня подозрительно. Я всматриваюсь с подозрением в нее. — Какой скворечник? — Давно уже нет, лет семь, наверно. Надо чаще в наш храм... — А я и не замечал! Я был тебя чуть старше, Ваня, сам сделал сквореч- ник и сам привязал. И потом каждый год вешали новый. Эти места вообще славились скворечниками... Замоскворечье. Замолк скворечник. О, рифма какая! Куда же он делся? — Скворцы улетели, — говорит женщина-сторож. — А воробьи могли бы... — Не до скворечников... — Ее голос кроток. — Жизнь такая, суетная. Нету времени на скворечник. Пока сделаешь, пока повесишь, и кормить их надо... Не ешь! — Она опоздала, ребенок вскрыл орех и насмешливо вгры- зается в творожистую начинку. — Фу! — Он возмущенно сплевывает. — Их нельзя же, нельзя, еще не зрелые, батюшка не велел, они как украшение, мы их не едим, они все пробками пропитаны... — Один орех еще не грех, — широко крещу его рожицу с губами и зу- бами йодистой улыбочки. Окрасившись этим соком, он мгновенно стал похож на маленького юродивого. — Размахнулся тогда Кирибеевич и ударил впервой купца Калашни- кова... — Что, Ваня? — Двоечник, а еще поэт! В школе не учился! — А дальше? — И ударил его посередь груди, затрещала грудь молодецкая... — Он стоит под ореховым деревом, дирижируя айпадом, и читает Лермонтова.
ЕЛЕНА ЛАПШИНА * НЕ ВЫДАВАЙ * * * Здесь нет чужих и равно нет своих — какой-то общий вывих на двоих, разрозненность рискующих над краем — не оступись, не сгинь за окоём!.. Но мы стареем быстро, как живём. И медленно, и скоро умираем... Не выдавай, несведущим скажись — какая мука — длящаяся жизнь, сожми её, как боль, в одно мгновенье. Какая воля к смерти нам дана... Война во мне — предвечная война — грядущее всего исчезновенье. * * * В бессилии слова, в молчании немоты, когда холодеет воздух до ломоты и тянутся длинные тени со всех тенет, — он так обнимает меня, будто смерти нет. Но всё ж — разделённые смертною пеленой, и я лишь на ощупь знаю, что он со мной. И каждый из нас объятьем земным пленён, и ночь — как стремнина, и мы в темноте плывём, до боли ладони стиснув, разъяв умы. И нам не спасти друг друга от этой тьмы, где мы — в наготе, в бессилии, без прикрас, где должен быть Кто-то Третий промежду нас... Лапшина Елена Евгениевна родилась в 1970 году в подмосковном Фрязине. Окончила экономический факультет МЛТИ. Пишет и публикуется с начала 2000-х годов. Автор трех стихотворных сборников. Живет в Москве.
Любить Париса 1 Потерять навсегда можно только Гектора... Е. Исаева С тугой осанкой кипариса, — богов бессмертных не спросив, — любить не Гектора — Париса за то, что молод и красив. Покуда дремлют колесницы и не подрублена лоза — за эти длинные ресницы, за эти карие глаза. Не жребий выпал — почему же, среди героев и богов — любить мальчишку, а не мужа, любить за то, что он таков?.. И, зная, что с ним приключится, на время краткое посметь — любить за детские ключицы, за эту юность, эту смерть. 2 Я роза саронская, лилия долин! (I ат а гозе оГ Зйагоп, а Шу оГ Шс уа11еу§!) Песнь песней Соломона 2:1 День пройдет — никакого с него спроса, никакой вины — принимай сице. До чего ты красива, роза моя, роза. Почему от тебя так свербит в сердце?.. Вроде всё хорошо, размеренно, без надсада. Разве холод внутри стоит — так не боль же. Всё-то есть, ничего больше мне не надо. А взгляну на тебя и пойму — ничего больше... Ни коснуться тебя нельзя, ни обнять мне. Старость — это будто бы от мороза умирают голуби в голубятне... До чего ты красива, роза моя, роза.
3 ...близ конечных пределов ночи... Гесиод Сплошное сияние! — якобы свято, потом — угасая, — усилия тела, — когда он слетает с высот Монсальвата, я просто бы из-под ладони глядела — неузнанной Ледой — на первенца стаи: на дерзкую шею, на крылья в изломе. Осмелиться если б, устать и истаять, застыть в запредельной безвылазной коме. И больше уже никогда не проснуться, не сбыться дряхлеющей девой в сединах. Замедлить дыхание, лбом прикоснуться и спать меж лопаток его лебединых. 4 Потаённое, здешнее — вот оно, вот оно, вот... Воскресенье, окно, подоконник с процветшей драценой. Мимолетная сладость, мальчишеский нежный живот [эта ранняя старость внутри... этот стыд драгоценный... эта дрожь... эта жажда...] и руки ещё сплетены, но уже в монохромную память пошла раскадровка: как красивы запястья... и оторопь влажной спины под моими ладонями... вот оно... принц-полукровка. То ли стаю вспугнули — швырнули пшено голубям [трепетание крыльев, не тщись, облекая в слова ты!..] Утихает дыханье, ключица припала к губам, словно краешек чаши изогнутый, солоноватый. * * * Как балерина в комнате пустой — на цыпочках, под зимним одеялом, — ты подойди, у зеркала постой. Пододеяльник — белое на алом... И невозможно маленькой стопой коснуться досок крашеного пола. Ты поджимаешь пальцы... Бог с тобой... Ветрянка, жар, пропущенная школа, отметины зелёнки на белье, и, будто в крылья тяжкие одета, ты всё долбишь своё батман-плие, ещё живая девочка-Одетта.
* * * ...от мысленнаго волка звероуловлен буду. Иоанн Златоуст Переплетенье веточек и вен, чащобная тревога средостенья и зверя затаённого смятенье: звероуловлен или сокровен?.. Он гнев и голод — волчье естество, суть нутряного рыка: аки зверь я!.. Он щерится в просветы межреберья — ни выпустить, ни удержать его. И в немощи ему не присмиреть, а в силе — темнота его кромешна... Пускай умрёт, и волку — волчья смерть. От одиночества, конечно. * * * О чём ещё не сказано? О чём?.. Верней — молчать да поводить плечом. С какой отвагой, с горечью какою, не предавая Евы естество, всё ж уходить и разрывать родство простое, бессловесное, плотское. И непосильно сердцу и уму — то Бог сказал: и к мужу твоему...— ещё неотбытое наказанье. Как некое нежнейшее зверьё... То Бог велел: ...влечение твоё. Желание, сближение, касанье. О чём ещё — о смысле, о душе? — и не о чем, и незачем уже. Но, избежав словесного мельчанья, иное — невмещаемое! — «Ты» рождается из рыбьей немоты, из глубины отчаянья, молчанья. Я не держу... Я отхожу ко сну — плотвица, заглотившая блесну, царь-рыбица нездешнего улова. Уже не сожалея ни о ком, неведомым ведома Рыбаком на волоске, на тонкой леске слова.
СЕРГЕЙ ДМИТРЕНКО ❖ САЛТЫКОВ (ЩЕДРИН) Главы из книги не повезло. Когда я входил в круг серьезного чтения, стало издаваться собрание сочинений Салтыкова-Щедрина в двадцати томах. Так что я вначале прочел «Губернские очерки», «Историю одного города», «Помпадуры и помпадурши», «Дневник провинциала в Петербурге» по этому, доныне лучшему изданию классика (сейчас оно удобно выложено и в Сети: 1шр://гуЬ.гиДа11укоу- хкскескчпДос.кПп) и только потом стал разбираться с комментариями. Раз- бираюсь с ними до сих пор. Разумеется, довольно давно захотелось узнать и об авторе этих книг, пробиться к его жизни сквозь идеологический треск и превратные толкования скрупулезно собранных исторических фактов. Нижеследующее — итог моих попыток понять жизнь Михаила Евграфовича Салтыкова, подписавшего боль- шинство своих произведений псевдонимом: Н. Щедрин. И последнее: эта биографическая повесть по праву должна быть посвя- щена всем советским щедриноведам — текстологам, архивистам, истори- кам литературы, краеведам во главе с Сергеем Александровичем Макашиным. Их разыскания я беззастенчиво изучал и сопоставлял, а при необходимости благодарно использовал. Москва. Кремль. К его северо-западной стене во времена князя Дмитрия Донского подступали поля с небольшим лесом посередине, отчего место стали называть Остров. Полтора века спустя сюда от грузной Кутафьей башни уже тянулась улица: поначалу именно она называлась Арбат (по- арабски арбад — «пригороды»: городом был Кремль, а здесь селились купцы из жарких стран — Восток, совсем и не дремотная Азия издавна стремилась в Белокаменную). Потом улица называлась Смоленской, а в XVIII веке ее стали величать Воздвиженкой — при Иване Грозном основали в начале улицы по левую руку монастырь Воздвижения Честного Животворящего Креста Господня, что на Острове, в обиходе — Крестовоздвиженский. В 1812 году вторгшиеся в Москву наполеоновские солдаты монастырь разграбили-осквернили, и он был упразднен. Так монастырский соборный храм эпохи Петра Великого стал храмом приходским, Крестовоздвиженской церковью. Сама по себе живописная, в стиле украинского барокко, ярусная церковь к 1849 году обрела и шести- ярусную колокольню, построенную по проекту архитектора Петра Буренина. Дмитренко Сергей Федорович родился в 1953 году во Владикавказе. Служил в ВВС. Окончил семинар прозы Литературного института им. А. М. Горького и его аспирантуру. Кандидат филологических наук, доцент Литературного институ- та. Прозаик, историк русской литературы. Подготовил издание «Истории одно- го города» Салтыкова-Щедрина со сводным комментарием (СПб., 2010), сборник «М. Е. Салтыков-Щедрин: рго е1 сопНа» (СПб., 2013) и др. Лауреат премии «Нового Журнала» (Нью-Йорк) за лучший рассказ (2001), финалист премий «Русский Декамерон» (2003), «Нонконформизм» (2011), международного Волошинского литературного кон- курса (2015), всероссийского конкурса «Музыка слов» (2016). Живет в Москве.
Такая архитектура особенным образом знаменовала устремленность ввысь всего сооружения. Стоящие на пути в Кремль высокие храм с колокольней, осеняя окрестные дома, словно перекликались-перезванивались с коло- кольней Ивана Великого. В Крестовоздвиженской церкви 6 июня 18561 года венчался Михаил Евграфович Салтыков и дочь владимирского вице-губернатора, юная Елизавета Аполлоновна Болтина, рабы Божии Михаил и Елизавета. К сожалению, самого красавца Крестовоздвиженского церковного ансамбля, располагавшегося близ нынешнего дома семь на Воздвижен- ке, давно нет. Беспечально снесен в 1934 году при прокладывании линии метро. Потом и Крестовоздвиженский переулок на сорок лет переиме- новали: был он до 1994 года переулком Янышева — чем славен этот комиссар-чекист, сгинувший в огне Гражданской войны? Сохранялись, правда, ворота монастыря, но их тоже уничтожили при строительстве здесь подземного перехода в 1979 году. Экскаватор, вгрызаясь в землю, разбил древние фундаменты, ковш стал тащить из земли человеческие останки — попали на монастырское кладбище... «Культурный слой!» — заволновались бы археологи, да только кто их сюда приглашал? В само- свал «культурный слой» — и на вывоз. Переход построили, действует доныне. Вздохнувши, воспользуемся этим чересчур дорогим тоннелем и пе- рейдем на четную сторону Воздвиженки, двинемся по ней вверх до пере- сечения с Моховой, а затем по Моховой налево — так выйдем к ограде университета, об учении в котором Салтыков мечтал. Свернем с Моховой на Никитскую, оставив по правую руку любимый студентами трактир «Британию», напротив Манежа... то есть экзерциргауза, так он в салтыковские времена назывался. Воображение разыгрывается, но только представляем, ничего не придумываем — здесь-здесь трактир стоял, напротив нынешнего входа в Манеж. Не очень-то приглядный домишко, но всем в Москве известный. Беседы об искусстве и эстетические споры в застолье, между пуншами и глинтвейнами, эта атмосфера студенчества вспоминалась Салтыкову вплоть до конца дней. Теперь направо, в Никитский переулок, к Тверской, а здесь окажем- ся не перед Центральным телеграфом, а перед стоявшим на его месте массивным квадратным зданием с внутренним двором и садом. Это Дво- рянский институт. В нем подросток Салтыков провел почти два года, а затем в 1838 году как «отличнейший по поведению и по успехам в науках», но против его воли был отправлен в Императорский Царско- сельский лицей... Обогнув Дворянский институт, по Газетному переулку назад, на Ни- китскую, а потом наискосок по переулку Большому Кисловскому. Здесь, на антресолях двухэтажного каменного, под белой краской дома помещается редакция журнала «Русский вестник», где в августе того же 1856 года на- чалось печатание «Губернских очерков» под именем Щедрина. Книга сразу нашла тысячи читателей и открыла автору дорогу в литературу... Один из друзей, вспоминая Салтыкова той поры, сравнивал его с «чудесным кров- ным скакуном, который в крови и пене всегда приходил первым к цели и так восхищал всех». Еще вперед, и Кисловка выводит нас на уже знакомую Воздвиженку, к нашей церкви, подле которой, представим, стоит то ли в раздумьи, то ли в приятном волнении новоиспеченного супруга тридцатилетний худоща- вый брюнет, довольно высокий, в летнем пальто по моде того же самого, многорадостного для Салтыкова года, о котором он на склоне лет в очерке «Счастливец» скажет: «Хорошее это было время, гульливое, веселое...» 1 1 Все даты в книге, за исключением особо оговоренных, даны по старому стилю.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ «Пушкин тринадцатого выпуска» 1826 - 1848 Каждому человеку дороги самые первые его воспоминания о жизни. Им придается особое значение, в них видят черты знамений и пророчеств. Подавно особое внимание вызывают воспоминания о младенчестве выдающихся людей. И Салтыков вроде бы своих поклонников не разочаровал. Вскоре после кончины Михаила Евграфовича его сотрудник по журналу «Отечественные записки», литератор по профессии, социал-радикал по образу мысли и действий Сергей Кривенко выпустил первую биографию писателя, где щедро делился впечатлениями о своем общении с классиком. «Однажды мы заговорили с ним о памяти, — повествует Кривенко, — с какого возраста человек начинает помнить себя и окружающее, и он мне сказал: „А знаете, с какого момента началась моя память? Помню, что меня секут, кто именно, не помню; но секут как следует, розгою, а немка — гувер- нантка старших моих братьев и сестер — заступается за меня, закрывает ладонью от ударов и говорит, что я слишком еще мал для этого. Было мне тогда, должно быть, года два, не больше ”». Правда, в наследии самого Салтыкова собственноручных его подтвержде- ний этому замечательному свидетельству обнаружить не удалось. Но камер- тон был задан. Например, сколько ни объяснял писатель, что в его закатной книге «По- шехонская старина» «автобиографического элемента... очень мало», его столь же мало слушали, выводя именно из «Пошехонской старины» историю детства сатирика и особое его мировидение. Так, в первой салтыковской биографии советского времени соответствующая глава называется «Пошехонское дет- ство» и начинается словами: «Страшно было детство Щедрина...» Впрочем, трогательное, но отнюдь не благое слияние живого писателя с его литератур- ным доверенным лицом — вообще характерная черта трудов многих пишущих о Щедрине и о Салтыкове-Щедрине. Поэтому, чтобы удержаться на поле реальности, мы отложим пока что прекрасные щедринские книги и отправимся на родину Салтыкова. СПАС-УГОЛ Сейчас это север Московской области, Талдомский район, но так стало только в XX веке. Во времена Салтыкова его родное село Спас-Угол отно- силось к Тверской губернии и пребывало в самом углу Калязинского уезда, откуда и название. В автобиографических заметках Салтыков назвал своих родителей «довольно богатыми местными помещиками», добавив: «Род мой старинный, но историей его я никогда не занимался». Здесь заметим: ко времени появления Салтыкова на свет в русском национальном сознании уже прочно угнездился образ чудовищной Сал- тычихи. Эта помещица-садистка стала олицетворением произвола и всех мерзостей крепостничества. При этом Салтыковой Дарья Николаевна Иванова (1730 — 1801) стала только в недолгом замужестве (рано овдовела), а впоследствии по реше- нию суда ее было запрещено именовать как Салтыковой, так и Ивано- вой — впрочем, для народной молвы любые юридические решения не указ. Нашли как надо: Салтычиха. Муж Салтыковой принадлежал к старобояр- ской, княжеско-графской ветви обширного салтыковского рода, а Михаил Евграфович — к менее именитой, известной с 1560-х годов, причем под фамилией Сатыковых.
Решительно изменил сатыковскую историческую судьбу Тимофей Ива- нов сын Сатыков по прозвищу Курган. Он, как установил биограф пи- сателя и главный щедриновед XX века Сергей Александрович Макашин, отличился в русско-польской войне начала XVII столетия и позднее был записан в число «дворян и детей боярских», а также «верстан» поместным и денежным окладами. Но главное, что Сатыков ничтоже сумняшеся смог переделать свою фамилию на Салтыков, тем самым приписав себе при- надлежность к упомянутому знатному роду. Не без сложностей она все же перешла его потомкам, среди которых и Михаил Евграфович. Вероятно, талдомские земли оказались во владении еще Сатыковых и постепенно стали наследственной собственностью, вотчиной уже Салты- ковых. Вотчина получила свое имя по сооруженной здесь, по некоторым данным, еще в XVI веке первоначально деревянной церкви Спаса Пре- ображения Господня. Она сгорела в конце XVIII века, и по велению ба- бушки писателя, Надежды Ивановны, возвели церковь каменную. Затем в преобразование храма вложил силы Евграф Васильевич, отец: появились трапезная и колокольня. Спасская церковь сохранилась доныне, хотя при коммунистическом правлении ее на полвека закрывали и разрушили ограду с двумя воротами и часовню. К счастью, кладбище, где упокоены многие Салтыковы, все же уцелело. Здание церкви, в стиле стандартного класси- цизма, впрочем, оживленного напоминаниями о ритмах барокко, поставле- но продуманно, на взгорке, а трехъярусная, увенчанная шпилем, с парными колоннами колокольня, оказавшаяся сегодня у самой автотрассы, вызывает у проезжающих и приезжающих бодрящие чувства, даже несмотря на явную необходимость обновления ее побелки и покраски. В трапезной церкви к 160-летию Салтыкова открыли небольшую памят- ную экспозицию, а с 1990-х годов в церкви вновь идут службы. Сама салты- ковская усадьба в Спае-Угле, расположенная, по сегодняшней топографии, напротив храма, через дорогу, выглядит заброшенным парком, в котором, впрочем, вольготно чувствуют себя бобры. Дом, где родился писатель, сго- рел (или, скорее, был сожжен) в пожарах Гражданской войны. В 1976 году Советом министров тогдашней Российской Федерации было отдано рас- поряжение местным властям «восстановить историко-мемориальную усадь- бу писателя в селе Спас-Угол», но тогда дело так и не двинулось, а потом стране стало не до мемориального Щедрина. Но у нас есть возможность дать волю своему воображению, вдохнов- ленному фактами, и представить, что происходило здесь, в Спае-Угле, в январе 1826 года. Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года. Минул всего месяц после произошедшей в Петербурге и отгукнувшейся в Киевской губернии попытки государственного переворота, в точном зна- чении слова — путча. Его называли мятежом (князь Петр Вяземский), за- говором возмутителей 14 декабря (Пушкин), советские историографы — вос- станием декабристов. Но все позднейшие оценки нам сейчас не интересны. Важно, как происшедшие события воспринимались их современниками. Пушкин, стремясь вырваться из михайловской ссылки, писал Жуковскому как раз во второй половине января 1826 года: «Кто же кроме правительства и полиции не знал о нем [заговоре]? О заговоре кричали по всем переулкам, и это одна из причин моей безвинности». В письме 7 марта он не менее красноречив: «Какой бы ни был мой образ мыслей, политический и рели- гиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Признание это адресовано Жу- ковскому, но Пушкину ли не знать, что его письма не зашторены от чужих глаз?! При этом мы можем предположить, что слова Пушкина передают отношение многих к мятежу и к мятежникам. Вполне возможно, что сходным образом развивались мысли и у Евграфа Васильевича Салтыкова, отставного коллежского советника (то есть полковника), томившегося в Спае-Угле в ожидании очередных родов жены.
Далекий от веселья оборот эти мысли имели хотя бы потому, что в де- кабре у них во младенчестве, не дожив и до года, скончалась дочь Софья. Эта смерть была тем более печальной, что доселе его и Ольги Михайловны дети — Надежда, Дмитрий, Николай, Вера, Любовь — рождались и росли без особых тревог. Поскольку рожать Надежду, Дмитрия и Николая жена выезжала в Москву, в семью отца, постольку и теперь, для верности, надо было бы туда отправиться, но вот, поди ж ты, не сложилось (вероятнее всего, из-за смерти младеницы), а теперь поздно, ведь без малого полтораста верст, по зимним-то дорогам — что по тракту Угличскому, через Троице - Сергиев, что по старому Кашинско-Дмитровскому тракту, мимо Талдома, через Вотрю, все одно — двое суток... Не тешил Евграфа Васильевича и его возраст. В наступившем году ему исполнялось пятьдесят — при том что старшей дочери, Надежде, всего во- семь. Сам-то он остался без отца в десять лет. Жена, конечно, у него хозяй- ка такая, что вся округа дивится, но дети совсем малы... От размышлений о судьбе наследников сидевший среди спасских сне- гов и в крещенских морозах Евграф Васильевич, надо полагать, переходил к тревожным догадкам о том, что все же произошло в столице. То, что он знал о военном возмущении. — бесспорно. Бездетный император Александр Павлович, младше Евграфа Васильевича на год с небольшим, умер в ноя- бре, и наследником престола был объявлен его младший брат, Константин Павлович. С 27 ноября в Петербурге и в Москве армия, чиновники, члены Государственного совета приносили присягу на верность новому императо- ру и самодержцу всероссийскому. Хотя и не было в те времена интернета, телефона и даже телеграфа, курьерская служба действовала исправно, Спас- Угол, несмотря на свое название, углом медвежьим не был, а святки и но- вогодье распространению новостей, да еще таких, только способствовали. Конечно, Евграф Васильевич не знал, что Константин отрекся от пре- стола, не знал он и о манифесте 16 августа 1823 года, согласно которому наследником престола объявлялся следующий брат, Николай, — да ведь и сам Николай узнал об этом манифесте только после смерти Александра Павловича. И даже узнав, не решился выполнить распоряжение покойного императора — и присягнул Константину! Но живший в Варшаве Констан- тин стоял на своем и дважды заявил об отречении... Впрочем, как раз эти придворные страсти едва ли произвели на Евграфа Васильевича особое впечатление. Дело в том, что его отец, поручик лейб- гвардии Семеновского полка Василий Богданович Салтыков, в солидном тридцатипятилетнем возрасте в 1762 году участвовал в дворцовом перево- роте — и успешно участвовал. Ставшая императрицей Екатерина Вторая среди прочих вознаградила и его. Недолго думая, лейб-гвардии капитан- поручик Салтыков вышел в отставку, а также нашел себе молодую невесту из купеческого рода, Надежду Нечаеву, девушку не только с образованием, но и с сильным характером. И семья сложилась, лишь с сыновьями роди- телям не везло, Евграф был единственно выжившим из трех, правда, еще шестеро сестер рядом... Хорошо помнил Евграф Васильевич и годы правления императора Павла. Умная, дальновидная Надежда Ивановна серьезно подготовила его к государственной службе по дипломатической части. На семнадца- том году жизни записала сына сержантом лейб-гвардии Преображенского полка, но главное, на свои средства дала ему серьезное образование. Учителя приглашались не только из столиц, также иностранные. Он про- шел курсы математики, географии, истории, изучал тактику, фортифика- цию и артиллерийское дело. Знал немецкий, французский, английский языки, затем выучил и голландский. Однако 1 января 1797 года только что обретший трон Павел исключил Евграфа Салтыкова из военной служ- бы, что ввергло его в тяжелую тоску. Даже удачно выпавшая московская встреча с императором на Троицу 1798 года в итоге ничего в его судьбе не сдвинула.
Так что переворот 1801 года Евграф Васильевич, вне сомнений, встретил с воодушевлением, ибо вскоре подал императору Александру Павловичу прошение о пожаловании ему офицерского чина и уехал из Спас-Угла в Петербург. Здесь он даже ухитрился угодить в круг ордена мальтийских рыцарей, стать «юстицким кавалером великого приорства Российского» и получить кавалерский крест державного ордена святого Иоанна Иерусалимского. Однако эти громкие титулы и отличия никаких доходов не приносили. Тогда Евграф Васильевич погрузился в иностран- ные труды и на основании извлечений из них подготовил внушительный трехтомник — «Полный курс всей военной архитектуры, или Легчайший способ изучиться инженерному искусству, собранный из лучших ино- странных авторов и на российский язык переведенный с прибавлени- ем кавалером Евграфом Салтыковым». Книга была посвящена государю Александру Павловичу и поднесена ему в надежде получить какое-нибудь ученое место в императорской свите. Однако выпал Евграфу Салтыкову лишь чин переводчика в Государственной коллегии иностранных дел, причем поначалу даже «без получения жалования», да и потом жалование было не по столичным тратам. Волей-неволей пришлось переводиться в Московский архив своей иностранной коллегии, поближе к Спае-Углу, и уже здесь одиннадцать лет, до 1816 года, тянуть служебную лямку, впрочем, перемежающую- ся книжно-переводческими занятиями и продолжительными отъезда- ми в имение. Следует заметить, что в Спасском шла жизнь, которая не сводилась к сельскохозяйственным или матримониальным заботам. Так, Евграф Васильевич создал герб своего рода с генеалогическим «древом Салтыковых» — как впоследствии выяснено учеными, во многом леген- дарным, но, по всему, поддержанным матерью, Надеждой Ивановной. Она, да и ея дочери, как видно, не печалились по поводу холостого со- стояния Евграфа Васильевича и не стремились помочь ему определить семейную участь. Как отмечено выше, Надежда Ивановна была дамой об- разованной, начавшей вести историю семьи в книжках «Месяцесловов», неуклонно следившей за книжными новинками. Незадолго до кончины она просила сына прислать ей труд французского историка, королевско- го историографа Шарля Пино Дюкло «Соп81бёга1юп8 8пг 1е§ шоепг8 бе се 81ёс1е». Он вышел в Петербурге в русском переводе под заглавием «Рассу- ждения о нравах сего века». Скорее всего, книга сохранилась в библиоте- ке бабушки и едва ли была оставлена без внимания ее внуком. Во всяком случае, у Михаила Евграфовича не раз встречаются рассуждения о нравах его века, разумеется, в соответствующем стиле обработанные. Однажды он, представляя свои сочинения, им обозначенные как сатиры в прозе. даже просил читателей: «Примите меня благосклонно и не думайте, что я домогаюсь чести быть вашим учителем! Я только заношу, что между вами происходит, я описываю ваши нравы и обычаи, ваши горести и увеселе- ния, ваши досуги и сновидения...» Проблема этих самых нравов как существеннейшего начала человече- ского развития волновала и многочитающего, многознающего Евграфа Ва- сильевича. Политика нового императора довольно скоро стала вызывать его недовольство. Еще в 1807 году, когда Александр поддержал континенталь- ную блокаду Англии, устроенную Наполеоном, Салтыков, не подозревая, что ему суждено стать отцом величайшего сатирика, пишет обличительное стихотворение «Плач здешних жителей», где раскрывает козни внутренних врагов, воспользовавшихся затруднениями в товарообороте: Враги же в свете есть бесстыдные плутцы, Грабители людей, бесчестные купцы. На сахар цену вновь и тотчас наложили, Полтину стоит фунт, — рублем уж обложили!
Указав властям на необходимость ограничить аппетиты мерзких плутов. Евграф Васильевич, впрочем, не надеется на них и потому призывает дру- гую силу покарать барышников, готовых ради выгоды дойти и до христо- продавства: Священные отцы! вы милость нам явите И лихоимцев всех в соборе прокляните. Любопытно, что в литературно беспомощных версификациях отца яв- ственно просматривается та оппозиция, которая впоследствии предопре- делит общий пафос гениальных творений сына: стиль Щедрина отличает удивительное сочетание фантасмагорий, изображающих несовершенное земное мироустройство, с упрямо повторяющимися лирическими выска- зываниями, основанными на поистине религиозной вере в существование Идеала, который и есть высшая справедливость. Также забавно заметить, что обличитель бесчестных купцов Евграф Ва- сильевич и сам принадлежал по матери к купеческому сословию, и невесту себе нашел среди московских купеческих дочек. Это произошло уже после кончины маменьки в 1813 году и обретения наследства. Ольга была дочерью откупщика (то есть купца, приобретшего право на вино- или солеторговлю) Михаила Петровича Забелина, а будущий тесть был всего одиннадцатью годами старше искателя руки его дочери. Нам ничего не известно о том, как пережил Евграф Васильевич наполеонов- ское нашествие в Россию и пожар Москвы, а состоятельный, вероятно, виноторговец, купец первой гильдии Михаил Петрович, если воспринимать вслед за щедриноведами известный фрагмент из «Пошехонской старины» как исторический источник, как раз в 1812 году сделал значительное по- жертвование на армию и за это был награжден чином коллежского асессора (майора) и так получил право на потомственное дворянство. Если же держаться документов, то мы не может не отметить, что хотя приданое, полученное Евграфом Васильевичем за пятнадцатилетней, не- давно оставшейся без матери невестой, оказалось намного меньше, чем он рассчитывал, но все же его хватило на то, чтобы поправить его ветшаю- щую вотчину. Да и жена ему досталась хозяйственная: рьяно и с успехом взялась за дела. Зато супруг в карьере не преуспел. Вышедший накануне женитьбы в отставку, Евграф Васильевич через несколько лет вновь по- пытался вернуться на службу. Он надеялся получить почетное придворное звание камергера, которое не приносило каких-то имущественных благ, но уравнивало с особами генеральских чинов, приближало ко двору. Тщетно! Потерпев неудачу, он окончательно погрузился в усадебную жизнь. Щедриноведы нескольких поколений, порой поистине с детской наивностью, соединяли в своих работах многодневными усилиями добытые документированные факты из жизни Салтыкова с художественными пасса- жами из книг Щедрина. Не без оснований полагая, что образ его матери, Ольги Михайловны, как-то отразился в соответствующих персонажах «Бла- гонамеренных речей», «Господ Головлевых», «Пошехонской старины» и так далее, они все же не учитывали той творческой свободы, которой наделен даже писатель средней руки. А Салтыков был литературный гений. Дочь его вятского знакомого, врача, рассказывала, что отец всегда «воз- мущался, когда Михаил Евграфович говорил о своих родителях»: он «был чрезвычайно невоздержан в словах и выражениях». Сходно писала в своих воспоминаниях и жена младшего брата, Салтыкова: «Не могу простить глумления его над собственной семьей, а в особенности выставления напо- каз родной своей матери». Но если человеку позволено быть субъективным в восприятии своих ближних, писатель подавно не обязан быть воздержан в своих художественных фантазиях. Романы и даже хроники не могут быть источником информации. Объективные сведения о родителях Салтыкова мы можем извлечь из сохранившегося, пусть и разрозненно, семейного ар-
хива, обращаясь к письмам Евграфа Васильевича и Ольги Михайловны, к другим документам. Определенный интерес представляют и немногочис- ленные воспоминания. Так, племянница Салтыкова, дочь вышеупомянутого Ильи, Ольга Зубо- ва, проведшая с бабушкой-тезкой детство, замечала: «При описаниях краски ведь всегда сгущаются, а тип помещицы, вы- веденный Михаилом Евграфовичем, самый безобразный, самый отврати- тельный, такой, одним словом, каким его мать никогда не была. Таких помещиц, конечно, было на Руси немало, но Ольга Михайловна, заявляю об этом смело и решительно, к ним не принадлежала. Была она на самом деле барыня самодурка, крикливая и несдержанная, допускавшая иногда в своих поступках несправедливость и пристрастность, но никогда никого не загубившая». Нет свидетельств о том, получила ли Ольга Михайловна хотя бы на- чальное систематическое образование. Но ее орфографически не очень со- вершенные письма показывают, что она чувствовала и любила живую речь, имела природный дар рассказчицы, языковой слух — Ольга Михайловна легко находит точные, незатасканные слова в описаниях событий, лиц, пе- реживаний. Как знать, одолей она вполне грамматику — и этот стихийный раз- лив кипящей жизни потерял бы и сердечную горячность, и упругую страстность. Можно видеть, что в ее характере сочетались деловитость с живостью ума и разнообразными талантами. Будучи матерью семейства (в итоге родила девятерых), она, почувствовав необходимость, вместе с детьми стала учить французский язык — и выучила. А своих дочерей отдала на учение систематическое — в Московский Ека- терининский институт благородных девиц (он, между прочим, помещался в бывшей загородной усадьбе графа Алексея Салтыкова, из другой, имени- той ветви рода; теперь это Суворовская площадь Москвы, а здание занимает Культурный центр Вооруженных Сил России). Ольга Михайловна была чут- ким воспитателем, куда более успешным, чем ее интеллектуал-муж. Когда Евграф Васильевич стал жаловаться уехавшей в Москву рожать жене на неумеху-учителя, Ольга Михайловна ответила коротко и четко: «Учитель глуп и от глупости не умеет ими управлять... А ты не философ- ствуй, о чистописании хлопочи и тверди ему о науках — вот главное, а у тебя голова пустяками полна». И в другом письме из Москвы мужу, пожаловавшемуся на непослуша- ние и озорство сыновей, Ольга Михайловна проявляет свое педагогическое искусство. «Послушайте, дурные и непокорные дети, особливо ты, Нико- лай, — пишет она. — Вы меня до того раздражали, что я Веру и Любовь отдала на пять лет в институт. А про тебя просила, Николай, Государя, как непокорного и огорчившего сына, за дерзости и непослушание наставникам и разные пороки, куда угодно Государю удалить на вечное заточение от ро- дительского дому и жду на днях предписания, чтоб тебя велел представить. Ежели же ты исправишься и я получу от папеньки и твоих наставников хо- рошие отзывы, то могу тебя опять просить и спасти от вечного заключения, а не то — прощай навсегда. Я жертвую тобой, как недостойным сыном, для спасения, примерным наказанием тебя, меньших, коим Мише и Сергею, — приказываю себя вести кротко и послушно, иначе то же и с ними будет». Вместе с тем Ольга Михайловна, сомневаясь в способности мужа руко- водить учением сыновей, отдает соответствующие распоряжения старшему сыну Дмитрию: «Смотри, чтоб дети... учились... Во время класса надзирай и останавли- вай их... И чтобы они играли всякий день по 2 часа и во время игранья на фортепиано ты будь подле них». Но главное то, что завершает она письмо красноречивым пассажем, написанным, обратим внимание, на отдельном листке. Начертанное здесь говорит многое и о личности Ольги Михайловны, и о том, что ее воспита-
тельные принципы были не стихийными, а имели убедительную психоло- гическую основу: «Митя, хоть я и пишу и приказываю тебе быть строже с братьями твоими, позволяю тебе их наказывать, ты то им письмо и покажи, чтобы они тебя слушались и боялись, но о сей записке им не говори, а мой совет таков: старайся их уговаривать ласково, но жестокости не делай, не озлобляй их против себя, помни, что они хотя меньшие, но ровные тебе братья, то неприлично тебе жестоко поступать. Наказать в угол или как-нибудь увещевание благородным образом, но отнюдь не бить и под- лыми словами не ругаться. И учитель ежели будет их ругать или бить, то ты его останови и скажи, что ты мне напишешь, но ему не позволишь так поступать без моего позволения, ибо я тебе поручила за обращени- ем наставника глядеть и мне сказать и в случае дурного обхождения его остановить. И сам поступай нежнее и благороднее, за что я тобой буду благодарна». Мы забежали немного вперед, в 1834 год, когда Ольга Михайловна в Москве рожала последыша, сына Илью. Забежали намеренно, чтобы по- пытаться все же увидеть мать писателя без искажающих теней. Нет нужды ее приукрашивать, но тем более было бы странным составлять ее мозаич- ный портрет из фрагментов, относящихся к соответствующим щедринским персонажам. И подавно нелепицей стали бы попытки рисовать в этой био- графической книге пошехонское детство Михаила Евграфовича. Мы хотим знать, как выглядело детство салтыковское. Ольга Михайловна разрешилась от бремени успешно, и уже через день, 17 января 1826 года мальчика крестили в Спасо-Преображенской церкви. Новорожденный оказался наделенным даром сочетать буйную творческую фантазию с педантизмом чиновника Министерства финансов и архивиста-историографа. Так что когда в пору работы над «Пошехонской стариной» он готовился праздновать день рождения, то в пригласительной записке одному из своих друзей счел необходимым сообщить подробно- сти происшедшего: «Принимала бабка повитушка Ульяна Ивановна, каля- зинская мещанка. Крестил священник села Спас-Угол Иван Яковлев Но- воселов; восприемниками были: угличский мещанин Дмитрий Михайлов Курбатов и девица Мария Василиевна Салтыкова. При крещении Курбатов пророчествовал: „Сей младенец будет разгонщик женский”». Сказанное соответствует церковной метрической книге, но очевидно, что подробности своего рождения Салтыков знал также из родительских писем, из семейных хроник, которые в той или иной форме вели и отец, и мать. Хотя в записях Ольги Михайловны отмечено, что при совершении крещения Курбатов сказал несколько иное: новорожденный «будет воин». Едва ли Михаил Евграфович не ощущал себя литературным воином, но тем не менее в пригласительной записке несколько сместил цель. Между про- чим, в «Пошехонской старине» появляется третий вариант, вновь подтверж- дающий, что надо воспринимать книгу Щедрина так, как просил Салтыков: «Она просто-напросто свод жизненных наблюдений, где чужое перемешано с своим, а в то же время дано место и вымыслу». Это плод художествен- ной фантазии, а не простой источник материалов к биографии писателя. Здесь слова восприемника повествователь передает так: «Он предсказал и будущую судьбу мою, — что я многих супостатов покорю и буду девичьим разгонником». Но упоминание «разгонщика женского» в пригласительной записке по- своему любопытно. Здесь, скорее всего, самоиронически отразилась ревни- вая любовь Михаила Евграфовича к жене, красавице Елизавете Аполлонов- не, и притворная строгость к такой же красавице, дочери Лизе. Впрочем, о «разгонщике женском» мы еще вспомним, когда обратимся к частной жизни молодого Салтыкова и к своеобразному отражению в его произведе- ниях любовной темы.
А пока мальчик растет. Ольга Михайловна на него не нарадуется и пишет по делам уехавшему из усадьбы мужу: «Миша так мил, что чудо. Все говорит и хорошо. Беспрестанно со мной бывает и не отходит. Все утешает меня в разлуке с тобой... Признаюсь, мой друг, я при нем покойнее и веселее, и все его целуют». Эта же говорливость и общительность будущего лидера журнала «Оте- чественные записки» отмечена и в другом письме к Евграфу Васильевичу, относящемуся к тому же сентябрю 1827 года: «Миша столько мил, что не могу описать. Вообрази, все говорит, бес- престанно у меня и поутру, как проснется, то в столовую идет меня искать, спрашивает: тятя где? маменька, чаю хочу. Идет в твой кабинет, мы там пием чай, потом возвращается в мою спальню, где все радости свидания и поцелуи, берет за руку и ведет: дай чаю, маменька. Сколько он меня утеша- ет, что при нем немного забываю нашу разлуку». Тогда же крепостной художник Лев Григорьев пишет первый портрет Салтыкова. В правой руке у младенца, по виду, погремушка, но держит он ее так, словно это перо или, во всяком случае, скипетр. На четвертом году жизни сестра Надя берется за обучение Миши азбу- ке, а вскоре гувернантка старших детей мадам де Ламбер начинает препо- давать ему французский язык. Впрочем, занятия эти шли, по разным све- дениям, ни шатко ни валко, хотя иностранный язык давался Мише легче, чем родная речь. Только в январе 1832 года он, по его собственному позд- нейшему свидетельству, «был посвящен в русскую грамоту»: «...отслужили молебен и призвали крепостного живописца Павла, которому и приказали обучать меня азбуке, чтению и письму. Помню я и азбуку (с картинками: А — Арбуз, Д — Данило и т. д.), и красную указку, и самого Павла, вы- сокого худого старика в зеленовато-желтоватом фризовом сюртуке. Учил он меня по-старинному азами, и выучил на всю жизнь. Так что и теперь могу проговорить азбуку только по-старинному: аз, буки, веди, а по-новому сбиваюсь... Впрочем, месяца через два я уже связно читал и даже писал по- линейному...» Успехи во французском языке пришли одновременно: отца с днем рож- дения Миша поздравил французским стихотворением, подписав его: «ЕсгИ раг уо1ге 1гё$ китЫе /Из М1ске1 ЗаНуко//. Ее 16 ОкюЬге 1832». Вероятно, это первый автограф писателя. Листок с ним отыскался в бумагах Салтыкова вскоре после его кончины, но наш «весьма скромный автор» задал исследователям задачу. То, что названное стихотворение, с со- ответствующим изменением обстоятельств его представления, попало в «Пошехонскую старину», не вызывает удивления и даже особого интереса. А вот его авторство не прояснено, и даже Сергей Кривенко, первый биограф Салтыкова и его странный сотрудник, не имел внятного ответа: то ли Миха- ил Евграфович «читал и писал по-французски раньше, чем по-русски», то ли «стихотворение было написано от его имени кем-нибудь из старших детей». Так или иначе, этот эпизод и его толкование современником вновь от- водит нас от превратно рисуемых картин жизни Салтыкова в отчем доме. Как видно, детство всех восьмерых детей Салтыковых — и пятерых бра- тьев, и трех сестер, бесхитростно носивших излюбленные русские имена: Надежда, Вера, Любовь (и не забудем об умершей малютке Софье), — про- текало в учении. Особой радостью были поездки в Москву, к арбатскому жителю, де- душке Михаилу Петровичу (точно установлено, что он владел деревянным домом в Большом Афанасьевском переулке, где, вероятно, и скончался в 1840 году). По тогдашнему обыкновению Салтыковы проводили в Москве и некоторые зимы. Верно, из-за того, что дом отца был невелик, Ольга Ми- хайловна, приезжая в Москву с разраставшимся семейством, нередко оста- навливалась в съемных квартирах или домах — в арбатских переулках, на Тверском бульваре, Малой Дмитровке, Третьей Мещанской, на постоялом
дворе у Сухаревой башни (разрушена в советское время, имя сохранилось в названии станции метро)... Постоянно ездила Ольга Михайловна в Москву и по делам. «Живу со- вершенно для семейства, для всех вас, домашних, обо всех хлопочу, а мне же спасиба нет», — это ее заявление в письме можно прочитать по-разному. Чаще всего оно толковалось как «частнособственнический фетиш семьи». Однако как ни крути, она чувствовала ответственность за обеспечение вось- мерых детей при меланхолическом, мечтательном муже, входящем в возраст старости. А потому, едва выйдя из-под венца, Ольга Михайловна внима- тельно изучила владения мужа и принялась за преобразования. По площади и по количеству душ (275) вотчина, которой владел Евграф Васильевич, — то есть село Спасское с деревнями, даже в пределах Ка- лязинского уезда считалась средней. Но благодаря грамотному устройству хозяйства, очевидно, созданному еще Надеждой Ивановной, была доход- ной. Из 3539 десятин земли (десятина — это чуть больше гектара) почти половина была отдана крестьянам, причем часть, оставленная за Евгра- фом Васильевичем, на три четверти была занята лесами. С приходом Ольги Михайловны доходность стала неуклонно повышаться, и так, не отрыва- ясь от своего дела последовательного деторождения, в 1832 году она после аукционных торгов в Москве стала совладелицей села Заозерье (Заозеры), разумеется, также с деревнями: два десятка с тысячью душ крепостных (на- помним, что счет шел только по мужскому полу) в Угличском уезде Ярос- лавской губернии. Совладелицей означает то, что она приобрела лишь часть богатого села, бывшего вотчиной князей Волконских и Одоевских, а исто- рически оказавшегося в собственности у нескольких помещиков. Село на юго-западе Ярославской губернии, через которое проходили три большие дороги: угличская, калязинская и ростовская, в течение XIX века крепло и разрасталось, становясь крупным губернским не только торговым, но и ремесленным узлом. Заозерье было известно своими кузнецами, мастерами по выделке кос, расходившихся по разным российским ярмаркам начиная с самой знамени- той — Нижегородской. Ярославщина издавна славна холстами, полотном, но и здесь особенно ценилось заозерское полотно, вывозившееся не только в российские столицы, но и за границу. В селе было две церкви — Казан- ской Божьей Матери на ярмарочной площади и кладбищенская церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы. В высшей степени обладая чувством реальности, Ольга Михайловна мгновенно приспособила обстоятельства новых угодий к своим собиратель- ским целям. Оставив себе сто десятин лесов, около 5700 десятин она пере- дала на хозяйствование крестьянам. Поскольку от Спас-Угла Заозерье было в значительном отдалении (это по прямой пятьдесят верст, а дорогами, через Троицу-Нерль и Калязин, все семьдесят выйдет), Ольга Михайловна поставила почти всех своих крестьян на оброк, так освободив их от обреме- нительной для нее самой опеки, — и успешно. Вероятно, именно Заозерье окончательно укрепило ее в собственной жизненной силе, она полюбила это владение, часто бывала здесь, иногда с подрастающим Михаилом. В 1913 году в Угличе вышел любопытный историко-археологический очерк «Летопись села Заозерья...», написанный священником Михаилом Миролюбовым «по церковным документам и устным сказаниям». Здесь приводится история о том, как Ольга Михайловна обрела Заозерье, и при- езжая туда, «нередко ходила в гости в дом купцов Ореховых. У них была икона Нерукотворного Спаса, которою Ореховы дорожили как добытою некоторым чудесным способом. Ольга Михайловна как ни придет в дом Ореховых, так непременно и сядет против этой иконы. Придя однажды в дом и севши по обыкновению на этом месте, против иконы, Салтыкова и говорит: „Алексей Васильевич! я надеюсь, что ты не откажешь сделать для меня то, что я попрошу?” Орехов согласился. А она и говорит: „Подари ты
мне эту икону Нерукотворного Спаса”. Все семейство так и ахнуло. Стали было просить, чтобы она взяла что-то другое. Куда тут. Давай икону — да и только! Так и пришлось отдать икону, которую она и увезла в свой Спас- Угол». Надо полагать, Ольга Михайловна прознала, что Орехов рассказывает о чудотворное™ этой иконы: вскоре после того, как Спас оказался в его доме, он, выходец из крепостных, разбогател. И тоже решила так своео- бразно благословиться. Но не возразить: богатство коллежской советницы Салтыковой продолжало преумножаться. Вслед за далеким Заозерьем Ольга Михайловна присмотрела имение всего в десяти верстах от Спасского — сельцо Ермолино с деревнями (тогда в России сельцом называлось поселение с помещичьей усадьбой и несколь- кими избами крестьян, обслуживающих своего барина; иногда с часовней). Ермолинское имение было куплено в 1836 году с явным замыслом стать до поры до времени резиденцией Ольги Михайловны. По ее велению здесь вырыли пруд, разбили парк и сад, выстроили большой дом и переимено- вали сельцо в Салтыкове. Поблизости у деревни Станки, через которую протекала речка Хотча, воздвигли каменную церковь. Ольга Михайловна намечала передать преображенное Ермолино Михаилу после его женитьбы. Но история приняла особый оборот, о котором будет рассказано в своем месте, ив 1859 году братьям Михаилу и Сергею Евграфовичам в совместное владение достались заозерские земли. Увы, наш герой, в отличие от матушки, эти земли не очень любил. О том, как он в своем имении хозяйствовал, речь тоже впереди, а пока от- метим следующее. Впечатления от Заозерья мелкнули уже в первом щедринском шедев- ре — «Губернских очерках». Здесь появляется большое село Заовражье и речка Уста — Устье в настоящем Заозерьи. Поэтическое название Заозерье- Заозёры трансформируется под острым пером Салтыкова в довольно угрю- мый топоним. И в закатной «Пошехонской старине» не менее угрюмо звучащее Забо- лотье имеет своим прототипом, в один голос твердят щедриноведы, явным прототипом также Заозерье. И то сказать: близ Заозерья было не только озеро, но и обширное болото. М. Миролюбов в своей «Летописи...» дал зримое описание здешней местности, представляющей собой широкую бо- лотистую долину, среди которой в версте от села находится небольшое, но довольно глубокое безымянное озеро с размытыми, топкими берегами. От этого озера, в совокупности с Терпенским (Харловским), в двадцать семь десятин, болотом на восточной стороне села разделяющим Заозерскую и Сигорскую местности, вероятно, и возникло название села. Но! Само название Заболотье могло прийти в «Пошехонскую старину» со- всем не как вольная фантазия салтыковского ума при виде ландшафта по- лученного наследства. Салтыков с детства знал другое Заболотье — село и топкую торфяную местность, порожденную стоячими водами речек Дубно (Дубна), Кунья и Сулоть (Сулать). Эти Заболотья находились на пути из Спас-Угла в Сергиев Посад, которым Салтыков много раз ездил. Тогда это был Переяславский уезд Владимирской губернии... Так что разрисовывать поля его произведений (да и не только его!) ссылками на предметы и факты из биографической хроники занятие уны- лое, а порой и нелепое. Но подавно не следует превращать художественные сочинения писателя в источник исторической фактологии. Пожалуй, лишь в одном случае можно говорить об особых соотношениях жизненных впе- чатлений писателя с написанным им. В абсолютном большинстве случаев на страницы художественных про- изведений, что называется, с натуры, без каких-либо домыслов, преуве- личений и фантазий попадают лишь описания природы, мест, краев, где писатель родился, развивается и живет. Разумеется, влияет угол зрения, под которым смотрит на мир писатель (в нашем случае нельзя не отметить, что
Салтыков, по свидетельствам современников, был близорук), но это отра- жается лишь в особенностях колорита, цветопередаче, контрасте, не более. Пейзажи в салтыковских книгах, прежде всего пейзажи российские, встречаются гораздо чаще, чем можно было бы ожидать в сочинениях са- тирического склада. Более того, к родной природе и даже к родной погоде Салтыков относился с истинно лирическим чувством. Тон был задан при- знанием еще в «Губернских очерках»: «По сторонам тянется тот мелкий лесочек, состоящий из тонкостволь- ных, ободранных и оплешивевших елок, который в простонародье слывет под именем „паршивого”; над леском висит вечно серенькое и вечно то- скливое небо; жидкая и бледная зелень дорожных окраин как будто совсем не растет, а сменяющая ее по временам высокая и густая осока тоже не ласкает, а как-то неприятно режет взор проезжего. По лесу летает и поет больше птица ворона, издавна живущая в разладе с законами гармонии, а над экипажем толпятся целые тучи комаров, которые до такой степени не- стерпимо жужжат в уши, что, кажется, будто и им до смерти надоело жить в этой болотине. И если над всем этим представить себе неблагоуханные туманы, которые, особливо по вечерам, поднимаются от окрестных болот, то картина будет полная и, как видится, непривлекательная. А тем не менее я люблю ее. Я люблю эту бедную природу, может быть, потому, что, какова она ни есть, она все-таки принадлежит мне; она срод- нилась со мной, точно так же как и я сжился с ней; она лелеяла мою моло- дость, она была свидетельницей первых тревог моего сердца, и с тех пор ей принадлежит лучшая часть меня самого. Перенесите меня в Швейцарию, в Индию, в Бразилию, окружите какою хотите роскошною природой, на- киньте на эту природу какое угодно прозрачное и синее небо, я все-таки везде найду милые мне серенькие тоны моей родины, потому что я всюду и всегда ношу их в моем сердце, потому что душа моя хранит их, как лучшее свое достояние». В Индию и в Бразилию Салтыков так и не попал, да и российскую гра- ницу впервые пересек только двадцать лет спустя после того, как написал эти строки, — увидел наконец Европу. И все же он не лукавил. Работая в пору, когда пространные описания природы стали художе- ственным анахронизмом и даже властелины литературного ландшафта от- казывались от них в пользу изображения воздействий лесов и степей на переживания персонажей, Салтыков не пропускал удовольствия взяться за кисть пейзажиста. И как раз в «Пошехонской старине», словно в перекличку с «Губернски- ми очерками», решил более подробно объяснить свои пристрастия. Вновь связав это с дорожными впечатлениями. «Хотя я до тех пор не выезжал из деревни, но, собственно говоря, жил не в деревне, а в усадьбе, и потому, казалось бы, что картина пробуждения деревни, никогда мною не виденная, должна была бы заинтересовать меня. Тем не менее не могу не сознаться, что на первый раз она встретила меня совсем безучастным. Вероятно, это лежит уже в самой природе человека, что сразу овладевают его вниманием и быстро запечатлеваются в памяти только яркие и пестрые картины. Здесь же все было серо и одноцветно. Нужно ча- стое повторение подобных серых картин, чтобы подействовать на человека путем, так сказать, духовной ассимиляции. Когда серое небо, серая даль, серая окрестность настолько приглядятся человеку, что он почувствует себя со всех сторон охваченным ими, только тогда они всецело завладеют его мыслью и найдут прочный доступ к его сердцу. Яркие картины потонут в из- гибах памяти, серые — сделаются вечно присущими, исполненными живо- го интереса, достолюбезными. Весь этот процесс ассимиляции я незаметно пережил впоследствии, но повторяю: с первого раза деревня, в ее будничном виде, прошла мимо меня, не произведя никакого впечатления». Да, литературное произведение редко может быть историческим источ- ником. Литературное произведение почти никогда не может быть источником
для биографии писателя. Но, разумеется, литературное произведение — почти всегда, нет, всегда источник, в котором, как в зеркале тихого родника, можно разглядеть психологическое состояние человека в определенную эпоху и в определенных обстоятельствах. Имение Малиновец в «Пошехонской стари- не» — это не вотчина Салтыковых Спас-Угол в Калязинском уезде Тверской губернии. Однако переживания в Малиновце перенесены из Спас-Угла. «Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно про- жил до десятилетнего возраста (называлась она „Малиновец”), то она, не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые пре- тензии на то и другое... Думаю, что многие из моих сверстников, вышедших из рядов оседлого дворянства (в отличие от дворянства служебного, кочующего) и видев- ших описываемые времена, найдут в моем рассказе черты и образы, от которых на них повеет чем-то знакомым. Ибо общий уклад пошехонской дворянской жизни был везде одинаков, и разницу обусловливали лишь некоторые частные особенности, зависевшие от интимных качеств тех или других личностей». ИЗ ИНСТИТУТА В ЛИЦЕЙ И все же интимные качества со счетов не сбросишь. Документы свиде- тельствуют, что и мечтательный Евграф Васильевич, и волевая Ольга Ми- хайловна устроили свою семейную жизнь таким образом, что главным не- материальным делом в ней было учение детей, причем без оглядок на, так сказать, гендерное различие. Первоначальное образование дети получали в усадьбе, причем как раз Михаил Евграфович биографов запутывает. Несмотря на документальные свидетельства о его ранней грамотности — они приведены выше, в разное время он называл разный возраст, когда обучился грамоте, — то семь, то шесть лет. Также мы знаем, что гувернанткою у детей Салтыковых с ян- варя 1832 года была «мамзель Мария Андреевна Мертенс». Поскольку гу- вернантка Марья Андреевна появляется в «Пошехонской старине», мы, не отождествляя реальную Мертенс и персонаж, все же можем обратить вни- мание на психологические особенности портрета последней. Да и вообще образ гувернантки как таковой у Салтыкова получается неласковый, плохо соотносящийся с общегуманистической задачей, поставленной русской ли- тературной критикой русской же литературе: поддерживать лиц, социально пригнетенных. Вот как изображаются Салтыковым гувернантки на лоне крепостного права. Его персонажу «припоминается целая свита гувернанток, следовав- ших одна за другой и с непонятною для нынешнего времени жестокостью сыпавших колотушками направо и налево. Помнится родительское равнодушие. Как во сне проходят передо мной и Каролина Карловна, и Генриетта Карловна, и Марья Андреевна, и фран- цуженка Даламберша, которая ничему учить не могла, но пила ерофеич и ездила верхом по-мужски. Все они бесчеловечно дрались, а Марью Андре- евну (дочь московского немца-сапожника) даже строгая наша мать назы- вала фурией. Так что во все время ее пребывания уши у детей постоянно бывали покрыты болячками». Также среди гувернанток младших детей Салтыковых была Авдотья Петровна Василевская, поступившая в их дом на эту службу после окон- чания Екатерининского института, где она была товаркой Надежды Сал- тыковой. Михаилу шел девятый год, и сестра с Авдотьей Петровной стали обучать его музыке. Учение детей продолжалось и при поездках в Заозерье. Здешний свя- щенник отец Иоанн (Иван Васильевич) обучал Михаила латинскому языку по грамматике Кошанского. Был среди учителей и «студент Троицкой ду-
ховной академии Матвей Петрович Салмин, который два года сряду при- глашался во время летних вакаций»... В автобиографической записке 1878 года Михаил Евграфович не без противоречий итожит: «Вообще нельзя сказать, чтоб воспитание было бле- стящее, тем не менее в августе 1836 года, то есть десяти лет, Салтыков был настолько приготовлен, что поступил в шестиклассный, в то время, москов- ский Дворянский институт (только что преобразованный из университет- ского пансиона), в третий класс, где и пробыл два года, но не по причине неуспеха в науках, а по малолетству». Но разберемся в подробности, куда попал Салтыков, когда попал и что это ему принесло. В Москве Салтыков бывал сызмальства. Она была для него родной уже потому, что оказалась первым большим городом — да еще каким, перво- престольным! — который он увидел. В те времена Москва тяжело восста- навливалась после сокрушительного пожара 1812 года, во время которого выгорели не только Замоскворечье и окружающие части столицы, но отча- сти Пречистенка и даже Немецкая слобода. В Москве осталось чуть больше пятой части из двух с половиной тысяч каменных домов, а деревянные дома (выгорела треть из шести с половиной тысяч) уцелели только на окраинах. В огне погибли лаборатории, музеи, архивы, библиотеки университета, в том числе единственный известный список «Слова о полку Игореве». Даже через десять лет население Москвы не восполнилось до предпожарного количества — недоставало почти двадцати трех тысяч человек, немало в ту эпоху... Но эта историко-культурная и человеческая катастрофа имела неожиданную сторону, и здесь парадоксальным образом прав полковник Сергей Сергеевич Скалозуб с его знаменитой фразой о Москве: «Пожар способствовал ей много к украшенью». До пожара Москва выглядела как сформировавшийся в течение веков конгломерат городских усадеб, разумеется, с садами. Теперь же повеле- нием императора Александра Первого предусматривалось «исправление плана Москвы» ради «лучшего устройства и порядка в расположении ея улиц и кварталов». Помимо прочего, рядом с Красной площадью в самом центре Москвы появилась еще одна просторная площадь — Театральная... Известная московская жительница Елизавета Янькова, урожденная Римская- Корсакова, вспоминала: «Увидев Москву в таком разгроме, я горько за- плакала: больно было увидать, что сталось с этою древнею столицей, и не верилось, что она когда-нибудь и могла застроиться. Но нет худа без добра: после пожара Москва стала гораздо лучше, чем была прежде: улицы стали шире, те, которые были кривы, выпрямились, и дома начали строить боль- ше все каменные, в особенности на больших улицах». Так что в своем мнении Скалозуб был не одинок. Забавно, но его слова, причем отмаркированные: Грибоедов, даже стали эпиграфом к главе «Улицы» в интересной для нас книге бытописателя Петра Вистенгофа «Очерки мо- сковской жизни», вышедшей в 1842 году. Вистенгоф пишет о том, что «с каждым годом наружный вид Москвы украшается быстрою постройкою огромных, красивых домов, принадле- жащих казне и частным лицам; тротуары на многих улицах сделаны из асфальта или дикого камня»; «площади везде чисты и украшены фонта- нами». О Тверской, в начале которой располагался Дворянский институт, сказано — «главная московская улица, идущая от Петербургской заставы к Иверским воротам, здесь находятся лучшие гостиницы для приезжающих, магазины, кондитерские лавки, множество красиво отстроенных домов и дом московского военного генерал-губернатора» (всем известное красное здание, принадлежащее сейчас московской мэрии; ныне, правда, оно имеет несколько иное обличье). В преобразившейся Москве бурлила и умственная жизнь. Колоритный московский деятель Александр Кошелев вспоминал о том времени: «Лет- нее и осеннее время мы проводили в деревне, а зимы — в Москве, куда
мы приезжали в конце ноября или в начале декабря; я же ежемесячно со- вершал поездки в деревню. В Москве мы мало ездили в так называемый §гапс1 шопбе2 — на балы и вечера; а преимущественно проводили время с добрыми приятелями Киреевскими, Елагиными, Хомяковыми, Свербеевы- ми, Шевыревыми, Погодиным, Баратынским и пр. По вечерам постоянно три раза в неделю мы собирались у Елагиных, Свербеевых и у нас; и сверх того довольно часто съезжались у других наших приятелей. Беседы наши были самые оживленные; тут выказались первые начатки борьбы между нарождавшимся русским направлением и господствовавшим тогда запад- ничеством. Почти единственным представителем первого был Хомяков; ибо и Киреевский, и я, и многие другие еще принадлежали к последнему. Главными самыми исключительными защитниками западной цивилизации были Грановский, Герцен, Н. Ф. Павлов и Чаадаев. Споры наши продол- жались далеко за полночь, и мы расходились по большей части друг другом недовольные; но о разрыве между этими двумя направлениями еще не было и речи». Сам год поступления Салтыкова «полным пансионером» в Дворян- ский институт, 1836-й, был отмечен еще одним событием, прогремев- шим не только в Москве, но и по России. В сентябре в отделе «Науки и искусства» 15-й книги московского «журнала современного просвеще- ния» «Телескоп» появился русский перевод написанной по-французски статьи «Философические письма к госпоже ***. Письмо первое». Его ав- тором как раз и был обозначенный Кошелевым Петр Чаадаев, фамилию которого и мы знаем со школьных времен благодаря хрестоматийному стихотворению Пушкина. Но из других сведений о нем в лучшем случае слышали только, что царь Николай Первый, прочитав это письмо, объ- явил Петра Яковлевича «сумасшедшим». Пострадали и другие: издателя журнала философа и критика Николая Надеждина император выслал на житье в Усть-Сысольск (это нынешний Сыктывкар, столица Республики Коми, тыща триста верст от Москвы, далековато). Цензором журнала был ректор Московского университета — выдающийся лингвист-полиглот и педагог Алексей Васильевич Болдырев. Его отставили от должности и отправили в отставку. Хотя соседствующий с университетом Дворянский институт, возник- ший после нескольких преобразований из Московского университетского благородного пансиона, был учреждением организационно независимым, его воспитанники, в большинстве грезившие об университетском студен- честве, так или иначе об этом скандале слышали. Что, разумеется, не по- зволяет нам фантазировать, как одинннадцатилетний Салтыков бегал по московским знакомцам и по трактирам (в ту пору уважающие себя трак- тиры уже выписывали журналы для привлечения серьезных посетителей; об этом пишет как раз Вистенгоф) в поисках крамольного «Телескопа», а потом читал его под одеялом в дортуаре. Зато мы точно знаем: труды Чаа- даева открывались ему в 1860 году, когда критик Николай Чернышевский из наконец приветившего Салтыкова журнала «Современник» подготовил для публикации перевод еще одного сочинения к тому времени уже по- койного Чаадаева — незавершенного трактата «Апология сумасшедшего», своего рода отповеди державному диагнозу. (Западник Чаадаев любил пи- сать по-французски, справедливо полагая, что и в России те, кому это надо, найдут возможности прочесть желаемое на любом языке.) В предисловии к публикации «Апологии сумасшедшего» (она, разуме- ется, была запрещена цензурой и в номер не попала) Чернышевский дал значительные отрывки из первого, телескоповского «Философического письма», но главное то, что именно в «Апологии...» Салтыков нашел пас- саж, вскоре им использованный. 2 Высший свет (фр.)
