/
Автор: Балашов В.
Теги: художественная литература французская литература новеллы литературоведение
ISBN: 5-83340068-8
Год: 1999
Текст
г!
es
/ -.шй
*-
Французская
новелла
I 05
I' S
I
I ;о
1. R
1970-1995
W\O
■
н
К
<
?
АНТОЛОГИЯ
французская
хобелла
1970-1995
ФРАНЦУЗСКАЯ НОВЕЛЛА
1970 — 1995
Антология
Переводы с французского
Издание осуществлено в рамках программы
“Пушкин” при поддержке Министерства
Иностранных Дел Франции и Посольства
Франции в России
ББК 84.4
С 23
Составление, общая редакция, заметки об авторах — Виктора Балашова
Эта книга вобрала несхожие сюжеты и жанровое изобилие современной
французской прозы. Здесь и психологическая новелла, и остросюжетный
рассказ, новелла-притча и волшебная сказка. Одни новеллы позабавят
читателя, другие — увлекут своей глубиной, неожиданным сходством быта и
бытия французов с нашим собственным...
Во весь голос поведано об этом — об извечной встрече мужчины и женщины:
искушении, соблазне, очаровании, безмерной страсти и всесилии любви...
В “Антологию” вошли писатели разных поколений: ровесники века —
Марсель Арлан и Андре Дотель; идущие им вслед несравненные мастера —
Жан Кейроль, Эмманюэль Роблес, Жан-Луи Кюртис, Пьер Гамарра, Роже
Гренье, Мишель Турнье, Жан-Пьер Шаброль, Жорж Перек, Кристиана
Барош; наконец плеяда талантливейших рассказчиков, которые на русском языке
озвучены впервые, — Клод Пюжад-Рено, Анни Сомон, Пьеретта Флетио.
Сдано в набор 15.06.98. Подписано в печать 12.02.99.
Формат 60x90 1/16. Печать офсетная. Тираж 15000 экз. Зак.
Отпечатано в типографии ООО "Мультипринт”
121352, г. Москва, ул. Давыдковская, д. 10, корп.6
с 4700000000-026
Б59(02)-99
© Составление, заметки об авторах -
Виктор Балашов, 1999
© Художественное оформление —
ISBN 5-83340068-8
РИК “КУЛЬТУРА”, 1999
© Gallimard
© Ed. du Seuil
© Denoél
© Julliard
© Flammarion
© Actes Sud
© Ed. Ramsay
© Robert Andre
© Pierre Gamarra
© Charles Dobzynski
© Editions Grasset et Fasquelle
© Mazarine/Fayard
© Bernard Grasset
LA NOUVELLE FRANÇAISE
1970 —1995
Anthologie
Ouvrage realise dans le cadre du programme
d’aide à la publication Pouchkine avec le soutien du
Ministère des Attaires Etrangères Français et de
l’Ambassade de France en Russie
Moscou, RIK “KULTURA”, 1999
Марсель Арлан
И длится день...
И длится день... Но из чего он соткан, какова его сущность,
ускользнувшая от меня навсегда? Если сказать: то было согласие сердца
с окружающим миром, — значит, ничего не сказать. Если добавить: то
была девушка девятнадцати лет и молодой человек двадцати двух, —
тоже, значит, ничего не сказать. Но что же в таком случае следует
сказать? Все было просто, чудодейственно просто, и потому, верно, я
ничего не поняла и до сих пор не могу найти для себя объяснения.
Лежа в шезлонге на краю лужайки, окруженной высокими
деревьями, я вспоминаю какую-то мелодию. И, вслушиваясь,
спрашиваю себя: неужели это я напевала ее, такую прозрачно-чистую?
Или кто-то другой пел ее во мне? Она смешивается с овевающим меня
легким ветерком, я пытаюсь следить за ее полетом, вглядываясь во
взъерошенные травы и листья, в розы на клумбах, в песок на аллеях,
и слышу где-то вдалеке, как она звенит животворным ручейком,
приглашая меня на просторы окружающего мира. Этот мир мне ведом:
тропинки и дороги, леса и долины, деревушки, утесник в цвету, скалы,
церкви, холмы, увенчанные крестами, — о, Бретань. Стоит июнь, как
тогда, десять лет назад: мне довелось провести рядом с молодым
человеком целый день напролет, один-единственный день, и все-таки я
была девушкой, на которую снизошла Божья благодать.
— Мадам отдыхает?
Ах уж эта Мария! От нее не скроешься. Особенно теперь! Можно
подумать, что я все еще ребенок. И вот вам доказательство:
— Опять с босыми ногами!
— Пускай подышат.
— Чтобы вы простудились!
— Мне жарко.
— Того и гляди, хворь нагрянет. А уж коли она придет, то не
только к вам — к вам обоим.
Неужели она думает, что я не знаю?
— Пойду за одеялом. Да и господин председатель так велел.
Marcel Arland. Ce long jour...
© Gallimard, 1970
© H. Световидова (перевод), 1998
И длится день
5
Ах, если тут замешан мой супруг, господин председатель суда, не
остается ничего другого, как покориться, — это самое лучшее, что
можно сделать. А вот и одеяло, теперь я закутана с ног до головы.
— Так хорошо, милая?
— Я задыхаюсь.
— А ему-то как, хорошо?
Я покраснела (за двоих).
— Тебе следовало бы иметь детей.
— Когда умерла ваша матушка, мне достались вы, моя девочка.
— Это не одно и то же.
Обидевшись, она отворачивается. А я, я, конечно, раскаиваюсь:
— Мария... Ну полно, Мария!
Она уходит в себя, замыкается.
— Мария, если не будешь со мной разговаривать, я сброшу одеяло.
Никакого ответа.
— Мария, я заболею, слышишь?
— Мне все равно.
— А если не одна я заболею, тебе тоже все равно?
Она дрогнула. Продолжим:
— Ты меня больше не любишь?
— Злюка!
Но я очень мило в ответ:
— У меня есть и другие имена. Ты их позабыла?
— Это было давно.
— Так ли уж давно, моя нянюшка?
“Нянюшка” моих детских лет: ее глаза загораются, как в былые
времена, как в тот день, на склоне того дня, когда она встретила
возвратившуюся домой девушку, открывшую для себя целый мир.
— Ты помнишь?
— Как же, помню, что мне надо чистить посуду.
Затем, удаляясь, насмешливо добавляет:
— Отдыхайте, госпожа председательница!
Нет. Анна. Анна де Керволан, Анна девятнадцати лет от роду: я
воскрешаю в памяти ту, июньскую девушку. Какого дня? Воскресного,
одиннадцатого числа. Какого часа? Любого часа этого дня. А места? Любого,
ведь каждое было прекрасно. Но с чего начать? Конечно, с Рошфора,
Рошфора-ан-Тер. Это ее края? Да нет, она приехала из Вана. Зачем же
явилась в Рошфор-ан-Тер мадемуазель де Керволан? Ей понадобилось
сменить обстановку. Но почему? У нее началась депрессия; видите ли, с
девочками всегда так: растут себе, растут, потом вдруг начинают бледнеть и
6
Марсель Арлан
томиться. А нянюшка знай твердит свое: “Боже мой, как подумаю, что ее
бедная мать ушла на тот свет из-за легочной болезни!” А ее бедный отец
(он-то остался) — что он об этом думает? Что ему никак не дают закончить
творение всей его жизни, описание подвигов Дюгеклена/. Ну а доктор?
Доктор считает, что всему виной возраст и, конечно, июнь: немного отдыха
и свежего воздуха... Но где? Например, в Рошфоре, ему там известен один
пансион, отличный пансион, который содержит серьезнейшая дама.
Вот так впервые в жизни я и очутилась одна, будто взрослая.
Сначала, изумившись, я чувствовала себя немного потерянной,
ранимой, короткая прогулка казалась мне настоящим приключением...
Но дальше — больше, и вот уже я растягиваюсь в тени на опушке
минут на десять, а то и на час. Я ловила крик птицы, журчание
ручейка, запах сосны и утесника. Все мои чувства возвращались к
жизни. Ощущения были смутными и приятными. У меня случались
свои встречи: кюре, почтальон, деревенские ребятишки, старуха с
тяжелой корзиной за плечами, влюбленная парочка, которая улыбалась
мне, одинокой (о, я почувствовала себя не такой одинокой/..).
“Не слишком устали?” — спрашивала меня дама, когда я
возвращалась в пансион. — «Вовсе нет». — «Вас не узнать, одно
удовольствие видеть эти розовые щеки». Я скромно разделяла ее
удовольствие. Ела я хорошо, спала крепко, а когда просыпалась,
из горла рвалась мелодия неведомой песни. Пора вставать! В
зеркале — отражение высокой девушки и ее свежести: сияющие
небесной голубизной глаза, устремленный навстречу утру профиль,
полуоткрытые губы, они улыбаются, и не без причины; золотистые
плечи и никакого намека на худобу, никаких впадин; округлость груди,
а тело, казалось, струилось до самого низа, тоже словно пробуждаясь
в ответ на неведомую песнь, неведомую до времени. И не стыдно вам,
мадемуазель!.. Немножко стыдно. Но не очень.
Она крепла день ото дня, и в последний из них к отцу вернется
обновленная девушка. Да вот, судите сами...
— Где мы находимся, Жан?
Что за Жан? Молодой человек за рулем автомобиля. Какой
автомобиль, ведь она собиралась сесть в автобус! Но накануне он
вдруг предложил отвезти ее. Стало быть, он ее знал?
Ну а я, я не сразу его узнала. Это было у церкви на другой день после
моего приезда. Старая церковь, череда галерей, витражей, покрытий,
Ъертран Дюгеклен (1320 — 1380) — французский полководец, главнокомандующий
(коннетабль) в годы Столетней войны. — Прим. Н.Световидовой.
И длится день...
7
каменных украшений. Я собиралась все это нарисовать. У меня с собой
был альбом, и я начала: как вдруг за моей спиной на дороге... чего он
хочет, этот парень? Никогда не видел рисунка? Да он, кажется,
смотрит вовсе не на рисунок, скорее на девушку.
— Добрый день, мадемуазель.
— Месье...
— Вы не узнали меня?
Года двадцать два — двадцать три, темноволосый, коренастый, но с
тонкими чертами лица, большими черными-пречерными глазами, в которых
угадываются сдержанность и мягкость, такие глаза... да ведь это Жан Сорен!
— Это вы!
— Ну конечно. А вы — мадемуазель Анна?
Словом, это были мы. Но что я делаю в Рошфоре? Я не стала
скрывать. А что делает он сам? Он проводит здесь каникулы. В
Рошфоре? Неподалеку от Рошфора, у кузена. Вот ведь как бывает!
Да, он только что окончил военно-морское училище (браво!) и теперь
ждет назначения, а пока...
— Прогуливаетесь.
— Гуляю понемногу.
И добавляет в нерешительности:
— Но не всегда выпадают такие встречи.
Нет, вы только представьте себе!.. Наступает долгое молчание.
Затем он спрашивает меня, отважный моряк, можно ли надеяться
увидеть меня вновь. Боже мой, всякое случается...
И мы увиделись. Сначала это были короткие встречи: несколько
слов, несколько шагов, например, возле церкви, которую он с каждым
разом все больше любил. Я чувствовала себя лучше, начала выходить
на извилистую дорогу; так вот, он стоял как раз на повороте. "Вы
ждали меня?” — “Дело в том...” Ну хорошо, и мы гуляли до самого
вечера. Да, дело в том, что у меня появился влюбленный...
Как прежде, когда он поджидал меня у лицея, пускай лишь для
того, чтобы следовать за мной издалека. А девчонки, они
поддразнивали меня: “Анна! Твой влюбленный!” Нечего сказать,
прекрасный влюбленный для Анны де Керволан: сын столяра! И я
улыбалась, стараясь скрыть смущение. И все-таки находила его милым,
этого замкнутого, мечтательного мальчика.
Во время наших прогулок в Рошфоре он казался менее замкнутым,
но зато более мечтательным, — стоит лишь вспомнить его порывы,
неясный шепот, восторженный вид и эти прекрасные темные глаза,
которые никак не могли решиться, но горели желанием быть понятыми,
а я делала вид, что не понимаю. До самого того дня.
10
Марсель Арлан
Час дня. Замок. Что за замок? Крепостные стены и башни,
неприступная твердыня!
— Вы никогда не видели Жослен?
— Только на открытках.
— Укрепления сохранились со Средних веков. Но жилое
помещение относится к эпохе Возрождения: шедевр. Хотите
посмотреть?
— В другой раз.
— Почему же?
— Потому что сегодня у меня свое собственное маленькое
возрождение, и, клянусь, без всякого феодализма.
Он улыбнулся:
— Вы правы.
Он редко улыбался, но когда делал это, причем непроизвольно,
всякая тень исчезала с его обычно хмурого лица и появлялось что-то
детское.
— Я так люблю вас слушать... — прошептал он.
И добавил с усилием, — может, это замок придал ему смелости? —
... и смотреть на вас.
Не говорить ничего, только самое очевидное, но и это давалось ему
не без труда.
— Мне хочется есть, — заявила я в ответ.
Боже мой, мне хотелось есть! А он даже не думал об этом! О чем
он только думал? Я проголодалась, еще бы: путешествие, свежий
воздух, да и время пришло (алтарь с дарами)... Скорее обедать!
Мы объехали весь Жослен. Ресторан “У замка ". Хватит замков; а
вот и кондитерская.
Обедать в кондитерской!
— Каждый может обедать сам по себе, Жан.
В конечном счете выяснилось, что этот молодой человек очень
любит кондитерские изделия, и мы решили обедать вместе, что и без
дополнительных выяснений, согласитесь, гораздо лучше.
Обветшалая, но чистая кондитерская; нас с улыбкой встречает
престарелая дама. Что мы желаем? Чай. У нее есть китайский чай (моя
слабость), лепешки и утренние пироги: яблочный, вишневый,
земляничный. Есть даже выдержанный портвейн.
— Надеюсь, вы выпьете капельку? — спрашивает Жан.
— Разумеется.
И вот мы в полумраке внутреннего зала, Жан напротив меня с
ножом и вилкой в руках, как человек, знающий приличия.
— Лучше есть руками, так вкуснее.
И длится день...
И
Что он тут же и делает. Какое облегчение! — смеется он. И сразу
разговорился. Я выслушала всю историю Жослена, длинную историю (хотя
он не преминул сдобрить ее юмором, как истинный сын народа, которого
не проведешь господскими россказнями). Затем речь пошла о лесе
Броселианда, волшебниках, феях и так далее: он оказался в своей стихии.
— Вы были бы Мерлином.
— Если бы вы были Вивианой.
— Или Ланселотом.
— А вы — Гвиневерой.
Такова бретонская игра: благородные дамы и рыцари, приключения
и колдовские чары, что же до Святого Грааля, то я готова спорить, что
бедный Жан знает, где его искать, этот Святой-Пресвятой Грааль; и
вот доказательство: он не осмеливается подступить впрямую, но...
— Была у нас и герцогиня...
Искусный маневр.
— которая звалась Анной...
Это становится опасным.
— Как вы Анна (О, Anima!).
— Как многие другие. Едем?
Странное дело, он не кажется разочарованным... Понимаю: рыцарь
представил свои доказательства. Святой Грааль отложен до другого раза.
Что же касается престарелой дамы, то она, наверное, все понимает,
мало того, славная старая дама, само снисхождение, казалось, говорит:
“Ия была молодой”. Я подумала, что тоже когда-нибудь так скажу;
а пока, молодая, да-да, действительно молодая, я оценила всю прелесть
и этого слова, и этого мига.
Два часа; на бретонских просторах — в горах и долинах, в лесах и
лачугах, в деревушках, на увенчанных крестами холмах, на затерянных
тропах, извилистых дорогах — всюду веет покоем и за каждым
поворотом — сюрприз. Возвещать о нем нет нужды: довольно одного
взгляда, чтобы другой обратил внимание, а то вдруг заметят оба, и
тогда стоит лишь повернуться друг к другу: до чего хорошо! Мы
расстались с лесом Броселианда и мертвецами. Наша игра — это
живая игра сегодняшнего дня. Она идет всерьез. И потому каждый
умолк; говорите за нас, аромат сосны, жар тел, неясные тени и ты,
безмолвие, навстречу которому мы устремляемся.
Дальше дороги нет! Прямо перед нами — поросший травой, окруженный
кустарником склон; а где-то посередине — два дерева и часовня.
— Заглянем туда?
Но она заперта. А ключ, у кого он может быть? Там, в ложбине,
/2
Марсель Арлан
у подножия склона — не дом ли? Мы спустились туда. Ну какой это
дом: под соломенной крышей одно окно и за дверью — темная лачуга.
— Есть кто-нибудь?
— Но Жан, кого можно найти в такой дыре?
— Я уверен, что здесь кто-то есть.
И верно, где-то в глубине, в зловонной тьме кто-то зашевелился и
медленно стал приближаться к нам: гном, женская особь без возраста,
девушка или женщина, в лохмотьях.
— У вас есть ключ от часовни?
— Ключ... ключ... — всхлипывая и моргая своими огромными
бесцветными глазами, заикалась она.
— Ключ...
Поняв наконец, она тащится, прихрамывая, к стене, шарит по ней
в поисках ключа, тот падает.
— Ключ.
Жуть. Сердце мое разрывается, настолько чудовищна эта нищета.
Она бросает обвинение нам, идущим мимо. Обвиняет нас и этот
июньский день. Господи, мне не понять твоего замысла, ведь ради тебя
построена эта часовня и ради тебя хранит от нее ключ это чудовище.
— Пойдемте, Анна, — сказал Жан.
Он взял меня за руку, я осознала это, мне кажется, лишь когда мы
подошли к двери строения.
Жалкая часовня: облупившиеся стены, сваленные в угол скамьи, —
мы шаг за шагом погружаемся в пустоту и молчание. Молиться? Мне
не пришло на ум ни единого слова. Но ведь каждый молится как
может: своею радостью и своими горестями (как делаю я), своим
ожиданием, как этот юноша, остатками души и тела там, в лачуге.
А что касается Бога, моя ли в том вина, что, покидая часовню, я
испытываю своего рода облегчение? Я искала Бога, шла ему навстречу, я
знаю, он где-то прячется, но где? В этом ручейке, что падает с откоса? Мне
жарко, я протягиваю к нему руки: как хорошо! Двумя руками я собираю
воду, я подношу ее к губам, молодой человек не сводит с меня глаз.
— Хотите?
Он молча смотрит на меня, а я ему в шутку:
— Ловите!
О, всего две капли. Но он вдруг схватил меня за плечи и до боли
сжал их:
— Неужели вы не понимаете?
А я в ответ:
И длится день...
13
— Жан! Нет!
И добавила ласково:
— Так будет лучше.
И все. Молодой человек падает ничком в траву, пытаясь заглушить
свой крик. Как я заглушаю свой, сама того не подозревая; но я права —
во имя нас обоих. И если я сажусь чуть выше, у этого дерева, прошу
тебя, постарайся понять. Я люблю тебя, Жан, пожалуй, даже чуть
больше, чем нужно. Но ни рыцарей, ни «Круглого стола» уже не
существует, и дорогой твоему сердцу Грааль не властен сделать того,
что хочет. Послушай, ну что он может еще? Что подарить тебе в этот
день, в этот час, в этот убегающий миг? В отчаянии я ищу, а рука — в
вырезе блузки (ну и жара!); приоткрывшись, блузка освобождает плечо,
и чего я никогда не могла вообразить даже во сне, чего никогда в жизни
не сделала бы — вот она, моя обнаженная грудь, смотри, нет — опусти
глаза, мне стыдно, нет, смотри: теперь все.
Его горящие глаза обжигают меня. Доносится хриплый голос:
— Анна...
Да, это Анна, которая не могла сдерживать себя долее, но он добавляет:
— Спасибо.
И больше ничего. Я не сожалею. Мы прожили свое. Прощай.
На обратном пути — вся опустошенная, но живая, из окошка машины
рука моя окунулась в вечернюю прохладу. Ни единого слова; каждый о
чем-то думает или хочет забыть. Думы, вновь обретенные дороги и...
другие люди: ну и пусть! Между тем я спокойна, ведь нашего прекрасного
приключения мне хватит до конца моих дней. А как там Жан?
Дорожный знак: Ван, 9 километров. Резкий поворот.
— Осторожнее!
Затормозив, машина остановилась.
— В чем дело, Жан?
Он мрачно молчит, не двигаясь, затем поворачивается и, не в силах
сдержать свою ярость, произносит в запальчивости:
— Вы любите другого?
— Нет. Не люблю, — ответила я.
— Но он ждет вас у вашего отца.
— Я ничего об этом не знаю.
(Отчасти я, конечно, догадывалась, но как об этом сказать?)
— Она ничего не знает! А знаете ли вы, что я вас люблю?
— Да.
— А вы? Вы?
— Но ведь то... что я сейчас сделала...
14
Марсель Арлан
— Qviwaû Да ведь это всего-навсего игра, гнусная игра, насмешка.
— Извините меня.
Я услыхала стон, потом смех. Рванув с места, он повел машину как
сумасшедший: глаза остановились, руки судорожно вцепились в руль —
воистину сумасшедший; смеркалось, на бешеной скорости мы неслись
навстречу сумеркам.
— Хотите угробить нас?
— Вам страшно?
— Не за себя.
А если и страшно, подумалось мне, такой конец (хотя я вовсе не
желаю его) мог бы стать завершением этого дня.
Предместье, улицы, пробки — приходится сбавить скорость.
Красный свет: очень хорошо. Впрочем, он, кажется, успокоился.
Залив; поворот направо, дорога, идущая вверх, и, наконец, старое
жилище (дом с претензией на поместье), наше жилище.
Машина останавливается, водитель помогает мне выти, обнажает голову,
кланяется — настоящий морской офицер — и говорит упавшим голосом:
— Прощайте, мадемуазель.
— Прощайте, Жан.
Стемнело.
...Как этим вечером — с тех пор минуло десять лет. Лежа в шезлонге
на краю лужайки, женщина предается воспоминаниям, что позволяет ей,
несмотря на упреки няни, дожидаться возвращения дражайшего супруга,
который, как всегда, задерживается. Что там говорит няня?
— Господин председатель скоро придет.
— Будем надеяться.
— Наверное, его задержали в суде.
— Ну конечно.
Или где-то еще. Я привыкла.
— Кстати, ты помнишь тот день, когда я так поздно вернулась из
Рошфора?
— Еще бы не помнить! Ах негодница! Да мы места себе не
находили. Ваш отец...
Мой овдовевший отец (о покойной — ни слова) был занят своим
Дюгекленом. Жаль, что ему не удалось закончить творение всей его
жизни. Вместе с Бертраном он добрался до самого Шатонеф-дю-Рандона.
— Ваш кузен...
Мой кузен — человек серьезный, не то что сын столяра; а уж если
ты зовешься Леру, да еще приписан к судебному ведомству, довольно
союза с Керволан — и ты разом выбиваешься в люди.
И длится день...
15
— Пора домой, слышите?
— Мне хорошо.
— А ваш ребенок, ему-то как?
— Ему тоже хорошо.
Меня окружает прохлада сумерек, и пускай рядом нет ни
влюбленного, ни даже просто любящего мужа, зато у меня есть
ребенок. Это мальчик. Я чувствую, как он шевелится в моем чреве,
откуда скоро вырвется на волю, я уже предвкушаю, как он прильнет
губами к моей груди. Я больше не одна. У меня появился спутник.
Своим рождением он обязан не только настоянию мужчины, но и
каждому дню моей жизни, в том числе и тому июньскому дню,
который занимается для меня вновь. Пусть растет, я еще молода;
говорит он или молчит, я все равно его понимаю, пускай страдает (у
него есть сердце), я утешу его: что с тобой, мой мальчик? Ничего,
просто он чувствует себя опустошенным, терзается, сам не знает, чего
хочет. — “Это болезнь молодости. Мне она знакома”. — “Тебе она
знакома?” — “Мне тоже, как и тебе, было девятнадцать лет”. — “И
что? — Я уехала . — Совсем одна? — Нас будет двое .
И снова на дорогах июнь, о, Бретань. Леса и луга, кустарники,
деревушки — все принимает нас с радостью. Я вновь увидела церковь
Рошфора, свидание состоялось, со мной кто-то есть. Куда ведет эта
дорога? Подожди. Вот оно то самое место, небо, желтое пламя цветущего
утесника, склонившиеся сосны, алтарь, где я прилегла. Что говорит мой
мальчик? “Как здесь красиво!” А дальше? “Какой ты кажешься молодой,
мама!” Я действительно молода. Он знает все о Жослене и спрашивает
меня: “Хочешь посмотреть?” — “В другой раз”. Он улыбнулся. А вот
и место светопреставления, как будто я с ним и не расставалась.
Соломенная крыша лачуги провалилась (и нет несчастных). Зато есть
часовня, ручей, ствол дерева, к которому я прислонялась. Я все помню,
все было овеяно чистотой. Я могу взять туда моего мальчика.
Дороги, дороги; уже поздно. Близится ночь. Что сталось с
малышом? Может, теперь он моряк и плавает в море (как тот — ведь
в доме довольно и одного судьи). А может, учитель или врач. Или,
может быть, пишет (разве я не вела дневник? В тринадцать лет — две
тетради). Инженер, но где? А я, где я и кто я? Закоченевшая старуха
во тьме и забвении. Но я жду его, он не может меня забыть, он грядет,
он уже близко. “Вот и я”. — Он наклоняется, и своими полуслепыми
глазами я вижу его, как видела алтарь и ручей в тот июньский день,
когда девушка пробудилась, услыхав свое имя — Анна.
Тьма сгущается. Конец долгому дню, но я все еще жду. Слава
Тебе, Господи!
Андре /[отель
Простор
Она так и не смогла объяснить своего поведения. И никогда не
задавалась вопросом, как поступила, если бы все повторилось сначала.
Любовь — да, конечно, но и что-то еще, какая-то иная истина, кроме
любви. Быть может, этого никогда не случилось бы в краях, где
небесный простор не столь беспределен. А еще, наверняка
существовала некая подробность, которая осталась незамеченной. Что
за подробность? Этого никогда не узнать ни ей и никому другому. Вот
как все произошло.
Закончив в Шуази коллеж с совместным обучением, Жанна
Жерпен продолжила учебу в Париже на курсах торговых служащих,
не слишком заботясь о будущем своем положении — у родителей
достаточное состояние. И хотя на каникулы она приезжала домой, ей
ни разу не приходилось встречаться с одноклассниками — мальчиками
или девочками, разъехавшимися кто куда. Да она и не стремилась
узнать, что с ними сталось. И лишь три или четыре года спустя во
время прогулки ей случайно довелось увидеть двух юношей — Эктора
Ваня и Рене Шапе. Первого она встретила в одном из тех селений на
равнине Бри, где богатые дома окружены роскошными садами;
впрочем, здешние селения не представляют особого интереса для
туристов, которые никогда сюда и не наведываются. Эктор Вань
слонялся с гитарой на плече. Жанна остановила свой мопед, чтобы
передохнуть и оглядеть окрестности. Парень без колебаний подошел к ней:
— Я даю уроки игры на скрипке и на гитаре, а ты?
— Я работаю в Париже, — ответила она.
Обычный разговор, после чего она снова тронулась в путь. У него
была странная манера смотреть через плечо девушки, словно он видел
что-то йдали. Через час она остановилась посреди поля у ограды парка,
где возвышался старинный дом. Едва она успела приблизиться к
ограде, чтобы получше рассмотреть этот великолепный дом, как по
другую ее сторону, выйдя из поперечной аллеи, появился молодой
человек.
— Рене Шапе! — воскликнула она. — Я и не знала, что ты
здесь живешь. Просто остановилась полюбоваться домом.
André Dhôtel. L 'Horizon
© Gallimard, 1997
© Н.Световидова (перевод), 1998
Простор
17
— Ты можешь войти, Жанна, — сказал он, — мне доставит
удовольствие вспомнить вместе с тобой о времени, проведенном в коллеже.
Он открыл калитку и повел ее к дому. Сказал, что родителей сейчас
нет, но гувернантка может приготовить для них чай. Они проболтали
с добрый час. Шапе заканчивал медицинский факультет. Много
путешествовал. О Соединенных Штатах и России говорил так, будто
речь шла о Нормандии или Бретани. Девушка поняла, что ему не
приходится особо рассчитывать на свою семью, так как у него было
много братьев и сестер, и потому возникало немало трудностей и в
учении, и в путешествиях. Работа и трудности представлялись ему
своего рода игрой.
— Надо только не упустить свой шанс, — заявил он, прощаясь с
ней. — Если ты не против, на днях я заеду за тобой в Шуази, и мы
прогуляемся на машине. Я познакомлю тебя с моей семьей.
Это было в конце лета. Различные обстоятельства помешали Жанне
встретиться с Рене Шапе. Что же касается Эктора Ваня, то она и
вовсе о нем забыла.
Однако именно Эктора она встретила на следующий год, когда
меньше всего этого ожидала, на сей раз дело было в отдаленном
поселке, куда она отправилась навестить престарелую тетушку.
Вечер поздней осени. Сметаемые ледяным ветром последние листья
падают с платанов на площади Вокуа. На углу площади возвышается
длинная палатка, которую поставили для бала. Жанна зашла в
булочную за хлебом. Выйдя из магазина, она наткнулась на Эктора.
— Я знал, что снова встречу тебя, — сказал Эктор. — С тех пор
как мы виделись, я научился играть на трубе. Я играю на балу в
оркестре. Может, и ты придешь на бал? Только у меня не будет
времени потанцевать с тобой.
Случаю было угодно, чтобы кузен, живший в этих краях, пришел
со своей сестрой на ужин к тете и повел девушек на бал.
Во время танцев Жанна обратила особое внимание на партию
трубы. Ей показалось, что участие инструмента, на котором играл
Эктор, было, пожалуй, немного неуместным. Во всяком случае, то, что
в сельский оркестр допустили духовой инструмент, было делом из ряда
вон выходящим. Судя по всему, публика осталась не очень довольна.
Около одиннадцати часов наступил перерыв, и музыканты горячо
поспорили, затем Эктор подошел к Жанне и пригласил ее на первый
танец, который играли после перерыва.
— Ты покинул свой пост, — заметила Жанна.
— Меня прогнали, — пояснил Эктор. — Они ничего не понимают
в музыке.
18
Андре Дотель
— Может, ты играл не совсем точно.
— Я играю по-своему. И в общем-то, гениально.
Она взглянула на него, проверяя, не шутит ли он. Но он говорил
вполне серьезно. И все время, пока длился бал, танцевал только с
Жанной, терпеливо дожидаясь ее, когда она принимала приглашения
других танцоров. Он сказал ей, что должен унаследовать от дяди
великолепное жилище, чуть ли не замок в долине Морен. Говорил о
преобразованиях, которые намерен сделать в парке.
— Ты по-прежнему преподаешь музыку? — спросила она.
Он ответил, что располагает и другими средствами и что теперь
работает страховым агентом в Вокуа. У него сохранилась прежняя
привычка смотреть вдаль. Между тем в палатке никакой дали увидеть
было нельзя. И все-таки Жанне удалось заметить, что через дверцу,
которую приподняли, дабы дать доступ воздуху, можно было
различить длинную темную улицу с деревьями, постепенно
исчезавшими под горящими звездами где-то в небесах.
— Куда ты смотришь? — спросила она в какой-то момент.
— Я все время мечтаю о путешествиях, — ответил Эктор.
— Ты путешествовал?
— Никогда. Но собираюсь отправиться в Аргентину.
И он выложил ей грандиозный план.
— Аргентина — это всего лишь отправная точка. Мне хотелось бы
добраться до крайнего юга Америки, туда, где не встретишь ни
туристов, ни исследователей.
В конце бала Эктор просто сказал: “Увидимся” и, не думая больше
о Жанне, снова отправился спорить с музыкантами.
У них было мало шансов встретиться вновь. Жанна не часто
наведывалась в Вокуа. К тому же от тети она узнала, что некий
господин Вань, служащий страхового агентства, не удовлетворял
необходимым требованиям и не имел постоянного жалованья. “Что же
он все-таки замышляет?”— спрашивала она себя. Люди рассказывали,
что ее прежний товарищ пока еще не нашел себе ремесла по вкусу.
Все же она снова увидела его в Шуази во время рождественских
каникул. Шел снег. Эктор сидел за рулем старенького автомобиля. И
двадцать раз объехал Шуази, прежде чем остановился у выхода из
церкви. Заметив после окончания мессы Жанну, он издали позвал ее,
не сдвинувшись со своего сиденья. Она подошла к нему.
— Так вот, — сказал он, — сегодня после обеда я тебя забираю.
Поедем взглянуть на замок моего дяди.
Она не сумела отказаться. Он приехал за ней к ее родителям, то
есть остановился в назначенный час перед домом и принялся
Простор
19
непрерывно сигналить. Несмотря на возражения семьи, Жанна
поспешила к нему, словно опасалась скандала.
Как только она села рядом, он мгновенно рванул с места.
— Тебе не кажется, что из-за снега дороги стали непроезжими?
— Я могу водить машину при любой погоде. Пятисантиметровый
снег — это сущие пустяки.
Они выехали на плоскогорье.
— Я думала, мы направляемся в долину Морен, — сказала она.
— Мне нравится плоскогорье. Хорошо прогуляться здесь вместе.
Эктор говорил мало. Конечно, он следил за дорогой, как делают все
водители, однако Жанне показалось, что взгляд его устремлен немного
в сторону и что он наблюдает за окрестностями слева от дороги. Там
расстилались бескрайние заснеженные поля с видневшимися вдалеке, в
глубине прогалины, белыми и черными елями. Вскоре повалил сильный
снег.
— Дворники, как нарочно, не работают, — заметил Эктор.
Он стал копаться в ящике для перчаток, пытаясь отыскать запасной
вертлюжок. В этот момент автомобиль занесло, он сделал крутой
поворот и резко остановился на склоне откоса. Жанна упала на Эктора.
— Ничего страшного, — сказал он. — Надеюсь, с тобой все в
порядке.
— А как мы отсюда выберемся? — спросила она.
— Никак не выберемся, — заявил Эктор.
Они с трудом вылезли из автомобиля, который мог бы снова
выехать на дорогу лишь с помощью аварийной машины.
— Нам остается вернуться в Шуази пешком, — сказал Эктор. —
Всего-то девять километров.
Он считал это вполне естественным. В тот момент Жанна и не
подумала возражать. Впрочем, случившееся ее ничуть не удивило.
Пустынная проселочная дорога в зимнее время. Эктор сказал, что
проводит Жанну до дома, а затем предупредит владельца гаража.
— Нельзя ли позвонить ему с дороги? — спросила Жанна.
— В окрестностях нет ни одной деревни, — ответил Эктор.
В разговоре мелькали практические замечания. Механизм
управления, безусловно, был неисправен, и все-таки Эктор считал, что
это отличный автомобиль. Снежные вихри заставили его умолкнуть, и
тут измученная Жанна стала осыпать его резкими упреками. Зачем ему
понадобилось везти ее на эту невероятную прогулку по плоскогорью?
Да и умеет ли он вообще водить машину? Нет, это что-то
непостижимое. В ответ он лишь повторял: “Плоскогорье,
плоскогорье...”, не придавая значения ее раздражению и воспринимая
20
Андре Догель
его как должное. Внезапное прояснение вновь открыло перед ними
белый простор. Они пересекли лесок. Остановившись на опушке,
Эктор сказал ей: “Я хотел бы жениться на тебе”. И, взяв за плечи,
так быстро поцеловал ее, что она не успела воспротивиться. Сразу же
они снова пустились в путь, и Эктор заговорил о чем-то другом.
Когда они добрались до Шуази, он ограничился тем, что перед
домом Жанны пожал ей руку и снова сказал, что скоро они увидятся:
— Ты обязательно должна осмотреть усадьбу моего дяди. Это
великолепно!
Жанна дала себе слово избегать любой новой встречи. Но две
недели спустя, в субботу, во второй половине дня, она опять увидела
Эктора — на Восточном вокзале. Эктор ехал тем же поездом, что и
она, в Шуази. Ей не оставалось ничего другого, как смириться с его
обществом. Однако на протяжении всего пути он почти не
разговаривал, только предложил ей журналы, какие у него были, и
углубился в созерцание пейзажа.
Когда они подъезжали к Шуази, он заявил:
— Теперь я работаю в Окуре, в пятнадцати километрах отсюда,
недалеко от того места, где живет мой дядя. Я возьму такси. Поедем
со мной, посмотришь дом. И конечно, я сразу же привезу тебя
обратно.
— Меня ждут родители. И потом, это же безумие, какое еще
такси!
— Я богат, — сказал Эктор. — По крайней мере сегодня. Завтра —
дело другое, но все будет хорошо. У меня золотое ремесло.
Так они болтали, выходя с вокзала. Эктор остановился возле такси.
Он все еще не отрывал глаз от поезда, продолжавшего свой путь по
прямой линии в глубине долины. Жанна невольно следила за его
взглядом. Шум поезда терялся где-то в бесконечности.
— Жаль, что он не идет в Окур, — заметил Эктор.
Он открыл дверцу такси. Она была исполнена решимости не
следовать за ним и повторила, что идет домой. Он закрыл дверцу.
Один он спокойно дошел бы до Окура пешком, — заявил Эктор.
Жанна была удивлена той легкости, с какой он воспринял ее отказ, и
поняла, что отвезти ее на такси было для него чем-то вроде
несбыточного сна, который он вовсе не собирался осуществлять.
И она, не задумываясь, сказала:
— Ладно, я еду с тобой.
Он, казалось, не удивился и не обрадовался.
— Конечно, ты едешь со мной.
— Я плачу половину, — потребовала она.
Простор
2/
— Ничего подобного, — возразил он, захлопывая дверцу.
Такси тронулось. При ясном свете солнца начал подниматься один
из тех легких зимних туманов, которые придают живой и цветущий вид
засохшим растениям на откосах.
— Мне не дает покоя одна мысль, — сказала она, — и чем ты
только живешь?
— Необходим метод, метод, — отвечал Эктор.
— Какой метод?
— Да все в том же страховании. К тому же я размещаю разные
акции. А чтобы убедить людей, нужен определенный метод, и я нашел
его не далее как позавчера.
Затем он стал говорить о краях, по которым они проезжали. Дорога
перерезала широкие лощины, затем вновь шла вверх, поднимаясь над
равнинной местностью с блестевшими у горизонта крышами. Они
подъехали к дому дяди, стоявшему в глубине тополиной рощи.
— Входить к нему не будем, — заявил Эктор. — Впрочем, он
глухой и наполовину слепой. Ты только посмотришь.
Ограда вся проржавела. В запущенном саду возвышался довольно
большой дом с провисшими кровельными желобами. Одна сторона
крыши разошлась по швам. Фасад был изъеден сыростью.
— Ты не находишь, что это бесподобный дом? Позади есть пруд.
Разумеется, кое-что придется залатать.
Жанна не знала, что сказать. Эктор был просто-напросто
неудачником, всю жизнь строившим себе иллюзии. Ей во что бы то ни
стало следовало избегать встреч с ним. И было бы дурно с ее стороны
поддерживать в нем веру, что когда-нибудь она сможет питать к нему
какие-то дружеские чувства.
— А теперь поедем через Окур. Я покажу тебе свое жилище. Это
в двух шагах.
Такси снова двинулось в путь. Через несколько минут они
оказались в Окуре, селении с огромной площадью, назначение которой
трудно было понять. Эктор остановил машину посреди площади. Как
только они вышли, со всех сторон сбежалось с полдюжины ребятишек,
сразу устремившихся вперед.
— Мы подмели твой дом, — сказал один из них.
— Развели огонь в камине, — вторил другой.
— Я починил кран, — добавил третий.
Эктор представил Жанне ребятишек как лучших своих друзей, и
они все вместе направились к дому, расположенному на улочке,
выходившей на площадь. Дверь открывалась простым ударом ноги.
Они вошли в старинную кухню с огромным камином. Кое-какая
22
Андре Догель
случайная мебель, кровать в углу, разбитая висячая лампа. Жанну
охватил ужас. Несмотря на огонь в камине, все говорило о неизбывной
нищете... Оконное стекло оставалось влажным, а в самой кухне стоял
какой-то промозглый, отвратительный запах. Жанна не понимала, как
можно решиться жить в таком месте. Она попыталась скрыть свое
отвращение. А он был в восторге.
— Если надраить потолочные балки... — начал он. — А теперь,
ребята, ступайте в лавку и принесите мне шампанского с пирожными.
Нет, не все. Лучше ты, Эмиль.
— Ни в коем случае, — с живостью возразила Жанна. — Мне
надо немедленно возвращаться. Ты же знаешь, меня ждут.
— Ей надо возвращаться, — повторил Эмиль, парнишка с рыжими
волосами и усеянным веснушками лицом.
Эктор и не думал настаивать. Он никогда не настаивал. Вид у него
по-прежнему был сияющий. Они снова сели в такси. На обратном
пути, длившемся совсем недолго, Эктор почти полностью взял на себя
труд вести беседу. Он рассказывал о деревне и доме.
— У меня пять комнат, будет еще и ванная, есть обширный сад,
который надо привести в порядок. Все это я покажу тебе в другой раз.
— Другого раза не будет, — вполголоса сказала Жанна.
Он будто не слышал. Простился с ней перед домом родителей, как
всегда, без лишних церемоний. К великому счастью, он не заговаривал
снова о женитьбе и не просил даже мимолетного поцелуя. Наверняка,
подумалось ей, в действительности он ни во что не верит.
Прошла не одна неделя, а Эктор не подавал признаков жизни.
Вскоре Жанне представилась возможность снова увидеться с Рене
Шапе. Ничто на свете не могло доставить ей большей радости.
Казалось, она с незапамятных времен только этого и ждала. Новое
свидание произошло самым естественным образом во время семейных
встреч, причем родители и не помышляли об их союзе. Отец Жанны
вступил в деловые отношения с отцом Шапе, когда продавались
земельные участки: им понадобилось обсудить общие интересы.
Визиты, приглашения. И вот, во время одной из таких встреч Жанна
вновь увидела Рене в красивом доме, который уже знала.
Уклад жизни семейства Шапе вовсе не походил на так называемый
буржуазный; пожалуй, это слишком обобщенное понятие на деле мало
соответствует сути — ведь каждая семья обычно обладает своим
особым характером, это в равной мере можно отнести и к крестьянской
жизни. Впрочем, родители Рене вовсе не стремились к оригинальности.
Великие любители путешествий, как и сам Рене, а вместе с ним и их
старшие сыновья, появлявшиеся лишь изредка, они скорее готовы были
Простор
23
слушать рассказы других, нежели хвастаться тем, что совершили сами.
У отца Шапе порой возникали идеи, не раз ставившие его в
затруднительное положение и приводившие к рискованным ситуациям.
Он создавал различные предприятия, владел двумя косилками и
молотилками, кирпичным заводиком, яблоневыми насаждениями, но
представлялся обычно как лесопромышленник. И в этом Рене походил
на него. Решив, казалось, посвятить себя медицине, он тем не менее
занялся фигурным катанием на льду и забрал себе в голову, что будет
переводить малоизвестных английских авторов. Рене и его родные
отменно делали все, за что брались. Они не испытывали потребности
кого-то поразить, по достоинству оценивая возможность собираться
всем вместе в таком уютном доме, полагая, что не слишком-то
заслужили его покой. Такая серьезность в сочетании с врожденной
беспечностью очаровала Жанну. Но речь все-таки не о том, не время
вдаваться в объяснения чувств, которые молодые люди стали питать
друг к другу.
Однажды в своей семье Жанна услыхала, что Эктора Ваня считают
человеком, способным при случае даже на мошенничество. Ей,
разумеется, никогда и в голову не приходило, что она может выйти за
него замуж, однако, подумала она, кое-какие обстоятельства могут
обнаружиться и вызвать чувство неловкости. Она опасалась, как бы
Рене не узнал о ее прогулках с Эктором; пускай невинные и отчасти
вынужденные, они могли поведать о ничем не оправданной дружбе.
В течение весны и лета Жанна виделась с Рене каждую неделю:
либо он приезжал в Шуази, либо ее приглашали в его семью. В начале
лета отпраздновали помолвку. Родители Жанны купили загородный
дом поблизости от дома Шапе и вместо сторожа поселили там кузину,
поэтому после экзаменов Рене и Жанна смогли встречаться ежедневно
в любое время. В тот год ни о каких путешествиях и речи не было.
Мадам Шапе предстояла операция. Свадьбу перенесли на конец
сентября.
Рене с Жанной часто гуляли в окрестностях. А иногда отправлялись
в соседнее селение купаться в бассейне или на теннисный корт в
Шуази. Им случалось говорить об Экторе. Жанна рассказала, что
совершала прогулки с ним и посетила его дом в Окуре. Рене случайно
стали известны кое-какие подробности о перемещениях бывшего
одноклассника:
— Я знаю, что теперь он уже не в Окуре, а на другом краю
департамента. Мне встретился еще один наш одноклассник, которого
я, впрочем, путал с Ванем.
Таким образом, Эктор Вань стал совсем чужим. Рене с Жанной не
слишком заботила его судьба.
24
Андре Догель
— Но в один прекрасный день он может объявиться, — говорила
Жанна.
— Наверняка, это в его духе, — соглашался Рене. — Похоже, он
здорово пьет.
— Он плохо кончит, — заметила Жанна.
В конце концов, пускай выпутывается как может, это его дело.
Ну а теперь настала пора с величайшим тщанием разобраться в
этой истории, стараясь ничего не упустить. Сама Жанна немногое
могла объяснить, хотя дело касалось не кого-нибудь, а именно ее. Как-
то во второй половине дня она сидела рядом с Рене в саду дома Шапе,
в беседке, где стояли сияющие белизной железные стулья, столы и
скамейки и дрожали в полумраке три солнечных круга. И всюду
благоухали розы.
— Я забыл о моем визите к дяде Жермену, — сказал Рене, — он
хочет посоветоваться со мной у себя дома и назначил мне встречу со
своим врачом. Дядя при смерти. Я не могу взять тебя с собой.
— Ну что ж, поезжай! — согласилась Жанна.
— Это всего в тридцати километрах отсюда. Я скоро вернусь. Мой
брат Жак составит тебе компанию.
— Будь осторожен на дороге, прошу тебя, — сказала Жанна.
Оставшись одна, она обрадовалась, что никто из домашних не
пришел к ней, предпочитая читать книгу в ожидании.
Однако углубиться в чтение ей не удалось. Она взглянула на розы.
Их было несметное множество, причем самых разнообразных видов.
Она знала названия и повторяла их вполголоса. На клумбах росли и
другие цветы. Она попыталась вспомнить их изысканные имена.
Изящный перечень, служивший своего рода гарантией незыблемого
счастья. Счастье... Ей показалось, что кто-то прошел вдоль ограды.
Никого. Должно быть, кошка или ежик. Над изгородью виднелось
бледное небо с облаками, застывшими над вершиной поросшего
луговыми травами холма с четко проступавшими очертаниями. За ним
можно было различить другой холм, очень длинный и немного
расплывчатый. Там, казалось, простирался обширный край. Никогда
прежде девушка не замечала этого. Вглядевшись пристальнее, она
увидела уменьшенный расстоянием сосновый лес, разделенный на
лесосеки и совершенно пустынный, и что-то вроде сарая, тоже пустого.
Там все было пусто. Это ее поразило. Она встала и машинально
направилась к калитке. Открыла ее. На обочине дороги стояла машина
брата, маленький красный двухместный автомобиль. Жанне захотелось
опуститься на сиденье. А потом (почему бы и нет?) она включила
зажигание. Беспечный, как все Шапе, Жак оставил в машине ключ
Простор
25
зажигания. Она тронулась с места. Куда бы поехать? Может,
навстречу Рене? Но эта мысль тут же исчезла. Долгими
послеполуденными часами все бесследно исчезает. Вскоре девушка
остановила машину. Послушала стрекот кузнечиков, затем поехала
дальше. На дорогах было безлюдно. Прибыв в Окур, она страшно
удивилась. Эктор? Но его нет больше в Окуре, какой смысл здесь
задерживаться? Она поставила машину, собираясь пройтись по
площади.
И тотчас появился рыжий мальчишка с веснушками на лице. Он
следовал за ней на расстоянии двух шагов, глядя на нее так, словно
она была сказочным, а может, цирковым персонажем. “Эмиль”, —
сказала она. “Ты меня помнишь?” — воскликнул он.
И они молча пошли вперед. “Где он?” — спросила наконец Жанна.
Мальчишка неопределенно махнул рукой. Глаза его были печальны и
в то же время светились восторгом. И вдруг он выложил
скороговоркой:
— Он уехал. Сказал, что больше мы его не увидим и что тебя тоже
не увидим.
— Ты любил его?
В глазах Эмиля сквозило удивление. Он не понимал.
— Мы говорили о тебе, — молвил он.
— Ты не думал, что я вернусь?
— Он сказал: никогда, никогда.
Они дошли до пруда. Подобрав камешки, Эмиль в ярости стал
бросать их один за другим в воду. Никогда, никогда... Небесная гладь
пруда была столь же чистой, как глаза ребенка.
— Ты знаешь, где он живет? — спросила она.
— В Понбо.
— Это далеко?
-Да.
— Поедем со мной.
Она привела его к машине. Эмиль заколебался. И даже отказался
сесть в машину. Потом вдруг вскочил на сиденье. Жанна развернула
карту, чтобы отыскать дорогу на Понбо. И с этого момента все было
не в счет. Она спрашивала себя, что именно не в счет? Время не в
счет, дни не в счет. Жанне казалось, что она оказалась в будущем, в
невиданной дотоле стране. Ехала она быстро, но время от времени
останавливалась, чтобы посмотреть на небо с его застывшими
облаками. Из-за этих застывших облаков, возможно, все и случилось.
Эктор был человек никудышный, но существовало молчание небес. Что
это означало? Она не знала. Ничего не знала. И никто ничего не знал.
26
Андре Догель
Окраина Понбо, через которую они проезжали, была усажена цветами
и яблонями. Длинная улица. На тротуарах не набралось бы и десятка
прохожих. В конце улицы виднелось что-то вроде плоского луга и в
отдалении — купа тополей. Теперь на горизонте вставали дождевые
тучи. От их вида сердце разрывалось. И тут она заметила Эктора, он
шел, сунув руки в карманы. Она остановила машину. Эктор увидел ее
и Эмиля.
— Разорен, полностью разорен, — только и сказал он.
— Это неважно, — отозвалась она.
— Невероятно, что ты приехала.
— Ты думал обо мне?
— Мечтал, что когда-нибудь Эмиль привезет тебя. Чистое
безумие. Привет, Эмиль!
— Добрый день, месье Эктор, — сказал Эмиль.
Эктор устремил взгляд в конец улицы.
— Через пять минут пойдет дождь, — с улыбкой заметил он. —
В здешних краях это редкая гнусь.
Минули годы. Эктор с Жанной появлялись то в одном селении, то
в другом, работая без устали и ссорясь из-за пустяков, но оставаясь
неразлучными. Никто их не понимал и не судил. Иногда видели, как
они бредут по дороге в любую непогоду.
Они не сомневаются, что деревья — почерневшие или в пышной
зелени — сопровождают их на протяжении всего пути под
торжествующими и безутешными небесами (для них это одно и то же).
Они без конца говорят о ничтожных и нудных вещах. И все кажется
бесконечным. Вспорхнет ли куропатка где-то в поле, взмоет ли к
вершине огромного бука вяхирь, начнет ли хлестать дождь по
кизиловым веткам, закружит пчела над терновником или, наконец,
откроется их взору маковка какой-нибудь колоколенки у горизонта, —
все это для них ниспосланные как дар, небывалые события.
Жак Heppe
Утром в четверг, часов около девяти, жалкого вида менестрель, в
шляпе, сползавшей на ухо, спускался по улице, напевая “Ты хотел
увидеть, как я плачу...”. По голосу можно было догадаться, что певец
был слегка навеселе. Что касается господина Грапэна, то он, встав с
легкой ноги, как раз завершал свой туалет под приятным впечатлением
трехцветной зубной пасты, когда веселый припев донесся до его слуха.
Хотя он и презирал пение нищих, однако инстинкт состязания
защекотал его голосовые связки, и, напрягши глотку, он взревел:
“Тореадор!..” Он дошел уже до бритья бороды, когда громкий мотив
из “Кармен” потонул в пене. И все же, как бы там ни было, он
располагал и другими средствами с пользой изливать свои чувства.
Ему, человеку пылкому, тотчас пришла мысль поделиться своим
хорошим настроением хоть с кем-нибудь. Заранее зная, что это
наслаждение достанется ему одному, он перешел в столовую, куда
перед этим удалился готовить уроки юный Тото. Господин Грапэн не
сомневался, что даже самые горячие проявления отцовских чувств —
веселый окрик, хлопок по плечу — никак не помогут мальчику
проявить усердие и тут же извлечь запутанный бином, а тем более
решить задачку про водопроводный кран. К несчастью, отцовской
благожелательности с самого порога помешала ложность обстановки:
поза Тото наталкивала на мысль, что его застали врасплох. Разумеется,
он продемонстрировал отцу все подобающие признаки умственной
сосредоточенности, но за ними явно чувствовалась крайняя тревога.
Вся столовая: буфет, люстра, мухи, семейные фотографии, красные
рыбки, печка и герань — все словно замерло, застыло с выражением
подлога. Господин Грапэн скрестил за спиной руки:
— Как это понимать? Притворяемся, что работаем, так ведь? Уж
не занимает ли нас случайно вычисление сложных процентов?
Закрыв тетрадку грудью, Тото ответил характерным ворчанием
школьника-зубрилы, которому неприятны праздные вопросы
непосвященного. Но с господином Грапэном это не прошло. Утратив
приятное расположение духа, он принялся подозрительно оглядывать
все вокруг, уверенный, что остается лишь опознать улики, уличающие
Jacques Perret. Une grenouille
© Julliard, 1981
© Ю. Мартемьянов (перевод), 1998
28
Жак Перре
преступную деятельность. И вскоре был удовлетворен: позади ранца,
водруженного как экран, он и впрямь обнаружил копилку, привычным
и знакомым местом которой был буфет.
— Хо -хо! — произнес он тоном, обещавшим исключительно
важное продолжение.
Копилка представляла собой покрытое лаком гончарное изделие в
форме толстенной лягушки. Бережливое животное так и сверкало
зеленой шкурой и красным жилетом, расстегнувшимся под напором
огромного пуза. Уставившись на господина Грапэна своими
выпученными глазками, лягушка расплылась в широченной улыбке: так
было удобней глотать монеты, которыми ее кормили. Несмотря на все
почтение, которое вызывал этот образ у широкой публики, сама поза
сидения на корточках, равно как и ханжеский взгляд, вызывала в конце
концов чувство брезгливости. Разумеется, даже если копилка была
задумана в жанре насмешки, усмотреть в ней развратную сущность
могли лишь развращенные умы. Бросалось в глаза, что копилка эта
была внесена под семейный кров в похвальных целях — похвальных с
тех самых пор, как человеку пришлось думать о завтрашнем дне. Тем
не менее в это утро при взгляде на драгоценную лягушку возникало
подозрение: на стол с буфета она заведомо спустилась не сама. И
господину Грапэну оставалось гневаться лишь на скверного мальчишку,
который стащил лягушку вниз явно с преступными целями; и в то же
время, судя по оборотам его речи, не совсем безгрешной оказывалась
и сама лягушка. Случившееся усугублялось, по-видимому, еще и
тайными причинами, что придавало враждебному * выпаду
исключительность, граничившую с театральностью. Даже у Тото
возникло впечатление, что некоторые из отцовских резкостей
проносились поверх его головы, целя непонятно в кого или во что.
Стоит сказать, что вот уже около месяца, как перекормленная копилка
успела утратить свое исходное предназначение. По мере ее разбухания
возникало подозрение, что в утробе ее начинают бродить какие-то
мрачные мысли. Так, в связи с проблемой конечных целей, улыбка ее,
столь же простодушная, сколь и алчная, превратилась мало-помалу в
страховидную гримасу, за которой угадывалась угроза близящейся
рвоты. И все-таки Тото по-прежнему относился к лягушке как к
игрушке, имевшей воспитательное, подчас дисциплинарное назначение
и предназначавшейся исключительно для его счастливого и
обеспеченного будущего, на которое он, разумеется, пока что плевать
хотел. К тому же право передачи этих благ двигалось, по-видимому, в
направлении общего интереса и совместного пользования — того
скучного конца, от которого даже в таком возрасте ожидают лишь
Лягушка
29
жалких крох или неприятностей. Во всяком случае, срок платежа явно
служил уже поводом к конфликту. И следовало предвидеть, что
темные побуждения, которых детям не дано еще знать, могут только
усилить бурю, которая все равно разразилась бы над головой мальчика.
Первый взрыв гнева у господина Грапэна еще не утих, как вдруг он
наклонился над лягушачьей пастью, словно внезапно обнаружил в ней
присутствие постороннего тела. Кончиком ногтя он и впрямь подцепил,
а затем, щепотью, осторожно извлек маленький кусочек проволочки,
загнутой на конце крючком. Сраженный тем грозным взглядом, когда
какие-либо признания становятся излишними, Тото сразу перешел к
смягчающим обстоятельствам:
— Я пробовал, — пролепетал он, но ничего не вышло.
— Ах вот как! Ничего не вышло. Ну что ж, сейчас ты увидишь,
как это выйдет у меня!
И в новом порыве гнева, который на этот раз оказался слепым,
господин Грапэн схватил копилку и швырнул ее в окно.
Одинаково пораженные этим бессмысленным жестом, отец и сын
застыли на месте.
— Не припомню, чтоб она была такой тяжелой, — пробормотал
сквозь зубы папаша.
Боясь подойти к окну, оба повернулись в сторожу улицы и стали
прислушиваться к роковому звуку, который мог бы означать либо
разрешение вопроса, либо Бог знает какой кошмарный исход. Ожидание
затянулось очень надолго. “Лишь бы этот идиот лягушонок не вздумал
разбиться о голову новорожденного младенца”, — повторял про себя
господин Грапэн.
Как и полагается, предмет уже начал неспешно падать. Этажом
ниже жила госпожа Пелуз, она как раз шла отряхнуть грязную тряпку
и успела опознать пролетавшую мимо копилку Грапэнов. Хотя, даже
ничего не понимая, она с наслаждением выслушала громкие вопли
верхнего соседа, ей не пришло в голову, как они связаны с появлением
копилки в свободном полете. Из опасения стать жертвой
галлюцинации, она на всякий случай высунулась из окна — а вдруг
все прояснится.
Приближаясь к пятому этажу, набиравшая скорость лягушка не
успела ускользнуть и от взгляда господина Фрелона, страдавшего
подагрой и недвижно с утра до вечера сидевшего на своем посту у окна
в ожидании нечаянного везения. Вне всякого сомнения, он мог
опознать пролетавший предмет, ибо мозг его с давних пор был
настроен на денежные дела, а взгляд тотчас ухватывал любые
перемещения денежных знаков, совершавшиеся в его присутствии. Он
30
Жак Перре
лихорадочно подергал находившийся под рукой колокольчик, чтобы
привлечь внимание домашних и поторопить их тотчас спуститься вниз,
дабы не упустить нежданной удачи и успеть проявить себя в качестве
первоочередных свидетелей, — ведь вскоре у места падения могли
появиться любители и из других кварталов.
На уровне четвертого этажа пролетавший уже на полной скорости
предмет отразился на вощеном полу гостиной всего лишь тенью
вороватого воробьишки, не успев привлечь к себе — такой мелочи —
внимание человека, который, сидя в одной рубашке без пиджака,
заполнял какие-то ведомости. К третьему этажу, широко раскрыв
пасть встречному ветру, лягушка принялась храпеть подобно полому
волчку, и этот храп не мог не задеть слуха юной девушки,
размечтавшейся на балконе. Наконец, на скорости восьмидесяти
километров в час тяжелая копилка лихо долетела до тротуара, где и
разбилась с негромким кокетливым треском, возвещавшим о скандале
предательски прерванной службы. Со своего верхнего этажа,
навалившись на подоконник, господин Грапэн и его сын заметили, что
взрыв произошел у самых ног менестреля, который как раз заканчивал
последний куплет своих “страданий”. Обломки самой лягушки остались
валяться на месте, в то время как ее содержимое разлетелось в разные
стороны с неожиданной лихостью, тайно небось скопившейся в утробе
фарфорового земноводного. Понятно, что медным монеткам не
терпелось вырваться из тесноты и, возликовав, пуститься вскачь —
попеременно то орлом, то решкой. Определить площадь их рассеяния
было нелегко, ведь на асфальтовом шоссе множество монет все еще
катились по кругу или по касательной, посверкивая блестками, словно
рыбы-уклейки. Сверху зрелище производило двусмысленное
впечатление непоправимого разрешения от бремени. И вот теперь
Тото, одновременно восхищенный и расстроенный искрометным крахом
своих накоплений, стиснув зубы, наблюдал, как какой-то прохожий,
подобрав несколько монеток, с видом Тартюфа опускает их в
протянутую руку певца. Затем Тото вскипел от возмущения, увидев
высунувшихся из окон дуралеев, которые умилялись проворству
прохожих, не скупившихся на милостыню из чужих денег.
Происходившее возмущало не только его.
— Ис чего это они так разжалобились, — ворчал нищий певец,
с трудом подымаясь на ноги под тяжестью подаяний. Он дошел даже
до такой наглости, что принялся потирать себе бока — словно после
завершения благодарного занятия; потом начал подбрасывать на ладони
лягушачью голову, чудом сохранившуюся и явно обрадованную всем,
что случилось. При этом у певца был вид Жана Ростана, знаменитого
Лягушка
31
любителя земноводных, разве что усы казались слипшимися от
напитков подозрительного свойства.
Ни единой мелочи из происходящего не пропустил и стоявший у
окна господин Грапэн. Захваченный развитием события, за которое,
как он считал, его нельзя было винить, он собирался отправиться к
роковому месту, куда Тото, изнемогавший от горечи и нетерпения,
осмелился спуститься раньше его, да еще весь в слезах, — Бог знает,
каких глупостей он там порасскажет.
— С чего ты так разревелся, мальчуган? — спросил певец.
— Это у меня разбилась копилка, — ответил, заикаясь Тото.
— То был красивый жест, и Бог вернет ее тебе. Ты только
повторяй, что безвинность неловких благословят ангелы, к тому же
копилки для того и делаются, чтобы их разбивали.
Тут вмешался господин Грапэн.
— Я не только отец этого ребенка, но я же, по нечаянности, и
выбросил эту вещицу, столь же ценную, сколь и хрупкую.
Попытайтесь хотя бы понять, в чем причина и цель моего поступка.
— Поверьте, добрый человек, я давно уже потерял интерес ко
всяким там причинам и целям. И куда как больше предпочитаю
держаться того, что есть. Если любая манна или монета, что падают с
неба, оказываются, как правило, под ногами лошади, то будь
благословенна и та рука, которая выбрасывает в окно пятак высокой
пробы или стертый пистоль, лебединое яйцо или жареную ласточку, —
помните только, что если лягушка — прыгунья, то крыса становится
нырком.
После такой речи, увы, не очень внятной, ситуация могла только
усложниться и потерять смысл. И однако, в душах собеседников
пробудилось вдруг веселье, и веселье самое неподдельное.
Жизнерадостная внешность нашей троицы и совсем не
таинственный тон их разговора привлекли, одного за другим, двух
прогуливавшихся господ, которые приблизились, стараясь остаться
незамеченными. У них сложилось, однако, впечатление, что дело, о
котором шла речь, затрагивало интересы общие, но, по-видимому, не
самые важные. Троица была полностью поглощена беседой, диспут не
прекращался, но внимание слушавших было вскоре отвлечено, сменило
направление и остановилось на груде крупных монет. Разумеется, они
тут же решили, что как раз эта куча денег и явилась поводом для
дискуссии, как вдруг несколько слов, внятно произнесенных и
совершенно ясных по смыслу, вывели их из заблуждения. Они начали
наконец понимать, в чем предмет спора. Оказывается, речь шла
исключительно о предмете в самом прямом смысле слова, только
32
* /Как Перре
вдребезги разбитом. Достаточно было мало-мальски широкого взгляда,
чтобы восстановить этот предмет в его первоначальном виде, —
благодаря, разумеется, той маленькой, но широко раскрытой глотке,
которая валялась рядышком не только нетронутая, но словно
пережившая себя и заинтересованная узнать — каким образом все
произошло.
— А ну стоп! Поосторожней, малышня!
Самые нахальные и впрямь не оставляли надежды поживиться,
набить карманы, и кое-кто уже нагнулся над грудой.
— Назад! Ах вы жадные бродяги- шалопаи! Здесь только я могу
судить о праве на везение, но я человек добрый и останусь на стороне
моих ближних. У кого-нибудь из вас уж точно найдется в кармане
кусок мела, так что пожалуйста... Спасибо, малыш.
С неожиданным проворством певец начертил на тротуаре,
усыпанном черепками и старинными медяками, что-то вроде круга:
— Внутри круга, господа, где я в центре, все принадлежит мне, а
вам — все, что за кругом, так что не считайте, что вас обокрали.
— Решение гнусное и скандальное, — проворчал господин Грапэн,
уже наклонившись и протянув руку к монетам.
— А ну-ка встаньте, Грапэн! Побольше гордости, прошу вас. Как
бы там ни было, рассыпанный здесь клад находится теперь в
распоряжении только своих собирателей. Под моим законным
руководством бережливые ребята благочестиво сгребли его в кучу, и
мои карманы сами могут служить свидетельством моего личного
содействия делу спасения. И вот я подвожу итог: если у вас, господин
Грапэн, — а ведь вы играете роль расточительного стяжателя, — было
желание получить назад это земноводное, страшно раздувшееся из-за
ваших экономий, то вам стоило лишь побыстрее спуститься вниз и
подставить лягушке вашу шляпу.
Меж тем над крышами с криком носились туда-сюда ласточки,
прыгала через веревочку девочка в черном фартуке, какой-то мастер по
фаянсу и фарфору возвещал о себе припевом, известным еще за тысячу
лет до Рождества Христова.
— А теперь, — сдвинув шапку на затылок и подняв мизинец,
продолжал менестрель, — вперед! Четверть круга на пятках в сторону
кафе — и я ставлю по стакану вина всякому, кто пожелает.
За ним последовало трое свидетелей во главе с господином Грапэном,
не считая полдюжины мальчишек на флангах. В бистро они выстроились
у прилавка, пусть в тесноте, но возбужденные и взволнованные
дружеским чувством локтя. Проявив властность, певец-маэстро велел
выставить пять полуштофов белого вина и полдюжины стаканов
Лягушка
33
сиропа, разбавленного сельтерской водой. После первого захода у
людей развязались языки, и вскоре компания пришла в веселое
расположение духа. Все очень удивились, услышав, как господин
Грапэн, поддавшись общему настроению, подал команду к новому
заходу:
— К черту жадность! — заявил он, сам поражаясь тому, что
подобное обращение исходит из его собственных уст.
Его поддерживала мысль, что хозяин бистро, конечно же, потребует
оплаты по разным счетам, но со всех разом, и тогда ему, бедняге,
повезло бы проскочить незамеченным. Однако при третьем заходе его
уже всерьез беспокоила нелепая мысль, что платить каждый будет сам
за себя.
Когда пришла пора возвращаться домой, разговоры начали чахнуть,
казалось, будто по ногам ползают кусачие муравьи, а тело само
отделяется от стойки. Не оставалось сомнений, что наступал срок
платежа, и всякий считал нужным ощупать свои карманы и пошарить
за пазухой, как вдруг певец поднял в знак примирения руку:
— Спокойно, господа, без паники: я плачу!
И произнеся это, менестрель вынул из своего кармана голову
лягушки и положил ее на стойку.
— А вот и портмоне. Гарсон, будьте добры, дайте мне нож —
попрочнее, пожалуйста...Очень хорошо, спасибо. Я буду иметь честь,
господа, предложить вашему вниманию очень редкий случай
инкрустированных сбережений.
С осторожностью, но и уверенностью в себе певец всунул лезвие в
лягушачью глотку, которая от легкого удара раскололась, и на прилавок
выпал луидор.
— Гарсон! Берите плату, это ваши деньги. А что до вас, милейший
Грапэн, то вы в свое время плохо осмотрели копилку, иначе остается
предположить, что сокровищ вас лишило коварное бельмо в глазу. Но
вы, надеюсь, найдете утешение в народной песне времен Карла X,
которую, смею заверить, пели на улицах и бульварах еще в 1935 году.
Сказав это, менестрель запел:
Парень был красив и смел,
Видел сны и петь умел,
Вежлив в жизни, в деле мастер,
При деньгах, да в них ли счастье,
С Евфеми завел роман —
Опустел, увы, карман!
Ноэль Дево
Рождественская сказка
Одному и без того богатому человеку однажды повезло еще
больше. Он позвал домоправительницу и объявил ей:
— Флора, я теперь один из очень богатых людей. И чтоб об этом
знали влиятельные лица и знаменитые женщины, я решил устроить
рождественский праздник, который запомнился бы надолго. Поэтому я
купил дворец господина Люциуса и пригласил самых лучших мастеров,
чтобы превратить дворец в замок — еще более пышный, чем у наших
королей. Пусть золото струится с галерей каскадом, и тогда
ослепительный блеск обстановки и ливрей смутит даже самых
высокомерных гордецов. Ступайте, тщательно за всем проследите и
оправдайте мое доверие; чтоб ни один самомалейший недостаток не
ускользнул от вашего внимания. А затем возвращайтесь и доложите
мне о результатах проверки.
По возвращении домоправительница уверила хозяина, что не
заметила ни одного упущения.
— Однако, — нетерпеливо прервал ее хозяин, — вы ни слова не
сказали о том, насколько ошеломил вас блеск всего этого золота.
— О, еще как! — с восторгом признала она. — Вот только успеем
ли мы ко времени? Когда я спросила об этом главного декоратора, то
оказалось, что еще ничего не предусмотрено для цветочных украшений,
а главный столяр не получил инструкции насчет трибуны для
музыкантов.
— Флора, ответьте мне, — что, по-вашему, могут добавить ко
всей этой роскоши цветы и музыка?
— Это как посмотреть, хозяин; когда мой дед, не в обиду вам будь
сказано, служил при дворе, там без цветов и музыки не обходилось ни
одно празднество.
И Флора получила новое поручение. Если цветочники принялись
соперничать в рвении, то с музыкантами все пошло наоборот — хозяин
урезал им гонорар, подозревая, что имеет дело с жульем.
В канун Рождества хозяин объявил, что вполне удовлетворен
работой, и раздал вознаграждения всем приглашенным мастерам.
Noël Devaulx. Conte de Noël
© Gallimard, 1994
© Ю. Мартемьянов (перевод), 1998
Рождественская сказка
35
Ничто не могло сравниться по пышности и ослепительной роскоши с
теми украшениями, что находились у него перед глазами. Выдаваясь
вперед словно нос корабля, трибуна музыкантов, чудесно увитая
цветами, оказалась теперь главной из зал. Приняв музыкантов и
певцов, одетых в венецианские костюмы, эта зала должна была
произвести самое неотразимое впечатление.
На следующий день, когда время клонилось к вечеру, хозяин в
ожидании гостей начал проявлять признаки нетерпения. Люстры и
торшеры усиливали блеск золотых украшений и отражались на
мраморных плитах. От богато уставленных буфетов взгляд устремлялся
в сторону обширной галереи, где вдоль сверкавших хрусталем столов
выстроились пестро разодетые официанты. Таким образом, все
выглядело превосходно; и однако, чем ближе подступала ночь, тем
заметней нервничал хозяин. Ибо вскоре должен был пробить час
появления на почетном дворе первых карет, а трибуна музыкантов все
еще пустовала. Когда мажордом что-то произнес хозяину на ухо, тот
разразился страшным ругательством. К счастью, как раз в этот момент
герольд громко ударил жезлом по мостовой и объявил имя самого
престижного из ожидавшихся вельмож, кого принято называть духом
огня. Он наследует от древних секрет пламени, которое издали
охватывает вражеский город. Хозяин обратился к нему с заранее
приготовленными льстивыми словами и поцеловал руку его жены,
полной женщины, блиставшей драгоценными каменьями.
Воспользовавшись прибытием многочисленных гостей более низкого
ранга, мажордом объяснил, что минувшей ночью в горах выпал
обильный снег; группа музыкантов, нашедшая приют на почтовой
станции, послала вперед курьера, который, пренебрегши опасностью,
только что принес эту новость.
Хозяин с трудом скрывал свою ярость. Еще бы, ведь он
предоставил этим музыкантам огромный аванс, хотя с удовольствием
ограничился бы простой бранью. Что касается музыки, особенно
скрипок, то для него это было всего лишь кошачье мяуканье. Но
музыкальная трибуна рождала в его душе ужас. Ему казалось, что
гости пристально ее разглядывают и не перестают иронически
перешептываться. Унизительность положения была невыносимой, и он
уже собирался извиниться за задержку, как вдруг, отстранив
оцепеневшего глашатая, появился человек необыкновенной красоты,
одетый в тирольский костюм и державший под мышкой странный
инструмент.
36
Ноэль Дево
*
Все дети знают, что в Рождественскую ночь по воздуху, как по
улице, прогуливаются толпы ангелов. Это ангелы из хорала,
позволяющие себе отдохнуть после пения “Родился младенец Божий...”.
Один из них, удивленный ярким освещением дворца Люциуса,
давно уже пустовавшего, принялся порхать вдоль широких оконных
проемов и поражаться столь забавному великолепию. Он даже не
думал сдерживать смех при виде какой-нибудь напыщенной особы,
окруженной бесчисленными почитателями; мимика такой особы
выглядела тем причудливей, что оконные стекла не пропускали звука.
“Смотри-ка, — сказал он про себя, — я явно вижу трибуны
музыкантов, а самих музыкантов нет! Причиной мог оказаться снег над
теми горами, где мы пели “Слава в Вышних”. Кто знает, — добавил
он, поглаживая инструмент, висевший у него через плечо, — быть
может, эти люди обнаружили бы свое истинное лицо, если бы я сыграл
им какой-нибудь мотив из музыки Небес?”
Неподалеку оказалась страна Тироль; ангел тотчас нашел там все
необходимое для задуманного персонажа.
Никак не запротоколированное появление Тирольца застало
хозяина врасплох. И пока он колебался — не приказать ли слугам
вышвырнуть его вон, незваный гость вежливо представился: он —
бродячий музыкант, который, подобно многим другим, бродит от
замка к замку, чтобы веселить по праздникам людей, и похвастал,
что знает мотивы, рождающие радость, желание жить, тепло
разделенной любви...
— Постойте, — перебил его хозяин, — а ваша бандура могла
бы одна заменить моих музыкантов и певцов, что застряли в горах
под заносом?
— Эта бандура вроде бы и одна, сударь, да не совсем: при
желании это и увертюра для медных труб, и струнный оркестр, и
поперечная флейта, чьи вариации поддерживают мой голос.
Хозяин ничего не смыслил в музыкальных инструментах и
потому не мог уловить иронии. “А почему бы не попробовать? —
подумал он. — Если попытка провалится, я вышвырну его вон как
деревенщину и спущу на него моих собак. А если все обойдется, я
сделаю его слугой, изяществу которого позавидуют даже самые
влиятельные особы”.
Иноземец был уже на оркестровой трибуне, но когда хозяин
подал ему знак начинать, извинился:
— Прошу прощения, но инструмент у меня очень
чувствительный, и я не смогу настроить его среди того ора и смеха,
которые стоят в зале. Нельзя ли попросить минуты молчания?
Рождественская сказка
37
Своим оглушительным голосом глашатай повторил эту просьбу в
дипломатичной форме. Собрание, пораженное подобным требованием,
на какую-то долю секунды умолкло, чтобы разразиться снова — не
без двусмысленностей по адресу дерзкого просителя и его смешного
инструмента. Хозяин велел глашатаю повысить голос. Результатом был
вопль всеобщего негодования. Некоторые принялись даже забрасывать
чем попало трибуну. Хозяин метался от одного к другому, пытаясь
всех успокоить и все объяснить. До него долетали обидные, почти в
полный голос, высказывания насчет попытки сэкономить на оркестре.
Надорвав себе горло, глашатай, взбешенный потерей голоса,
принялся молотить жезлом по мостовой. Гвалт стал совершенно
неописуемым. В мгновение ока на трибуну обрушился камнепад, от
которого музыкант счел разумным спастись бегством. Один Бог знает,
что стало с хозяином в этой стычке с обезумевшей толпой.
*
Дворец Люциуса располагался в старом квартале. Хотя ночь
выдалась светлая, на улочках, что змеились меж развалин домов,
населенных разве что крысами, царила тьма. Удалившись на приличное
расстояние, ангел почувствовал большое облегчение. Какой контраст
между этой тишиной и той какофонией, от которой он только что
сбежал! Теперь по крайней мере он мог настроить свой инструмент. Но
когда ангел, продолжая путь, изрядное время проблуждал по
изгаженным лабиринтам, он проникся глубокой печалью от того
убожества, когда ни пение, ни свет не украшали праздник рождения
Младенца. Какая-то домашняя кошка посмотрела на него и
замурлыкала, замерев на месте; чуть дальше, склонившись у края
карниза и тараща глаза, вполголоса издала свое “улюлю” сова. Вот и
все живые существа, что попались ему на дороге, пока он не добрался
до махонькой площади, которая выглядела не такой грязной, озаренная
светлой луной.
Перед ним на каменной скамье храпел какой-то бродяга. Ангел
наугад принялся пощипывать струну. Бродяга приоткрыл один глаз,
приподнялся, повел ладонью по багровому, обросшему лицу,
безуспешно поискал что-то в своих лохмотьях и наконец, покачиваясь,
встал на ноги.
— Ты разбудил меня, — прохрипел он голосом пьянчужки. — Я
было пригрелся в кабаре. Откуда ты взялся? И что ты здесь
выискиваешь? Для твоей симпатичной рожи это вовсе
неподходящее место.
38 Ноэль Дево
— А ты — ты тут спишь, — грустно заметил ангел.
— В кабаре, в моем сне, на коленях у меня была девка и кружка
старого вина. А эта штука — чтоб будить людей? — спросил он,
ткнув пальцем в инструмент. — Если б не она, мне бы все еще было
тепло и весело. Должно быть, от нее весь этот шум!
Ангел начал играть; человек снова сел на скамью; он больше не
двигался и не произнес ни звука, хотя и был из тех, кто любит
поболтать.
Когда ангел кончил, человек похлопал себя по груди:
— А знаешь, от твоей музыки здесь становится теплее. Не могу
сказать, как и почему; чтобы сызнова запустить машину, это даже
лучше, чем кружка можжевеловки.
Скамья располагалась возле дома побогаче, в настоящее время
нежилого. Из соседнего переулка появилась вдруг женщина,
облаченная в странное длинное платье из белого шелка, украшенное
лентами и кружевами. На голове у нее был капор из свежей еще
соломы, а в руках она вращала зонтик, тоже весь в лентах. Старик,
казалось, знал ее, но смотрел больше на белые порванные туфли:
— Скажи мне, красавица, откуда ты выгребла свои новые туфли?
Но прелестница — с изможденным под румянами лицом — по-
прежнему его не слышала, оцепенев при виде Тирольца, который в
знак приветствия учтиво снял шляпку с перьями и указал на скамью,
где бродяга уже уступил ей место.
— А теперь на концерт! — жеманно произнесла она, расправляя
юбки, чтобы усесться,— на концерт, на концерт!
Ангел попросил ее минутку помолчать, пока он будет настраивать
свой инструмент. Что представлял собой этот инструмент? Может
быть, небесное воплощение излюбленного псалтериума самого Фра
Анжелико, художника, который повидал и нарисовал великое
множество ангелов. Во всяком случае, помешанная, которую бродяга
называл прекрасной Маргаритой, не произнесла ни слова ни во время,
ни после исполнения; ее болтовня, сопровождавшаяся легким зубовным
скрежетом, сменилась непривычной умиротворенностью.
И тут в углу того же переулка показался мальчуган в лохмотьях,
колебавшийся между желанием удрать и любопытством. Нищий и
помешанная были единственными существами, от которых он не рванул бы
со всех ног. Он делился с ними всем, что ему удавалось стащить из
кухонных окон. А какой он был грязный! И ни отца, ни матери, ни имени.
— Малыш, — позвал ангел, — присаживайся! — С языка его чуть
не сорвалось грубое слово... — И молчи, чтоб я мог настроиться.
Тот уселся, сам удивляясь своему послушанию, и тут же, сидя меж
Рождественская сказка
39
своими друзьями по нищете, был унесен ввысь неведомой музыкой,
перед которой наша бесконечно бедна, хотя и она порой словно бы
открывает нам небо.
Ангел все играл и играл, радостно наблюдая, как раскрываются их
души, одинаково детские у всех троих.
“Бедный старик! — подумал он, продолжая искать все новые темы. —
Какая долгая череда неудач, ошибок и стыда, какой бесконечный ужас
срывов — и вдруг удивительный взлет этой ночью, в мечтах о
женщине и о вине на такой вот каменной постели!”
“А этот пропащий, жестокий ребенок, — злые демоны уже
поджидают его, но какая-то звездочка, пусть совсем маленькая, все
еще мерцает в его сердце”.
“Что до безумной болтушки, — подумал он меж двумя вариациями, —
то она скорее полубезумна, хоть голова ее полна иллюзий и
смехотворных прожектов, — ведь уже сколько лет и разуму, и гордости
ее приходилось отступать перед тревожным ожиданием беды”.
“Отбросы, зловонное отребье мира... И чудо в том, что именно их
ангелы и ангелы им подобных вечно пребывают пред Ликом Божьим!”
Предав забвению именитых богачей, обезумевших от золота, власти
и ненависти, которых он оставил терзать друг друга во дворце
Люциуса, ангел улетел прочь, но лишь после того, как убедился, что
на последней ноте псалтериума тремя бродягами овладел наконец сон.
Андре Пиэйр де Мандиарг
Миранда
Хуану Миро
Небо такое синее, что кажется лежащему на земле человеку
опрокинутым морем, пронзенным тут и там лиловато-бурыми горными
пиками, венчающими склоны, где светлая зелень лиственниц чередуется
с темной зеленью елей, мешаясь с желтизной цветущего дрока. Краски
сошли с ума, просто взбесились, всякий нормальный художник смягчил
бы их, слегка усмирил на своем полотне, чтобы не испытывать судьбу
и сгладить контрасты, вносящие в пейзаж ощущение нависшей
катастрофы. Солнце стоит в высшей точке синевы, прямо над
человеком, лежащим в траве, среди цветов очитка и мелких диких
гвоздик, благоухающих у самых его ноздрей. Он усатый и смуглый,
под пилоткой мелко вьющиеся черные волосы. На нем темно-синий
комбинезон, перетянутый военной портупеей с большой кобурой, но
обут он в холщовые тапочки на босу ногу, отнюдь не форменные. Он
как будто дремлет, но это не так. Вокруг полуденная июньская тишина,
иначе говоря, его настороженный слух не улавливает ничего, кроме
гудения бесчисленных насекомых, которые жужжат и стрекочут на
стебельках травы, на листьях, на сухих камнях, в ветвях кустарников и
деревьев. Но он только что слышал, как далеко внизу, под перевалом,
или, точнее, под седловиной, где он лежит, покатились камни, явно
потревоженные ногой человека или мула. Так, затаившись, он несет
свою службу. В кобуре у него заряженный пистолет крупного калибра
с десятью патронами — автоматический, немецкий, более надежный,
чем делают местные оружейники.
Неподалеку от его лица, на низкой ветке дрока, сидит, вытаращив
на него глаза, огромная серовато-желтая саранча, и он с ненавистью
смотрит на лошадиную головку насекомого, изо рта которого сочится что-
то черное и отвратительное. “Вестница несчастья, ведьмина тварь!” —
бормочет он про себя и думает, что если метко бросить камешек, то
ничего не стоит ее убить, покалечить или хотя бы прогнать. Да, но он
опять услышал, как внизу по крутому склону тропинки скатился камень,
так что лучше пока не выдавать своего присутствия. “Проклятая
André Pieyre de Mandiargues. Miranda
© Gallimard, 1976
© И. Кузнецова (перевод), 1998
Миранда
41
нечисть”, — снова обругал он про себя саранчу, продолжающую
невозмутимо смотреть на него выпученными глазами. Если она и
вправду приносит несчастье, то кому же, как не ему? Что или кого
увидит он сейчас на тропинке — ибо по ней определенно кто-то идет,
неосторожно или неуклюже, а может быть, просто забавы ради сбивая
с высоты камни, летящие на самое дно ущелья?
Но пока тропа еще пуста. Ноги саранчи, внезапно распрямившись,
неожиданно подбросили ее вверх, и когда она, расправив крылышки,
поднялась на воздух, то словно еще выросла и на солнце сделалась
розовой. Звук ее полета — это даже не гудение, а треск, рокот,
причем какой-то механический, неживой. “Хоть бы ты размозжила
свою поганую голову о первый же камень!” — подумал мужчина,
дернувшись, когда насекомое задело его в прыжке. Потом он взглянул
на тропинку, за которой оно скрылось, и увидел человеческую фигуру,
оказавшуюся вблизи красивой высокой женщиной. Она шла одна. Рука
мужчины, потянувшаяся было к кобуре, опустилась, и в тот миг, когда
незнакомка, не видя его, рассеянно хочет пройти мимо, он вырастает
из-за кустов и, преградив ей путь, кричит “стой!”.
Женщина не смогла бы убежать, даже если бы захотела, потому что
она босая, ей трудно идти, а сандалии закинуты почему-то за спину
вместе с коричневой котомкой, похожей на монашескую суму.
Прическа у нее тоже монашеская: темные волосы острижены ровно и
очень коротко, к счастью, без тонзуры. Одета она в длинное
коричневое платье, очень темное, из грубошерстной ткани, с длинными
рукавами и с прорезями на голых плечах, таких же смуглых и матовых,
как и ее ли^о с чистым овалом, без малейших следов пудры или румян.
Никаких украшений, даже колец — ничего, что вносило бы хоть намек
на-роскошь в это суровое великолепие, вызывающее в памяти — быть
может, благодаря необычайно светлым миндалевидным глазам
незнакомки — какие-то древние египетские изображения. Когда
мужчина крикнул “стой!”, она вздрогнула. И улыбнулась, когда он
спросил:
— Куда идете? Откуда? Кто такая?
— Я оттуда, — ответила она. — Иду вон туда. Меня зовут
Миранда. А кто ты? И почему не даешь мне пройти?
— Там Каталония, а тут Франция, — сказал мужчина. — Я Жан
Златоуст, таможенник, стою здесь, чтобы не пропускать людей оттуда
туда.
Улыбка девушки стала шире, когда она назвала свое имя, потому
что, резко встав, он задел ветки цветущего дрока и лицо его покрылось
золотой пыльцой. Потом, уже без улыбки, она говорит:
42
Андре Пиэйр де Мандиарг
— Я паломница. Должна босиком, как положено, подняться на
вершину горы, к развалинам замка Праведников, которых когда-то
заковали в цепи и сожгли заживо служители ложной веры. Я буду
идти весь день и всю ночь, чтобы завтра ровно к полудню оказаться
в крепости. Небо будет ясное, как и сегодня, и солнце будет так же
стоять в зените. Я стану его зеркалом, как восемьсот лет назад, в тот
же день и час, им бывала обычно самая светлая и лучезарная из всех
сподвижниц Праведников. И тогда, как в былые времена, гора станет
вместилищем глубокой истины, и все, кто пройдет испытание огнем,
останутся со мной до следующей зари, когда в настоящем проступят
для меня видения будущего и я передам людям их описание, которого
они ждут, именуя пророчеством. Пропусти меня, таможенник.
Осталось мало времени, я боюсь не успеть.
— Никто никогда не говорил со мной так долго, — сказал
Златоуст. — У меня никогда не было семьи, родителей я не помню.
Живу один тут, в хижине у ручья, — он начинается сразу под
седловиной. Питаюсь тем, что приносят снизу вместе с очередными
приказаниями начальства и швыряют мне под ноги, не говоря ни слова,
в лучшем случае — “здравствуй” или “прощай”. Кроме медведицы,
которую я встретил в горах и сделал своей подругой, я не знаю ни
одного живого существа. Но тебе, если ты хочешь пройти, придется
отправиться со мной в мою хижину...
— Я поняла, что тебе от меня нужно, хоть ты и выражаешься
косноязычно, — сказала Миранда. — Но честно предупреждаю:
лучше тебе хранить верность своей медведице. Разве ты не ходишь к
женщинам, когда бываешь внизу?
— Я же говорю, я никогда не бываю внизу, — отвечал он. — Не
прошу никогда увольнительных и уступаю свою очередь другим, а они
даже не говорят мне спасибо. Раскрашенные, размалеванные девки, с
которыми путаются таможенники в непотребных заведениях в- Фуа
или в кабаках Каркасона и Перпиньяна, мне не нравятся. А вот ты
мне нравишься. Ты девственница?
— “Девственность”, “непорочность” — все это слова, которые
талдычат в ваших церквах, там бы им и оставаться, — сказала
Миранда. — Возвращайся к своей медведице, караульщик. Ею
можешь командовать сколько хочешь. Ведь ваши священники
утверждают, что животные ниже человека, так как не наделены даром
девственности.
— Отвечай! — повторил Златоуст. — Она у тебя нарушена или нет?
— Разве что слегка выщерблена, но амальгама цела, и в деле
никаких изъянов не чувствуется, — сказала Миранда. — Но тебе же
Миранда
43
хуже, ибо я опасна для тех, кого отражаю. Поэтому лучше не подходи,
а то даже пожалеть не успеешь, что не послушался.
— Еще как подойду, и даже очень близко, — ухмыльнулся
Златоуст. — А тебя и спрашивать не стану. Ну-ка топай в хижину!
Вперед, пойдешь первая!
Таможенник схватил девушку за запястье и заломил руку назад. В
таком положении он грубо толкает ее перед собой, заставляя идти
сквозь густые заросли дрока по плохо утоптанной тропе, ведущей до
конца седловины к спуску. Он держит ее крепко, как преступницу,
давая понять, что, если она начнет вырываться, может сделать ей
больно и даже вывихнуть руку. Но она послушно идет, опустив глаза
и внимательно глядя под ноги. Перед спуском открывается поляна,
покрытая высокими цветами, такими синими, что они кажутся почти
фиолетовыми в окружении желтых кустов: это цветы аконита, и их
злая яркость — словно предупреждение о смерти, которая в них
таится.
— Очень близко подойду, — повторяет таможенник. — Ближе
некуда, и никто мне не запретит. Будешь знать, как бродить
контрабандистскими тропами. Иди, иди! Мы уже почти на месте. Если
будешь паинькой, отпущу тебя потом к твоим Праведникам, хотя я
ничего не понял из твоей тарабарщины и по уставу обязан сдать тебя
начальству.
Потом, как бы обращаясь к самому себе, добавляет:
— Никогда мне такие красотки в руки не попадались. Вот повезло
так повезло, клянусь честью Златоуста.
Молча, не отрывая глаз от тропинки, она продолжает идти. Тогда
он чуть сильней выворачивает ей запястье, желая напомнить, кто тут
сильнее. Но она даже не вскрикивает.
— Не змей тебе сейчас надо бояться, — говорит он, — а
Златоуста. Что Златоуст захочет, то с тобой и сделает и будет
держать тебя под арестом, пока не надоест.
— Недолго, — сказала она спокойно. — А змеи меня не жалят,
просто я боюсь наступить в какую-нибудь гадость.
Впереди уже видна его хижина. Избушка из неструганых досок, не
выше человеческого роста, с тяжелой дверью и двумя крохотными
оконцами с прикрытыми ставнями. Из островерхой гудронной крыши
торчит железная труба, — значит, есть и очаг, чтобы обогреться и
приготовить пищу, во всяком случае зимой, потому что куча золы,
обложенная большими черными камнями, и запас еловых дров рядом
подтверждают, что в хорошую погоду таможенник предпочитает
стряпать на свежем воздухе. Кусты дрока вокруг пожухли, словно им
44
Андре Пиэйр де Мандиарг
вредна близость человека, а вокруг мусорной кучи разрослась крапива.
Златоуст ускоряет шаг, безжалостно подталкивая спотыкающуюся
Миранду. У двери таможенник расстегивает портупею, снимает с
короткой цепочки ключ и вставляет в замочную скважину.
— Не вздумай сбежать, — говорит он пленнице, отпустив ее руку. —
Далеко все равно не убежишь, а за непослушание будешь наказана.
— Если кому и надо бежать, так это тебе, караульщик, — отвечает
она. — Ты хоть знаешь, кто будет плясать с тобой в твоей хижине?
Подумай, может, ты привел себе на горе Старуху с Косой...
Ее слова как бы дают ему повод сделать то, на что он до сих пор
не осмеливался: он кладет ей руку на грудь и, грубо стиснув ее,
чувствует, что под платьем ничего нет.
— Вряд ли ты с того света — слишком пухленькая. Но, будь
покойна, ты у меня попляшешь, устрою тебе мазурку по-таможенному,
век не забудешь. Входи, входи, красавица, в мой еловый ящик, да
смотри, как бы голову тут не сложить.
— Твоя конура и для одного человека тесна, — говорит она, когда
он вталкивает ее внутрь.
Чтобы не стукнуться о притолоку, переступая порог, ей приходится
наклониться. Двойная перегородка из толстых досок, должно быть,
хорошо защищает от зимних холодов, к тому же в углу имеется
чугунная печка: на ней стоит бутылка черного вина и деревянная миска
с двумя копчеными селедками и половинкой луковицы. К скверным
запахам примешивается один приятный — запах смолы, он, к счастью,
преобладает. Что до кровати, то вместо нее просто серый матрац,
покрытый серым одеялом, без простыней. Под него подложены четыре
доски, лежащие прямо на еловом полу, чуть красноватом, как и вся
комната. Кое-как обтесанный, едва очищенный от коры ствол молодой
ели проходит наискосок под потолком, играя роль несущей балки. К
ней подвешено ружье и разные сумки — от пастушьего заплечного
мешка до хозяйственной кошелки, толстые веревки для скота и
колокольчики. Он закрыл дверь, запер ее на засов. Из окон сквозь
притворенные ставни сочится слабый свет, наводящий уныние после
солнечного веселья снаружи.
— Мне больше повезло, чем тебе, детка: ты ведь красивая, а я нет.
Но зато я сильнее, — говорит Златоуст.
Он кружит вокруг Миранды, жадно следит за ней, а она смотрит
по сторонам, мимо него, будто его не существует. На самом деле он
уже чувствует себя не так уверенно, как казалось — или как он
изображал — еще совсем недавно. Почему, осматривая все вокруг, она
Миранда
45
не удостаивает его взглядом? Наверно, напрасно он был с ней так
галантен. Что ж, значит, будет груб.
— Мне повезло потому, что ты красотка и я на тебя сейчас залезу,
кто бы ты ни была — хоть обычная контрабандистка, хоть арагонская
принцесса. А ну иди к матрацу. На четвереньках...
Он начинает расстегивать комбинезон, постепенно открывая
широкую волосатую грудь. Добравшись до пупа, он вдруг видит, что
стоящая перед ним Миранда ухватилась обеими руками за поперечную
балку.
— Не пойду, — спокойно говорит она. — Я из тех, кто стоит
всегда прямо.
— Ты выше меня, — удивляется Златоуст. В этой позе она
внезапно кажется ему несокрушимой.
Выпуклые, неестественно светлые глаза Миранды, где радужная
оболочка почти сливается с белками, вдруг посылают ему его
отражение, вставшее на миг между ним и ею. Это неправдоподобно,
такого быть не может, но он в замешательстве. Пришел его черед
опускать глаза к босым ногам девушки, чуть выступающим из-под
длинного платья. Есть у нее что-нибудь под платьем или она там
совсем голая, как ее ноги и грудь, которую он только что трогал?
Сейчас он сорвет это платье и вся ее спесь мигом слетит. Пойдет и
ляжет как миленькая, и его мужское превосходство будет
восстановлено. А сейчас он, представитель государственной
таможенной службы, склонится перед ней, но не в поклоне, а чтобы
задрать платье и добраться наконец до того, что не скрыто никаким
нижним бельем.
— Глупый караульщик, неужели ты не видишь, что платье
развязывается на плечах? — говорит Миранда, отпустив балку и
уронив руки вниз.
Несведущий в хитростях женской одежды, он не догадался сам о
завязках, но, услышав ее слова, бросается лихорадочно их развязывать.
Он дергает рукава, они соскальзывают, платье падает, и Миранда,
отодвинув его ногой, остается совершенно нагая, как он и предполагал —
или надеялся. Вызывающе крепкая, с широкими щиколотками,
запястьями, шеей, такими же сильными, как ее ступни и ладони, как
пышущее здоровьем лицо с чуть приплюснутым носом, маленькими
ладными ушами и жадным ртом, а густая растительность на животе —
темная, короткая и вьющаяся, как волосы на голове. Груди дерзко
вздернуты кверху. Тело покрыто ровным загаром, так что светлыми
остаются только глаза, напоминающие, помимо египетских, еще и
римские статуи. Словно большая кариатида, она вновь подняла руки и
46
Андре Пиэйр де Мандиарг
ухватилась за балку. Казалось, только на ней и держится шаткая
избушка и если она уберет руки, то все рухнет.
Мужчина, спустив комбинезон ниже бедер, неуклюже пытается к
ней прильнуть, но его отражение, мелькнувшее минуту назад, снова
стоит то ли перед ним, то ли в огромных глазах девушки: оно пугает
и не подпускает его.
— Чертова ведьма! — в ярости бормочет он. — Яс тобой
разделаюсь!
Но когда он обхватывает ее руками и приближает лицо к ее
насмешливым губам, то целует свои собственные губы, вдыхая свое же
нечистое дыхание, отдающее куревом и чесноком. И самого себя,
своего двойника, совершенно голого таможенника Златоуста, обнимает
и ласкает полураздетый таможенник Златоуст. Он не отступает, силясь
“отвести дурной глаз”, и в груди у него, там, где должно быть сердце,
что-то вдруг рвется, точно неведомый контрабандист неслышно
подкрался сзади с длинной каталонской навахой и его заколол. Он
падает на смолистый пол, успевая в последний миг осознать, что в
тесной комнатке нет ни следа, ни даже тени девушки, которую он, как
ему чудилось, арестовал и которая будто бы назвалась Мирандой. И
как если бы крыша вдруг растаяла в воздухе, пространство комнаты
расширяется до сумасшедшей синевы неба, до самого солнца —
владыки деревьев, зверей и птиц, отца всего сущего. Вот он, принцип
двойственности, думает Златоуст, уже теряя ясность мысли: солнце
определяет тьму, как добро определяет зло. Потом мгновение
растворяется в вечности на последнем вопросе без ответа — была или
не была Миранда порождением солнца...
Париж, 9 июня 1973
\TS TS в*
/пан пеироль
Рассказ И
Вы меня не узнаёте?
— Вы меня не узнаёте?
Клодина взглянула на этого высокого молодого человека с
блестящими белокурыми волосами и на женщину рядом с ним; та была
явно недовольна, словно ее шокировал этот, в общем-то невинный,
вопрос. Волосы мужчины, стянутые лентой, почти достигали плеч,
глаза цвета дикого гиацинта отливали мягкой голубизной, большие руки
теннисиста, казалось, не находили себе места: мощная мускулатура как
будто угнетала его. Чуть ссутулясь, он сидел на краешке стула.