Чаадаев писал (даем в переводе, имевшемся у Чернышевского): «История народа не только ряд фактов, следующих друг за другом, но и ряд идей, вытекающих одна из другой. Факт должен выражаться идеею — идея, принцип должны проходить через события и стремиться к осущест- влению. Тогда факт не пропадет: он озарил умы, он остался запечатленным в сердцах, и никакая власть в мире не может изгнать его из них. Эту исто- рию создает не историк, а сила вещей. Историк, являясь, находит ее уже го- товою и рассказывает ее; но появись он или нет, она все равно существует, и каждый член исторической семьи, как бы темен и ничтожен он ни был, носит ее в глубине своего существа. Вот этой-то истории у нас нет. Надобно нам приучиться обходиться без нее, а не побивать каменьями людей, кото- рые первые заметили это». Как видно, эта мысль приглянулась Салтыкову и запомнилась. Вскоре, ища подступы к своей важнейшей теме взаимоотношений народа и власти, он в очерке «Глупов и глуповцы», так и не опубликованном при его жизни, писал, явно обыгрывая и развивая тезис «истории у нас нет»: «Истории у Глупова нет — факт печальный и тяжело отразившийся на его обитателях, ибо, вследствие его, сии последние имеют вид растерянный и вообще поступают в жизни так, как бы нечто позабыли или где-то по- теряли носовой платок». Пожалуй, это единственный чаадаевский парафраз у Салтыкова, кото- рого тоже можно бы причислить к западникам, правда, очень своеобраз- ным. Впрочем, наверное, не следует упускать из виду еще одно схожде- ние двух афористических высказываний тех же самых фигурантов русского исторического процесса. Первое, чаадаевское, приведем в том переводе, который знал Салтыков (часть его, правда, в другой огласовке, широко используется по разным по- водам и сегодня). «Больше, нежели кто-нибудь из нас, верьте мне, люблю я свое отече- ство, горжусь его славой, умею ценить высокие достоинства моего наро- да; но правда и то, что патриотическое чувство, меня оживляющее, не со- вершенно одинаково с тем, крики которого разрушили спокойствие моей жизни и снова ринули в океан житейских бедствий мою ладью, разбив- шуюся у подножия креста. Я не умею любить свое отечество с закрытыми глазами, с поникшим челом, с зажатым ртом. Я полагаю, что родине можно быть полезным только под условием ясного взгляда на вещи; я думаю, что время слепых привязанностей миновалось...» В странном очерке «Монрепо-усыпальница» (1879) из цикла «Убежище Монрепо», которое один чуткий критик с основанием назвал «сатириче- ской элегией», Салтыков, так же, как и Чаадаев, собравший на себя немало обвинений, летевших с разных сторон, писал: «Я знаю, есть люди, которые в скромных моих писаниях усматривают не только пагубный индифферен- тизм, но даже значительную долю злорадства, в смысле патриотизма. По совести объявляю, что это — самая наглая ложь. <...> Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России. <...> Хорошо там, а у нас... положим, у нас хоть и не так хорошо... но, представьте себе, все-таки выходит, что у нас лучше. Лучше, потому что больней. Это совсем особенная логика, но все-таки логика, и именно — логика любви. Вот этот-то культ, в основании которого лежит сердечная боль, и есть истинно русский культ. Болит сердце, болит, но и за всем тем всеминутно к источнику своей боли устремляется...» Несмотря на то, что оба автора отважно используют в своих заявлени- ях образность, связанную с анатомией, и оба пытаются как-то достойно обойтись с безупречным жупелом патриотизма, все же нельзя не видеть и различие в их судьбах. Чаадаев при жизни был, и в российской истории остался басманным философом, рано демобилизовавшим свое гусарство и довольствовавшимся флигелем в доме приютившей его и влюбленной в него Екатерины Левашовой. Салтыков даже после закрытия «Отечествен-
ных записок» не только не успокоился, но с виртуозностью великого мастера слова мгновенно отринул конъюнктуру публицистики, новыми книгами отмежевав себе в историческом пантеоне России место в самой почетной его части — среди писателей. И в московский Дворянский институт Салтыков поступал если без воз- вышенных мечтаний, то с явной уверенностью в том, что судьба ведет его правильным путем. Сестры, все его старше, учились в Екатерининском ин- ституте (Вера, правда, не успела закончить, умерев от скоротечной «про- студной чахотки» в декабре 1839 года). Окончили московский Дворянский институт братья Дмитрий, Николай и впоследствии Илья. Сергей был вы- пущен мичманом из петербургского Морского корпуса. Эстафета учения в салтыковской семье, как видно, увлекала и Михаила. Переезд в Москву и начало жизни вне родительского дома он воспринял как новое время в своей судьбе. К этому надо прибавить, что как раз в том же 1836 году программа Мо- сковского Дворянского института была преобразована. Если прежде вос- питанники изучали философию, политическую экономию, политическую историю, теорию изящных искусств и даже «дипломатию», теперь внима- ние переносилось на языки — латинский, немецкий, французский (также можно было добровольно изучать древнегреческий язык, но, по всему, Сал- тыкова эта возможность не увлекла). Много времени отводилось математи- ке, изучались, разумеется, Закон Божий и «Священная История», история как таковая, география, черчение и рисование, преподавались и танцы. Но, главное, здесь уделялось серьезное внимание изучению предмета, который назывался «российская словесность». Романист Григорий Данилевский, будущий автор исторических рома- нов, в том числе «Сожженной Москвы» (впоследствии Салтыков не раз будет писать о его сочинениях), учился в Дворянском институте нескольки- ми годами позже. В своих воспоминаниях об этом времени он восклицает: «Над Дворянским институтом в Москве, как и над родственным ему во многих отношениях, хотя и более молодым по времени открытия, Алек- сандровским лицеем в Петербурге, незримо как бы веяло знамя русской литературы...» Действительно, согласно программе воспитанники в третьем классе из- учали «переложение из Крылова, более и более отдаляющееся от оригинала, чтение Карамзина с разбором периодов, переводы с иностранных языков, переводы с славянского, переложение из Ломоносова, Кантемира и других старинных писателей, подражания из Карамзина и других новейших писа- телей. Построение правильных риторических периодов». Кроме того, и при изучении иностранных языков воспитанники чита- ли, например, «латинских прозаиков: Корнелия Непота, Аврелия Викто- ра, Евтропия, Виктора Гюго, Гейне — то есть современных, даже молодых по возрасту писателей. Перевод «из Гейне» — «Рыбачке» — стал одной из первых публикаций Салтыкова, а впоследствии он писал о Гейне в част- ном письме: «...для меня это сочувственнейший из всех писателей. Я еще маленький был, как надрывался от злобы и умиления, читая его». Именно в институте Салтыков, помимо обязательных занятий, увлекся переводами «для себя» — впрочем, во все времена это было распространенной формой литературного учения. «Вступавшим под кровлю института ученикам, — продолжает Дани- левский, — товарищи прежде всего указывали на золотую доску в его ре- креационном зале, где были написаны имена Жуковского, Грибоедова, кн. Шаховского и других знаменитых русских писателей, кончивших здесь курс учения...» О мраморных досках с позолоченными буквами в здании институ- та на Тверской надо сказать несколько слов. Здание было выстроено на месте погибшего в пожаре 1812 года, и после его посещения императором Александром Павловичем в 1816 году на особой доске, осенявшей всех
входящих сюда, были выбиты его слова «Истинное просвещение основано на религии и Евангелии». Здесь будет уместно заметить, что, несмотря на писания щедриноведов советской эпохи, воспевающие атеизм Салтыкова, его антицерковность и т. п., никаких достоверных свидетельств о таком мировидении автора «Хри- стовой ночи», «Рождественской сказки» и «Сельского священника» у нас нет. Более того, при которых облечь — как долгое время предлагалось — «Пошехонскую старину» в форму «суда писателя-демократа над крепостни- ческим строем», быстро начнем спотыкаться. Если автор был преисполнен обличительного пафоса, зачем ему оснащать своего главного героя про- никновенным признанием о «потрясающем действии» на него Евангелия. Описанию пережитого посвящены многие строки, их легко найти в книге, здесь же приведем лишь заключающие слова взволнованного монолога Ни- канора Затрапезного, которого щедриноведы обычно объявляют конфиден- том автора: «Главное, что я почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа нечто устойчивое, свое, благодаря которо- му господствующий жизненный уклад уже не так легко порабощал меня. При содействии этих новых элементов я приобрел более или менее твер- дое основание для оценки как собственных действий, так и явлений и по- ступков, совершавшихся в окружавшей меня среде. Словом сказать, я уже вышел из состояния прозябания и начал сознавать себя человеком». Никоим образом, при честном отношении к слову, не найти во всем этом монологе сатирических или иронических интонаций, здесь Салтыков, попробуйте оспорить, передает свое восприятие и Евангелия, и христианской этики, которая, очевидно, для него не просто неоспорима — жизнетворна. Обратим внимание еще на одну подробность. Законоучителем в Дво- рянском институте с 1834 года был протоиерей Иван Николаевич Рожде- ственский, настоятель уже нам известной Крестовоздвиженской церкви, к которой был приписан Дворянский институт. Документы и воспоминания свидетельствуют, что это был не только широко образованный человек, но и тонкий психолог, чутко разбиравшийся в мирских делах (консисто- рия отправляла к нему для вразумления, примирения или отрешения су- пругов, возалкавших развода). Очевидно, у Салтыкова сохранились добрые воспоминания и о хорошо ему знакомой Крестовоздвиженской церкви, и о самом отце Иоанне как духовном наставнике и проповеднике. И хотя в 1856 году Рождественский был настоятелем другой церкви, все же церковь для важнейшего дела его жизни — венчания — Салтыков выбрал родную, институтскую... Перейдем к другой почетной доске, сохранившейся от пансиона в ин- ституте. Она была посвящена выпускникам пансиона, успешным в уче- нии и прославившимся своими деяниями на благо Отечества. Эта доска сохранялась в Дворянском институте как подтверждение приверженности традициям. Московский университетский благородный пансион окончили не только трагически погибший Грибоедов и здравствовавшие при пансио- нере Данилевском поэт и переводчик Василий Жуковский и комедиограф, «пылкий» Шаховской. Среди его выпускников были переводчик «Илиады» Николай Гнедич, поэт и филолог Степан Шевырев, разносторонне, энци- клопедически образованный Владимир Одоевский, знаменитый военачаль- ник Алексей Ермолов, Лермонтов... К слову. Много лет спустя, разбирая книгу с материалами для биогра- фии Лермонтова, Салтыков заметил: «Судя по рассказам близких к Лермонтову людей, можно заключить, что это был человек, увлекавшийся так называемым светским обществом, любивший женщин и довольно бесцеремонно с ними обращавшийся, на- живший себе злословием множество врагов в той самой среде, над которой он ядовито издевался и с которою, однако ж, не имел решимости покон- чить, и, наконец, умерший жертвою своей страсти к вымучиванию и ми-
стифицированию людей, которых духовный уровень (так, по крайней мере, можно подумать по наивному тону рассказчиков) был ниже лермонтовского только потому, что они были менее талантливы и не отличались особен- но ядовитым остроумием. Одним словом, материалы эти изображают нам Лермонтова-офицера, члена петербургских, московских и кавказских сало- нов, до которого никому из читателей, собственно, нет дела. Но о том, какой внутренний процесс, при столь обыденной и даже пошловатой обстановке, произвел Лермонтова-художника — материалы даже не упоминают». Кажется, здесь Михаил Евграфович нашел в Лермонтове не только определенные автопортретные черты, но и высказал собственное пожела- ние своим предполагаемым биографам: разглядеть тот внутренний процесс, который произвел Салтыкова-художника. Но, разумеется, не в безвоздуш- ном и не во вневременном пространстве. Поэтому вернемся к памятной доске в Дворянском институте. На ней есть одно имя, сохранение которого вновь подтверждает ба- нальную, но постоянно забываемую или попросту не воспринимаемую ис- тину: наше современное мировосприятие нельзя переносить на отноше- ния, существовавшие в былые времена. На доске незыблемо стояло имя выпускника, выдающегося интеллектуала Николая Ивановича Тургенева. Также он был знаменит как шестой декабрист, приговоренный к смертной казни. Но приговоренный заочно — успел уехать из России (император Николай I заменил казнь вечной каторгой, но и это не выманило умного Тургенева на родину). Так или иначе, жестокость его приговора не была связана с каким-либо кровопролитием. Но, во-первых, Тургенев был убеж- денным республиканцем, а во-вторых, борцом за отмену крепостного права. Вступив еще в 1819 году в «Союз благоденствия», он стал призывать, как ему казалось, новых соратников в своей борьбе: «Освободите немедленно ваших дворовых и в силу закона добейтесь освобождения своих крестьян; благодаря этому не только будет меньше несколькими рабами, но вы по- кажете и власти, и обществу, что наиболее уважаемые собственники желают освобождения крепостных. Так разовьется идея освобождения». Сам он так и поступил: своим дворовым дал вольную, а крестьян для начала перевел с барщины на оброк. Но что же соратники? А ничего. Как же этим вольтерьянцам без рабов? Никак нельзя. Призыв Тургенева они пропустили мимо ушей. Например, романтизированный многими декабрист Михаил Лунин, владевший тыся- чью крепостных душ, в том же 1819 году составил завещание, согласно ко- торому его крестьяне лишь после его кончины передавались в полное вла- дение брату Николаю, а тот лишь через несколько лет должен был отпустить их — но без земли (!) и с условием содержать своего благодетеля. Такое не могло прийти в голову иным консерваторам! Так что честный прагматик Николай Тургенев оказался в фантасмагорической компании болтунов и прожектеров и, действительно, по своим деяниям был для самодержавия куда опаснее графомана Рылеева, тоталитарного мечтателя Пестеля и даже тупого убийцы Каховского... (Должен в скобках заметить, что погибший от пули Каховского генерал Михаил Милорадович успел перед смертью пере- дать просьбу Николаю I — дать вольную всем его крестьянам, и эта просьба была императором выполнена.) Также император Николай Павлович, прибывший летом 1826 года в Москву на свою коронацию и уже знавший, что среди бунтовщиков 14 декабря более полусотни выпускников Московского университета и университетского благородного пансиона, не отдал распоряжение внести коррективы в список на почетной доске. Хотя именно после его ин- спекции университета и пансиона последний был лишен особых прав и преимуществ и подвергся глубокой перестройке, превратившись вначале в гимназию, а затем, с 1833 года в московский Дворянский институт. Знал ли об этих околодекабристских коллизиях Салтыков? Скорее всего, что-то знал и пребывая в институте. И про Николая Ивановича Тур-
генева знал подавно. Тем более что тот, оказавшись долгожителем, уже при императоре Александре Николаевиче не раз приезжал на родину. Но упоминаний о нем в сохранившемся наследии Салтыкова не находится, хотя о нем писали и «Русский архив», и «Вестник Европы», и другие из- дания, известные Салтыкову. Если покончить наконец с перелицовкой Салтыкова-Щедрина в фантомного революционного демократа или в пла- менного революционера, придется признать, что и бунтовщики 14 декабря, и даже специфическая деятельность разбуженного ими Герцена интересовали его мало. Хотя, вернувшись из Вятки, Салтыков и в «Полярную Звезду» заглядывал, и в «Колокол». Почему бы нет? Собирание разносторонней информации не означает бездумного ее использования. Как известно, и император Александр Николаевич читал издания своего удалившегося за пределы Отечества тезки... Вернемся от страстей политических на ниву просвещения и вновь об- ратимся к воспоминаниям Григория Данилевского, свидетельствовавшего о нелегкое™ учения в институте. «Несмотря на его осмысленность и отлич- ных преподавателей, из числа учеников, поступивших в институт, кончали курс обыкновенно не более одной трети». Но это не про Салтыкова. Хотя и оставили его, успешного в науках, по малолетству на второй год, а еще через год ему пришлось институт покинуть, воспоминания о нем он хранил всю жизнь. Вначале они, художественно преображенные, возникнут в его неисся- каемо актуализирующейся феерии «Господа ташкентцы», а позднее в книге «Недоконченные беседы (Между делом)» — уже как рассуждения о былом, полные подробностей и признаков времени. Впервые эти рассуждения появились в 1884 году в предпоследнем, перед закрытием, номере журнала «Отечественные записки» и были свя- заны с рекламой «гигиенических кушеток» системы Кунца из ясеневого дерева для «наилучшего сечения» провинившихся детей — явное пред- чувствование Кафки с его «Исправительной колонией». Саркастически сделав оговорку: «Я все-таки очень рад, что кушетки эти изобрел Кунц, а не Иванов», Салтыков вспоминает о телесных наказаниях в Дворянском институте. «...Я не припомню, чтоб лично я много страдал от розги; но свидетелем того, как терпела „средняя часть тела” за действия и поступки, совсем не по ее инициативе содеянные, бывал неоднократно. Публичное воспитание я начал в Москве, в специально-дворянском заведении, задача которого состояла преимущественно в подготовлении „питомцов славы”. Заведение, впрочем, имело хорошие традиции и пользовалось отличною репутацией. Во главе его почти всегда стояли ежели не отличнейшие педагоги, то люди, обладавшие здравым смыслом и человечностью. В первый год моего пре- бывания в заведении директором его был старый моряк, С. Я. У. (то есть Семен Яковлевич Унковский; директор московского Дворянского институ- та с 1834 по 1837 год. — С. Д), о котором, я уверен, ни один из бывших вос- питанников не вспомнит иначе, как с уважением и любовью. Об сечении у нас не было слышно, хотя оно несомненно практиковалось, как и везде в то время. Но, во-первых, практиковалось только в крайних случаях и, во-вторых, келейно, не задаваясь при этом ни теорией устрашения, ни теорией прав- ды и справедливости, якобы вопиющей об отмщении именно на той части тела, которую г. Кунц именует среднею. Присутствовал ли при этих экзеку- циях лично сам директор — не знаю; но уверен, что ежели и присутствовал, то не для того, чтоб кричать: „Шибче-с!”, а для того, чтобы своевременно скомандовать: „Довольно-с!” Через год старый директор, однако, вынужден был удалиться. На его место был назначен бывший инспектор, добрый человек, но не самостоя- тельный, а в качестве инспектора явился молодой человек, до тонкости
изучивший вопрос о роли, которую должна играть „средняя часть тела” в деле воспитания юношества. Этот молодой человек почему-то вообразил себе, что заведение, отданное ему в жертву, представляет собой авгиевы ко- нюшни, которые ему предстоит вычистить, и, раз задавшись этою мыслью, начертал для ее выполнения соответствующую программу...» Здесь остановимся, ибо представляем читателю не хрестоматию, а био- графическую повесть, которая должна споспешествовать самостоятельному чтению выдающихся в своей как сатирической, так и, главным образом, пси- хологической неувядаемое™ сочинений Михаила Евграфовича Салтыкова- Щедрина. Следственно, господа читатели соблаговалят обратиться к соот- ветствующим страницам «Недоконченных бесед...», а мы продолжим раз- глядывать время и место, в котором ныне пребывает наш герой. Само собой, среди педагогов были не только страстные флагеллято- ры и, вне сомнений, тайные читатели-поклонники своеобразных сочине- ний маркиза Донасьена Альфонса Франсуа де Сада. Большинство прилеж- но выполняло свои профессиональные обязанности и были вдумчивыми педагогами, ибо, сделав успешного ученика Салтыкова второгодником по малолетству, они дали ему возможность отличиться на торжественном со- брании в Дворянском институте по итогам учебного года. Мише было предложено прочитать стихотворение патриарха русской литературы и при том действительного тайного советника и орденов кава- лера, друга Карамзина и Державина, поэта Ивана Ивановича Дмитриева. Он жил в Москве (скончался в октябре того же, 1837-го года), но на со- брании, очевидно, не был и не имел возможности, как Державин Пушкина, благословить Салтыкова на литературное поприще. И то сказать: Михаил читал не свое стихотворение (это было впереди), хотя длинное дмитриев- ское «Освобождение Москвы», сокращенное для публичного исполнения, начиналось восклицанием: Примите, древние дубравы, — Под тень свою питомца муз! Не шумны петь хочу забавы, Не сладости цитерских уз, а завершалось словами о необходимости утвердиться «в прямой к Отечеству любви!». Словом, все было хорошо, пока не стало еще лучше. Как можно было заметить, учебная программа Дворянского института имела серьезную гу- манитарную нацеленность и открывала его успешным воспитанникам пря- мую дорогу в расположенный поблизости университет. Но после рефор- мирований из программы этой выпал прагматический сегмент, а именно задача готовить не только поэтов и любомудров, но и квалифицирован- ных чиновников, дипломатов и офицеров, между прочим, тоже. Поэтому в Царскосельском лицее, который, собственно, и создавался как инкубатор чиновников-интеллектуалов, были открыты вакансии для двоих «во всех отношениях совершенно достойных» воспитанников Дворянского инсти- тута. Таковые каждые полтора года после сдачи экзаменов становились ли- цеистами на казенном содержании. Получив в феврале 1838 года от министра народного просвещения оче- редное распоряжение на сей счет, директор Дворянского института, оче- видно, обсудив дело с педагогами, достойных кандидатов в лицеисты легко определил. Ими стали Михаил Салтыков и его товарищ Иван Павлов. Но предложение стать лицеистом в пушкинской а1ша ша!ег Салтыкова не вдохновило. Много лет спустя он рассказывал своему врачу и приятелю, что собирался, окончив курс в институте, поступить в университет. Увы! По обыкновению того времени родители для ухода и наблюдения над своим отпрыском приставили к нему дядьку, из крепостных. Звали его Платон Иванов, и он много лет верно служил Михаилу Евграфовичу. При этом, со-
гласно существовавшим правилам, в институте Платон был введен в состав комнатных сторожей и ему даже, как и другим сторожам, было назначено казенное жалование в 25 рублей ассигнациями в месяц, что и говорить, скромное, но все же... Узнав, что барин ехать в лицей не хочет, Платон не- замедлительно донес Ольге Михайловне (ну не Евграфу же Васильевичу!) о складывающейся ситуации, и мать незамедлительно расставила все точки над 1: после вразумляющей выволочки Миша — вместе с Иваном Павловым и в сопровождении старшего надзирателя Сильвестра Жонио — 30 апреля 1838 года выехал в Царское Село. Верный Платон с ним. Салтыков расставался с городом, который любил, в котором хотел про- должать учение и который, вероятно, мог выбрать на жительство. Уже когда близилось завершение его учения в Лицее, Евграф Васильевич предался новой мечте о будущем сыновей: «...по моему мнению, гораздо лучше и способнее для всех вас служить в Москве, — писал он сыну Дмитрию, — где бы и ты, и Николай, да со временем бы и Мишенька могли быть ближе к нам и для содержания всякое продовольствие получать из нашей деревни, то есть бы в Москве и подолее производство в чины было, так это бы было не столь чувствительно, будучи всегда с своим семейством...» Но... В год, когда Мишенька поступил в Дворянский институт, отсюда за успехи в Царскосельский лицей был переведен воспитанник Лев Мей, впоследствии известный поэт. У него есть раннее стихотворение «Мо- сква», относящееся примерно к началу 1840-х годов и воспевающее «город- великан»: Весь из куполов, блистает На главе венец златой; Ветер с поясом играет, С синим поясом — рекой, То величья дочь святая, То России голова, Наша матушка родная, Златоглавая Москва! А Салтыков при всех своих лирических чувствах по отношению к Москве в середине 1870-х годов именно с Москвой и с московским дво- рянством связал стагнационные задержки в развитии реформ императора Александра II. Он задумал посвятить этой проблеме целый цикл и написал очерк «Дети Москвы», где, в частности, нашлось место таким строкам: «Мой культ к Москве был до того упорен, что устоял даже тогда, когда, ради воспитательных целей (а больше с тайной надеждой на легкое получение чина титулярного советника), я должен был, по воле родите- лей, переселиться в Петербург. И тут продолжала меня преследовать Мо- сква, и всегда находила во мне пламенного и скорого заступника своих стогнов. Я до сих пор не могу забыть споров о том, где больше конди- терских, в Москве или в Петербурге, и тех вопиющих натяжек, которые я должен был делать, чтоб отстоять хотя в этом отношении славу перед выскочкой Петербургом. Я припоминал и о кондитерской Тени на Арба- те, и еще о какой-то кондитерской у Никитских ворот, и, благодаря тому, что политические мои противники игнорировали большую часть равно- сильных кондитерских, которыми изобиловали Мещанские, Мастерские, Офицерские и проч., выходил из споров победителем. Этого мало: когда мы, москвичи (а нас было в „заведении” довольно), разъезжались летом на каникулы, то всякий раз, приближаясь к Москве, требовали, чтоб ди- лижанс остановился на горке, вблизи Всесвятского, затем вылезали из экипажа и целовали землю, воспитавшую столько отставных корнетов, в просторечии именующих себя „питомцами славы”». Надо заметить, что за этими ироническими фиоритурами современ- ники, конечно, видели затяжной спор Салтыкова с редактором журнала
«Русский вестник» и газеты «Московские ведомости», москвичом и тезкой Катковым, с которым он было задружился, но потом навсегда рассорился. Да только сатирические удары требуют прицельности, и, коль целишь в Каткова, надо рушить его идеи, а не Страстной бульвар, где катковские редакции находятся, тем более не сам город. Тургенев, которого Салтыков всегда ценил и наконец просил похоро- нить его рядом с могилой Ивана Сергеевича, прочитав «Детей Москвы», вздохнул: «Довольно дешевое и довольно тяжелое, часто даже неясное глумление». Хотя в те же годы хвалил Салтыкова за изобразительную мощь и подвигнул на создание «Господ Головлевых». Впрочем, суждение о «глумлении» было высказано в частном письме и до Салтыкова едва ли дошло. И главное: эти литературно-политические коллизии были впереди. А апрельским утром Салтыков выезжает из родной ему Москвы в почти незнакомый Петербург. В отечественном культурном сознании Императорский Царско- сельский лицей навсегда и неразрывно связан с именем Пушкина. Между тем за годы существования — 1811 — 1918 — из его стен вышло немало вы- дающихся деятелей, достигших известности и славы в самых разных сферах деятельности, хотя образование, даваемое здесь, всегда имело гуманитарно- юридический уклон. Кроме того, важная подробность в связи с вышеска- занным: в отличие от Дворянского института, устав Лицея запрещал теле- сные наказания. О Лицее существует огромная литература: как исследовательская, так и вполне популярная, причем переполненная неточностями и недоговорен- ностями. Вместе с тем нам повезло в том смысле, что сам Михаил Евгра- фович не раз высказывался о своем пребывании в Лицее, что, даже при возможной субъективности его оценок, не учесть нельзя. Успешно сдав экзамены — набрал 75 баллов при необходимых 64-х, — Салтыков, как и его товарищ Павлов, был зачислен в Лицей, где 1 августа 1838 года начались занятия. Здесь был свой счет выпускам — тому, где учились Салтыков и Павлов, выпало именоваться тринадцатым (Пушкин был лицеистом первого выпуска; набирали в Лицей не каждый год, так что и счет был особый). К своему прилежанию и устремленности учиться Салтыков относился самокритично. Такой увлеченности, как в институте, у него уже не было, хотя «в то время Лицей был еще полон славой знаменитого воспитанника его, Пушкина, и потому в каждом почти курсе находился воспитанник, ко- торый мечтал сделаться наследником великого поэта». Вот и Салтыков — в своих записях о лицейских годах он неизменно сообщает об этом: он при- страстился к чтению книг, которые не были определены учебными про- граммами: именно здесь «начал писать». «За страсть свою к стихотворству претерпевал многие гонения», так что должен был укрывать свои стихот- ворения, «большею частью любовного содержания» в рукава куртки и даже в сапоги, «дабы не подвергнуть их хищничеству господ воспитателей, не имевших большого сочувствия к словесным упражнениям», однако «их и там находили». При этом, начиная со второго класса, воспитанникам Лицея дозволя- лось «выписывать на свой счет журналы». Выписывались возобновленные после перерыва «Отечественные записки», журнал с несколько странным названием, но с богатым содержанием — «Библиотека для чтения», кото- рый издавал выдающийся ученый и столь же выдающийся литературный предприниматель Осип Иванович Сенковский. Также внимание лицеистов и, понятно, Салтыкова привлекали петербургский журнал «Кеупе Е1гап§ёге» (хочется перевести его название как «Иностранка» — здесь публиковали произведения современных французских писателей, среди которых бли- стали Бальзак и Жорж Санд), а также нечто новое — «Маяк современ-
ного просвещения и образованности», журнал, издаваемый генералом- кораблестроителем, Степаном Бурачком и явно находящийся в противо- стоянии к «Кемпе Е1гап§ёге». В его программе говорилось о необходимости «современного просвещения в духе русской народности» и противодействия влиянию просвещения западного, исправлению его и переделки «в духе русской народности». Отметил также Салтыков «журнал словесности, исто- рии и политики» «Сын Отечества», очень неровный по составу и авторов и публикаций, то прекращавшийся, то вновь возникавший с обновленной программой. Но, может быть, лицеист интуитивно чувствовал, что через много лет, в 1857 году вновь трансформировавшийся, еженедельный «Сын Отечества» откроет на своих страницах отдел иллюстраций к его гремевшим по всей России «Губернским очеркам»... Но никакого благолепия, ни интуитивного, ни педагогического, не чув- ствовали к Салтыкову некоторые его наставники. В особенности, меланхо- лически отмечает Михаил Евграфович, его творческие искания преследовал «учитель русского языка Гроздов». Эти обстоятельства влияли «на ежемесяч- ные отметки „из поведения”, и Салтыков в течение всего времени пребыва- ния в Лицее едва ли получал отметку свыше 9-ти (полный балл был 12), разве только в последние месяцы перед выпуском, когда сплошь всем ставился полный балл, но и тут, вероятно, не долго, потому что в аттестате, выданном Салтыкову, значится: при довольно хорошем поведении, что прямо означает, что сложный балл его в поведении, за последние два года, был ниже 8-ми. И все это началось со стихов, к которым впоследствии присоединились: „гру- бости”, расстегнутые пуговицы в куртке или мундире, ношение треуголки с поля, а не по форме (что, кстати, было необыкновенно трудно и составляло целую науку), курение табаку и прочие школьные преступления». Это писалось треть века спустя всероссийски знаменитым прозаиком и публицистом, а в интонациях слышна знаменитая салтыковская ирония, замешанная на невозмутимости и полном понимании происходящего в реальности. Тщательно отмечая время своих первых стихотворных опытов и то, что начал печататься именно со стихотворений, Салтыков вскоре стал отно- ситься к ним критически. И не только к ним. Например, по воспомина- ниям критика Александра Скабичевского, он однажды высказал «о поэтах парадокс, что они все, по его мнению, сумасшедшие люди. — Помилуйте, — объяснял он, — разве это не сумасшествие — по целым часам ломать голову, чтобы живую, естественную человеческую речь втискивать во что бы то ни стало в размеренные рифмованные строчки. Это все равно что кто-нибудь вздумал бы вдруг ходить не иначе как по разо- стланной веревочке, да непременно еще на каждом шагу приседая». Скабичевский относит это высказывание к «сатирическим гиперболам великого юмориста», а мы, ему никак не возражая, все же заметим, что историко-литературный и литературно-психологический интерес версифи- кации юного Салтыкова все же представляют. Первое известное его стихотворение, «Два ангела», датировано им 23 сентября 1840 года. Парню пятнадцатый год, самое время для писания стихов. Тем более, при всей внешней лирической стандартности сочине- ния, к нему следует присмотреться, сопоставить смысл в нем сказанного с тем, что входит в классический свод наследия писателя. Ангел радужный склонился Над младенцем и поет: «Образ мой в нем отразился, Как в стекле весенних вод. О, прийди ко мне, прекрасный, — Ты рожден не для земли. Нет, ты неба житель ясный; Светлый друг! туда!., спеши!
Там найдешь блаженства море; Здесь и радость не без слез, — Клик восторга — полон горя — Здесь и счастлив, — а вздохнешь! <...> В дом надзвездный над мирами Дух твой вольный воспарит, Счастлив ты под облаками! Небо Бог тебе дарит! <...>». И умчался среброкрылый, И увял чудесный цвет!.. Мать рыдает и уныло Смотрит ангелам вослед!.. Здесь отнюдь не тот «ложный романтизм», который в те годы неустанно критиковал Белинский. Все стихотворение построено на противопоставлении неба с его «блаженства морем» и земли, где «и радость не без слез». И потому следует говорить об оппозиции, главенствующей не только в пестрой прак- тике, но имеющей фундаментальные, бытийственные основания. С предельной ясностью юным Салтыковым представлена сама суть ро- мантического мировидения, основанного на осознании непреодолимого противоречия между небесным идеалом и земной дисгармонией. Этот ключевой постулат философии европейского романтизма уже имел в русской литературе свои художественные воплощения, например, у Гоголя, творчески ближайшего к Салтыкову, в его «Невском проспекте» по- истине философской метафорой звучит восклицание художника Пискарева: «Боже, что за жизнь наша! вечный раздор мечты с существенностью!» За этими словами — формула, пришедшая в Россию с немецкой земли и получившая в конце концов наименование — «романтическое двоемирие» или «двоемирие Гофмана» — по имени уроженца Кенигсберга Эрнста Тео- дора Амадея Гофмана (1776 — 1822), немецкого классика, плохо известного в Германии, но более полутора веков почитаемого, как родной, в России. Известно, что Салтыков не оставил собственноручных свидетельств о своем отношении к творчеству Гофмана. Но при его начитанности и знании немецкого языка ничего не знать о Гофмане, о других немецких романтиках он не мог. Романтизм ни в коем случае не может быть ограничен литературой, искусством. Романтическое мировосприятие имеет в своей основе фунда- ментальную идею, имеющую многовековую историю. Это идея противопо- ложности Небесного и земного. Суть знаменитого романтического двоемирия (пока без наименования таковым) задолго до Гофмана и его литературных собратьев обсуждалась Платоном (не бдительным слугой Салтыкова, а древнегреческим филосо- фом) и Блаженным Августином. Так, в диалоге «Политик» Платон повествует о существовавшем в не- запамятные времена совершенном мире «под властью Кроноса». «Тогда, вначале, самим круговращением целиком и полностью ведал [верховный] бог, но местами, как и теперь, части космоса были поделены между правя- щими богами». По Платону, мир «то направляется богом — и тогда движе- ния его правильны, то предоставляется самому себе — и тогда он движется беспорядочно и смутно». В зависимости от этого находится жизнь людей, которая «тоже делается беспорядочной, смертной, так что весь человече- ский род погибает, а люди, вырастающие из земли вследствие падения на нее остатков небесной человеческой души, ведут жизнь весьма озабоченную и затрудненную, вечно болеют и умирают». Это происходит «в противопо- ложность прежней жизни при Кроносе, которая была вполне беззаботна и счастлива» — «ввиду „судьбы и врожденного космосу вожделения”, ибо он и бестелесен, и причастен телу».
С полной определенностью выражена противоположность Божьего царства (сМ1а§ Эе!) и земного царства (сМ1а§ 1еггепа) в сочинении Аврелия Августина «О граде Божьем» («Эе смШе Эе!»). И, наконец (мы всего лишь проводим пунктир), романтизм. «В сознании романтических мыслителей — свидетелей заката фран- цузской революции — идеал и реальность истории располагаются <...> в разных плоскостях, — писал филолог и культуролог А. В. Михайлов. — Идея, идеал бесконечно выше существеннее реальности». И далее: идеал «подкрепляет старинное, традиционное, восходящее к мифологии дуа- листическое представление о противоположности небесного и земного, богов и людей, неба и земли. Идеал для романтиков — это орудие критики исторической реальности с позиций идеала». Теперь нам остается только развернуть книги Салтыкова и убедиться, что обозначенная романтическая оппозиция, усвоенная им в юности, оста- ется для него непреложной на протяжении всей творческой жизни. «Предположим, читатель, что путем наблюдения, размышления и раз- мена мыслей ты дошел до некоторых положений, совокупность которых составляет твой так называемый идеал. Предположим даже, что это совсем не тот мошеннический идеал, который заключается именно в отрицании необходимости и плодотворности идеала в жизни, но идеал поистине чест- ный, могущий дать действительное мерило для оценки явлений. Обладая своим сокровищем, ты мыслишь идти твердой стопой по жизненному пути; ты рассматриваешь и обсуждаешь; одному явлению присвоиваешь название худого, другому — названье хорошего; одним словом, ты распоряжаешься в мире, как в своей собственной квартире, и с восхищением видишь, как перед умственным твоим оком встает целая картина, в которой недостает только балетной мифологии, чтобы дело было совсем как следует. Но увы! практика на каждом шагу разбивает твой идеал, и даже не идеал собствен- но, а, что всего обиднее, разбивает его отношения к действительности. Она говорит: ты можешь иметь всякие идеалы, какие тебе заблагорассудится, но в то же время обязываешься хранить их для себя и для друзей. Повторяю: это очень обидно. С разбитием идеала примириться можно, потому что здесь есть возможность прийти, по крайней мере, хоть к внешнему оправда- нию такого факта; можно, например, солгать себе, что идеал, которым я доселе питался, оказывается слабым и ложным и что путем убеждения меня привели к сознанию этого грустного обстоятельства; но примириться с бес- силием, но признаться себе, что сам-то я молодец, да вот руки, ноги у меня связаны, не позволяет ни самолюбие, ни здравый смысл. Я полагаю даже, что от одной мысли об этом бессилии можно с ума сойти и постепенно довести себя до зубовного скрежета. „Господи! да где я? да что со мной де- лается?” — придется беспрестанно восклицать жадному искателю идеалов в этом море яичницы, каковым представляется жизнь, не выросшая еще в меру естественного своего роста». Это из салтыковского обозрения «Наша общественная жизнь» декабря 1863 года. Интересное время. В «Современнике» невероятным образом, то есть очень по-русски проходит цензуру и печатается роман Чернышевского «Что делать?», весь закрученный вокруг фантасмагорической идеи построить на земле Царство Божие, а Салтыков начинает подумывать о возвращении на государственную службу, что через год и происходит. Искатель идеалов вновь кидается в море яичницы, прекрасно понимая, что не обретет ничего, кроме практикования в «сноровке» приспособленчества, которую можно, для облагораживания, назвать компромиссом... «Существует в Европе и, вероятно, в целом мире политическое и фи- лософское учение, известное под именем учения о компромиссах и сдел- ках, — напишет Салтыков еще через десяток с лишним лет, когда греза о гражданственных подвигах на государственном поприще окончательно будет развеяна отставкой. — Сущность этого учения заключается в том, что человечество должно подвигаться вперед, отступая. Некоторые адепты
этого учения еще сохранили память о кой-каких идеалах и собственно ради их достижения рекомендуют уступки и компромиссы; но другие до того завертелись в беличьем колесе компромиссов, что уже ничего впереди не видят и ничего назади не помнят, а смотрят на жизнь как на исторически организованную игру, в которой никакой цели никогда не достигается, хотя все формы неуклонного поступательного движения имеются налицо». Очерк вместе с этим суждением Салтыков включит в очень важную для него книгу «Недоконченные беседы (Между делом)», выпущенную вскоре после закрытия его журнала «Отечественные записки». Развеселенькое дельце! Бурно развивается наука, тут же продвигая техни- ку, — когда Салтыков приехал учиться в Москву в 1836 году, фотографии еще не существовало, и Пушкин, например, так и не успел сфотографироваться. А в 1839 году Луи-Жак Манде Дагерр запатентовал свою дагерротипию, ко- торая стала скоро называться фотографией, и уже Гоголь смог оставить по- томкам свою фотографию. А дальше пошло-поехало! В семидесятых годах уже вовсе стала развиваться фотография цветная... Вот сажают тебя в кресло, живого, перед аппаратом, несколько движений, некоторая возня с раствора- ми и ванночками, немного ожидания — и пожалуйста: это ты! — и это тоже ты, никакие художники теперь не нужны, разве что карикатуры рисовать! Философы-позитивисты торжествуют, пишут о науке без берегов... Да что там философы! Все одержимы вопросом: «Нет ли в самой жизни чего-то такого, что ставит разделяющую черту между идеалами человека, с одной стороны, и практическою, живою его деятельностью — с другой?» С улыбкой познанья всё попробуем на вес и на зуб. Немец Давид Фридрих Штраус пишет «Жизнь Иисуса». Бог, может, и есть, но в рамках природных законов, надо выбирать: или наука, или чудо, Евангелие — лишь неграмотная запись эксперимента, сделанная старатель- ными, но необразованными лаборантами. Почти через тридцать лет, в один год с «Что делать?» публикует свою «Жизнь Иисуса» француз Жозеф Эрнест Ренан, явно начитавшийся романтиков, но воспринявший их идеи самым вульгарным образом. Ренану и Бог уже не нужен, лишь десять заповедей как некая культурная легенда, укоренившаяся в сознании лишь в силу дав- ности ее бытования... Салтыков прямо не высказывался по поводу сочинений Штрауса и Ренана, но, зная круг его чтения, зная то, что печатали его журналы «Современник» и «Отечественные записки» (а кто станет утверждать, что он не следил за публикациями и «Русского вестника»?!), осмелимся пред- положить: и о Штраусе, и о Ренане ему было ведомо немало. Иначе откуда бы появиться салтыковской язвительной реплике в письме к твердока- менному позитивисту Пыпину: «И все это так серьезно, точно Ренан с Штраусом переписку ведут!»?! Речь здесь идет о довольно грязном обмене открытыми письмами между Ренаном и Штраусом в 1870 году, в период франко-прусской войны (не по поводу отношения к Христу, а по пово- ду определения истинных врагов цивилизации). Письма эти немедленно перевели, издали в Петербурге, а следом отрецензировали в салтыковско- некрасовских «Отечественных записках». Какое понимание противоположности Божьего царства (сМ1а8 Эе!) и земного царства (скйаз 1еггепа) искать в головах этих авторов «Жизни Иисуса», если они без наличия общего врага о принадлежности Эльзаса- Лотарингии договориться не могут?! Это историко-культурное отступление без уклонения важно потому, что в мировоззрении Салтыкова, наряду с незыблемостью метафизической оп- позиции идеал — реальность, определяющей все и в творческом сознании, и даже в бытовом поведении (с молодости Михаил Евграфович славен как несносный ворчун), была неиссякаема энергия изучения того, как человек, люди в подлунном мире справляются с обстоятельствами, обусловленными этой оппозицией, энергия поиска примеров этого тотального единоборства человека с несовершенствами жизни.
«Мне кажется, что писатель, имеющий в виду не одни интересы мину- ты, не обязывается выставлять иных идеалов, кроме тех, которые исстари волнуют человечество. А именно: свобода, равноправность и справедли- вость. Что же касается до практических идеалов, то они так разнообразны, начиная с конституционализма и кончая коммунизмом, что останавли- ваться на этих стадиях — значит добровольно стеснять себя. Я положи- тельно убежден, что большее или меньшее совершенство этих идеалов зависит от большего или меньшего усвоения человеком тайн природы и происходящего отсюда успеха прикладных наук. Ведь семья, собствен- ность, государство — тоже были в свое время идеалами, однако ж они видимо исчерпываются. Устраиваться в этих подробностях, отстаивать одни и разрушать другие — дело публицистов. Читая роман Чернышев- ского „Что делать?”, я пришел к заключению, что ошибка его заключа- лась именно в том, что он чересчур задался практическими идеалами. Кто знает, будет ли оно так! И можно ли назвать указываемые в романе формы жизни окончательными?» Это из достаточно известного письма Салтыкова 1881 года, впрочем, известного лишь в узкой литературной среде, ибо долгие десятилетия из-за вольно препарированных автором реалий, сакрализованных большевиками, его старались не упоминать. Далее в этом письме (пересказываю лишь из экономии места, а не сле- дуя неистребимому инстинкту культурного зашоривания) Салтыков говорит о необходимости всегда отстаивать лишь один частный идеал — «идеал сво- бодного исследования», под которым он понимает литературное творчество. А теперь обратимся к самому первому опубликованному стихотворению Салтыкова. Хотя воспитанники выпускали в Лицее рукописные журналы и альманахи («Лицей», «Столиственник», «Вообще»), как видно, Михаил стремился проверить себя в настоящем литературном пространстве. Его «Лира» была опубликована в 1841 году в третьем номере журнала «Библиотека для чтения». Здесь представлены «два мужа» с «русского Пар- наса», отличные тем, что К ним звуки от неба слетели И приняли образ земной. Установлено: Салтыков имел в виду Державина и Пушкина; причем, сожалея, что последний «песни допеть не успел», автор утешался: «исповедь сердца» была допета «в светлой обители неба». В стихотворении ясно вы- ражена мысль о лире как единственном «утешении средь бурь и волнений земли»: лишь она способна облечь «в волшебные звуки» «мира безжизнен- ный холод». Это стало и убеждением самого Салтыкова, хотя это свое сти- хотворение, как и другие лирические опыты юношеских времен он оценивал критически и не раз заявлял, что после Лицея ни одного стиха не написал. Между тем в Лицее существовала традиция устанавливать в каждом вы- пуске продолжателя Пушкина. В Х1-м выпуске таковым был назван Владимир Зотов, впоследствии плодовитый драматург, ныне совершенно забытый. Он начинал со стихов, и, печатая их в «Маяке», его издатель, экстравагантный Степан Бурачок, назвал Зотова «вторым Пушкиным». В Лицее Салтыков с Зотовым сдру- жился: оба были и книгочеями, и театралами. Пушкин ХП-го выпуска, Николай Семенов, дослужившийся до сена- тора, активно участвовал в проведении крестьянской реформы и впослед- ствии выпустил фундаментальное исследование «Освобождение крестьян в царствование Императора Александра II», удостоенное академической премии. Государственные занятия Семенов сочетал с литературными и как переводчик Адама Мицкевича получил известную Пушкинскую премию. Заслужил этот разносторонний человек благодарность и от ботаников — за свою «Русскую номенклатуру наиболее известных растений».
В Пушкины Х1У-го выпуска попал Виктор Павлович Гаевский, также не посрамивший своего лицейского титула. Он стал крупным юристом и одним из первых пушкинистов; известен как один из основателей Общества для пособий нуждающимся литераторам и ученым (Литературного фонда), не раз избиравшийся его председателем. С лицейских времен он был одним из ближайших друзей Салтыкова и входил в раблезианскую «компанию мушкетеров», о которой будет своевременно и подробно рассказано. Ну а Пушкиным ХШ-го выпуска стал Михаил Салтыков. И это ре- шение лицеистов, как видим, тоже имело все основания. Тем более что он напечатал в настоящем журнале не только «Лиру». Накануне выпуска два стихотворения, причем подписанные его фамилией, без псевдонимов, опубликовал журнал «Современник», основанный Пушкиным и редакти- руемый его другом, ректором Санкт-Петербургского университета Петром Плетневым. Правда, по признанию Салтыкова, в Лицее особенно ценили «Отечественные записки», а в них — критические статьи Белинского, но в это издание, как видно, он постучаться не решился. Литературная львица и одаренная писательница Авдотья Яковлевна Па- наева, пережившая многое и многих, среди коих и младший годами Сал- тыков, рассказывала, что встретила его «в начале сороковых годов» в доме петербургского остроумца, хлебосола, библиофила Михаила Александро- вича Языкова. Салтыков гостил у него по праздникам. «Юный Салтыков и тогда не отличался веселым выражением лица. Его большие серые глаза сурово смотрели на всех, и он всегда молчал. Помню только раз на лице молчаливого и сумрачного лицеиста улыбку. Он всегда садился не в той комнате, где сидели все гости, а помещался в другой, против дверей, и от- туда внимательно слушал разговоры. Как теперь помню Белинского, расхаживающего по комнате, заложив, по обыкновению, руки в карманы и распекавшего А. С. Комарова, из- вестного всему кружку хвастуна. У Комарова было плаксивое выражение в лице, так что смешно было на него смотреть. Панаев, Языков и еще двое не литераторов, но постоянных членов кружка, слушали его распеканье. Я сидела против двери, и мне было видно лицеиста. — Господи, зачем я вру! — патетично воскликнул Комаров. — Мамка вас в детстве зашибла! — заметил ему Белинский. При этих словах на лице у лицеиста изобразилась улыбка. — Чудеса, сегодня ваш мрачный лицеист улыбнулся, — сказала я Языкову. — Я знаю, — отвечал Языков, — что он ходит ко мне, чтобы посмотреть на литераторов. Он сам стихи пишет, и их напечатали в „Библиотеке для чтения”. Кто знает! может, и будет со временем известным поэтом». «Библиотеку для чтения», «Отечественные записки», правда, наряду с «Сыном Отечества», Салтыков советовал выписывать и родителям. Ольга Михайловна не раз навещала сына в Лицее, причем в первый приезд постаралась, помимо встреч со своим чадом, нанести визиты педа- гогам. Она даже познакомилась с директором Лицея генерал-лейтенантом Федором (Фридрихом-Агатусом) Гольтгоером, который за много лет управ- ления — хочется написать: командования — вверенным ему учебным за- ведением перестроил в нем многое на военный манер. Само его назначе- ние не было произвольным. В 1822 году Лицей перешел из подчинения Министерству народного просвещения в военное ведомство. Не вникая в лицейские программы — отношения с русским языком у генерала были непростыми, Гольтгоер поставил в основу всей лицейской жизни строжай- шую дисциплину. Ольга Михайловна осталась довольна: «Приехав в Лицею, я увидела Мишу, который здоров, мил, очень вырос, ловок стал, хорошо учится и ведет себя; словом, я полюбовалась на него. Он был обрадован до край- ности нам. Тут я пробыла до понедельника, а в его время полюбовалась на Царское Село... Познакомилась я с семейством Мишина Начальника,
генералом, его описать нельзя, что за почтенное семейство, и они все меня обласкали. Также познакомилась с инспектором, его семейством и г-ном Бегеном и протодьяконом и всеми их семействами, все меня обласкали, и я как будто с ними со всеми давно знакома...» Гольтгоера вскоре, правда, сменил другой генерал, генерал-майор Дмитрий Богданович Броневский. При нем Лицей в сентябре 1843 года пере- вели из Царского Села в Санкт-Петербург, на Каменноостровский проспект и переименовали. В память об основателе он стал называться Императорским Александровским. В Лицее начались серьезные преобразования в системе преподавания с расширением места для юридических наук и языков. Однако лицеиста Салтыкова и его выпуск они коснулись лишь в малой степени. Тем более что весной 1843 года он вместе с однокашни- ками выступил против профессора Флегонта Васильевича Гроздова, чьи педагогические чудеса ему навсегда запомнились. Бунтарям пригрозили исключением и отправлением на службу простыми канцеляристами, но это Салтыкова не испугало, и он решил все же вернуться к своей мечте — поступить в университет. Однако родители были начеку (они оба все ли- цейские годы опекали Мишу, возлагая на него особые надежды, хотя мать и сетовала на «строптивое безндравие» Михайлы). Старший сын Дмитрий после окончания Московского Дворянского института начал делать ка- рьеру и теперь, служа в Петербурге в лесном департаменте Министерства государственных имуществ и, как видно, собравшись жениться, решил выйти в отставку. Ольга Михайловна вновь проявила свою стальную волю и развеяла завиральные идеи сыновей. «На весьма скользкую и безнадеж- ную надежду я никак не могу согласиться, потому что это неосновательно, как нельзя хуже, — писала она Дмитрию. — Что иначе нельзя согласиться на переход в университет как с 1-го курса, с самого начала и поместиться в казенное заведение со взносом денег, чтобы на всем казенном, а не так самовольничать, как Николай-свет, который останется на всю жизнь по- терян от себя, а судьбу Божию кладет на отца за баловство, на мать, что строга была». К сожалению, ни «строгости», ни жизненной силы Ольги Михайловны на всех не хватило. Николай Евграфович, второй ее сын, окончивший Дворянский институт, на выпуске уже из Московского уни- верситета осенью 1842 года впал в меланхолиию и испытал «желание на самоубийство», причем не впервые. Вразумления матери помогли мало, и в дальнейшем «сын-злодей» приносил ей, окружающим да и себе самому только хлопоты. А Михаил в 1844 году Лицей окончил. Как пушкинский выпуск был первым в Царскосельском лицее, так их тринадцатый выпуск в то же время становился первым выпуском Александровского лицея. При выходе из Лицея Салтыков, хотя и с титулом здешнего Пушкина, получил лишь чин X класса, коллежского секретаря, то есть, по собствен- ному признанию, отличником не был. Сам он объяснял это тем, что «за- ленился» с начала учения, обнаружив, что многое уже изучил в институте, а здесь приходится «повторять зады». Как казеннокоштный воспитанник, Салтыков должен был не менее чем шесть лет состоять на государственной службе. ЗАПУТАННОЕ ДЕЛО Но милостив государь император, милостив его правительствующий Сенат. Согласно сенатскому указу от 17 июля 1844 года, выпускаемые вос- питанники Лицея определялись «на службу в разные ведомства, согласно с их желанием». Причем делалась особая оговорка: «Если в избранных ими местах не будет пристойных вакансий, то до открытия оных, производить им <...> жалование из государственного казначейства по следующему на- значению...»
Михаил, при поддержке родителей, выбрал военное министерство. Но зачислили новоиспеченного коллежского секретаря в министерскую Кан- целярию лишь сверх штата. Согласно вышеприведенному указу, ему было назначено семьсот рублей в год ассигнациями (для сравнения: в Дворян- ском институте зачисленному комнатным сторожем Платону положили триста рублей в год). Почему Михаил решил идти именно в военное министерство, допод- линно не известно. Хотя ведомство, что и говорить, было солидное и давало возможности для карьерного роста. Но в будущем. А пока заштат сулил неопределенность, малоденежье и угрозу наступления традиционной рус- ской болезни: хандры. Ольга Михайловна, имея уже у себя перед глазами судьбу Николая, правда, пообещала коллежскому секретарю «впредь до по- лучения штатного места прибавить пятьсот рублей» и призвала «идти путем кротким, терпеливым, не отчаиваться и сильно не надеяться, а предаваться воле Божией и несумненному родительскому расположению». Вместо пути кроткого Миша, противостоя хандре, решил покамест пойти путем литературным. Несмотря на его позднейшее утверждение, что после Лицея он стихов не писал, все же в 1845 году в «Современнике» не- сколько его стихотворений появилось. Редактор Плетнев благоволил ему с лицейских лет и однажды даже приехал на экзамен, чтобы порадоваться учености юного пиита. Но Салтыкову блеснуть знаниями не удалось, о чем он с досадой вспоминал много лет. Так или иначе, большинство первых литературных опытов Салтыко- ва, в том числе наброски стихотворной трагедии «Кориолан» (читал он Шекспира, читал!), до нашего времени не добрались и тем историков ли- тературы огорчили, вместе с тем доставляя посмертную радость Михаилу Евграфовичу. Уцелело то, что должно было уцелеть. Но тогда литературные дела у него тянулись, и это своим материнским чутьем вычитывала из его писем Ольга Михайловна. И в письмах Дмитрию Евграфовичу рассуждала: «...мне кажется, его вся хандра происходит от его поэзии, которая никогда мне не нравилась, потому что я много начиталась даже бедственных примеров насчет этих неудачных поэтов в деньгах. Да это и вероятно... А можно ли ему мечтать, имев службу, это невозможно, одним надобно чем-нибудь заниматься...мне кажется, что он, по неопытности своей, более, сколько нужно, представляет себе картину жизни в самом трудном положении и чрез это дает ход самым мрачным своим мыслям». Кроме того, освобожденный от лицейской дисциплины молодой — ему шел лишь 19-й год — чиновник Салтыков должен был испытать все сто- личные искушения и соблазны. Несмотря на строгое рабочее расписание в министерстве даже для не имевших жалования, вечера у Салтыкова были свободны, а первое время после выхода из Лицея Салтыков жил у только что женившегося Дмитрия Евграфовича на Офицерской улице, в доме на- следников Герарда — близ Большого (Каменного) театра. С 1843 года здесь выступала итальянская оперная труппа, а в ней пела новая европейская оперная звезда — меццо-сопрано Полина Виардо-Гарсиа, имевшая в своих поклонниках не только Ивана Сергеевича Тургенева. И не одна она здесь пела. Петербургский аплодисмент срывали «король теноров» Джованни Батиста Рубини и баритон Антонио Тамбурини — что и гово- рить, это были европейски знаменитые итальянцы. Театром Салтыков увлекся еще в Москве, когда воспитанников Дво- рянского института возили на спектакли Малого театра со Щепкиным и Мочаловым (мемуаристы пишут: возили, хотя от Тверской через Камергер- ский переулок до Малого театра совсем близко; но значит — положено было возить). С тех пор, бывая в Москве, Салтыков нередко бывал и здесь — те- перь здание Малого было расширено. В лицейские годы он часто ходил в оперу и в драму — и так стал настоящим театралом. Театральные мотивы возникают в его произведениях постоянно, приобретая разнообразное худо- жественное воплощение, часто давая толчок к созданию гротескных, фан-
тасмагорических образов, становясь основой для сюжетных положений, где знаменитое «весь мир — театр» представало в щедринской редакции: «весь мир — театр абсурда». (Впрочем, афоризм — через Шекспира — восходит как раз к словам автора «Сатирикона», римлянина Гая Петрония: «МппДиз ишуег8П8 ехегсе! Ы81потат (Весь мир занимается лицедейством)».) А уже в 1860-е годы, в одном из своих театральных обзоров, Салты- ков не без ностальгического лиризма писал об этих послелицейских годах: «Я вспомнил незабвенную Виардо, незабвенного Рубини, незабвенного Тамбурини, вспомнил горячие споры об искусстве, вспомнил теплые слезы, которые мы проливали, <...>, слушая потрясающее „ша1ес1е11о!”3, которым в Лючии оглашал своды Большого театра великий Рубини... Вспомнил и заплакал». Пожалуй, это не только риторические плачи, хотя понятно, что свои воспоминания Салтыков противопоставляет театральным впечатлени- ям 1863 года, года, когда он готовил свой обзор. Но ведь и Белинский в 1843 году писал своему задушевному другу Василию Боткину: «Слушал я третьего дня Рубини (в „Лючии Ламмермур”) — страшный художник — и в третьем акте я плакал слезами, которыми давно уже не плакал. Сегодня опять еду слушать ту же оперу. Сцена, где он срывает кольцо с Лючии и призывает небо в свидетели ее вероломства, — страшна, ужасна, — я вспомнил Мочалова и понял, что все искусства имеют одни законы. Боже мой, что это за рыдающий голос — столько чувства, такая огненная лава чувства — да от этого можно с ума сойти!» Белинский вспомнился недаром: и он, и Салтыков действительно по- нимали, что без чувства, без «огненной лавы чувства» искусство (понятно, и литература) мало что значат. Салтыков ставил в тупик своих толкователей — своей любовью к итальянской и французской опере, обычно очень далекой от больших общественных проблем, — но зато она всегда переполнена «ог- ненной лавой чувства», это не говоря о комической опере, в которой созда- тель сатирических шаржей на Мусоргского и Стасова тоже находил свое. Но, живя в 1844 году рядом с театром, все же в квартире Михаил жил с семьей брата (кроме Аделаиды Яковлевны с ними делила кров ее сестра Алина). Трудно представить, как такое взаимососедство их всех воодушев- ляло. Поэтому, хотя отношения вроде были добрые, у холостого Михаила были свои интересы кроме театральных и литературных. Словом: он искал другую квартиру. И потому через несколько месяцев вместе со своим верным дядькой Платоном переехал в Дом Волкова на Большой Конюшенной (дом не со- хранился). Ольга Михайловна этим разъездом была недовольна, но для украшения кабинета послала Михаилу «пюпитр для чтения твоих мечтаний» и «альбом для твоей милой поэзии». Всматривались родители и в окружение сына. Там довольно заметно присутствовал однокашник Михаила граф Алексей Бобринский, куролесив- ший в лицейские годы и отправившийся на службу в Министерство ино- странных дел. Впоследствии Бобринский остепенился, активно участвовал в реформах императора Александра II, стал министром путей сообщения, членом Государственного совета, а на склоне лет крупным деятелем в дви- жении евангельских христиан. Но молодость он проживал бурно, и, как видно, с ним захороводило и Мишу. В это время после окончания Московского университета в Петербур- ге оказался друг детства Салтыкова — их имения соседствовали — Сергей Юрьев. Встретившиеся вновь друзья, найдя общую почву теперь уже не для детских, а для молодежных или, если по-тогдашнему сказать, молодецких занятий, решили поселиться вместе, но эту идею разбили родители. Осо- бенно негодовал обычно погруженный в свои занятия Евграф Васильевич. 3 проклятый! (итал.)
«Мишеньке скажи, чтобы он ради Бога не соглашался жить вместе с Юрьевым, — писал он Дмитрию в ноябре 1845 года, — который по ветрено- сти своей еще ему неприятности наделает, подобно как Бобринский на его счет подарками Мишу утешал, а после за них Миша должен был платить. Таковые друзья подобно тому, как бы голым телом в крапиву сракой са- диться. А жил бы Миша один, так, как и сам я в службе ни с кем не живал и всегда был один, и от того и душе, и телу, и карману было много лучше». И Мишенька стал жить один — то есть при нем еще был верный Пла- тон, но это не считается. Однако много позднее сам Михаил Евграфович, будучи до армейской прямоты честным человеком, рассказывал критику Скабичевскому, что первые три года по выходе из Лицея он «очень бурно справлял „праздник жизни, молодости годы”. По своей страсти все пред- ставлять в комическом виде, не щадя и самого себя, Салтыков рассказы- вал о себе несколько анекдотов из этого периода своей жизни, которые по крайней курьезности вполне совпадают с жанром его сатир». Но, к горечи любителей культурно-исторической клубнички, эти анек- доты не сохранились, во всяком случае, не найдены. Случился, правда, один довольно скверный анекдот политическо- го свойства, о котором было немало написано в советское время. Еще в Лицее Михаил познакомился со своим тезкой — Михаилом Буташевичем- Петрашевским. Его отец, военный хирург, был личным врачом генерала Михаила Милорадовича и безуспешно пытался спасти его, смертельно ра- ненного обезумевшим декабристом Каховским. Сын, окончив Лицей и юридический факультет Петербургского универ- ситета, служил переводчиком в Министерстве иностранных дел, а в своем доме завел «пятницы», куда ходило немало всякого народу, в том числе и молодые Достоевский и Салтыков. В 1849 году кружок Петрашевского был раскрыт, дело петрашевцев завершилось известным процессом. И хотя на судьбе Салтыкова, уже больше года служившего в Вятке, эта история не отразилась, редко кто из его биографов удерживался от того, чтобы не от- метить некое революционизирующее значение для Салтыкова общения с Петрашевским. В действительности более всего Салтыкова интересовала библиоте- ка Петрашевского, в которой было немало запрещенных в России книг, прежде всего всякого рода утопических и философских сочинений. По- полнялась библиотека за счет взносов ее посетителей, но постепенно у Салтыкова назрел конфликт с Петрашевским, приведший к разрыву прежних отношений. По некоторым данным, он мог быть связан с раз- личием взглядов бывших приятелей на пути преобразования России. Ра- дикал Петрашевский искал панацею от всех бед в писаниях утопистов, где тоталитарная идея всеобщей регламентации выдавалась за необходимую основу всеобщего счастья. Салтыков видел залогом процветания родины экономические преобразования и требовал от Петрашевского покупать для общей библиотеки труды по праву и политической экономии, от чего последний уклонялся. В итоге уже в 1846 году Салтыков кружок покинул и в поле зрения позднейшего следствия не попал. Но в отношениях вновь проявились важнейшие качества салтыковской натуры: прямодушие, чест- ность, совестливость. Вместе с тем он был не только честным, совестливым человеком. С одной стороны, обладая нелегким даром видеть разнообразные проявления комического в жизни и, с другой стороны, неусыпно и даже независимо от себя помня об этическом Идеале, сопровождающем человека в его земном пути, Михаил Евграфович никогда не был лицемером и ханжой. Бурное, го- голевское, раблезианское веселье то и дело озорными волнами вылетает на страницы его произведений, его очерков, статей, писем... Впрочем, опреде- ления этого веселья нужно связать не только с литературой. Салтыков, судя не только по его произведениям, но и в особенности по письмам разных лет жизни, остро чувствовал фольклорную стихию, а нескромные сказки.
вольные истории знавал не только по собраниям Кирши Данилова, Алек- сандра Афанасьева, других русских фольклористов... Помогало ему ставить руку чтение Гоголя. Знал Салтыков и о книгах Рабле. Дело не только в том, что «Гаргантюа и Пантагрюэль» был хорошо известен в России уже в XVIII веке и широко читался в оригинале. Во времена Салтыкова о «гениальном» Рабле знал даже не очень сильный в иностранных языках Белинский. В ре- цензии, появившейся в марте 1847 года в «Современнике» (с октября Сал- тыков начинает печатать в родном ему журнале свои рецензии), Белинский пишет о «гениальном Рабле — этом Вольтере XVI века», который «облекал сатиру в форму чудовищно безобразных романов». А годом ранее, в «Пе- тербургском сборнике», который сразу вызвал литературный и цензурный скандал, Белинский высказался о Рабле не менее красноречиво. «Французы до сих пор читают, например, Рабле или Паскаля, писа- телей XVI и XVII века, — пишет он в статье «Мысли и заметки о русской литературе», ставшей программной для нашей мгновенно прославившейся «натуральной школы». — Язык этих писателей, и особенно Рабле, устарел, но содержание их сочинений всегда будет иметь свой живой интерес, по- тому что оно тесно связано с смыслом и значением целой исторической эпохи. Это доказывает ту истину, что только содержание, а не язык, не слог может спасти от забвения писателя, несмотря на изменение языка, нравов и понятий в обществе». Последний тезис замечателен по нескольким причинам. Во-первых, это попытка обрушить все здание изящной словесности, художественной лите- ратуры: если нет языка, какое же «содержание» можно извлечь из романа или повести? Во-вторых, как же можно говорить об устарелости языка Рабле, если он в своих «чудовищно безобразных романах» как раз открыл новые возмож- ности литературного языка, соединив в своем самозабвенном повествова- нии наивные и вечные физиологические радости земледельцев, фантастику, порожденную впечатлительными созерцателями подлунного мира, причуды гротеска и бурлеска... Объяснение этому найти можно, только предполо- жив, что Белинский узнал содержание романов Рабле в пересказе своих более образованных друзей, как узнавал многое. В-третьих, этому нелепому парадоксу Белинского ныне противостоит — тоже парадоксально, однако на незыблемом основании — все творчество как раз Салтыкова-Щедрина. Ведь долгое — все советское как минимум время образами и языком нашего героя восхищались, числя его именно по разряду главного обличителя самодержавной власти, ее механизмов, ее персон. То есть тесно связывали с смыслом и значением целой исторической эпохи — но ведь эпохи ушедшей, не могущей представлять сколько-нибудь серьезный интерес для новых поколений читателей. Образы Щедрина в пропагандистских, конъюнктурных целях широко использовал Ленин, дру- гие большевистские публицисты, да и не только они. Но уже к 1930-м годам стало ясно, что императорская Россия уходит в невозвратное былое и, значит, с сочинениями Щедрина надо что-то делать. И здесь учителем советских щедриноведов стал... правильно! — Сталин. Он дал пример, как отвести актуальность написанного Щедриным от государственного мон- стра, созданного большевиками. В 1936 году на Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов, по- священном принятию новой — сталинской! — конституции СССР, вождь вдруг обратился к щедринской «Сказке о ретивом начальнике, как он своим усердие вышнее начальство огорчил» из романа «Современная идиллия». Сказка, и весь роман, что и говорить, — доныне читаются словно вчера написаны. Также они были актуальны в СССР 1930-х годов, после косто- лома коллективизации и надрывов индустриализации, с разрастающимся ГУЛАГом и преддверием Большого Террора. Но Сталин видит в ретивом начальнике не свою, по локоть в крови, ленинско-сталинскую гвардию, а иностранных критиков СССР.
Он рассказывает о критиках своей конституции в «германском офи- циозе» (с Гитлером дружба длится и развивается) и сравнивает их с щед- ринским «бюрократом-самодуром», который распоряжается: «Закрыть снова Америку!» Свой пассаж Сталин завершает так: «Кладя резолюцию о том, чтобы закрыть снова Америку, щедринский бюрократ, несмотря на всю свою тупость, все же нашел в себе элементы понимания реального, сказав тут же про себя: „Но, кажется, сие от меня не зависит”. Я не знаю, хватит ли ума у гос- под из германского официоза догадаться, что „закрыть” на бумаге то или иное государство они, конечно, могут, но если говорить серьезно, то „сие от них не зависит”». Что и говорить, Салтыков писал не только о России. Он писал о людях и об отношениях между людьми. А все люди — люди, как было замечено однажды. Иные щедриноведы той поры подхватили идею Сталина и начали прикладывать описанное Салтыковым к международным событиям. «„Программа” ретивого начальника — упразднять науки, палить го- рода, а в итоге превращать „остепенившийся” вверенный край в „катор- гу” — поразительным образом предсказывает современный фашизм с его концлагерями, а слова о „спаленных городах” в дни героической обороны Мадрида звучали особенно метко своей жестокой реальностью», — писал один из них. Однако, возвращаясь к Белинскому (недаром все же братья Стругацкие в «Хромой судьбе» хлестнули фразой: «Виссарион Григорьевич и сын его Иосиф»), следует признать: в вышеобозначенной идее он обдернулся и в целом, и конкретно на Салтыкове (не говоря о Рабле). О словесном, образном раблезианстве Салтыкова много лет пишут кри- тики — это раблезианство у него явно не вычитанное, оно генетического свойства, хотя, наверное, подпитывалось и конкретными соприкоснове- ниями Салтыкова с творчеством великого француза (есть, замечу коротко, еще история, как в 1874 году Некрасов и Салтыков безуспешно пытались напечатать в журнале «Отечественные записки» статью критика Зайцева «Франсуа Рабле и его поэма»). Салтыков, выросший отнюдь не только на лоне крепостного права, но в мире, который это право лишь сгибало, но одолеть не могло, в мире рус- ской деревни, с ее вольной речью и с не менее вольными людскими взаи- моотношениями, не только усвоил этот раблезианский ген (будем называть по имени литературного первопроходца), но и раскрыл его, скажем: на лоне русской литературы. А занимаясь вечной проблемой взаимоотношений человека и власти, с завораживающей мощью показал не только процессы стирания живого языка административными клише, но и особые случаи их почти мистиче- ского взаимодействия. Причем литературоведы давным-давно отметили у Салтыкова его особую самоцензуру: впадая в раблезианство, он нередко перед сдачей в печать вымарывал в своих рукописях колоритные, особенно экспрессивые пассажи. Ну, например. Из рукописи губернаторской феерии «Помпадуры и помпадурши» он вычеркнул немало фраз: «Из административных его ру- ководств мне известны следующие: „три лекции о строгости” (вступи- тельная лекция начинается словами: „первым словом, которое опытный администратор имеет обратить к скопищу бунтовщиков, должно быть слово матерное...”); „о необходимости административного единогласия как противоядия таковому же многогласию...”...» и т. д. Однажды на полях своего наброска «Бедный мужчина...» Салтыков написал: «Вчера прочитал свои рассказы и удивился грубости выражений. Это во мне все прежнее действует». Что прежнее? За что он винится? Можно только догадываться. Или гадать. Поэтому пойдем дальше.