Чувствовалось, что он и удивлен, и обрадован этой встречей в глубине
почти пустого ресторана.
— Я... не имею чести, месье...
Олаг закрыл одной рукой свою бороду, а другой приподнял
длинные пряди волос и стал совсем другим человеком — куда более
юным и хрупким; этот образ смутил Клодину.
— Вы... случайно... не брат Олага?
— Я сам и есть Олаг.
Он проворно встал, и не успела Клодина отодвинуться, как он
расцеловал ее в обе щеки; она жарко покраснела. Потом начались
взаимные представления:
— Доктор Трамбл, господин Олаг... Я никогда не могла запомнить
вашу фамилию.
— Олаг Петерсен. Здравствуйте, Клодина!
Клодина указала на молодую блондинку, сопровождавшую Олага.
— Это ваша жена?
— Вот уже год. Она итальянка.
И он добавил, чуточку раздраженно:
— Доктор Трамбл — это тот самый, по слюнным железам?
-Да.
— Вы женаты?
Клодина повернулась к врачу с принужденной улыбкой.
— Почти.
Jean Cayrol. Récit 11
© Editions du Seuil, 1980
© ИВолевич (перевод), 1998
48
Жан Кейроль
Доктор Трамбл взял Клодину за руку.
— Скоро. — Олаг резко обратился к жене. Может быть, боялся,
что она его не поймет.
— Сага, venire, arnica una volta1...
Олаг коверкал родной язык своей супруги. Потом опять перешел
на французский.
— Иди сюда, Мария! Это Клодина, приятельница по факультету.
Мы жили в одном отеле. Я любил улитки, а она нет.
Мария неохотно поднялась, взгляд ее был мрачен, она явно не
торопилась. Черное платье подчеркивало округлившийся живот.
— Maria cinta... Мария беременна.
И Олаг нежно поцеловал живот Марии, которая тут же
отстранилась.
— Клодина... я тебе о ней рассказывал. А ведь я тоже не помню
вашу фамилию... как же это?
И он прищелкнул языком, точно пойманный за шалостью ребенок.
Он смеялся.
Юная Мария неприветливо глядела на этого нескладного
северянина, которому так хотелось выглядеть непринужденным и
влюбленным — вот только в кого?
— Меня по-прежнему зовут Клодина-Ирене-Франс-Мари Жамэй,
родилась в Бресте, отец из Савойи, мать из Шаранты. Вы это
пытаетесь вспомнить?
— Ну, конечно, Клодина Жамэй, Клодинетта. У вас тогда волосы
были короче и с челкой.
— Никогда в жизни не носила челку. Вот и доктор может
подтвердить.
— Но в чем-то вы все-таки изменились.
И он тут же торжествующе воскликнул:
— Вы были полнее!
— Ну уж, вы скажете!
Клодина старательно утрамбовывала ложкой мороженое в вазочке,
не особо вслушиваясь в неуклюжие комплименты Олага. Он снова стал
серьезным, иными словами, неловким, но как, каким образом
возродить прошлое, которое ускользало от Клодины и пугало Марию?
И Олаг решил похвастаться своими достижениями.
— Я преподаю на французском отделении университета. А вы,
Клодина, по-прежнему занимаетесь русским?
— По-прежнему.
1 Дорогая, приходить, старинная приятельница (итал.). — Прим. И.Волевич.
Рассказ 11
49
Олаг взял ее за руку; Клодина не противилась.
— И вы по-прежнему мерзнете, Динетта!
— Я не Динетта, а Клодина.
— Я просто вспомнил доброе старое время.
— Ничего в нем не было доброго, одно только плохое.
И Клодина отняла руку: опять эти влажные ладони Олага, его
манера слегка потирать ей кожу, играть пальцами.
Мария вернулась за свой столик и заказала блинчики под коньяком.
Это Олагу не понравилось, он любил сам проявлять инициативу.
— Мария, у тебя опять шея пойдет пятнами!
Та пожала плечами — нужно заметить, очень красивыми, — потом
приспустила пониже декольте и отвернулась, делая вид, будто
интересуется детьми, бегающими между столиками. Хозяин,
грубоватый жирный красавец, подошел, веля им прекратить шум, —
шли бы лучше спать после обеда!
— Они вам мешают?
— No. Grazie.
Олаг, вконец запутавшись в излияниях и недоговоренностях,
пристально и с возрастающей нежностью разглядывал Клодину.
Может, она наконец вспомнила? Однако он не торопил ход событий,
сохраняя приличный в данной ситуации элегический тон. И все же, не
удержавшись, шепнул Клодине:
— Вы получили мое письмо?
— Когда?
— Два года назад. У меня тогда заканчивался срок стипендии, и я
написал вам накануне отъезда.
Клодина съежилась на стуле и закрыла глаза. Доктор Трамбл
изучал блокнот с расписанием встреч. Клодине вдруг стало совсем
зябко.
— Тут, в зале, полно сквозняков, просто ужас какой-то! Я люблю
ветер, но не сквозняки. Этот ресторан известен своей сыростью. Я
начинаю думать, что эта репутация оправданна.
Олаг вежливо улыбнулся, его жесты вновь обрели юношескую
грацию. “Ты гнешься, как цветок на стебельке”, — говорила ему
Клодина когда-то в минуты близости.
— Вы все такая же мерзлячка... Но какое потрясающее
совпадение!
Мария восторженно вскрикнула, когда официант поджег коньяк на
блинчиках и он вспыхнул красивым голубоватым пламенем.
— Олаг, а почему вы мне написали?
— Как будто вы не знаете, Клодина...
50
Жан Кеироль
— Нет, я и вправду удивлена. Вы были таким грубияном...
И Клодина уткнулась в вазочку с мороженым, которое уже
превратилось в жидкое месиво. Доктор Трамбл спросил, не хочет ли
она сладкого белого вина. Клодина не ответила.
— А вот свежая малина, у нее кожица с пушком, но на вкус она
восхитительна. Просто тает на языке. Доставьте мне удовольствие, Клодина,
попробуйте ее. Моя мать терпеть не могла малинники. Она говорила, что
никак не может понять, поспели ягоды или нет.
— Ни в чем не могу вам отказать, о мой спаситель!
— Я вам не спаситель, просто у меня есть нюх, вот и все.
И доктор Трамбл хлопнул в ладоши, подзывая официанта.
Клодина вновь ощутила близкий, нетерпеливый жар этого
“верзилы”, как она прозвала когда-то Олага. Он шумно дышал; ей
вспомнилось это бурное дыхание — в те минуты, когда он сжимал ее,
покорную, в своих объятиях... И эти юные пряди цвета старого золота,
теперь поредевшие на висках...
— Я не получила вашего письма, Олаг.
— Но ведь в нем я просил о срочной встрече.
— Если только для того, чтобы распрощаться, то не стоило труда.
— Я хотел просить вас выйти за меня замуж.
У Клодины пошла кругом голова.
— Доктор, а ваше вино коварно!
Но она справилась с головокружением, уцепившись за руку врача.
Вот только бы еще скрыть дрожь в пальцах. Нужно замолчать, нужно
обратить этот разговор в шутку, состроить равнодушную мину, не
удариться в слезы. Но как, каким образом задавить тоску, что
отравила ей все эти годы, врезала глубокие морщины в уголках губ?
Что сделать, чтобы жизнь не казалась трагедией, чтобы можно было
по-прежнему играть роль верной спутницы доктора Трамбла? Который
в этот миг раскланивался с какой-то старой дамой:
— Нет-нет, я не забыл, бридж завтра вечером...
Время сжимало бедную Клодину в своих беспощадных тисках,
бороздило когтями щеки, лишало голоса; она боялась выдать себя.
Олаг печально поднял брови, словно желая сказать: какую жестокую
шутку сыграла с нами судьба! Мрачная поздняя осень уже начинала
заволакивать все вокруг туманом. Клодина чувствовала, что вот-вот
потеряет сознание: она хорошо знала эти ослепительные зигзаги,
пляшущие перед глазами.
— Простите, доктор, пойду причешусь, а то я похожа на пугало.
Олаг тяжело поднялся со стула рядом с Клодиной. Он вернулся за
свой стол, где Мария встретила его одним словом:
— Наконец-то!
Однажды зимой
51
Однажды зимой
— Точно. Я тебя больше не люблю.
— Но почему?
— Слишком долго объяснять.
— Мы же так любили друг друга...
— Вчера да, сегодня нет. Я тебя больше не люблю, и вообще, я
сваливаю в Африку.
— Гад! Ты бы видел свои глаза!
— Чего-чего?
— И свой рот. Кому ты такой нужен?
— Тебе же нужен.
Занятное кафе с блестящими электробильярдами “Тотем” и “Бак
Роджерс”. Оба устройства непрерывно щелкают, трезвонят и мигают.
Шарики мечутся по своим сложным светящимся траекториям, ударяют
в дрожащие шпеньки; вспыхнувшие цифры освещают женскую грудь.
Вон уже какой-то парень навалился животом на край автомата,
которому явно не нравится подобная грубость. Он играет в
одиночестве, сигарета у него потухла, забытый кофе остывает на
стойке. Стулья, к ночи опрокинутые на столы, теперь расставлены как
надо. На улице холодно, зябко. Опилки на плиточном полу слиплись
в хлопья. Уборщица выметает мусор, жалуясь на больную спину.
Иногда она останавливается и отдыхает, опершись на метлу с палкой,
отполированной руками и истончившейся от долгого употребления так,
словно ее обглодал какой-то зверь. Женщине хочется поболтать, но с
кем? Кассирша дремлет: мелочи еще нет, ломтиков кекса уже нет, а
баночки с пивом пока не подвезли.
— Да закрой же, ради Бога, дверь!
Дусет не в силах даже отпить из чашки; отставив ее подальше, она
выбирает из складок юбки промасленные крошки. И горестно твердит:
“Ну и как же теперь... как же теперь...” Она изумленно глядит на
Адриена, который с аппетитом наворачивает свой завтрак. Он заказал
себе огромную чашку шоколада и увлеченно макает туда рогалик,
который и жевать-то не надо — сам тает во рту. Вид у него
мечтательно -задумчивый.
Jean Cayrol. Fait d'hiver; Les hirondelles
© Editions du Seuil, 1987
© И.Волевич (перевод), 1998
52
Жан Кеироль
Восемь часов утра в глубине бистро — это ли время и место для
того, чтобы вот так, спокойненько, объявить о крахе всей жизни?!
Парень у бильярда кричит: “Четыре пятьдесят из ста...” Кофеварка со
свистом выдыхает облачко пара, кофе падает из фильтра капля за
каплей. Торопящиеся рабочие требуют бутерброды с колбасой.
— Только нарежьте потолще, а то она у вас насквозь просвечивает!
Дусет не встречает ни единого взгляда, который бы заставил ее
пожалеть себя. День за окном сер, как застиранное белье. Адриен
разворачивает номер “Экип”, оставленный кем-то на диванчике.
— И это все, что ты можешь мне сказать, Адриен?
— А чего тебе еще?
— Но тебе очень даже нравилось спать со мной.
— Ну, старушка, в постели ты не Бог весть что.
Конечно, Дусет могла бы и поплакать, но не здесь же, у всех на
глазах, так не делается. Вообще, слезы — удел стариков. А ей больше
всего хочется закричать, надавать Адриену затрещин... поцеловать его.
Что же ей делать? Здесь, в кафе, жарко, а на улице грязный снег
нехотя падает на мокрую мостовую и тут же чернеет. Дусет не
переносит печали, неприкаянности. Даже бедная девушка имеет право
быть влюбленной. Это она связала Адриену свитер; она почти
благодарна ему за такую милость. Легковушки, грузовики, автобусы
идут сплошной чередой, без малейшего просвета. Она думает: “А что,
если броситься под машину?”
И как раз в этот момент дверь с улицы резко распахнулась. Внесли
молодую женщину, только что сбитую автомобилем. С одной ноги
слетела туфля, от колена вниз струилась кровь. Женщина прятала
лицо, словно боялась показаться обезображенной. Ее уложили на двух
сдвинутых столах. Хозяин, напуганный видом мокрого, окровавленного
тела, закричал:
— Нужно вызвать полицию!
Какой-то парень возразил:
— Да не фараонов, а “скорую”!
Кассирша с перепугу убежала за дверь с надписью “Не входить”.
— Не оставлять же ее здесь!
Официант схватил полотенце, сохнувшее на составленных чашках, и
принялся стирать кровь с ободранной ноги раненой, которая шептала:
— Он ехал на красный свет.
Кто же все-таки позвонил в полицию, кто принес носилки, чтобы
отвезти пострадавшую в больницу? У нее обшарили карманы в поисках
адреса.
Дусет так и не тронулась с места; замерев, она боролась со страхом.
Ласточки
53
Потом достала из сумки пластинку жвачки, сунула ее в рот;
сладковатый привкус мяты был приятен, успокаивал.
— Вот видишь, Адриен, как это бывает. Ни о чем таком не
думаешь, и вдруг раз — и ты под колесами.
Адриен не ответил, черты его заострились; он то щипал свою
бородку, то запускал руки в волосы, откидывая их назад. И вдруг
сказал:
— Сходи купи мне газету, все равно какую. В любой есть
объявления о работе. Я уже сыт по горло.
— Мной?
— Тобой? При чем тут ты?
— Значит, ты меня любишь?
— Да отстань ты! Поживем — увидим.
— Как все-таки грустно, Адриен...
— Чего там еще грустно? Харчимся в полдень, у Рауля. Чао!
И Адриен вышел первым. Дусет не осмелилась попросить, чтобы
он ее поцеловал, ну хоть чмокнул на прощание или потрепал по плечу,
что ли... Проходя мимо запачканного кровью стола, он отвернулся. И
Дусет послышалось что-то вроде: “Тьфу!”
Ласточки
Июнь сжигал траву, от жары лопались дыни. Деревушки вроде
нашего Порте забывали, что война прервалась лишь на какое-то время,
получив позорную отсрочку. Паника улеглась, страх и неожиданность
отступили. Люди сочли, что можно снова поливать, подстригать и
полоть. Какому-такому врагу придет в голову завоевывать это
затерянное среди царственных виноградников селеньице, где гудят
багрово-черные лесные шершни и сладостно благоухают под легким
небосводом фиговые плоды. Слава Богу, не бродят здесь больше орды
мужчин и женщин, измученных ужасами бегства и долгих скитаний, и
не стучатся в двери, вымаливая хоть временный приют. Из-за них
местность наша превратилась в растревоженный муравейник; исход
взбаламутил все семьи. По ночам то один, то другой крестьянин
уходил, ведя в поводу свою лошадь. До нас доносился лишь их
удалявшийся топот.
И вдруг неожиданно по главной улице промчались первые немецкие
мотоциклетки. У ворот дома затормозила открытая машина, полная
развеселых офицеров. Конечно, куда как приятно было отдаваться простым
радостям сиесты или поливки виноградников. Но грозный голос войны:
54
Жан Кейроль
хлопанье дверец машины, скрип тяжелых сапог, отрывистые приказы —
все это вновь ворвалось в нашу жизнь, не прошло мимо. Война
продолжалась, война вторглась даже в наш тенистый сад, с виду такой
безопасный, даже в нашу мирную обитель, где семья ждала возвращения с
фронта своих мужчин. А небо все еще оставалось фарфорово-хрупким, и
все так же высоко-высоко носились в нем ласточки.
В несколько мгновений жилище было захвачено и окружено. На
древке у крыльца заполоскалось черно-красное знамя. Нас грубо
выгоняли из дома: “Шнель, шнель, господа и дамы, здесь
Kommandatur!”
Сбившись в кучу, мы робко присели на чемодан со столовым
серебром, кое-какими семейными документами и фотографиями, словно
ждали объяснения этого внезапного бесцеремонного вторжения.
Молодая женщина, сухопарая, серая, вошла в комнату, потребовала
себе стол, завладела стульями, установила свою пишущую машинку, а
во дворе спешно согнанные солдаты уже рубили каштаны, слишком
затенявшие дом.
Вскоре суета достигла апогея. Всех нас буквально выталкивали из
дома, в том числе и меня, только-только демобилизованного. И тут
случилась любопытная вещь: ласточки уселись на телефонный провод,
который солдаты сматывали с катушки. Двери винного склада были
распахнуты настежь — там собирались устроить гараж. Один из
военных бережно, словно хрусталь, нес доску телефонного коммутатора
и пачки карточек.
Среди всей этой оглушительной неразберихи ласточки смолкли.
Они уже не осмеливались летать вокруг дома, как будто и их гнезда
под крышей реквизировал враг. Наше жилище на глазах превращалось
в воинственный улей. Отовсюду неслись гортанные голоса:
— Где есть помидоры? Где есть курятник?
Солдаты скатывали ковры с восточным орнаментом. Один из
офицеров, любуясь на себя в зеркало, поправлял фуражку. В доме уже
воняло сигаретами “Драма”, египетским табаком, ружейной смазкой,
бензином. Какой-то солдат требовал душ — такового не оказалось. По
главной аллее носились взад-вперед грузные бронированные
автомобили, вгрызаясь в траву газонов, ломая поэтичные гвоздики,
расплющивая яркие герани. Настоящая оккупационная армия шла на
приступ нашего мирного домашнего очага. Ласточки, вконец
напуганные, готовились улететь.
Мои родители все еще пытались выторговать у немцев отсрочку,
упрямо отказывались покинуть дом. Комендант отдал короткий поклон
моей матери:
Ласточки
55
— Вы уезжать, ми побеждать!
Мать все еще спорила, несмотря на это угрожающее заявление и на
беготню потных, запыленных военных, только что обнаруживших вход
в погреб и лихорадочно хватавших бутылки.
— Где есть коньяк?
С пауками у них проблем не было, паутина их не пугала. Капрал,
руководивший этой грабительской операцией, выстрелил из револьвера
в пустую бутылку; полки рухнули, увлекая за собой горшки с
перегноем и аппаратик для закупоривания вина.
Затем он вышел, прижав к груди полную бутыль, и следующим
выстрелом убил ласточку, которая сделала отважную попытку извлечь
из гнезда своих птенцов.
Раздался протяжный посвист и вслеД за ним глухой шорох сотен
крыльев, взметнувшихся в воздух, — подальше от этого маленького,
некогда такого спокойного имения. И начался разгул победителей.
Блестящий и черный, как таракан, лимузин подвез к нашему дому
генерала в мундире с галунами и красными отворотами, женщин-
переводчиц, мешки “аусвайсов”, продуктовых карточек и штемпелей.
Солдаты обыскивали комнату за комнатой, под рев моторов в саду, под
внезапно онемевшим небом, в котором прежде не умолкал задорно-
бранчливый щебет ласточек тысяча девятьсот сорокового года. На
месте кроватей возникли письменные столы; на опустевших полках
выстроились рядами канцелярские папки: наши книги были сброшены
кучей на пол, а потом в мусорные баки. Немецкий орел изгнал
обитавших на чердаке стрижей, и теперь они валялись там мертвые, —
видно, разбились о стекло, когда пытались вылететь в слуховое оконце.
И вот наступило время вне времени, такое же безжалостное, как
мотыги, что разворотили садовые дорожки, где мы играли в детстве,
где золотились одуванчики, куда падали сбитые ливнем орехи.
Теперь здесь расположился штаб дивизии “Рейх”, и наш
старенький паркет жалобно кряхтел под сапогами захватчиков. Они
реквизировали люстры, кровати и патефоны, но сам дом все еще стойко
сопротивлялся натиску этих новых пиратов, заполонивших страну.
Стенные шкафы приспособили под хранение списков заложников и
секретных планов эвакуации сих временных опорных пунктов. Кухня,
с ее угольной плитой, раскалялась и пыхтела, собирая вокруг себя
простых солдат, жадно обшаривавших все соседские курятники и
запивавших свою добычу густым желтоватым пивом.
И в такую погоду выгнать семью из дома!
Так оно и шло год за годом, и все это время дом сопротивлялся
наглеющим завоевателям. Потолки помаленьку растрескивались,
56
Жан Кейроль
цветастые обои желтели, и их залепливали афишами с готическими
буквами.
Мои родители не могли удержаться от слез при виде этого
деревенского жилища, так мало приспособленного для громогласных
сборищ, строгих приказов, допросов и пыток, ночных пирушек с
пьяными песнями.
Однажды вечером кто-то из часовых нечаянно поджег винный
склад; от бочек валил густой дым, пылали деревянные перегородки.
Может, то была прелюдия к зверствам Орадура, — ведь именно из
нашего маленького, разоренного, затоптанного и загаженного парка в
один прекрасный день вышел немецкий отряд, которому предстояло
огнем и мечом пройти по деревушке Верхней Вьенны, что жила по
законам военного времени, отважно презрев сомнительное перемирие с
врагом. Лето жарко пылало вокруг орадурской церкви.
В июне 1945 года я вернулся из концлагеря, где так страстно
мечтал о родном гнезде, о доме, который устоял против врага.
Растерянный и постаревший, вошел я в пустой дом, в свою комнату.
Наконец-то можно было спать на чистых простынях, при распахнутых
окнах. Целыми днями я отдыхал и приходил в себя. И вдруг появились
десятки ласточек; они носились над моей постелью, пронзительно
щебеча, почти касаясь моего лица, задевая камин, в вихре голубовато¬
черного стремительного балета. О, какое торжество! Забыв о своей
пискливой перебранке, ласточки осеняли меня крыльями в ожидании
моей первой улыбки.
Мы все-таки вернулись домой — ласточки и я, — вернулись
вопреки смертям и потерям, спустя столько лет. Они вновь обрели
свою победную силу, свои прежние гнезда и потайные уголки, свои
небеса, наконец-то избавленные от зловещего гула самолетов.
Их крылья одним взмахом перечеркнули мертвенный, застывший
оскал поражения.
Анри Тома
Пепелище великого пожара
Месье,
Я уверена, что вы поймете, почему я осмелилась вам написать, если
узнаете, что именно благодаря мне Леон Драпье в начале июня
прошлого года был принят на службу в дуарненезское отделение
фирмы Ложиме. Мне приходится, стало быть, в известной степени
нести ответственность за странное и достойное сожаления поведение
этого молодого человека, которым он отличился после трех недель
службы, не принесшей ощутимой выгоды фирме, но тем не менее
добросовестной: в конторе он появлялся ежедневно и даже проводил
там сверхурочные часы, скрупулезно отделывая макеты всевозможных
видов недвижимости... Не приходится сомневаться в том, что фирма
Ложиме со временем подыскала бы для этого молодого человека и
более важные задания. Я находилась в отпуску и была в отъезде, когда
Леон Драпье внезапно исчез из города после ряда происшествий, так
и оставшихся для меня необъяснимыми, хотя сразу же по возвращении
я отправилась в Дуарнене, в надежде встретиться там хотя бы с
некоторыми из свидетелей случившегося. Первым делом я обратилась
к месье Бертику, домовладельцу, которому фирма Ложиме внесла
трехмесячную плату за наем комнаты, занимаемой Леоном. Он
сообщил, что не знает о своем жильце почти ничего, за исключением
одного обстоятельства, которое меня весьма удивило: оказывается,
Леон Драпье учился в семинарии Сен-Дье, в Вогезах, где ему
оставался всего один год до рукоположения. Разумеется, Леон не
обязан был сообщать мне об этом во время наших бесед до его
поступления на службу, но мне показалось удивительным, что он ни с
того ни с сего решил посвятить в такие подробности месье Бертика.
Впрочем, его откровения этим и ограничились, и Бертик признался
мне, что никогда у него не было столь молчаливого и скрытного
постояльца, как этот молодой человек. Он полагал, что Леон все еще
проживает у него, когда тот уже третий день не появлялся в Дуарнене.
Я поинтересовалась, не обзавелся ли наш служащий какими-нибудь
знакомыми, у которых мы могли бы хоть что-то о нем разузнать. Вот
тут-то, месье, он и назвал мне ваше имя, указав на вас как на
Henri Thomas. Les cendres d'un grand feu
© Gallimard, 1977
© Ю.Стефанов (перевод), 1998
58
Анри Тома
единственное лицо, с которым, по его мнению, общался Леон Драпье.
Перед тем как сообщить ваш адрес, он задал мне вопрос, столь же
важный для всего этого дела, как и мой на него ответ. Месье Бертик
спросил меня: “Надеюсь, вы наводите справки об этом несостоявшемся
попике не затем, чтобы причинить ему неприятности?” Я заверила его,
что ни о чем подобном и речи быть не может, что я действую
исключительно от собственного имени и, более того, в интересах самого
молодого человека. Вам же, месье, добавлю еще, что если бы Леон
Драпье связался со мною, ему нечего было бы опасаться осложнений
с фирмой Ложиме. Я объяснила ее владельцам его неявку на службу
внезапным физическим недомоганием. И если у вас появится
возможность переговорить с ним, я хотела бы попросить вас успокоить
его в этом отношении. Письмо, которое я послала ему по адресу,
указанному на конвертах фирмы, вернулось ко мне без ответа. Заранее
благодарю вас, месье, и остаюсь, и т. д.
Мадам,
К сожалению, у меня нет возможности успокоить Леона Драпье,
как вам бы этого хотелось, по поводу последствий его самовольной
неявки на службу в дуарненезское отделение фирмы Ложиме; я и в
самом деле не знаю, что с ним приключилось. Глубоко сожалея о том,
что не могу быть полезен в данном случае, я, как мне кажется, мог бы
дать вам некоторые разъяснения по поводу недомогания Леона Драпье,
вызвавшего его внезапный отъезд. Комната, которую этот молодой
человек снимал у Бертика, примыкала к моей; нас разделяла только
тонкая перегородка, позволявшая мне догадываться, что происходит у
соседа. Следует уточнить, что я находился в Дуарнене в качестве
представителя фирмы Гувернай, производящей пляжные костюмы и
принадлежности, и что дни, проведенные мною за осмотром здешних
курортов, порядком утомили меня. К тому же я всегда с трудом
засыпал. Вот почему, разбуженный часов в одиннадцать музыкой из
транзистора в соседней комнате, я принялся колотить в перегородку,
требуя у моего соседа (я еще его не видел, он целый день
отсутствовал), чтобы он соблюдал тишину после десяти вечера, иначе
я пожалуюсь месье Бертику. Музыка тотчас же смолкла, затем до
меня донеслось что-то вроде приглушенных рыданий, и наконец
наступила полная тишина, которая не прерывалась более ни в тот
вечер, ни назавтра, ни в последующие ночи. Абсолютная тишина: мне
даже показалось, что сосед оставил свое помещение; вот тогда-то я и
принялся наводить справки о нем. Не стала ли причиной его
исчезновения моя ночная отповедь? Мне пришло в голову обратиться
Пепелище великого пожара
59
к месье Бертику, но в тот самый момент, когда я вышел из своей
комнаты, мой сосед показался из своей. Он прошел мимо, не вымолвив
ни слова, не удостоив меня ни единым взглядом, но не так, словно я
для него не существовал, а словно не существовал он сам или пытался
полностью стушеваться, превратиться в тень, поскорее и втихомолку
исчезнуть. Я не успел заговорить с ним (к тому же я был слишком
удивлен). Он почти бегом пустился к лестнице, буквально спасался
бегством, шаркая шлепанцами на веревочной подошве. Мне показалось,
что, если я его окликну, звук моего голоса испугает его еще больше,
чем мой давешний стук в стену. Помнится, при этой мысли я пожал
плечами; я повторял себе, что предыдущей ночью не совершил ничего
предосудительного, молодой человек скоро придет в себя (в чем я был
не особенно уверен после нашей встречи); я готов был простить ему
транзисторную музыку в столь поздний час; я надеялся даже, что мне
еще удастся услышать ее сегодня же вечером.
Но нет, ничего подобного: и в этот вечер, и во все последующие в
соседней комнате царила невероятная тишина. Я не слышал даже ни
шуршания веревочных подошв, ни скрипа кровати, как это бывало в
предыдущие вечера, когда молодой человек укладывался спать. Он,
должно быть, старался ни единым звуком не выдать своего
присутствия. Все закончилось тем, что уже на второй вечер я и сам
стал следить за собой, опасаясь, например, лишний раз кашлянуть
даже тогда, когда мне сильно этого хотелось. Но хуже всего было то,
что, улегшись в постель, я никак не мог уснуть; я весь превратился в
слух, мне не терпелось уловить хоть какие-то признаки жизни в его
комнате, я был напряжен не меньше его. Другие звуки — проехавшая
мимо машина, ветер в деревьях, гудение самолета, — все то, чего я
обычно не замечал, — теперь не только раздражали меня, но просто
мучили. Трудными оказались для меня эти деньки, я изнывал от
необычной для начала лета жары, меня чуть ли не лихорадило. Дальше
так терпеть было нельзя, надо было что-то предпринять. Я ведь не мог
снова колотить кулаком в перегородку. Я поднялся, открыл дверь
(бесшумно!) и подошел к его двери. Легонько постучал — если бы он
спал, я не разбудил бы его. Тотчас послышалось “да”, и дверь
отворилась. За нею стоял мой сосед, обутый в свои веревочные
шлепанцы и весь в черном, даже при черном галстуке (полагаю, что он
носил свой семинаристский костюм за неимением денег на другой).
Когда я постучал, он валялся на постели — на подушке была видна
вмятина: уж не спал ли он одетым с той ночи, когда я барабанил в
перегородку? Я обратился к нему с заранее подготовленной речью:
— Месье, я был немного резковат с вами два дня тому назад и
60
Анри Тома
прошу меня за это извинить. Вы можете преспокойно слушать свой
транзистор хоть до десяти вечера и даже позже, только чуть потише...
Произнося все это, я силился изобразить на лице улыбку. Он
смотрел на меня, а вот видел ли — это еще вопрос. Его, судя по
всему, одолевали тяжкие раздумья, он был очень бледен, губы у него
подрагивали.
— У меня больше нет транзистора, — сказал он.
— Надеюсь, что...
Я хотел сказать: надеюсь, что не по моей вине он расстался со
своим транзистором, а он не перебивал меня, стоял молчком и с
отсутствующим взглядом. Вместо того чтобы закончить фразу, я после
некоторой заминки промямлил:
— Вот оно как... поверьте, мне очень жаль...
Он опустил голову, так что я уже не мог посмотреть ему в глаза,
и прошептал:
— Нет, это мне очень жаль...
Потом, ни слова не добавив и так и не взглянув в мою сторону,
затворил дверь, точнее говоря — захлопнул ее у меня перед носом,
хотя и без всякого вызова, но так резко, что мне пришлось отпрянуть
назад.
Но даже будь наш разговор куда более продолжительным, я
сомневаюсь, что узнал бы о нем больше, чем в тот раз, обменявшись
с ним всего парой слов и, самое главное, взглянув на него и на его
комнату. Там я заметил дрянной фибровый чемодан черного цвета,
лежавший на комоде, а на столе, прямо под плафоном, — четыре или
пять макетов, которые он весьма скрупулезно, как вы пишете, мастерил
для отделения своей фирмы в Дуарнене. Два из этих макетов
показались мне незавершенными; так по крайней мере я думал до
следующего дня, когда вновь увидел их при обстоятельствах, о которых
вскоре упомяну. У этих крохотных домиков в бретонском стиле
недоставало кровель, а между балками, размером со спичку, зияли
пустоты. При свете лампы все это можно было разглядеть как нельзя
лучше. Столешница вокруг макетов была усеяна обрезками картона,
клочьями белой и зеленой ваты, тюбиками с клеем, — словом,
материалом макетчика, из которого он создает деревья, кусты, газоны
и скалы; в витрине фирмы Ложиме он ухитрился даже разместить свои
домишки на фоне гористого горизонта, напоминающего скорее о
Вогезах, чем о гранитных косогорах Бретани. Вы могли видеть лишь
обломки всех этих моделей, по которым вскоре прошлась метла. Я
уверен, что в ту ночь, когда я постучал ему в перегородку, он был
занят своими макетами, а увидев его в соседней комнате, рядом с
Пепелище великого пожара
61
этими крошечными строеньицами, догадался, что там могло случиться
прошлой ночью.
Признаюсь, что тем временем Бертик сказал мне о нем пару слов:
я узнал, кто он и откуда и чем был занят, поступив на фирму Ложиме:
днем работал, в полдень и вечером перекусывал в мини-кухне, по
соседству со своим агентством, всегда в одиночку и одними лишь
консервами (я побывал там и заметил груду пустых жестянок на
помойке), ночью маялся у себя в комнате, опять же всегда в одиночку.
Не сомневаюсь, что он досконально знал различные типы домов
полутрадиционного стиля, служившие архитекторам Ложиме моделями
для строительства. Но его отношения с заказчиками, обращающимися
в агентство, были, наверное, не совсем обычными, — это самое малое,
что я могу сказать. Вы ведь лучше меня знаете, что он представлял из
себя в этом смысле, с психологической точки зрения.
Перехожу к тому, что мне, после долгих размышлений, удалось
понять в этом молодом человеке. Целыми днями после его
исчезновения безотвязные мысли о нем не давали мне покоя; так было
и в тот вечер, когда я возвращался в заведение месье Бертика.
Комната Леона Драпье оставалась незанятой: боясь осложнений,
хозяин не решился сдавать помещение, за которое было уплачено за
три месяца вперед. Мне померещилось, что мой молодой сосед все еще
продолжает помалкивать у себя за перегородкой.
Заказчиков, посетивших агентство в день исчезновения Леона,
удивило, озадачило и в конечном счете позабавило то, что они увидели
в его крохотном бюро и что еще с улицы можно было увидеть в
витрине, — нечто и в самом деле “странное и достойное сожаления”,
как вы изволите выражаться. На мой взгляд, однако, главное
заключалось не в этом, а в том, чем он, вдали от посторонних взглядов,
был занят в своей комнатенке у Бертика. Роль, которую, помимо
собственной воли, мне довелось сыграть во всем этом деле, обязывает
меня остановиться на нем чуть более подробно, чтобы потом мне легче
было вернуться к пресловутому “спектаклю”. Мне кажется, что мой
стук в перегородку произвел на молодого человека преувеличенный,
потрясающий эффект. Но почему? Вот мое объяснение: когда я
постучал ему, он был поглощен строительством своих домиков;
проживая в этой комнате, он, должно быть, привык работать там
допоздна под музыку транзистора. Он соорудил куда больше макетов,
чем требовалось для украшения витрины и всех стендов агентства.
Месье Бертик отыскал восемь домиков в платяном шкафу его комнаты;
теперь они служат украшением его столовой. Не мне судить, по каким
соображениям молодой человек оставил семинарию в Сен-Дье, но то
62
Анри Тома
был, наверное, мучительный разрыв, бегство из среды, с которой его
связывали многочисленные нити, — он и сам не подозревал этого в
момент своего “побега”, — нити привычек, пристрастий, интересов.
Что он ждал от жизни вне стен семинарии? Задумывался ли над этим?
А вот то, что он нашел, я вижу преотлично.
Прежде всего, мадам, он нашел вас. Из вашего письма можно
заключить, что вы всерьез им заинтересовались. И, однако, я
предполагаю, что он так и остался бы для вас всего лишь одним из
принятых этим летом на службу в агентство, если бы ваше внимание
не привлекли его непредвиденные поступки. Вы были первой
женщиной, с которой он познакомился после бегства из семинарии.
Происхождения он был, как раньше говорилось, самого скромного (как
и месье Бертик, чем и объясняется некое подобие дружбы между
ними), одним из шести детей в крестьянской семье из окрестностей
Сен-Дье. Думается, что он оставил семинарию вовсе не потому, что
утратил веру: его видели молящимся в церкви Дуарнене. Утративший
веру человек мог бы без труда приноровиться к той жизни, которая
всем нам привычна. Оставить духовную стезю побудило его нечто
другое, куда более сильное, чем вера, но в чем-то родственное ей. Этой
силой могла быть только другая вера, другой вид надежды на спасение.
Потребность в счастье, которого ему так не хватало в семинарии,
потребность, переживаемая всей его натурой, пылкой, робкой и
примитивной (животной), нечто вроде мечты — возможно, не только
его личной, а и мечты многих поколений крестьян и лесорубов
вогезских пущ (чтобы понять все это, нужно побывать в тех краях; я
нес там солдатскую службу). Такую тягу еще можно было утолить в
родной деревне, но чтобы избавиться от нее в том духовном заведении,
где Леон Драпье находился с четырнадцати лет фактически на
положении узника, нужны были средства на развлечения, о которых
ему и мечтать не приходилось. Не сомневаюсь, мадам, что все это вы
почувствовали во время его визитов в ваше парижское бюро, хотя он
и утаил от вас свое звание семинариста. Он видел в этих встречах
залог своей победы, решительный шаг к своему счастью. То есть к вам.
(Двумя днями позже.) Продолжу свое ответное письмо, хотя
никогда не отправлю его ни заведующей парижским бюро Ложиме, ни
кому-то другому. Я считал, что вправе сообщить этой даме лишь то, о
чем она сама уже догадалась, да и тут рисковал оказаться излишне
болтливым, читая ей поучения, — я ведь не сомневался, что она вела
себя с бедным мальчишкой крайне неосмотрительно. Он ей, наверное,
показался лакомым кусочком, да оно и понятно: смазливое личико,
Пепелище великого пожара
63
страстный взгляд. Их встреча скорее всего состоялась за пределами
агентства. Сужу об этом по беспокойству, сквозящему в ее письме. Да
и не она ли подарила ему тот самый транзистор — ему самому он вряд
ли был по карману. Сломал он его потом или выбросил? Мне
отчетливо представляется такая картина: ночь, край волнореза — и он,
швыряющий в море этот подарок, несущий в себе проклятие. Не
переписывались ли они до тех пор, пока последнее письмо красотки
осталось без ответа? Он, должно быть, знал, что дама отправилась в
отпуск, и, упаси Бог, уж не подумал ли, что она бросила его?
Нечто подобное могло случиться с любым другим молодым
человеком, даже более искушенным, если эта особа и впрямь так
неотразима (вернувшись в Париж, непременно загляну в ее контору).
Поразительнее всего, как быстро у этого юнца поехала крыша!
(Теперь, когда меня больше не заботит ответ мадам X, я чувствую
себя удивительно свободным: что хочу, то и пишу, хотя я никакой не
писатель. Прежде я иногда задавался вопросом, как это авторам
романов хватает духу довести до конца свое повествование; теперь я
вроде бы их понимаю. Я ведь и сам ни с того ни с сего заделался
писателем — ничего себе история! Забавляюсь, приплясывая на костях
несчастного молодого человека, только и всего.)
В общем, эта дама предстала перед ним словно само провидение.
Он уверовал в нее. Он сочинял ей послания (могу себе их
представить!). В выражениях почти религиозных — других он и не
знал. Ему, бьггь может, грезилось, что она возьмет да и явится к нему
в Дуранене, в ту самую каморку, которую она же (или фирма Ложиме,
все едино) для него и сняла. Все его мысли были только о ней, когда
он ковырялся со своими макетами. Только это занятие и было ему по
вкусу все то время, что он числился в агентстве. Там он имел дела с
другими, а вот строительство игрушечных домиков не только не
отвлекало его от мыслей о ней, но, напротив, подстегивало их,
подгоняло.
Возясь со своими макетами, кружась в заколдованном кругу одних
и тех же мыслей, он мало-помалу начинал сознавать всю
безысходность своего одиночества. А пальцы его тем временем
продолжали работать с машинальной ловкостью: еще одна белая стена,
дымоход на гребне крыши, дерево на лужайке в шести сантиметрах от
Дома. Слезы то и дело наворачивались ему на глаза при виде этих
строительных площадок, совсем как ноябрьская морось над угрюмой
пустошью. Он вытирал глаза (я это живо себе представляю) и снова
принимался за работу. Больше ему ничего не оставалось. Опустошив
сердце, потеряв голову, он склонялся над своей крохотной вселенной:
64
Анри Тома
музыка транзистора обволакивала его, отгораживала от окружающего;
он не вслушивался в нее, но она тем не менее оставалась столь же
явственной, как мир, которого мы подчас не замечаем, но который
защищает нас от небытия. К тому же музыка исходила, в сущности,
от этой женщины (я все больше и больше убеждаюсь, что именно она
подарила ему приемник), в ней слышался ее голос, ощущалось ее
присутствие. Он поглядывал на дело собственных рук: дом закончен,
как там уютно, что за дерево выросло перед ним! И одна мысль в
голове, не дающая рассеяться жуткой тоске: вот я и построил дом, где
мы будем жить вместе с нею, — дом, отделенный от моря вереницей
дубов. Разве он не служит в той же фирме, что и она, вместе с нею,
у нее?.. Прежде он и понятия не имел о подобной работе и не
признался ей в этом — а она все-таки приняла его, и ему удалось как-
то выкрутиться, и все благодаря тому, что она вселила в него
уверенность в собственные силы. Без нее — ничего, вместе с нею — всё.
Жить вместе с нею в этом деревенском доме... Он навесил на
фасад, выходящий на лужайку, застекленную дверь с двумя ставнями,
закрывавшими оконцы из прозрачной бумаги, и все это было
выполнено с филигранной тонкостью. Он наклонялся, распахивал
ставни кончиком спички, заглядывал внутрь дома. Там ждала его она,
раскинувшись на необъятной постели. Ее ноги, ее голые ноги, ее бедра.
Он готов был грохнуться в обморок (я, опять же, так живо себе это
представляю}, — и как раз в этот момент я забарабанил
кулаком в перегородку.
Наплывы очарования и сладких грез, исходившие от этого
игрушечного домика, повторялись, должно быть, из ночи в ночь.
Казалось, никто не мог посягнуть на это диковинное прибежище,
воображаемое и в то же время почти реальное, — ведь оно было
творением его собственных рук. Теперь-то я понимаю, чем должен был
ему показаться мой стук в перегородку. Он внезапно проснулся в своем
доме словно от удара грома. А может, то был голос Господа,
донесшийся из-за деревьев: “Чем ты занят, Адам?” — и тогда он
увидел, что одинок в доме. Никого не было в его прибежище, да и
самого прибежища не было: громовой удар отбросил его в
невообразимую даль, на его месте виднелся теперь кукольный (и даже
того меньше) домик, зримый, но недосягаемый, находящийся в ином
мире. Звуки транзистора, еще мгновение назад вовсе неслышные,
внезапно переросли в чудовищный грохот. И он уничтожил его, убил,
вышвырнул в загробную тишину. В течение нескончаемого мига он
чувствовал себя оставленным не только этой женщиной, но и самим
Богом. Пока дама была рядом с ним, она не давала ему ощутить его
Пепелище великого пожара
65
вину. А теперь вокруг — пустота и молчание, утрата и вечная погибель —
и все это по его собственной вине. Ему уже больше не распрямиться
во весь рост, все силы остались там, внизу, в домике, окруженном
зелеными деревьями, в который ему уже никогда не вернуться.
Нет, он не стал молиться. На лице у человека, которого я увидел
стоящим посреди комнаты, не было признаков умиления, легкой
припухлости век, как у тех, кто нашел утешение в вере. Он потому так
и носился со своими смехотворными домиками, потому и завлек в один
из них свою даму, что порыв его страстей после бегства из семинарии
был слишком силен, чтобы удовлетвориться хоть какой-нибудь из
реальностей, той же дамой, какой она предстала перед ним. Зачем она
ему в этой жизни? Он должен отыскать ее в инобытии, внутри дома,
на необъятной постели... Я думаю, он просто боялся увидеть ее в
реальности. Я ничего не смыслю в психиатрии, но если и впрямь
существует то, что именуется “вторым состоянием сознания”, этот
бедный парень как раз в нечто подобное и угодил. И не было ли его
пребывание в семинарии “первым состоянием”? И где, вообще говоря,
это сознание обретается? В родной деревне? В миг рождения? (Я,
похоже, и сам начинаю заговариваться.) Как бы там ни было, находясь
“во втором состоянии”, он утратил все точки соприкосновения с нашим,
“нормальным” миром, и если кому-то удалось бы каким-то чудом
проникнуть вслед за ним в это состояние, не потеряв при этом головы
(что совершенно невозможно), его исчезновение не показалось бы
удивительным, о нем и жалеть бы не стоило... Он просто исчез бы в
этом “состоянии”, как мышь в амбаре...
А уж коли его дома опустели — и этот, и все остальные, —
следовало их разрушить, перед тем как пуститься в бегство. Мир
велик, никто и никогда его не изловит, нужно только бежать куда глаза
глядят. Никто не был свидетелем его дурацкого поступка, так кто же
его будет судить? Вряд ли игрушечные домики слишком уж долго были
ему по росту, но ведь мы — это не он, и нам этого не осмыслить.
Впрочем, я-то пытаюсь... и мне это почти удается, но все же остается
непонятным, отчего он просто-напросто не поджег свои дома, не
заботясь о судьбе агентства, которое в тот миг занимало его не больше,
чем заботит поджигателя гора, у подножия которой пылает
подожженная им дача? Уж коли он оказался в пустом доме с горящей
головней в руках, нужно было швырнуть ее в комнату и сломя голову
бежать прочь, оглянувшись разве что для того, чтобы увидеть на
облаках отсвет пожарища! Вместо всего этого он, как все могли
Убедиться, смухлевал. Он придал своим бретонским домишкам вид
строений, уцелевших после пожара, но сохранивших следы огня:
66
Анри Тома
бретонский гранит, ничего не поделаешь. Работа была поистине
ювелирной: с помощью зажигалки он закоптил перекрытия из спичек
и стены из картона, припорошил пеплом и песком выпотрошенные
строения, сжег деревья, от которых остались только стволы да самые
толстые ветви, потеки почерневшей латуни. Но перехожу к самому
странному, к детали, без которой эта диковинная маленькая история не
задела бы меня до такой степени, что я чуть не сломал себе голову,
пытаясь ее понять. И эту деталь обнаружил не кто иной, как я сам,
без меня она осталась бы незамеченной. Так вот: осматривая в упор,
сквозь дыры в кровле, внутренность одного из домиков, я заметил две
человеческие фигурки, выделявшиеся своей белизной на темном фоне
пола. Я осторожно подтолкнул их кончиком спички поближе к двери
и подобрал в подставленную ладонь. Фигурки эти, вылепленные из
мастики, представляли обнаженную пару — мужчину и женщину; пол
женщины был подчеркнут огромными грудями, мужчина же казался
почти бесполым. Я спрятал их в пустой спичечный коробок. Леон,
похоже, не очень-то старался над их отделкой, тогда как, воспроизводя
следы пожарища, он превзошел самого себя. Руки его, судя по всему,
начали уставать, сдавать, отступать: они не знали, как приняться за
такую работу. Фигурки эти смахивали на двух куколок, из которых не
успели выпростаться бабочки, на существ, брошенных творцом в самом
начале творения. Стряхнул ли он с себя единым махом тяготевшее над
ним колдовство, или, напротив, оставил их едва намеченными, потому
что больше в них не нуждался, или же бросил потому, что они еще
принадлежали реальности, с которой его более ничего не связывало?
Воображать тут можно что угодно, пока не станет известно, что же, в
сущности, произошло. Тем, кого волнует судьба молодого человека,
было бы, наверное, небесполезно навести о нем справки в семинарии
Сен-Дье. У меня лично нет никакого желания заниматься подобными
вещами, мне довольно и моих куколок в спичечном коробке. Мне уже
самому непонятно, что же побудило меня набросать сей памятный
отчет, хотя я вполне мог бы довольствоваться десятью строками ответа
этой даме. Если и существует некое соответствие (это возможно)
между грудью куколки из мастики и ее собственным бюстом, то к
каким уловкам ей пришлось прибегнуть, чтобы до такой степени
вскружить голову молодому человеку? Теперь мне думается, что мой
удар кулаком в перегородку оказался для него поистине спасительным.
Впрочем, нет, не знаю... не могу увидеть воочию.
Макс-Поль Фуше
Фигуры башенных часов
Пьеру Гаскару
Место, куда я тщетно стремлюсь возвратиться, роясь в памяти, все
никак четко не встает перед моими глазами: обычно очень верные, мои
воспоминания, возникающие часто даже непроизвольно, не
подчиняются мне больше. Такие жадные в отношении настоящего, они
отказываются по-настоящему его постичь.
Я сосредотачиваюсь, я закрываю глаза, я делаю все, чтобы мысли
мои текли, но мне как будто что-то не позволяет установить точно, где
я был. Все происходит так, будто есть нечто тормозящее там, в
глубине, вереницу попыток и случайных обретений. Я-то знаю, что они
существуют, эти воспоминания, я видел то, что ищу, но их желание
проступить в провалах памяти то возникает, то исчезает, все
происходит так, как если бы одна капля меда прилипла к другой. Вам
просто нужно поверить мне на слово. Удовлетворитесь тем, что я "тал/"
был, не допрашивайте меня, не спрашивайте "где", потому что это
"там, где "странным образом все стирается, исчезает...
Был ли я туда приглашен? Уступил ли я какому-то импульсу
желания? На это нет четкого ответа. Но я готовился для короткого там
пребывания.
О, этот тяжелый багаж, который мне предстояло тащить! За
чемоданами я отправился на чердак, чтобы найти там тяжелые кофры
с висячими и кожаными в дырочках ремнями. Кофры Предка! Так мои
домашние называли их не без уважения, намекая на того из наших
родственников, чьи приключения и шалости на дорогах мира питали
семейную хронику, всегда вызываемую к жизни на воскресных обедах,
свадьбах, похоронах. Ну а когда я их открыл, чтобы положить туда
свои вещи, запахи соли и пряностей ударили мне в нос, причем так
яростно, как могут делать это вещи или существа, долго удерживаемые
и сдавленные, которые наконец обретают свободу. У меня закружилась
голова под натиском этих очевидностей, которые я сам,
путешественник, узнавал, как запахи редких знакомых трав.
Наконец эти громоздкие чемоданы вместили необходимую одежду
Max-Pol Fouche t. Les figures de l'horloge
© Editions Grasset et Fasquelle, 1972
© О. Тимашева (перевод), 1998
68
Макс-Поль Фуше
для пребывания там. Конечно же, поездка моя будет короткой, один
день, одна ночь, не более, течение моей жизни не позволяет более
длительные остановки.
Но зачем столько одежды на столь малый срок? Почему эти
громоздкие меховые полушубки? Почему эти костюмы из тонкой,
почти прозрачной ткани, почему эти так называемые демисезонные
одежды? Вы разве не знаете, какая вас там ожидает температура?
Конечно, я это знал. Меня предупредили.
На все эти вопросы у меня был ответ, и ответ очень простой. В
месте, куда я отправлялся, времена года менялись в течение дня. В
начале утра еще заметен ночной иней: необходимо облачиться в
шерстяное. К десяти часам, когда весна в самом разгаре, надо убрать
теплые вещи и пальто; весенний костюм покажется слишком тяжелым
в полдень, когда обжигает лето, спасения ищешь только в легких
тканях. Еще и не наступит вечер, как повеет осенью, а на склоне дня
вновь распоряжается зима.
Этот странный климат, заставляющий коренных жителей менять
одну одежду на другую, не перестает удивлять иностранцев.
Большинство жителей сопровождают слуги, которые носят за ними
разнообразную одежду. Один слуга существует для зимы, другой для
лета и два для осени и весны. Богатых сопровождают автомобили,
настоящие гардеробы на колесах. Менее обеспеченные тащат сами свои
легкие тележки с одеждой. На улицах в моменты перемены погоды
открываются специальные павильоны, но их число явно недостаточно:
нередко можно было встретить людей, одевающихся и раздевающихся
в публичных местах на улицах и между домов. Придворные этим
пользуются, чтобы подразнить простых людей, кокетки-аристократки
делают то же самое, чтобы ими восхищались. В общем, девушки,
вошедшие в период замужества, легко обнажаются перед юношами и
таким образом находят себе выгодные партии, не прибегая к обману с
помощью нарядов. Эта раса, как меня уверяли, была красивой, плод
смешения многих кровей. Вы представляете, как меня искушали
картины обычаев, связанных с самым любопытным климатом на земле!
Мои хозяева, чтобы отвезти меня к себе, прислали мне большую
вместительную машину. Однако чемоданы мои, раздувшиеся от
аппаратуры, тяжелые и громоздкие, не помещались в багажнике.
Водитель вынужден был их приладить на крыше. Поскольку он к
этому не привык, мне пришлось ему помочь. Я вижу его
приближающимся ко мне: “Извините, господин, — прошептал он. —
Эта работа новая для меня. Мы редко здесь принимаем иностранцев,
скорее даже никогда”. Его слова не поразили меня в тот момент, я их
Фигуры башенных часов
69
понял только позднее, когда они зазвучали у меня в ушах как
отдаленное эхо.
Впрочем, вся операция заняла у нас не так уж много времени.
Вскоре автомобиль покатился. Мы миновали знакомые мне виды
города и окрестностей. Человек вел машину быстро. Наклонившись за
занавеской, я рассматривал пробегающие мимо красивые пейзажи,
поклявшись себе ничего не упустить, сделать заметки, запомнить
указатели на столбах. Но то ли из-за жары, что была внутри машины,
то ли из-за непрерывного шума мотора и повторяющегося звука тяги,
я погрузился в какое-то оцепенение и задремал.
Иногда, впрочем, я приходил в себя, как говорится в таких случаях.
Нам предстояло пересечь обширные пространства болот; с той и с
другой стороны дамбы, по которой ехала наша машина, возвышался
тростник. Незаметно начал подниматься туман. Правда, пробуждался
я не так часто. Монотонно колышущийся тростник погружал меня в сон.
Из объятий сна меня вырвала лишь остановка машины. Когда
наконец мои глаза раскрылись, машина стояла в просторном
официальном зале, похожем на вестибюль палаццо на курорте, где
богатые бездельники влачат свою жизнь. Болотный тростник сменился
колоннами с капителями из позолоченных акантовых листьев. Но вот
кофры мои, на спине мужчины, двинулись в отведенные мне покои.
Меня вводит туда сам шофер.
Ни секунды не медля, я выказал желание пройтись. Мне
нетерпелось узреть преображение жителей — от сезона к сезону — в
течение одного дня. Признаться ли вам? Я также хотел видеть тайком
или застать врасплох одну из местных красавиц, обнажающуюся с
наступлением жары. Вот я и признался вам. Во мне живет созерцатель.
“Не нужно себя утомлять прогулками по городу, месье, — сказал
водитель. —• Из окна спальни, где вы будете находиться, вы все
увидите, как если бы вы были в обсерватории, увидите все, что
пожелаете”. Он раздвинул бархатные шторы высокого окна. Перед
нами открылся балкон, выходящий на площадь с разбегающимися
лучами улиц. Пост наблюдения был выбран прекрасно.
В этот ранний час зима постепенно уступала место весне. Я видел,
как прохожие сбрасывали тяжелые пальто, и их движения,
освободившись от душной обузы, становились более свободными.
Люди обретали привычную легкость. Некоторые укладывали
шерстяные вещи, чтобы легче их было нести, перекинув через руку.
Дамы, кутавшиеся в дорогие меха, небрежно их сбрасывали, внезапно
появляясь в красочных платьях. Асфальт был устлан модными
IQ
Макс-Поль Футе
медвежьими шкурами, но также норками, шиншиллой, горностаями.
Муниципальные служащие, клерки специального офиса, собирали
меховое руно в специальные самодвижущиеся повозки. Что же будет,
когда двенадцать ударов пополудни возвестят начало лета...
Что бы там ни было, но я там был все же как человек строгих и
весьма серьезных занятий, отдающийся всецело научной работе: в
частности, меня интересовали моллюски-амфибии эпохи эоцена; я
приехал сюда не для того, чтобы присутствовать при одевании и
раздевании популяции, и совсем не для того, чтобы жить в ускоренном
ритме сменяющих друг друга сезонов. Живописность мне не под силу,
она прячет главное. Я никогда не предпочту орган, на котором мне
приходится иногда играть в приходской церкви, звукам тамбурина. Не
ждите от меня пустячных занятий.
В обретенные мной моменты жизни, не занятые моей работой, я
интересуюсь башенными часами, так как нахожу их механизмы
превосходными и способными к тренировке рационального мышления.
Разобрать, а потом собрать часы с маятником — для меня самое
любимое занятие; оно как бы позволяет остановить время, отодвинуть
его, а потом снова дать ему толчок по моей воле, согласно моему
желанию. Заниматься настенными часами — осмелюсь ли написать?
— мое самое любимое времяпрепровождение.
Город, в который я был приглашен, владеет знаменитыми
башенными часами, признанными чудом гениального ума. Они
отзванивают на одной ноте, но эта нота меняется с каждым часом и
может пройти от “до” первой октавы до “си” седьмой октавы. Звуки
поднимаются, как в гамме, чтобы потом пробежать в обратном
направлении, и это повторяется бесконечно. Не говоря уж об
артистических заслугах создателя, их практическое предназначение
раскроется с лучшей стороны для самых мечтательных умов: людям не
нужно считать число ударов маятника, они узнают час по тональности.
Этот музыкальный народ может себя поздравить, подсчет ударов
весьма утомителен. Таким образом, с самого раннего детства люди
здесь настраиваются в первую очередь слышать время, а не только
видеть или умом воспринимать. Эта всеобщая чувствительность имеет
неоспоримую выгоду.
Прославили эти часы еще и фигуры на них. Расположенные на
вершине старинной башни, они появляются при ударах каждого часа.
Вы не увидите вульгарных подкрашенных кукол-автоматов, закутанных
в плащи, работающих в застывшей позе кузнецов, чьи поклоны выдают
приводящие их в движение приводы и пружины. Фигуры на этих часах
фигуры башенных часов
7/
обладают естественной гибкостью. Их жесты имеют “связность”
жизни. Они перетекают одна в другую, следуют одна за другой, без
толчков, с подвижной гибкостью травы в потоке воды, как это и
следует делать персонажам, указывающим бег минут, часов, дней, лет.
Самые доверчивые уверяют, что это человеческие существа,
преображенные волшебником, приговоренные к вечной карусели
появления и исчезновения, забвения и возвращения. Сильные умы,
конечно, смеются над этим предрассудком. Материалисты пошли еще
дальше. В их трактатах и пасквилях речь идет, конечно же, о людях,
но людях загипнотизированных! Это просто статисты, миманс,
призванные государством выходить из-за кулис, а потом прятаться, —
вот что это такое и ничего более. А какие споры разворачиваются
вокруг этих фигур!.. Семьи делятся, пары разбиваются. Политики
черпают у них главные аргументы для своих речей; священники для
своих проповедей. Но я, как говорится, хотел “удостовериться”. Я
позвал камердинера. К моему удивлению, это снова был шофер. Когда
я попросил его отвести меня на колокольню, чтобы посмотреть на
фигуры, он покачал головой. “Не стоит беспокоиться, месье, — сказал
он уважительно. — Расслабьтесь, устроившись в этом кресле, и
ожидайте спокойно приход каждого нового часа. В нужный час все
фигуры нанесут вам визит, они это делают обычно, чтобы почтить
именитых гостей”.
Он кончил говорить. Зазвучало 'до”, первый час пополудни. Через
открытое окно, приветствуя меня, вошла первая фигура. Как только
затихли вибрации звука, первая фигура исчезла. Сколь томительными
мне показались минуты нетерпеливого ожидания следующих появлений,
и, естественно, каждый раз время между часами, проследовавшими до
двенадцати ночи, все удлинялось.
Как вам это описать, я не знаю. У меня нет времени говорить о
том, как они выглядели. Сейчас я воздерживаюсь от этого, ведь этим
лицам, их одежде, инструментам и оружию можно посвятить целую
книгу. В настоящее мгновение достаточно сказать, что иные из них
носили богатые одежды, на которых блистали жемчуга и редкие геммы,
другие же были в поношенных тканях, грубых и залатанных плащах
или показывались голыми, с почти неприкрытым худым телом. Тем не
менее я бегло отмечу, что все мужчины и женщины, дети и старики,
нищие и богатые — все казались одной семьей. На лицах и телах
Детей я читал знаки “продвинутого” времени, может быть, даже и
смерти. А в чертах лиц стариков и на их теле, как рябь на море, были
видны черты их отроческого состояния. В старых женщинах я видел
грациозных девочек, а в девочках — страшных старух.
72
Макс-Поль Фуше
Любопытный страх обуял меня. Смогу ли я преодолеть видимость
и кажимость одежд, — фигуры уходили одна в другую. К ночи я
больше не выдержал. Чтобы никакой больше образ не смог войти ко
мне, я закрыл окно. Ну а теперь, подумал я, будем слушать только
звучание отдельных нот — музыки вполне достаточно.
На заре я уезжал. В той же вместительной машине, ведомой все
тем же шофером, я вновь погрузился в оцепенение — и так до самого
прибытия домой. Быстро, не зная почему в спешке, в своем рабочем
кабинете я вынул из кофров всю одежду, предназначенную для всех
сезонов, оказавшуюся совершенно бесполезной, поскольку я не покидал
гостиницы. Она тотчас же заняла беспорядочно все диваны, стулья и
кресла, столы и пюпитры.
Я наслаждался зрелищем этого беспорядка, когда раздался звонок
у входной двери. Три коротких звонка, один длинный. “Это она, —
подумал я, — это она”. Я узнал о приходе моей любовницы по ее
манере заявлять о себе. В пролете двери — вообразите мое удивление! —
стояла особа из прошлых времен, одетая в дорогую парчу, в шляпе с
перьями на голове. Под широкими полями ее лицо оставалось в тени,
невидимое. Посетительница сделала шаг вперед. Лицо возникло в свете
моей лампы. Лицо? Силы небесные... Я отступил. Это был череп.
Смех, какой раздался прекрасный смех, когда она сняла маску!
“Солетюд, — воскликнул я, — к чему такой сюрприз? Зачем вы
скрыли свою красоту за этим жутким образом смерти? Ведь ваша
красота и смерть несовместимы. Вы меня испугали...”
До сих пор я слышу ее голос: “Дорогой мой, простите меня. Я была
на костюмированном балу у графа Н. Я только что оттуда, я так устала
от танцев и не переоделась. Я не могла себе отказать в удовольствии
зайти к вам неожиданно. Вы перестанете меня когда-нибудь называть
Солетюд? Ведь мое настоящее имя Соледад, оно что, вам не нравится?”
Стоило ли ей отвечать? Надо ли ей было объяснять, что я украсил
ее редкой драгоценностью, соединив в ее имени то, что я любил больше
ее: уединение — “соло” и творчество — “этюд”? Она бы не поняла.
Красота заменяла ей ум, но большего мне и не нужно.
Она смеялась над моими разбросанными одеждами: “Дорогой, вы
что, составляете список ваших одежд? Какой вы, однако,
беспорядочный человек!”
“Что же, порядок вы сумеете навести, Соледад, это ваше дело”.
Она расшнуровала свой корсаж, обнажив свои красивые груди с
темнеющими на них каплями подсохшего вина. Ее платье скользнуло к
ее ногам, она совсем обнажилась. Я устремился к ней. Жестом она
меня остановила. “Не так сразу, — сказала она. — Доставьте мне
удовольствие. Бросьте это в огонь”.
Рукой с темными ногтями она указала на кресло, где лежала
маска...
Эмманюэль Роблес
Вестник
Вот она, бело-розовая вилла с геранью в окнах. Высокая пальма,
устремляясь к небу, раскрывала над крышей свой зонт. За оградой я
увидел брошенный в траве детский велосипед.
Спокойный июньский послеполуденный час. В лучах света резвятся
мошки. Вдалеке, сквозь листву, в золотистой дымке угадывался
Алжир.
Я подошел к калитке и собрался нажать на звонок, но замер в
нерешительности, не зная, как быть: звонить или бежать прочь. Что
делать, о Боже? Очутившись у дома, светившегося радостью средь
сосен и пальм, я впал в глубокое уныние. Весть, которую я нес, сразу
нарушит гармонию дня, она тяготила меня, вызывая отвращение,
словно я собирался совершить гнусный поступок.
Не знаю, сколько времени простоял я так на тротуаре, глядя на
пустынную, изнемогающую от жаркого солнца улицу и пытаясь
убедить себя, что лучше отложить мой визит на потом.
— Ты пойдешь к Элен, — говорил мне Жорж. — Вот увидишь.
Я столько рассказывал ей о тебе в письмах и столько рассказывал
тебе о ней, что вы сразу узнаете друг друга.
После шестилетней разлуки я вновь встретился с Жоржем в
отделении 3 /II, расквартированном под Неаполем, куда меня
направили переводчиком с итальянского. Жорж почти не изменился. И
гордился своей профессией летчика-истребителя. В течение трех
месяцев мы жили в одной палатке на военном аэродроме. И после
тихих откровений долгими вечерами родилась наша новая дружба,
более глубокая и серьезная.
Накануне моего отъезда в Алжир, где я должен был провести три
дня, Жорж выполнил свой первый разведывательный полет над
Францией. Он написал жене длинное письмо, в котором поведал о
своем волнении, и прочитал мне короткий отрывок из него.
Я шел на низкой высоте между Тулоном и Ниццей,
искал глазами нашу деревню, наш пляж, мне вспомнились
счастливые дни в этом уголке Прованса, такие далекие и в то
Emmanuel Roblès. Le messager
© Editions du Seuil, 1994
© Н.Световидова (перевод), 1998
74
Эмманюэлъ Роблес
же время такие близкие. Помнишь босанские голубые сосны и
наши прогулки по нагретым скользким иголкам? Но сегодня
в лесах прячутся немецкие пулеметы, и я пролетал как враг над
нашим краем, над золотисто-зеленой деревней, над песками и
скалами, которые у нас украли...
Мне показалось, что эти строки по-своему выражали любовную
тоску, но Жорж только посмеялся.
— Передай Элен, — сказал он мне, вручая письмо, — что скоро
я получу отпуск.
На другой день около восьми часов он поднялся в воздух со звеном
истребителей и направился в район Веллетри для выполнения
разведывательного задания. На базу он должен был вернуться до того,
как я окажусь на борту транспортного самолета “Дакота”.
Около десяти я услышал торопливые шаги у моей палатки, это
механик Готье, совсем запыхавшись, прибежал сообщить мне:
— Господин лейтенант! Капитан Реленже не вернулся.
Я как раз укладывал вещмешок. И от неожиданности уронил его.
В ушах у меня до сих пор звучит бульканье одеколона, вытекавшего
из разбитого горлышка флакона. Это напоминало предсмертную икоту.
Толкнув ногой мешок под кровать, я бросился к механику:
— Что ты сказал?
Раскинув руки, он стоял в дверном проеме спиной к свету, и я
плохо видел его лицо. Ладони его были приоткрыты, словно у него
что-то вырвали из рук.
— Их атаковали. Капитан был ранен. Он разбился на холме.
Три коротенькие, торопливые фразы, сказанные через силу,
отторгали Жоржа, отбрасывали его на дно пропасти.
Ноги у меня подкосились, и я опустился на табурет. Механик уже
не смотрел на меня. Когда я садился, он отвел глаза.
— Ступайте, Готье...
Тряхнув головой, он поднял руку. Возможно, ему хотелось еще что-
то сказать мне. Но он ушел, так ничего и не сказав.
— Вы пойдете к его жене и матери, — напутствовал меня майор. —
Они живут вместе в Эль-Биаре. Думаю, лучше будет, если ваш визит
опередит официальное извещение, которое в любом случае они получат
чуть позже.
Такая миссия показалась мне тягостной, но я согласился выполнить ее.
И теперь, собираясь позвонить, прилагал огромные усилия, пытаясь
справиться с волнением. Открыла мне арабская служанка. Ясмина! И
о ней Реленже мне тоже рассказывал.
Вестник
75
— Мадам дома?
— Дома, ступайте за мной.
Во рту у меня пересохло, будто я наелся мела, и едва я подошел к
крыльцу, как появилась она, Элен, жена Жоржа.
— Лейтенант Лоран?
Ах! Правду говорил Реленже: “Я столько рассказывал ей о тебе и
столько рассказывал тебе о ней...”
Она в самом деле была очень красива: высокая, с ясными глазами
и светлыми волосами. На ней было голубое платье, простое и легкое,
с тонким кружевным воротником.
Она мило улыбнулась, сказав с чуть заметной усмешкой:
— Входите же!..
Вид у меня, наверно, был чудной. К тому же я обливался потом и
умирал от жажды. Она привела меня в довольно просторную комнату
с закрытыми ставнями — единственным спасением от жары.
— А вот и наш маленький Рене! — сказала она.
Малыш лет четырех-пяти бросился к моим ногам с радостным
криком: “Добрый день, месье!”, — потом спросил, привез ли я его
папу, есть ли у меня большой самолет и не соглашусь ли я взять его
с собой полетать очень высоко.
— Подожди, Рене, — со смехом остановила его молодая женщина. —
Ты оглушил месье Лорана своими вопросами... А вот мама Жоржа, —
добавила она, подводя меня к креслу, в котором я заметил сначала
лишь некую темную фигуру.
— Мама, это месье Лоран, о котором Жорж нам столько всего
рассказывал!
Мать Жоржа! Она смотрела на меня, не мигая, не шелохнувшись и
не вымолвив ни слова. Разумеется, я был предупрежден. Знал, что она
парализована, однако ее молчание и неподвижность и эти застывшие
глаза поразили меня... Да, мне пришла мысль, будто она уже знает,
догадывается, что вместе со мной к ней в дом входит несчастье...
Разволновавшись, я пробормотал какие-то приличествующие случаю
слова. Губы ее шевельнулись. Она хотела мне что-то сказать. Ее глаза
завораживали меня. Большие карие глаза, удивительно молодые на
этом увядшем лице. Сердце мое стучало так сильно, что я поднес руку
к груди.
— Вы быстро шли, вам жарко. Я что-нибудь приготовлю, хотите
освежиться? — спросила Элен.
Я с трудом заставил себя очнуться, понимая, что должен казаться
естественным. И попробовал улыбнуться, ответив:
С удовольствием, мадам.
16
Эммаюоэлъ Роблес
— Вы хорошо доехали?
— Да... Хорошо...
Я старался следить за интонациями своего голоса, чувствуя, что он
резко отличается от радостного тона Элен.
— А как там Жорж?
Она сказала это просто, не переставая улыбаться и наливая в
стаканы лимонад, который принесла служанка.
Я не дрогнул. И уже не думал о том, каким образом должен
сообщить о смерти Жоржа. Мне не давала покоя мысль, что двумя
словами, двумя совсем простыми словами, выстроившимися в ряд, я
мог поведать страшную истину, двумя словами я мог бесповоротно
разрушить доверие и покой, заявить, что судьба этой женщины
решена, что ей навсегда заказан тот светлый путь, по которому, ей
кажется, она все еще следует. Такая власть ужаснула меня. На вопрос:
“Как там Жорж?” — я мысленно ответил: “Он мертв!” Но, преодолев
охватившую меня дрожь, сказал нормальным тоном:
— С Жоржем все в порядке.
Нет. Голос не выдал меня. А молодая женщина не отводила
пристального взгляда. Не знаю, какая боязнь, какая неизбывная печаль
придала мне смелости уверенно повторить:
— Да. Все в порядке.
Элен протянула мне запотевший стакан холодного лимонада.
— А скоро он надеется приехать в отпуск?
Одно нанизывалось на другое так естественно, что на этот раз я
сразу же ответил:
— Да, скоро.
Кровь громко стучала у меня в висках. Мною овладело одно
желание: уйти, покинуть этот дом, где своим обманом я продлевал
погибшее счастье. Меня до того страшили вопросы Элен, что я
съежился в кресле, точно опасался болезненного прикосновения, но под
натиском осаждавших меня мыслей как нетленный огонек светила одна.
Я был твердо убежден, что теперь мне следовало до конца играть эту
жалкую комедию, забыть трагическое утро, словно я расстался с
Жоржем накануне, словно ничего не кончилось.
Да, по сути, ничего и не кончилось.
Малыш что-то лепетал подле меня. Элен доверчиво улыбалась. В
комнате было полно цветов. На стене висела акварель Жоржа, рядом —
пейзаж Джамилы, той самой Джамилы, о которой он рассказывал мне
с таким чувством. Это кресло, книги, диван дожидались Жоржа.
Ничто не изменилось. И если я ничего не скажу, на какое-то время
все останется неизменным. В течение нескольких минут иллюзия была
Вестник
77
настолько полной, что, разом осушив свой стакан, я принялся
рассказывать, вспоминая нашу жизнь в лагере под Неаполем. Все это
невольно слетало у меня с языка. Словами, фразами мне хотелось
заглушить жгучую тревогу. Я поведал о вчерашней нашей беседе,
описал волнение Жоржа после возвращения из разведывательного
полета над Францией и, увлеченный жестокой игрой, признался, что
он прочитал мне отрывок из письма к ней.
— Письмо для меня? — с радостным удивлением воскликнула она.
Меня как громом поразило, и все-таки я сказал:
— Да, мадам.
— И он отдал его вам!
— Ну конечно, вот оно!
Неловко сунув руку в один из внутренних карманов, я сослался на
усталость и просил извинить меня за глупую рассеянность.
— О, я не стану укорять вас! — весело отозвалась Элен, ее глаза
блестели от удовольствия.
Она приписывала мое смущение простой забывчивости, меня же
охватил самый настоящий ужас, словно я совершал святотатство,
словно я глумился над мертвым.
Она с живостью взяла протянутый мною конверт. Наверно, я
страшно побледнел. Я чувствовал, что вся кровь прилила к сердцу.
— Вы позволите, месье? Я прочту письмо маме!
Я неопределенно махнул рукой.
Сначала она пробежала письмо глазами, чтобы насладиться
словами, предназначавшимися ей одной, затем начала читать вслух,
останавливаясь временами и пропуская чересчур интимные куски.
Взгляд парализованной смущал меня. Слушая Элен, старая
женщина пристально смотрела на меня. При том смятенном состоянии,
в котором я находился, в ее глазах мне чудился упрек. В них горел
огонь, который поначалу я не заметил.
А мальчик смеялся, хлопал в ладоши, радуясь фразам, в которых
говорилось о нем. Прелестный малыш! И до чего похож на того,
каким, верно, был в детстве Жорж! Как гордился мой несчастный друг
своим сыном, этим маленьким, таким живым и ласковым существом,
его открытиями и подвигами!
Я пытался оставаться глухим, не вслушиваться в голос Жоржа и те
слова, которые Элен с таким старанием читала, но они словно иглы
вонзались мне в голову.
Она улыбнулась, дойдя до того абзаца, где Жорж рассказывал о
своем полете над “босанскими голубыми соснами”, напомнившими ему
счастливые дни былых каникул. Улыбалась и в тех местах, где, верно,
78
Эмманюэль Роблес
и для Жоржа за самыми простыми словами скрывались сокровенные
воспоминания об их общих мечтаниях, о поцелуях и ласках под
деревьями или на прибрежном песке у моря.
Я вдруг подумал, что никогда руки Элен, округлые, крепкие руки,
не сомкнутся на шее Жоржа! Что никогда Жорж не прикоснется
губами к устам любимой женщины, к ее белому, нежному телу! И
никогда серые с поволокой глаза Элен не увидят больше Жоржа! И
Жорж никогда уже не коснется рукой этой груди, чтобы вызвать
ответный трепет. И это беззаветное обожание, и эта огромная любовь
стали вдруг бесполезны.
Я напряженно вглядывался в прекрасное склоненное лицо и
представлял его внезапно искаженным болью, обожженным слезами.
Безмерное малодушие заключалось в стремлении продлить обман, но я
никак не мог решиться сказать правду, сказать всего два-три слова,
более жестоких, чем удар ножа.
С тех пор как на итальянском холме огненный шар поглотил
Жоржа, безысходное отчаяние уже вошло в этот дом, но сейчас лишь
от меня зависело отвести его на несколько часов. Поддавшись
минутному наваждению, я верил, что своим молчанием продлеваю
жизнь Жоржу, ибо Жорж пока не умер. Он жил в этом письме, в
сердце молодой красивой женщины, которая этой ночью сможет
мечтать о ласках Жоржа и во сне, возможно, будет шептать ему слова
любви.
Элен как раз кончила читать письмо. Она раскраснелась и не
отрывала глаз от последней фразы перед подписью, от тех четырех
строчек, которые не стала нам читать и которым суждено остаться
последними словами нежности, полученными ею от Жоржа.
Взяв Рене на колени, она спросила:
— Вы видели его сегодня утром?
Я кивнул головой.
— Он летал на задание?
— Да.
— Опять над Францией?
— Нет. Над Италией.
Я старался говорить нормальным, естественным тоном. Как не
выдать себя? Я снова съежился в кресле. Старая женщина по-
прежнему не отрывала от меня глаз, мне показалось, что взгляд ее стал
более жестким. А Элен после не долгого колебания продолжала:
— Но... Все прошло хорошо?
Я едва не потерял голову. Неужели она уловила мое смятение? Или
ее насторожил мой голос?
— Все прошло хорошо, — молвил я.
Вестник
79
Она, видимо, почувствовала облегчение и, покачав головой, устало
сказала:
— Мне страшно... Думаете, это жизнь? Целыми днями дрожать,
с нетерпением ждать писем... А эта чудовищная война все не
кончается.
Умолкнув на мгновение, она погладила волосы прижавшегося к ней
ребенка. Я чувствовал, что это не все и что она хочет сказать мне что-
то еще. Душа моя ощетинилась.
А она продолжала с волнующей медлительностью:
— Если с ним что-нибудь случится, ах, не знаю, смогу ли я жить...
Жить без него. Не знаю.
Она снова умолкла, потом добавила, глядя на меня с робкой
улыбкой:
— Извините меня.
Опустив Рене на пол, она поднялась и, став опять безупречной
хозяйкой дома, предложила мне лимонад, от которого я отказался.
Старая женщина закрыла глаза. Быть может, она уснула. Я сказал,
что спешу, что мне надо идти.
Элен мило спросила меня, может ли она написать письмо и отдать
его мне.
— Если вы уедете послезавтра, Жорж получит его скорее, чем по
почте.
В голове у меня было пусто. И я ответил:
— Конечно, мадам.
Она отлучилась на несколько минут, чтобы взять бумагу с
конвертом. Рене последовал за ней со словами:
— Я тоже нарисую что-нибудь большое, и ты пошлешь папе.
— Конечно, мой дорогой.
Она еще что-то добавила, но из коридора не было слышно.
Оставшись наедине со старой дамой, по виду все еще спавшей, я
со вздохом откинул голову назад. Голова моя раскалывалась, ее
сжимали железные тиски. Все тело покрылось потом. Меня терзала
жажда. Страшно хотелось пить, я протянул руку, чтобы взять стакан
с лимонадом, и тут встретился глазами с матерью, увидел ее странный
взгляд. Спала ли она на самом деле?
Я почувствовал неловкость. Почему она на меня так смотрит? Мне
вдруг почудилось, что она оживилась. Не знаю, откуда взялось это
°ЩУЩение.
80
Эмманюэль Роблес
Я с удивлением наблюдал за ней. Да, пальцы ее левой руки
шевелились — слабо, но шевелились. Был ли то своего рода призыв?
Я не решался приблизиться, однако заметил, как дрогнули веки на ее
неподвижном лице. Я был потрясен, увидев исказившиеся черты
парализованной. Может, она хотела заговорить со мной? Что-то
выразить? В ее глазах я уловил тревогу и решил подойти к ней, а из
соседней комнаты доносились тем временем радостные крики ребенка.
Нет, я не ошибся: в глазах ее застыло такое же точно горестное
выражение, какое можно видеть на старинных испанских картинах
Золотого века с изображением лиц, изрезанных глубокими морщинами.
Я уже говорил, что подошел совсем близко, и, наклонившись, чтобы
ей было слышно, сказал:
— Он умер, мадам...
А она в ответ спокойно, шепотом, как будто уже знала:
— Он страдал?
Я только покачал головой, слов у меня не было. Затем, наполовину
согнувшись, смог прошептать:
— Нет. Он разбился о землю. И сразу погиб.
Тогда она отвернулась, можно было подумать, что я внушаю ей
ужас или что она хочет удержать крик. Теперь я боялся услышать
шаги Элен. Она не замедлит вернуться, закончив свое письмо, письмо
к Жоржу со словами любви, бесполезными, как дождь на море. Я
представлял себе молодую женщину с наклоненной головой, с лицом,
освещенным нежностью, пишущей страстные слова мужчине, сердце
которого они не согреют.
Снова повернувшись ко мне, старая дама заговорила:
— Вы ведь были его другом?
-Да.
— У вас тоже горе.
— Да, мадам.
— Я вижу.
И так как я обратил взгляд к двери в коридор, она догадалась, что
мужество покидает меня.
— О месье, скорее уходите! Я сама скажу...
В своем смятении я не понял смысла сказанных слов, но она, едва
сдерживая слезы, на грани отчаяния, повторила их.
Шаги Элен в коридоре заставили меня решиться. Я взял со стола
свое кепи и, не оборачиваясь, вышел. И пока я пересекал сад, тишина
у меня за спиной показалась мне нестерпимо тягостной, сродни той, что
сопутствует величайшим несчастьям в этом мире.
Жан-Луи Кюртис
Теплая компания
В тот день г-н Леопольд Фоллион был приглашен на чашечку чая
к одной девушке, входившей в группу молодых людей, которую он
однажды определил как “теплая компания”. По возрасту Фоллион мог
быть их прадедом, однако эта молодежь, две девушки и двое юношей,
только начинавших студенческую жизнь, привязались к искрящемуся
остроумием восьмидесятилетнему старику, ибо он щедро делился с
ними воспоминаниями о веселье былых времен и обширными,
доскональными познаниями о том, что интересовало их больше всего:
о светской жизни. И не просто светской, а исключительно о жизни тех,
кого румынская княгиня, старая приятельница г-на Фоллиона,
называла “самый-самый свет”, то есть о сливках высшего общества.
Каждый год, в июне, г-н Фоллион гостил у своей знакомой, г-жи
Эмили Дарбан. В прошлом году четверо молодых людей не имели
возможности встретиться с ним, поскольку еще учились в коллеже и
не могли быть приглашены в дома Старого Квартала. Теперь, когда
они стали студентами, а следовательно, взрослыми, их начали
принимать у друзей и знакомых их родителей; там они и подружились
с пожилым господином, очаровавшим их с первых же слов. Они сразу
приняли его в свою компанию. Фоллион стал для них собственным
светским летописцем, а в определенном отношении даже наставником.
Эта двойная роль приводила его в восторг. Он любил поболтать, за
этим, в сущности, прошла вся его жизнь, любил учить, передавать
другим свои знания и опыт, а общение с молодежью было для него
необычайно увлекательным, ибо ему очень хотелось узнать, что
новенького на белом свете (не высшем, а обычном), который стал ему
чужд, и где, во всяком случае, он ощущал себя неким динозавром.
Девушек звали Эвелина и Изора. Один из юношей звался Дени,
другой — Эрик. Всех их объединяла привычка к легкой жизни, культ
физических упражнений и различных видов спорта, которыми они
занимались с единственной целью: добиться безупречной красоты тела,
и, наконец, вполне осознанное желание максимально использовать
преимущества и привилегии, какие давало им общественное положение
родителей, их воспитание и приятная внешность.
Jean-Louis Curtis. La petite bande
© Flammarion, 1994
© H. Кулиш (перевод), 1998
82 Жан-Луи Кюртис
Чай был сервирован в комнате Эвелины. Молодые люди сразу же
принялись делиться с г-ном Фоллионом впечатлениями о приеме,
который состоялся накануне у г-жи Эмили Дарбан и на котором,
разумеется, они присутствовали.
— Вы не находите, Лео, что, несмотря на все эти церемонии, а
бьггь может, именно благодаря этим церемониям, прием получился
несколько провинциальным? — спросила Изора.
— Дитя мое, но ведь в этом и заключалась вся его прелесть. Вы
не понимаете своего счастья: жить в городке, достаточно удаленном от
Парижа, достаточно древнем и хорошо сохранившемся, чтобы иметь
возможность называть себя провинциальным и сохранять очарование
провинции былых времен. Ведь в теперешней Западной Европе
провинции уже почти не существует, да и в Америке тоже. Скоростные
магистрали, современные средства массовой информации уничтожили
ее навсегда. Она сохранилась лишь на немногочисленных островках,
подобно тому, как поселения американских индейцев сохранились лишь
в резервациях. Ваш город — один из таких островков. Здесь, в
определенном Kpyiy, то есть вашем кругу, провинция все еще жива —
с ее старомодной почтительностью, вековыми традициями, уважением
к ценностям, попранным за ее пределами, и замечательным умением
вовремя промолчать. В наше время, когда всеобщая вульгарность
дошла уже и до парижского общества и когда настоящий, всеми нами
любимый высший свет вытесняется космополитической аристократией
денег, которую называют “кафе~клуб” или “джет~сет'\ прибежищем
утонченности стали города вроде вашего: такие города должны
гордиться своей неутраченной провинциальностью. Да, дорогая H3opà,
вчерашний вечер у г-жи Дарбан был, как вы выразились, несколько
провинциальным, и слава Богу! Друзья мои, в социальном и, надеюсь,
в моральном отношении вы представляете собой лучшее, что есть во
Франции на сегодняшний день. Когда я говорю “вы”, то, разумеется,
имею в виду ваши семьи и весь ваш круг. Вы лично принадлежите к
молодому поколению, и я еще недостаточно хорошо вас знаю, чтобы
понять, сумеете ли вы поддержать семейные традиции.
— Сумеем, Лео, сумеем! — весело подхватил один из юношей, Эрик. —
Можете не волноваться. Я католик и соблюдаю церковные обряды, но в
Бога не верю. Я голосую за правоцентристов, но в душе — монархист
и готовлюсь к поступлению в Высшую школу управления. Что же вам
еще? Остальные тоже придерживаются консервативных взглядов,
кроме Дени, утверждающего, что он — атеист.
— И напрасно, Дени, — строго сказал г-н Фоллион. — Атеизм
нынче не в моде даже у интеллектуалов, а к ним все приходит с
Теплая компания
83
опозданием. Атеизм — это вчерашний день, старье, как вы
выражаетесь...
— Уже не выражаемся, с тех пор как вы нам это запретили, —
перебила его Эвелина, хозяйка дома.
— А какая разница между тобой, неверующим, и мной —
атеистом? — спросил Дени у Эрика.
— Так ведь Эрик не бравирует своим неверием! — сказал г-н
Фоллион. — Он скрывает свои убеждения, как истый ученик
Макиавелли. Он соблюдает обряды. Он поддерживает Церковь. Ни
дать ни взять Шарль Моррас, о лучшем и мечтать невозможно. Это
вам зачтется, Эрик.
— Обряды он соблюдает неукоснительно, — заметила Эвелина, —
он даже... (Она повернулась к Эрику). — Можно я скажу все как есть?
— Давай-давай, меня эго не смущает, совсем наоборот.
— Он даже несет балдахин над причастием во время процессии на
празднике Тела Господня.
Господин Фоллион пришел в восторг.
— Как? Он несет балдахин? Ну что за ангелочек!.. Но скажите,
неужели в вашем городе еще осмеливаются устраивать процессию на
праздник Тела Господня? Я думал, это запрещено последним
Вселенским собором.
— Процессии устраивают только в одном приходе, самом
маленьком из всех, на окраине городка. Кюре — интегрист, он служит
мессу по-латыни. Поэтому я к нему и хожу. А праздник Тела
Господня в его приходе — это вообще гениально, церковь стоит в
самой гуще бедного квартала, битком набитого эмигрантами. Когда они
видят процессию, видят, как вокруг церкви торжественно носят
причастие, это приводит в ярость их интегристов. А я ликую.
— Вы можете и ликовать, и возглашать, и плясать перед
балдахином, как царь Давид перед ковчегом Завета. Ну а вдруг на вас
нападут? Из вас мог бы получиться мученик! Эвелина, умоляю,
отрежьте Эрику еще кусок этого чудесного торта, он заслужил, а заодно
дайте добавку и мне. Не надо бы, конечно, но разве можно устоять? Яу
как покойная мадемуазель Лешеврель, страшная лакомка, о которой кто-
то там сказал, что ее девиз мог бы гласить: “Умру, но наемся!”
— И хорошо, что вы лакомка, это вам идет, — заметила Эвелина. —
Трудно себе представить, чтобы вы ели без удовольствия или
соблюдали строгую диету.
— Трудно, не правда ли? Я и сам того же мнения. Я чувствую
себя обязанным соответствовать тому представлению обо мне, которое
возникает у окружающих.
84
Жан-Луи Кюртис
— Удивительный вы человек, Лео, — сказал Дени. — В чем
секрет вашего долголетия?
— В неуклонном эгоизме, неизменной беззаботности и привычке
предаваться трем самым аппетитным из смертных грехов. От гордыни,
зависти, гневливости и скупости я отказался еще на заре жизни.
Молодых людей все это очень забавляло. Раньше им такого
слышать не приходилось. Они глядели на старого господина во все
глаза и ловили каждое его слово: так публика былых времен принимала
особого рода актеров, которые низвели искусство до ремесла, но
благодаря безупречной дикции и знанию профессиональных приемов
блистали на сцене в специально написанных для них монологах.
У одной лишь Эвелины играла на губах недоверчивая улыбка. Быть
может, она думала о том, что Лео слегка преувеличивал, говоря о своих
смертных грехах. Что касается, например, прелюбодеяния, то в
молодости он, очевидно, был всего лишь салонным волокитой,
распутником на словах, а не на деле.
— Кстати, о вчерашнем приеме, — сказала другая девушка, по
имени Изора, — что вы скажете о портрете Эмили, который написал
этот художник, Норбер Жаке? Нравится вам его манера? — спросила
она с некоторым пренебрежением.
— Ну вы-то от нее наверняка не в восторге, вам она, понятно,
кажется устаревшей. Портреты — искусство прошлого, когда еще не
было фотографии. Но я предан прошлому всей душой, я молюсь на
классицизм, и меня удивляет и подкупает смелость художника, который
сейчас, во время разгула абстракционизма, возвращается к этому
труднейшему искусству, пренебрегая сиюминутной модой. Я вижу в
этом проявление мужества и независимости, которые я рад
приветствовать. К тому же этот Норбер Жаке отлично владеет кистью.
— Пошлые академисты девятнадцатого века, разные там
Мейссонье и Бугро, тоже отлично владели кистью, — возразила
Изора, регулярно читавшая художественные журналы.
— А такими ли уж они были пошляками? На Бугро сейчас опять
появился спрос, а за многих теперешних абстракционистов и гроша
ломаного не дадут — спросите у торговцев картинами! Может' быть, до
людей наконец дошло, что сегодня позеры — это абстракционисты, в чем
я лично убедился еще лет тридцать — сорок тому назад. Дорогая Изора,
вам придется пересмотреть ваши взгляды на искусство.
Эвелина улыбнулась. Ее не слишком огорчало, что г-н Фоллион
поставил на место ее подругу Иэору.
— Видишь, и ты иногда попадаешь пальцем в небо, — сказала она ей. —
А мне портрет Эмили очень нравится. У Норбера Жаке большой талант.
Теплая компания
85
— А что вы скажете о его женушке? — спросил Дени.
— О» эта дама, бесспорно, радует глаз.
— Радует или режет? — осведомился Эрик.
— Она по-своему очень недурна, — снисходительно заметил г-н
Фоллион. — Чем-то напоминает Нефертити, не правда ли?
— Нефертити с маскарадного бала в Художественном училище, —
изрекла Изора.
— Нет, нет, вы несправедливы. При мне женщины красились
именно так, очень подчеркнуто.
Выражение “при мне” вызвало у молодых людей улыбку. Господин
Леопольд Фоллион уже употреблял его раз или два в их присутствии.
Это было своеобразным кокетством, ироническим напоминанием о его
преклонном возрасте, при том, что он выглядел цветущим и свежим,
как лжестарик в оперетте, розовощекий, с белоснежной шевелюрой и
усами, в безупречно отглаженном летнем костюме, с галстуком-
бабочкой и красной розой в петлице.
— Одна моя приятельница по имени Дениза, — продолжал он, —
в шестидесятом году красилась точно так же, как в двадцатые годы,
когда она считалась одной из красивейших женщин Парижа. Помню,
какой эффект производило ее появление в театре “Одеон”, куда я
сопровождал ее на концерты Музыкального общества: это было
ожившее полотно ван Донгена в гостях у Пьера Булеза. Просто
потрясающе. Весь зал оборачивался и смотрел на нее.
— Наверно, она смущалась.
— Отнюдь нет. Дениза привыкла быть всюду в центре внимания.
— Да, но женушка Жаке — это было уж чересчур, — сказала
Изора. — Вы с ней говорили. Как она разговаривает?
— Мы едва обменялись несколькими словами. Боюсь, в своей
наивно-претенциозной речи она механически копирует жаргон улицы.
Ее французский язык — тот, на котором сейчас говорят многие,
порою, как это ни печально, даже вы, и от которого я вас всегда
предостерегаю.
— С тех пор как мы познакомились с вами, — сказала Эвелина, —
°н у нас немного улучшился.
— Когда вы научитесь выражать свои мысли, как мадам Дарбан,
На таком же безупречном французском языке, с таким же
непринужденным изяществом, вам больше нечего будет желать в этом
презренном мире.
— Ну уж нет! — сказал Эрик. — К счастью, нам еще много чего
остается желать.
— Да, Эмили действительно хорошо говорит по-французски, —
86 Ж№У№''-Кну)пгс
u
заметила Иэора. — Даже слишком хорошо.' Ее речь, èe выговор
указывают на ее классовую^ принадлежность, это такой вид социальной
дискриминации.
г - I Не ре^порождает до а,наоборот, дискриминация —
речь, — отэейЙР^^н ФоллйонНёбоТомулюдиотличаются друг
от друга, что говорят по-разному. Они говорят rid^разному йготому, что
отличаются друг от друга. Если я вас правильно понял, Изора, вы
откаэЙваеГёсь 1 пр£ййльн0й pèftii хй8 пбхВалЬйого стремления к
эгалитаризму?
4-'f сОйа слёЙ&-^<ок£ас^^^ не ‘Нашлась что ответить.
ВШруйй^-ё^ Дёнй?я- ;n-J '
с он, — кажется,
б^д^б-^ьГпОЙ^ пьесу или книгу.
■ pfê й сИЙ^меЙну^О 4<нй{У/Щ80%сяком случае, — ответил г-н
■фоклйдй.1 Б^АьнййГ чЙсть' ЙниЬ;(; которые мне пришлось прочесть,
написаны неряшливо, с полным пренебрежением к правилам
"грамма^HÄЯй %Аггаксиса;1^ заражены всеми языковыми болезнями
?й8й^а ;Уапй5*6е*Века. ' Не" Заставляйте меня говорить на эту тему, я
гёгЬ^6йхю0ьк1ЙйУоВьЙй^%Лк библейский пророк.
* fjiafàr54фавй¥ёй, когда вы становитесь неистовым.
с : французский язык, на котором говорили вплоть до
сб^ОкЪвых^тОдбв, французский язык, который за два столетия почти не
менялся и был одним из самых величаво-незыблемых языков мира,
стал разлагаться с середины века, а после шестьдесят восьмого года это
рсЙЛЪЖЙние ускорилось. Скоро французский язык станет уделом
WÖpäHHbix. Все будут изъясняться на чудовищном жаргоне улицы,
испорченном, изуродованном, неузнаваемом французском, более
Далеком от языка Вольтера и Дидро, чем их язык — от цицероновой
латыни. Книги и статьи, напечатанные до шестидесятого года, станут
непонятны читателям две тысячи пятидесятого. Впрочем, в две тысячи
пятидесятом читать уже не будут, будут слушать магнитофон и
просматривать (г-н Фоллион произнес это слово с особой
отчетливостью) видеофильмы. В эту, уже близкую, эпоху, в которую
вам предстоит жить, французское общество будет разделено на два
класса: элита, составляющая меньшинство, и обширный средний класс,
составляющий большинство. Эти классы будут определять не по
имущественному признаку — в среднем классе будут попадаться
миллиардеры, а среди элиты — люди с весьма скромными доходами, —
а исключительно по разнице в духовных запросах, в поведении, в речи,
интонации, выговоре, манерах. Их можно будет распознать с первого
взгляда и по первому сказанному слову: с одной стороны — элита, с
Теплая компания
87
другой — французишки. Повторяю: доходы ни при чем. Вы знаете, н?
какой стороне я хотел бы, чтобы оказались вы. — сказал он., строго
подняв палец, словно учитель, предупреждающий учеников: Не
вздумайте провалиться на экзамене. Я на вас рассчитываю: сдать
должны все, а некоторые — на “хорошо” и " отлично”.,
— Мы будем принадлежать к элите, — сказал Эрик, — однако,
надеюсь, не с самыми скромными доходами.
— Было бы некрасиво с моей стороны проповедовать бедность, ведь
я всю жизнь прожил в роскоши, ни разу не добыв своим трудом и
десяти франков. Однако чтобы пояснить сказанное, приведу вам один
пример: в мое время — а я говорю опять-таки о золотых двадцатых и
тридцатых годах — была в Париже одна весьма небогатая дама,
жившая в двух комнатах для прислуги, — правда, на улице Варенн.
Весь свет, то есть человек пятьдесят, составлявших тогда мой круг
общения, жаждал познакомиться с этой дамой, которая считалась
необычайно изысканной, и добиться приглашения к ней домой.
Приглашала она на чай с сухим печеньем, в разрозненных, щербатых
чашках. Но это была такая исключительная привилегия, и для столь
немногих!.. Люди, которые сочли бы ниже своего достоинства прийти
на прием к леди Мендл, пускались на всевозможные ухищрения, чтобы
попасть на чаепитие к нищей с улицы Варенн. Это одна из загадок
высшего света, впрочем, она не столь уж нова: еще Сен-Симон
удивлялся таинственному обаянию некоторых людей, не обладающих ни
состоянием, ни даже знатным происхождением, но тем не менее
чрезвычайно модных. Я рассказываю это затем, чтобы вы поняли,
какой будет элита будущего столетия: она будет существовать почти
подпольно, невидимая для толпы и, конечно же, неизвестная
журналистам — катакомбная элита. Запомните, что я вам сказал.
— Мы запомним все, Лео, — сказала Эвелина. — А вам
доводилось пить чай у этой нищей с улицы Варенн?
— Ну еще бы нет! Разве я упустил бы такое?
— И какая она была? Блестящая собеседница?
— Нет. Она говорила мало, и сплошь одни банальности. Думаю, ее
можно было назвать занудой. Но она была титулованной аристократкой,
состоявшей в родстве с самыми знатными семьями Европы.
— Расскажите нам о Париже, который вы знали.
— Дети мои, но я уже закормил вас рассказами о Париже,
который я знал!