Вновь обратимся к обстоятельствам времени, посмотрим на систему отношений, в которых растет и развивается писатель. К Белинскому русские писатели — его современники в большинстве своем относились если не с почтением, то с уважением. Человек, для нача- ла провозгласивший: «у нас нет литературы», убедил всех, что до него у нас, во всяком случае, не было критики. Но «вдруг налетела буря Белинского» (выражение Валериана Майкова, критика не из последних, нелепо погиб- шего за год до смерти Белинского; к слову, впервые серьезно о нем за- говорили именно в некрасовско-салтыковских «Отечественных записках», но — в 1872 году, а Салтыков при жизни был с ним дружен)... И Михаил Евграфович со своим особым юмором, и даже не без гор- дости, говорил о том, что Белинский называл первый его прозаический опыт — повесть «Недоразумения» (в действительности — «Противоречия»; едва ли это обмолвка, скорее всего, еще одна «сатирическая гипербола ве- ликого юмориста») «бредом младенческой души», «бредом куриной души» или даже «бредом больного ума». Но тут Салтыков, как нередко и в других случаях, прибавляет от себя. Белинский его повесть особо не выделял, ему вообще перестала нравиться проза покинутого им журнала, «Отечественных записок». «Идиотская глу- пость» — отвесил он всем. Но это не значит, что Салтыков высмеивал мнение о своей повести, приписанное им Белинскому. Стилистически «Противоречия» тяжеловесны, повесть имеет трактат- ную, рассудочную форму, самое главное — художественное, интуитивное начало в ней ослаблено. Тем не менее это этап движения писателя к своему языку как средству выражения своего мировидения. Ее главный герой Нагибин рассуждает: «Идя шаг за шагом по горячим следам развития человечества, я пришел к признанию другой действительности, — действительности не только воз- можной, но непременно имеющей быть. <...> И когда я сопоставляю эти две действительности, столь между собою несходные, хотя и та и другая носят в себе те же семена жизни, тогда я вполне несчастлив, тогда мне дела- ется несносно и тяжело жить, и невольно приходят в голову самые черные мысли. Не сопоставляй я этих двух несовместных друг с другом противопо- ложностей, существуй для меня одно какое-нибудь из двух представлений действительности, я был бы вполне счастлив: был бы или нелепым утопи- стом, вроде новейших социалистов, или прижимистым консерватором, — во всяком случае, я был бы доволен собою». Подчеркнутые слова особенно знаменательны в этом концептуальном фрагменте повести, который с большой степенью вероятности следует при- знать авторской декларацией — обычное для начинающих писателей дело. Как видим, за строчками — все то же романтическое двоемирие, однако воплощаемое не эмоционально-лирически, а с попыткой сознательного его осмысления. И вот поэтическая натура, привычная для романтической литерату- ры, — студент Ансельм из гофманского «Золотого горшка», тот же художник Пискарев из «Невского проспекта», оказывается если не в кругу, то рядом с «нелепыми утопистами, вроде новейших социалистов», а традиционные филистеры, обличавшиеся романтизмом, именуются консерваторами, что также сближает произведение с конкретным социумом, выводит его из про- странства, создаваемого летящей романтической фантазией, в мир «трезво- го понимания действительности». «Многие, например, из нас понимают разумность сущего, — пишет Нагибин (повесть эпистолярная), — и вы и я очень хорошо понимаем, что все существующее уже по одному тому имеет право на существова- ние, что оно есть; что если один человек более или менее счастлив, а другой вовсе несчастлив, то причина этого заключается в вещах, а не в людях; но мы только понимаем справедливость этих положений, а на
самом-то деле куда как иногда жутко приходится нам, куда как ропщем мы на эту разумность!» Кроме романтизма и гегельянства, в «Противоречиях» обнаруживает- ся смешение социальных, экономических, религиозных, этических теорий. Как показано Т. И. Усакиной, в повести отразился круг чтения Салтыкова в 1840-е годы — а читатель он был не только увлекающийся, но и умелый уже в молодости. Но главное — все же передача этого мировосприятия, эта непреодолимая коллизия, которая так или иначе проявляется в любой чело- веческой жизни и которая определила основное направление проблематики и поэтики всего салтыковского творчества. В неопубликованном при жизни Салтыкова рассказе «Брусин», дати- ровка которого до сих пор остается предметом обсуждения и колеблется от 1847 до 1856 года, с акцентом на 1849 год, автор пишет о главном герое: «Брусин был романтик в душе, романтик во всех своих действиях. Обстоя- тельства ли его так изуродовали или уж, в колыбели, судьба задумала доста- вить себе невинную утеху, создав нравственного уродца, — право, не могу достоверно сказать вам. Это такие темные, запутанные дела, над которыми тысячи здоровых и счастливо организованных голов сломаются прежде, не- жели будут хоть на шаг придвинуты к вожделенному решению. Приятель мой весь был составлен из противоречий» (курсив мой — С. Д.). Однако, по Салтыкову, есть противоречия и противоречия. Брусин — как, впрочем, и сам рассказчик, он признает это — получил «ложное вос- питание», которое «развило в нас только потребности и стремленья, а не указывало на средства удовлетворить им. Следствием этого направленья было то, что мы до того забежали вперед, до того разошлись с действитель- ностью, что не имели ни одной точки, на которой бы могли, без тягостного чувства, примириться с нею. Из всего воспитания мы видели только конец, а начала и средины для нас не существовало». Кажется, перед нами критика романтического героя с вполне опреде- ленной точки зрения — житейского рационализма, уверенного в знании точек «примирения с действительности». Но если мы обратимся к послед- нему, обработанному, как принято считать, в 1856 году, уже автором «Гу- бернских очерков» варианту «Брусина», то увидим: теперь акцент сделан уже не на «глубокое бессилие и извращенность» этой натуры, а подчеркну- то признание: «Несмотря на все его яркие недостатки, редко можно было встретить в ком-либо столько симпатии ко всему честному, благородному и страждущему, сколько нашел я в нем». Брусин уже не именуется, как ранее, «великим романтиком». Впрочем, черты творческого, а не критического, под стать Белинскому, восприятия романтизма обнаруживаются еще в повести «Запутанное дело. Случай» (1848). Отказавшись в ней от публицистических пассажей в пользу сюжетного повествования, своеобразную, именно в романтическом ключе, динамику которому придают сны-видения главного героя, молодого чело- века Ивана Самойлыча Мичулина, Салтыков, скорее всего, еще невольно открывает подходы к тому, что впоследствии станет содержанием его худо- жественного гения. В центральном видении повести исследователи обычно обращают вни- мание на явившуюся Мичулину пирамиду, составленную «из таких же людей, как и он», среди которых герой узнает «различные знакомые лица». Пирамиду, в которую попадает и он сам. Однако помимо «образа имущественно-правовой иерархии», как ее назвала Т. И. Усакина, Мичулин видит нечто куда более впечатляющее: возвышающееся над хаосом жизни «бесконечное на бесконечно маленьких ножках, совершенно подгибавшихся под огромною, подавлявшею их, тяже- стью» (здесь и далее выделено мною). Вглядываясь в «это страшное, всепоглощающее бесконечное, он ясно увидел, что оно не что иное, как воплощение того же самого страшного вопроса, который так мучительно и настойчиво пытал его горькую участь».
Он увидел, что «бесконечное так странно и двусмысленно улыбалось, глядя на это конечное существо, которое под фирмою „Иван Самойлов Мичулин” пресмыкалось у ног его, что бедный человек оробел и потерялся вконец... — Погоди же, сыграю я с тобой шутку! — говорило бесконечное, под- прыгивая на упругих ножках своих, — ты хочешь знать, что ты такое? из- воль: я подниму завесу, скрывающую от тебя таинственную действитель- ность, — смотри и любуйся!» Но что же такое бесконечное! Для романтизма категория не просто зна- комая — основополагающая. «Ничто другое не является столь достижимым для духа, как бесконечное», — сказано, например, во «Фрагментах» Нова- лиса, едва ли не первом романтическом манифесте. «Идеалистический порыв к бесконечному как одна из характерных идейно-эстетических позиций романтиков являлся реакцией на скептицизм, рационализм, холодную рассудочность Просвещения. Романтики утверж- дали веру в господство духовного начала в жизни, подчинение материи духу. Основанием мироздания они полагали духовное бытие», — эти слова А. С. Дмитриева можно считать комментарием к тезису автора «Генриха фон Офтердингена». Спору нет, бесконечное в повести Салтыкова в сравнении с классиче- ским бесконечным романтизма преисполнено безысходного трагизма, но речь-то идет не о копировании чего-то, не о совпадении слов даже, а о восприятии духовно-эстетической традиции, сформировавшейся в Европе начала XIX века и перешедшей в Россию. Йенские романтики, к которым принадлежал Новалис, отвергали «завершенность акта познания» и утверж- дали «процесс бесконечного постижения идеала» (А. С. Дмитриев). Бесконечное, явившееся Мичулину, показывает ему, однако, не идеал, а «неизвестное» государство с пирамидой, составленной «из бесчисленного множества людей, один на другого насаженных», изуродованных, скрючен- ных, где «часть, называемая черепом, даже обратилась в совершенное ни- чтожество и была окончательно выписана из наличности». Однако эта фактическая полемика с романтическими воззрениями не отвергает их всецело хотя бы потому, что само по себе бесконечное может быть вместилищем и салтыковской пирамиды из видения Мичулина, и го- лубого цветка Новалиса из сна Генриха фон Офтердингена. Кто что видит. А запутанность в понимании, в толковании ранней салтыковской по- вести, сохраняющаяся до сей поры, соединилась поначалу с запутанностью иного свойства. Попытаемся распутать. Все эти литературные труды, это освоение прозаических жанров стало совмещаться у Салтыкова с чиновничьей службой: в августе 1846 года он получил штатную должность помощника секретаря (столоначальника) 2-го отделения канцелярии военного министерства. Повесть «Запутанное дело» появилась в мартовском (1848) номере жур- нала «Отечественные записки» (до этого была по цензурным соображениям отклонена И. И. Панаевым в «Современнике»), а в феврале начались рево- люционные события во Франции. Монархия Луи-Филиппа была свергнута, образовалось временное правительство. В России же еще 27 февраля по распоряжению Николая I учреждает- ся «комитет для рассмотрения действий цензуры периодических изданий». Повесть Салтыкова попадается на глаза искателям крамолы и 29 марта на заседании вышеназванного комитета признается предосудительным сочи- нением. Около 20 апреля император обращает внимание военного министра графа Александра Ивановича Чернышева на то, что в его министерстве служит чиновник, напечатавший произведение, «в котором оказалось вред- ное направление и стремление к распространению идей, потрясших всю Западную Европу». И вот в ночь с 21 на 22 апреля по распоряжению при-
шедшего в ярость Чернышева Салтыков арестован. Назначается специаль- ная следственная комиссия. Писатель Нестор Кукольник, делопроизводитель комиссии, увидевший в повестях Салтыкова «несомненный талант», старается смягчить участь молодого писателя и расположить к нему участников следствия. Однако Чернышев непреклонен: по его докладу, поданному Николаю I, «Государь Император, снисходя к молодости Салтыкова, высочайше повелеть соиз- волил уволить его от службы по Канцелярии Военного Министерства и немедленно отправить на служение тем же чином в Вятку, передав особому надзору тамошнего начальника Губернии, с тем, чтобы губернатор о на- правлении его образа мыслей и поведении постоянно доносил Государю Императору». Вечером 28 апреля прямо из помещения гауптвахты, в сопро- вождении жандармского штабс-капитана Рашкевича и дядьки Платона, ти- тулярный советник Салтыков отбыл в Вятку. 7 мая он с сопровождающими в Вятку прибыл. Такова канва событий. Но пояснения необходимы. Про излишнее рвение российских борцов с идеями французских ката- клизмов хорошо известно. Можно предположить, что Салтыков высмеял их и им подобных в книге «Помпадуры и помпадурши» («утопия» «Един- ственный»). Но все же не надо забывать, что, во-первых, при поступлении, после Лицея, в 1844 году, в канцелярию Военного министерства Салтыков дал собственноручное, требовавшееся от министерских чиновников того вре- мени «Обязательство»: «Я, нижеподписавшийся, объявляю, что не принад- лежу ни к каким тайным обществам, как внутри Российской Империи, так и вне оной, и впредь обязуюсь, под какими бы они названиями ни суще- ствовали, не принадлежать к оным и никаких сношений с ними не иметь». И хотя он в «тайные общества» действительно не вступал, а с Петрашев- ским рассорился из-за различия взглядов на пути преобразования России и бездумные траты последнего, Салтыков нарушил одно требование, ставшее особенно серьезным в 1848 году. По тогдашним правилам, в частности, министерским чиновникам было запрещено печатать свои сочинения без разрешения начальства. Во-вторых, существовала одна тонкость, о которой обличители «про- клятого самодержавия» предпочитали умалчивать. Спору нет, не только с разрушительными, но и с либеральными идеями соответствующие импе- раторские службы боролись достаточно жестко (что, впрочем, не идет ни в какое сравнение с кровавой вакханалией, устроенной большевиками). Но всем известна (даже по собственному опыту) нехитрая истина: служить в столице куда приятнее, чем где-то в глубинке, в глуши. Естественно, что желающих отправляться туда по доброй воле не всегда хватало. И нередко правительство пользовалось такого рода удобным (а для отправляемого, конечно, неудобным) случаем, чтобы заполнить вакансии в провинции. И южная ссылка (в самом сочетании оттенок несерьезности) Пушкина, и вятская — Герцена, а затем Салтыкова (примеры можно множить) оформ- лялись как перевод по службе. В формулярном списке о службе у Сал- тыкова записано: 19 мая 1848 года «переведен в Вятскую губернию для определения на службу». Дальнейшее во многом зависело от опального чиновника. (Окончание следует.)
1Н[ О ]В Ы ]Е 1П[ 1Е Р Е ]В О АЫ ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ ХОРАС СМИТ ❖ ДВА СОНЕТА ОБ ОДНОМ ЦАРЕ ЦАРЕЙ Перевод с английского и вступление Анны Золотаревой Перед вами перевод двух сонетов, написанных на одну и ту же тему. Один из них, всемирно известный и многократно переведенный на русский язык, принадлежит английскому поэту-романтику Перси Биши Шелли (1792 — 1822). Другой, оставшийся почти незамеченным и упоминающийся лишь в связи с первым, принадлежит поэту и прозаику, преуспевающему биржевому макле- ру, другу Шелли и управляющему его финансовыми делами — Хорасу Смиту (1779 - 1849). Этот сонет, насколько мне известно, на русский язык до сих пор не переведен. Оба сонета появились благодаря дружескому соревнованию, каковые в то время устраивались нередко: так, Шелли, Джон Китс и Ли Хант, соревнуясь, писали стихотворения «К Нилу»; тогда, в 1817 году Британский музей заявил о приобретении обломков гигантской статуи египетского фараона Рамсеса II (чье альтернативное имя звучит как Озимандий), найденных в Фивах ита- льянским авантюристом Джованни Баттиста Бельцонни (правда, в Лондон эти фрагменты прибыли лишь в 1821 году). Поэтов вдохновило это событие. Кроме того, на них повлияло описание огромной разрушенной статуи этого фарао- на, сделанное античным историком Диодором Сицилийским (I в. до Р. X.): «Возле повержен, раздвоенный, с разметанными повсюду членами — подобно идолу Дагону, — величайший колосс в мире. Трудно сообразить весь объем его, и должно отступить, чтобы распознать это изящное гранитное чудовище. Имя Сезостриса, потрясавшего своими победами древний мир, начертано на его раменах. Этот колосс есть тот самый, на котором была надпись: „Аз есмь Озимандий, Царь Царей; кто желает быть так велик, как я, пусть посмотрит, где я покоюсь, и превзойдет созданное мною”». Итак, в 1818 году два друга пишут каждый своего Озимандия. В ежене- дельнике «Экзаминер» 11 января 1818 года под псевдонимом «СНга81е8» вы- ходит сонет Шелли, а чуть позже, 1 февраля 1818, под инициалами «Н. 8.», печатается сонет Смита. Позднее они издадут эти сонеты каждый в своем сборнике — Шелли озаглавит его просто «Сонет. Озимандий», а Смит поста- вит в начало витиеватое название «На нахождение громадной гранитной ноги, одиноко стоящей в пустынях Египта, с посланием, приведенным ниже» (ниже следовало посвящение Шелли). И у этих поэтов и у их сонетов судьбы сложилась очень по-разному. Шелли, как известно, утонул в заливе Леричи в возрасте тридцати лет, в чем-то подтвердив и утвердив такой смертью свое положение одного из самых значимых поэтов-романтиков, а Смит дожил до семидесяти лет, преуспел в финансовых делах и стал довольно известным прозаиком. «Озимандий» Шелли обрел мировую славу, и его влияние ощущается до сих пор: например, Вуди Аллен цитирует его в одном из своих последних фильмов «Римские приклю- чения» («Меланхолия Озимандия»), а третий сезон культового сериала «Во все тяжкие» прямо назван в честь этого стихотворения. Сонет Шелли многажды переводился на русский язык. К сожалению, ни один перевод не показался мне удовлетворительным (вполне нормальные чув- ства, необходимые для того, чтобы возникло желание создать собственный): то переводчика увлекало желание исправить «неправильную» форму сонета,
то вдруг появлялась ненужная патетика, тогда как у Шелли она отсутствует. Тем не менее простая и ясная мысль о том, что сколь бы велик и могуществе- нен ни был правитель — его время пройдет и деяния будут забыты, сохраняется во всех переводах. Интересна в этом сонете фигура художника, ведь творение его рук дожило до наших дней. Именно благодаря ему мы и видим «надменный взгляд» Озимандия. Мне это было важно проявить. Сонет Смита, на первый взгляд, уступает шеллиевскому, кажется версифи- кационно более простым, менее нагруженным глубинными смыслами. Однако, при внимательном рассмотрении, мы замечаем его поэтические «украшения». Помимо точной рифмы, он пронизан рифмой ассонансной, в композиции использован монтаж, а простота высказывания вкупе с футуристической, пу- гающей мыслью о том, что не только древние цари, но и современная поэтам цивилизация (и Лондон, как его вершина) могут быть стерты из памяти и за- быты для последующих поколений, — делают его даже более близким нашему времени, чем сонет Шелли. А еще, конечно, оба эти сонета созвучны стихотворению русского поэта Гавриила Державина, написанного в 1816 году: Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остается Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрется И общей не уйдет судьбы. ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ (1792 - 1822) Озимандий Мне путник, прибывший из древних стран, Рассказывал: среди песков стоят Огромных две ноги — обрушен стан. Под ними, ввысь вперив надменный взгляд, Лежит лицо, чьи властные уста Вещают гордо: скульптор их сумел Вбить в мертвый камень ту живую страсть, Что в сердце тлела, — дерзок был и смел. На пьедестал нанесены слова: «Я — Озимандий, царь царей, припасть К моим стопам всяк должен, кто сперва Узрел мои свершения!»... Камней Куски кругом, приметные едва, В пустыне, слитой с пустотой над ней. ОхушапШаз I те! а 1гауе11ег Ггош ап апйдпе 1апс1 \УИо заИ: 'Тмю уаз! апс! 1шпк1е88 1е§8 оГ 81опе 81апс1 ш Ше <1е8ег1. №аг Шеш, оп Ше 8ап<1, На1Г 8ппк, а зйаИегес! у1за§е Нез, Мюзе Ггоауп, Алб АУппк1ес! Нр, апс! зпеег оГ соИ сошшапб, Те111На1 Й8 8сп1р1ог мю11 Шозе раззюпз геаб АУЫсН уе! зигухуе, 81ашрес1 оп Шезе НГе1е88 1Ып§8, ТНе 1гапс11На1 шоскес! Шеш апс! 1Не йеаг! 1На1 Геб.
Апс1 оп Ше ре<3ез1а1 Шезе мюпЗз арреаг — «Му паше 18 ОхутапсИаз, кш§ оГ кш§з: Еоок оп ту АУогкз, уе М1§111у, апс! безрай!» Мойш1§ ЬезнЗе гетатз. Коппе! Ше бесау ОГ Ша! со1о88а1 АУгеск, ЬоппсПезз ап<3 Ьаге Тке 1опе апс! 1еуе1 запбз 81ге1с11 Гаг алуау. ХОРАС СМИТ (1779 - 1849) Озимандий В песках Египта, в полной тишине, Стоит нога гигантская, лишь тень Ее в пустыне длится каждый день. «Я — Озимандий, — молвит камень, — мне Подвластно все, и чудо этих стен Я создал сам!» — Но лишь нога — зане Великий город обратился в тлен — Вся память об исчезнувшей стране. Вот так охотник (мысль встревожит нас), Гоня в пустыне волка в знойный час, Где Лондон цвел, как чудо из чудес, На груде глыб задержит зоркий глаз, Подумав: что за город прежде здесь Великий был и почему исчез? ОхушапШаз 1п Е§ур1’з запбу 8Йепсе, а11 а1опе, ЗЗапбз а §1§апИс Ее§, \у!йсИ Гаг оГГ 11зго\уз Тйе оп1у зйабоАУ Ша! Ше Везет! кпоууз: «I ат §геа! ОХ^УТУБАМВХАБ, — заШт Ше з!опе, ТИе Кт§ оГ Кт§з; 1Ыз т1§1Пу Сйу зйоауз Тйе АУопсЗегз оГ ту Кап б». Тйе СИу’з §опе, Моп^Гй Ьгй Ше Ее§ гетатт§ 1о сИзс1озе Тйе зйе оГ 1Ыз Гог^ойеп ВаЬу1оп. \Уе ууопсЗег, ап<3 зоте НппЗег тау ехргезз АУопсЗег Нке опгз, Мгеп Шго’ Ше ууМетезз ХУИеге ЕопсЗоп з!оос1, 1юИт§ Ше \Уо1Г т сйасе, Не тее!з зоте Гга§теп1з 1ш§е, ап<3 зЗорз 1о §иезз \УИа1 роАУегГп! Ьгй ппгесопЗес! гасе Опсе сКуеИ т Ша! аптЫ1аЗе<3 р1асе. Золотарева Анна Анатольевна родилась в 1978 году в Хабаровске. Поэт, перевод- чик. Окончила психологический факультет Хабаровского государственного института искусств и культуры. Публиковалась во многих литературных журналах и альманахах, автор поэтической книги «Зрелище» (М., 2012). Среди переводов: современная гру- зинская поэзия, еврейские поэты первой половины XX века («Зеленая утка. Стихи для детей», М., 2011) и др. Живет в Москве.
Филшсотртаь шма. молхитиок СЕРГЕЙ НЕФЕДОВ * СУДНЫЕ ДНИ 1916 ГОДА Мы прощались с целой эпохой Бешеные гиганты наступали на Европу Орлы взлетали с гнезд в ожидании солнца Хищные рыбы выплывали из бездн Народы стекались познать друг друга Мертвецы от ужаса содрогались в могилах Гийом Аполлинер 1Н1 ачало «прощания с эпохой» было похоже на праздник. В первые дни Л августа 1914 года тысячи людей высыпали на улицы европейских сто- лиц. Они чему-то радовались, они с цветами провожали солдат, уходящих на фронт. «На всех станциях собирались толпы людей, — писал направлявшийся в Верден французский офицер. — Отовсюду, из всех окон кричали: „Да здрав- ствует Франция!” и „Да здравствует армия!” Люди махали платками и шля- пами. Женщины посылали нам вслед воздушные поцелуи и бросали цветы. Люди кричали: „До свиданья!” и „До скорого свиданья!”»* 1 В Петербурге огромная толпа радостно приветствовала вышедшего на балкон Николая II. Сотни тысяч подданных императора, встав на колени, самозабвенно пели «Боже, царя храни». В Берлине кайзер Вильгельм II выступал перед отправ- лявшимися на фронт солдатами. «Вы вернетесь домой, еще до того, как с деревьев опадут листья!» — говорил кайзер, и солдаты восторженно кричали: «Хох!» Люди, размахивавшие флагами, думали, что эта война не будет слишком отличаться от других войн. Они думали, что сражения продлятся несколь- ко месяцев, а потом войска вернутся, чтобы участвовать в победном параде. Когда-то в прежние времена война была занятием аристократии, и офицеры до сих пор носили великолепные мундиры и шлемы с перьями. Они думали, что война — это красиво. Политики и генералы не понимали, что эта война будет совсем другой, что вот сейчас, в августе 1914 года, они открывают ящик Пандоры, в котором хранятся орудия убийства, созданные за последние полве- ка. Они, конечно, что-то слышали о пулеметах, которые применялись против зулусов где-то в Африке. Но они не могли представить себе, что будет, если «коса смерти» обратится против белых людей. Если бы политики и генералы знали то, что должны были знать, они никогда бы не начали эту войну. В ящике Пандоры хранились не только пулеметы — там были скорострель- ные пушки, ядовитые газы, боевые аэропланы, бронированные дредноуты, подводные лодки. Но самую большую опасность представляли не орудия убий- ства, а, казалось бы, мирные достижения цивилизации. За последние полвека Нефедов Сергей Александрович — доктор исторических наук, профессор Уральского федерального университета [Екатеринбург], ведущий научный сотрудник Института истории и археологии Уральского отделения РАН. Постоянный автор «Нового мира». 1 Цит. по: «Тгепсйез: ВаП1е§гоипс1 \У\У1». Документальный фильм. «П18соуегу СКаппс!», 2006.
цивилизация создала заводы и фабрики, способные в случае войны вооружить миллионы людей — всех взрослых мужчин. Она создала железные дороги, которые могли перевезти эти миллионы на поле боя. И она ввела всеобщую воинскую повинность, которая должна была поставить под ружье все населе- ние. Поэтому будущая война должна была стать не войной армий, а войной народов. Поля сражений должны были превратиться в простиравшиеся на тысячи километров линии фронта, и десятки миллионов мужчин должны были убивать друг друга долгие годы — потому что даже пулеметы не могли скосить такую живую массу за меньший срок. Генералы до такой степени не сознавали новой реальности, что дума- ли, будто решающую роль в будущей войне будет играть героизм солдат. Во Франции эта рассчитанная на отчаянную смелость доктрина называлась «ё1ап уйа1» — «всепобеждающий порыв». 20 августа две французские армии без артподготовки, прямо с марша, атаковали немецкие позиции в Лотарингии. Офицеры шли в бой в парадных мундирах и в белых перчатках. Так долго ожидавшийся праздник превратился в день торжества «косы смерти». «К исходу дня были видны только ряды трупов, лежавших в странных позах там, где неожиданная смерть застигла их. Это был один из тех уроков, как заметил позднее кто-то из уцелевших, „посредством которых Бог учит поряд- ку королей”»2. Три недели спустя столь же жестокий урок получила германская армия в битве на Марне. Французские 75-миллиметровые пушки делали 15 выстрелов в минуту; снаряды взрывались в воздухе, и шрапнель поражала пехотинцев сверху. Немцы в отчаянии пытались зарыться в землю, но у них не было саперных лопаток, и они использовали штыки, кружки, котелки, перочинные ножи, каблуки. Они в буквальном смысле грызли землю. В конце концов враждующие армии укрылись в глубоких окопах и началась позиционная война. Многие месяцы миллионы солдат рыли окопы, блиндажи, ходы сообще- ний, создавали огневые точки. «В месте расположения нашего полка пятнад- цать линий французских окопов, — рассказывает французский солдат, — из них одни брошены, заросли травой и почти сровнялись с землей; другие глубоки и битком набиты людьми. Эти параллельные линии соединяются бесчисленными ходами, которые извиваются и запутываются, как старые улицы. Сеть окопов еще гуще, чем мы думаем, живя в них. На двадцать пять километров фронта одной армии приходится тысяча километров вырытых линий: окопов... ходов сообщения и других укрытий»3. Цивилизованным европейцам впервые предстояло познакомиться с окопной войной, с жизнью в залитых водой ямах. «При свете медлительной, безысходной зари открывается огромная, залитая водой пустыня... — рас- сказывает солдат устами Анри Барбюса. — Обозначаются длинные извили- стые рвы, где сгущается осадок ночи. Это окопы. Дно устлано слоем грязи, от которой при каждом движении приходится с хлюпаньем отдирать ноги; вокруг каждого убежища скверно пахнет мочой. Если наклониться к боко- вым норам, они тоже смердят, как зловонные рты. Из этих горизонтальных колодцев вылезают тени... Это мы. Мы закутаны, как жители арктических стран. Шерсть, брезент, одеяла обволакивают нас, странно округляют, тор- чат и высятся над нами... Различаешь лица, красные или лиловатые, испещ- ренные грязью, заросшие нестрижеными бородами, запачканные небритой щетиной...»4 С восходом солнца начиналась бомбардировка. «Вокруг нас дьявольский шум... Буря глухих ударов, хриплых, яростных воплей, пронзительных звери- ных криков неистовствует над землей, сплошь покрытой клочьями дыма; мы зарылись по самую шею в землю, которая несется куда-то и покачивается под 2 Такман Б. Августовские пушки. М., «Молодая гвардия», 1972, стр. 283. 3 Барбюс А. Огонь. М., «Правда», 1984, стр. 35. 4 Там же, стр. 14 — 15.
шквальным огнем... Среди всех этих шумов слышится мерное тиканье. Из всех звуков на войне этот звук трещотки-пулемета больше всего хватает за душу»5. После того как немецкие армии были остановлены на Марне, позици- онная война на западном фронте продолжалась больше года. Эта остановка означала для Германии неминуемое поражение: побережье было блокировано английским флотом, ввоз продовольствия прекратился и вскоре должен был разразиться голод. В стране были введены продразверстка и карточная система, жители городов получали хлеб по мизерным нормам, рабочие падали в голод- ные обмороки у станков. Но Германия была могущественной промышленной державой, а германская армия — самой вышколенной и дисциплинирован- ной армией мира. Со времен Фридриха Великого немецкие солдаты учились искусству войны, ежегодные большие маневры проверяли мастерство офицеров и выучку рядовых. Эти солдаты имели самое лучшее оружие — знаменитые пушки Круппа, которые помогли одержать победу во франко-прусской войне 1870 года. Тогда французская армия была разгромлена за 90 дней; в 1914 году германское командование рассчитывало одержать победу за 40 дней — а потом перебросить войска на восток, против русских армий. Но пулемет разрушил эти надежды, и теперь Германия задыхалась в блокаде. Чтобы не умереть от голода, Германия должна была наступать. В 1915 году германские армии наступали на востоке, они одержали победу в Галиции и оттеснили русские войска до Минска и Риги. Но Россия не была выведена из войны, и германский генштаб остановил наступление, которое «вело в область безбрежного». Несмотря на победы, стратегическое положение Германии ухуд- шалось: к началу 1916 года противники мобилизовали армии общей численно- стью в 18 миллионов солдат и добились двукратного численного превосходства. «Более ужасной и более потрясающей (войны) еще никогда не видел земной шар — писал генерал Людендорф. — Германия со слабыми союзниками должна была бороться против подавляющих сил всего мира»6. Германию могло спасти лишь новое оружие, которое не мог бы быстро скопировать противник. 22 апреля 1915 года в районе Ипра были впервые в массовом масштабе применены ядовитые газы. Очевидцы атаки отмечали: «Сначала удивление, потом ужас и, наконец, паника охватила войска, когда первые облака дыма окутали всю местность и заставили людей, задыхаясь, биться в агонии. Те, кто мог двигаться, бежали, пытаясь, большей частью напрасно, обогнать облако хлора, которое неумолимо преследовало их»7. Пять тысяч французов погибло от удушья; шедшие за облаком немецкие пехотинцы продвинулись на три километра, но затем газ рассеялся и атакующие были остановлены пулеметами второй линии обороны. Газовые атаки не смогли прорвать вражеские оборонительные линии, про- стиравшиеся на многие километры в глубину. Появившиеся вскоре противо- газы сделали химическое оружие не таким страшным, и солдаты уже не бежали в панике при появлении облаков зеленого дыма. Кроме того, англичане и французы быстро научились применять ядовитые газы, и Германия утратила свою монополию на химическое оружие. Но у Германии оставался еще один, последний козырь. В то время как французы отдавали предпочтение скорострельным легким пушкам, в немецкой армии было большое количество тяжелых орудий. Немецкие инженеры сумели поставить на колеса 210-миллиметровые орудия, до тех пор применявшиеся только в стационарных батареях береговой обороны. Мортира «Мюрзер» имела вес в 15 тонн и стреляла снарядом в 120 килограммов — в то время как снаряд французской «75-миллиметровки» весил 6 килограммов. Более того, конструк- торы фирмы Круппа создали знаменитую «Большую Берту». Это чудовищное 5 Там же, стр. 192. 6 Людендорф Э. Мои воспоминания о войне 1914 — 1918 гг. М., «Вече», 2014, стр. 3. 7 Цит. по: Фр ай с А., Вест К. Химическая война. М., Государственное Военное издательство, 1924, стр. 21.
орудие имело калибр 420 мм и вес 43 тонны, его перевозили разобранным на пять частей и собирали на позициях. 800-килограммовый снаряд «Большой Берты» оставлял после себя воронку глубиной в 4 метра и диаметром 24 метра; ударная волна убивала неукрывшихся солдат на расстоянии полукилометра от точки взрыва. В момент выстрела было невозможно устоять на земле; артил- леристы, закрыв глаза, уши и рты специальными повязками, уходили на сто метров и прятались в окопе. Огромные сверхтяжелые пушки использовались для разрушения крепост- ных фортов, но начальник германского генштаба генерал Фалькенгайн решил использовать их в полевом сражении. Однако «Большая Берта» не смогла бы преследовать противника, если бы он стал отступать. Поэтому нужно было найти такое поле боя, с которого французы не смогли бы уйти, на которое они постоянно подбрасывали бы новые дивизии — под уничтожающий огонь сверхтяжелых орудий. Таким полем боя должны были стать окрестности крепо- сти Верден. Не обязательно было брать саму крепость — нужно было месяц за месяцем перемалывать здесь французов с помощью 800-килограммовых снаря- дов. Фалькенгайн назвал эту операцию «Судный день», он планировал устроить ад на земле, апокалипсис 1916 года. У Фалькенгайна было 29 гаубиц типа «Большой Берты» и около пяти- сот тяжелых орудий на фронте в 15 километров. К артиллерийским батаре- ям были подведены узкоколейки для непрерывного снабжения снарядами. Артподготовка началась 21 февраля. «Нигде еще, ни на одном фронте и ни в одном сражении не знали ничего подобного, — писал генерал Петен. — Немцы пытались создать такую „зону смерти”, в которой ни одна часть не смогла бы удержаться. Тучи стали, чугуна, шрапнелей и ядовитых газов разверзлись над нашими лесами, оврагами, траншеями и убежищами, уничтожая буквально все. Ужасные взрывы потрясли наши форты, покрыв их дымом. Невозможно описать это наступление, которое безусловно не имеет равного по силе»8. По словам Петена, германская артиллерия выпустила больше 2 млн снарядов — это сопоставимо с испепелившей Хиросиму атомной бомбой. После 9-часовой артподготовки немецкие штурмовые группы пошли впе- ред, с трудом продвигаясь среди огромных воронок и гор дымящегося щебня. От первой линии французской обороны почти ничего не осталось; разво- роченные блиндажи были наполнены трупами. Немцы сжигали огнеметами тех немногих, кто пытался оказать сопротивление. Однако у второй позиции продвижение было остановлено французскими пулеметами. Последовала новая артподготовка, которая стерла с лица земли вторую линию обороны. Двигаясь по выжженной равнине, одна из немецких штурмовых команд подошла к форту Дуомон — это была возвышающаяся на холме бетонная громада, подступы к которой прикрывали рвы и эскарпы. Но артиллерия форта молчала: в начале войны пушки верденских фортов сняли и перевезли на марнский фронт. Штурмовая команда без сопротивления заняла Дуомон; солдаты осмотрели казематы и с удивлением обнаружили, что они не постра- дали от снарядов «Большой Берты»: казематы имели стены толщиной до четырех метров. Генерал Петен, который в тот день принял командование обороной, знал о мощи верденских фортов. Вокруг города на холмах располагалось двадцать бетонных крепостей, и Петен решил использовать эти «противоатомные убе- жища», создать последний рубеж обороны на линии фортов. Полученный Петеном приказ гласил: «Задержать противника любой ценой» — и первым делом он организовал переброску в Верден резервных дивизий. 4 тысячи авто- мобилей за первую неделю марта перебросили в Верден 190 тысяч французских солдат — так что количество обороняющихся в полтора раза превысило коли- чество атакующих. Машины двигались вплотную друг к другу по единственной проезжей дороге — ее назвали потом «Священной дорогой». Германские само- леты могли разбомбить эту дорогу, но Фалькенгайн запретил ее обстреливать: Петен А. Ф. Оборона Вердена. М., «Воениздат», 1937, стр. 23.
ему было нужно, чтобы французы постоянно подвозили своих солдат под огонь сверхтяжелых гаубиц. И французы везли в среднем по 90 тысяч солдат в неде- лю, чтобы менять свои дивизии, которые не выдерживали под огнем больше 15 дней. Таким образом, адский конвейер начал свою работу и «судные дни» следовали один за другим. Французский солдат с ужасом описывал работу германской артиллерии: «Целые леса скошены, как хлеба; все укрытия про- биты, разворочены, даже если на них в три ряда лежали бревна и земля; все перекрестки политы стальным дождем, дороги перевернуты вверх дном и превращены в какие-то длинные горбы; везде разгромленные обозы, раз- битые орудия, трупы, словно наваленные в кучи лопатой. Одним снарядом убивало по тридцать человек; некоторых подбрасывало в воздух метров на пятнадцать... Целые батальоны рассыпались и прятались от этого вихря, как бедная беззащитная дичь. На каждом шагу в поле валялись осколки толщиной в руку, широченные; чтобы поднять такой железный черепок, понадобилось бы четыре солдата. А поля... Да это были не поля, а нагромождения скал!.. И так целые месяцы»9. «Это бесчеловечная война, — писал другой солдат. — Часами вас расстреливают из 210-, 350-, 380-миллиметровых орудий, а когда кажется, что вымерло все, когда нет ни кусочка проволоки, ни окопов, когда выжившие доведены до безумия, на вас в атаку идут толпы солдат. Но фран- цузы дерутся до конца, и, даже если из каждой сотни выжило десять человек, сражаться будут все десять»10 11. Форты давали укрытие части французских сил, и немцам приходилось штурмовать ощетинившиеся пулеметами железобетонные крепости. Это было уже не то одностороннее истребление, которое планировал Фалькенгайн. Немцы несли большие потери, и начальник генштаба постоянно подсчитывал, сколько убитых французов приходится на одного погибшего немца. К началу мая немецкие и французские потери соотносились как 2:5, и Фалькенгайн считал этот уровень приемлемым. В мае потери французов резко возросли: они попытались перейти к активным действиям и отбить форт Дуомон. Атакующие дивизии встретил заградительный огонь невиданной силы. «Внезапно над нами, во всю ширину спуска, вспыхивают зловещие огни, раздирая и оглушая воздух страшными взрывами, — рассказывал французский солдат. — По всей линии, слева направо, небо мечет снаряды, а земля взрывы... Мы останавли- ваемся как вкопанные, ошалев от внезапной грозы, разразившейся со всех сторон; в едином порыве вся наша толпа стремительно бросается вперед. Мы шатаемся, хватаемся друг за друга среди высоких волн дыма... Мы больше не видим, куда попадают снаряды. Срываются с цепей такие чудовищные, оглу- шительные вихри, что мы чувствуем себя уничтоженными уже одним шумом этих громовых ливней, этих крупных звездообразных осколков, возникающих в воздухе. Видишь и чувствуешь, что эти осколки проносятся совсем близко над головой, шипят, как раскаленное железо в воде...»11 Хроники «Судного дня» были составлены лучшими писателями Европы — писателями, которые прошли через этот ужас и сохранили его в своих серд- цах. Вот как описывает эти бесконечные сражения Эрих Мария Ремарк — глазами идущего в атаку немецкого солдата. «По бурой земле, изорванной, растрескавшейся бурой земле, отливающей жирным блеском под лучами солнца, двигаются тупые, не знающие усталости люди-автоматы. Наше тяже- лое, учащенное дыхание — это скрежет раскручивающейся в них пружины, наши губы пересохли, голова налита свинцом, как после ночной попойки. Мы еле держимся на ногах, но все же тащимся вперед, а в наше изреше- ченное, продырявленное сознание с мучительной отчетливостью врезается образ бурой земли с жирными пятнами солнца и с корчащимися или уже мертвыми телами солдат, которые лежат на ней, как будто так и надо, солдат, 9 Барбюс А., стр. 196 — 197. 10 Цит. по: «Тгепсйез: ВаШе^гошк! 11 Барбюс А., стр. 224.
которые хватают нас за ноги и кричат, когда мы перепрыгиваем через них». «Мы видим людей, которые еще живы, хотя у них нет головы; видим солдат, которые бегут, хотя у них срезаны обе ступни; они ковыляют на своих обруб- ках с торчащими осколками костей до ближайшей воронки; один ефрейтор ползет два километра на руках, волоча за собой перебитые ноги; другой идет на перевязочный пункт, прижимая руками к животу расползающиеся кишки; видим людей без губ, без нижней челюсти, без лица; мы подбираем солдата, который в течение двух часов прижимал зубами артерию на своей руке, чтобы не истечь кровью; восходит солнце, приходит ночь, снаряды свистят, жизнь кончена»12. Еще один свидетель «Судного дня» — Ричард Олдингтон. «Художник- дьявол, что поставил этот спектакль, был настоящий мастер, рядом с ним все творцы величественного и страшного — сущие младенцы. Рев пушек покрывал все остальные звуки, то была потрясающая размеренная гармония, сверхъестественный джаз-банд гигантских барабанов, полет Валькирий в исполнении трех тысяч орудий. Настойчивый треск пулеметов вторил теме ужаса... Неровные шеренги солдат, спотыкаясь, бегут сквозь дым и пламя в ревущий, оглушительный хаос и валятся под немецким заградительным огнем, под пулеметными очередями, которыми немцы их косят с резервной линии... Там, где бушует эта буря, не уцелеет ничто живое — разве только чудом. За первые полчаса артиллерийского шквала, конечно, уже сотни и сотни людей безжалостно убиты, раздавлены, разорваны в клочья, ослеплены, смяты, изувечены»13. Но простые донесения с поля боя были красноречивее строк писателей и поэтов. Генерал Петен рассказывает о солдатах, окруженных немцами в начале июня в форте Во. «Нет ничего более волнующего, как воспоминание об их агонии, когда, отрезанные от нас и не имевшие никакой надежды на подход к ним каких бы то ни было подкреплений, они посылали нам свои последние донесения. Вот текст донесения, посланного утром 4-го и доставленного почтовым голубем: „Мы все еще держимся, однако, подвергаемся весьма опасной атаке газами и дымами. Необходимо в срочном порядке нас освободить. Прикажите уста- новить с нами оптическую связь через Сувиль, который не отвечает на наши вызовы... Это наш последний голубь”. Затем следовало донесение, переданное в Сувиль... утром 5-го: „Противник в западной части форта создает минную камеру с целью взор- вать своды форта. Быстро откройте артиллерийский огонь”. После этого в 8 час. было получено следующее донесение: „Не слышим вашей артиллерии. Атакованы газами и горящей жидкостью. Находимся в пределе сил”. Вот еще одно, полученное в ночь с 5-го на 6-е: „Необходимо, чтобы я был освобожден в эту же ночь и чтобы немедлен- но прибыли запасы воды. Я дошел до предела моих сил. Солдаты и унтер- офицеры, несмотря ни на что, выполнили свой долг до конца”. 6-го было получено несколько слов: „Наступайте, прежде чем мы окончательно не погибли. Да здравствует Франция!” Наконец 7-го в 3 часа 30 минут последние незаконченные слова: „Не покидайте...”»14 Французская армия изнемогала в неравной борьбе и просила помощи у союзников. Первой пришла на помощь Россия. 4 июня перешел в наступле- ние русский Юго-Западный фронт под командованием генерала Брусилова. 12 Ремарк Э. М. На западном фронте без перемен. Три товарища. М., «Правда», 1985, стр. 86, 97. 13 Олдингтон Р. Смерть героя. Рассказы. М., «Правда», 1988, стр. 326. 14 Петен А. Ф., стр. 62.
Затем, 1 июля, английская армия при поддержке немногих не занятых под Верденом французских дивизий атаковала германские позиции на Сомме. Англичане пытались устроить свой «Судный день»: они поставили огромные 350-миллиметровые орудия с дредноутов на железнодорожные платформы, подвели рельсовые пути к линии фронта и за семь дней выпустили 2,5 мил- лиона снарядов. Это была еще одна Хиросима. Германское командование было вынуждено перебрасывать дивизии от Вердена к Сомме; битва под Верденом затихала, но битва на Сомме стала ее продолжением. Цифры потерь ужасали: к миллиону убитых, раненых, попавших без вести под Верденом добавилось больше миллиона жертв боев на Сомме. При этом число пропавших без вести намного превосходило число убитых: взрывы огромных снарядов разрывали людей в клочья, разбрасывали останки и их невозможно было опознать. Сотни тысяч солдат просто исчезли; после войны похоронные команды откапывали то, что от них осталось, и относили в огромный мемориальный склеп на холме Дуомон. Там хранятся неопознанные останки 130 тысяч солдат, французов и немцев, «пропавших без вести» в битве под Верденом. В полях неподалеку от склепа сохранился пейзаж того времени, когда «бешеные гиганты наступали на Европу», — среди вздыбленной земли там зияют еще не затянутые землей кратеры от снарядов «Большой Берты». «Судные дни» за западном фронте шли непрерывно, один день сменялся другим. Летом бойня распространилась и на восточный фронт. 4 июня здесь началось русское наступление, в ходе которого австро-венгерская армия понес- ла большие потери. Но к концу июля подошедшие немецкие дивизии суме- ли создать новый оборонительный рубеж в болотистой долине реки Стоход. 28 июля три русские армии пошли на штурм укреплений противника. «После слабой артиллерийской подготовки гвардейские полки цепь за цепью, почти колоннами, двинулись вперед... — вспоминал очевидец событий. — Движение цепей шло очень медленно... Рукава реки оказались настолько глубокими, что офицеры и солдаты в них тонули. Не хватало санитаров для оказания помощи раненым и выноса их из боя, а здоровые расстреливались немцами, как куро- патки... От полка осталось приблизительно около роты. Здесь впервые при- шлось слышать, как рядовые солдаты посылали проклятия высшему началь- ству... В общем — умышленно или по неспособности — здесь для русской гвардии наше командование вырыло могилу...»15 Масштабы бойни на восточном фронте были сопоставимы с Верденом и Соммой. Десятки тысяч раненых наполнили лазареты Петрограда; они рас- сказывали призванным новичкам о том, что их ждет. Отправка на фронт была назначена на 1 марта 1917 года, но залечившие раны солдаты не желали воз- вращаться на Стоход. Они уже и раньше посылали проклятия высшему началь- ству. В конце февраля в Петрограде начались волнения из-за нехватки хлеба, и солдаты Павловского полка перешли на сторону демонстрантов. Это было начало Февральской революции. В 1914 году Бернард Шоу написал знаменитый памфлет «Здравый смысл о войне». Шоу писал: «Самым разумным делом для обеих воюющих армий было бы перестрелять своих офицеров, разойтись по своим деревням, собрать урожай и произвести революцию»16. «Судные дни» 1916 года доказали мил- лионам солдат, что поднять бунт — это не просто «самое разумное дело», это единственный способ выжить. В мае 1917 года 16 корпусов французской армии отказались идти в атаку и подняли бунт против своих командиров. Лозунг восставших был: «Мы не так глупы, чтобы идти на пулеметы!»17 Затем, в 1918 году, последовали бунты в австро-венгерской и германской армиях, которые переросли в революции. Бойня 1916 года закончилась волной евро- 15 Цит. по: Оськин М. Брусиловский прорыв. <ИНр://1кп1§1.пе1/ау1ог-так81П1- о8кт/47755-Ьги8Поу8к1у-ргогуу-так81т-о8кт/геай/ра§е-18.Ы:т1>. 16 811а\у С. В. Соттоп 8еп§е АЬоШ Й1е \Уаг (1914) <ИНр8://пскгогоЛ.\уог(1рге88. сот/2011/08/02/тШип8{-туор1а-§еог§е-Ьегпагс1-811а\У8-соттоп-8еп8е-аЬоиМ11е-\уаг>. 17 Лиддел Гарт Б. Г. Правда о Первой мировой войне. М., «Яуза», 2010, стр. 304.
пейских революций. Теперь настал «Судный день» для тех, кто развязал эту войну и наживался на ней. «Против вас не только чудовищные хищники, финансисты, крупные и мелкие дельцы, которые заперлись в своих банках и домах, живут войной и мирно благоденствуют в годы войны... — говорил солдат своим товарищам. — Против вас и те, кто восхищается сверкающи- ми взмахами сабель, кто любуется, как женщины, ярким мундиром. Те, кто упивается военной музыкой или песенками, которыми угощают народ, как стаканчиками вина... Все эти люди — ваши враги!»18 Вернувшиеся с фронта солдаты восстали на своих врагов — и настало время Апокалипсиса. «И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?.. И вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь... И цари земные, и вельможи, и богатые... скрылись в пещеры и в ущелья гор, и говорят горам и камням: пади- те на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле... ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?» (Откровение, 6: 11 — 12). 18 Барбюс А., стр. 312 — 313.
опыты ВЛАДИМИР ЕШКИЛЕВ ❖ УЗКИЕ МЕСТА КРАЕВЕДЕНИЯ II городской цитадели напрочь стерты замковые признаки; последние два столетия, примерно с наполеоновских времен до президентских суме- рек Кучмы, в здешнем шляхетском гнезде кукушкиным птенцом ворочался и гадил краевой военный госпиталь. Мутные энергии болезней и ранений до основ пропитали стены, а прорывы канализации довершили дело: даже у кре- постного камня, как оказалось, имеются пределы терпения; оскорбленный дух оставил возвышенность, на которой основал свою твердыню кастелян Анджей Потоцкий; то, что осталось от замка, опростилось до группы невзрачных строе- ний, обнесенных выбеленной стеной. Сдуру купивший строения олигарх так и не придумал, как на них заработать, устал от повышенного внимания и так передал их городу, словно сплюнул. Теперь каждое погожее воскресенье в центральном дворике цитадели соби- раются самодеятельные краеведы. Присаживаются на раздолбанные скамейки, по-птичьи косятся друг на друга, вяло обсуждают планы реконструкции замка, бодро хвастаются находками и публикациями, просто сплетничают. Очень раз- ные, небрежно одетые и напряженные люди; только у двух-трех из них вожат- ские повадки профессиональных экскурсоводов и преподавателей; осталь- ные — немолодые энтузиасты с внутренним загаром на скулах, коллекционеры и безвредные безумцы — много курят, громко ругают политиков и с тревожной внезапностью прикладываются к плоским металлическим фляжкам; всех их в конце прошлого века немного помяла и поцарапала бродившая по планете мягкая сила, все они легитимно травмированы реформами словарей и трудовых отношений. Мне с ними не всегда комфортно, зато всегда познавательно. Один из завсегдатаев, лысый собиратель австрийских кокард и медалей, усложняет сплетни и беседы историческими парадоксами; мелко провоциру- ет любителей пообщаться и страстно наблюдает за разговорным мерцанием смыслов. Вот, говорит он, как прикольно: в июне девятьсот четырнадцатого застрелили известного всем образованным людям эрцгерцога, а ровно через сто лет — день в день — провозгласили халифат; собиратель многозначительно кашляет, упирается взглядом в крокодилистые носки своих туфель, выпавших из моды еще во времена трехдюймовых дискеток; смотрит на них и ждет. Но на парадокс никто из присутствующих не ведется. Никому не хочется в теплый осенний день рассуждать о мировых войнах, да и о локальных тоже. Война слишком холодная и крупная вещь для такого дня. Пауза. Все плотно молчат, когда у скамеек появляется девочка в куртке — наверное, все-таки в куртке, а не в ветровке — песочного цвета. Она ищет кошку. Вы случайно не видели такой пятнистой перекормленной кошки? — вежливо спрашивает она. Толстой, уточняю я; щеку девочки мелко дергает, она резко поворачивается, Ешкилев Владимир Львович родился в 1965 году в Ивано-Франковске. Окончил исторический факультет Ивано-Франковского педагогического института им. В. Стефа- ника. Автор романов и книг прозы, составитель антологий и критических обзоров совре- менной украинской литературы, куратор Международного литературного фестиваля «Карпатская Мантикора». Живет в Ивано-Франковске.
задевает локтем собирателя кокард и уходит к дальним строениям. Ситуацию молчания она забирает с собой: коллекционерам и краеведам становится вроде как неудобно; тут перекормленная кошка пропала, а мы молчим, курим, гры- зем семечки и мусорим на бывшее феодальное владение. Собиратель кокард немедленно сообщает всем, что некий филокартист по имени Виталик умер, предположительно от атипичной пневмонии. Собирал, собирал открытки по городской тематике и вот теперь умер; дочь, наверное, продаст коллекцию, она не филокартистка. Нумизмат с прокуренными до горчичных оттенков усами не по делу улыбается, замечает внимание к себе и начинает рассказывать анекдот о том, как в чьем-то горле собрались на вечеринку микробы — разные там стафилококки и стрептококки — и тут из-за гланд вылезла жуткого вида бак- терия. Да-да, обрадованно прерывают нумизмата со скамеек, знаем-знаем: этой бактерии старшие сказали объявиться, кто такая, а она назвалась пневмонией; старшие типа заметили, что для пневмонии она слишком странная, а бакте- рия кокетливо так поправила: я не странная, я атипичная. Никто не смеется, но всем становится уютнее и дружнее. Ибо даже подобным пошлым образом высмеянная смерть, как утверждают последователи одного древнего суфия, уже не совсем смерть, а некая ее хитро определяемая родственница, сопредельная отдыху и внезапным остановкам в пустыне. Тем временем краевед Юра, с которым мы на двоих делим обломок разрушенной скамейки, достает черно-белую фотографию и протягивает ее мне. На фото облупленная стена подъезда; из-под обвалившейся штукатурки тускло выглядывают цветочный орнамент и латинская надпись. Читаешь? — спрашивает Юра. Я пытаюсь разобрать буквы, краевед приходит на помощь. Рга1е11апха, смакует он слово и сообщает, что любители евроремонтов надпись уже заштукатурили; затем добавляет: сфотографировано на Парковой, в доме с тритонами. Не удивительно, говорю я, этот отель строила итальянская фирма; кажется, Серафини. Да нет, ты не понял, — вертит головой краевед, облизыва- ет каскад мелких трещин на нижней губе (язык у него бледный, бескровный), затем объясняет: это итальянское слово переводится как братство. Я смотрю на него внимательно, дышу ожидающе, почти вибрирую. Юра отвечает мне покровительственной улыбкой, говорит, как рубит: масонская ложа там заседа- ла, однозначно. Я стараюсь согласиться, сдерживаю в себе скептика — ведь это Юра когда-то навел меня на историю о зеленых детях. Такое не забывается. История связана с деятельностью подольского краеведа, филателиста и метафизика Мирослава-Любарта Левицкого, которого некоторые его биогра- фы поздней советской и ранней олигархической эпох именовали Любартом Винцентовичем Левицким; при этом они обязательно указывали неправильную дату его рождения и с обычным биографическим садизмом добавляли, что в тысяча девятьсот двадцать четвертом году данного деятеля культуры похорони- ли в утерянной (позднее) могиле за общественный счет. Активный период его деятельности на ниве краеведения охватывал, как исчисляют все те же биогра- фы, конец девятнадцатого века и первое десятилетие двадцатого. Современник Ивана Франко, старший товарищ Казимира Бабакевича, Амвросия Гапусяка и ребе Земейкиса, Левицкий посвятил себя поискам древних памятников и арте- фактов, связанных с пребыванием в Карпатах фракийских племен. Идея фракийского происхождения значительной части населения Карпатских гор возникла у Любарта Винцентовича, по свидетельствам совре- менников, зимним вечером 1897 года во время посещения им популярной колыбы1 близ местечка Заболотова, где будущий корифей подольского (а равно — покутского и гуцульского) краеведения имел удовольствие дегусти- ровать охотничьи настойки, изготовленные по рецептам барона Францишека Ромашкана, знаменитого в те годы добытчика оленьих рогов и не менее зна- менитого знатока алкогольных напитков. После двух хреновух с укропом, трех 1 Колыбами в Западной Украине называют питейно-закусочные заведения, постро- енные в форме гуцульских строений для копчения овечьего сыра с конической крышей и центрально расположенным очагом.
калгановок и шести бальзамических Левицкий внезапно осознал, что окру- жающие его лица удивительно похожи на древние фракийские и македонские изображения; осознав, он всмотрелся в лесорубов, сидевших за соседним сто- лом, выпил седьмую бальзамическую и ясно увидел, что старший из мастеров пилы и топора как две капли калгановки похож на изображение македонского полководца Кратера со знаменитой дворцовой мозаики, раскопанной в Пелле, а его молодой товарищ не менее схож с царем Александром Великим, запе- чатленным там же. Если бы во времена Левицкого знали о генной теории наследственности, Любарт Винцентович непременно вскричал бы (или написал бы обширную статью в Вххепшк Зйгсйоау Н181огп Еока1пеД о непогибших генах древних обитателей Фракии, черноволосых земледельцах и скотоводах, воин- ственных и предприимчивых верноподданных Севта Упрямого и Лисимаха; но о единицах наследственного материала в те далекие годы не ведали даже про- свещенные редакторы Ваепшк’ов. Один из позднейших биографов Левицкого утверждал, что, незадолго до бальзамического прозрения, краевед, пребывая в компании вольнодумного и европейски начитанного ребе Земейкиса, вни- мательно изучал некий немецкий научный ежемесячник; и не столько читал его, сколько рассматривал графические рисунки с изображениями древних и современных ему этнических типов, очерченных в модном тогда радикальном дарвиновском духе. Упомянутый биограф был близок к намеку на вторичность и эпигонский дух теории Левицкого, но твердо намекнуть все-таки не рискнул. Возможно, его остановила светлая память о бескорыстном краеведе-энтузиасте, до сих пор живущая на страницах календарей; возможно также, что биограф просто побоялся утверждать нечто негативное о покойном товарище Бабакевича и Гапусяка, не имея для этого достаточно документальных оснований. Как бы там ни было, после зимнего вечера в колыбе Любарт Винцентович начал активно исследовать пещеры, урочища и прочие укрытые от приез- жих места Карпатского края. В частности, в компании с эрудитом галицко- армянского происхождения Амаяком Возняком, Левицкий тщательно, слой за слоем, перекопал три сотки земли рядом с древним капищем, расположенным в скалах недалеко от горного местечка Болехова, и нашел там фрагмент чере- па древнего фракийца или же иного древнего, которого полагал фракийцем. Находка самым фатальным образом повлияла на колебания жизненного вектора краеведа. Судьба распорядилась так, что в непросвещенные головы обитателей Болеховского повета местный священник вложил убеждение, что выкопанная кость является частью черепа знаменитого карпатского робингуда и ловеласа Олексы Довбуша, известного также как Довбыш и Довбущук. Священник принадлежал к числу многочисленных карпатских патриотов, считавших, что более достойной персоны, чем славный Олекса, их земля не знала, не знает и знать не будет; что этот защитник угнетенных и обездоленных середины восем- надцатого века должен стать единственным героем всех находок и открытий в родном ему крае. Этим обстоятельством можно объяснить тот факт, что на момент находки уже два села этого повета имели в своем распоряжении чере- па Довбуша и весьма этим гордились. В одном из сел с большими почестями сберегался череп двенадцатилетнего Олексы, а в церкви второго, в шкатулке из покрытой тонкой резьбой, пахучей и почерневшей, древесины можжевельника пейзане хранили кусочек черепа взрослого Довбуша с огнестрельным отверсти- ем в височной пластине. В день, когда восточные христиане празднуют память Алексия, человека Божия, эти святыни торжественно выносились из тайников на свет, размещались в центре общинного внимания и убеленные сединами горцы рассказывали молодым односельчанам и приезжим городским интелли- гентам о подвигах карпатского робингуда, сокрушавшего всевластие польских и венгерских панов, отбиравшего у шинкарей «пьяное серебро» и сокрывшего в горных пещерах заговоренные клады, предназначенные для успеха будущих героев-освободителей — сен-мартенов Бескидских кряжей, боливаров лесистых Горган. Узнав о находке Левицкого, жители некоего анонимного села близ капища (а оно, это капище, — между прочим — и ныне, на посрамление маловерным,
в документах и на туристических картах именуется Скалами Довбуша) реши- ли, что наконец-то найден третий, окончательный и наиболее престижный череп народного героя — не сопливого возраста и не испорченный панской пулей. А решив, исполнились решимости утереть носы всем другим селам. Не удивительно, что все попытки Любарта Винцентовича и Амаяка Возняка объяснить пейзанам, что череп является свидетелем более ранних эпох, не привели к желаемому. Обозленные горцы не только конфисковали находку, но и выбили глаз краеведу, долго и отчаянно препятствовавшему конфиска- ции. Храброму Амаяку, помогавшему Любарту Винцентовичу спасать артефакт для нужд мировой науки, пейзане повредили ногу, а также, применяя земле- дельческие орудия, нанесли разного рода телесные разрывы, о которых био- графы Левицкого упоминают единогласно, но без детализации. Конфискации черепа способствовало и то обстоятельство, что фамилия местного жандарма Довбущука, как назло, совпала с одним из канонических вариантов фамилии народного героя и представитель закона, конечно же, сочувствовал пейзанам. Таким образом, благодаря стечению в одну событийную фигуру нескольких причинно-следственных линий, теория фракийского происхождения карпат- ских горцев потеряла ключевое свидетельство. Это, впрочем, не заставило Левицкого опустить руки, что указывает на верность этого сына Карпатского края своему жизненному предназначению. Покалеченный и ограбленный, Любарт Винцентович продолжил поиски, и судьба, доселе суровая, ему улыбнулась. В тысяча девятьсот тринадцатом году около села Пидгирья, в глубокой меловой пещере, краевед нашел удивитель- ных зеленых детей; мальчика и девочку с нежной кожей бледно-салатового цвета, с примечательно оттопыренными, хрящеватыми и слегка заостренными ушами. Левицкий позднее рассказывал Амвросию Гапусяку, что, увидев эти уши, Возняк почему-то заплакал. Зеленокожие дети говорили на непонятном языке, лишь отдаленно напоминавшем бытовавшие в тогдашних Карпатах наречия; они категорически отказывались от жареного мяса и с отвращением смотрели на блюда из форели и карпа. Детей отвели к местному ксендзу, на всякий случай окрестили и оставили на церковном пансионе. Попытки заинте- ресовать детьми местные власти не удались. Интеллигенция, озабоченная под- готовкой к выборам в Венский парламент, оперными интригами и капризами примы Доминики Дульман-Шидловской, спорами о гражданском правописа- нии и слухами о близкой войне, также осталась равнодушной к удивительным детям. Ребе Земейкис, знавший много исторических анекдотов, вспомнил, что летописец Ральф из Когешелла, обитавший в монастыре, расположенном в английском графстве Эссекс, во времена средневекового короля Стефана, записал историю о зеленокожих детях из пещеры, найденных в поселке Вулпит в соседнем графстве Суффолк. Ребе выписал по почте английскую книгу с летописью Ральфа, что стоило ему ни много ни мало сто двадцать крон, и перевел Левицкому текст соответствующей глоссы. Зеленые дети из Вулпита, так же, как и зеленые дети из карпатской пещеры, не ели мяса и питались исключительно фасолью. Ральф сообщал, что, когда дети выросли и обучились английскому, девочка рассказала, что ее народ живет в стране, где никогда не светит солнце, где под бесконечными дождями растут длинные грибы и где все люди мирные и зеленые. В тот день, когда дети потерялись, они пасли домашних животных, похожих на овец, и забрели в пещеру, где услышали звон церковного колокола; дети пошли на интересный звук и вышли под синее небо с нестерпимо ярким солнечным диском. Богослов Уильям из Сэтэм-Ньюбура, комментируя рассказ Ральфа, утверждал, что удивительные дети пришли в Англию из благословенной страны святого Мартина, где все питаются по мона- стырским правилам, дважды в сутки причащаются и работают в поле, дружно и вдохновенно распевая псалмы. Не считаясь с древними английскими свидетельствами и намеками ребе на признанную каббалистами множественность миров, Любарт Винцентович сообщил всем друзьям, что зеленые дети являются реликтовыми фракийцами, потомками древних обитателей карпатских предгорий. Он решил повезти детей
в Париж и поразить научный мир сенсацией, должной привлечь внимание к его антропологической теории и расшатать аргументы скептиков; он уже сооб- щил журналистам об открытии им древнейших «русинантропов фракийских» и собирал деньги на ученое путешествие, когда началась мировая война. Зеленые дети не выдержали лишений военного времени и умерли то ли от тифа, то ли от истребительного птичьего гриппа, известного как «испанка»; ночные попыт- ки Левицкого выкопать и препарировать их останки натолкнулись на твердую позицию ксендза и местной общины. Непонимание окончательно оскорби- ло разум Любарта Винцентовича: он запил и стал надолго задерживаться в пещерах; крестьянские дети кидали в него камнями и обзывали одноглазым дидьком (чертом), он огрызался и был избиваем старшими братьями и отцами крестьянских детей. После войны, в дни укрепления Второй Речи Посполитой, жандармы поймали краеведа, голодного, хронически простуженного и одето- го в сгнившую форму стрелка турецкого горного батальона; его отправили в санаторий; ребе Земейкис и Амвросий Гапусяк наведывали его там, привози- ли книги и слушали развернутые и дополненные версии фракийской теории. Смерть Левицкого была легкой, он умер во сне. Все это всплывает в памяти, пока Юра рассуждает о предполагаемой забытой ложе. А ты помнишь, как у Левицкого отобрали череп поклонники Довбуша? — напоминаю ему о прошлом. Да, скрипит Юра, поклонники эти, да... и Довбуш. Поток разговора меняет русло; с масонских камней он резво стекает к менее темным темам; мы перескакиваем с разбойников древности на разбойников близких времен, вспоминаем о легендарных бандитах, живших в городе в советские времена, о ворах в законе, убитых в лихие девяностые; Юра рассказывает о знаменитом кемеровском воре в законе Атлантиде, приехавшем в 1978 году на Прикарпатье. Тут его не искали, не должны были искать; а он с детства мечтал о горах, поросших темно-зеленым хвойным лесом. Прячась после неудачного нападения на инкассатора, Атлантида решил не испытывать судьбу на городском вокзале, где носильщики, киоскеры и буфетчицы внима- тельно и не бесплатно следили за всеми приезжими; он вышел, не доехав до областного города, на маленькой, засаженной «петушками» и кустами жасмина станции с названием Жовтэнь (Октябрь). Название показалось вору забавным и, судя по всему, вызвало у него некие ассоциации с хроническим гепатитом. Он спросил у местного жителя: что за название такое, больные у вас тут все, что ли? В ответ Атлантида услышал, что до Советов местечко называлось Езуполем; это еще больше рассмешило вора; тогда житель местечка, на удив- ление хорошо осведомленный в истории (не местный краевед ли?), сообщил Атлантиде, что до тысяча пятьсот девяносто четвертого года Езуполь-Жовтэнь вообще назывался Чешибесами и получил свое «иезуитское» имя в ходе все- польской кампании борьбы с язычеством и колдовством, возглавляемой тог- дашними всечестными отцами из Ордена Иисуса. Услышав эту историю, вор перестал смеяться, странно насупился и двинулся к близлежащей трассе ловить машину. Через три дня его нашли в лесу застреленным; обстоятельства убий- ства до сих пор неизвестны; в миру Атлантиду звали Иваном Савельевичем Чешибесовым. Дослушав историю вора, я киваю: да, иногда знаки, сопрово- ждающие нашу жизнь, выстраиваются в круги, спирали и петли; типа, сколь веревочка ни вейся... Атлантида об этом знал, соглашается Юра, знал о знаках, свивающихся в петли; тюремная жизнь такое натуральное знание поощряет и охотно записывает в традицию. Юра выдерживает многозначительную паузу, затем достает плоскую фляжку и наливает мне из нее темного цвета настойку; наливает в мятый бумажный стаканчик, божится, что это знаменитая «Черная вдова», что рецепт настойки взят непосредственно из личного блокнота баро- на Ромашкана, хранящегося в областном краеведческом музее: сто пятьдесят грамм зернового спирта, триста пятьдесят — воды, ложка молотого кофе «ара- бик», ложка корицы, по пол-ложки толченого душистого перца и куркумы, ложка тростникового сахара и две ложки — ванильного. Ну что, подмигивает мне Юра, выпьем «вдовы» за то, чтобы наши веревочки еще долго не свивались в петли.
Ну и мрачные у вас разговоры, слышу из-за спины. К собранию краеве- дов присоединяется мой кум Андрей, тоже любитель истории родного края; он всегда был скептиком, но не хронически-желчным, как старые академи- ческие крысы, а скептиком маневренным и слегка легкомысленным, как и положено людям постмодерной эпохи. Когда я впервые опубликовал историю Станиславского вампира и среди краеведов начались ожесточенные споры о ее достоверности, кум долго придерживался нейтралитета, но все-таки признал право свежих мифов на часть краеведческого пространства. Все равно, понял он, кто-нибудь когда-нибудь расскажет историю о вампирах; ведь если есть участок кладбищенской земли, на котором теоретически можно закопать хотя бы одного вампира(вурдалака) среднего телосложения, то рано или поздно там обязательно начнутся пересуды о чем-то вампироподобном; соответственно, кум включил могилу Станиславского вурдалака в список экскурсионных досто- примечательностей, и теперь ни одна из доверенных ему туристических групп не проходит мимо старого городского кладбища. И уж если рассказ коснулся вампира, то надо уделить ему внимание — а то обидится и снова вылезет на свет божий. Могила его находится на одной из главных кладбищенских аллей, в секторе захоронений середины семидесятых годов; собственно, одним из этих захоронений его и разбудили в декабре тысяча девятьсот семьдесят четвертого года — закопали рядом старушку, потревожили и направили к активной фазе. Мне тогда шел десятый год, в памяти остался девственный, не порушенный снег на игровых площадках, скучные вечера под зеленым абажуром и кухонные перешептывания родителей о высосанных тру- пах. Выходить на улицу мне запретили; ничто не способно было преодолеть этот запрет — ни мои истерики с припадками, конвульсиями и симуляциями назальных кровотечений, ни долгое осадное нытье, ни дипломатические визи- ты в пропахшую трубочным табаком и оружейным маслом дедушкину комна- ту; а еще я помню родительские конвои, сопровождавшие школьников после второй учебной смены, тени в темных подъездах и странное напряжение, раз- литое в пахнущем домашними копчениями и сернистым хлопушечным дымом предновогоднем воздухе. Горком партии тогда твердо определил, что никаких вампиров и вурдала- ков (даже в спешно обоснованной опытными военными медиками материали- стической версии) нет и быть не может; вурдалаки, сказал тогдашний первый секретарь горкома на внеочередном собрании, решительно несовместимы с марксизмом-ленинизмом; несовместимы и точка; то есть не умозрительная промежуточная точка, а полная и ответственная, способная оставить любите- лей запятых без партбилетов и должностей. Любители запятых полноту точки осознали и отправились искать маньяка, так как маньяки, даже в те суровые годы, худо-бедно с ленинизмом совмещались. После шестого или седьмого трупа несовместимость все-таки была преодолена (метафизическая сторона тогдашних властных решений все еще тревожит мое воображение), и подо- зрительную могилу выжгли ранцевым огнеметом; говорили, что выжечь логово властям посоветовал престарелый житель одноэтажного городского предместья, исконный обитатель улицы Киевской, вьющейся между высоких жлобских заборов и упирающейся в то самое кладбище. Исконный обитатель помнил предыдущие гастроли вампира в 1940 году, «при первых Советах»; тогда логово тоже выжгли. Как и в сороковом, могила после выжигания дымила трое суток, новые трупы после этого не появлялись. Позднее, работая на ремонтно-механическом заводе, я встретил человека, непосредственно причастного к истории с вурдалаком; в заводской аккуму- ляторной, прислонившейся стеной к кладбищенской ограде, в середине вось- мидесятых работал отставной гэбист Леонид Иванович, спившийся до фило- софских рассуждений майор; молодых он гонял нещадно, но меня миловал за начитанность и любопытство. Среди свинцовых пластин, кабелей и кислотно- щелочных превращений мы с Леонидом Ивановичем длительно и со вкусом рассуждали о моральном императиве Канта, категориальном аппарате Гегеля и доводили до бешенства работников сельского происхождения вдохновен-
ной декламацией библейской Песни песней; на других таких самодеятель- ных философов правильные советские пролетарии немедленно написали бы донос, но бывший майор принадлежал к заводскому клану неприкасаемых; местные сексоты об этом знали. Легенда о вампире была в числе любимых историй Леонида Ивановича; он рассказывал ее с уверенностью, шармом и маркетинговым вдохновением теперешнего дистрибьютора «Эмвея»; на фоне его описаний бледных высосанных трупов, застывших предсмертных гримас и гнойных следов на снегу тогдашние детективные сериалы застенчиво отды- хали; мое воображение добавляло детали и требовало полевых исследований. Дважды мы с отставным майором пили водку непосредственно на могиле вурдалака; пили без закуски, искренне, наповал, быстрыми смершевскими пулеметными глотками, описанными военными беллетристами еще в эпоху сталинских премий; нечто кладбищенское тем временем шелестело и шкря- бало, слышались намеренно усеченные звуки, и летала подозрительная сова, ее маршруты были треугольными и, казалось, складывались в пентаграммы; Леонид Иванович убеждал меня и божился (скорее — бесоприсяжничал), что выжженному вурдалаку нравилась наша разновозрастная компания. Прешься, падла? — спрашивал я после очередного стопарика и всматривался в черное отверстие, куда в семьдесят четвертом засунули рыло огнемета; а там и правда что-то активно перлось, может быть, крысы, а может, и что-то посерьезнее. Внутренне я готов был к появлению монстра и даже мысленно повторял строчки Бродского: долг смертных ополчаться на чудовищ; решимость эта до сих пор дорога мне. Леонид Иванович рассказывал, что в семьдесят четвертом для консульта- ций по поводу вурдалака в город приезжал алтайский эксперт по вампирской тематике, которого звали не то Бозжон, не то Воздон, майор запамятовал; зато он хорошо помнил его лицо и глаза. Если бы он меня допрашивал, я бы ему без паяльника и утюга все б сказал, — признавался мне Леонид Иванович, и на отставном его лице сквозь все запойные наслоения и покраснения проступал сивый щетинистый ужас. Алтаец, вспоминал гэбист, тогда погулял-погулял по кладбищу, понюхал воздух, крикнул что-то нездешнее, вспугнул ворон; затем дождался, когда вороны начнут летать по кругу, и завертелся в том же направ- лении. Так и вертелись они, вертелись-вертелись, — шептал в темноту Леонид Иванович, — вороны в воздухе, а шаман этот на земле, долго вертелись. А что потом? — спросил я. Вертелись они против часовой стрелки, — не слышал моих вопросов майор и шептал свое дальше: значит против Бога вертелись, проклятые... вот оно что. Чем закончилось пребывание эксперта в столице Прикарпатья, я так и не узнал; Леонид Иванович всегда отключался до того, как история об алтайском вампироведе доходила до загадочных событий, слу- чившихся после вороньего кружения... Вот что иногда вспоминается, когда кум Андрей хитро подходит из-за спины и начинает о «мрачных разговорах». Я отодвигаюсь, давая ему присесть между мной и Юрой; сломанная скамейка скрипит под кумом. Смотри, говорит он, протягивая мне изуродованный временем медный кружок, мне сказали, что это монета готского короля Германариха, ты же у нас специалист по монетам. Я беру в руки медь, глажу стертый до полной анонимности профиль древнего властелина. Говорю: медяки самого Германариха неизвестны, в его государстве ходила преимущественно римская монета, медная и серебряная; реже встреча- лись драхмы боспорских царей; эта монета, — вкладываю кружок во влажную ладонь кума, — римская, очень распространенная: легионер со знаменем и правосторонний портрет императора; аукционная цена при такой паршивой сохранности — от доллара до трех. Кум Андрей кряхтит, недоверчиво ищет среди каверн и царапин легионера, потом вдруг вскрикивает, хлопает себя по ноге, задирает штанину — осеннее насекомое, прятавшееся под скамейкой, внезапно атакует его, безошибочно выбрав уязвимое место между кроссовкой и манжетой джинсов; Юра смачно отпивает из фляжки, присаживается, ерошит траву, пытается найти проникшую в кума тварь, но та успевает унести свои членистые ноги за пределы Юриной досягаемости.
Кум Андрей пытается вытащить застрявшее в ноге жало, просит у крае- ведов иглу и зажигалку; я сочувствую куму и думаю о различных видах про- никновения, о неисчислимых острых жалах и предметах, сидящих в засадах и терпеливо ждущих подходящего момента, чтобы выскочить, ускориться и проникнуть в зазевавшегося краеведа; впрочем, краеведы здесь — частный случай, а проникновение угрожает всему живому; с проблемой проникнове- ния мы сталкиваемся еще в детстве: колючие растения, хищные насекомые, врачи в медпунктах и поликлиниках, ржавые гвозди, вампиры и арматура на заброшенных стройках — все окружающее пытается уколоть, прокусить, про- бить нам руку, ногу, выколоть глаз, высосать кровь, влить под кожу мерзкую жидкость или высадить маленького Чужого в доверчивый и беззащитный чело- веческий организм. Некоторые из слабых детей не выдерживают этой бешеной атаки острых элементов бытия и угасают на рассвете своей неудавшейся жизни; однако же и пережившие все ловушки детства не избавляются от проблемы — проникновение сопровождает быт даже очень взрослых и осторожных персон; стоит ли упоминать о сексе, целиком пребывающем на орбитах проникнове- ния. От грустных мыслей меня отвлекает собиратель австрийских кокард; он подходит к нашей скамейке в облачке сигаретного дыма, без капли сочувствия смотрит на кума Андрея, по кускам извлекающего из ноги зазубренное жало, затем говорит мне: зря ты ее кошку толстой назвал. Все еще озабоченный про- блемой проникновения, я не сразу понимаю, что он говорит о девочке в куртке песочного цвета, потом спрашиваю собирателя: ну а что, собственно, не так? Да знаю я эту кошатницу, — говорит собиратель и кивает на распухшую ногу кума: мать у нее та еще ведьма, да и бабка, покойница, из-под мертвецов воду сливала. Я невольно оборачиваюсь к строениям бывшего гнезда Потоцких, в ту сторону, куда направилась хозяйка перекормленной кошки; смотрю на заросший кустами проезд между двумя зданиями, на дорожки со следами анти- кварного асфальта, похожего на панцирь старой тортиллы, на столетний дуб, раскинувший над останками замка узловатый веточный покров. Смотрю; там никого нет.
С ЕМ И ]Н[ АМР» И УМ ЭДУАРД УСПЕНСКИЙ * ПРИКЛЮЧЕНИЯ ВОЛШЕБНОЙ МЕТЛЫ Главный герой этой фантасмагорической и одновременно мемуарной прозы — Анатолий Юрьевич Галилов — был удивительным человеком, живым и целеустрем- ленным. В книжке финского писателя Ханну Мякеля «Эдик» ему посвящено немало страниц. Мы познакомились с Галиловым еще в прошлом веке, когда наша страна называлась по-другому, а молоко продавалось в треугольных пакетах без полоса- тых котов на упаковках. У меня до сих пор сохраняется его старинная визитная карточка, на которой начертана должность: «литературный секретарь писателя Эдуарда Успенского». Он и правда проработал с Успенским тысячу лет, а может, и больше. Догадываюсь, что эти годы были для них обоих незабываемым приключе- нием. Кстати, Анатолий Галилов уже бывал участником успенских сочинений — в сборнике пьес, изданном двадцать пять лет тому назад под заголовком «Театр Эдуарда Успенского», среди действующих лиц значится и он: «Галилов Анатолий Юрьевич — литературный секретарь Успенского, в прошлом следователь. Выглядит хорошо. Похож на Дядю Федора в зрелости. Все умеет, даже суп варить». А почему — Галилов был ? Потому, что Анатолия Юрьевича не стало весной прошлого года. Жаль, что он не увидит этой прозы, напечатанной в нашем жур- нале, что не позвонит Успенскому и не поделится свежими впечатлениями, ведь писалисъ-то они, эти «Приключения...», еще при Толиной жизни... Павел Крючков, редактор «Детской комнаты» (то есть ВЕМШАВШМ’а) /Анатолий Юрьевич — мой секретарь, ему до всего есть дело. Однажды он идет мимо нашего подъезда и видит — сидит немолодая тетка на парапете, рядом метла, и загорает. — Эх, ты, — говорит Анатолий Юрьевич, — кругом столько мусора, а ты ленишься. Он схватил метлу и срочно начал подметать. А это была метла Бабы-Яги. Она не хотела подметать, она (метла) хотела летать. Она задергалась в его руках, завырывалась, но Анатолий Юрьевич так устроен, что если из его рук что-нибудь вырывается, он это что-нибудь не выпустит из рук ни за что. Вот метла и полетела вместе с Анатолием Юрьевичем. Все дело в том, что Баба-Яга устала от жизни на селе — куры, козы, моло- ко, печи, дрова. Кто же это выдержит, особенно в пожилом возрасте. Она взяла свою метлу и пошла в город работать в котельную. Анатолий Юрьевич, сидя на метле, посетил несколько интересных мест. Он побывал на Дорогомиловском рынке на складе веников. На Тишинке, где продавались пластмассовые садовые подметалки для листьев. И даже полетал немного за подметательной машиной. Успенский Эдуард Николаевич родился в 1937 году в городе Егорьевске Московской области. Живет в городе Троицке. Кто же не знает Эдуарда Успенского??!
Наконец он прилетел назад в котельную. Он сказала Бабе-Яге: — Вот. Получай свое оборудование. — Нетушки! — сказала Баба-Яга. — Кому она нужна такая изменница. Пусть теперь у тебя на всю жизнь остается. — А вы, бабушка, как? — спросил растерянный Анатолий Юрьевич. — А я как-нибудь обойдусь. Я уже пылесос осваиваю. И она улетела вдаль на старом помоечном пылесосе. С тех пор жизнь Анатолия Юрьевича переменилась. Например, я прошу его зайти в издательство «Детский мир» отдать рукопись. — А на каком они этаже? — Какая тебе разница. Там же есть лифт. — С метлой меня в лифт не пустят. — Тогда на пятом. — Интересно, а у них есть форточка? — Зачем? — Это как зачем, — сердился Анатолий Юрьевич. — Если окна заклеены, как я им в форточку передам? И он подлетал к издательству «Детская литература», разумеется, не со сто- роны памятника Дзержинскому, и передавал рукопись в форточку. Скоро слух о его уникальных возможностях разошелся, и к Анатолию Юрьевичу стали обращаться многие. Одним из первых позвонил из Ялты писатель Сергей Иванов: — Слушай, Толян, я все цветы перед отъездом выставил на балкон, а по интернету я видел, что дождя у вас нет. Будь добр, полей. И вот Анатолий Юрьевич с ведром наперевес летит на улицу Башиловка спасать цветы Сергея Иванова. Он вернулся страшно недовольный, весь в колючках. — У него эти цветы разрослись как ненормальные — пристать невозможно. Думать надо, прежде чем поливать просить! Еще Анатолий Юрьевич расстроился на себя — туда он летел в равновесном положении, а обратно с пустым ведром, поэтому его все время заносило вправо, в портфельную сторону, и он сделал три лишних круга возле нашего дома. Иногда Анатолий Юрьевич доставал кошек с крыши. Иногда передавал цветы с записками незнакомым тетям на верхних этажах. А однажды полдня летал в Миусском парке за сбежавшим попугаем. В конце концов я решил прекратить работу этой далеко не голубиной почты: «Еще запутается в проводах и сгорит». — Хватит! Теперь все заказы только через меня. Как Анатолий Юрьевич поссорился с вороньей стаей Мы с писателем Ковалем сидели у меня на кухне по улице Усиевича за чаем и выясняли ряд сложных вопросов: — Кто лучше пишет — Сергей Иванов или Константин Сергеенко? А может быть, Леня Яхнин? Выяснялось, что хуже пишут все. За окном по-черному кричали вороны. И разговор постепенно перекинулся на ворон. Мы стали выяснять, какого цвета у них яйца. Коваль говорил, что они серые с темными кляксами. Я утверждал, что они голубые с коричневыми пятнами. Мы спорили с глубоким убеждением. Мы ссылались на Брема, на профессо- ра Магницкого, на справочник-определитель птиц. Никто не хотел уступать. Мы поспорили на самое ценное — на коньяк.
И тут вмешался Анатолий Юрьевич. Он молча вышел на балкон со своей знаменитой метлой и прямо с места полетел вверх к тополиным вороньим гнездам. Скоро он вернулся с яйцом, но не один, а в сопровождении трех ворон. Они громко кричали и пытались его клюнуть. Яйцо было ни то ни се. Оно было серое, но с коричневыми пятнами. — Все, Толян, — сказал Коваль, — отнеси на место. Уважь птиц. — Сами уважайте, — сказал Анатолий Юрьевич, — они кусаются. Он показал пару заметных клевков. Я на метле летать не умел, а Коваль даже и не пробовал. По-моему, яйцо так и осталось у него в коллекции. •к ☆ ☆ Но для Анатолия Юрьевича неприятности на этом не кончились. Вороны стали его преследовать. Едва он выходил из нашего подъезда, как тут же под- нимался жуткий вороний крик и то одна, то другая вороны пикировали ему на голову и больно клевали. Он даже шляпу стал носить по такому случаю. Но тогда его клевали в шею. Ехидный наш товарищ Аркадий Хайт сказал ему: — А вы с ведром на голове ходить не пробовали? Лучше всех Анатолию Юрьевичу посоветовал Коваль: — Толя, а ты брось им в гнездо пинг-понговый шарик. Нет такого препятствия, которого не мог бы преодолеть мой славный секретарь. Он так и сделал: покрасил шарик от пинг-понга в вороний цвет и отвез его в гнездо. — Вот пусть посидят теперь до посинения, — строго сказал Анатолий Юрьевич, — пусть успокоятся. А то, ишь, кусаться начали. Пусть спасибо ска- жут, что я им куриное яйцо не подложил. Как Анатолий Юрьевич помогал диссидентам В то время мой приятель и соавтор Феликс Камов находился под тесным прессом КГБ. Он хотел покинуть Советский Союз и выехать на свою новую Родину в Израиль. Как вы догадываетесь, он был евреем. Как только он обрадовал власти своим заявлением на выезд, с ним нача- лись всякие неприятности. Его начали арестовывать, лишили работы и даже отключили телефон. Таким образом его уговаривали не покидать Родину. А он не соглашался, и мы его понимали и поддерживали. Мы — это его друзья писатели. В частности, делились с ним гонорарами. Но как это сделать? У входа в его подъезд, а иногда и на его этаже стояли мрачные стукачи. И тут на помощь к нам пришел Анатолий Юрьевич. Со своим бессмен- ным портфелем он подлетал к форточке его квартиры (разумеется, со стороны двора, а не улицы) и всовывал туда определенную пачку денег. Сначала дети Феликса пугались Анатолия, а потом осмелели и стали стре- лять в него из рогатки. — Вы сами туда летайте, — сердито говорил нам Анатолий Юрьевич. — Не дети, а эмигранты какие-то. Спрос на Анатолия Юрьевича возрастает Не представляю, как бы мы жили без метлы Анатолия Юрьевича. Есть у нас такой знакомый Миша Мокиенко — обаятельнейший и умный человек. Он такой всесезонный дед Мороз, и зимой и летом. Но при всей его
актерско-режиссерской талантливости он, наверное, самый бестолковый чело- век в стране. Вот его типовая история: Я пошел в магазин, накупил продуктов, потом заплатил за телефон в мага- зинном терминале и пошел домой. Придя домой, понял, что оставил продукты рядом с терминалом. Вернулся. Пакеты были на месте. Забрал продукты и пришел домой. Развернул пакеты, понял, что взял чужие продукты. Вернулся к терминалу, получил обвинение в воровстве от кричащей поку- пательницы. Купил новые продукты. На выходе из магазина охранник вернул мне про- дукты, которые я оставил у терминала. Принес домой два комплекта. Дальше выяснилось, что я положил деньги на свой старый, утерянный теле- фон. Я послал сына заплатить еще раз. Сын положил деньги, как и я, на старый номер. Я снова вернулся в «Магнолию» оплатить телефон. В результате оплатил телефон сына. Пришлось в очередной раз идти в «Магнолию». Так вот этот замечательный человек однажды повел маленького сына в детский сад. (Жена уехала в командировку). Он приблизительно помнил, где был сад, и потащил ребенка туда. — Возьмите ребенка. — Но это не наш. — Ваш. — Нет, не наш. Его давно перевели в сад с бассейном. — А где сад с бассейном? — Их три: «Звездочка», «Ласточка» и «Чебурашка». Наверное, он в «Чебурашке». — Как я его узнаю? — У них бассейн во дворе. В конце концов Ванечка был отправлен в сад, а папа рванул на репетицию спектакля. Вечером, под восемь, он звонит Анатолию Юрьевичу: — Анатолий Юрьевич, спасайте. — Как спасайте? — Заберите ребенка. У них нет ночной смены. — Какого ребенка? — Моего Ваню. — А ты где? — Я «Сказки дедушки Мокея» снимаю. - Где? — В Питере. — Ты уверен, что в Питере, а не в Салехарде? — спрашивает ехидный Успенский. — Что вы думаете, я уж совсем му..? — возмущается Миша. — То есть — я не в своем уму? — Так никто не думает, — успокаивает его Анатолий Юрьевич. — Ну почему? — с намеком говорит Успенский. — А какой адрес сада? — спрашивает Анатолий Юрьевич. — Не знаю. Это детсад «Чебурашка», у них бассейн на улице. — Все ясно! Анатолий Юрьевич схватил метлу и бросился на поиски «Чебурашки». Пролетав целый час над кварталом, он увидел нужный сад и нужного ребенка у бассейна. Он схватил Ванечку и полетел домой. Мальчик почему-то не испугался: — Дядя, ты детей воруешь?
Строгий Анатолий Юрьевич приказал: — Летишь, и помалкивай. Ваня помалкивал, но лучше от этого не было. Анатолий Юрьевич не знал, куда лететь. Навигаторов тогда не было. В результате он приперся на балкон к нам, на Усиевича. Ванечку покормили. Но спать он не хотел: — Дяденька, покатай. Его немного покатали по квартире, но он брыкался, дрался и все стремился на балкон. Короче, спал Ванечка привязанный к кровати. Сложности характера Анатолия Юрьевича Между прочим, мы заметили, что каждый вечер Анатолий Юрьевич в белой рубашке, в черном пиджаке и с портфелем стал куда-то улетать. Перед этим он долго брился, причесывался и поливал себя одеколоном. Вообще-то он брился и одеколонился и был в черном пиджаке каждый день, но в последнее время он делал это явно с другим смыслом. С большей тщательностью. — Интересно, куда это он летает, — спросил я у Коваля. — Как это куда, — ответил Коваль, — на шабаш. На партсобрание по-ихнему. — Еще и невесту приведет? — спросил я. — А куда ж без этого, — ответил Коваль. Он все всегда решал по-простому. Невесты мы так и не увидели, даже фотографии (Анатолий Юрьевич фото- графировать не умел или не хотел). Но всякие галстуки с модернистскими рисунками, платочки с вышивкой крестиком так и сыпались из него. Насчет крестиков я поторопился, вышивка была гладью — шабашные подруги крестиком не вышивают. Но факт был налицо. Мы с ужасом ждали появления подруги. — Интересно, на чем она прилетит? — спрашивал я. — На метле, конечно, — говорил Серей Иванов. — На пылесосе, — считал я. — На мотороллере, — сказал Коваль. Но вместо девушки на метле, из Санкт-Петербурга на «Красной стреле» к нам прилетела Семенова Любовь Александровна. Любовь Александровна и Анатолий Юрьевич с переменным успехом дру- жили около тридцати лет. Это была практически жена Анатолия. Но Анатолий от женитства отказывался, говорил, что все и так хорошо, он все напирал, на то, что она у него как подчиненная, что она у него здесь, в кулаке. Но оказалось, что все совсем не так, а скорее наоборот — Анатолий Юрьевич у нее в кулаке. С ее приездом он как-то сник, засуетился, потерял самостоятельность. Она быстро навела порядок в полетах во сне и наяву. Все галстучки и пла- точки крестиком мигом исчезли из гардероба Анатолия. — Чтобы я этого больше не видела. Она все время ходила по дому сердитая и сердитела все больше. Однажды она самопроизвольно села на метлу Анатолия Юрьевича и скрылась в облаках. Мы все в ужасе замерли, сидели и ждали. — Сейчас грохнет! — сказал Коваль. • к ☆ ☆ И вот в небе показалась точка, потом темный силуэт и наконец сама Любовь Александровна. Он подлетела к нашему балкону, плюнула на него, развернулась и снова улетела вдаль.
— Просто в душу наплевала, — сказал Сергей Иванов. — И моя не лучше, — вдруг сказал Коваль и пояснил. — Моя первая. — А моя лучше, — сказал Саша Курляндский. Потом, подумав, доба- вил: — Процентов на тридцать. Тут в студию вошла моя дочь Таня: — Папа, ты вчера пришел пьяный. Теперь ты должен купить мне попу- гайчиков. — Ты не спеши, — сказал Курляндский, — папа еще раз придет домой пьяный, тогда он купит тебе сразу собачку. — Собачку он купит, если два дня не будет дома ночевать, — решил Иванов. — Не говорите чуши, — сказал Коваль. — Ребенок будет надеяться. — Ребенок сейчас же пойдет вниз и скажет маме, чтобы она готовила клетку, — сказал я. - к -к -к Любовь Александровна была так потрясена тем, что видела на шабаше, что прямо с шабаша помчалась на Ленинградский вокзал и с места в карьер уехала в Питер. Хорошо, что она метлу не выбросила, и Анатолию Юрьевичу пришлось ехать за ней в Питер. Это все-таки была не просто метелка, а средство произ- водства. И мы без метлы осиротели. Так что некоторое время мы жили скучной жизнью. А Анатолий Юрьевич после Питера несколько дней ходил слабый, как выздоравливающий. Анатолий Юрьевич — сеятель справедливости Анатолий Юрьевич стрелял плохо. Особенно на дальние расстояния, несмотря на то, что он вышел из милицейской среды. Но если надо было стре- лять в упор, он, как правило, попадал с первого раза. И вот мы заметили, что иногда он вылетал из дома, надев милицейскую кобуру с пистолетом. — На учебные стрельбы поехал, — говорил Сергей Иванов. — А может быть, на охоту, — говорил Юрий Коваль. — Сейчас утиная тяга. Представляете, летит он в стае уток, один выстрел — и утка в портфеле. — А я думаю, он от орлов отбивается или от ворон, — говорил я. Но летал он совсем не по этим причинам. И узнали мы об этом не сразу. - к -к -к Однажды я обратил внимание, что, когда Анатолий Юрьевич смотрит детективы, он часто пропускает середину фильма и очень внимательно смотрит конец. И когда ужасный преступник Валидол, либо Слон, либо Дед Лавсан поднимал руку, чтобы застрелить положительного героя, Анатолий Юрьевич весь скукоживался, бил себя по коленке и говорил: — Эх, прозевал. Что он прозевал, почему прозевал, он не говорил. Между прочим, Булат Окуджава говорил, что он любит смотреть детектив- ные фильмы, начиная с середины, когда побеждают наши, то есть не преступ- ники. И я тоже всегда так делал и делаю. Но таких фильмов, в которых убивали положительных героев, становилось все меньше и меньше. Когда «Лавсан» или «Валидол» прицеливался в поло- жительного героя, раздавался выстрел, глубоко убитый преступник падал сам. И тут же, как из дыма, возникал спаситель — еще более геройский герой. И таких фильмов становилось все больше и больше. Все меньше гибло положительных персонажей.
— Знаете, чья работа? — спросил однажды мудрый Коваль. — Чья? — спрашивали мы. — Нашего летающего стрелка. И был прав. Странно, но Анатолия Юрьевича никто не замечал. Или люди тогда по-другому были устроены, что его никто не видел. По тем советским законам не должно было быть экстрасенсов, инопла- нетян, ясновидения, хиромантии и других наваждений. А раз этого не должно было быть, значит, если даже это и было, этого никто не замечал. И на пролетающего Анатолия Юрьевича люди смотрели, как на облачко, не видя его. И мои друзья в наглую стали посылать Анатолия Юрьевича за пивом. А что — он подлетал на своей метелке к прилавку, клал за спиной продав- щицы несколько бутылок пива в портфель, бросал на прилавок нужную сумму денег и все. Это было чрезвычайно удобно для нас, потому что пиво в то время было жесточайшим дефицитом, некоторые люди не видели его годами. Так вот, Анатолий Юрьевич со своей метелкой и портфелем стал часто появляться там, где снимались детективы. Он незаметно проникал на съемоч- ные площадки, внимательно следил за происходящим. Когда дело близилось к контрольному выстрелу, он черным вороном пролетал по съемочной площадке и из своей любимой «травмы» стрелял в грудь целящемуся бандиту. От громкого выстрела вздрагивала вся съемочная группа, и режиссер вос- торженно кричал: — Снято! Дети метлы У Анатолия Юрьевича очень легкая рука. Например, сейчас у нас три курицы. Если за ними ухаживает помощник Фан, то они дают три яйца в день. А если ухаживал Анатолий Юрьевич, то они давали четыре, а то и шесть яиц в день. Фан приносил воду и зерно и уходил. А Анатолий Юрьевич приносил воду с лимоном, добавлял в зерно селедочку, сало и картофельные очистки. И результат налицо. •к ☆ ☆ Но вернемся в те времена. Однажды он принес из дома дорогую китайскую вазу, очевидно, для зонтов. Налил в нее воду и поставил свою метлу. — Это что за памятник метле? — спросил Коваль, увидев это сооружение. — Это не памятник — ответил Анатолий Юрьевич. — Может быть, она корни пустит. Тогда мы посадим ее в землю. — А может, она и листья пустит, — сказал я. — Тогда с ней можно будет в баню ходить. — Я знаю, что в баню ходят с веником, — сказал Коваль, — но чтобы с метлой. — Она сгниет. Погубите хорошую вещь, — произнес Сергей Иванов. А Саша Курляндский, услышав все высказывания, сказал: — Ничего вы не поняли. Это специальная ваза для зонтов и метелок. Метле в ней очень удобно. Такая вещь должна быть в каждом доме. — Не погубим. У нас будет много метелок, — уперся Анатолий. — Тогда мне первому, — сказал Иванов. — А мне так и даром не надо — сказал Коваль. — Уж если летать, то на хоккейной клюшке. Прошло несколько дней — метелка не расцветала. — А может надо ее разобрать на прутики, — предложил я, — а прутики поставить в воду. Вот сколько новых метелок получится.
— Ну да! — возразил Анатолий. — Ты будильник-то целый год собрать не можешь. А это тебе не будильник, это — летающий механизм, это тебе не интернет какой-нибудь. Разобрать легко, а собрать — фиг! -к -к -к Шли дни, метелка не распускалась. Мы надавили на Анатолия: — Доставай. Нечего механизму простаивать. Нехотя он вынул метлу из вазы, протер как следует и аккуратно повесил на стене, как вешают ружье. Потом он взялся за вазу, чтобы выплеснуть из нее воду, Коваль вдруг остановил его: — Стой, Натолий. Дай сюда. Он вылил воду из вазы в ближайшую кружку, понюхал, потрогал пальцем и сказал: — Чистый спирт! Один день Мы говорили об отпуске. — Чего тут думать, Анатолий, — сказал Коваль. — Собирайся и давай с нами к Ферапонтову. Имелось в виду проведение отпуска где-то под Костромой около Ферапонтова монастыря в крестьянской избушке Коваля. — Представляешь — вид из окна на тайгу на пять километров. Все зеленое и синее. Сел себе и рисуй. Отдохнешь! — Знаю я этот отдых, — ответил Анатолий Юрьевич. — Через каждый час надо будет в сельпо летать за водкой. Заведите себе свою метлу и летайте сами. — А что, — сказал Сергей Иванов, — Толян, одолжи им свою метлу на лето, пусть развлекаются. — Для них это развлечение, а для меня это рабочий инструмент. — Тогда давай ко мне в Тарасовку, — предложил Иванов. — Представляешь, я утром на велосипеде, а ты радом на метле. — Я-то зачем? — спрашивал Толян. — Мои мысли записывать. У меня руки заняты, а ты радом с дикто- фоном. — Так вы вместе в столб и врежетесь, — предположил я. — Давай со мной в Чернигов на съемки. Речь шла о фильме «Там, на неведомых дорожках», который снимался по моей повести «Вниз по волшебной реке». Побывать на съемках фильма-сказки, да в красивейшем месте на юге, разве это не праздник. — Там Пельцер Бабу-Ягу играет, — уговаривал я. — Она будет на метле летать, а ты будешь консультантом. — Тебе еще и заплатят за оборудование, — добавил Коваль. Но Юрьич и на это не согласился. — Все, хватит, — сказал он, — вы здесь болтаете, а мне рукопись надо передать в «Детгиз». И он взлетел ввысь с балкона. -к -к -к Только он вылетел, пришли Гриша Остер и Курляндский. — Я был внизу, в Литфонде, — сказал Остер. В Литфонде могли дать путевку в дом творчества и материальную помощь. Гриша наверняка просил и то и другое.
— Ну и что. Дали тебе путевку? — Дали. Лучше бы не давали. — Почему? — Я просил в Юрмалу, а мне дали в Голицыно. — И что, поедешь? — Нет. Тещу отвезу. — У Гриши ничего не пропадает, — сказал Курляндский. — А вы что тут все делаете? — спросил Остер. — Думаем, как лето провести. — Я во Францию еду, — сказал Остер. — Кубинских сигар купил целую коробку. Все набросились на Гришу — зачем ему кубинские сигары во Франции. Выяснилось, что они там в дикой цене — за две сигары можно купить целые джинсы. — У Гриши ничего не пропадает, — теперь уже сказал Иванов. — Пропадает, — сказал Гриша. — Я весь в долгах. — Успенский тоже весь в долгах, — сказал Курляндский. — Ему все должны. Тем временем на балкон приземлился Анатолий Юрьевич и без шума воз- ник на кухне. Бенционыч (Остер) вздрогнул: — Стой, — закричал он. — Его здесь не было! Он вопросительно посмотрел на всех. — Материализовался, — сказал Коваль. — Как моторизовался? — Ма-те-ри-ализовался. — Как материализовался? — Да так, — сказал Коваль, — телепортация. Но Остера нелегко было провести. Он вышел на балкон, увидел метлу и сразу все понял: — Ага, черные силы. — И ничего не черные, — сказал Анатолий Юрьевич, — фольклорные. — И что, хорошо работает? — спросил Остер. — Как надо работает, — ответил Юрьич. — И что, высоко можно летать? — Высоко. Насколько не боишься. Я высоты не боюсь. Я на мостах работал. — Значит можно в цирке выступать, — сказал Гриша. — Как выступать? — насторожился Анатолий Юрьевич. — А так, — объяснил Остер. — Полеты под куполом. Можно большие деньги заработать. Анатолий Юрьевич обиделся: — Не нужны мне большие деньги. Он повесил свою метлу, как ружье, на свое место в прихожей и обиженный скрылся в середине квартиры. Ему было обидно, что кто-то подумает, что его слишком интересуют деньги. — Нет, — грустно сказал Гриша, — нам никогда не построить капитализм! Он долго нам рассказывал, какое феерическое это было бы зрелище. Оно бы начиналось с фольклорных полетов. Потом было бы освоение космоса. — Вы, как хотите, а я сценарий напишу. Дайте телефон Никулина. Как Анатолий Юрьевич ушел через серебристые облака Однажды во время наших очередных бесед у нас появился поднадзорный Феликс Камов. — Слушай, Эдюля, мне Хайт сказал, что у вас Толя летает. — Летает, по-настоящему летает, только не смейся. — Я не смеюсь. У меня дело есть.
Феликс всегда отличался быстрым соображением, а с тех пор как превра- тился в невыездного, стал в два раза быстрее просчитывать варианты. Раз Хайт сказал, что Анатолий Юрьевич летает, значит Анатолий Юрьевич летает. Оба они достаточно серьезные люди, чтобы голову кому-то морочить. — У меня дело есть. Надо Войновичу письмо передать. А у него в подъезде на каждой ступеньке по агенту. — Ясно, — сказал я и позвал Толю. Я объяснил ему, в чем дело. Что это очень важно. Что надо через форточку письмо Войновичу передать. И, может быть, потом забрать у него рукопись. — Толя, слетаешь? — Я Владимира Николаевича уважаю, — сказал Анатолий. — Расскажите куда лететь. Какой дом, какой этаж. Феликс рассказал, как найти дом Войновича, сказал, какой этаж, что стоит на подоконнике. И Анатолий Юрьевич полетел. Письмо он держал в зубах, чтобы не чикаться. Мы все обрадовались — Владимир Николаевич по тем временам был кумир и властелин дум. Передать письмо Войновичу — это не то что бросить деньги в форточку Камову. Все замерли и стали ждать. Ждем, ждем, ждем. Коваль говорит: — Сейчас как <-->нет. И точно, напряжение было именно такое. Феликс поморщился, но ничего не сказал, он не любил мата. Вдруг послышался шум — на балконе приземлился Анатолий Юрьевич. Он вошел на кухню мрачный и сердитый: — Зря старался. Там таких, как я, несколько. Все на метелках, в фуражках и с пистолетами. Еле ноги унес. Мы все засуетились, забеспокоились: — Как унес? Почему унес? — У них у всех метелки государственные, пластмассовые — ширпотреб, а у меня настоящая, народная. Как они за мной помчались, у них фуражки так и посыпались. А я влип в метлу, сделал свечку и через серебряные облака ушел. — Может, вечером попробовать, — робко сказал Коваль. — Нет уж, — возразил Юрьич, — сами пробуйте. Я эту нечистую силу боюсь. Чем занимаются на шабаше — Слушай, Юрьич, — просил Иванов. — Поснимай ты для нас свой шабаш. А? Что там делается? Нам в литературе понадобится. — Да как он поснимает? Туда с телекамерой не пустят, — предположил я. — Ни за что, — согласился Анатолий Юрьевич. — А с фотоаппаратом, — спросил Иванов. — Да, — попросил Коваль, — просвети нас. Я, например, никогда не бывал на шабаше. — И с аппаратом не пустят, — сказал Анатолий Юрьевич, — там рамки стоят. Все металлическое надо оставлять. — Ну, хорошо, — говорил Коваль, — ты все-таки писательский секретарь. Ты нам своими словами расскажи. Как там одеваются, что едят. Кого ты там встречал. Может, из наших. — Из каких наших, — удивился Курляндский. — Из тех, которых носят на плакатах. Очень возможные люди. — Те, которые на плакатах, вряд ли там окажутся, — сказал Курляндский. — Им для этого решение съезда нужно. — Они только стаей летают, — добавил Иванов. — На них метелок не наберешься.
— Хрен с ними, с нашими, — сказал Коваль. — Ты про простых людей расскажи. — Не могу, — не согласился Анатолий Юрьевич. — Я подписку давал. — А я знаю, кого ты там видел, — сказал я. — Кого? — спросил Юрьич. — Парастаева, — сказал я. — Верно, — удивился Анатолий. Видно было, что он серьезно удивлен. — А кто такой Парастаев? — стали все спрашивать. Я рассказал. Парастаев был бухгалтер моего кооператива. Во внешности у него было что-то дьявольское: острые кончики ушей, хищный горбатый нос и общая агрессивность лица. Однажды я приехал к нему домой передать очередной взнос. И когда я позвонил в его дверь, я услышал приближающееся постукивание каблуков. — Ого, молодая женщина, — подумал я. Но когда дверь открылась, на пороге стоял Парастаев в тапочках. Он что, на копытах шел, а потом преобразился? И все стали думать — кого там (на шабаше) можно встретить по этому признаку. — Я знаю, — сказал Иванов. — Грачевского. Точный шабашевец. Юрьич промолчал, но мы поняли, что Грачевский туда летает. И все стали думать — кого еще можно встретить на шабаше. — Хрен с ним, с Парастаевым, — сказал Коваль. — Ты про наших расска- жи. Кого ты там из близких видел. — Не могу, — снова сказал Анатолий Юрьевич, — я подписку давал. — Там никого из наших нет, — твердо сказал Курляндский. — Ну, да, — возразил я, — а вдруг твоя Инночка тоже туда летает, на венике. — Или ее мама, — добавил Иванов. — А твою Риммочку туда даже и близко не подпустят, — ответил мне Саня, — из-за ее злости. И тут как раз появилась Риммочка: — Ну, все, — сказала она, — хватит вам здесь пьянствовать. И все увяли. Анатолий Юрьевич приобретает навигатор Однажды тихим московским вечером мы сидели у меня на Усиевича в мастерской и тихо беседовали, провожая вечер. На балконе с шумом приземлился Анатолий Юрьевич. Поставил метелку в угол и сердитый вошел на кухню. — Чего ты такой, Толян? — спросил Сергей Иванов. Он был самый цепкий на новости. — Я с петухом столкнулся, — ответил А. Ю. — А ну, покажи. И верно, лицо у Анатолия Юрьевича было явно повреждено. Некоторые яркие перья просто приклеились к нему. — Если у тебя такой вид, — сказал Сергей, — я представляю, как этот петух выглядит. — Да, где ты петуха нашел? — спросил я. — В небе, как где. — Высоко? — Высоко. Метров пятьсот, наверное. — А что ты там делал? — спросил Сергей. — Летал. Навигатор испытывал. — А что там петух делал? — спросил Коваль. — Тоже летал. — Да, как он там оказался? — допытывался я.
— Вот я и хотел это узнать. — Это и не петух вовсе, — сказал Коваль. — Это журавль. Сейчас журавли летят. — Да. Там много этих куриц было, — согласился Юрьич. — Они все вниз посыпались. — А где это было? — За обводным каналом. — Ну, все, ты попал, — сказал Коваль. — Стая вниз посыпалась. Вожака нет. Теперь они погибнут. Они не знают, куда лететь. — И что делать? — расстроился Анатолий. — Как что, поведешь стаю на юг. У тебя же есть навигатор. Опечаленный Анатолий Юрьевич пошел собираться. •к ☆ ☆ Рано утром, вернее, в конце ночи он стал готовиться к отлету. Мы помо- гали ему. Тут снизу позвонил вахтер — Григорий Тихонович: — Эдуард Николаевич, к вам Курляндский. Пропускать? — Пропустите. Пришел Саня: — Гулял с Инночкой, вижу, у тебя свет горит. Ничего, что зашел? — Нормально. — Что это вы тут делаете? — Да вот, Анатолия в командировку посылаем. Мы рассказали Курляндскому историю гибели журавля. И стали одевать Юрьича дальше. Мы надели на него теплый свитер. Нашли глубокую плащевку и набили портфель бутербродами. — Все. Лети. — Вы что, — сказал Александр Ефимович. — Ведь там за бортом минус 60. Валенки нужны и зимняя шапка. Мы оторопели: «А ведь правильно!» Я спустился вниз в квартиру и принес все, что приказал Саня. — Все. Лети. Анатолий сделал прощальный круг над школьным двором и помахал нам портфелем. — Когда стаю начнешь поднимать, — предупредил Коваль, — кричи: «Курлы, курлы». — Доведешь стаю до Тулы и возвращайся, — закричал Иванов. — Лучше всего электричкой, — подхватил Курляндский. А мне в голову пришли печальные строчки: — Вы когда вернетесь, Я не знаю, скоро ль, Только возвращайтесь Хоть когда-нибудь.
КСЕНИЯ ДРАГУНСКАЯ * ОДИН РАССКАЗ И ФРАГМЕНТЫ ПОВЕСТИ ...Детским писателем может считать себя тот, кто систематиче- ски пишет для детей, выдает, так сказать, продукцию на-гора, изучает ремесло, детей, висит на подростковых сайтах, чтобы знать тонкости, их нынешние интересы, словечки там всякие, говорить их нынешним языком, чтобы вот как бы обмануть читателей, чтобы им казалось, что книжку написала девочка четырнадцати лет, а не тетя под пятьдесят... То есть детский писатель — это как раз человек серьезный, труженик пера, у него договоры, дисциплинка, он работает, хочет, чтобы его книжки нравились, продавались, «находили отзвук в сердцах подрастающего поколения» и все такое. Книжки, которые учат жить, — знаешь? У меня же нет задачи кому-то понравиться, моя главная задача — рассказать ту историю, которая пришла ко мне в голову, и самой полу- чить удовольствие. Все свои истории и пьесы я пишу исключительно для личного творческого счастья. Это для меня самое главное. Мне не кажется, что эти рассказы — детские. Их может читать любой. Любой, кто понимает именно такие шутки, кто любит игру слов и чудаковатых персонажей. Пожалуй, эти истории и пьесы — моя антропологическая особенность, как черты характера или цвет волос. Так что я не увере- на, что я такой вот профессиональный детский писатель. Ну а есть и рассказы у меня совершенно недетские, просто категорически. Но и «взрослым» писателем мне бы не хотелось себя называть. Да какой я писатель, смешно просто. Писателей и без меня кругом навалом. Ну, сочинитель, да... Литературный работник, как написано в моем красном дипломе Института кинематографии. Из (полу)частного письма Ксении Драгунской — редактору ЗЕМШАКШМ’а (приставал с вопросами) Милые люди Иелли Вадимовна и Марина Александровна познакомились в грязелечеб- нице. И подружились. У Нелли Вадимовны сын Антон. У Марины Александровны — дочка Настя. Ровесники. И живут-то радом, через улицу. — Нелли Вадимовна и ее муж — такие милые люди, — сказала Марина Александровна Насте. — И мальчик тоже очень хороший. Серьезный, вежли- вый. Надо вас познакомить. Драгунская Ксения Викторовна родилась в Москве, окончила сценарное отделе- ние ВГИКа. Драматург, прозаик, автор сборников рассказов «Целоваться запрещено», «Честные истории для взрослых и детей», романа «Заблуждение велосипеда», пьес «Ощущение бороды», «Секрет русского камамбера», «Яблочный вор», «Пробка» и дру- гих, идущих в театрах России и стран СНГ. Живет в Москве.
В субботу вечером Марина Александровна с Настей купили торт и пришли в гости к Нелли Вадимовне. Настя увидела Антона и испугалась — мама совсем с головой не дружит. Если мама решила, что Насте может понравиться такой очкастый шмендрик, значит у мамы явно плохо с головой, ее могут уволить с работы, и с деньгами будет вообще полная засада... — Вы тут пока поговорите, пообщайтесь, а потом мы позовем вас пить чай, — улыбнулась Нелли Вадимовна, и они с Мариной Александровной ушли. — Привет, — сказала Настя, с ненавистью глядя на плакат с хоббитами. — Здравствуй, девочка! — улыбнулся Антон, показав скобки на зубах. — Хочешь посмотреть мою коллекцию? — А что ты собираешь? — вежливо спросила Настя, взглянув на часы. Это мученье часика на два точно, как минимум. — Какашки! — сказал Антон. — Я фотографирую какашки разных животных. И он посмотрел на Настю внимательно. Насте захотелось стукнуть его чем-нибудь тяжелым. Она даже быстро поискала глазами, но ничего подходящего под рукой не оказалось. К тому же мама обидится, огорчится — ничего себе дочка, позорит ее, пришла в гости и сразу побила хозяина... Стало еще скучней и противней. Настя посмотрела на Антона и вдруг догадалась, в чем дело. — Послушай, — сказала она. — Я тоже совершенно не хочу с тобой зна- комиться. Нужен ты больно. Мы с Алиской договорились на мастер класс по художественной росписи ногтей. — Я тоже на лекцию одну подписался, редкую очень, а тут ты, — Антон улыбнулся, но совсем по-другому, не противно и не дебильно, и сказал: — Тогда давай вести непринужденную беседу. Они замолчали. За стеной звенели чашками и осторожно смеялись. — Торт принесли? — спросил Антон. — «Лесную сказку». — Косяк, — сказал Антон. — Жирный. Бабушке только йогуртовые можно. — А у вас разве бабушка? — В маленькой комнате. Ее на кухне кормят, когда гости уйдут. Она ходит плохо, сидит в коляске, мамон это реально бесит. Я бы ей сейчас кусок торта отнес. — Ну вот... В другой раз правильный принесем. — Думаешь, еще раз придете? — Антон усмехнулся. — Мама, может, и придет... Или твои — к нам. — Ну это если они сегодня не разоср... Не поругаются. — С чего им ругаться-то? — Из-за политики или так, от зависти. У кого евроремонт лучше. Хочешь, поди послушай, о чем говорят. Или про политику, или хвастаются, кто что купил. Спорнем? — Тоска зеленая, — сказала Настя. — Зашибись «креативчик»... Опять помолчали. За стеной говорили про скидки в каком-то мебельном центре. — У меня тоже бабушка есть, — сказала Настя. — В Таганроге. — Небось, каждое лето на море зависаешь? Настя не любила рассказывать про таганрогскую бабушку. Потому что если те, кому она рассказывала, знали, что в Таганроге есть море, то они начинали завидовать. А про то, что она никогда не была в Таганроге, было трудно и долго объяснять. Она сейчас сказала об этом Антону и сама не поняла, почему. И уже совсем удивилась, что спокойно говорит дальше: — Это папина мама. Мы не общаемся. Мама с папой разошлись, когда мне три года было. Так и не общаемся. Бабушка иногда звонит, плачет даже.
Говорит, бери билет до Ростова, сосед встретит, а там всего-то час — и Таганрог. У нее дом свой. Сад. Море. — Дела, — серьезно покачал головой Антон. — Ну ничего, может, выру- лится у них как-то, помирятся... Да ты скоро сама вырастешь, забьешь на их разборки и приедешь. — Ну да, — сказала Настя. Она не верила, что когда-нибудь мама с отцом помирятся, но было приятно, что Антон сказал про все это с надеждой на хорошее. Даже не с надеждой, а как будто знал точно. Опять помолчали. — А кто такой Борис Евгеньевич? — спросила Настя. — А что? — Твоя мама обещала познакомить мою маму с Борисом Евгеньевичем. — Примите наши соболезнования. — Антон опять усмехнулся. — Мама даже прическу сделала. — Вау! Это дядюшка мой, двоюродный брат мамон. Она его женить мечта- ет. Боря, говорит, я за тобой в старости горшки носить не буду, учти, давай не тяни, женись. У него борода толком не растет и восемь хомячков дома. Хочешь такого папу? — Я никакого папу не хочу. Вдруг ужасно захотелось уйти и гулять одной, пока не надоест. Сказать, что ли, маме — я пойду погуляю? Начнут расспрашивать, как и что... Куда деваться от всех? — Извини, — сказал вдруг Антон. — Правда, извини, пожалуйста. Настя молчала, чтобы не заплакать. Перед ней раньше никто ни за что не извинялся. — У тебя паспорт уже есть? — спросил Антон. — Дома. Я в гости с паспортом хожу, что ли? — Мамон говорила, вы близко живете? — Пять минут дворами. — Хочешь в Таганрог, на море бабушкино? — Больше всего на свете. — Так поехали! — Совсем, что ли? Это поездом почти сутки. — Ну и что? Возьмем билеты и поедем. — Молодец! «Возьмем» билеты! Их просто так дают, что ли? — У отца три карточки, а у мамон четыре. Одну вполне позаимствовать можно, ту, что сейчас у нее в сумке в прихожей. — А ты что, все пин-коды знаешь? — Я много чего знаю. — Он опять усмехнулся. — Позаимствую. Потом верну, когда прославлюсь. — А когда ты прославишься? — В молодости. Так что все им скоро верну, ничего страшного. — А бабушка твоя с кем останется? Кто ее тортом угостит? — А мы ее тоже возьмем. Настя думала, что Антон шутит, и сказала: — Тогда и Агафона надо. Это мой кот. — И Агафона тоже. Возьмем купе на четверых, поместимся. Молча смотрели друг на друга. — Ну что? Тут быстро надо, пока они там без нас. Пойду бабушку пред- упрежу. Она всегда тепло одета, ей и собираться-то — только документы и лекарства в сумку покидать. — А вдруг она не захочет? — Со мной она куда угодно захочет. Что ей тут делать-то, месяцами из квартиры не выходит, а тут и поезд, и море. Сядем в поезд, твоей бабушке наберем. — Так, ну привет, а школа? — спохватилась Настя. — В Таганроге что, школ нет? И вообще, сейчас не об этом. Нам сейчас главное уехать. Жизнь дается один раз, и ее надо прожить, а не протерпеть.
Через полчаса Марина Александровна, Нелли Вадимовна с супругом и похожий на лысоватого хомяка Борис Евгеньевич все еще разговаривали про холодильники, распродажи, скидки и санкции. А на улице прохожие оборачивались вслед странной компании. Девочка катила инвалидную коляску. В коляске, укутав ноги пледом, сидела пожилая женщина. На коленях у нее был кот в переноске. Женщина с интересом смо- трела по сторонам и рассказывала коту, что видит. Рядом парнишка нес два рюкзачка. Февраль кончался. Далеко за домами, за бело-синими высотками, на хму- ром вечернем небе появилась оранжевая полоса, и казалось, что там, вдалеке, хорошая жизнь и какие-то совсем другие дела. Главное, увидеть этот ясный оранжевый свет и пойти к нему навстречу. Фрагменты повести «Через девять месяцев с доставкой на дом» 1 В деревне Новая Дордонь есть речка по имени Логовежь. Хотя никакой вежливый логопед в ней никогда не тонул и даже не купался. Нет, не так. Надо с самого начала. У Оли такой папа... Он все покупает. Магазин, таксопарк, будочку чистильщика обуви, часть океана, кусочек земной коры, пустыри и заводы. Ведь пустырь можно заасфальтировать и сделать из него парковку или, в край- нем случае, продать другим и купить что-нибудь еще. В общем, Оля, мама и бабушка уже привыкли и терпят, но когда папа купил фабрику бородатых параллелепипедов, они забеспокоились. Правда, он говорил, что ему просто очень понравилась старая, темно-красного кирпича, фабричная труба. Но трубу отдельно не продавали. Пришлось покупать фабрику. На фабрике дела шли не очень, потому что бородатые параллелепипеды уже давно делают на станках с числовым программным управлением, а тут — ручной труд, вековая отста- лость. Но папа сказал, что бородатые параллелепипеды ручной сборки — наша традиция, национальная гордость, и всякий уважающий себя предприниматель должен поддержать хранителей самобытности. И папа уехал на фабрику. Оля с мамой остались одни, дальше терпеть. — Ну что? — спросила Оля. — Не могла себе найти поклевей парня? Это она нарочно так спросила, мама и папа обожают всякие старинные слова вроде «клево», «облом» или «по кайфу». И Оля иногда говорит так, чтобы сделать им приятное, чтобы они чувствовали связь поколений. — Во-первых, нет такого слова — «поклевей», — поправила мама. — Надо сказать — «клевее». Приучайся говорить грамотно. А во-вторых, рань- ше было очень трудно выйти замуж. Даже труднее, чем теперь. Прямо целая история. То есть парней и дядек было кругом навалом, хоть отбавляй, даже больше, чем сейчас, но толковых было еще меньше, почти совсем не было. Да тогда вообще ничего не было! Только очереди в магазинах. И вот пошел слух, что в магазин гвоздей привезут гвозди. И за гвоздями придут толковые, хозяйственные, рукастые парни. Мы с моей мамой, твоей бабушкой, пошли в магазин гвоздей. Одну она меня отпускать не хотела, боялась, что я кого- нибудь не того выберу. А сама очень долго собиралась. Когда мы вышли из парадного, пошел дождь, мама вернулась взять зонтик, но забыла ключи и захлопнула дверь. Дверь взломали, мама забрала уже ненужные ключи, но зачем-то включила утюг, про который вспомнила уже в троллейбусе. Честно говоря, я боялась, что совсем постарею, пока доберусь до магазина гвоздей, и выходить замуж будет поздно. Когда мы пришли в магазин, нормальных парней уже разобрали. Остались, правда, дядьки постарше. Некоторые были
даже ничего, симпатичные. Но моя мама сказала, что дядьки быстро станут дедушками и надо будет за ними горшки выносить. Поэтому бери вот этого парня, который щурится на саморезы номер двенадцать, и пошли отсюда. Я взяла твоего папу под руку, и мы пошли к нам домой, пить чай и знако- миться. Это уж потом выяснилось, что в магазин гвоздей он зашел по ошибке, потому что потерял в тот день очки, а шел вообще-то в колбасный по сосед- ству. Но не прогонять же, правда? — Правда, — согласилась Оля. — И ничего, что он все покупает. Ну поду- маешь, бородатые параллелепипеды... Не крокодилы же. Но вечером папа пришел и сказал, что совершенно случайно, на улице, просто вот на углу, купил шесть полей далеко-далеко в деревне Новая Дордонь, под городом Великий Сапожок. А заодно и недостроенный деревенский дом. «Прямо завтра с утра собираемся и едем, июнь на дворе!» — сказал папа. А с папой в семье спорить не принято. А то разволнуется и на нервной почве еще что-нибудь купит... Далековато, конечно... Пять часов ехали! За пять часов и до Африки добраться можно. Если на самолете. Оля, мама и бабушка два раза выходили пописать, ели, спали, раз- гадывали кроссворды, слушали аудиокнижки и музыку, а дорога все не кон- чалась. С трассы свернули на узкую дорогу с потрескавшимся асфальтом, с нее — на дорогу, выложенную плитами, с плит на песчаную, по которой плыли, как на акваскутере по морю, а когда песок кончился, осталось две узких колеи с травой и подорожником посередине. Травинки щекотали живот машины, и она еле-еле терпела, чтобы не захихикать, она никогда еще не была в такой глуши. И Оля решила, что подорожник и внедорож- ник — рифма и друзья! В деревне кругом были маленькие старые домики с цветами под окнами, а на столбах висели новые красные телефоны. Когда деревня кончилась, показался большой дом светлого дерева, за высоким забором. Дом был новый, но уже зарос травой по самые окна, и перед воротами тоже росла трава и ромашки. — Здравствуй, домик, — вежливо и осторожно сказала мама. Но дом стоял, нахохлившись, смотрел темными окнами и молчал. — Ладно, постепенно подружимся, — решил папа. — Пойду открывать ворота и дом, а вы тут гуляйте, вытаптывайте траву. Комары очень обрадовались, что приехало целых четыре человека, и нача- ли кусаться. Оля с мамой и бабушкой истратили уже целый баллончик жид- кости от комаров, когда папа, приминая створками траву, с трудом распахнул ворота. — Поздравляю, — сказал папа. — В нашем доме уже живут. — Кто? — жадно спросила бабушка. Она обожала все страшное и ужасное, но только чтобы оно происходило где-нибудь подальше — в газете или по теле- визору. — Беженцы? Гастарбайтеры? Бомжи? — Бомжи, Инесса Вадимовна, — радостно кивнул папа. — Пять штук. Страшные! С ушами, с хвостами, усатые такие... В пустой деревянной комнате на полу сидели котята. Оля увидела котят, и в животе у нее стало щекотно от радости, захотелось подпрыгивать и визжать. Оля взвизгнула и подпрыгнула. Котята бросились врассыпную, заметались и забились в угол. Оттуда они шипели и страшно урчали. Просто удивительно, откуда в таких маленьких организмах помещалось столько урчания и страшных звуков? — Не знаю, не знаю, — сказала бабушка. — Это что же? В доме будет постоянно находиться свора диких котов? Это, между прочим, опасно. У них глисты, блохи, чумка... — Ветрянка, ОРВИ, лихорадка Зика, — подсказал папа. — Надо их срочно как-то... ликвидировать, — решила бабушка.
— Вы как это себе представляете, Инесса Вадимовна? — спросил папа. — Хорошенькое начало жизни в новом доме — ликвидация братьев меньших. Здесь, между прочим, ваша внучка жить будет, ку-ку! Когда папа говорил «ку-ку», это значило, что он очень сильно не согласен с бабушкой или мамой. — Мы их подкормим, приручим, они как-то похорошеют, попушистят, приобретут товарный вид, и мы их продадим, — хозяйственно решил папа. — Котят? В деревне? Продадим? Ку-ку! — сказала мама. — В любом случае, мы должны их со-ци-а-ли-зи-ро-вать, — решил папа. — Наверное, пока в доме никого не было, сюда пробралась кошка и принесла котят. Когда они чуть-чуть подросли, кошка ушла по своим кошачьим делам, с кошками это бывает. Пока эти кошкины дети не совсем привыкли быть дики- ми, мы должны их приручить и приучить жить в цивилизованном обществе, где никто ни на кого не шипит и не рычит. Надо сгонять на ближайший строи- тельный рынок и прямо так и спросить — брезентовые рукавицы, большой рыболовный сачок и прочие приспособления для социализации котят. Потому что у них никого нет из родных и близких, кроме нас. И мы должны о них заботиться и вырастить их хорошими, воспитанными, сознательными котами. Но котята и не думали социализироваться. Папа, мама и Оля в брезенто- вых рукавицах устраивали настоящую охоту. Когда удавалось изловить котят, они орали, шипели, царапались и выкручивались из рук. Но все равно они были очень смешные и милые. Назвали их Хыка, Рычалка, Фуська, Акакий и Алексей Вениаминович. Алексея Вениаминовича так назвал папа в честь своего школьного учителя по труду, потому что у котенка были точно такие же бедные-несчастные глаза, как у человеческого Алексея Вениаминовича по понедельникам. Папа нашел в сарае отличный старый чемодан, и Оля устроила там для котят домик, а рядом — столовую с разноцветными мисочками. Котята понем- ножку приручались. Иногда после кормления их удавалось даже взвесить в большом бумажном пакете из какого-то модного магазина. Понемножку они забывали, что надо шипеть, убегать и бояться, и спокойно играли на полу, пока бабушка не кричала «кыш» диким голосом. — Инесса Вадимовна, вы нам всю дрессуру портите, — огорчался папа. — Прикинулись бы лучше старым чемоданом. У вас получится, я знаю. У папы и Оли уже было свое «ноу-хау». Если сидеть смирно, особенно в мягком свитере, то котята думают, что ты какое-то кресло или еще что-то мягкое и приятное, и не боятся по тебе ползать. Главное, притвориться чем-то неподвижным и мягким. Когда папа, обвешенный котятами, сидел у камина и смотрел в огонь, лицо у него было такое спокойное и доброе, какого никогда не бывало в Москве, и Оля спросила: — Ты что такой счастливый? У тебя сбылась заветная мечта? — Только никому не говори, — серьезно попросил папа. — Потому что взрослому дяде положено мечтать попасть в журнал «Форбс» или жениться на фотомодели. — Еще не хватало! — решила Оля. — Мы с тобой одну маму переспорить не можем, а тут фотомодель вдобавок! А вдруг она котят не любит? — Подумать страшно, — согласился папа. — Так что моя заветная мечта всегда, с самого детства, была такая — сидеть в деревянном доме подальше от Москвы и смотреть, как горит камин. Чтобы рядом была ты, и чтобы по нам ползали пестрые котята. — В детстве ты не знал, что у тебя буду я, — поправила Оля. — Ку-ку! — сказал папа. — Может, и не знал наверняка, но мечтал очень сильно, ясно? Каждый нормальный мальчик мечтает, чтобы у него была своя собственная родная девочка, которая его понимает. Сестренка. Или, когда он вырастет, — дочка. Просто он никому об этом не говорит. Даже самому себе — не всегда.
2 С котятами было весело, но человеческих друзей все равно не хватало. Новый дом стоял на краю деревни, и вся деревенская жизнь шла в сто- роне — там тренькали велосипедные звонки, иногда сигналили машины, слышалась музыка и взвизги со стороны озера или колокольный звон из церкви. К тому же папа и мама уехали в Москву на целых десять дней, а бабушка никуда не отпускала Олю (кругом маньяки) и не разрешала брать в руки котят (глисты-лишаи-блохи). А ведь смотреть на целых пятерых котят и не брать их в руки, не чесать за ушками и не трогать своим носом их розовые или серые носики — настоящее мученье, а не жизнь. Поэтому как только вернулись мама и папа, Оля пристала к ним, что хочет с кем-нибудь подружиться. — Да! — согласился папа. — Надо тебе завести здешних друзей. Сейчас займемся. — Только через мой труп! — бабушка на всякий случай схватилась за сердце и побелела, словно собиралась прямо сейчас превратиться в труп. — Деревенские, они научат. — Мам, ты что? — удивилась Олина мама. — У тебя у самой бабушка была деревенская. Прабабушка Фрося. И чему плохому она тебя научила? Пироги, что ли, печь? — Друзья вообще должны быть разные, — решил папа. — Если они все как ты и родители у них такие же, как твои, это неинтересно. Вот у моих одноклассников родители были, это да! У кого артисты, у кого ученые, у кого пьяницы, у кого продавцы в угловом. И ничего, нормально все дружили. А мои самые лучшие друзья были Варя Лобанова и Вовка Бузько! Вовкин папа был академик. Кстати, сын деревенского учителя. — Папа строго посмотрел на бабушку. — А у Вари вообще никакого папы не было, а была только мама- медсестра. Мы с ними втроем в театральном кружке занимались. Однажды мы ехали в троллейбусе, в разных концах, народу полно, скучно... И мы стали строить друг другу рожи. И таких рож настроили, что все вышли. Мы одни остались в троллейбусе и ехали дальше, как цари. — Митя, вы бы рассказали ребенку что-нибудь положительное из своего детства, — посоветовала бабушка. — Дали бы хороший пример. Что вы про всякое хулиганье... — Все ты выдумываешь, — решила мама. — Не бывает таких рож, кото- рых все пассажиры испугаются. Или там одни слабонервные бабульки ехали? Небось, объявили, что троллейбус в парк идет, а вы прослушали и остались одни, драмкружок лопоухий... — А где они сейчас? А у них дети есть? — заволновалась Оля. — В канаве очутились, — подсказала бабушка. — Не знаю, — сказал папа. — Варин маленький домик снесли, она перее- хала куда-то в новый район, телефон изменился, а мобов тогда не было. Вовка после восьмого пошел в математическую школу. Потерялись как-то. Надо на фейсбуке посмотреть. Издалека послышался колокольный звон. — Опять, — простонала бабушка. В Москве тоже была церковь совсем рядом с домом, и это ужасно не нра- вилось бабушке. — Спать не дают! — всегда возмущалась она в Москве. — Вчера еле усну- ла — сперва передачу смотрела интересную, про микробы в колбасе, потом фильм про маньяков, потом ток-шоу про то, что кругом враги, прямо разнерв- ничалась вся... Еле уснула... А с утра пораньше эти звонить начинают... — Вот! — обрадовался папа. — Идем в церковь! За друзьями! У священни- ков всегда полно детей! Оля, надевай юбку, причешись и найди подходящие тряпочки для заворачивания котят. — Мы что, идем с котятами? — не поверила Оля.