Однако он не заставил себя долго упрашивать. Рассказывать о
Париже времен своей молодости и весьма бурной зрелости было для
него самым большим удовольствием. Он говорил с сожалением, словно
88
Жан-Луи Кюртис
Талейран, вспоминающий о царствованиях Людовика XV и Людовика
XVI. “Кто не жил при старом режиме, тому неведома сладость
жизни”. Разумеется, Париж г-на Фоллиона и его друзей сводился к
очень небольшому числу парижан — несколько аристократических, не
обязательно богатых семей, несколько влиятельных буржуа, небольшая
группа художников и писателей и, наконец, стайка молодых людей,
родственные души, которые внутри этого замкнутого общества
составляли маленькую неразлучную компанию, всегда встречавшуюся в
одних и тех же домах. Подобно кружку друзей Марселя Пруста,
чьими продолжателями они в какой-то мере являлись, их связывали
общие вкусы в области эстетики и в иных областях; и когда они хотели
пояснить, чем их привлекает тот или иной человек, те или иные круги
общества, книга, спектакль, они прибегали к привычной формуле,
которая, словно волшебный пароль, открывала дверь в их ревниво
охраняемое святилище: “То, что людям надо!” Под этим
многозначительным и скромно-неопределенным “людям”
подразумевалось: всей теплой компании, а также посторонним лицам,
разделявшим ее пристрастия и достойным примкнуть к ней. Были и
другие общие свойства у двух теплых компаний, разделенных одним
или двумя поколениями: обостренный интерес к громким именам и
пышным титулам, причина коего, разумеется, крылась отчасти в
тщеславии, но главным образом в романтике и поэзии, овевавших
древние родословные и династические браки; бессистемные, но
бесспорные познания в литературе и различных областях искусства; и,
наконец, жизнелюбие, безудержная веселость, выражавшаяся в
забавных историях, тонких намеках, условных словечках, насмешках,
эпиграммах, интеллектуальных играх вроде шарад. Теплая компания
Леопольда Фоллиона и его друзей могла бы стать настоящей школой
счастья, основанного на легкомыслии и беспечности, счастья, по-
видимому, весьма эгоистического, чуждого заботе о ближнем, столь же
легкого и переливчатого, как мыльный пузырь, но более прочного, ибо
веселость поддерживает и освежает человека. Жизнь этих молодых
людей была вечным праздником: званые ужины, приемы, премьеры и
вернисажи и, наконец, поездки в Венецию, на Капри или на Миконос —
в те времена, когда массовый туризм еще не был изобретен и не
опошлял убежища сибаритов.
У некоторых из них не было постоянного источника дохода, и им
иногда приходилось работать, чтобы оплачивать нечастые обеды в
ресторане и обновлять гардероб; но это была завидная работа — у
крупных издателей или у знаменитых антикваров. Одному только
Леопольду Фоллиону удавалось (и он говорил об этом без всякого
Теплзя компанкя
89
стеснения) жить за счет трех-четырех миллиардеров, которым он
оказывал мелкие услуги и развлекал их за столом.
— Лео, расскажите нам о ваших экзотических друзьях, у которых
sbi гостили месяцами. Что они за люди?
— Это существа одновременно очень хрупкие и очень выносливые.
Они стойко выдерживают все национальные катастрофы, но
Еаболевают от горя, если им нагрубит прислуга, если закапризничает их
любовница или жиголо или если какой-нибудь прием удастся им хуже,
чем тот, что был накануне у их собрата по богатству. Чтобы их
выдерживать, надо иметь душу, закаленную,, как толедский клинок, но
могу с гордостью заявить: я и есть такая душа или такой клинок. Вот
почему они уважают меня, вот почему не могут без.меня обойтись.
Когда на мею танжерскую приятельницу ■ Эмеральд находит дурь, я,
можно сказать, хлещу перед ней бичом. Как. укротитель перед
хищниками. Она фыркает, показывает зубы, ненавидит меня, но
повинуется. Эмеральд — сэлмая странная из моих экзотических, как зы
их называете, друзей. Ее танжерский дворец смахивает и на
умопомрачительную голливудскую виллу, и на сераль турецкого
султана. В этих белоснежных (их белят раз в яолгода) и все же темных
коридорах (стены там метровой толщины, а света очень мало)
встречаются причудливые, даже пугающие фигуры: женщины из Улед-
Найля, с головой, покрытой, словно шлемом, мелкими серебряными
украшениями; атлетического сложения негры в широких зеленых или
оранжевых шароварах, с золотым ожерельем на обнаженной груди;
молодые марокканцы s белых одеждах, беззвучно крадущиеся вдоль
стен, как. левиты з ‘Тофолии’’... Однажды я встретил там Орсона
Уэллса, громадного, вспотевшего, с налитыми кровью глазами, — он
искал декорации для какого-то фильма... Да. в таком месте невозможно
соскучиться.
— Вам повезло, Лео, вы знали таких необыкновенных людей... А
существует ли до сих пор парижское общество, в котором вы
вращались?
— Нет. Оно исчезло, и прежде всего по одной весьма веской
причине: физическому вымиранию своих членов, ушедших из жизни за
два последних десятилетия. Я один из очень немногих, кто выжил, и,
вы видите, в каком я состоянии...
— В прекрасном состоянии!
— Другая причина в том, что это общество, похоже, не обновилось.
Видите ли, оно было плодом своей эпохи. А эпоха эта ушла навсегда.
Сейчас в Париже наверняка имеется общество богатых и праздных
людей, у них есть свои развлечения и свои игры, но я сомневаюсь, что
90
Жан-Луи Кюртис
у них есть хоть сколько-нибудь общего с теми, кого я знал. Я почти
уверен: это нечто совершенно другое, и не вижу в нем ничего
привлекательного для себя. Вам следует понять, дети мои, что мы
переживаем эпоху ускоренного упадка, сопровождаемого почти
фантастическим расцветом науки и техники. Вскоре Земля будет
перенаселена. Вот почему наука энергично готовится к новому исходу:
горстку мужчин и женщин в скафандрах отправят на другую планету
восстанавливать род человеческий, в то время как человечество,
оставленное на произвол судьбы, постепенно исчезнет, задохнувшись в
тесноте, в загазованном воздухе, среди скопления отходов, — три
бедствия, от которых больше нет спасения. Агония будет долгой и
ужасной, — подытожил он непререкаемым тоном.
— Лео! Не будьте пессимистом! Что за будущее вы нам сулите!
— Я же сказал, что агония будет долгой. Я даю вам отсрочку на
пятьдесят — шестьдесят лет, так что не жалуйтесь. У вас будут
трудности, придется пройти через бесчисленные кризисы, пережить
гражданские и расовые войны, подвергнуться нападению террористов,
постоянно опасаться бунта обездоленных, но все-таки вы еще сможете
дышать, хотя и сквозь пелену ядовитых испарений, вы еще сможете есть —
синтетические или изготовленные заранее и совершенно безвкусные
продукты. Но когда вы доживете до моих теперешних лет, вас настигнет
вселенский мор, который сейчас, на наших глазах, только начинается, а
к тому времени дойдет до высшей точки. Ваш конец опередит гибель
всего человечества на каких-нибудь пятьдесят или сто лет.
— Вам бы надо писать научно-фантастические романы, —
заметила Изора.
— Или сценарии фильмов-катастроф, — сказал Дени.
Эрик счел за благо уйти от столь драматической темы.
— Вы утверждаете, что светское общество времен вашей молодости
полностью исчезло, — сказал он. — Однако мир титулованной
аристократии продолжает существовать и как будто даже процветает.
Вдобавок он пользуется бешеной популярностью: вся Франция сходит
с ума по коронованным особам и княжеским титулам. Посмотрите, как
раскупают журналы, посвященные жизни титулованных особ.
— Это чрезвычайно любопытное явление, — отозвался г-н
Фоллион. — Да, мирок титулованной аристократии еще существует и
чувствует себя прекрасно, он пленяет умы множества людей из всех
классов общества.
И г-н Фоллион изложил свое мнение об этом социологическом
феномене. В обществах, именующих себя демократическими, где
эгалитаризм имеет силу религиозной догмы, где тенденция к
Теплая компания
91
единообразию делает людей почти взаимозаменяемыми, неизбежно
должна была появиться потребность — даже и, может быть, сильнее
всего, среди низших слоев населения — в некой непреходящей
сущности, в чем-то, имеющем обаяние мифа, в чем-то, что наши
правители были не способны нам дать. Титулованные особы воплощали
в себе идею величия, со своими замками, бесконечными родословными,
династическими браками и поэтическими именами, волновавшими
воображение.
— Для населения демократических стран — это как бальзам на
душу, — продолжал г-н Фоллион. — Следует также учесть, что
сейчас, когда мир распадается, неподвластные векам королевские
фамилии представляют собой чрезвычайно утешительный символ
стабильности. Все рушится вокруг нас, остаются только королева
Англии и княжеские дома Европы. Неудивительно, что они внушают
нам почтение.
Молодые люди единогласно поддержали его: они глубоко почитали
коронованных особ. Господин Фоллион чувствовал себя очень уютно
среди этого маленького двора. Он успел узнать получше своих юных
друзей. Возможно, он чутьем угадывал в них такое, что они сами о
себе не знали или старались не выказывать.
Эрик, самый старший из них, был наиболее взрослым, физически и
духовно. Сын высокопоставленного чиновника муниципалитета, он не
стремился занять отцовское место. Его честолюбивые планы были
связаны с политикой или дипломатией: в один прекрасный день он
станет министром или послом. Он поступил в Институт политических
наук и готовился к роли видного политика. Он уже научился
разговаривать, как они, сильным и звучным голосом, подобавшим
скорее сорокалетнему мужчине, чем двадцатилетнему юноше. В том,
что он говорил, сквозила самоуверенность, даже надменность, которая
не всегда вязалась со смыслом сказанного. Он не пропускал ни одного
светского события у себя в городе; а в Париже старательно внедрялся
в круги, близкие к правительству. Он был близко знаком с двумя или
тремя государственными секретарями, был на “ты” с несколькими
депутатами, обхаживал их жен. Он знал, что его мужское обаяние —
важный козырь для достижения успеха, и у него уже было две связи
с женщинами, известными в обществе. Будущий брак он мыслил не
иначе как “блестящую партию”. “Бальзаковский светский лев на исходе
двадцатого века”, — думал о нем г-н Фоллион, обожавший
сопоставлять наблюдения великих писателей прошлого с современной
действительностью. Светский лев, которому суждено преуспеть, хотя у
него нет дарований Растиньяка или де Марсе: ему помогут собственное
92
Жан-Луи Кюртис
честолюбие, семейные связи и техника продвижения, обычная для
породившей его системы.
По речи и манерам больше всех на него походила Изора. В душе
этой дочери небогатого помещика боролись две противоречивые
тенденции: непримиримый анархистский интеллектуализм и
консерватизм ее среды. Как и Эрик, она мечтала о блестящей партии,
женихе из аристократической семьи, более знатной, чем ее собственная;
она не прочь была выйти и за какого-нибудь знаменитого писателя, в
крайнем случае журналиста, но ее устраивала не всякая знаменитость:
королям книжного рынка с их сомнительным дешевым успехом она
предпочитала авторов изысканных, трудных для чтения, которым
неустанно поет хвалы передовая пресса. Сама она была лишена
творческого дара и могла только делиться впечатлениями о чужих
книгах и статьях; но ее впечатления всегда совпадали с суждениями
самых модных и высоколобых критиков, то есть полностью
противоречили вкусам ее семьи и ее круга. Так же как трое остальных,
она жаждала приобщиться к высшему свету и разбогатеть, но при этом
не желала поступаться теми моральными преимуществами, какими
обычно пользуются люди левых взглядов. Друзья говорили, что она
принадлежит к партии “жирных левых”, и были правы: она следовала
принципам этой партии с усердием, которое Леопольд Фоллион
находил почти карикатурным.
Дени казался вполне уравновешенным молодым человеком. Часть
его энергии была направлена на занятия спортом. Он аккуратно
посещал лучший тренажерный зал в городе, где с помощью различных
орудий пытки будущие красавцы могли придать своему телу пропорции
античной статуи. В результате к двадцати годам он превратился в
настоящего атлета, наделенного вдобавок красивым лицом. Подобно
Эрику и Изоре, он точно знал, чего хочет. Он жаждал преуспеть и
считал, что один из путей к успеху — это прочные и обширные связи
с людьми, обладающими какой бы то ни было властью. Господин
Фоллион был в восторге от того, что обнаружил в конце двадцатого
столетия еще одно свойство общества, подмеченное Бальзаком: чтобы
попасть наверх, надо стать членом определенной группы. Как и Эрик,
Дени старался приобрести возможно больше “контактов”, — так у них
это называлось, — и, подобно Эрику, в деле установления или
укрепления этих контактов очень рассчитывал на свою внешность,
волнующую нежные сердца.
Эвелина была, возможно, самой хитрой из всей четверки. По-
видимому, она хотела от жизни того же, что и остальные: богатства,
высокого положения в обществе, великосветских развлечений, но
Теплая компания
93
старалась не выказывать этого, в отличие от Эрика, который
хвастливо, цинично, с вызовом сообщал о своих намерениях, и Дени,
который простодушно в них сознавался. Ее взгляд иногда становился
чересчур проницательным, даже неприятным. Внешне она была
наименее привлекательной из всей четверки, хотя тоже недурна собой;
господин Фоллион не сомневался, что она осуществит свои планы
быстрее и успешнее остальных, действуя ловко и без шума.
Он спросил их, чего они хотят в будущем. Все четверо ответили,
что прежде всего хотели бы продолжать образование, а затем им
предстоит стажировка в одном из правительственных учреждений.
— Давайте предположим, — сказал пожилой господин, — что на
этом пути вам выпадет редкая удача, ну, скажем, какое-нибудь
потрясающее приключение, однако на время этого приключения вам
придется прервать учебу и подождать с работой... Воспользуетесь ли
вы такой возможностью?
Улыбнувшись, они переглянулись. Судя по всему, такая
возможность их не прельщала. Скорее она их затрудняла.
— Ну хорошо, тогда допустим, что вам представится случай
послужить великому делу, родине, человечеству и тому подобное. Вы
знаете, что некоторые ваши сверстники охотно отправились бы в одну
из стран третьего мира распределять продовольственную помощь,
утешать страждущих, бороться с эпидемиями, — как бы вы к этому
отнеслись?
Казалось, четверо друзей пребывали в нерешительности. Такая
перспектива явно не вызывала у них энтузиазма. Эвелина ответила за
всех, с легкой иронией во взгляде и металлом в голосе:
— А вы, дорогой Лео, когда были в нашем возрасте, часто
отправлялись в страны третьего мира утешать страждущих?
— Вы попали в точку! Дорогая Эвелина, вы задели меня за живое.
Нет, я никогда ничем таким не занимался. К стыду своему, я совсем
не знаю третьего мира, если не считать дворцы одного-двух раджей и
набобов западного происхождения. Как я уже говорил вам, я всегда
жил за чужой счет. Моя жизнь — замечательный пример умеренного
заимствования у ближних. Не мне, конечно, спрашивать вас, согласны
ли вы на бескорыстное служение идее. Но между мной и вашим
поколением — полвека. Я слышал, я читал в газетах, что сейчас
многие молодые французы чувствуют потребность в идеале, в
самопожертвовании... И я подумал... Ладно, это не имеет значения!
— У вас есть еще вопросы, Лео?
— Пожалуй, да: представьте, что незадолго до окончания учебы
подвернулась возможность прямо сейчас устроиться в жизни так, как
вы мечтали. Что вы тогда сделаете?
94
Жан-Луи Кюртис
— Ухватимся за эту возможность обеими руками, — ответил Эрик.
— Если, например, это будет удачный брак, завидная партия? Я
обращаюсь в первую очередь к девушкам.
— Это как раз для нас, — ответила Изора.
— Дени, вы еще не высказались по этим трем моментам:
приключение, благотворительность, блестящая партия.
— Что касается блестящей партии, то я отвечу, как Изора и
Эвелина: это для меня.
— Неудивительно, что вы вчетвером составили такую неразлучную
теплую компанию. Ваше сходство друг с другом бросается в глаза.
— Вас коробит наша откровенность? — спросил Эрик.
— Вовсе нет. Более того, она мне нравится. Вы знаете, что вам
нужно, и прямо говорите об этом. Хорошо, когда все ясно.
Похоже, Эвелина уловила в этом благожелательном ответе нечто
недосказанное.
— Так вы нас не осуждаете? — спросила она.
— А я не понимаю, за что нас осуждать, — вмешался Дени. —
Мы трезво мыслящие люди, мы видим мир таким, какой он есть. Нет
ничего плохого в том, чтобы создать себе положение и, как вы сказали,
стремиться к жизненным благам. Вы сами сказали нам, что всю вашу
жизнь только этим и занимались. Я хотел бы принести пользу
обществу, и, надеюсь, мне это удастся, если я стану влиятельным
политиком; но я полагаю также, что жизнь у нас одна. А значит,
прожить ее надо как можно лучше, сообразно своим вкусам и...
Он не мог подобрать нужное слово. Эвелина подсказала:
— ... и своим аппетитам.
— Почему бы и нет? Да, и своим аппетитам.
— В Евангелии сказано о неверующих, таких, как вы, Дени:
“Будем же есть и пить, ибо завтра мы умрем”. Но эта формула,
пожалуй, для вас коротковата, следовало бы прибавить: “будем
сливками общества”.
Эвелина взглянула на гостя пристальнее обычного. С недавнего
времени ей стало казаться, что за его веселостью, любезностью, за
интересом и симпатией, которые он проявлял к их четверке, кроется
нечто совсем другое: ледяной взгляд, каким хищник наблюдает за
добычей. Сейчас она уже не сомневалась в этом. Сидевший перед ней
человек играл; он играл своей культурностью, своим умом, знанием
жизни, он также играл словами, нанизывая их в причудливом
беспорядке, выискивая неожиданные определения. Забавлять людей
было его работой. И эту работу он выполнял блестяще, но втайне
забавлялся и сам, за счет своей публики, и, сколько бы он ни
Теплая компания
95
отпирался, было ясно, что он вершит над ней свой суд, с холодной и
безличной суровостью человека, у которого больше не осталось
никаких иллюзий. Но разве не такими были великие шуты всех
времен? Они не боялись бросать в лицо своим господам самые
язвительные насмешки. В елизаветинских драмах (Эвелина читала их,
когда готовилась к экзамену по английскому) правду всегда говорит
именно шут, the fool.
— Надо бы как-нибудь вечером сводить Лео в клуб, — сказал Эрик.
— В клуб? Вы хотите сказать, в ночной клуб?
— Совершенно верно.
— Какого черта мне делать в ночном клубе?
— Расширять ваши познания о современной молодежи.
— Слушай, Эрик, — вмешался Дени, — ты же знаешь, что Лео
туда не пустят.
— Да, верно, — согласился Эрик. — Дирекция установила
возрастной ценз. Люди старше тридцати пяти лет в клуб не
допускаются. Если возникают сомнения, просят показать при входе
документы. Но если Лео придет с нами, постоянными посетителями, и
даст вышибалам денег, то, может быть, нам удастся его провести. Мы
займем столик в глубине зала, где потемнее.
— Силы небесные! Куда это вы меня ведете? Столик в темноте!
Чтобы никто не заметил непрошеного гостя?
— Этот ночной клуб предназначен исключительно для молодежи.
— Я буду жаловаться в лигу по борьбе с расизмом, — с
притворным возмущением заявил Фоллион. — Уверен, Гарлем Дезир
организует по этому случаю марш протеста от площади Республики до
площади Бастилии.
— Такой расизм не считается преступлением, — сказала Эвелина.
— Расскажите мне про этот необыкновенный ночной клуб. Я
сгораю от досады и любопытства.
И они стали описывать клуб, и каждый вносил в это описание
какую-то свою деталь, какой-то личный оттенок. Речь шла о заведении
“высшего класса”, неподалеку от площади Звезды. Раз в неделю
входная плата была значительно выше, чем в остальные дни, и двое
вышибал, две горы мускулов, сортировавших клиентов и закрывавших
дверь перед неугодными, удваивали бдительность и строгость. Всякого,
кто был старше тридцати пяти, безжалостно прогоняли. Людей с
физическими недостатками, уродов и калек, также без лишних слов
извергали во тьму внешнюю. Впускали только молодых людей и
девушек, имевших клубные карточки, то есть прошедших
предварительный отбор по экстерьеру. Хозяева клуба требовали от
96
Жан-Лун Кюртис
посетителей не только молодости и красоты. Они отсеивали
претендентов и по социальному признаку, допуская лишь тех, кто
происходил из обеспеченных и уважаемых семей. Чтобы стать членом
клуба, нужно было обладать всеми вышеуказанными преимуществами.
В осведомленных кругах шутили, что попасть в это заведение для
избранных почти так же трудно, как быть принятым в “Жокей-Клуб”.
Таким образом, на один вечер в неделю этот клуб становился не
просто питомником красивейших молодых людей обоего пола, но и
заповедником буржуазной элиты не только Парижа и Франции, но и
Европы и всего мира, ибо туда съезжались завсегдатаи со всей страны,
но также из Лондона, Мюнхена, Милана, а порой даже из Нью-
Йорка или Рио-де-Жанейро. Клуб превратился в любимое место
встречи великосветской публики со всех континентов.
— И все-таки я не понимаю, в чем причина, в чем секрет такого
ошеломительного успеха? — воскликнул г-н Фоллион. — Зал
наполняют самыми блестящими представителями золотой молодежи
Запада. Ну а дальше? Что происходит потом? Эротический театр?
Самодеятельный стриптиз? Массовые оргии?
И опять Эвелине показалось, что старый господин умело разыгрывает
неведение, недогадливость, наивность, хотя она была уверена: он все
прекрасно понимает, может бьггь, даже лучше, чем они сами.
— Нет, нет, — объяснил Эрик, — никакого стриптиза, никаких
оргий.
Если бы какой-нибудь офицер полиции, богобоязненный отец
семейства, пастор или кюре явился в клуб с проверкой, он не нашел
бы там ничего такого, что ему следовало бы запретить или даже
осудить, — ну разве что дух тщеславия и легкомыслия, но ведь это
простительные грехи. Это заведение привлекало не вседозволенностью.
Там все умели себя держать. Люди приветствовали друг друга,
поздравляли, переходили от столика к столику, знакомились, вероятно,
выбирали себе партнера, “клеились”, но все это в рамках приличия и
хорошего тона. Чем же тогда объяснить ошеломляющий успех этих
вечеров? Ну, во-первых, самим зрелищем, великолепной живой
картиной: наиболее привлекательные юноши и девушки со всего мира,
блистая красотой и роскошью туалетов, предстают перед вами, словно
на параде. И эстетическое, и чувственное удовольствие одновременно.
Вы сами участвуете в этом параде. Вы сами — одно из этих
породистых животных, вызывающих восхищение и пробуждающих
желание у остальных. И это, пожалуй, возбуждает больше всего.
— Да, — согласился Дени, — это очень приятно, когда на вас
смотрят и находят вас красивым и обаятельным.
Теплая компания
97
— Поразительно! — пробормотал г-н Фоллион. — Двадцатый век
ввел культ молодости и красоты; а на исходе двадцатого века
молодость и красота дошли до того, что стали поклоняться самим себе.
Откровенный нарциссизм как завершающая стадия неоязычества.
Он повернулся к Дени.
— Признайтесь, Дени: на всем белом свете вы любите только себя
самого.
— Да нет, что вы, — вяло возразил Дени. — Я действительно
себя люблю, но ведь это вообще свойственно человеку, разве нет? Как
же может быть иначе?
— На этих вечерах, — сказал Эрик, — мы получаем удовольствие
не только от того, что ощущаем себя beautiful people —
привлекательными людьми. Удовольствие еще и в том, чтобы
чувствовать свою принадлежность к smart set — шикарному обществу.
Понимаете, там, в клубе, в пятницу вечером, собираются люди одного
круга. Откуда бы мы ни приехали — из Мюнхена, из Лондона, Нью-
Йорка или Нейи, — мы всегда среди своих.
— Господи Иисусе! — воскликнул г-н Фоллион с наигранным
изумлением. — Это же гибрид “Сатирикона” со справочником “Кто
есть кто в высшем свете”!
Эрик улыбнулся.
— Хорошо сказано, — заметил он. — Да, так оно и есть.
— Дети мои, вы дали мне один из ключей к современному миру
или, во всяком случае, к французскому обществу. Всеобщее
устремление к шику, к избранности, к привилегиям, ощутимое во всех
социальных слоях, достигает высшей точки в ваших обрядах, в ваших
не элевсинских, но елисейских мистериях в пятницу вечером, когда
обожествление пола и кастовое сознание сливаются воедино,
превращаясь в поклонение самому себе. Значит, вот к чему пришла в
конце двадцатого столетия наша западная цивилизация? Какой апофеоз —
или какой апокалипсис!.. Я не забуду ваше чаепитие, Эвелина, помимо
радостей чревоугодия, оно еще принесло мне потрясающее открытие...
А скажите-ка... часто вы посещаете эти... вечерние таинства?
— Каждую неделю, — не без лукавства ответила Эвелина. — Не
пропускаем ни одной пятницы. Это для нас вроде мессы.
— Вроде торжественной мессы, — добавил Эрик.
— Вроде страстной пятницы, — подхватила Изора, решив всех
перещеголять.
— Помимо прочего, — сказал Эрик, — некоторые люди видят,
как мы входим в клуб, а сами войти не могут... Эти типы подыхают
от зависти. Они жутко злятся. И от этого нам еще веселее.
98
Жан-Лун Кюртис
— А что это за злобные типы? — осведомился г-н Фоллион.
— Хулиганы из предместья. По вечерам они приезжают городской
электричкой и расползаются по Елисейским полям. Перед нашим
клубом всегда стоят пятеро или шестеро и осыпают нас руганью.
— Они обзывают девушек шлюхами, а молодых людей —
педерастами, — с надменным равнодушием уточнила Изора.
— Не может быть! Как же это гадко с их стороны! Как это гадко!
— Наглее всех ведут себя арабы, — пояснил Эрик. — Наверно,
это у них от сексуальной неудовлетворенности.
— Надо же!
— Их тоже надо понять, — сказала Изора, стремясь, как все
левые, быть справедливой и беспристрастной. — Когда проезжаешь
эти бедняцкие кварталы, даже у нас в городе, — это такое гнетущее
зрелище! Просто удивительно, как люди могут там жить! Чем заняты
целыми днями эти парни, которым некуда себя девать?
— Чем они заняты целыми днями? — повторил г-н Фоллион. —
Он обвел свою молодую аудиторию нежным, любящим взглядом. —
О, на это просто ответить: они точат ножи.
Рене де Обалдиа
Фатальная страсть
( Сто восемьдесят один сантиметр, сложен, как атлет, ангельская
внешность. Женщины от него без ума.
Но до определенного момента. Того самого, когда сами они
преображались в порыве страсти и под воздействием его поразительных
мужских достоинств чувствовали себя на седьмом небе, — в такой миг
и умереть не жалко! — но как раз тут их любовник вскакивал с
постели и, как был, голый, хватал с пола коврики и начинал
вытряхивать их в окошко.
— Милый! — умоляла женщина вся еще в пылу страсти.
— Ничего не могу поделать, это сильнее меня, — оборачивался к
ней “милый” и упорно продолжал свое дело.
У соседей глаза на лоб лезли. В конце концов женщина приходила
в себя, требовала, чтобы он оделся, и выставляла его за дверь.
Он никогда не сопротивлялся, слушался с первого слова, как
ребенок. Взглянув последний раз на здешние коврики, он выходил с
улыбкой на губах, прекрасно понимая, что скоро будет трясти другие,
в другом месте.
Шляпка над буквой Т
Стоит вам хорошенько вникнуть в эту удивительную историю, и вы
легко поверите в нее. А история эта длилась не один день.
Долгими-долгими месяцами и даже годами Жан-Поль Азим,
запершись в своей комнате, дни и ночи напролет копировал почерк
известного писателя Теодора Бушадю, пытаясь довести свою работу до
совершенства. Теодор Бушадю был его кумиром. Именно его среди
тысяч других людей Жан-Поль выбрал себе в качестве образца для
подражания и поклялся себе стать таким же, как он.
Жан-Поль раздобыл рукописи писем писателя и убедил себя, —
следуя математической логике, а следовательно, с безукоризненной
точностью, — что если он научится в совершенстве копировать почерк
своего кумира, то неминуемо станет вторым Теодором Бушадю.
René de Obaldia. Les tapis plus forts que l'amant
La barre du T
© Grasset et Fasquelle, 1971
© T. Ворсанова (перевод), 1998
100 Ренс де Обалдиа
Действительно, с течением времени он становился и образом мысли,
и даже внешне все больше и больше похож на великого графомана. И
вскоре превратился просто в его двойника. Он стал писать его романы
и статьи, болеть теми же болезнями; наведывался к его любовницам,
говорил его словами, наставлял его детей.
Как-то раз они встретились, оба решили, что видят в зеркале свое
отражение, и разошлись в разные стороны.
Но случилось так, что писатель внезапно умер под колесами
автомобиля, а Жан-Поль чудесным образом уцелел, потому что как он
ни старался, а все же шляпку над буквой “Т” он писал чуть покороче.
Пьер Гамарра
Там, вдалеке, оазис...
Спустившись по улице Амстердам, Хадиджа вошла в здание
вокзала Сен-Лазар через вход, расположенный рядом с почтой. Еще
несколько ступенек по скупо освещенной лестнице — и она оказалась
в просторном помещении под стеклянной крышей, где располагались
платформы, от которых отъезжали пригородные поезда. Слева стояла
палатка, где продавали сандвичи, а за ней, цепочкой, газетные и
табачные киоски — и так до самого входа с улицы Рима.
Случалось, в помещение залетал голубь. Было видно, как бедняжка
отчаянно машет крыльями, пытаясь летать в этом огромном замкнутом
пространстве, и, как правило, он улетает в сторону платформ, чтобы
наконец примоститься где-нибудь под высокой стеклянной крышей.
Перроны примыкают к вокзалу перпендикулярно, и крышу над ними
поддерживает строй черных металлических колонн.
Когда Хадиджа вошла в вокзал, было около шести вечера, и ее
сразу же обступил шум толпы Загородников, возвращающихся к себе
домой. Думаю, что по числу пассажиров этот вокзал является
важнейшим в Париже. Ежедневно через него проходят десятки тысяч
людей, прибывающих из Версаля, Сен-Клу, Аржантея, Манта...
Когда заходишь в вокзал с улицы Амстердам, то прежде всего минуешь
перроны, с которых отправляются поезда дальнего следования — те, что
едут в Нормандию, Руан, Гавр, Шербур. Перед этими составами
случается видеть группы антильцев — они пересядут в Гавре на
пароход, который увезет их к себе на родину...
В иные дни, иные вечера плотная толпа пассажиров вихрем
врывается и вырывается через двери, проходы и эскалаторы, ведущие
наверх или вниз, пропуская людей группами или пачками, вереницами.
Странно пересекаются, смешиваются, дробятся обрывки разговоров...
— На это я ответила ему...
— Ты же знаешь свою сестру...
— Он славный человек.
Pierre Gamarra. Au loin, une oasis...
© Pierre Gamarra, 1997
© Л.Завьялова (перевод), 1998
102
Пьер Гамарра
— Всех благ. До вечера.
— И знаешь, что он ответил мне?
— Мне повезло как нельзя больше.
— Вчера была не такая жара, как сегодня.
— А мне все еще мало...
— И что сказал управляющий?
— Распродажа обуви...
Все эти люди жестикулируют, что не мешает им устремляться в
заданном направлении. Видно, как головы поворачиваются направо,
налево. Случается, знакомые, встречаясь, на ходу обмениваются
рукопожатиями...
И внезапно все они застывают, словно окаменев, на эскалаторах,
которые везут их в торговые ряды. Только что они топтались на
ступеньках, шевелились, болтали и вот прямо на глазах словно застыли —
немые, руки на поручнях, глаза смотрят прямо вперед, как если бы
что-то остановилось и затвердело у них в голове.
Вечер был жарким, даже очень. Платьице девушки прилипало ç
телу. Ей хотелось пить. Она думала: “Я вполне могла бы позволить
себе выпить лимонаду. А потом спуститься в подвал за туфлями”.
С лимонадом было просто — стоило пойти в большой зал
ожидания, находившийся рядом с залом отправления поездов. Он
представляет собой огромное, очень светлое помещение. Пройдя через
крытый дворик “Рим” или же “Гавр” — два проходных “двора”,
ведущих на вокзал Сен-Лазар, — попадаешь в зал ожидания,
поднявшись туда по обычным лестницам или же по эскалаторам. В нем
находится с одной стороны множество кассовых окошек, а с другой —
кафе, туристические агентства, табачные киоски, парикмахерские, а в
глубине — памятник, воздвигнутый в память о железнодорожниках,
погибших за Францию. Посреди зала выстроились в ряд билетные
автоматы с названием станций. Вы нажимаете на кнопки, и машина
выдает вам соответствующий билет. Случается, перед такими
автоматами выстраивается очередь. Это старые люди со слабым
зрением, пальцы которых не всегда попадают на нужную кнопку. Или
же нищие, которые зарятся на ваши монеты...
Почему зал ожидания прозвали у нас залом утерянных шагов?
Неужто они потеряны, эти миллионы и миллионы шагов, которые
Там, вдалеке, оазис...
ЮЗ
отпечатались на его полу и были затерты другими? Они ничему не
послужили? Ничему не послужат? Какое грустное название! Шаги
должны вас куда-то вести, должны помогать кого-то встретить, что-то
открыть, найти что-то или кого-то...
А еще Хадиджа подумала, что ее мама не любит, когда она ест на
стороне. Но ведь она же не собирается заходить в кафе. Достаточно
подойти к стойке и заказать лимонад. В такой толпе никто и не
приметит девушку, утоляющую жажду лимонадом или мятной водой.
Лимонад дешевле. Девушке хотелось бы охлажденного, со льдом.
Время у нее есть. Она сядет в поезд, отходящий в Аржантей в шесть
тридцать.
День выдался для Хадиджи трудным. Она работает поблизости от
церкви Святой Троицы в большом обувном магазине. Это квартал
страховых компаний, но там можно найти также много магазинчиков.
Все эти толпы людей, которые выбрасывает по утрам и втягивает
вечером вокзал Сен-Лазар, образуют многолюдную клиентуру.
Хадиджа — не продавщица. Она мечтала стать продавщицей. После
долгого экзамена заведующая ей сказала: "‘Продавщиц у нас
достаточно, а вот уборщица нам нужна”. У девушки создалось
впечатление, что этой особе пришлась не по душе ее матовая кожа и
темная шапка волос.
Мама Хадиджи, сопровождавшая дочь, рассыпалась в
благодарностях. Когда тебе повезло получить работу, нужно
чувствовать себя счастливой.
Хадиджа возвращалась домой после трудового дня. Подметать и
убираться в магазине, подметать и убирать в подвалах, где
складированы стопки коробок с обувью. Утром медленно пройдешься
с пылесосом. Вечером охотишься за бумагой, окурками, разбросанным
мусором. Пылесос, метла, влажная пыльная тряпка. А если утром
остается время, стираешь пыль с кресел и стульев. Заведующая не злая
ведьма, но у нее наметанный глаз. Она примечает подозрительные
углы, забытые поверхности. И наставительно выговаривает: “Хорошо
работается только в чистоте”. “Чистота? Как странно она говорит”, —
сказала себе девушка, услышав это слово впервые. Зарабатывает она
всего ничего, но время от времени начальница посылает ее неподалеку
104
Пьер Гамарра
за покупкой или поручает доставку на дом, за что Хадидже набегают
скромные чаевые, а заведующая иногда сунет ей в руку монетки.
Наступит день, и Хадиджа станет продавщицей. ‘‘Здравствуйте,
мадам. Чем я могу вам помочь, мадам? Вам приглянулась модель на
витрине? Очень интересная модель. Это новинка”.
Выпив лимонаду — не очень-то и холодного, — у стойки толпились
спешащие клиенты, и ее обслужили во вторую очередь, — девушка
направляется в торговые ряды, расположенные в полуподвале. Там
темновато, зато магазины выигрывают от яркого освещения своих
витрин. Сапожник расположился рядом с продавцом вафель. Запах
вафель давно устоялся в этом старом вокзале и вьется повсюду — запах
слоеного теста, ванили и малинового варенья. “Я пришла за своими
туфлями. Черные, набойки”. — “Фамилия?” — “Хадиджа”. —
“Получайте”. Девушка расплачивается. Сапожник кладет починенные
туфли в пластиковый пакет оранжевого цвета. Хадиджа уходит.
Вот лавочка безделушек и подарков. Девушка обожает эту витрину,
заполненную фигурками, тарелками — от маленьких до огромных,
пепельницами, стаканами, графинами, статуэтками, зеркалами. Их
отражения, шелк и глянец фарфора и полировка кристалла, казалось,
вибрируют в воздухе, скользят в руках хорошеньких продавщиц. Не
забудем и о соседнем парфюмерном магазине с его уймой сверкающих
флаконов и пульверизаторов. Какая прелесть! Запахи вербены, лимона,
клубники, скошенной травы, кананги, гелиотропа и тысячи других,
слившись, вырываются наружу. Все эти ароматы лаванды, пачулей
встречаются там со смачными запахами вафель, эльзасских пирогов с
капустой и пирожков с малиновым конфитюром.
Ночью, лежа в постели и вспоминая эти вкусные запахи, Хадиджа
явственно ощущает во рту их сладость и тонкий вкус. Это похоже на
сон наяву. Ее словно уносят крылья некой призрачной птицы.
Девушка взглянула на часы. До отхода поезда у нее осталось еще
минут пять. Она подошла к музыкальному магазину. Его витрина одна
из самых потрясных. Пластинки, расположенные веером, стопки
кассет, фантастический ассортимент инструментов: гармоники, гитары,
электрические пианино, саксофоны, флейты, банджо... Сто портретов
певцов — звезд эстрады. И все это блестит, отливает цветами золота
и меди, черного дерева и никеля.
Хосин, ее сосед, мечтал о саксе. Он сказал ей: “Настанет день,
Там, вдалеке, оазис...
105
когда я скоплю деньжат, чтобы купить себе сакс. Настоящий”. “А ты
сумеешь на нем играть?” — спросила Хадиджа. Хосин передернул
плечами. Играть-то он сумеет. Важно его заиметь — свой
собственный.
Однажды он раздобыл сакс — приятель одолжил ему старый,
помятый инструмент. День за днем было слышно, как Хосин играет на
нем. Играет недурно — и знакомые мелодии, и такие, которые,
похоже, он сочинил сам. Слушать его было приятно. Но потом ему
пришлось вернуть саксофон.
В конце торговых рядов Хадиджа осмотрела также витрину
книжного магазина, после чего поднялась на эскалаторе к своей
платформе.
Пока эскалатор двигался, она разглядывала на стене рекламные
афиши, сменявшие одна другую. Например, эту красивую рекламу
туристического агентства:
Откройте для себя Африку!
Пустыню и оазисы!
Неделя сказочной жизни!!!
Хадиджа прошла к перрону. На платформе уже толпились
пассажиры. Сотни людей ожидали прибытия состава.
В конце платформы начало пощелкивать табло — на черном фоне
мелькают параллельные полоски серого цвета. Когда они замрут в
одном положении, пассажиры увидят названия станций, где
останавливается этот поезд:
Пон-Кардине. Аньер. Буа-Коломб. Коломб-стадион.
Аржантей. Долина Аржантей.
Зажатые между чугунных колонн, пассажиры устремляют взоры к
свету дня за пределами этого мрачного вокзального помещения, где
вытянулись десятки составов.
Толпа зашевелилась. Хадидже понятно, что происходит. Это
прибывает поезд. Уже видно, как он, выйдя из-за поворота,
направляется к вокзалу. Длинный состав образуют двухэтажные
вагоны.
Толпа все еще в движении — каждый старается занять место
поближе к дверям. Но сначала следует пропустить пассажиров,
прибывших в Париж.
Хадиджа невольно пожимает плечами. Тем хуже. Народу слишком
106
Пьер Гамарра
много. Ей не удастся найти сидячее место. Поезд будет набит битком —
как и каждый вечер. И каждый раз она старается скользнуть в угол
поближе к двери — тут на каждой остановке можно глотнуть свежего
воздуха.
Хадиджа вспоминала о лимонаде. Он был недостаточно охлажден,
а стакан маловат.
Откройте для себя Африку!
Пустыню и оазисы!
Неделя сказочной жизни!!!
Слова напечатаны на фоне бескрайнего золотого песка, каравана
верблюдов, и вдали — оазис. Пальмы, белые домики и цветущие
розы. А над этим раем простирается голубое небо. Стоимость поездки
включает все. Париж — Париж.
Пассажиры сходят на перрон и пробираются по узкому проходу,
образуемому людьми, готовыми войти в вагон, где еще сидят люди,
выжидая, пока схлынет первая волна, чтобы избежать толчеи. Из
вагона вырывается жаркий дух. “Там можно задохнуться, — бормочет
пожилая женщина рядом с Хадиджей. — Каждый вечер одно и то
же”. Парень в модняцкой рубашке с надписью по-английски: “Зимой
согреемся...” передернул плечами...
Как только вагон опустел, в него ринулись пассажиры, и Хадидже,
унесенной людским потоком, повезло найти свободное местечко с левой
стороны — по ходу поезда. Большинство скамеек расписаны черным
фломастером — несуразными рисунками и уродливыми переплетающимися
буквами, иногда напоминающими арабскую вязь. Сначала люди не
решались садиться, опасаясь испачкать одежду. Кто-то сказал: “Какая
гадость, неужели же нельзя это запретить?”
Хадиджа прикрыла глаза. Она приступала к работе в восемь утра и
в первый раз садилась только в полдень, когда шла в закусочную со
своей напарницей. Затем работа возобновлялась: вниз — в полуподвал,
вверх — с горой коробок, опять вниз; уборка, походы за покупками...
Отец и мать Хадиджи приехали сюда из горной деревни. Судя по
рассказам, из очень живописной местности, которую им пришлось
покинуть еще в молодые годы, чтобы последовать за своими родителями
в Алжир. По утрам, вспоминал отец, солнце заливало гору розовым
светом. Очень красивый край и очень бедный — своего рода пустыня.
Слой земли, пригодный для обработки, был слишком тонким. Не хватало
машин. Одна подмога — жалкие ослики с серебристым брюшком...
Как славно посидеть — при этом забываешь жару, скученность,
запах пота и перегревшегося пластика обивки. Это была электричка,
которая следовала со всеми остановками. В Пон-Кардине, где дома и
Там, вдалеке, оазис...
107
улицы все еще парижские, в Аньере и Буа-Коломбе, где в глаза
бросаются богатые каменные особняки с красивым садом за прочной
оградой. Они дважды пересекли Сену, и Хадиджа воображала, что
плывет по реке, на одной из этих грузовых барж, скользящих к морю...
В какой-то момент слева вдалеке из окна был виден квартал Дефанс —
его небоскребы возвышались над Парижем. Иногда Хадиджа говорила
себе: “Это не дома, а огромные животные, которые пасутся в лесу,
объедая молодые побеги деревьев”. Ночью думаешь уже не о
животных, а о гигантских цветах, покрытых мириадами золотых пятен...
Вокруг Хадиджи пассажиры были мало общительными. Одни
читали вечерние газеты, книги. Другие потихоньку разговаривали с
соседом. Третьи смотрели перед собой или дремали. Одна женщина
обмахивала себя брошюрой как веером.
Хадиджа прикрыла глаза. “Когда-нибудь, — сказала она себе, —
я поеду в деревню моих родителей, а оттуда еще дальше, в Сахару, к
большим оазисам”. Движение этого пригородного поезда, казалось,
мало-помалу уступило место медленному раскачиванию каравана
верблюдов, которые держат путь к апельсиновым деревьям и
финиковым пальмам Юга...
Из главного выхода с вокзала в Аржантее попадаешь на просторную
площадь, где расположились десятки автобусов, которые развозят
людей по кварталам и окрестностям города. Пассажиры парижских
поездов сразу же по приезде устремляются к своим автобусным
остановкам и ждут. К вечеру эти люди бывают нагружены пакетами,
сумками с продуктами и длинными батонами. Частенько они
совершают покупки в Париже перед отъездом в свой пригород. Вокруг
Аржантея расположились большие жилые массивы. В семь вечера все
приходит в движение и гудит, напоминая пчелиный улей. Люди
возвращаются к себе домой. Поев, они ложатся спать. Вскоре эти
огромные поселения стихают. Окна и двери закроются, улицы и аллеи
опустеют. И только бездомная кошка бродит вокруг тележек
универсама или объявится запоздалый прохожий.
Хадиджа живет в одном из таких жилых массивов, в двадцати
минутах езды от вокзала в Аржантее. Двадцать минут — чуть меньше
днем, чуть дольше в часы пик. Их поселок “Примулы” представляет
собой вереницу длинных, прямоугольных строений, разделенных
лужайками и купами тополей. “Нам живется неплохо, — говорит
Хосин, — но никакого сравнения с деревней”...
Хадиджа встретила Хосина на автобусной остановке.
108
Пьер Гамарра
— Ты тоже приехал поездом шесть тридцать? — спросила она.
— Нет, — странно улыбнувшись, ответил Хосин. — Сегодня я
оставался дома. Хватит с меня бегать по Парижу.
Два месяца назад Хосин потерял работу. До этого он трудился в
Леваллуа — в автомастерской.
Хосин добавляет:
— Я пришел встретить тебя...
— Почему?
— Потому что я люблю тебя, — сказал Хосин и расплылся в
белозубой улыбке.
Хадиджа улыбнулась ему в ответ.
— В такую жару лучше бы ты не выходил из дому.
— Похоже, автобус задерживается. Я угощаю тебя мороженым...
У Хадиджи нет времени отказываться — Хосин бросается к продавцу
мороженого у выхода из вокзала и возвращается с двумя рожками —
клубничным и фисташковым. Знает, что выбрать для Хадиджи.
Пока автобус следует в поселок “Примулы”, Хадиджа и Хосин
наслаждаются мороженым. Потом Хосин наклоняется к подруге:
— Сейчас увидишь.
— Что увижу?
— Готовься.
— К чему я должна готовиться? — удивляется девушка.
— “Примулы” изменились.
— И что же там изменилось?
Хосин не отвечает — он рассматривает свои руки. У него уже руки
труженика — огрубевшие, потрескавшиеся, в царапинах, почерневшие
от машинного масла и тавота. В поисках грошовых заработков он не
гнушается никакой работой: сменить масло или заменить покрышки,
отладить мотор. Так он приобрел опыт автомеханика, но его интересует
не механика, а музыка. “Хочу сакс — я вылезу из кожи вон, чтобы
заиметь сакс. Но молчок. Пусть это будет для тебя сюрпризом”.
Автобус едет по центральной улице мимо культурного центра,
библиотеки. Это очень оживленный квартал, где множество лавочек и
магазинов. В булочной теснятся покупатели. Далее следует квартал
более спокойный; тут протянулась череда ларьков.
Автобус едет вдоль стадиона, заводской стены, еще одной заводской
стены, проезжает склады.
Хосин участливо наклоняется к своей спутнице:
— У тебя выдался трудный денек?
— Да. Много работы и жарища в придачу. Переполненный поезд...
— Как обычно, — сказал Хосин.
Там, вдалеке, оазис...
109
На остановке “Примулы” автобус задерживается перед длинной
цементной стеной сплошь серого цвета, огораживающей большой двор,
где складированы строительные материалы — кирпич, балки, бетонные
плиты... Когда сходишь с автобуса, видно только эту стену. Еще
метров двадцать — и слева покажутся однообразные фасады их
поселка “Примулы”.
Хосин берет Хадиджу за руку.
— Пошли!
— Ясное дело, я пойду. Но куда ты хочешь, чтобы я шла? — чуть
сердито спрашивает девушка. Виною тому жара и переутомление...
— Пошли! — повторяет Хосин, шагая вперед.
Перво-наперво Хадиджа видит пальмовую рощу. Длинная и густая
роща, куда дорога входит, как в туннель. Это и вправду туннель —
прохладный, ароматный, прелестный, в конце которого проглядывает
голубое и белое — голубизна неба и снежная белизна домов. Хадиджа
и Хосин вышли из рощи и приближаются к оазису. Они идут бодрым
шагом и сперва обгоняют старика в тюрбане, который ведет на поводке
одногорбую верблюдицу и ее верблюжонка.
— Мир с тобой, — говорит Хосин.
— Мир с вами, дети мои, — отвечает славный человек.
По обеим сторонам дороги протекают арыки. Их серебристый поток
устремляется к деревенским садам, чтобы щедро их оросить.
— Здесь растет все, что душе угодно, — объясняет Хосин. —
Надо только иметь воду для полива и приложить немножко труда.
Апельсины, мандарины, лимоны, помидоры, перцы, мята...
Хадиджа подняла голову, и крылья ее носика затрепетали от
вечернего ветерка, принесшего ароматы садов и вкусные запахи
домашней стряпни — баранины на вертеле и поджаристой манной каши.
Сразу за деревней начинается пустыня. Рыжий песок протянулся до
самого горизонта, тогда как слева высокие скалистые горы были
окрашены в розовые и пурпурные тона лучей заходящего солнца.
Пейзаж создавал впечатление спокойствия и безмятежности.
После старика с верблюдами они повстречали молодых людей,
женщин, крестьян. И обменялись с ними тоже благодушными
приветствиями.
На гору, пустыню и оазис опускался вечер. Запахи цветов витали в
воздухе, освежаемом обильной влагой ирригационных каналов.
— Здесь все хорошо, — продолжал рассказывать Хосин. —
Пустыня тут не страшна. Когда есть солнце и вода, это сущий рай.
Тут растут кабачки, баклажаны, огурцы, а в сезон — ранние бобы и
зеленый горошек... Я уже не говорю о фруктах. Не говорю о финиках.
по
Пьер Гамарра
— Скажи-ка о финиках, — тихонечко попросила Хадиджа.
— Вот посмотришь осенью, какие финики можно тут попробовать.
Длинные и мясистые, сахарные, со светлой кожицей розоватого отлива.
Вкуснотища! Кладешь в рот — и финик сразу же тает, как мед...
Они входят в деревню и медленно шагают по главной улице.
Минуют маленькое кафе. Оттуда доносится запах чая с мятой.
— Зайдем! — приглашает девушку Хосин. — Наш дом на другом
конце улицы, но куда спешить.
— Куда спешить, — вторит ему Хадиджа. — Тут не жарко и не
холодно. Почему бы нам не прогуляться.
Солнце медленно заходит. Волна голубых сумерок захлестывает
кроны апельсиновых деревьев и эвкалиптов. Они пришли домой, где
их приветливо встречают родители, которые готовятся к вечерней
трапезе на террасе, под сенью виноградной беседки. Терраса выходит
в сад, откуда доносится журчание фонтана.
— В воде недостатка нет, — говорит Хосин.
Хадиджа садится за стол. Над ее головой виноградные гроздья уже
начинают золотиться, и в серых сумерках они кажутся подвешенными
драгоценными украшениями.
Хадиджа, улыбаясь, кладет локти на стол и рассматривает тяжелый
кувшин из красной глины — его бока усеяны блестящими капельками.
Хосин наклоняется к подруге.
— Не шевелись, — говорит он девушке. — Слушай, слушай...
Он ускользает в дом.
Хадиджа же сидит и не шелохнется. Родители вполголоса болтают
за столом.
Внезапно со стороны террасы послышалось мягкое шипение, потом
затяжной выдох, постепенно обретающий мелодию, предназначенную
Хадидже. Она заглушает шумы деревни и дома.
— Это ты, Хосин! — шепчет Хадиджа.
Повернувшись к террасе, девушка слушала нежное звучание
саксофона. В этой музыке содержалось все: величие гор и бескрайность
пустыни, великолепие фруктовых садов и пальмовых рощ. А еще
любовь и спокойствие, яркий свет утра и красота ночи. Все. Дружба.
Тишина. Пенье птиц. Небо. Море. Все.
Приоткрыв глаза, девушка ощутила прохладу сумерок и увидела
перед собой глаза друга.
Роже Гренье
Академическая Инспекция
— Господин Рувьер, меня вызывают в Академическую Инспекцию.
В мое отсутствие обязанности директора возлагаются на вас.
— Да, господин директор.
Нахлобучив шляпу, месье Александрен ушел. Паскаль Рувьер
провожал его до самых ворот — не столько из почтения, сколько ради
удовольствия собственными глазами удостовериться, что его тиран и
вправду покинул школу. После чего он вошел в кабинет директора,
плюхнулся в его кресло и откинулся на спинку. Для молодого
воспитателя единственной отдушиной были подобные отлучки
господина Александрена, когда тот после полудня отправлялся в
главный город департамента.
По приезде в эту маленькую школу Паскаль сразу понял, что обрек
себя на кабалу. Полковник, с которым он разговорился в поезде,
описывая ему мрачную картину жизни школьного наставника, оказался
еще весьма далек от истинного положения вещей. Директор этой
школы одновременно являлся “продавцом супа”, как говаривали в ту
пору. А значит, в его ведении находился также интернат. Кроме того,
воспитателям он платил из собственного кармана, на чем немало
выгадывал. Не говоря о том, что нерадивого ученика нельзя было
приструнить — его папаша, видите ли, снабжал школу картошкой, —
что также не облегчало задачу воспитателя и без того неблагодарную;
ведь он сам, простившись с детством, не так давно покинул школьную
скамью, а теперь был обязан поддерживать дисциплину среди
оболтусов, перенявших худшее у своих отцов. Прибавьте к этому
терзания директора в конце каждого месяца, когда тот после
многократных намеков, просьб, напоминаний и увещеваний, скользнув
ладонью под сюртук, ближе к сердцу, доставал бумажник и, наконец,
протягивал бедолаге-воспитателю несколько купюр — так называемое
жалованье, точнее говоря, милостыню.
Поскольку он оказался тут единственным бакалавром, а все прочие
имели за плечами только начальную школу и были обременены семьей,
его, подростка, сразу же возвели в ранг старшего воспитателя, по сути
дела приравняв к прислуге, на которую взваливают все тяготы по дому.
Roger Grenier. L'Inspection Académique
© Gallimard, 1982
© Л.Завьялова (перевод), 1998
112
Роже Гренье
По утрам он вставал первым и шел будить как своих коллег, так и
учеников, расселенных по четырем спальням. За завтраком наблюдал
за тем, что происходит в столовой, пока другие воспитатели
неукоснительно выполняли обязанности официантов и, расхаживая с
корзинкой между столов, бросали ломти хлеба, как хищникам, тем
ученикам, которые подняли руку. После переменки, протекавшей под
его присмотром, каждый, не исключая его самого, поднимался в
спальню убирать постель, затем спускался чистить обувь. Еще одна
переменка. Время подготовки к урокам. А в восемь утра уже
начинались классные занятия. Новоиспеченный старший воспитатель
проводил перекличку. Случалось, его просили без подготовки заменить
на уроке заболевшего учителя, что при незнании предмета давалось ему
нелегко. А в те редкие часы, когда Паскаль бывал не занят, он давал
индивидуальные уроки английского и латыни детям директора —
мальчику и девочке.
Присмотр за учениками в перемены, во время, отведенное на
подготовку к урокам, по нескольку раз на дню в столовой, в часы
приема посетителей в воскресное утро, прогулок по четвергам и в
воскресенье после обеда, — все эти обязанности следовали впритык,
одна за другой, до того часа, когда вся школа наконец засыпала. Лишь
тогда он возвращался к себе в комнату — то была единственная пора
за целый день, когда он снова оставался наедине с самим собой.
Когда директора вызывали в Академическую Инспекцию,
наступала передышка. Паскаль Рувьер еще удобнее развалился в
кресле и положил ноги на письменный стол.
Академическая Инспекция! Эти два слова веселили душу молодого
воспитателя. Месье Александрен высокопарно оповещал: “Меня
вызывают в Академическую Инспекцию” — и проверял, хорошо ли
шляпа держится на голове, — жест, ставший машинальным. Потом он
отправлялся на вокзал. Реже, чем на поезде, он ездил на своей машине.
“Академическая Инспекция” директора стала притчей во языцех. В
школе проведали, что в городе у господина Александрена жила
зазноба.
Паскаль Рувьер переменил позу. Закурил сигарету. Глядя на
струйку дыма, поднимающуюся к потолку, он пытался вообразить себе
эти свидания, что давалось ему не без труда. Ему рисовалась
квартирка на узкой улице, которая ведет к верхней части города.
Месье Александрен является, снимает шляпу. Его ждет женщина.
Какая она собой? Одно слово — женщина. Она подготовила поднос
для чаепития, остается только принести кипяток. Возможно, она подает
к чаю пирожные. Или они пьют шампанское? Нет, не шампанское.
Академическая Инспекция
ИЗ
Скорее порто или даже местное вино — баньюльс или гренаш — вино
из черного винограда. Затем... что следовало затем, вообразить себе
оказалось труднее всего. Месье Александрен — пятидесятилетний
мужчина, господин директор, — попробуй-ка представь себе такого в
кальсонах! А его любовница? Возможно, она облачилась в пеньюар,
готовая к... академической инспекции! Пеньюар распахнулся, позволяя
видеть часть бедра. Паскалю Рувьеру в его молодые лета пока еще
явно недоставало эпитетов.
Теперь мысль молодого человека перенеслась в школу. Разве же
презренный директор не оставил там свою бедняжку жену? Наверху,
в казенной квартире, где домочадцы ни о чем не подозревали. В это
мгновение игра его воображения застопорилась. Невозможно ни
умилиться, ни растрогаться, ни испытывать желание утешить или
просто пожалеть мадам Александрен. Молодой воспитатель встречал
жену директора, только когда поднимался в квартиру давать уроки ее
детям. Не крупная и не маленькая, не красавица и не уродка, не
молодая и не старая, круглое и невыразительное лицо, она ничего не
говорила и так мало возбуждала любопытство, что Паскаль Рувьер
даже не поинтересовался, как ее зовут.
Он потянулся в кресле. В директорский кабинет, расположенный в
самом сердце школы, до ушей Паскаля доносилась целая симфония, в
которой он улавливал попеременно различные звуки, говорящие о том,
что происходит в этом учебном заведении: шарканье башмаков по
плиткам коридоров; вибрато баритона учителя французского языка,
вдалбливающего ученикам грамматическое правило; раскаты
неестественно громкого смеха, обрушившегося на класс; хлопанье
двери, а также металлические звуки: справа, из кухонь, — перестук
кастрюль, слева, из глубины двора, — грохот листового железа,
падающего на цементный пол мастерской, где на уроках по труду
школьники обучались слесарному и столярному делу. Характер и
насыщенность звуками менялись в зависимости от расписания
школьных занятий. Замечено также, что при каждой отлучке директора
(и как только о них узнавали? Сам директор старался хранить тайну и
предупреждал только Паскаля Рувьера) шум усиливался, становился
монотоннее, как если бы школу охватывало затяжное гудение пламени
пожара, преображая утонченную и полифоническую симфонию в
разбушевавшийся ураган. Что сейчас и происходило.
Если бы мадам Александрен не была мадам Александрен, иначе
говоря, если бы мадам Александрен была хорошенькой брюнеткой с
матовой кожей лица, большими сиреневыми глазами, полными грусти,
с перетянутой талией, подчеркивающей довольно пышную грудь, если
114
Роже Гренье
бы у мадам Александрен были красивые ноги, такой благородный
мужчина, как Паскаль Рувьер, знал бы, как утешить женщину,
страдающую от неверности мужа.
Вот он поднимается к ней. Стучит в дверь. Никакого ответа.
Повернув круглую ручку, потихонечку входит. Минует прихожую. В
гостиной ни души. Он приоткрывает другую дверь. Хорошенькая
брюнетка у себя в спальне — она смотрит в окно на пустой двор.
Рыдания сотрясают ее плечи. “Не плачьте”, — утешает ее Паскаль.
Она оборачивается и падает в его объятия.
Но только эта их первая встреча была омыта слезами. При других
стоило презренному мужу уехать под предлогом “Академической
Инспекции”, как наступал праздник. У этой женщины тоже есть
пеньюар, она тоже откидывает одеяло, а затем тоже предлагает
угощенье — баньюльс или гренаш, в то время как ненасытный
Паскаль продолжает ласкать ее бедра и грудь... Увы! Во дворе
раздается пронзительный звонок, возвещая о переменке. Пора
приступать к прямым обязанностям.
Молодой школьный воспитатель давит сигарету в пепельнице,
встает и выходит из кабинета. По небу бегут низкие тучи. Холодно и
вот-вот хлынет дождь. Ученики, наделенные мистическим чутьем, уже
догадались, что директор отсутствует, и распоясались больше
обычного. В углу двора завязалась драка. У одного мальчика пошла
носом кровь. Молодой воспитатель провожает его в медпункт,
прикладывает к носу холодные примочки. Звонок возвещает окончание
перемены. Когда кровотечение приостановилось, Паскаль отправляет
пострадавшего на урок, а сам возвращается в директорский кабинет.
Стемнело. Он зажигает лампу под зеленым абажуром в стиле ампир —
один из предметов гордости господина Александрена.
Уютно усевшись в кресле, он пытается вернуться в блаженное
состояние мечтательности. Мадам Александрен, хорошенькая
брюнетка, принимает его в своей квартире. Прелестница немного
грустна. Она усаживает его рядышком с собой, и вот, сам не зная, как
это получилось, он участливо кладет руку ей на колено, а очень скоро
рука оказалась под юбкой...
Однако дальше этого его фантазия не идет. Мадам Александрен
остается тем, кто она есть, — неприметной матерью двух маленьких
тупиц, которым он тщетно пытается вдолбить: rosa — роза и ту tai¬
lor is rich.
Паскаль мысленно проводит смотр самым приятным, а также
самым мерзким моментам своей новой жизни. Мучительные
пробуждения спозаранок в предвидении всех неприятных обязанностей,
Академическая Инспекция НУ
которые выпадут ему на протяжении дня. Послеобеденная прогулка в
четверг по пыльной дороге, а ведь он терпеть не может бродить среди
полей. Посещение родителей в воскресенье утром, когда то и дело
слышишь: “Я пришел повидать своего малыша”, — и если ненароком
спросишь: “Какого именно малыша?”, они одарят вас оторопелым
взглядом, явно возмутившись, и смертельно вас возненавидят.
Какая же это ужасная — новая жизнь, далекая от всего, что он
знал и любил! Но пусть у него и сжимается сердце от горести изгнания
и чувства одиночества, в глубине души у него затаилась приятная
мысль, что он уже больше не школьник, что отныне он хозяин своей
судьбы, самостоятельно зарабатывает себе на жизнь.
И пускай даже сегодня ему живется несладко, но ведь это всего
лишь полустанок. Жизнь уготовит ему и другие промежуточные
остановки после этой школы дикарей. Никогда не знаешь заранее! А
ведь у скольких людей вся жизнь — от рождения до кончины —
протекает в бедности, огорчениях, унижениях, слезах!
Каждый вечер с воцарением тишины, когда в окно спальни
врывается аромат ночи, Паскаль Рувьер черпает утешение хотя бы в
мысли, что пусть он и несчастен, но вот сейчас обрел покой. Редкий
момент! В доме напротив освещенные окна рассказывают о том, что за
стеклами вечер проходит без проблем. Но он не завидует людям, которые
там живут. Он не хотел бы довольствоваться малым, как они, — всю
жизнь пребывать в захолустье. Настанет день, когда он уедет, да —
уедет. В столичный город!
В этот из ряда вон выходящий полдень, когда молодой воспитатель
получил доступ в директорский кабинет, он, в отсутствие счастья,
пытался создать себе тут уютное гнездышко со всеми его
приятностями. Закурил сигарету. Включил радиоприемник директора,
который, правда, стал изрыгать треск и свистящие звуки, пока Паскаль
его настраивал и искал в эфире что-либо стоящее. Однако ему
пришлось довольствоваться песенной программой, хотя так хотелось
послушать джазовую музыку. Снова вальяжно раскинувшись в кресле
и водрузив ноги на письменный стол, он поглядел в окно. За стеклом
струились потоки ливня, и его шум смешивался с потрескиванием
радио. Он выдохнул к потолку длинную струю дыма, словно вызвал
образ сладострастной восточной танцовщицы.
Дверь кабинета приоткрылась, и Паскаль увидел на пороге
Маринетту — старую деву, помогавшую на кухне. Спина у нее
согнулась дугой, и она чаще говорила на местном диалекте, нежели по-
французски. Он подумал было, что Маринетта пришла, чтобы
попросить у него какой-нибудь ключ, поскольку в придачу ко всем
116
Роже Гренье
прочим обязанностям ему вменили еще одну — хранить ключи от
всего, что только запиралось в этой школе: от стенных шкафов,
медпункта, библиотек, и каждую минуту кто-нибудь являлся к нему за
каким-нибудь ключом или же сам он шел на поиски тех, которые ему
позабыли вернуть.
— Ха, это вы, — сказала старуха. — А не знаете ли, где он-то,
директор? Я привела к вам месье, который желает его видеть. Он
вошел в школу через кухню, а я как раз чистила там репу для супа.
Отстранив рукой крестьянку, высокий, сухопарый мужчина
внезапно предстал перед глазами юного воспитателя.
— Где господин Александрен? Я ректор Академии в Монпелье.
Паскаль убрал ноги с письменного стола, выключил радиоприемник,
расплющил в пепельнице сигарету, вскочил с кресла и застыл словно в
позе “смирно”, проделав все это суматошно, впопыхах и шумливо.
Однако сыграть подобную сцену без паники было невозможно. Встав
наконец прямо на ноги и выражая всем своим видом почтение, которого
требовали данные обстоятельства, Паскаль Рувьер ответил-таки на
вопрос:
— Месье Александрен отсутствует. Его вызвали в Академическую
Инспекцию.
Похоже, он произносил эти слова в почти бессознательном
состоянии, подобно боксеру в нокдауне. И все-таки, преодолев на -
мгновение туман в голове, он прикинул, был ли его ответ признаком
глупости, отсутствия воображения или же проявлением лукавства и
злой издевки.
— А кто вы, — спросил ректор, — кто вы такой?
— Я — старший воспитатель, господин ректор. — Паскаль
посчитал себя слишком ничтожной фигурой, чтобы отрекомендоваться
по всей форме.
— Вы еще довольно молоды. Вас вполне можно принять за
ученика... Покажите-ка мне школу.
— Слушаюсь, господин ректор.
Стоило им выйти в коридор (но, вопреки тому, что можно было бы
ожидать, посетитель шел впереди, широким шагом, а гид едва
поспешал за ним трусцой, тщетно стараясь догнать, чтобы отвечать на
вопросы), как они услышали гвалт. Даже и при неискушенном слухе
было нетрудно понять, что тут царил содом, поскольку в
респектабельной, благопристойной школе подобный непрерывный гул
просто немыслим. Время от времени в нем даже выделялся гортанный
выкрик или пронзителный гогот. После того как ректор заглянул в два
Академическая Инспекция
Ш
или три класса, развеселый галдеж надолго сменялся там мертвой
тишиной.
Ректор закончил свой обход в мастерской, где заправлял толстяк в
спецовке — не то учитель, не то мастеровой — точно никто не знал.
Так или иначе, не останавливая станков, которые продолжали громыхать,
этот странноватый тип и наверняка неприметный представитель
учительской братии обтер испачканную в тавоте руку о штаны рабочего
комбинезона и протянул ректору, который не удостоил его вниманием.
Впрочем, инспектор не задержался в мастерской и все той же
стремительной походкой прошелся по школе в обратном направлении.
Теперь в коридоре царила неправдоподобная тишина. Он на ходу
задавал вопросы, уточнял цифры. Молодой воспитатель отвечал
наобум. Он смекнул, что лучше ему отвечать наугад, нежели молчать
как рыба.
Наделенный необычайной способностью ориентироваться, ректор
закончил инспекцию там же, откуда и начал, — на школьной кухне.
Посреди помещения сидела старуха: расставив ноги, она держала на
фартуке кочан капусты, с которого сдирала листья и бросала по одному
в таз, поставленный прямо на пол. Приподняв было голову, она
продолжила свое занятие. Чуть поодаль, вибрируя и сотрясаясь,
работал большой цилиндрический аппарат, создавая адский шум.
— А это что еще такое? — рявкнул ректор.
— Картофелечистка, господин ректор, — пояснил Паскаль Рувьер.
Передернув плечами, ректор распахнул входную дверь и, не
простившись, выскочил на улицу как ошпаренный. Дверь так и
осталась раскрытой, и Паскаль Рувьер увидел в ее проеме, как ректор
широко шагает по улице под дождем.
Молодой старший воспитатель вернулся в кабинет директора, но
все удовольствие было испорчено. Он не включал радио. Даже и не
подумал закурить сигарету. Наступил момент осмыслить, что же с ним
произошло.
В присутствии этого чертова ректора он превратился как бы в
парализованного, он растерялся, голова не соображала, он перестал
быть самим собой. Все, на что он был способен, — это семенить за
ректором среди шума и гама, царившего в школе, где отсутствовали и
хозяин, и дисциплина. Но что еще был он в силах сделать в подобной
ситуации? Ответа он не знал, что не мешало ему осознавать, что эта
инспекция обернулась для него полным провалом.
Директор вернулся под вечер.
— Ну что, господин Рувьер, — спросил он, входя в свой кабинет, —
никаких происшествий?
118
Роже Гренье
— Как же, приходил господин ректор. Он пожелал осмотреть
школу.
— Он спросил вас, где директор?
Глядя чуточку исподлобья, Паскаль Рувьер ответил:
— Да. Я доложил ему, что вас вызвали в Академическую
Инспекцию.
Прошло несколько дней, и школьная жизнь вошла в обычную
колею. Потом, когда Рувьер поднялся в квартиру директора давать
урок латинского языка его отпрыску, он предстал перед мадам и месье
Александрен. У них были серьезные лица. Его не пригласили сесть.
Все трое оставались стоять. Слово взял господин Александрен:
— Мне нужно, чтобы вы рассказали все подробности, касающиеся
ректора. Постарайтесь-ка припомнить.
Похоже, директор был чем-то крайне раздосадован. Что касается
жены, то ее невыразительное лицо казалось еще рыхлее обычного, как
будто вот-вот расплывется. Она нервно ломала пальцы.
— Он вошел в ваш кабинет и спросил меня, где вы.
— И что вы ему ответили?
— Да, что вы ответили? — вторила мужу мадам Александрен, и
Паскаль Рувьер, пожалуй, в первый раз услышал, как звучал ее голос.
— Вы мне сказали, что вас вызывают в Академическую
Инспекцию. Вот я и ответил ему, что вы отсутствуете, так как вас
вызвали в Академическую Инспекцию.
— Сразу по выходе из школы он прямиком туда и направился.
Господину Александрену не оставалось присовокупить ничего
другого, но и этого было предостаточно.
— Вот как? — произнес Паскаль Рувьер. — А я и не знал.
Ему также нечего было прибавить. Но такая роль вышколенного
болвана-подопечного, доставляющего начальнику сплошные
неприятности тем, что он слепо следует приказу, устраивала его. Разве
неукоснительное повиновение не лучший способ досадить начальнику,
и начальник — жертва этой мести — не может вас ни в чем
упрекнуть: приказ исходил от него самого.
Впоследствии, призванный в армию, Паскаль Рувьер станет
виртуозом саботажа, основанного на неукоснительном повиновении.
— Затем, — продолжал молодой воспитатель, — ректор пожелал,
чтобы я показал ему школу.
— И все прошло гладко?
— Да.
— А потом?
— Он ушел, я думаю, на вокзал. — Тут Паскаль добавил про
Сувенирная ложечка
119
себя: а сойдя с поезда, прямиком направился в Академическую
Инспекцию.
— Погода была дождливая, не так ли?
— О да — в тот день после обеда заладил проливной дождь, —
подтвердила мадам Александрен.
— И вы отпустили ректора в дождь! Вы позволили ему уйти, не
ссудив зонта!
— Мне показалось, что он спешил. И он ни о чем не попросил!
— Но ведь не он же должен был просить! Вам самому надлежало
предложить ему зонт.
Полная никчемность собственного подчиненного заставила месье
Александрена сникнуть под тяжестью такого открытия. Мадам
Александрен, казалось, вот-вот расплачется.
— Ладно, — произнес директор, — ступайте давать свой урок.
Пока Паскаль Рувьер проходил в соседнюю комнату, он
расслышал, как месье Александрен говорил жене:
— Все дело в зонте... Вот если бы он удосужился предложить ему
зонтик...
Сувенирная ложечка
Когда Жан-Пьер Дюрок женился на М аризе Курьер, они
совершили свадебное путешествие в Венецию. Новобрачная
восхищалась работой стеклодувов Мурано, но не пожелала купить ни
рюмок, ни вазы, ни бокала или люстры. Она заглядывала и в обувные
магазины, но сочла, что тамошняя обувь не в ее стиле. Модели и цвет
кожи были слишком кричащими. В конце концов единственным
сувениром, какой она все же привезла из Венеции, была серебряная
ложечка, ручку которой венчал лев собора Святого Марка.
Домой они возвращались через Флоренцию, и Мариза купила еще
одну серебряную ложечку, украшенную гербом Флоренции — красной
лилией.
Roger Grenier. Le dos de la cuillère
© Gallimard, 1993
© Л.Завъялова (перевод), 1998
120
Роже Гренье
Так они положили начало коллекции.
Жан-Пьер Дюрок работал на предприятии, где изготовляли
аксессуары для любителей курения. А точнее — в коммерческом
отделе. Время от времени — довольно редко — ему случалось
выезжать в провинцию, чтобы что-то уладить с нужным клиентом. И
всякий раз он покупал жене серебряную ложечку с гербами старинных
городов. Впрочем, это было совсем не хлопотно. В большинстве
случаев ему не было необходимости бегать по сувенирным лавочкам
вокруг какого-нибудь собора. У клиента, которого он шел повидать, —
крупного торговца табачными изделиями, чаще всего имелся отдел
сувениров, а среди них всегда поблескивали серебряные чайные
ложечки.
Жан-Пьер редко выезжал, так что коллекция пополнялась
медленно. И все же по прошествии нескольких лет Мариза начала ею
гордиться. Она аккуратно уложила восемнадцать ложечек в пустые
коробки из-под шоколадных конфет, обтянутые изнутри и снаружи
вельветом.
Собираясь ехать в Ним, Жан-Пьер пообещал супруге привезти ей
оттуда девятнадцатую ложечку с гербом города — крокодил и пальма.
Ему было невдомек, что девятнадцатой ложечке суждено
перевернуть всю его жизнь.
Жан-Пьер только что распрощался со своим клиентом — хозяином
одного из самых крупных кафе-магазинов табачных изделий в городе —
и собрался уходить, как в магазин вошла брюнетка с короткой
стрижкой. Хозяин представил их друг другу.
— Жан-Пьер Дюрок... Мадам Сесиль Патр... Как и вы, мадам
Патр — в числе моих поставщиков и давно стала другом.
— Может быть, вы не закончили разговор, — сказала новая
посетительница. — Я могла бы зайти чуть позже.
Красивой она не была, со слишком выразительным носом. Но
очень живые карие глаза и матовый цвет кожи сообщали ей
привлекательность.
— Нет-нет, я уже собирался уходить.
Жан-Пьер попрощался с собеседником еще раз. Но, пройдя пару
шагов к двери, внезапно остановился.
— Извините меня... Чуть не забыл... Возможно, меня смутило
появление мадам... Мне надо сделать подарок. Я хотел бы приобрести
у вас серебряную ложечку с гербом Нима.
Брюнетка громко рассмеялась.
— Вы считаете это дурным вкусом? — опасливо спросил Жан-Пьер Дюрок.
Сувенирная ложечка
121
— Напротив, отменным вкусом. Это — моя продукция.
— Вы изготовляете ложечки с гербом Нима?
— Нима, Понтарлье, Ажена, Страсбура, Кемпера, Периге — всех
городов Франции, а также Бельгии и Люксембурга. Я бьюсь за то,
чтобы победить на итальянском рынке, но в Реджо Эмилия у меня есть
конкурент, который сильно усложняет мне жизнь.
— Все серебряные чайные ложечки, какие покупаешь в качестве
сувенира во время путешествий, и на каждой из них — герб города...
— И все они изготавливаются на моем заводе в Шатильон-су-Банье.
— Выходит, что коллекционировать их нелепо...
Желая смягчить разочарование и словно извиняясь за то, что она
разрушила его иллюзии, дама открыла чемоданчик с образцами и
протянула ему ложечку, ручка которой заканчивалась гербом Нима —
эмалированный крокодил и пальма.
— Эго будет не сувенир из Нима, а воспоминание о нашей встрече, —
галантно вымолвил Жан-Пьер Дюрок.
— Выходит, она предназначалась вам? Вы сказали, что хотели бы
сделать подарок.
— Да, подарок, но для члена моей семьи, — уклончиво ответил
Жан-Пьер Дюрок, склонный никогда не говорить полную правду, ибо
считал, что чистая правда опасна.
— Подарок предназначался вашей жене, — догадалась Сесиль
Патр, указывая на обручальное кольцо, блестевшее на левой руке
Жан-Пьера Дюрока.
К исходу послеполудня они оказались на перроне, в ожидании
экспресса на Париж. У них были билеты в разные вагоны, но,
подозвав контролера, они уладили это дело. Вскоре они сидели друг
против друга. Им принесли ужин. Четыре с половиной часа в дороге
пролетели быстро. Жан-Пьер Дюрок узнал, что Сесиль Патр очень
рано вышла замуж, что ее муж был мобилизован и направлен в Алжир,
где его настигла смерть. А вскоре она потеряла и родителей, которые
оставили на ее попечение фабрику — собственность семьи. Таким
образом, она оказалась столь занятой, что никогда не имела времени и
подумать о делах сердечных.
Этот интересный обмен откровенными признаниями был прерван
прибытием поезда на Лионский вокзал. В самом деле, экспресс
слишком поторопился. В какую-то минуту на платформе наступило
замешательство. И тут Сесиль нашлась:
— Коль скоро вы интересуетесь сувенирными ложечками,
наведайтесь как-нибудь осмотреть мою фабрику.
По возвращении домой Жан-Пьер вручил сувенир из Нима
\22
Роже Гренье
супруге, которая не замедлила уложить его в старую коробку из-под
шоколадных конфет. Природная осмотрительность заставила Жан-
Пьера отложить на потом рассказ о своей встрече и про то, что он
узнал о ложечках из Франции и Бенилюкса, которые, как оказалось,
все до единой изготовляли в одном месте. Он убедил себя, что лучше
ничего не рассказывать, дабы не отравить удовольствие, какое его жена
черпает в невинной страсти к коллекционированию.
Жан-Пьер выждал дня два, а потом поехал в Шатильон-су-Банье
и нанес визит владелице фабрики. Это положило начало любовной
связи, которая принесла обоим несомненное счастье, но так же, как и
всякая тайная связь, разочарования, унизительные ситуации,
неудовлетворенность любовников тем, что их встречи были нечастыми.
Одно из непременных условий Сесиль заключалось в том, чтобы время
от времени проводить с возлюбленным всю ночь. Жан-Пьер обещал,
но не знал, как это устроить. Он не хотел бы причинять жене никаких
страданий. А между тем разве же не это он начал делать, даже не
отдавая себе в том отчета? Он пренебрегал ею, выказывал меньше
нежности и меньше терпения.
— Похоже, что я тебе наскучила, — случалось, вздыхала
бедняжка Мариза.
Любовники подошли к тому критическому моменту, когда надо
было найти выход из создавшейся ситуации либо порвать отношения.
— Все проще простого. Остается только сказать, что твоя контора
стала чаще посылать тебя в командировки.
Однако они ухитрились добавить к такому совершенно банальному
обману свою, ни на что не похожую уловку. Вскоре они уже не могли
припомнить, кому из них первому пришла в голову такая мысль, Жан-
Пьеру или Сесиль. Они поздравляли один другого, как два сообщника,
полагавшие, что разработали план совершеннейшего преступления.
Жан-Пьер объявлял жене, что его посылают в Гренобль, Брест или
Каркасон. По возвращении вручал ей ложечки с гербами этих городов.
Ритм поездок — мнимых поездок — убыстрялся, и коллекция быстро
обогащалась. Теперь, когда Мариза извлекала свои ложечки из
коробок, где они хранились, и рассматривала их, Жан-Пьеру виделась
та или другая ночь, проведенная на вилле Шатильон, по соседству с
фабрикой, тело любовницы, ее груди с пунцовыми сосками, карие
глаза, которые смеялись, но, случалось, и проливали слезы.
— Тебя не интересует моя коллекция. О чем ты замечтался, —
корила мужа Мариза.
Жан-Пьер Дюрок объявил жене, что его посылают в Дак. Он
провел очаровательный вечер в Шатильон-су-Банье. Брюнетка —
Сувенирная ложечка
123
директриса фабрики — обожала стряпать для него, а после ужина они
переходили в спальню, где проводили подлинно супружескую ночь.
Утром, перед расставанием, Сесиль спросила своего любовника:
— В каком городе ты якобы находился, чтобы я подобрала для
тебя ложечку?
— В Даке.
— Хорошо, Дак — это вроде бы две башни и один лев.
Они пересекли двор и подошли к фабрике, еще безлюдной. Прошли
вместе на склад, где ложечки располагались по ячейкам, для каждого
города — своя. Ячейка Дака оказалась пустой.
— Мои запасы иссякли, — объявила Сесиль Патр.
Жан-Пьер Дюрок побледнел.
— Что же делать?
— Не знаю. Я что-нибудь придумаю. Увези с собой любую
другую. Смотри-ка, Акс-ле-Терм. Акс, Дак — почти одно и то же.
Встретив Жан-Пьера, Мариза не упустила случая его спросить, как
и всякий раз:
— Ты привез мне ложечку?
Жан-Пьер начал что-то мямлить, сказал, что не нашел (неизменная
тактика полуправды. Он и впрямь не нашел, но не нашел на фабрике
в Шатильоне).
— Это невозможно! Просто невероятно! Не хочешь ли ты мне
сказать, что во всем Даке не нашлось ни одной ложечки! В курортном-
то городе!
Впадая в панику, Жан-Пьер пробормотал:
— Да, я нашел одну. Но она не очень красивая, так что,
понимаешь...
Он извлек из кармана сувенир Акс-ле-Терм.
— Ты не ездил в Дак? — удивилась Мариза.
— А куда же еще?
— Тогда почему эта ложечка из Акс-ле-Терм?
— Так ведь я говорил тебе об Аксе, а тебе послышалось, что о
Даке.
— А между тем у меня создалось впечатление, что ты едешь в Дак —
в Ланды? Ты еще сказал, что намерен отведать печеночный паштет.
— Печеночный паштет? Да я терпеть его не могу.
За этим последовали пререкания по поводу местных блюд в
Ландах. Короче, катастрофа была почти неминуема. Сесиль отчитала
начальника производства и взяла под свой личный контроль поставки
готовой продукции. Любовные отношения снова достигли крейсерской
скорости.
124
Роже Гренье
Однажды, когда Жан-Пьер вернулся из “поездки” в Тулузу
(ягненок, замок, собор, лилии — все это венчало ручку чайной
ложечки), Мариза объявила мужу:
— Тебя ждет сюрприз.
Жан-Пьер сразу насторожился. Однако мысль его жены была
вполне невинной:
— Ложечка, которую ты привез мне из Тулузы, оказалась
пятидесятой в моей коллекции.
Когда они покончили с шампанским, Мариза смахнула слезу.
— Как это глупо, но я растрогана. Все эти ложечки... Ты всегда
думаешь обо мне.
Две недели спустя Жан-Пьер объявил жене, что патрон посылает
его в Бельфор. В тот момент, когда он целовал жену на прощание, она
его удержала:
— Послушай, Жан-Пьер. Ведь я не круглая дура. До меня
наконец дошло, что я тебе досаждаю своими ложечками. Так что с
этой коллекцией я покончила. Хватит! К тому же пятьдесят штук —
славная цифра. Кругленькая. Мне пришла в голову иная мысль.
Отныне, милый, если ты хочешь сделать мне приятное, привози
тарелки.
Мишель Деон
Юная Парка
Посвящается Реми Гуссо
Она явилась как знамение. Первая молния озарила порт.
Ослепительная лиловатая вспышка выхватила из тьмы дома
набережной. Из окна кафе мы увидели странную фигурку: девушка,
одетая как матрос, держала за руль допотопный велосипед. Вскоре
молния вновь осветила ее: она стояла на том же месте, не обращая
внимания ни на грозу, ни на первые капли, огромные и теплые...
Дождь заструился по стеклам и скрыл от нас все, кроме дрожащих
желтых огней и красного маяка на молу. Молнии угомонились, только
где-то вдали погромыхивал гром. Может быть, нам просто показалось
и не было никакой девушки, застывшей под дождем на пустой
набережной? Мы уже так и решили, но дверь вдруг открылась и она
вошла, мокрая до нитки, в матросских “клешах” и бушлате на
металлических пуговицах. Из-под сдвинутой на затылок фуражки со
сломанным козырьком смотрело блестящее от дождя лицо, набеленное
сверх всякой меры, словно маска Пьеро. Выбившиеся черные волосы
прилипли к ушам и шее. Не глядя в зал, она прошла к стойке,
положила рюкзак и спросила, можно ли снять комнату. Матье открыл
рот, но не издал ни звука. Сам он, видимо, полагал, будто говорит,
ибо через некоторое время закрыл рот и, кончив вытирать стакан,
аккуратно поставил его на полку. На экране электрического бильярда,
которым орудовал Фред, несколько раз подряд высветилась блондинка
на коньках в короткой юбочке, и на табло зажглась цифра 10000.
Толстяк Матье вдруг наклонился над стойкой и сварливо спросил:
— Так вы берете комнату или нет?
Она тоже наклонилась к стойке, приблизив свое лицо к лицу
Матье, и губы ее беззвучно зашевелились. Матье опешил.
— Ничего не слышу, — пробормотал он.
Потом вдруг повернулся к Фреду и гаркнул:
— Выруби этот грохот, ничего невозможно разобрать!
— Да, — услышали мы. — Беру.
Матье повел ее через застекленную дверь наверх. Спустя минут
Michel Déon. Une jeune Parque
© Gallimard, 1992
© И. Кузнецова (перевод), 1998
126
Мишель Деон
пять он вернулся со странным выражением лица, весь пунцовый, и
взглянул на себя в зеркало — рекламный подарок фирмы аперитивов.
Когда-то он считался красавчиком, но на четвертом десятке, после
женитьбы на Мадлен, шея его заметно оплыла и щеки стали
одутловатыми. Кто-то — кажется, Жаку — отпустил остроту,
разумеется пошлую, и Матье испепелил его взглядом. В порт вернулся
из рейса траулер, и промокшая, вымотанная непогодой команда
ввалилась в кафе обсохнуть и выпить перед разгрузкой. Бильярд
щелкнул, показывая конец игры. Фред тряхнул его, потерял все очки
и вернулся к нам за столик. Был конец июня, и мы изнемогали от
безделья. Наша летняя компания еще не вся съехалась. Не хватало
пятерых или шестерых, которые должны были появиться позже.
Знакомые девушки повыходили замуж. Или уехали в большие города —
в Руан или в Рен — работать на заводе. Новые девушки, те, что
подросли за зиму, сторонились нас, и даже Матье, который всегда был
нашим другом и наперсником, теперь чуть что начинал базарить по
пустякам. Меня отрядили разведать, почему он вернулся такой
красный. Сначала он меня облаял, но потом, поскольку я не отставал,
отвел в сторону, за стойку.
— Девочка с приветом, — сообщил он. — Абсолютно чокнутая!
Вошла и сразу стащила с себя бушлат...
— Ну и что?
— А под бушлатом — ничего. Голая, понимаешь? Совсем голая,
до пояса. Я ушел.
— Ну и зря!
— Нужна она мне! И вообще, я женат. Иди сам, если хочется.
Я принес эту новость ребятам. Фред не поверил. Сказал, что Матье,
наверно, к ней полез и схлопотал по морде. Рыбаки надели плащи и ушли.
Дождь продолжал лить, но уже не так сильно. Мы сидели молча, уставясь
в окно на блестящую набережную и на подъехавший рефрижератор,
который должен был забрать улов, но мысли наши были поглощены
волнующим и необъяснимым видением обнаженной груди под матросским
бушлатом. Девушка была здесь, над нами, совсемы близко. Достаточно
подняться по лестнице, чтобы встретить ее в коридоре — возможно,
голую, неестественно бледную, с черными волосами, прилипшими к ушам
и шее. Никто из нас не помнил в точности ее лица — мы едва успели
его разглядеть, — но оно показалось нам тонким, нежным, почти
детским, несмотря на дурацкий макияж.
Около полуночи Матье нас выставил.
Дождь кончился, мы вывели стоявшие под навесом мотоциклы.
Приятно было завести шесть моторов сразу, сорваться с места и
Юная Парка
127
вихрем мчаться по улицам, будя спящий городок, под проклятия зануд-
обывателей, почивавших со своими благоверными. Мы слышали, как
они ругались, ворочаясь с боку на бок: “Опять эти парижане! Думают,
будто им все позволено!”
Разразившаяся гроза выпустила на волю лето, которое давно
дожидалось своего часа за непроницаемой завесой туч.
С утра мы все, не сговариваясь, проехались на мотоциклах мимо
кафе, поглядывая на окна комнат. Только одно было распахнуто
настежь, и Пьер заметил нашу незнакомку, которая, облокотясь с
сигаретой на подоконник, любовалась портом во время прилива.
Все данные были быстро сведены воедино — не зря рой
мотоциклов неутомимо сновал по набережной взад и вперед.
Незнакомка сменила матросский наряд на облегающие черные брючки
и яркую цветную тенниску. Ее макияж уже не так резал глаз, как
накануне при электрическом свете.
На обед все мы должны были явиться домой, и она ускользнула от
нашего наблюдения. Матье сказал лишь, что она укатила на своем
драндулете — он даже не заметил, в какую сторону, и вообще мы
сопляки и такая добыча не про нас. Его явно раздражала моя
дотошность. Вернулась она только к вечеру, заказала сандвич с пивом
и села ужинать все за тот же столик, читая книжку, название которой
нам не удалось разглядеть. Фред проявлял необычную нервозность в
игре на бильярде и проиграл все партии до последней. Оливье
предложил бросить жребий, кто пригласит ее прокатиться на
мотоцикле.
Я проиграл (или выиграл) и с колотящимся сердцем, старательно
изображая развязность, пересек зал и встал перед ней. Она медленно
подняла от книги красивые черные глаза, теплые и совершенно
спокойные.
— Нет, спасибо, — сказала она. — Терпеть не могу мотоциклы.
Да вы садитесь!
Она закрыла книгу и положила ее на мраморный столик названием
вниз.
— Мы с удовольствием предложили бы вам что-то поинтереснее, —
сказал я, — но здесь так мало развлечений.
— Это мне и нравится.
Косметика делала ее старше. На самом деле ей было немногим
больше двадцати. Поставив локти на столик и подперев руками лицо,
она смотрела на меня внимательно и дружелюбно, чуть снисходительно
улыбаясь. Пришлось улыбаться и мне. Но я чувствовал себя задетым.
— Мы думали...
128
Мишель Деон
— Да все нормально! Даже более чем! Мне нравится и городок, и
порт, и этот увалень Матье, такой неповоротливый и бестолковый, а
главное, скалы и пляжи, бесконечные пляжи. Ни души вокруг...
— Но ведь море еще холодное...
— В нашем возрасте это не помеха! Пока! Завтра наверняка
увидимся.
Она поднялась из-за столика, взяла книгу и направилась за
ключом, висевшим на доске за стойкой. Матье покраснел как рак,
когда тоненькая фигурка проскользнула мимо него. Плохо ему,
наверно, спалось рядом с Мадлен, и видение обнаженной груди под
мокрым бушлатом не давало сомкнуть глаз. Сказать по правде, это
видение — Матье был слишком туп, чтобы его выдумать, —
преследовало и нас. Нам безумно хотелось взглянуть на эту грудь,
которую облегающая майка делала еще более соблазнительной, и мы не
сомневались, что на месте трактирщика повели бы себя расторопнее.
Жаку предложил съездить за тридцать километров в деревню, где
кюре устраивал для прихожан праздник.
Вечер получился горячий. Парни в Сеннанке здоровенные,
пришлось жестоко драться и, оставив в руках неприятеля куртку
Фреда, возвращаться домой без огней, так как все фары нам перебили.
Но приключение нас взбодрило. Возрождалась атмосфера прошлого
лета, хотя мы были еще не в полном составе. Вызванные кем-то
жандармы приехали, как всегда, слишком поздно.
Назавтра мы собрались чуть позже, чем обычно. Новости были
неважные. Птичка упорхнула ни свет ни заря, захватив сандвич и
бутылку пива, но мне удалось узнать нечто конкретное: незнакомка
купалась. Пляжей вокруг было много: один большой, семейный,
полный мамаш со своими чадами, брызгающимися на мелководье, а
остальные — дикие, где волны не утихали даже при спокойном море.
Мы разбились по двое и занялись прочесыванием. В полдень Жаку
и Оливье сообщили, что она под большим обрывом, — во всяком
случае, они видели ее велосипед, который можно узнать за версту, в
лощинке, ведущей к пляжу Муэтт.
Мы смогли отправиться туда только после обеда. Погода стояла
теплая и ясная; прихватив плавки, мы рванули к дальним скалам. До
сих пор помню лощину, всю в цветущем боярышнике, светлую зелень
лугов, где паслись стриженые овцы, и море, обнажившее при отливе
серую полосу прибрежного песка, усеянного водорослями и чайками.
Велосипед по-прежнему стоял на месте, но прошло немало времени,
прежде чем мы отыскали хозяйку, укрывшуюся под камнями. Она
лежала на красном полотенце и читала, откусывая время от времени
Юная Парка
129
сандвич. Лежала совершенно голая, без стеснения подставив солнцу
узкое тело, белое и длинное, почти мальчишеское. У нас перехватило
горло, это был шок, непередаваемый, парализующий, мы не смели
приблизиться. Мы стояли как в столбняке, затаив дыхание,
завороженные перламутрово-белым пятном на красном полотенце, а
вокруг сновали взад и вперед чайки, испуская пронзительные,
жалобные крики. Никогда еще, наверно, мы не видели ничего более
прекрасного, более достойного поклонения и в то же время более
далекого от реальности нашей жизни. Девушка почувствовала, что на
нее смотрят, приподнялась и заметила нас. Я уже сказал: мы были так
потрясены, что даже не сделали попытки спрятаться.
— Эй! — крикнула она, сложив руки рупором. — Что же вы
стоите? Вода отличная!
Пришлось спуститься и подойти к каменному укрытию: она
поджидала нас с чуть ироничной улыбкой, сидя по-турецки на
полотенце. Мы были обезоружены, не могло быть и речи о том, чтобы
позволить себе грубое слово или жест. Я помню, как мы раздевались
за ее спиной и все, не сговариваясь, появились стыдливо одетые в
плавки, а она уже бежала к морю, прыгая по пути в лужицы, чтобы
окатить нас брызгами, и весело хохотала.
Она бросилась под барашек волны, и нам ничего не оставалось, как
сделать то же самое: нескладные, дрожащие от холода, мы неуклюже
барахтались, пытаясь ее поймать, но она великолепно плавала и легко
ускользала, носясь по гребням длинных, катившихся к берегу волн. Ее
веселье передалось и нам, и, когда она вышла наконец из воды, ее
гибкое тело блестело в бледном свете солнца. Мы стали друзьями. Она
околдовала, укротила нас. Мы носились, как радостные щенята, вокруг
нее, почти забыв про ее наготу, о которой она внезапно нам напомнила,
закутавшись в полотенце. Ее открытые плечи, узкие щиколотки и
утопавшие в песке ступни взволновали нас больше, чем голое тело,
столь щедро открытое взору минуту назад. Вновь возникла
исчезнувшая было неловкость, и она, видимо, почувствовав это,
произнесла:
— Извините меня, я озябла. Как вас зовут?
Она несколько раз повторила наши имена, убедилась, что запомнила
правильно, а потом сказала, что ей очень нравится этот пляж, маленький
порт, кафе и комната на втором этаже, откуда видно, как отплывают и
возвращаются из рейса траулеры. Хорошо, что мы пришли, и как раз
вовремя. Конечно, она уединилась здесь нарочно, чтобы побьггь одной,
но потом ей вдруг захотелось поговорить с людьми.
— Вы ведь люди, правда?
130
Мишель Деон
Мы готовы были скорее отрезать себе язык, чем признаться, что
это не так, но она с поразительным чутьем затронула наше больное
место: в том-то и дело, что мы были еще не совсем людьми, мы были
очень молоды и глупы, часто жестоки и всегда несуразны.
К вечеру она оделась — при нас, без всякого смущения, — и мы
все вместе начали подниматься к лощине.
Жаку первый заметил парней из Сеннанке — той деревни, где мы
накануне устроили потасовку на танцах. Их было человек пятнадцать,
и они преградили тропу между скал, отрезав нас от мотоциклов и
велосипеда. Плечистые, коренастые, крепко стоящие на коротких
крестьянских ногах, они заранее ухмылялись, держа наготове
здоровенные палки и камни. Их было втрое больше, и они поджидали
нас, предвкушая миг торжества.
Она не сразу поняла, в чем дело, и подумала, что это наши друзья,
но, обернувшись, увидела, как мы побледнели, а Фред и я вырвали из
земли колья. Остальные быстро подбирали камни. Оливье велел ей
идти вперед одной, пройти мимо них и быстро удирать на велосипеде.
А нам ничего не оставалось, как принять бой после предписанных
обычаем взаимных оскорблений.
Она спокойно прошла мимо верзилы в вельветовом костюме, не
обратившего на нее никакого внимания, но двое позади него схватилй
ее за руку, дернули и повалили на землю. Это стало сигналом.
Наверно, если бы не она, нас бы отделали будь здоров, разгромили
и высмеяли, но они подняли руку на нее, и мы обрушились на них в
неистовой ярости: это был бешеный натиск, схватка не на жизнь, а на
смерть. Не знаю, сколько она продолжалась, — может быть, минут
пять, может быть, очень долго. Ребята из Сеннанке были явно
настроены не так решительно. Трое убежали. Верзила в вельвете
отступил с окровавленным лицом под прикрытием двоих соратников.
Мы продолжали в остервенении наносить удары и швырять камни,
пока наконец вражеский отряд не обратился в бегство.
Оливье лежал на земле, ухо его было в крови.
Я хотел помочь ему встать.
— Где она? — спросил он.
Она исчезла. Я побежал к вершине обрыва.
Наши враги улепетывали на ревущих мопедах и мотоциклах,
проколов нам шины. Старый велосипед исчез.
Мы донесли Оливье до шоссе, где десять машин проехали мимо,
не остановившись. Наконец затормозил какой-то грузовичок и увез его
в сопровождении Фреда, который поддерживал ему голову.
Ведя мотоциклы, мы двинулись к дому, грязные, оборванные, все
Юная Парка
131
в синяках, но довольные и гордые до невероятия. Никогда больше
парни из Сеннанке не посмеют нас тронуть, мы можем ездить туда
сколько захотим и дебоширить на их убогих танцульках. Или нет, мы
больше не поедем, все. С этим покончено. На нас снизошла благодать
в образе странной девушки с гибким белым телом и смеющимся
голосом...
У Матье мы ее уже не застали. Никто не знал, в какую сторону
она уехала, сложив свои немногочисленные пожитки в матросский
рюкзак и заплатив за жилье. Больше мы никогда ее не видели.
Я сберег забытую ею книгу, которую Матье отдал мне в тот же
вечер: это была “Юная Парка”. Всякий раз, открывая ее, я вспоминаю
об Оливье — он умер на следующее утро в больнице.
Все переменилось с того дня, но до сих пор мы иногда вечерами, в
грозу, ловим вспышки молний, вглядываясь в пустой порт.