— Конечно! Можно даже без тряпочек, понесем их прямо в чемодане. Так с нами лучше подружатся. В любой церкви обожают людей с детьми и полными чемоданами котят, я про это читал на сайте «правмир.ру» — Папа, давай все-таки сначала без котят, — попросила Оля. — Потому что с чемоданом и пешком через поле это долго и тяжело, и котята разбегутся и потеряются. Давай лучше на великах? — Вместо котят возьмите конфеты, — решила мама. — Тоже помогает для начала дружбы. И Оля с папой выкатили велосипеды на поросшую подорожником, пыль- ную и розоватую деревенскую дорогу. (продолжение следует, а то сейчас не помещается)
1К(01ММЕ1Н[1ГА\1РИИ АЛЛА ЛАТЫНИНА * «МОЖЕТ, И НЕ СТАНЕШЬ ПОБЕДИТЕЛЕМ, НО ЗАТО УМРЕШЬ КАК ЧЕЛОВЕК...» ^Р^ оман Людмилы Улицкой «Лестница Якова»1 еще до своего выхода в свет был причислен к самым ожидаемым литературным новинкам; многие издания публиковали интервью с писателем. Так читающая публика узнала, что обещание больше не писать романов, данное после публикации «Зеленого шатра», писательница нарушила потому, что обнаружила переписку деда и бабушки — 500 писем, охватывающих период с 1911 по 1937 год, и они соста- вили основу нового романа, что дед был человеком разносторонне одаренным, но жизнь его сложилась трудно: череда бесконечных арестов, ссылок и лагерей, и бабушка тоже была незаурядной, «чистый Серебряный век: стихи, Айседора Дункан, чувства, духовные поиски. А потом поселился страх — такой, что и купить ей молока она просила только шепотом». В результате этих многочисленных интервью содержание книги стало казаться предсказуемым. Примерно таким, как оно увиделось критику Сергею Оробию: «Это не вполне мемуары (Улицкие превратились в Осецких), но все- таки и не роман — в художественном смысле перед нами скорее суховатый конспект судьбы, чем ее трехмерная модель. „Брак не держится на почто- вых марках”, — предупреждает жену в письме заглавный герой; роман тоже. Возможно, это тот случай, когда автору важнее написать книгу, чем читателю ее прочитать»1 2. В этом кратком отзыве сконцентрировались все ложные ожидания, в известной степени спровоцированные акцентами, которые расставляла в своих интервью сама писательница. Меж тем ни к мемуарам, ни к документальной прозе новая книга Улицкой никакого отношения не имеет. Это именно роман, причем роман достаточно традиционный, с тщательной проработкой персона- жей, с живым сюжетом, с заинтересованным вживанием и вчувствованием в человеческую судьбу, чем и отличается всегда Улицкая. То обстоятельство, что переписка деда и бабушки послужила толчком к романному замыслу, никак не превращает роман ни в мемуары, ни в документ. К тому же писательница не скрывает, что в письмах не только что-то убирала, но и придумывала. А документ, в котором сделаны исправления и подчистки, перестает быть документом. Над вымыслом же писатель всевластен. И наконец, главный герой — осмелюсь заявить вопреки многочисленным утверждениям в прессе — не Яков Осецкий, чье имя вынесено в заглавие, а его внучка Нора, театральный художник, независимая, умная, своенравная женщи- на. Это отчетливо проступает даже в композиции. С рождения 32-летней Норой в 1975 году сына Юрика начинается роман, рождением внука 67-летней Норы — он заканчивается. Переписка Якова и Марии Осецких роман закольцовывает: в начале книги Нора ее обнаруживает, наспех разбирая бумаги только что умершей бабушки, с которой она в послед- ние годы почти не общалась, а в конце — эту переписку читает. 1 М., «АСТ; Редакция Елены Шубиной», 2015. 2 <Ьйр://1йегга1:ига.ог§/188ие_геу1е\У8/1500-оЬгог-кшгЬпуЬ-поуток-о1:-11215.Ы:п11>.
Тут, правда, автору надо поломать голову, как объяснить эту паузу в 35 лет. Потому что естественным движением человека, обнаружившего архив своих предков, является желание заглянуть в него. И поскольку объяснить это нелег- ко — в ход идут не слишком свежие литературные приемы. Так, по-моему, отработал свое в литературе сундучок (ларец, ларчик, потайной ящик письменного стола, наконец, просто чемодан), из которого извлекается то, что будет предложено читателю, — от рукописи, найденной Джоном Мельмотом в кабинете своего дяди, до сундучка, куда неведомый литературный гений складывает и складывает свои записки на конфетных фан- тиках, чтобы потом их перебирал заинтригованный потомок (Марк Харитонов, «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича»). Литературность приема не спасает даже колоритная и снижающая деталь: клопы, ринувшиеся из сундучка, перевезенного в Норину квартиру. Клопы, впрочем, функциональны в сюжетной структуре: они помогают оправдать гибель лишних для автора бумаг, которые могли бы пролить дополнитель- ный свет на переписку. Сундучок с бабушкиным архивом и клопами героиня поспешно вытаскивает на балкон, где зимние морозы убивают клопов, а летние дожди превращают архив в сплошное месиво. Сохраняется лишь сверток, упа- кованный в розовую аптечную клеенку: огромная переписка деда и бабушки плюс фрагменты дневника Якова Осецкого. Но и ее Нора не спешит прочесть и снова забывает на долгие годы до свое- го 67-летия — пока не умирают все люди, которые могли бы что-то рассказать о героях переписки и прояснить возникающие вопросы. Но зачем автору так необходимо уничтожить не только лишние бумаги, но и лишних свидетелей? Да потому что история жизни Марии и Якова Осецких развернута так, как ее реконструирует внучка Нора. В конце романа Нора, только что прочитавшая в архиве КГБ материа- лы дела деда, размышляет о том, как, быть может, разложит старые письма, додумает то, о чем наверняка не знает, и напишет книгу, которую дед то ли не успел написать, то ли ее сожгли во внутреннем дворе Лубянки. Так вот — перед нами та самая книга, которую могла бы написать Нора. Это ее судьба в центре романа, это ее глазами читается переписка деда и бабушки, это она будет сидеть в архиве Лубянки, склонившись над материалами судебного дела своего деда и разгадывая его жизнь. Это не значит, что она ведет повествование. Повествование ведет автор. Но про Нору автор знает все: про ее поступки, мысли, чувства, состояния, движения души, про ее томительный, невыносимый и счастливый, на всю жизнь любов- ный роман с грузинским режиссером, про ее театральные замыслы, находки и просчеты. А про Марию и Якова Осецких — напротив — многого не знает. То есть, разумеется, автор-то может напридумывать все, что хочет, на то он и автор. Но его цель иная — оставить непроясненными возникающие лакуны. «Она была такая талантливая, такая яркая, даже своевольная, как никто, — произносит незнакомая Норе крохотная старушка, неизвестно откуда взявшая- ся на похоронах бабушки Марии и нарушившая своей страстной речью чинную процедуру <...> — Вы думаете, Яков Осецкий был такой гений сам по себе? Нет, он был такой гений, потому что с девятнадцати лет у них была такая любовь, про которую только пишут в романах...» Речь старушки не вполне прилична для жанра похорон, ибо она хоть и произносит дифирамбы Марусе, однако косвенно и осуждает ее за то, что та оставила Якова Осецкого, пусть даже и говорит: «...и не надо вам знать, зачем она это сделала». «Надо спросить отца, что это за старушка, что за история», — рассеянно думает Нора — и забывает — на тридцать пять лет. А потом спросить уже не у кого. И вопрос «зачем она это сделала» так и останется до конца не прояснен- ным, потому что Нора с этим вопросом так до конца и не разберется, и читатель тоже. Есть простое объяснение: Маруся предала мужа, испугалась быть женой «врага народа», побоялась лишних сложностей для сына и потому заочно раз- велась со ссыльным Яковом. Но в том-то и дело, что оно слишком простое.
Несмотря на то, что все повествование развернуто в сторону Норы, сам роман строится как слоеный пирог, где один пласт из жизни Норы, а другой — из жизни ее деда и бабушки (либо просто «письма из сундучка»). Главы о событиях начала XX века кратки, их функция — сообщить предысторию героев и заполнить те лакуны между письмами, без которых сама переписка становится непонятна. Таким пунктиром изложена история Маруси Кернс. Семья еврея-часовщика, перебравшегося из Швейцарии в Киев, тяга к образованию всех молодых членов семейства, братьев Маруси, любовь к музыке, домашнее музицирование, киевский погром, окончательно разоривший и без того нищающее семейство часовщика (особенно жалко разбитого пианино), увлечение марксизмом, жажда дела, начало работы в дет- ском саду для наемных работниц, поступление на курсы, увлечение танцем, школой пластики и ритмики в духе Айседоры Дункан. Музыка, пластические движения и педагогика так и останутся доминантами в Марусиной жизни. Что касается Якова Осецкого, то о нем рассказывают его же дневники. И в самом первом, еще незрелом дневнике 20-летнего Якова — весь его характер: жажда знаний, запойное чтение научных книг, настойчивые занятия языками, мысли об искусстве, страсть к музыке, мечта о дирижерской карьере, вынужденные занятия экономикой: отец, среднего достатка коммерсант, не считает надежной профессию музыканта и готов оплачивать консерваторские занятия сына лишь при условии получения им надежной профессии. Но и про- цесс обучения в Коммерческом институте для артистичного Якова не становит- ся наказанием — всякое знание жадно впитывает и перемалывает его гибкий и емкий ум. Так и останутся на всю жизнь две профессии. И где же могут познакомиться эти двое молодых людей? На концерте Рахманинова, которого оба почитают полубогом. Ну а дальше — прогулки и разговоры, совпадения вкусов, мыслей, желаний, любовь. Почему же, однако, события в романе не развиваются линейно, как это обычно и происходит в семейной саге? Конечно, не только из стремления писателя к более сложной композиции. На письмах Якова Осецкого лежит главная идейная нагрузка романа (не побоюсь этого старомодного слова, ибо роман Улицкой в значительной степени идеологичен). Но читать их большими порциями все же довольно скучно, а роман требует движения сюжета. Что же касается линии Норы — то здесь писатель полностью свободен, и в результате эта линия получилась живее, увлекательнее, ярче. Может, потому, что Нора — современница автора, что Улицкая описывает близкую ей интел- лигентскую московскую среду, а в этом случае весь опыт собственной жизни дает дополнительные краски. Прежде всего — яркой и живой получилась сама Нора. Кстати, имя ей дали не родители, а бабушка Маруся — в честь героини Ибсена. И имя ей подходит3. Героиня драмы «Кукольный дом» стала символом начинающейся эман- сипации: женщина уходит от мужа, от благополучия, презрев общественное осуждение, потому что больше не хочет быть дорогой игрушкой, а хочет быть личностью. Бабушка Норы Маруся, обожавшая в юности Ибсена, произносит перед Норой речи о полной эмансипации женщины в социалистическом мире, одна- ко делает это шепотом из страха перед соседями по коммунальной квартире. Чудная деталь. Нора ни о свободе женщины, ни об эмансипации, ни о феминизме не дума- ет. Ей не надо завоевывать свободу — она внутренне свободна и независима. И демонстрирует свою независимость, начиная с подросткового возраста, когда вопреки правилам советской школы выслушивать поучения учителей и каять- ся — резко отвечает учительнице, что та не имеет права лезть в ее личную жизнь, предпочтя исключение из школы унизительной публичной проработке. Это чув- 3 См. в № 2 «Нового мира» за этот год повесть Юрия Буйды «Нора Крамер», где героиня тоже эксцентричная, тоже актриса, и тоже фигурируют режиссер и постановка Шекспира (прим. ред.).
ство собственного достоинства проявляется вопреки всем принципам советского воспитания, где коллективное оплевывание провинившегося и его публичное унижение являются важной частью ритуала растворения личности в коллективе. Вообще-то что для школы, что для родителей такая девочка — далеко не сахар. Своеволие, непокорность, дерзость, непослушание, нарушение условно- стей и табу — все эти свойства личности могут быть как деструктивны, так и конструктивны. Важен вектор. У Норы все деструктивные свойства характера в конечном счете обращены на ее самореализацию. Она сама выбирает себе и профессию театрального художника, в которой добивается признания, и муж- чину, и собственную жизнь. И проживает эту жизнь достойно. Все другие персонажи этой романной линии — окружение Норы, люди, с которыми она так или иначе сталкивалась. И надо отдать должное автору: даже вполне эпизодические персонажи получились выпуклыми и запоминающимися. Ну а двое мужчин, которым суждено сыграть важную роль в судьбе Норы, претендуют уже не на статус персонажей, а на звание героев. Виктор Чеботарев, одноклассник Норы, — несомненная удача автора. Улицкая пытается нарисовать математического гения. Задача трудная, пото- му что показать, в чем заключается гениальность человека, почти никогда не удается. Улицкая тоже говорит что-то о теории множеств, которой увлечен Виктор, потом о компьютерном моделировании клетки, но как раз эти-то стра- ницы впечатления и не производят. А вот когда читатель глядит на Виктора глазами Норы — тут персонаж и оживает. А Нора смотрит на него с мягкой иронией и сочувствием. Для Норы Витася — забавный одноклассник, долговязый и нескладный парень не от мира сего, который щелкает, как орешки, сложнейшие математические задачи и побеждает на всех олимпиадах, но не может понять простую шутку, ибо начи- сто лишен чувства юмора, и приходит в недоумение от любого литературного текста, не видя там логики. Нору, любительницу чтения, с врожденной грамотностью, классная руко- водительница назначает подтягивать по литературе математического вундер- кинда — так завязываются отношения, которые даже не назовешь дружескими (какая тут дружба с аутистом), потом — не назовешь любовными, несмотря на то, что исключенная из школы Нора плавно переводит занятия литературой в занятия, которые оказываются для Витаси настоящим открытием: оказывается, на свете есть удовольствия, не имеющие отношения к математике. Предложение пожениться исходит, разумеется, от Норы: ей кажется забав- ным после скандального исключения прийти на выпускной вечер в своей бывшей школе в качестве жены Виктора. Штамп в паспорте ничего не меняет в их жизни, каждый живет сам по себе, а Нора временами на годы забывает о своем номинальном муже. Однако именно Витасю избирает Нора в отцы своего ребенка, когда, раненная расставанием с любимым человеком, Тенгизом Кузиани, решает, что ребенок может придать новый смысл ее жизни. И хотя их шутовской брак так и не станет нормальным, общий сын окажется той ниточ- кой между ними, которую невозможно обрезать во всю жизнь. Что касается любимого человека Норы, режиссера Тенгиза Кузиани, — то этот характер оказался для автора посложнее. Понятна задача: изобразить такой союз двух личностей, такие многолетние любовные отношения, переплетающиеся с творческими, где уже нельзя отде- лить, что первично: то рабочее возбуждение, которое охватывает режиссера при новом замысле, или та любовная лихорадка, которая сопровождает совмест- ную работу Тенгиза и Норы над новым театральным проектом. «Они влетали парочкой, в любовном облаке, через служебный вход — и вахтер им улыбался, и буфетчица, и такое счастье их держало в коконе, что Нора чувствовала, как они слаженно двигаются, не то балетные, не то фигуристы, и как летают, лета- ют...» — такое чувство владеет Норой, когда в 1974 году они делают вдвоем спектакль по «Трем сестрам» Чехова. Потом последует запрет спектакля, отъезд мрачного Тенгиза в Тбилиси, одиночество Норы и решение родить ребенка. Нора пытается устроить жизнь так, чтобы освободиться от Тенгиза, два года от
него никаких вестей — и вдруг он снова появляется в Москве с новым замыс- лом, и опять увлекает ее счастьем совместной работы, единения, любви. Более двадцати лет длится их союз, в котором Нора — не просто его сценограф, она идеальный ретранслятор идей Тенгиза, он даже отказывается ставить спектакли без нее. Но и Нора не может без Тенгиза: никто не спосо- бен подарить ей такое счастье «праздничной работы» и только в присутствии Тенгиза она ощущает всю полноту жизни, удивительный подъем всех сил и способностей в соединении с близостью любимого человека. Этого достоверно переданного ощущения в общем-то и достаточно для чита- теля. Но автору хочется предъявить и другие доказательства талантливости Тенгиза. Отсюда — подробные описания его режиссерских идей и сценографии Норы. Но вот что печально: ни один из этих замыслов не производит сильного впечатления. Вот глава «Закрытый Чехов». Тенгиз задумывает спектакль по чеховским «Трем сестрам», эпиграфом к которому можно бы поставить оценку Толстого «Скверная скука». «Лев Толстой что-нибудь понимал? Или нет? Все тоскуют! Никто не рабо- тает!» Энергия парадоксальных речей Тенгиза может увлечь Нору, но читатель, помнящий чеховский текст, с недоумением подумает: так в чем будет заключаться концепция спектакля? В обличении чеховских бездельниц и бездельников? Когда после генеральной репетиции «министерские людоеды» запрещают спектакль, Тенгиз произносит: «Уважаемые! Вы дали Эфросу отыграть тридцать три спектакля! Неужели наши „Три сестры” настолько лучше?» Реплика остро- умная, но тем самым автор устанавливает планку: спектакль Тенгиза сопоста- вим со спектаклем Эфроса. Я помню спектакль Анатолия Эфроса в театре на Малой Бронной — нервный, динамичный, местами срывающийся в истерику, спектакль о погибшей интеллигенции, о том, что мечты о лучшей жизни, кото- рым предаются герои, бессмысленны и беспочвенны, о том, что всех их ждет катастрофа, а не прекрасное будущее. Эфрос модернизировал Чехова, но не разоблачал чеховскую интеллигенцию: острие удара было направлено в совре- менность. Не думаю, что спектакль Тенгиза, в котором режиссер добивается от актеров «автоматического лепета» вместо богатого смыслами чеховского текста, был бы способен покорить не только Нору, но и театральную публику. Еще больше вопросов вызывает режиссерский замысел Тенгиза, решивше- го поставить шекспировского короля Лира. Замысел этот сам по себе и дерзок и ярок — заставить старого Лира, по мере того как он скидывает с себя власть, славу, почет, дойти до состояния изначальности, почти новорожденное™ и молодеть на сцене. Но вот что интересно: именно такова была концепция зна- менитого спектакля Михоэлса, где он играл «Короля Лира». Спектакль ставил Сергей Радлов (премьера состоялась в 1935 году). Но есть гипотеза, что значи- тельный вклад в спектакль внес талантливейший Лесь Курбас, к тому времени лишившийся собственного театра, но пока еще не арестованный. «Замысел Курбаса был абсолютно оригинален: по мере свершения откры- тий о себе, о мире и судьбе, Лир словно смывал с себя старость, прежнюю жизнь и... молодел <...> Своеобразное нарушение законов физики под влиянием озарения — вот что такое, по Курбасу, опыт Лира», — пишет театровед Нелли Корниенко («Театр», 2014, № 17). В романе Улицкой о вкладе Леся Курбаса как о неоспоримом факте Норе рассказывает ее старший друг, преподаватель театрального училища и настав- ница в сценографии Туся. Но тогда возникает вопрос: а в чем смысл открытий Тенгиза? «Короля Лира» ставили тысячу раз, можно поставить в тысячу первый, но постановка в ГОСЕТе с Михоэлсом в главной роли носила столь дерзкий и столь авторский характер, что ее неприлично копировать. Это как нарисовать черный квадрат после Малевича и ждать аплодисментов за дерзость и новаторство. Разбор других режиссерских решений Тенгиза увел бы нас далеко в сто- рону, поэтому остановимся. В романе эти подробные описания будущих спек- таклей тормозят действие, не принося взамен эффекта, на который, очевидно, рассчитывал автор. Правда, без этих режиссерских проектов не казалась бы столь достоверной жизнь Норы в ее профессии...
Но если Нора — главная героиня, то почему роман назван «Лестница Якова»? В конце романа Нора, работая над сценографией знаменитого мюзикла «Скрипач на крыше» по рассказам Шолом-Алейхема, придумывает спускаю- щуюся с колосников лестницу, по которой будут подниматься выселяемые из Анатевки герои, распевая свою дурацкие куплеты: «А не забыла ли ты сково- родку? А половичок?» «И думайте про нее что хотите, в меру своей осведомлен- ности. Можете считать, что это „Лестница Иаковлева”». Режиссер решение художника одобряет, однако задает вопрос: «Я только не понял, что это за лестница Иакова...» Нора удивляется, но объясняет ерническим тоном, что это сон Иакова, где он увидел лестницу, восходящую к небесам, «по ней ангелы снуют вверх-вниз», а на самой вершине Господь Бог ему говорит что- то типа «земля, на которой ты дрыхнешь, — тебе подарена». Читатель романа Улицкой тоже может толковать его название «в меру своей осведомленности». Лестница Иакова в ветхозаветной традиции — символ связи Человека и Бога, божественного покровительства. Это один из популярнейших мотивов в византийской и русской иконописи, в искусстве Возрождения (так, две фрески Рафаэля в Папском дворце в Ватикане изображают сон Иакова), наконец, в искусстве новейшего времени — назовем хотя бы картину Марка Шагала. Однако в отличие от ветхозаветного образа, используемого Норой, Улицкой явно ближе новозаветный образ, сложившийся не без влияния труда «Лествица райская, или Скрижали духовные» христианского богослова VI века Иоанна, получившего прозвище «Лествичник». Лестница на небо понимается здесь как путь монашеской аскезы, неустанного духовного самосовершенствования. Из тридцати ступеней, обозначенных Иоанном Лествичником, не все, конечно, были преодолены агностиком Яковом Улицким, никогда не давав- шим обет аскезы. И не все христианские и тем более монашеские добродетели, среди которых важнейшие — послушание, покаяние, смиренномудрие, соче- таются с той этикой, которая ставит во главу угла человеческое достоинство. Однако в современном кодексе чести они часто неразрывны. Этим «кодексом чести» секулярного человека пропитана, например, поэзия Булата Окуджавы (неустанно придерживавшегося его и в собственной жизни): Совесть, Благородство и Достоинство — вот оно, святое наше воинство. Протяни к нему свою ладонь, за него не страшно и в огонь. Лик его высок и удивителен. Посвяти ему свой краткий век. Может, и не станешь победителем, но зато умрешь как человек. Яков нигде не формулирует свой «кодекс чести», никогда не говорит о само- совершенствовании, но вся его жизнь — это неспешное духовное восхождение. С какой стойкостью Яков переносит аресты и следствия, как достойно ведет себя в ссылке, как не поддается греху гнева и отчаяния, уныния и праздности, как много он находит для себя умственной работы при любых условиях. Вот его сослали в Бийск. Его научные занятия экономикой и статистикой прерваны, его экономические проекты остались невостребованными, а то и названы вредитель- скими, он оторван от семьи, от любимой музыки. Но Яков не позволяет себе отчаиваться, он стыдится чувства «несчастности» и стремится извлечь радость «из мелких подарков жизни», из прослушанной по радио симфонии Чайковского, из напряженной интеллектуальной работы. Удивительная вещь: он никогда не жалуется жене в этих письмах, скорее наоборот — он явно приукрашивает свою жизнь. Деньги и посылки обычно шли в направлении из Москвы в ссылку. И только у Якова наоборот: от своего скудного заработка он умудряется еще что- то посылать семье. Живет как аскет, как монах, и никогда не ропщет. И вот еще что. Казалось бы: ты хотел принести пользу стране, тебя же обвинили во вреди- тельстве — можешь и обидеться. Думай о выживании собственном. Но нет — он еще думает о том, какую пользу может принести той дыре, куда его сослали.
Личность и власть — очень распространенный конфликт в нашей литературе. Судьба Якова Осецкого давала все основания писателю сосредоточиться на этом противостоянии. Но Улицкая написала не о том, как государство смяло, унизило и уничтожило человека, обессмыслило и ошельмовало его работу, а наоборот — о том, как человек может сохранить благородство и достоинство в любой ситуации, как бессильны внешние обстоятельства перед внутренней силой личности. Поражает широта интересов ссыльного — тут и физика, и история, и литература, и биология, и все эти книги не просто читаются — тщательно конспектируются. И, конечно, — музыка. С грустью вспоминая цепь случайно- стей, которые отвели его от музыки, он решает вернуться к этой своей второй профессии. Начинает работу над учебником по истории музыки. Строит планы на будущее. Принимается за очередную повесть. Архив Якова Осецкого, как обнаружит потом Нора, читая материалы дела, — «34 записные книжки большого формата, 65 папок и 180 тетрадей по истории литературы и музыки», будет «уничтожен путем сожжения» во вну- тренней тюрьме МГБ в 1948 году. Но даже в последнем своем лагере, Абезьском, куда попадают ослабевшие доходяги, передвигающийся с костылем Яков не дает засохнуть своему мозгу: то задумает демографический анализ лагерного состава и быстро закончит эту рабо- ту, то начнет изучать литовский язык. Ну а уж после освобождения в 1954 году, направленный жить в город Калинин, 63-летний, покалеченный, но не сдав- шийся Яков вновь начинает заполнять большую тетрадь, формулируя проект на оставшуюся жизнь. Он не представляет свою жизнь без больших задач, без постоянной тренировки ума, без чтения, без музыки, без стремления приносить пользу другим. Сейчас он видит свою задачу в культуртрегерстве — и работает над давно задуманным учебником по музыкальной культуре, разросшимся до трех томов. Смерть настигает его если и не за письменным столом, то рядом: на столе остаются стопки исписанных листов, книги и партитура оратории Генделя. На обложке книги Улицкой изображена лестница. Я было решила, что это и есть библейская «лестница Иакова», которую художник почему-то предста- вил в виде несколько деформированной стремянки. Потом прочла: лестницу оплетает двойная спираль ДНК. Она, кстати, и сама похожа на перекрученную веревочную лестницу. Как бы то ни было, на обложке — иллюстрация к двум метафорам романа Улицкой. О «лестнице Иакова» мы поговорили. Теперь наверное, надо сказать о ДНК, генах и бессмертии, но тут мы вступаем в ту область науки, о которой я не осмеливаюсь рассуждать, и ту область веры, которую вообще невозможно оспорить. Одно замечание все же напрашивается. Улицкая нередко повторяет, что с того момента, как был открыт код ДНК, «азбука того текста, на котором записана вся эволюция живого», «человек получил потенциальную возмож- ность осознанно относиться к себе самому, понимать свое уникальное место во вселенной как соавтора Господа Бога по Творению»4. В самом романе мысль, что ДНК — это алфавит, на котором записана история мира, и что это самый убедительный аргумент в пользу существования Творца, пропагандирует Гриша Либер, вечный и единственный друг гениального матема- тика Виктора Чеботарева. Трудно не согласиться с тем, что расшифровка ДНК — величайшее открытие, но почему это аргумент в пользу креационизма, хотя бы и научного? Если же стоять на позициях креационизма — еще менее понятно, почему расшифровка ДНК необходима, чтобы объявить человека соавтором Бога по творению. Вон Николай Бердяев ни о какой ДНК знать не знал, но не уставал повторять, ссылаясь на Фр. Баадера, что «человек есть создание, завершающее все творение...» («Смысл творчества»), что «человек призван продолжать миротворе- ние, и дело его есть как бы восьмой день творения» («Человек и машина»). Но в общем-то вопрос о соавторстве Человека и Бога можно и оставить. Один из героев романа, Гриша Либер, произносит свои зажигательные речи, однако другой герой, Виктор, его не поддерживает и только раздражается. 4 <Ьйр8://орепги$$1а.ог§/ро81:Д1е\у/9577>.
Читатель волен в своей позиции. Другое дело — вопрос о личности человека, о соотношении в нем наследственного, доставшегося от предков, и того, что он может создать из себя сам. В конце романа Нора не только читает письма, но и рассматривает старые фотографии своих предков, ощущая себя плывущей в потоке, позади которо- го — расширяющимся веером три поколения лиц, сохранившихся на карточ- ках, а за ними бесконечная череда безымянных мужчин и женщин, и все они живут для того, чтобы произвести Нору, а она — своего Юрика, а Юрик — еще одного мальчика, нового Якова. Река жизни — хороший образ, хотя и не слишком свежий. И вполне выте- кает из всего содержания романа. Вот идет домой Нора после тяжелого дня, проведенного в архиве КГБ над делом деда, идет странным кружным маршру- том, и вдруг останавливается в Столешниковом, у храма Космы и Дамиана — сердце нерелигиозной Норы неожиданно отзывается на пение. «Это второй дед, регент, Александр Игнатьевич Котенко послал мне сигнал, это его музыка, его жизнь», — думает Нора, войдя в храм. Про этого деда Нора и вовсе ничего не знает, не видела никогда, знает только, со слов матери, что к старости он ослеп и очень жену свою кроткую мучил. «И в душе ее поднялся вдруг ужасный плач, как будто не она плакала, а Генрих в ней... Маленький Генрих <...>, которого не пустили в его любимую авиацию, ну да, потому что его отец Яков был врагом народа и все испортил. <...> И Нора плакала вместе с ним, этим мальчиком». Всего за несколько часов перед тем Нора обнаружила в деле Якова Осецкого ошеломивший ее донос своего отца: тот счел нужным после ареста Якова в 1948 году немедленно сообщить в Госбезопасность о случайном раз- говоре с отцом в сентябре 1941 года и поставить ему в вину предположение, что немцы могут занять Москву. Нора недолюбливает отца, холодна с ним, и вообще он не играет большой роли в ее жизни. Но когда Нора обнаруживает этот «скелет в шкафу» — у нее начинается страшная головная боль, ее мутит. И вот наконец в храме прорывает- ся этот нарыв боли, и Нора не оправдывает отца, нет, — но сострадает ему, тому мальчику в нем, у которого отняли мечту, плачет его слезами и думает о том, висит ли зло, сотворенное нами, над следующим младенцем, выныривающим из реки. Это сильная сцена. И это хороший вопрос. Вопрос о самоценности и достоинстве личности, о том, каждый ли может подняться по лестнице Иакова. Но вот Нора приходит домой, отрыдав свое в церкви, и начинает подытоживать собственную жизнь и строить планы, и в числе этих планов возникает книжка, основу которой составят письма деда. «Но кто он, мой главный герой? — раз- мышляет Нора. — Яков? Маруся? Генрих? Я? Юрик? Нет, нет! Вообще ни одно из существ, осознающих свое индивидуальное существование, рождение и предполагаемую и неминуемую смерть». То есть как? Вот мы читаем эту книгу, где действуют разные герои, каждый со своим характером, но оказывается, что герои этой книги — не личности, а «вещество с определенным химическим составом», или даже «сущность, не при- надлежащая ни бытию, ни не-бытию»? «Сто тысяч сущностей, соединенных известным порядком, образуют человека, временную обитель всех личностей. Вот оно, бессмертие», — торжественно заключает Нора. Нет, как хотите, а мне неинтересно ни такое бессмертие, ни роман, в кото- ром вместо личности героем будет ДНК или там некое «вещество с определен- ным химическим составом». По крайней мере мне кажется, что если Нора и поставила перед собой такой пугающий замысел, то сама Улицкая все же написала роман о «суще- ствах, осознающих свое индивидуальное существование». И только эти слабые существа, недолговечные, смертные, могут совершать подлости и подвиги, могут заниматься наукой, писать книги, сочинять музыку, думать о смысле жизни и о достоинстве человека.
ЛИТЕ Р АТ УР О В Е Д Е1Н1И1Е НИКОЛАЙ БОГОМОЛОВ ❖ РАЗГОВОР С МАРИНОЙ ЦВЕТАЕВОЙ Из дневника И. Н. Розанова ^^итература о жизни и творчестве Цветаевой необозрима, в том числе и литература мемуарная. Однако приведение всего этого богатства в систему лишь едва начато. Достаточно сказать, что не существует сколько- нибудь полной библиографии текстов, посвященных Цветаевой, что делает разыскания весьма затруднительными. «Летопись жизни и творчества», на которую мы еще будем ссылаться, прошла только первый этап становления. Ну и так далее. Мы предлагаем сегодня выдержки из дневника Ивана Никаноровича Розанова, относящиеся к его встречам и разговорам с М. Цветаевой в 1915 — 1922 и в 1940 годах. Часть этих материалов уже введена в научный оборот, но большая часть — все-таки нет. Прежде чем перейти к цитированию, скажем несколько слов о владельце дневника. И. Н. Розанов (1874 — 1959) в истории русской науки и образования известен достаточно хорошо. После окончания Московского университета много лет он преподавал литературу в московских женских гимназиях, и ученицы, как правило, запоминали его надолго. После революции 1917 года он некоторое время продолжал эту деятельность, но постепенно переключал- ся на высшие учебные заведения. Еще до революции он служил в Училище живописи, ваяния и зодчества, на Высших женских курсах Полторацкой. Позже стал преподавать в Нижегородском университете (ездил туда из Москвы), в своей а1ша ша!ег, в Литературном институте, руководил деятель- ностью аспирантов из Московского городского педагогического института. Параллельно он заведовал Отделом книги в Государственном историческом музее, руководил секцией фольклора в Союзе писателей, работал в Институте мировой литературы. Список его печатных трудов насчитывает более 300 названий, среди них немало таких, которые остались не только в истории науки, но работают и в современном литературоведении и фольклористике. На научную деятельность Розанова принято смотреть несколько свысока, но вряд ли можно посчитать случайностью, что в первые пореволюционные годы он регулярно ходил на заседания Московского Лингвистического круж- ка, а среди его постоянных собеседников были Ю. Н. Тынянов, Р. О. Якоб- сон, О. М. Брик, Б. В. Томашевский, В. М. Жирмунский, Г. О. Винокур, С. М. Бонди, М. К. Азадовский и многие другие, не говоря уже о «традицио- налистах» Н. К. Гудзии, Н. Л. Бродском, Л. П. Гроссмане, С. А. Бугослав- ском, Ю. М. Соколове. Видимо, не лишне будет упомянуть, что он был в числе членов совета, голосовавших за диссертацию М. М. Бахтина. Богомолов Николай Алексеевич — филолог, литературовед. Родился в 1950 году в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Доктор филологических наук, про- фессор МГУ. Автор многочисленных научных и литературно-критических публикаций и книг. Среди последних книг: «Вокруг „Серебряного века”» (М., 2010), «Сопряжение далековатых: О Вячеславе Иванове и Владиславе Ходасевиче» (М., 2011). Живет в Москве.
Но помимо этого Розанов был выдающимся библиофилом, собравшим замечательную библиотеку русской поэзии (ныне в Музее А. С. Пушкина в Москве). А еще — человеком, заинтересованно наблюдавшим за современной литературой. Он писал о ней, а список его собеседников составил бы предмет гордости любого: Б. Л. Пастернак, А. А. Ахматова, С. А. Есенин, В. В. Маяков- ский, Н. Н. Асеев, В. Ф. Ходасевич, В. Г. Шершеневич, И. Л. Сельвинский и другие. Среди этих поэтов не последнее место занимает и Марина Цветаева. О ней он практически не писал, но различные литературные предприятия постоянно их сводили, и Розанов был хорошим, надежным свидетелем. При этом любопытно, что сам он оставался практически незамеченным, не упо- минаемым знаменитыми современниками. От десятилетней дружбы Розанова с Ходасевичем не осталось, кажется, ни одного упоминания у последнего. Так же и Цветаева Розанова не видит или не запоминает. Скорее его имя оставалось в сознании авторов, так и не обретших широкой известности, как, скажем, О. Мочалова. Впервые имя Марины Цветаевой появляется в дневнике Розанова 1 фев- раля 1915 года. «Вечер у Герцик <так!>. Гершензон с женой, Майа, Булгаков, Эрн, Ю. Верховский, Вяч. Иванов, Марина Цветаева, Крандиевская Нат., Софья Яковл. Парнок и т. д.» (РГБ. Ф. 653. Карт. 3. Ед. хр. 16. Л. 114 об). Далее мы еще приведем некоторые сведения об этом вечере, пока же огра- ничимся лишь кратким комментарием. Герцык здесь — поэтесса Аделаида Казимировна (1874 — 1925), с которой Розанов был издавна знаком. Еще в дневнике 1895 года он пытается охарактеризовать и ее, и ее сестру Евгению Казимировну, известную как автор мемуаров1. Михаил Осипович Гершензон (1869 — 1925) — историк культуры, пушкинист; его жена Мария Борисовна (урожденная Гольденвейзер, 1873 — 1940). Майя — Мария Павловна Кювилье (в первом браке Кудашева, во втором Роллан, 1895 — 1985), в то время молодая поэтесса, входившая в круг общения многих поэтов, в том числе Вяч. Иванова1 2. Сергей Николаевич Булгаков (1871 — 1944) — философ, с 1918 священник. Владимир Францевич Эрн (1882 — 1917) — философ. Юрий Никандрович Верховский (1878 — 1956) — поэт, друг Розанова. Наталья Васильевна Крандиевская (в первом браке Волькенштейн, 1888 — 1963) — поэтесса, с 1915 — третья жена А. Н. Толстого. С. Я. Парнок (1885 — 1933) — поэтесса, у которой как раз в это время разворачивался роман с Цветаевой. Несколько иронически описывал этот вечер В. Ф. Эрн в письме к жене от 4 февраля: «Позавчера был вечер у Герцык, где выступали в высочайшем присутствии моего друга-маэстро 5 поэтесс. Вяч<еслав> был очень сдержан и „слез” не было, а я уже приготовил чистый платок. Читала стихи свои Крандиевская, мне ее представили как невесту А. Н. Толстого. Оказывается „Алешка” уже бросил осеннюю свою любовь и воспылал к Крандиевской»3. Однако вечер запомнился, и не только Розанову. Через две недели он записывает: «16 февр<аля>. Понед<ельник>. Возвращаясь от Хвост<овой>, встретил А. К. Герцык-Жуковскую. О Вяч. Иванове („гениален” замечание), о Марине Цветаевой и т. д.» (Там же. Л. 117 об). В гимназии Хвостовой Розанов преподавал. Следующие записи находим только через год, причем первая из них — явно проходная. 22 января 1916 года Розанов был на вечере поэтесс в большой аудитории Политехнического музея, который получил достаточно обширную 1 О круге общения сестер Герцык в это время см.: Сестры Герцык. Письма. Сост. и комм. Т. Н. Жуковской. СПб. — М., «ИНАПРЕСС», Дом-музей Марины Цветаевой, 2002, стр. 156 — 168, 611 — 612; Герцык Евгения. Воспоминания. М., «Московский рабочий», 1996, стр. 169 — 184 (глава «Кречетниковский переулок»). 2 См.: Обатнин Г. В. Кювилье, Иванов и Беттина фон Арним. — Россия и Запад: Сборник статей в честь 70-летия К. М. Азадовского. М., «Новое литературное обозре- ние», 2001, стр. 345 — 402. 3 Взыскующие Града: Хроника частной жизни русских религиозных филосо- фов в письмах и дневниках. Сост., подг. текста, вступ. ст. и комм. В. И. Кейдана. М., «Языки русской культуры», 1997, стр. 618.
прессу. Вела вечер актриса Л. Д. Рындина, жена поэта С. А. Соколова (псевдо- ним Сергей Кречетов), находившегося в это время в немецком плену. Именно она упомянула Цветаеву, которую, кажется, ждали для выступления, но так и не дождались: «Рындина очень мила. Сообщила адреса некоторых поэтесс, что Марина Цветаева живет на Арбате... Говорила немного, что дало повод пошу- тить Португалову насчет неосновательности мнения о женской болтливости» (РГБ. Ф. 653. Карт. 3. Ед. хр. 18. Л. 81 об)4. Зато о другом поэтическом вечере, более локальном, но все же состояв- шемся, в печатных источниках нам сведений добыть не удалось, а рассказ Розанова очень интересен. Послушаем его: «11 <февраля 1916> четверг. Вечером у Герцык — литературный вечер. Я пришел в половине десято- го. Уже были — поэтессы: Марина Цветаева, Софья Парнок, Шор (?). Затем явились какие-то девицы Булгаковы, польский поэт Моцинский, пан Тадеуш, Любовь Столица с двумя кавалерами, один из них Роман (брат?). Оба, кажет- ся, прикосновенны к литературе. Евг. Дм. Жуковская, племянница Е. Дм. За чаем я подсел к Марине Цветаевой. Рассказал ей о „Вечере сонетов”. Затем заговорили о Керубине де Габриак, и она тотчас стала приглашать к себе, чуть ли не со второго слова. Затем вышли из-за стола и Л. Столица стала читать свою поэму „Алона”. Затем читали Марина Цветаева, С. Парнок. Кончила С. Парнок сафиче- скими стихами... Затем прочла свои сафические стихи Любовь Столица. Разговор по поводу них. За ужином я сел с Любовь Столицей, продолжая начатый разговор. Я спросил о ее любимом поэте, она назвала Пушкина и заметила, что после него, м<ожет> б<ыть>, никто другой и не нужен... Я не согласился с ней. „Так вы думаете, что мы нужны?” — ловко передернула она. Я имел в виду Боратынского, Язык<ова> и т. д., но не мог же ответить, что Вы, Л. Стол<ица>, — не нужны. Затем разговор об Ясенине <так!> и Мандельштаме, к<отор>ых М. Цветаева защищала, напротив, Моравскую бранила... Я предложил анкету: назвать трех самых любимых из современных поэтов. Все в первую голову упомянули Блока. Это мне было даже неприятно... Цветаева потом назвала Анну Ахматову и Мандельштама... Стала вспоминать и других и запуталась. Софья Парнок — вторым назвала Вячеслава Иванова... Третьего затруднилась назвать... После ужина А. Казим. Герцык читала летние стихи Сергея Городецкого, к<отор>ый жил у них в Судаке, стихи Евг. Каз. и других, написанные на состяза- нии... Стихи Город<ецкого>: „Стакан один, мы чокнуться не можем...” и т. д. Ушел я в 2 ч. с последним транспортом: Цветаева, Парнок и Жуковская — двух последних проводил до дому. Жуковская недавно вернулась с фронта, где была полтора года. Говорили о Каролине Павловой и ее стихах, о 3. Гиппиус, об Игоре Северянине и т. д.» (Там же. Л. 100 — 101). Некоторые места в этом описании так и остаются темными. Фамилия Шор, к тому же записанная Розановым неуверенно и снабженная вопроситель- ным знаком, слишком распространена, чтобы можно было гадать о том, кто именно из ее носителей тут назван. С осторожностью можно предположить, что это была известная впоследствии лингвистка Розалия Осиповна (1894 — 1939). Розанов в конце 1910-х — начала 1920-х годов часто с нею встречался, в том числе и на заседаниях Московского Лингвистического кружка, куда часто ходил. Из книги воспоминаний ее дочери известно, что и в детстве она писала стихи, а учась на Высших женских курсах перешла к сочинению шуточных5. Польский поэт, которого упоминает Розанов, — Тадеуш Теодор Мициньский (или Мичинский, 1873 — 1918), в годы войны живший в Москве. Двое кава- леров Л. Столицы — видимо, ее муж Роман Евгеньевич Столица (1879 — 4 Сводку материалов о вечере см.: Коркина Е. Б. Летопись жизни и творчества М. И. Цветаевой. М., Дом-музей Марины Цветаевой, 2012. Ч. I. 1892 — 1922, стр. 85 — 86. Причины отказа выступать Цветаева объяснила в очерке «Герой труда». 5 Шор Е. Н. Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей. М., «Новое литературное обозрение», 2006, стр. 201, 206.
1936 или 1937) и брат художник Алексей Никитич Ершов (1885 — 1942)6. «Алона» — поэма Столицы «Песнь о золотой Олоне»7. Сафические (т. е. с лесбийскими мотивами) стихи С. Парнок весьма многочисленны; аналогич- ных стихов Столицы мы не знаем. Говоря о Жуковских, Розанов, вероятно, что-то напутал. В достаточно хорошо известной семье дамы с именем Евгения Дмитриевна нам найти не удалось. Другой человек с той же фамилией и ини- циалами — видимо, известный издатель Дмитрий Евгеньевич Жуковский, муж А. К. Герцык. Про «Вечер сонетов» у нас информации нет. Керубина де Габриак — так Розанов постоянно именует знаменитую Черубину, поэтессу, придуманную М. А. Волошиным и Е. И. Дмитриевой. В это время он сам читает ее стихи, обсуждает их с В. Ф. Ходасевичем, рекомендует своим млад- шим знакомым. Вскорости на заседании кружка «Девичье Поле» о ней сделает доклад племянница Розанова Наталья Матвеевна. Практически все упомянутые Розановым цветаевские темы так или иначе связаны с обстоятельствами цветаевской жизни того времени. Про ее обще- ние с О. Мандельштамом хорошо известно. В июне 1916 года пишется цикл «Стихи к Ахматовой». О Черубине де Габриак она позднее вспоминала в очер- ке «Живое о живом». О встрече с Есениным написала в очерке «Нездешний вечер». Разговоры начала 1916 года прорастают в дальнейшую жизнь. Только что мы сказали об организованном Розановым кружке «Девичье Поле». Его идея зародилась на упоминавшемся «Вечере поэтесс», где обсту- пившие Розанова девицы с серьезными литературными интересами приш- ли к решению собираться каждую неделю, чтобы обсуждать современную женскую поэзию и читать собственные стихи. Первое собрание (с докладом самого Розанова «Три победы русской поэтессы», где вкратце излагалась история русской женской поэзии8) состоялось 2 февраля, а 22 марта дошла очередь до Цветаевой (до нее были рефераты о В. Инбер, М. Моравской, Черубине де Габриак, Н. Крандиевской, А. Ахматовой, в один вечер с ней — о М. Шагинян, последней разбиралась поэзия 3. Гиппиус9). Доклад о Цветаевой делала Валентина Александровна Любимова (в замужестве Любимова-Маркус, 1895 — 1968), тогда робко начинавшая поэтесса, стихи которой Розанов сохра- нил, а впоследствии автор многих пьес для детей, одна из которых, «Снежок», в 1949 году даже получила Сталинскую премию. С ней и с ее мужем Розанов сохранял дружеские отношения еще очень долго. В дневнике 22 марта о докладе сказано кратко: «Реферат Любимовой о М. Цветаевой вызвал мало возражений» (Там же. Л. 116 об). Но у нас есть возможность прочитать его текст в законспектированном самим автором виде. Вот он: О Марине Цветаевой Стихи М. Цветаевой — пластинки волшебного фонаря, в которые заклю- чены ее детство и ранняя юность. Ее детство сказочно. Она читает фантастиче- ские детские книги, живет с их героями и чутко сторожит всякий нереальный шорох. Она заставляет жить Оку, милые улицы Москвы и молчаливую залу. В изображении реальных сторон детской жизни у М. Цветаевой чувствуется большая наблюдательность и тонкий юмор. 6 Подробнее об их роли в жизни поэтессы см.: Дворникова Людмила. Послесловие. — В кн.: Столица Любовь. Голос Незримого. М., «Водолей», 2013. Т. I, стр. 606 — 636. 7 Столица Любовь. Цит. соч. Т. II, стр. 23 — 60. 8 Текст доклада — ГЛМ. Ф. 367. Оп. 1. Ед. хр. 3. Фрагмент, относящийся к Ахматовой, опубликован Р. Д. Тименчиком: Из Именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой. — В кн.: Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество. Крымский Ахматовский научный сборник. Симферополь, «Бизнес-Информ», 2013. Вып. 11, стр. 153 - 155. 9 В тот же вечер Розанов сделал доклад о четырех поэтессах, посещавших заседание кружка.
Крупно и очаровательно передана зарождающаяся любовь у взрослых детей. И ее первая любовь — совсем еще юная — проходит в печальных сказочных звуках. М. Цветаева — нерешительна, ее любимый уходит от нее «к смелым душам, творящим лишь страсти веленье», не дождавшись в ее душе прилива. Марина Цветаева тонко чувствует природу. Ее любимое время дня — еще не сгоревший вечер. Лучше всего ей удается апрель в бликах лучей сгорающе- го солнца. Прекрасно описана зима. Ока, Таруса, луга и лес — все описано любовно и трогательно. М. Цветаева много читает, любит тени ушедшего, часто обращает свой взор в прошлое. Она мечтательница, но ее мечта пассивна, поэтому ей осо- бенно хочется уходить в прошлое и черпать там сказки. М. Цветаева думает, что женщина-борец всегда уступает место женщине- матери. Сама она — девочка в красном, порывающаяся вперед, к неизведанному, но около нее все время девочка в синем — ее сестра, а м<ожет> б<ыть>, рас- судок, — которая останавливает безрассудные поры<вы> девочки в красном. Обе книги М. Цветаевой сотканы из мгновений. Ее философия — фило- софия юности: жадно вбирать каждый приходящий момент, дышать каждым глотком воздуха. У нее нет строго выработанной морали, но масса нравствен- ного чутья, свойственного юности и углубленного ее талантом. Марина Цветаева облекает свои грезы в безусловно красивую законченную форму. У нее четкие размеры, немножко в старом духе, но уже с новым оттен- ком. Она не пользуется прерывистым ритмом, ее рифмы точные с одинаковой согласной в ударяемом слоге, ее ассонансы всегда уместны и дают ее стихам некоторую остроту, не поражая уха излишеством. У нее есть своеобразная манера: в конце стихотворения целиком почти повторять первую строфу. Один из недостатков Марины Цветаевой — обилие стихов. Но она считает достойным песни каждый момент своей юности. И как поэтесса юности — сказочной, хрупкой, неповторяемой — Марина Цветаева — единственная. Валентина Любимова10. Читая этот реферат, надо иметь в виду, что докладчица могла опираться только на совсем ранние книги Цветаевой. Даже «Версты» 1916 года еще не появились в свет. Отсюда и акцентирование детских тем, и появляющийся в самом начале «волшебный фонарь». На этом кончаются записи Розанова о Цветаевой в дореволюционное время. И здесь надо сказать несколько слов о судьбе дневника Розанова в печати. Полностью он не печатался никогда. Были опубликованы отдельные фрагменты (Р. Д. Тименчиком, В. А. Дроздковым, С. Ю. Преображенским, нами), но значительная часть его оставалась даже не прочитанной. Для фун- даментальной хроники «Литературная жизнь России 1920-х годов» его про- читал покойный А. Ю. Галушкин. Но его, во-первых, интересовали только годы 1917 — 1922, а во-вторых — очень часто он из развернутых записей, интересных сами по себе, выбирал только сухую информацию. Из его хроники Е. Б. Коркина взяла цветаевские фрагменты для составленной ею летописи жизни и творчества Цветаевой. Поэтому, рассказывая о том, что отразилось в дневнике Розанова, касающееся Цветаевой, мы не будем повторять доступных источников, а лишь расширим объем публикуемого там, где это будет пред- ставляться существенным. Скажем также, что дневник с весны 1917 по начало 1919 года в архивном фонде Розанова в РГБ отсутствует. Из дневника более позднего времени мы знаем, что такая тетрадь существовала, но о ее судьбе мы ничего не знаем. Мы имеем возможность начать с 1919 года. Первая запись, от 19 июля, о чтении пьесы «Фортуна» в московском Дворце искусств (помещался на Поварской, 52 — там, где теперь остатки Союза писателей), опубликована. Отметим в ней то, что явно импонировало Розанову в цветаевском поведении и чтении: «На фоне этой „обнаглевшей 10 РГБ. Ф. 653. Карт. 53. Ед. хр. 44. Л. 21 об - 22.
бездари” приятно поразила М. Цветаева, вошедшая просто и просто ска- завшая: „Здравствуйте, господа!” <...> Пьеса ее [«Фортуна»] будет из эпохи Фр<анцузской> рев<олюции> — чисто бел<о>г<ва>р<дейская> вещь»11. Обращение «господа» и «чисто белогвардейская вещь» явно симпатичны вла- дельцу дневника. Следующая запись (несравненно менее значительная, но все же небез- различная для исследователей и знатоков), относящаяся ко 2 сентября 1919 г., — опубликована не была. Вот ее текст: «На обратном пути зашел к Багриновским. Рассказывали про посещение их Мариной Цветаевой и про увлечение Боратынским и Кар. Павловой» (РГБ. Ф. 653. Карт. 4. Ед. хр. 2. Л. 86 об). Семейство Багриновских было очень характерно для московского типа жизни. Кажется, ни разу в дневнике не появляется имя старшего брата Михаила Михайловича (1885 — 1966), довольно известного композитора и дирижера11 12, но зато все сестры на его страницах регулярно присутствуют. Старшая из них, Наталья Михайловна (1891 — 1985), была женой архитектора В. А. Веснина. Татьяна Михайловна (1892 — 1969) оказалась жизненно ближе всего к Розанову. Ее первым мужем был его сослуживец М. С. Сергеев; в годы революции она с ним разошлась и стала женой известного музейного деятеля и заодно специали- ста по разведению русских борзых Николая Павловича Пахомова (1890 — 1978), с которым Розанов также очень дружил. Ему нравилась Екатерина Михайловна (Катишь, Катюшка) Багриновская (1896 — 1978), впоследствии известная как переводчик и литературовед, а тогда пробовавшая свои силы в сочинении сти- хов — отчасти они сохранились в фонде Розанова. Наконец, самая младшая из сестер, Ольга Михайловна (1899 — 1978), стала женой прославленного физика, президента АН СССР Сергея Ивановича Вавилова. Чтение в Союзе писателей, где принимала участие и Цветаева, отмечено как в «Литературной жизни России», так и в «Летописи»13, однако без подроб- ной расшифровки, которая, вероятно, и есть самые существенное в дневни- ковых строках, поскольку показывает, что же именно Цветаева выбирала для чтения в Москве начала 1921 года. Отчасти это помогает понять воспоминания самой Цветаевой об этих годах. Дата — 4 февраля 1921 года. Первыми читали два, как бы сейчас сказа- ли, «тихих лирика» — Н. С. Ашукин и К. А. Липскеров, которые Розанову были симпатичны, но с большими оговорками. Далее читаем: «3 и 4 Марина Цветаева и Эренбург были вне сравнения интереснее предыдущих. Первая прочла 9 стих<отворен>ий. 1...мы не высочества, мы не величества.... <1-2 нрзб> 2: Дворец чердачный.. Не будет хлеба, но будет <?> от крыши прямо в небо 3... Бабушка.. 4. Петр „распровеликий”... От тебя все и ассамблеи и советы 5. Князь Игорь <?>. 6. С новым годом. 7. Грибок... красный, белый... Но у всех один крик „Мама”. 8. Блоку в день пороховых взрывов. 9. Большевик.. Интереснее всего 2, 3, 4 и 7. 8 мне не нравится. Эренбург читал „Моск<овские> раздумья” („Какое варвар<ское> одно- думье на неуступчивом челе”). „Ярмо великого равнения И рая нового бетон”... И из стих<отворен>ий, написанных в Крыму. 11 Литературная жизнь России 1920-х годов: События. Отзывы современников. Библиография. Отв. ред. А. Ю. Галушкин. Т. 1, ч. 1 — 2. Москва и Петроград 1917 — 1922. М., ИМЛИ РАН, 2005. Т. 1, ч. 1, стр. 427 — 428; Коркина Е. Б. Цит. соч., стр. 131. Цитируем с незначительными исправлениями по оригиналу — РГБ. Ф. 653. Карт. 4. Ед. хр. 2. Л. 60. Отметим, что это выступление описано в очерке Цветаевой «Мои службы» (Цветаева Марина. Собрание сочинений. М., «Эллис Лак», 1994. Т. 4, стр. 474 - 475). 12 В том числе автора музыки к «Реквиему» на стихи Брюсова, исполнявшемуся в траурные дни после смерти Ленина. 13 Литературная жизнь России. Ч. 2, стр. 22; Коркина Е. Б. Цит. соч., стр. 153.
По окончании я подошел к М. Цветаевой. Напомнил о себе. Она припом- нила даже разговор. Я записал адрес. Для Катюши. Были Монина и Мочалова. Позднее СБобров. Я ушел один в настроении угнетенном...» (РГБ. Ф. 653. Карт. 4. Ед. хр. 5. Л. 23 об). Таким образом, дневник Розанова позволяет нам представить себе репер- туар выступлений Цветаевой начала 1921 года (напомним, что еще одно такое выступление описано в очерке «Герой труда»). Поскольку Розанов записывает со слуха и не всегда точно, расшифруем его сокращения. Йтак: «Дорожкою про- стонародною...» (1 октября 1918; по другим источникам — 1919); «Чердачный дворец мой, дворцовый чердак...» (октябрь 1919); цикл «Бабушка» (1919)14; Петр («Вся жизнь твоя — в едином крике...», август 1920); «Плач Ярославны» («Вопль стародавний...», 23 декабря 1920); «С Новым Годом, Лебединый стан!..» (31 декабря 1920); «Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь...» (декабрь 1920); Блоку («Как слабый луч сквозь черный морок адов...», апрель 1920); Большевик («От Ильменя — до вод Каспийских...», 31 января 1921). Упоминаемые в записи люди: Катюша — Е. М. Багриновская (см. выше), Варвара Александровна Монина (1894 — 1943) — начинающая поэтесса, которой был увлечен Розанов, Ольга Алексеевна Мочалова (1898 — 1978) — тоже начи- нающая поэтесса, впоследствии автор мемуаров, где рассказала и о Цветаевой, двоюродная сестра Мониной. Сергей Павлович Бобров (1889 — 1971) — поэт, прозаик, литературовед, гражданский муж Мониной и отец двух ее дочерей. Был учеником Розанова по Училищу живописи, ваяния и зодчества. Через месяц, 7 марта, дневник фиксирует: «В Союзе писателей. Одна Марина Цветаева... Сказка „Царь-девица”. Потом постепенно приходили ВМ, СБ и Пастернак» (Там же. Л. 35 об). А. Ю. Галушкин и вслед за ним Е. Б. Коркина полагали, что речь идет о чтении поэмы15. Кажется, записи можно дать и иное истолкование: «Царь-девица» и ее судьба просто обсужда- лась с Розановым (иначе трудно объяснить то, что Цветаева одна). ВМ здесь — В. А. Монина, СБ — С. П. Бобров. Выступления Цветаевой на вечере памяти Блока в доме Герцена (15 августа 1921) и на «Никитинских субботниках» 17 и 31 декабря в хрониках отмечены16, а вот обсуждение ее стихов для альманаха «Свиток» (издававшегося теми же «Никитинскими субботниками») — нет, хотя оно представляет собой опреде- ленный интерес. 22 января 1922 года следует запись о бурном заседании редколлегии сбор- ника: «С 7 до 12 Редакц<ионная> колл<егия> „Свитка”. Рассказ Вешнева „Хирург”. Спор о Марине Цветаевой „Царь-девица”. — Почти провал ста- тьи Боброва „Казначей последней планеты”. Стихи Липскерова читались скептически, из 10 приняты 4. Федоров — тоже. Из стихов ВМ не принята „Воров<ская> ночь”. Оставляется из них одно „Фили” для „Свитка”. Приняты с гримасой из уваж<ения> ко мне» (РГБ. Ф. 653. Карт. 4. Ед. хр. 6. Л. 13). Но о том, что действительно произошло, можно узнать из записи от 3 февраля этого же года: «В Рим’е17 от Н. Л. Бр<одского> узнал про заседание во втор- ник редакц<ионного> комит<ета>. Узнал, что Марину Цветаеву „заклевали”. Я был бы против. Стоит взглянуть на ее бледную девочку и сопоставить ее с самодовольным Кирстеном, чтобы не хватило духу осудить» (Там же. Л. 14). В конце концов «Царь-девицу» в «Свитке» так и не напечатали (не состоя- лось и отдельное издание поэмы), ограничившись публикацией цикла «Ученик» в первом выпуске альманаха. 14 Менее вероятно, что Цветаева читала старое стихотворение «Бабушке» (1914). 15 Литературная жизнь России. Ч. 2., стр. 40; Коркина Е. Б. Цит. соч., стр. 154. 16 См.: Литературная жизнь России., стр. 141, 258, 271; Коркина Е. Б. Цит. соч., стр. 161, 168. Протокол заседания «Никитинских субботников» от 17 декабря опу- бликован: Марина Цветаева: Поэт и время: Выставка к 100-летию со дня рождения. М., «Галарт», 1992, стр. 100 — 103. Ср. там же сведения о других аспектах отношений Цветаевой с этим литературным объединением. 17 РИМ — Российский исторический музей, где Розанов в то время служил.
И далее достаточно долго имя Цветаевой если и появляется в дневнике Розанова, то исключительно как воспоминание о далеком и невозвратном про- шлом. И лишь 11 апреля 1940 года оно возникает как имя живого человека: «Маркус рассказывал о Марине Цветаевой, к<отор>ую он видел в Голицыне» (Ф. 653. Карт. 5. Ед. хр. 1. Л. 59 об-бО). Напомним, что В. А. Маркус — муж давней знакомой Розанова В. А. Любимовой. А через 17 дней, 28 апреля, сам Розанов получает возможность провести пять дней в Доме творчества в Голицыне, где и встречается с Цветаевой. Напомним, что среди биографов Цветаевой доминирует та точка зре- ния, что пребывание в Голицыне было для нее чем-то вроде каторги, где она натыкалась на неприязнь окружающих, начиная с директора Дома творчества С. И. Фонской и вплоть до его обитателей. Действительно, на вкус читателя 1960 — 1970-х годов компания кажется малоприятной: вполне советские критики В. В. Ермилов, К. Л. Зелинский, М. И. Серебрянский, В. О. Перцов, непонятный еврейский писатель Н. Лурье... Но вряд ли сама Цветаева так уж резко отрицательно к ним относилась. Во всяком случае, точно их воспринимал как плодотворную жизненную среду ее сын. «Я люблю атмосферу Дома отдыха. Там сейчас живут: критик Перцов, очень симпатич- ный, но характер которого я пока не определил, критик Ермилов и критик Серебрянский. Эти 3 критика весельчаки и вместе с тем толково и интересно разговаривают о литературе и о литературном мире. Остальные обитатели Дома люди симпатичные, но, исключая В. Финка, менее, на мой взгляд, интересные. (Молчаливый Гроссман — медведь, глухая М. Шагинян, авто- ритетный В. Финк, скучная старуха Ариан)»18. И далее: «...критики Ермилов, Зелинский, Перцов и Серебрянский — веселые, культурные и симпатичные люди»19. Очень характерно, что откровенную неприязнь вызывает у него при- ехавший Вл. Пяст. Конечно, это заметки мальчика 15 лет, но вряд ли можно совсем не обращать внимания на то, что они сделаны в тесном контакте с самой Цветаевой. Как нам кажется, показательно, что не только для Мура, но и для его матери не существует И. Н. Розанова. Для Мура — вполне понятно; но для Цветаевой — это человек из гораздо более далекого прошлого, чем Ермилов или Гроссман: он помнит Вяч. Иванова, вечера 1915 — 1916 годов, ее чтения в революционной Москве, историю с «Никитинскими субботниками» — но Цветаевой он не нужен. Видимо, это нуждается в специальном осмыслении. Приводим фрагмент из дневника И. Н. Розанова, в полном своем виде оза- главленный «5 дней в Голицыне» (РГБ. Ф. 653. Карт. 5. Ед. хр. 1. Л. 73 об — 78). 28. IV. Утром был у меня студент-фольклорист, ученик Чичерова Григорьев — дал ему ряд указаний (чей «Трансвааль» и т. д.20). В 1 ч. 40 м. вышел из дому с чемоданом, в 2 ч. 40 м. выехал на поезде из Москвы и в 3 ч. 40 м. был в Голицыне. Не сразу нашел Дом Отдыха, нигде ни названия улицы, ни № дома нет. Первое впечатление — будет скучновато. Скоро мне дали легкий завтрак (яичницу, ветчина, масло). В комнатах нет электричества, в гардеробе нет плечиков, часы стоят, тер- мометр лежит и т. д. Первый человек, с которым я поздоровался, был обитатель комнаты № 3 (наверху). Фамилии его еще не знаю, но узнал (позже), что это еврейский писатель21. 18 Эфрон Георгий. Дневники: В 2 т. М., «Вагриус», 2007. Т. 1, стр. 24. 19 Там же, стр. 29. 20 Судя по всему, имеется в виду раскрытие авторства стихов этого популярнейшего «городского романса» начала XX века. Они принадлежат поэтессе Г. Галиной. 21 Речь идет о писателе Ноахе (Нояхе Герцевиче) Лурье (1885 — 1960). Его воспоми- нания о Цветаевой см.: Лурье Н. Зимой в Голицыне. — В сб.: Воспоминания о Марине Цветаевой. М., «Советский писатель», 1992, стр. 467 — 468.
За обед (в 6 ч. в.) уселось 9 человек. На одной стороне четверо; по солн- цу: Ермилов В. В., еврейский писатель, незнакомая дама (очевидно, детская писательница В. Смирнова) и неожиданно для меня Нат. Ник. Чхеидзе. Она оказалась против меня. Между нами на короткой стороне стола незнакомый мне туркменский писатель, от меня (по солнцу) незнакомый довольно краси- вый юноша (потом я узнал, что это сын Марины Цветаевой), К. Л. Зелинский, между Зелинским и Ермиловым Марк Исаак. Серебрянский («бригада в три гада», как пошутил Зелинский: они втроем пишут о советской литературе для XI (X?) тома «Ист<ории> рус<ской> лит<ерату>ры»)22. После обеда прогулка впятером на большую дорогу дорогу <так!> и в лес. Ходили я, Зелинский, Ермилов, Чхеидхзе и сын Марины Цветаевой. Зелинский рассказывал о ноч- ных кабачках в Париже. Вечером к чаю пришла Марина Цветаева. Это заслуживает особого описания. Встреча с М. Цветаевой — Вы, кажется, знакомы с Ив. Ник. Розановым, — сказал ей Зелинский. Я напомнил, что ей «Никит<инские> субботники» <так!>. — Ах да, помню, помню, там еще шел разговор о том, что у Некрасова было три жены, и блондинка*, жена хозяина, сказала: «Для поэта три жены это мало». * Что за блондинка, жена хозяина? Дуся — шатенка. Потом она стала рассказывать, что была очень удивлена, что поэт Казин, с которым она познакомилась и напомнила ему его стих: «И ветер листья у березы перелистывал», — не припомнил у себя таких стихов и потом сказал, что по крайней мере в изданных им сборниках стихов такой строчки, кажет- ся, не было23. Марина Цветаева удивлялась, как поэт может не помнить своих собственных удачных строк. Я сказал, что не знаю тоже, где это у Казина. — Я помню, как А. Белый восхищался этим стихом24. — Он вообще «открыл» Казина. Он очень пропагандировал его стихотво- рение «Каменщик»25. — Да, да, припоминаю, — как-то обрадовалась М. Цветаева. Я указал на выражение в стихах Казина, имевшее тогда особенный успех: «Малиновое сердцебьенье»26. — «Малиновое сердцебьенье» — т. е. «малиновый звон». — А знаете ли, положим, что все, вероятно, знают, откуда это выражение «малиновый звон»? 22 Ермилов Владимир Владимирович (1904 — 1965) — критик и литературовед, поль- зовавшийся дурной репутацией. Смирнова Вера Васильевна (1898 — 1977) — детская писательница, критик и теоретик детской литературы. Чхеидзе Наталья Николаевна (1900 — ?) — переводчица с грузинского. Солтанниязов Верди (1908 — ?) — туркмен- ский писатель. Зелинский Корнелий Люцианович (1896 — 1970) — критик, мемуарист. Серебрянский Марк Исаакович (1900 — 1941) — критик. 23 Казин Василий Васильевич (1898 — 1981) — советский поэт. Такой строки в его сочинениях нам также не удалось обнаружить, нет ее и в Национальном корпусе рус- ского языка. 24 Открытое восхищение стихами Казина Андрей Белый высказывал в статье «Культура в современной России», цитируя его стихотворение «Было тихо. Было видно дворнику...», — «Новая русская книга», 1922, № 1, стр. 5. 25 Стихотворение «Каменщик» впервые опубликовано: «Гудки», 1919, № 2, стр. 6. О мнении Белого относительно этого стихотворения см.: М. В. Литературная студия. — «Гудки», 1919, № 2, стр. 30. 26 Эту строку из стихотворения «Дядя или солнце?» Розанов должен был осо- бенно помнить, поскольку стихи Казина были напечатаны в сборнике «Свиток» (М., Издательство литературного кружка «Никитинские субботники», 1922, [Вып.] 1, стр. 5 — 6).