Жорж Пируэ
Свадебное отчуждение
Натягивая чулок, она зацепила его, и потянулась дорожка. Она
сказала, что в таком виде не сможет выйти замуж. Он вызвался пойти
купить пару новых чулок, не слишком представляя, где их найти, и
оставил ее полуодетой на постели.
Квартал показался ему незнакомым, как казалась ему незнакомой
комната, в которой он проснулся, хотя они прожили в ней два месяца.
Молодой человек не шел, а плыл, что, конечно, было связано с
предстоящей свадьбой.
Куда направиться? Малооживленные улицы приглашали к прогулке,
но у него и так не хватало времени. Он шел наугад. Ближайший
универмаг был еще закрыт. Тогда он отправился искать магазин белья.
И нашел-таки, но в нем не было чулок. Время поджимало. Боясь
опоздать, он пустился бежать. Наконец он уперся в галантерею, где
понемножку продавались разные товары. Задыхаясь, он спросил, нет
ли случайно... Старушка за прилавком удивленно на него
посмотрела.
— Какого цвета?
— Покажите, я вам скажу.
Он взял то, что, как ему показалось, должно понравиться той,
которая станет его женой. Наверно, она нервничает там в одиночестве
на краю постели.
Бегом он вернулся к ней из страха обеспокоить ее долгим
отсутствием, но в состоянии своего рода опьянения от мысли, что он
вне дома в необычный час, в день своей женитьбы. Какая-то иная,
интимная связь завязалась у него с кварталом. Он поприветствовал по
дороге нескольких встречных, чьи лица видел, возвращаясь домой
вечерами; слегка удивленные, они ему отвечали. Любопытно, что столь
исключительное для него событие открыло пути к сердечному
сближению со всем, что находилось по соседству. Он любил это
январское утро, фасады домов, как будто умывшихся утренним
туманом.
Одетая, но с голыми ногами, она поджидала его.
— Долго тебя не было.
Georges Piroué. Mariage frustré. Le Déjeuner de Beaugency
© Julliard, 1992
© О. Тимашева (перевод), 1998
Свадебное отчуждение
133
Он объяснил, что пришлось бежать к черту на кулички. Однажды в
каком-то фильме он видел юношу, который напевал в ванне и
разбрызгивал воду рано утром в день своей свадьбы. Это ему
понравилось, но происходило все слишком далеко, на другом
континенте, так что его не касалось.
Она снова села, чтобы натянуть чулки. У него было желание
самому помочь ей, встав перед ней на колени, но все окружавшее было
столь будничным, что он не рискнул. Однако ощущение необычного,
охватившее его в миг пробуждения, все еще теплилось.
Цвет чулок понравился его подруге.
Они отправились в мэрию, скорее в филиал мэрии, совсем иной,
чем мэрия XXI округа.
Когда его спросили, был ли он женат, ответил: “Да, как на духу...” —
и поднял левую руку.
Может быть, на сей раз это было серьезно. Здесь что-то большее,
но что?
Задумался, взять ли ему невесту под руку, но отказался от этого
намерения, вид у обоих был неловкий.
В мэрии кипели ремонтные работы. Они пересекли пыльный двор,
пустынный, так как это была суббота. Миновав ряд коридоров, они
прошли через распахнутые двери. На пороге свадебного зала их
ожидали двое свидетелей. Он изобразил на лице желание представить
одного свидетеля другому. Это было лишним, они уже познакомились.
Один из них был патроном невесты, который посчитал хорошим тоном
прийти на свадьбу в длинном, с иголочки, пальто и прелестной мягкой
шляпе с закатанными полями. Второй свидетель, друг жениха, работал
с ним в одной конторе; к своему обычному туалету он добавил галстук-
бабочку.
Так или иначе, но все четверо оказались перед человеком, который
не счел необходимым надеть выходной костюм. Он лишь нацепил
необходимый для церемонии шарф поверх поношенного пиджака. То
был не мэр, а один из его заместителей.
Произнося привычные фразы, он исказил имя супругов. По залу
гуляли сквозняки. Сквозь немытые окна было не видно, что за ними,
зато бросалась в глаза грязь на стеклах. Пол скрипел, в глубине зала
перешептывались. Это были более или менее подготовленные к
церемонии вступающие в брак со своей свитой, стоявшей в очереди,
чтобы не упустить момент. Чем-то эта очередь напоминала очередь на
медосмотр в диспансере, и то, что одна или две невесты были в белых
платьях, казалось почему-то неуместным.
Кто бы мог подумать, что в Париже столько нуждающихся в
ремонте официальных учреждений!
134
Жорж Пируэ
Как только свидетели и новобрачные оказались вместе, приятель из
конторы, прыгая с ноги на ногу и растягивая слова, сказал: “Вы не
расписаны... вы не расписаны... ваше имя было названо неверно”.
Все четверо рассмеялись.
Жених подумал, стоит ли это обсуждать сейчас со столь
невыразительным заместителем мэра, но тот уже занялся новой
свадьбой.
Подумать только, их союз зависел от одной-единственной детали,
от ИМЕНИ! Надо ли этому радоваться или огорчаться? В их свадьбу
вкралась ничтожная оплошность, едва заметный промах, еще один
штрих на этом сером пыльном фоне. По брачной конторе мэрии, как
бы выражая неудовольствие ремонтом, летала и свободно
прогуливалась по стене какая-то муха. Но мухи разрушают союзы!
Они пересекли ворота. Никакой живой цепочки поздравляющих.
Следовало лишь оттеснить дежурного фотографа. Ни одной машины не
стояло у тротуара.
Жених вспомнил о том дне, когда он, еще живя с родителями,
привел домой пару своих друзей, только что соединившихся в браке
без венца и флердоранжа. У молодой был букет белых гладиолусов, и
она не знала, что с ним делать. Новоявленный супруг-каменотес играл
роль речистого простака. Семья встретила их с приветливой
веселостью, слегка внезапной, но естественной, так что было от чего
взволноваться. Наверное, в этот момент состоялось соединение их
жизней. Сначала молодая не осмеливалась поднять глаза. Она
смотрела на охапку гладиолусов, машинально покачивая ее. Потом
улыбнулась под шевелюрой мило спутанных волос. Мать семейства
стала их настоящим свидетелем, таким, который действительно что-то
может гарантировать. Она пригласила молодую пару выпить кофе, и
каменотес развернул все свое красноречие, сделав это из благодарности
и для того, чтобы развеять всеобщее стеснение.
Здесь же, на площади мэрии, ничто не говорило о том, что
произошло что-то особенное. Машины останавливались на красный
свет и вновь неторопливо отъезжали, будто плоты на реке. Похожее
происходило и на переходных дорожках — каждый намеревался идти,
как ему вздумается, но неведомо для себя двигался вместе с толпой.
Ручьи текут в океан.
Решили позавтракать у Жозефины, на улице Шерш-Миди. Патрон
сказал, что его машина неподалеку, и все сели в нее.
Ресторан походил на провинциальную столовую с сетчатыми
занавесками на окнах. Вполне респектабельная здешняя кухня слыла
отменной и дорогой. У них были деньги на свадебный завтрак.
Свадебное отчуждение
135
Каждый погрузился в изучение блюд. Одно лицо за другим
выглядывало из-за меню, и раздавалось:
— Тут есть маринованный лук... А что это за соус под названием
“грибиш”?
Или:
— Как сказать — по-американски или по-арморикански?
Так лед молчания был разбит. Молодожены молча приглашали
своих гостей утолить свои кулинарные пристрастия, не заботясь о...
Фраза повисла в воздухе. Затем беседа оживилась. Свидетели
стремились сблизиться друг с другом. Говорили о своем ремесле и о
том, что есть общего в их профессиональной деятельности, безусловно
различной, но сталкивающейся с одинаковыми проблемами; осторожно
коснулись экономического положения, не подталкивая разговор к
вызывающим разногласие “социальным вопросам”. Патрон упомянул о
концлагере для военнопленных, друг вспомнил об Алжире. Молодые
хранили молчание, довольные тем, что приглашенные свидетели
симпатизировали друг другу, и втайне сдерживали себя от участия в
такой будничной беседе. Этот субботний день отныне становится их
праздником. Но пока еще это непохоже на праздник, надо подождать
год, десять лет, пятьдесят. Они молчали, как если бы то, что они
рассказывали, в свою очередь могло бы пролить больше света на
сегодняшнее событие, объяснить, почему, в конце концов, они сидели
вчетвером за этим столом и почему это произошло. Явно не свадебный
обед, а только формальность. Что-то все же совершилось сегодня, то,
что они бережно хранят про себя, а не выставляют напоказ. Это
похоже на завтрак на только что насыпанном холмике в честь
погребенного прошлого, которое встает в памяти каждого из них.
Зачем вообще эта встреча у Жозефины на улице Шерш-Миди? Это
что, общий сговор, соучастие?
К десерту все повеселели. Начались шуточки, порой весьма смелые,
как это обычно бывает в таких случаях. Потом, чуть охладев, все
оказались на тротуаре, чувствуя разлившееся в теле тепло.
— Но вы же не пойдете каждый на свою работу? — сказал их друг.
Патрон предложил:
— Давайте я вас отвезу куда-нибудь.
Но все простились.
Молодые ничего не обсудили заранее. Со второй половины дня
целая жизнь простиралась перед ними. . Они медлили на
перекрестках. Куда податься в новом супружеском состоянии, давно
испробованном, но приобретшем внезапно другой вес и иное
течение. Сделать вид, что ничего не произошло, смешаться с
136
Жорж Пируэ
толпой или пройти сквозь нее, не подавая виду о принесенной
жертве?
Подошел автобус, они поднялись в него и поехали в киношку.
Когда они вышли оттуда, уже стемнело. По дороге купили бутылку
шампанского.
Квартира была пуста, они вошли в нее как чужие люди и в то же
время как ее постоянные обитатели. Им казалось — то, что они несли
в себе, следовало тотчас воплотить в чем-то необычайном и отныне
вести себя как-то иначе. Но ничего им не помогало. Стена и мебель
отодвинулись от них в полумраке и предоставили свободу для
неизвестно какой импровизации.
— Я вспомнил, — сказал он, — об одной девочке, которая во
время войны провела свадебную ночь со свекровью, жених был
арестован.
— Посмотри, нет ли чего-нибудь закусить.
Ничего не было. Они выпьют, ничем не закусывая.
— Я не хочу есть.
— Тем не менее нужно предпринять что-нибудь. Нельзя оставаться
вот так.
Он принялся открывать шампанское. Пробка вылетела из бутылки.
— Возьми свой бокал.
Она поднялась на локте. Они выпили... Светила только одна лампа.
Она откинулась на спину. Он сел на край кровати. Они улыбнулись
друг другу чуть удрученно. Что-то вроде самолюбия удерживало их от
того, что требовалось в их положении, особенно теперь, когда на это
в присутствии свидетелей предоставлено разрешение.
— Возьми свой бокал.
Они ожидали, что шампанское рассеет их отчужденность. Тщетно.
Стихийный порыв не возникал. Но это затруднение создало меж ними
какой-то новый союз, который ничем не обязан прошлому. Все было
другим: немного меланхоличные, они не были, как прежде, напряжены
желанием, а скорее прониклись взаимной нежностью. Но это чувство
заполняло и настоящее мгновение, и простиралось куда-то далеко; без
ведома всего мира они образовали что-то вроде живописной группы,
состоящей из лежащей женщины и сидящего на краю постели
мужчины, поднимающих в отдалении друг от друга свои бокалы.
Завтрак в Божанси
137
Завтрак в Божанси
Интересно было знать, по какому случаю название Божанси
впервые попалось на глаза Филемону. Сегодня он вспоминает только
о фразе: “Из Божанси Жанна отправилась в ...”, но когда и где он
прочел ее, он не способен был на это ответить. Важно только то, что
город однажды был освящен присутствием Девы.
Он допустил бы ошибку, утверждая, что д’Артаньян по пути из
Парижа в родную Гасконь пересек Луару именно в этом месте. Ведь
это в Мене герой поссорился с дворянином, позднее оказавшимся
опасным агентом Ришелье. Эти неясные, но приятные воспоминания,
связанные с Божанси, возникали время от времени в памяти Филемона
откуда-то издалека. Речь шла не о самом ландшафте, а о названии, к
которому однажды присоединился новый звук — донжон, главная
башня замка. Квадратная она или круглая? Ну, это ему никакой образ
не мог подсказать, пока местность оставалась незнакомой.
И вот, путешествуя на машине, он однажды совершенно случайно
въезжает в Божанси, но теряется там. Запрещенные направления
движения хитро удаляют вас от центра. Водитель нервничает, и
Филемон, сидя на заднем сиденье, выворачивает шею, чтобы увидеть
знаменитый донжон.
Его супруга для любого предмета или человека использует словцо
“знаменитый” и только потом находит более точное определение. Она
говорит “тот самый знаменитый генерал” — о Наполеоне и
“знаменитое сооружение” — о донжоне.
Она сокращает имя своего мужа Филемон и говорит Фил, чтобы
ее обращение к нему не звучало слишком церемонно. Воспользуемся ее
лексиконом.
Так случилось, что в середине жизни Фил стал проводить свои
уик-энды в сомюрской деревне, для того, чтобы, выехав из Парижа на
поезде, увидеть развалины некогда величественной цитадели. Это было
возможно, потому что железнодорожные рельсы вытянулись немного
выше над городом, видимым в поезде издалека. Вот он внизу, этот
городок, состоящий из одной извилистой улицы, из неразличимых
серых, тихих крыш, которые не хотелось бы спутать с крышами Мена
или Мера, до или после Божанси. Через мгновение он обретает
уверенность, что, подняв глаза, он увидит донжон. Все-таки он
квадратный, этот донжон, — в соответствии с крепостной
архитектурой воинственного средневековья, и вот сбоку растет дерево.
Камень и зелень бок о бок всегда красивы; стена одалживает свою
прочность листве, дерево — свою жизнь зданию. Вот и на этот раз
не столько память, сколько воображение помогает нашему
138
Жорж Пируэ
путешественнику. Он предполагает, что другие здания окружают эту
квадратную массивную башню, но ему недостает времени заметить, что
находится рядом — церковь или замок. Профиль архитектурного
ансамбля в небе позволяет угадать присутствие реки, которую Фил
замечает сквозь кустарник при выезде из Блуа. Он воображает себе
место, оставшееся нетронутым или — какое несчастье! —
реставрированным, набережную, с которой можно видеть
противоположный берег реки, изнанку того места, которое он знает4
Поезд не останавливается, он никогда тут не останавливается.
Поезда проходят мимо, пролетают годы. В течение года расписание
поездов не меняется. Времена года окрашивают живые декорации в
разные цвета, они пылают летом и блекнут осенью. Вот та долина, она
то отдаляется, то приближается, а башня заволакивается туманом.
Зимой при лунном свете отчетлив ее силуэт, в безлунную ночь она
исчезает в темноте, стена ночи и тюремная стена сливаются.
Фил проезжает мимо. Божанси остается позади него, он вновь
обретет его на следующей неделе. Это успокаивает, но что толку,
городок-то находится здесь, но этого недостаточно. Повторяющееся
промелькнувшее видение не дает глубоких знаний, неутоленным желанием
сыт не будешь. А в мире есть еще столько красивых дворцов, столько
соборов, но посетившие их люди не могут даже удержать в памяти
названия и подавно их прелестный облик. Этот архитектурный ансамбль
в Божанси, верно, совсем маленький. Его быстренько можно обежать, а
потом? Что потом? С таким же успехом можно поприветствовать его
издали, не удостоив чести посещения, испытав легкое душевное волнение,
не омраченное разочарованием. Божанси так и остается ввинченным в его
мозги названием, образом, навсегда запечатленным в памяти. Это место
из-за непростительной небрежности Фила почти утратило свою
достоверную историю, но обрело иную — для того, кто проезжает мимо.
Регулярные, пусть и мимолетные, свидания Фила с зубчатым силуэтом
донжона наполняли смыслом его жизнь, подсказывали то или иное
решение, башня — словно стрелка, отмеряющая время, будто воздетый
к небу палец... Годы бегут один за другим, “однако нужно, чтобы
однажды...”, — думает Фил, но ничего не предпринимает. Это не так
легко, как можно подумать, выйти из вагона, пройти к крепости и
посмотреть ее; то, что кажется с виду невинным, может иметь тяжкие,
губительные последствия.
Вот уже пять лет он на пенсии, живет постоянно в деревне и
довольно часто садится на утренний поезд на Париж, который,
представьте, останавливается в Божанси. Он чувствует себя
отдохнувшим, время приятное. Дважды он пересекает Луару, в Сен-
Мар-ла-Пиль и в Вувре. Забывшись, он отдается сравнениям
небесного свода. Его супруга страстно увлекается метеорологией,
поскольку разводит цветы в саду. Как прекрасно, когда близ Амбуаза
разрывается туманная завеса. Свет будто прорывается сквозь дымку,
Завтрак в Божанси
139
и тогда Божанси видится как гнездо. Его парадная часть, более
привлекательная, чем обыкновенно, наверное, окунается в воду
одновременно с едва скользящим по ее поверхности, встающим на
востоке солнцем*— он никогда не сможет в этом удостовериться. Еще
недавно он читал в пути, чтобы не терять время. Теперь дни его
сочтены, но он дает им течь спокойно. Его собственные мечты,
которым он предается, нравятся ему больше, чем фантазии писателей.
Он ловит себя на мысли о том, что парит в воспоминаниях, когда
начальник станции возвещает: “Божанси, стоянка одна минута!” — это
отсюда отправлялись баржи с запасами продовольствия, чтобы
подняться по Луаре к Орлеану, осажденному англичанами. А может,
он опять ошибается? Стоило бы полистать исторические штудии. Он
мог бы даже, раз уж представился случай, спуститься на перрон и
пройти к кромке воды, но билет-то до Парижа, а там у него назначены
встречи. В ближайший день он вернется сюда специально, тем более
что знает теперь, какой это удобный поезд. Он не произносит про
себя: “Я побываю здесь до того, как умру”, но это подразумевается.
И вот ему кажется, что наконец он на это решился, тогда его
начинает смущать проблема возвращения из городка. Он звонит на
вокзал, и ему предлагают пассажирские поезда. Он все еще колеблется,
но чтобы обязать себя в своем решении, он предлагает супруге
съездить позавтракать в Божанси.
— Где это? Ах, это там, где “этот знаменитый донжон”. Но там
нечего смотреть.
Фил листает путеводитель “Долины Луары”, изучает план
Божанси. Кроме донжона там есть Чертова башня и еще другая башня,
с часами, большое и поменьше место для гулянья, откуда открывается
вид на реку, а если доехать до середины моста, то, повернувшись,
можно увидеть всю внутреннюю часть этой архитектурной декорации,
все, что не было видно, открывается вашему взору.
Без сомнения, здесь есть также подходящий ресторан.
Поедут ли они туда или нет, чтобы отведать этот превосходный
завтрак?
Пока что они отложили это на более позднее время. Пошли дожди,
началась осень. Может быть, следующей весной. А может, Фил
забудет этот провальный проект. Но если его осуществить, то это
будет как счастливое рождение, нечаянная радость.
Неужели под разными предлогами они будут отказываться от него
из года в год, пока их совсем не одолеют немощи и они утратят
возможность передвижения. Один Фил сможет в своем купе иногда
проезжать мимо исторического города, “откуда Жанна...”, не правда
ли?... Он так и оставит его в стороне с тайно сияющим ему светом,
который время от времени озарял ему жизнь.
Робер Андре
Морской еж
Кто она? Вопрос, каким мы задавались с первого же дня, касался
молодой еще особы, чья красота была тем более привлекательна, что
ее фигуре угрожала преждевременная полнота.
Кто? Ни значка делегата коллоквиума на блузке, ни папки под
мышкой, она затесалась в толпу тех, кто пожелал посвятить себя
изучению редких языков. Место для нашего собрания было выбрано
удачно — остров Сардиния.
Кто же? Мужчины, неизменно обходительные итальянцы, пытались
завязать с ней знакомство, но впустую. При обращении к ней даже с
вопросом она отгораживалась улыбками и невнятным бормотанием.
Язык, заимствованный у немых!
К фасаду нашей гостиницы примыкала огражденная площадка с
видом на море, а точнее, на спокойный залив в обрамлении холмов,
поросших кустарником, со скалистой макушкой.
Я восхищался пейзажем в обществе профессора, прибывшего сюда
из Праги, который внушал мне симпатию, когда появилась эта
загадочная дама, на сей раз в сопровождении мужчины — незнакомца,
как и она сама. Они облокотились на перила поодаль от нас и о чем-
то заговорили.
— С чего это она пристроилась к нашей группе? Какая
бесцеремонность! Какобы там ни было, но наша немая говорит, когда
захочет, посмотрите, Иозеф. На каком же языке, хотелось бы знать?
Чех повернул голову в сторону этой парочки, и на лице его, только
что благодушном, сам склад которого располагал к приветливости —
подвижные глазки, вздернутый нос, — теперь читалась досада.
— На мальтийском. Ни на каком другом она не изъясняется.
— Почем вы знаете?
— Их комната рядом с моей, — смущенно ответил он. — Я
слышал, как они беседовали в коридоре. По-мальтийски и ни словечка
по-другому! Разговаривать с ней равносильно тому, что говорить о
любви с китайской вазой.
— А это входило в ваши намерения?
— Упаси Боже! Если бы можно было догадываться о
последствиях! Прошу прощения. Мне вспомнилось прошлое.
Robert André. L 'oursin
© Robert André, 1997
© Л.Завьялова (перевод), 1998
Морской еж
141
Настаивать на продолжении разговора было бы бестактно, к тому
же парочка, должно быть, заметила наше присутствие. Их губы
замерли в безмолвии. Согласно они повернулись в нашу сторону, что
окончательно вывело профессора из равновесия. С непостижимой
поспешностью, покинув меня, он удалился в гостиницу.
Профессор оказался большим любителем выпить. За ужином он не
моргнув осушил бутылку. Незнакомцы сидели неподалеку от шумных,
словоохотливых итальянцев, но их словесный поток оставлял женщину
безучастной. Потупив взор, она почти не отводила глаз от тарелки.
— Кстати, — как бы невзначай вернулся я к нашему разговору,—
на что похож мальтийский язык?
— Это магрибский диалект, обогащенный другими языками, но его
письменность использует латинский алфавит. Похоже, что эта особа
вас заинтересовала.
— Если то, что вы утверждаете, соответствует действительности,
то признайтесь — она случай особый. Ведь на Мальте должен быть
в xojiy английский, а также итальянский.
Иозеф вздохнул:
— Похоже, моя дневная выходка привела вас в замешательство —
прошу меня простить. Вам хотелось бы узнать об этом больше, что
вполне естественно. В конце концов, наш коллоквиум близок к
завершению, и на прощание я вам дарю мою историю.
Знаете ли, Мальта — не только Валлетта. Географически это
целый архипелаг, состоящий из множества островков, где проживают
одни рыбаки — люди на обочине цивилизации, прогресса. На каком
еще языке, кроме родного, прикажете им говорить, и кому охота
посещать эти заброшенные места, лишенные достопримечательностей.
Никаких памятников культуры, засушливый климат, обжигающее
африканское солнце. А между тем сам я отправился туда несколько лет
тому назад...
Как и большинство собравшихся здесь, я занимаюсь лингвистикой.
Меня увлекло изучение диалектальных отклонений, возникших в
результате островного положения, а также архаизмов. Разъезжая по
архипелагу с магнитофоном, я записал множество песен, легенд,
идиоматических выражений, иные дошли до нас с античных времен —
из Древнего Рима, Карфагена и т.д. Я собрал уникальный материал,
но не это интересно вам в данный момент.
...Однажды утром, когда жара стала непереносимой, я искупался.
Выходя из воды, я наступил на морского ежа. Хуже всего не боль, а
необходимость извлечь из ступни колючки во избежание вероятного
142
Робер Андре
заражения. Проделать эту операцию самому, без посторонней помощи,
было невозможно.
И вот, пока я старался изловчиться и вытащить из пятки занозы,
я заметил, что за мною наблюдает молоденькая девушка и потешается
над моей неловкостью. Потом она непроизвольно приблизилась ко мне,
опустилась на колени, чтобы, завладев моей ногой, удалить занозы из
ступни и пятки, а затем натереть их размятыми травами. Я снова мог
ходить, почти не ощущая боль.
До этого я лишь мельком глянул на девушку. Когда же она повела
бедрами и выпрямилась, я был поражен. Она была очень хороша
собой, профессор, наделена тем юным изяществом, какое присуще
жительницам восточного Средиземноморья: шелковистая матовая кожа,
глаза, с ходу обрекающие вас на муки ада. Добавьте к этому доброту,
услужливость, приветливость, — короче, я мгновенно почувствовал
влечение, непреодолимое влечение — то, что ваш Стендаль называет,
если память мне не изменила, “кристаллизацией любви”.
Я поблагодарил, спросил по-итальянски, как ее зовут, и получил
ответ, но дальше этого дело не шло: немота, смущенный вид. Меня
не понимали.
— Вы не говорили по-мальтийски?
— Очень плохо — тогда я только лопотал. Лингвисты, как вам
хорошо известно, чаще всего ограничиваются изучением грамматических
структур, они осваивают чтение, но пренебрегают разговорной речью. В
конце концов, я хотя бы узнал ее имя. Мелия — уменьшительное от
греческого melila, что значит мед, лучезарный янтарь, медовый
напиток!
По возвращении в Валлетту я подумал было, что укол морского ежа
не оставит другого следа, кроме чудесного образа девушки, которому
со временем суждено поблекнуть в моей памяти. Но как же я
ошибался! Меня преследовал напевный голос: mi chiamo Melia — меня
зовут Мелия; я вновь и вновь ощущал жар ее бедра, которое
поддерживало мою ногу, прикосновение ладони и пальцев, легко
касавшихся моих волос. Я мечтал о ней — то было сильнее меня.
Я обожал бороздить море. Взяв напрокат парусник, я часами
плавал между голубым морем и голубизной поднебесья, не спуская
внимательного взора с мыса, который вскоре стал для меня привычным
силуэтом.
Поначалу я вызывал там подозрительность. Что вы хотите: бедная
деревня, патриархальный семейный уклад, забота о непорочности
дочерей, непреложные законы чести, короче, при всей внешней
приветливости тут царила строгость нравов. Но я мог козырять —
Морской еж
143
назовите это алиби — своими филологическими изысканиями. Вы
просто не поверите, в какой мере магнитофон может стать орудием
совращения! Когда я предлагал жителям деревни прослушать песни и
голоса, записанные мной на соседних островах, люди незамедлительно
загорались желанием послушать свои собственные, и я спешил
удовлетворить их желание. С этого момента я становился своим. Мне
был обеспечен радушный прием.
Как позабыть эти сеансы звукозаписи! Поверьте, профессор, Жан-
Жаку Руссо пришлось бы по душе простосердечие — в лучшем
смысле слова — людей из этой общины. Вообразите себе этот
неприступный скалистый пейзаж, смоковницы, карликовые пальмы,
агавы; одноэтажные дома каменной кладки, покрытые штукатуркой;
лодки, окрашенные в яркие цвета; бормотание ласкового моря.
С наступлением сумерек, когда небо еще грозно сверкает огненными
всполохами, нередко собирались они вокруг вынесенных из дому
керосиновых ламп, чтобы послушать других и себя. Рассказывали,
пели. Мелия тоже пела. Мальтийский язык с его хрипотцой и
напевностью уходит корнями в арабский, но его смягчал тембр голоса
девушки, пленительное колоратурное звучание, soaviïà. Я не сумею
подобрать соответствующий эпитет по-французски. Нет никакой
необходимости понимать смысл слов, чтобы попасть под обаяние такого
пения. Когда Мелия не спускала с меня глаз, не пела ли она скорее
для меня, чем для своих близких или записи на пленку? По крайней
мере хотелось так думать.
И месяца не прошло, а я добился такого доверия мальтийцев, что
никого из них уже не заботили отношения, какие я поддерживаю с тем
или иным из них. Мелия настолько приноровилась ко мне, что
перестала дичиться, случалось, чуть ли не донимала меня, как дети,
которые, пользуясь своими чарами, удовлетворяют любые прихоти. Ее
собственные чары были тем более волнующими, что сама она, похоже,
не осознавала всю их силу. Я был далек от того, чтобы сетовать на
это, и уступал ей, но такая игра была равносильна игре с огнем, и по
мере того как...
Мой собеседник умолк, прикрыл глаза и вздохнул:
— Лучше бы мне никогда об этом не вспоминать, никогда.
Простите, но на сегодня мое мужество исчерпано. Спокойной ночи,
профессор!
На следующий день мы слушали ученые речи. Прежде чем
вернуться к себе в комнату, я прогулялся по саду, прихотливо
засаженному кустарником и разнообразными цветами. Отлогие
144
Робер Андре
тропинки повторяли кривую линию залива, наверху громоздились
строения нашего отеля, где в окнах уже горел свет. В рамке одного из
них я вроде бы различил, как в китайском театре теней, силуэт
женщины — пленницы своего диалекта. Она расчесывала волосы.
Казалось, их густая масса впитала цвет наступавшей ночной тьмы. Она
или не она? Профиль лица, вписавшегося в прямоугольник освещенного
окна, овеян тайной, неизбывной печалью.
— Куда может привести невинное кокетство — об этом я не
замедлил узнать на собственном опыте, — продолжил Иозеф на
следующий день. — Мелии во что бы то ни стало хотелось побывать
на моем паруснике. Для меня это было пределом мечтаний. Я
предоставил ей полную свободу бегать по палубе из конца в конец,
орудовать снастями и был доволен, что доставляю ей удовольствие.
Потом я, поверьте — безо всякой задней мысли, предложил ей
совершить морскую прогулку. Мы вышли в спокойное открытое море
при легком ветерке. У самого корпуса лодки прозрачность воды
позволяла заглянуть в морские глубины с их водорослями, каменными
глыбами, следами стелющихся растений. Я опустил фок-мачту и
сложил гармошкой большой парус, просто желая медленно, плавно
скользить над этим зыбким пейзажем, навевающим мечтательность и
дрему, а также неизъяснимое умиротворение; видение мира, способного
околдовать вас — раз и навсегда.
Но вряд ли меня занимали такие раздумья, пока мы, прижавшись,
созерцали в этой тишине, озвученной лишь всплесками и шуршанием, —
тишине, которую не нарушали мы сами и — такова любопытная
сторона этой истории — где преобладали слова, не произнесенные
вслух, а звуки не являлись средством общения, — тишине,
способствовавшей открытию самих себя. И кончилось тем, что мы
свершили такое открытие!
С момента укола ежа мы редко оставались наедине, все время находясь
под присмотром брата, рыбака или старушки. Никогда не попадая в
ситуацию, когда нам захотелось во что бы то ни стало порвать с
разобщенностью. А тут вдруг все становилось возможным, при том
искушении, о каком вы догадались и сами. Вам это может показаться
абсурдным, тем не менее тишина предоставила слово плоти, шквалу желания.
Полагаю, что Мелия, должно быть, ощутив его, попыталась
увильнуть от неизбежного и жестом пригласила меня искупаться. Я
бросил якорь. И в тот же миг платье упало с ее плеч: ослепительное
зрелище, коллега! И вот наши тела оказались в воде, прозрачной, как
кристалл. Однако плаванье не отрезвило меня.
Морской еж
145
Я поднялся на борт первым: мне почудилось вдали подозрительное
движение — скорее всего дельфины, в этих водах их бесчисленное
множество. Я подал Мелии знак последовать моему примеру, но в тот
момент, когда моя рука протянулась, чтобы вытащить девушку на
корму, ее тело, с которого струилась вода, прильнуло к моему.
Добивался ли я этого недвусмысленно? Не стану утверждать. Так или
иначе, но я не дал ей опомниться. Соприкосновение перешло в крепкое
объятие при терпком запахе соли, усиленном жаром нашей кожи и
солнца. Едва вздрогнув, она отдалась...
Все произошло слишком быстро! Слишком! Отрезвев, я осознал
всю опрометчивость своего поступка, легкомыслие своего поведения и
его возможные последствия в стране, где исламские и христианские
нравы ничем не отличаются.
Отвезти ее домой, возвратиться в Валлетту и собрать вещи?
Бесславное поведение, не так ли? Порою мораль становится сущим
бедствием. Клянусь вам, профессор, я был в нее влюблен — искренне,
безумно!
Откладывать решение было нельзя. Я поднял якорь, водрузил фок.
И начал было разворачиваться, еще неуверенно, когда Мелия вышла из
кабины и, догадываясь о моих намерениях, стала всячески — жестами и
мимикой вперемешку с рыданиями — выражать свое несогласие. Потом
ее рука легла на колесо штурвала и сжала мою руку. Я подчинился ее
воле. Лодка послушно развернулась и взяла курс на Валлетту.
В этот момент на площадку перед отелем высыпала толпа участников
конгресса, жаждущих общения. И Иозефу пришлось прервать свой
рассказ. Он пошел искать прибежище в баре, куда наведывался исправнее
всех завсегдатаев. А я присоединился к группе бельгийцев, которая
направлялась на прогулку по прибрежной полосе: с одной стороны, море
и пена легкого прибоя, разбивающегося о дамбы, с другой — холмы,
набегающие друг на друга, со щетиной кустарников и скрюченных
дубочков. В пути нам довелось повстречаться с бессловесной дамой,
которая неспешной походкой возвращалась в отель. “Красота, от которой
остается одно воспоминание”, — отметил я про себя. Возле
Средиземного моря юные девушки теряют изящество быстрее, чем где бы
то ни было. Мадонна превращается в матрону.^
Потом я обедал за столом испанцев, а Иозеф, на другом конце
зала, — в обществе французов и румын. Таинственная чета появилась
позже, чтобы занять столик на двоих. Чета? Их манера поведения,
пожалуй, не соответствовала той, какую приписывают супругам, но
тягостное впечатление требовало доказательств.
146
Робер Андре
Мужчина был довольно высокого роста, широкий овал смуглого
лица, седеющие курчавые волосы. Коммерсант? Журналист?
Внешность не то чтобы заурядная, но и ничем не примечательная. Я
подумал, что можно бы и справиться в регистратуре отеля, но под
каким предлогом?
Дама держалась ничуть не менее скованно, чем накануне, —
вперившись в тарелку, она едва прикасалась к еде, время от времени
опасливо косясь на сотрапезников, тогда как мужчина воздавал
должное гостиничной кухне. Между переменами блюд он
разглагольствовал, жестикулируя, а может, читал нотации. Расстояние
не позволяло судить об этом наверняка. А когда Иозеф покинул
столовую, он и она почти сразу же последовали его примеру.
В свою очередь я вернулся к себе довольно рано — не терпелось
перечитать и подправить свое сообщение, предусмотренное на
следующее утро. Я не располагал временем для досуга. И тут раздался
стук в дверь: за ней стоял мой чешский друг, вооружившись бутылкой.
Как мне выпроводить его? У Йозефа был странный, умоляющий
взгляд, тяжелая походка. Полоская стаканы для чистки зубов, я
задался вопросом, был ли он выпивохой или же пил с досады?
— Хватит, хватит! — потребовал я, видя, как его неудержимо
тянет наполнить по новой. — Завтра мне потребуется свежая голова.
— Завтра — это завтра, и никогда не знаешь, что оно сулит.
Вкусим же сегодня вечером это восхитительное вино. Терпеть не могу
пить в одиночку, вот и подумал о вас: вы слушали меня с примерным
терпением. Ваше здоровье, коллега!
Я опасался, как бы такое подозрительное воодушевление не
подтолкнуло его к бесконечной болтовне, и решил по собственному
почину связать нить прерванного рассказа.
— Йозеф, выходит, что, хотя Мелия и была согласна, несомненно
с перепугу, вы прибегли к умыканию, что сопряжено с риском?
— Я отдавал себе отчет в этом и во всех, других неприятных
последствиях, какие вы и сами можете вообразить. Вначале я вышел
из положения, прибегнув ко лжи, но весьма правдоподобной, —
случилась, мол, поломка, потребовавшая от меня безотлагательно
направиться в порт за технической помощью. Что же касается Мелии,
тут выход был один — женитьба. Два месяца спустя наш брак
состоялся. И я был счастлив, а затем ужасно несчастен.
Поначалу чувственное безумие меня ослепляло. Я недоучел разницу
в культуре, и прежде всего языковой барьер. Думал, что сумею его
преодолеть. Возможно, это стало моим профессиональным просчетом.
А еще, как я вам говорил, безмолвные жесты не лишены
Морской еж
147
привлекательности — они как бы выставляемая напоказ сексуальность.
В этом мы понимали друг друга без слов. Ее природной робости как
не бывало. Я снял пригородный домик в мавританском стиле, а вскоре
у нас появился patio — внутренний дворик. Все кругом утопало в
растительности, о которой здешняя дает лишь слабое представление.
То была уже не засушливая местность ее родного острова, а благодаря
близости родниковой воды — изобилие цветов, фруктовые деревья
Африки, наконец, была сладость ее тела.
Могу смело утверждать,« что жил как в сказке, в несказанном раю
интимных отношений — интимных, я настаиваю на этом. Иначе
говоря, пребывал в достославном естественном состоянии, которое кое-
кто считает выдумкой. Но стоило выйти из дому, Мелия опять
становилась пленницей местных обычаев — длинное платье, покрытая
голова. Куда подевалась смешливая девушка, которая извлекала из
моей ступни колючки морского ежа?
Такая перемена играла большую роль. Шли дни, и моя
восторженность шла на убыль. Мне хотелось изжить пору чувственных
восторгов. Хотите верьте, хотите нет, дорогой друг, но у меня возникло
чувство, что я переживаю пройденное человечеством — переход к
появлению языков! Однако же время работало против меня.
Не подавая вида, мы приближались к критическому моменту —
истечению срока моей визы. Просить политическое убежище на
Мальте? — ни надежды его получить, ни смысла. Тем настоятельнее
становилась необходимость дать Мелии по крайней мере элементарные
понятия о чешском языке.
Язык трудный — согласен, и мой метод обучения, возможно,
никуда не годился. Я начал с того, что пытался сделать изучение языка
развлечением: указывая на предметы, части тела, я произносил
соответствующее слово: стакан, стол, глаза и так далее. Приятная
программа, верно? Так вот, ошибаетесь. Я наткнулся на стену.
Объясняю. Урок тут же был преподан мне самому. Она произносила,
один к одному, соответствующий эквивалент по-мальтийски, увы, безо
всякого намерения учиться друг у друга. Почти что против воли я
записывал на пленку мальтийское слово, тогда как она ничегошеньки не
брала из моего урока или отказывалась запоминать. Тупица, недоумок,
дебил или хитрюга — почем я знаю? Во всяком случае, было от чего со
временем впасть в отчаяние. Черт возьми! Каждому ребенку понятно,
что ваш стакан, профессор, с таким же успехом мог называться biquiere —
по-итальянски, glas — по-немецки.
— Все это кажется нам проще простого, однако, несомненно, не
является таковым для неподготовленного ума. Мне думается, что слово
148
Робер Андре
родного языка всегда лучше передает смысл, нежели слово на любом
другом. Оно сливается с личной историей или памятным
обстоятельством. Тем более у наивного склада ума, судя по вашему
приключению, и ничего удивительного в том, что вы встретили
противодействие Мелии, нет.
— Похоже, вы приняли ее сторону!
— Такое предположение проистекает из моего понимания сути
дела. А вот вам другое: может, со стороны вашей жены то была
уловка, подсказанная любовью, желанием, чтобы вы породнились
также со словами ее родного языка, воспринимали их как свои.
И я продолжал с горячностью, верно, под воздействием вина:
— Нет, слова не нейтральны или, скажем, не взаимозаменяемы,
как этикетки. Обратите внимание хотя бы на то, что их род в разных
языках варьируется. Луна, которая имеет четкие очертания, даже если
смотришь через оконное стекло, фосфоресцирует — при взгляде с
моря. И вы знаете не хуже меня, по-французски она женского рода, а
для других народов — мужского, что должно сильно изменять идею и
образ, вызываемый луной в нашем сознании.
— Луна! Да разве же сейчас у нас разговор идет о луне?
Мои аргументы пришлись ему явно не по вкусу. Он налил себе
опять и выпил залпом, глядя на меняле неприязнью.
— Мои слова вас рассердили, Иозеф? Это не входило в мои
намерения.
— Нет, нисколько. Я думаю о вашем замечании: “породниться
также со словами ее родного языка, принять их как свои!” Почему же
мне самому все это и в голову не приходило? Напротив, я отторгал их,
у меня они вызывали полное неприятие. Но ведь вы рассуждаете
абстрактно, а я переживал эту ситуацию в жизни.
Похоже, он размышлял, а после паузы продолжил в тоне
признания.
— Развязка? Как вы догадываетесь, она была бесславной. Я устал,
чувствовал себя угодившим в ловушку. Каждый новый день приближал
меня к истечению срока действия визы. И когда подошло число,
поставленное на моем паспорте, сел в самолет один, пообещав вскоре
вернуться, но слова не сдержал. И с тех пор больше никаких
признаков жизни не подаю.
— Выходит, вы все еще состоите с нею в браке?
— Перед Богом и людьми. Нерасторжимые узы брака,
скрепленные церковью и tutti quanti. Что вы думаете обо мне, коллега,
о нанесенном мною зле?
Морской еж
149
— Не мне вас судить. Честно говоря» я не знаю, как бы и сам вел
себя на вашем месте. Начать с того, что вам не следовало наступать
на морского ежа. Затем, из-за неразберихи с языками ваша история
напоминает проклятие, обрушившееся на Вавилонскую башню.
Давайте-ка, Иозеф, выпейте еще вина и постарайтесь забыть Мальту
и “прелести любви”, как поется в известной песне.
Мой собеседник ухмыльнулся:
— Откройте пошире глаза, профессор. Случайно наступаешь на
морского ежа; случайно принимаешь участие в коллоквиуме. Вроде бы
также случайно тобой, как это ни странно, интересуются люди,
прибывшие с Мальты. Если я не заблуждаюсь, то судьба складывается
из цепочки случайностей.
Он встал и зашагал по комнате. Остановился у стеклянной двери,
выходившей на площадку, которую украшала колючая агава, и сказал:
“Прости меня, слово — луна!”
Луна посеребрила и агаву, и всю гладь моря за нею. Это
мертвенно-бледное сияние как бы спорило со светом в нашей комнате,
желая его подменить.
— Иозеф, а что, если это всего лишь простое сходство? В
регистратуре могли бы сказать нам, кто...
— Нам сообщат имена. А дальше?
— Как вы намерены поступить?
— Понятия не имею. Но пусть вам это не помешает уснуть.
Благодарю за этот вечер. До завтра, коллега!
Выступление давалось мне с трудом: накануне я выпил лишку, не
перечитал свои записи. Иозеф уселся в первом ряду. Его рассказ стоял
у меня поперек горла, а нервное поведение отвлекало — он не
переставая вертел головой, вглядываясь в глубину зала. Вскоре я
увидел, что женщина находится среди присутствующих — она сидела
в последнем ряду слева, по идее, не понимая ни словечка, но при всем
этом стремясь насладиться убаюкивающими созвучиями, хотя
французский язык и небогат ими. Я спрашивал себя, неужто и она
станет мне аплодировать. Ее попутчик отсутствовал. Я снова подумал
о том, в чем теперь убедился окончательно: красота недолговечна —
мадонна становится матроной. Я поймал себя на том, что в свою
очередь смотрю в глубь зала, на эту брюнетку с миловидным, но
оплывшим лицом, которое напряглось от безуспешного усилия
внимательно меня слушать. Я чуть было не потерял нить своих мыслей.
Что-то невнятно бормотал, сбивался. Я был крайне недоволен собой.
Тем не менее аудитория разразилась аплодисментами. Мальтийка
150
Робер Андре
присоединилась к прочим, как человек, присутствующий на
богослужении, но без знания церковного обряда. Потом состоялось
закрытие коллоквиума, — как обычно, произносились речи. Сейчас я
не мог бы поручиться за точность каких-то деталей.
Во время заключительного заседания наша дама отсутствовала.
Появилась она только к началу коктейля, но уже не одна. Оба
держались в стороне от тех, кто предавался возлияниям. Самое время,
взяв Иозефа под руку, смешаться с оживленной толпой.
Вылазка на природу после прилежных штудий — самое что ни на
есть благое дело. Экскурсионные автобусы поджидали нас сразу же
после сиесты. Нам предстояло, обогнув залив, лицезреть другой склон
того же массива.
Этот склон, невидимый с гостиничной площадки, был обращен к
открытому морю. Более сухой, обдуваемый ветрами, он предлагает
взору впечатляющие пейзажи.
В одном месте из-за оползней от него откололись огромные
скальные глыбы. Желтые — цвета охры или зеленые от разросшихся
по ним лишайников. Эти каменные громады выступают из воды
неподалеку от берега. На них гнездятся целые колонии чаек, которые
кружились тут и пронзительно кричали. Эти скалистые обвалы
образуют зубчатый головокружительный обрыв, в его основании бьют
сильные волны.
Память сохранила мне яркий свет солнца, отражаемый этими
слюдяными утесами; вздымающихся в небо белых птиц; шипящую
пену; чернеющую толщу моря — такими бывают непрозрачные
сапфиры. Ландшафт воистину грандиозный, но неистовство этой
природы делало ее враждебной человеку и неприятно поражало глаз.
У меня слегка закружилась голова. Я отступил от края и тут
приметил — могу поручиться — даму с Мальты, неподвижно
державшуюся в тени нашего автобуса. А некоторое время спустя
впереди и чуть правее от меня я увидел Иозефа, взбирающегося по
едва приметной тропинке, которая огибала склон крутого утеса. Может,
ему вздумалось собрать букетик, если такое слово тут подходит, из
цветочков рагоса — бархатистых, на длинном стебельке, — ими здесь
все сплошь усеяно. А следом за моим коллегой — я мог бы
засвидетельствовать и это — карабкался спутник дамы. Вскоре обе
фигуры скрылись за выступами скал.
Зато я не смог бы с уверенностью определить продолжительность
их отсутствия в поле моего зрения. Мне пришлось искать укрытия от
слепящего солнца.
Морской еж
151
Привал близился к завершению, когда я услышал крики, призывы,
в которых можно было уловить зловещее: несчастный случаи. И тут на
фоне неба в гирлянде чаек обозначился силуэт все того же мужчины —
он был один и размахивал руками.
Среди всеобщего смятения и растерянности женщина — мадонна,
ставшая матроной, — сохраняла полное равнодушие и застывшее
выражение лица, как если бы незнание языков мешало ей уразуметь,
а что же все-таки кроется за всем этим переполохом.
Андре Стиль
Торт
Писатель писал. Каждое воскресное утро. Иногда и в будний день,
до восьми утра. И никогда вечером. Он был по натуре жаворонок.
Или же вбил это себе в голову, но в результате все осталось как
прежде: никогда не работал по вечерам.
Возможно, он был не самым счастливым из людей, но почти. Он
сочинял новеллу. Ему нравились новеллы. А эта имела в его глазах то
преимущество, что обещала быть краткой, то есть он мог покончить с
ней в один присест, а всякий писатель скажет, что в наше
быстротекущее время это немаловажно. Так или иначе, именно такое
впечатление оставили у него первые строки, ибо в девяти случаях из
десяти — а он, писатель, повычеркивал бы все эти «ибо»,
«поскольку»... — он и сам не знал, куда его несет: первая фраза
тащила за собой вторую, та — следующую, создавалась некая
атмосфера, появлялся персонаж, обретал какие-то черты, и та же
случайность, как в жизни, и то же стремление избежать случайности
рождали в нем мысли, чувства, друзей, врагов... Говоря точнее, уже с
середины первой страницы что-то подсказывало ему, что эта новелла
займет страничек восемь, а стало быть, возникнет полностью к
полудню или половине первого, появится сама собой, новенькая и
сверкающая, как незнакомая статуэтка. Вещица, которой еще полчаса
назад не было и в помине, должна была возникнуть из ничего, — даже
на его взгляд, к его собственному удивлению, — и зажить своей
собственной, необычной и капризной жизнью новеллы, особенно если
появление где-нибудь в печати предоставит ей такую возможность...
Он мог бы узнать, а мог бы и не узнать, что она уже появилась —
здесь ли, там ли, в тех краях, куда он никогда не ступит, в
переиздании, в переводе, в сокращенном, искромсанном, искаженном
виде, или поставленная на сцене, переданная по радио, превращенная
в либретто для оперы или для балетной постановки, наконец... Хотя с
самого начала ясно, что газеты, особенно левые, публикуют все меньше
и меньше новелл, и теперь уж и не знаешь, куда бы их пристроить.
Как бы там ни было, не от этого, к счастью, зависит, писать их
или не писать. Он писал. Писал собственноручно, не считая нужным
André Stil. La tarte
© Mazarine/Fayard, 1979
© Ю. Мартемьянов (перевод), 1998
Торт
153
торопиться, подталкиваемый и словно заранее вознаграждаемый верой
в прекрасную, почти законченную безделушку, позволяя себе к концу
главки передохнуть: взглянуть перед собой через окно на стройные
деревца среди снежного безмолвия.
Он продвигался вперед отнюдь не по неведомой стране. Он
втянулся в дело с первых же слов: писатель писал...
Это был писатель-реалист.
Он чувствовал, что находится у себя дома. Прямо под собой, на
первом этаже, он слышал, как на кухне его жена готовит завтрак и как
возятся вокруг нее их дети. Он не очень-то прислушивался: их шум, их
слова, чаще всего неразборчивые, а порой даже их крики не должны были
стеснять его. А главное — он знал, что эти звуки не имеют к нему
отношения и не будут иметь, пока он сам не откроет дверь и не спустится
по лестнице. Как те, кто взял за привычку писать в кафе: ходи все
ходуном вокруг, средь грохота и криков — это не может вывести их из
себя, не имеет к ним ровно никакого отношения. Он мог это понять, хотя
сам завсегдатаем кафе не был. Ничего не имел против пишущих там. Он
просто любил покой, и когда покоя не было, то вообще ни на что не
годился. Жена следила за этим. Ему повезло и в этом.
Как всегда, когда писатель был в форме, выбор первых слов мало
что значил. Яростно вгрызаясь в них, его изначальное неведение
превращалось в текст, строка за строкой, и появившиеся на свет строки,
короткие и длинные, поначалу чувствовали себя здесь чужими, но тут же
отлично приспосабливались, словно таились в тени лишь для того, чтобы
дождаться этого мгновения, этого бала наивных новичков, которые, при
всей своей невинности, умеют по крайней мере блистать красотой. Войдя
таким образом в форму, он — если стоило все записать, если оставалась
хоть малая надежда напечататься и заполучить читателя — мог
развивать мысль прямо с первой фразы, с первого согласования
заданных слов, подобно тем людям, что импровизируют в кабаре на
подброшенных рифмах; его тайная власть над словом была всегда начеку
и наделяла слово жизнью, словно стряхивая с одежды пыль,
принесенную из дальних далей. Он мог писать точно так же, как
поддерживают и раздувают огонь, — ни больше ни меньше, и первый
восхищался теплом и светом, что рождались из черт-те чего,
оказавшегося под руками, будь то щепки или солома... (А так как он
был крайне щепетилен насчет формы, то мог тут же и вышвырнуть это
«черт-те что» прочь...) В этом и состояло его настоящее ремёсло, для
этого он и был создан. Кстати, было двое или трое знатоков, ценивгййх
его манеру письма. Но даже без них он продолжал бы писать, но без
особого удовольствия — и не столь удачно.
154
Андре Стиль
Детей, особенно когда их трое, не так-то легко удержать на месте,
тут случаются и свои взлеты, и свои падения, необъяснимые, как
капризы моря, когда оно гонит волну, не дожидаясь ветра. Если он
чувствовал под собой внезапную тишину, он знал, что обязан этим
жене, хотя она и не повышала голоса. Из чувства благодарности у него
на секунду возникало желание знать, что она сейчас делает. Порой из-
за этого с его текстом что-то случалось. Он считал также, что это при
всем том правильно: со стороны все они выглядели счастливыми —
дружная семья, есть дети, возможность писать...
Он не оставлял своего рабочего стола и спускался вниз только в
случае необходимости. Когда ему казалось, что жене нужно в чем-то
помочь, он оказывал эту помощь, не дожидаясь, когда она о том
попросит. Чтобы проявить себя как отец. И делал это охотно, ведь
новелла шла своим чередом, дело было верное, он, конечно же, ничего
не упустит. И порой из-за этого даже менялся ход мысли, приходилось
на миг спешиться, передохнуть, иначе всегда оставалась опасность
сбиться с пути, поддаться фантазии и утратить мало-помалу чувство
реальности... При случае он пользовался этой передышкой, чтобы
зайти в туалет, а дать знать об этом — значило порой снять
напряженность у детишек.
В это воскресенье, около девяти часов, такое случилось сначала с
самым младшим, трехлетним Ноэлем, который раскапризничался безо
всякого повода или же этого повода никто не успел заметить. Когда
речь идет о детях, то пуще всего приходится опасаться того, как бы
первый каприз не оказался всего лишь началом... Следует тотчас
забить все щели и, как во время чумы, не дать заразе распространиться
на остальных — шестилетнюю Фернанду и семилетнего Фредерика.
Иначе все пойдет по нарастающей, и тогда уж конца не жди. Пока что
все обошлось легко. Ноэль успокоился тотчас. Ведь детям был обещан
торт. Жена писателя возилась у плиты. Из кухни шло тепло и вкусно
пахло. Как раз готовилось тесто, жена мелко резала яблоки. Фернанда
хотела помочь, а Ноэлю не терпелось отведать. Фредерик, держась
чуть в стороне, то ли давал советы, то ли высказывал недовольство —
различие весьма тонкое — насчет нескорой еще выпечки торта:
желательной густоты теста, раскладки яблок, качества крема,
украшений на корочке. Все шло своим чередом. Жена улыбнулась.
Писатель поднялся к себе — жить дальше. С ощущением слюны во
рту.
Он писал еще час, час славный и добрый. Такие утренние часы
казались ему светлой лужайкой, настоящим днем свежего воздуха для
всякого, кто целый месяц не высовывал на улицу носа. И когда он
Торт
/55
писал по утрам в будни, будь то всего час или два, у него с семи или
восьми часов также складывалось впечатление, что день завершен,
прошел с пользой, принес успехи, а все остальное — пустое
времяпрепровождение. И он со спокойной совестью мог заняться
своими делами в Академической Инспекции.
Новелла продвигалась...
Когда он около десяти часов спустился во второй раз, наметилась
некоторая опасность. Вот уже с полчаса меж Фернандой и
Фредериком понемногу разгорался спор. До сих пор матери удавалось
не выпускать вожжей из рук... точнее — из одной руки, продолжая
другой начатое дело, а именно — приготовление торта: она уже
раскатывала тесто, разравнивала его в специальной форме, а чтобы
будущая корочка получилась бархатистой, многократно обжимала его
по Окружности ободком ключа... Минуту он глядел, как она мелкими
толчками поворачивает на столе форму — по ходу часовой стрелки, а
прижатый к животу ключ, казалось, делает свое дело сам, и было
видно, как уменьшается перед нею еще не обжатая поверхность
тортовой башенки... Но крем все еще не был готов. Неужели
получится то, что у них на севере зовут «папэном»? Скорее всего. С
ванилью? С ванилью... Вдруг послышался легкий взрыв, которого он
из своего кабинета не мог не услышать, тут же крики Фернанды,
потом Фредерика; матери пока не было слышно, но предосторожность
не повредит. Впрочем, дети повели себя вполне пристойно. Ему не
пришлось даже ничего говорить, достаточно было появиться в дверях с
определенным выражением на лице — скорее огорчения, чем упрека, —
и все тотчас уладилось, во всяком случае на время. Он был доволен,
что спустился. Дети уже сменили пижамы, кроме подбитого шерстяной
тканью голубого халатика на малыше; в общем, принарядились все,
причем «по-воскресному». От кухонной плиты уже шел вкусный запах
чего-то поджаренного. Он слегка обнял жену и вернулся к своему
мужскому делу.
В третий раз — чуть позже одиннадцати — он спустился просто
на всякий случай. На кухне все казалось абсолютно спокойным. А ведь
известно, что порой это предвещает бурю. Впрочем, на полу почти
всюду валялись игрушки, все шесть табуреток Фредерик превратил в
вагоны поезда, но этот хаос казался чисто внешним, на душе было
спокойно, а это самое главное. Мать, незаметно подмигнув, дала
понять, что в это воскресенье все и впрямь вроде бы спорится. И в
самом деле: он пообещал ей вот-вот принести свою новеллу, погладив
пальцами голое предплечье вдоль хрупкой, едва заметной синеватой
жилки. И как ему показалось, это доставило ей удовольствие. От этих
156
Андре Стиль
утренних дел руки у нее слегка розовели. Когда он поднимался к себе,
торт уже собирались ставить в духовку.
В очередной раз он вернулся только в половине первого, —
новелла, как он и предвидел, успешно завершилась, и в первую очередь
стоило удовлетворить другой аппетит, и причем немалый... Он по-
прежнему занимался идиотскими играми в слова — нарочно для детей,
чтобы привить и им вкус к умственным занятиям... Ведь желание
разбить слова на части, сложить в пары, составить из них ожерелья,
локоны и косички — это ведь искусство детских лет. Куриное жаркое
оказалось очень вкусным. К тому же в этом году оно было до
смешного дешевым, и от него не хотелось отказываться.
Торт получился превосходным. Все отдали ему должное. Нож,
казалось, работал теперь сам по себе. Сковорода освобождалась на
глазах. И вскоре вся оказалась совсем пустой. Сковорода почти новая,
на которой среди крошек розеткою вырисовывались первые, блестящие
и ровные царапины от ножа.
— Уже и это приятно, — произнесла жена писателя. — Нет
ощущения, что утро пропало зря.
Новелла тоже получилась недурной. Он сходил за ней наверх,
прочел ее жене, при этом дети умолкли сами собой — они уже
чувствовали музыку, звучание, потому и слушали, даже не понимая. У
жены о новелле сложилось то же мнение, что и у него самого. Они оба
были уверены в удаче: вещь получилась совсем неплохая.
Прежде чем отправиться с семьей на прогулку, он, чувствуя в себе
легкость майского утра, снова поднялся в кабинет — прибрать
полюбившуюся жене новеллу.
Но как раз в тот момент, когда он укладывал ее в старую папку с
тесьмой и слегка ржавыми защелками, где ее ждало около двух
десятков других, тоже еще не изданных новелл, ему вдруг
представилась их сковорода — новая, пустая, отчищенная...
Но тогда — почему бы нет? У него возникло желание разорвать
свою новеллу, и он разорвал ее.
Даниель Буланже
Милый месяц май
Роты службы безопасности, темные, как сама ночь, со всех сторон
подступали к бульвару. Блики света пробегали по шлемам
мотоциклистов. Любое бранное слово, произнесенное кем-то в толпе,
молниеносно подхватывалось сотней голосов, секунду гремело, потом
постепенно стихало, поглощенное фасадами домов, где почти все ставни
уже были закрыты. Восставшие перекрыли все подходы и перекресток
возле моста — два ряда парней с красными повязками на рукавах, в
форме мотоциклистов и в разноцветных касках. Они то и дело бросали
друг другу короткие реплики: о том, сколько было ранено накануне, о
панике в правительстве, о новом фильме. Журналист Лорто
интересовался их мнением о будущей республике, парни отвечали
уклончиво, но с улыбкой. Ночь была теплая.
— По крайней мере теперь все будет по-другому.
— Наконец-то мы сможем вздохнуть свободно.
— Ага, вздохнем, как ослы, с которых одну поклажу сняли, а
новую вот-вот навьючат.
Ответом на остроту были гневные взгляды.
На закорках у Лорто сидел его маленький сын, —: теперь ему будет
что вспомнить, — сын взирал на мир глазами семилетнего поэта,
затуманенными сном. Сгущавшаяся ночь пробирала ознобом — как
вода в остывающей ванне. Один из парней ударной группы,
расположившейся напротив, по другую сторону заграждений, узнал
журналиста и по-братски приветствовал его:
— Да здравствует революция, Лорто!
Последовала быстрая реакция мотоциклистов с повязками:
— Лучше сведи в кино своего карапуза эдак через недельку, там
он действительно увидит все.
— А еще лучше уложи его поскорей в постельку!
Но шутки быстро сменились решительными мерами. Двое в касках
отделились от цепочки держащих друг друга за руки парней и
решительно оттеснили Лорто в сторону. Малыш закричал. Они
оказались одни на пустынном перекрестке. Где-то рядом с ними
взорвалась граната. Лорто спустил мальчика на землю и оттащил в
Daniel Boulanger. Au joli mois de mai
© Gallimard, 1983
© M.Архангельская (перевод), 1998
158
Даниель Буланже
подворотню. Несколько парней, орудуя железными прутьями,
выковыривали булыжники из мостовой, другие, убрав железную
решетку вокруг дерева, принялись пилить ствол. В темноте — почти
все фонари были перебиты камнями — женщины волокли ручную
тележку, груженную деревянными ящиками, железным хламом, над
которым возвышалась узкая казенная кровать: странный кортеж
вызывал в памяти картину охваченного волнением средневекового
города. Улицу постепенно перекрывала баррикада. Далекие взрывы
сотрясали воздух, который постепенно наполнялся едким запахом
слезоточивого газа. Лорто внезапно почувствовал, что его глаза как бы
существуют отдельно от него. Он завязал носовым платком глаза сыну и
потащил его на соседнюю улицу; тут же перекресток, который они
покинули, огласился криками, им вторил гул подбитых гвоздями сапог —
снизу стремительно подходил отряд полиции в касках, со щитами. В
растерзанной ночи зазвонили колокола соседней церкви. Лорто
добрался до театра с его белой колоннадой, на всех колоннах,
красовались свеженаклеенные плакаты, со всех плакатов задорно
грозили кулаки, вылезающие из заводских труб. Парни и девушки
бегом поднимались по ступенькам театра, входили в зал через выбитые
двери. Лорто пошел следом за ними, платок сполз с глаз на рот
мальчика, и Лорто снял его. Позолоченный зал был освещен, занавес
на сцене поднят. Перекусывали прямо на сцене, там же человек с
мегафоном обращался к залу, который от бельэтажа до балконов
заполнялся с головокружительной быстротой. С галерки дождем
сыпались листовки, мальчик бросился ловить их, и его закружила
смеющаяся, все увеличивающаяся толпа. Лорто потерял его из вида.
— Мы заняли здания центрального телеграфа и университета, —
выкрикивал оратор, принимая какую-то бумагу от курьера. — Закрыт
Западный вокзал. Правительство бессильно. Завтра в каждом
квартале наши трибуналы будут судить преступников.
— Свободная любовь! — выкрикнул чей-то голос, и сотни голосов
подхватили хором. — Свободная любовь! Свободный труд! Свободная
любовь! Свободный труд!
— Анри! — кричал Лорто. — Где ты, Анри?
Какая-то женщина взяла за руку потерявшегося мальчика и увела
его за кулисы, туда, где был устроен небольшой буфет с пивом и
бутербродами, которые готовили девушки. Разлегшаяся на полу
парочка слилась в долгом поцелуе. Анри засмотрелся было на них, но
тут ему под нос сунули стакан молока.
— Где ты живешь? — спросила женщина. — Где твоя мама?
— Яс папой, — ответил мальчик, не проявляя никаких признаков
беспокойства.
Милый месяц май
159
— А он где?
— Здесь.
Женщина вывела мальчика на сцену, и оратор объявил, что
потерявшийся мальчик находится рядом с ним. Лорто увидел его и стал
пробираться к сцене. Когда он был уже у цели, сцену внезапно
заполнили люди в костюмах маркизов и арбалетчиков и закружились в
веселой фарандоле. Видимо, они только что разгромили магазин
театрального реквизита. Восстание превращалось в балаган. Оратор
попросил всех успокоиться, и субретки, прелаты, эфебы в хитонах
расположились в глубине сцены. На сцену принесли стол и стулья.
— Никого не впускать! — кричал оратор. — Закрыть двери!
Немедленно отрядить людей на охрану порядка, и пусть они действуют
решительно! Мы обрели свободу, мы должны сохранить ее!
— Тут праздник? — спросил маленький Анри. — Вообще-то я
хочу спать.
Молодая женщина так и держала его за руку. Это была брюнетка
с резкими чертами лица, серыми глазами, коротко подстриженная, в
белом свитере и черных кожаных брюках.
— Спасибо вам, — сказал Лорто.
— Пусть он поспит здесь, пока все не успокоится, — сказала
женщина. — На улицу лучше не соваться. Смотрите, что творится!
Через служебный вход по боковому коридору к сцене поднесли
двух раненых, один из них держался за ногу и стонал.
— Врача! — закричал оратор. — Тут есть врач? Я требую
тишины.
В зале стало тише, мужчины уселись за столом, лицом к залу.
Лорто на мгновение показалось, что перед ним настоящий
революционный трибунал по окончании долгой изнурительной сессии:
расстегнутые воротники рубашек, отросшая щетина, глаза точно тупые
гвозди. Маленький Анри спал на рулоне брезента, найдя в нем
углубление, прямо под парящими в вышине конструкциями из канатов
и театральных мостиков, словно сошедшими с гравюр Пиранези.
— Где вы живете? Далеко отсюда? — спросила женщина у Лорто.
— На окраине. Я оставил машину за мостом, возле «Больших
магазинов». А вы?
— Я живу совсем близко, напротив, над книжной лавкой. Хотите,
пойдем ко мне, уложим мальчика? И позвоним вашей жене.
— Нет, спасибо. Не знаю, где сейчас моя жена. Я живу у матери.
— Ваша жена ушла от вас?
— Я утомлял ее. И я ее понимаю. Скажем так, она решила от меня
немного отдохнуть.
160
Даниель Буланже
Рабочий сцены в униформе прошел по подмосткам, распутывая
электрические провода, такты бетховенской сонаты заглушили все
остальные звуки.
— Мы окружены полицейскими фургонами, их так любят банковские
крысы, которые считают, что правят нами! — объявил оратор. — Но
наберитесь терпения! Все, что мы до сих пор завоевали, отныне
принадлежит нам, всем до единого, без всяких различий. Мы — новая
смена, у нас новое лицо, которого еще никто не видел, это лицо —
лицо первого встречного, отныне и навсегда мы первые, первые
повсюду! До сих пор о нас вытирали ноги, как о тряпку. Теперь эта
тряпка будет знаменем!
Грянуло оглушительное ура. Лорто взглянул на сына, которого
ничто уже не могло разбудить. Молодая женщина улыбнулась ему.
— Потрясающе! — восхищенно сказала она. — Наконец-то мы
дышим. Со мной это впервые. Мне хочется поцеловать весь мир.
— Не стесняйтесь, — сказал Лорто.
Она взяла его за руки и дружески поцеловала в лоб.
— О чем вы думаете? — спросила она. — Перестаньте!
Расслабьтесь! Возможно, все это ненадолго, но как же мне хорошо!
— Боюсь, расслабиться мне все равно не удастся. Вот все
вспоминаю, как, выйдя из машины, еще до первой стычки, увидел
посреди улицы трех монахинь. Они разговаривали с бородатым
автомехаником, рядом стоял импозантный полковник, еще там были
девицы в юбках до пупа и рабочий с метлой. “Культура, аборты”, —
услышал я. Монахини согласно кивали, а одна из них, та, что
постарше, заговорила о воображении. У меня на плечах сидел Анри, и
со стороны университета доносился шум. Я зашел в кафе и позвонил
матери. Она была в ужасе: она увидела с нашего балкона перевернутую
и горящую машину и вокруг нее толпу парней в касках.
— Так вам не хочется вздохнуть полной грудью? — спросила она.
— Пожалуй, больше всего мне хочется собрать материал для
хорошей статьи. Я ведь журналист. Веду рубрику «Своими глазами»,
могу писать о чем угодно. От меня не просят никаких комментариев,
только факты и факты, и особая атмосфера, аромат, ритм...
— Меня зовут Жюдит, — сказала она.
За их спинами парочки взбирались по одной из железных лестниц,
теряющихся под сводами. Председатель импровизированного заседания
говорил сидя, окутанный табачным дымом, который широким полотнищем
повис над залом и втягивался на сцену. Его голос лишь время от времени
прорывался в микрофон, который так и не смогли наладить.
Милый месяц май
161
— Пусть они натирают себе задницы на банковских сундуках! Их
отхожие места не для нас! Не позволим портить себе воздух, он нам
нужен чистый! И мы пробьемся к небу, даже если у нас не будет
ружей! Они только и знают — бухгалтерия и учет! Ну уж нет! Да у
подошвы и то больше воображения. Наши ноги уже поднимаются по
ступенькам власти! Такой власти, где каждый сможет проявить все
свои способности, без цепей и решеток, без гранат, мундиров и сутан!
Энтузиазм присутствующих достиг предела, и гимн санкюлотов
языком пламени взвился от партера к галерке.
— Пускай теперь голова болит у них! — вскричал мужчина с
лицом как бритва. — Тем презренным металлом, которым они бредят,
мы вымостим улицы и все вместе выйдем на дорогу к солнцу. А из
зеленых бумажек, обслюнявленных зажравшимися ртами, изготовим
конфетти! Вместо вечной торговли — вечный праздник! Мы покажем
им, почем фунт лиха! Мы разнесем в щепки их салоны-курятники, и
пусть они сдохнут на своих бронированных сундуках!
Малыш Анри спал, все эти вопли ничуть ему не мешали.
— Какая замечательная ночь! — вздохнула Жюдит. — Вам
удалось что-нибудь записать?
Она положила руку на голову Лорто, который сидел, скрестив ноги
по-турецки, и быстро строчил что-то в маленький блокнотик, хотя ему
немногое удавалось разобрать среди всеобщего гвалта и шума.
— Я люблю свою работу, — сказал Лорто, пытаясь успеть
записать то, что кричал теперь мужчина средних лет, тщедушный, в
галстуке, смертельно бледный. (Огромный взъерошенный детина совал
микрофон ему под нос.)
— Мы хотим спокойно наслаждаться плодами с древа познания.
— Долой громил в касках! — перебил огромный детина.
— Пойдемте, — сказала Жюдит, — уложим Анри у меня и тогда
сможем везде побывать, все увидеть. Я не хочу больше сидеть
взаперти, даже здесь. Хочу на улицу! Вот возьмите, я нашла эту
листовку у себя в почтовом ящике, возможно, она сгодится вам для
статьи. Она в стихах:
Освежи, ураган из влюбленных мансард,
Землю, чтоб встали стропила желанья!
— Да, пойдемте посмотрим на баррикады, — согласился Лорто, —
но только возьмем Анри с собой. Пусть и у него останутся
воспоминания.
— Похоже, вы не верите, что это надолго?
— Почему? Верю.
— Думаете, силам порядка удастся нас разогнать? По-моему, уже
162
Даниель Буланже
слишком поздно. У меня потрясающее чувство, мне кажется, я
рождаюсь вновь. Пошли! Как вас зовут?
— Жан.
Она наклонилась над малышом и подняла его. Мальчик даже не
пискнул. Лорто взглянул на них обоих: казалось, они были вместе
очень давно. Все трое стали пробираться к выходу, перешагивая через
спящие пары, через пары, слившиеся в объятиях, а у самого выхода,
широко раскинув ноги, лежала и орала благим матом женщина, над
которой склонились несколько мужчин с сигаретами. Женщина
корчилась в родовых схватках. Два негра держали ее за колени, а
какой-то парень, засучив рукава рубахи, требовал воду и чистые
простыни:
— Да сходите же к консьержу, черт вас побери!
Уже показалась головка младенца. Лорто взял Анри из рук
Жюдит, чтобы дать ей возможность передохнуть. Мальчик проснулся.
Они вышли на улицу. Израненная вспышками и взрывами ночь
выдыхала едкие пары газа. Жюдит открыла маленькую дверцу посреди
железной решетки, которая ограждала ее книжную лавку. Над лавкой
красовалась птица Феникс, которая гордо взмывала из распахнутой
веером книги, чьи страницы походили на языки пламени.
— Это мы, — сказала Жюдит, протягивая руку к железной птице,
которая раскачивалась на своем шесте на уровне второго этажа, — мы
тут все вместе. Мы восстали из пепла.
Перед узкой дверцей Лорто опустил Анри на землю. Винтовая
лестница вела в глубь магазина, там воздух был спертый, но приятный,
как в шкафу, где сложены чистые простыни. Жюдит уложила Анри в
свою кровать.
— Какое изголовье, все резное, — сказал Лорто. — Потрясающе!
— Да, роскошная кровать, только вот немного узковата. Я
раскопала ее на блошином рынке.
Где-то вдалеке взрывались гранаты. Не говоря ни слова, они легли
на пол у кровати, и мальчик видел сны над их переплетенными телами,
потом они дружно поблагодарили друг друга и, посмеявшись сами над
собой, уснули. Когда Лорто проснулся, в комнате было совсем светло,
он открыл совершенно новый для себя мир с оранжевой венецианской
лампой, свисающей с голубого блестящего потолка. Жюдит подложила
подушку ему под голову и накрыла его покрывалом с кровати, где по
белому хлопчатобумажному фону были вышиты десять заповедей.
Анри играл рядом в ванной, и его смех сливался с воем полицейских
сирен, пожарными трубами, с радио, которое через громкоговорители,
установленные под сводами театра, транслировало революционные
Милый месяц май
163
гимны вперемежку с барабанным боем. Запах любви — казалось, он
шел от зеленого растения в углу комнаты. Растение сладострастно
изгибалось под собственной тяжестью, подобно струе меда, льющейся
в кувшин.
— Кофе готов, — сказала Жюдит. — Можешь принять душ.
Город наш, и он ждет нас.
— Потом мы пойдем к моей маме, — сказал Лорто.
По радио передавали экстренные сообщения. По всей стране
останавливались заводы.' Названия городов звучали торжественно, как
на параде, и сочно, как спелые ягоды, падающие в таз для варенья.
— Завертелось, теперь не остановишь! — сказала Жюдит.
Тем временем гимн, пропетый женскими голосами, сменился
очередным оратором.
— Они слишком много говорят, — заметил Лорто.
— Это свобода! — вскричала Жюдит. — Теперь можно говорить
что угодно. Слово — вот она, настоящая монета. Теперь это наше
золото.
Она навешала себе на шею с десяток ожерелий разной длины, и на
груди у нее расцвела радуга. Лорто как зачарованный смотрел в ее
серые глаза. Ему не хотелось никуда идти, но Анри дергал его за руку.
Когда они вышли, с двух сторон взяв Анри за руки, их окутал
запах хлора и пепелища. Шеи статуй были обвязаны красными
платками, а к их глазам углем подрисованы ресницы. Они дошли до
Сены, отыскали машину с табличкой «пресса» на ветровом стекле.
— Заходи, когда хочешь, — сказала Жюдит.
Она пожала ему руку и посмотрела им вслед. Когда Лорто
повернул ключ в замке своей квартиры, мать бросилась им навстречу.
— Не знаю, как я это пережила. Где вы были? — говорила она,
покрывая Анри поцелуями. — Господи, никогда больше не пугайте
меня так! Кстати, Жан, у меня для тебя сюрприз. В революции есть
и хорошие стороны. Она расставляет все по местам. Тебя ждет Дениз.
Она перепугана насмерть. Ах, дети мои, дети мои!
— Мама! — закричал Анри, увидав мать в глубине коридора.
Дениз опустилась на колени, чтобы поцеловать его, Лорто ласково
погладил ее по плечу.
— Ты вернулась, — просто сказал он.
— Если ты не против, — ответила она.
— Мы все начнем сначала, — заявил Лорто. — Ты хотела
встряски, ты ее получила.
— Больше всего, Жан, я хотела помечтать.
Он помог ей подняться, пристально взглянул на нее. Ах, эти
несравненные черные глаза.
— Ну и где же вы провели ночь? — спросила бабушка.
— В театре, — ответил мальчик.
164
Даниель Буланже
Трюк
Я услышал гудок парохода.
— Господа, — произнес, входя в кафе, невысокого роста человек, —
вы — рогоносцы, ведь я только что переспал со своей женой.
Он выглядел таким грустным, а голос казался столь хлипким, что
никто не рассмеялся. Я сидел у самой двери. Он подошел и
облокотился о стойку рядом со мной.
— Вы не Жоливэ, господин Жоливэ? — обратился он ко мне.
— Вы, верно, что-то путаете.
— Я имею в виду — не тот ли вы Жоливэ, чей отец — крупная
шишка в компании Гудрона? Очаровательный человек. Я передам ему, что
его сын вполне на высоте. Можете пожать мне руку; а что вы пьете —
портвейн? Видите ли, дорогой, через два часа я буду в море, —-
прощай, родина, прощай, жена. Мне не хотелось, чтобы она ехала со
мной, ни даже пошла проводить. Я только что посадил ее на обратный
поезд. Женщины легко возбуждаются. Моя жена обманывала меня
десять лет, отталкивала вплоть до сегодняшнего утра. Она считала, что
я все придумываю, что после того, как заявил, что уезжаю, а сам все
откладывал отъезд, то, стало быть, никогда на это и не решусь! Когда
же увидела, что я наконец отчаливаю навсегда, не желая слышать о
разводе или разделе, то стала вдруг ластиться ко мне. И задушила бы,
не прояви я силу. Я играю на контрабасе и бываю у людей поудачливее
меня. Чертовка! Я обнимал ее с такой страстью, дружище, что могу с
уверенностью сказать — самое яркое воспоминание о постели у нее
останется именно от меня. Тем хуже для нее.
— Вы, стало быть, контрабасист? — спросил я.
— Поначалу я был скрипачом, но порой по рассеянности забывал
свою скрипку в автобусе. Их я потерял целых три. Столько же у меня
украли. И я сказал себе, что, играй я на контрабасе...
— И вы покидаете Францию?
— Родина, господин Жоливэ, это не то место, где у тебя отец, а
где ты сам хотел бы им стать. Между тем здесь все женщины похожи
на мою жену. Мне пятьдесят лет. И вокруг меня пора бы уже бегать
моим детишкам. Но они ждут меня там.
Daniel Boulanger. Un numéro
© Gallimard, 1985
© Ю. Мартемьянов (перевод), 1998
Трюк
165
И он сделал рукой отмашку, чуть не опрокинув стоявший на стойке
стакан. J
— Это чудесно — уезжать, ни о чем не жалея, — сказал я.
— Я отвечу вам словами моей жены, сказанными комиссару,
которого я привел к ней как-то утром, когда она валялась с очередным
сумасбродом. Крайне удрученный, этот бравый полицейский вежливо
спрашивает: “Мадам, неужели не опасно путать мужа и любовника?”
А она отвечает: “Тут никакой опасности нет — это как день и ночь”.
Да, я уезжаю без сожалений. А ваш отец по-прежнему такой же
веселый? Во время службы в полку никто не мог предвидеть, что ему
достанется должность президента и главного директора в Гудроне.
Чтобы нас посмешить, он носил дамские трусики. Вы сидите рядом.
Так пожмите мне руку.
Настоятельный гудок парохода длился уже несколько минут.
— Вас, мне кажется, уже зовут, — сказал я.
— Оставьте бутылку здесь, — бросил он проходившему мимо
гарсону. — Ваше здоровье, молодой человек. Вы не пьете? Так
пододвиньтесь поближе, я вам кое-что скажу...
Он сидел, привалившись ко мне, уткнувшись носом в стойку, когда
в кафе вошли два человека, огляделись вокруг и накинулись на него.
— Плукель, так ты пойдешь наконец за нами?
Мой низкорослый сосед, ни слова не говоря, повернулся и встал
меж ними. Один из полицейских сорвал с него усы, и тут стоявший
рядом гарсон издал возглас удивления:
— Ах, мерзавец, а я его и не узнал. Он не заплатил мне за шесть
стаканов портвейна.
Полицейские подхватили Плукеля под руки и втолкнули в машину.
Мне показалось, что он уже не притворяется.
— И часто он на этом попадается?
— Его тут знают, — ответил гарсон, — но разве угадаешь. Он то
толстеет, то кажется выше ростом, то пускается в разговоры, а взгляд
вроде как стеклянный, в общем — вечно что-нибудь новое. Он еще и
чревовещатель. На вид ему лет шестьдесят. Неудачник из мьюэик-
холла. Воровство у него в крови, понимаете?
Неожиданно один из полицейских вернулся и спросил у меня имя.
— Ав чем дело?
— Назовите ваше имя.
— Роншо.
— Вот ваш бумажник, — сказал он, протягивая его мне. —
Проверьте, все ли на месте, и идемте с нами.
Я не захотел подавать жалобу на Плукеля: когда я проходил по
166
Даниель Буланже
коридору полицейского участка, он глядел на меня взглядом побитого
пса. Инспектор дважды повторил, что это мой долг, что я не прав и
что в любом случае об этом преступлении в отчетах должна остаться
запись. Несмотря на его угрожающий тон, я не уступал. Он принялся
кричать, что скандалы, как всегда, происходят от добрых чувств и что
я об этом пожалею. Плукель, когда выходил из кабинета, уселся рядом
с полицейским, в двух шагах от дверей. И, надо думать, слышал весь
этот разговор.
— Господин Роншо, — сказал он, — ведь все так и было, правда?
Вы замечательный человек. Еще раз спасибо вам. О! — воскликнул
он вдруг, указывая в конец коридора.
Полицейский, державший его, обернулся, и Плукель что-то сунул
мне в карман.
— Нет, я ошибся, — произнес мой бедняга музыкант, опускаясь
на место.
Он успел вернуть мне ручные часы. Милосердие делало свое дело.
И я отправился в кафе искать гарсона — уладить дело о неоплаченном
поотвейне.
Жозе Кабанис
В поезде
Молодой чиновник судебного ведомства направлялся к месту
назначения. У него было приветливое лицо, светлые вьющиеся волосы
и милая наивность во взгляде. Родители его, которых он никогда не
оставлял одних, проводили его на вокзал, не скрывая своего
беспокойства. И впрямь, находиться вдали от них и выполнять столько
сложных обязанностей — как тут жить?
Оставшись в купе один, он предавался грусти, пока не вошла
женщина — уже зрелого возраста, но в модном платье, благоухавшем
дорогими духами; в молодые годы она, конечно, была хорошенькой
и теперь просто впилась в него глазами.
Скромно сидя напротив, он продолжал листать книгу, хотя и безо
всякого интереса. Между ними завязался разговор, и в конце концов
дама пересела к нему — под тем предлогом, что с его стороны за
окном открывался более интересный пейзаж. Поезд все несся вперед.
Ужасаясь собственной дерзости и поражаясь приключению, которое
казалось ему изумительным, он попытался ее поцеловать: дама
растаяла в его объятиях, раскрыв губы, запрокинув голову и закатив
глаза. Он осторожно отстранил ее. До чего она может дойти, да и
допустимо ли это в подобном месте?
Их купе устаревшей конструкции находилось в конце вагона, от
коридора его отделяла простая деревянная дверца. Если держать ее
крепко, ничего неожиданного не случится. В этот-то уголок и оказался
вовлечен наш добрый молодец. За окном пейзаж проносился столь
быстро, что человеку, если он стоял на краю платформы, заметить что-
либо было, по-видимому, невозможно. А значит, никаких
неприятностей ожидать не приходилось. Выпрямившись, упершись
спиной в дверь купе и сохраняя на лице серьезность одержимой,
целиком отдающейся своему делу, победительница сделала все, чтобы
молодой человек в один миг сумел удовлетворить все ее вожделения.
И как раз к тому моменту, когда поезд подходил под крышу вокзала.
— Вы были прелестны, — сказала она.
Она оставила его на перроне, раскрасневшегося от гордости, от
сознания, что стал наконец мужчиной. Он задержался в вокзальном
José Cabanis. Le train
© Gallimard, 1990
© Ю. Мартемьянов (перевод), 1998
168
/Козе Кабанис
буфете — очень хотелось пить. Затем быстро добрался до Дворца
правосудия.
Прокурор Республики уже на следующий день поручил ему
несколько дел, в которых предстояло разобраться.
— Вот это дело, — сказал он, — должно вас позабавить.
Взгляните на письмо, которое я только что получил. В поезде, которым
вы приехали, творились чудные вещи: в одном купе видели парочку,
переживавшую высшие мгновения блаженства. Самое потрясающее
— они даже не отходили от окна. Их видело уж никак не меньше
десятка вокзальных служащих.
Конец карьеры, стыд, а возможно — и тюрьма, отчаяние матери,—
все, что должно было произойти, представилось молодому человеку
столь наглядно, что он даже подумал — не лучше ли сбежать. Бумаги
для начала следствия он направил в полицию. И целую неделю
господин заместитель прокурора жил как в аду. С перекошенным
лицом, в состоянии постоянного напряжения он вскакивал от стука в
дверь и начинал что-то бормотать в ответ на обращения прокурора, —
все это производило на окружающих крайне неприятное впечатление:
кого это им прислали — чокнутого или простачка? Да он и сам не
понимал себя: как же мог он в общественном месте опуститься до
такого беспутства? Человеческая натура представилась ему в
кошмарном свете. И когда пришел доклад из полиции с разоблачением
виновного, он чуть не потерял сознание.
И однако, виновником оказался не он. В том же поезде, в то же
мгновение и в той же позе были двое, но замечен был тот, другой.
Мишель Турнье
Пишу стоя
Мой гость — работник исправительной колонии Клерикура —
предупредил: “Они там все совершили тяжкие преступления —
терроризм, захват заложников, вооруженные ограбления. Но в
свободное от столярной работы время они прочли несколько ваших
книг и хотели бы побеседовать о них с вами”. Делать нечего, я
собрался с духом и отправился в путь, к спуску в этот пенитенциарный
ад. Я не впервые бывал в тюрьмах — разумеется, в качестве писателя,
встречаясь с этими крайне внимательными читателями — молодыми
заключенными. Такие встречи всегда оставляли у меня в душе
невыносимо горький осадок. Особенно ярко вспоминалась мне одна из
них, сияющим июньским днем. После двухчасовой беседы с
человеческими существами, во всем похожими на меня, я сел в машину
и поехал домой с мыслью: “Вот сейчас их отведут в камеры, а ты —
ты будешь ужинать в саду со своей подругой. Почему же так?!”
У меня отобрали документы, а взамен выдали массивный жетон с
номером. Затем провели металлоискателем по одежде. И наконец,
автоматические двери разъехались и тут же замкнулись за моей
спиной. Пройдя через тамбур, я долго шагал по коридорам, пропахшим
мастикой, карабкался по лестницам, забранным с боков железной
сеткой — “с целью предотвращения попыток самоубийства”, как
разъяснили мне охранники.
Их собрали в часовне; некоторые и в самом деле были очень
молоды. Да, они прочли две-три мои книги. И они слышали мои
выступления по радио. “Мы делаем вещи из дерева, — сказал мне
один из них, — и нам хотелось бы знать, как делается книга”. Я
поведал о предварительных изысканиях, о путешествиях, а затем о
долгих месяцах одинокого и кропотливого ручного труда за
письменным столом (“рукопись” — ведь это “написанное рукой”). В
общем, книга делается так же, как мебель, терпеливой подгонкой
частей и деталей.
Это требует времени и старания.
— Да, но стол или стул ясно для чего служат. А какая же польза
от писателя?
Michel Tournier. Ecrire debout
© Gallimard, 1989
© ИВолевич (перевод), 1998
170
Мишель Турнье
Что ж, этот вопрос был неизбежен. Я объяснил им, что обществу
грозит гибель со стороны сил порядка и управления, которые довлеют
над ним. Всякая власть — политическая, полицейская,
административная — консервативна. И, если ее ничем не
уравновесить, она породит замкнутое общество, подобное улью,
муравейнику или термитнику. Тогда в отношениях между людьми не
останется ничего человеческого, непредсказуемого, иными словами,
творческого. Так вот, естественная функция писателя заключается в
том, чтобы зажигать своими книгами сердца, создавать очаги
инакомыслия, протеста, сомнения в правильности установленного
порядка. Он неустанно призывает к мятежу, к низвержению, ибо
человек не может существовать без творчества, но всякое творчество
раздражает. Вот почему писателей так часто преследуют и притесняют.
И я привел в пример Франсуа Вийона, чаще бывавшего в тюрьме, чем
на воле, Жермену де Сталь, бросившую вызов наполеоновской власти
и отказавшуюся написать единственную смиренную фразу, которая
позволила бы ей вернуть благорасположение тирана, Виктора Гюго, в
его двадцатилетием изгнании на крошечном островке. И Жюля
Валлеса, и Солженицына, и многих других.
— Писать книги нужно стоя и никогда — на коленях, — завершил
я. — Жизнь — это работа, которую следует делать стоя.
Один из заключенных указал подбородком на тоненькую красную
ленточку у меня в петлице.
— А это за что? Это разве не смирение?
Орден Почетного легиона? На мой взгляд, это награда
благонамеренному гражданину за то, что он честно платит налоги и не
тревожит соседей. Но вот книги мои не требуют никакой награды, не
нуждаются ни в орденах, ни в законах. И я пересказал им слова Эрика
Сати. Этот непонятый, нищий музыкант ненавидел прославленного
Мориса Равеля, которого обвинял в том, что он занял его место под
солнцем. Однажды Сати с ужасом узнает, что Равеля представили к
Кресту Почетного легиона, который тот отверг. “Он отказывается от
ордена Почетного легиона, — воскликнул Сати, — но все его
творчество принимает награду!” И это было очень несправедливо. Я
же полагаю, что артист может принимать на свой счет любые почести,
при условии, однако, что его творчество отвергает их.
Мы распрощались. Они обещали мне писать. Я им не поверил. И
ошибся. Они сделали больше. Три месяца спустя перед моим домом
остановился фургон исправительной колонии Клерикура. Рабочие
открыли задние дверцы и вытащили массивный, тяжеленный дубовый
пюпитр, один из тех высоких пюпитров, за какими трудились в старину
Портрет обнаженной натуры
111
писцы нотариусов, но также Бальзак, Виктор Гюго, Александр Дюма.
Он был только-только из мастерской и вкусно пах свежим деревом и
воском. К нему была приложена короткая записочка: “Пишите стоя.
От заключенных из Клерикура”.
Портрет обнаженной натуры
Она написала мне из Пуатье, где жила с родителями. Ей
девятнадцать лет. Она собирается делать доклад на тему “Образ
Людоеда во французской литературе”. Я, по ее мнению, тонкий знаток
в данной области. Не соглашусь ли я встретиться с ней?
Я согласился, я назначил ей встречу. Долго ли, коротко ли, в одно
прелестное апрельское утро я поехал встречать ее на маленький
вокзальчик в моей деревне. Она выглядела людоедкой не более, чем
сам я — людоедом. Фигуру неопределенных очертаний (ох, уж эти
молодежные одеяния в стиле “интерпол”!) венчало красивое лицо с
четкими, почти острыми, скупыми чертами, слишком серьезное... чуть
было не написал — для ее возраста, настолько сильна в нас привычка
связывать юность с беззаботностью, двадцатилетний возраст — с
жадным аппетитом к жизни. Как будто это легко и весело — иметь
двадцать лет! Пухлые щеки и влажный взгляд — все это, может быть,
и придет к ней, но гораздо позже, когда она найдет свое место в
жизни, обретет уверенность в себе и в надежном, комфортном
окружении. А пока, в ожидании сытого пузатого людоеда, нужно быть
молодым волком с когтями и зубами.
Она осмотрела дом, писательскую мастерскую — цитадель книг,
кладовую образов. Но куда больше стола с разложенными на нем
зародышами будущего романа ее заинтересовала моя фотолаборатория
с приспособлениями для проявки и печатания снимков и
многочисленными аппаратами, от древней английской камеры Inch
МРР, 4x5, до самой что ни на есть современной “Минолты”. Она
долго разглядывала фотографии, вышедшие из их недр, — портреты,
пейзажи, обнаженную натуру.
— А что, если я вас сфотографирую?
— Конечно, почему бы и нет?
— Сейчас приготовлю аппарат и поставлю освещение.
— А я пока приготовлюсь сама — в той комнате.
Michel Tournier. Le portrait-nu
© Gallimard, 1993
© ИВолевич (перевод), 1998
/72
Мишель Турнье
Нет, решительно мне нравилось это простое, едва намеченное лицо,
этот горящий взгляд, чья вывернутая наружу, обнаженная тайна
изнемогала в ожидании будущего — событий, вещей, людей. Я
повесил белый бумажный экран, исключавший всякий намек на
“декорации” и выделявший любое изображение четко, как на снежном
поле. Я включил две мощные лампы. Я выбрал 90-миллиметровый
объектив “Эльмарит”, идеальный для портретной съемки.
— Вы готовы?
— Да, готова!
Она храбро вышла на залитый светом подиум. Вот так
недоразумение — мы не поняли друг друга! Она была совершенно
обнажена — как Ева в Раю. Предлагая ее сфотографировать, я имел
в виду “портрет”, она же поняла это как “обнаженную натуру”. Но
меня ждал еще и другой сюрприз: ее тело опровергало — и
опровергало категорически! — все, что сулило лицо: оно было чудесно
нежным, соблазнительно округлым и в высшей степени женственным.
Я уже не впервые сталкивался с подобным противоречием между
двумя “этажами” человеческого существа. Как часто мне приходилось
видеть молодые, великолепно гибкие тела, увенчанные дряхлой
старческой маской, сухие, точеные, словно фарфоровые, головки над
дряблыми бурдюками грудей и живота, величественные стати
плодовитой матроны, пристегнутые к худенькому личику озорной,
ветреной девчонки.
Можно понять творческие муки фотографа (зная, сколь шаткое
равновесие составляют на снимках обнаженной натуры лицо, этот
маленький идол души, и тело, здоровое воплощение земли), когда
видишь, что впечатление от прекрасного тела безнадежно загублено
наличием рта, носа или пары глаз, никак с ним не совместимых.
Что же делать? Я инстинктивно уцепился за свою первоначальную
идею портрета. Да, я предложил ей сфотографироваться, но ведь
думал-то при этом о портрете. И не отступлюсь от своего замысла.
Итак, я сделал серию портретов моей Евы...
В данный момент они лежат передо мной, и я искренне верю, что
благодаря им совершил новое открытие. В мире существовало два
жанра — портрет и обнаженная натура. Я же изобрел третий —
портрет обнаженной натуры. Хотите сделать портрет обнаженной
натуры — женщины, мужчины, ребенка? Попросите вашу модель
раздеться — полностью. А затем снимайте лицо. И я утверждаю, что
на этих портретах невидимая нагота модели будет читаться, как
открытая книга. Почему, как это получается? Сие есть тайна.
Видимо, существует некое излучение, идущее снизу, род телесной
Портрет обнаженной натуры
/73
эманации, действующей наподобие фильтра, так, словно обнаженная
плоть гонит вверх, к лицу, волну краски и жара. Сразу представляется
горизонт, озаренный еще невидимым, только готовящимся взойти
солнцем. Это плотское отражение всегда обогащает портрет, даже если
привносит в него капельку стыдливости или печали. Ибо бывает
печальная нагота, как встречаются, например, печальные пьяницы. Но,
как правило, портрет обнаженной натуры таит в себе особый отблеск
душевной щедрости, отваги и еще — торжества, ибо человек несет
свою наготу и как ценный и как бесценный дар другим. Напротив, в
обычном портрете — с обнаженным лицом и одетым телом — ясно
читается грустная обособленность лица, единственной живой части на
этом закутанном манекене; как же тоскливо ему в одиночестве, на
голове, отрезанной от тела галстуком и воротничком рубашки! Похоже,
это большое, жаркое животное, такое уязвимое и знакомое, — наше
тело, которое мы днем замыкаем в темнице одежды, а ночью в коконе
простынь, — будучи выпущенным на воздух и свет Божий,
прбнизывает нас своей радостной, бесхитростной близостью,
отражающейся на всем, вплоть до взгляда.
И портрет обнаженной натуры схватывает и выделяет в лице
именно это, светящееся на нем, отражение.
xrs I/*
/пан ixo
Чудо
Канес. Весь класс покатился со смеху, когда в октябре на первой
перекличке Канес полностью произнес свое имя: Канес Иисус. В
довершение несчастья за ним по алфавиту следовал Кардинал Жорж.
Веселью не было предела. Господин Казальс взглянул на своих
подопечных поверх очков:
— Вам смешно? Тот, кто еще раз засмеется, будет иметь дело со
мной. Ясно?
Смех прекратился, начались перешептывания. Иисус, Кардинал —
не каждый день встретишь такие имена... На перемене двух несчастных
окружили кольцом:
— Как поживаешь, Иисус? Как там Господь Бог? А твоя мама —
Непорочная Дева? А знаешь, как меня зовут? — Агнец Божий. А
меня — Храм. А меня — Кюре. Покажи твои ладони, тебя распяли?
Только подумайте, ему и умереть нипочем, он же все равно воскреснет!
А ты, Кардинал, прямо из Рима сюда пожаловал? Он хороший
кардинал, Иисус?
Канес страдает, но что поделаешь, его действительно зовут Иисус.
— Пойдем отсюда, дай им перебеситься, — говорит Кардинал
Иисусу, и так они становятся друзьями.
Конечно, вскоре мы бы наверняка успокоились, нельзя же все
время смеяться по одному и тому же поводу, но почему-то Раффе с
редким упорством продолжает преследовать Канеса и Кардинала.
Впрочем, понятно почему: дело в том, что Раффе на местном диалекте
означает “редиска” и он боится, что мы вспомним об этом и начнем
смеяться уже над ним. Само собой разумеется, он предпочитает
отвлечь внимание от себя и обрушить град насмешек на головы Иисуса
и Кардинала. Если господин Казальс на уроке истории заводил речь о
каком-нибудь кардинале, Раффе первым начинал смеяться. Когда
кончались уроки и мы выходили из школы, он всякий раз предлагал
отправиться в полицию и донести на Иисуса:
— Явимся в комиссариат и скажем, что хотим поговорить с агентом
Пилатом.
Как-то раз Раффе принес в школу завернутые в бумажку куриные
кости и швырнул их под ноги Канесу.
Jean Саи. Le miracle. L enchanteur
© Gallimard, 1980
© M. Архангельская (перевод), 1998
Чудо
175
— Эй, ребята, — крикнул он, — Иисус ходит по костям.
В другой раз притащил терновый венец, который сплел сам,
предварительно надев на руки мотоциклетные перчатки (у его отца был
мотоцикл).
— Вот возьми, Иисус, дарю тебе этот берет, — сказал он Канесу.
Ну как тут удержаться от смеха? И мы смеялись. А еще
крестились и преклоняли колено перед Кардиналом. Просили у него
благословения. Канес чертыхался.
— А наш Кардинал богохульствует, а Господь наш Иисус Христос
не сотворил ни одного чуда... — не унимался Раффе.
— Вполне возможно, что я сотворю, если ты от меня не
отвяжешься, — сказал как-то Канес Раффе.
Это случилось одним воскресным утром. Раффе отправился на
велосипеде проведать дедушку, у которого была небольшая ферма в
семи километрах от нашей деревни, за замком Пеш-Мори. И
представьте себе, кто его догоняет? И тоже на велосипеде? Канес.
— Ты почему не на мессе, Иисус?
Канес не отвечает и продолжает крутить педали. Куда это он
направляется?.. Он катит прямо за Раффе.
— Ты едешь благословить моего дедушку?