— Нет, я не знаю. — От города Мелин**, который славился своими колоколами, т. е. звон из Мелина, как в Мелине, а у нас стали стали <так!> говорить «малиновый». * * Во Франции или Бельгии27. — Позднейшее осмысление! — добавил я. — А помните ли Вы, из какого это поэта? — обратился я к ней. «Я и в предсмертной икоте останусь поэтом»***. *** Этой строчкой заканчивалась книга стихов М. Цветаевой 1921 годы «Версты». — Еще бы! Я и теперь так думаю. Я сказал, что на меня особое впечатление произвело стихотворение «Идешь, на меня похожий». — Я очень жалею, что не ввела курсив. Читают «Я тоже была прохожей», делая ударение на «тоже» и не отмечая запятой перед «прохожий», тогда как здесь обращение. Надо: «Я тоже была, прохожий», смысл совсем другой. Заговорили втроем: я, Чхеидзе и Марина Цветаева о важности знаков пре- пинания. «Я совсем не понимаю, к чему нужны точки с запятой, но я очень люблю „тире”». Марина Ив.: я думаю, что все присутствовавшие <помнят> фразу из Льва Толстого: «Обед кончился: гости все старшие разошлись по..., и мы...» и т. д.28 — написали бы с теми же знаками препинаниями <так!>, как у Толстого. Теперь все после «обед кончился» ставят точку (такой опыт производила одна учительница), а у Толстого стоит двоеточие. Здесь следствие... Я заметил, что очень интересно было бы проследить эволюцию знаков препинания. Заговорили о многоточии. Марина Ив. рассказала, как в одном рассказе соб- ственные имена в обращении были временно заменены точками, в надежде, что потом на этих местах будут вставлены соответствующие имена. Но рукопись в таком виде попала к редактору и была без изменений напечатана — вм<есто>: — Вы видите, что это Серг. Ив. — Сказать грубее, Мар. Вас. — и т. д. Вместо этого: «Вы видите, что это... Сказать грубее...» Получилось впечатление, что опускается что-то неприличное. Потом, не помню, по каким ассоциациям, М. Цветаева заговорила о китайской и японской лирике, которыми восхищалась. Кажется, поводом было то, что я сказал, что важное достоинство лирики — сжатость и лаконизм. Мар. Ив. привела стихотворение в одну строку (или в две), которое в древ- ней (китайской или японской поэзии) получило первую премию на конкурсе, которые часто тогда устраивались. «Как много, много опавших листьев и как мало висящих»29. Слово «вися- щих» тут не совсем подходит; сказать «как много желтых и мало зеленых» было бы понятнее, но менее глубоко по мысли и менее поэтичным. Потом она еще говорила о том, что совершенно не умеет ориентироваться в местности, и бывает случае <так!>, что едет в метро или на трамвае не в ту сторону, куда нужно. 27 Малин (по-фламандски Мехелен) — город в Бельгии. 28 Имеется в виду фраза из повести Л. Н. Толстого «Детство»: «Обед кончился; большие пошли в кабинет пить кофе, а мы побежали в сад шаркать ногами по дорож- кам, покрытым упадшими желтыми листьями, и разговаривать». Обратим внимание на пунктуацию. 29 Источник цитаты не найден.
Вообще она была очень оживленна в этот вечер, может быть, в связи с тем, что в этот день в Москве (или накануне) Пастернак, о котором она говорит с большой симпатией, устроил в журн<ал> «30 дней» заказ на перевод30. Хотели взять 100 строк, Пастернак требовал 150. Чтобы примириться, Мар. Ив. пред- ложила среднее — 125. — А 25 строк я, как видите, вам выторговал, — сказал ей удовлетворенный Пастернак. С какой-то нежностью оговорит Марина Цветаева о рассеянности Пастер- нака, о его отвлеченности. Заговорили о «Гамлете» и о переводе Лозинского31, и он все на свете забыл, между прочим, и о цели посещения Гослитиздата (он пришел, очевидно, чтобы сосватать переводы Цветаевой), а потом вдруг спох- ватился и говорит: — Да ведь это же безнравственно! Мы не за тем сюда пришли. Потом вдруг она поднялась, быстро простилась и ушла с сыном, сделав, впрочем, ему замечание, что он уходит не простившись. Вспоминаю еще один момент разговора. Я напомнил М. И<вановн>е, что встретился с ней в 1915 на импровизированном литерат<урном> вече- ре у Адел. Герцык, где были Гершензон, Юрий Верховский, Вяч. Иванов32. «Помню, — сказала М. И., — я еще повздорила там с Вяч. Ивановым». Я напомнил ей, что она ему сказала: «Ваше мнение меня мало интересует. Другое дело, если бы это сказал Блок». — И действительно. Я тогда была совершенно чужда Вяч. Иванову и никогда не интересовалась мнением о себе людей, которые внутренне мне были чужды... Я считала нормальным, что людям одного типа я могу нра- виться, а людям другого типа — нет. Однажды меня поздравили с хвалебной рецензией на меня, и я отвечала, что не испытываю никакого удовольствия, т. к. рецензент как будто смешал с Любовь Столицей... Все, что он говорит обо мне, приложимо к Любовь Столице, но не ко мне. Он прицепился к каким-то строчкам, для меня мало характерным»33. О Вяч. Иванове Цветаева дополнила: «Я тогда его совсем не ценила. Позже стала ценить больше, и, помню, даже был один дружеский разговор34. Он мне стал нравиться после того, как у него в жизни были какие-то испытания и тяжелые переживания35. После этого он стал как-то человечнее». 18 лет не видал я Марины Цветаевой и, конечно, не узнал бы, если бы встретил на улице. Седина и морщины не шутки. Но глаза очень живые. Вспомнил манеру говорить и самый голос. Они остались те же. 30 Цветаева была в Москве 24, 25, 27 и 28 апреля (см.: Коркина Е. Б., стр. 29). Сведений о посещении редакции журнала «30 дней» вместе с Б. Л. Пастернаком у нас нет. В этом журнале переводы Цветаевой не печатались. 31 11 мая Пастернак читал свой перевод «Гамлета» в Доме литераторов. Перевод М. Л. Лозинского был издан ранее. 29 апреля 1939 года в письме родителям Пастернак с похвалой отозвался о переводах М. Л. Лозинского и А. Д. Радловой (см.: Пастернак Борис. Полное собрание сочинений в 11 тт. М., «СЛОВО/8ЕОУО». Т. IX, стр. 150). 32 См. выше о вечере 1 февраля 1915 года. 33 Парафраз письма Цветаевой к А. В. Бахраху от 9 июня 1923: «Я не люблю критики, не люблю критиков. <...> Так, напр<имер>, сейчас в газетах, хваля меня, хвалят не меня, а Любовь Столицу. Если бы я знала ее адрес, я бы отослала ей все эти вырезки» (Цветаева Марина. Собрание сочинений. М., «Эллис Лак», 1995. Т. 6, стр. 557 - 558). 34 См. об отношениях Иванова и Цветаевой: Кудрова И. Путь комет. СПб., «Вита Нова», 2002, стр. 141 — 142, 224 — 225. Ее пересказ основан в первом случае на письме Е. О. Волошиной к сыну (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 657. Л. 4 — 5 об), во втором — на записи самой Цветаевой 19 мая / 1 июня 1920 года (Цветаева Марина. Неизданное: Записные книжки: В 2 т. М., «Эллис Лак», 2001. Т. 2, стр. 165 — 172). О различных аспектах этих отношений в связи с вечером 1915 года см. также: Обатнин Г. В. Цит. соч., стр. 371 — 373. 35 Судя по всему, имеется в виду смерть третьей жены Иванова Веры Константи- новны (урожденная Шварсалон, 1889 — 1920).
29.IV. Беседовали за столом с Н. Н. Чхеидзе о грузинских поэтах и о переводах. Кстати, вспомнил, что накануне в разговоре с М. Цветаевой обнаружилось совпадение во взглядах на преимущество подстрочника стихотворному перево- ду с точки зрения понимания подлинника. ЗОЛУ. Вечером поздно (часов в 11) митинг с речью о 1 мая Зелинского и ужин с шампанским. Ермилов выпил и много говорил глупостей. «Мои В1еп» или в просторечии «Мой бог!» и т. д. Ужинали вместе с обслуживающим персона- лом. Под конец пришел Пяст36. Первый тост был провозглашен Ермиловым за Сталина и за людей, умеющих и любящих трудиться. <...> Перед ужином в коридоре перебросился двумя-тремя фразами с М. Цветаевой. Она сказала, что ненавидит зиму и снег и не понимает радости первого снега. — А как же Вы воспринимаете «первый снег» у Пушкина, Вяземского? — У других понимаю это чувство, но сама я «воинствующая ненавистни- ца». Она так и сказала «воинствующая», а не «воинствующая». Она в детстве много жила вне России. Судя по всему, больше Цветаева и Розанов не разговаривали. Во всяком случае, в его дневнике после этого эпизода мы находим лишь два упоминания имени поэтессы. 4 февраля 1941 года появляется запись: «Веч<ер> в Союзе Пис<ателей>. <...> Тагер в коридоре говорил мне, что М. Цветаева написала книгу замеч<ательных> стихов» (Ф. 653. Карт. 5. Ед. хр. 2. Л. 30 об). И в сентя- бре записывает полученные от жены сведения: «11 четв<ерг>. Кс<ения> нака- нуне передала еще, что поэт Долматовский убит, а Уткину оторвало 3 пальца. Марина Цветаева отравилась в Чистополе» (Там же. Л. 96 об). 36 Поэт Вл. Пяст (Владимир Алексеевич Пестовский, 1886 — 1940) в это время был уже неизлечимо болен.
РЕЦЕНЗИИ. (ОБЗОРЫ ПРИХОДЯЩЕЕ К ...Вот эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей. Фет Олег Чухонцев, выходящее из — уходящее за. М., «ОГИ», 2015, 86 стр. емногим более года прошло с тех пор, как ценители поэзии получили в по- дарок двухтомник избранного Олега Чухонцева и задались вопросом, когда же появится книга новых стихов поэта1, — и вот она издана. «выходящее из — уходящее за» действительно содержит в себе только новые стихи. Новые по времени: созданные после предыдущей книги «Фифиа» (2003). Новые по сути: представляющие иной этап творчества автора. Всего под одной обложкой пятьдесят шесть стихотворений. Число немалое (и — явно не без умысла — ровно в два раза большее, чем в «Фифиа»), но если разделить его на количество лет, за которые они были созданы, то получится по четыре-пять в год. Чухонцев всегда относился к роду взыскательных к самим себе художников, а медленно пишущие, как в свое время заметил Саша Соколов, особый род сочи- нителей: «Способность к медленному письму не зависит от бытовых обстоятельств. Это — от Бога. И если вам не дано, научиться писать не спеша столь же немыслимо, сколь научиться летать, не отрастив прежде крыльев»1 2. Стиховые формы книги разнообразны и в то же время не отвлекают внима- ния на исключительно техническую сторону дела: примерное равновесие тоники и силлабо-тоники с минимальным вкраплением верлибра, в строфике предпочитают- ся двустишия и катрены, рифмы, даже щегольские, тесно связаны с общим строем речи и словно скрывают свою виртуозность. Даже наиболее радикальный тип стиха, которым написан мини-эпос «Общее фото», уже разрабатывался автором (в том же ряду «— Кые! Кые!...» и «Вальдшнеп»): при всей внешней прозаичности материала текст метризован, синтаксис в нем часто инвертированный и окончания строк стро- го чередуются — мужские с женскими, реже с дактилическими. Если стиховые достоинства книги упрятаны внутрь и не бросаются в глаза, то разнообразие жанров и стилей, напротив, словно подчеркивается. Помимо привыч- ных у Чухонцева жанров (элегия, идиллия, сатира, баллада, философская миниатю- ра, поминальные стихи и стихи-воспоминания, лироэпика) встречаются более ред- кие (отрывок — то ли часть некоего реально существовавшего текста, то ли искусная имитация фрагмента, по которой можно восстановить целое, духовный стих, молит- ва, псалом, гимн) и совсем для автора экзотические (сказка и даже рэп). Разумеется, чистота эксперимента выдержана не всегда, зачастую жанры наслаиваются один на другой, что усиливает смысловую плотность произведения и увеличивает его эмо- циональную глубину. Тем не менее читателю желательно угадывать жанровые ори- ентиры, они то создают нужное ассоциативное поле, то задают верную тональность восприятия, а то и вообще позволяют правильно воспринять авторское послание. В начале книги выделяется мистическая баллада с дантовско-инфернальной аурой: один и тот же снится сон что не могу найти перрон что нет тебя и нет меня и кто я? где я? 1 Скворцов А. 50 случаев поэзии. — «Новый Мир», 2014, № 11, стр. 191 — 195. 2 Саша Соколов. Палисандрия. Эссе. Выступления. СПб., «Симпозиум», 1999, стр. 381.
один и тот же снится сон что не могу найти вагон куда-то подевались все и нет билета какой-то тесный лавок ряд а если люди то молчат когда пойдет? и где билет? и кассы нет Образы тревожного сна и вагона, мотивы поездки и внезапного одиночества, наконец, сама тема внутренних мучений героя восходят ко «Сну об уходящем по- езде» Ю. Левитанского: «Один и тот же сон / мне повторяться стал. / Мне снится, будто я / от поезда отстал. / Один, в пути, зимой, / на станцию ушел, / а скорый поезд мой / пошел, пошел, пошел». У предшественника символическая картина в первую очередь — изображение отчаянной попытки догнать уходящую жизнь. Чу- хонцев видоизменяет и радикально завершает символ старшего коллеги: поезд героя остановился, дальше ехать некуда, а персонаж оказывается в странном, межеумоч- ном месте, напоминающем предбанник — или чистилище?.. Резкие контрасты на всех уровнях, от жанрового до эмоционального, для книги принципиальны. Наряду с мучительно-беспросветными, порой буквально, сочине- ниями («и просыпаюсь я на свет / а света нет») встречаются здесь почти мальчише- ски беззаботные стихи о курортном отдыхе, построенные на палиндромах («О лето, тело. / Анапа Пана. / Торт с кофе, фокстрот»), а они в свою очередь уравновешива- ются концептуальным «К небывшему», созданным — если обыграть формулу самого Чухонцева — после лирики, после эроса. Наконец, есть редчайший образчик почти детской поэзии, отдаленный обрусевший потомок «Дома, который построил Джек», в сущности, готовый сценарий стремительного мультфильма, полного веселых пре- вращений, какой мог бы снять Александр Татарский: А зима весьма, говорят, весьма... Побежали мышки с полей в дома, притаились кошки на их пути, схоронились блошки у них в шерсти: стужно, страшно!.. <...> А у дома пес на цепи лежит, он лежит, и шерсть у него дрожит, потому что враг его — старый кот, кто в дому, но сам по себе живет, но не будь я пес, говорит он, хвост задеру коту, хай орет прохвост, чай, не барин. Вослед за прихотливыми сплетениями и сменами модусов поэтического по- вествования — трагического, иронического, элегического, сатирического — преоб- ражается и стиль, переходя от «аттицизма» в сдержанных и едва ли не безнадеж- ных стихах к языковым щедротам «азианства» в жизнеутверждающих и красочных. По сути дела, автор показывает абсолютную творческую свободу, хотя искусство для искусства и самодостаточное эстетство ему неинтересны. Любой прием при- меняется лишь при воплощении той или иной художественной идеи, просто круг реализованных замыслов книги необычайно широк. Жанровому и стилистическому пиршеству естественно сопутствует богатство под- текста. Система литературных отсылок книги заслуживает отдельного разговора, пока достаточно упомянуть лишь некоторые имена, важные для постижения ее культурно- го пласта: Гомер, Давид (псалмопевец), Овидий, Авсоний, Вяземский, Фет, Некрасов, Розанов, Бунин, Тарковский, Шаламов... Список конкретных источников был бы значительно длиннее. Но есть среди них один особый, обращение к которому, ка- жется, никогда прежде не было у Чухонцева столь частым и откровенным, — Библия. И неназываемый прямо Тот, Кто проявляется во многих местах книги. Уже в первом стихотворении, исполненном в духе нетипичной для автора почти абстрактной метафизики (впрочем, приправленной иронией), задается магистраль-
ная тема драматического поиска смысла, стремления прозреть за мельтешением временного непреходящее: Все лес да бес, а что до Бога — один валежник да туман. Немного физики, немного, как бы сказал Тертуллиан, и, повернув колесик призмы, что зрим? материальность — миф, она же — случай солипсизма Того, Кто, нас вообразив, как пар и выдышал, как хаос Своих видений конденсат... Большая часть текстов публиковалась в периодике, однако, впервые собранные вместе с добавлением прежде неизвестных аудитории сочинений, они дают пусть и предполагаемый, но все же неожиданный кумулятивный эффект. Целое перевеши- вает сумму слагаемых, возникает то, чего не может быть в разрозненных журналь- ных подборках, — внутренний сюжет книги. Композиция «выходящего из...» строится не по хронологическому принципу, но и не по отчетливо тематическому. Скорее для автора важны разнообразные ас- социативные связи между отдельными стихотворениями и близость общего тона произведений, отнесенных к трем различным группам. Три части, как и сама книга, озаглавлены по цитатам из стихов — взятые вне контекста, они интригуют и обретают метафорическую загадочность: «Гость нечае- мый», «В тени актинидии», «Рукой юродивой». Первая часть, куда включена половина текстов книги, более всего близка «Фифиа». Здесь превалируют мотивы самоосуждения, тревоги, прощания. Началь- ные семь стихотворений вообще выдержаны в исключительно мрачной тональ- ности, и два из них откровенно некрологические. Но мартиролог постепенно и естественно переходит во мнемонику, воспоминание, воплощение в слове: Оказавшись нежданно-негаданно на краю, я прокручиваю без памяти жизнь свою. Проводивши последних близких туда, за край, мы остались с тобой одни да еще трамвай, погоди, не трамвай, а будильник гремит в мозгу, рассыпая звоны, постой, это я ку-ку, головы не могу поднять, но кося за край, ангел мой, говорю, прости, говорю, прощай. Восьмистишие пронизано аллюзиями на стихи последних лет, в том числе во- шедшие в книгу. Неотвязчивые образы и лейтмотивы были у Чухонцева всегда, но явное самоцитирование — признак чего-то иного, еще не бывалого у поэта, свое- образная ревизия собственного хозяйства. Часть завершается большим стихотворением «Еще элегия», один из лите- ратурных импульсов которого — «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...» Бродского. Здесь схожий тип стиха, синтаксически целое замкнуто одним предло- жением, и в обоих случаях стержень высказывания — признание в любви, но при- знания эти, конечно, очень разные. Кроме того, чухонцевское сочинение в три с лишним раза объемнее и его сложнейшая партитура складывается из нескольких одновременно ведущихся мотивов, что вызывает взаимоперетекание временных пластов: Неужели ты, подумал я, выходя из трамвая 37-го на остановке там где только что был, где зернистая от дождя мостовая еще дымилась, от датировки
воздержусь, а что до сезона — был месяц май, неужели ты? ты скользнула взглядом поверх сидящих и поймала мой, и 37-ой трамвай дернув затормозил, и съехал твой синий плащик, обнажая детскую шею, и я сошел, пробуждаясь одновременно, как бы по ходу неужели ты твердить продолжая... Во второй части книги совершается переход от мира интровертно-личного к миру внешнему. Здесь собраны стихи с преимущественно социально-политическими и даже злободневными реалиями и тематикой. Все ситуативно-актуальное, одна- ко, не более чем поверхностный слой: депрессивные медиасюжеты оборачиваются социально-философскими инвективами в духе то Тютчева, то Случевского, стихи о турпоездках на юга незаметно переходят в историософские размышления, по- буждающие вспомнить Данилевского и Леонтьева, а сквозь китайские зарисовки просвечивает отечественный пейзаж: Вот и дожили мы, китайцы, до нечаемой перемены. И вольно же теперь смеяться, причитаючи: кто мы? где мы? Громоздятся в столицах банки, зреют заговоры, комплоты, а провинция парит банки и закатывает компоты, и чем круче на демократов лезут полчища патриотов, тем краснее плоды томатов и теснее ряды компотов. В заключительной части книги, с одной стороны, совершается возврат к личным мотивам и большой символический круг поэтического повествования замыкается, с другой — мотивы эти несколько иные, нежели в части первой: от самоосуждения к попытке самооправдания, нахождение последнего слова, взыскание не интимной или гражданской правды, но истины, драматической надежды на присутствие в бы- тии Замысла и возможности его постичь если не в материальной реальности, то за ее гранью. «Зов ли судьбы или тонкого вызов мира: / справа — ода, слева — элегия, прямо — сатира», — говорит поэт вроде бы об авторах давней эпохи, но подразумевает и себя. Три части книги могут быть соотнесены с этими тремя жанровыми вехами. Архи- тектоника ее воспринимается и как своеобразная поэтическая симфония: трагическая первая часть — карнавально-гротескная вторая — пронзительно-светлая третья. Новая книга суммирует и итожит более чем полувековой творческий опыт Чу- хонцева. Это отдарок за дар жизни. Это концентрат мысли как ведущий принцип художественного высказывания. Это полноправное владение русской поэтической традицией и осознание включенности в традицию европейскую — и шире — индоев- ропейскую, где равномоментно гармонично сосуществуют Вьяса, Пиндар и Боян: А не поскрести ли пером по сусекам, а не вострубить ли мысленным рогом, славу пропеть иудеям и грекам, поэтам и пророкам! <...> Вот как тронет струны Давид и, споря с гуслями, Гомер припадет к кифаре — и пески попятятся, и вспыхнет море, и сухой мороз пробежит по чинаре.
Это стремление выйти за пределы — последовательно — себя, поколения, нации, даже человечества, но не отказываясь от человечности. Параллельно осу- ществляется выход за границы русской литературы и литературности как таковой. Последней теме прямо посвящены «И чтобы эта вот белиберда...» и «...стихи, ко- торые снились мне, были о словах...», а наиболее емко отвержение литературщины представлено вот как: Чтобы осталась хоть горстка, исписывай гору, гуру один говорил, а я не пишу ничего и, забиваясь в пещеру (платоновскую), как в нору, тем и питаюсь, что вижу из сна своего. Немочь и мочь здесь живут в мониторном мерцании сосуществуя, но русский смирится ли нрав, что созидание выше, чем созерцание — трудно представить подобное, Розанов прав. Видимо, с безыллюзорным переживанием темы «слова, слова, слова» связаны и трагико-иронические автореминисценции, и цикл «Осьмерицы», полузашифро- ванные стихи о русских поэтах и писателях (последние, впрочем, тоже поэты, но в прозе — Гоголь и Вен. Ерофеев): Я видел Батюшкова: нервный взгляд дерзал горе, а речь была престранна: — Я буду щастлив два часа назад, — сказал он, отрываясь от кальяна, и, выдохнув турецкий никотин, на оттоманке коротко забылся, — а в поколенья вашем ни один, — вдруг вспыхнул, — ни один, — и восклубился. «выходящее из — уходящее за» Олега Чухонцева — по сути приходящее к, новый образец того, какой должна быть книга современного русского поэта. Состоятель- ность автора — в мощном, постоянно растущем органическом таланте, в блестя- щем знании культурной традиции — как отечественной, так и мировой, в полном владении стиховым ремеслом. Это дар создавать творения, существующие как бы помимо автора, способные, подобно живым организмам, развиваться во времени самостоятельно. Это искусство одновременно обращаться к разным уровням чи- тательского восприятия и к разным категориям читателей — от простодушных до самых искушенных. При чтении книги возникает ощущение: такого прежде не было, но не могло не быть, ибо это — цельная вещь, ни добавить, ни убавить. Заключительное стихотво- рение словно в сжатом виде содержит в себе всю ее композицию и смысловую канву: от иссыхания, утрат и опустошения — к надежде, возрождению и обновлению. Пересохшая старица, староречье, растрескавшаяся земля и следы — ни заячьи, ни овечьи, а какого-то аиста-журавля, по пути слетавшего на поживу, но вода ушла и лягушек нет, как палить холостыми — ступать по илу или стих бормотать об ущербе лет. Не ходи по старым следам — другое, все другое тут, отшумел камыш, отшумел и сгорел, никто ни ногою никогда сюда, стой, на чем стоишь, как в игре — замри! — до дождей хотя бы, до снегов, а там и зима пройдет, и услышишь марьяжную песню жабы, потому что весною вся тварь поет.
Существительное «староречье», как часто бывает у Чухонцева, игрово мерцает значениями: не только прежнее русло, но и старая, омертвевшая речь, за которой, кажется, не может быть ничего, одно молчание. И все же круговорот природы мудрее личного отчаянья — пройдя путем Лазаря, или, как сказал другой поэт, путем зерна, живое, пусть и в образе ином, возникает там и тогда, где и когда его не ждут. Казань Артем СКВОРЦОВ * ПЕСНЯ СЛАБЫХ СВЕТОМ Василий Бородин. Лосиный остров. Вступительная статья А. Порвина. М., «Новое литературное обозрение», 2015, 144 стр. («Новая поэзия»). «Он пытается освещать пространства, а не заселять собою уже освещенные»1 начале прошлого лета из печати вышла долгожданная, пятая книга московского поэта Василия Бородина — «Лосиный остров». В ней собраны тексты, орга- низованные в основном по хронологическому принципу и охватывающие период с 2005 по 2015 год. «Лосиный остров» можно с осторожностью назвать Избранным поэта, как минимум потому, что внимательный читатель обнаружит среди ранее неопубликованных стихотворений вкрапления из предыдущих книг. Наличие этих вкраплений свидетельствует о принципе преемственности и связанности всех книг Бородина, недаром в предисловии Алексей Порвин отмечает, что «системное про- чтение, видение поэтики как единого целого во всей ее многомерности — необхо- димое условие при обращении к стихам Василия Бородина»1 2. Близкий круг Василия Бородина — Анастасия Афанасьева3, сохраняющая удивление и восхищение перед миром: «Только слышать, и видеть, и говорить»4. Письмо Бородина существует в непрерывном диалоге с графическим устройством стиха Полины Андрукович, обусловленным дыханием как «поводырем ритма»5. Не менее явный диалог ведется с текстами Игоря Булатовского: простые частицы бытия, схожие иконические знаки, общие мотивы/образы неба, птиц, света, воды, земли перетекают из одной книги авторов в другую. За плечом Бородина стоит «разлитая тишина» Михаила Айзенберга, исполняя роль наставника и вневремен- ного камертона. «Лосиный остров» — книга о пространстве. Реальность названия (отсылаю- щего нас к национальному парку Лосиный остров, крупнейшему лесному массиву в Москве) и одновременно его существование в качестве литературного топонима намекает читателю на двойственность, пространственную балансировку слов в по- эзии Бородина и на бинарную функцию стихотворений, собранных под обложкой пятой книги, — «создание» и «сохранение». Эту функцию тексты Бородина начали 1 Олег Юрьев представляет стихи Василия Бородина — «ТехЮп1у», 2007, № 1 <Ы1р://1ех1оп1у.ги/уо1шп/?188ие=21&аг11с1е=16817>. 2 Порвин Алексей. Знак как причина урожая. О стихах Василия Бородина. — В кн.: Бородин В. Лосиный остров. М., «Новое литературное обозрение», 2015. 3 Именно с ней юный Бородин начинал проект «Полутона» и на вопрос журнала «Воздух» — с кем он чувствует поколенческую общность? — шутливо (или нет) ответил: «То есть никто еще не заметил, что это мы, именно мы с Настей Афанасьевой, спасли мир?!» («Воздух», 2012, № 1-2). 4Афанасьева Анастасия. Молчание. — «Зинзивер», 2010, № 1 <Ы1р:// ша§агте8.п188.п1/гт/2010/1>. 5Сдобнов Сергей. О книге Полины Андрукович «Вместо этого мира». — «Воздух», 2014, № 2-3 (Хроника поэтического книгоиздания в аннотациях и цитатах).
выполнять уже в дебютном сборнике «Луч. Парус». «(С)охранение» началось с определения опасности: «ветер сорван с пилоток и паток / и касающееся людей / превращается в недостаток»6. Человек в тексте Бородина предстает не целым, опас- ным для окружающего мира, требующего охраны от касания не целого «человека» и «человеческого»: «я здесь гуляю я здесь плохо / вижу невидимое и сзади / ходят такие же глаз тетради / вымаранные отметкой плохо». Здесь прочитывается и раз- деление «героя» и «мира», непринятость человеческого, маркируемого местоиме- нием «я», редко встречаемая в последующих текстах Бородина «оценка», в данном случае оценка «лирическим героем» действий (задач) письма Бородина — «видеть невидимое». В раннем письме Бородина формулируется провиденческая функция поэта, среди очевидных признаков «романтического» проявляется материал, из которого будут расти элементы «Лосиного острова»: «у поэта есть проклятье / ви- деть розу из лучей». Явная претензия раннего письма Бородина на «романтическое» отмечалась Ильей Кукулиным в одной из его работ о поэзии 2000-х7. В дальнейшем Василий Бородин в опросе журнала «Воздух»8 подчеркивает важность опыта модернизма в формировании собственной поэтики. Романтический и модернистский следы на равных присутствуют в поэзии Бородина: как романтик, автор верит в существова- ние «иного мира», у которого другие законы и иное месторасположение — в него возможно проникнуть и перенести туда часть этого мира. Как модернист, Бородин в своих текстах закладывает проект «спасения» частей этого мира, которые малоза- метны и/или находятся под угрозой исчезновения. В первом сборнике Бородина формулируются основные линии будущего письма-спасения: «в починку сдай свой первый свет /ив стенку бей звездой / и открывайся как Завет / и вырвавшись ездой...» Предположим следующую рас- шифровку: поэт дает наставления «как надо» вести себя: «в стенку бей звездой» — это и отсылка к стуку в стену — в ответ на шум за стеной; и в то же время кос- венное указание на некоторую бесполезность рекомендации — в реальной жизни стуки в стену (тем более при помощи столь странного, «поэтического» предмета) не останавливают жизнь за стеной. Все порожденные образом ассоциации уводят нас в простоту пространства, простоту, граничащую с повседневностью. Остальные опорные фрагменты процитированного четверостишия — «первый свет», «завет» и «вырвавшись ездой» — окажутся опорными и для поэтики Бородина: «Каждый об- раз освещен отдельно, детально, выпукло, свет сосредоточен на образе и как будто наполняет его изнутри»9, — Анна Глазова предугадывает одну из функций света в поэтике Бородина. С «ездой», а точнее, движением читатель Бородина встречается постоянно — то на уровне «вола», путешествующего в Валахию, то на уровне векто- ра: «конь стоит направлен в ухо / — это еще не топот а / тень его — какого духа, / да?»10 — скорость позволяет текстам Бородина оторваться от этого мира и, как при перемотке или созерцании, увидеть «иное пространство»: «щуриться до / счастья / вместо пейзажа / до / лошади вместо луж». Третье постоянное свойство — «завет» существует также на нескольких уровнях, приведем два предположения, к которым позднее вернемся, эти уровни — диалог со Священным Писанием и христианской антропологией и поэтический совет для читателя. Обратимся к первой части книги, наиболее масштабной, как по содержанию (стихи 2005 — 2014 года), так и по функции — в этом разделе сосредоточены тексты- о-творении-миров. Рассмотрим принцип, на котором держатся подобные миры: 6 Здесь и далее до дополнительных замечаний стихотворения цитируются по изданию: Бородин В. Луч. Парус. М., «АРГО-РИСК», «Книжное обозрение», 2008 («Поколение»). 7 «По типу своего авторства Бородин наиболее традиционен в новаторском поэтиче- ском пространстве 2000-х; в его стихах очень заметна позиция романтического поэта, в предельном усилии творящего все новые и новые миры». См. подробнее: Кукулин И. «Создать человека, пока ты не человек...» — «Новый мир», 2010, № 1. 8 Бородин Василий. О поэтической традиции. — «Воздух», 2010, № 4. 9 Глазова Анна. Урок сопоставления. — «Новое литературное обозрение», 2008, № 94. 10 Здесь и далее стихотворения цитируются по изданию: Бородин В. Лосиный остров, 2015.
проверим как работает зерно оно само себе и хлеб и солнце проверим как работа- ет до- рога она сама себе и дверь и свет Структура силлабо-тонических стихотворений Бородина часто напоминает устройство блюзовой мелодии. Об этом эффекте двойственности в восприятии сти- хотворений Бородина пишет и Денис Безносов в отчете об одном из редких вечеров, когда автор «Лосиного острова» читал стихи на публике: «Каждое стихотворений Василия Бородина существует дважды — как текст, написанный/напечатанный на бумаге, и как текст звучащий»11. Поэт при чтении интонирует стихотворения и «от- стукивает» ритм, создавая аналог «блюзового ощущения». Сходство с блюзовыми композициями угадывается и в построении тона, в конце стихотворений Бородина часто падает ритм, оставляя слушателя/читателя с тишиной одного слова. Автор практически не разделяет стихи промежутками при устном чтении; поэтическая речь воспринимается как поток, музыкальная история. Блюз принципиально внеие- рархичен, поэтика Бородина так же не предполагает иерархий, все элементы его текстов существует в поддерживающем друг друга диалоге — так блюзовые мелодии строятся как диалог инструментов друг с другом: «посмотрели на цветы: / — это вы цветы / или мы цветы?» В новой книге Бородина «...все события одновременны, и / в каждом ты», и диалог происходит между частями мира: «камень говорит солнцу», а человек на по- роге опасности и смерти призывает для прощания не других людей, а более важных для него в этот момент существ и сущностей — растения и животных: человек ужаленный осой в сад говорит: я сед позовите стог и цветок до свидания ветхая юность лепестков мака до свиданья собака и очи сойки и сквозь хозяйственные постройки товарняками дует стучит закат — вероятно, потому, что пространство «Лосиного острова» мало подходит для «че- ловека». В текстах Бородина «человек» отступает перед чудом живого мира, более того, если «человек» появляется в тексте, то в одиночку, с осторожностью, как гость и свидетель, часто в экстремальном состоянии (предсмертии) или растворен- ным в мире: «...так выносят воду в кружке / человеку цвета всей / расстающейся земли — ». Отказ от статуса человека как меры всех вещей просматривался еще в дебютной книге автора: «Попытка вынести за скобки мир „человека без названья”, означение всего связанного с субъектом как неважного помещает в лирический фокус реаль- 11 Безносов Денис. Дождь-письмо. Текст-звук и текст-слово <Шр:/ДиШпГо.ги/ поуо8Й/1378>.
ность „микрофотографическую”»12. Качества и характеристики, свойственные че- ловеку, в поэзии Бородина передаются природе или неодушевленным объектам: не человек, а «снег счастливый», «честные лестницы» и даже «разбитые сердца» начи- нают поход на «земли неба». Читателю как бы намекают на слабость «современного человека»: «теми / нами / на миг», на существование «золотого века», прошедшего настоящего («„было время великое / стало плоское”» — кавычки в данном случае еще дальше отдаляют это высказывание от горла возможного субъекта). Нынешнее же время маркируется автором как «время — водоем», оно связано с остановив- шейся водой истории, хотя не стоит забывать при этом и то, что вода — составляю- щая всего живого. От исторического времени остаются лишь осколки, почти не- возможные для соединения — среди «света», «неба» и других элементов мира вдруг проскальзывает фамилия английского романтика озерной школы — Роберта Саути, призывающего возможного читателя повторить его путь к чуду через простоту ве- щей: «Саути был поэт / на полу стоя / он говорил слои / слов /ив каком-то слое / ангел случайный проснулся / ...и к чашке чайной / друг мой далекий прикоснись / обо мне улыбнись». Никто не обещает удачи при обращении к опыту Саути, то есть к романтическому, но просьба высказывается с улыбкой, одновременно и печаль- ной, и радостной, но в первую очередь — ироничной. Отголоски «исторического» встречаются и в поэме «Зинон»13: «Тарковский», «Монастырский», «Пригов». Подобные культурные маяки лишь намекают чита- телю на возможный путь письма Бородина («10 лет без Хвоста»). Единственным хранилищем исторического времени в книге Бородина оказываются те стихи и строки, которые балансируют между настоящим автора и настоящим «человека» в его текстах: на журнал асемического письма «оса и овца» — падают — тень цветка, тень повернутых в профиль друг к другу лиц... Этот журнал — часть реальной биографии поэта и его жизни, при этом он встроен в стихотворение. Читатель, не знающий о реальном существовании жур- нала, может отнести его к тому же миру «Лосиного острова» — неопределенность того, что в тексте Бородина реально, а что нет — нарастает к концу сборника. Можно предположить, что для автора часто нет разницы — для какого мира он пишет. Вопрос, что такое поэзия Бородина — «она произведение или жизнь? / она — произведение или жизнь»14 уже рассматривался подробно Аллой Горбуновой15 и от- вет прежний — автор не выбирает, он пытается совместить оба понятия. Подобное равновесие между двумя полюсами отмечалось ранее и Анной Глазовой: «Он фор- мирует здесь своего рода синтаксические весы, на обе чаши которых автор кладет образы. У Бородина предложение управляется не классической парой „подлежащее- сказуемое”, а именно <...> раскачивающимися качелями, предлагающими свою обо- собленную логику»16. Учитывая это — а также внимание автора скорее к простран- ству, чем ко времени, рассмотрим поэтику Бородина как модель пространства «двух миров», между которыми происходит постоянный обмен и диалог — в основном перемещение объектов невидимых или не замечаемых в одном из этих двух миров в 12Житенев Александр. О книге В. Бородина «Дождь-письмо». — «Воздух», 2013, № 3-4 (Хроника поэтического книгоиздания в аннотациях и цитатах). 13 Сама поэма при детальном сопоставлении с творческим путем Бородина напо- минает его метафизическую биографию. 14 Цитируется по изданию: Бородин В. Цирк «Ветер»: Книга стихов. М., «Книж- ное обозрение», «АРГО-РИСК», 2012. 15 Алла Горбунова отмечает принцип качелей «тождества» и «различия» на примере этого фрагмента. Принцип неокончательности выбора остается, на мой взгляд, одним из решающих в поэтике Бородина. Подробнее см.: Горбунова Алла. Произведение или жизнь. — «Новое литературное обозрение», 2013, № 122. 16 Глазова Анна. Урок сопоставления. — «Новое литературное обозрение», 2008, № 94.
то пространство17, где они заметны и в безопасности. В одном из программных для поэтики Бородина текстов, перифразе первого послания апостола Павла, видишь, они невидимы, они там и не страшны, и ходят не приближаясь — мусорных тени птиц по пустым кустам; «жизнь, где твоя жалость» видишь, к разрыву туч повело крыло серого зимовавшего целлофана в ветках, и все дороги лежат светло, и идти — рано любовь — это прежде всего жалость, сострадание18; необходимый элемент коммуни- кации и фундамент альтруистического начала нравственности: «Если чувство стыда19 выделяет человека из прочей природы и противупоставляет его другим животным, то чувство жалости, напротив, связывает его со всем миром живущих, и притом в двояком смысле: во-первых, потому, что оно принадлежит человеку вместе со всеми другими живыми существами, а во-вторых, потому, что все живые существа могут и должны стать предметами этого чувства для человека»20. С этим утверждением Со- ловьева принципы письма Бородина совпадают практически полностью, здесь, од- нако, особенностью вопроса-перифраза становится его стертая субъектность (мы не можем точно сказать, кто спрашивает, — слова заключены в кавычки и тем самым как бы перепоручаются некоему Другому, отчуждаются от лирического «я» — при- ем, у Бородина достаточно распространенный). Все незначимые объекты мира, «мусорные тени», «слова-бомжи» нуждаются по логике Бородина в жалости, но апофеозом этого чувства становится понимание, что главный объект этой жалости — «человек», которому «— хорошо-то прожить в углу /— только кто споет о». В этой точке понимания всеобщности «жалости- любви» открывается роль «человека» в стихотворениях Бородина — именно он с помощью песни доносит нам вести с «Лосиного острова». Но Бородин предлагает нам эти вести не столько прочитать или даже услышать, сколько «увидеть»; именно этот глагол наиболее часто используется в книге. А для оптимального наблюдения автор переключает наше внимание на незначительные и/или простые элементы мира с помощью метода обратной перспективы, приближая и выделяя объекты, располагающиеся на периферии зрения. Здесь, пожалуй, сошлюсь на свое же — «Поэзия в этой точке обращается к опытам живописи и, прежде всего, „лучизму” Михаила Ларионова и Натальи Гончаровой. Предмет начинает восприниматься из разных центров; <...> свет окружает нас в разных плоскостях: телесной „свет вокруг руки” — внешней „лужи светятся по краям” — и метафизической: „как корабль, идущий вдоль ровных, как свет, заборов”»21. Любое зрение невозможно без источников света. Сергей СДОБНОВ 17 Как попадает в тот мир существо из этого мира (или наоборот) описано, скажем, в стихотворении: «та я в Ноевом ковчеге / что была / говорит стрекоза / была рыжая сонная — / так все было освещено — / а сейчас голубая я / голубая я — / я, / ясно, зависла». 18 В древнерусском языке любовь и жалость имели схожее значение, а по, напр. В. Соловьеву, жалость — один из обязательных элементов любви. 19 Стыд по Бородину часто связан с невозможностью «видеть»: «Разговоры о тайне, об интуиции, о вдохновении, о подосновах того-сего — почему за них всегда стыдно? Потому что они прямо выключателем, сразу, у всех говорящих включают одновременно нарциссизм и эксгибиционизм — нечувствие друг друга». См. подробнее: Гагин В., Александров К. Под-основа высказывания. Интервью с Василием Бородиным <НПр://8и'по^гате.ги/1)АНе-НигП/8иЫ)а8е-8ЦИетсчП.НП111>. 20 Соловьев В. Оправдание добра. Глава третья. Жалость и альтруизм. — Электронная библиотека русской религиозно-философской и художественной литературы «Вехи» <Ьйр://\у\у\у.уеИ1.пе1/8о1оу1еу/оргау/1П(1ех.Ып11>. 21Сдобнов С. Условия освещения «Лосиного острова» <ЬВр://\у\у\у.соЙа.ги/ агйс1е8/1йега1:иге/7526>.
* ДОГОВОР, КОТОРОГО НЕ БЫЛО Борис Иванов. История Клуба-81. Подготовили Б. Останин и М. Платова. Послесловие Б. Рогинского. СПб., «Издательство Ивана Лимбаха», 2015, 496 стр. Для начала — небольшой историко-литературный экскурс. Итак: на дворе 1970-е годы. У сколько-нибудь идеологически или эсте- тически неортодоксальных поэтов и прозаиков большие проблемы с публикацией. Особенно у тех, кто не успел выпустить первые книги в дни «оттепели». Но в Москве и Ленинграде эти проблемы выглядят по-разному и вызывают разную реакцию. В столице двери были закрыты не так плотно — точнее, для всех по-разному: например, поэтов-концептуалистов и членов группы «Московское время» не печа- тали совсем, а метареалистов дозированно, но допускали на страницы периодики (у Ивана Жданова даже вышла книга). Сама теоретическая возможность попасть в «большой мир» советской литературы определенным образом влияла на самосозна- ние — во всяком случае, у тех, кто не занимался политикой. Не то в Ленинграде. Здесь не было никаких надежд. В двух с половиной жур- налах сидели люди либо совершенно дикие, либо смертельно испуганные еще со ждановских времен (был еще типаж «порядочного человека, который ничего не может» — в каждом журнале полагалось по одному такому; он занимался обычной редакционной ерундистикой с язвительно-скорбной миной и полушепотом выра- жал сочувствие тем, чьи рукописи отклонили). В недавней памяти был не лужни- ковский успех Евтушенко-Вознесенского-Ахмадулиной, а процесс Бродского. Сам воздух тогдашнего города способствовал стоически-безнадежному умонастроению и поддерживал ушедших в частную жизнь. К середине семидесятых стало окончательно понятно, что у тех, кто не готов отказываться от всяких амбиций (и на уровне тем, и на уровне стиля) и становиться в унизительную очередь, чтобы на пятом десятке, может быть, пополнить ряды со- вершенно безликих «совписов», остается два пути. Первый — социализироваться в литературе в более или менее маргинальной роли: в качестве детских писателей, переводчиков, сценаристов. Этот путь был достаточно традиционным. Зато второй возник именно в Ленинграде в 1970-е годы. В течение нескольких лет образовалась (усилиями нескольких людей, среди которых надо прежде всего назвать Виктора Кривулина и Сергея Стратановского) целая система «второй культуры»: журналы («Часы», «Обводный канал», «37»), квартирные чтения, премия Андрея Белого. Причем впечатляет контраст между сугубо частными, домашними формами («ру- кописный журнал», пусть даже раз-два перепечатанный под копирку на машинке) и серьезными, публично высказываемыми культурными амбициями. Заграничные публикации, которые особенно беспокоили власти, были лишь дополнением, пре- зентацией вовне этой внутренней жизни, но не самоцелью. Так или иначе, к концу десятилетия создан маленький мир, независимый от го- сударства (или верящий в свою независимость). Контакты с казенными редакциями для большинства его участников прекращены навсегда. Единственная инстанция, через которую идет диалог с властями, — это КГБ, время от времени вызываю- щий кого-то на «профилактическую беседу»; доходит дело и до обысков, однако (за редкими исключениями) пока что не более того. Социальный статус непечатных писателей-поэтов невысок, терять им не то чтобы нечего, но... У советской власти есть свои принципы: совсем уж без куска хлеба человека оставлять не полагается, безработных у нас нет. И вот Кривулин продолжает служить в санитарном издатель- стве, Стратановский — в Публичной библиотеке, Елена Шварц переводит пьесы для ленинградских театров (но ее мать, завлита товстоноговского БДТ, не выпускают с театром на заграничные гастроли — из-за дочери). С теми же, кто работает сто- рожем, дворником, оператором газовой котельной, сделать и вовсе ничего нельзя. Если, конечно, не сажать. И вдруг в 1981 году все меняется. Прежде чем говорить об этих переменах — немного культурной антрополо- гии. Большинство участников «второй культуры» — молодые люди, в среднем (в
середине 1970-х) лет тридцати, по своим вкусам и творческой практике — модер- нисты, чуждые социуму скорее по человеческой органике, чем по политическим взглядам (хотя и по ним тоже). Но есть и исключения. И именно автор рецен- зируемой книги. Борис Иванович Иванов — ярчайший пример. 1928 г. р., сын рабочего (погибшего на фронте) и официантки, закончил ремесленное училище, работал буровым мастером, призван в армию, прошел офицерские курсы, вступил в КПСС, демобилизован, поступил на отделение журналистики ленинградского филфака, работал в газетах, выпустил первую книгу рассказов (добротный реа- лизм, традиционная манера письма, «общественно-значимые темы»)1... Идеаль- ная советская биография! И в 1968 году все ломается — из-за политики. Письмо в защиту Гинзбурга и Галанскова стоило Иванову и партбилета, и писательского статуса. Если другие подписанты (например, Яков Гордин) после нескольких лет опалы вернулись в советскую литературу, то он — нет. И дальше — годы люмпен- ских «работ» (лифтер, сторож, кочегар), участие в религиозно-философских семи- нарах Татьяны Горичевой, дружба с людьми совсем иного возраста и социального бэкграунда. И не в маргинальной роли, а в лидерской. Именно Иванов — много- летний издатель «Часов», пожалуй, лучшего из ленинградских самиздатовских журналов. И именно он — главный представитель «второй культуры» на пере- говорах с властями, увенчавшихся созданием организации, названной «Клуб-81» (по году создания). Суть проекта заключается в следующем. Просто инкорпорировать «независи- мых» в официальные структуры оказывается невозможным. Но даровать им легаль- ность власти готовы, более того — проявляют в этих вопросах инициативу. Рядом с Ленконцертом возникает Рок-клуб, рядом с Союзом Художников — Товарищество экспериментального изобразительного искусства. Организации с не очень понят- ным статусом, но официально признанные. И вот тут возникает интересный вопрос — а зачем это было властям? Борис Рогинский, автор послесловия, характеризует переговоры Иванова с со- ветскими начальниками с помощью такой метафоры: «Если хочешь сохранить жизнь заложников, с преступниками надо беседовать, оттягивать время, договариваться, меняться. Принимать какие-то их требования, выдвигать собственные и добиваться их выполнения...» Стоп. Если власти — бандиты (или террористы), а независимые поэты и про- заики — заложники, то речь вовсе не шла об их освобождении или о сохранении их жизни. Едва ли эта метафора удачна. Это, скажем, участники движения отказников видели себя заложниками, стремящимися выбраться на волю. А издатели и авторы тех же «Часов» — они уже были свободны у себя за «Эрикой», которая, как известно, берет четыре копии (на самом деле ухитрялись печатать и пять, и шесть). Да и не вступают бандиты в переговоры с заложниками, власти — с узниками, солдаты — с пленными. Тем более — по собственной инициативе. Вооруженные люди говорят друг с другом, а не с безоружными. Что же заставило власти обратиться к независимым писателям и издателям со своими предложениями? Во-первых, многие функционеры (больше из комсомола и КГБ, чем из пар- тийных органов) осознавали, что созданная Сталиным система всеобщего контроля за экономикой, культурой и частной жизнью без массового террора в принципе не работает. Возвращаться к сталинским методам номенклатура не хотела (ей и самой при них жилось несладко), а просто «отпустить ситуацию» не могла по своей приро- де. Если не удается что-то извести — значит надо это что-то в той или иной форме организовать, возглавить, включить в официальную жизнь, на своих, разумеется, условиях. Как пишет Иванов, «КГБ раздражала хаотичность, бесформенность вто- рой культуры». Кроме того, были и относительно рациональные страхи, связанные с заграничными публикациями. Впрочем, рациональные с точки зрения того вре- мени. Только вдуматься: политические эмигрантские газеты и журналы публикуют безыдейные и невнятные модернистские стихи, а спецслужбы из-за этих публи- каций беспокоятся! Именно литературоцентричностью эпохи объясняется то, что 1 Вторая книга у Иванова вышла сорок лет спустя. Борьба за публикационные воз- можности для других сочеталась у него с каким-то аскетическим равнодушием к соб- ственной писательской судьбе.
власти могущественной тоталитарной сверхдержавы увидели в издателях нескольких машинописных журналов партнеров по пусть неравноправному, но диалогу. Но — вернемся к этому — почему Иванов? Во-первых, он был (не в духовном, не в политическом, не в эстетическом, а в конкретно-биографическом, безоценоч- ном смысле) советским человеком. Для него социум не был аксиоматически чу- жим. Он искренне хотел, чтобы та культура, с которой он связал себя, обрела свое прочное место в этом, за очень многое осуждаемом им, но все-таки родном для него обществе. Которое, разумеется, при этом преобразится, трансформируется. С другой стороны, и обитателям кабинетов было проще говорить с ним, чем, на- пример, с Кривулиным. Да и сам он видел в этих своих собеседниках живых людей, вступал с ними во внутренний диалог — что отнюдь не само собой разумелось. Скажем, Юрий Андреевич Андреев — куратор новосозданного Клуба-81 от Союза писателей. Как иронически рассказывали мне бывшие участники Клуба об этом человеке — казенном литературоведе, поклоннике бардовской песни, а на ис- ходе советской эпохи, когда маркистский идеологический континиум треснул, — пропагандисте экзотической диеты (состоящей главным образом из сырых овощей) и практикующем экстрасенсе'. А вот Иванов находит для него иные слова: «Он — один из миллионов молодых людей, которые могли бы поддержать кру- тые перемены в годы хрущевского утопизма <...> Человек, ценящий искренние и простые чувства, товарищество. Несмотря на профессорский статус и идеологи- ческую направленность деятельности, он был прост, даже примитивен — тоже от шестидесятничества, для которого все умозрительные постройки были от лукавого <...> О нем нужно судить не только по достигнутому служебному положению, но и по тем возможностям, которые были в нем заложены и остались подавленными». Дальше — Галина Ивановна Баринова, обкомовская чиновница: «Мы увидели <...> значительную личность, жесткую, формализованную <...> Когда я читал о настоятельницах женских монастырей, жестких, суровых, мне всег- да представлялась Галина Баринова». Наконец, один из кураторов Клуба-81 от КГБ, майор Павел Константинович Коршунов (настоящая фамилия Кошелев). Даже о нем Иванов лаконично сообща- ет, что «уважал его, потому что он никогда не лгал». Андреев (и даже Баринова) для Иванова — люди одного поколения и изначаль- но одного круга, с общим в некоторой части опытом. Коршунов (1952 г. р.) — это, конечно, другое поколение. Для своих сверстников из андеграунда он не то что даже непримиримый враг, а — представитель параллельной антропологической ветви, с которым никакого диалога вообще быть не может, как у кроманьонца с неандер- тальцем. А вот Иванов — он из базового типа, от которого произошли и первые, и вторые. Он понимает и первых, и вторых. Он знает, с кем он и на чьей стороне, но в чем-то способен понять другую сторону. (Впрочем, была ли эта антропологическая пропасть абсолютной? Если по- смотреть на биографию Кошелева, в постсоветское время сделавшего нормальную чиновничью карьеру, в какой-то момент возглавлявшего администрацию Петро- градского района, то сомнений не возникает. Но вот его напарник по кураторской деятельности в Клубе-81, Евгений Валентинович Лукин (Лунин), сам писатель. Вот фрагмент его творческой автобиографии — как говорится, без комментариев: «Затем появились: стихотворный сборник „Пиры”, книги стихотворений в прозе „8о1 Опепз” и ”Еп81§аг1еп, сиречь вертоград царский”, роман „По небу полуно- чи ангел летел”, очерк „Философия капитана Лебядкина”, сборник философско- литературных эссе „Пространство русского духа”, куда также вошли мои переводы произведений древнегреческого поэта Тимофея Милетского, знаменитого скальда Харальда Хардрада и современных норвежских поэтов, в том числе нобелевского лауреата Улафа Буля». Кроме перечисленного, Лукин перелагал, и на достаточно профессиональном уровне, «Слово о полку Игореве» и английских поэтов Первой мировой. В годы перестройки он пытался включиться и в дело разоблачения ста- линских преступлений, но не очень успешно: либеральная интеллигенция обвинила его в том, что он слишком уж напирает на палачей с еврейскими фамилиями, а на- чальство, недовольное самовольным использованием служебных архивов, отправило Лукина для охлаждения головы на войну в Чечню. Это маленькое отступление — о сложности людей и судеб.)
И все-таки — в чем был смысл договора? Чего хотели стороны? Власти — пре- кращения заграничных публикаций и закрытия самиздатских журналов. Это было не только не исполнено, но и не обещано. В тексте устава Клуба были слова про «соблюдение советского законодательства при публикациях». Власти были этим удовлетворены, так как в их понимании советские законы — это был комплекс «всем известных» правил, формальных и неформальных. Иванов же и его товарищи апеллировали к прямому смыслу писаного закона, к его букве. А про запрет загра- ничных публикаций без государственного посредничества нигде прямо сказано не было, и уж тем более — про домашние журналы и их распространение. Дальнейший диалог носил почти анекдотический характер. Коршунов и Лукин довольно мягко журили писателей за очередной текст в «Гранях», «Вестнике РХД» или «Континен- те». Те отвечали, что «если в антисоветском журнале печатается не антисоветское произведение, он становится на это произведение менее антисоветским». На этом все заканчивалось — при том что время было отнюдь не бархатным. Один за другим отправлялись в лагеря диссиденты — в том числе член Клуба-81 Вячеслав Долинин. Однако в данном случае — непонятный либерализм. Что это было — хитрый расчет или снисходительность конкретных кураторов, втайне не чуждых сочувствия своим подопечным... а может, понимавших, что этому государству осталось немного и что надо думать о собственном будущем? А писатели хотели своего издательства: с урезанными (то есть обычными, не по- советски раздутыми) штатами, с малыми (то есть нормальными для некоммерческой литературы, а не по-советски космическими) тиражами. Они, разумеется, согла- шались на политическую цензуру. Более того: они в одном из писем-предложений призывали «поднять роль Горлита». Хорошо помню, как все тогда посмеивались над этим — прекрасно понимая, однако, смысл и логику требования. Если уж цензура есть, она должна осуществляться в одном месте по внятным правилам. Однако это противоречило самой природе режима. Распределение ответственности за что бы то ни было (а особенно за то, что относится к идеологии) по десяткам кабинетов людей, страшащихся за свое кресло, было его коренным принципом. Что же в итоге дал его членам Клуб-81? Возможность публичных вечеров в больших залах. Возможность выступлений «на стороне». И то, и другое было важно. Например, чтение Еленой Шварц только что написанной «Монахини Лавинии» в Клубе-81 в 1984 году или вечер Шварц и Кривулина в Союзе писателей весной следующего года — это были действительно этапные события в культурной жизни города. Десятки петербуржцев моего поколения запомнили их и будут рассказывать о них внукам. Что еще? Ну, иногда — решение коммунально-бытовых, житейских проблем («Андреев был в этом отзывчив»). Да, еще многострадальный сборник «Круг». Хотя... Листая его сегодня, видишь: действительно хорошо, представительно (по количеству и качеству) там представ- лен только Кривулин. Кривулин, который и вступил-то в Клуб, по собственному признанию, «чтобы развалить его изнутри». Да, конечно, три гениальных стихот- ворения Шварц («Зверь-цветок», «Орфей», «Невидимый охотник»)... Но в поэтику Шварц (новаторскую, смелую, конфликтную по отношению к господствовавшей тогда эстетике) надо войти, понять ее законы. Трех, пусть первоклассных текстов для этого явно мало. Стратановский и Александр Миронов были представлены не только скупо, но и не самыми яркими вещами. Помню, врезалось в память одно стихотворение Бориса Куприянова. А в целом сборник не давал представления о той интереснейшей культуре, которая сложилась в сумеречном «неофициальном» Ленинграде. Скорее даже дезинформировал. Особенно это относится к прозаиче- скому разделу. Да, но ведь это — даром! Ведь никаких жертв от писателей как будто не по- требовалось! Были ли неправы те представители «второй культуры», которые от- казались вступить в Клуб (Владимир Эрль, Юрий Колкер и другие)? Заметим, кстати, что в следующем поколении таких скептиков было больше. Настроения того времени отразились, например, в повести Олега Юрьева (который уже в на- чале 1980-х годов пользовался среди литературной молодежи в Ленинграде нема- лым авторитетом) «Гонобобль и другие, или В поисках утраченного бремени», где выведен довольно прозрачный «Союз советских писателей, не вошедших в союз советских писателей».
Пожалуй, некоторые издержки (кроме затрат времени и сил) все-таки оказа- лись неизбежны — читая книгу Иванова, отчетливо это понимаешь. Андеграундное движение поневоле включало авторов разных школ и разного дарования. Но — при том, что круг поклонников, скажем, Шварц или Миронова лишь отчасти совпадал с кругом поклонников Аркадия Драгомощенко или, с другой стороны, Олега Охап- кина, что даже между Кривулиным и Стратановским были глубокие эстетические и мировоззренческие различия, — все-таки статус каждого из этих поэтов сложился естественно и был не случаен. Но вот образуется Клуб-81, в котором важную роль играет представитель СП, человек, может, лично и неплохой, но совершенно чуж- дый модернистской культуре 1970-х и ничего в ней не понимающий, воспитанный на Евтушенко и бардовской песне. У советских по эстетике стихотворцев, которым в официальной культуре просто физически не хватило места (ведь она не резиновая) и которых в кругу андеграунда тоже не принимали всерьез, появился шанс. Именно они (Владимир Шалыт, Владимир Нестеровский) становятся фаворитами Андреева, их стихи по его протекции печатают в городских журналах, они обильно представ- лены в «Круге». И если Шалыт был просто малоталантлив, то Нестеровский запом- нился наглыми пьяными выходками и доносами на товарищей. В свою очередь поэты андеграунда в целях самозащиты (от властей и от персо- нажей вроде Нестеровского) временами прибегали к «советскому» языку — достигая порой незаурядного стилизаторского мастерства. «В условиях чрезвычайной между- народной напряженности, встретив недвусмысленную реакцию администрации Рей- гана на свое желание посетить СССР <...>, они были вынуждены в течение двух лет собирать средства среди сочувствующих или разделяющих их взгляды общественных организаций и просто людей, желающих узнать правду о Советском Союзе...» Или: «Нестеровский уже много лет полагает, что в помещении клуба разрешено появ- ляться в пьяном виде, устраивать дебоши, прерывать чтение выкриками с мест <...> Завсегдатаи ленинградских медвытрезвителей гораздо лучше знакомы с поэтом, чем давние друзья Клуба-81, не пропускающие ни одного мероприятия». Автор первой цитаты (из объяснительной записки по поводу такой крамольной вещи, как не со- гласованное ни с кем выступление американских музыкантов) — Аркадий Драго- мощенко, второй — Сергей Завьялов и Дмитрий Волчек. Но такие стилистические игры (при том что ни в первом, ни во втором тексте нет ни слова фактической неправды) были психологически опасны для людей, стремившихся всем своим по- ведением — творческим, социальным, языковым — в максимальной степени изъять себя из сферы очень широко понимаемого «советского». Когда считанные годы спустя началась перестройка и открылись невиданные ранее публикационные возможности, это имело и оборотную сторону: границы между «своим» и «чужим» миром и языком окончательно рухнули. Почему инсти- туции ленинградского андеграунда (кроме премии Андрея Белого) не смогли со- храниться в 1990-е годы и стать основой новой независимой (не только от власти, но и он рыночной стихии, от структур обывательского мышления) культуры — от- дельный и довольно грустный вопрос. «Часы» оказались самым долговечным из самиздатских журналов (закрылся в 1990) — и то потому, что связал себя, вместо аристократической словесности, с перестроечной политикой. Такова же была судьба Клуба-81. Последние страницы рецензируемой книги — о том, как «колонна демо- кратических сил прошла от Пионерской площади до Дворцовой» и т. д., по-своему тоже интересны историку той эпохи, но имена поэтов с них закономерно исчезают. Может быть, если бы в свое время удалось создать малотиражное издательство и если бы оно в 1988 — 1990 годы публиковало книги стихов и «трудных» рассказов, а не прокламации Народного Фронта, все пошло бы иначе и Клуб-81 стал бы больше, чем просто эпизодом литературно-общественной жизни, плодом странного догово- ра между властями и художниками... Договора, которого, по сути, не было. И последнее. Сыграв в 70 — 80-е годы важнейшую роль организатора лите- ратурной жизни, Борис Иванов позднее стал кропотливым историком литерату- ры этой эпохи. Подробная и дельная книга, написанная им на девятом десятке жизни, — тоже своего рода маленький подвиг. Отдельные неточности, замеченные участниками событий, не умаляют ее информативности. Санкт-Петербург Валерий ШУБИНСКИЙ
КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРА ЧАНЦЕВА Сегодня свою десятку книг читателям «Нового мира» представляет наш постоян- ный автор, критик, эссеист, литературовед-японист. Время сердца. Переписка Ингеборг Бахман и Пауля Целана. Перевод с немец- кого Т. Баскаковой и А. Белобратова. М., «Ад Маргинем Пресс», 2016, 416 стр. Эта переписка двух писателей и очень, очень остро чувствовавших людей — почти идеальная основа для театральной или кинопостановки. Со своей драматур- гией — расставаниями, паузами — порой в несколько лет, односторонними пото- ками посланий, короткими отписками, бытом и стихами, стихами... И, конечно, с большой «массовкой», потому что кто тут из их общих знакомых и просто писателей только не поминается — братья Юнгеры, Франкл, Бенн, Блох, Фриш, Ахматова, Бёлль и Вальзер. Переписка, как и сам роман, начинается в 1948 году в Вене, когда Целан, тогда еще простой беженец без гражданства, влюбился в австрийскую аспирантку, краса- вицу Ингеборг, по ее собственным словам, «великолепным образом», а потом стал для нее «ее жизнью. Я любила его больше жизни» (из романа «Малина»). Он про- должался с перерывами на психиатрические больницы Целана (да и у Бахман были жестокие срывы) до самоубийства последнего в 1970 году. Кстати, тут есть многое и для понимания этого поступка — случай с обвинением Целана в плагиате (на самом деле плагиат был обратный, использовали стихи и переводы самого Целана), после которого тот требовал от всех безусловной поддержки, рвал дружеские и любовные связи, все глубже уходил в депрессию («Как тяжело нести на себе даже одного человека, впадающего в одиночество под воздействием болезни и саморазрушения. Я знаю, мне надо быть еще сильнее, и я смогу», — горько констатировала она). Это, можно предположить, и запустило механизмы старой травмы — родители Целана были убиты фашистами на Украине, он никогда, кажется, и не хотел оправиться от этого горя. Кроме тех, кого я немного поверхностно назвал массовкой, переписка вовлека- ет в себя самых близких для корреспондентов людей — вдову Пауля Жизель Целан- Лестранж, с которой потом переписывалась и встречалась Бахман (двух женщин объединило горе одного мужчины, а о жене своего любовника Ингеборг писала тому — «Прости меня: но я полагаю, что ее самоотверженность, ее красивая гор- дость и ее терпение по отношению ко мне гораздо весомее, чем твои жалобы»), Макса Фриша, с которым жила одно время Бахман... «Жгутики души» (из стихотво- рения Целана «На берегу Рейна») дотянулись и до них. Отметить хочется достоинство не только персонажей, но и книги — именной указатель, сноски и полностью представленный научный аппарат (правда, несколь- ко неадаптированный для русского издания — если немецкие авторы послесловий пишут о книге, которая «должна выйти в 2009 году», не грех бы ее и упомянуть). Джонатан Котт. Сьюзен Сонтаг. Полный текст интервью для журнала КоПнщ 81опе. Перевод с английского В. Болотникова. М., «Ад Маргинем Пресс», 2015, 128 стр. Можно сказать, что Сонтаг (во всех транскрипциях ее имени) у нас стало даже много. Хотя до ее интервью очередь дошла вполне логично — она была профессио- нальным «публичным интеллектуалом», то есть выстраивала имидж, речь... Беседа велась в Париже и Нью-Йорке, с временным разрывом, и, разумеется, в полном виде опубликована в КоШп§ 81опе (журнал, который почему-то считается музыкальным и представляется отечественными издателями «ежемесячным муж- ским журналом» (!), я бы без большой натяжки назвал культурологическим) быть не могла. Очень повезло Сонтаг и с интервьюером — слушающим, понимающим и ин- теллектуалом под стать: не только автором бесед с Ленноном, Бернстайном и Гуль- дом, но сходу цитирующим Рильке, Арто и Ницше.