Нет, Канес останавливается, не доезжая до фермы, прямо в поле,
неподалеку от большого стога сена. Раффе тоже слезает с велосипеда
и, ведя его за руль, следует за ним. Канес садится на землю и
вынимает из полотняной сумки бумагу для рисования, баночку с водой
и коробку с акварельными красками.
— Что это ты собираешься делать?
— Сейчас я нарисую ферму и стог сена.
— Они принадлежат моему дедушке.
— Ну и что?
Канес спокойно обмакивает кисточку в воду и начинает рисовать
ферму и стог. Ферму розовой краской, стог — желтой. Получается
неплохо. Потом он делает паузу. Раффе наблюдает за ним. Слышно,
как в деревне звонят колокола — одиннадцать часов. Дождавшись
последнего удара, Канес снова берется за кисточку и рисует большое
красное пятно на стоге сена.
— Зачем здесь красный цвет? Что ты делаешь?
— Совершаю чудо, — отвечает Канес.
— Какое еще чудо?
— Поджигаю сено.
Раффе ухмыляется. Но тут он замечает, что стоящий одиноко в
поле стог сена начинает дымиться, потом появляются и языки
176
Жан Ко
пламени... А на бумаге Иисус спокойно увеличивает красное пятно.
— Видишь, горит! Хочешь, я сейчас мазну красным и ферму твоего
дедушки и она тоже загорится?
— Нет! — кричит Раффе. — Прекрати сейчас же!
— Я прекращу, если ты прекратишь называть меня Господом
Богом и раз и навсегда отвяжешься от нас с Кардиналом, а не то я...
И он поднимает кисточку, истекающую красной краской, и
подносит ее к розовой ферме:
— Ну что скажешь?
— Согласен... — отвечает Раффе.
— Поклянись!
— Клянусь...
В поле, в двухстах метрах от них, стог превратился в пылающий
костер.
— Ну тогда ладно. Пока, Раффе... — Канес кладет в сумку
бумагу, краски и бутылку с водой.
— Пока, Канес... — Раффе так и тянет перекреститься, но он не
осмеливается.
По дороге, посвистывая, едет на велосипеде Канес. Проехав замок
Пеш-Мори, он останавливается и прячет велосипед в канаву. Четверть
часа спустя, тоже на велосипеде, появляется Кардинал, со смехом
усаживается рядом с Канесом.
— Так Раффе меня не заметил?
— Нет...
— Залег-то я в десяти метрах от вас. Ты видел, как загорелся
стог? — Кардинал достает из кармана большущую лупу. — Завтра
незаметно положу ее на стол для практических работ. Здорово я
поймал солнце! Похоже, теперь Раффе поверил, что ты и чудеса
можешь творить.
— Еще как поверил. Вот посмотришь, больше он не будет швырять
кости мне под ноги и просить у тебя благословения.
— Вот кретин!
— Да нет, не кретин он. Просто испугался. — И Канес
показывает другу лист бумаги, на котором нарисованы и ферма, и
красное пятно на стоге. — Теперь он и впрямь будет считать меня
Иисусом Христом.
Мальчики вскакивают на велосипеды и наперегонки мчатся обратно
в деревню.
Глашатай
/77
Глашатай
На муниципальном совете мэр, господин Пуейо, заявил, что
назрела серьезная проблема: что им делать со старым Конке?
Придется его заменять. Жители любят его, но с трудом понимают, что
он им сообщает. Недавно спутал цены на зерно и рыбу. С барабаном
он еще кое-как справляется, но уже не способен внятно читать
постановления мэрии, и как это ни грустно, но дальше так
продолжаться не может. У Конке катаракта, и он почти ничего не
видит. Нам нужен другой глашатай, сказал мэр. Но кто сообщит об
этом Конке? Кто скажет ему, чтобы он сдал свою серую форму,
барабан и портупею, где он хранит барабанные палочки? Может быть,
Адольф ему скажет? Они ведь когда-то вместе служили в армии.
— Ты должен сделать это для нас, Адольф!
— Ладно, ладно, — согласился старик. — Ну и работенку вы мне
задаете!
В тот же вечер Адольф специально проходил по улице Эглиз, где
старый Конке, сидя перед своим домом на тачке, дышит свежим
воздухом. На крылечке Нану играет с котом и плюшевым кроликом.
Он обвязал веревочкой лапку кролика, и кот неслышно крадется к
нему, выгибает спину, пружинит на лапках, готовясь к атаке. Адольф
садится на тачку рядом с Конке и начинает разговор о том о сем, о
теплой погоде, о созревающем винограде — хорошо бы не было
дождя, а то берегись милдью. Интересуется, как поживает Марселла.
Старик отвечает, что дочка так и работает в Тулузе, в гостиничном
ресторане. Присылает деньги, ее малыш Нану немалых денег стоит. А
со старухой все в порядке? Печется о своих утках и гусях? На самом-
то деле они и есть их основной доход. На прошлой неделе продали
шесть штук на рынке.
— Вот так и живем, — говорит старик, — прибавь еще те деньги,
что платит мне мэрия.
— Ну да, мэрия, — откликается Адольф, — А как твоя
катаракта?
Конке отвечает, что катаракта не мешает ему читать. Но Адольф
понимает, что он посланец совета и должен сказать ему правду. Он так
и поступает. Старик выслушивает его, ворчит, обзывает совет
сборищем бездельников, заявляет, что работает глашатаем уже
пятнадцать лет, и, если кто-то теперь зарится на его место, он снимет
ружье со стены, а может, и просто повесится. Адольф не решается
возражать. Нану больше не играет с котом. Он все слышал.
178
Жан Ко
Когда Адольф уходит, старик заходит на кухню, надевает очки,
вынимает из ящика постановления — он хранит их все до одного.
Берет одну бумажку, подносит к самому носу, отводит руку с
бумажкой подальше, потом кладет ее на стол.
— Что ты делаешь, дедушка?
— Ничего... Проверяю, правду ли говорит Адольф. У меня ведь
на самом деле катаракта.
Старик садится, стукает кулаком по надраенному до блеска столу и
надолго замолкает, пока старуха, перемыв воронки для откармливания
гусей, наконец объявляет, что пора идти спать. Лежа в постели, Нану
вспоминает, что дедушка грозил повеситься, если его уволят из мэрии.
Нану напряженно думает. Завтра он пойдет к Адольфу. У дедушки
столько талантов. Он — прекрасный рассказчик. И голос у него что
надо. Нану кое-что придумал. Не так легко будет все это выполнить,
но он постарается объяснить Адольфу. Он скажет ему:
— Если дедушка перестанет быть глашатаем, он повесится, но...
Но в конце концов муниципальный совет принял план Нану, было
решено подождать с увольнением. Старый Конке и впрямь нуждается
в 120 франках, которые платит ему мэрия, ведь он действительно
растит внука, а вот его дочь Марселла совсем не посылает ему денег.
Если старик повесится, все они будут мучаться угрызениями совести.
Так, может, стоит попробовать? Да, давайте голосовать.
Решение принято единогласно, иначе и быть не могло,—старик
останется глашатаем. Вот почему каждый день в половине пятого,
после окончания уроков в школе, Нану бежит в мэрию за
постановлением. Дома он читает его деду, который заучивает текст
наизусть. Поначалу было сложновато, но дед быстро все освоил.
“Охота разрешена, но владельцы ружей должны подтвердить свое
право на оружие”. Или: “Сбор оставшегося винограда разрешен с 24
сентября во всей коммуне”. Дед повторяет за внуком и говорит:
— Что-что, а память у меня отменная.
И каждое утро в половине восьмого он берет свой барабан.
— Дай-ка я повторю еще раз, ладно, Нану?
— Давай, дедушка...
Потом старик вместе с внуком выходят на улицу. Дед следует за
Нану. Каждые пятьдесят метров они останавливаются, дед бьет в
барабан и повторяет постановление. В восемь часов Нану бежит в школу.
— Возможно, когда-нибудь ты тоже станешь глашатаем, — сказал
как-то дед. — Я должен научить тебя бить в барабан. И тогда ты
сможешь заменить меня.
— Хорошо, дедушка, — согласился Нану.
Жан-Пьер Шаброль
Виоланта
Это произошло 6 февраля 1980 года, не очень рано поутру —
когда я разбирал свою почту, а в этой стороне долины почтальон
никогда не появляется раньше десяти. Мне хотелось бы рассказать
свою историю как можно точнее.
Зазвонил телефон, и голос, осведомившись, в самом ли деле это я,
извинился за беспокойство — бойкий, задорный голосок, который так
меня потряс, что я с трудом следил за тем, что именно говорилось. Я
слушал эту вновь обретенную музыку, позабыв о необходимости
вникать в смысл слов.
— ...Мне удалось раздобыть ваш номер через друзей — целая
история. Я позволила себе, так как это важно, срочно.
То звучал голос Виоланты.
— Вы наезжаете в Марсель?
— Я буду там на следующей неделе, в среду.
Виоланта... Прошло тридцать, все сорок лет... А ее голос не
изменился. Я не верил своим ушам и витал в небесах.
— Среда, пятнадцать часов — вам удобно?
— Где?
— У нас по-прежнему своя лавка в Старом Порту — корабельные
принадлежности. Припоминаете?
— Ну еще бы!
— Значит, в среду, и спасибо, спасибо — большущее вам спасибо.
Виоланта повесила трубку. В 1945 ей было — сколько же? —
семнадцать годков и, выходит, теперь пятьдесят с гаком, но она
сохранила неизменным — совершенно неизменным — свое отрывистое
меццо-сопрано, эти возбуждающие интонации, которые я просто
обожал. Тупо уставившись в телефонный аппарат, я сомневался в себе,
в том, что сейчас услышал, но уже считал дни, отделяющие меня от
предстоящей среды.
Виоланта! Я общался с нею в два периода жизни, весьма несхожих
между собой. В 1938, когда ей было десять годков, а мне, мальчишке,
тринадцать, ее родители, марсельские коммерсанты, приехали в нашу
севенольскую деревню на время школьных каникул. До сих пор у меня
Jean-Pierre Chabrol. Violente
© Bernard Grasset, 1985
© Л.Завьялова (перевод), 1998
180
Жан-Пьер Шаброль
перед глазами первое появление их машины марки “Розали-ситроен” на
маленькой деревенской площади в начале августа. И девчушка, которая
выскочила из задней правой дверцы. Ее туфельки на ремешках, белые
носочки, белая блузка с большим воротником, отороченным
фестончиками, круглая головка, вокруг которой танцевали золотисто-
каштановые “английские” локоны. Я отчетливо рассмотрел ее лицо
лишь в середине августа — нам потребовалось не меньше двух недель,
чтобы приручиться.
Глаза ее были не особенно красивы, но какой взгляд —
переменчивый и живой, как она сама, цвет же менялся от темно-
голубого до светло-серого, минуя все возможные нюансы зеленого —
ничего кроме оттенков морской воды.
По-настоящему ее звали Виолена — родители помешались на
Клоделе и “Благовещение” была их любимой пьесой. По всякому
поводу и без они намекали на библейский эпизод — поцелуй
прокаженного. Кончилось тем, что они, как и все, стали звать свою
дочь Виоланта, что так соответствовало характеру девочки, и потому
это прозвище срывалось с уст само собой. Мы с ней играли в
следопытов, исследующих нашу маленькую долину, а потом настала
пора игры в “познаем самих себя”. Я учил ее ловить рыбу на
кузнечиков и ставить силки на дроздов, а она показала мне, что у нее
под плиссированной юбочкой.
Так продолжалось только два лета, и тут разразилась война.
Потом война закончилась. В 1945 я отправился в Марсель, где
провел зиму. И на улице Парадиз повстречал Виоланту. Она стала
семнадцатилетней девушкой: две косы золотистой блондинки
обрамляли ее похудевшее лицо. Мы бросились в объятия друг друга и
стали целоваться в губы, не успев обменяться даже словечком.
В наших встречах соблюдался неотвратимый ритуал. Ее родители
содержали магазинчик лодочных снастей на набережной Старого
Порта — по левую руку, если спускаться туда по улице Канебьер.
Узкая дверь и витрина, где среди такелажа, соединительных блоков
якорной цепи, а также привлекающих взор инструментов из красной
меди — компасов, ламп и секстантов — красуется водолазный
костюм, а над ним висит в сетке, закрепленной болтами, огромный
глобус с иллюминатором. Каждые два дня я проходил мимо него около
двух пополудни. Через застекленную дверь можно было разглядеть
профиль Виоланты, которая сидела в кассе, напоминавшей маленькое
кресло, приподнятое и с трех сторон огороженное невысокими
деревянными перилами. Она хозяйничала в лавке, пока родители
обедали дома, этажом выше. Внутри лавка оставалась в полумраке, но
Виоланта
181
знаки, какие подавала мне девушка, были вполне различимы: сначала
большой палец указывал на потолок, потом она раздвигала пять, а то
и все десять пальцев, давая понять, что через пять или десять минут
мне можно будет подниматься.
Я проходил дальше по улочке и заворачивал за угол магазина. А
пройдя еще шагов десять, проникал в дом, скользнув в низкую дверь.
Квартира располагалась в бельэтаже.
Виоланта ждала меня — она открывала дверь даже раньше, чем я
постучу, но не хотела, чтобы я прикасался к ней сразу же: “Сначала
вдоволь насладимся глазами — давай все по порядку”. Чтобы не
тратить время впустую, пока мы пожирали друг друга глазами, она
наливала мне с напёрсток айвовой настойки. Эта гостиная, она же
столовая, была обставлена в стиле “арт деко”, но без излишеств:
массивное дерево с округлыми углами и кожаная обивка мягкой мебели.
В глубине комнаты располагался альков, зашторенный занавеской
из тяжелой ткани каштанового цвета, которая скрывала также дверь и
единственное окно.
Три лубочные картины воспроизводили разные типы шхун в
бушующем море. Мы занимались любовью на диване в алькове,
задернув занавеску.
А я все время боялся, как бы ее отец или же мама не поднялись в
квартиру прямо через магазин. Виоланта всячески успокаивала меня,
говоря, что такого никогда не бывало.
— А что, если им понадобится один из этих каталогов...
— Они прошлогодние. Внизу у них есть новые ценники.
— Ну, почем знать, вдруг им понадобятся таблетки аспирина?
— Скажешь тоже! При малейшем бобо они бегут в соседнюю
аптеку!
После любовных объятий нам случалось болтать на диване почти
до самого закрытия лавки. “Послушай, мы могли бы уже по крайней
мере одеться”, — говорил я. А она потешалась надо мной, изображая
такую сцену: “Папа, мама, да разве вы его не узнаете? Это же мой
приятель из той деревни, где мы отдыхали летом до войны. Он
проходил под окном, и я пригласила его подняться на минутку...”
В свои семнадцать лет Виоланта была полна энергии. Она хотела
бы порвать с торговлей лодочными принадлежностями.
— Мореходные железяки — да я сыта ими по горло! Наглядевшись
на моряков, которые приходят к нам покупать ракеты — сигналы
бедствия, мне захотелось и самой однажды испытать настоящую
опасность! Побывать на всех пяти континентах! Я хочу отведать
Африки вдоль всего побережья.
182
Жан-Пьер Шаброль
Весной 1945 мне пришлось покинуть Марсель. И с той поры я ни
разу не слышал о Виоланте до этого дня — 6 февраля 1980, тридцать
пять лет спустя. А значит, сегодня ей за пятьдесят, но голос ее не
изменился. А между тем я ожидал худшего. Мое первоначальное
нетерпение чуточку унялось. К нему добавилось любопытство.
В среду я потащился в Старый Порт. Магазин судовых
принадлежностей стоял на прежнем месте, свежеокрашенный в зеленый
цвет железнодорожного вагона. Огромный скафандр, как и прежде,
красовался в витрине, но теперь не для продажи — он стал предметом
старины, украшающим витрину. Никелированные блоки и
соединительные звенья якорной цепи, нейлоновые канаты, компасы из
пластика, — нынче магазин удовлетворял потребности в развлечениях.
Я бросил взгляд через узкую застекленную дверь. Новое потрясение!
Виоланта сидела за кассой, совсем как прежде. Я отчетливо
различал ее профиль в полумраке лавки. Впрочем, одно отличие —
одно-единственное: теперь ее золотистые волосы были завязаны
лошадиным хвостом. Больше минуты я стоял словно окаменев, потом
медленно приблизился к двери. Солнце светило мне в спину, и моя тень
через стекло двери проникла в магазин. Виоланта повернулась ко мне
лицом. Указав большим пальцем в потолок, она раздвинула пятерню.
Мое недоумение подсказало ей, что я не понял смысла сигнала, она с
точностью повторила оба жеста. Я отпрянул от окна и посмотрел на
часы, чтобы, как прежде, отсчитать положенные пять минут.
Входная дверь с улочки теперь открывалась нажатием
электрической кнопки. Свет на лестнице регулировался устройством
“минутка”. Дверь на антресоли открылась, как только я поскреб по
щитку. Виоланта ожидала меня, приподнимая тяжелую штору
каштанового цвета движением руки в наклонной позе — изящной и в
то же время насмешливой. Когда дверь за мной закрылась, мы так и
остались неподвижно стоять в двух метрах один от другого. Я
разглядывал ее как зачарованный; ни единого седого волоса, ни единой
морщинки. Гладкая кожа, юношеский блеск ее зеленых глаз, нежный
изгиб шеи, которую открывало декольте белой блузки без лифчика.
Виоланте все еще было семнадцать.
Вот только ее улыбка. На сей раз — более взволнованная, нежели
ироничная. Она направилась к буфету за бутылкой айвовой настойки.
Лубочные картинки с изображением трех шхун, мебель образца
1925 года, альков, зашторенный занавеской, — все было на своем
месте, за исключением радиоприемника — его сменил телевизор. И все
тот же запах в квартире — своеобразная смесь политуры и
засахаренных фруктов. Виоланта тоже пахла по-прежнему.
Виоланта
183
Допив стакан, я положил руки ей на плечи, чтобы заключить в
объятия... Она непринужденно отпрянула.
— Малышка? Он пришел? Он здесь?
Голос донесся из-за шторы, из алькова. Голос женщины, разбитой
страданием от боли, прерываемый затрудненным дыханием.
— Ну, конечно же, бабушка, успокойся. Пришел. Он уже здесь.
Девушка усадила меня на стул у входа в альков и при этом
прошептала мне на ухо:
— Не троньте занавеску. Старость и болезнь обезобразили
бабушку. Она не хочет, чтобы вы увидели ее такой, какой она стала.
Это она меня воспитала. Мне было четыре годика, когда мои родители
разбились в машине. Она рассказала мне про ваши отношения. Самые
прекрасные мгновения в жизни связаны у нее с вами. Ей осталось
жить всего ничего... Пожалуйста, расскажите ей о деревне и о той зиме
после Освобождения, когда вы тайком поднимались сюда...
Не знаю, сколько времени — десять ли минут или час — я
оставался тут и говорил перед темным занавесом. Мне приходилось
напрягать голос, потому что девушка упорно тыкала указательным
пальцем в уши, объясняя мне, что старуха оглохла. Было ужасно
тяжело срывающимся голосом выкрикивать такие давние, такие
хрупкие воспоминания этому полутрупу, приступы удушья, а временами
хрипение которого не позволяли мне этого забывать.
Я вскричал:
— А помнишь, Виоланта, страшную грозу, которая разразилась 15
августа 1939? Она застала нас с тобой на берегу реки, далеко от
деревни — только ты и я. Мы приютились в амбаре папаши
Армогатта, но насквозь промокли и были вынуждены раздеться догола;
ты стучала зубами от озноба, и вот, желая тебя согреть, я растирал
твое тело пучками соломы и обтирал соломенным жгутом, как
жеребенка, а жгут был колкий, и вся твоя кожа раскраснелась; ты
плакала от боли, и тогда я тер тебя нежнее, не так сильно...
Внучка Виоланты удалилась в глубину комнаты, к двери. Но она
невольно слышала все, что я говорил. И подбадривала меня жестами
рук, кивала головой, выражая мне благодарность, желая одобрить мои
усилия, давая понять, что именно это от меня и требуется, именно
этого она и ждала от меня.
Я уже подошел к рассказу о наших послеобеденных встречах зимой
1945 в этом алькове, за этим бурым занавесом, где сейчас моя
Виоланта находилась между жизнью и смертью.
— ...И случалось, к нам сгучали в дверь в тот самый момент, когда
мы... мы как раз...
184
Жан-Пьер Шаброль
В глубине комнаты новая Виоланта губами складывала слова:
‘‘занимались любовью”.
— Да, мы занимались любовью. А к нам стучал тип, который
снимал показания со счетчиков. Стоя на лестничной площадке, он
настаивал: “Я прекрасно слышал, что в квартире кто-то есть!”
Я струхнул: вот сейчас он спустится в магазин и скажет родителям!
Тогда ты крикнула: “Я занята, зайдите на обратном пути, спускаясь
с верхних этажей!”
Я отвернулся от занавески, будучи не в состоянии разговаривать с
умирающей. Я не спускал глаз с моей новой Виоланты. Это в ее
трепетной свежести я черпал силы, чтобы весело воскликнуть:
— ...Но ты никогда не спешила снова одеваться!
Я окунулся в зелень глаз внучки, чтобы напомнить ее бабушке:
— Я целовал твои глаза, и мы говорили, что я делаю это для того,
чтобы изменился их цвет.
И моя новая Виоланта живо меня одобряла. Я смотрел на ее
длинную и тонкую шею и еще громче вспоминал:
— Когда я покусывал твой затылок, ты начинала дрожать от
головы до пят; ты говорила мне, что твой позвоночный столб
вибрирует, как музыкальная пила.
Чудодейственное присутствие в комнате семнадцати лет возбуждало
меня, приподнимало со стула, возвращало мне из глубины забвения
анекдоты, детали с неопровержимой точностью.
Ситуация полностью уходила из-под моего контроля. Я уже кричал:
— ...Виоланта, ты одна — ты умеешь любить без оглядки, как
никакая другая женщина, и никогда...
Я стоял посредине гостиной, был на полпути между альковом и
юной девушкой, к которой медленно приближался увлекаемый мечтой...
— Теперь достаточно, благодарю вас, месье. Бабушка очень
быстро утомляется, я больше ничего не слышу из-за шторы. Должно
быть, она уснула, но уснула счастливая в кои-то веки благодаря вам.
Я вам бесконечно благодарна за это. Вы позволите?
Она обняла меня, чмокнула разок в каждую щеку — туда, где еще
остался клочок гладкой кожи между мешками под глазами и щетиной
бороды. И шепнула мне на ухо:
— Теперь вам пора — так будет лучше.
Я чувствовал ее, прижавшуюся ко мне, теплую и трепетную. Она
оттолкнула меня, как бы сожалея.
Я очнулся на улице, на липкой мостовой. Солнце скрылось. День
заканчивался так, что хуже не придумаешь.
Пьер Буржад
Клептоманка
Я полицейский инспектор и дежурю в «Галери Лафайет». Глаз у
меня наметанный. Воровкам спуску не даю. Никакие оправдания для
меня не существуют: оплошность, наваждение, «прихоти» беременных,
потребность в средствах личной гигиены... — все это для меня пустой
звук. Клептомания — это кража, и никаких гвоздей.
И потому в тот вечер я не спускаю глаз с причетницы из аббатства
Сен-Сюльпис, которая по распоряжению архиепископа покупает в
отделе «Прелестная госпожа» двадцать уцененных колец с
фальшивыми изумрудами для ежегодного вступления в должность
каких-то там коадъюторов. В какой-то момент я замечаю, как ловкие
руки упомянутой причетницы присоединяют к священной бижутерии
парочку сережек от Картье, которые точно не предназначены для
украшения епископских ушей. Шелковая нижняя юбка еще куда ни
шло, но таких висюлек под митрой я в жизни не видал. Муар, мирра,
аметист, опахало, «мерседесы»... — это я еще могу понять, но при чем
тут эти дорогие побрякушки?.. «Церковь для бедных» — ведь так?
Нет, церковь это не приемлет. Сомнения в сторону. Я кладу руку на
плечо преступницы и, не обращая внимания на ее протестующий лепет,
веду ее в кабинку для обыска. Она покорно раздевается. Грудь у нее
роскошная . — точно циркулем очерченные два полушария
безукоризненной формы. Внезапно я узнаю в ней знаменитую модель
«Плейбоя», чье необъяснимое исчезновение во время краткого
пребывания в Париже вот уже четыре месяца повергает миллионы
мужчин в глубокую печаль. Похоть тоже может быть экуменической.
— Господи, мисс Чаттануга, это вы!
— Увы, — отвечает она, — вы меня вычислили.
— Но что все это значит? Вы так низко пали...
— Это целая история.
— В таком случае расскажите. Прошу вас!
— Да, я действительно мисс Чаттануга. И я клептоманка. Это у
меня наследственное. Я захожу в «Галери», и — гопля! — через
секунду между ног у меня плюшевый мишка. Где я его стибрила,
понятия не имею. Это делают мои руки независимо от меня/
Pierre Bourgeade. La kleptomane
© Gallimard, 1980
© М.Архангельская (перевод), 1998
186
Пьер Буржад
понимаете? Они летают и садятся, словно птички. Я пчелка, которая
кружит над цветами. Так все и происходит. Однажды я стащила в
Сен-Сюльпис дароносицу. Монахи засекли меня, схватили и заперли
на ключ. Меня судили в каком-то подвале. Я такого натерпелась.
Теперь я должна искупить свою вину. И вот целый день я причетница,
а ночью для каких-то церковных художников изображаю святую
Бландину-мученицу. Голой, дорогой друг, и с пальмовой ветвью в руке.
Она кладет серьги на стол.
— Вы отпустите меня?
— Конечно.
Господь затянул ее в свои сети, но я не буду следовать его примеру.
Она улыбается мне и уходит, я смотрю ей вслед: незабываемое
впечатление. Умопомрачительная походка. Впрочем, вряд ли при такой
жизни ей удастся надолго сохранить такую форму. Ясно, она обвела
меня вокруг пальца — в этом у меня нет сомнений. Но я люблю
христианок, люблю женщин, наделенных богатым воображением и
пышной грудью.
Анни Сомон
Любовная история
Она была довольна своими покупками. Ручки от пакетов впивались
ей в пальцы. Под мышкой она держала книгу — роман, о котором
Пьер наговорил ей накануне, — она нашла его у одного из букинистов
на улице Прованс. (Эту роль будет играть Катя, говорит Р. Она
выйдет из “Прентан” или “Галери”, поставит пакеты прямо на тротуар,
пороется в контейнерах с уцененными вещами, выставленными на улице.
Несколько секунд крупный план.) Почему бы не взять такси, — в виде
исключения она вполне могла позволить себе такую прихоть — денег
у нее хватит. (Такси на улице Прованс — не убедительно, такси там
большая редкость, говорит кинооператор, вынимая из кармана пачку
“житан”. — Не спеши, говорит Р. Все же такая мысль может прийти
ей в голову.) Впрочем, станция метро совсем рядом. Сэкономив на
такси, она лучше купит большой торт с малиной, его очень любит
Пьер. (Торт, зачем он тебе? По-моему, довольно глупо. А впрочем,
как хочешь... — Нам нужна подруга, говорит Р. Пусть их будет двое,
например Катя и Лиз. Они поделятся друг с другом своими
сердечными тайнами и всякой подобной чепухой, пока будут ходить по
магазинам. Испытанный прием. — Неплохое начало. Давай дальше.)
Она спустилась в метро. В переходах, на перроне народу мало. Она
довольна, что не попала в часы пик, рабочий день на заводах и в
учреждениях еще не кончен. Она села на скамейку и положила пакеты
рядом с собой (на этой линии все скамейки давно убрали, говорит
оператор, теперь вместо них какие-то дурацкие кресла, ей придется
поставить свои пакеты на пол, у ног) и только сумку с отрезом
воздушной ткани, из которой она сошьет платье для дочки, она
поместила себе на колени. (Мне кажется, будет неплохо, если в этот
момент подружки начнут разворачивать свои покупки и обсуждать их.
Пусть у второй будет двое детей. Они немножко посюсюкают над
своими крошками. — Ладно, там будет видно. Я это запишу.
Беспроигрышная тема — отцы-неудачники. А вот это излишне,
заиграно, говорит Р., но пусть Катя расскажет о своем муже. О нем
не вредно будет кое-что узнать.)
Annie Saumont. Histoire d'amour
© Gallimard, 1979
© 7? Ворсанова (перевод), 1998
188
Анни Сомон
Она огляделась. Какой-то парень листал детектив. Пожилой
мужчина, который сидел чуть подальше, держал в руках журнал.
Женщина читала, оперевшись плечом на автомат с конфетами. А ведь
Пьер утверждает, что люди совсем перестали читать. Он винит в этом
телевизор, спорт, бридж, автомобили и загородные дома. Сам Пьер
писал романы. Пьер был хорошим инженером, но писателем никаким,
его книги не имели успеха. Впрочем, это не особенно его огорчало.
Интересно, ведь в жизни он был скорее оптимистом, но книги у него
получались мрачные: он писал в них об изменах, обманах и о хищных
птицах — предвестниках несчастья, которые плыли по небу на своих
огромных крыльях. Этот человек, которого она любила, с которым
жила вполне спокойной жизнью, придумывал персонажей с
трагической судьбой. Он говорил, что это просто игра, смеялся, строя
гримасы. Она считала, что у нее двое детей: маленькая светловолосая
девочка с внимательным взглядом и второй ребенок — ее муж. Она
думала, что жизнь для всех них будет праздником, пока это зависит
от нее. (Бледновато, говорит оператор. — Эту историю я написал для
женского журнала, говорит Р. Догадываешься почему? Они всучили
мне чек на вполне приличную сумму. Им требовалась трогательная
история для вечера в кругу семьи... Рубрика “Любовные истории”...
Занимайтесь не войной, а любовью. Это наша новая политика. А
пушками все же торгуют. Но главное, никаких постельных сцен на
экране, пока дети не легли спать. — Всю эту последнюю сцену,
говорит оператор, ее можно отснять вместе с Лиз, — например, она
спрашивает: “Ну как там у Пьера с его книжками?” Катя начинает
рассказывать, а уж будет она вдаваться в подробности или нет, зависит
только от того, сколько времени мы ей на это отведем.) Она
улыбнулась и, услышав шум приближающегося поезда, начала быстро
собирать свои пакеты.
Поезд появился справа, остановился у противоположной
платформы. Люди вышли из вагонов, другие зашли, хлопнули двери,
поезд тронулся, шум стих вдалеке. Потом она услышала гулкие шаги
в одном из переходов. На противоположной платформе появился
мужчина. Она встала и оказалась прямо напротив него: их разделяла
только яма с двумя полосками тускло поблескивающих рельсов.
Мужчина замер. Она узнала его мгновенно. Отступила назад, ей стало
страшно. Они нс виделись пятнадцать лет. (Подружка перестанет
трещать, говорит Р. Внезапно она поймет: происходит что-то странное.
Ощутит смутную тревогу, Лиз сыграет это превосходно. — Уверяю
тебя, Лиз сыграет для тебя все что угодно, и действительно
превосходно, говорит оператор. — Я тут ни при чем, говорит Р.)
Любовная история
189
Он смотрел на нее. Она уронила книгу (ту самую, что купила у
букиниста, можно даже разглядеть название, надо придумать что-
нибудь поэффектнее в духе Ги де Кара, потому что муж, конечно же,
полное дерьмо, говорит Р., все, что он пишет, отдает дешевой
мелодрамой). Она стоит, замерев на месте, немного наклони голову.
Мужчина явно в нерешительности. Вроде в какое-то мгновение он уже
готов узнать ее, махнуть ей рукой. Но внезапно он поворачивается к
ней спиной.
Он идет по перрону, раскрывает газету. (Эта роль создана для
Тибула, говорит оператор, он виртуозно умеет разворачивать газеты.
Само собой, он должен неплохо смотреться. Ведь он ее бывший, не так
ли? Юношеская любовь? Тогда здесь нужен флэшбек. Хорошо,
продолжим!) Из перехода выходили все новые и новые пассажиры.
Прижав к себе испачканную книгу, она выглядывала среди них
мужчину в серых брюках и замшевой куртке поверх белой тенниски. А
видела шестнадцатилетнего юношу в потертых джинсах и
бесформенном свитере в расцвеченном красками лесу, вечером того
далекого лета. Она помнила шуршание папоротника, произнесенные
шепотом слова, игры, смех, поцелуи, разорванное платье, алчущие
руки, обезумевшие тела. Мы были просто счастливыми детьми. Она
помнила, что говорила тогда: “Ты любишь меня на траве и листьях, я
люблю тебя даже запретными ночами, это навсегда”. Мы хотели
дождаться зимы в сосновой роще, что начиналась прямо за садами
наших стоявших рядом домов. Тщетно бы наши матери кричали нам с
крылечек: пора обедать, дети, стол накрыт! Мы бы не двинулись с
места, мы бы просто лежали, крепко прижавшись друг к другу, до
первого снега. (Значит, говорит оператор, тебе еще понадобятся двое
подростков, Катя и Тибул на пятнадцать лет моложе. — Да, говорит
Р., думаю, найдутся, эти кадры мы постараемся сделать как можно
поэтичнее по контрасту с метро и дурацким разговором у выхода из
магазинов. Растягивать слишком не будем, у нас ведь на все про все
один час, но надо создать атмосферу вечного счастья. — Потерянный
рай, говорит оператор. — На этом и закончим эту сцену, говорит Р.,
и пойдем дальше.) Она неподвижно, опустив голову, стояла на самом
краю платформы. Она была так близко от него, она могла даже
окликнуть его. Он медленно удалялся от нее, к ее платформе подошел поезд .
Машинист вышел из кабины и громовым голосом, размахивая
руками, принялся объяснять начальнику станции, что опоздание поезда
произошло из-за неожиданной задержки: неизвестно почему был
закрыт семафор. “Значит, я встретила тебя по ошибке”, — шепчет
она. Опа входит в вагон и остается стоять у двери. Мужчина все еще
190
АнНИ Сомон
на противоположной платформе с газетой в руках. Когда поезд
тронулся, она увидела его последний раз, он повернулся лицом к ней,
его волосы сохранили знакомый ей бледно-золотистый оттенок. Она
ерошила его волосы, нам было шестнадцать лет, над рощей летали
хищные птицы. (Панорама и наплыв на влюбленную пару, говорит Р.
Видишь ли, это всего лишь проходная работа. Вряд ли в ближайшее
время на телевидении они позволят нам экспериментировать. Мы
просто повторим два-три кадра из предыдущей сцены. Как лейтмотив.)
“Мои руки казались тебе такими нежными”, — говорит она. (Нет,
крупного плана здесь не нужно, говорит Р.) Она смотрит на свои руки,
они все еще красивы, совершенно спокойно лежат на коленях.
Платьице для дочки из этой ткани, купленной по дешевке, конечно,
получится уродливым. И как водится, малышка в праздничном наряде
будет похожа на дешевую куклу.
(Так, здесь, я думаю, можно сделать паузу. Пусть Катя вынет
отрез из сумки и скажет Лиз с досадой, что она не понимает, как ей
пришло в голову купить такую дрянь. Или ты хочешь, чтобы мы
продолжали эта возвраты в прошлое вплоть до ее прихода домой? —
Я еще не решил, надо обсудить. — Я думаю только о том, говорит
оператор, как бы не испортить твою историю. — Да она гроша
ломаного не стоит, говорит Р. — Все женщины почему-то получаются
у тебя настоящими идиотками, говорит оператор. Спасибо еще, что
Катя хоть внешне ничего собой.) Она почти бегом добралась до дома,
быстро взбежала по лестнице, открыла ключом дверь. В квартире все
спокойно. Дочка уехала на несколько дней за город к бабушке. По
пятницам у Пьера работа на заводе заканчивается в пять, скоро он
появится. (Про то, что малышка у бабули, говорит Р., она могла
рассказать и своей подружке. Или она поделится этим с консьержкой,
проходя мимо ее закутка. — Но это еще одна лишняя роль, говорит
оператор, ты все-таки не забудь про свой бюджет.) Она бросила
пакеты на диван, сняла пальто и толкнула дверь в комнату. Она
оказалась перед зеркалом в своей девичьей комнатке, в своем бывшем
доме, возле сосновой рощи, в конце августа (здесь ты мне устроишь
специальный эффект), мама крикнет: “Что это ты делаешь у себя в
комнате? Опять мечтаешь, ведь так?” А теперь уже более ласковым
голосом: “Иди, я напекла лепешек”. Сегодня вечером никто не будет
хныкать, уж лучше еще помечтать. Изображение молодой девушки,
дергающей себя за длинные волосы, пропало, в зеркале появилась
тридцатилетняя ?кенщина, которая только что потеряла свою первую
любовь во второй раз.
Любовная история
191
(Так, все ясно, говорит оператор. Эта смена планов прошлого-
настоящего не столь уж оригинальна, но идея с зеркалом довольно
остроумна. Я не в большом восторге от твоей истории. И все же мне
интересно знать, чем все это закончится. Что там с эти типом, ее
мужем? — Подожди, говорит Р. Не порти мне мои эффекты.)
Она сидела на краю кровати, прижав пальцы к вискам, она возьмет
себя в руки, застынет, ощутит себя бесчувственной, отгородится от
мира, и мир забудет о ней. Но разве кто-то хотел ее обидеть? Пьер
был с ней ласков, дочка очаровательна, ей только надо забыть о
прошлом, перестать ходить по магазинам, ездить в метро и не
открывать книгу, написанную Пьером, где летают хищные птицы.
Шесть часов, сейчас вернется Пьер. Четверть седьмого, его до сих пор
нет, с ним могло случиться все что угодно, опасность подстерегает
повсюду, со строительных лесов падают всякие железяки, в ресторанах
вам подают рагу из несвежего мяса, а еще может случиться пожар,
утечка газа, и улицу надо переходить осторожно, моря, реки, ледники,
заразные болезни, старайся хотя бы не промочить ноги. Она заплакала,
все это слишком сложно. Пьер никогда не вернется, она останется
одна, мать-одиночка — это замечательно и омерзительно, она не
вынесет того, что ее дочке в один прекрасный день исполнится
шестнадцать лет и она закроется у себя в комнате, чтобы помечтать,
не будет отвечать, когда она будет звать ее, и все каникулы прогуляет
в лесу. (Весь этот треп,, думаю, можно представить в виде монолога.
Она в состоянии крайней тревоги и говорит, и говорит сама с собой.
Бросает взгляды на часы, нервничает, она на грани истерики. Текст
надо еще доработать. Можно позволить Кате поимпровизировать.)
Если бы все же Пьер вернулся... Обычно в это время он с
облегченным вздохом усаживался на диван, брал в руки газету,
говорил, что умирает с голоду, спрашивал, когда будет обед? (А
почему бы, говорит оператор, нам вновь не вернуться к нашей давней
подружке, к нашей Лиз; предположим, она звонит по телефону: “Ты
не слишком устала? Мы увидимся завтра?” Чувствует неуверенность в
голосе подруги, понимает: что-то не так, пытается выяснить. Пусть
Катя скажет ей, что Пьер до сих пор не вернулся домой и так далее.
По-моему, это будет вполне уместно в этих обстоятельствах.)
Пьер, конечно, голоден. Она приготовила салат, потом разбила
яйца для омлета, накрыла на стол, опять заплакала. Пьер не вернется.
Если он жив, он должен позвонить, сегодня вечером или завтра:
прости меня, я совершил ошибку, мы не можем больше жить вместе,
будь добра, пришли мне мои вещи. Она соберет его вещи, но сначала
пришьет все оторванные пуговицы, проверит подкладку. Она села за
192
Анни Сомон
письменный стол Пьера напротив окна, взяла стопку бумаги для писем,
написала: "‘Дорогая мама, надеюсь, дома все в порядке”.
(Нехитрые приготовления к обеду, говорит оператор, обожаю
снимать еду. Здесь дадим общий план: накрытый обеденный стол, два
прибора друг против друга. Что касается вещей, которые она должна
послать, то их мы показывать не будем. Скажи на милость, почему ты
все время выставляешь бедную женщину полной идиоткой, можно
подумать, у тебя на нее зуб, или не только на нее, а вообще на всех
женщин. — Да ладно, слушай дальше, говорит Р., ее придурок муж
сейчас припрется, и поначалу я думал сработать параллельные кадры и
показать, чем занимался он, пока она встречалась со своей юношеской
любовью. Но теперь мне кажется, что лучше сохранить неизвестность,
так будет драматичнее. Ладно, еще подумаем, я заканчиваю.)
Резкий звонок в дверь. Пьер забыл ключ, это ему свойственно. Он
вошел, сказал: “Добрый вечер, дорогая”. Она улыбнулась, он
поцеловал ее. Упал на диван, расшнуровывает свои ботинки,
констатирует: я опоздал. Она вздохнула: я волновалась. Пьер
объяснил: не сердись, я встретил женщину, с которой был когда-то
знаком, она оказалась у одного из наших поставщиков: спутала время,
и вот так совершенно случайно, по ошибке мы с ней встретились, я
пригласил ее выпить рюмочку. Мы немного поболтали.
Она смотрела, как он дергает за шнурки, он еще не закончил свою
историю, а она уже почти наверняка знала ее продолжение: пойми,
дорогая, я тут ни при чем. (Так, в этом месте надо, чтобы Катя пошла
напролом, говорит Р., она вдруг резко повернется к нему: “Ну что ж?
Что было дальше? Рассказывай!” Боль и злость. Она уже смирилась
со своим поражением. Долгая пауза.) Пяткой он запихивает ботинки
под диван. Поднимает глаза, улыбается и почти кричит: “Клянусь,
дорогая, когда я увидел эту женщину, во мне ничто не дрогнуло, я не
испытал ни тени сожаления, даже об ушедшей юности. Потому что,
видишь ли, я счастлив с тобой”. (Кретин этот парень, ты согласен? —
говорит Р.)
Ну что ты, сказал Пьер чуть позже, когда она уже возилась в
кухне и омлет шипел в духовке, это сущие пустяки, что она забыла
купить десерт. (Ишь, возомнил из сёбя супермена, этот твой муж, так
снисходителен к бедной дурочке.) Ну конечно же, он в этом
совершенно уверен, малышка будет прелестна в платьице из розового
органди. (Черт побери, говорит оператор. — Ладно, говорит Р., если
ты считаешь, что все это годится, я сейчас напишу режиссерский
сценарий, диалоги, и ты начинаешь пробы с Катей и Лиз, Тибулом и
двумя ребятами, которых я тебе подошлю. — Если им захочется
Любовная история
193
конфет, они их получат, говорит оператор. Мне странно, что ты не
испытываешь особой симпатии к своим персонажам, но все-таки
история хорошо кончается, спасибо и на этом. — Смотря с какой
точки зрения, говорит Р. В этой истории есть один человек, на
которого все плюют. Я имею в виду парня из прошлого, мужчину,
который случайно, в самый неподходящий момент оказался на перроне
метро. Который отвел глаза. Который ничего не сказал, ни на что не
решился, ничего не разбил. Разочарованный, обманутый, а возможно,
и не слишком этим огорченный, я-то знаю, что он об этом думает.
— Ты хочешь сказать, что можешь себе это представить, говорит
оператор, затягиваясь своей сигаретой. — Да нет, говорит Р., я это
действительно знаю. Потому что это был я.)
Шарль Добжинский
Дитя песков
1
Сатьянанду породили пески. Разве что песок стал ему колыбелью —
при втором рождении.
Как бы то ни было, но кожа его лица и впрямь день ото дня все
более перенимала от песка шершавость, становилась пористой, как
свойственно ему самому, и мало-помалу этот человек окончательно
терял приметы первородных корней, семьи, изначальных эмоций.
Пески пустыни Тар, отличаясь неприметной зыбучестью, обладают
даром обволакивать, ассимилировать, наконец, поглощать всех тех, кто
в них вторгается. Они способны отпечатать свой след на каждой
частице тела и духа, подменить отца и мать. Через некую щель песок
просочился в память Сатьянанды, заполнил ее, как песочные часы,
которые, однако, не отсчитывают время, а засыпают воспоминания.
Эта присоска словно всосала генеалогическое древо Сатьянанды.
Ему было уже неведомо даже то, к какой касте он принадлежит по
своему рождению, — несомненно к касте пастухов, джатов, которых
обездолил очередной катаклизм природы, лишйв последнего — клочка
земли да тощей скотины.
Отныне их кровом стали четыре голые стены на обочине
Джайсалмера — не столько дом, сколько реликвия: камни, из которых
его некогда сложили, расшатались, сдвинулись с места — пришлось
их, а также кровлю скрепить саманом и коровьими лепешками. Однако
фасад сохранил ровную поверхность — одежду из песчаника цвета то
ли охры, то ли меда, а также несколько барельефов, как бы
свидетельствующих о досточтимом и давнем прошлом строения.
Многие поколения воинов-раджпутов, купцов, проводников
верблюжьих караванов изобрели для этого города, открытого всем
ветрам, царства минералов и растительности, архитектурный стиль
жеода, суть которого состоит в использовании пустот горной породы, —
урбанистическая утопия, предполагающая, что каждое жилище —
подлинное произведение искусства — якобы воплощает, а возможно,
и перевоплощает чью-то душу.
Charles Dobzynski. Digambara l'enfant des sables
© Charles Dobzynski, 1997
© A. Завьялова (перевод), 1998
Дитя песков
195
По этому вековечному перепутью дорог издревле перевозили шелка
и пряности, некогда оно повидало искусно сработанные клинки из
Дамаска, орехи и виноград из Афганистана, вина из Шираза и
чистокровных скакунов из Балха. Семьи состоятельных каст —
брахманов, раджпутов и даже чамаров, занятых “нечистым” делом —
обработкой кожи, — богатели на торговле и ремесленничестве.
Наиболее благополучные считали нужным ознаменовать свое
материальное процветание постройкой барских хором. И хотя они не
вознамеривались соперничать с дворцами местной знати из Удайпура и
Биканера, их родовые особняки из песчаника всех оттенков — от
желтого до топазового — выстраивались в ряд у подножия крепости
Сонар Кила, которая опоясывала поселение песчаной желтой короной —
будто из золотистого топаза. Бастионы крепости с их бойницами,
казалось, были высечены самой пустыней.
Родовые гнезда — особняки касты бания — были украшены и
окрашены с изысканностью восточных миниатюр. Они открывались
взору в лабиринте улиц, которые мощены либо разрозненными
плитами, либо просто утрамбованы. Для них по фасаду характерны
украшения из золота и серебра, окна с просветами, балконы и
глазницы, напоминающие нарисованные лепестки цветов. Дома
украшены также резными карнизами, таинственными мраморными
жали, за которыми, как встарь, мелькают тени любопытствующих.
Подобный переизбыток изысканности, сотворенной из песчаника,
свидетельствовал о своеобразии городской аристократии. То был герб
касты, марка горделивого рода, который пожелал вложить свое
состояние и свои мечтания не только в многочисленных отпрысков —
продолжателей рода, но и в великолепие семейных покоев.
Именно так они и противостояли скорее векам, нежели ненастью.
И все же богатство купцов растворялось в пустыне, подрываемое
изолированностью географического положения. Шелковый путь
становился не более чем воспоминанием об эпохе, когда посланцы
Британской империи протягивали хищную лапу, нацеливаясь на
Джайсалмер. Религиозное и политическое размежевание 1947 года
усугубило обособленность этого города. Образование пограничного
Пакистана, демаркация границ отрезали пустыню Тар от ее внутренней
территории, от ее пространств на западе, лишили естественного выхода
к Индийскому океану, который с незапамятных времен являлся местом
пересечения всех коммуникаций, обесплодили торговлю и застопорили
историю в ожидании неопределенного будущего.
Новые поколения гордых раджпутов, некогда князей благовоний,
кожи, парчи и драгоценных камней, превратились, можно сказать, в
196
Шарль Добжинский
бедняков, оборвышей, номинальных домовладельцев, лишившихся
права мечтать, в несостоятельных жильцов своих же домов, которых
точили термиты воспоминаний о прошлом и беспощадно разрушали
знойные ветры.
Замурованный в свое прошлое, в минувшее великолепие, когда оно
еще переливалось через край, грозя затопить, город словно
парализовало. Он перестал развиваться, вписываясь в свои
изначальные пределы, пролегающие по кромке пустыни. Эта Спящая
Красавица Песков смотрела, как источается, расплывается отражение
ее лица в зеркале из складок барханов, усеянных кенотафами и
лачугами под соломенной крышей.
Память о лесах, которые в давнем прошлом помогали уберечь
благотворную влагу, сплетая свои ветви и их тени, как
свежевыстиранное белье, в Джайсалмере выветрилась без следа.
Память, впитывающая влагу как губка, сохранила разве что лужицы,
случалось, оставленные муссонами в ухабах или рытвинах.
Джайсалмер ждал, пока будущее — некий волшебный принц из
сказки — встряхнет его и, пробудив ото сна, вернет ему утраченную
память.
2
А вот Сатьянанда — тот больше не ждал ничего.
Его жизнь протекала, как песок между пальцев, зачерпнутый
ладошкой и зажатый в кулаке. Он был всего лишь бедняком — одним
из множества людей, к кому никто не проявляет интереса или кого
никто даже не удостоит взгляда. Бедняк — это почти пария, а значит,
человек-невидимка. Так песчинки, сливающиеся в пустыню, не
разнятся между собой ни формой, ни весом и соответствуют всему
тому, что выпало на долю их великого множества.
Его жизнь, думал Сатьянанда, похожа на лук, тетива которого
натянута воздухом в сумерки: как знать, угодит ли выпущенная стрела
в глаз ночи или же она пронзит сердце дня.
Однако как обездолен он ни был, нельзя сказать, что его лишили
всего. Судьба не всегда была к нему неблагосклонна. Бог Вишну
сыграл роль своего рода покровителя и пожаловал ему бесценнейшего
спутника, чтобы он мог продолжить свой путь по этой земле. Пока
Сатьянанда медленно жевал кусочек бетеля, суховатого, но все-таки
съедобного, доставая его из дорожной сумы, он поправлял свой
тюрбан, некогда ярко-оранжевый, а теперь выцветший на солнце, и
бросал умиленный взгляд на Наэка — своего одногорбого верблюда —
единственного друга, все его богатство. Друга, которого никто не мог
ему заменить. С отрешенным видом Наэк поджал ноги под тощим
Дитя песков
197
ворсистым телом и так редко шевелил головой и тяжелыми веками, что
его вполне можно было принять за каменного сфинкса, разлегшегося
на песке, с которым сливалась масть его шерсти. Он тоже что-то
жевал, что-то, заменявшее ему бетель, — возможно, листья акации,
сорванные с колючего куста.
Несмотря на почтенный возраст, Наэк все еще был сильным
животным, способным переносить тяжести при условии, что они не
чрезмерны: набор глиняной посуды или несколько штук материи — товар,
который ремесленники поручали Сатьянанде отвезти в уплату за немного
муки, несколько мер просяной крупы — баджры или джовара, — какой
он обычно питался, короче, за пропитание на пару-тройку дней,
проведенных в пути.
Такие поручения уводили Сатьянанду за пределы города, а иногда
довольно далеко от него, мимо искусственного озера Гади Сар, где по
берегам высились храмы секты джайнов. Женщины приходили сюда
черпать воду своими кувшинами, которые носили на голове. При этом
их тело изящно раскачивалось. Они надевали широкие юбки лиловых
или алых расцветок, присборенные на талии, болеро, покрывали плечи
длинным газовым покрывалом, которое развевалось, — их вполне
можно было принять за танцовщиц, в медленном темпе исполняющих
фигуры храмовых танцев. Сатьянанда был почти со всеми из них
знаком. Женщины, смеясь, приветствовали его, а случалось, и
потешались над его прихрамывающим, исхудавшим спутником —
верблюдом, который, казалось, вот-вот оступится или упадет без
чувств. Однако Наэк стоически двигался вперед, несмотря на колкие
замечания, с гордо поднятой головой, не сгибаясь под тяжестью ноши, от
усталости или насмешек...
К вечеру купола джайнских храмов вытягивали по песку свою
несоразмерную тень, подобно тиаре, которую ночь, притомившись, в
конце концов опускала на землю. Нынче на эти памятники старины
люди бросали только рассеянные взгляды. Они походили на
сигнальные мачты вечности, на гигантские маятниковые часы, которые
уже не показывают время — оно остановилось окончательно и
бесповоротно, разве что о беге времени напомнит ящерица или змея,
украдкой скользя по песку.
Сатьянанда любил, но и страшился наведываться к древним руинам,
например, неподалеку от Джайсалмера, в поселение Лодурва, древнюю
столицу князей Бхати. По его предположениям, развалины были
населены шелестами, непостижимыми тайнами, ненасытными божествами,
которые возвращались сюда в поисках секретов, засыпанных песками.
198
Шарль Добжинский
Иногда вдалеке рисовался силуэт миниатюрной антилопы, которая
исчезала из виду, едва ее заметишь, словно бы ее втянула спираль
времени или она скрылась за изгибом линии горизонта.
Про Лодурва рассказывали легенду, будто бы некогда там, в замке
на берегу реки Как, жила принцесса Момал. Несчастливое стечение
обстоятельств разлучило ее с возлюбленным по имени Махендра,
принцем Амаркота, и принцесса, переодевшись в платье бродячего
музыканта, отправилась на его поиски. Она умерла от истощения у
входа в свой дворец, и, как гласит легенда, с той поры река Как
отказывается течь — пустыня восторжествовала здесь потому, что
проиграла любовь.
Наэка ничуть не занимали подобные гипотетические личности. Он
был своего рода философ — приверженец весьма своеобразной
концепции брахманизма. Его аскетизм сводился к тому, чтобы следовать
основным правилам существования: есть, беречь физические силы,
очищать кишечник, вглядываться в горизонт прямо перед собой —
может, ему было дано различать вещи, недоступные глазу
Сатьянанды? — что не мешало верблюду придавать своим условным
рефлексам метафизическую значимость. Не исключено, что он чтил те
же божества, каким поклонялся его хозяин. Если у Ганеша, сына
Шивы и Парвати, всегда изображаемого рядом с землеройкой,
превращенной в ездовое животное, при его человекообразном теле была
голова слона, то почему бы Наэку не вообразить себе, что почитаемое
им божество с телом верблюда наделено головой человека?
Однако же Наэк не выдавал ни одной мысли, кружившейся в его
сонно покачивающейся голове, пока он вышагивал ровным шагом,
вынуждая Сатьянанду приноравливаться к его ритмичной походке.
Пылящиеся барханы, позолоченные заходящим солнцем, местами
образовывали горбы — более высокие, более островерхие, прижавшиеся
друг к дружке, как спокойное овечье стадо, которое еще раньше, чем
осознали его перемещение, перекочевало через время и пространство.
В тот вечер Сатьянанда сделал привал в Лодурва. Пока Наэк застыл
в позе лотоса или, по крайней мере его подобии, что соответствовало
верблюжьему подражанию йогам, Сатьянанда, заглотав пресную
лепешку с луковицей, по заведенной привычке отправился бродить среди
строений и руин, где бывал так часто, что этот пейзаж в серых тонах
миметически сливался с его возрастом и разочарованиями.
И вдруг он услышал необычный шум.
А точнее, шумы разного происхождения, но склеившиеся воедино: подобие
оханья раненого животного или что-то вроде невнятного всхлипывания,
подавляемого рыданиями, какое способно испускать разве что горло ребенка.
Дитя песков
199
Сатьянанда вскарабкался по частично обрушившимся ступеням
ближайшего храма. Внутри, несмотря на бреши, в ракетообразной
башне царила кромешная тьма — ночь, как обычно, опустилась на
землю в одно мгновение с мощью хищника, который обрушивается на
свою жертву и прикрывает ее крылами.
Там, в закутке, на голом истоптанном плиточном полу, что-то
напоминало формы человеческого тела. Тела ребенка, который то
плакал, то икал, склонившись над более темной массой, а в ней
Сатьянанда, приблизившись, распознал черного козленка с белыми
пятнышками, не то умирающего, не то мертвого, поскольку он даже не
шевелился и не издавал теперь ни жалобных стонов, ни хотя бы
слабого блеяния.
Сатьянанда опустился на колени возле ребенка — мальчонки лет
семи-восьми, положил руку ему на плечо и заговорил — потихоньку,
словно боялся его испугать или, быть может, нарушить тишину,
таинство этого мгновения — водную гладь, куда смерть только что
бросила свой камень.
— Кто ты, малыш? Что делаешь здесь совсем один?
Из уст обессилевшего мальчонки не послышалось ни слова в ответ.
Но его стенания возобновились пуще прежнего.
Сатьянанда ощупал козленка. Туловище, похоже невредимое, еще
не остыло, но было уже безжизненным. Жертва несчастного случая?
По всей вероятности, змеиного укуса.
— Он умер, твой козленок, малыш. Жаль, конечно, но тебе нельзя
оставаться тут. Скажи, где ты живешь? Твои родители из
Джайсалмера?
Наконец мальчонка повернулся к Сатьянанде лицом. Волосы
ниспадали ему со лба до самых глаз — таких черных, как будто они
высечены из обсидиана неизбывной грусти. Слезы разграфили худые,
помятые щеки тонкими бороздками грязи и растерянности. Вся его
одежда состояла из тряпки, в какую превратилась лунги —
набедренная повязка.
Он по-прежнему не отвечал. Но жестикулировал: вращательное
движение рукой означало “пустыня”, после чего он прикасался к
козленку, затем к своему рту. На задней ноге козленка виднелись
малюсенькие дырочки. Где-то в барханах пустыни козленка укусила
гадюка. А малыш не произнес ни слова просто-напросто оттого, что
был немой. Сатьянанда поскреб две параллельные пряди седеющей
бороды. Как же ему решить проблему? Узна'ть, откуда явился этот
мальчонка, и отвезти его восвояси. И да поможет ему Вишну!
200
Шарль Добжинский
—- Пошли со мной, — сказал он.
Мальчик цеплялся за мертвого козленка. Он не желал с ним
разлучаться. Сатьянанда уговорил его оторвать руки от сникшего тела.
Ему удалось насильно увести ребенка из руин, поднять и усадить на
седло Наэка между своих колен.
— Поехали, капитан песков! Возвращаемся в город. Мы
непременно отыщем родителей этого безъязыкого малыша!
3
Ничего он не нашел. Никакой зацепки. Ни малейшего намека.
Никто и понятия не имел, откуда взялся этот чертов мальчишка. Его
следы замело в барханах пустыни. Сатьянанда счел своим долгом
вернуть ему человеческую неповторимость и дал найденышу имя
Дигамбара — так у джайнов называли тех, кто “облачен небом”, то
есть всю одежду составляет неприкрытая нагота. И поскольку он
подобрал ребенка, можно сказать, именно в таком обличье, это имя как
нельзя лучше подходило тому, кто возник рядом со своим козленком
из необъятной пустыни, — так возникает в небе перелетная птица,
отбившаяся от стаи.
На самом же деле у Дигамбары не было родных ни в Джайсалмере,
ни в каком-либо другом из окрестных городов — Покхаре, Аакале или
Бармере, где наводили справки, не потерялся ли там ребенок.
Сатьянанда задавался вопросом: а не родился ли мальчик в песках,
подобно ему самому, лишенный прошлого, лишенный касты, чья
пуповина была отрезана не только от матери, но и от родной земли? Так
или иначе, но Дигамбара не был в состоянии сообщить хотя бы какие-
нибудь сведения о своей персоне. Он оказался не только немым — то
ли по рождению, то ли в результате несчастного случая, — но к тому
же еще неграмотным, как и большинство здешних детей, и был
неспособен написать свое имя или название деревни, которую покинул
вместе с козленком, отправляясь скитаться по пустыне.
Тем не менее, хотя Дигамбара не умел объясняться ни устно, ни
письменно, он обладал способностью жестикулировать, мимикой лица,
неисчерпаемыми возможностями говорить глазами — способом
изъяснения, которого достаточно для того, чтобы установить и
поддерживать человеческое общение.
Очень скоро Сатьянанда и он стали понимать друг друга без труда.
Точно так же, как Наэк понимал Сатьянанду по первому движению губ, еще
раньше, чем тот выговорит приказ, или же истолковав блеск его глаз. К тому
же дромадер, по примеру хозяина, взял ребенка под свое покровительство.
Повседневная жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. А
Дитя песков
201
между тем для Сатьянанды в ней изменилось все. Его неприкаянное,
пропыленное жилище, где валялись циновки для отдыха и допотопные
плошки, чтобы стряпать еду анахорета-отшельника, теперь
преобразилось — словно вездесущий дух, лукавый и заботливый,
следил за тем, чтобы в этой бедной лачуге поддерживались хотя бы
маломальский порядок и видимость чистоты.
Со своей стороны Сатьянанда раздобыл своему протеже рубаху и
лунги из белой хлопчатки, чтобы избавить его от грязного тряпья. До
сих пор он пробавлялся чем придется — ел то, что удавалось собрать
там и сям, в пути, во время переходов на верблюде, и такой скудный
рацион его устраивал. Теперь же приходилось раздобывать продукты
для повседневного питания. О-о, они были элементарными — рис,
какие-нибудь овощи, при случае манго или банан в качестве лакомства.
Иногда, ради счастья увидеть, как не по-детски серьезные глаза
Дигамбары заблестят от удовольствия, он жарил мальчику паратху —
лепешки с начинкой, которые тот просто обожал. Или же томил ему
кашу из баджры, добавляя к ней кари — острую приправу и несколько
побегов бамбука, варил суп из джовара или огурцов — сущее
объедение, и они вместе пили чай с пластинкой чуть прогорклого масла,
как принято у горцев Непала — красивого края, где однажды, еще в
свои юные годы, побывал Сатьянанда.
Дигамбара долгое время тосковал по своему козлику, возможно,
как знать, единственному родному существу в его жизни. Мало-помалу
эта рана зажила, и он привязался к Наэку — животному куда более
ученому и мудрому, чем тот казался, позволяя заподозрить его в
согласии с незримыми божествами.
Когда Сатьянанда отлучался по делам своей коммерции, Дигамбара
тайком от него отправлялся промышлять себе на пропитание, какими
бы жалкими ни были результаты; чаще всего они сводились к
смехотворному бакшишу — подаянию, которое он по традиции
выпрашивал у встречных туристов. Напустив вдохновенный вид, он
пристраивался возле коровы, оказавшейся перед объективом
фотоаппарата, или перед стеной, разукрашенной наивным цветным
^ображением Гамеша, — считалось, что они приносят счастье дому,
в особенности при свадьбах. Дигамбара позировал по желанию
любителей “типичных” фото и, если туристы колебались, старался
мимикой обратить их внимание на свой физический недуг.
Ему внушили зачатки религии и понятия, согласно которым
иностранцы, желая обойти “сансару” и переправиться через океан,
выйдя из круга перерождения, должны во время своего земного
существования проявлять милосердие и щедро делиться со
202
Шарль Добжинский
страждущими. То, о чем клянчил Дигамбара, было не чем иным, как
напоминанием о священном обете, мольба о малой толике той
справедливости, какая вытекает из ”чаритры” — понимания праведной
жизни. Бакшиш, полученный им от иностранца, поможет тому стать
лучше, менее безразличным к ближнему, во исполнение его кармы.
Дигамбара помнил приемы этого искусства — разжалобив,
вымаливать подаяние, но не помнил своих учителей — бедуинов,
принявших его в семью еще в младенческом возрасте. Однако он так
настрадался вместе с ними от голода, их безучастия и плохого
обращения, что хотел убежать от них куда глаза глядят, только
подальше, в расчете лишь на удачу, подаяние, а на худой конец —
продажу козленка, которого увел с собой.
Сапожник или цирюльник не чурались мелких услуг, какие
предлагал им Дигамбара, — уборщика, посыльного, всегда готового за
чем-нибудь сбегать или известить клиента, что его сандалии уже
починены... Люди относились к нему участливо, зная, что он сирота
или по меньшей мере найденыш, ребенок без имени и, подобно пустыне,
из которой он возник нежданно-негаданно, как и она, поражен немотой.
Очень скоро топография старого города, лабиринт его улочек,
изборожденных копытами задумчивых коров, исхоженных немытой
ребятней, уже не хранили секретов от расторопного мальчонки, каким
оказался Дигамбара. И хотя язык его уклонялся от прямых
обязанностей, мысль работала исправно.
Подобно здешним священным коровам, бродившим, казалось бы,
кто где, а может, только притворяясь апатичными, ведомым каким-то
одному Богу известным магнетизмом предшествующей жизни,
Дигамбара тоже любил бродяжничать по узким переулкам мимо
знатных, украшенных фестонами особняков, чудом уцелевших от
упадка, хотя их ремонтировали от случая к случаю...
На дорогах, лишенных стоков, он помогал женщинам подметать,
собирая отбросы в кучи, распространявшие зловонные запахи,
подбирал для них коровьи лепешки, — подсохнув, они служат
топливом при незатейливой стряпне или для заделки стен.
Дигамбара испытывал внутреннее удовлетворение, совершая эти
маленькие повседневные дела, какими бы заурядными или никчемными
они ни являлись, — ощущал, что он не совсем бесполезен на этой
земле, куда неведомо какой порыв муссона заронил его, словно
зернышко, с ничтожной долей вероятности, что оно прорастет.
Благодаря Сатьянанде — угрюмому, неразговорчивому,
бережливому, но с огромным запасом доброты, таящейся в глубине
сердца, перед ним открылась возможность подключиться к жизни
Дитя песков
203
общины Джайсалмера, и он постоянно ощущал если не счастье — оно
знакомо только детям, имеющим настоящий семейный очаг, — то некое
опьянение, несомненно преходящее, но оно помогало забывать невзгоды.
4
Опьянение, которое волей обстоятельств ему приходилось умерять.
Если взрослому населению он пришелся ко двору — взрослые
мирились с его присутствием, — то куда труднее и порой довольно
рискованно оказалось утвердиться в мирке уличной детворы. Те с
подозрительностью смотрели на вторжение чужака в их пространство,
на его участие в ожесточенной охоте за бакшишем и случайными
приработками, на которые зарились, которых домогались и они сами.
В их глазах Дигамбара — безбилетник, он работал из-под полы, не
испросив разрешения, без права входа в резервацию Джайсалмера —
входа, предписывающего совершение положенного ритуала инициации.
Нарушение этого табу, пусть даже по неведению, обрекало
Дигамбару на одиночество. И сколько бы он ни подавал знаков, махал
рукой, подмигивал, однолетки не отзывались, не проявляли никаких
признаков дружелюбия; не находилось и приятеля, который охотно
пошел бы с ним в дальние вылазки или позволил ему участвовать в играх.
Дигамбара как бы пребывал на карантине, предписываемом парии
или заразному больному. Вдобавок ему не колеблясь давали понять,
что он помеха, “нежелательное лицо” и должен зарубить себе это на
носу. Сколько бы он ни заискивал перед другими, склонный уступать
право на бакшиш или сбор коровьего навоза, в ответ неслись
насмешки, обидные прозвища, — в первую очередь они метили в его
физический недуг. Его звали не иначе как “зашитый рот”, “безъязыкая
кобра”, “навозный жук”, “пустая глотка”.
Обидные прозвища, насмешки, которыми осыпали Дигамбару, — в
конце концов, к этому он мог бы и привыкнуть: разве не поступал бы
он сам так же, очутись на месте своих мучителей? Но им
предшествовали унижения и похлеще: то подножка, чтобы он вляпался
в нечистоты, то брошенная из-за угла прямо в лицо свежая лепешка.
Под угрозой взбучки его заставляли отдать жалкий рупий, полученный
от туриста. Случалось даже, что его безо всякой на то причины
избивала шайка сорванцов, вырывала из рук сумку, которую он нес
лавочнику, или для пущего унижения с него сдирали тряпку,
прикрывавшую причинное место.
Он подбирал свои лохмотья и с грехом пополам маскировал синяки.
И все же Сатьянанда в конце концов замечал фонарь под глазом или
распухшее лицо. Дигамбара уклонялся от расспросов и наставлений. Но
204
Шарль Добжинский
так или иначе, а Сатьянанда догадывался, чего Дигамбара не мог
избежать: враждебность детей, их жестокость по отношению к чужаку,
постороннему были ему не внове. Он и сам прошел такую школу и
знал, что не может запретить мальчонке уходить из дому, бегать по
улицам. Как удержишь взаперти лисенка песков? Но он советовал ему
держаться начеку, быть осмотрительным, не давать повода втягивать себя
в ссору и лучше всего уклоняться от драки. Ну, а если на него нападут, то
пусть призовет на помощь его, Сатьянанду. При этом он не заблуждался
относительно такого поворота событий. Он знал, что Дигамбара скорее даст
себя убить, нежели наябедничает и выдаст своего обидчика.
И все-таки ни обиды, ни побои не смогли служить объяснением
тому, что мальчик все больше и больше терял аппетит, залеживался на
своей циновке после отъезда Сатьянанды. Его темные глаза, казалось,
проваливались все глубже и глубже, словно их всасывала внутренняя
ночь, или же зрачки мерцали угольками. Вскоре Дигамбара был уже
не в состоянии скрывать слабость и состояние забытья, в которое
время от времени он погружался.
Сатьянандой овладела глухая тревога. Что происходит с этим
ребенком — таким живучим, расторопным, — ведь прежде немота
никогда не мешала ему преодолевать превратности судьбы. Наверняка
он стал жертвой незнакомой хвори: победа над ней требовала участия
доктора. Увы, если бы Сатьянанда привел врача, ему нечем было бы
с ним расплатиться. Придется отвести больного в лечебницу, где
лечение было доступней. Но Дигамбара не желал об этом и слышать.
Он заверял, что просто устал и это пройдет само по себе.
Напротив, “усталость” эта только росла. Мальчик перестал
подниматься со своего ложа, глаза угасли.
Сатьянанда обратился за помощью к старому знакомому —
Дивандралу Джаламу. Немножко знахарь, немножко колдун, он делал
больному припарки по собственному рецепту, натирал ему пахучими
снадобьями руки и тело, поил отварами из лечебных трав.
Шли дни, однако признаки выздоровления заставляли себя ждать.
Однажды утром Сатьянанда решился: закутав в одеяло, он взвалил
мальчонку на верблюда и повез в диспансер.
Им пришлось долго ждать, пока медицинские сестры и врачи
засуетились вокруг Дигамбары, у которого уже не было сил
реагировать. Малышу пришлось остаться в стационаре на несколько
дней, чтобы пройти необходимые обследования, как объяснил
дежурный врач, не скрывая, что случай, похоже, серьезный.
Так оно и было, как позже узнал Сатьянанда. Его маленький
подопечный страдал лейкемией — болезнью крови, которая требовала
Дитя песков
205
тщательного лечения, сложного и сопряженного с расходами. А
поскольку усыновление Дигамбары не было оформлено на бумаге,
Сатьянанда мог рассчитывать только на содействие организации,
которая предоставляла помощь малоимущим.
Сатьянанда был подавлен. Он питал к своему найденышу, которого
прозвал “дитя песков”, такую привязанность, что отсутствие ребенка
было ему невыносимо, но еще горше — одна лишь мысль о
возможности такой потери, что превратило бы его жизнь в пустыню.
Он умолял совершить невозможное для спасения мальчика. Брал на
себя обязательства полностью оплатить все расходы по лечению, пусть
даже ему придется платить долги до своего последнего вздоха.
5
А между тем перегрузок в работе, которая легла на плечи
Сатьянанды при соучастии Наэка, оказалось недостаточно. Все больше
и больше верблюда заменял ему велосипед и трехколесная тачка. Вот
почему ему приходилось соглашаться на выезды в пустыню Сам,
несмотря на то, что они надолго удаляли его от больницы. А между
тем медицинские сестры не утаивали от него, что мальчик настойчиво
призывал Сатьянанду к себе.
В больничных коридорах и просторных белоснежных палатах, среди
медицинского персонала в халатах западного образца Сатьянанда казался
выходцем из давно исчезнувшего мира: замусоленный тюрбан — скорее
ветошь, нежели головной убор; завернутый в дхоту, в ткань которой
въелась вековая грязь.
Однако ни один человек не мог оставаться безучастным к любви,
какой тот одаривал Дигамбару всякий раз, когда, навещая больного,
приносил ему щедрые гостинцы — лакомства и сласти.
Сатьянанда выхлопотал скромное пособие у одной из
благотворительных организаций. Чтобы заиметь несколько тысяч
рупий, он согласился на предложение соседей — заложить свой дом,
примыкающий к их старому караван-сараю. Владельцы собирались
переоборудовать это строение в отель, но для полного обновления
требовалось расширить территорию, и они зарились на лачугу Сатьянанды,
рассчитывая в недалеком будущем завладеть и его участком земли.
Излечение лейкемии (Сатьянанда не был уверен, что ему сообщили на
сей счет полную правду) оказалось процессом длительным и болезненным для
бедняжки Дигамбары, который стоически выполнял все предписания врачей.
А тем временем кошелек Сатьянанды истощался. Он принял решение,
на которое при других обстоятельствах был бы неспособен, оно раздирало
его душу — тем самым он как бы наносил увечье самому себе.
206
Шарль Добжинский
Чтобы собрать еще немного денег, он был вынужден продать
Наэка. И верблюд, подобно жертвенному животному, которое ведут на
заклание, казалось, предчувствовал свою участь, когда Сатьянанда
уводил его в дальнюю деревню, где нашелся покупатель — новый
хозяин, погонщик верблюдов, у него их была целая дюжина. В пути
шерсть Наэка становилась дыбом, как если бы по его телу пробегали
мурашки; поджимая широкие ноздри, он слабо ворчал, глядя на
Сатьянанду широко распахнутыми глазами, похоже, выражавшими
упрек и, казалось, подернутыми глубокой печалью.
В момент расставания Наэк издал болезненный, мучительный крик.
Эта прощальная жалоба навсегда осталась занозой в ушах Сатьянанды.
Когда же он, возвращаясь в город после двух суток блуждания по
пустыне, побежал в больницу, ему объявили, что Дигамбара только что
скончался.
6
Иные жизни обрываются мгновенно — при несчастном случае на
дороге, самоубийстве или от болезни, которую не удалось пресечь и в
конце концов она накрыла с головой намеченную жертву.
Иные жизни угасают потому, что достигли своего предела, — так
лампы, исчерпавшие запас горючего, теряют возможность давать свет.
Иные жизни прерываются потому, что им перебежали дорогу и они
внезапно утратили всякое оправдание, всякий резон продолжать
движение по заданной траектории.
Так была прервана пуповина, внутренне связующая Сатьянанду с
Наэком и Дигамбарой. И тот и другой своим присутствием, своей
немотой, своей тайной — животной или человечьей — вдохнули в него
неведомую силу, способность противостоять превратностям судьбы,
невзгодам, придавая смысл его жизни, что связывало их больше,
нежели разговорная речь.
Теперь, когда уста Дигамбары замкнулись навечно, а после
ритуального сожжения от него осталась лишь горстка праха, для
Сатьянанды онемела сама жизнь. У него не осталось ни слов, чтобы
говорить, ни веры, чтобы поддерживать в себе присутствие духа.
И вот наступил его черед погрузиться во мрак.
Соседи, поражаясь длительному отсутствию Сатьянанды, однажды
послали человека на его поиски, и тот, привлеченный запахом
разлагающегося трупа, обнаружил беднягу в его же доме.
Тело, настигнутое смертью, как бы съежилось.
Казалось, он возвратился в младенчество, в позу эмбриона,
наполовину погрузившись в вечный сон, как в песок барханов.
Лицо его стало неузнаваемо — его изгрызли крысы.
Франсуаза Малле-Жорис
Нантакет
Как только старик узнал, что увидит Нантакет, его настроение
чуть-чуть улучшилось. Он, конечно, не был, что называется, добрым
самаритянином, приезд из Лорьяна в США в качестве няньки
собственного внука — это, конечно, хорошее дело, но; без сомнения,
хлопотное. И то, что Клаус и Камилла оплатили его поездку, только
усложняло дело. Старик не любил, когда ограничивали его свободу, он
не любил путешествий, не любил детей. Его естественное природное
дикарство усугубилось свадьбами дочерей и смертью жены. Что такое
пенсия для него: чтение, длинные прогулки пешком или поездки на
пароходе, иногда недолгое пребывание в Париже у младшей дочери, в
случае, конечно, если он сам на него решался, и тогда он придумывал
свои маршруты, выбирал музеи, которые хотел бы увидеть, ходил без
устали, закусывая сандвичем, ему было достаточно видеть “детей”
вечером. Его “ребенком”, кстати, стал большой^ гривой светлых волос
парень оттого только, что он пожелал жениться на его дочери. В
глубине души старик ненавидел зятьев. Если у него была какая-нибудь
нежность в сердце, он приберегал ее для дочерей. Он находил их
грациозными, остроумными, любил наблюдать за ними в загородном
домике, видеть, как они растут. Он не жалел о том, что у него не было
сына. Достаточно одного мужчины в семье. Не правда ли?
Но он не одобрял развод. Никак. Раз Камилла обременила себя
германо-американским юристом, пусть уж и бережет его. Его не столько
шокировало расставание Клауса и Камиллы, сколько задело. Задело
непостижимым образом. Разводясь, дочь как бы ускорила бег времени,
изменила его представление о разумном ходе собственного старения. Да,
именно так. Старение казалось ему до сих пор чем-то вроде спорта, не
лишенным интереса, он был в него вовлечен, уменьшая мало-помалу
дозы алкоголя, табака, стараясь тренироваться регулярно, заниматься
ходьбой, плаванием, составляя себе план непрочитанных книг и смелый
проспект об островах, он не осмеливался его назвать книгой, но он всегда
так любил острова. Старость была островом, и надо было ее обставить
как можно более приятно, не разочаровывая, а, наоборот, очаровывая
других своим умением извлекать нечто существенное из-под обломков.
Françoise Mallet-Joris. Nantucket
© Gallimard, 1983
© О.Тимашева (перевод), 1998
208
Франсуаза Малле-Жорис
Все это он вдруг осознал во время прогулки — не по своей воле —-
с Малышом Максом в Диснейленде. “Поскольку мы разводимся, —
говорила Камилла своему одиннадцатилетнему сыну, — я приглашу к
нам твоего деда, и ты поедешь с ним в Диснейленд”. Предлагать
поездку из Бостона в Лос-Анджелес одиннадцатилетнему ребенку,
потому что они разводятся! И поездку с кем? С дедом-бретонцем, да
еще в дурном настроении! Мальчик шагал с невозмутимым лицом,
заткнув уши наушниками, с мороженым во рту: ни дать ни взять
глухой и немой. Старик время от времени держал его за руку, скорее
из чувства долга. И вот они остановились перед гигантским деревом,
в котором располагалось жилище “Швейцарских Робинзонов”, той
семьи, историю которой и тот и другой видели по телевидению.
Обломки рухнувшего корабля воскресли внутри гигантского дерева, где
было устроено настоящее жилище, с рангоутами и вантами, с каютой
управления, подвесными койками. Компас без надобности, секстант и
руль превратились в декоративные предметы; как в магазинах мебели
дурного вкуса не догадываешься о предназначении предметов по их
виду, квашня стала баром, шкив фонарем. (Впрочем, об отдельных
предметах еще можно сказать, что они обладают внутренней душой, а
не только внешним видом, как эта квашня-бар, например; уродливые
сами по себе, они еще таили какую-то поэзию. Однако оставим это.)
На что следует обратить внимание, так это на усилия предметов
выжить, преодолеть свою неподвижность. Мальчик еще не покинул
пристанище, когда старик вступил в него. Существует ли между
пленниками сообщничество? Во всяком случае, они вынуждены
общаться. Бывает, правда, многие заключенные даже не говорят между
собой. Дед и внук вскарабкались на дерево: Малыш Макс,
восхищенный водяным колесом, маленькими комнатками, сделанными
из корпуса воображаемого корабля, были видны даже ложные следы
гвоздей, — какая тонкая работа, не то что не внушающая недоверия,
но даже наоборот, поражающая точностью воспроизведения (дерево из
романа, будто само выпрыгнувшее из книги), которое только
подтверждало в уме мальчика действительное существование где-то
семьи Швейцарских Робинзонов, о ней-то он сказал: “Ты видел, дед?
У них есть Библия”. Так говорят об отсутствующих друзьях, которые
вот-вот должны вернуться. Был ли внук действительно не слишком
развит для своего возраста, или он нарочно притворялся? Он также
заметил, что дерево сделано из бетона, а кора — из пластмассы. Но
где же тогда эта легендарная семья, у которой есть Библия, короба
дозревающих фруктов и умывальник, устроенный в носу корабля, где
обитает недвижная сирена?
Нантакет
209
Если Малыш Макс не слишком развит для своего возраста, то его
дед, наверное, не слишком нежен для своего. Дед совсем не
испытывает к внучонку — бледному, большеглазому и большеротому
пацану — никаких теплых чувств, ни даже раздражения.
Он лишь выполняет то, что должен выполнить. Но это совсем не
значит, что он получает от этого удовольствие. Камилла по телефону,
не осознавая, что говорит, урчала: “В конце концов, папа, это же
прекрасный случай!” Прекрасный случай — развод! Именно тогда он
произнес (по телефону) впервые: “В моем-то возрасте”.
— Подумай, доченька! В моем-то возрасте!
— Но, папа, ты же мне нужен!
“В моем-то возрасте”, — подумал он, глядя на дерево
“Швейцарских Робинзонов”. А вот если бы их из с таким трудом
обустроенного жилища, где они отважно решили жить в уединении,
если бы их взяли да попросили сесть на самолет и спешно вылететь в
Бостон? Каково? И для того лишь, чтобы зашвырнуть снова на
дерево, когда отпадет в них нужда! (Тайное страдание, причину его он
еще не знал, выразилось у него по-книжному, притчеобразно: жил-был
самоучка старик Лео, пенсионер Национального Общества железных
дорог, в своем пригородном домишке, полном просмотренных им
пожелтевших романов.)
Наконец он сел в самолет и прилетел в Бостон без всяких
затруднений, высокий, прямой, с жесткими стального цвета волосами,
с хорошо подстриженной бородкой, и Камилла, как обычно, ему
сказала, что он абсолютно не изменился.
— Камилла, доченька, ты мне объяснишь...
— Ты и в самом деле не изменился, папа. Ты по-прежнему
думаешь, что все выяснится. Но так бывает только в твоих книжках.
Она была исключительно хорошо одета — в платье от итальянского
кутюрье, говорила она, растягивая слова, с излишне аффектированной
мягкостью, что в Бостоне должно было казаться чересчур европейским.
Настоящая женщина, его маленькая Камилла. Женщина, которую он
плохо понимал, вероятно, потому, что принадлежал к другому
поколению; для него существовали женщины, которые работали,
костюмы, шиньоны, женщины чрезвычайно галантные, актрисы,
певицы, художницы, журналистки, но также такие женщины, как его
жена, которые готовят целебное питье и рожают детей, с характером
томным и правильными чертами лица. Но Камилла не принадлежала
ни к одному из этих определившихся для него типов женщин. Я их не
понимаю, этих сегодняшних детей. Я не только не понимаю, но у меня
нет даже желания их понять. В салоне современного дизайна, который
210
Франсуаза Малле-Жорис
держала Камилла, где было много ужасающих предметов, подмигивающих
электрическим светом или позванивающих, — она их называла забавными
игрушками, — но также помойное ведро, табуретка, телефон,
окаймленный светящейся неоновой трубкой, ему было не по себе.
— Но приведи мне хоть одну причину! Клаус...
— Вероятно, во всем виновата я... — вздохнула она.
— Вероятно или на самом деле? У тебя кто-то есть?
Камилла была очень утомлена. Она была ласковой, но весьма
утомленной.
— Что это значит, есть ли у меня кто-нибудь? Ты хочешь знать,
есть ли у меня желание снова выйти замуж? На это я могу тебе
сказать: нет.
Тогда он робко спросил:
— Но, может быть... ты влюблена?
— Я всегда была в кого-то влюблена, начиная с двенадцати лет...
Всегда, всегда... Хочешь коктейль?
— Нет, виски-скотч.
Она подошла к бару, положила в стакан лед, замялась, не зная, что
взять себе, но, совсем утомленная, тоже налила себе шотландский виски,
потом вернулась и села рядом с отцом с грацией изможденной женщины.
— Папа, пожалуйста, не устраивай мне сцен со счастливой
развязкой. Воспользуйся своей поездкой, сходи в музей, на концерт,
ты это любишь. Ты обещал Малышу Максу, что ты свозишь его в
Диснейленд. Это его развлечет, у него каникулы, а Клаус его не
захотел взять, я прямо не знаю, что с ним делать. Клаус не отдает себе
отчета, он оставляет мне малыша, он заставляет меня продать квартиру,
в конце концов это нам обошлось так дорого...
— Кто, малыш или квартира?
— Папа!
— Извини. Но ведь ты разводишься не потому, что квартира вам
обошлась слишком дорого!
— В глубине души я иногда так думаю, — сказала Камилла.
И так постоянно. Нельзя сказать, что между ним и Камиллой не было
доверительности. Но даже без особых признаний ему хотелось, чтобы она
хоть приблизительно объяснила причины развода. Может, Клаус начал
пить, промотал свое состояние или влюбился в какую-нибудь фотомодель,
деловую женщину (в кого еще там влюбляются в Америке?), а может,
это как какая-нибудь любовь-страсть... Но нет. Все, что она говорила,
казалось абсурдным, даже денежные вопросы. Зачем его заставили
приехать, зачем посылать ребенка в Диснейленд, содержать шофера,
бонну, вести эту роскошнук? жизнь, если деньги у них на исходе?
Нантакет
211
— Дорогая моя, мне кажется, если бы вы себя ограничили
немного... Эта оранжерея, которую Клаус устроил на террасе... Эти две
машины...
— Ах, машины, но мы ими почти не пользуемся, ты знаешь. Я
ведь только на уик-энды... Но в нашем ремесле, что бы сказали, если...
Но что касается этой зелени, то вот причина, по которой я развожусь
с Клаусом: я ему сказала — или эти зеленые растения, или я, потому
что на террасе я хотела устроить свою мастерскую, и ты знаешь, что
он ответил: зеленые растения по крайней мере не звонят по телефону!
Он поневоле рассмеялся, и Камилла тоже! Но в той невольной
гримаске, которую она состроила, чтобы сдержаться, было видно, что
она не может этого сделать, она даже зашлась сумасшедшим смехом,
который наполнил ее глаза слезами, и вдруг вновь стала милой,
немного некрасивой девочкой, что так добродушно смеялась над
историями, которые он ей рассказывал, под снисходительным и
непонимающим взглядом Одилии, его жены, ныне покойной.
— Ты серьезно говоришь, Камилла?
— Никогда, папа, никогда...
— Неужели помимо телефонных звонков и зеленых растений у вас
есть еще повод расстаться!
— Ты ведь знаешь, в этом-то все и заключается...
Она уже это как-то сказала, когда ее родители удивлялись, глядя
на нее: у нее были дипломы, кандидатская по английскому языку, а она
вдруг окунулась в моду вместо образования. А Клаус, из адвоката
ставший публицистом, занимается носками, моторами; неужели учатся
для того, чтобы достичь этой цели? Теперь он преуспевает как
специалист по зеленым растениям, по декоративному садоводству, у
них великолепная квартира, они садятся в самолет, как мы в такси, и
разводятся, как уезжают в отпуск, чтобы “проветриться”.
— Это все ни на что не похоже, как и твои платья.
Платья, что она рисует, состоят как бы из отдельных кусочков,
деталей, относящихся к разным эпохам, к разным костюмам: мужской
жилет и юбка из парчи, джинсы с бахромой из-под кофты, расшитой
жемчугами.
— Это нравится, — говорит она с отсутствующим видом.
Наконец, что это за жизнь, которая зависит от случая, разве это
можно?
— Но что ты сделаешь, продав свою квартиру?
— Сниму другую, без зеленых растений.
Но ей больше не удалось рассмеяться.
— Хочешь, я поговорю с Клаусом?
212
Франсуаза Малле-Жорис
— О чем?
Он понял, что это безнадежно.
— Но все же, как воспринял это мальчик?
-— О, Малышу Максу наплевать, папа (ее разработанный с
хорошими интонациями голос звучал меланхолично и нежно).
Лео в принципе полагал, что с детьми нельзя быть
чувствительными и что современные родители слишком с ними возятся;
однако в том, что касается Клауса и Камиллы, создается впечатление,
что они вообще сделали ребенка для развлечений, даже еще хуже: они
ведут себя так, как если бы подарили им щенка, они рады уже тому,
что он не лает слишком громко, и вообще по собственной воле они не
завели бы животное у себя в доме. Макс это чувствовал, но с виду он
не был несчастен, странен немного, может быть: своего деда он не
видел с шести лет, а это значит, что практически он вообще его не
видел. Он был совсем ребенком, когда его родители оставили
Францию, они говорили — на шесть месяцев, и вот вам пожалуйста,
ему вдруг предложили этого высокого сухого старика с голубыми,
стального оттенка, глазами из комнаты для гостей, его просто вынули,
словно куклу из шкафа, сказав: “Вот твой дедушка”, а он мило, но
вяло сказал: “Да! Здравствуй, дедушка”. С таким же успехом они
могли привести какого угодно типа с улицы. Доказательством могло
послужить то, что они ели на обед блюда из замороженных продуктов,
что казалось шуткой в роскошной квартире и диссонировало с платьем,
которое носила дочь. Малыш Макс к тому же вежливо спросил: “Ты
чей папа, мамин или папин?” Абсолютно не развит этот мальчуган.
Помимо краткого мига единения перед бетонным деревом, Лео
нашел его необщительным и, добавим, малосимпатичным внуком.
Проведя неделю в Диснейленде, Лед возвратил ребенка с облегчением,
и Камилла, вдруг внезапно озадаченная, сказала:
— Куда бы я могла еще его послать? Ведь Клаус думает, что
лучше ему не присутствовать при переезде.
— Ты никогда до развода так часто не цитировала своего мужа...
— Почему бы и нет? Ой, папа, гениальная идея, не возьмешь ли
ты его с собой в Нантакет? Ты же так хотел туда поехать, не правда ли?
В нем боролись два чувства. Первое не слишком его задевало:
ребенок, родители которого разводятся, должен быть защищен...
— А нельзя ли его послать к скаутам? Здесь бывают детские
лагеря?
— У него нет друзей его возраста, — сказала Камилла, как будто
это само собой разумелось и было особенностью только Макса.
— Эго ему скоро надоест.
Нантакет
213
— Да нет же. Он будет счастлив прогуливаться со взрослым. Ты
ему объяснишь, что такое Нантакет. Ведь это тебя развлечет, Малыш
Макс?
— Конечно, мама.
Тогда Клаус, жующий свой сандвич (разве нельзя было его съесть
в кафетерии?), сказал:
— Да, это как раз для Малыша Макса, Нантакет.
Они называли его Малыш Макс, как будто мальчик не должен был
расти, как если бы вообще маленькие составляли какую-то особую
часть человечества, к которой, к их удовольствию, он принадлежал; это
избавляло от необходимости думать о его нуждах, за исключением
одной — его постоянно надо было кормить. Ну, а его самого, Лео, —
может, в глубине души они называли его “Стариком Лео”? Слабое
чувство солидарности охватило его при взгляде на этого ребенка,
бледную, с раздутыми щеками, жертву такого укоренившегося в их
сознании предрассудка. Он досадовал немного на Клауса и Камиллу.
“Малыш Макс” — это нечто соответствующее утверждению: “У
негров ритм в крови” или: “У индейцев есть какое-то шестое чувство,
как у голубей” — фразы, которые произносили они или кто-то из их
друзей, приходивших к ним на вечер; несмотря на развод, они
продолжали принимать гостей вместе!
Что об этом думал Макс?
"Конечно, мама”. И он снова пошел укладывать свой едва
разобранный чемодан, вновь готовый в путь с той же пижамой,
положенной в плюшевого Микки; типичный маленький путешественник,
рассудительный, с круглыми, как его очки, голубыми глазами,
спокойный и серьезный, не какой-нибудь там расхожий американец,
далекий от представления, которое Лео составил об американских
ребятишках (за исключением этой ненасытности, постоянного голода),
что было не так? — немецкая дисциплина, быть может? Невозможно
было догадаться, то ли он полностью ко всему равнодушен, то ли
растерян, этот малыш. Он только сказал: “Забавно. Уезжаем из
одного дома, а вёрнемся в другой...”
Лео покидает Бостон с беспокойным раздражением. Взволнованный
тем, что ребенок страдает, он проникается чувством долга сделать что-
нибудь, но что? Он был раздражен, потому что для него было
праздником, прибыв в Бостон, оттуда одному доехать до Нантакета, о
котором он мечтал из-за Мелвилла. “Моби Дик”: Белый Кит. Эпопея
капитана Ахава, преследующего свою химерическую мечту... Это
книга, которую он перечитал не раз.
“Если уж на то пошло, они могли бы оплатить нам самолет”, —
214
Франсуаза Малле-Жорис
подумал он грустно, поднимаясь в автобус. Они поедут на автобусе до
маленького порта Яннис, потом пересядут на корабль, чтобы приехать в
Нантакет морем. Он хорошо это знал, поскольку изучил маршрут в
“Голубом гиде” еще в Лорьяне. Он же хотел устроить себе праздник из
этого немного сложного путешествия, готовившего его к тому, чтобы
отдать швартовы и приблизиться к Нантакету, медленно, как моряки
прошлых лет; может, будет туман, сквозь пелену которого он пройдет,
стоя на носу корабля, и тогда он и в самом деле попадет в другой мир,
который емул принадлежал и не принадлежал, мир, который он в Лорьяне
себе нафантазировал. Вместе с Малышом Максом — это не совсем то
же самое. Хотя Макс, едва расположившись в автобусе, заткнет себе
уши наушниками и отключится от мира. Все же его присутствие
помешает свершиться чародейству. Почему они не полетели самолетом?
Лео поворчал в сердцах, а потом стал упрекать себя, как если бы
Малыш Макс, или, короче, Макс, мог это заметить. Он еще не отдает
себе отчета — позже он поймет, что, думая о Клаусе-Камилле, он
противопоставляет эту пару их не слишком верному товариществу, которое
их объединяет. Макс и он — это два “конца”, две границы жизни.
Долог путь в автобусе знаменитой кампании Грейхаунд. Макс
поглощен своими наушниками. Старик Лео пытается читать, но
строчки прыгают. Он пытается сосредоточиться на этом американском
пейзаже, который, вероятнее всего, никогда больше не увидит, но
между Бостоном и Яннисом он и впрямь не представляет особого
интереса. Есть белые виллы, но он видел такие же возле Карнака и
Киберона. Нет, самым важным этапом будет пароход, море, которое
им предстоит пересечь, короткий рейс, час или два, но в ожидании его
Лео чувствует легкое сердцебиение, даже если поездка по морю лишь
чуть превзойдет несуразную переправу через озеро в Диснейленде, где
они должны были погрузиться в подводную лодку и посмотреть на
этих смешных сирен из пластмассы, помещенных в десяти метрах от
дна среди искусственных ракушек и фальшивых сокровищ.
Малыш Макс, ожидая парохода на совсем не живописном
дебаркадере, оставил наконец свои наушники, чтобы купить себе
яблочный, посыпанный орехами пирог, и, как бы продолжая мысли
деда, спросил его:
— Ав Нантакете есть сирены?
— Нет. Сирены не существуют... Это... как розовые слоны на карусели
в Диснейленде. Когда ты гуляешь в лесу, ты же не думаешь, что ты должен
повстречать розовых слонов. Ты уверен, что ты хотел бы все это съесть?
Макс посмотрел на пирог, как если бы он мог получить от него
какой-нибудь ответ.
Нантакет
215
— Могут быть розовые слоны, — сказал он упрямо. — Ведь есть
белые слоны. А если они еще обваляются в глине, в красной грязи, они
стали бы...
Он упорствует в заблуждении. Боже, как его раздражает этот
ребенок! А вот и пароход.
Широкий и высокий, этот пароход ходит туда-обратно. В нем
ничего чарующего: облупившиеся рисунки в коридорах, деревянные
сиденья, изрезанные инициалами, надписями, сделанными
путешественниками. Пароход быстро заполняется туристами в шортах
и с камерами, несмотря на туман и моросящий, пронизывающий дождь.
Погода плохая для послеполуденных часов в конце августа. Про себя
Лео хитро радуется. Завтра, быть может, удастся засунуть Макса в
кинозал и одному совершить прогулку по острову. Как обычно,
туристы должны собираться в одном месте... В то время как океан,
высоко вздымающий свои волны, величественно раскрывает им
навстречу свои объятия, группа мужчин следит за бейсбольным матчем
на экране портативного телевизора. Макс пока еще не надел свои
наушники.
Лео делает жест доброй воли:
— Ты знаешь, что китобои, отправляясь в поход, уезжали на два,
а то и три года?
— На судне? Без остановок?
— Именно. Конечно, они иногда заходили в гавань, но в далеких
странах, откуда они привозили вещицы, которые ты увидишь в музее
Нантакета. Но часто месяцами они бывали в море и годами не
возвращались к себе.
— Может бьггь, когда они возвращались, это уже не было их
домом, — сказал Малыш Макс, задумчиво заканчивая свой пирог.
Положительно не знаешь, глуп ли этот ребенок или наоборот, он
много думает. Во всяком случае, ест он точно много.
— Ты слишком много ешь. Много сладкого, — сказал он, сам того
не желая, сразу почувствовав себя чудовищем: можно ли сказать такое
ребенку, у которого родители разводятся, можно ли сказать ему, что
ест он слишком много сладкого?
— Слишком. Почему? — спрашивает Малыш Макс.
Разве можно это точно знать...
И вот наконец Нантакет, чистенький, как на картинке, как мечта
послушного мальчика, лишенного воображения, целая флотилия
рыбачьих и прогулочных судов, конечно, смешных, в особенности если
начать их сравнивать с пышностью кораблей далеких времен. Это были
Суда-Малышки, как Макс был Малышом Максом; они не менялись,
216
Франсуаза Малле-Жорис
не становились большими китобойными судами, бороздящими воды от
Фиджи до Лабрадора, и эти маленькие домики с занавесками,
кокетливо подхваченными вязаным шнурком, красивые улочки,
обсаженные деревьями, которые заставляли думать об Америке
Линкольна, Линкольна-ребенка, Малыша Линкольна, — вот каким
был Нантакет, строгим, пуританским местом, которого больше не
существовало во времена, когда Мелвилл грезил о нем, по его словам,
о том, каким он был раньше.Лео кажется, что он вспомнил у писателя
определение “отсталый”, употребленное в отношении Нантакета в
сравнении с Нью-Бедфордом, ставшим портом для отправки китобоев,
оснащенным по последнему слову, и что, даже когда он решил сесть
на судно в Нантакете, это соответствовало и его мечте, и образу —
манящей и овеянной дымкой картине, что висит в передней таверны
“Под китовым фонтаном”, — в ней каждый различит, что пожелает.