И это вообще очень книжная беседа — не знай, что она делалась под дикто- фон, можно было бы предположить, что ответы писались и редактировались как мини-эссе по случаю. Хотя больше всего тут симпатизируешь не гладкости речи, но бьющейся, на глазах рождающейся (пусть и давно продуманной) живой мысли, и — бьющей в определенную цель. Больше всего, кажется, Сонтаг тут говорит — будь это рассуждение о ее пережитой и осмысленной в книге болезни или о фило- софском осмыслении феномена фотографии — об одном: сломе конвенций, отказе от глупых, давно устаревших обыкновений. Да о свободе же. Она выступает против оппозиции не только «мужское-женское», но и «старость- молодость» (эта поляризация — «два главных стереотипа, которые лишают человека свободы»), о делении на ...летия («По-моему, просто ужасно превращать пятиде- сятые, шестидесятые и семидесятые в теоретические конструкты»), в безусловную защиту маргиналов («Одно из главных достижений прошлого состоит в том, что многие выбрали для себя роль маргиналов и у остальных это не вызвало возраже- ний»). И это не просто нонконформизм (хотя Сонтаг, безусловно, сама «из этих самых», говорит о походах на концерты Патти Смит как о ярчайших своих впечат- лениях от выходов в свет! — А. Ч.), а имеет под собой вызывающую более чем уваже- ние основу. «Есть рабочее понятие нейтральности, которое люди не воспринимают. „Я не становлюсь ни на чью сторону”, нет, тут дело в сострадательности: вам лучше видно, что разделяет людей или разные точки зрения». Это и позволяет самой Сонтаг не только быть философом очень разных и новых вещей (та же философия рака — если романтично бледные от туберкулеза девушки и даже сифилитичные безумцы Ницше и Мопассан рассматривались культурологи- ей, то рак отвращал своими опухолями, непонятностью происходящих процессов), философом действительно широкого поля, но и рассматривать то, что другие бы из ее круга отпихнули с омерзением, — многие ли бы даже сейчас осмелились писать об эстетике фашизма1 или признаваться, что, кроме П. Смит (а ту легче понять, вы- ведя из Ницше!), она ходит и на чуть ли не фашистский панк в клуб СВОВ? «Ведь я — вовсе не весь мир вокруг, мир не идентичен человеку, однако я занимаю в нем свое место и концентрирую на нем свое внимание. В том и состоит задача писателя: внимать миру вокруг себя». «Тогда как вы думаю, сказали бы что, поскольку...» — такая симпатичная книга, право, заслуживает, чтобы корректор и редактор ее все же прочитали... Жиль Делез, Феликс Гваттари. Кафка: за малую литературу. Перевод с французского Я. Свирского. М., Институт общегуманитарных исследований, 2015, 112 стр. Наконец-то у отечественных переводчиков дошли руки до этой книги — «про- ходной», ведь книга писалась между двумя томами «Капитализма и шизофрении» и представляет собой скорее сборник, чем полноценное исследование феномена Кафки, но — весьма и весьма важной. Как для самих авторов (они вовсю опери- руют своими терминами — «Как войти в творчество Кафки? Это — ризома, нора», и идеями — сама идея противопоставления малых литератур большим нарративам, как того же революционного множества — господствующим институциям), так и, можно сказать совсем не комплиментарно, для понимания Кафки. «Эти три темы, самые неудачные среди многих интерпретаций Кафки, — трансцендентность закона, интериорность вины, субъективность высказыва- ния», — заявляет дуэт авторов и разворачивает веер собственных интерпретаций. Заявив при этом, что «мы даже не пытаемся интерпретировать и говорить, что это хочет то. Более того, еще менее мы ищем некую структуру с формальными оппозициями1 2 и полностью созданными означающими», — наш дуэт лих, как и всегда. И предлагает довольно неожиданные трактовки — как бы в духе фрейдиз- ма (но и не зная об их шизоанализе, даже в этой книге можно увидеть «дюжину ножей в спину» учения «венского шарлатана»). Так, например, они выдвигают 1 Эссе «Магический фашизм» из сборника «Мысль как страсть». 2 То, от чего призывала отказаться Сонтаг (удушающие оппозиции по типу «мужское-женское» и т. д.), для французских философов уже не релевантно в принци- пе — снимем шляпу или отдадим им честь, кому как больше нравится.
концепцию сексуальности бюрократов (с чего это те столь часто выступают у Кафки в обтягивающих одеждах, как посетители какого-нибудь американского садомазоклуба?) и желания холостяка, более интенсивного, чем гомосексуальное и инцестуальное желание, и более опасного («Без семьи и супружества холостяк является куда более социальным, социально-опасным, социально-предательским и коллективным в его полном одиночестве»), но тем не менее, конечно же, па- раллельного общественным институциям и прямым психологическим трактовкам (творчество для холостяка Кафки — никакое не убежище, но сложносочиненные ризома и паутина). Но как же действительно они входят в творчество Кафки, ведь они только что красиво показали, что Кафка заведомо блокирует все подходы, запутывает пути (классический пример — дорога к Замку, процесс Процесса), отказывает в оконча- тельных решениях и делает это совершенно сознательно (эмблема подобной блоки- ровки — склоненные головы, как у персонажей его творчества, так и у героев рисун- ков)? Так, возможно, ответа нет в принципе, не-ответ, состояние не-ответа — и есть не ключ, но та самая возможная интерпретация: «И еще, нет больше ни субъекта высказывания, ни субъекта высказываемого, который является собакой3... <...> Но есть цепь состояний, формирующая взаимное становление внутри необходимо мно- жественной или коллективной сборки». Тут уж впору вспомнить Воланда с «что же это у вас, чего ни хватишься, ниче- го нет!», да не тут-то было. Авторы выдвигают концепт, в который со скрипом, но может поместиться часть худосочного немецкоязычного пражского еврея Кафки4, — той самой, тех самых малых литератур, которые обусловлены, конечно, своим мар- гинальным положением — «малого» языка субэтноса в большом, довлеющем этносе. Если большие литературы вольны рассуждать о буржуазной семье, мелких проблемах индивида, то тут речь даже не об индивидуальном, а — о том, что на самом остром краю политического. Да, они крайне политизированы всегда. Эти малые литерату- ры — «кочевники, иммигранты и цыгане в собственном языке»5. Соответствет тезису о «малых литературах» и тираж этой книги — всего 100 (!) экземпляров. Читатели ее, видимо, тоже — иммигранты в собственной культуре... Спенсер Кане а. Звезда Полынь: Магическая жизнь Марджори Кэмерон. Перевод с английского Зеры, Н. Токаревой. М., «Клуб Касталия», 2015, 286 стр. Кэмерон была самобытным художником и иллюстратором, поэтом, магом- кроулианцем, актрисой, женой и вечной вдовой (хотя у нее и были другие браки- союзы) одного из видных разработчиков твердого ракетного топлива и опять же оккультиста Джека Парсонса. Но прежде всего она была духом (элементалем, как сказала бы она сама) той эпохи, эпохи, очень богатой на таких персонажей, во- круг которых вихрятся круги из интересных людей, фонтанируются идеи, случа- ются вечные праздники и трагедии. Тот же — простите, как говорится, если кого обидел — Уорхол: как-то можно представить себе мир без его картин и тем более документальных фильмов, но где бы, если бы не на его «Фабрике», возник поп-арт, продюсировались Уеке! Г1пс1ег§гоипс1 и появилось еще так много дерзких новых вещей? 3 Собаку я оставил в цитате не зря — она еще «выстрелит», когда мы будем обсуж- дать сборник о фильме Годара «Прощай, речь!» с собакой в качестве одного из трех глав- ных актеров («в главной роли» — собака и ее настоящая кличка). Пересечения можно множить и дальше: у Годара герой взыскует «бедности в языке», одна из частей фильма называется «метафора» (и смысл ее — в более чем изжитости всех образов) и т. д. 4 К вопросу уже литературной идентичности: за особенности стиля Э. Канетти называл Кафку единственным истинно китайским западным писателем. 5 Язык периферии (общины, малого народа и т. д.) у§. язык метрополии — давняя тема одного из наших авторов: «Не в этом ли и заключается шизофреническое пред- назначение американской литературы — заставить английский язык раскручиваться, принуждая его ко всякого рода отклонениям, ответвлениям, сокращениям или добавле- ниям (в отношении стандартного синтаксиса)? Ввести немножко психоза в английский невроз? Придумать новую всеобщность?» (Делез Ж. Критика и клиника. Перевод с французского О. Е. Волчек и С. Л. Фокина. СПб., «МасЫпа», 2002, стр. 51).
И Кэмерон определенно из тех культурных героев, у которых одна биография сама по себе стоит многих фильмов и книг. Тетя хотела, чтобы Кэмерон стала мо- нахиней, — в 15 лет она делала домашний аборт. В американской армии женщин во время Перл-Харбор было по пальцам пересчитать — она записалась на флот, там умудрилась делать что-то шпионское, в том числе на свою красоту и тогда уже необычность вылавливать германских агентов. О муже уже говорили, вокруг него — иерархи телемитского учения, будущий еще саентолог Хаббард, состоявшийся к тому времени фантаст Хайнлайн и кто только не. Джек погибает в своей химиче- ской лаборатории — но Кэмерон уже начинает путь собственной известности. Если она где-то жила, то это оказывался район джазовых королей, где тут же начинались вечные совместные вечеринки (Ч. Паркер играл голым). Если шла на маскарад, то целовалась с А. Нин. Если снималась в кино, то у К. Энгера (дей- ствительно импрессионистски красивый, под музыку из «Глаголической мессы» Л. Яначека фильм «Торжественное открытие храма наслаждений») или с другом Д. Хоппером (фильм «Ночной прилив» — еще задолго до его «Еазу Взбег»). Антон Ла Вей и отец Умы Турман опять же — соседями и знакомцами... Дальше уже, похоже, апокрифы, но говорили, что Боб Дилан написал «8ас1-Еуес1 Бабу оГ 1Не Ео\у1апЙ8», будучи наслышан о ее долгих медитациях в парке Джошуа Три, а мно- гие реплики Марлона Брандо в «Последнем танго в Париже» посвящены ей же. К сожалению, от нее, сражавшейся с бедностью, непониманием (была бисексу- альной и «ведьмой», одна из первых жила с чернокожим любовником и демонстри- ровала обнаженное тело в артхаусном кино), с не самой удачной личной жизнью, а потом и с болезнями, осталось довольно мало. Все эти жесты (а она была произведе- нием самой себя), фразы — плохо поддаются архивной каталогизации в принципе, а уж в ту бит/хиппи эпоху... Многие свои картины она уничтожила сама, считая, что они все равно сохраняются в одном из астральных планов, или могла про- сто раздаривать прохожим, которым они приглянулись. Осталась парочка фильмов, в которых она приняла участие актрисой и художником по реквизиту. Несколько поэм. Даже биографий ее мужа и то, кажется, выпущено больше (одна из них уже доступна на русском). А сейчас Кэмерон крупно не повезло с русским переводом. Еще как-то можно, видимо, понять, что переводчицы переводят «Но\у1» А. Гинзберга как «Стон» (при- нято же «Вопль», иногда «Вой») или, не зная, что корабль в английском — всегда 8Йе, вдруг одушевляют корабль и делают его какой-то таинственной незнакомкой, а поезд отправляют в путь без вагонов (саЫп8), но с кабинетами... Интереснее, как делался сам перевод — легкой ретуши подвергался компьютерный? Перелагали с помощью вызванных духов? Толмачили, воздавая дань автоматическому письму? «Марджори прекрасно выглядела, ее кельтские колориты, казалось, подтверж- дали теорию, что семья Уилсон тоже была шотландцами ирландского склада» — чтение становится настоящим квестом, «1пр Йтгои^К уопг \уйе8», но Кэмерон с ее хорошим чувством юмора, любовью к экспериментам и потустороннему стиль мог бы и приглянуться... Прощай, речь? Философия фильма Годара и современная концепция человека. Коллективная монография под ред. Н. Н. Ростовой. М., «Летний сад», 2015, 120 стр. Приятно уже то, что по итогам круглых столов — в данном случае обсуждение фильма состоялось на кафедре философской антропологии философского факуль- тета МГУ — выходят даже не сборники, а полноценные книги. Еще приятнее в дан- ном случае удачный пример междисциплинарности (простите за модное слово) — философы, писатели, психологи собрались, чтобы обсудить фильм. Предисловие задает некоторый вектор будущим рассуждением, утверждая — сейчас эпоха «смерти смерти Бога». После полной негации всего — нынче время не провозглашать, но хотя бы обсудить новые ценности постпостмодерной эпохи. И — одной из, разумеется, — трактовок фильма дискутантам представляется вот что. Фильм зачищает поле старых, скомпрометировавших себя ценностей, очи- щает взгляд ищущего. Ведь «по Годару, мы обречены на ослепленность сознанием» (А. Бычков), «из-за дистанцированности репрезентации от реальности, ее всегда можно заподозрить в подлоге» (В. Мартынов), «воображаемое, а не реальность яв- ляется следствием присутствия человека в мире» (Ф. Гиренок).
И здесь не только выражение своих концептов применительно к фильму или даже отталкиваясь от него (так, В. Мартынов изящно испытывает на фильме кон- цепцию из своей уже не новой книги «Время Алисы»). «В той объемной деконцен- трации, в этом отходе в фон, в „дзенском” обращении к синефильской таковости нашего внутреннего опыта, к алогичности внешнего мира сквозят и другие посла- ния» (А. Бычков) — смотревшие позднего Годара, начиная с «Фильма-социализма» (2010)6, будут благодарны за инструкции «по применению Годара». За освобождением от старых ценностей — сколько уже этих освобождений, за- метим в скобках, было; да ценности, видимо, как накипь на чайнике, нужно удалять регулярно — логично следует рефлексия над возвращением к «исконному». Кто-то говорит, что, возможно, свернули не там, начиная с Руссо (Бычков), кто-то отсылает еще дальше, к киникам (Гиренок). Но это только возможность возможности. Ведь фильм Годара, в чем сходятся многие дискутанты, «зачищает» прежде всего язык, то есть самую возможность любых предположений, даже самой речи. То же вообра- жаемое (Ф. Гиренок) нужно освободить от языка. «Язык — это заместитель природы, соглядатай за субъективностью, это то, что на свободу аффекта отвечает произволом семантики. Язык умеряет неистовство грез. Социум умеряет неистовство языка. Язык и социум — такие враги одиночества субъективности, которые объективно помогают грезящему человеку сохранить себя в складках реальности, не будучи элементом самой этой реальности». Нео, читающий в «Матрице» Бодрийяра, кажется, подписался бы. С помощью анализа языка, семиотических знаков во всем их спектре — Мар- тынов в довольно большой статье привлекает картины де Кирико и Дюрера, Фу-Си и Кэрролла, Бретона и Арто — философы приходят к выводу, что «мы обречены видеть реальность только в зеркале знаков и образов», будучи не в состоянии уви- деть саму зеркальную поверхность, так как «постоянно видим лишь то, что она от- ражает». И за этим у Мартынова следует тот вывод, ради которого стоило не только смотреть фильм, но и читать книгу-комментарий к нему: мы не можем вернуться в прошлое, чтобы повторить его звездный час (или часы), но «кто сказал, что мы и дальше должны находиться на той эволюционной ступени, на которой находим- ся сейчас? Кто сказал, что мы и дальше должны заниматься знаками, эстетикой и магией? Неужели нет чего-то, что могло бы выходить за их пределы?» Ближе всего к декларации этого, следующего эволюционного шага был, по Мартынову, Пьер Тейяр де Шарден, с чем можно только соглашаться. Философ Наталья Ростова единственная набралась смелости отчасти покрити- ковать фильм, а психолог Вадим Руднев, вспомнив Аристакисяна (подлинный круп- ный план — это такое положение вещей, когда камера будто умерла, но на самом деле «камера смотрит на зрителя, а зритель смотрит внутрь самого себя») и активно привлекая Делеза, ушел так далеко в своих рассуждениях о мире как галлюцини- рующей галлюцинации, что я не решаюсь последовать за ним. Уильям Гибсон. Периферийные устройства. Перевод с английского Е. Доброхотовой-Майковой. СПб., «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2015, 448 стр. Современная фантастика — говорю сейчас о киберпанке и отчасти стимпанке как о наиболее симпатичных автору обзора жанрах — развивается, как представля- ется, по двум направлениям: 1) берется какое-то локальное «происшествие», сюжет работает исключительно с ним (те же вещи Гибсона вроде «Распознавания образов» или «Страны призраков»); 2) выстраивается целый мир, идет заведомое усложнение по всем фронтам. В «...Устройствах» (2014) — номер один с элементами номер два. Во время дежурства охранник становится свидетелем убийства, расследование которого выво- дит на осознание того, что этот мир — не только прошлое для участвующих в нем игроков из будущего, но и одно из возможных прошлых, развилка, «срез» в терми- нологии романа (Гибсон тут честно признает, что «идея превращения альтернатив- ных континуумов прошлого в страны третьего мира целиком восходит к „Моцарту в зеркальных очках” (1985) Брюса Стерлинга и Льюиса Шайнера»). И вот тут уже раскручивается мифология сразу двух миров: одного будущего с разными кибер- 6 Если не раньше.
примочками и другого, отстоящего от него минимум на 70 лет и отличающегося от него, как викторианская Англия от Англии сериала «Шерлок»7. Как люди из прошлого (пусть и альтернативного, не будем им лишний раз об этом напоминать) меняют будущее — сюжет банальный. А вот то, как Гибсон — на- стоящий сэнсэй в этом плане, не только создавший со Стерлингом классику ки- берпанка, но и серьезно занимающийся футурологическими прогнозами по заказу весьма влиятельных американских ййпк 1апкз — работает с деталями мира будущего, уже любопытнее. Если мы уж начали со схоластического разделения, то и тут воз- можна дихотомия — феноменов, берущих свое начало в настоящем, и (почти) со- всем новых креатур. В первом случае интересно отыскивать аллюзии. Инвалид вселяется в «нака- ченное» тело-экзоскелет — привет герою «Аватара» (а до него — рассказу Пола Андерсона «Зовите меня Джо»). У красоток в моде доброкачественные опухоли на теле — деталь рассказа И. Левшина «Учитель истории». Сгибающиеся экраны — уже есть вроде. Последняя пчела умерла до «джекпота» (так называется апокалипсис, и с ним тоже интересно — не конкретный взрыв или катастрофа, но целый комплекс событий, результат отношения человека к природе и себе) — традиция, идущая еще от предсказаний Альберта Эйнштейна, что человечество погибнет через четыре года после последней пчелы8. В Лондоне целые косплейные районы, где все ходят в ко- стюмах викторианской эпохи, один Китай мощно выжил и поставляет всем товары, США ведут себя как пьяный забияка, «только в масштабах государства и без чувства юмора» — да это и не совсем будущее вроде. А вот новые, не имеющие аналогов в настоящем, детали будущего по Гибсону любопытны тем, что они станут настоящим чуть позже. Меню телефонов на нёбе, плавучие острова на Темзе, разносящее на молекулы оружие, человекоподобные роботы из алюминия — так это не так уж далеко. К действительно далекому можно отнести лишь антропоморфные метаморфозы — плавающие по телу тату, дистанци- онные проекции людей и людей без жесткой формы (проходят сквозь стены). Кстати, у Гибсона довольно много русских реалий — вполне благород- ные русские клептархические семейства, русская речь, СУ, ЗИЛ, «Урал» и даже «Аэлита». Вкупе с пассажем про Америку-жандарма — на кого Вы работаете, ми- стер Гибсон? Сергей Хоружий. «Улисс» в русском зеркале. СПб., «Азбука», «Азбука- Аттикус», 2015, 384 стр. Физик, философ, популяризатор исихазма и синергийной антропологии — думаю, если бы Сергей Хоружий издал инструкцию для электрических чайников, я бы все равно как минимум пролистал его брошюру в книжном. Тут же сам Бог велел — Хоружий не только перевел Джойса, но и снабдил (все мы помним тот том, в довольно редком тогда еще супере) свой с В. Хинкисом перевод «Улисса» комментарием, который делал джойсовский том солидным интеллектуальным тараном. Сейчас сложилась эта книга — трактовка как «Улисса», так и «Финнегана», биографический очерк Джойса, история перевода «Улисса» — как в СССР («под- советской России», по хлесткому замечанию автору) и России, так и своей, личной джойсовианы. Из недавних работ, отличающихся тем же напряженным отношени- ем автора изучающего к изучаемому, эту книгу можно сравнить только с работой В. Курицына о Набокове9. 7 Первый фильм третьего сезона «Шерлока», демонстрировавшийся 1 января 2016 года, тут хорошо рифмуется с книгой, совмещая викторианский и современный хронотопы. 8 В Америке добровольцы в последние годы искусственно разводят и распространя- ют пчел, погибающих от используемых в сельском хозяйстве генно-модифицированных подпиток (пчелам банально нечем питаться). См.: Могг1§ А. \УИаГ К1Шп§ Атепса’§ Вее§ апс! \У1Ш Вое§ И Меап Гог И§? — «КоШп§ 81опе (американский выпуск)», 2015, 18 авгу- ста <Е1йр://\у\у\у.го111п§§Щпе.соп1/ро1й1с§/пе\у§>. Пчелы, напомним, еще и насекомые- опылители, опыляющие целый ряд культур, от бахчевых и клевера до земляники. 9 Книги сближает еще и языковая игра, с которой исследователи отбивают мячи, запущенные адресатами их исследований.
Банальная рекомендация от рецензента; такие книги — шиз! не столько для фа- натов Джойса (они уже читали, знают сами), сколько для тех, кто не так близок или вообще плохо знаком с мятежным ирландцем: интеллектуальное и стилистическое сафари захватит; возможно, если и не кинет в объятья Джойса, то в чем-то заменит чтение (того же в принципе нечитабельного10 11) «Финнегана». Это как экранизация вместо книги, только в самом высоком смысле. И каждый найдет свое — для согласия, спора или просто КВ выписки, красивой интеллектуальной байки. Хорош, например, биографический дайджест: выделяют- ся и анализируются реперные точки (вера-отечество-пол) Вселенной имени Джой- са. Хороши и биографические находки даже там, где дело касается отечественных авторов — отмечены, кажется, все упоминания Эйзенштейном Джойса, которого тот действительно ошеломил. Несколько спорны, на мой взгляд, параллели между Джойсом и буквально всеми значимыми отечественными авторами: с Хлебниковым и Введенским — по принципу словотворчества (феномен, слава Кухулину, не столь редкий в прошлом веке), с Платоновым — в обращении к хтоническому эросу. И восхитительно смешна и драйвова та часть, где Хоружий, стилизуясь под Джой- са (хотя стилизация присутствует не только в этой части11), рассказывает о своих мытарствах с пристраиванием перевода, приводит отзывы совписовских еще вну- тренних издательских рецензентов, реакцию на свой перевод литературной Марьи Алексеевны или ляпы «экспертов», не справившихся с английским Джойса, или его англоязычных комментаторов (так, не называя имен, у одной очень титулованной исследовательницы Аристотель стал учеником Маймонида — как?!). Андрей Лебедев. Рок-н-ролл, гастрономия и другие боевые искусства. Хе\у Тогк, «Рганс-Ткенг», 2015, 252 стр. Андрей Лебедев, автор «Ангелологии», «Скупщика непрожитого», составитель «Уйа Зоухейса: Неакадемического словаря-инвентаря советской цивилизации», дав- но живет в Пикардии и — знает в этом большой толк. А также сразу предупреждает, что он — обеими руками за старомодность, которую понимает как право на медлен- ность: медленные книги, медленное письмо, медленная пища (музыка, заметим без претензий, у него играет разная — и твистовая, и драйвовая). Дальше лучше не читать — начинается чистое издевательство. В начале следует интро-кредо любимой музыки (от Ино до Кэша, с пересадкой на минимализме и фри-джазе) — уже хочется отложить книгу и покопаться в пластинках/интернете. Затем следует список12 концертов, которые ему довелось послушать. Дэвид Силвиэн из }арап («мистический дельтапланеризм»), Лори Андерсон («ведущая небесного ТВ»), Леонард Коэн (самый убедительный «из пишущих речь на собственные похо- роны»). У вас еще не чешутся руки? Чтобы читатель чуть успокоился, подавил свою зависть (работа над собой, работа на просветление!), организован непередвижной лекторий — о БГ и Марте Аргерих. ОК, мы перевели дух, но тут накрывает шквальным огнем. Списки вин высше- го легиона из ресторанов Ниццы. С россыпью фактов (ныне популярны органиче- ские вина, но настоящие виноделы, даже получив соответствующий сертификат, не указывают его, слишком плохое реноме), наводок (путеводитель по рынку Ниццы), монтеневскими максимами («Верность — это тоже вино. Но не страстное красное, а утишающее и утешающее белое»)... Алхимические коктейли и молекулярная кухня идут на десерт, а нам тут бежать к холодильнику за огрызком «Докторской» «второй свежести». 10 Автор несколько раз приводит и поясняет слова Джойса о том, что написанный на четырех десятках языков и содержащий почти сорок тысяч лишь по одному разу используемых слов роман нужно лишь прочесть вслух, тогда все станет ясно. 11 Прием оказывается в хорошем смысле заразительным. Так, рецензию на эту книгу на сайте «Открытая критика» «написал» сам Джойс: Джойс Дж. Помалкивай, лукавь и ускользай. — «Вага Ау18», 2015, 23 ноября <Шр://гага-гага.ги/тепи-1:ех1:8>). Вскоре настоящий автор сделал «каминг-аут» в Фейсбуке — им оказался персонаж данного обзора А. Бычков. 12 Списки, в том числе несуществующего, — важная часть поэтики автора, но не будем сейчас отвлекаться, послушаем лучше вместе с ним музыку.
Но трапезничание во Франции затяжное, как дождь в Подмосковье. Аппетай- зер из пастиса (исключительно!), настоящий трубочный табак (без ароматических добавок!), чай из очень особой лавки. Та самая медленность этого буддийского бон- вивана, когда и смысл понюшки табака — «не в самоодурманивании, а в просветле- нии, тихих интуициях, достойных настоящего мудреца». Не менее медитативно-эпикурейское отношение распространяется у Лебедева на посещение кабаре, приобретение обуви (берлути, что из цельного куска кожи и с пирсингом, еще хранятся колодки Синатры, любители съезжаются раз в год навести блеск специальной бархоткой и «Вдовой Клико») и чему только не. Да он точно издевается! Под конец вечера автор включает кинопроектор (от Тарковского до сериала «Безумцы», короткие заметки в жанре кино-дзуйхицу) и открывает книгу (Лимо- нов и Болмат, Кобрин и Курков — они все более европейской, транснациональной природы). Перед отходом ко сну Лебедев молится — очерки о Кастанеде и парижском кладбище домашних питомцев. Дальше, понятно, тишина, которой вы не услышите — контрольный выстрел в голову уже отзвучал, как хлопок одной ладонью. Владимир Мартынов. Две тысячи тринадцатый год. М., «Классика XXI», 2016, 176 стр. Книги Владимира Мартынова выходят довольно регулярно — и не теряют свое- го интеллектуально-задиристого шарма. Эта по началу обманывает своей дискретностью, притворяясь сборищем тек- стов, заметок и мыслей за год, этаким «лытдыбром» конца эпохи ЖЖ. Ведь когда Мартынов рассказывает о непростых бытовых условиях своего тибетского паломни- чества, описывает икону рядом с их греческим домом или вспоминает Харитонова и гей-сообщество 60 — 80-х, это очень похоже на ЖЖшные байки, верно? Но жанр здесь абсолютно другой, и вернее всего его сравнить — со средне- вековой притчей, беседой умного проповедника с теми, кто пришел его слушать. Вот байка, яркое утверждение (что «4’33» Кейджа — абсолютный реди-мэйд), по- сыл (если с корабля современности сейчас кого и скидывать, то как раз Кейджа, Дюшана и Малевича, эти иконы прошлого века, дальше которых пока никто не пошел), рассказ о гармоничной со всем окружающим песней араба на синайской горе... Да все что угодно — мы действительно увлечены рассказом. Но вот, как в силлогизме, следует еще шажок — идет неожиданное после самоценной вроде бы истории обобщение. Ого, становится захватывающе, как в триллере, быстрее ли- стаются страницы... А тут — еще более генеральный и красивый вывод, уводящий далеко, понимание приближающий! Так, после рассказа о своих впечатлениях от картины де Кирико «Меланхолия и тайная улица» и байки о том, как посетившие дом де Кирико русские художники смогли увидеть лишь поздние его, совершенно традиционные полотна, отмечается, что и другие великие трансформаторы потом отходили далеко от своих эксперимен- тов — тут не только Рембо, но и Малевич, Татлин, Кандинский в 30-е годы. Вы- вод — за переизбыточностью одной эпохи неизменно следует время обнуления. Выводы вообще не очень утешны. Возможно, конец света уже наступил (как и Гибсон, Мартынов уверен, что это будет «не взрыв, но всхлип», как-то незаметно почти). Многие вещи, во всяком случае, ушли — и без них плохо. Вот на тему по- ездок: «И тут я поймал себя на мысли, что меня давно уже перестала интересовать современная Европа — Европа, стремящаяся быть только современной и больше никакой, Европа, фактически отрекшаяся от своего христианского прошлого». Ведь «убив Бога, разрушив Космос и упразднив Историю, человек неизбежно должен был превратиться в единственно возможную мотивацию своего существования, что и произошло на самом деле и выражением чего стала идея прав человека, сделав- шаяся основополагающей и доминирующей идеей нашего времени. Конечно же, права человека — дело, что называется, святое, но здесь не все так просто. Когда права качает отдельный человек, это всегда производит довольно неприятное впе- чатление. Когда же этим начинает заниматься все человечество, то дело принимает и вовсе дурной оборот».
Мед льется густо, маленькая книга философически долго будет с тобой, но до- бавим и обязательную дегтярную ложку — часть рассуждений из книги о Годаре тут присутствует практически повтором. А1ех Кет г. Ьоз! Зарап. Ьаз! ОИшрзе оГ ВеаийГи! Зарап. 11К, «Реп§шп Воокз», 2015, 240 рр. А вот здесь структура действительно свободна, как цепь ассоциаций в жанре дзуйхицу или в ассоциативном японском юморе мандзай. Но пропускать ее только на этом основании отнюдь не стоит. Во-первых, это стиль Алекса Керра, его более известная книга «Собаки и демоны»13 написана ровно так же; во-вторых, он по- пулярен, получил даже первым иностранцем японскую премию «Синтё Гакугэй» в 1994, а новое издание книги я нашел этой зимой в центральном книжном Киото на полке бестселлеров. У Керра необычная — а чем-то и типичная для тех иностранцев, что действи- тельно любят Японию и иногда становятся больше японцами, чем те сами, — судьба. Служба на военном флоте США забросила его отца и маленького Алекса в Японию. Потом он изучал японский в Йельском, а китайский — в Оксфорде. Живет (с пере- рывами на Таиланд) и работает в Японии. По его собственному признанию, когда он подумывал было посвятить себя все же Китаю, уехать из Японии в другую страну и т. п., Япония постоянно останавливала его своеобразными знаками — только хотел стать синологом, как преподаватель почти насильно отправил его на стажи- ровку в Японию, только утомил Токио и современная Япония, как подвернулась возможность купить старинный заброшенный японский дом далеко в горах, только еще что-то, как американский миллиардер предложил ему стать его арт-дилером в Японии, а потом и помогать с бизнесом. Об этом всем он и пишет — рассуждения о функционировании традиционных японских искусств (и если большинство вещей, которыми знаменита сейчас Япо- ния, пришли в нее из Китая и Кореи, то сами традиционные искусства стали тем, что выделяет ее на фоне большинства стран) перемежаются тут прочувствованным рассказом о том, как он выбирал себе дом в далекой пустеющей префектуре, на- скребал на него средства, а потом пару лет занимался ремонтом крыши (пере- таскивал покрытие с соседнего дома — купить «экологическую» крышу-дранку из «натуральных» продуктов японской флоры стоило бы дороже самого дома в несколько раз). Начиная опять про ту же злополучную крышу, переходит к эзотерическому буддизму, к почти закрытым для посторонних храмам, потом бросается осуж- дать патинко14, а от него — к осакскому диалекту. Восторг и отвращение также перемешаны, примерно в таких пропорциях: «Добро пожаловать в Осака. Мало городов развитого мира могут соперничать с Осака по части общей непривлека- тельности городского пейзажа, состоящего по большей части из в беспорядке по- строенных кубических зданий, паутины метро и обрамленных цементом каналов. Здесь мало небоскребов, еще меньше музеев и, кроме Осакского замка, почти нет исторических мест. Но все равно Осака — мой любимый японский город. Осака — это тот город, где есть веселье: лучшие кварталы развлечений в Японии, самый оживленный молодежный район, самые привлекательные гейши и самые яркие гангстеры. У Осака также своя монополия на юмор — для популярного комедианта практически обязательным является поучиться в Осака и освоить осакский диалект»15. Как видим, абсолютно некритичным восприятием страны, как довольно мно- гие иностранцы-гайдзины, Керр не страдает — хотя и это, к слову, тоже встреча- ется, когда человек приезжает не только полюбоваться на цветение сакуры16. Керр 13 Книгу в любительском переводе можно найти в дебрях Рунета. 14 Японская азартная игра на деньги. 15 Перевод мой. 16 Крайний случай развившейся в результате долгого пребывания в стране японофо- бии — книга отечественного япониста и переводчика, публиковавшегося под псевдони- мом Игорь Курай. См. рецензию на его книгу «Японские ночи»: Ч анцев А. Егош 1арап Зогокш — «Новое литературное обозрение», 2005, № 75.
утверждает, что Япония из-за стремительной урбанизации и «электрификации всей страны» (доля истины в шутке — в Японии действительно электрические провода не убирают в землю, поэтому над головой даже на небольшой улочке их целые лианы) становится «уродливой страной». Это как раз то, что нуждалось бы в пр^габе’е при повторном издании, — как почти идеальна сейчас ситуация с экологией, так и свое культурное и природное наследие Япония сохраняет как мало кто. А вот с тем, что тот же Киото, культурная столица Японии, становится банальным туристическим городом, что ярче и громче всего на японских улицах — те же расЫпко раг1огз и про- чие развлекательные заведения, что торговый центр где-нибудь в префектуре Тиба под Токио не отличить от «Меги» в наших Химках, а традиционная культура вроде каллиграфии, чайного действа и т. д. становится экзотическим убежищем крайнего меньшинства, — поспорить, увы, сложно17... МАРИЯ ГАЛИНА: НУРЕКПСТКЖ ЕСТЕСТВОЗНАНИЕ В МИРЕ МАГОВ Вражеские ворота сами-знаете-где. Сами-знаете-кто. стати* 1, как наследуется способность к магии в мире Гарри ГЕоттера? Известно, что в семьях не-магов (магглов) время от времени рождаются маги. Мы знаем по меньшей мере два таких казуса — это казусы Гермионы Грейнджер и Лили Поттер, урожденной Эванс. Это заставляет предположить (если не усложнять и не считать, что наследова- ние магических свойств сцеплено с полом), что ген или комплекс генов, отвечаю- щих за магию, — рецессивен. То есть у родителей (обоих) Гермионы и у двух Эван- сов магический ген был, но в скрытом, непроявившемся состоянии, подавленный парным ему геном немагическим. Чтобы такой ген проявился, генотип должен быть гомозиготным по данному признаку. То есть и Гермиона и Лили, получив- шие его — от кажого из родителей, — чистокровные маги. «Грязной», маггловской крови, генов маггловости (мы помним, из-за чего весь сыр-бор) в них нет. Иными словами, все маги по определению чистокровны. Стоп. Мы знаем, что у магов время от времени рождаются не-маги (сквибы). Это означает, что среди магов есть нечистокровные маги, и генетическое расщепление приводит к проявлению у их потомства рецессивного признака не-магичности — если у обоих родителей есть параллельный гену «магии» ген «немагии» и оба этих гена достаются ребенку. То есть магический ген доминантен. Но мы только что вроде бы пришли к заключению, что все наоборот, для того чтобы магический ген заработал, он должен быть парным, все маги чистокровны... Налицо явное противоречие. Тут возможны два объяснения. 1) гены, рецессивные в мире магглов, становятся доминантными в мире магов, и наоборот — эти миры зеркальны, альтернативны друг другу. 17 А верить Керру есть все основания — в той же книге «Собаки и демоны» он писал о том, что культура безопасности в Японии оставляет желать подчас лучшего — случив- шаяся позже Фукусима стала тому трагическим подтверждением. Градус же алармизма по поводу утраты Японией своей традиционной культуры в «Собаках...» был едва ли не выше, чем в этой, что говорит не об улучшении ситуации, но — о трагическом и усталом принятии тенденции, что ли. 1 Так обычно начинают, когда хотят ввернуть что-то небрежно и совершенно нек- стати.
2) магический ген — доминантен всегда, но это мутация, появляющаяся ни с того ни с сего. Тогда понятно, почему он вдруг выскочил у Лили и Гермионы. Тогда, даже выйди кто-то из них за не-мага, все дети все равно будут магами. Если ген магии не полностью подавляет ген не-магии, дети будут очень слабыми магами, сквибами. Дальше пойдут чисто менделевские штучки2. Кстати, Гарри Поттер и Драко Малфой провели статистический опрос и выяс- нили, что в семьях сквибов наблюдается классическое менделевское распределение потомства в соотношении 1:2:1 (1 маг, 2 сквиба — очень-очень слабых мага, 1 маггл, то есть совсем не маг). Сквибы, скорее всего, несут аллель Мм, а значит, их потом- ству могут достаться аллели ММ, Мм, еще раз Мм и мм. Итак, мы выяснили, что ген магии а) доминантен, б) не полностью подавляет ген «маггловости»3 и в) причиной его появления, скорее всего, является спонтанная мутация. Хотя... теоретически, если ген магии доминантен, то сквибов в магическом мире должно быть довольно много, а их не так уж много. Что-то тут все-таки не так. И вообще... постойте-постойте, когда это Поттер, да еще вместе с Драко занимались прикладной генетикой? История «альтернативной литературы» (не так все было) едва ли не древнее «истории альтернативной истории»: первый попаданец — янки из Коннектикута попал-то именно в книжную, возвышенную версию средневековья. В оборот обычно берутся — фактически переписываются — книги культовые; самый, наверное известный у нас пример — это «Последний кольценосец» Кирилла Еськова, с его Мордором, стоящим на пороге научно-технической революции и потому разгромленным феодальным Севером, вошедшим для этой цели в альянс с совсем уж абсолютными нелюдьми-эльфами. «Гарри Поттер...» не исключение4; он породил не только многочисленные лю- бительские фанфики, но и фанфики, скажем так, профессиональные — все помнят брутального и харизматичного технаря и маггла Порри Гаттера и хитроумного ди- ректора школы волшебников, чья магия была настолько тонка, что ее никто и не замечал, — высшее искусство! — на деле оказавшегося полным сквибом5. Но сейчас, похоже, мы имеем дело с чем-то другим. В открытом доступе6, что всячески подчеркивается, поскольку открытая вы- кладка — в духе самого предприятия7, — благодаря усилиям группы переводчиков в российском сегменте интернета появилась книга сооснователя и научного сотруд- ника Института Сингулярности по созданию Искусственного Интеллекта, автора книги «Создание дружественного ИИ» и статей «Уровни организации универсаль- ного интеллекта», «Когерентная экстраполированная воля», «Вневременная теория принятия решений» и так далее, см. Википедию, американского специалиста по 2 В таком случае становится понятно предубеждение «чистокровных» магов против связи с «грязнокровками» — если магический ген доминантен, магия грозит выплес- нуться в «большой мир» и затопить его. И в чем тогда преимущество у магов перед не-магами? Лучше хранить чистые линии. 3 У потомства пары, отличающейся по признаку «курчавые волосы/прямые волосы», будут волнистые волосы. Ген, отвечающий за прямые волосы, рецессивен, но не полно- стью подавляется геном кучерявости. Кстати, если мы обратимся к канону, то окажется, что промежуточных вариантов нет, сквиб — это маггл, но родившийся у магов, а вовсе не слабый маг, то есть либо работает первый вариант; либо мутантный ген как включает- ся, так и выключается под действием неизвестного нам фактора; либо за магию отвечает сложный комплекс генов; либо Роулинг не очень разбирается в основах генетики. 4 Подробней о природе фанфиков см.: Линор Горалик. Как размножаются мал- фои — «Новый мир», 2003, № 12. 5 Абсолютная серьезность вообще типична для большинства канонов; юмор сни- жает, подвергает сомнению основные посылы канона; пафос же обеспечивает канону успех, поскольку читательская аудитория состоит из подростков, взыскующих «высоко- го», и интеллектуально незрелых взрослых, тоскующих по упрощенному, черно-белому миру. Фанфики, напротив, склонны к юмору, иронии и травестии — напомню, что тот же «Дон Кихот» на самом деле, в сущности, фанфик. 6 <Ьйр://Ьртог.ги>. 7 Легальность предприятия подчеркивается тоже — на первых же страницах (хотя это никакие не страницы) сказано, что Роулинг и ее агенты официально не имеют ниче- го против фанфиков.
искусственному интеллекту Элиезера Шломо Юдковски (Юдковского)... Называется книга «Гарри Поттер и методы рационального мышления», и вышла она первона- чально под псевдонимом Еезз \Угоп§. Конечно, это тот еще вопрос — что было бы, если герои канона попали бы при распределении, скажем, не в Гриффиндор, вполне достойный девиза «Слабоумие и отвага», а в более умеренный и серьезный Когтевран, если бы юный Поттер проявил не только достойную восхищение храбрость, но еще и... э... толику рационального мышления, если бы он не заедался с Малфоем с момента их знакомства, а попытался перетянуть его на свою сторону. Иными словами, если бы он вел себя как интел- лектуально зрелый человек. Хотя с чего бы Гарри Поттеру, воспитывавшемуся у туповатых Дурел ей8, вла- деть методами рационального мышления на уровне продвинутого студента продви- нутого колледжа? Тут и начинается, собственно, альтернативка — Лили Эванс (как мы помним, магния, родившаяся в семье магглов) уступила просьбам своей сестры Петунии, некрасивой и, видимо, недолюбленной родителями, и превратила ее в красавицу. Как результат, Петунией заинтересовался не Вернон Дурели, но достой- ный студент, а впоследствии оксфордский профессор Майкл Веррес, Петуния под его влиянием превратилась в неглупую и уверенную в себе женщину и сирота Гарри Поттер попал в любящую семью (доброта, взаимодействие и кооперация окупают себя ш Йте 1оп§ пт — о стратегии, о выборе стратегии в книге будет потом полно), перечитал гору фантастики (отсылками к культовой фантастике, как теперь говорят, пасхалкамщ книга битком набита). Теперь он едет в Хогвартс, не только умея ста- вить эксперименты и манипулировать людьми, но и понимая, зачем это нужно. Вот и первый эксперимент — что будет, если вооруженный знаниями магглов, умный, прагматичный, несколько даже циничный, но, в принципе, неплохой под- росток (да еще и звезда, он же Мальчик, Который Выжил, помните!) попадет в магический мир Хогвартса, — какими глазами он на него посмотрит, что захочет изменить, как применить свои знания. И, кстати, что будет, если волшебников Хогвартса из пафосных, романтических или комических, но почти всегда, как бы потактичнее сказать... несколько дурковатых персонажей превратить в умных и иро- ничных людей. Будь это так, было бы и правда круто. Возможно, магический мир Юдковски и правда 1езз уугоп§, в том смысле, что сложнее, чем мир канона. Тут тоже, как и в оригинале, ожидают пришествия Тем- ного Лорда, но заодно и задаются вопросом, как Темному Лорду с 50 приспешни- ками удалось подчинить себе всю магическую Британию (ответ: сплоченностью, повязанностью сообщников круговой порукой и эффективным, сверхжестоким, но точечным террором, направленным на разобщенных противников)9. Да и так ли уж хорош магический мир нынешний, где есть Азбакан, магическая тюрьма; где все интригуют против всех, строя «планы внутри планов»10 — кстати, не обязательно со страшными злодейскими целями; где никто никому не доверяет, предпочитая сложные перекрестные проверки истинности/ложности той или иной информации (это и есть метод рационального мышления, ну, один из них). Начало, вводная, пожалуй, тут интересней всего; Юдковски лучше управляется с межличностными и групповыми конфликтами, чем с сюжетом, — совместные приключения Гарри Поттера и Квирелла, вызволяющих из Азбакана Беллатрису Блэк (я серьезно), столь же пафосны, как приключения настоящего Гарри Поттера, но гораздо менее динамичны (как могут быть скучными противоборство одновре- менно с аврорами и дементорами, превращение человека в змею, противостояние 8 Для тех, кто читал канон только в переводе, по-моему, не слишком удачном, спе- циально отмечу, что они и на английском именно Дурели, Пиг§1еу, что легло на русскую версию гораздо адекватней, чем превращение, скажем, Лонгботтома в Долгопупса — недаром переводчики Юдковски, опираясь на русский перевод оригинала, все же пред- почли сохранить первоначальные имена большинству персонажей. 9 На самом деле не надо и этого, достаточно «мягкого давления» с постепенным изменением законодательства — в оригинале приспешники Темного Лорда во время пребывания Гарри Поттера в Хогвартсе пришли к власти вполне демократическим путем (как оно и было в истории) — сама Роулинг показывает обрушение Магической Британии в фашизм весьма безыллюзорно. 10 Гом-джаббар тоже тут есть, а как же!
патронусов, нейтрализованное авада кедавра, парадоксы времени и полет верхом на ракете, не знаю, но вот получилось же!). Тем более что тут рациональный метод автору отказывает — он вводит в сюжет столько необязательных сущностей (вплоть до трансфигурированного ракетного топлива) и так щедро наделяет своих героев разнообразными магическими способностями, что весь Азбакан, похоже, играет с героями в поддавки. Да и последующие нравственные мучения этого Гарри Потте- ра почему-то не столь убедительны. Тем более что как бы мимоходом встроенные в сюжет размышления об эксперименте Милгрэма и Стэнфордских тюремщиках11 и прочее торчат так неуклюже, что начинаешь впервые задумываться, настолько ли хорошая идея — популяризация азов социальной психологии (или того, что автор хочет к ним привязать) под видом фанфика о магах. Тем более, аргументы в пользу рацио вкупе с приемами остраннения11 12 теряют, так сказать, волшебную силу, как только персонажи и авторский ракурс теряют иронию и юмор (пусть некоторые шутки и были, цитируя Пруткова, «глупы и неприличны»). Вернемся к тому, с чего начали, — к «Янки из Коннектикута...». Герой-янки потерпел в конце концов поражение, поскольку пытался в магическом мире — а мир Логрии, безусловно, магический — противопоставить здравый смысл и науку (в том числе и инженерную смекалку) магии. Герой Юдковски пытается в магическом мире науку — применить к магии, но, как бы это сказать, не совсем ту науку — не считать же наукой трансфигурацию топлива и полет верхом на ракете. Юный (одиннадцатилетний!) маг пытается применить теорию управления или то, что ав- тор подает читателю как теорию управления, и, конечно, преуспевает — автор-то на его стороне. Кстати, полкниги заняты тренировочными сражениями между тремя армиями учеников — три противоборствующие армии; две армии, объединившиеся против армии Гарри Поттера, — ничего не напоминает? — только здесь полным- полно заклинаний, магических приемчиков и артефактов, из-за чего картина боя размывается до невнятицы. Остается в памяти лишь то, что все долго и живописно левитируют, повергают противника долу, машут палочками и кричат разное. Надо сказать, я начинала читать «Гарри Поттер и метод рационального мыш- ления» с гораздо большим энтузиазмом, чем заканчиваю. 122 главы все-таки объ- ем немаленький, хотя и поменьше канона, но дело не в этом. К Роулинг можно предъявить массу претензий (в том числе и в логических нестыковках, хотя фэны, наверное, со мной не согласятся), но уж в чем-чем, а в неумении держать внимание читателя ее упрекнуть нельзя. Равно как и в том, что гуманистические идеи (а они, безусловно, есть в канонической версии) подаются не в лоб, а имплицитно, как бы доверяя уму и проницательности читателя. Сюжет фанфика движется довольно на- сильственными толчками, создается впечатление, что отдельные его эпизоды служат лишь иллюстрациями авторских построений — либо подводят к ним, причем сами эти построения либо давно известны, либо спорны. К тому же меня всегда настора- живает упоминание в текстах такого рода Атлантиды, погибшей из-за магического катаклизма. Впрочем, даже от такого ликбеза вреда нет, а кое-что и правда забавно: не только отдельные реплики, приколы, но и идеи: мысль о том, что суть жертвы, предназначенной темным силам, — это ее необратимость, наверняка не нова, но я столкнулась с ней тут в такой формулировке впервые. Говоря высокопарно, «трак- товка образа Снейпа» и «трактовка образа Вольдеморта» тоже хороши — с Вольде- мортом и впрямь получилось удачно и даже по-своему смешно. Хотя как по мне, системная ошибка Юдковски состоит в том, что он полагает зло тоже рациональным и, как следствие, открытым к диалогу. Но то, что наворочено в конце, — собствен- но финальная битва, без которой, конечно же, нельзя, — и все окружающие ее обстоятельства, с моей точки зрения, по степени количества допущений не лезет ни в какие ворота. Кончается все, разумеется, замечательно: бескровным переворотом к лучшему в магическом мире, победой над врагами, спасением друзей, работой над ошибками, и — рано или поздно под мудрым управлением Гарри Поттера вся эта «наука на 11 Стэнфордский тюремный эксперимент и эксперимент Милгрэма — классические психологические опыты, подтверждающие готовность «среднего» законопослушного человека выполнять преступные приказы. 12 Прием остраннения вообще один из ключевых для авторов фанфиков, рассматри- вающих канон под непривычными и иногда шокирующими ракурсами.
службе магии» или, наоборот, «магия на службе науки» сможет произвести «чело- века космического», отменить смерть и подарить роду Ното сверхмогущество. Чи- тателю, как человеку хорошему (а фэнтези читают люди, взыскующие правильного), цели эти импонируют. К тому же автор обладает умением говорить с читателем на его языке — то есть свободно, иронично, на равных, да еще с использованием определенных маркеров, цель которых — отсигналить потенциальной аудитории «я свой!». И это, конечно, тоже импонирует. На ПуеНЬ, скажем, почти все отзывы до- вольно благосклонные. «Это не какой-то очередной тупой фанфик по гаррику, это (почти) полно- ценная научно-популярная книга, со всеми прилагающимися плюшками. Только лучше. Там же есть единороги и фениксы»13. С другой стороны, на том же БгуеНЬ среди восторженных есть и довольно резкий отзыв, в том числе и касательно того, что все пышные титулы, упомянутые в Википедии (с чего мы, собственно, и начали), не совсем, хм, соответствуют действительности — Юдковски «никогда не публиковал научных трудов, прошедших рецензирование»14, но написал несколько коммерческих книг по рациональному мышлению. И ключевое слово здесь не «книг», не «написал», а именно коммерческих. Лично я, честно говоря, настораживаюсь уже при модном слове «сингуляр- ность», но нас же только что учили мыслить рационально и все проверять, ну так давайте сходим по ссылкам, приведенным в той же биографии/библиографии Юд- ковски на Википедии. Так вот, ключевые работы Юдковски (серьезные, про друже- ственный ИИ и т.п.) в массе своей выпущены им же сооснованным институтом, что вообще-то в научном мире не очень-то принято (впрочем, слова «сингулярность» в названии института вроде бы нет, во всяком случае, сайт института15 дает другое на- звание — просто «МасЫпе 1п1еШ§епсе гезеагсй тзйПйе»). К тому же в англоязычных странах «институт» — это не совсем то, что мы привыкли понимать под институтом, то есть не НИИ. Перейдя из той же Википедии по ссылке на страничку самого Юд- ковски16, мы прочтем, что институт этот — небольшая организация «рпЬИс сйагйу, зпрройеб рпшагйу Ьу тсПуМиа! бопайопз», то есть существующая в основном за счет частных пожертвований. И — уже сам Юдковски о себе — что «Втои§111 Кауе Гпепбз ар1еп!у ш асабегша, I боп’1 орега!е ауШгш Иле асабегшс зуз1еш шузе1Г. (Еог зоше геазоп, I \угйе ех1гете1у з!о\у1у т Гогта! тобе.) I ат по! а РК.И. апс! зйопМ по! Ье асИгеззес! аз „Иг. Тпбколузку”». То есть Юдковски пишет, что к сложившимся научным институ- циям он не имеет никого отношения и докторской степени у него нет — никакой, даже доктора философии. Это, честно говоря, несколько странно, впрочем, важно то, что он открыто говорит это о себе сам, да и мало ли эксцентричных и тем не менее успешных лю- дей на свете. Я грешным делом даже усомнилась поначалу в существовании самого Элиезера Юдковски, живущего со своей женой в Беркли, Калифорния, уж очень естественный и живой язык русской версии «Гарри Поттера и методов рациональ- ного мышления», но нет, вот он в английской версии, тоже в свободном доступе, на его же сайте, с предварением, берите, мол, даром на здоровье. А значит, спасибо переводчикам. Что касается корысти предприятия, или, скажем так, прагматики, то вопрос сложный. Доступ к тексту открыт (что вызывает уважение), но вот что показательно — в текст романа вмонтированы ссылки на другие работы Юдковски, где автор, обращаясь к читателю на достойном читателя уровне (высоком, разуме- ется, высоком), говорит — вас захватило? Вы читали это всю ночь, не отрываясь? А теперь сходите по вот этой ссылке, и по вот этой, этот фанфик всего лишь блед- ная тень того, что вы еще можете узнать... Приемы, достойные, хм... Темного Лорда. Или коммивояжера. Да, кстати, в биографии Юдковски, написанной им самим, говорится, что его родители были «еаг1у абор!егз». 13 <Ийрз://\у\у\у.11уе11Ь.ги/\уогк/1000549755>. 14 <НПрз://уулулу.11уе111).ги/ге\1е\у7558049#с()П1П1егПз>. 15 <ЬЯрз://т1:е1И§епсе.ог§>. 16 <НПр://уу\у\у.уи4к()\узку.псЧ>.
БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ЛИСТКИ книги * КОРОТКО Лилия Газизова. Касабланка. М., «Воймега», 2015, 44 стр., 500 экз. Новая книга стихов известного поэта из Казани, а также активного пропагандиста современной поэзии, организатора множества литературных фестивалей — первые две строки одного из стихотворений: «Денис Осокин сказал, / Что я ключ к городу К. / ...» Денис Драгунский. Мальчик, дяденька и я. М., «АСТ (Редакция Елены Шуби- ной)», 2016, 318 стр., 3000 экз. Собрание рассказов, объединенных местом и временем — Дубулты, 70-е годы, герой — мальчик из интеллигентной московской семьи. Сергей Золотарев. Книга жалоб и предложений. М., «Воймега», 2015, 92 стр., 500 экз. Новая книга стихов лауреата премии журнала «Новый мир» (2015). Джек Керуак. Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935 — 1946. Роман. Пе- ревод с английского М. Немцова. СПб., «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2016, 320 стр., 2500 экз. Впервые на русском — последний роман Керуака. Алексей Парии. Хроника города Леонска. Роман. М., «Новое литературное обо- зрение», 2015, 120 стр., 1000 экз. Роман, вышедший в издательской серии «Письма русского путешественника», — хроника жизни небольшого волжского городка, в ментальности которого сохранился отсвет немецкой и итальянской культуры, принесенной сюда в XVIII веке переселенца- ми из Европы. Игорь Померанцев. Смерть в лучшем смысле этого слова. Охо1пек1 (Латвия), «ЕйегаШге АУШгоп! Вогбегз», 2015, 72 стр. Тираж не указан. Знаменитый радио-публицист (Радио Свобода) как поэт. Поэзия. Учебник. Авторы: Наталия Азарова, Кирилл Корчагин, Дмитрий Кузьмин, Владимир Плунгян, Светлана Бочавер, Борис Орехов, Евгения Суслова. М., «ОГИ», 2016, 884 стр. 1 500 экз. Печатается по решению Ученого совета Ин- ститута языкознания РАН. Первый в истории современной русской литературы учебник поэзии, предназна- ченный для старших классов школы (гуманитарных классов или гимназий и лицеев) раскрывает ключевые понятия русской поэзии, иллюстрируя их как классическими, так и современными текстами. «Новый мир» намерен подробно отрецензировать эту книгу. Сайге. Горная хижина. Самое сокровенное. Сайге-моногатори. Перевод с япон- ского, вступительная статья и комментарии Т. Л. Соколовой-Делюсиной. СПб., «Гиперион», 2016, 272 стр., 2000 экз. Собрание стихотворений великого японского поэта XII века, им самим когда-то отобранных для антологии «Горная хижина. Самое сокровенное», с приложением текста «Сказаний о Сайге» («Сайге-моногатори»), составленного в XIII веке. Алексей Слаповский. Гений. Исторический роман. М., «РИПОЛ классик», 2016, 512 стр. Тираж не указан. К выбранному автором подзаголовку «исторический роман» следует добавить «лирико-иронический» и «философский»; события его разворачиваются в поселке, пере- резанном уже в наши дни русско-украинской границей.
Алексей Смирнов. Избранное. Стихотворения, песни, поэмы, переводы. М., «Новый хронограф», 2016, 384 стр., 500 экз. Предварительные итоги — из стихов, написанных за последние три десятилетия, и перевод «Слова о полку Игореве». Также вышла книга: Псалтырь. Перевод с церковнославянского, вступление, слова- рик Алексея Смирнова. Обнинск, «Виноградная лоза», 2016, 320 стр., 100 экз. Ю. Г. Бит-Юнан, Д. М. Фельдман. Василий Гроссман в зеркале литературных интриг. М., «Форум», «Неолит», 2016, 368 стр., 1000 экз. О Гроссмане-писателе и о Гроссмане-легенде (литературной). А. В. Коровашко. По следам Дереу Узала. Тропами Уссурийского края. М., «Вече», 2016, 256 стр., 1500 экз. Эссе, написанное как монография, предмет исследования которой — жизнеописа- ние литературного героя: Дереу Узала из книг В. К. Арсеньева; автор выступает в каче- стве литературоведа, лингвиста, историка, антрополога, мифолога. Мераб Мамардашвили. Психологическая топология пути. М., Фонд Мераба Мамардашвили, 2015, 1072 стр., 1500 экз. Мамардашвили — о Марселе Прусте и об «уникальном пространстве понимания того, что можно было бы назвать феноменологией события». По своему обычаю. Формы жизни русского народа. М., «Сошшопр1асе», 2015, 237 стр., 700 экз. О низовых практиках общественного самоустройства в России — община, артель, казачество, бродяжничество, разбойничество и т. д. Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М., «ПРОЗАиК», 2015, 623 стр., 3000 экз. К столетию Константина Симонова — собрание дневниковой и мемуарной прозы, посвященной войне, а также встречам со Сталиным, Жуковым и другими военачальни- ками; а после войны — с Буниным, Чаплиным, Эренбургом, Твардовским и многими другими. Константин Симонов. Симонов и война. Составление и подготовка к публика- ции А. К. Симоновой. М., «Время», 2016, 768 стр., 2000 экз. В сборник вошли: книга «Глазами человека моего поколения. Размышления о И. В. Сталине», продолжают ее разделы «Сталин и война» (впервые публикуемые материалы бесед Симонова с военачальниками) и «В меру моего разумения» (письма о литературе). Константин Симонов. Три дневника. Составитель Е. К. Симонова-Гудзенко. Нижний Новгород, «Дедоком», 2015, 536 стр., 1000 экз. Дневниковое повествование «Сто суток войны» (про 1941 год, при жизни автора не издавалось, первая публикация — в 1992 году), стихи и письма с фронтов. Памела Трэверс. Московская экскурсия. Перевод с английского Ольги Мяэотс. Издательство К. Тублина, 2016, 288 стр., 1500 экз. Советская Россия в 1932 году глазами молодой английской журналистки, будущей создательницы Мэри Поппинс. Дмитрий Фурманов. Дневник. 1914 — 1916. М., «Кучково поле», 2015, 288 стр., 500 экз. Дневник 1914 — 1916 годов, который вел на фронтах Первой мировой войны брат милосердия, ставший впоследствии знаменитым советским писателем.
А. М. Эткинд. Эрос невозможного. История психоанализа в России. М., Неза- висимая фирма «Класс», 2016, 592 стр., 1000 экз. Переиздание книги, выходившей в 1994 году, дополненное приложениями «Двадцать лет спустя», — история психоанализа в России, в которой участвовали «не только врачи и психологи, но и поэты-символисты, антропософы и марксисты, рели- гиозные философы и агенты НКВД». ПОДРОБНО Юлия Винер. Былое и выдумки. М., «Новое литературное обозрение», 2015, 560 стр., 1000 экз. Несколько глав из этой книги публиковались в «Новом мире» как отдельные мему- арные очерки, но полное представление о ней может дать только ее текст целиком, заставляющий перечитывать и уже знакомые страницы заново. Сюжет книги выстраи- вает, естественно, судьба автора — девочки из интеллигентной литературной семьи, детдомовки во время войны, московской школьницы и студентки (ВГИК, сценарный факультет), «вольного художника» в СССР, говоря тогдашним языком, «тунеядки», зара- батывавшей на жизнь переводами; затем — репатриантки в Израиле с типовой для репа- трианта, не имеющего здесь востребованной профессии, историей. То есть по меркам второй половины прошлого века вполне обычная судьба (если, разумеется, не учитывать ее нынешний статус одного из ведущих русскоязычных писателей в Израиле). Формально написанное Винер относится к мемуарной прозе, но это мемуары странные. Во-первых, автор мало верит в неимоверную цепкость памяти, которой бравируют мемуаристы, поэтому в названии книги рядом с «былое» стоит «выдумки», в случае с Винер это значит, что она не свидетельствует, а пишет образы людей, с кем сводила жизнь. Во-вторых, молодость, проведенная в среде московской художествен- ной элиты, предоставляла ей достаточно материала для «нормальных» писательских мемуаров о востребованных вниманием широкого читателя персонажах, однако в книге Винер фигуры, скажем, Твардовского или Виктора Некрасова воспринимаются эпизодическими рядом с образами казаха-комбайнера, с которым она работала на целине, или с образами жителей алтайского села. То есть принципы отбора материала здесь не «мемуарно-писательские», а, так сказать, экзистенциальные. Главная тема книги — это постепенное открытие ее героиней людей вокруг себя, страны, в кото- рой она живет, и мира вокруг, и, соответственно, открытие себя среди этих людей и в этом мире. Картины отечественной жизни 50 — 60 — 70-х годов и во многом жизни «загранич- ной» по жесткости и выразительности как бы тяготеют к исторической публицистике, но проза Винер здесь прежде всего проза социально-психологическая, с ударением на обоих словах этого определения. Художественная прописанность основного сюжета (стилисти- ка, образные ряды, интонации, приемы выстраивания внутреннего монолога и т. д.), с одной стороны, делает понятным, почему жизнь героини ее сложилась так, как сложи- лась. Но при этом не опускается — уже на другом, бытийном уровне — вопрос «почему». Почему этот вариант ее жизни был неизбежен? Собственно, затекстовое присутствие этого вопроса и определяет энергетику повествования «Былого и выдумок». Это уже вопрос художника к самому устройству нашей истории, вопрос ко всем нам, историю эту творящим каждый день — в большом и в малом; а у Винер, пишущей об отдельном конкретном человеке в конкретных обстоятельствах, то есть о «малом», «малое» в этой прозе сопряжено с «большим». Ольга Эдельман. Сталин, Коба и Сосо. Молодой Сталин в исторических источ- никах. М., Издательский дом Высшей школы экономики, 2016, 128 стр., 1000 экз. Подзаголовок этой книги предполагает как бы вполне локальное повествование: обзор и характеристику исторических источников, позволяющих восстановить биогра- фию молодого Сталина, точнее, Сталина как революционера-подпольщика (революцию он встретил уже вполне сложившимся 38-летним человеком). Поставленную задачу автор выполняет — дана информация об исторических документах из архивов жандармского управления (никаких громких исторических сенсаций, кстати, не содержащих), из архи- вов уже советских, где собирались документы партийной жизни большевиков, записки и воспоминания соратников, переписка и т. д.; дана характеристика этих документов. И, собственно, внутренний сюжет этой книги в самом анализе характера документов. Эдельман как профессиональный историк-архивист утверждает, что в архивах этих нет никаких зияющих лакун, то есть легенда об изъятии из архивов материалов, поро-
чащих прошлое Сталина по его приказу, — и впрямь легенда. Проблема для историка, работающего с этими архивами, в другом — в неимоверном количестве источников и в их, так сказать, исторической лабильности. Мемуаристы из СССР уже в 20 — 30-е годы начинали писать о Сталине — мудром и великом, бывшие соратники из эмиграции — об исчадье ада. То есть работа со сталинскими архивами — это еще и работа с самим сюже- том создания исторических мифов о Сталине. Я, пишет автор, «устраивала посмертные „очные ставки” между большевиками, меньшевиками, жандармами (последние заслу- живают большего доверия, чем первые две категории), сопоставляла варианты текстов одного и того же мемуариста, ловила его на противоречиях, с торжеством выуживала нечаянные фразы, выдававшие истину». Ну а для тех, кто озабочен поисками исторических тайн, открытием может стать поразительное несходство романтического героизированного образа политического под- полья, «возвышенно-прекрасных мучеников свободы» с реалиями повседневных прагма- тических практик русского революционного движения. Олег Хлевнюк. Сталин. Жизнь одного вождя. Биография. М., «АСТ», «Согрнз», 2015, 464 стр., 3000 экз. Эта биография Сталина написана профессиональным историком, и, естествен- но, сам подход автора к теме здесь заметно отличается от сложившихся в последние десятилетия традиций жизнеописания вождя. То есть это не очередное историко- публицистическое сочинение, а исследование. Что, в свою очередь, определяет минимум эмоций в повествовании — автор предпочитает констатировать то или иное обстоятель- ство в биографии Сталина, а не что-либо доказывать или опровергать. Во-вторых, сам материал этой книги опровергает множество мифов о Сталине, начиная с советского, продолженного новейшими публицистами (Стариков, Проханов, Дугин и др.), мифа о великом кормчем и заканчивая перестроечными мифами о злом гении русской истории. Хлевнюк обращается к реальности — к историческому сюжету русской революции, одним из действующих лиц которого был Сталин. Персонажу, в общем-то, типичному для партийной верхушки большевистской партии накануне революции, но оказавше- муся более последовательным, предприимчивым, когда нужно, гибким, когда можно — жестким, сумевшим освободить себя от пут традиционной морали (нравственно то, что полезно нашему делу, учил Ленин). Разумеется, от личных качеств Сталина зависело очень многое. Но автор не выде- ляет Сталина как фигуру исключительную. Сталин жил по понятиям своей среды. И предложенный Хлевнюком материал делает нелепым, на мой взгляд, стремление прогрессивных публицистов свести вывихи недавней русской истории исключительно к фигуре Сталина. В книге, кстати, отмечается противоестественность (а точнее, внут- ренняя безнравственность) популярности «антисталинских» легенд (сотрудничество с охранкой, убийство Кирова, какая-то темная подоплека самоубийства жены Сталина и т. д.) — как будто для характеристики сталинского режима мало общеизвестного — как минимум физического уничтожения целых слоев русского общества (интеллигенции, духовенства, квалифицированных рабочих и инженеров, по-настоящему хозяйственных крестьян), чтобы на этом фоне особо ужасаться якобы спланированному убийству того же Кирова. Предложенный автором книги исторический сюжет наводит на простые, очевидные мысли: дело не в самом Сталине — проживи Ленин еще лет десять-пятнадцать или приди к власти Троцкий, разумеется, были бы какие-то отличия, но вряд ли — карди- нальные. Дело в искусе упрощения взаимоотношений с живой жизнью, в намерении одним ударом разрешить сложнейшие проблемы, — искусе, содержащемся в программе большевиков; а также в непосильности для нас чувства исторической ответственности и, как следствие, в нашей жажде незыблемой «вертикали власти», пусть и персонифи- цированной вождем-диктатором, которая будет отвечать перед историей за нас. Как ни страшно это прозвучит, но Сталин был нужен, был внутренне удобен очень и очень многим («По Емеле и шапка»). И болезненность сталинской темы для нас на самом деле коренится в отсутствии у нас мужества посмотреться в Сталина как в зеркало. Составитель Сергей Костырко Составитель благодарит книжный магазин «Фаланстер» (Малый Гнездниковский переулок, дом 12/27) за предоставленные книги. В магазине «Фаланстер» можно приобрести свежие номера журнала «Новый мир».