Пароход входит в порт Нантакет. Несмотря на то, что он
догадывается о том, что его разочарует и что он сумеет проверить
только завтра: фальшивые старые гарпуны, подвешенные к потолку
таверны, служащие кубками китовые зубы из пластмассы, туристы на
велосипедах и в фуражках морских волков и непромокаемые плащи, —
не-смотря на все это, одна фраза крутится в его голове и он ее про
себя облизывает, как Малыш Макс свое мороженое: “Пароход
прибывает в порт Нантакет”. И вот он, Лео, входит в одну из своих
любимых книг, в один из старых разваливающихся томиков,
запачканных пеплом сигары, побывавших раз или два в ванне, где он
читал в свое удовольствие, никуда не торопясь в воскресенье (эмаль на
дне ванны износилась, отчего кожа пониже спины стала шершавой, —
все это было для него связано с “Моби Диком”, Шекспиром и
коллекцией шедевров литературы девятнадцатого столетия, купленной
по случаю на ярмарке металлолома). Пароход входит в порт Нантакет.
— Это похоже на Диснейленд, — говорит Малыш Макс, о
котором Лео начисто забыл.
— Какая чушь!
Угрызения совести. Сказать “какая чушь” мальчугану, у которого
родители...
— Я хочу сказать: это совсем другое... Я хотел сказать, что
Диснейленд был специально сделан, чтобы развлекать людей, это
место ненастоящее, тогда как...
— Нет настоящее место, мы же там были, — заупрямился Макс
с интонацией, как показалось деду, испорченного ребенка.
Мы сходим. Неужели нелепые вопросы этого мальчика испортят
ему все удовольствие? Удовольствие, которое он еще долго будет
Нантакет
217
переживать, которое заполнит его долгие часы в Лорьяне? Но приехал
ли он для того, чтобы получать удовольствие самому, или для того,
чтобы отвлечь Макса, сына своей дочери, ребенка и т.д.
Высаживаемся. Лео снял в городке две спальные комнаты в одном из
кокетливых домиков, в Нантакете снимают комнаты у жителей, но
жители здесь весьма хорошо сочетаются с деревянными домами, с
искусственными цветами, с кретоновыми занавесками, с семейными
портретами, но это — сочетание фальшивого с настоящим, вот почему
Нантакет мог бы действительно считаться изнанкой Диснейленда.
Однако попробуйте-ка это объяснить десятилетнему малышу!
Хозяйка жилища — властная женщина, дама, царящая в своем
домике, — выразила чрезмерное воодушевление при взгляде на них,
как если бы вдруг она нашла давно утраченных родственников.
— О, какие мужчины. Добрый дедушка и его внучек! Я и не
сомневалась, что вам нужны две комнаты... Но как это мило (л/се)!
Как это чудесно (cute)! Дед и внучек, приехавшие посмотреть китов,
не правда ли?! На завтрак милый мальчик скушает пончики?
— Нет, мой дедушка, — сказал Малыш Макс торжественно, —
считает, что я ем слишком много сладкого. Я лучше съем яичницу с
беконом.
В первый раз Лео почувствовал, что он тронут. Оказывается, он,
этот незнакомец издалека, для Малыша Макса что-то значит, Малыш
произнес эту фразу так торжественно, пожелав сказать этой
экспансивной женщине, что владеет чем-то очень драгоценным —
дедушкой, и он не нуждается, чтобы кто-то еще о нем беспокоился. Во
всяком случае, дед не без удовольствия овладел снова липкой ручкой
внука, и они отправились на прогулку в ожидании ужина. Тут едят в
любой час и невесть что. На что это похоже? У Камиллы можно было
оказаться в одиннадцать утра за столом и проглотить суп из омаров
(несвежих, из банок) с какими-то тартинками — и все, или быть
голодным в три часа дня, ничего не взяв в рот с момента утреннего
кофе, имея перед собой лишь выбор из не очень свежих бананов и остатков
салата из кукурузы. Неудивительно, что у ребенка испорчен желудок!
Слава Богу, здесь нетрудно развлечься. На маленьких улочках
Нантакета все витрины притягивают внимание, все вывески бросаются
в глаза. Кит царит повсюду: и на раскрашенных тарелках, и на
хозяйственных сумках, и на пепельницах, и на поясах, есть юны из
плюша, есть фарфоровые киты, киты из бронзы, киты на картинках,
скульптурно выполненные киты-фонтаны, салатницы, на которых
кит хватает свой хвост; кит здесь сразу становится твоим близким.
— Дедушка, а киты существуют?
218
Франсуаза Малле-Жорис
— Конечно.
Лео начинает сердиться.
— Но, может, это не так, ведь сирены не существуют. А повсюду
их изображения.
Признаем этот весомый аргумент. Лео делает усилие.
— Сирена — это животное. Женщина-животное, которую
придумали. Как единорогов, ты знаешь. Или драконов. Но есть зверушки
из. породы ящериц, которые, думаю, малость похожи на драконов.
— А зачем их придумали?
Спустимся на его уровень.
— Чтобы сделать красиво.
— Но есть же очень красивые животные. Жирафы, например. Ты
так не считаешь, дедушка? Или лягушки... О... дедушка, пойдем
поедим! Я хочу есть.
Малыш Макс проголодался очень кстати, потому что его вопрос
озадачил Лео. А он, конечно, не сентиментален, но искренен и
прямодушен.
Макс прав, есть животные любопытные, красивые, пугающие, всех
форм и цветов, и в самом деле, есть ли необходимость выдумывать кого-
нибудь еще. И дальше, если следовать этой логике: существуют истории
правдивые, истории трагические, истории смешные, судьбы полные
приключений или спокойной красоты, почему еще "Война и мир”, почему
“Отверженные” почему "Моби Дик”? Они входят в таверну “Белый
кит”. Здесь, конечно, все посвящено киту. Рыбачьи сети растянуты на
потолке, гарпуны служат вешалками, бар устроен в просторной лодке;
здесь сидят на подушечках, специально положенных на бочки, стены
украшают челюсти рыбы-меча и чучела акул. Макс получает свой
коктейль из фруктового сока, который он потребовал подать ему в
“кварте” — кружке, подделке под оловянную... Он восхищен.
— Это сюда приходили китобои, дедушка?
— Нет, здесь все новое, ты же видишь.
— Нет, здесь все не такое уж новое. Это непохоже на снэк-бар.
— Но здесь все приспособлено специально.
— А рыбьи челюсти, они настоящие?
— Я не знаю, — признался Лео.
Что он ожидал найти в Нантакете? Мелвилла? Квиквега, дикого
татуированного гарпунщика? Был бы он больше доволен, если бы
вместо кокетливого городка, припудренного, как голливудские
декорации (наивной иллюстрации прошлого, краски которого стерлись,
но рисунок, неверный и нечеткий, был честью, оказанной прошлому),
он нашел бы этот маленький городок типично американским, с
Нантакет
219
кафетерием и магазином Вулворт. Что же ты надеялся увидеть в
Нантакете, старина Лео, если не это театральное зрелище? А
существовал ли Квиквег? Зачем что-то сочинять о Квиквеге? Может,
написать лучше биографию капитана Коффена и гарпунщика Бартлета,
которые в самом деле существовали?
— Дедушка, можно я возьму ветчину с ананасом?
— Ты можешь взять все, что захочешь.
Утомленный Лео внезапно становится слегка ворчливым. Сравнение
с тем, что он ощущал между собой и Малышом Максом в
Диснейленде, показалось ему неприятным. Его вкус к чтению до сих
пор казался ему похвальным и даже достойным уважения, он сам
тщательно и упорно создавал свой культурный уровень, приобретая
знания, как делают состояния; и пусть не упрекают его в том, что у
него ребяческие вкусы! Он вложил столько труда, следовал советам
своего учителя, а когда вошел во вкус, то сам создавал себе программы
для чтения. Чтение — это так серьезно, так обогащает, в нем можно
почерпнуть столько сведений, можно говорить на равных с сильными
мира сего, потому что культура людей возвышает. В этом нет ничего
общего с scenic-railway1 и механическими куклами! Заметьте, что
Малыш Макс этого и не говорил. Именно невинные (?) вопросы
Макса заронили эти мысли в голову Лео. Его настроение было
вызвано тем, что он задавался вопросом о том, как далеко простирается
“наивность” Малыша Макса, может, он хитрее, чем кажется. Он
посмотрел на этого, лишенного очарования мальчика, своего внука, с
подозрением. И с удивлением заметил, что и Макс недоуменно
уставился на него.
— В чем дело?
— Ты не знаешь, чего ты хочешь, — сказал Малыш Макс
немного дрожащим голосом, испуганный собственной смелостью. —
Ты мне говоришь, чтобы я не ел сахара, а потом говоришь, что мне
можно ветчину с ананасом?
— Но ты же знаешь, что здесь есть сахар, тебе надо самому
решать, что выбрать.
— Но ведь это ты сказал, что я не должен есть сахар, — отчаянно
настаивает Малыш Макс.
Лео вспоминает о том, как Макс утверждал в глазах хозяйки
пансиона значение своего деда. Только он один, Лео, во всем мире
беспокоится о нем, может его упрекать.
— Ты прав. Ну, возьми... давай посмотрим... курицу с грибами?
‘ Scenic-railway — здесь: детскими железными дорогами (англ.). — Прим. О. Т.
220
Франсуаза Малле-Жорис
Или рыбу, уху, например.
— Да, конечно, — сказал просветлевший Макс. — Давай возьмем
уху, как китобои. Ты расскажешь мне свою книгу.
— Какую книгу?
— Ту, из-за которой ты хотел сюда приехать. Ту, о которой ты
говорил маме, ты же знаешь?
— Я тебе ее куплю.
— Но это не то. Ты должен сам рассказать мне историю. Дедушки
всегда рассказывают истории. У них еще должна быть трубка.
— Откуда ты это подцепил?
— Я это видел в кино, — сказал Малыш Макс весьма уверенно.
Лео смирился.
— Я тебе сейчас ее расскажу.
В требованиях мальчика всегда есть что-то одновременно очень
логичное, но в то же время далекое от действительности, что-то он
просит, но сам характер просьбы уже определен телевизионными
сериалами, которые он смотрел, и комиксами, которые он читал,
именно это что-то и огорчает Лео и не дает ему в последний момент
показать Малышу Максу, что он его раздражает. В этом ребенке
богатых родителей есть что-то столь обделенное, что он вынужден
пожелать себе иметь деда, когда другие желают, например, детский
автомобиль, пожелать себе быть лишенным сахара, как другой бы
пожелал, чтобы ему его предложили. Лео начинает думать, что
утверждение Камиллы “Малышу Максу на все наплевать” основано на
психологическом просчете.
Ожидая обещанной истории, Малыш Макс с просветлевшим лицом
набрасывается на рыбу, хитро заявляя:
— Ты знаешь, что смешно, дедушка? То, что я совсем не люблю
рыбу!
Оба начинают смеяться. В первый раз за две недели Малыш Макс
смеется искренне. Над этим стоит подумать, Лео тоже смеется в
первый раз от души.
Нантакет — это, конечно, серьезнее, чем Диснейленд, — и
таинственнее. Малыш Макс первый спускается в столовую своего
жилища и объясняет слегка завитой и профессионально вежливой даме:
— Знаете, мы приехали сюда из-за деда. Он из Франции. Бретонец.
Все бретонцы немножко моряки, а он, он читал эту вашу местную книгу
“Моби Дик”. Дед мне ее рассказал. Ему хотелось посетить ваш остров
из-за книги. Лично я предпочел бы Диснейленд, но поскольку он
хороший дед, мы сначала поехали туда, а потом вот приехали сюда.
Нантакет
221
— Какой вы славный внучек, — восхитилась дама.
На ней была блузка с высоким воротником и фартук из ворсистой
материи.
Точно, у нее вид с картинки.
— У вас вид точно как на картинке, — важно сказал Малыш
Макс, доедая яичницу с беконом. По крайней мере вы одеты как надо!
— Как это, мой дорогой?
— В Диснейленде были женщины, с которыми тоже
фотографировались, одетые почти как вы, по-старинному, но они
натягивали свои платья поверх джинсов или юбки, у платья была
только внешняя сторона, понимаете? Это для фотографий. А вы так
одеваетесь весь год?
— Ну да, — сказала дама чуть раздраженно. — В этом нет
ничего особенного...
— Я не хотел вас задеть, — сказал Малыш Макс с видом
невольного превосходства, которое раздражает взрослых.
И это чистая правда. Он очень хотел быть любезным. Тем не менее
он часто замечал, что сделанные им наблюдения, которые он
высказывал, вовсе не желая быть неприятным, воспринимались
окружающими с легким испугом, это сразу обнаружилось в ответе
женщины, казавшейся столь сердечной мгновение назад. Перестав
представляться хорошей тетенькой или местной кулинаркой, она
удалилась на кухню, полную сверкающей меди и вышивок в изящном
обрамлении, в то время как Макс невозмутимо, но задумчиво
продолжал есть.
Что же я такое сказал? Это не было невежливо. Очевидно, что
здесь, в Нантакете, есть иной, нежели в Диснейленде, вид
аттракционов: аттракционы для взрослых. Может быть, это и
покоробило даму. Верная своей роли, она появилась с блюдом
маленьких сосисок.
— Хотите немножко? (“Милый мальчик” на сей раз не
последовало. Но Макс за это и не держался.)
— В них ведь нет сахара, не правда ли?
— Конечно, нет! — сказала дама, непомерно возмущенная; она
помнит о том, что сказал Макс. (Это скучно: неужели она будет
оставаться такой же неприятной с дедом? Макс предпринял попытку
проявить любезность.)
— Дайте мне чуть-чуть, пожалуйста. О, вы не могли бы оставить дверь
на кухню открытой? Так приятно смотреть в ту сторону, это как музей...
Без промаха. Дама вновь просияла.
— Вы так считаете, dearie? Кухня точно такая же, как была во
222
Франсуаза Малле-Жорис
времена моей бабушки. Мы пробуем сохранять здесь традиции, здесь,
в Нантакете. Я полагаю, что именно это и нравится вашему дедушке.
— Я тоже так думаю. Но только жаль, что вы не сумели сохранить
китов.
Рассердится ли она снова? Нет, она рассмеялась.
— Какой вы чудный и рассудительный мальчуган, — сказала она
в тот момент, когда в столовую спускался дед.
— Мне часто это говорят, — подтвердил Малыш Макс как нечто
очевидное. — Ия думаю, не слишком ли я продвинут?
День еще не начался, а этот ребенок уже начинает меня
раздражать, — подумал Лео, держась все так же сухо и прямо, как
обычно, но внутренне чувствуя себя утомленным заранее от историй,
которые ему еще придется рассказать... В глубине души он пожалел о
том, что накануне рассказал “Моби Дика“ Малышу Максу. Не
скажешь, что мальчишка не был должным образом заинтересован,
наоборот. Но у него создалось впечатление, что он попал к нему в
плен, что он выдал свой секрет, выдал то, чем был очарован, другому,
кто это использует по-своему. Белый кит, выйдя из его уст, был
воспринят Малышом Максом без очаровательной детской
доверчивости, но как нечто, что можно себе присвоить и пользоваться,
когда захочешь. У него снова возникло охлаждение к мальчику, как
всегда его чувствуешь по отношению к тому, кому доверил признания.
— Здравствуй, дедушка, — сказал Малыш Макс удовлетворенно.
“Он вновь завладевает мною как слугой”, — думает Лео,
расстраиваясь. Мальчик поднимается, тщательно вытирает рот,
подходит к дедушке и целует его. Чего проще? В конце концов, мы
друг друга не знаем, я ему служу чем-то вроде аккомпаниатора, но
чувствую, что у него есть желание обнимать только меня.
— Я съел яичницу с беконом и сосиски, — сказал мальчик, снова
садясь на место. — Мадам меня заверила, что в сосисках нет сахара.
“Что мне не нравится в этом мальчике: он эмоционален. Кажется,
что все время он играет какую-то роль. Почему он уделяет такое
внимание тому, что я ему сказал, когда он меня знает без года неделю.
Да, конечно, стоит подумать, ведь ребенок остался один и не знает,
куда ему притулиться, за что зацепиться... Однако Малыш Макс вряд ли
распустит нюни, он не производит впечатления растерявшегося парнишки”.
— Мой дедушка прежде чем отправиться в музей, съест обычный
утренний завтрак, — сказал Макс.
Дама, весьма раздосадованная, как показалось Лео, отправилась на
кухню.
— Ты знаешь, кухня здесь такая же, как во времена бабушки
Нантакет
223
мадам, — говорит Макс. — Только в ней есть электричество, все
сымитировано, конечно. Но...
— Что сымитировано, что? — возмущенно спрашивает дама,
возвращаясь с булочками в корзинке.
— Я хочу сказать: скопировано, переделано, как сказать точнее?
Кастрюли здесь новые, если бы они принадлежали вашей бабушке, то,
наверное, были бы совсем черные.
На это женщина не ответила ни слова.
Позднее, когда они, тепло одетые из-за пронизывающего,
холодного не по сезону ветра, вышли из дома, Макс заметил своему
деду с забавной покорностью:
— Ты знаешь, люди очень чувствительные, мне кажется.
Дедушка уже был сыт тем, что он дедушка. Вымотался в две
недели! Конечно, он человек долга. Но из своего бретонского домика
он не видел, каков может бьггь его внук. Он был готов к
американскому воспитанию, к расхлябанному, жующему резинку
мальчишке, очень требовательному, или же — к маленькой жертве в
слезах, рвущейся то к папе, то к маме. Но, кажется, ни его папа, ни
его мама не имеют склонности воевать за ребенка, да и сам Малыш
Макс вроде бы не плачет каждый вечер, уткнувшись в подушку, о
потерянном семейном очаге. Он даже неплохо воспитан. Можно даже
сказать, что он чересчур хорошо воспитан — с привычкой доверять
собственным суждениям, явно преувеличенным. Лео признается, что
порой его внук ему глубоко антипатичен.
Когда-нибудь, может быть, он изменится. Камилла ведь
изменилась. И как. Естественно, все меняется, мир меняется,
эволюционирует. Но что его раздражает, так это то, что Камилла
изменилась как бы случайно. Она не поменяла веру, не прочла свою
главную книгу, у нее не было в жизни божественной встречи... Нет,
она изменилась, как унесенная ветром. Поскольку Клаус несколько
месяцев был юрисконсультом сети магазинов готового платья, она
начала рисовать платья, хотя никогда не любила живопись и готовила
себя к преподаванию, но если бы это было все! Ведь можно поменять
ремесло. Но поменять внешний вид, язык и характер, потому что
рисуешь платья! А если бы Клаус занялся сетью рыбных магазинов,
она стала бы продавать рыбу, как ее мать? И говорить, как торговка
рыбой? Но торговки рыбой тоже не говорят больше, как “торговки
рыбой”; Одилия. Теперь это буржуазии, что приезжают в Шамони
кататься на лыжах зимой, и говорят они, как дикторши. Правда в том, что
мир не имеет формы, которую можно предугадать. В политике, например...
224
Франсуаза Малле-Жорис
— О чем ты думаешь, дедушка?
— Я думаю... о торговках рыбой.
— Это из-за кита? Или из-за сирен?
Лео отказывается объяснять. Он не ответил ему, что это из-за его
матери, он о них думает; тем более из-за бабушки.
— Без сомнения.
— Знаешь, дедушка, тут есть два музея, а что, если мы их посетим
порознь? Я хочу сказать, что я пойду в этот, а ты пойдешь в тот, а
потом ты пойдешь в мой, а я в твой, понимаешь?
— Но... почему?
— Тут никакого риска, они же рядом, — сказал Малыш Макс. —
Я думаю, что тебе там будет лучше одному, ты схватишь кайф, потому
что там киты.
У Лео был вид явно ошеломленный, потому что Малыш Макс
разразился смехом. Засмеялся второй раз после начала их путешествия.
— Это потому, что тебе больше всего нравится твоя мечта, не
правда ли? Есть такое выражение. Когда люди принимают наркотики,
они говорят: схватить кайф, быть в полном кайфе...
Нельзя сказать, что это выражение бегло употреблялось в
Морбиане. Среди людей поколения Лео. Но предложение было столь
заманчивым, что он уступил, не споря о словаре и “о людях, которые
принимают наркотики”. Малыш Макс, похоже, очень был о них
наслышан.
— Ну хорошо, ладно. Тогда мы встретимся на этой скамейке
через... через...
— Через полтора часа, — решил Малыш Макс. — Мне захочется
есть через час с половиной. Ты как раз начнешь беспокоиться. Мы
съедим что-нибудь и обменяемся нашими впечатлениями.
Лео, которым в жизни еще никто не командовал, ни на железной
дороге, ни в профсоюзе, ни дома (бедная Одилия, она даже и не
пыталась, святая!), и н^ тебе — одинокий и безупречный, дал себя
запихнуть в музей Нантакета одиннадцатилетнему парнишке, который
ему даже не симпатичен.
Дом Лео. До двух часов это дом Одилии. Дом добродетели,
порядка, и не только. Дом любви. Он очень любил свою жену, которой
невдомек, что для него было жизненной ценностью. Она была частью
бесценного, ей не нужно было это понимать. Ни от картины, ни,
скажем, от поезда не требуют понимания того, почему они чудесны.
Ни от судна, ни от кита. Одилия совсем не тщеславная, такая
спокойная, наверное, даже не задавалась перед зеркалом вопросом:
Нантакет
225
“Красива ли я?” Конечно же, нет. Во всяком случае, он так не думает.
В конце концов, что он знает об Одилии? Что она была красива, что
она была такой всегда и что она была тихой и спокойной женщиной.
Это все, что можно вообразить, когда говорят: она была женщиной в
полном смысле этого слова. По-матерински добрая, утоляющая; дом,
дети, семейный очаг, и тело, сжатое в темноте в горячих объятиях,
легкий вздох, вот все, что нужно. Женщина. Красавица. Моложе его,
но все же ей было шестьдесят пять, когда она умерла от рака, без
жалоб, выносливая в трагический час настолько, насколько она была
вынослива в тяготах жизни, отяжелевшая, но все еще красивая с
седыми волосами. Однако зачем вспоминать об Одилии при входе в
этот ощерившийся гарпунами и копьями музей, полный гравюр на темы
бурь и битв. Китобои тоже должны были бы подумать о своих
супругах, о своих невестах, о молоденькой девушке, встреченной
однажды вечером с полной провизии корзинкой или с маленьким
братом на руках, возвращающейся к себе домой, а у них впереди три
года сожалений, потому что они не осмелились ей ничего сказать. У
них есть три года, пять лет, чтобы мечтать о пряди светлых волос и о
черной косе, которую развевает ветер... И на самом деле, у супругов
в Нантакете совсем не оставалось времени на что-либо иное, кроме дум
друг о друге — или о том, чтобы забыться в годы нескончаемых
разлук. На палубе китобоев, прошедших трудными дорогами и
отчаянно рисковавших, была полная тишина, которая могла тянуться
долгие недели, месяц-два. Лео осматривает медленно, любовно
выточенные предметы, все эти на продажу или для души выполненные
в период ожиданий поделки: вот эти шахматы из кости кита, этот
миниатюрный туалетный столик из дерева, инкрустированного слоновой
костью, даже эти рисунки, то ярко, то неумело набросанные тогда,
когда не штормило... Китобои далеких времен в периоды затишья,
когда они могли помечтать. Поэтому, без сомнения, и возник у них
белый кит. Особое значение Ахав придавал белому киту... Это символ.
Мечту свою Ахав доверил, внушил всему экипажу. А Мелвилл сумел
передать Лео, а также сотням других читателей свою веру в Ахава. Да
что я говорю! Создал у Лео образ Ахава, будто запечатленный на
семейном портрете. Ахав живет в мыслях Лео, как и Одилия. И вот
вам весьма несуразная мысль, которую он только что обрел, пробегая
эти залы, полные макетов фрегатов и всей их оснастки, которую он так
мечтал увидеть, потрогать, кожаные ведра, перегонный куб для
ворвани. “Знала ли Одилия о том, что она красива?” — эта внезапная
мысль доказывает, что Одилия заняла в его внутреннем мире место
рядом с Ахавом и Пьером из “Войны и мира”, Жавером, Альбером,
226
Франсуаза Малле-Ж ори с
его странным полковым другом, которого он никогда больше не видел,
судьбу которого ему иногда хотелось вообразить... Воспоминание как
музей. Разве воспоминание об Одилии в музее Нантакета означает, что
он утешился, что Одилия, так сказать, более не существует? Или она
существует, но как-то по-иному?
Вот громадная карта, представляющая путешествия китобоев с
XVII до XIX века, из Гренландии на Азоры, на Маркизы, куда
бежал Мелвилл и где он попал в плен к очаровательным людоедам,
которые не нанесли ему никакого вреда. Если бы Малыш Макс был
здесь, он потребовал бы ответа на вопрос о том, существовало ли это.
А он, Лео, был бы счастлив ответить ему с авторитетом дедушки,
настоящего дедушки: “Да, это доподлинно историческое, малыш”.
Побег Мелвилла — это исторический факт; он, встретивший Одилию
во время паломничества в Сент-Ан д’Оре, это тоже история. В конце
концов, это действительно было. Но почему же тогда то, что он
порицает у товарища (отступничество, это нарушение данного слова;
нужны веские причины...), покажется ему в жизни Мелвилла лишь
интересным эпизодом? А кто (если кто-нибудь вообще интересовался
им) мог бы сказать, поедет он в Сент-Ан д’Оре из истинной скорби,
из желания ли развлечься с друзьями или по прихоти судьбы? Вещи
теряют свою реальность и приобретают другую. Книги не закрыты
наглухо, в них входят и выходят. Вот что нужно сказать Малышу
Максу.
То, что он ни разу не сказал Одилии, которая была красива и очень
мило сердилась иногда, видя его погруженным в книгу: “Вряд ли это
тебе принесет повышение зарплаты!” Он много читал, это правда,
вобрал горы книг. По этому поводу он вежливо говорил шутившим над
ним товарищам: “Культура тоже оружие”, и в каком-то смысле это
было правдой, потому что он мог выступать многократно, и не будучи
смешным, от имени профсоюза, он говорил,как хозяева, даже лучше, он
заставлял заниматься детей, и это неправда, что он не понимал Одилию.
Вот: гарпуны, китобойные суда, волшебные маршруты на карте, дни
мечтаний—все это перед глазами, он думает об Одилии, которой
больше нет. Об Одилии, которой он никогда не пытался ничего
объяснять про белого кита, который и существует и не существует, как
в зеркалах бесконечно появляются самые невероятные изображения,
кит в голове Лео, слушающего Ахава, который существует только
потому, что Мелвилл, который... Который был мужчиной, как Одилия
была женщиной, и Лео больше ничего не знает ни о нем, ни о ней,
если не считать того, что он читал Мелвилла и что Одилию он любил.
Все, кроме этого, предстояло, выдумать. Ахав Мелвилла это не
Нантакет
221
Ахав Лео. Жизнь Одилии не была жизнью Лео. Все это, может быть,
имело родственную связь, но... Как все эти перегонные кубы, чучела
акул, весь этот процесс разделки китов, их продажа имеют связь с
упоением опасностью, но также с мечтой о белом ките или с мечтой о
девочках с косичками, к которым возвращаешься со златом и дарами
в руках. А может, не стоит вообще искать ни кита, ни девушки. Ахав
мертв. Одилия мертва. Лео чувствует себя одиноким среди этих навеки
застывших свидетельств их существования.
Фантомный кит, девушка-мечта навязчиво сидят в его голове и
мешают воспользоваться тем, что он так хотел увидеть. Девушка-кит,
девушка-рыба, чудовищный гибрид мечты и реальности — вот что
стало с мертвой Одилией, которую он может вызвать из небытия в
любом возрасте, в любых декорациях, никогда так и не узнав, что же
происходило в действительности. Ни то ни се, ни рыба ни мясо, как
говорят. Это сирена. Он выходит.
Перед музеем в зеленой аллее, на белой скамье, задумавшись, сидел
Малыш Макс с большим мороженым в руке.
— Я не думал, что ты так рано выйдешь, дедушка.
— Я тоже не думал.
— Тебе там не понравилось?
— А тебе?
— Это было очень странно.
Они идут рядом по отреставрированному городку, буквально
шествуют, как в каком-то фильме, дедушка и внук. Лео чувствует, что
ему нужно держать Макса за руку, и он ее держит в своей руке, не
хватает только музыки, чтобы создать между ними атмосферу
доверительности, которая так и не возникла,
— Почему это было странно?
— Ты увидишь. Это было совсем не о китах... Это о здешних
семьях... Вначале можно подумать, что они сумасшедшие; они
выставили в витринах, настоящих витринах, башмак одной маленькой
девочки, куклу другой, а рядом кресло бабушки капитана, женщины,
которая не сделала ничего особенного, кроме того, что всю жизнь
качалась в этом кресле, и этот музей полон таких вещей...
— Ты именно поэтому вышел? Я понимаю, что это тебя не
восхитило.
— Нет, что ты, напротив. Я вышел, чтобы поразмышлять. Одна
из Коффенов вышла замуж за Гарднера, Коффен женился на одной из
Риделей, малышка Ридель умерла в четыре года, один из Гарднеров,
который рисовал, успел написать ее портрет... Мне кажется, что они
хотят обо всех и обо всем вспомнить. Как ты думаешь, женщина из
228
Франсуаза Малле-Жорис
дома, где мы остановились, тоже принадлежит к одному из этих
семейств?
— Ты можешь ее об этом спросить.
— Я спрошу у нее. Понимаешь, если бы я знал, я бы тоже мог
сохранить вещи такими, как они были.
— Если бы знал что?
— Что мои родители разводятся, — сказал Малыш Макс серьезно
и без всякой патетики. — Первое платье, которое мама придумала,
или, например, фотографию, на которой мы все втроем, когда только
что приехали в Америку. Конечно, я был очень маленьким, чтобы
сделать такую фотографию, но папа мог бы об этом подумать. Это
послужило бы основой моего музея.
Они идут рядом. Мимо едут велосипедисты, похожие на тех, что
они видели вчера, в смешных дождевиках и фуражках. Карикатуры.
— Чем бы это тебе послужило? — сухо спросил Лео.
— Это послужило бы мне книгой. Как эта твоя книга о китах. В
конце концов, ты так и не видел кита на воле, ведь правда же?
— Но ты знаешь, все эти фотографии, предметы... У меня куча
фотографий моей жены, и вот теперь, когда она умерла...
— Это правда, что бабушка умерла. Я ее совсем не помню. Ты
привез ее фотографии?
В бумажнике у него была ее фотография, которую Лео всегда носил
с собой. Здесь Одилии двадцать лет, они тут накануне помолвки. И
потом, может быть, та, около железной дороги, где они вместе с
друзьями-железнодорожниками, которые собрались их поздравить с
наградой или золотой свадьбой, — точно он не помнит.
— Не скажешь, что это одно и то же лицо. Чудно думать, что эта
хорошенькая девушка — моя бабушка. А носила она такой головной
убор, когда была молодой? Ведь это бретонский головной убор?
— О, лишь однажды, а может быть, и два раза, но она надевала
его только в дни праздников, в будни она его не носила.
— А я скажу, что она его носила, — сказал Малыш Макс. И он
вежливо прибавил: — Тебя это не обижает, дедушка?
— Кому ты скажешь? Твоим друзьям?
— Я еще не знаю, кому я об этом скажу. Я расскажу историю
нашей семьи. Ты знаешь, для тех, кто живет здесь, бретонка — это
головной убор.
Они подходят к рыбацкому порту; маленькие суденышки, с виду
невзрачные, напоминают о кашалотах, мерланах, макрели, о скромных
жареных блюдах. Здесь и там стоят яхты побольше, белее, с
приподнятым пультом управления, просто сказка для отдыха.
Нантакет
229
Вернувшись из отпуска, ее хозяин мог бы сказать, что такой нет нигде
в мире, в ней он ничем не рискует. Может, кто знает, именно здесь
американец в цветастой рубашке о чем-то и мечтает?
— Так красивее, — сказал Малыш Макс.
— Что? — Лео очнулся.
— Красивее, когда в рассказе возникает головной убор.
— Но что ты хочешь рассказать? Кому? И почему?
В этот раз он не смог сдержать раздражения. Он уже устал от
этого мальчишки со всеми его вопросами, со словами-размышлениями,
звучавшими сейчас в полной тишине. Такая вот манера — принимать
себя слишком всерьез.
— Папа с мамой расстались, и нужно, чтобы кто-то рассказал их
историю, — сказал Малыш Макс с не проявлявшейся до сего момента
живостью. — Потому что, ты знаешь (он говорит как мужчина
мужчине), они не знают, чего хотят. Это как-то не совсем понятно, их
развод, переезд, все это. Я хочу вставить в историю бабушку, потому
что она и ты, вы никогда не расставались, вы всегда жили в одном и
том же месте, как эти люди Нантакета — все эти мужчины, женщины,
моряки, они всегда возвращались, вы всегда занимались одним и тем
же ремеслом. Это как если бы у вас был музей, это... разница, это...
я не нахожу слова.
— Контраст? — подсказал Лео.
— Да. Я думаю. Ты должен знать, потому что ты читаешь все
время. Мне кажется, если бы я мог все это рассказать, было бы
интересно, ты не думаешь, дедушка? Люди, которые никогда не
меняются, и люди, которые меняются постоянно. Это мои родители и
мои дедушка и бабушка.
Лео молчал, ошеломленный, стоя на ветру на набережной
Нантакета. Они дошли до конца и оказались перед Атлантическим
океаном.
— Как ты думаешь, что лучше?
— Я думаю, что об этом узнаю только тогда, когда расскажу
историю.
Да, рассказанная жизнь обретает форму. Даже нелепость,
несовпадения тоже обретают форму. Они не кажутся больше безумием,
а приобретают таинственный смысл, во всяком случае, позволяют
задать вопрос.
— Они хотят все оставить в квартире и продать все подчистую, ты
знаешь. Папа и мама. В Америке так делают. Бывает — люди выносят
мебель на тротуар и продают или отдают прохожим. Ты представляешь?
А здесь все пользуются одной и той же мебелью больше ста лет!
230
Франсуаза Малле-Жорнс
Они стояли перед огромным непонятным морем с одним и тем же
вопросом в сердце. День был погожий, но летящая пена создавала
впечатление, что моросит дождь. Стоило уйти с освещенного солнцем
места, как повеяло холодом. Нантакет.
— В сущности, то, что ты хочешь сделать, — сказал почти робко
Лео, — это книга?
— Да, наверное, это так, — ответил невозмутимо Малыш Макс.
Они тронулись в обратный путь. Лео был ошеломлен, очарован,
оглушен и даже почувствовал ревность. Малыш Макс, этот хмурый,
малообщительный ребенок, имел шанс, пусть даже небольшой, стать
автором книги, стать тем, кто придает форму жизни. Стать создателем
сирен, этих полуреальных, полумифических существ и оттого более
истинных. Его былое раздражение обрело внезапно объяснение. Чтобы
стать создателем, чтобы вообще попытаться быть, Максу нужна была
поддержка, нужна была такая опора, которой он не нашел у Камиллы
и Клауса, заблудившейся пары, ему нужен был дедушка.
Если даже внук не очень одарен, он по крайней мере пытается
сыграть роль создателя. Кто знает, может быть, честолюбивые мечты
Макса пришли к нему с другой стороны моря — из домика в Лорьяне,
где железнодорожник по воскресеньям читал книги, сидя в своей
старой ванне?
— Пойдем поедим, — сказал он. — Я тебе расскажу семейные
истории.
Истории, которыми он никогда не интересовался, неожиданно
всплыли на поверхность, он снова выловил из своей памяти эти вазы,
инкрустированные мидиями, эти отшлифованные морем деревяшки,
которые со дна поднимают ныряльщики, а затем в музеях
раскладывают в ящиках с особыми предосторожностями. Эти истории,
столь же ложные, сколь реальные, смысл которых он по прошествии
стольких лет так до конца и не понял. Но, может, их поймет Малыш
Макс? Посмотрим.
— А когда я вернусь, — сказал он, заходя с внуком в таверну,
полную фальшивых украшений и сувениров, — я тебе напишу, Макс,
я тебе напишу.
В банальном обещании внезапно прозвучала обрядовая интонация.
Малыш Макс, взобравшийся на свой бочонок, хорошо это понимал.
Проявил ли он хоть какое-нибудь волнение? Лео думал, что нет.
— Я тоже, старина, — сказал Макс, в котором на мгновение исчез
«Малыш». — Я тоже тебе напишу.
Клод-Мишель Клюни
Water boy1
О мальчики светлые ...
Бездна морская свирепа.
Харт Крейн.
“ Путешествия ”
Антуану Галлимару
В глубокой расселине меж скал — а там, на просторе, океан совсем
иной, неуловимо-серый, — вода казалась такой же зеленой, такой же
твердой, как вода камней ее ожерелья. Однако, если не считать
остроэавистливых взглядов нескольких женщин, никто не погружается
в воду камней. Любая непроницаемая красота внушает страх. Как
пугает ее самое. красота этой вот бездны рядом, прямо под террасой
отеля. Обладаешь ли красотою или стремишься обладать, гонишься за
нею или жаждешь удержать, красота всегда оплачивается дорогой
ценой. Так кому же ведома глубина воды изумруда — его глубина во
тьме времен?! Пока ей придвигают белое кресло, в солнечном сиянии
на краю террасы, смуглокожий и почти обнаженный, вдруг возникает
мальчик. Он стоит недалеко от нее. Она откидывается назад, невольно
вдавливаясь в подушки, словно черный непроницаемый взгляд и
впрямь остановился на ней. “Water boy”, — пренебрежительно шепчет
официант на своем скверном английском. При виде тела, стремглав
летящего в узкую пучину, сердце ее замерло; она с трудом подавила
крик, готовый слететь с приоткрытых губ. Как же нестерпимо долго
длится немой взрыв коротких брызг на изумрудной поверхности
бездны! — вот, наконец, она выплюнула обратно свою добычу, на сей
раз уцелевшую. Однако нужно произнести положенные слова: крепкий
кофе, нет, не по-американски... И еще... Она рассеянно пробежала
глазами меню. Образ, что всякий раз неизменно всплывает в ее
памяти: рыбины, которые кухарка проворно потрошит голыми руками
на краю раковины, их тела, исходящие кровью — жизнью, — под
хлесткой водной струей. Да, только кофе, а потом манговое мороженое.
' Water boy — ныряльщик (англ.). — Прим. И.Волевич.
Claude-Michel Cluny. Water boy
© Gallimard, 1992
© И.Волевич (перевод), 1998
232
Клод Мишель Клюни
Не дать себе разложиться в этой влажной жаре. Ей хотелось бы
обладать холодной чистотою камня, противостоять времени,
разложению других и разложению плоти — притом, что первое так
часто совпадает со вторым... Мечты кумира? Быть любимицей
публики, самой оставаясь бесчувственной, — вот он, закон ее
профессии, если хочешь как можно дольше удержаться на плаву.
Играть в вечное притворство — до известных пределов. Или
притворяться, будто вечно играешь?
Темные стекла очков ограждают ее от присутствия посторонних. Но
зато приближают небо. Создают странную иллюзию его осязаемости.
Небеса добрых старых вестернов, яркие, благодаря оранжевым
фильтрам, той волшебной яркостью, которую нынче сменили
безвкусные современные краски. Гарбо была права. Бросить все?
Мудро. Она могла бы на это решиться. Может, даже должна была
бы. Стареть — значит начать придумывать прошлое. Ах, нужно ли
ей что-нибудь придумывать?! Улыбаться при мысли о своих несчастьях
— это она может. Поскольку еще, слава Богу, не слишком поздно.
Жизнь — настоящая жизнь — длится до тех пор, пока у тебя есть
выбор. Гарбо, ушедшая безупречной. Ослепительно красивая, точно
жемчуг в сто рядов... А она, чьи зеленые глаза приводят в восторг
зрителей, никогда не сравнится красотою ни с одним из своих
изумрудов. Она перебирает камни, приятно холодящие ей пальцы. Она
любит это ожерелье, такое прекрасное, такое тяжелое, что страшно
нагнуться вперед. Нет, только не уступать расслабляющей скуке,
утомлению. Поверхность воды там, внизу, кажется ей небьющейся, как
полированный камень.
*
Мелкие белые облачка усеяли ту часть небосвода, что над
вулканами. Нет спасенья от этих готовеньких клише. Иные, кажется,
специально для того и приготовлены, чтобы жить ими. Она закуривает
сигарету, и из ее губ струится тоненький дымок. Да, на сей раз (она
улыбается про себя) ей придется составить облакам весьма скромную
конкуренцию — всего лишь такой вот намек на дым. Местные
вулканы, чьи названия она, конечно, никогда не запомнит, ей с
гордостью предъявили сразу же, на трапе самолета, пока еще не
замерли пропеллеры, и они до сих пор необыкновенно занимают ее —
эти творения природы, слишком совершенные, чтобы приносить
пользу. Даже смерти. Поскольку она разглядывала их, не говоря ни
слова, ей объяснили, что они совсем не опасны. Второй раз она увидела
эти вездесущие громады час спустя, прямо напротив балкона, в номере
люкс, который для нее сняли заранее. Они уверенно занимали весь
Water boy
233
просцениум, играя вместе с небосводом. Она сочла, что они прекрасно
исполняют свою роль. Их красотой просто нельзя было не
восторгаться. И, значит, невозможно не испытывать перед нею страх.
В древности они были богами. Ей подумалось, что, живи она здесь,
она тоже стала бы почитать их как богов. Все, в чем кроется угроза,
притягивает неодолимо. И опасность не дремлет, она подстерегает,
готовая укусить, в самом средоточии того, что манит нас. Все роли,
которые позволили ей уверовать в свою звездную судьбу и уготовили
место на небесах, куда менее вечных, чем небеса богов, таили в себе
огонь этой опасности. Скрытый, священный огонь! Что за
поразительный образ нашел французский поэт, который в один, еще
предвоенный, день, между двумя авиарейсами, пришел к Кингу в
студию со словами: “Снимите на пленку обратный ход бытия!”
“Фильм вырывает нас из сна жизни, — говорил он со странной
усмешкой, — и позволяет пройти вспять по времени, извлечь
ныряльщика из морских глубин и вернуть его на берег безупречно
сухим”. И не он ли, этот тщедушный, подвижный человечек, весь как
будто составленный из ломаных линий, также сказал им, что кино,
верно, придумал Орфей, когда переправился назад, через реку
Мертвых?!
*
Струясь светом и водой (это был еще не фильм, от которого, как
нашептывало ей предчувствие, следовало ожидать самого худшего!),
задыхаясь, темнокожий мальчик всплыл из бездны; черные волосы
облепили ему лицо. Точно черные шрамы, рассекавшие другой, куда
более древний, лик — идола. И в это мгновение по близкому,
горячему и такому знакомому аромату она угадала, что ей несут
заказанный кофе. Он недвижно лежал в глубине чашки, словно черный
кружок обсидиана. И причудливые облака — там, в запредельной
вышине, — тоже застыли в ослепительной скульптурной белизне.
Наслаждение горьковато-острым кофе, ее излюбленным, так редко
дозволяемым наркотиком. Который усиливал ощущение счастья бьггь
здесь одной (“О боги! — вздохнула она, и сразу напряглось тело,
готовое изобразить мольбу. — Боги! Сделайте так, чтоб одной я
осталась!”). Кофе и одиночество — удовольствие и роскошь. Легкий
капюшон и темные очки создавали всего лишь видимость защиты от
надоедливых поклонников. Они просто давали ей право не видеть
самой. По крайней мере не сразу. Как можно позже. А хорошо бы и
никогда! Увы, временами очки становились преградой ее собственному
любопытству, не позволяя разглядывать других... Там, где она сейчас
укрывалась — более того, укрывалась в свято почитаемым час сиесты! —
234
Клод Мишель Клюни
она сидела спиной к большинству столиков. Из-под красного зонта ей
был виден, среди всех живых существ на террасе, один лишь официант;
он лениво бродил взад-вперед, тут оправляя подушки, там подбирая
брошенную газету. А чуть дальше, в одиночестве, прислонившись к
балюстраде, стоял уже обсохший мальчик. Он глядел на нее точно так
же, как она на него. Но его маска — “Los Indios!” ’, — презрительно
бросил официант, неспёшно и церемонно поднося ей мороженое, и тут
только она заметила, что поодаль стоят еще двое, — будучи
естественной и прекрасной в своем презрении, защищала его куда
лучше. Мальчик стоял недвижно, как изваяние, — дитя старой
трагической пары, жизни и смерти. Крепко сжав зубы, словно
удерживая себя от дикарски-жадных вдохов. Черные волосы,
выпуклые скулы на треугольном лице, смуглая блестящая кожа.
Скульптурное, зверино-гибкое тело. Вот и еще одно клише. Как
вулканы. Бывают страны, которые невозможно разглядеть из-под всей
этой кучи готовых клише. Кофе, ароматный и крепкий, мало
эффективный в путанице чувств, должен был вмиг разогнать хмарь
мыслей.
*
Тени заползают под белые кресла и фиолетово-зеленые мозаичные
столики. Она уже отодвинула солнечно-желтое мороженое с ароматом
манго. Порывами налетают солоноватые выдохи океана. В какой-то
миг все вокруг кажется застывшим. Минеральный покой терпкого
моря, твердого, как стекло, небосвода, слишком белых облаков. Но и
в едином мгновении, в прекраснейшем из пейзажей, жизнь неустанно
извлекает на свет Божий свои отбросы. Нет, наши. Отбросы, какие
мы собой являем. Вульгарный толстяк в цветастой рубашке и шелковых
шортах подошел к индейцу — это было неизбежно — и повертел
перед ним блестящей монеткой. Мальчик кивнул, и турист швырнул
монету в пропасть. Ныряльщик проследил за ее траекторией. Потом
его тело сжалось и тут же растянулось в полете, выписав, по пути к
бездне, немыслимо дерзкую кривую. И только миг спустя, когда канул
в воду расщелины бело-зеленый махровый цветок брызг, она заметила
острые утесы. Рука ее, дрогнув, невольно раздавила (вообще-то ей
было несвойственно повторять чужие трюки или жесты, во всяком
случае, такие, типично киношные) недокуренную “Бенсон” в вазочке с
мороженым.
Мальчик уже поднимался, вместе с тенями, зажав в зубах монету,
блестевшую из-под мокрых, облепивших лицо прядей. Цветастая рубашка,
1 Los Indios — индейцы (исп). — Прим. И.Волевич.
Water boy
235
удовлетворенно хрюкнув, завалилась обратно в кресло, рядом с
супругой. На террасе мало-помалу собирались — зевающие, опухшие,
словно утопленники, — всплывшие из бездны послеобеденного сна
постояльцы отеля. Нескольких человек лифт высадил на пляж. Ну вот
и конец ее покою. Она услышала их еще до того, как увидела. Сперва
они с громкими возгласами остановились там, на ступенях террасы.
Первый размахивал руками, убеждая Второго в красоте окружающего
пейзажа. Затем их интерес привлек “смертельный” прыжок одного из
irater boys (теперь мальчиков было трое) в изумрудно-зеленый кратер.
А море все подстерегало свою добычу, жадно заглатывало ее и,
облизав, нехотя отпускало обратно в плевках брызг. Вулканы тем
временем понадевали на себя легкие шапки облаков. Она сняла очки
и стала ждать.
*
Недолго. Каторжная цепь профессиональной общительности
неслышно звякнула, и она жестом пригласила их, Первого и Второго,
садиться. И тут же вновь укрылась за своими огромными черными
очками. Ну почему они не отправились купаться!.. Один из них, автор
романа — и первого варианта сценария (всем известно, во что
превращаются начальные замыслы!), — был ей еще незнаком.
Говорят, будто пользуется успехом у публики. Золоченая пачка
“Бенсон” в очередной раз соблазнила ее — не слишком ли скоро? Она
не заметила, кто из них протянул ей зажигалку, — успела щелкнуть
своей проворней их. “Ну-с, вот мы и в подходящей обстановке”, —
сказал Первый. Она откинулась на спинку кресла, созерцая плавно
вальсирующий голубоватый завиток дыма. По крайней мере темные
стекла очков создавали именно такое впечатление, но снять их, чтобы
проверить... нет, ни за что! Яркие цвета ранили глаз, точно осколки
металла. “В самом сердце действия!” — добавил Второй. И снова
раскинул руки нелепо-смехотворным жестом, точно епископ,
благословляющий паству. Сигара, зажатая в пухлых пальцах, большом
и указательном, курилась, точно ладан. Напоминая о человеческих
жертвоприношениях, раз уж мы говорим об Indios. Еще один,
помоложе, присоединился к их группе, стоявшей настолько близко к
террасе отеля, насколько официанты, сами креолы или метисы, — она в
этом не разбирается,— соглашались их терпеть. Да и что они такое —
всего лишь дрессированные зверьки, развлекающие туристов; дирекции
отеля они стоят недорого, разве лишь пары грубых слов, отпущенных
сквозь зубы обслугой. Она отвечает на вопрос: нет, спасибо, ей ничего
не хочется. Мужчины заказывают пиво, естественно, не местное;
официант вялыми движениями убирает стоящую перед ней грязную
236
Клод Мишель Клюни
посуду. В том числе и вазочку с липкой мешаниной, где вконец
размокла половина сигареты. Продюсер, наклонясь к ней, спрашивает,
ознакомилась ли она со сценарием. “Нет еще, — отвечает она, — он
здесь” (и указывает вниз, на большую сумку из плетеной соломки).
— Я привез вам и сам роман, — говорит Первый. — Но я думаю,
вы его уже прочли?
Карманное издание в обложке цвета “вырви-глаз”. Техасский
акцент Второго, жирный, каркающий, раскатился над столом, между
кольцами дыма “Гаваны”. Затем подоспели и два пива, датских, а
может, и гренландских... “Я читаю только сценарии, — сказала она. —
Романы так много теряют при переделке. И мне кажется (тут она
повернулась ко Второму, к продюсеру), что это всего лишь первая
версия?” — “Ну разумеется, разумеется!” Кончик сигары вспыхнул
красным огоньком. А этот, Первый, сидящий напротив Второго и
полагающий себя гением!.. Не напомнить ли ему, что каждый из его
романов прошел через руки литературного “негра”, а литагенты
аккуратненько, по столько-то долларов за страницу этих идиотских
опусов, вычитают энную сумму из гонораров гения. Да, сценария
вполне достаточно! Краткое изложение сюжета уже показалось ей
вялым и скучным. Первый обиженно вскинулся. А как же вот этот
“романтический” зачин, этот “смертельный” прыжок, который она
только что видела, — поистине древний, первозданный по страсти и
презрению к смерти (он потрясает в воздухе солнечными очками); “в
нем вечность, в нем размах, в нем взрыв чувств, а вы — вы будете
тем недосягаемым божеством, которому дикарь на краю гибели, на
грани уничтожения безраздельно отдаст себя в этой феерии красок (он
поворачивается и, не вставая, обнимает широким жестом террасу,
океан, небосвод), неистово-ярких, дра-ма...” — слово кажется ему
чересчур слабым, чтобы закончить им речь, но другого он не подобрал.
Второй, нахмурившись, вдавливает в пепельницу свою сигару.
*
Не выказывать им слишком явно ни отвращения, ни нетерпения.
Тремя столиками дальше мексиканская пара — молодожены, медовый
месяц; их разговор звучит как мягкое звяканье пивных банок, что
катятся на рассвете по тротуару из-под метлы уборщика, вкрадчиво
проникая в утреннюю дрему. А о чем беседуют, в их кажущемся
безмолвии, небо и два вулкана? Может быть, и краски тоже говорят
меж собой? Она старается не слушать, но все равно слышит громкий,
заглушающий даже страстно-звонкое воркование мексиканской пары,
гнусавый диалог Первого и Второго. Поверх новых кружек пива.
Water boy
237
Автор, вместе с предыдущей порцией, кажется, проглотил и
собственное тщеславие. Книга, умышленно выложенная на недавний
номер “Variety”, просто убивала своей вульгарностью: ну как можно
было согласиться на такую кошмарную обложку?! Второму пришлось
повторить вопрос, перегнувшись через стол и обдав ее запахом сигары
и дыхания. Кого из режиссеров она хотела бы для этого фильма? В
студии пока еще нет определенной кандидатуры. Она вынула новую
сигарету и закурила, прежде чем ответить.
— Почему бы не пригласить Джейка? — сказала она. — Да,
почему бы не его? Он уже снимал в этой стране. Сделал потрясающий
фильм (она-то знает, что он способен сотворить чудо из любого,
самого идиотского сценария).
— Кто это Джейк? — вопросил Первый.
— Ну, Джон, если вам угодно, — ответил Второй. — Он сейчас
снимает во Флориде. Для “Кейз”. Говорят, он хочет распрощаться с
“Уорнер”1 , и это нам очень некстати...
Она мысленно видит Джейка — прямо здесь, с его буйной
шевелюрой...
— Да ведь он снимает только серии “Б”, — бормочет Первый, —
разве не так?
... с его вечными хохмами — вот он развалился в кресле, в руке
бутылка виски, а нескончаемо длинные ноги разрезают террасу на три
ломтя... Второй решительным взмахом отметает реплику, но Первый
упорствует, пытается взять в союзницы ее: “Этот тип годен только для
второсортных детективов. А вы же все-таки звезда!..”
— Вот именно. Как раз это-то и поднимет планку.
Она охотно загасила бы окурок об его физиономию.
Официанты в белых кителях бесшумно скользят между столиками.
Терраса постепенно заполняется посетителями; она повернула кресло
так, чтобы не видеть больше, как индейцы бросаются в пустоту.
Туристы же прямо-таки купаются в эйфорическом ощущении
мужества. Поиграть, всего-то за полдоллара, жизнью других — это
незабываемо! Напоминает античные игры в цирках, — в общем, трюк
в духе Сесила, он такое обожает. Ему осталось бы только придумать
конец этой истории — мораль, так сказать, и пусть она будет
поучительной... Здесь все, имеющее отношение к смерти, стало
национальной чертой. Вместе с черными бобами и революциями.
Рассказывают, что жители этой страны любят смерть мрачной,
лихорадочной любовью. Доходят до того, что воплощают ее даже в
’“Уорнер Бразерс” — известная американская кинокомпания. — Прим. И.Волевич,
238
Клод Мишель Клюни
сладостях, изготовляя сахарные черепа. Что ж, в конце концов, одна
только смерть навсегда ограждает нас от худшего. Тогда как,
например, деньги и слава притягивают несчастья, как мул — клещей.
*
Вулканы, упершиеся в небо, как будто держат его на себе.
Атланты? Где же это она видела их — в Риме, в Париже? — эти
статуи, которые напружились так, словно и впрямь несли на своих
плечах всю тяжесть огромного дома? Тот, что подальше, поблескивает
снежной макушкой, но вряд ли он был столь безупречно белым с
самого начала творения. И оба они великолепны в своей бесконечной,
но застывшей свирепости, может быть, той самой, благодаря которой
она и любуется теперь несравненным сиянием своих любимых камней.
Ни в коем случае, предупредили ее, ни в коем случае не носите их на
людях. У вас их непременно украдут, попросту сорвут с шеи. А
полиция, уж будьте уверены, на все закроет глаза. Полиция! Ну
разумеется, — ведь воры наверняка платят ей дань. Отель был
(почти) вызывающе современным: на каждом этаже дежурили один
или два полицейских. Она замечает одного стража порядка и здесь, в
глубине террасы: укрывшись под зонтиком, он бдительно несет службу.
Дискуссия продолжается без ее участия или, во всяком случае, без
ее вмешательства, после того как она коротко, но решительно отвергла
режиссера, предложенного Первым: этого она не возьмет ни за что на
свете. На том пока и остановились. Нет, в бассейн она не пойдет.
Останется здесь и будет просматривать журналы, которые принесла с
собой. Она поймала обиженный взгляд великого писателя, чей томик
был явно обречен на забвение. Второй подписал счет. Она глядела им
вслед. Внешний облик обоих никого не обманывает насчет их
сущности. По-видимому, вульгарность — тоже профессия. Они на
минуту повернулись к балюстраде, где собрались жертвы богов смерти:
не в пример официантам в их обязательной униформе (некоторые из
них даже обладали тем, что французы называют “шиком”), эти
сохранили в себе дикую, древнюю красоту. Только тут она заметила,
что они действительно очень молоды. Боги были правы. Она
почувствовала, что боль вот-вот вернется и снова нанесет удар...
Невозможно представить Сэми стареющим... Что самое жестокое — то,
что красота ускользает от нас, или то, что она гибнет вместе с жизнью?
Но разве, подумалось ей, мы видим, как меняются те, кого мы любим?
*
Они поджидали ее в баре, но она встретилась с ними только за
ужином. Автор все еще переживал свою обиду. Он непременно хотел
услышать из уст своего компаньона, что она думает о сценарии.
Water boy
239
Продюсер ограничился уклончивым жестом, потом залпом осушил
стакан. “Еще виски, — сказал он и добавил: — Для сеньора тоже.
Что, непокладиста? — продолжал он, обращаясь к автору. И коротко
хохотнул. — А вот заинтересована ли... чего не знаю, того не знаю.
Она вам ничего не скажет — во всяком случае, до завтрашнего вечера.
Пока не заявится ее агент”. И разъяснил, глядя на романиста,
изумленно разинувшего рот: “А вы небось думали, что актриса делает
карьеру только потому, что ей нравится тот или иной роман? Нет, мой
милый, она должна пролезть в звезды еще до того, как ее начнут
почтительно спрашивать, какого актера она предпочитает да какой
режиссер ей больше подходит. Так что не хмурьтесь, старина, вот вам
мой бесплатный совет. И не вылезайте, затаитесь! Поймите раз и
навсегда: вы здесь не в счет. Да-да!” И он фамильярно хлопнул автора
по ляжке.
— Ну, что, тяпнем еще по стаканчику? Вы же знаете, платит
студия.
*
За ужином она шокировала, нет, прямо-таки напугала обоих
мужчин, признавшись, что совершила прогулку по городу. Одна?! О
нет, конечно, вместе с Соледад, ведь та говорит по-испански. (Ей
пришла в голову эта мысль, пока они, пыхтя, переплывали бассейн.)
Первый тотчас же принялся втолковывать ей (пока Второй вздыхал,
представляя, какую жуткую головомойку устроит ему босс, если узнает
про это дело), насколько опасно для одной женщины (ну пусть даже
двух!), да еще иностранки — да-да, не смейтесь! — разгуливать среди
этого дикого населения, которое только и живет мелкими кражами,
мошенничеством и...
— И государственными переворотами, что еще не самое страшное.
Я знаю.
— Нет, все-таки, — вмешался Второй, — это крайне
опрометчиво! Если бы вас узнали...
— Дорогой мой, уверяю вас, город не настолько велик; здесь на
двести или триста миль в округе нет ни одного кинотеатра, так что у
меня было мало “шансов” на подобную катастрофу.
— У вас правда ничего не украли? — допытывался Первый, втайне
даже разочарованный. “Жаль, что лангуст чуточку переварен, — сказала
она. — А кстати, если вы не высовываете носа из отеля, то каким образом
намерены подобрать натуру для съемок? В студии, как всегда?” Второй,
на сей раз задетый за живое, возразил: поездки — естественно, под
охраной — запланированы и начнутся не позднее завтрашнего дня.
“О, из вас вышли бы замечательные (тут она улыбнулась)... как
240
Клод Мишель Клюни
это называется — алькальды? альгвасилы? Правда, похоже на
названия цветов? Или ракушек”. Уголком глаза она приметила
маневры двух пожилых американских пар, с трогательной
настойчивостью пытавшихся привлечь к себе ее внимание. Нет, от
осточертевшей раздачи автографов ей не спастись.
— А вы уверены, что местные войска надежны? Вы не боитесь,
что сами же охранники возьмут насе в заложники? И тогда нам
придется снимать фильм, прославляющий одну из их революций или
какого-нибудь безумного генерала. Отчего в этих странах у власти
всегда стоят военные?
— Оттого, что им скучно жить в казармах, — ответствовал
великий писатель.
Температура в ресторане была бодрящей. Даже оконные стекла —
и те запотели! Нет, она никогда не пьет кофе на ночь глядя. “До
завтра!” — сказала она и так проворно выскользнула из-за стола, что
ни Первый, ни Второй не успели встать.
*
Ночь завертелась вокруг нее, заговорила с исполинами —
хранителями небес. Она слышала непонятные слова, видела, как они
блестят, а потом растворяются, исчезают в древней застывшей воде,
куда боги швыряли их, сперва безжалостно вырвав из мрака. Слова...
самые медленные и самые тяжелые из них ложились на нее
невыносимым гнетом. Почти все они имели лицо. И одно из них,
поднимаясь из бездны ее ночи, неумолимо приближалось к ней. Оно
одиноко выплывало из моря других слов, как будто вырезанных на
геммах. Не покидая горизонта, оно начало расти, сделалось огромным,
и тогда она узнала маску индейца, которая под ее взглядом распалась,
разложилась, клочьями разлезлась в изумрудной воде, пытаясь
напоследок выкрикнуть то, чем оно было, — свое имя, имя без лица...
Кажется, она кричала во сне... Во рту еще сохранился вкус имени
ее сына... “Я схожу с ума, эти кошмары доведут меня до безумия!”
Она зажгла лампу в изголовье, и Соледад тут же тихонько поскреблась
к ней в дверь. Есть вещи, которые память стирает напрочь, а есть
такие, против которых она бессильна. Даже сон — и тот расставляет
ей свои хрупкие ловушки, в которых так легко пропасть. Сэми — тот
и пропал, пропал так рано... Она приняла снотворное из рук Соледад.
*
Она привыкла вставать на заре, даже после дурно проведенной
ночи, — послеобеденный отдых возмещал недобранное. Воздух
благоухал океаном, шоколад чуть заметными волнами доносил до нее
Water boy
241
запах пряностей. Она попросила принести завтрак в номер и
расположилась на балконе. Как там оба вулкана — спят еще? Тот,
который надевал вчера облачную шапку, нынче утром щеголял в чем-
то вроде тюрбана. В просветах исчерна-зеленой стены леса мелькали
ярко-белые стены домиков, охряные крыши. Но вулканы... Она
принялась следить за ними с почти комической настойчивостью
(вызвавшей улыбку у нее самой), мысленно заклиная их
приблизиться или же сменить место, как делают в кинотеатре, когда
чья-нибудь шляпа заслоняет вам экран. Кто способен грезить о
вулканах (ведь сон — иллюзия для слабых душ), как грезят о
несбыточном счастье? Призрачный тюрбан начал сплющиваться,
растекаться мутным пятном на светлом небосводе, придавая горе под
собой облик спящего великана в ночном колпаке. Нарождавшийся
день окрашивал в розовое ледяную мантию второго. Кардинал плюс
тайный советник: на самом-то деле они, наверное, не так
благодушны, какими их изображают, заключила она. Но до чего же
интересная компания!
*
Не совершила ли она оплошность, согласившись на эту встречу еще
до того, как студия приняла окончательное решение? Она не снималась
уже больше года. Денежными затруднениями это ей не грозило. Она
могла и подождать. Причина состояла в том, что ей хотелось
поработать с каким-нибудь хорошим режиссером вроде Кинга или
Джейка. Вторая причина — поскольку каждое из наших желаний
скрывает (или выдает) другое — заключалась в стремлении, не
забывая о своем горе, спрятать его поглубже. Только в самых
заповедных безднах души можно черпать силу для того, чтобы
продолжать. Или для того, чтобы отказаться, но тогда уж ни от чего
не отрекаясь: у ее милой Луизы Брукс хватило воли уйти, притом без
всяких сожалений. Она закурила первую сигарету за день — конечно,
самую вкусную — и спокойно допила чай. Сэми не было еще и
восемнадцати... Из всех окружающих именно Луиза тогда вела себя,
как настоящая подруга.
Вот так, думая о Луизе, — дань почитания, о которой они,
разумеется, не подозревали, — она и заметила вскользь, эдак
небрежно, встретившись с ними на террасе (машина заберет нас через
четверть часика, заметил Второй), что снять черно-белый фильм было
бы несравненно прекраснее. Они уставились на нее так, будто она этой
ночью побывала на шабаше и вернулась с него законченной ведьмой.
В пестром шелковом шарфе, скрывающем волосы, под черным
капюшоном, неустрашимая и непроницаемая за темными стеклами
242
Клод Мишель Клюни
своих очков, она выглядела готовой, безупречной моделью для
великолепного снимка на глянцевой обложке журнала.
— Ну, так мы едем? — спросила она у застывших в изумлении
мужчин. Пока они вставали, она перевела взгляд на море: краски,
заметила она, что в фильмах, что в книгах, никогда не бывают так
хороши, как в воображении.
Соледад ждала их в холле. Рядом с вооруженным шофером сел
офицер полиции.
*
Они ехали по красной долине, усеянной черными скалами, агавами
и причудливыми канделябрами кактусов. Кроме этого на пути
встречались церквушки, вернее, крошечные полуразвалившиеся
часовенки, похожие на гнилые зубы. Нескончаемая дорога, как будто
специально составленная из бугров и колдобин, безжалостно лишала
путешественников надежды на поездку в обычном смысле этого слова.
Шофер, перевела Соледад, извинялся за неудобства, жирные телеса
автора вздрагивали при каждом толчке. С сигары продюсера сыпался
пепел направо и налево. Она откинула капюшон накидки, который то
и дело задевал за крышу машины: сиденье грубо швыряло ее во все
стороны и подбрасывало кверху. Вдруг дорогу преградило стадо
черных свиней. Грузный автомобиль встал. Соледад не рискнула
перевести витиеватые ругательства шофера, не понимавшего, какого
черта эти распроклятые гринго не сидят за свои доллары у самого
шикарного бассейна в стране, а шляются по пустыне. После часовой
кошмарной тряски они наконец подъехали к какой-то пыльной
площадке, окруженной ветхими строениями. “Гасиенда!” —
торжественно объявил шофер и остановил свой экипаж. Первый и
Второй обменялись испуганными взглядами. Наконец они решились
выбраться из машины, вконец запыленные и разбитые. Тут же невесть
откуда высыпало с полдюжины оборванных ребятишек. Боязливо
держась поодаль, они наблюдали за выходившей из автомобиля дамой,
и на их замурзанных мордашках было написано такое благоговение,
словно они узрели Пресвятую Деву, спустившуюся к ним с алтаря.
Шофер величественным жестом приказал всем следовать за ним,
полицейский замыкал шествие. Группа прошла под щербатой каменной
аркой во двор, заросший колючей травой и опунциями. “Надеюсь, —
дрожащим голосом сказал писатель, — здесь нет змей?” Не
оборачиваясь, она парировала: “Дорогой мой, как же это вы не
предусмотрели змею в “Еве и вулкане” ?”
Внезапно они очутились на берегу небольшого озерца, окруженного
гигантскими липами и стройными рядами кипарисов. В нем плавали
Water boy
243
лебеди, на берегу три осла усердно объедали склон, поросший цветами, —
кажется, крокусами. С невысокого холма под индигово-синим небом
сбегал каскад террас-огородов. Что же касается дома, то это было
самое экстравагантное из всех мыслимых испано-мавританских
сооружений, какие ей приходилось видеть. “Господи Боже мой! —
воскликнула она. — Да мы могли найти точно такое в самом Беверли
Хиллз!1” Под сенью дерев, на ослепительно белой скатерти, их ждал, в
струении тонкого благоухания корицы, традиционный шоколад.
*
Она любила неразгаданное великолепие явлений. Но все, что могло
здесь, во времена, когда бухта была еще дикой, привлечь своей
красотой пришлых авантюристов — пока они еще не познакомились
ближе с ее влажной жарой и беспощадными москитами, — мало-
помалу растворилось в бетоне и скученных лачугах. Вернувшись с так
называемой гасиенды, она приняла теплую ванну, а затем холодный
душ. Единственной драгоценностью, надетой сегодня вечером, был
серебряный браслет, опять-таки с изумрудами. Стоя в ожидании лифта
под бесстрастными взглядами охранников (отныне их было на этаже
двое, вооруженных старательней обычного), она размышляла о том,
что политическая неустойчивость, типичная для подобных государств,
сравнима разве лишь с вирусными эпидемиями, которые, за
невозможностью их искоренить, люди вынуждены терпеть; а кто-то
даже ухитряется извлечь из этого выгоду. В общем, бандиты
совершают революции в пользу блюстителей закона... Бар представлял
собой мрачную ледяную дыру. Правильно сделала Соледад, заставив
ее накинуть шерстяную шаль. Нужно как следует промерзнуть в
жаркой стране, чтобы во всей полноте оценить ее экзотику. Нет-нет,
ни виски, ни коктейля, ни рома!
— Вы действительно считаете возможным снимать здесь?
Тон ее вопроса, обращенного к продюсеру, был так же холоден, как
воздух в баре. Кончик сигары возмущенно вспыхнул.
А она договорила: “Если, конечно, фильм вообще будет сниматься”.
*
Влажное дыхание океана достигало террасы. Первый со Вторым
уже ждали ее, усевшись совсем рядом с балюстрадой, над пропастью.
Далеко внизу зеленая вода вскипала пеной у подножия утесов. Узкий
провал походил на акулью пасть. Небо, улегшееся краями на горизонт,
а серединой — на плечи обоих вулканов, сгустило синеву до застылости
1 Беверли Хиллз — район в центре Лос-Анджелеса (Калифорния), где живут
звезды и магнаты кино. — Прим. И.Волевич.
244
Клод Мишель Клюни
фиолетовой стеклянной массы и надменно затмевало пейзаж своей
безжалостной, незапятнанной красотой, над которой не властно даже
время. Направляясь к их столу, она заметила вчерашнего мальчика,
еще мокрого после очередного прыжка в воду меж острых скал.
Турист, бросивший туда полдоллара — приманку для смерти, —
вернулся к своему креслу, скаля в довольной улыбке вставные зубы и
мелькая неприятно-белыми икрами. Первый и Второй мрачно глядели
в кружки с пивом.
— Порт, — сказал Первый, — грязен до тошноты. Сегодня утром
я рискнул спуститься в город, если, конечно, это можно назвать
городом! Самое веселенькое, что я там увидел, это черепа из шоколада.
— Смерть — она у них в крови, — откликнулся Второй. — До
появления испанцев они хватали юношей и девушек и вспарывали им
грудь каменным ножом...
И он ткнул сигарой в ныряльщика, прислонившегося к балюстраде, —
мальчик еще не отдышался, с тела его струями сбегала вода. “Вот
такого — поймали бы и взрезали, как кролика!”
Ее рука не дрожит — о нет! — когда она закуривает сигарету.
Вырывать у живущих сердца, тем или иным способом, — верно, это
всегда было утехой жрецов. По другую сторону стола волосатые руки
романиста берут небо в свидетели: дикий народ, ничем не лучше команчей!
Неизбежно, век за веком, мысленно говорит она, мы изменяем свое
отношение к смерти, а стало быть, и к жизни. Но стали ли мы
чувствительнее? Вряд ли — каждый новый день доказывает, что все
мы способны на самое худшее... Ни время, ни эволюция народов почти
ничего не меняют в человеческой природе. Разве долгие тысячелетия
смягчили легендарную жестокость китайцев? Эти индейцы похожи на
них — те же выпуклые скулы, остроугольные лица, черные глаза и
волосы. Мальчик, стоявший у балюстрады — его она приметила еще
вчера, — был особенно красив. Он уже отдышался, отбросил с лица
волосы. “Зачем они этим занимаются? — спросила она. — Неужели
им действительно необходимо рисковать жизнью за эти несчастные
пятьдесят центов? Разве они не могут найти другую работу?”
— Для них полдоллара — немалые деньги, — пробормотал
Первый. — Надеюсь, вам не придет в голову бросить туда свои
браслеты. Впрочем, полицейские тут же их конфискуют. Не все эти
вояки спят на ходу, примите это к сведению! А мальчишкам не с руки
с ними ссориться...
— Да они ничего другого и делать-то не умеют, — с ухмылкой
бросил Второй. — Поймите, это же индейцы! Тупые и еще более
ленивые, чем негры.
Water boy
245
— Ну тогда, значит, это белые довели их до тупости, — ответила
она. — У них ведь была своя цивилизация, они строили великолепные
города...
— Да они попросту каннибалы! — прервал ее великий писатель. —
Впрочем, именно это я и изобразил в своем романе...
Он все еще играл со своей монеткой. Внешне — полная уверенность
во всем, которую, впрочем, то и дело опровергал косой, бегающий
взгляд. Он сказал: “В этой стране любое представление стоит сущие
гроши. За пятьдесят центов я могу заставить любого мальчишку
прыгнуть в эту дыру. Вон того, например!” И он взглянул на стайку
ныряльщиков у самого обрыва в пустоту. Самому юному из них — вчера
она его здесь не видела — было, наверное, лет тринадцать—
четырнадцать. Хрупкий, как олененок. “Бедный малыш!” — прошептала она.
Официанту, принесшему очередную порцию пива, она заказала лимонный
сок с одной льдинкой. Тени вокруг них худели и таяли, жара — липкая,
влажная — усиливалась. “Им, наверное, до смерти хочется окунуться, —
думала она, — в бассейн, в океан, все равно куда”. Первый
подбрасывал на ладони свои полдоллара. Второй, так и не принявший
участия в беседе, делал какие-то пометки у себя в блокноте. Наконец
он сунул его в карман и, подняв глаза, объявил: “Если мы решим
снимать здесь, отель, конечно, заломит бешеные цены. А ведь все то
же самое, вплоть до пейзажей, имеется и в Калифорнии, разве нет?
Сцены в деревне и прочее отснимем в студии. Ну в крайнем случае
вторая съемочная группа смотается сюда на недельку заснять
“смертельный” прыжок индейца...”
И он отхлебнул сразу полкружки пива. “Жизненная правда от этого
только выиграет — если ее вообще можно назвать таковой!”
У великого писателя отвисла челюсть. “Все зависит от того, —
заявил он, — какой фильм мы хотим сделать!”
— Или можем сделать, — поправил его Второй. И повернулся к
ней: — Значит, у вас нет на примете никого кроме Джейка?
— Нет, не думаю... Да и неизвестно еще, заинтересует ли его этот
сюжет. Если я правильно поняла, ваша героиня виновата в смерти
этого бедняги? — спросила она у романиста.
— Это не вина, это судьба, рок. Иначе публика не примет фильм, —
ответил Второй. — Героиня ведь американка, она должна остаться
безупречно чистой, понятно? А сценарий — его можно писать и
переписывать хоть тысячу раз, бумага все стерпит.
— Я говорила о сюжете.
— Но ведь это книга! — возразил автор, оскорбленный в своих
гениальных замыслах, — и она гораздо глубже, чем вы думаете.
246
Клод Мишель Клюни
— Ничего я не думаю, — ответила она. — Мне это по роли не
положено.
И она встала. Мужчины последовали ее примеру.
— Не беспокойтесь насчет обеда. Я думаю, что закажу легкий ланч
в номер.
— Пойду брошусь в воду, — вздохнул продюсер. И, хихикнув,
добавил: — По крайней мере в бассейн. Я не собираюсь
конкурировать с этими индейскими кретинами.
Сделав последний глоток пива, он подозвал официанта. Солнце,
стоявшее отвесно над террасой, истаяло в раскаленном добела горниле
небес.
— Вот сука! — бросил, словно наземь сплюнул, автор.
*
На следующий день они завтракали на террасе вместе с Максом.
Ужин накануне вечером прошел в довольно прохладной обстановке.
Она была надменно-учтива и больше слушала, чем говорила. По
мнению ее адвоката, он же агент нескольких самых блестящих и
высокооплачиваемых звезд Голливуда, у фильма шансов на успех не
было. Во всяком случае, он ей не советовал сниматься в нем. Тем более
в этом, весьма невнятном варианте сценария. Трое мужчин принялись
за еду, не дожидаясь, пока она спустится. Окутанный туманной дымкой
океан дышал влажным жаром. Макс ткнул вилкой в группу мальчиков-
индейцев, стоящих в ожидании над пропастью, и спросил у ‘‘этого типа”
(до чего ж противен!), выдающего себя за писателя: “Это их называют
water boys?” Двое или трое подростков; самому младшему нет и
пятнадцати. “В их взгляде ничего не прочтешь, — подумал он, — да так
оно, пожалуй, и лучше... Что горит в этих глазах цвета обсидиана —
темное пламя вековой ненависти или всего лишь презрение?”
— Тупицы! — говорит автор. Встав, он машет волосатой лапой,
чтобы привлечь внимание мальчиков.
— Оставьте их в покое, старина! — ворчит Второй. — Мы здесь
не для того, чтобы изображать богатеньких туристов.
И он подливает еще кетчупа на жареные сосиски.
Первый вертит в пальцах полдолларовую монету, и та ярко блестит
в туманном и влажном утреннем воздухе. Рука с монетой тянется в
сторону младшего из ныряльщиков. “Эй ты!” — кричит автор.
Макс бросает взгляд в скалистый провал с пенящейся внизу водой.
“А что, здесь никогда не бывает несчастных случаев?” Мальчик у края
бездны, вопросительно глядя, указывает на себя. “Да-да, ты!” —
настаивает великий писатель. Тот обращается к самому старшему,
вероятно, брату, который отрицательно мотает головой, делает шаг
Water boy
247
вперед и отрывисто произносит несколько слов на своем языке. “Что
он там болтает?” — спрашивает автор, зажав монету в кулаке.
- Он говорит, что его двоюродный брат слишком мал, —
переводит официант, — что это опасно, он может погибнуть.
— Не валяйте дурака, — бормочет Второй с набитым ртом.
— Даю еще два доллара! — говорит Первый.
*
Официанты скользили бесшумно, как тени. Охранники с сонными
глазами недвижно застыли у лифта. И эти, как всегда, как повсюду, —
шумные, суетливые. Соледад уже внизу, следит за тем, чтобы погрузили
весь багаж. Слишком шумно ведут себя в этом мрачно-погребальном
коридоре, куда выходят двери трех люкс-апартаментов. “Да опомнитесь
же, это какая-то бессмыслица! — каркает продюсер. — Из-за этого
идиота!” Писателишка со вчерашнего дня скрывается у себя в номере.
Небось вцепился в свою книжонку волосатыми лапами, как
утопающий в спасательный круг. “Вы не отдаете себе отчета, —
гремит опять техасский акцент, — что в этой стране, для такой нищей
семьи, сто долларов — целое состояние!” Лифт наконец-то идет вверх.
Она смотрит на часы.
— Макс, — говорит она, — поскольку мы не подписали и не
подпишем этот контракт, уладьте, пожалуйста, вопрос с моими и
вашими расходами. И позвоните мне, как только вернетесь.
Металлический скрежет возвещает прибытие лифта. Ах, скорее бы
избавиться от этих похоронных физиономий!..
— Вы сейчас слишком взволнованы, вам нужно все обдумать
спокойно!
Он даже не замечает, что его “Гавана” давно погасла.
— Спокойно?!
Она резко повернулась к нему. Слышит, как открываются дверцы
лифта. И говорит — раздельно, громко, как в театре: “Я снимусь в
вашем жалком фильме. При одном условии”.
— Ну, слава Богу! И мы все пересмотрим, и сценарий, и ваш
гонорар... Не правда ли, Макс? Такая потрясающая роль...
— Но вы еще не знаете моего условия, — говорит она. Макс
смотрит на нее скорее изумленно, чем радостно.
Она едва узнает свой собственный голос. Этой ночью она не
успела, несмотря на снотворное, остановить свой кошмар вовремя,
избежать...
— Так вы уезжаете или нет? — кротко спрашивает Макс. Он сам
несет свой чемодан и загораживает им вход в лифт.
— Уезжаю и не думаю, что вернусь. Разве что... (Она
248
Клод Мишель Клюни
презрительно усмехается: пора кончать.) Разве что ваш так
называемый гений-бумагомаратель прыгнет туда, куда прыгают
индейцы. Вот при этом условии я буду сниматься в фильме. И даже, —
добавляет она, — обязуюсь вернуть ему его доллары. Если, конечно,
он выплывет... Или если останется там, в воде, со вспоротым брюхом,
как рыба в раковине. Пускай решится на этот смертельный прыжок,
как тот малыш!
Лифт с жалобным кряхтением и всхлипами ползет вниз. Она
опирается на руку Макса. И чувствует себя очищенной, как будто и
ей довелось погрузиться в бездну света — зеленого, ясного и
безразличного ко всему в мире.
Жан-Лу Трассар
Неподатливый материал
Хорошо бы написать рассказ, такой же прочный, как сабо. Если
смотреть снаружи, открылась бы четкая линия, настолько гибкая, что
в причудливом своем движении она возвращалась бы к исходной точке
и заключала бы в себе округлую на глаз форму. А в глубине была бы
пустота, пространство, где притаилась тень.
Отброшенные образы свивались бы, как стружка на полу. Слышен
был бы ритмичный стук топорика, мелодия выверенного мастерства,
выражающая интимную связь между словом и материалом. Лишь
подойдя поближе, заглянув в окно, вы разглядите удобное топорище,
скользящее по фартуку, на котором сбоку остается лоснящийся след.
Потом, войдя в мастерскую, вы увидите, что за окнами — еще совсем
ночное зимнее утро. Погладите инструменты и деревянные заготовки,
покрытые нежной древесной пылью. Нет, не пылью воспоминаний, а
пыльцой творчества, смягчающей жесткий костяк того, что еще только
вьцэисовывается в ходе работы.
Возможно, если бы вдруг сложилась такая фантастическая ситуация,
я сумел бы вам объяснить, как рождается рассказ; ведь вы прекрасно
знаете, расписывать, как делают сабо, в наши дни невозможно. Это
слишком красиво, и поэтому рассказ получится слабым, читатели
наверняка подумают, что просто переписано школьное изложение, а я в
них всегда делал много ошибок еще в классе — за окном шел дождь,
гудела печка (а маленький деревянный самолетик кружил и кружил под
дождем и ветром в садике учителя — смастерил его один из учеников,
потом он погиб на войне — в Алжире).
Если бы я не побоялся показаться смешным — а жаль, что это так, —
я попробовал бы, осмелившись, приняться за работу. И начал бы вести
рассказ. Собственно, даже не рассказ, а просто приключение рук,
прикасающихся к дереву.
Мы не первый год встречаемся, беседуем, почти подружились с
мастером. Он говорил мне, что главное найти согласие с инструментом,
но как заточить слова, которыми столько людей пользовалось? Прежде
чем писать о мастере, делающем сабо, надо бы заново наладить
инструмент, иначе он то и дело соскальзывает в наезженную колею.
Jean-Loup Trassard. D'un fût gélif
© Gallimard, 1981
© Т.Балашова (перевод), 1998
250
2Кан~Лу Трассар
Мне хотелось бы найти слова предельно точные и сразу забыть их,
едва дело сделано. Именно это и мастер имел в виду, когда объяснял,
что раньше в мастерской про дополнительный след, остающийся от
плохо заточенного резца, говорили: «Слишком умный у меня
инструмент, он еще и пишет». Все внимание должно быть приковано
к сабо — к его закрытой и одновременно открытой форме.
(К тому, кто пишет, относятся подозрительно, так же как к
сюжетам, за которые браться, говорят, уже больше нельзя. Считается
даже, что лучше бы вообще не писать, но это мнение никогда не
встречается за пределами литературной среды.)
Умение заточить инструмент — главное в работе по дереву.
Используют напильник, отбивая его на бруске. Железо по железу.
Подобным образом и слова затачиваются от сближения друг с другом,
а потом прикасаются к мягкому камню памяти. Пильщики со всей
округи приносили ему на заточку пилы.
В наших краях, где глина липнет к дереву и увлажняет его,
сопротивляется этому только бук. Или еще орешник, но он здесь почти
не растет. Рубить дерево надо подальше от новолуния. Предпочтительнее
в январе, начинают, например, в полнолуние и кончают, когда закроются
три четверти лунной поверхности. За несколько дней — на целый год.
«На этот раз я купил бук из питомника, пяти метров в обхвате, из одних
ветвей получилось полтора кубометра, восемь срезов пришлось сделать,
чтобы его повалить»; он рассказывает мне, как перевозил материал: ведь
за каждую часть ствола платить надо отдельно.
Когда он был ребенком, его родители говорили, что не помнят
никого из дедов и прадедов, кто не делал бы сабо. Беспрерывный
процесс рождения сабо: все были этим заняты, из поколения в
поколение, помогая друг другу, передавая секреты, сноровку, да и
многие инструменты, отполированные до блеска.
Что побуждает нас работать с языком, заставляя его выразить что-
то новое? Почему мы хотим, вооружившись словами, — самим
называнием, — вынимать слои реальности, словно из сабо, оставляя
пустоту в середине?
В лесах Вогезов он видел треснувший ствол березы — две готовые
поверхности для сабо. Но при сушке ствол обычно распадается на
четыре части, из двух заготовок для сабо получаются четыре.
Сотворенное человеком сабо не может, однако, полностью забьггь о
дереве, и это дерево, прикасающееся к вашим ногам, продолжает
медленно умирать — в срок, ему положенный.
Срубленный бук должен быть использован в течение года, потом
будет поздно, дерево перегреется.
Ствол обычно, поясняет он, делят на четыре части. И кладут их
Неподатливый материал
251
сердцевиной вверх, ведь рассеченное таким образом дерево имеет
тенденцию лечь на плоскую сторону, а желательно развернуть его по
направлению к ступне, чтобы потом оно под ней не перекосилось.
Сначала чурочки обрабатывают топориком; а потом почти вслепую
углубляется в них едва высовывающийся наружу металлический резец
с короткой, витой, узловатой рукояткой. Затем подбирают пары,
сверяют размеры.
Раньше работник обязан был сохранить след от пилы и от топора
сверху и снизу, с двух концов, хотя бы на одной паре, — чтобы хозяин
знал, что лишнего дерева он не расходовал.
День напролет ходит и ходит в углу мастерской топорик, обрабатывая
чурбачок, с которого снята кора, держать рукоятку надо низко, ее изгиб
позволяет руке не касаться сабо, закругленный край которого упирается
в бедро при каждом ударе. И лишь изредка упадет одно-два слова.
А снаружи дождь, ветер, а то и снег, запорошивший окна.
Если у вас тоже осеннее или зимнее настроение, я мог бы собрать вас,
как вокруг очага, вокруг текста, пахнущего стружками. Ведь люди всегда
любили слушать истории — охотники, присев на землю, детишки,
закутавшись в бабушкины шали, да и теперь уставшие рабочие под землей,
в метро, стоя шуршат страницами газет. Иначе говоря, всем интересно
знать, как делают сабо... И некоторые с удивлением обнаружат, что
сделанный выбор, отказ от иных решений, определяя существование,
окрашивает совершенно в иные цвета жизнь тех, кто не делает сабо.
(Добавим, что не раньше чем года через три ремесло начинает
кормить, а порой на ученичество уходит и пять лет.)
Мастер рассказывает, что работающему с деревом щепки иногда
попадают в лицо, не очень это приятно, ведь бук — дерево нервное.
Так и образы способны ударить по лицу тех, кому не нравится этот
сюжет, — рассказ о посещении мастерской кажется еще более
избитым, чем рассказ о почтальоне на велосипеде, привозящем письмо.
Ароматные кусочки дерева, срезанные словами так, как того захотел
мастер, складываются в повествование, из которого неравномерными
ударами топорика удаляются привычные ассоциации.
Значительная часть работы выполняется особым ножом на станке. Одной
рукой держишь длинный изогнутый нож, острием обращенный к станку, а
другой подводишь под него заготовку. Нож толстый и тяжелый, острый, как
коса, он кружит по дереву, оставляя после себя то плоскую поверхность, то
закругленную. Слово тоже можно обтесывать по-разному, но слово все равно
привязано к своему корню, который держит его и дает ему опору.
Края заготовки грубые, рвут фартук, к которому ее прижимает
левая рука. Довольно скоро вырисовывается форма сабо, но еще
непригодного для носки, без пустоты.
252
Жан-Лу Трассар
Там, где будет щиколотка, — пока бугор, на этом месте получится
утолщенный край и выбранные резцом округлые стенки, подошва
прижмется к ступне до той точки, где пилой намечен переход к пятке,
для нее надо высвободить место, а потом, когда лишнего дерева там
уже не останется, нужно придать форму снаружи, обратив особое
внимание на нос сабо — он бывает острым или тупым (говорят же про
ежа, что у него нос или острый, собачий, или пятачком).
Сделанные сабо лежат в полном беспорядке (а те, что давно
готовы, раньше, чем попасть на чердак, висят на низкой балке, вместе
с разными инструментами); на полу же — кусочки дерева, стружки,
вогнутые, как ракушки, пластинки, и хотя каждый вечер их собирают
в корзину и относят к плите, они все равно покрывают пол толстым
слоем, делая неслышным перестук сабо работников.
Когда я с ним познакомился, он трудился один. Но у него
сохранился с давних пор котел, в котором его отец готовил обед для
семи-восьми своих товарищей (порой в варево добавляли полголовы
быка). Да и у него самого во время войны было три-четыре
помощника. Тогда начали опять носить сабо и были недовольны, что
он не успевал снабжать обувью всех желающих.
Фермеры покупали сабо, когда начинался сенокос, и просили не
подбивать их гвоздями, чтобы были полегче. В дождливую погоду
каждый торопился купить хотя бы пару, а в засушливое лето,
напротив, сабо не снашивались долго и у мастера наступал мертвый
сезон, спрос падал пар на пятьсот. Теперь же иные так и ходят все
время в сапогах, а в них ведь ноги преют.
Тому, кто отважится начать рассказ о мастере, делающем сабо,
неизбежно рано или поздно зададут вопрос: а какой смысл в подобном
рассказе, если носят-то теперь почти все резиновую обувь (и нас
поздравили бы с тем, что мы не ввязались в такое повествование)? Да
еще ведь сабо, не подбитые гвоздями, снашиваются быстро, гладкая
подошва становится скользкой, вот рассказ и оказался бы западней. А
сабо, подбитые гвоздями, тяжелы и годятся только по грязи ходить,
сегодняшние же читатели так далеки от земли — и сухой, и чавкающей.
Сколько надо упорства, чтобы проделать углубление...
Специальным буравчиком идти надо по двум направлениям — к
носку и к пятке. Между ними особой ложкой вынимают дерево, чтобы
получилась единая поверхность. Это называется удалять перегородки.
И ложка, и буравчик — крошащие дерево, вроде насекомых, — надеты на
длинную косую палку с закругленной деревянной рукояткой. Слова,
обрабатывающие свой материал, тоже находятся далеко от рук, иногда совсем
Неподатливый материал
253
освобождаются от их власти. А у того, кто делает сабо, самый простой
инструмент является и самым важным, им работать особенно сложно.
Буравчик устремляется в глубину сабо и упорно выскребает дерево изнутри.
Самое трудное, говорит мастер, после завершения одного башмачка
обтесать второй, ему в пару. Изнутри промерить невозможно, изнутри
все рассчитывается на глазок. Рассказ — это как волшебное сабо,
которое впору тому, кто внимает. А может быть, зависимость обратная.
Острыми зубчиками покусывая бревенчатые волокна, ложка почти
исчезает в глубине, слышно лишь упорное ворчание.
Вслед за инструментом и человек проникает в глубины дерева,
слушает, ощупывает... К дереву надо уметь правильно подступиться.
Ветры, боровшиеся с деревом, заставляли его укреплять свои ветви.
Теперь все образовавшиеся при жизни дерева узлы надо обезвредить —
или убрать их, или — если они в толще — оставить; в любом другом
случае они будут мешать. Под узлом обычно наплыв-утолщение, на
него растущая ветвь опирается. Если наплыв расположен неудачно и
слишком плотный, он может деформировать сабо. Наплыв тянет к себе,
потому что он сильнее свободных волокон того же дерева. Такой
дефект, если поселился в обуви, до времени живет, притаившись, но в
конце концов дает трещину, которая начинает пропускать и свет, и воду.
Надтреснутый текст тоже обнаруживает свою слабость.
Раньше, поднявшись на чердак, можно было слышать, как сабо
потрескивают. А поскольку они разложены попарно, один в другом, то
стоит одному треснуть, второй из него выскакивает. Были времена,
когда в доме и мастерской хранились по четыреста — пятьсот пар,
приятно было и рассматривать их, и слушать (говорили: « Смотри-ка,
еще какой-то там играет»). Чем больше у мастера времени, тем меньше
он испортит дерева. Действительно, если не обязательно сейчас
мастерить сабо определенного размера, можно выбирать в зависимости
от особенностей бука. Если ствол толстый, стоит делать большие
размеры; начни из хорошего материала делать сначала маленькие сабо,
и материал быстро иссякнет. Если работаешь с непросохшим деревом,
сабо приходится вывешивать на просушку раньше, чем они совсем
готовы. Если они меняют форму, значит, к дереву не нашли подход.
Я давно говорю себе, что надо бы и мне попробовать, но как выразить
то, о чем предпочтительнее умолчать, если хочешь, чтобы перегородка
была тонкой и чистой? (К потолку подвешена щука двенадцати фунтов
весом, выловленная в Шеснинском озере; и тут же висят отцовские
инструменты, покрытые копотью от печки, но ни разу не покинувшие
мастерскую; вот вам и объяснение, отчего сабо так легко бегали к Луаре,
отчего они казались гибкими, «словно из ивы», подбитые просто
254
Жан-Лу Трассар
прибрежным песком... «ложка твоя срывается, надо ее заточить!» —
говорил мастер, привыкший сам, не прерывая работы, давать советы
своим помощникам; им кажется, что вечерами об этом говорить уже не
стоит.) Сабо тоже молчат, ничего не сообщают о стружках, а ведь
получились они именно потому, что эти стружки были изъяты из
середины.
Мастер, поглаживая дерево, все прочитывает по его поверхности.
Волокна, бросающие легкие отблески, могут то разбухать, то
сжиматься, по ним узнаешь и о времени, и о месте — было ли дерево
старым или не очень, росло ли оно среди леса и потому не успело
высохнуть или же спокойно красовалось в ряду других деревьев,
высаженных вдоль изгороди. Вот здесь, кажется, есть узел, мастер
проводит пальцем по участку, где ничто не намекает на скрытый изъян.
Дерево из питомника трескается реже, там ведь породы
скрещиваются. Если с одного края волокна срезаны, с поперечных
волокон инструмент соскальзывает. Тогда из готового сабо могут
выпасть даже крупные куски. На поваленном стволе видны
концентрические круги, отмечающие либо каждый год, либо каждые три
года. Один год круг может не образоваться, а потом опять образуется.
Порой дерево дает трещину в сердцевине. В самой середине длинные
трещины от мороза. Тогда сок при распилке сочится, как вода. (Мастера
это знают. Если ты знаток в своем деле, то не возьмешься за дерево,
непригодное к обработке; а неопытный работник начал бы выделывать
материал, явно обреченный.) Но трещинка от мороза не всегда видна на
срезе, проявляется позднее, а можно и вообще ее не заметить, но потом,
при сушке, она обнаруживается. Если кора плохо прилегает к стволу,
значит, древесные волокна перекручены, с таким деревом надо работать
осторожно, придерживаясь направления волокон, иначе инструмент при
нажиме как бы проваливается, скалывая слишком толстый слой.
При благоприятных обстоятельствах, по словам мастера, из
кубометра можно выделать сорок—сорок пять пар сабо. А выйдя из
рук мастера, сабо приноравливаются к походке идущего.
В глубине сабо ничего не разглядишь, внутри — узкое, затененное
пространство, напоминающее мрак леса, и нога не решается нырять туда,
как опасаемся мы входить с опушки в дремучий лес. Чтобы обработать
место, куда лягут пальцы, и отполировать подошву изнутри, мастер
прижимает струг, металлический край которого приподнят и закруглен
плоской стороной. От отца он знает, что дед, например, пользовался
стругом с прямой рукояткой, упиравшейся ему в предплечье, но сам он
предпочитает скошенную рукоятку, как у буравчика и ложки.
Текст тоже мог бы стать пространством, куда надо спуститься, а
Неподатливый материал
255
переступив порог, сразу устроиться поуютнее, здесь с помощью
инструмента тоже приготовлены удобные опоры. И ни с чем не
сравнимые возможности устремиться по дорогам воображения, как
устремляется кровь дерева по его плотным прожилкам.
Когда основная работа по выемке дерева закончена, мастер берет в
руки ложку, чтобы выровнять изнутри верхнюю стенку. А струг на
длинной рукоятке с закругленным гладким концом делает выемку на том
месте, где будет пятка. На этом, завершающем, этапе звук, издаваемый
инструментом, ширится в звенящем пространстве уже открытого сабо.
Если срубленное дерево какое-то время полежало в воде, сабо
получаются серые, но все равно их продают и носят. Обувь подарена
лесом, люди обуты в дерево, эти лодочки с темным пространством
внутри скользят по дорожной грязи. Или сухо постукивают по тротуарам
и утрамбованной земле возле дома. Кусочки выдолбленного дерева, куда
мы, как дикари, пробираемся и ходим с ветками на ногах. Пространство
внутри сабо — как пещера, никто не исследовал ее до конца.
У комля дерево особенно твердое. А разве легче выдалбливать
пространство рассказа с притаившейся в центре тенью?
Надо еще сообразить, в чем смысл существования сабо — может
быть, не столько в защите от каменистой дороги, сколько в
возможности топтать сухую ость сжатой пшеницы, давить навозные
лепешки, шлепать по лужам, ноги остаются сухими, а тот, кто приехал
сюда с мыслью поскорее удрать, вдруг вступает в некий
нематериальный, но глубокий контакт с природой.
Сабо обычно не украшают, не придумывают особой формы для
задника, не стараются придать им элегантный вид. Но можно подбить
их снизу гвоздями (квадратными или круглыми — пользуются в
основном последними, — с кончиком, как у волчка, заточенным ножом).
Можно кроме того заранее проложить проволоку в бороздку,
сделанную пилой. В том случае, если при ударе в сабо образуется щель,
не защемит кожу. (Но зато туго натянутая проволока все время издает
звенящий звук.) Постепенно растеряв гвозди, сношенные, стоптанные,
ставшие совсем плоскими, сабо уже почти не стучат и в конце концов
кончают свою жизнь в печке. А иногда их раздавит копыто лошади или
обод колеса. Перепачканные землей и навозом, они верно служили даже
тем, кто не умел ездить на велосипеде. И дождь их мочил, и ледяная
дорога вымораживала. Но ночью их ставили под кровать.
Завершение работы над сабо — это полировка. Кусочком лезвия
пилы с зубьями, сточенными о наждачный брусок, стирают следы работы,
незаметные сколы, каждое движение устремлено к совершенству.
Но совершенная форма мыслится как естественно возникающая, а не
256
Жан-Лу Трассар
упорно отыскиваемая. Под гладкой поверхностью текста тоже таятся
росшие во все стороны ветви, разные лица, которые могли бы в какой-то
момент проявиться, но отброшены решительным движением. Удивительной
форма становится именно после того, как завершена, застыла.
Инструменты сражаются с бруском, выдалбливают, углубляют,
вынимают волокна: сабо как бы всплывает над деревом. А потом
соскальзывает с кончика полирующего его струга.
Плотность дерева с тонкими прожилками, приобретающего под
мудрой рукой округлую форму, кажется объектом особых усилий. На
самом деле все наоборот, больше всего труда требует пустота. И
можно сказать, что на самом-то деле мастер вытачивает воздух,
стараясь умело окружить его деревом.
Так и рассказ, если он поддается, чтобы его вели, делали более
утонченным и прочным, при необходимости более округлым, в конце
концов обнаруживает, что цель — вовсе не он сам, цель совсем иная —
обустроить под сенью рассказа пространство, где читатель
почувствовал бы себя обновленным.
Поскольку у каждого сабо есть пара, его зеркальное отражение,
последнее, о чем надо позаботиться, это просверлить в каждом дырочку
и пропустить сквозь обе пеньковую бечевку — у мастера обычно под
потолком мастерской огромная связка. А кто может быть уверенным,
что также прочно связаны между собой текст, который пишется, и тот,
что воспринимается? Хотя они, конечно, влияют друг на друга. Ведь
что тут требуется: погрузившись в интимные слои дерева, вы храните
это погружение в памяти и потом, отделывая внутренние стенки,
придумываете — или открываете — бесчисленные пути-дорожки.
Но лучше все-таки не рассказывать, как делают сабо, если не
хочешь, чтобы тебя подняли на смех. Тот мастер, который в войну 1914
года дошел чуть ли не до границы с Россией, наверное, мог бы
объяснить, почему он верен своему ремеслу. А что могу объяснить я,
путешествовавший не дальше носа этого сабо? Наверное, вы уже поняли:
от колыбели до сабо — один шаг (самый маленький размер рассчитан
на трехлетнего ребенка), да и от сабо до последней колыбели... В сабо
подкладывали солому, как в стойло, зимой в них было тепло, а я
сохранил в памяти, как стучали по плитам мои сабо, которые я так
быстро снашивал в детстве; да и сегодня я защищен, ведь дом мой и
ночное небо над ним — это огромное сабо, где я сплю, где я пишу.
Мастер вышел из мастерской. Иногда мы идем с ним в лес — где
любая ранка заживает от листка наперстянку — он хорошо знает лес
и, остановившись перед деревом, обычно прикидывает, сколько из него
получится сабо.
Кристиана Барош
Переулок двух грез
Переулок двух грез... я всегда вспоминаю его с ностальгической
нежностью. Я торопилась, я опаздывала, что не часто со мною бывает,
особенно когда нужно увидеться с тем, кого любишь, но меня захватила
врасплох весна, в какую-нибудь пару минут взорвавшаяся зеленым
фейерверком посреди Пале-Рояль. Там прямо на моих глазах — и с
тех пор я верю в добрых волшебниц — старый и самый обыкновенный
каштан вдруг раскинулся изумрудным шатром и ликующе закачал
нарядными розовыми соцветиями под легким утренним ветерком,
заставив меня изумленно воззриться на это великолепие. Я села на
железный стул, уперлась ногами в бортик бассейна и, совершенно
позабыв о времени, принялась ждать продолжения чуда.
Но вот тонкоголосый колокол Святого Роха прозвонил полдень. Я
подумала: “Надо же, ветер повернул к западу, это дурной знак!” — и
вдруг сердце у меня бешено заколотилось: ведь меня ждут — ждет он,
особым терпением не отличавшийся, — на площади Биржи, Господи
Боже!., и ноги сами понесли меня к месту свидания.
Я влетела на улицу Пти-Шан, я увидела темное жерло переулка,
соединявшего две улочки, чьи названия позабыла начисто; сам он носил
имя Галерея Кольбера. И тут — вот тебе и на! — я уткнулась в запертую
решетку. Все так же бегом я кинулась назад, ко входу в другую галерею;
низенькая серая старушонка в дверях встретила меня хищным взглядом:
“Не заплатишь — не пройдешь, красавица моя!” Чума ее возьми, старую
ведьму! Наконец, летя как на крыльях, я выбралась на улицу Вивьен и
попала в нетерпеливые объятия моего зазябшего возлюбленного, похожего
сейчас на дикого кота, скорее разобиженного, чем разъяренного.
В таких случаях я никогда не извиняюсь — я целую. Так оно
лучше. К чему слова?!
Он тут же смягчился, подобрел, растаял, как снег под солнцем, в
теплоте моей шеи, в этой умно рассчитанной ласке. Поистине то была
настоящая весна!
Но однако, все эти милые мелочи отнюдь не испортили мне аппетита,
напротив, я ужасно хотела есть, он был голоден как волк, квартал этот
прямо-таки кишел ресторанами, причем в большинстве своем отнюдь
Christiane Baroche. Au passage des deux rêves
© Gallimard, 1975
© И.Волевич (перевод), 1993
258
Кристиана Барош
не жалкими забегаловками, а значит, у нас вся жизнь впереди... по
крайней мере до двух часов. Мы ощутили себя изысканными
гурманами, мы поняли, что способны съесть целого быка.
Утолив первый голод, я поведала ему волшебную утреннюю историю.
Разыграла возмущение своим, якобы вынужденным, опозданием,
описала зловещую старуху с ее наглым требованием входной платы. Он
же... ах, он! Позвольте мне не называть его по имени. Он красив или,
вернее сказать, обладает многими красотами, среди коих зубы-ловушки,
куда попадается в плен любая улыбка. Он дерзок и в то же время
нерешителен; я это знаю, хотя робости в нем нет ни на йоту. Я люблю
его. А это значит, я даю ему право бьггь скорее жизнерадостным, чем
красивым, скорее неистовым, чем соблазнительным, скорее быстрым,
чем стройным; все его движения уверенны и ловки. И это, поверьте,
крайне важно! Он не ходит, а летит, мчится, взмывает в воздух; у него
стремительные руки, которые мне хотелось бы отхватить у самых кистей,
чтобы приспособить их себе на спину вместо крылышек... ах, эти руки,
руки-радуги! Короче говоря, он со смехом ответил мне, что никакого
второго прохода в Галерее Кольбера нет и все это мне померещилось.
Но я хорошо изучила его. Изучила прозрачную глубину его глаз. И
я заметила, как в ней быстрой тенью промелькнула зловещая рыба —
обитательница зачарованных мертвых вод.
Он с нарочито беспечным видом спросил, подумала ли я уже о
путешествиях.
Ну, конечно, сокровище мое, конечно, я подумала о путешествиях!
Я мечтала покинуть эти земли, столь приземленные, и удалиться от
берегов Сены; мечтала о кораблях в море, о парусах, взвившихся в
небо, как языки пламени, о береге, постепенно тающем в океанской
дымке; да, меня снедало желание бежать отсюда, бежать вместе с
тобой. Конечно, следовало начать именно с этого. Ты улыбался.
Он улыбался. Мужчины, которые вас любят, не подшучивают над
усладами, источником которых являются сами, нет; вот отчего он улыбался
серьезно. Любила ли я его? О-ля-ля... мало сказать, что любила, так зачем
же говорить, не лучше ли... а впрочем? заниматься любовью не входило в
наши послеобеденные планы. Следовало заняться покупками.
Мы ушли из ресторана. Он выглядел каким-то отрешенным. Мне не
нравится, когда человек, которого я обожаю, выглядит отрешенным в то время,
когда я иду рядом с ним. И я тут же оглоушила его этим своим откровением.
Он остановился прямо посреди площади Виктуар и поцеловал меня
под самым носом Людовика XIV, который в свое время перецеловал
немало галантных дам.
Фу, какое неприличие — целоваться у всех на виду, ужасное
Переулок двух грез
259
неприличие! Такой поцелуй незамедлительно возбуждает во мне
желание, нет, почти обязанность перейти к столь же неприличным
последующим действиям, но возможно ли это в присутствии сотен
свидетелей, начиная с постового перед Французским Банком и кончая
бронзовым королем, неодобрительно взирающим со своего пьедестала?!
Однако мой возлюбленный не был расположен к забавам. В такие
моменты, когда ему кажется, что бытие являет собою долгое плаванье,
от коего зависит судьба вселенной, и когда он принимает жизнь
слишком всерьез, у меня просто руки чешутся избить его. А потом
вдруг глаза его меняются, утрачивают серо-свинцовый оттенок,
напоминающий мне о морских просторах, и тускнеют, и застывают, как
камень, тогда как я думаю лишь о прихотливой игре воды.
— Мари-Анна, прошу тебя, никогда больше не ходи в Галерею Кольбера!
Внезапно мне показалось, что он не столько напыщен, сколько
печален, и скорее озабочен, чем серьезен; сама мягкость его просьбы
испугала меня; я прильнула губами к его рту, я попыталась засмеяться.
Но мы прижимались друг к другу, как пара птиц, застигнутых стужей.
— Идем!
И мы вспорхнули, мы побежали; до боли стиснув мою руку, он
тащил меня за собой, свирепо и бесцеремонно, словно утопающую из
воды. Любимый мой, сердце мое, жизнь моя, какую же бездну
открыла я твоему взору, что ты так спешил спасти меня?
Ибо сомнений не было: моя дурацкая история потрясла его,
разбудив древние страхи, выпустив на волю скрытые печали, нарушив
его одинокий покой.
Ведь он был глубоко одинок: одиночество — родина моряков.
Разве я еще не сказала, что он моряк, мой возлюбленный, что он
плавает, пока я его жду? Но одиночество — это постоялица, которая
любит странствовать, и все моряки верят в черта и его каверзы.
Он дотащил меня до того самого переулка.
— Ну показывай! Где это было? Где стояла твоя старуха?
И я, изумленная до глубины души, ничего не нашла, ничего не
увидела, кроме голой стены, где едва виднелась полустертая временем
надпись: “Переулок двух грез”. Но ведь это было здесь, не где-
нибудь, а именно здесь, я могла голову дать на отсечение! Увы, старуха
с хищными глазами бесследно исчезла. Господи Боже, неужто у меня
начались галлюцинации?!
Он заставил меня пообещать, нет, поклясться, что я сюда больше ни ногой.
— Запомни, Мари-Анна, пока я буду в море, пока ты будешь
думать о моих странствиях, что нас разделяют, о твоих, что сблизят
нас, не броди в этих местах, забудь даже, что ты была здесь!
260
Кристиана Барош
И поцелуй, который он мне дал вслед за этими словами, был
поцелуем утопающего, что цепляется за соломинку.
Нас удержали от входа в ближайший отель не забота о приличиях
и не презрение к местам с сомнительной репутацией, нет; просто в моем
деревенском доме спальня выходит в сад, где деревья не *очень-то
скромно подглядывают в окна, празднуя вместе с нами и осени и весны.
Солнце осеняло вздохами и жаркими поцелуями углы домов в
испарине, раздувало воркующие грудки голубей, этих глупых птиц,
которые портят мне все, вплоть до зеленого горошка!
Я затолкала моего моряка в машину и... в тот день мы уже в
магазины не попали.
Месяцы проходят один за другим, есть у них такое ужасное
свойство — у месяцев, у недель, у дней.
Он уже меньше любил меня, иначе и быть не могло; конечно, он
по-прежнему плавал, но больше не писал, не возвращался, и если дни
еще кое-как проходили, то ночи не проходили совсем.
Я начала мысленно строить корабли, связывать один с другим
морские маршруты, где могла бы встретиться с ним; мне хотелось
навлечь всю ярость океана на моего загулявшего моряка, обрушить
собственную ярость на разлучницу-воду.
И вот уже другая весна раскрывает другие изумрудные шатры под
солнцем, на ветвях того же каштана, в том же, вовсе не старом парке.
И Галерея Кольбера — звонко-пустынный переулок — снова
манит, зовет меня. Отчаяние гнездится в сердце; чтобы убежать от
него, нужно идти вперед.
Грязные стеклянные своды, щербатая кафельная плитка с
узорчиками, типичными для ванных комнат тридцатых годов;
большинство лавок закрыты, остальные — глаза бы мои не глядели!
Торговка ношеным платьем разложила в витрине серые кружева и
скукоженные перчатки; галантерейщик натыкал черепаховые гребни в
курчавую шевелюру на гипсовой голове; пузатый цирюльник, сидя за
кассой, правит свои бритвы, упершись выцветшим бледно-голубым
взглядом в привычно-унылую пустоту; в общем, тоска, хоть плачь!
— Ну как, моя красавица, на этот раз заплатишь?
Она стояла на том же месте, та же старуха, засунув руки в карманы
грубого холщового фартука; ее злые бегающие глазки смотрели на меня
с презрительным участием. Дверь за ее спиной была плотно закрыта.
Дверь? Да, именно — массивная двустворчатая дверь из темного
вощеного дерева.
Хихиканье старой ведьмы резало мне слух. “Я гляжу, ты боишься?
Но чего? Тебе ведь всего-навсего нужно пройти, малютка; ты платишь
Переулок двух грез
261
свой обол и сберегаешь время, чтобы нагнать его; не успеешь
оглянуться, и вот ты уже на другом берегу, на берегу его грез!”
Значит, мне это не почудилось! Справа от себя я явственно видела
цирюльника — бросив свой инструмент, он удивленно глядел в мою сторону;
слева консьержка старого образца, в кошмарных лиловых шлепанцах и с
пегим шишом на затылке — неотъемлемым атрибутом ее профессии — тоже
пялилась на меня, опершись на свою метлу. Все эти людишки двигались,
жили. Нет, конечно, я не спала, и мне все это не грезилось, и я была уверена,
что он тоже сейчас по эту, а не ту сторону ipea.
Да, мне было страшно; какой-то бешеный вихрь сотрясал меня с
головы до ног.
Кажется, я на мгновение закрыла глаза, и мне почудилось, будто
дверные створки распахнулись, выпустив наружу оглушительный рев
урагана, швырявшего с волны на волну парусник со сломанными
мачтами в сером утреннем мареве Атлантики. И голос моего
возлюбленного повторял все слабее и слабее: “Не возвращайся в
Переулок двух грез, Мари-Анна!”
Я рванулась вперед, схватила старуху поперек туловища — она с
бранью отбивалась, — ударила ногой в створки и — увидела.
Чья-то рука осторожно легла мне на плечо и тихонько встряхнула.
— Мадам, что с вами? Ну, ответьте же!
Надо мной склонились цирюльник и консьержка; какой-то
тщедушный старичок в картузе блеющим голоском предлагал вызвать
полицию. Я лежала, уткнувшись лицом в голую стену.
— ... сразу понял, что вам плохо, — блеял старческий голос. — Вы
шли и вдруг застыли на месте как вкопанная. Не успел я подбежать,
как вы прыгнули вперед, мадам, крикнули “нет!” и рухнули наземь.
Они явно принимали меня за сумасшедшую. Я отказалась от их
помощи и, едва поблагодарив, быстро ушла, торопясь покинуть галерею
и выйти на улицу, где ослепительное солнце ласково оглаживало
каждый камешек во всех углах, под всеми арками и навесами.
В саду я постаралась сесть как можно ближе к безмятежной
молодой женщине, которая кормила грудью младенца, нежно агукая и
улыбаясь ему. У ее ног играл ребенок постарше; он ткнулся мордашкой
мне в колени с притворной робостью и смелой улыбкой всеобщего
любимца. Я поцеловала его — долгим, жадным, почти хищным
поцелуем, который сперва удивил, а потом напугал мальчика до слез.
Тогда я ласково погладила его по головке, чтобы успокоить мать.
Моряки делают детей женщинам, которых оставляют на берегу, и
они правы. Я сказала себе, что в следующий раз непременно заставлю
моего беспечного странника оказать мне этот нежный знак внимания.
262
Кристиана Барош
А потом я вернулась к нам домой.
Теперь, когда мне случается прочесть в газете о корабле, что попал
в шторм и затонул, я знаю: какая-нибудь женщина не смогла устоять
перед старухой из Переулка двух грез.
Мой муж уходит в море часто, все так же часто. И в общем, все
его плаванья проходят вполне благополучно. Лишь однажды в жизни
ему довелось попасть в передрягу.
К счастью, лишь однажды.
Мама, большие корабли...
Моряку в тумане
“Это что за штука такая — море без порта, можешь ты мне
объяснить? — без единого порта и кораблей?!”
Ни разу я ей на это не ответил. Мать забрасывала меня к ней по
вечерам, перед тем как бежать в город на уборку офисов. “Будь
умницей, ладно?” Ладно, я был умницей, а что мне еще оставалось?
Анжела глядела на меня — долго-долго, потом смыкала веки, уходя
в мечты: “Знаешь, Луи, в молодости я не была красавицей, но все-
таки меня звали Сиреной...” И я догадывался, что мне самому куда
как далеко до тех моряков, которым она некогда кружила головы.
Я, конечно, плевать хотел на все это — мне и было-то в ту пору
всего двенадцать лет. Я говорил ей: “Молчи, а то никуда тебя не
поведу”. И мы выходили тайком, прячась от соседей. Узнай об этом моя
мать, она бы подняла такую бучу, разоралась бы, как ненормальная, а
чего ради? Нам-то было хорошо известно, что завтра мне опять в школу!
Анжела принаряжалась: черное платье, расшитое по вороту
бисером, сетчатые чулки. Главное, подол с разрезом. На ее тощей
заднице и сухих ногах наряд имел тот еще вид, но мне какое дело. Мы
шли вниз по улице, сквозь строй проституток, поезд свистел перед тем,
как нырнуть в туннель, и — пошло-поехало, закрутилась карусель!
Улица дымила сигаретами, притопывала каблуками, вертела бедрами,
куда ни глянь, от привокзальных аркад до фонтана на площади. “Эй,
Луи, опять прогуливаешь свою подружку?” — смеялись девки.
Christiane Baroche. Maman, /es grands bateaux...
© Gallimard, 1989
© И.Волевич (перевод), 1998
Мама, большие корабли...
263
Ни одна из них не выдала нас, все любили эту улицу, и Сирену, и
поезд, приходивший в 21.02; всем нравилось слоняться здесь по
вечерней прохладе...
Мы продвигались медленно, еле-еле. И не оттого, что Анжеле мешали
высокие каблуки, — просто приходилось задержаться перед лавкой и
поболтать с Шарлоттой, белокожей толстухой с золотыми побрякушками
между грудями, которые и не углядеть (я имею в виду побрякушки),
потому что они бесследно тонули в жирной ложбине; потом нужно было
глотнуть красненького у стойки в заведении Клеопатры, торговки
корсетами (вместе с их содержимым); потом выкурить сигаретку из рук
Аманды-Метиски, царившей на невообразимых высотах, — подружки
звали ее Жозефиной Бейкер, а она в ответ заливалась мяукающим
смехом, разинув широченный, с розовым нёбом, рот, годный, как
говорили, для любых трубок. Уж и не знаю, где она их курила, —
наверно, у себя дома, я лично никогда ее с трубкой не видал. Потом мы
встречали Виолетту, брюнеточку в кожаном наряде. Она распахивала
жакетик-болеро — под ним виднелись кружева, сквозь которые
просвечивались темные соски, — и начинала кружиться волчком: “У меня
все маленькое-премаленькое, входите, парни, не пожалеете!” Булочник
орал: “А ну кончай тут вертеться, пыль поднимать; гляди испортишь мне
хлеб, схлопочешь плюху!” Но Виолетта в долгу не оставалась: "Уйми свой
поганый язык, тьфу на тебя!” Мне они страшно нравились, все эти
девчонки, такие потешные, прямо умора!
Когда мы добирались до конца спуска, я тянул Анжелу за рукав: ну
давай, теперь мой черед! — и мы бегом бежали под аркадами. Гулкие
отголоски нашего топота метались в воздухе, шум был такой, будто
целая сотня бегунов поспешала к морю, вспугивая по пути летучих
мышей. В те времена все носили башмаки с деревянными подметками.
Поворот и — вот он, порт.
Вдали, на рейде, под багряными закатными облаками почти всегда
маячит какой-нибудь военный корабль. Большой — суда поменьше
швартуются у пирса.
Авианосцы тоже покачиваются там, на горизонте, словно плавучие
гамаки. И чуть что, гордо поднимают большой флаг; эти корабли-
выродки прекрасно знают, какой эффект производят их трюки, точно
вам говорю! Все это множество огней, что змеятся в волнах и золотой
россыпью обозначают горизонт, ей-богу, похоже на волшебный мираж.
Анжела достает из своей кошелки футляр порыжевшей кожи, гладит
его, перед тем как открыть, — какой был мужчина, ах какой мужчина!
— вынимает бинокль и, протерев стекла, набрасывает ремешок мне на
шею (поосторожней с ним, Луи!), а сама присаживается на корточки,
264
Кристиана Барош
спиной к стене. И так повторялось каждый вечер. Она могла часами
сидеть, не двигаясь, не спуская глаз с моря. Никогда она не просила у
меня бинокль. Только много лет спустя я понял: она вызывала из
прошлого нечто невидимое; в морских далях ей чудился светлоглазый
великан, что спешит к ней, перешагивая через волны и годы, вырастая
прямо на глазах...
А я, прильнув к окулярам, вглядывался в море, где не видел ничего,
кроме воды.
От “Арроманша” — тогда на рейде стоял именно он — или от
американских авианосцев, которые тоже заходили к нам, отваливал
катерок, битком набитый моряками. Мне ужасно нравились америкашки
в их шапочках, похожих на белый сыр. С веселым гомоном они
выпрыгивали на причал, расправляя смятые клеши на длиннющих ногах,
и в один миг исчезали за доками. Со смешками, с широкими взмахами
крепких рук, с нездешними словечками. Вот именно эта нездешность и
повергала меня, двенадцатилетнего мальчишку, в сладкие мечты.
Парни из английского Королевского флота — этих мы видели
реже. Да и чего там глядеть — одни их воротники... просто слов нет!
Мама, думая сделать мне приятное, нашила такой воротник на мою
воскресную рубашку; в ней, да еще в берете с красным помпоном,
торчавшим на моей стриженной под нулевку башке, я выглядел
последним олухом. Анжела, глядя на меня, ворчала, что лично она
предпочитает офицеров, и я был с ней совершенно согласен.
Иногда, летними вечерами, матросы вдруг затевали драку. С
Верхней улицы неслись крики, парни бились насмерть, пьяные в дым.
Часто над крышами громыхала гроза, и в этом была вся причина;
Анжела бормотала: “Тебя небось тоже всего трясет от электричества”.
Тогда на сцене появлялись джипы американской военной полиции, с ее
белыми дубинками, гетрами и буквами “ВП” на касках. И все
участники этого веселья горланили на своем дурацком гнусавом языке.
Старухи, прилипшие к окнам, на все корки бранили дерущихся, и в
воздухе мелькали ночные горшки.
Я любил такие дни, потому что позже, когда мы поднимались в
город, улица, еще не остывшая от потасовки, была полностью в нашем
распоряжении. Из открытых окон доносились вполне мирные разговоры
и довольный смех, и Анжела улыбалась, перед тем как запеть, сперва
тихонько, потом все громче и громче. И чем больше она улыбалась, тем
жалостней звучали ее песни. Уж так оно выходило, и ничего тут не
поделаешь. Девушки высовывались из окон, мужчины подходили к ним
сзади, и на всей улице только и слышалось что чудесный голос
Анжелы, ее печальные баллады. Всегда одни и те же. В ее песнях
Мама, большие корабли...
265
моряки вечно уходили в плаванье на заре и никогда не возвращались
назад. А если и возвращались, их уже никто не ждал, никто не узнавал.
Монетки сыпались градом, я сам подбирал их. Потом Анжела пела
еще немного. О, дай ей волю, она бы распевала всю ночь напролет, но
нет, она ведь знала, что такое хорошие манеры, и когда парни начинали
оттаскивать девиц от окон, тут же переходила на шепот — * убирала
звук”, как она объясняла: я ведь, знаешь ли, когда-то брала уроки пения!
Итак, окна захлопываются, и Анжела остается на улице — стоит
понурив голову. “Я вся взмокла”, — говорит она, утираясь ладонью, но
мне-то ясно, что она плачет, догадаться нетрудно. Я протягиваю ей
собранные монеты, и она увязывает их в уголок платка. “Пошли домой,
скоро твоя мама вернется”. Да, пора и нам. Вернувшись, Сирена снимает
свой наряд, а Анжела набрасывает домашнюю кофту или старенький,
продранный на локтях халат. Я же валюсь на диван и лежу так, словно
вообще с него не вставал. И я почти не притворяюсь, я действительно
сплю, когда шершавая мамина рука ощупывает мне грудь под рубашкой:
да он весь горит, бедный малыш, верно, страшный сон увидел.
А потом, о, потом... Учитель сказал: “Он отлично занимается, я
намерен просить для него стипендию, ему необходимо...”
Мать была против: “Я дам мальчику в руки какое-нибудь хорошее
ремесло, вы уж поверьте, господин учитель, а если он начнет учиться,
то непременно уедет... сразу видно, что вы родом с Севера, —
здешние люди уезжают отсюда, как только смогут”.
Вечером я все рассказал Анжеле. Мне было грустно. И я выложил
ей эту историю — конечно, без всякой обиды на мать, я понимал ее
резоны; но в тот день мне, расстроенному, уязвленному, даже не
хотелось смотреть в бинокль, не до того было!
На сей раз нам и гроза оказалась не в радость, сердце у меня
нынче не лежало к природным катаклизмам. У Анжелы тоже. Мы
вернулись домой раньше обычного, промокшие до нитки, не догадавшись
укрыться где-нибудь от ливня. Было от чего простудиться всерьез,
Анжела частенько это говорила, но в тот день мы и впрямь здорово
продрогли и потому выпили горячего вина. Я тут же заснул мертвым
сном, но даже и спящему мне было тоскливо. Уж и не помню свое
тогдашнее сновидение, знаю только, что было оно донельзя печальным.
Сквозь дрему я смутно слышал их голоса. Они спорили. Анжела
сердилась: “Ну так вот, рано или поздно ты все равно узнаешь, — я пою на
улицах, а он ходит вместе со мной, да-да, и не гляди на меня, как вспугнутая
наседка! Сборы у нас неплохие, и эти деньги я отдам тебе; они помогут ему
продержаться первый год, да и все последующие тоже, я буду подбрасывать,
сколько смогу. Если учитель говорит, что он должен учиться, значит, он будет
266
Кристиана Барош
учиться. Послушай меня хоть на этот раз! Не собираешься же ты всю жизнь
держать его в вате, твоего мальца! Все равно он отсюда сбежит!”
Мать изумленно смотрела на нее: “Да что же ты им такое поешь?”
И Анжела, разглядывая свои ногти, высказывала ей горькие
истины: истины, знаешь ли, всегда горьки. “Я пою им то, что они
надеются забыть в объятиях этих девушек: об их уходе... о женщинах,
что остаются, — мы ведь не любим их отсутствия, но сами они...
думала ли ты когда-нибудь, что творится в их сердцах? Дальнее
плаванье... знаешь ли, старушка, это хорошо только в романах. Жена
в каждом порту — да, это так, но надолго ли? И чем за это приходится
платить? Вот об этом я им и пою — и мужчинам, и женщинам; я
повергаю в смятение их души, и тогда им хочется слушать еще и еще,
и они платят больше и больше, а я — яс этого имею свою долю”.
Они наверняка еще долго препирались, но я уже крепко спал.
Назавтра мать вымыла меня до скрипа: “Ты должен быть
чистеньким, сейчас пойдем к учителю. Твоя крестная оплатит занятия,
ну, не все, так часть, а уж тебе, мой мальчик, придется налечь на
книги, ты ведь знаешь, это большая жертва с ее стороны”.
Учителю она рассказала свою историю, и они оба принялись
заполнять целую кучу бумаг. В этот день я узнал наконец, кто я такой.
Мой отец был неизвестен, вернее сказать, поспешил стать таковым, и
слава Богу, скатертью дорожка! — твердила багровая от стыда мать.
Учитель тронул ее за руку: “Ну-ну, мадам Эсперандье, у нас ведь не
средние века, кого это сейчас волнует!”
Возвращаясь домой, я мысленно перебирал все сказанное. О какой это
крестной толковала мать, сроду у меня не было никакой крестной. А
теперь, выходит, есть? В течение двух последующих месяцев кюре пичкал
меня своими премудростями по поводу крещения, которому
долженствовало очистить меня от первородного греха, хотя было ясно, как
Божий день, что никому от этого не лучше. Наставлять меня на путь
истинный, после того как моя мать бесстыдно сошла с этого пути!.. Ну
да ладно! Проповедуя, кюре брызгал слюной, а еще мне не нравилось,
что он называл меня “катехизником”, хотя я даже не знал, с чем это едят.
Итак, в один прекрасный майский день Анжела “понесла” меня к
купели и, поскольку я был тяжелей ее самой, они вдвоем с матерью
сплели руки стульчиком, дабы приподнять меня с грешной земли и
приобщить воды, соли и святых даров, на запах довольно-таки
прогорклых. Моя крестная щеголяла в атласном кремовом платье и
шляпе с вуалеткой, вот только на ногах у нее были неизменные сетчатые
чулки, и все окрестные шлюхи в своей “производственной” одежде
выстроились на паперти, чтобы осыпать нас рисом и серпантином, точь-
Мама, большие корабли...
267
в-точь как на свадьбе! Аббат Жом чуть не лопнул от возмущения,
особенно когда Шарлотта, из-за мощных бастионов своих грудей,
прошептала — и этот шепот наверняка услышали в самом Болье! — что
я стал чудо какой хорошенький, прямо съела бы! Этот болван принял
все на свой счет — с его-то мордой и шестью десятками лет за спиной!
Мама принимала поцелуи, рукопожатия и поздравления: ну, вы просто
красотка в этом платье, мадам Эрмина!.. А умиленная Анжела тем
временем ставила свечи, моля Бога помочь мне успешно сдать экзамены.
И я их сдал — все, и школьные, и на бакалавра, и выпускные в
мореходке. Одному мне ведомо, чего это стоило. О нет, я говорю не о
деньгах, я вспоминаю свой далекий коллеж-интернат, где я учился и жил,
не выходя за порог даже по воскресным дням. Я покидал его только на
каникулах, да и дома сидел под стражей двух моих опекунш, не осмеливаясь
выйти на улицу. Они бдительно следили за мной; и речи не было о том,
чтобы хоть как-то развлечься или, упаси Боже, наведаться к женщинам.
Странное дело: я силюсь, но не могу вспомнить ничего определенного;
знаю только, что прожил все эти суровые годы, затянув пояс и сжав зубы.
А Сирена все пела на теплых улицах нашего города, чтобы оплачивать
мои триместры. Пела, конечно, уже не так заливисто. И к тому времени,
как я поднялся на борт “Жанны”, окна давно уже не растворялись,
девицы предпочитали смотреть телевизор... неужели он был лучше?!
Во всяком случае, они обе приехали в Брест. За эти годы они
многому научили друг дружку: мама теперь жирно мазала губы
помадой, а Анжела больше не носила сетчатых чулок. Она сунула мне
свой бинокль — на, это тебе в подарок! — обняла и заплакала мне в
ухо, донельзя растроганная названием корабля. “Постарайся быть не
таким...” Она не договорила. К чему объяснять мужчинам, что они
забывчивы, безразличны и немножко подлы, даже если оставляют
женщине бинокль, чтобы глядеть в морскую даль в ожидании на берегу.
Я рассказываю эту историю, потому что крестная моя умерла.
Наверное, мне следовало сказать ей, что из-за нее женщины для меня
— особенно красивые женщины — это прежде всего голос в ночи. Я
думаю, ей понравилось бы такое сравнение, но, что делать, сердечные
слова всегда приходят на ум слишком поздно.
Что же до моей матери, то она уехала из Вильфранша в деревню,
где выращивает кур и кроликов, а летом — и моих детей. Временами
ее лицо озаряет ликующая улыбка. Я знаю, о чем она думает в такие
минуты: оказывается, уезжать не так уж и трудно. Но зато я не знаю,
куда она уносится в своих грезах; видно только, что эта заповедная
страна очень далека и необыкновенно прекрасна, недаром поблекшие
уста матери раскрываются, как цветок.
Зимнее путешествие
На исходе августа тридцать девятого года, когда Париж заполонили
слухи о неизбежной войне, молодой преподаватель словесности Венсан
Деграель получил приглашение провести летние дни на вилле
неподалеку от Гавра, принадлежащей родителям его коллеги Дени
Боррада. Накануне своего отъезда оттуда, обследуя хозяйскую
библиотеку в поисках одной из тех книг, которые давно намереваешься
прочесть, но ограничиваешься тем, что небрежно пролистываешь их
где-нибудь у камина перед тем, как сыграть четвертую партию в
бридж, Деграель обнаружил тоненькую книжицу под названием
"Зимнее путешествие”. Имя ее автора, Гюго Вернье, было ему
абсолютно незнакомо, но первые же страницы произвели на него
впечатление столь сильное, что он тут же поспешил извиниться перед
хозяевами, поднялся к себе в спальню и погрузился в чтение.
"Зимнее путешествие” оказалось повествованием, написанным от
первого лица; оно разворачивалось в полуфантастической местности,
чьи свинцовые тучи, сумрачные перелески, округлые холмы й каналы,
пересеченные зеленоватыми шлюзами, с ненавязчивым упорством
напоминали пейзажи Фландрии или Арденн. Книга состояла из двух
частей. В первой, той, что была покороче, в загадочных выражениях
описывалось нечто вроде инициатического путешествия, каждый этап
которого был отмечен неудачей, а в конце странствия безымянный
герой, судя по всему, молодой человек, оказывался на берегу озера в
пелене густого тумана; там его поджидал паромщик — он-то и перевез
юношу на обрывистый островок, посреди которого виднелось высокое
и мрачноватое строение. Едва герой ступил на узкие мостки — только
по ним и можно было пройти на остров, — как перед ним возникла,
словно склубившись из тумана, странная парочка: старик и старуха в
длинных черных плащах. Они с двух сторон цепко подхватили его под
руки и, чуть не сросшись с ним, потащили вверх по развороченной
тропинке, добрались до дома, поднялись по деревянной лестнице и
оказались в какой-то комнате. Там старики исчезли столь же
необъяснимым образом, как и появились, и молодой человек остался
один. Комната была обставлена крайне скудно: кровать с покрывалом
Georges Perec. Le voyage d'hiver
© Editions du Seuil, 1993
© Ю. Стефанов (перевод), 1998
Зимнее путешествие
269
в цветочках, стол, кресло. В комнате пылал огонь. На столе его ждал
ужин — похлебка из бобов и жареная утка. В узком окне виднелась
среди облаков полная луна. Молодой человек уселся за стол и принялся
за еду. Описанием этой уединенной трапезы и завершилась первая
часть книги.
Вторая же составляла примерно четыре пятых всего повествования,
и Венсан Деграель не преминул отметить, что предшествующий рассказ
был всего лишь занятным вступлением к ней. Она оказалась полной
горького лиризма пространной исповедью, в которую вклинивались
стихи, загадочные афоризмы, кощунственные заклинания. Едва
приступив к чтению этой части, Венсан ощутил какое-то смутное
беспокойство, которое все усиливалось по мере того, как он дрожащей
рукой листал страницу за страницей. Мелькавшие у него перед глазами
фразы внезапно показались ему знакомыми, они вызывали у него
навязчивое представление о чем-то уже известном, словно каждая из
них дополнялась или, вернее, заполнялась столь же отчетливым, сколь
и расплывчатым воспоминанием о почти сходной фразе, уже читанной
когда-то. Эти слова, нежные, как поцелуй, и коварные, как яд,
прозрачные и безумные, бесстыжие и пылкие, ослепительные,
завораживающие и мечущиеся, как стрелка компаса, между
исступленным бредом и сказочной ясностью, сливались в некий
диковинный узор, в котором угадывались интонации Жермена Нуво и
Тристана Корбьера, Вилье де Лиль-Адана и Б ан в иля, Рембо и
Верхарна, Шарля Кро и Леона Блуа.
Венсан Деграель, чье поле деятельности было как раз посвящено
всем этим авторам, — он уже который год работал над диссертацией
“Развитие французской поэзии от парнасцев до символистов” —
подумал было, что он и впрямь мог когда-то случайно наткнуться на
эту книжку по ходу своих занятий; потом ему пришло в голову, что он
стал жертвой иллюзии “уже виденного” — иллюзии вроде той, когда
простой глоток чаю переносит вас лет на тридцать назад, куда-то в
Англию, когда довольно любого пустяка — звука, запаха, жеста, —
быть может, минутного колебания перед тем, как он снял с книжной
полки томик, втиснутый между Верхарном и Вьеле-Гриффеном, или
жадности, с которой были перелистаны первые страницы, — довольно
для того, чтобы обманчивое воспоминание о предыдущем знакомстве с
этой книгой наложилось на теперешнее его восприятие, чуть не
помешав ему продолжить чтение. Но скоро все сомнения были
отброшены, и Деграелю пришлось признать очевидность факта: быть
может, память сыграла с ним шутку, быть может, ему вовсе не
случайно показалось, будто Вернье заимствовал у Катюля Мендеса
270
Жорж Перек
строчку “средь каменных гробниц одни шакалы бродят”, быть может,
здесь следовало принимать в расчет нечаянные встречи, подчеркнутые
посторонние влияния, ссылки на авторитеты, тягу к цитатам,
бессознательное копирование, удачные совпадения; может быть,
следовало считать, что такие выражения, как “полет времени”, “зимние
туманы”, “сумеречный горизонт”, “потаенные пещеры”, “насыщенные
парами источники”, “блуждающие огоньки в диком подлеске”, по праву
принадлежат всем этим поэтам и что, следовательно, они вполне
уместны как в стансах Жана Мореаса, так и в тексте Гюго Вернье. Но
было совершенно невозможно не узнать в нем, читая бегло, наугад,
дословную или почти дословную цитату из Рембо (“Я отчетливо видел
мечеть на месте завода, школу барабанщиков, ведомую ангелами”) или
Малларме (“О ясная зима, сезон искусства светлый”), или фрагмент
из Лотреамона (“Я смотрел в зеркало, в эти уста, изуродованные моей
собственной рукой”), из Гюстава Кана (“Пусть издыхает песнь... моя
душа рыдает.// Тень тушью расплывается вокруг// кристаллов
света.// Медлительно восходит тишина// и страх она наводит// на
шорохи привычные души”), или, в чуть измененном виде, строки
Верлена (“В необозримой скуке равнины снега крупинки чуть
различимы. Небо из меди. Поезд мчится бесшумно”) и т. д.
Было уже четыре часа утра, когда Деграель завершил чтение
“Зимнего путешествия”, Он отметил в нем десятка три заимствований.
Их наверняка могло бы найтись куда больше. Книжка Гюго Вернье
показалась ему чем-то вроде изумительной компиляции поэтов конца
XIX века, чудесной мозаикой, почти каждая крупица которой была
творением кого-то другого. Но в тот самый миг, когда он старался
представить себе этого неведомого автора, которому взбрело на ум
заимствовать из чужих книг саму материю своего текста, когда он
попробовал осмыслить до конца этот сумасбродный и восхитительный
замысел, в нем зашевелилось безумное подозрение: ему вспомнилось,
что, доставая книгу из шкафа, он машинально отметил дату ее выхода
в свет, движимый бессознательным чутьем молодого исследователя,
привыкшего при работе с книгой прежде всего обращать внимание на
ее выходные данные. Он мог, конечно, и ошибиться и все-таки был
уверен, что на титульном листе значилось: 1864 год. Сердце его
дрогнуло от волнения, когда он поспешил перепроверить себя. Нет,
никакой ошибки в дате не было. Это означало, что Вернье “цитировал”
строку из Малларме года за два до того, как та появилась в печати,
совершал плагиат из “Забытых песенок” Верлена за десять лет до их
написания, предвосхищал Гюстава Кана за целую четверть века! Это
означало, что Лотреамон, Жермен Нуво, Рембо, Корбьер и прочие
Зимнее путешествие
271
были всего лишь копиистами некоего гениального и безвестного поэта,
сумевшего в своем уникальном творении воплотить самую суть того, чем
предстояло питаться трем или четырем последующим поколениям поэтов!
Все это, разумеется, при условии, что дата, поставленная на книге,
не была фиктивной. Но Деграель предпочел не останавливаться на
этом предположении: его открытие казалось слишком потрясающим,
слишком очевидным и слишком неизбежным, чтобы можно было
сомневаться в его подлинности, и ему уже мерещились
головокружительные последствия, которые оно могло вызвать:
невообразимую шумиху вокруг этой “опережающей время антологии”,
ее неожиданное — словно с небес на голову — появление, пересмотр
множества понятий, долгое время считавшихся незыблемыми среди
критиков и историков литературы. Нетерпение Деграеля было так
велико, что он немедля бросился в библиотеку в надежде что-нибудь
узнать об этом Вернье и его книге.
Но он не отыскал там ровным счетом ничего. Составители словарей
и справочников, имевшихся в библиотеке, и не подозревали о
существовании Гюго Вернье. Ни родители Боррада, ни сам Дени тоже
не могли просветить его на сей счет: книга была куплена на дешевой
распродаже в Онфлере лет десять назад; они лишь перелистали ее, не
проявив к ней особого интереса.
Весь следующий день Деграель вместе с Дени посвятил дотошному
анализу книги, подыскивая в десятках антологий и сборников
источники упрятанных в ней фрагментов. Таковых обнаружилось три с
половиной сотни, и принадлежали они примерно трем десяткам авторов,
от самых знаменитых до почти неизвестных поэтов конца века;
впрочем, встречались среди них и прозаики (Леон Блуа, Эрнест Элло).
Дело обстояло так, будто все они видели в "Зимнем путешествии”
своего рода Библию, с которой можно было снимать сливки для
приправы собственной литературной стряпни: Банвиль, Ришпен,
Гюисманс, Шарль Кро, Леон Валад действовали заодно с Малларме,
Верленом и другими, ныне преданными забвению авторами, такими,
как Шарль Помероль, Ипполит Вайан, Морис Роллина (пасынок Жорж
Санд), Лапрад, Альбер Мера, Шарль Морис или Антони Валабрег.
Занеся в записную книжку точный список авторов и ссылки на их
заимствования из Вернье, Деграель возвратился в Париж, твердо
решив на следующий же день продолжить свои изыскания в
Национальной библиотеке. Но грозные военные события
воспрепятствовали его замыслу. В Париже его ждала повестка.
Мобилизованный в Компьене, он, сам не зная почему, очутился в Сен-
Жан-де-Люзе, а потом в Испании, откуда его занесло в Англию. Во
212
Жорж Перек
Францию он вернулся лишь в конце сорок пятого года. Все это время
он не расставался со своей записной книжкой и каким-то чудом
ухитрился ее не потерять. Понятное дело, что его изыскания не
намного продвинулись вперед, и тем не менее он сделал одно
чрезвычайно важное для себя открытие: ему посчастливилось отыскать
в Британском музее “Общий каталог французской книготорговли” и
“Библиографию Франции”, которые послужили подтверждением его
потрясающей гипотезы: “Зимнее путешествие” Гюго Вернье и впрямь
вышло в свет в 1864 году в Валансьенне, в издательстве братьев Эрве;
его обязательный экземпляр, как это и положено для всех книг,
выходящих во Франции, был направлен в Национальную библиотеку,
где и был зарегистрирован под кодовым номером Z 87912.
Назначенный преподавателем литературы в Бове, Венсан Деграель
мог теперь все свое свободное время посвятить исследованию “Зимнего
путешествия ”.
Углубленное изучение дневников и переписки множества поэтов
конца XIX века скоро подтвердило, что в свое время Гюго Вернье
пользовался заслуженной известностью. Об этом свидетельствовали
такие фразы, как: “получил сегодня письмо от Гюго”, “написал длинное
письмо Гюго”, “всю ночь писал Г.В.”, или знаменитая формула
Валантена Аверкампа “Гюго, только Гюго”. Все это не имело
абсолютно никакого отношения к “Виктору” Гюго, а касалось
проклятого поэта, чья небольшая книжка заронила искру вдохновения
в сердца всех тех, кому довелось ее прочесть. Вопиющие противоречия,
до сих пор не поддававшиеся никаким усилиям критики и истории
литературы, получали таким образом единственное логическое
оправдание: не иначе как с оглядкой на Гюго Вернье и его “Зимнее
путешествие”Рембо обронил свою знаменитую фразу»“Я — это другой”,
а Лотреамон написал: “Поэзия должна твориться всеми, а не одним”.
Но чем убедительней становилась исключительность места, которое
Гюго Вернье должен был занять в истории французской литературы
конца XIX века, тем меньше удавалось подобрать весомых
доказательств в пользу этого утверждения: Деграель никак не мог
обнаружить хотя бы еще один экземпляр “Зимнего путешествия”. Тот,
с которым он познакомился накануне войны, был уничтожен вместе с
виллой Боррада во время бомбежки Гавра; экземпляра, хранившегося
в Национальной библиотеке, не оказалось на месте, и только после
долгих розысков удалось установить, что в 1926 году эта книга была
отправлена в переплетную мастерскую, откуда так и не вернулась.
Запросы, отправленные десяткам и сотням библиотекарей,
архивариусов и книготорговцев, ни к чему не привели, и Деграелю
Зимнее путешествие
273
пришлось смириться с мыслью, что все пятьсот экземпляров этого
издания были намеренно уничтожены теми самыми людьми, которые
беззастенчиво черпали в них свое вдохновение.
Что же касается жизни Гюго Вернье, то и относительно нее
Деграелю не удалось узнать ничего или почти ничего. Из краткой
заметки, нечаянно обнаруженной им в малоизвестном справочнике
‘Библиографии замечательных людей Северной Франции и Бельгии”
(Вервье, 1882), следовало, что он родился в Вими (Па-де-Кале)
3 сентября 1836 года. Но тамошний отдел актов гражданского
состояния сгорел в 1916 году, в то же время, когда погибли и копии
этих документов, хранившиеся в префектуре Арраса. Не сохранилось
никаких письменных документов и о кончине поэта.
Почти три десятка лет Венсан Деграель понапрасну старался
собрать доказательства существования этого поэта и его произведения.
Когда он скончался в психиатрической клинике Верьера, не забывшие
его прежние ученики взялись разбирать груду оставшихся после него
документов и рукописей. Среди них находилась пухлая книга для
записей, переплетенная в черную холстину с тщательно выписанным
названием: “Зимнее путешествие”. На первых восьми страницах
излагалась история всех этих безуспешных поисков, остальные триста
девяносто две оставались пустыми.
Жан Мари Гюстав Леклезио
Обретенное время
Прежде всего я хочу рассказать вам, кто такая Зобеид, какая она
красивая и необыкновенная. И вот я приступил к своему рассказу, но
не очень понимаю, с чего начать. Не помню, как я заговорил с ней и
что она мне ответила. Помню только, что впервые увидел ее на
маленькой площади возле улицы Россетти. Теперь все изменилось,
улица, на которой я жил, стала совсем другой, старые дома отделали
заново, жителей из них выселили, а квартиры продали немцам и
англичанам. Повсюду появились новые магазины, в которых продаются
всякие диковинки вроде персидских ковров или нормандских кружев,
благовоний или ароматических свечей. Лестницы, где играли
ребятишки, оглашая окрестности пронзительными криками, переулочки,
дворы, где сушилось белье, — все стало другим, может быть, потому,
что Зобеид больше здесь нет. Она исчезла не только из настоящего,
но и из прошлого, словно ее стерли с лица земли, как будто она
бросилась с вершины скалы или с крыши дома прямо в обжигающую
синеву и как птица унеслась в никуда, — ведь птиц почти никогда не
находят мертвыми на улице.
Это имя Зобеид придумал для нее я. Ее настоящее имя Зубида.
Меня самого зовут Давид, но она шутливо называла меня Дауд. Тогда
я и стал называть ее Зобеид. Для нас это была просто игра.
Я так и не узнал, откуда она была родом. С самого начала она
предпочла это скрыть. Все в ней было таинственно. Как я уже сказал,
впервые я увидел ее на маленькой площади, где собираются мальчишки
после школы, чтобы поиграть в мяч или побоксировать. Она прошла,
ни на кого не глядя, и исчезла в темных переулках. Я не очень хорошо
помню, как она была одета, наверно, потому, что все подобные
воспоминания заслонила ее фотокарточка. Когда мы уже начали
встречаться, она сама подарила мне ее. На этой фотокарточке — ее
класс, она сидит в первом ряду и кажется мне очень красивой, но
немного странной. Что-то в ней есть особенное, живая искорка
светится в глубине ее черных глаз. Одета очень бедно, все старое, как
видно, с чужого плеча. Белая юбка с нелепой оборкой понизу.
Мальчишечья рубашка, рукава засучены, чтобы скрыть размер,
J.M.G. Le Clézio. Le temps ne passe pas
© Gallimard, 1989
© M. Архангельская (перевод), 1998
Обретенное время
215
уродливые черные шерстяные гольфы, а на ногах не сандалии, а босоножки
для взрослых, даже ремешки она не смогла как следует затянуть.
Не знаю, сколько раз я разглядывал эту фотокарточку, все пытаясь
что-то понять. Мне казалось, что все лица на ней скрывают какую-то
тайну, и мне хотелось ее разгадать. Зобеид принесла мне фотографию
в один из тех дней, когда мы вместе гуляли по бульварам, и
перечислила фамилии и имена всех мальчиков и девочек, своих
одноклассников; это был длинный перечень, но она помнила всех:
“Мартина Эйланд, Сесиль Саппиа, Мария-Антуанетта Лье, Раиса
Лааби, Ален Пажес, Софи Жерардй, Мариза Оберне, Надя Коэн,
Пьер Барну, Фадила...” Какие-то имена запомнил и я, ведь я слушал
ее с таким вниманием и ничего в жизни не было для меня важнее.
Но главным для меня на фотографии всегда было ее лицо:
безукоризненный изгиб бровей, точно нарисованных углем, темные,
глубокие, блестящие глаза и черные волосы, словно притягивающие
свет. В то время она заплетала волосы в толстую косу, которая
спускалась ей до талии. Я никогда не видел ее с распущенными
волосами, хотя часто представлял себе, как ее черные волосы
рассыпаются дождем по ее плечам и спине. На фотографии она сидит
в первом ряду, зажав по-цыгански юбку между колен, ее взгляд
направлен прямо в объектив, в нем нет ни тени робости или кокетства.
Она смотрит так, словно опасается подвоха или уже готова дать отпор.
Именно этот взгляд я никак не могу забыть. На фотографии она
сидит очень прямо, положив руки на колени, распрямив плечи, чуть
откинув назад голову под тяжестью косы. Лоб гладкий, пересеченный
изгибами бровей, и во взгляде горит та самая искорка — искорка ее
жизни. Зобеид смотрит на меня сквозь глянец фотокарточки, и только
ее лицо среди всех других незнакомых лиц кажется мне живым. Я
часто пытался представить себе, кем она была для своих
одноклассников, для Мартины и Софи, Маризы Оберне, Нади Коэн
или двоих мальчиков из их класса — блондина Пьера Барну с робким
лицом и Алена, который, видно, любит погримасничать. Ведь они столько
времени проводили вместе, неужели они ее не замечали? Однажды, уже
в самом конце, она в первый и единственный раз заговорила со мной о
французском лицее, о преподавателях, о том, как на заре шла туда
пешком с самой окраины и вечером возвращалась обратно. И еще она
сказала, что у нее не было друзей, что она ни с кем не дружила, и вообще
ей казалось, что ее никто не замечает. Ну а я смотрю на ее лицо на
фотокарточке, и больше для меня никто не существует.
Поначалу мы с Зобеид играли в прятки. Может, потому, что
детство свое она провела в нищете, она и не хотела ничего знать ни
216
2К.М.Г. Леклезио
обо мне, ни вообще о ком бы то ни было. Сколько раз я видел, как
она проходит мимо и исчезает в узких улочках. Однажды вечером
после уроков я пошел следом за ней, я хотел узнать ее адрес, ее тайну.
Не первый раз я незаметно следил тайком за кем-то на улице. В этом
деле у меня был опыт. Я преследовал, и не раз, разных
подозрительных типов или смазливых девиц. Но с Зобеид я пережил
настоящее приключение, мне пришлось пройти за ней по всему городу.
Я хорошо помню это наше бесконечное путешествие, помню, как
она переходила площади и перекрестки, лавируя между машинами. Мы
миновали вокзал и оказались в совершенно незнакомых мне местах.
Неоновые вывески, кафе, гостиницы, сидящие в укромных местах
люди, проститутки с уставшими глазами. Передо мной все время
маячил силуэт Зобеид: в голубой юбке и кофточке, она шла быстро,
уверенно, ее длинная черная коса покачивалась из стороны в сторону.
Наконец мы подошли к ничем не примечательному дому возле
железнодорожных путей, на его оштукатуренной двери печатными
буквами было выведено странное название “Happy days” \ Следом за
ней я вошел в подъезд и, пока работал автоматический выключатель,
поспешно прочитал на визитных карточках, пришпиленных к почтовым
ящикам, фамилии жильцов, — я до сих пор помню эти магические
имена: Балкис, Сави, Совэго, Эшкенази, Андре, Дельфен. И только
на последнем ящике в длинном ряду был пришпилен аккуратный
листочек из школьной тетради, на котором красивым почерком была
выведена ее фамилия — Алькантара. Чудесная и странная, она
показалась мне давным-давно знакомой, и с тех пор я уже не смог ее
забыть. Я осмелился даже подняться по ступенькам — странным
сланцевым ступенькам, настолько стертым посередке, что удержать
равновесие было довольно трудно. Я вслушался в звуки, доносящиеся
из комнат: голоса людей, крики детей, ворчание животных, телевизоры.
Здесь и жила Зобеид с матерью вдвоем, и мать никогда не
выходила из дома, потому что не знала никакого языка кроме
арабского. Я не раз тайком провожал Зобеид до самого дома, а потом
возвращался к себе с бьющимся сердцем и горящими щеками: мне
казалось, что я поступаю бесчестно. Возможно, так оно и было.
Однажды вечером, в самом начале лета, когда я крадучись следовал
за ней после уроков, она вдруг обернулась и подошла ко мне.
Отчетливо помню этот момент: я оказался возле стены, отделяющей
железнодорожные пути, и деваться мне было некуда. Я хорошо помню
этот момент, но вот что именно сказала она мне тогда, вспоминаю с
’’ Счастливые дни" (англ.).
Обретенное время
271
трудом: меня обдавало жаром от раскаленной на солнце стены, да и
глаза Зобеид гневно сверкали.
— Почему ты ходишь за мной? — Наверное, она сказала мне что-
то в этом роде.
У меня не было никакого желания отпираться.
— Неужели ты думаешь, что я не заметила тебя? Ты ведь давно
бегаешь за мной, как пудель!
Мгновение она смотрела на меня, потом пожала плечами и пошла
дальше. Я так и остался стоять у стены, мне казалось, я сейчас упаду,
я чувствовал себя опустошенным. И все же именно после этого
разговора мы стали друзьями. Я не очень-то понимаю, почему так
случилось. Может, ей просто стало смешно, когда она назвала меня
пуделем. Но только вскоре она появилась на маленькой площади и
пригласила меня прогуляться. Мы гуляли по пыльным скверам. Было
утро, но асфальт уже плавился на солнце. На ней была светлая юбка
и белая рубашка с закатанными, как на фотографии, рукавами.
Воротник расстегнут, видна смуглая кожа и нежные контуры грудей.
Ноги голые, в сандалиях. Мы гуляли с ней, держась за руки. И мне
казалось, что, закрыв глаза, слушая ее голос, вдыхая ее запах, я —
рядом с ней и со всеми остальными ребятами — там, в ее школе, на
той самой фотокарточке, — она ведь была сделана не так давно.
Может, поэтому эта фотокарточка так мне и нравилась. Мне казалось,
я знаю Зобеид всю свою жизнь.
Стояло уже настоящее лето, даже ночи были жаркими. Едва
проснувшись, я убегал из дома. Отец с матерью подсмеивались надо
мной, возможно, они что-то подозревали, думали, что я завел
интрижку с какой-нибудь девушкой из нашего квартала, например, с
дочерью соседей снизу, с Мари-Жо, очень бледной, красивой
блондинкой. Но они ошибались.
Мы виделись почти каждый день. Уходили к морю или к холмам,
подальше от шума машин. Сидели под соснами и смотрели на белый,
туманный город. С десяти часов утра становилось так жарко, что моя
рубашка прилипала к спине. Я помню запах Зобеид, острый,
пьянящий, вначале он смущал меня, но потом я полюбил его и
запомнил навсегда. В этом запахе было что-то плотское, хищное,
отчего сердце мое билось сильнее. В том самом июне мне исполнилось
шестнадцать лет, и, хотя она была всего на два года старше, рядом с
ней я казался себе мальчишкой, мало что знающим о жизни. Она
решала все сама: когда мы увидимся, куда пойдем, что будем делать,
о чем говорить. Она знала, чего хочет. Летняя жара, улицы, сосны под
солнцем — все это опьяняло, лишало рассудка.
278
2К.М.Г. Леклезио
— Почему ты встречаешься со мной? — спросил я ее однажды. —
Чего ты хочешь?
— Встречаюсь и все. Просто так. Хочу и встречаюсь.
Она смотрела на меня насмешливо. А я не знал, чего хочу я.
Может, просто смотреть на ее лицо, в ее темные глаза, дотрагиваться
до нее, обнимать ее тело в светлых одеждах, вдыхать ее запах.
Иногда рано утром или под вечер мы ходили купаться. Зобеид
раздевалась до маленьких черных бикини. Она сразу ныряла и долго
плавала под водой, потом выныривала на поверхность, и ее черные
волосы плавали вокруг нее. Вернувшись на пляж, она скручивала их и
выжимала. Кожа ее отливала металлическим блеском и была вся в
мурашках от холодной воды. Зобеид закуривала американскую
сигарету, и мы смотрели, как волны накатывают на берег и
выбрасывают всякий мусор. Небо было скрыто дымкой, сквозь
которую просвечивало красное солнце. Помню, как-то я сказал ей, что
этот пейзаж, наверно, напоминает Венецию.
— Может быть, — согласилась она.
Но тут же я подумал, что скорее это похоже на ее родину: Сирию,
Ливан, а может быть, Египет, но о своей родной стране она не
говорила никогда, как будто ее вообще не существовало.
Однажды после полудня мы лежали с ней на сосновых иголках на
холме и впервые поцеловались. Я поцеловал ее быстро и неуклюже, а
она в ответ крепко прижалась к моим губам, и язык ее задвигался у
меня во рту, точно зверек. Я был напуган, потрясен, никогда еще я не
был так близок ни с одним существом. Она поцеловала меня так три
или четыре раза, а потом отвернулась.
— Я дьявол-искуситель, — сказала она, усмехнувшись. Конечно,
она подсмеивалась надо мной.
Я ничего не понимал. Я был как пьяный, мне казалось, я чувствую
вкус ее слюны у себя во рту, дневной свет был ослепительным. Между
стволами деревьев я видел белый город и легкий пар над морем, тысячи
машин сверкали на автомобильных трассах. Зобеид бросалась бегом
сквозь сосновую рощу. Она любила играть со мной, прячась за
деревьями и пригорками. На полянках расположились и другие
влюбленные парочки, и наблюдатели в кустах. На вершине холма
медленно проезжали машины. Зобеид поднималась все выше и выше,
пряталась в углублениях старых стен. Приближаясь к ней, я слышал
ее смех. Я желал ее и боялся, что она поймет это. Когда стемнело, мы
спустились к городу по лестницам, усыпанным семенами кипарисов.
Ночные птицы издавали странные тревожные крики. Спустившись
вниз, мы расстались как-то вдруг, не сказав друг другу ни слова, не
Обретенное время
219
назначив нового свидания, как будто вообще не собирались встречаться
вновь. Это была ее игра, она не хотела быть чем-то связанной. А я
боялся потерять ее. В один из тех летних дней она подарила мне свою
фотокарточку. Вложила ее в старый желтый конверт и протянула мне:
— Возьми, это тебе. Я хочу, чтобы ты помнил обо мне.
— Я буду хранить ее всю свою жизнь, — глупо и напыщенно
проговорил я.
Но почему-то этот мой ответ не рассмешил ее. Глаза ее горячечно
блестели. Я понимаю теперь, когда смотрю на фотокарточку, что это
себя она мне дарила. Как будто и не предполагала, что у нее когда-
нибудь будет другая жизнь, другое выражение лица. Эта фотография —
все, что осталось у меня от нее.
Да еще те последние мгновения, которые глубоко врезались мне в
память, хотя и показались настолько невероятными и сумбурными, что
иногда я даже сомневаюсь, не приснилось ли мне все это: мы с Зобеид
ночью на крыше недостроенного дома смотрим на город. Как мы там
оказались? Я так и не смог вновь найти этот дом, так и не понял, что
со мной случилось той ночью, как это стало возможным. Хотя мне
кажется, что Зобеид все предвидела, сама не отдавая себе в этом
отчет. Уверен, одно она знала наверняка: нам не суждено было больше
встретиться. Конечно же, еще задолго до той ночи она решила, что
уедет, навсегда уедет из этого города, и ее молчаливая мать наконец
устроится работать туда, где захотят ее принять, и они больше никогда
не вернутся в маленькую квартирку на чердаке дома "Happy days”. Из
всех воспоминаний самое удивительное осталось у меня именно об этой
ночи, она сравнима для меня с той самой школьной фотографией, и мне
кажется, той ночью мы с Зобеид были близки, как никогда. Мы
сидели на пляже и любовались фейерверком в честь 14 июля. Было
очень жарко и влажно, после залпов над морем плыли облака дыма.
Внезапно на пляже началась драка. В темноте арабы сцепились с
солдатами. Толпа понесла нас к ним, мы упали на камни. При
вспышках света я видел искаженные злобой лица, слышал залпы,
которые эхом отдавались во всем городе, женские крики, брань. Я
искал Зобеид, а потом кто-то ударил меня кулаком в висок, я
зашатался, но не упал. И тут услышал голос Зобеид: она звала меня,
она выкрикнула мое имя один - единственный раз: “Дауд!” Не
понимаю, как ей это удалось, но она тут же схватила меня за руку и
потащила по пляжу, подальше от этого места. Мы остановились у
подпорной стены. Я не очень уверенно стоял на ногах. Зобеид прижала
меня к себе, и мы стали соображать, как выбраться отсюда. Улучив
момент, когда пляж не озарялся фейерверком, мы проскочили сквозь
280
2К.М.Г. Леклезио
толпу и побежали по улицам куда глаза глядят, лавируя между
машинами...
Наконец мы остановились посреди пустыря перед строящимся
домом — бетонным каркасом, пустым и молчаливым. По лестницам
мы поднялись на самый верх. Крыша напоминала пустыню, на ней
валялся строительный мусор, торчали железные прутья. С моря дул
очень сильный ветер, тот самый, который разъедает скалы. Зобеид
села, прислонясь то ли к какой-то трубе, то ли к баку, и усадила меня
рядом с собой. Голова моя шла кругом. Яростные порывы ветра,
словно вырвавшись из глубины черного неба, проносились над
крышами домов, над улицами и бульварами.
Наступила ночь. После удушающей дневной жары, фейерверка,
шума толпы, отвратительной драки на пляже, искаженных лиц,
вспышек от ракет, свиста, криков ночь несла покой, и теперь мне
казалось, что я где-то очень далеко, в какой-то неизвестной стране и
скоро смогу совсем забыть этот город, улочки, враждебные взгляды
людей, все, что внушало мне страх, причиняло страдание. Меня
познабливало, но не от холода, а от страха и желания. Перед нами
светился город, он накрывал землю, как большой красный шар. Я
смотрел на Зобеид, на ее лоб, губы, тени под глазами. Я ждал чего-
то, сам не зная чего. Я обнял ее одной рукой, хотел притянуть к себе
ее лицо, но она отстранилась. Кажется, она сказала:
— Нет, не так, не здесь. — А потом спросила! — Чего ты
хочешь?
Когда-то я сам задавал ей этот вопрос.
— Ничего. Я ничего не хочу. Мне нравится быть здесь с тобой и
ничего не хотеть.
По-моему, я ответил именно так, но, может бьггь, мне все это
приснилось. Возможно, я сказал еще:
— Как хорошо, сегодня мы можем никуда не спешить.
Человек говорит в жизни столько важных слов, а потом то, что он
сказал, стирается и уже ничего не значит. Во всяком случае, именно
эти слова мне хотелось слышать в музыке ветра, в грохоте машин,
которые сновали по улицам города, озаренные светящимся красным
шаром, точно северным сиянием. Сказать девушке, как в кино: “Я
люблю тебя. Ты — моя любимая”. Целовать ее, трогать ее грудь,
спать с ней на холмах под свист ветра и жужжание комаров, вдыхая
сосновый воздух, чувствовать ее нежную кожу, слышать, как ее
дыхание становится хриплым, словно ей нехорошо. Когда парень
остается на ночь с девушкой, разве не это самое должно происходить?
Но я только дрожал, я вообще не мог сказать ни слова.
Обретенное время
281
— Тебе холодно? — спросила она. И прижала меня к себе,
просунув ладони мне под мышки. — Хочешь, поцелуемся?
Ее губы коснулись моих, и я попробовал сделать так, как она когда-
то сделала на холме. Внезапно она резко оттолкнула меня.
— Как хочу, так и будет! — отрезала она.
Она встала, подошла к самому краю крыши, вытянула вперед руки,
словно собиралась улететь. Ветер трепал ее одежду, волосы. Ее тело
озарилось красным ореолом. Я подумал, что она сумасшедшая, но это
меня вовсе не пугало. Я любил ее. Зобеид вернулась, прижалась ко мне.
— Я посплю, — сказала она. — Я так устала.
Дрожь утихла.
— Прижми меня к себе покрепче, — сказала она.
Я так и не заснул. Смотрел в ночь. Небо все еще светилось
красным светом, звезд почти не было видно. Но что-то все же
двигалось, кружилось внизу. Город откликался эхом, как пустой дом.
Зобеид на самом деле заснула. Положила голову на согнутую руку и
всей тяжестью опустилась на мое бедро. Она не проснулась, даже
когда я положил ей под голову мою свернутую рубашку и пошел на
другой конец крыши помочиться в пустоту.
Проснулась она на рассвете. У меня болело все тело, словно меня
долго били. Мы расстались, не попрощавшись. Когда я вернулся
домой, оказалось, что мои родители всю ночь не спали. Мне пришлось
выслушать их упреки. Я так устал, что повалился на постель, не
раздеваясь, и потом проболел три дня. Зобеид я больше не видел
никогда. Даже ее фамилия исчезла с почтового ящика.
Теперь каждое приближающееся лето кажется мне ненужным,
фатальным. Время останавливается. Я все хожу по улицам, преследуя
тень Зобеид, пытаясь разгадать ее тайну, меня все еще манит тот дом
с таким смешным и грустным названием "Happy days”. Все это
отдалилось от меня, но сердце мое все равно начинает биться быстрее.
Я не сумел удержать ее, угадать, что происходит, понять, какие
опасности ее подстерегали и наконец вынудили уехать. А ведь времени
у меня было достаточно, только я не понимал, как все это важно. У
меня осталась от нее лишь та школьная фотокарточка, на которой
самого меня нет. Да еще воспоминания о том времени, когда все дни
слились в один долгий день настоящей жизни, длинный, обжигающий,
когда я познал то, что и есть жизнь: любовь, свободу, запах кожи,
вкус губ, темный взгляд, желание, от которого дрожишь, как от страха.
Пьеретта Флетио
Уцелела
Что стряслось?
На город навалилось что-то огромное, жуткое. И всех вдруг
придавило этим гнетом, придавило безнадежно.
Я напряглась изо всех сил. Жуть сразу съежилась, теперь она
накрывала только мой квартал. Да-да, я чувствовала, что она
распространяется не далее бульвара Батиньоль на юг и авеню Клиши
на север. Остальная часть города не затронута. То ли эта штука
сжалась, то ли и была не такой уж необъятной.
Еще немного — и я поняла, что она занимала только мою улочку,
маленькую улицу Б.
Мысли мои становились более отчетливыми. Меня разбудил и
взбудоражил какой-то шум. Наверно, уже утро, надо же, как быстро
прошла ночь! И этот шум — конечно, от мусоровоза. Нечего и
возмущаться. Скорее надо благодарить судьбу за то, что я лежу в
теплой постели, а не ворочаю мусорные баки под слепыми окнами
домов. Жалкие темные фигурки, сливающиеся с темной махиной
грузовика и предрассветным сумраком.
Но нет, похоже, это не просто мирный, выполняющий свои
обязанности мусоровоз.
Что-то невнятно-тревожное искало цель, уязвимую точку, чтобы в
нее вонзиться. А найти так нетрудно! Вот она я, парализованная
тяжким сном, кошмарами, воспоминаниями.
Мотор трещал и трещал под моим окном.
Вот, значит, как — персональная пытка.
Сквозь шум слышались молодые голоса. Что они говорят? Я хотела
бы спать и не слышать, но бесполезно — они ввинчивались
мне в мозг. И я точно знала, что там происходит.
Молодая пара приехала от родителей, с кучей корзинок, ребенок
проснулся, надо было тащить наверх телевизор, и, конечно, некуда
втиснуть машину на этой узкой улочке. ’Придется остаться посреди
мостовой”, — говорит она. В конце концов, не так поздно, часов
Pierrette Fleutiaux. Sauvée
© Gallimard, 1993
© НМавлевич (перевод), 1993
Уцелела
283
двенадцать — полпервого, ну, может, час — а света ни в одном окне!
"Тише ! — говорит он. — Перебудишь тут всех придурков!” Молодая
женщина с корзинкой в одной руке и полосатой сумкой в другой
смеется и отвечает в полный голос: ”Да что ты, эти старики давно уж
глухие”. ’’Впрочем, это их дело, если они ложатся с курами”, — говорит
муж и вытаскивает из машины телевизор, зажатый между двумя
велосипедами. Велосипеды скрежещут. И все трещит и трещит мотор.
Наконец они все выгрузили. Он поехал ставить машину в гараж, а
она осталась караулить вещи, с ребенком, который уже начал подавать
голос.
Потом — мотоциклы.
У них стоянка на пятачке с другой стороны улицы. Но почему
поставить мотоциклы — так долго? Не вставая с постели, я отлично
понимала почему.
Мотоциклисты снимали шлемы, наклонялись над машинами и о
чем-то уговаривались напоследок. Наконец додумывались
заглушить моторы. Но и голоса раскатывались, как шрапнель. Слегка
оглохшие от постоянного треска, они, сами того не замечая, орали во
все горло. Решались всегда одни и те же вещи: кому что забирать,
кто едет, кто остается, когда созваниваемся.
Я успела забыть, до чего важны эти вопросы, как тщательно,
повторяя по сто раз, надо все обсудить. А потом еще бесконечные
поцелуйчики — чмок-чмок у меня под самым ухом, — и хохот, и
хлопает дверь, да так, что, кажется, должна разлететься в щепки, но
нет — целехонька и в следующий раз громыхает не хуже.
Цель поражена!
В моей расколотой голове лихорадочно роились видения: вот молодая
женщина с ребенком на руках, летним вечером, в суетливое время
конца выходных... девчонка — волосы болтаются ’’конским хвостом", —
спрыгнувшая веселой ночкой с сияющего хромом мотоцикла... снова
женщина — готовит ужин, ванну, печется о завтрашнем дне... и снова
девчонка — готовится наврать, наобещать — все встряхивает
блестящими волосами...
Умолкли мотоциклы — и тишина.
Все это было так давно, так далеко. Каково бы мне было сейчас
ложиться так поздно, таскать на себе столько барахла, не расставаться с
компанией... Невозможно... то была другая жизнь... мне показалось, будто
на моем лице в одно мгновение собрались морщины. Замолкни, улица!
Но улица уже наполнилась ревущей мелодией диско.
284
Пьеретта Флетио
Еще одна машина медленно едет снизу вверх, выискивая не
закрытую на ночь лавочку, чтобы разжиться последней дозой кокаина.
Радио орет на всю катушку, верх открыт, водитель на виду и явно не
соображает, что поднял тарарам среди ночи, на тихой улице, под
уснувшими окнами. Не найдя ничего, развернулся и едет назад. И
эти нудные поиски его ничуть не раздражали! Времени полно, теплая
ночь, классная музыка и так податливы педали под ногами.
Едва затихли звуки диско, как выплеснулся на мостовую
антильский праздник.
Волнами раскатывались мужские и женские голоса, рассерженные и
игривые, доносились похожие на колыханье пальм ритмы бигины,
прорезали ночь перекрестные возгласы, и в довершение всего грянул
дружный салют отъезжающих автомобилей.
Наверно, три часа — закрылся антильский ночной клуб в верхнем
конце улицы и расходились возбужденные вином и танцами, веселые,
подгулявшие посетители.
Разъехались последние роскошные машины, и больше вроде бы
ничего не должно было произойти, конец. Однако оказалось —
это только сигнал к началу.
Словно по тайному знаку со всех сторон вдруг понаехали машины,
не нашедшие, где притулиться.
Вот две машины сразу ринулись, надрывая моторы и покрышки,
на место, освободившееся от одной уехавшей; они пыхтели,
втискивались, притирались бампер к бамперу, заползали на тротуар,
упорно и азартно, и наконец — та же музыка: юные нахалы орут на
всю улицу, чмокаются, прощаются...
Как изменилась эта улица! Даже полицейские из ближайшего
участка тогда смахивали на подростков.
В старых мрачных домах одни за другими исчезали пыльные
шторы, унылые краски и выцветшие обои, пропадала тяжелая мебель,
и свеженькие светлые квартиры бодро таращились на мир прозрачными
окнами помолодевших фасадов.
Каждый день какой-нибудь из домов подвергался вторжению новых
жильцов. Они перевозили вещи не в фургонах транспортной фирмы, а
на обычных, нанятых по дешевке грузовичках — так гораздо удобней,
когда вы молоды, полны энергии и у вас есть орава друзей, которых
можно созвать на аврал в любую минуту...
Вот и теперь такая же компания молодежи перевозит вещи на
Уцелела
285
нижний этаж и делает это по ночам, когда нет машин. Им нипочем
вкалывать в такое время, сил хватает, и уж конечно, их не заботит то,
что лифт шумит и может разбудить старых людей, у которых такой
чуткий сон.
Едва ли, едва ли их это заботило...
Казалось, пройдет совсем немного времени и прежние обитатели
квартала вымрут; с каждым днем они все больше горбились, плетясь
за дряхлыми собаками на поводках; скоро их останется совсем мало, так
что ворчи не ворчи на улице, высовывайся не высовывайся из окон —
без толку; придется им, забившись каждый в свою нору, лежать грудой
старых больных костей на кровати и слушать, как проносится за
окнами жизненный поток, для них уже слишком бурный.
Когда прозвонил будильник, мне показалось, что плоть моя еле
держится на костях, сами кости готовы рассыпаться, да и душа
почернела и вот-вот распадется с ними вместе.
Я добрела до ванной комнаты; не зажигая света, почистила зубы;
отработанные до машинальности движения служили мне подпорками;
из ванной — в кухню, проглотить чашку кофе, но наконец я очутилась
в коридоре, где висит большое зеркало.
И тут я невольно замерла, пораженная тем, что увидела.
На меня смотрело вполне молодое существо: и волосы вовсе не
седые, и лицо не сморщенное, и ничуть не тусклые глаза — живой и
ясный взгляд.
Ну конечно, конечно же, это я и есть!
Какое счастье! Все сразу встало на место, всплыли в памяти все
дела на сегодня; я вспомнила, что днем зайдет мой малыш (уже
большой!) с друзьями, вспомнила, куда собиралась идти вечером.
Та женщина, которая вернется нынче ночью с любимым
человеком, — и так уютно будет шуметь мотор и играть радио, — это
я! Поднимаясь в лифте, она будет громко смеяться — смеяться, не
заботясь о престарелых соседях... Едва ли, едва ли заботясь о них.
Я вернулась на кухню и налила себе еще чашку кофе. Теперь
можно попить со вкусом.
Уцелела, сегодня опять уцелела!
И запас еще есть.
Клод Пюжад-Рено
Шпинат готовят со сметаной
Мирей покупала шпинат на рынке. Иногда замороженным, так
быстрее приготовить, но Антуан протестовал. Один за другим она
перебирала листочки, потом промывала их под струей воды и
ошпаривала. Рассматривала, как они разбухают, словно зверушки. Как
только их вынимали из кастрюли, они смущенно сморщивались. И все
эти действия, чтобы получить маленькую кучку зеленоватого месива?
Все умещается в руках. Мирей сдавливает, чтобы отжать воду. И это
всегда удается. Кучка еще ужимается. Она продолжает ее сдавливать
до боли в руках. Особенно после рабочего дня за пишущей машинкой.
Она слышит шаги Антуана; торопится вытереть руки. Они
обнимаются. Антуан накрывает стол на кухне, усаживается, нарезает
колбасу. Мирей пробует ломтики колбасы, передвигаясь от стола до
газовой плиты. Антуан рассказывает о делах в своем цеху. Мирей
снова принимается за шпинат. Она добавляет туда сок, оставшийся от
вчерашнего жаркого, потом гренки, натертые чесноком. Уроженка
Тулона, Мирей не представляет кухню без чеснока. Она ставит блюдо
на стол, усаживается, принимается за кусок ветчины. Антуан
накладывает себе, пробует:
— Шпинат готовят со сметаной.
Он продолжает есть, как будто без неудовольствия. Реплика как
бы вскользь, но сказано твердо, отметила про себя Мирей. Антуану
присущи некоторые убеждения. Касаются они политики, и спорта, и
даже еды. Излагает он их ясно. Бывает, что Мирей порой спрашивала
себя, где и как он их обрел. В устах Антуана они кажутся столь же
естественными, как и цвет его глаз. Они без предыстории. Так ли это?
Мирей нехотя ест свою порцию шпината. И все же чеснок ему придает
большую остроту. Они смотрят фильм по телеку, обсуждают его,
раздеваясь, с удовольствием занимаются любовью. Прежде чем
заснуть, Мирей мучается неотступным вопросом:
“И откуда он взял, что шпинат готовится со сметаной?”
Утром в конторе вопрос уточняется. От кого? Мирей печатает отчет.
Да от Николь, конечно же, первой жены. Они разошлись более десяти
лет назад. Николь уехала в Африку со вторым мужем. Антуан и
Claude Pujade-Renaud. Les épinards se font à la crème
© Actes Sud, 1991
© В.Лесневская (перевод), 1998
Шпинат готовят со сметаной
287
Мирей встретились позднее. Она меняет копирку. Отдает себе отчет,
что так мало думала до сих пор о Николь. Внезапно она ей
привиделась пышной, аппетитной. Не отрываясь от машинки, Мирей
спрашивает Жизель, свою соседку:
— Ты умеешь готовить шпинат со сметаной?
— Да, так же, как суфле. Если хочешь, я перепишу рецепт.
Чуть позже Мирей замечает, что суфле требует больше времени,
чем она предполагала. После варки надо тщательно отжать шпинат,
мелко его порубить. Надо бы купить миксер. Дать загустеть бешамели,
растереть с желтками, потом со сметаной, натереть на терке
швейцарский сыр и немного мускатного ореха, смешать с этим соусом,
взбить белки — эта всегдашняя боль в запястье, — добавить мусс, не
давая ему опасть, смазать маслом сковородку, поставить ее в духовку.
Приходит Антуан:
— Еще не готово?
Он сосредоточенно читает “ Франс-Суар”, облокотившись на стол.
Мирей наблюдает, как поднимается суфле. Выжидание Антуана
раздражает ее, хотя он не выказывает нетерпения. Обычно Мирей
справляется, с тем чтоб все было приготовлено к его приходу. Ему
требуется больше времени на дорогу, чем ей. До встречи с Антуаном
ей было почти неважно, в какой час пришло время поесть. Она ела,
когда была голодна. Или же не ела. А как Николь? Суфле набухает.
Мирей очень нравится смотреть на это постепенное перевоплощение.
Оно начинает золотиться сверху. Наверное, его лучше накрывать
пергаментом. Жизель ничего не уточнила по этому поводу. Мирей моет
кастрюли, как только она готовит что-то не совсем обычное, она их
ставит повсюду. Была ли так старательна Николь, и всегда ли она
управлялась к обеду? Мирей досадует, поглядывает на Антуана. Он,
должно быть, вот также был поглощен чтением, пока Николь
хлопотала. Стоило ему устроиться за столом и подождать, чтобы
Мирей восприняла жесты той, другой, даже не заметив этого. Как,
впрочем, и он, несомненно. Это происходит незаметно. Он продолжал
сидеть так же безмолвно, читая “ Фр ано Су ар ”. Со всем неистовством
своего непреклонного простодушия. В его ли это характере, или они
приобрели эту привычку? Все как у всех: проводят отпуск в горах, в
субботу вечером идут в кино, на первый сеанс, шаслу предпочитают
мускатному винограду, слушают радио. Шпинат готовится со сметаной.
Мирей открывает духовку. Суфле на подходе. Оно оседает в тот
момент, когда она его поддевает.
Мирей тоже сникла.
288
Клод П юж ад-Рено
— Неплохо, но все же ты должна попытаться найти рецепт
шпината со сметаной.
— Но она там есть, сметана!
— В самом деле? Что-то не чувствуется.
Неужели он может воспринимать только точный повтор? На
следующий день Мирей не в силах ответить на вопрос Жизели,
удалось ли суфле. Она его ела машинально. Антуан тосковал по
прежнему вкусу. Мирей должна ему его вернуть, в конце концов она
отыскала сходный рецепт в книге, взятой в служебной библиотеке.
Антуан, кажется, доволен. Он глотает молча. Этот шпинат, должно
быть, слился со всеми прежними. Жизнь налаживается. Мирей замерла
как вкопанная возле стола. Антуан смотрит на нее.
— А ты не ешь?
— Да, да, сейчас.
Она присаживается. Старательно жует. Изнуренная, как если бы
вязкая каша шпината зеленым поносом непрерывно истекала из нее.
Как через сито. Прошлое пронзает ее. Испокон веков на кухне
женщина подает Антуану шпинат со сметаной. Вот как сейчас.
Продолжать. Кто угодно сможет заменить кого угодно. Стоит только
точно добавить сметаны. За столом, как и в постели? Мирей старается
не соскользнуть на эту дорожку. Не была же Николь кем попало. А
вот Мирей — да, теперь. Безвкусная, как ее кухня. И ни чеснок, ни
базилик не восполнят тут ничего... К тому же теперь-то она слышит,
Николь Изаник это благозвучно, само скользит как по маслу. А
Мирей Изаник это коряво, не вяжется. А она-то вообразила себя так
тесно связанной с Антуаном. Эта история со сметаной куда более
серьезна, чем различия в кулинарных вкусах между Бретанью и
Провансом. Где-то в другом месте и все же здесь — кухня,
облицованная белой плиткой. Мирей видит медные кастрюли,
вращающуюся деревянную этажерку для специй, гортензию в
горшочке. Какая-то женщина ходит взад-вперед. Мирей
приподнимается и подает сыр.
Со дня приготовления суфле Мирей ведет отсчет своей депрессии.
Или утраты внутренней опоры. Она почти не хочет есть, все хуже спит.
Странный сон преследует ее. Расплывчатая фигура, одетая в зыбкое
платье, движется перед ней. И Мирей обязана точно ступать след в
след. Она силится разглядеть ее лицо. Когда та оборачивается, Мирей
просыпается. Скорее это одержимость. Иногда всплывают целые фразы:
“Пища меня пожирает”.
Готовка внушает отвращение и одновременно становится
наваждением. Странно, но Мирей тратит больше времени, чем
Шпинат готовят со сметаной
289
требуется. И почти неотступно все это переживается ею.
Предусмотреть простой обед, сделать необходимые покупки и
выдержать последовательность всех действий—все это поглощало и
удручало ее. На службе, печатая, она твердит про себя:
— Хватит ли масла у меня для теста?
— Соус надо держать в водяной бане до тех пор, пока не съедены
огурчики.
— Не забыть разогреть духовку ради вкусной корочки.
Еда изматывает ее по мере того, как она теряет аппетит. Неотвязная
мысль пагубно отражается на всем строе совместной повседневной
жизни. Отныне подозрительны малейшие жесты Антуана. Или его
самые безобидные слова. И нет больше уверенности, что они исходят
от него. И повсюду эти рты, все эти разверстые рты, требующие своего
в урочный час. Глотка моющей машины, эта блестящая пасть.
Наполнить ее — опорожнить. Как и тело. Из тела это выходит
зловонным. Из машины выходит все чистое. Кроме этой подробности
Мирей не чувствует никакой разницы. Рты, упрямо поглощающие.
Ненасытные. Рот Антуана. Булькающее горло раковины. Зев пылесоса.
Он храпит. И Антуан — тоже. Она это замечает теперь, когда у нее
бессонница. Жерло унитаза. Мирей видит там, в глубине,
вытаращенные глаза, которые ее подкарауливали еще в детстве.
Пожирающие глаза. Давние подспудные кошмары. В нее вселилась
женщина по имени Николь. Время от времени, когда она одна, Мирей
пытается взять себя в руки. Она громко разговаривает сама с собой:
— Чокнулась* что ли?
А что, если сходить на прием к врачу? Она не отваживается, разве
можно рассказать об этом недуге. С ним не справиться с помощью
каких-то лекарств. Собственная наивность вызывает у нее досаду. Она
тешила себя иллюзией ясного настоящего. А теперь недоумевает, как
это шпинату со сметаной удалось породить эдакую трещину. А может
быть, она уже таилась в ней? Трещина пустила свои ответвления в
ранее неведомые сферы. Ей стали являться кошмары, она покрывалась
липкой испариной от ужаса. А пробудившись, чувствовала
непреодолимую усталость. Впечатление, что она занимает место,
очерченное кругом стародавних привычек, уже устоявшихся. Или у нее
нет места.
В кафе, после обеда подружки по конторе встревожились:
— Слушай, да ты похудела, — замечает Симона. — У тебя,
верно, неприятности.
— И кушаешь все меньше и меньше, — прибавила Мариза.
290
Клод Пюжад-Рено
Жизель добавляет:
— Ну да, и скорость удара заметно уменьшилась. Что с тобой
происходит?
— Я не могу больше заставлять себя есть.
— Ну и со мной то же самое.
Мирей не знает, как же им объяснить. Это так обыкновенно, и все
же это происходит с ней:
— Мне в рот ничего не лезет. Дома хочется прилечь, меня клонит
ко сну весь день, слышать не могу будильника по утрам, мне хочется
забыться.
— Так тебя же настигла депрессия, ты должна посетить психиатра! —
настаивает Симона.
— Кого?
— Психолога. Ясно, что твои проблемы не замыкаются на кухне.
Тут-то вступает Мариза:
— А я не верю в твою психотерапию для мещанок. Это от социального
устройства, и точка. Если бы равенство между мужчиной и женщиной
лучше соблюдалось на работе, его и в доме было бы предостаточно.
Мирей так не думает. Жизель тем более:
— Та такая же, как мы все. Тебе надоело каждый день готовить.
Это не так страшно. Это проходит, потом возвращается. С этим
свыкаешься.
Симона не согласна:
— Если готовить Антуану так болезненно для нее, это означает,
что кое-что не клеится между ними. Надо иметь смелость смотреть
правде в глаза.
Мирей не осмеливается им сказать, что любит Антуана. И она
верит к тому же в его любовь. Она умолкает. Жизель предлагает еще
чашечку кофе.
— Это тебя подкрепит.
Несколькими днями позднее Мариза, профсоюзная активистка,
сталкивается в раздевалке с Мирей:
— Ты никогда не была членом профсоюза?
— Уф, да, давно.
— А ты не хочешь возобновить членство?
Мирей колеблется. У нее другие заботы, она немного выбита из
колеи. Мариза не настаивает:
— Как хочешь.
— Хорошо, я согласна. Каковы членские взносы?
Вечером Антуан выражает свое недовольство. Он всегда
отказывался состоять где-либо.
Шпинат готовят со сметаной
291
— Профсоюзы такие же нечистоплотные, как и их хозяева.
Эта фраза прозвучала в ушах Мирей, как та — о шпинате. Та же
спокойная уверенность. Она поступит по-своему. Удержит ли ее
Николь? Мирей не пойдет на собрание, но сохранит свое членство.
После истории с профсоюзом Антуан проявляет повышенный
интерес к своему футбольному клубу. Не удовлетворившись воскресной
игрой, он решает тренировать два вечера в неделю команду юниоров.
После тренировки он перекусывает с ними в ресторанчике близ
стадиона. Мирей переводит дух. К ней понемногувозвращается вкус к
еде. Погрызть что-нибудь, сидя на полу в углу комнаты. Или в ванной
комнате, нежась в подушках между биде и ванной. Доесть остатки со
стола, слушая транзистор. Кусочек сыра, четыре листика салата, пусть
даже без приправы, съесть яблоко с кожурой. Не обязательно
усаживаться за стол, ничего не предусматривать, избавиться от
привычных жестов. Мирей пьет из горлышка бутылки, утирается
тыльной стороной руки. Она дает себе передохнуть между каждым
глотком, закрывает глаза, прожевывая, она отдыхает. Вкусовые
ощущения возвращаются. Постепенно исчезает усталость.
Подруги деликатно предупредительны.
Жизель подбрасывает ей свою срочную работу. Симона
откладывает для нее журналы и книги. Мирей вспоминает, что прежде
она любила читать по воскресеньям, когда Антуан отправлялся на
футбол. Мариза приглашает Мирей. Незамужняя Мариза не ведет
хозяйство. На низеньком столике она раскладывает колбасу, фрукты,
кекс. Она ставит пластинки и избегает разговоров о политике. Она
наполняет стакан Мирей, угощает ее отменным кофе. Насытиться и
утолить жажду, принять пищу из рук ближней — пусть даже таким
простым способом — великое благо. Проходят месяцы. И со временем
проходит подавленность. Мирей восстанавливает немного свой вес.
Она лучше спит. Замечает, что сны со смутной фигурой исчезли.
Один за другим закрываются рты. Рот Антуана становится
ласкающим. За столом вместе с ним у Мирей разыгрывается аппетит.
В день ее рождения он ей дарит электропечь. Мирей может теперь
пойти в контору, оставив тушиться рагу. Электропечь все делает сама
и выключается в нужный момент. Симона пытается ей внушить, что
домашние электрические приборы еще больше отчуждают женщин.
И действительно, теперь Мирей приходится подниматься раньше,
чтобы поставить рагу из баранины до того, как умчаться на работу.
Мирей улыбается и не спорит. Впрочем, приготовление блюда ей
меньше в тягость. Она даже теперь отваживается испробовать нечто
новенькое, следуя советам Жизель. Антуан принимает все без
292
Клод П юж ад-Рено
колебаний. Все же Мирей отдает должное шпинату со сметаной.
Каждый раз она сверяет рецепт, записанный в блокноте. Любовь берет
свое.
Пять лет спустя, Антуан молча ест свой шпинат. Мирей готовит его
теперь не задумываясь. Она чуть не слилась с ним. Антуан тщательно
вытирает свою тарелку и кладет себе немного салата.
— В конце концов шпинат пресноват, приготовленный твоим
способом. Сметана делает его еще более рыхлым. Ты не смогла бы
найти другой рецепт?
Мирей смотрит на него молча. Этим же вечером в постели она
признается себе, что любовь иногда может быть безвкусной. Антуан
погружается в сон. Она размышляет, она ли в самом деле готовила
этот призрачный шпинат? Николь так и не вернулась из Африки. Но
не она ли неотступно тревожит мысли Мирей? Однако вот же
спокойная настойчивость Антуана. Его недавняя реплика до нее
доходит чуть позднее. Ему тоже, конечно, требовалось время, как и
Мирей, чтобы избавиться от своей снедающей депрессии. В
одиночестве, но с помощью приветливых подруг.
Мирей припоминает: уже в школе у нее были затруднения с
согласованием времен. Прошлое не такое простое. Надо считаться с
ним. В жизни случаются неувязки. Легко добавить чеснок в шпинат.
А что ради любви? Мирей ворочается, пытаясь заснуть. Она сожалеет,
что утратила сон о той смутной фигуре. Теперь у нее хватило бы сил
посмотреть ей в лицо.
Защита
Члены жюри рассаживались, раскланиваясь особенно почтительно —
со старшими по званию, как в дворянском собрании. Роллан — в
центре, на председательском месте. Анри Летелье обратил взор к
безбрежному простору за окном. Небо хмурилось, но было
оживленным, фиолетовые струйки вились меж пышных — как на
театральных декорациях — облаков. Внезапно зигзагом пронеслась
стайка испуганных птиц. Анри провожает их взглядом. Небо в
смятении, как бывало в Фекане, и впрямь морское волнение в небе
Claude Pujade-Renaud. Soutenance
© Actes Sud, 1993
© T. Балашова (перевод), 1998
Защита
293
парижского предместья. Ему нравится эта странность, но он заставляет
себя сосредоточиться, так сказать, вернуться в зал — скоро начнется
заседание. Выступать ему четвертым, нужно просмотреть записи. Ну
вот, защита началась. Диссертантка симпатичная, несмотря на
неопределенный — смугло-бледный — цвет лица. Волнуется или
ночью был приступ печени? Такое часто случается, у него самого
пятнадцать лет назад...
Зал, где происходит защита, — просторный, холодный. Рассчитан
сотни на две присутствующих, обычно же при любой защите на
скамьях, что расположены за столиком соискателя, зябко жмутся
человек двадцать. Друзья, однокурсники, преподаватели, студенты,
готовящие курсовые или дипломные работы, — пришли поволноваться,
набраться опыта (что-то записывают, уверенные еще, что на таких
заседаниях может родиться истина). Ну и, конечно, родственники.
Анри доставляет удовольствие угадывать степень родства — неплохое
лекарство от скуки. Они всегда стараются принарядиться, матери
достают по такому случаю костюмы, которые надевали в дни первого
причастия или похорон. (У него мать спросила: «Платье, которое я
купила к свадьбе Анни, подойдет?» — «Конечно, мама, не вздумай
тратиться из-за меня. Для этой церемонии особые наряды не
требуются».) Отцам часто тесно, не хватает места для ног, они сидят,
слишком серьезные, с нетерпением ожидая конца. Да, тянется долго;
его защита — в Жюсье, другом парижском университете, — длилась
около пяти часов. Ну уж лучше здесь мерзнуть, чем задыхаться в
диссертационной аудитории Жюсье, расположенной на цокольном
этаже, просто какой-то тюремной камере, словно предназначенной для
ритуальных судилищ за закрытыми дверями. У его сестры Анни даже
закружилась голова, ей пришлось выйти. От волнения? С непривычки?
На рынках-то воздух свежий.
Первым берет слово руководитель диссертации, излучая
благожелательность. Симона Фражьон смущена, ей неловко слышать
такие комплименты. Жубер, пожалуй, перебарщивает, он спровоцирует
тем самым язвительную критику Дюжардена, а расплачиваться
придется диссертантке; наверное, ему надо было разрешить матери
сшить себе какую-нибудь обнову, ведь для нее это такой праздник,
ведь... Он видит ее новую блузку в горошек — ее она все-таки
приобрела, ради него приобрела, а успела ли хоть раз надеть ее потом?
За окном — вдруг мрачная, тяжелая туча; бросив туда взгляд, он
увидел на стекле струйки дождя. В Фекане сильный ветер часто
совпадал с приливом; но различие располагается, пожалуй, на
символическом уровне, это скорее условие для выработки общей
294
Клод Пюжад-Рено
позиции, чем оппозиция. Какая уж тут выработка позиции! Все знают,
что Жубер берет себе диссертантов, — его имя по-прежнему
фигурирует в списке руководителей, — но не руководит ими или, в
крайнем случае, руководит, так сказать, издали. У этой бедняжки
синяки под глазами, она наверняка выпутывалась сама, без его
помощи. Да, вон там, в четвертом ряду, увядшая, но обаятельная
женщина, готов биться об заклад, это мадам Фражьон: оливковый цвет
лица и заостренный профиль, унаследованные дочерью. Она, очевидно,
с юга — корсиканка? итальянка? Вчера или позавчера ходила к
парикмахеру, перманент слишком свеж. («Анри, а ты уверен, что мне
не надо надеть шляпу?» Мама позвонила ему из Фекана накануне,
перенеся все свое беспокойство на вопрос о шляпе.)
Анри питает слабость к матерям, приезжающим на защиту,
воротнички старательно отглажены, сумка прижата к коленям. Они
словно на мессе слушают проповедь, делая вид, что понимают. Нет, им
не скучно, они целиком поглощены своим переживанием: многого не
улавливают, но интуитивно чувствуют, когда их сын или дочь в
опасности. В самом мягком замечании часто чуют агрессивность, вот и
мучают свои пальцы или теребят пуговицу костюма, а хотелось бы
прикоснуться рукой к волосам или щеке своего взрослого ребенка,
которого видят со спины. Вот Жубер наконец переходит к критическим
замечаниям, как всегда талантливо — других талантов ему не дано —
упаковывая их в красивую оболочку, — еще одно возражение, которое
можно принять и за преувеличенный комплимент (тихие
заговорщические поддакивания студентов семинара), имеет отношение
к злоупотреблению цитатами и ссылками. К тому же, вместо того
чтобы собрать мысли «нужных» вам авторов воедино, вы иногда их
распыляете, но не будем портить себе удовольствие, вы заставили меня
порыться в книгах (студенты старались скрыть насмешливую улыбку,
они-то знают, что Жубер в предвкушении пенсии давно ничего не
читает). Мадам Фражьон, кажется, немного успокоилась. Но вот она
дождалась — слово берет Дюжарден. Жубер воспользовался этой
минутой и за спиной Дюжардена на цыпочках направляется к выходу
(донимает простата? Тогда мог бы быть полаконичнее либо сходить
по делам перед выступлением). Анри провожает его глазами — а когда
его самого скрутит такой же недуг? — потом переводит взгляд к окну,
дождь кончился, порывы ветра разогнали тучи. Не хватает чаек и
морских брызг, чайки — как гребешки пены, поднявшейся над
волнами.
Дюжарден нашел двадцать восемь опечаток — в основном тексте,
постраничных примечаниях, библиографии и таблицах — Я,
Защита
295
мадемуазель, испытываю боль, физическую боль, когда имя автора так
исковеркано. Застыв от стыда, Симона Фражьон не смеет поднять
глаз. А ведь она, думает Анри, трижды перечитала диссертацию,
давала читать двум самым внимательным однокурсникам, секретарше,
которой за это заплатила, и своей матери-учительнице — Анри только
что решил, что она учительница. Но как всегда, к несчастью,
обескураживающие опечатки остались. Дюжарден отрабатывает свой
ядовито-юмористический номер — он уверен, что всех заинтересовал,
разрядил атмосферу, — для этого достаточно пробежать диссертацию
по диагонали, выловить ошибки машинистки (а глаз у него
наметанный, признает Анри, он сделал бы неплохую карьеру, если бы
стал корректором в типографии) и постараться создать впечатление,
будто по-настоящему вник в текст. Попутно он заметил, что его
собственные статьи не все представлены в библиографии, с этого он,
скорее всего, и начал чтение диссертации, Жуберу надо было
специально предупредить свою подопечную... Как обычно, Дюжарден
завершит свою речь обо всем и ни о чем обращением к эпистемологии —
впрочем, интересно, зачем это Жуберу понадобилось приглашать
Дюжардена, да еще из Ренна, тем более что тема диссертации не
входит в сферу его непосредственных научных интересов, к тому же и
трех оппонентов хватило бы; наверное, здесь скрывается какой-нибудь
обмен услугами. Вскоре это прояснится. А симпатичная Симона
Фражьон, упрямо наклонившая головку, похожа на козочку, решившую
отбиваться от стаи из пяти мужчин в возрасте пятидесяти шести—
шестидесяти восьми лет, — Жуберу стоило бы ввести в этот
седовласый ареопаг женщину.