ПЕРИОДИКА «Афиша БаИу», «Вечерняя Москва», «Волга», «Дружба народов», «Знамя», «Известия», «Коммерсантъ №еекепс1», «Литературная газета», «Литературная Россия», «ЛиТеггатура», «НГ Ех НЬпз», «Огонек», «Православие и мир», «Про общество», «Радио Свобода», «Русская Шеа», «Свободная пресса», «Сегодня.иа», «СИГМА», «Сноб», «Теории и практики», «Фома», «СоВа.ги», «Ното Ье&епз», «Вага Л\Ч8», «Тке Ргипе Кизмап Ма&цлпе» Андрей Архангельский. Фильмы не в кассу. — «Огонек», 2016, № 3, 25 января < ЕШр: //уууулу.коттег^агй. ги/о^огвок >. «Основой возраст киноаудитории сегодня — от 15 до 35 лет. Эти люди, родившиеся в 1980-1990 годах, воспитаны уже на мировом кино и сериалах. Эта аудитория пла- стична, подвижна, воспринимает мир на языке игры, превращения и перевоплощения (в прямом и переносном смысле, самый востребованный жанр — фантастика). Те, кто сегодня создает кино (в первую очередь так называемые режиссеры-государственники), и те, кто ходит в кинотеатры, — люди из принципиально разных миров. Язык, которым пытается разговаривать со зрителем российская патриотика, катастрофически устарел: он пафосный, одномерный, не оставляет зрителю выбора. Архаической является концепция экранного патриотизма: патриотизм вовсе не обязательно равен войне, он не обязательно проявляется только на границе между жизнью и смертью. Гламуризация военного кино, заполнившего экраны в 2015 году (добить к привычному набору героев спецэффектов и компьютерной графики), не сделала это кино современным. Несовременной выглядит в первую очередь идея, которую транслируют эти фильмы: априорная готовность принести себя в жертву государству. Сама идея „прославления смерти” (во что и превратилось патриотическое кино) не может быть близкой аудитории сегмента 15-35». Андрей Аствацатуров. «В этой книге я своего рода увеличительное стек- ло». Беседу вел Борис Кутенков. — «Ли!еггатура», 2016, № 67, 2 января <Шр:// 1кегга1ига.ог§>. В издательстве «АСТ (Редакция Елены Шубиной)» вышла книга прозаика, филолога Андрея Аствацатурова «И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы», основой для которой послужили лекции, прочитанные Аствацатуровым и Дмитрием Ореховым в рамках литературной мастерской. «Я в этой книге старался отчасти — не знаю, насколько это получилось — провести от имени замечательных интересных писателей нечто вроде мастер-классов, или, вернее, подумать о том, какие мастер-классы могли бы провести они. Я здесь в меньшей степени выступаю от своего имени, я в этой книге своего рода увеличительное стекло, в котором криво преломляются лучи солнца, или клавиатура, слегка поломанная, за которую сел писатель». «У меня было много филологических увлечений. Я всегда достаточно прохладно относился к перманентно модному ОПОЯЗу, хотя, конечно, значение формалистов трудно переоценить. Также меня оставил совершенно равнодушным редукционизм и неопозитивизм последователей Лотмана. Мне нравился Томас Элиот, „новая критика”, Джон Кроу Рэнсом, Клинт Брукс, потом, в конце 90-х, я увлекся феноменологией (Роман Ингарден), потом рецептивной критикой (В. Изер). Какие-то следы в моем образовании оставили Ролан Барт и Жиль Делез». См. также рецензию Анаит Григорян в следующем номере «Нового мира». Владимир Березин. Предчувствие жизнеравного и соприродного. (Современный роман в поисках жанра.) — «Знамя», 2016, № 1 <Шр://та§агте8.ги88.ги/гпаш1а>. «<...> я бы развил идею современного романа, который является для писателя чем- то вроде диссертации, сам текст которой никто не читает (читают в лучшем случае авто- реферат), но сама она необходима для занятия должности „писатель”. С уменьшением прямых литературных заработков „с проданного тиража” наиболее логичным „путем наверх” для писателя становится толстый роман, которому можно присвоить понятную этикетку, получить за него премию, а потом, повторив (или не повторив) этот опыт, обе- спечить себе работу в литературных жюри, на государственных или негосударственных проектах. Как говорится — три года ты работаешь на зачетку, а потом зачетка работает на тебя. При этом роман лучше прочих жанров превращается в сериал, причем как исто- рический, так и сага из жизни современных банкиров (или вампиров)».
Владимир Березин. Подлинность арбы. Писатель и литературный критик Вла- димир Березин о таинственной встрече живого Пушкина и мертвого Грибоедова на дороге в Тифлис. — «Кага Ау1$», 2016, 18 января <Ы1р://гага-гага.ги>. «Вот с этой арбой и простым деревянным ящиком в русской литературе — целая история. Видел ли Пушкин этот ящик? Об этом спорят до сих пор. Долгое время это не обсуждалось, потому что Пушкин оставался богом. Его суждения считались божествен- ными, то есть — непререкаемыми. Оттого Сальери был убийцей, а Годунов — убийцей ребенка. Потом наступила закономерная эпоха сомнений». Владимир Березин. В ожидании Сети. Писатель и литературный критик Влади- мир Березин о промахах отечественной фантастики. — «Кага 2016, 25 января < Нйр: //гага-гага.ги>. «Ничего, в том числе гибели СССР, своего „выхода из гетто”, появления Интернета, да и остального, советская фантастика предсказать не смогла. Потому что блюдечко с бегающим по нему наливным яблочком — не предсказание телевидения, а ковер- самолет — не предсказание самолета. Я о другом — о предчувствии нового стиля. История с перевариванием Интернета внутри отечественной фантастики — очень хоро- ший пример, оттого что это действительно была новая реальность». «Когда фантасты выглянули из гетто, они обнаружили, мало того, что будка охраны обветшала, а ворота давно упали, но оказалось, что в большом мире фантастическое давно в ходу, монополии на него ни у кого нет, а литература проросла сама собой в дру- гих местах. <...> И, оказывается, что фантастика не сумела предсказать саму себя — не в том смысле, что не предугадала Интернет, а в том, что у нее не оказалось инструментов для его описания». Выбор в пользу оставленности. Беседу вела Татьяна Соловьева. — «Фома», 2016, 28 января <Ы1р://Гота.ги>. Говорит директор Государственного литературного музея Дмитрий Бак: «Последние сто лет отмечены множеством вариантов апофатической (часто — протестантской) теологии, разнообразных попыток выяснить возможные рамки рассуждения о боже- ственном, применительно к современному миру, который справедливо называется пост- секулярным. С этой точки зрения, мы существуем в мире, в который представление о Боге может быть возвращено от противного: не через традиционный незыблемый благой промысел, а через преодоление оставленности, утраты, невозможности прямо говорить о божественном. Именно таким путем Бродский идет к своему понятию о сверхличном». «Так когда-то Ломоносов впервые придумал и обосновал русскую силлаботонику, Маяковский — русский акцентный стих: таких примеров очень немного. Бродский привил к современному русскому стиху старую силлабику, у него длинные словесные периоды предполагают ритмическое повторение и возвращение не коротких двух- и трехсложных стоп, а целых обширных фраз. Этот ритм ощутим еще до понимания „содержания” стихов <...>». «С протяжными ритмическими фразами связано изменение роли отдельного слова и стихотворной строки. Высказывание становится принципиально шире, чем строка, стремится к бесконечному развертыванию, стирает границы между традиционными („краткими”) ритмическими единицами. И вот в чем самое главное: это „фирменное” открытие сделано Бродским не в пространстве личной инициативы и инновации, а на территории языка! Так, Ньютон вовсе не „открыл” закон всемирного тяготения (тела и прежде падали с постоянным ускорением независимо от массы), но просто впервые его сформулировал, зафиксировал. Бродский неспроста говорит в своей Нобелевской речи о том, что не поэт говорит на языке, а язык говорит „через” поэта, благодаря поэту. Это открытие столь же азбучное, сколь и глубочайшее». Екатерина Дайс. Осирис уже не тот. — «СИГМА», 2016, 12 января <М1р://$у§.та>. «Но мы же не требуем от молитвы разнообразия, от священника — того, что он будет менять доктрину, от поэта — глубокого публицистического смысла, почему же каждый год мы сетуем на то, что „Пелевин уже не тот?”». «Если с чем-то и сравнивать новое произведение метра, то пусть это будет текст буддийского автора Йонге Мингьюра Ринпоче „Будда, мозг и нейрофизиология сча- стья”. Это также сочинение буддийского учителя и он о том, как достичь счастья в мире, полном иллюзий, учитывая тот факт, что и субъект, который хочет достичь блаженства, иллюзорен». «Как маг Алистер Кроули издавал свои книги в дни солнцестояния, так и Виктор Пелевин приурочивает свои романы к Элевсину, к осеннему равноденствию, делая тем самым свои тексты еще более мистериальными».
Олег Демидов. Книжный мир-2015. Подводим литературные итоги минувшего года. — «Свободная пресса», 2016, 2 января <Шр://8урге88а.гн>. «А самое интересное — это, пожалуй, выход „Неизвестных стихов” Варлама Шаламова. В. В. Есипов внимательнейшим образом проработал в архивах и открыл нам автора „Колымских рассказов” с новой стороны». «Но больше всего впечатляет „Повесть и житие Данилы Терентьевича Зайцева”. В „Новом мире” она выходила довольно давно, но в виде книги — только в этом году. Эта повесть рассказывает о жизни простого русского старообрядца, родившегося в Китае, исколесившего всю Южную Америку, оказавшегося в России и вновь вернувше- гося обратно на свою ферму где-то в Латинской Америке». «В Пензе открыли мемориальную табличку Анатолию Мариенгофу». Олег Демидов. Мандельштам и имажинисты. — «Ното ке^еп8», 2015, № 4 <Шр:// та§агше8.ги88.ги/йото_1е§еп8>. «Осенью 1918 года в Пензе выходит первый имажинистский альманах „Исход”. Мариенгоф еще не приехал покорять Москву. Не успел познакомиться с Есениным. И, соответственно, не было у них в планах никакого имажинизма. Все это произойдет спустя считанные недели. А пока в пензенском альманахе появляются первые имажи- нистские стихи. <...> Об этом почти и не говорилось, но в „Исходе”вместе с пензен- скими литераторами была публикация Мандельштама — его стихотворение „Декабрист” (1917), которое оканчивалось строчками: Все перепуталось, и некому сказать, Что, постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея. <...> Кто его туда пристроил? Сам ли Мандельштам дал стихотворение молодым поэтам или они напечатали, его не спросив? К сожалению, ни литературоведы, зани- мающиеся имажинистами, ни мандельштамоведы не могут дать ответа. Уместны только гипотезы. Так как поэт в будущем будет тесно общаться со всеми имажинистами — в том числе и с Мариенгофом, — можно предположить, что они уже были знакомы к этому времени». Евгений Ермолин. Актуальный автор и его прикладная флюидоскопия. (Совре- менный роман в поисках жанра.) — «Знамя», 2016, № 1. «Возможно, то, что назревает, и прозой-то не будут называть. Разве в шутку». «Соглашусь с Валерией Пустовой: роман уже не в меру человеку. Он непомерно велик, как допотопное, архаическое чудовище». «У современности нет „больших тем”, предназначенных для глобальных аудиторий, они остались в XX веке и лишь изредка дают о себе знать сегодня. Нет или почти нет и героя, представляющего такую тему, для которой нужен панорамный или биографиче- ский роман. Иссякли универсализм и типичность как социальная и культурная норма». «Поэтому под названием „роман” мы имеем сегодня что угодно, лишь бы это „что угодно” достигло большого объема за счет привлечения специфических средств дневни- кового повествования (пространный репортаж о себе), путевых заметок, переписки или иной „документации”, квазифилософских рассуждений и т. д. Но трудно развернуть в такой объем казус, парадокс, случай, гипотезу. (Да и многих читателей объемистый том романной прозы приводит в недоумение. Он слабо востребован.)». Александр Журов. Назад, к критике. — «Ли!еггатура», 2016, № 67, 2 января < Нйр: //И1егга1ига.ог§>. О книге: Григорий Дашевский, «Избранные статьи» (М., «Новое издательство», 2015). «В книге собраны статьи, опубликованные в журнале „Коммерсант- УУеекепсГ с 2007 по 2013 гг. То есть речь идет о рутинной работе по отображению современного литературного процесса, а не о текстах, написанных „в стол” или для узкопрофессио- нальных изданий. Тем значительнее эффект, который производит эта книга. Дашевский оказывается одним из немногих, кто идет против тренда на упрощение критического высказывания на том самом медийном поле, которое в значительной мере это упро- щение и порождает». Дмитрий Замятин и Валерий Соловей о владении землей. Текст: Лев Данилкин. — «Пе Рпте Ки881ап Ма^аДпе», 2016, 24 января <Шр://рптегн881а.ги>. «Д. 3. Я рассматривал те образы, с которыми работала Россия в отношении своего пространства. Она их, как всегда, заимствовала. Первое описание России возникает
в XV веке, и это описание европейских путешественников. И где-то до XVIII века их образы доминируют. Как только возникают Петровская империя и развитие в XVIII веке, эти образы заимствуются у европейских путешественников и уже начинают работать на благо и для прославления Российской империи. Возникает одическая поэ- зия: Ломоносов, Сумароков, которые восхваляют гигантские пространства, и Пушкин им вторит уже по традиции. Державин, Пушкин и так далее, вся эта плеяда внушает, что наши гигантские пространства — это хорошо. Это просто рецепция европейской тради- ции, но совсем по-другому, потому что европейцы-то боялись этих холодных ужасных бесконечных темных пространств, это для них был кошмар. В. С. Великая Тартария!» «Д. 3. Вот как раз Зауралье так до сих пор символически не освоено, сколько бы мы там ни добывали нефти, газа, леса и цветных металлов. И основная задача России сейчас, если она не хочет попасть в суперкризис, — это уйти за Урал, но уйти не просто, оставив нынешние центральные территории, а символически — перерас- пределить свои ресурсы. В. С. Изменить символическую ориентацию? Д. 3. Да. Северная Евразия. Если бы мы были, условно, Северными Евразийскими Штатами — или Федерацией. В этом смысле наша проблема в том, что мы до сих пор не перебрались за Урал. То есть Урал стал вот такой клинической, фатальной границей, которую мы никак не перейдем. И я как раз, будучи идеологом, а не только ученым, постоянно говорил: „Все идите за Урал!”». Александр Иванов. «Наши основные читатели — это российский прекариат». Воп- росы: Вадим Любимов. — «Про общество», 2016, 21 января <ййр://\у\у\у.оЬ8Йе81уо.пе1>. «Социологически выражаясь, наши [«Ад Маргинем Пресс»] основные читатели — это российский прекариат. Нас в меньшей степени читают состоявшиеся люди из академически-университетской среды, поскольку наш выбор книг слишком „вульгарен” с точки зрения академического формата приобретения знания. Нас могут, например, упрекать за издание книг Ролана Барта или Гастона Башляра, поскольку с точки зрения академической публики эти книги „устарели” и не совпадают с типом перспективизма, практикуемого в американских и европейских департаментах философии и социологии. Но нас как издателей не интересует перспектива, задаваемая так называемой „професси- ональной точкой зрения”. Мы вообще не очень высоко располагаем „профессионализм” на шкале наших издательских ценностей». «Кризис — это просто такая ситуация, когда образуется эффект „вывихнутого вре- мени” (ои1 о/как сказано в „Гамлете”) — все традиционные оценки и диспозиции смещаются, правила не работают и т. п. Наше издательство прошло через несколько кризисов. Могу сказать, что нам интересно работать как раз в „кризисном формате”». «Я думаю, мы в течение ближайших лет постараемся удержаться на грани между маленьким и средним издательством. Критерий маленького издательства в том, что все издаваемые в нем книги читает издатель (или издатели, как в случае „Ад Маргинем Пресс”, где издателей двое — я и Михаил Котомин). В издательстве среднего типа издатель просто физически не успевает прочесть все издаваемые книги, и он вынуж- ден передоверять самое важное свое качество (способность суждения, т. е. способность вынесения оценки „нравится/не нравится” со знанием дела) наемным специалистам. Хотелось бы отложить это передоверие на как можно более длительный срок». Интервью с Дмитрием Быковым: о романе Булгакова для Сталина и защите Маяковского от поверхностной критики. Текст: Анастасия Белоусова, Алексей Ку- рилко. — «Сегодня.на», Киев, 2016, 20 января <ЬПр://\у\у\у.8е§о(1пуа.иа>. Говорит Дмитрий Быков: «Мне хотелось бы думать, что я как-то, с поправкой на масштаб эпохи, наследую Мережковского, любимого моего писателя и мыслителя. Выше его трилогии „Царство зверя” и романа „Иисус Неизвестный” ничего в тогдашней прозе просто не было. Как исторический романист он значительнее всех в русской литера- туре, а публицистику 1907—1917 годов можно издавать как сегодняшнюю, не меняя ни буквы. Мне хотелось бы считать себя его реинкарнацией. Но это только метафора. Просто в сходных обстоятельствах, циклически повторяющихся в России каждый век, формируются сходные типажи. Дай Бог удержаться в старости, если доживу, от дружбы с каким-нибудь новым Муссолини». Каменный лес. Алексей Цветков об идиосинкратической манере и икре для ге- нералов. Беседу вела Елена Калашникова. — «НГ Ех ПЬпз», 2016, 21 января <Шр:// м^у.п§.гн/п§_ехИЬп8 >. Говорит поэт и переводчик Алексей Цветков: «Есть большая поэма ЕзЖеИдие с1и Ма1 у Уоллеса Стивенса, это мой любимый американский поэт, и я перевел из нее строк
100—150, а потом понял, что это серьезная работа, а у меня просто не было времени, сил и энергии. Серьезные люди работают на грант. Я переводил много маленьких стихотво- рений Стивенса. Может быть, из них что-то было опубликовано, может — нет. Сейчас что-то из этого намеревается выпустить Ян Пробштейн. — А почему вы решили приступить к „Гамлету” ? — Потому что плохие переводы. Я хотел перевести лучше. Один не знал англий- ского языка, у другого не очень хорошо получилось, хотя язык он знал. Я имею в виду Пастернака и Лозинского. Пастернак перетягивал одеяло на себя, может быть, этого не понимая. Он думал: шапкой закидаю или что Шекспир ему ровня... Чтобы Шекспира переводить, надо свой язык знать, и Пастернак его, естественно, знал, но еще надо знать язык оригинала лучше, чем большинство образованных людей, и вот этого у него не было. Шекспир, особенно „Гамлет” — это каменный лес. Мой перевод на русский был где-то в районе двадцатого, а сейчас их уже больше». Игорь Караулов. Неоднозначный бард. Поэт и переводчик Игорь Караулов — о поворотах в посмертной судьбе поэта и о наследии его лирического героя. — «Изве- стия», 2016, 24 января <Ы1р://1гуе811а.ги>. «Теперь кажется странным, что народный любимец на полном серьезе мечтал издать сборник стихов, хотел быть членом Союза писателей и обижался, что серьезные, статусные поэты, наподобие Евтушенко, никак не хотели брать его в свою песочницу. Доживи Высоцкий до наших дней, он увидел бы, насколько реальными и в то же время иллюзорными были его мечты». «С другой стороны, Высоцкий не оказал явного влияния на пути развития русской поэзии. Если брать его современников, то не только Иосиф Бродский, но и, допустим, Борис Слуцкий оказались более плодотворной точкой отсчета для новых поэтов». «И в то же время, если говорить о воздействии на общество в целом, Владимир Высоцкий остается одним из главных людей, определивших русский, советский двадца- тый век. Огромность его влияния, так сказать, „по модулю” бесспорна, а вот было ли оно положительным или отрицательным — об этом, возможно, будут спорить еще долго». «Экономическое положение Владимира Высоцкого в тогдашнем обществе крайне важно для понимания его взгляда на мир и его целевой аудитории. Регулярные гастроли по стране с неофициальными концертами фактически делали его теневым предприни- мателем, частью параллельной экономики, экономики цеховиков и фарцовщиков, воров в законе, завмагов и товароведов». Тимур Кибиров. Высмеивать власть легче, чем писать о вере. Беседу вела Елена Алексеева. — «Православие и мир», 2016, 13 января <Ы1р://\у\у\у.ргау1П1Г.ги>. «<...> в моей книге „Греко- и римско-кафолические песенки и потешки”, которая полностью состоит из стихов на тему веры, Бога, дерзости и какого-то литературного новаторства, может, больше, чем в моих других сборниках. В общем, я горжусь этой книгой. Потому что интересно делать то, что трудно. А написать что-нибудь (что я тоже делаю), высмеивающее современную власть — делов-то! Особенно для человека, кото- рый из советского андеграунда». «Оно [стихотворение «А наш-то на ослике — цок да цок»] посвящено покойной Наталье Леонидовне Трауберг, известной переводчице, писательнице, глубоко верующему человеку. Мы довольно часто общались в последние годы ее жизни, она очень большое влияние оказала на меня и на мою жизнь. Помню, у нее был день рождения. Хотя я никогда никаких текстов не сочинял на заказ, но мне захотелось ей написать. Мне самому это стихотворение очень нравится. И как мне показалось, я нашел тон, чтобы избежать слащавости и елейности, но при этом чтобы это был действительно христианский текст. При этом современный, отвечающий моим представлениям о современной поэзии». Комбинации форм и смыслов в мире хаоса и неврастении. Литературные итоги 2015 года. — «Дружба народов», 2016, № 1 <Шр://та§агте8.ги88.ги/(1гигИЬа>. В этом номере — ответы Николая Александрова, Петра Алешковского, Евгении Вежлян, Анастасии Ермаковой, Евгения Ермолина, Ольги Лебедушкиной, Вадима Муратханова, Гузели Яхиной. Говорит Петр Алешковский: «Явление первых двух томов („А-Б” и „В-Г”) Активного словаря русского языка, выпущенного в свет коллективом авторов, работающих в институте русского языка РАН им. В. В. Виноградова. Словарь — детище академи- ка Ю. Д. Апресяна, наверное сильнейшего сегодня нашего лингвиста, устоявшего и выжившего здесь после чистки лингвистической московской школы шестидесятников, в течение многих лет тщательно вынашивавшего матрицу словаря. Словник словаря не велик — 12 тысяч слов, но вокабула (слово) рассматривается со всевозможных сторон, так что говорящий или пишущий на русском языке получит более чем исчерпывающую
информацию о возможностях его применения, о связях с другими словами и понятия- ми, о синонимах и аналогах, региональных словах и прочая, прочая, прочая. Статьи читаются как высококачественная научно-популярная проза, и активный словарь интел- лигентного человека (12 тысяч слов) разрастается, увеличивается вдесятеро, открывая почти безграничные возможности языка, дарует радость приобщенного и наполняет читающего гордостью за простой подвиг коллегии составителей». Сергей Костырко. Что может и чего не может критика. (Современный роман в поисках жанра.) — «Знамя», 2016, № 1. «Последними (для меня) романами золотого века русской литературы были „Жизнь Клима Самгина” и „Тихий Дон”, все же, что писалось позднее с ориентацией на струк- туру и пафос большого идейного русского романа, — гипсокартон, будь то „Молодая гвардия” или „Заре навстречу”, „Белые одежды” или „Дети Арбата”; количество вложен- ного в эти сочинения ума и таланта тут уже роли не играет, свидетельство чему (опять же для меня), сокрушительное поражение Пастернака-романиста, ориентировавшегося в своем „Докторе Живаго” на „золотой стандарт” большого романа. Великие романы XX века („Котлован”, „Факультет ненужных вещей”, „Пушкинский дом”, „Сандро из Чегема” и др.) писались как раз наперекор „золотым” стандартам». Павел Крючков. Лейтенант неба. 20 лет тому назад умер поэт Иосиф Брод- ский. — «Фома», 2016, 27 января <Ы1р://Гота.ги>. «Интересно, что в доброжелательном послесловии к стихам 27-летнего Дениса Новикова, говоря об отдельности своего молодого конфидента (в то время Денис был, как я понимаю, достойным — что редкость и трудность! — собеседником поэту), Бродский параллельно обрушился на навязчивые застарело-ернические тенденции в литературе, воскресшие в конце прошлого века на поэтическом поле. Он объяснял это отсутствием новой почвы. У большой части современной Бродскому поэзии, как ему тогда казалось, не было особенного будущего, кроме прошлого. „...Она демонстриру- ет свою глубокую консервативность, особенно откровенно проявляющуюся именно в ернической тенденции, возводимой, разумеется, к скоморошеству, на деле же всегда являющейся голосом интеллектуальной неполноценности, бегством от неизвестного. Явление это — повальное”». «Снова открываю „Пейзаж с наводнением”. И куда же тогда, позвольте спросить, отнести мне „ерническое” „Представление” (лично для меня — одно из отталкивающих сочинений И. Б., несмотря на скрупулезный и местами очень точный гербарий отечествен- ных мифологий, исторических и социальных маразмов, штампов, нелепостей и кошмаров) или — не менее неприятное „Посвящается Чехову”? Ну, последнее, можно еще как-то отнести к „солидарности” с Анной Ахматовой, как известно, не переваривавшей прозу Антона Павловича. Но вот это злое брутально-„историческое” полотно, с его сатирико- посмодернистскими кунштюками и диалогами — его мне куда? Неужто неопубликованное „имперское” послание „На независимость Украины” и это „Представление” писала одна рука? Поневоле вспомнишь финал статьи Пушкина о Радищеве: „...нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви”. Со мной, конечно, можно спорить». Олег Лекманов. «Мандельштама пытаются превратить в почти государственного поэта». Беседу вел Игорь Кириенков. — «Афиша ОаИу», 2016, 27 января <Шр://(1аПу. айзИа.ги/ЬгатХ «— А почему нет его ревизионистских жизнеописаний — в отличие от ахматов- ских, скажем? Никто отчего-то не пишет ни „Анти-Мандельштама”, ни „Неизвестного Мандельштама”. — Я думаю, дело вот в чем: Мандельштам был настолько сложный и замечательный человек, что любой его честный биограф пишет одновременно и „Мандельштама”, и „Анти-Мандельштама”. С Ахматовой немного другая ситуация: она абсолютно кано- низированная фигура, она сама себе поставила памятник еще при жизни, поэтому понятно желание некоторых исследователей этот пьедестал немножко пошатнуть. У Мандельштама такого памятника никогда не было: заметьте, все те монументы, кото- рые воздвигают в его честь сейчас (лучший из них — воронежский памятник работы гениального Лазаря Бадаева), — это если не карикатура, то гротеск». «Мы с моим давним соавтором Михаилом Свердловым, работавшим вместе со мной над книжкой о Есенине и собранием сочинений Олейникова, и замечательным тарту- ским филологом Романом Лейбовым для издателя Ильи Бернштейна будем делать ком- ментированное издание гениальной детской трилогии Юрия Коваля — „Приключения Васи Куролесова”, „Пять похищенных монахов” и „Промах гражданина Лошакова”. А уже потом [Венедикт] Ерофеев. <...> И про [Льва] Лосева, если сил и здоровья хватит, я тоже обязательно напишу».
Литературные итоги 2015 года. Часть II. — «Ли!еггатура», 2016, № 67, 2 января <Шр://И1егга1ига.ог§>. На вопросы «Ли1еггатуры» отвечают Евгений Абдуллаев, Алла Латынина, Андрей Василевский, Наталья Иванова, Алексей Конаков, Анатолий Рясов, Анна Сафронова, Андрей Тавров, Марина Кудимова. Говорит Анатолий Рясов: «Есть одно событие 2015 года, которое приходит мне в голову первым. Это самоубийство Виктора 1вашва. Сегодня лингвисты все чаще говорят об исчезающих языках. Так вот здесь, на мой взгляд, произошло нечто схожее. Есть неза- меняемые ресурсы литературной речи — имена, которые не удается вместить в какие-то школы, направления, поколения. Я надеюсь, что недавно вышедшая книжка „Себастиан и в травме” будет лишь первым шагом в сторону дальнейшего издания его произведений, которые безусловно не должны быть рассеяны по разным сборникам. Сейчас действитель- но не хватает двухтомника важнейших его текстов — стихов и прозы. <...> Еще одним важным событием стала публикация переводов „французской” прозы Сэмюэля Беккета (сборник „Первая любовь”). Поразительно, но эта тоненькая книж- ка — пока единственное на русском языке собрание его послевоенных рассказов. Но то, чего действительно не хватает, — это аналога „Сотр1е1е зИоИ ргозе”} надеюсь, что издание подобного сборника когда-нибудь состоится, потому что именно малая проза Беккета — едва ли не единственный шанс ощутить масштабную эволюцию его письма в пределах одной книги. В области поэзии, прозы и критики назову три заслуживающих внимания события. В журнале „Новое литературное обозрение” вышла подборка стихов Яна Никитина. По существу, это первая публикация его текстов, однако в следующем году будет издан целый поэтический сборник, и должен сказать, что это тот случай, когда абсолютно все наши критики не заметили фигуру масштаба Антонена Арто. <...> В области критики важным событием мне представляется издание книги Александра Чанцева „Когда рыбы встречают птиц” — 700-страничный том, концептуализирующий многие литературные (и не только литературные) события последних лет». Литературные итоги 2015 года. Часть III. — «Ли!еггатура», 2016, № 68, 18 января <НВр: //И1егга1ига.ог§>. На вопросы редакции отвечают Марина Гарбер, Ольга Балла-Гертман, Юлия Качалкина, Владимир Чичирин, Евгений Фурин, Марина Волкова, Юрий Казарин, Ян Пробштейн, Андрей Грицман, Лиля Панн. Говорит Ольга Балла-Гертман: «Издательство РИПОЛ-классик именно в этом, кажется, году начало издавать интересную прозу (мое читательское воображение занима- ют, будучи еще непрочитанными, „Поклонение волхвов” Сухбата Афлатуни, „Есть вещи поважнее футбола” Дмитрия Данилова и „Город на воде, хлебе и облаках” Михаила Липскерова). Я пока читала только нехудожественную ее часть — то, что вошло в две новейшие их серии, обеим я очень рада: это „Территория свободной мысли. Русский нон-фикшн” (в ней уже вышло три книги: „Музей воды: венецианский дневник эпохи твиттера” Дмитрия Бавильского, „Цейтнот. Диалог поэта и философа” Глеба Шульпякова и Леона Цвасмана и „Шкура литературы. Книги двух тысячелетий” Игоря Клеха,— все датированы, правда, 2016 годом, что не помешало им быть прочитанными в 2015-м) и серия критики — „Лидеры мнений” („Великая легкость. Очерки культурного движения” Валерии Пустовой и „Вот жизнь моя: фейсбучный роман” Сергея Чупринина). Идеи обеих серий кажутся мне интересными и перспективными». «Мандельштама уничтожили на поэтическом взлете». Ведущие литературоведы и писатели рассказали «Известиям», что надо знать и помнить о классике в день его 125- летия. Текст: Евгения Коробкова. — «Известия», 2016, 15 января <Ы1р://1гуе811а.ги>, Говорит Наталья Громова: «Самое эротическое в стихах Мандельштама — от Цветаевой. Цветаева научила Мандельштама эротизму. До встречи с Цветаевой стихи у него были холодноватые, а Цветаева его... Нет, она его не испортила, наоборот, раскры- ла, расколдовала. Это случилось в 1916 году, когда Мандельштам приехал к Цветаевой в Москву. Самое интересное, что в этом году исполняется 100 лет знаменитой прогулке по Москве Мандельштама и Цветаевой». Говорит Максим Амелин: «Самое интересное, что при жизни Мандельштам считался третьестепенным поэтом. Гремели другие: Северянин, потом — Тихонов... И если бы в 1930-е годы Мандельштаму дали провести вечер поэзии, то на его выступление при- шло бы полтора человека. <...> Самый верный путь к бессмертию — через филологов. А Мандельштам очень полюбился филологам. В его темных стихах им есть где разгу- ляться. Мандельштама разодрали на цитаты, примеры, кусочки. Поэтому и творчество его будет с нами долго-долго. Комментаторство сохраняет текст, это целый обряд вроде мумифицирования. Например, Гораций дошел до нас через 2 тыс. лет именно потому, что в его стихах есть примеры на все исключения из латинской грамматики».
Борис Межуев. «Он управлял течением мысли». — «Русская /<7еа», 2016, 25 ян- варя <Шр://ро1йсоп8егуа08ш.ги>. «Нам сейчас сложно вообразить, что стихотворение Блока „Скифы”, написан- ное, как известно, в январе 1918 года, повествует отнюдь не о столкновении России и Европы, а о том, что русские отомстят европейцам, просто убежав с поля боя и открыв дорогу на Запад безжалостным азиатам. „Скифы” — отнюдь не призыв к революцион- ной войне, а единственный в своем роде вдохновенный гимн массовому дезертирству, в котором гениальный поэт смог увидеть что-то героическое». Мой друг Осип Мандельштам. Михаил Сеславинский всмотрелся в наследие поэта библиофильским взглядом. — «Огонек», 2016, №2, 18 января. Рассказывает Михаил Сеславинский: «При этом Осип Эмильевич не был классиче- ским библиофилом, к книге относился весьма утилитарно, а порой и просто небрежно. В воспоминаниях Эмиля Миндлина „Необыкновенные собеседники” приводится зари- совка поведения поэта сразу после покупки сборника Михаила Кузмина „Вожатый”: „С книгой он обращался ужасно, держал ее в пиджачном кармане свернутой трубкой, поминутно вынимал и читал стихи”. Не менее красочное свидетельство можно найти в воспоминаниях Э. Г. Герштейн: „Он ненавидел письменный стол. Он небрежно обращался с ненужными ему книгами: перегибал, рвал, употреблял, как говорится, ‘на обертку селедок4”. Постоянная смена места жительства, подчас просто скитания по чужим углам, житейские и финансовые неурядицы, а в конце жизни — аресты и ссылки, конечно, никак не способствовали собиранию домашней библиотеки, да еще библиофильского толка. Из книжных редкостей отметим наличие „Стихотворений” Аполлона Григорьева, изданных в 1846 году тиражом 50 экземпляров, первого сбор- ника стихотворений Н. Я. Языкова 1833 года да ряд древних зарубежных изданий, в основном итальянских авторов». «Мой Мандельштам». Беседу вел Александр Генис. — «Радио Свобода», 2016, 11 января <ННр://\гту.8УоЬо(1а.огз>. Говорит поэт и переводчик Алексей Цветков: «<...> Дело в том, что у меня очень осторожное отношение к личностям, возьмем узко, поэтов, включая тех, кого я люблю. То, что я читал о Мандельштаме как о человеческой личности, не вызывает у меня вос- хищения, это не человек, честно говоря, с которым бы я хотел состоять в друзьях. Александр Генис: Это довольно сложный вопрос. Например, есть история о том, как он забрал чужой плащ, когда ему сказали: как вы могли его взять? Это было в Крыму во время гражданской войны. Он сказал: „Я поэт, поэту все позволено”. Алексей Цветков: Вот эта индульгенция — „псих со справкой” — это было в нем очень остро». «Не по его масштабу задача». Ученый, который знал, как звучала речь Петра Первого и Ломоносова. Текст: Лиля Пальвелева. — «Радио Свобода», 2016, 20 янва- ря <ННр://\у\у\г.8УоЬо(1а.ог^>. «Повесть [Вл. Новикова] „По ту сторону успеха” в аккурат поспела к 95-летию со дня рождения Михаила Панова. Отметили эту дату и в Институте русского языка имени Виноградова, который в свое время Панов вынужден был покинуть не по своей воле. Там состоялась научная конференция памяти ученого. Один из ее участников, руко- водитель отдела современного русского языка Леонид Крысин согласен с Владимиром Новиковым: — Может быть, последствия не такие глобальные, что вся наука была бы иной, но все-таки: 1971 год, человек в расцвете возрастных сил, творческих сил, каких угодно, и его изгоняют из института. Он ушел в Институт национальных школ Академии педаго- гических наук. Я поразился, что он и там проявлял себя как настоящий ученый. <...> — Вы уже прочитали повесть Владимира Новикова. На ваш взгляд, она про ученого как частного человека или читатель может составить какое-то представление о Панове как лингвисте? — И то и другое. Новиков многие годы дружил с Пановым, бывал у него дома и многое запомнил, и очень правильно запомнил. У него в книжке этой нет вранья. Она очень точная. Там и человеческие интересы, и исследовательские приемы хорошо отра- жены. Правда, Новикову ближе всего не то, о чем я говорил, не та же теория антиномий и другие чисто лингвистические работы, а работы Панова по поэтике. Дело в том, что Панов читал лекции в МГУ и в других университетах по истории поэзии 20-го века. После него должен был остаться курс лекций. К сожалению, сейчас его не могут найти. Неизвестно даже, где искать». См.: Владимир Новиков, «По ту сторону успеха» — «Новый мир», 2015, № 7.
Обозреватели Ли1еггатуры об итогах года. — «Ли!еггатура», 2016, № 67, 2 января < ННр: //И1егга1ига.ог§>. Говорит Сергей Оробий: «Общая оценка литературного года — „подозритель- но стабильны”. Почему год такой, помогают понять „Три статьи по поводу” Марии Степановой — вот эту книгу, пожалуй, и отнесу к важнейшим текстам. Она совсем небольшая, несколько десятков страниц, но — „томов премногих тяжелей”, поскольку очень точно формулирует дух эпохи. Это очень некомплиментарное чтение (своего рода „Философические письма” XXI века), но именно Степанова помогает понять самое главное о нашем времени. Ну а читателям, далеким от всяческих „идей” и „концепций” и просто желающим хорошей прозы, рекомендую новый роман Юрия Буйды „Цейлон”, вышедший этой осенью и, по-моему, недооцененный». Вера Павлова. «Не хочу выглядеть моложе своих стихов». Беседу вела Анжелика Заозерская. — «Вечерняя Москва», 2016, 7 января <Ьйр://уш.ги>. «Но не только Марина Ивановна была музыкантом. Вспомним Бориса Пастернака, который собирался стать композитором, и сам Скрябин благословлял его на это. Вспомним Осипа Мандельштама, который посещал музыкальную школу и хорошо играл на рояле. Недавно прочла в письме Гумилева Ахматовой: „Время провел хорошо, музицировал с Мандельштамом...” Я дорого бы дала, чтобы их послушать. Да и пому- зицировать с ними. А мой любимец из любимцев Михаил Кузмин? Почти все поэты серебряного века были музыкально образованы. Пожалуй, кроме Ахматовой. На мой взгляд, стихи Анны Андреевны о музыке самые слабые в корпусе ее текстов. Ну как можно было написать о симфонии Шостаковича „Как будто все цветы заговорили”?» «Даже Пушкина хочется поправить, пару строчек из Песни Председателя в „Пире во время Чумы”». Петр Палиевский. Почва пахнет перегноем. 15 лет назад не стало Вадима Кожи- нова. — «Литературная газета», 2016, № 1-2, 21 января <Ы1р://\у\у\у.1§х.ги>. «Кожинов, не кто-либо другой, заново открыл Бахтина, которого у него перехватили затем либералы. Они, надо сказать, имели на то основания. В теориях Бахтина содержа- лась возможность соскользнуть от единой истины в разлюбезный мировому разложению плюрализм, т. е. равноценность множественных правд. Проводникам готовившихся „реформ” необходимо было сокрушить ненавистную им „тоталитарность”, т. е. жизнь в ее целостном состоянии и миропонимании „тотальный” — значит, целостный, всеохват- ный. И для этого „диалог”, незаметно уводящий от единого объективного центра (вокруг которого и ради которого ведется любой диалог, как монолог и иные формы мысли), подходил как нельзя лучше — „научно”. Вопрос снова выходил далеко за пределы лите- ратуры. И тогда Кожинов, увидев его расползание и обращение бахтинских теорий в отмычку для избавления от мысли, превращение логики в „диалогику” и т. п., вернулся, что нечасто с ним бывало, к поднятой им теме и восстановил плодотворную сторону идей Бахтина в их действительном значении». Песни Доризо. Беседу вела Татьяна Соловьева. — «Фома», 2016, 31 января <Шр://Гоша.ги>. Говорит директор Государственного литературного музея Дмитрий Бак: «Между тем, ценители поэзии все-таки полагали и полагают, что основная задача поэзии — это работа на границах возможностей языка, это высказывание тех смыслов, которые не облекаются в рифму („невзначай — печаль” или „дочери — пророчили” — кстати, не такие дурные рифмы), а впервые порождают некий смысл, который до стихов никогда еще не был сформулирован. Например, с тех пор, как по-русски была сформулирована идея о том, что „мысль изреченная есть ложь”, я уверен, весь русско-культурный космос изменился, даже если многие из тех, кто любит, например, стихи Доризо, этого и не заметили». Подлинная скрепа. Максим Амелин и Виктор Куллэ о Белой Богине, языках национальных элит и умении слышать. Беседу вела Марианна Власова. — «НГ Ех ПЬп8», 2016, 14 января <Ы1р://\у\у\у.п§.ги/п§ ехПЬп8>. В 2016 году в рамках Программы поддержки национальных литератур Объединенное гуманитарное издательство планирует выпустить «Антологию современной поэзии России». Говорит Виктор Куллэ: «В языках тех народов, которыми я занимаюсь для антоло- гии, вообще нет традиции рифмы как таковой. У них зачины строки созвучны — это называется анафорой. Вдобавок стихи крепятся богатой аллитерационной насыщенно- стью. Как это переводить — сложный и спорный вопрос. Например, мой друг, блиста-
тельный бурятский поэт Амарсана Улзытуев, опубликовал книгу „Анафоры”, в которой он пытается применить этот прием для русского языка. Возможно, это может стать и весьма любопытным способом перевода. Пока непонятно. В любом случае важно умение слышать звук, мелос — ведь в этих языках нет ударений. Наш слух привык к силла- ботонике, к чередованию ударных и безударных слогов, а там долгие и краткие слоги чередуются. Совсем иной фонетический принцип. Поэтому любой перевод до некоторой степени будет условностью, точно так же, как и русский гекзаметр, которым переведен Гомер, лишь условно коррелируется с античным гекзаметром. Или как переводы из арабской, китайской, японской поэзии. Приходится искать какие-то механизмы, какую- то соразмерную систему фонетической организации текста. При этом чрезвычайно важно не зацикливаться на экзотике — нужно, чтобы переведенные стихи были хороши для русского читателя. Если этого не добиться, прочее не будет иметь смысла. Получится эдакий искусственный вольер для „малых народов”, который будет выглядеть нелепо и унизительно». Понятен ли Осип Мандельштам иностранцу? Беседу вел Иван Толстой. — «Радио Свобода», 2016, 12 января <Ы1р://\у\у\у.8УоЬо(1а.ог§>. Говорит Игорь Померанцев: «И благодаря своим немецким друзьям, а это гуманитар- ные люди, это учителя гимназии, в том числе, литературы, я понял, что Мандельштам для них значит очень много. Тогда-то я начал думать, спрашивать себя и их: а почему — много? Оказалось, что Мандельштам для них был русским аналогом Пауля Целана». «Целан, мне кажется, отождествлял себя с Мандельштамом, с его жертвенностью. И благодаря Целану Мандельштам вошел в воздух немецкой поэзии. У него не так много переводов, на серьезную книгу не хватит, но, тем не менее, благодаря Целану Мандельштам существует в немецком каноне». «Андрея Платонова можно перевести на немецкий, благодаря ГДР, благодаря тому, что там существовал коммунистический режим. На английском языке такой язык суще- ствовал только в газете „Ба Пу \Уогкег\ а потом „Мот ту Маг”, которые никто не читал в Англии. То есть это пласт языка, который просто непереводим. Самоощущение героя Ерофеева в „Москва-Петушки” не присуще вообще английскому мышлению». Валерия Пустовая. «В критике для меня главное — импульс обновления реаль- ности». Беседу вел Владимир Аверин. — «Ли!еггатура», 2016, № 68, 18 января <ИИр:// И1егга1ига.ог§>. «Для меня выход в Сеть был прежде всего тренингом. Попыткой снять страх этой близости и непосредственности читателя. И площадкой для поиска нового языка кри- тики — личного, согретого, быстро и не подумав откликающегося, ничему — никакому формату, жанру — не должного. Это было возвращение к экспрессии, к образам — от доказательства и рациональных понятий». «С другой стороны, недостижимо высший пилотаж для меня — язык Ирины Роднянской. В нем метафоры, риторические фигуры так же редки, как термины. Это язык прямой и точный, где все слова равны себе, где нет лазейки для перетолкования, иносказания. Запомнила фразу из анкеты Роднянской: мол, хотела бы она писать энер- гичней. А я вот хотела бы писать точней и прямей. В текстах Роднянской гармонично сплавлены филология и „практика”, как вы, Вова, выразились. Сейчас в критике эти два начала далеко разошлись. Филологическое обоснование отдельно, социокультурная интерпретация отдельно. Сами по себе. А ведь это неразделимые процессы в критиче- ском анализе». См. также: «Настоящий писатель приходит не узнанным» (интервью Романа Богословского с заведующей отделом критики литературного журнала «Октябрь» Валерией Пустовой) — «Свободная пресса», 2016, 18 января <Шр://8урге88а.ги/си11:иге>. «Русской поэзии изоляция противопоказана». Эмигрировавший из России изда- тель Дмитрий Кузьмин выпускает книги в Латвии. Беседу вела Мария Кугель. — «Радио Свобода», 2016, 19 января <Ы1р://\у\у\у.8УоЬо(1а.ог§>. Говорит Дмитрий Кузьмин: «Я зарегистрировал в Латвии юридическое лицо, некоммерческую организацию „Литература без границ”. Под этой маркой уже вышли три книжки, просто текущие сборники русских поэтов, очень разных: Линор Горалик, Григория Кружкова и Игоря Померанцева. Книжка Горалик вышла первой, мы при- возили сюда автора, она выступала в местном культурном центре Каперез с полным аншлагом, которого хозяева заведения не ожидали, поскольку не привыкли к тому, чтобы публика приходила на чисто русские вечера: они поставили десять стульев и потом очень быстро их подносили. Горалик действительно крупная фигура в современ- ной русской литературе, и об этом везде знают».
«Есть во Владивостоке Константин Дмитриенко, который публикует не только даль- невосточных авторов. До нас доходят единичные экземпляры, что он делает с тиражами во Владивостоке, я не понимаю, но вопрос не в том, купят их 50 человек или 500, а в том, что существует теперь такое культурное явление: книга поэта такого-то, изданная в 2015 году во Владивостоке. Пройдет 50 или 100 лет, и те, кому надо, будут про это знать». Роман Сенчин. Есть вещи... Писатель Роман Сенчин о «спортивной» книге Дми- трия Данилова и вещах, нетронутых литературой. — «Кага Аум», 2016, 26 января < ННр: //гага-гага.гн>. «Прочитав этот мой текст о новой книге Дмитрия Данилова, многие наверняка решат: ну, дневник болельщика, это для узкого круга, чего читать... Формально, да, своего рода дневник. Но в первую очередь — это отличная, настоящая проза. Данилов обладает неким секретом создания прозы из неподходящих, непригодных на первый взгляд для нее вещей». См.: Дмитрий Данилов, «Есть вещи поважнее футбола» — «Новый мир», 2015, №№ 10, 11. Владимир Смирнов. И буду жить в своем народе. — «Литературная газета», 2016, № 1-2, 21 января. «В гармонично совершенных вещах Рубцова всегда присутствует „трагический над- рыв” (по Достоевскому), напряжение, с которым преодолевается „сиротство” — сирот- ство во всех смыслах, от материально-социального до глубинного (родство с Андреем Платоновым). Загнанность человека и спасительность для мытарствующей души песни. Где-то здесь обретается и причина того, почему Рубцов среди стихов различного досто- инства оставил в русской поэзии несколько ослепительных шедевров, которые мы впра- ве даже внеэстетически называть классическими — имея в виду все, с чем связано это определение в великой русской литературе». Мария Степанова. В поисках отвергнутого времени. О «Шуме времени» Оси- па Мандельштама. — «Коммерсантъ №еекеп<1», 2016, № 1, 29 января <Ьйр:/Дш. коттег8апЕги/\уеекеп(1>. «<...> в 1926-м, Марина Цветаева пишет яростный текст, который ей так и не уда- лось опубликовать при жизни — „Мой ответ Осипу Мандельштаму”. Друг-критик, боль- шой поклонник мандельштамовской прозы, показал ей изданную в Ленинграде книжку „Шум времени” — и реакция не заставила себя ждать. Книгу она сочла подлощ и, думаю, дело было не только в трех написанных напоследок, на ходу, собственной рукой (обычно Мандельштам прозаические тексты диктовал — „я один во всей России работаю с голо- су”) главках, посвященных современности. Речь там шла о белой Феодосии в 1919-м, и Цветаева наотрез отказывалась понимать интонацию комического любования, с которой автор говорил об общем знакомом — добровольческом полковнике со стихами и иллю- зиями, то есть о проигравшем». «Цветаевская обида была, можно сказать, слишком личной. Вещи, о которых шла речь в феодосийских главках, прямо касались ее домашнего и поэтического хозяйства, и она говорила о них совсем в другой тональности. Добровольчество, которому отдал дань ее муж, было для нее беспримесной, героической жертвой; старые знакомые — отправной точкой для парадного портрета, образцом жизни на высокий лад. Режим сгущения и искажения, в котором писал о них Мандельштам, был для нее не приемом, но глумлением над тем, что не может себя защитить. Там много такого, лучше понятно- го с расстояния в век: например, то, что возмутившее Цветаеву „полковник-нянька” в мандельштамовском словаре исполнено глубокой нежности: словечком „няня” он под- писывал свои письма к жене». «Некоторое недоумение при чтении „Шума времени” было, похоже, общим местом, объединявшим читателей самого разного склада». Сергей Стратановский. Эпоха самиздата: что это было? В защиту либерализма. Переписка Сергея Стратановского и Кирилла Бутырина. — «Волга», Саратов, 2016, № 1-2 <Шр://та§агте8.ги88.ги/уо1§а>. «<...> в ленинградском „андеграунде” шла интенсивная жизнь: квартирные выстав- ки живописи и художественной фотографии, выставки, разрешенные властью из так- тических соображений (в ДК им. Газа и в ДК „Невский”), религиозно-философский семинар Татьяны Боричевой и Виктора Кривулина и, конечно, самиздат. Именно в Ленинграде возникло явление, которого не было ни в Москве, ни в других городах — самиздатская периодика. Если в других городах и появлялось нечто подобное, то быстро исчезало, а в нашем городе некоторые журналы, например „Часы” существовали более
10 лет. Об этом можно узнать в справочнике „Самиздат Ленинграда” (М., 2003), а я здесь расскажу о двух самиздатских журналах: „Диалог” и „Обводный канал”. Издания эти составлялись и редактировались моим другом Кириллом Бутыриным и мною, но глав- ная роль в этом деле принадлежала Бутырину. Первым нашим журналом был „Диалог”. С 1979 по 1981 год вышло 3 номера. <...> Думая над тем, какой материал из наших жур- налов дать для публикации в „Волге”, я выбрал переписку о либерализме между мной и Кириллом Бутыриным, помещенную в 1-м номере „Диалога”. Мне кажется, что эта тема не потеряла актуальности и в наши дни». Ирина Сурат. Язык пространства, сжатого до точки. — «Знамя», 2016, № 1. «Воронежские тетради Мандельштама дают картину удивительную: такой широты пространства, такого размаха раньше не было в его лирике, и в этом состоит некоторый парадокс — ведь не было раньше в его биографии и такого ограничения свободы, такой насильственной прикрепленности к месту, как в годы воронежской ссылки. С одной стороны — изоляция, оторванность от большого мира, „удушье”, а с другой — вольные поэтические странствия по разным культурам и эпохам, поистине мир без границ. <...> Речь не идет о том, чтоб поэтизировать судьбу ссыльного, и сам Мандельштам не делал из нее поэтический сюжет, хотя в перспективе будущей ссылки знаменательно его спе- циальное внимание к судьбам Овидия и Данте». «В Воронеже заочно осваивались и никогда не виданные места, как, например, Крит — Мандельштам не видел его, но знал и в Воронеже сочинил о нем замечательные стихи („Гончарами велик остров синий...”, 1937)». Алексей Татаринов. Последняя Нобелевская премия — попытка убить литера- туру. Беседу вела Полина Жукова. — «Литературная Россия», 2016, № 1, 15 января <Шр://1йго881а.ги>. «У Мамлеева очень специфическая вселенная. У него слишком много, на мой взгляд, специально внешне организованных знаков, за счет чего тьма уплотняется, грубо говоря, до какого-то предмета. Я, допустим, когда „Меланхолию” Триера посмотрел, тут же прочитал роман Мамлеева „После конца”. Оба произведения о том, что апокалипсис неизбежен, но как работает Триер — он работает с какими-то психическими интуи- циями, которые формируют эстетику, как работает Мамлеев — он создает монстров и прибивает к ним ярлык». «В русскую литературу Мамлеев привнес рационализированное, логически выстро- енное изображение инфернального хаоса». «<...>„Нимфоманку” его [Триера], к слову, я смотреть не смог. Мне показалось, что после „Меланхолии” так снимать нельзя, то есть он в „Меланхолии” такую планку сумел задать, что „Нимфоманка” — это, ну, как будто ты после гения попадаешь на беседу к реально психически больному человеку — неинтересно». Алексей Татаринов — доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой зарубежной литературы и сравнительного культуроведения Кубанского госу- ниверситета. Учебник поэзии: что хотел сказать автор и что объединяет стихи с архитекту- рой, живописью и кино. [Сергей Сдобнов] — «Теории и практики», 2016, 26 января < ННр: //Шеогуап(1ргасОсе.ги/ро818>. «Учебник „Поэзия” — обширный 886-страничный труд, который формально состо- ит из двух блоков, следующих друг за другом (порядок чтения блоков — на выбор чита- теля). Первая часть — теоретическая, вторая — рекомендуемые стихотворения и перево- ды поэтов XVIII — XXI веков под заголовком „Читаем и размышляем”. Такой диапазон авторов/текстов очерчивает хронологические границы русской поэзии. Благодаря тема- тическому принципу мы можем встретить стоящие рядом стихи Александра Пушкина и Геннадия Гора, баллады Иосифа Бродского и современного московского поэта Андрея Родионова». Говорит один из семи авторов-филологов Кирилл Корчагин: «Прежде всего учебник призван восполнить то, что поэзия в школьном и университетском образовании во мно- гом изучается недостаточно — на полях больших романов. Причем это касается поэзии вообще, дела же с современной поэзией обстоят, как правило, еще хуже. Часто изучение современной поэзии заканчивается на Бродском, хотя этот поэт покинул нас уже 20 лет назад и может называться современным только в некоем специфическом смысле». «Сейчас разрабатывается сайт учебника рое81а.ги, и со временем мы планируем поместить там текст учебника целиком. Но, кроме того, на сайте будут появляться отсутствующие в учебнике разборы поэтических текстов, ответы на вопросы читателей или учителей, информация о современной поэтической жизни и о деятельности Центра лингвистических исследований мировой поэзии».
Алексей Цветков. Стругацкие: от прогресса к гностицизму. — «Сноб», 2016, 20 января <Шр8://8поЬ.гн>. «Т. е. если понимать их прекрасный „Мир Полудня” (из которого на окраины вселенной пребывают прогрессоры, чтобы мучиться неразрешимыми проблемами) как вероятное будущее „оттепельного” СССР, то тогда получается, Стругацкие были коммунистами и социальными оптимистами примерно до начала 1970ых, а дальше их стали захватывать сомнения насчет бесклассового будущего и гностический миф о недоброй материи, навсегда поработившей разум. А вот если предположить, что их коммунистический „Полдень” с самого начала понимался как нечто невозможное (слишком прекрасное, чтобы хоть когда-то оказаться реальностью), если коммунар- ская „Земля” из „Трудно быть богом” это никакая и не „Земля будущего”, а духов- ная Плерома, из которой падают к нам прогрессоры, подвижники и великие умы, „царство не от мира сего”, из которого приходят сюда герои, чтобы столкнуться с неразрешимостью, обреченностью, непреодолимыми границами и „отягощенностью злом”, тогда, получается, что Стругацкие были убежденными гностиками с само- го начала и их „коммунизм” есть всего лишь ситуативная (чтобы пройти цензуру) метафора того царства свободных эонов Единого Духа, которое описано в „Пистис Софии” и „Апокрифе Иоанна”». Алексей Цветков — писатель, публицист, один из организаторов книжного магазина «Циолковский», лауреат премии Андрея Белого и премии «НОС». «Я сама определяю, кого и что я буду переводить». Диалог переводчиков: Алеша Прокопьев поговорил с Татьяной Баскаковой. — «Сока.ги», 2016, 18 января <Шр:// \у\у\у.сока.ги>. Говорит Татьяна Баскакова: «Лет семь назад в бессонную ночь я подумала: до конца своей переводческой жизни я хочу перевести — если столько проживу — еще хотя бы по одному роману пяти любимых мною авторов (неважно, в какой последовательности, как сложится). Я имела в виду Арно Шмидта, Альфреда Деблина, Ханса Хенни Янна, Райнхарда Йиргля и замечательного итальянца, моего ровесника, Антонио Мореско. Что получилось в итоге? Я перевела за это время две очень большие и сложные (и прекрасные) книги: „Горы моря и гиганты” Деблина и „Река без берегов” Янна. Но я по-прежнему хочу перевести еще хотя бы по одному роману этих авторов». Составитель Андрей Василевский ИЗ ЛЕТОПИСИ «НОВОГО МИРА» Апрель 60 лет назад — в № 4 за 1956 год напечатано стихотворение Владимира Маяковского «Письмо Татьяне Яковлевой». 85 лет назад — в № 4 за 1931 год напечатано стихотворение Бориса Пастернака «Другу» [авторское название — «Борису Пильняку»]: «...Напрасно в дни великого совета, / Где высшей страсти отданы места, / Оставлена вакансия поэта: / Она опасна, если не пуста».
И351Р»]ЕДА\1КШ[И01Н[1Н[0И 1ПЮ’Ч[ТЫ Письмо в редакцию Уважаемые коллеги, в мою публикацию — Павел Нерлер. «В Москве» — «Новый мир», 2016, № 2, стр. 145, сноска 89 — закралась неточ- ность, за каковую приношу извинения. Текст сноски: «Анатолий Кузьмич Тарасенков (1909 — 1956), в это время редактор отделения поэзии Критико- библиографического института ОГИЗа, был автором подавляющего большин- ства статей в КЛЭ о современных поэтах (сообщено Н. Громовой)». Говоря о выходе на стыке 1932 и 1933 годов из печати шесто- го тома «Литературной энциклопедии» со статьей А. К. Тарасенкова о Мандельштаме, я оплошно применил аббревиатуру, к этой энциклопедии не относящуюся: а именно «КЛЭ» — «Краткая литературная энциклопедия». Это, разумеется, совершенно разные издания. «Литературная энциклопедия» выходила на протяжении 1929 — 1939 годов в трех разных издательствах (издательстве Комакадемии, «Советская энциклопедия» и «Художественная литература»), но так и не была доведена до конца (всего вышло 10 томов — с 1-го по 9-й и 11-й, том 10 был завершен, но не пропущен цензурой, послед- ний — 12-й том — готовился, но так и не вышел). Что касается «Краткой литературной энциклопедии» (КЛЭ), то она выходила в 1962 — 1978 годах в издательстве «Советская энциклопедия», в 1978 году вышел ее 9-й допол- нительный том. Статья об О. Э. Мандельштаме вышла в 4-м томе и была написана А. А. Морозовым (по некоторым сведениям, первоначально в ее авторы планировался И. Г. Эренбург). Сам Мандельштам, по словам Н. Я. Мандельштам, называл Тарасенкова «падшим ангелом», имея в виду то, что он одновременно и искренне любил поэзию, и своими подлыми статейками и рецензиями1 губил поэтов, собирая к тому же (и собрав!) лучшую в СССР поэтическую библиотеку. Вот самый поздний отклик Тарасенкова-критика на Мандельштама-поэта: «И если „ста- рое” поколение буржуазных поэтов — вроде Мандельштама — умеет этот спе- цифический поэтический „туман” преподносить в очень утонченных и „при- ятных” формах и, обращаясь к поэтическому богу Нахтигалю (т. е. соловью), просит дать ему судьбу Пилада или вырвать ненужный ему более язык (ибо „звук сузился; слова шипят, бунтуют”), то теперь уже косноязычие стало уде- лом поэтов очень третьесортных»1 2. Кроме того, говоря о пенсионном деле О. Э. Мандельштама, я, к сожа- лению, не указал на Л. Г. Аронова как на первооткрывателя этого важного источника. Детальная публикация этого дела, подготовленная нами совместно, выходит в «Нашем наследии», 2016, № 2. Еще раз приношу читателям, журналу, Н. Громовой и Л. Аронову свои извинения. Павел Нерлер 1 Кроме статьи в «Литературной энциклопедии» он как минимум трижды отзывался о творчестве Мандельштама: рецензией на «Египетскую марку» («На литературном посту», 1929, № 3, стр. 72), пассажами в отзыве на книгу Н. Берковского «Текущая литература» («Печать и революция», 1930, № 1, стр. 79 — 80) и в статье: Тарасенков А. Графоманское косноязычие — «Знамя», 1935, № 1, стр. 192. 2 Тарасенков А. Графоманское косноязычие... стр. 193.
8ИММАКТ * ТЫ§ 18§ие риЫ18ке8 а 811011 поуе! Ьу Уксктк Вегехт «Ук!иак!у», а 811011 ргозе Ьу Е1епа Сгеог§1уеУ8кауа «Му ЕуасиаИоп Сору», 811011 81опе8 Ьу Аигеп НаЬкскеу «Опе Нипсксб апс! Еог!у Гипега18», а 811011 81огу Ьу Еу§епу ЕсНп «АУе Ыке Оиг Ми81с», а 811011 81огу Ьу 8ег§еу 8каг§ипоу «А 8!аг1ш§-Нои8е Весаше 8Пеп!» апс! ако скар!ег8 оГ 8а1!укоу-8скес1пп’8 Ыо^гарку Ьу 8ег§еу Вткгепко. А рое!гу 8есНоп оГ !кк 188ие 18 сотрозес! оГ пс\у роет8 Ьу Вакку! Кепхкеуеу, Уа8Йу ВогоШп, Ука1у Вткпеу, Уега /икагеуа, Е1епа Еарзкта. Тке 8ес!1оп8 окепп§8 аге Го11о\уш§: ^е^V ТгапзШИопз: «Тмю 8оппе!8 акои! Опе Кш§ оГ Кт§8» — Регсу Ву88ке 8ке11еу апс! Ногасе 8шкк !гап81а!еб Ьу Аппа 7о1о!апеуа. РКП()8орКу, Н'Могу, РоПйс: ап агкск оГ Еу§епу ШТсску «Лк^шеп! Эау8 оГ 1916» 18 сксНса!ес1 !о !ке то8! тигс1егои8 Ьа!!1е8 оГ !ке АУогШ \7аг I — оп 8отте апс! а! Уегскт. Е88ау8: «Тепбег 8ро!8 оГ коса! Н18!огу» — УкШтй УезккПеу \уп!е8 акои! Сагра!к1ап оШ апс! пс\у ту!к8. Зеттагшт: а 81огу Ьу ктои8 скПШепк \уп!ег Ес1иагс1 И8реп8ку «Аскеп!иге8 оГ !ке Ма§1с Вгоот», ако а 8ког! 81огу «кНсе Реор1е» апс! Гга^тепк оГ а 81огу «Акег №пе Моп!к8 \укк Ноте ОсНусгу» Ьу Кзетуа Вга§ип8кауа. Соттеп18: «Мау Ве Той \УП1 ТЧо! Весоте а АУтпег Ьи! оп !ке О!кег Напе! Той \УП1 В1е Ыке а Мап» — АПа Еа!уп1па \уп!е8 акои! а пс\у поуе! Ьу ЬуиктПа Икккауа «А ккоЬк Ьаскег». ЬИегаШге $ШсИе8: кксок! Во§ото1оу т кк агкск «А Так \укк Маппа Т8уе!аеуа» \уп!е8 акои! !а1к8 мл!к !ке рое!, гссогдсс! т !ке Шагу оГ ркко1о§к! I. Кохапоу. Рукописи не рецензируются и не возвращаются. Тексты, присланные на электронных носителях и по электронной почте, а также рукописи объемом более 12 авт. л. не рассматриваются. Словесное сочетание «НОВЫЙ МИР» зарегистрировано ЗАО «Редакция журнала „Новый мир”» в качестве товарного знака по классам МКТУ 16, 38, 41, 42. Общественный совет: Д. П. Бак, П. В. Басинский, А. Г. Битов, С. Г. Бочаров, А. Г. Волос, Д. А. Гранин, Б. П. Екимов, Ф. А. Искандер, Ю. М. Каграманов, А. А. Ким, Р. Т. Киреев, Ю. М. Кублановский, А. С. Кушнер, А. Н. Латынина, Б. Н. Любимов, А. М. Марченко, В. С. Непомнящий, И. Б. Роднянская, О. А. Славникова, М. О. Чудакова, О. Г. Чухонцев Главный редактор А. В. Василевский Первый заместитель главного редактора М. В. Бутов Редакционная коллегия: М. С. Галина, В. А. Губайловский, М. Б. Ионова, С. П. Костырко, П. М. Крючков (зам. главного редактора), О. И. Новикова Компьютерная верстка — М. А. Каганова Адрес редакции: 127994, ГСП-4, Москва, Малый Путинковский пер., д. 1/2. Телефоны: главный редактор — (495) 650-57-02, заместитель главного редактора — (495) 650-91-81, отдел прозы — (495) 694-54-96, отдел поэзии — (495) 629-56-92, отдел критики — (495) 650-57-02, для справок, продажа журналов — (495) 694-08-29. Электронная почта: ппмг2007@118!.ги по вопросам зарубежной подписки: поУ1-шп@ш!и-пе!.ш Сетевой журнал «Новый мир»: 11!!р://изУ5У.пт1925.ги • Ь!!р://поууш1г]оигпа1.ги/ Свидетельство Министерства Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций ПИ № 77-15286 от 28 апреля 2003 г. Учредитель и издатель — ЗАО «Редакция журнала „Новый мир”». Сдано в набор 28.02.2016 г. Подписано к печати 28.03.2016 г. Формат бумаги 70x108 716. Бумага кн.-журн. Офсетная печать. Объем 15,0 печ. л., 21,0 усл. печ. л., 27,0 уч.-изд. л. Тираж 2500 экз. Зак. 253-2016. Цена договорная. Отпечатано в АО «Красная Звезда», 123007, г. Москва, Хорошевское шоссе, 38 Тел.: (495) 941-28-62, (495) 941-34-72, (495) 941-31-62 1Шр7/»/»/»/.гейМагр11.ги е-гпай: кг_2Уегс1а@та11.ги