В мохнатых облаках открылся голубоватый просвет. Ну прямо небо
Ла-Манша, небо Фекана над утесами. Ему тогда едва исполнилось
семнадцать, он собирался изучать философию. Отец и мать пообещали
платить за образование, хотя будущее сына-философа представлялось
им довольно туманным. Отец тогда на треске неплохо зарабатывал, и
они действительно платили, потому что из четверых детей только Анри
обнаружил явные способности к учебе. В то время — с нежной
улыбкой вспоминает сегодня Анри — тот прямодушный мальчик
опасался, что северные туманы ослабят его философический интеллект.
Философствовать — это действо солнечное, лицом к жгучему солнцу,
свету истины, сияющему в диалогах Платона; их открыл ему
преподаватель философии в руанском лицее, он познакомил его и с
греческими трагедиями. Учитель и ученик гуляли по этим пустынным
просторам, забрасывали друг друга вопросами. Раздавался стрекот
стрекоз и ответов. Полуденная ясность убирала тени и восстанавливала
296
Клод Пюжад-Рено
соответствие между словом и предметом. Анри предполагал
продолжить занятия в каком-нибудь южном городе и обязательно
побывать в Греции.
К преподавателю философии, который помогал ему умерять пыл
юношеской мечтательности, мать, помнится, его ревновала, яростно
ревновала, разжигая в себе страх, опасаясь, что этот провинциальный
Сократ развращает молодежь; конечно, ей, хозяйке галантерейной
лавки, трудно было четко выразить свои опасения, но она подозревала,
присматривалась... В конце концов, узнав, что сын уезжает в Кан,
чтобы готовить диплом лиценциата, а потом собирается в Париж, мать
почувствовала облегчение, хотя расставание она переносила тяжело. А
он радовался, что покидает Фекан, прощается с этим серым морем —
которое так любил отец, — с этим низеньким кирпичным домиком,
пропахшим капустой и луком. Тогда он был объят одним желанием:
овладеть языком, который является условием существования,
внутренней гармонии, — ваше обращение к социолингвистике на
первых страницах Заключения свидетельствует, с моей точки зрения,
об эпистемологической нечеткости.
Хорошо бы, да, хорошо, если бы слово могло быть пространством,
где легко, вольготно и живется и думается. Жить и думать — разве
это не одно целое? Он же в процессе своей научной работы — а дела
шли вполне успешно — овладел скорее цеховым жаргоном,
позволившим ему занять должность и стать своим среди коллег.
Другой язык, пронизанный солнцем и смыслом, о котором он
мечтал когда-то, был безвозвратно утрачен. Произошло это совсем
незаметно. Не такой он простак, Анри Летелье, но и его система
перемолола. К тому же Национальный совет по гуманитарным наукам
был накрепко закрыт для него непотопляемым старцем-реакционером,
назначения пришлось бы ждать лет двадцать. Без особого энтузиазма
Анри занялся психосоциологией, дисциплиной, как иронизировали
многие, бесформенной, но открытой, обещавшей, во всяком случае,
возможность повышения в должности. Греция его разочаровала —
пыльные, грязные Афины, интриги и дрязги, никакой влюбленности в
Прекрасное; он сбежал оттуда, постаравшись извлечь из своей
ностальгии, освещенной теперь резким, беспощадным светом,
представление о гранях истины. Мы выстраиваем лишь конструкции
моделей, — безапелляционно вещал Дюжарден, — мы не должны
претендовать на выражение истины. Больше того, скорее надо говорить
не о моделях, а о мифах, придуманных нами для собственного
успокоения. Ну уж нет, тем хуже для Дюжардена и для него самого,
но Анри Летелье, хотя и пришелся здесь ко двору и вот уже семь лет
Защита
297
возглавляет кафедру, каким-то образом сохранил в своем сознании —
неизвестно, благодаря чему и как — нетронутый уголок, куда
проникают изредка крупицы, искорки истины. Там, на берегу
смеющегося фиолетового моря, у людей продолжают рождаться
воздушные, разноречивые мысли, облекаясь в звонкие слова; он
оберегал веру в этот миф не для самоуспокоения, а чтобы чувствовать,
что все-таки не забыл их язык. (Дюжарден, впрочем, заявил бы, что
никакого другого языка нет.) Ну а сейчас я могу заняться
диссертанткой, ее мамой или сестрой. Ему они интересны, хотя втайне
ему ближе идеал мужественности. А вот та рыженькая, справа,
напоминает ему эту недотепу Соланж, коллегу с той же кафедры,
которая пересыпала лекции психоаналитическими терминами, потому
что изнывала от желания, от страха поддаться этому желанию, от
привычки все анализировать, что и мешало ей, в конце концов,
решиться. Круглая идиотка. Он рассказывал ей о своем учителе из
Руана, об увлечении философией, которая казалась средоточием Слова
и обещанием Жизни; «своеобразный способ укротить гомосексуальные
склонности семнадцатилетнего мальчика», — сразу заключила она; :—
я прекрасно понимаю, что ваше исследование не претендует на
выдвижение доказательств, тем не менее,.. — воздуха, не хватает
воздуха, он довольно быстро с ней порвал, тем более что в постели
Соланж сильно потела, отчего в памяти всплывала кухня Фекана,
которую мать никогда не проветривала (всепроникающий запах трески,
все в семье ее обожали, кроме него).
Уйти, сбежать. Интересно, догадываются ли коллеги, что Анри
Летелье временами, так сказать, удаляется? Вот уже несколько лет
как он изобрел этот прекрасный способ уходить и возвращаться,
украшая хитросплетения оппонентов своими размышлениями. Он
слушает их вполуха, а тем временем составляет мозаику из ничего не
значащих деталей, предполагаемое прошлое диссертанта, обстановка
его квартиры, внешность его подружки. По галстуку отца и прическе
матери можно судить о происхождении. Предпочтение он отдает
матерям. Во всяком случае, тем увядающим женщинам, которым он —
основываясь на явном сходстве или на подмеченном тождестве линии
носа, изгиба шеи — отводит эту роль. Настрадались они, когда
ребенок кончал начальную школу, потом среднюю; конкурс на звание
лиценциата их волновал меньше, шел вдали от них, да и не был похож
на обычный экзамен, но вот и в шестьдесят лет не время им еще
уходить на пенсию, оставлять свою основную профессию — профессию
матери; снова им терпеть муки обряда посвящения вместе со своим
стареющим ребенком тридцати пяти или сорока лет — плотно ли
298
Клод Пюжад-Рено
сегодня он позавтракал? Хорошо еще, если у него не было поноса, как
тогда при окончании школы! Да, да, у Анри это случилось накануне
защиты, он никому ничего не сказал, тем более матери, которая
приехала из Фекана с Анни и Элианой (отец рыбачил в это время у
берегов Англии и Ирландии). Позднее Элиана рассказала ему, что на
дверях галантерейной лавки мать прикрепила объявление:
«ЗАКРЫТО ПО СЛУЧАЮ ЗАЩИТЫ». Он смеялся и вспомнил
«Заведение Телье», расположенное в том же Фекане и украшенное в
дождливый день сто лет назад табличкой «ЗАКРЫТО ПО
СЛУЧАЮ ПЕРВОГО ПРИЧАСТИЯ». У каждого свои обряды.
Соседке-бакалейщице, которая ждала разъяснений, мать ответила
односложно: «Мой сын защищает», бакалейщица не решилась
переспрашивать. В ту бесконечную ночь, бегая от кровати до туалета, —
и ничего под рукой, чтобы остановить понос, ничего подходящего в его
аптечке, такое с ним случалось редко! — он мечтал о каломеловых
таблетках розового цвета, которые давала ему мать в подобных
случаях, они так и стояли у него перед глазами — ему просто
необходима была эта розовая округлость, легкий запах липового чая, а
главное, нежная рука, положенная ему на лоб и мягкий тревожный
взгляд: что же с ним еще произошло? Ничего, мама, ничего серьезного,
пусть это происходит, лишь бы ты была рядом; ...тогда в семь-восемь
лет он не мог выразить то, что неясно чувствовал. «Анри слишком
умный, это кончится менингитом».
Интересно, Симону Фражьон мать тоже перед защитой закидала
советами о питании и лекарствах? Звонила ли она ей из Ниццы или
Иера: какое платье ты одеваешь, милая, конечно, скромное, но все-
таки элегантное? Дюжардена сменил Кастанье, усталым голосом
отвесил дежурные комплименты, а потом бойко: что же касается
теории, на которой базируется ваша практика, разрешите заметить, что
есть противоречие между сноской 2 на странице 184 и сноской 5 на
странице 429. Симона Фражьон судорожно листает диссертацию,
члены жюри тоже шелестят страницами, но лениво, делая вид, что
внимательно следят за ходом аргументации. На лацкане костюма
матери фамильная драгоценность — брошь, отсвечивающая, как
антрацит, Кастанье назвал бы ее допотопной — впрочем, он в
психолингвистике разбирается все-таки лучше, чем в женских нарядах, —
на коленях сумочка из искусственной кожи, а поза внимательной,
прилежной — словно навеки застывшей — ученицы. Том за томом
покупала она себе Бальзака в издании Плеяды, иногда ко дню
рождения дочь дарила ей сразу два; «большое спасибо, будет что
читать, когда уйду на пенсию», — говорила она, не понимая или
Защита
299
отказываясь понимать, что к шестидесяти пяти годам глаза быстро
устают от тесного набора, а может, незаметно подкрадется болезнь
Паркинсона, и Симона Фражьон, приехав на каникулы между
университетскими семестрами, встревожится, увидев, как дрожат
пальцы матери, листающей страницы. И получаса не пройдет, а слова
начнут сливаться, да еще перепутаются имена всех персонажей, с
которыми она намеревалась коротать время, оставшись без привычной
ватаги учеников (разве уже тогда, во время каникул, не пыталась она
привыкать к одиночеству?); всех, кого она любила и с кем надеялась
вступить в третий возраст, — Рюбампре, Баламутка, Беатриса и
особенно ее любимица мадам де Босеан, да, «Покинутая женщина»,
впервые прочитанная в Эколь Нормаль города Драгиньян, — всех она
хранит на этой этажерке в гостиной, регулярно в течение пятнадцати
лет стирая с них пыль, она так и будет продолжать обмахивать
метелочкой из перьев чуть шершавые переплеты, и книги ждет та же
участь, что и кулинарные рецепты, копившиеся годами, одни были
присланы ей двоюродной племянницей из Пьемонта (Анри только что
решил, что прадедушка Симоны Фражьон иммигрировал во Францию,
оставив родную долину реки Дора-Рипария), но она так и не решилась
их испробовать: такие блюда требуют многих часов труда, зато в них
небольшое число ингредиентов (фарш для равиоли, сделанный
вручную, долго томившийся томатный соус, пряности, зелень с грядок);
надо щедро отдавать свое время, женское время; ваши намерения,
сколь они ни похвальны, терпят неудачу из-за ограниченности вашей
теоретической базы. (Понимает ли Симона Фражьон, что Кастанье
имеет в виду теоретическую базу самого Жубера?) Тезис, за который
вы почти судорожно цепляетесь, не выдерживает критики — вот те на!
а как же могла бедняжка отказаться от тезиса, выдвинутого
руководителем? Нелегко ей будет вырваться из когтей этого хитрого
лиса, который, придираясь к диссертантке, сводит счеты с Жубером; а
еще были кулинарные рецепты провансальской кухни, предложенные
соседкой или выписанные из журнала «Современная женщина»,
который попался на глаза в парикмахерской; иные с именем тех, от
кого их получала: фарш для оладьев из тыквы от Луизы, рыбный суп
от Колетты Пеласси; она иногда перечитывает эти рецепты, не для
того чтобы их использовать, а чтобы воскресить в памяти то или иное
лицо, которое иначе совсем забылось бы. А ее дочь за те же годы
заполнила огромное количество карточек цитатами, помечая в скобках
автора (Мосс), (Лабов), (Гофман), и, наверное, Симона Фражьон
иногда говорила себе, что трудится над своей диссертацией день за
днем с таким же упорством, с каким ее прабабушки и двоюродные
300
Клод Пюжад-Рено
бабушки разгребали поля от камней, прокручивали мясо, рубили
домашнюю лапшу, плели корзины, которые продавали, спускаясь в
город, расположенный ниже в долине, — типичный женский труд; вы
могли бы, будучи женщиной, глубже разобраться в симптомах
чувствительности, я говорю о той главе, где вы приводите свои
экспериментальные данные... будучи женщиной! ну не подлец ли? У
Анри пропала охота слушать, куда интереснее смешать вместе
библиографические карточки Симоны и кулинарные рецепты ее матери,
перетасовать их, а потом разложить пасьянс (как оценят диссертацию —
на хорошо? на отлично?), составить что-то вроде лоскутного одеяла,
нет, не получается, потому что эта старательная диссертантка
(подумаешь, двадцать восемь опечаток!) методично ввела всю
библиографию в компьютер, а рецепты мадам Фражьон, хотя и
переписаны крупно — только такие буквы и может она теперь
различать? — засунуты в два кухонных ящика, в полном беспорядке,
вперемежку со старыми кольцами для салфеток и пакетиками сухих,
давно негодных дрожжей (выбрасывать не положено, нехорошо), так
или иначе, ей не придется их использовать, как не придется дочитать
«Утраченные иллюзии». Томики Бальзака на этажерке (диссертация ее
дочери тоже будет пылиться в университете на библиотечных
стеллажах, откуда ее снимут не чаще одного раза за два года), как и
рецепты в ящиках, успокаивают нежданно возникшую боль и
одновременно напоминают о ней. Они заполняют пустоту, но и
обнаруживают ее. Когда-нибудь Симона найдет эти рецепты, но едва
ли ими воспользуется, у нее нет ни времени, ни вкуса к готовке.
Анри в колебаниях, не уверен в отношении возраста мадам
Фражьон: на пенсии она или это еще впереди? он придирчиво ее
разглядывает: возраст выдают морщины на шее. Она смотрит на
затылок дочери с такой нежностью, словно хотела бы снова подставить
под него ладонь, как это делала, когда купала малышку Симону или
давала ей соску; маме, наверное, около пятидесяти пяти, хотя дочь,
можно считать, рано подошла к защите. (Диссертация защищается по
новым правилам, на нее отведено было четыре-пять лет, в то время как
он сам и все члены жюри потели над своими «государственными» не
менее девяти—двенадцати лет.) Возможно, в этом году она провела
свой последний урок? Мать покидает школу, а дочь получает ученую
степень. Двойной траур — из тех, что трудно перенести, хотя тут есть
чем гордиться.
Законная гордость — вот куда она привела свою дочь, в этот
холодный диссертационный зал, — третьему или четвертому
поколению иммигрантов достался этот успех, конечно, она может
Защита
301
гордиться; вот Симона (надо же, он так фамильярно ее назвал, словно
стал уже членом семьи, — осторожнее с этими деталями при
выступлении; Кастанье все еще у кафедры, но минут через пятнадцать
и ему наконец выступать...). Симона удачнее, чем он ожидал, отбила
очередную атаку этого старого, необычайно хитрого, надо признать,
лиса. Конечно же, мадам Фражьон не все разобрала в колкостях,
прикрытых вежливыми фразами, тут Кастанье мастак, но она почуяла,
что дочь в опасности; сжав зубы и теребя юбку, она защищалась
вместе с ней, а потом, уставшая, откинулась на спинку, надеясь, что
Симона-то полна сил и продержится до конца; у мамы, кажется, упало
давление, щеки, густо припудренные, поползли вниз (и его мать
злоупотребляла пудрой, пытаясь скрыть красные жилки на скулах),
кожа над форменным воротничком нависла складками, да, пожалуй,
уже на пенсии... в финале второй части вы опираетесь на загадочные
данные, чье соответствие, в этом конкретном случае... — и живет в
одиночестве, хотя вон тот мужчина, справа, с лысым черепом кельта-
лигура, каждые пять минут поглядывающий на часы, вполне мог бы
быть ее мужем; нет, пожалуй, одна, в тесном домике небольшого
городка, где-нибудь в департаменте Вар или в Приморских Альпах, —
розовато-охряный фасад сильно выгорел, но не лишен очарования, за
домиком — крохотный садик, острые листья юкки, каждый январь —
дурманящий запах цветущей мимозы, во время месячных ее даже
поташнивало (сейчас ни месячных, ни мимозы), домик из тех, где на
каждом этаже одна-две комнаты: утомительно ходить вверх-вниз по
лестнице, выложенной кирпичной плиткой, одна, на седьмой ступеньке
между третьим и четвертым этажом, давно выпала и шевелится, когда
на нее наступаешь; а наверху дивный солярии, крытая галерея с южной
стороны, из-за нее-то мадам Фражьон и не покидает этот не очень
удобный дом — на галерее она сушит белье и свитые в гирлянды
пряные травы — атмосфера Италии, а может быть, и праздника; с
этой крыши видно море пепельного цвета, сейчас ведь январь и ничто
не напоминает мифическое Средиземное море, о котором он мечтал в
семнадцать лет, дрожа от холода в руанских туманах. Море сейчас
серое, словно помятое, как и кожа мадам Фражьон, — кстати, она
что-то плохо выглядит, как бы не хлопнулась в обморок и не выбила
из колеи дочку! Влажный восточный ветер доносит до Вильфранша или
Сан-Рафаэля ароматный дымок эвкалипта (в садах предместья жгут
сухие ветки), а вместе с ним вялую грусть, увивающую круглые
черепицы и корявые пальмы; позвольте заметить, что в заключении к
четвертой части вам явно не хватает доказательной
последовательности... А он часто видел зимой фиолетовое бушующее
302
Клод Пюжад-Рено
море, фиолетовое ближе к горизонту, светло-зеленое у берегов,
молочного цвета возле меловых скал. А порой даже радостное и
смеющееся — почему он только сегодня вспомнил об этом? — когда
дикий порыв ветра разрывает облака и в просвет проглядывает
слепящий солнечный луч, особенно яркий, оттого что неожиданный.
Смеется пена, хохочут чайки. А за окном голубой шрам медленно
затягивается. Эти ящички, в которых валяются старые прихватки и
неиспользованные кулинарные рецепты, точь-в-точь как у мамы в
Фекане, на кухне с вечно запотевшими окнами, — глаза ее тоже
блестели от слез, когда она поздравляла Анри после успешной защиты;
почему эти сваленные в кучу листочки и нежелание что бы то ни было
выбрасывать он забрал у матери и передал мадам Фражьон?
Совершенно бесполезные рецепты (как, впрочем, и диссертации),
потому что к столу подавали всегда треску с луком в сметанном соусе.
Анри открывает один из ящиков, ворошит этот беспорядок — что
ищет он? — в нос ударяет резкий запах. А вот в своей галантерейной
лавке мать, напротив, аккуратно раскладывала все по полочкам, и
дерево приятно пахло воском.
Скоро его очередь. Кастанье торжествующе бросает последние
бандерильи. В зале раздается веселый смех. Симона Фражьон правильно
делает, что больше не отвечает, пусть лучше Кастанье чувствует себя
победителем. А может быть, она просто выдохлась? Анри решил ее
пощадить. Дрожа от удовольствия, Кастанье наконец кончил. Роллан
предоставляет слово Анри Летелье. Я испытываю истинное удовольствие
от строгой последовательности вашей мысли, что не исключает
отдельных, тоже приятных, отступлений, например, на странице 234.
И пошло-поехало, он говорит, бросая взгляд то в свои записи, то
на мадам Фражьон, замечая, что она почувствовала облегчение, на
лицо вернулись краски; уф, она сразу поняла, что от этого
выступающего ее дочери не угрожает опасность. Анри говорит быстро,
пропуская ряд достаточно серьезных замечаний, впрочем, Кастанье
отчасти перехватил у него корм. Члены жюри, да и присутствующие,
вероятно, находят Летелье сегодня тусклым. Он явно стареет, даже не
вставил цитату из Платона — а это его конек, — кстати, сколько ему
осталось до пенсии? Наплевать, сейчас главное протянуть диссертантке
руку помощи, чтобы она в заключительном слове смогла развить те
мысли, которые кажутся ему наиболее удачными. И поддержкой ему
служит полный доверия взгляд матери.
Он завершает, слово берет Роллан. Двадцать лет назад он был
руководителем его диссертации. Анри ценил Роллана за утонченность,
зоркую наблюдательность, умение указать на слабые места, не
Защита
303
устраивая разгрома. Нет, отношения учитель — ученик, о каких мечтал
Анри в юности, не сложились, но Анри сохранил давнюю нежность к
этому щедрому, доброму человеку, — такая порода в джунглях борьбы
за посты и власть вымирает. Да разве забудешь: на коктейле,
завершившем защиту, Роллан был очень приветлив с мадам Летелье,
ее это растрогало, профессор такого ранга и ни малейшей гордыни, так
внимателен... Наконец-то она больше не ревнует сына к тем, кто
руководит его интеллектом. Не первый раз Анри восхищается умением
Роллана исполнять роль председателя на разных заседаниях: мягкая
строгость и непринужденный юмор, ласковая доброта, в которой много
интеллигентности, это искусство подхватить мысли, брошенные
членами жюри, осветить их совсем по-другому или, напротив,
отбросить изящным щелчком. Попутно досталось и Дюжардену, но ни
диссертантка, ни присутствующие этого, кажется, даже не заметили,
поскольку Роллан задел его лишь по касательной.
Когда-то Роллан всячески поощрял Анри поскорее завершить
диссертацию — надо уметь вовремя остановиться, мой друг,
поторопитесь закончить... Анри упрямился, повторяя, что надо еще
собрать некоторые данные, очень, с его точки зрения, важные, мама
тоже все эти годы подгоняла: когда же ты защищаешься? Я не хочу
уйти раньше. Или говорила: поспеши с защитой, чтобы я умерла
спокойно. Но ты же у нас кремень, мамочка. Диссертация —
бесконечный поиск, внушал он ей, хочется открыть что-то новое, а
исследование идет долго, не всегда получаешь ожидаемый результат;
да еще нужно уметь подхалимничать, не показывая, что спешишь, —
университет, в отличие от частных образовательных учреждений, не
любит молодых волчат с острыми зубами — носить, скажем, чемоданы
руководителя (Роллан, правда, этим не злоупотреблял). А вот я спешу,
настаивала она, стать матерью доктора наук, а там можно и на покой...
Носить чемоданы, это ей знакомо: уж она-то попотела, чтобы
заполучить эту лавку, шаг за шагом входя в доверие владелицы,
закрывала лавку ежедневно по будням и субботам, да еще заполняла
накладные, вела отчетность. Немало потрудилась, пока дождалась и
сама стала хозяйкой, но не меньше, пожалуй, пришлось ей ждать,
прежде чем повесить на дверях объявление: «ЗАКРЫТО ПО
СЛУЧАЮ ЗАЩИТЫ». Пять месяцев спустя двери снова были
закрыты. По случаю смерти. Мадам Фражьон, кажется, измучена не
меньше, чем дочь. Как бы она не... Смотри-ка, Дюжарден тоже
выходит, не дождавшись даже, пока Роллан кончит! Он старается это
сделать незаметно, но куда там с таким брюшком! Кстати, сколько ему
лет? Значит, так, ему не было сорока, когда он защищал свою
304
Клод Пюжад-Рено
бесцветную диссертацию, о которой все давно позабыли, но зато она
помогла его безостановочной карьере — вплоть до места председателя
Совета университетов, которое он вот-вот получит, — неужели
председателями становятся только те, кого подводит простата? А маму
подвело сердце — осложнение после пневмонии. Ее-то все считали
крепкой, это отец поизносился на своих рыболовецких судах. Он пережил
ее и долго еще скучал по жене, тосковал по бескрайнему морю.
После похорон брат и сестры благодарили Анри — горячее, чем
поздравляли в день защиты,— за то, что он доставил матери незадолго
до кончины эту великую радость — присутствовать на защите; такой
хороший сын, любимец (легкий укор, блеснувший в слезах Анни), они
знают, как упорно он должен был работать, чтобы закончить, как он
думал о своей матери, не отрываясь от бумажек ни в воскресенье, ни
в каникулы (иронический нюанс слова «работать» в устах Роже, для
которого работа — это руки, вымазанные по локоть в грязи
водопроводных труб и сточных вод, его слесарная мастерская дышала
тогда на ладан), да, Анри тяжко трудился, но зато все-таки сумел...
Сейчас, рассеянно слушая Роллана, вглядываясь в желтушный цвет
лица мадам Фражьон, — ей не стоило надевать этот черно-серый
костюм, почти траурный, — внезапно вспомнив это «сумел»
(слетевшее, кажется, с уст Элианы), он вдруг расслышал самое
главное: сумел убить. Ожидание ее поддерживало, она ждала защиты,
раньше нельзя было умереть. Он отнял у нее этот костыль. Сколько
торжества и горечи было в ее взгляде, когда объявили результаты:
оценена на отлично, — поздравление членов жюри (весьма изящно
составленное Ролланом). Анри вдруг почувствовал, что продрог, его
бьет дрожь, просто невероятно, неужели хотя бы из уважения к пяти
профессорам такого высокого ранга, которым перевалило за
шестьдесят, не могут прогреть зал, где в течение трех часов
разыгрывается этот убийственно скучный спектакль! Да еще в
кишечнике вдруг неожиданно начались спазмы и подозрительное
урчание. Она умерла скорее от защиты, чем от пневмонии. Дюжарден
возвращается, лишь бы Анри не пришлось выбежать тоже, до конца
уж недолго. Как вспомнишь понос перед защитой... Страх перед
испытанием — но он вроде совсем не боялся — или предчувствие,
что за защитой последует смерть? Он этого не ведал, а кишечник знал.
Не стоило поддаваться уговорам Роллана. А Роллан в этот момент
обращается к присутствующим с просьбой покинуть зал. Члены жюри
должны обменяться мнениями за закрытыми дверьми. Идущая к
выходу мадам Фражьон кажется ниже ростом, чем Анри предполагал.
Почти такого же роста, как его мать. Члены жюри собираются возле
Защита
305
обогревателя, что напротив стеклянной стены, в которую бьет яростный
дождь. Как и следовало ожидать, Кастанье согласен на высокую
оценку, но едва ли она будет выставлена единогласно: проблематика
очень интересна, однако методология хромает. Анри пристально
смотрит ему в глаза и дает понять, что такое соотношение лучше
обратного. Кастанье недавно обратился к нему с просьбой об отзыве
на диссертацию одного из своих подопечных, в которой фанатичная
методологическая скрупулезность не может искупить отсутствия
проблематики; если Анри не даст положительного отзыва, диссертация
не будет принята к защите. Эта продувная бестия Кастанье не так
глуп. Он приводит еще какие-то аргументы, чтобы не сразу уступить,
потом великодушно сдается, — эта юная дама интуитивно выбирает
очень удачных авторов, — соглашаясь отдать свой голос. Роллан
корчит забавную гримасу, он — тертый калач — быстро понял, что
состоялся торг. При объявлении результатов все стоят, как в финале
мессы, прозвучала высшая оценка, у мадам Фражьон радостно
блеснули глаза. Симона улыбается, благодарит, жмет руки членам
жюри, она была бы рада, если бы они нашли время подняться, утолить
жажду, стол накрыт в профессорской на пятом этаже.
Теперь Анри чувствует, что устал. Оттого что вырвал голос у
Кастанье? Чтобы зимними днями, когда восточный ветер все так же
будет нести на Фрежюс или Антибы тоскливую пелену дождя, а мадам
Фражьон будет перебирать бесполезные кулинарные рецепты, — куда
проще купить готовые сосиски, чем целый час прокручивать этот фарш
по рецепту, переданному Луизой, кстати, кто это? — чтобы она могла
повторять себе: высшая оценка была присуждена единогласно, этого
она никогда не забудет. Матерей надо беречь. Они хрупки, ранимы.
А он, хороший сын, — убийца. Роллан, великий гуманист, — его
сообщник. С определенного момента, во время этих смертоносных
заседаний, матери стали основным объектом его интересов, даже
любви. Со дня его собственной защиты.
Он спешит в туалет, на этот раз почти чистый. Задерживается
здесь по необходимости долго. А ведь он вчера не ел ничего, что могло
бы спровоцировать такую бурю. Как хочется каломеловых таблеток.
Мама в лавочке за целый день продавала совсем немного — какие-
нибудь пустяковые, но необходимые мелочи: шесть кнопок, две
шпульки для швейной машинки, тридцать сантиметров тесьмы, одну
молнию. Элиана и Анри давно уразумели, что мама страсть как любит
рассказывать. Сочиняет целые истории, оттолкнувшись от какой-
нибудь детали. Мадам Деламар купила восемьдесят сантиметров
плотного шелкового корсажа, поправилась, очевидно, надо переделать
306
Клод Пюжад-Рено
пояс юбки, а может быть, она взяла для своей тетушки, которая...
Следовала хроника жизни семьи Деламар, порой приправленная
фантазией, забавная, — мамин глаз умел подмечать все смешное,—
реальные факты перемежались придуманными. (Отец, парящий в
облаках морских туманов, никогда этого не замечал.) А она была
права, надо извлекать из этих пустяков особый смысл жизни. Любая
мелочь может стать существенной — разве сам он не тем же
занимался последние три часа, складывая из крошечных деталей
мозаичную картину жизни мадам Фражьон, которую он больше
никогда не увидит? Да, мама сочиняла именно жизненные истории, как
говорят теперь в психосоциологии. Кстати, он сам и способствовал
укоренению во Франции этой методики. Анри Летелье — сын своей
матери. Даже если думал, что сбежал от нее.
Уехать, сбежать? Может быть, к морю, освещенному солнцем? К
матери диссертантки? Тщетные усилия. Сидя на холодном стульчаке,
мысленно он вернулся на кухню в Фекан; приехал сразу после похорон.
Что-то падает вниз, а память взмывает вверх. Кухню, наконец,
проветрили, больше не пахло луком. Элиана приоткрыла дверь, она
решила рассказать ему еще историю, пока отец и Роже утешались в
столовой кальвадосом. Так вот Элиана в приемной дантиста встретила
племянницу бакалейщицы, они были одни, и племянница, смущаясь,
вполголоса спросила: неужели месье Анри, столько проучившись, стал
сутенером и теперь защищает... содержит девушек? Лаконичная
реплика: “Мой сын защищает”1, совершенно непонятная, породила
глухие слухи. В этом году Анри как раз читал курс лекций по
психосоциологии слухов, но не решился привести этот пример, а зря.
Когда Роже вошел на кухню, брат и сестра заразительно смеялись,
обнявшись, как в те дни, когда десятилетняя Элиана нежничала с
младшим братцем, дружком по детским проказам. Не выказав
удивления, Роже ушел: такой смех от горя, нервы. А насчет сутенера
предположение не столь уж абсурдно: пока он готовил материал к
диссертации, он призвал на помощь студенток старших курсов, которые
были способны провести статистические подсчеты и проверить
библиографические данные, причем предпочитал хорошеньких,
позволяющих себя изредка целовать. Они работали на него. А потом
он должен был помочь им защититься, когда они дозреют во всех
отношениях. Символический торг, абсолютно нормальный во всяком
уважающем себя университете. Элиана продолжала давиться смехом,
^Содержать” и “защищать диссертацию” во французском языке обозначаются
одним глаголом “soutenir”. — Прим. Т.Б.
Защита
307
слезы навернулись на глаза — месье Анри сутенер! — а потом
бросилась брату на грудь, прижалась, обняла его и заплакала уже по-
настоящему. Только тут Анри понял, что мамы больше нет.
Колени еще дрожат, но он идет в профессорский зал. Мужчина с
черепом кельта-лигура явно доволен, что пригодился здесь, открывает
шампанское. Кастанье, прожорливая старая обезьяна, набивает себе
брюхо орешками. Симона Фражьон знакомит Анри с матерью: мама
работает в налоговой инспекции Бриньоля, она признает только цифры,
легко жонглирует ими, поэтому, естественно, моя диссертация,
опирающаяся скорее на качественные, чем количественные
показатели... Томики Бальзака слетели с полок, и никакого моря на
горизонте. «Но ты по крайней мере не скучала?»—«Нет, нет, я,
конечно, не все поняла, но это было интересно» — и обращенная к
благосклонному члену жюри извиняющаяся, как у маленькой девочки,
почти чарующая улыбка выдала боль. Тут Симону отвлекла ее
сокурсница, поздравления, вопросы, ну так когда же ты напечатаешь
статью в «Журнале общественных наук»? Анри самым глупым
образом оказался с глазу на глаз с мадам Фражьон, ему хотелось было
подтолкнуть ее к разговору о социально ориентированной налоговой
политике, но неясно, как начать. Его мать всегда жаловалась, что
растет плата за жилье. Дом из красного кирпича. Ни облупившихся
стен цвета охры, ни солнечной галереи, ни мадам Босеан... Ветер утих,
оставив на стеклах размытые подтеки.
Роллан отводит Анри в сторону и просит сменить его на посту
председателя Конкурсной комиссии (неужели скоро простата?): Анри
будет отвечать за все назначения, ключевая должность. Роллан уходит
от дел, Анри почувствовал себя одиноким. Он поддерживает разговор,
а сам наблюдает за мадам Фражьон: постарела сразу лет на десять,
тяжело опустилась на стул между двумя компьютерами последнего
поколения, отчего кажется еще более старомодной. Секретарша
подносит ей второй бокал шампанского, она отказывается. Анри
кажется, что она с трудом преодолевает тошноту. Духота? Диабет? Не
переносит вина? Или что-нибудь с сердцем? Его собственное сердце
стучит тревожно. Симона Фражьон беседует с заведующим кафедрой —
предложена должность? Уже совсем отдалилась от матери? Роллан
настаивает, пора Анри подумать о достойном завершении своей
карьеры. На подносе крошечные пирожные, мадам Фражьон жадно
тянется к ним, берет, жует. Анри почувствовал облегчение, нет, не так
сразу. Их взоры встретились. Он отвел глаза: от этого взгляда — что
в нем? торжество? горечь? — он не может защититься.
Жорж-Оливье Шаторейно
Ирис и питомец приюта
Мальчишкой я был в шестнадцать лет или во мне пробуждался
мужчина — не знаю. Пожалуй, мальчишка все еще брал верх над
взрослым. Правда, женщины будили у меня желания — все без
исключения, притом, что я не знал ни одной из них. и женщины в моих
глазах были не земными созданиями, а некой субстанцией,
проявлявшейся самым ошеломляющим образом.
Сирота, я три раза в год пересекал Фр»анцию, дабы провести
каникулы у товарища, с которым переписывался. В то лето перед
самым отъездом я заметил на перроне женский силуэт. Ошибиться
было невозможно — даже издалека и даже под покровом темноты.
Ведь мужчина давит на землю всей своей тяжестью, всею
поверхностью широких подошв. А женщина на острых каблучках,
которые едва касаются земли, а порой, чтобы высвободиться, и
царапают ее, напротив, всегда стремится к полету... Целиком занятый
собой и своими переживаниями, я после долгих колебаний нерешительно
приблизился к незнакомке на сотню метров. Должно быть, именно
такое расстояние разделяло нас, когда поезд подходил к перрону.
Пока он медленно продвигался, прежде чем остановиться, сквозь
освещенные окна я не увидел ни души. А на платформе незнакомка и
я были единственными пассажирами. К слову сказать, в разгар летнего
сезона подобная странность не могла не вызвать удивления. Когда
состав тронулся, не было слышно ни свистка, ни иных сигналов.
Вскоре мне пришла мысль отправиться на поиски дамы. Вступать в
разговор я, конечно, не собирался. Мой узкий мирок и ее мир,
рисовавшийся моему воображению богатым знакомствами,
путешествиями, опытом, были, безусловно, несравнимы. Но я мог бы
хоть посмотреть на нее и ощутить волнение, чувствуя ее близость...
Она едет в первом классе, предположил я. Когда под ногами вместо
сероватого покрытия второго класса я увидел ковер гранатового цвета,
сердце мое забилось сильнее. Да имел ли я право вдыхать слегка
пропыленный воздух этих добротно отделанных тканью вагонов? В
середине третьего из них я остановился возле купе, где расположилась
незнакомка. В тот момент ее там не было, но лежавшие на сиденье
Georges-Olivier Chàteaureynaud. Iris et le pensionnaire
© Julliard, 1993
© Н.Световидова (перевод), 1998
Ирис и питомец приюта
309
богаж и вещи подтверждали сложившееся у меня о ней впечатление.
Кожаные перчатки и чемодан; журналы, посвященные древнему
искусству; и трудно представить себе что-либо более элегантное, чем
жемчужно-серая фетровая шляпа, украшенная всего-навсего маленьким
перышком, наполовину скрывавшая шелковый шарф искусно
подобранных блеклых тонов.
Незнакомка, наверное, ушла поужинать. Я воображал, как в
вагоне-ресторане она сидит в одиночестве под абажуром матового
стекла, нехотя притрагиваясь к изысканным блюдам. Для меня же
приютский кашевар приготовил два бутерброда: один с вареным мясом,
другой — с сыром. Они лежали в холщовой сумке, которую я
прижимал к груди. Я зримо осознал все то, что разделяло нас с
незнакомкой. Зачем же слоняться здесь долее? — спрашивал я себя.
Но не прошло и секунды, как, вместо того чтобы повернуться и уйти,
я резко распахнул дверь и ринулся в купе подобно тому, как бросился
бы в омут. Я пошатнулся, задохнувшись, такой пьянящий запах духов
ударил мне в ноздри. То был запах ириса. Никогда еще мне не
доводилось вдыхать его, но с той поры я стал узнавать его, причем
чаще всего в холлах роскошных отелей или в фойе Оперы. Однако
после встречи с незнакомкой в поезде я ни разу не сталкивался ни с
кем, кто источал бы тот самый пронзительно-единственный аромат —
тяжелый и оглушающий, словно удар грома, сопровождаемый чередой
далеких раскатов.
Потеряв голову, дрожа при мысли, что меня застанут в этом купе,
где мое присутствие выглядело кощунством, прежде чем кинуться
прочь, я подхватил шарф, высовывавшийся из-под шляпы.
В ту ночь я почти не спал. Не в силах расстаться с шарфом, я
прижимал его к лицу и был похож на эфиромана с его тампоном,
ожидая, что меня вот-вот схватят. Но никто не пришел. На рассвете
я прибыл по назначению. Я соскочил на перрон. Направляясь к
выходу, в окне купе я заметил незнакомку. На ней был шарф
приглушенных тонов, точно такой, какой я похитил у нее минувшей
ночью, — свернутый в комок, он лежал на дне моего кармана. Наши
взгляды встретились. И в это мгновение порыв ветра развеял тучи.
Лучи восходящего солнца ласково упали на шею и грудь незнакомки,
и ее шарф вспыхнул всеми цветами радуги.
Лозер, июль 1992
Дидье Денэнкс
Копилка
Он не мог сдержаться, проходя мимо фруктов на лотках. Лето — это
настоящий фруктовый фейерверк. Его рука вынырнула из кармана и
накрыла яблоко, блестящее, как новогодний елочный шар. Продавец
ничего не заметил: он был занят клиенткой, которую убеждал в отменном
качестве своего товара. Мужчина поспешно зашагал прочь, налетая на
медлительных домохозяек, спотыкаясь о ручные тележки и сумки на
колесиках. Он нырнул между двумя фургонами и прошел по проезжей
дороге среди машин, этих городских бабочек, слетающихся на зеленые
огоньки светофоров. Он ни разу не обернулся на крики, которые, как ему
казалось, несутся ему вслед. От тяжелого запаха зажаренных бараньих
голов его начало подташнивать. Он пробежал еще немного и наконец
перевел дух у входа в Торговую галерею. Стрекот швейных машин
заглушал шум улицы. Он прислонился к витрине исламского книжного
магазина и поднес яблоко ко рту. Зубы впились в хрустящую мякоть, он
вздрогнул, ощутив на языке кисловатый сок. Он разгрыз даже косточки,
ему был приятен их терпкий миндальный привкус. Через несколько
секунд от его добычи остался лишь черенок, который теперь плавал в
светлой воде водосточной канавы. Мужчина поднялся по лестнице на
старую галерею. Солнце накалило стеклянную крышу. Двери бывших
лавочек, теперь превращенных в швейные мастерские, были открыты. В
глубине мастерских взад-вперед сновали хилые пакистанцы с кусками
материи на плечах, виднелись крутящиеся вешалки, на которых висели
рубашки и брюки. На стенах — пестрящие ошибками объявления о
продаже оверлоков, ткацких станков и скорняжных машин...
Мужчина поднялся на самый верх галереи и облокотился о перила.
Под его ногами шумел город. Налево, у рынка, муниципальные
рабочие украшали сцену, на которой вечером обоснуются музыканты,
чьи радостные физиономии красовались на всех витринах. “Бруно
Манчини и его парни”... Тупик напротив оккупировали проститутки,
они не простаивали без дела. Как только какая-нибудь из них
выставляла напоказ свои прелести, тут же с террасы забегаловки
напротив спускался мужчина, чтобы предъявить свои права. К семи
часам хозяин “Бел ди” включил голубоватое неоновое освещение, не
Didier Daeninckx. La tirlire
© Editions Denoël, 1994
Л^уя^гельскал (перевод), 199Ô
Копилка
311
строя, впрочем, никаких иллюзии: сегодняшним вечером в
национальный праздник вряд ли его заведение окажется
переполненным. Он даже не взглянул на мужчину в пальто, который
спускался по ступенькам, направляясь к улице.
А его снова терзал голод. Он зашел в бистро и успел стянуть почта
целый гамбургер, прежде чем равнодушный черный охранник не выставил
его вон. Музыканты оркестра настраивали инструменты, устанавливали
громкость синтезатора. Певец издавал какие-то рулады, проверяя
микрофон. Потом сунул в рот сигарету “Жиган” и чиркнул спичкой.
Через усилитель этот звук напомнил треск вспыхнувшего полена. Парень
затянулся и выдохнул дым в металлическую сетку микрофона, имитируя
порыв мистраля. Перед эстрадой продавцы возились с барбекю.
Мужчина укрылся за эстрадой, лег и задремал, убаюканный мелодиями,
под которые он танцевал, казалось, тысячу лет назад, до этой своей
нищенской жизни. При первых же звуках "Lucy in the Sky... ”1 он сразу
вспомнил ее улыбку, их объятия. Всем своим существом он постарался
оттолкнуть от себя это воспоминание. Вскочил на ноги, зажал уши
ладонями. С каждой нотой муки его удесятерялись. Он бросился бежать
куда глаза глядят, лишь бы подальше от звуков праздника. Почувствовав
пульсацию крови во всем теле, он прислонился к стене и стал медленно
оседать на землю. Спина его скользнула по разноцветным надписям и
турецким революционным плакатам. Но вот он уже распростерся на земле
во весь свой рост, и тут он заплакал, потому что сдерживаться больше
не мог. По щекам потекли слезы. Он больше ничего не чувствовал,
только эту тепловатую влагу на своем лице.
— Эй, месье, что с тобой? Почему ты такой грустный?
Этот голос не сразу пробился в его замкнувшийся мир. Он услышал
его только со второго раза.
— Эй, месье, почему ты такой грустный?
Он открыл глаза. В светлом прямоугольнике над своей головой он
увидел силуэт мальчика. Мужчина поднялся и вытер лицо.
— Ничего страшного, мне просто стало нехорошо... Я неважно себя
чувствую... Извини.
Он собрался было идти дальше, когда мальчик наклонился к нему
и зашептал:
— Ты совсем один, а все вокруг веселятся, в этом все дело, да? У
тебя нет денег... Ты хочешь есть...
— Наверно, ты прав... — кивнул мужчина. — Все вокруг так
счастливы, вот тогда и бывает хуже всего.
1 Люси яа небесах (англ). — Прим. М.А.
312
Дидье Денэнкс
— Подожди меня! Не уход!'?.! — требовательно сказал, мальчик и
исчез. Минут)' спустя он появился на балконе, присел на корточки и
протянул незнакомому мужчине маленькую методическую коробочку.
— Держи! Это все, что у меня есть... Мне она не нужна...
Мужчина взял подарок и снова направился к сверкающим огнями
улицам. Он остановился под пульсирующей зеленой вывеской дежурной
аптеки к открыл металлическую коробочку из-под сигар, наверху., на
крышке была приклеена голубоватая картинка — пляшущая цыганка.
Мужчина порезал большой палец о зазубренный край коробки. 3
коробке было пятьдесят монет по пять франков 1960 года выпуска, тех
самых, на которых цифры украшены девизом Французской республики.
Кровь испачкала блестящую поверхность. Свобода. . Равенство.
Братство. Он обмотал палец полоской бумаги, потом купил. бутылку
пива у какого-то расторопного торговца — тот пробирался сквозь
толпу, толкая перед собой портативную холодильную установку.
увидел ее, когда, задрав голову, высасывал последние капли
пива. Она стояла е тупике у стены /лома и поправляла юбку. Как
сомнамбула он перешел ули?цу. Даже не взглянув на него, она
повернулась к лестнице и жестом пригласила его следовать за ней. Он
постарался вытеснить из своей, жизни рукомойник, смятые простыни,
серый свет, вздохи за перегородкой. Сейчас для него ничего не
существовало, кроме этого незнакомого тела. Потом они молча оделись.
Мужчина достал коробку7 из кармана пальто. Увидев ее, женщина
вздрогнула, а когда он раскрыл коробку и она увидела окровавленные
монеты, то страшно закричала. Она сунула руку в сумочку и сжала з
руке перочинный нож, с которым никогда не расставалась. Большим
пальцем освободила лезвие. Леззюе скользнуло по его лицу, оставив
глубокие порезы на щеке и на горле. Она успокоилась, только когда
мужчина рухнул на пол. Зажав в кулаке липкий: нож, она прошла по
улицам, открыла дверь своего дома. Мальчик лежал на крозати перед
включенным телевизором. Он не двинулся, потому что спал. Она
бросилась к нему, начала трясти:
~ Что с тобой? Что он тебе сделал?
Мальчик проснулся, потер глаза.
— Кто, мама?
— Мужчина, который отобрал у тебя деньги... Он сделал тебе
больно? Да отвечай же!...
— Нет, он ничего не сделал... Не ругай меня, мама... Ну да, я не
должен был... Но я сам отдал ему свою копилку...
Ее пальцы разжались, нож упал на пол.
— Но почему ты это сделал? Почему?
— Если бы ты его видела, мама! Он был такой грустный.
Франсуаза де Мольд
Осы
С тех пор как мой брат Пьер развелся, он приезжает в Шантпи
каждые выходные. Я много раз намекала ему, чтобы он брал с собой
друзей. Дом большой. Но кроме Никола — а он, можно сказать, член
семьи, дом его родителей в Динане был по соседству с нашим — Пьер
за два года никогда никого не приглашал.
А вчера звонит мне и спрашивает: что если он приедет не один? Я
говорю, разумеется, да, что за вопрос, мог бы и не предупреждать.
"Это просто знакомая”, — перебивает он и уточняет, что ее зовут
Элеонора.
Они приехали сегодня угром. Элеонора пришла в восторг от моего
сада, стала спрашивать, неужели я ухаживаю за ним сама — как будто
у меня есть средства держать садовника. Пока я готовила кофе, Пьер
повел ее обозреть владения. Я успела накрыть на стол и поджаривала
гренки, когда они вернулись.
— Позавтракаем на кухне? — предложил Пьер, и тут я поняла,
что между ними что-то серьезное.
Забавно: Пьер тщательно, тоненьким слоем — чем меньше
холестерина, тем лучше — намазывает ей маслом ломтики хлеба, точно
так же, как когда-то намазывала ему бывшая его жена Алина. И, не
спрашивая, подливает ей в чашку молоко. ’ Просто знакомая”? Как же!
— Какие красивые тарелки — вы их сделали сами? —
спрашивает Элеонора.
Наверняка Пьер все ей обо мне рассказал. Что я закончила Школу
прикладных искусств, вышла за Ромена, потом мы жили в Пакистане,
а теперь мой муж уехал в Судан, работает в гуманитарной
программе, строит там больницу, ну а я занялась керамикой.
Последние новости от Ромена были две недели назад.
Как приехал, Пьер первым делом позвонил Эстранам узнать, дома
ли Никола и когда он может прийти поиграть в теннис. У нас есть корт,
страшно запущенный, весь в кочках и ямах, а главное, заросший по
краям ежевичником; я за ним не ухаживаю — я не люблю теннис, самое
большее, могу, если попросят, бегать за мячами, да и то пока не надоест.
Элеонора просит позволения самой приготовить вторую порцию
Françoise de Maulde. Les guêpes
© Gallimard, 1992
© Н.Мавлевич (перевод), 1998
зы
Франсуаза де Мольд
кофе,, но это ничего не значит — Алина тоже поначалу была такок?
всегда готова помочь.
Я собиралась пригласить на обед Марко с Сильвеной, но Элеонора
и они — слишком разные, и где только Пьер такую откопал? Вряд л:«?
такая барышня работает, как и он, в Национальном центре научных
исследований, разве что она его секретарша, во всяком случае, он явно
влюблен пс уши: его так и тянуло взять ее за руку7 или поцеловать
через стол, сдерживало только мое присутствие.
— Я говорила пс телефону с мамой, — сказала я. — Она
жалуется, что ты не пишешь.
— Я ей звонил на той неделе.
— Телефон — это не то. Доктор Жамбье считает, что ей придется
делать операцию, удалять катаракту, — ты поедешь?
— Не знаю, как получится. А ты?
— Придется, если ты не сможешь.
На этот раз очередь была его. Кто ездил в Динан зимой, когда
мама упала с табуретки и сломала себе шейку бедра? Как всегда я. Но
Пьер вместо ответа смотрит на Элеонору:
— Хочешь, пойдем погуляем? А на обратном пути можем зайти на
рынок.
— С удовольствием. Но я не хочу ломать ваши привычки.
— Обычно, — говорю я, — Пьер играет в теннис с соседом.
— Нс не в субботу же угром!
— Бывало и так.
— Если у вас найдется ракетка, — вмешивается Элеонора, — мы
можем сыграть на пару, только предупреждаю — я игрок никудышный.
Вот уж неправда. Она подает с первого раза, бежит на середину
корта и отбиваег мячи с неожиданной силой. Братцу приходится
попотеть, он пропускает мячи, мажет, не вовремя подскакивает к сетке.
Элеонора что-то ему кричит — мне не слышно. У нее длинные ноги,
довольно широкие бедра и плоская грудь, как у манекенщиц, которые
ценились десять лет тому назад. Наконец Пьер падает на колени и
поднимает ракетку над головой — просит пощады. Элеонора, смеясь,
подходит к нему, наклоняется. Я смотрю в другую сторону: вишня
созрела, надо бы собрать, пока не склевали дрозды.
Алина — та отлично пекла, любые пироги, торты, но ничего
другого по хозяйству не умела; будь у них дети, может, все обернулось
бы по-другому, но сначала она не хотела, а пртом говорила, что
рожать уже поздно. Интересно, сколько лет Элеоноре, наверно,
где-нибудь тридцать — тридцать пять, а Пьеру летом будет все сорок
шесть, хоть он и выглядит моложе.
Осы
315
С корта они выходят рядышком, и мы втроем идем ошггь в дом.
Элеонора оставила в машине свою сумку и пошла за ней.
— Я приготовила вам голубую спальню, — говорю я Пьеру.
— Но я же тебе вчера сказал...
Тут возвращается Элеонора, и я веду ее наверх. Охота Пьеру
разводить церемонии — ему же хуже. Будет спать внизу на диване, в
кабинете Ромена.
— Пьер будет спать внизу.
— А вы? — спрашивает Элеонора.
— В зеленой спальне. Она побольше этой, но не такая светлая.
Располагайтесь. Ванная тут, чистые полотенца в правом шкафчике.
Пьер сидел у камина и листал какую-то старую газету. Увидев
меня, сделал вид, что поглощен чтением.
— Я отдала твою спальню Элеоноре.
— Она не моя. Ты здесь хозяйка и вольна распоряжаться как угодно.
Из-за этого недоразумения у него испортилось настроение. У меня
тоже. Я вырвала у него газету.
— Откуда я могла знать!
— Но я же сказал вчера: просто знакомая!
— Я думала, ты пошутил.
Пьер встал и взял меня за плечи.
— Послушай, Марианна, это очень серьезно. Так что
прекрати. Если тебе что-то не по нутру, мы уедем. Ясно?
Я отпихнула его и изобразила улыбку:
— Не валяй дурака. Вы с ней не спите, я поняла, ну и хватит об
этом. Позвони-ка лучше Никола, пригласи его на обед.
— Не уверен, что это будет приятно Элеоноре. Я обещал ей, что
она здесь отдохнет, — сказал Пьер с каким-то смущенно¬
растроганным видом.
Словом, малый втюрился основательно. Мужчины по большей
части существа примитивные, но когда влюбляются, начинаются
сложности. Когда мы с Пьером были моложе, я с трепетом
относилась к его душевным состояниям. Но теперь уже нет.
— Как она тебе? — спросил он.
— Неотразима.
— А по-человечески?
— Как я могу судить — вы же только-только приехали.
— Прошло уже три часа. Какое у тебя впечатление — скажи.
— Ты давно ее знаешь?
— Четыре месяца. Она — свояченица Лавиа, знаешь, мой приятель
из отдела иммунной защиты. Мы познакомились у него в гостях, ну и вот.
316
Фрлжуаза де Мольд
— Что?
— Не валяй дурака, Марианна, я не собираюсь давать тебе отчет.
Я думал, она тебе понравится, — это же полная противоположность
Алины, она такая прелесть, ты не представляешь.
— Отчего же — представляю. И как далеко у вас зашло?
— Какое это имеет значение? Я не спешу.
Он, кажется, забыл, что ему сорок шесть. Если в этом возрасте
он довольствуется тем, что держит женщину за ручку, значит, стареет.
Или впадает в детство. Как бы то ни было, Элеонора на него хорошо
действует — ничего не скажешь! Он не только весь сияет, но еще и
сбросил килограмма три, не меньше.
— Ты похудел, — сказала я, — она тебя плохо кормит.
И мы оба рассмеялись.
— А к маме, Марианна, я съезжу, устроюсь как-нибудь.
— Спасибо, папочка.
Вся родня считает, что я не работаю, керамика — это так. Сижу
за городом и время от времени делаю какую-нибудь штуковину.
Им не объяснишь. Я за целый месяц не выбралась в парикмахерскую,
два месяца не была в Париже, хотя очень хотела сходить на одну
выставку. Это уж не говоря о театре и кино.
Спустилась Элеонора. Она переоделась в очень простое льняное
платье, голубое — в тон глазам. Волосы подколоты наверх, свободны
только завитки на висках.
— Идите гулять, — сказала я. — Покупать ничего не надо — у
меня все есть.
— А вы не пойдете с нами?
— Нет, я должна дозвониться в Судан. Пьер вам объяснит.
Я не очень надеялась дозвониться до Ромена, просто хотела
остаться одна. Надо собрать вишни, срезать отцветшие ирисы,
насыпать крысиного яда в подвале и на чердаке. Еще надо позвонить
Марко с Сильвеной, мы уже давно сговорились сегодня встретиться.
Он — ветеринар, она — директор местной школы. В прошлом году
зимой мы с Марко отпраздновали его и мое сорокалетие — такой
гулянки во всем департаменте не было со времен первых выборов
Миттерана.
Я положила в посудомоечную машину чашки и тарелки от
завтрака, заглянула в холодильник, погода самая подходящая для
барбекю, а угля — ну конечно! — всего ничего, придется заглянуть
вечером к Розе, с мая месяца она по субботам закрывает позже, из-за
наплыва парижан — "тур-р-ристы", — с рыком выговаривает она.
Я села крошить стручки фасоли и закемарила, а когда проснулась,
Осы
317
времени было почти час. Пьер с Элеонорой давно вернулись, стол в
саду накрыт к обеду.
— Звонил Марко, — говорит 11ьер. — К ним неожиданно
приехали дети. Он сказал, что они могут зайти завтра утром или
сегодня вечером на аперитив.
— Ладно. Ты не мог бы заняться барбекю?
— Уже иду.
Мы с Элеонорой остаемся на кухне вдвоем. Она купила для меня в
деревне маленькую медную лампу, не знаю, кто из них выбирал, если она,
то у нее недурной вкус. Кажется, она изо всех сил старается мне
понравиться. Но если она думает, что я имею влияние на брата, то
ошибается: он всегда спрашивает моего мнения, но никогда с ним не
считается. Когда я первый раз увидела Алину, здесь же, в этом самом доме,
то сразу поняла, что эта женщина — не для него. Так я ему и сказала, а
через три месяца мы были в церкви, в мэрии — все как положено.
— Вы с братом давно знакомы?
— Четыре месяца.
— Мне кажется, он вас очень любит.
— Это взаимно. Масло подливать оливковое или арахисовое?
— Оливковое. Вы вместе работаете?
— Нет, я работаю в министерстве Снабжения.
— И какая у вас должность?
— Работаю в секретариате министра, — ответила Элеонора и
слегка зарделась.
— Пьер не особенно интересуется политикой.
— Я знаю. Но это неважно. А где у вас перец?
— Вон там. Возьмите лучше меленку. Вы умеете печь пироги с
ягодами? У меня в саду полно вишен.
— Никогда не пробовала. Честно говоря, у меня не хватает
времени на стряпню.
11редставляю: небось каждый день уходит с работы не раньше
девяти, да еще берет бумаги домой и то и дело командировки.
— Вам, наверное, некогда продохнуть.
— И да и нет. Все можно спланировать.
Пока мы говорим, она охорашивает в вазе на подоконнике букет
сухих цветов. Но делает это не глядя, а смотрит через окно на Пьера.
— Может, ему надо помочь, — говорю я.
— Я схожу.
Не успела она выйти, как я становлюсь на ее место и вижу, как они
тянутся друг к другу. Элеонора подставляет губы, Пьер ее легонько
целует. За обедом она рассказывает разные истории про министерские
318
Франсуаза де Моллд
поездки и заседания кабинета — Пьер смеется до слез. Потом, пока мы
моем посуду, он вырезает ежевику на теннисном корте и возвращается
весь в царапинах. Элеонора деловито приносит вату и спирт и приступает
к медицинской процедуре, пациент вопит дурным голосом.
— Схожу ненадолго к Марко и Сильвене, — говорю я.
Вернулась я в семь часов. Элеонора на кухне делала пирог с
вишнями, сверяясь по кулинарной книге. Вид у нее в фартуке самый
нелепый. Я уж не стала говорить, что, если бы она меня дождалась,
мы бы сделали фруктовый пирог из заварного теста, — во-первых,
это проще, во-вторых, это любимое лакомство Пьера.
— Пьер вышел?
— Нет, он у себя. Спит.
Ужинаем рано, а потом они играют в шахматы, а я опять
безуспешно пытаюсь дозвониться Ромену. Мог бы он и сам
догадаться, что я соскучилась. Возвращаюсь в гостиную и вижу, что
Элеонора и здесь, как на теннисном корте, выигрывает.
Я посидела с ними чуть-чуть и поднялась к себе, пусть они себе
развлекаются как хотят, а у меня есть книжка, которую надо поскорее
дочитать, — я обещ&ла послать ее маме. Кстати, надо было ей
позвонить. Пьер о таких вещах не думает, вежливости в нем
сколько угодно, а внимания ни на грош.
Часов в одиннадцать он постучался, вошел и сел на край кровати.
— Убери ноги, — говорит он.
Я подвигаюсь, и он укладывается на спину, подложив руки под
голову. Когда-то в детстве он приходил ко мне вот так же
посекретничать, ложился навзничь, а я — спиной ему на грудь, и он
обхватывал меня руками и шептал мне в затылок. Жаль, что мы выросли
из этого возраста, и вообще, так давно никто меня не обнимал. Лежу вот,
прижавшись щекой к братнему боку, смешно, но ничего не поделаешь.
— Она тебе не понравилась, — говорит Пьер.
— С чего ты взял?
— Просто не хочешь меня расстраивать, но я же вижу. Что ты в
ней нашла плохого?
— Уверяю тебя, ничего.
— Марианна, не ври! По-твоему, она слишком молода?
— Я даже не знаю, сколько ей лет.
— У нас четырнадцать лет разницы, ну и что? Знаешь, после
развода я решил с этим делом завязать. Секс — пожалуйста, само
собой, но любовь — никогда, очень надо отравлять себе жизнь. Но
когда я встретил Элеонору, то понял: с ней — или все, или ничего. Я
собираюсь на ней жениться. I Io-твоему, это глупость?
Осы
319
— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала?
— Угадай.
Я села и посмотрела на него. Сегодня он хуже ребенка.
— Решать тебе, Пьер, это ведь твоя жизнь, а не моя. Я не могу
давать тебе советов.
— А я тебя и не прошу.
— Тогда иди спать.
Он не пошевельнулся, и я снова взялась за книгу. Хватит с меня его
излияний и, главное, его упрямства. Но он тоже сел и тянет меня за волосы:
— Марианна!
— Ну что тебе еще?
— Спокойной ночи.
И пошел повесив голову. Я очень скоро выключила свет, но
заснуть не могла: все слушала, он поднимется к ней или она спустится
к нему? Ни то, ни другое... вот наконец скрипнула дверь Пьера —
наконец-то! — но нет, он просто вышел в коридор взять книжку и
вернулся к себе. Эта особа хочет его захомутать — тут все ясно.
Она им крутит как хочет и очень ловко, а он — как всегда, раскис.
Я должна ему помочь, защитить его, уберечь от этой ошибки.
Достаточно он уже намучился с Алиной.
Приближенная министра, классная теннисистка, что там еще?
Кажется, что ни возьми — все на отлично, вот только пирог подгорел.
И все-таки Пьер прав, не нравится она мне. У всех нормальных людей
есть какие-то недостатки, какие-то секреты, а у Элеоноры — ничего,
все ей нипочем, все у нее на виду, все гладко, не придерешься.
Я проснулась от телефонного звонка, схватила с тумбочки часы —
уже десять! — и скатилась вниз, но Элеонора меня опередила и
протягивает мне трубку. Это Марко, я зову их на завтрак, они,
оказывается, позавтракали, но все равно придут — "Сильвена купила
на рынке такой мед — просто чудо, - вот попробуешь!"
Элеонора предложила накрыть стол на воздухе — пожалуйста. Она
уже одета. Привыкла рано вставать — утренние совещания, объясняет
она. Ничего, что она нарезала букет цинний? Хорошо, говорю я и иду
тормошить Пьера, он тоже плохо спал и еле встает, недовольно ворча.
Я иду умываться и из ванной слышу шум мотора — приехали Вутье,
но я не спешу.
Сильвену я застала на кухне, она выжимала апельсиновый сок.
— Откуда такая красотка? — спросила она. — Чудо как хороша!
— Пьер познакомился с ней в гостях. Ты не забыла свой чай?
Сильвена пьет только "Эрл Грей" особой, редкой марки и всегда
приходит со своей коробочкой, у нее есть такие мелкие причуды, хотя
320
Франсуаза де Молъд
это вроде бы совсем не вяжется с ее характером.
— Марко напомнил. Твой брат ее знал еще до развода?
— Нет. Ты идешь?
— Бери кувшин и иди, я буду через минутку. Будет здорово, если
он снова женится, мы бы тут закатили такую свадьбу!
— Представь себе, он об этом подумывает.
На пороге дома я столкнулась с Элеонорой.
— Там полно ос! — выкрикнула она.
— Сейчас такое время, — сказала я. — Не бойтесь, они ничего
не сделают. Надо только сидеть спокойно. Пойдемте.
Она неохотно пошла со мной. Я поцеловалась с Марко и села
между ним и Пьером. А Элеонора, стоя, замахала руками.
— Перестаньте, а то они вас искусают, — сказала я.
Она присела на краешек стула и отпила пару глотков кофе. Пьер
накрыл ладонью ее руку:
— Успокойся, ничего не будет.
Роль покровителя ему всегда удавалась. Помню, как-то Алина
наткнулась в погребе на крысу. И заорала так, что мы все решили,
будто ее убивают. Мой доблестный брат обратил чудище в бегство,
принес еле живую жену на руках и за полчаса вызвал службу
дезинфекции. Алина уехала, а крысы завелись опять.
Пришла Сильвена, неся свой чайничек, как чашу со Святыми Дарами.
— У нас, — сказала она, — всегда где-нибудь бывает гнездо, и
сколько ни старайся, бесполезно — на следующий год появится опять,
только в другом месте. Кто хочет сока?
Вдруг Элеонора поставила чашку на стол и возбужденно сказала:
— Пьер! Смотри-ка! Мед!
Пьер не сразу понял, в чем дело, и она рванулась через стол сама,
опрокинув мой стакан.
— Крышку! Быстро!
Марко подал ей крышку, и она живо накрыла ею банку и
закрутила. А потом села и с победным видом сказала:
— Я их всех прихлопнула разом! Всех этих тварей!
Заточенные в стеклянной банке осы, увязая в меду, отчаянно
перебирали лапками и клейкими крылышками.
— И что дальше? — спросил Пьер.
— Дальше, — повернулась к нему Элеонора, — надо только
подождать, пока они передохнут. Как вы думаете, это долго?
Марко посмотрел на Сильвену, Сильвена — на меня, я — на
Пьера. А Пьер, ни слова не говоря, глядел на Элеонору — она же
смачно впилась в бутерброд.
ЗАМЕТКИ
О
ПИСАТЕЛЯХ
Заметки о писателях
323
МАРСЕЛЬ АРЛАН
(1899 —1986)
Родился в селении Варенн-сюр-Аманс, департамент Верхняя
Марна, 5 июля 1899 года. Средняя школа — в соседнем г. Лангре.
Занимался в Сорбонне, лиценциат филологии. Вместе с Роже
Витраком и Жоржем Лэмбуром основывает авангардистский журнал
“Авантюра” (1921). Затем с Андре Дотелем учреждает журнал “Де”.
Познакомился с Марселем Прустом, Жаном Жироду, сблизился с
Андре Мальро. Публикует эссе-манифест “Новый недуг века” (1923).
Круто меняет свой путь; духовной самоизоляции, анархистской браваде
дадаистов Марсель Арлан противопоставил пантеистическое единение
человека и природы (повесть “Чужие земли”, 1923); “автоматическому
письму” сюрреалистов — тончайший анализ душевной жизни человека,
чудо и горести любви, озарения счастья, мгновения гармонии со всем
сущим (повести “Моника”, 1926; “Эдита”, 1928). Поиски прочного
места в жизни, нравственное самоопределение разводят в разные
стороны героев романа “Устои” (Гонкуровская премия 1929 года),
среди которых угадываются жизненные прототипы — Рене Кревель и
Андре Мальро. “Я не представляю себе литературу без этики” —
кредо писателя. В 1925-м входит в редакцию “Нувель ревю франсез”,
с 1930-го — содиректор вместе с Жаном Поланом.
Герои Марселя Арлана ищут душевного покоя в деревенской
глуши, в неспешном ритме провинциальной жизни. Повествовательной
манере художника присуща элегически тревожная интонация, в его
миросозерцании уживались консервативные иллюзии, когда он уповал
на возврат к наивной вере предков, дабы укротить бунтарский разум
(эссе “Записи Жильбера”, 1931), и верность жизненной правде, когда
он смотрел на мир глазами человека, стоически сносящего все невзгоды
(“Живые”, 1934). Сострадая простой душе, Марсель Арлан видит
трагизм столкновения патриархальных чувств с прозой эгоистического
расчета (“Многое нужно, чтобы сотворить мир”, 1947). В 1940-м —
осуждает издание “Нувель ревю франсез” во главе с Пьером Дрие ла
Рошелем. В 1952-м (вместе с Жаном Поланом) возвращается к
руководству журналом.
Марсель Арлан — литературный критик и эссеист: “Эссе и новые
критические эссе” (1952), “Прелесть писания” (1955), “Я вам пишу”
(1960); знаток классического наследия (“С Паскалем”, 1947;
“Мариво”, 1950). С восхищением отзывался он о психологизме
Достоевского, о пушкинском повествовательном искусстве:
рассказанная Пушкиным “история не должна ни трогать, ни учить...
324
Заметки о писателях
Повесть — это такое соотношение линий, групп, фигур и событий,
которое благодаря своему равновесию единственно в самом себе
находит оправдание и смысл” (“Писатели Франции о литературе”.
Составление и предисловие Т. Балашовой и Ф. Наркирьера. Редактор
Г. Беликовская, М., “Прогресс”, 1978, с.202. Перевод И. Радченко).
Возможно, “Повести Белкина” и “Записки охотника” оказали
опосредованное воздействие на идею новеллистического ансамбля у позднего
Марселя Арлана: “Итак, это не сборник новелл, — заявил он в 1965 году
в предисловии к “Отпущению грехов”, — но, во всех разрывах, как и в
своей последовательности, ансамбль,.. От начала до конца развиваются одни
и те же темы, преломляющиеся в разных персонажах, историях и деталях.
А в сущности, все тот же спор между тенью и светом...”
Большая литературная премия Французской Академии (1952);
Большая национальная литературная премия (1960). В 1968-м избран
во Французскую Академию. Марсель Арлан — плодотворный
мемуарист: “Разве мы жили?” (1977), “Так это было” (1979), “Но
кто вы, наконец?” (1981), “Заря вечерняя” (1983).
Своей приверженностью к новеллам, долгое время уникальной,
Марсель Арлан проторил путь для французских рассказчиков второй
половины XX века.
Марсель Арлан скончался в своем доме 12 января 1986 года в
Бренвиле, близ Фонтенбло.
Переведено:
“В доме нужна хозяйка” (перевод Э. Юровской). — В кн:
“Рассказы французских писателей”. Составитель В. Балашов.
Предисловие И.Эренбурга. Перевод с французского под редакцией
В.Шора и Е.Эткинда. М., ИЛ, 1963; “Близость” (перевод
Н.Жарковой). — В кн.: “Французская новелла XX века. 1900
—1939”. Составители В.Балашов и Т.Балашова. Редактор Б.
Вайсман. М., “Художественная литература”, 1973; “Мать” (перевод
В.Толли). — “Наш современник”, 1965, №1.
Marcel Arland: “Les âmes en peine” (“Неприкаянные”),
1926; “Les vivants” (“Живые”), 1934; “Les plus beau de nos jours”
(“Лучшие дни нашей жизни”), 1937; “Grâce” (“Благодать”), 1941; “Il
faut du tout pour faire un monde” (“Многое нужно, чтобы сотворить
мир”), 1947; “L’eau et le feu” (“Вода и пламя”), 1956; “A perdre haleine”
(“Не переводя дыхания”), 1960; “Le grand pardon” (“Отпущение
грехов”), 1965; “Attendez l’aube” (“Подождите рассвета”), 1970.
Рассказ “И длится день...” входит в сб. “Подождите рассвета”.
Заметки о писателях
325
АНДРЕ ДОТЕЛЬ
(1900 — 1991)
Родился 1 сентября 1900 года в г. Аттиньи (Арденны), где в семье
секретаря мирового суда прошли его детские годы. Затем — коллеж в
г. Отене. Учился в Сорбонне, лиценциат философии. В середине 20-х
годов преподавал в Афинах, в Высшем педагогическом институте.
Долгие годы учительствовал в провинциальных городах — Бетюне,
Провене, Шароле, Валоне; Куломье, неподалеку от Парижа.
Сопутствовал Марселю Арлану в выпуске журнала “Де”, где
соседствовали — Тристан Тцара и Поль Элюар, Андре Мальро и
Пьер Мак Орлан.
Еще в отрочестве читал рассказы о босяках и странниках Максима
Горького. “Прогуливая уроки, — шутливо признавался на склоне лет
Андре Дотель, — я учился быть писателем, который может работать
лишь вне правил, служебных обязанностей, официальных рамок”
(André Dhôtel. L’école buissonnière. Entretiens avec Jérôme
Garcin. P., 1984, p.19).
Феерический, сказочный Восток y Пьера Лоти пленил юного
читателя; но “бесспорно любимым” стал Джек Лондон, а потом
Гоголь, Чехов, наконец Фолкнер. “В одном они все сходились: они
сочиняли истории ради самой истории...” Втайне любил Генриха Гейне,
Марка Твена и Уильяма Сарояна.
У истоков творчества Андре Дотеля — стихотворная “Ясная
книжица”, роман “Кочевья” (1930), пиетет перед Артюром Рембо,
которому посвятил этюд “Последовательность творчества Рембо”
(1933). Болезненно пережил отказ Жана Полана — а ведь вместе
начинали в “Де” — печатать ранние романы в “Нувель ревю франсез”.
Десять лет длилось молчание Андре Дотеля, изредка прерываемое им
на страницах арденнского журнала “Ла грив”. Характерно, что
испытание, чуть не приведшее к нервному срыву, не помешало
добродушному писателю сохранить расположение к Жану Полану
(этюд “Жан Полан в стране чудес”). Дружил с Жаном Фолланом,
Анри Тома, Жаном Грожаном и швейцарским поэтом и рассказчиком
Шарль-Альбером Сингриа. “Благодатную поддержку оказал мне
Марсель Арлан. Он открыл мне, что дружба и любое литературное
дело поверяются сопротивлением любым превратностям и невзгодам”.
Романами “Патетическая деревня” (1943) и “Нигде” (1943) Андре
Дотель вернулся в литературу. С тех пор увидели свет более тридцати
его романов, повести для детей с “подтекстом” для взрослых, сборники
рассказов и новелл. Андре Дотель — художник проселочных дорог,
326
Заметки о писателях
поросших травой узкоколеек, непостижимой дали, Франции
ремесленников, крестьян, мелких торговцев, интеллигентов-мечтателей,
школяров, одухотворенных девушек и незадачливых юных скитальцев.
Во многих романах Андре Дотеля — “Дороги странствий’’ (1949),
“Неведомый край” (1955), “Небо предместий” (1956) — его герои
мечтают о необычном, полны смутных стремлений, их манит
фантастически прекрасное и неведомое. За пределами упорядоченной
действительности и прозаического приобретательства им чудится иной
мир — волшебный мир романтики. Затем для них наступает пора
странствий, и тогда они испытывают на прочность свои невнятные
видения и грезы, почти рыцарски-мистическое служение своей
избраннице. Зреет тяга к родным очагам, возрождается былое
очарование “малой родины”. Возврат героя к повседневности,
преображенной душевным озарением, открывал в обыденном ходе
жизни неистощимый источник воодушевления (роман “Тротуары и
цветы”, 1981). “Литература, вне всяких заслуг, — убежден художник,
— простая одухотворенная песня”. С детских лет его влекло таинство
религии. А в зрелые годы — не догмы, а переход “от веры к сомнению
и обратно, главное — не замереть в сомнении... а продвигаться
вперед, смотреть вдаль”. Религия — не философская система;
предлагается лишь “определенный образ жизни, ритм бытия”.
Характерно, что Андре Дотель предпочитал Франсуа Мориака, хотя
и слишком очевидно, куда он клонит, Жан-Полю Сартру, который
“свел свободу к сумятице”. При этом художник не лишает героев права
выбора. С его точки зрения, даже вера предполагает непрерывное
вопрошение, пересмотр; а в собственных сочинениях — “дверь
распахнута, в любой момент, на каждой странице, в начале и в финале
моих книг”.
Волшебное слово писателя — “мечта”. Воплощается она благодаря
воображению. “Воображаемое — это не фантазия, это самое
необыкновенное средство встречи с действительностью, с неведомой
действительностью, чтобы идти впереди нее...” Приоткрывается и “секрет”
повествовательной поэтики: “В рассказах точность и ясность совершенно
необходимы. Чтобы данная глава, вот этот отрывок обрел по-настоящему
таинственность, надобно, чтобы он был чрезвычайно точным”.
Большая литературная премия Французской Академии 1974 года;
Национальная литературная премия 1975 года.
Переведено:
Повести и рассказы: “Остров железных птиц” (перевод
Н.Брандис). — В кн.: “Пришельцы ниоткуда”. М., 1967; “Радуга”
Заметки о писателях
327
(перевод Н.Кудрявцевой). — В кн.: ‘"Французская новелла XX века.
1940—1970”. Составители В.Балашов и Т.Балашова. Художник Н.
Крылов. Редактор Б. Вайсман. М., “Художественная литература”,
1976; “Дорога на Монреаль”, “Весенний ледоход”, “Однажды
вечером...” (перевод Н.Кулиш). — В кн.: “Современная французская
новелла”. Составитель Т.Ворсанова. Предисловие Н. Ржевской.
Редактор М.Финогенова. М., “Прогресс”, 1981.
André Dhôtel: “Ce jour-là” (“В этот день”), 1947; “La
chronique fabuleuse” (“Сказочная хроника”), 1955; “Idylles”
(“Идиллии”), 1961; “Un soir” (“Однажды вечером”), 1977; “La nou¬
velle chronique fabuleuse” (“Новая сказочная хроника”), 1984.
Рассказ “Простор” входит в сб. “Однажды вечером”.
ЖАК ПЕРРЕ
(1901 —1992)
Луйо и Ларринк бегут из немецкого плена. Ночь. Граница —
рукой подать. Сбиваются с пути; теряют ножик и компас. Встретили
рассвет на прежнем месте... Трагикомизм ситуации смягчает находка:
старый ножик Луйо. Психология, характеры беглецов воссозданы с
достоверностью пережитого (рассказ “Потерянные вещи”).
Действительно, Жак Перре бежал в 1942 году из фашистского
концлагеря для военнопленных (автобиографическое повествование
“Капрал в плену”, 1947); сражался в Сопротивлении (роман “Особый
отряд”, Премия Интералье 1951 года). Обрели резонанс его хроники
и памфлеты: “Палки в колеса” (1953), “Болтовня на злобу дня”
(1963); мемуарная проза — “Семейные интересы” (1976), “Давным-
давно” (1983). Пьер де Буадефр увидел место Жака Перре в
панораме “юмористов и рассказчиков”, в соседстве с Пьером Данино
и Жаном Дютуром. А славный “Le Petit Robert” (P., 1993, р.1396)
дарует Жаку Перре родство с Роже Нимье и Луи Фердинандом
Селином.
Читатель “Лягушки” может судить о характере юмора Жака Перре,
искристо-галльского, о его веселом, лукаво-добродушном смехе,
который и не снился сочинителю “Путешествия на край ночи” (1932).
Жак Перре — мастер предметной детали, рельефно очерченного
портрета, комических подробностей и ситуаций, неожиданной развязки.
Жан Папей служил в торговом доме, без хлопот. И вдруг стал
попадать в смешные положения. Задумал он посадить у себя душистый
вьющийся горошек. Обегал весь Париж в поисках пригоршни земли.
328
Заметки о писателях
Тщетно. Отовсюду выдворяли сторожа. Человек вызывает улыбку
сочувствия, смех окатывает условия его обитания: заасфальтированный
городской быт, отторжение от природы (рассказ “Жан
безземельный”). Жак Перре распрощался “Лягушкой” с
новеллистическим жанром. “Новелла, — разъяснял он в “Заключении”
к сборнику “Копилки” (1981), — определяется, по сути, как довольно
краткое произведение чистого вымысла. И так случилось, что этот вид
перестал мне нравиться. Больше нет у меня охоты что-то придумывать.
Придумывать в моем-то возрасте! Сколько бы я ни черпал из копилки
воспоминаний, они распирают и переполняют ее, и если глубоко
взглянуть, неиссякаемы. Отныне, значит, без стеснения, стыдливости и
самомнения я утверждаюсь в рассказах о себе самом...”
Жак Перре родился 8 сентября 1901 года в г.Траппе, близ
Версаля. Скончался в Париже в 1992 году.
Jacques Perret: “Objets perdus” (“Потерянные вещи”),
1952; “Histoires sous le vent” (“Подветренные истории”), 1953; “Le
Machin” (“Как бишь его...”), 1955; “L’oiseau rare” (“Редкая птица”),
1959; “Trafic de chevaux” (“Торговля лошадями”), 1989; “Tirelirs”
(“Копилки”), 1981; 2-е éd. 1993; “Un général qui passe” (“Вот идет
генерал”), 1995.
“Лягушка” входит в сб. “Копилки”.
НОЭЛЬ ДЕВО
(Род. в 1905 году)
“Что станется с нами, когда во всех сферах социальной и
интеллектуальной жизни перед нами вырастет сплошная стена крови,
когда мы лишимся своих последних иллюзий?” — вопрошал писатель
в феврале 1943 года в аллегорическом рассказе “Таинственный пресс”.
Но не был услышан соотечественниками. Нацистская цензура
бдительно охраняла тайну оккупационного “пресса”, которую и
“рассекречивали” дерзкие метафоры Ноэля Дево.
Два года спустя его сказочки пленили мэтра изящной словесности
Жана Полана — “сжатые и точные”. За полвека чередой книг
подтвердил Ноэль Дево свою верность малой прозе. В широких
“границах” жанра писатель обрел творческую свободу: он сочинял
“сказки — скорее, чем новеллы, стихотворения в прозе — скорее, чем
сказки”. У всех сказочек “скандальное происхождение”, — шутил автор:
“плоды... лени”, добавим — а не понуждения, свободной игры
фантазии, правда, не только для собственного удовольствия. Порой даже
Заметки о писателях
329
искушенные критики полагают, что перед ними — «’’чистый фантаст”,
т.е. писатель совершенно не заботится о том, чтобы история была
назидательной, или о том, чтобы у нее было рациональное объяснение»
(Жак Бреннер. История современной французской литературы.
Перевод О.В.Тимашевой. М., 1994, с.258-259). Конечно же, в сказках
Ноэля Дево зрима “ложь”, т.е. фантазия, воображение, волшебство,
чародейные метаморфозы, но в этой “лжи” таится “намек” — в символе,
аллегории или метафоре, соотносимых с жизнью, а писатель очень
сильно чувствует ее реальность; и наконец “урок” — пусть читатель сам
судит, поучительна или нет “Рождественская сказка”?
Творчество Ноэля Дево увенчано Премией Французской Академии за
новеллу; Премией Валери Ларбо; Большой премией Общества писателей...
Переведено:
Рассказ “Таинственный пресс” (перевод Ю.Мартемьянова). — В кн.:
“С Францией в сердце”. Составление и справки об авторах В.Козового.
“Слово к читателю” П.Антокольского. Предисловие Ф.Наркирьера.
Редактор Е. Бабун. М., “Прогресс”, 1973.
Noël Devaulx:
“L’Auberge Parpillon”. Postface de Jean Paulan. (“Харчевня
Парпийона”), 1945; “Le Pressoir mystique” (“Таинственный пресс”),
1948; “Bal chez Alféoni” (“Бал y Альфеони”), 1956; “La Dame de
Murcie” (“Дама из Мурсии”), 1961; “Frontières” (“Границы”), 1965;
“Avec vue sur la Zone” (“С видом на окраину”), 1974; “Le Lézard
d’immortalité” (“Ящерица бессмертия”), 1977; “La Plume et la Racine”
(“Перо и корень”), 1979; “Le manuscrit inachevé” (“Незавершенная
рукопись”), 1981; “Le Visiteur insolite” (“Необычный посетитель”),
1985; “Instruction civique” (“Гражданское воспитание”), 1986;
“Capricieuse Diane” (“Своенравная Диана”), 1989; “Visite au palais
pompéien” (“Посещение помпейского дворца”), 1994.
“Рождественская сказка” входит в сб. “Посещение помпейского дворца”.
АНДРЕ ПИЭЙР ДЕ МАНДИАРГ
(1909 — 1991)
Родился в Париже 14 марта 1909 года. Семейные корни — по
отцовской линии связывают его с г. Нимом, а по материнской — с
Нормандией. В его роду известные историки и депутаты: Филипп
Антуан Мерлен (1754 — 1838) — депутат от Третьего сословия
(1789) и член Конвента (1792) — проголосовал вместе с
монтаньярами за смертную казнь королю. Империя возвела его в
330
Заметки о писателях
графское достоинство; Реставрация обрекла цареубийцу на изгнание.
Другой депутат — барон Жан Пиэйр издал трактат “Об упразднении
смертной казни”.
Андре Пиэйр де Мандиарг дебютировал в поэзии: “Меловой
период” (1935), “Скверные годы” (1943), “Чудовищные нелепости”
(1948), “Астианакс” (1956)... Среди его эссе — “Бельведер” (1950),
“Сен-Жон Перс” (1963), “Critiquettes” (1967), “Ночь 1914 года”
(1971), “Шагал” (1975), “Расстройство памяти” (1975). За повестью
“Мотоцикл” (1963) последовал психологический роман с трагическим
исходом “Вне игры” (Гонкуровская премия 1967 года).
Роману писатель предпочел новеллу: “... новелла, — считал он, —
способна удержать читателя жесткими перепадами сюжета и
избыточной насыщенностью языка”. Чародейная выдумка, осязаемость
вещной и незримой детали, правдоподобие завязки и сказочно-
фантастическая фабула, поэтика снов, грез, чудесных превращений —
приметы новеллистики Пиэйра де Мандиарга — наследника Шарля
Нодье и Э.Т.А.Гофмана.
Классицистическая ясность, театральная остраненность стиля,
причудливо орнаментированного изощренно-барочным вымыслом. В
новеллы часто вторгается жестокая фантасмагория, навевающая ужас
— взамен очарования. Истории и сказки Пиэйра де Мандиарга —
чуть ли не антитеза старинной волшебной сказки с ее наивной мечтой
в духе “Бобового Сокровища и Цветка Горошка” Шарля Нодье:
“Будьте как дома у вашего сына: это родной очаг души и воображения,
где ни капельки не стареют и где не умирают”.
В новеллах Пиэйра де Мандиарга во сне и наяву кошмары
чередуются с эротическими наваждениями, людей подстерегает ловушка,
западня, их беспричинно мучают, насилуют, убивают. Властвуют Эрос
и Танатос. В Эросе нет спасения. Подобно наркотику, Эрос опустошает
человека, влечет к гибели. Ужасу смерти, отчуждению противостоят
память о детстве, волшебная сила народных верований. Писатель
замечал, что его природа “амбивалентна, обретается как раз в точке, где
противоборствуют добро и зло” (Jérôme Garcin. Le Dictionnaire.
P., 1988, р.337). Редко, но и в жутковатом мире персонажей Пиэйра
де Мандиарга добро волшебно торжествует над злом, как это и
произошло в “Миранде”. Кредо писателя — “Я живу для того, чтобы
любить”, — обрело в этом рассказе классическое воплощение.
Переведено:
“Огонь под пеплом”. Перевод А. Васильковой. М., “Текст”, 1998;
“Морская лилия”. Роман. Рассказы. Перевод И. Волевич, И.
Кузнецовой, Е. Морозовой. М., МИК, 1998.
Заметки о писателях
331
André Pieyre de Mandiargues: “Le musée noir”
(“Ночной музей”), 1946; “Soleil des loups” (“Волчье солнце”), 1951;
“Le cadran lunaire” (“Лунный диск”), 1958; “Feu de braise” (“Огонь
под пеплом”) 1959; “La Marée” (“Морской прилив”), 1963; “Porte
dévergondée” (“Дверь беспутства”), 1965; “Le Marronnier”
(“Каштан”), 1968; “Mascarets” (“Волны”), 1971; “Sous la lame” (“Под
лезвием”), 1976.
“Миранда” входит в сб. “Под лезвием”.
ТКАН КЕЙРОЛЬ
(Род. в 1911 году)
Жан Кейроль верует в слово и сам испытал его могущество в
экстремальных условиях: “...когда я прочел в тюрьме “Красное и черное”,
я действительно подумал, что умру, как Жюльен Сорель. Погруженный
в горестное одиночество, я полностью отождествлял себя с этим героем,
он волновал меня, мешал мне жить мелко, в тесноте моей одиночной
камеры.(Жан Кейроль. Чтение и персонаж. Перевод
Н.Ржевской. — В кн.: “Писатели Франции о литературе”. Составление
и предисловие Т.Балашовой и Ф.Наркирьера. Редактор Г.Беликовская,
с.414). Подпольщик в годы Сопротивления, Жан Кейроль был заточен
гестапо в тюрьму Френ, а в начале 1943 года брошен в лагерь смерти
Маутхаузен. В грозные годы Муза не охладела к поэту:
Не все потеряно усни о ночь моя
качаясь на волнах медлительных небес
не все потеряно усни мой день усни
для броцденных полей для высохших ключей
для солнца без лучей для ветра средь аллей
не все потеряно усни моя любовь
пока мы памяти погубленных верны
и сердцу детскому уловки не нужны
и на развалинах сады восходят вновь
и Трапезой Ночной живые сплочены
не все потеряно ведь я тебя люблю.
(Перевод С.Ошерова. — В кн.: “Я пишу твое имя, Свобода”.
Составление и статьи об авторах С. Беликовского. М.,
“Художественная литература”, 1968, с.105). Любовь и мужество
дарованы поэту на все времена — и до войны и после нее: “Летучий
голландец”, 1936; “Небесные явления”, 1939; “Зеркало искупления”, 1944;
“Стихи Ночи и Тумана”, 1946; “Жизнь отвечает”, 1948; “Слова — тоже
332
Заметки о писателях
жилища”, 1952; три тома “Поэзия — Дневник” (1969, 1977, 1980);
наконец, “Ключевые стихи” (1985), где солнце, природа, человек,
Франция, весь мир обрели голос живого, родного существа, достойного
любви и сострадания. Искушение — назвать стих Жана Кейроля
чеканным, столь завораживающ его ритм, но еще сильнее пленяет его
«осердеченная» (по слову Марка Щеглова) мелодичность. В поэтической
вселенной Жана Кейроля — сквозь личный опьгг поэта — увиден мир
XX века в его трагедийной контрастности и торжестве жизни. В
поэзии Жана Кейроля вновь зазвучал выстраданный им своей судьбой
сказочно-гармоничный лад, присущий его предтечам — Гийому
Аполлинеру и Луи Арагону.
Всеохватны и тревожны размышления художника о векторе
развития цивилизации; его волнует ухудшение сферы обитания
человека — в деревне ли или в городе; оскудение разговорной речи;
засилье гипнотической рекламы. Ранее многих он обнаружил
двойственный характер вторжения телевидения в частную жизнь
человека: «Это оконце в мир... но и “сигнал тревоги”, возвещающий о
величайшем в истории ограблении — о краже у человека его
собственных представлений об окружающем» (Жан Кейроль.
Жизненное пространство. Перевод Н.С.Бордовских. — В кн.; “Над
Сеной и Уазой”. Составление и предисловие Т. В. Балашовой.
Комментарии З.И.Кирнозе и Т.В.Чугуновой. М., “Прогресс”, 1985,
с.362). Тревогой и надеждой овеяны романы художника: “Я буду
жить любовью других” (1947); “Ночное пространство” (1954);
“Хладное солнце” (1963); “Не забывайте, что мы любим друг друга”
(1968); “Я слышу его еще” (1969); его повести: “История луга”
(1970); “История моря” (1973); “История леса” (1975); "История
дома” (1976); “История неба” (1979); рассказы и новеллы.
Ночь. Осенний дождик. Титу — на стреме. Ограбление квартиры.
Титу, томимый ожиданием, слинял бы, если бы не Миш... Ей приносил
он жареный миндаль и однажды в кино коснулся ее руки или колена...
Ее подставить? Ни за что! Задремал, навалились кошмары. И вдруг —
Миш: смываемся, быстро! Они передрались там из-за зажигалки... “Я
впервые вижу тебя, Титу. Раньше... подсматривали друг за другом”.
Вокзал, две чашечки обжигающего кофе, два билета, и — на
запотевшем окне ветвистые сплетенья, навевающие грезы влюбленным.
Занялась заря, открывались “иные, несравненно ясные пути”. Финал
“Рассказа 5” (“Моросил дождь: улица была пустынна, ночь светла”)
подтверждает авторское наблюдение — в концовке таится начало”.
Это суждение из “Эссе об искусстве короткого рассказа” (1980) —
авторского манифеста в защиту новеллы. Короткий рассказ “схватывает
Заметки о писателях
333
неуловимое, он обладает стремительностью hold-up, захватывает нас,
как заложников, похищает нас силой, и мы корим рассказы за
романичность: это же настоящее умыкание ”. В своих новеллах,
продолжает Жан Кейроль, “я пытаюсь изобразить что-то похожее на
полосатый узор, в котором освещается мимолетно одно мгновение в
наивысшем напряжении и быстротечности, удар молнии во время
короткой передышки... Ибо в жизни каждого человека есть пережитый
им краткий момент, крохотный промежуток необдуманного времени,
порой затемненного, но оставляющего отпечаток, и обстоятельства,
порожденные им, вытекающие из него, чаще всего всплывают вновь в
смутной грезе, из глубин минувшего, среди дремы”.
Жан Кейроль избран в Гонкуровскую Академию в 1974 году.
Переведено:
“История одного дома” (перевод Н.Брандис и А.Тетеревниковой). —
“Иностранная литература”, 1982, №12.
Jean Cayrol: “Exposés au Soleil” (“Данники солнца”), 1980;
“Qui suis-je” suivi de “Une mémoire toute fraîche” (“Кто я?” и
“Неизбывная память”), 1984; “Des nuits plus blanches que la nature”
(“Неестественно белые ночи”), 1987.
“Рассказ И. Вы меня не узнаёте?” входит в сборник “Данники
солнца”; рассказы “Однажды зимой” и “Ласточки” входят в сб.
“Неестественно белые ночи”.
АНРИ ТОМА
(1912 — 1993)
Родился в селении Англемон, в Вогезах. Ученик Алена в лицее
Генриха IV. В прозе дебютировал романом о провинциальном коллеже
“Ведерко с углем” (1940). Затем последовали: “Отступники” (1951),
“Лондонская ночь” (1956), “Джон Перкинс” (Премия Медичи, 1960) и
роман о корсиканском очаровании “Высокий мыс” (Премия Фемина,
1961). После войны работал на Би-би-си в Лондоне. В 1958 — 1960-м
преподавал французскую литературу в университете США. В 1960-м
обосновался в Париже.
Анри Тома — поэт, неутомимо разгадывающий суть вещей и
явлений: “Страдания слепого” (1941), “Предвестье жизни” (1944), “В
разлуке с миром” (1947), “Никакого разлада” (1950), “О чем ты
думаешь” (1980). “В его стихах оживают неприметные события
повседневности, из которых и соткана жизнь”. Суждение Робера
Сабатье о поэтическом стиле Анри Тома продуктивно и для восприятия
334
Заметки о писателях
его новеллистического мастерства: “Анри Тома освещает обыденное
особым светом, таинственным, иногда загадочным, отыскивая в людях и
вещах “тень смысла”, то, что может ускользнуть от нас, как бы ни
обострены были наши чувства” (Robert Sabatier. La Poésie du
XX siècle. III. Métamorphoses et Modernité. P., Albin Michel, 1988, p.
175, 176). Жак Бреннер конкретизирует соприкосновение поэзии и
новеллистики Анри Тома: новелла “Мишень” “полна щемящей нежности
и целомудренного отчаяния, звучащего в иных стихотворениях” писателя.
Его новеллам присуща особая атмосфера тревоги, сочувствия,
ожидания — трагедии или чуда. Искусство новеллы у Пушкина и
Чехова пленило Анри Тома. У новеллы иная цель, чем у романа,
убежден художник, “другие отношения с жизнью... У любой моей
новеллы имеется отправная точка, своего рода предупредительный
щелчок, — в самой реальности... Новелла может простираться в
бесконечность мечтаний, но обозначенных кратко” (“131 nouvellistes
contemporains par eux-mêmes”. Ouvrage coordonné par Claude Pujade-
Renaud et Daniel Zimmermann. Levallois-Perret, 1993, p.300)
Переводил Шекспира (“Антоний и Клеопатра”, “Сонеты”...), Гете
(“Торквато Тассо”), Пушкина (“Каменный гость”, “Русалка”),
Мелвилла (“Мошенник”)...
Книга размышлений “Радость этой жизни” (1991) вобрала
заветные мысли художника. О жизни: “Тайна наслаждения жизнью
открылась мне в малых вещах, в крохотных вещицах, в которых и в
голову не придет узреть что-то необъятное — этакие эпохальные
творения, вызывающие зависть у вечности”.
О человеке: “Человек не волен подвести итог своей жизни даже в
последний час. Отчет — это коммерческая или политическая
принадлежность... Итог жизни — сфера морали”.
О “нерукотворной” природе гения: “Я восхищался и обожал
безгранично Рембо, Бодлера... никогда не воспринимал их как мэтров —
они были неподражаемо уникальны. Мэтр — порождение школы”.
О том, как директор коллежа изъял у него в 1928 году “Цветы
зла” Бодлера, а сам он утратил томик Рембо с предисловием Поля
Клоделя. Случилось все это в коллеже Станислава, что в Сен-Дье, в
том самом городе, из которого бежал герой рассказа “Пепелище
великого пожара”. Кстати, и Анри Тома трижды бежал из коллежа,
возвращаясь в него в сопровождении классного надзирателя.
Наконец о сокровенном: “Творчество для меня всегда было
объяснением в любви жизни, и иногда жизнь отвечала мне взаимностью”.
Большая премия Французской Академии (1986). Большая премия
Общества литераторов за все творчество (1992).
Заметки о писателях
335
Переведено:
Рассказы “Дверь” и “Башни собора Парижской Богоматери” в переводе
Ю.Стефанова вошли в состав кн.: “Современная французская новелла”.
Составитель Т.Ворсанова. Предисловие Н.Ржевской. М., “Прогресс”, 1981.
Henri Thomas'. “La Cible” (“Мишень”), 1955; “Histoire de
Pierrot et quelques autres” (“История Пьеро и другие истории”), 1960;
“Sainte jeunesse” (“Благословенная юность”), 1972; “Les Tours de
Notre-Dame” (“Башни собора Парижской Богоматери”), 1977.
Новелла “Пепелище великого пожара” входит в сб. “Башни собора
Парижской Богоматери”.
МАКС-ПОЛЬ ФУШЕ
(1913 — 1980)
На одной из дождливых тропинок,
В луже, ветром осенним разбитой,
Мы письмо прочитали солдата,
Что убит на старинной войне.
Это строки из стихотворения Макс-Поля Фуше “Известному
солдату” (Перевод М.Кудинова. — В кн.: “Я пишу твое имя,
Свобода”. М., 1968. Составление и статьи об авторах С.Великовского,
с. 253). О “старинной войне” поэт ведал не понаслышке. Его отец так
и не оправился после ранения на фронте.
Макс-Поль Фуше родился 1 мая 1913 года в Сен-Ва-ла-Уг, на берегу
залива Сены, близ Шербура, в семье судовладельцев. Отец, истый
республиканец, гордился парусниками “Свобода”, “Равенство” и
“Братство”, да и рыболовными судами “Жан Жорес” и “Карл Маркс”.
В 1923 году семья перебралась в Алжир. Учился в лицее, во французской
школе в Афинах. Секретарь “Социалистической молодежи” в Алжире —
в память об отце. Вместе с Шарлем Отраном основал журнал “Фонтэн”
(1939-1948), который в годы войны стал “средоточием французской
культуры” (Жан Лескюр). На его страницах прозвучала “Свобода” (май
1942) Поля Элюара, стихи Луи Арагона, Макса Жакоба, Рене Шара,
Жана Кейроля, Жюля Сюпервьеля, Сен-Жон Перса, вольное слово
Антуана де Сент-Экзюпери, Андре Жида...
В марте 1943 года, в предвидении Освобождения, Макс-Поль
Фуше обращается к сознанию сограждан, анализируя условия, которые
потворствуют фашизму: ”... современный человек — это человек
одинокий. Он одинок, потому что не знает, существует ли он. Он не
знает этого, потому что он больше не созидатель своей жизни... Его
336
Заметки о писателях
жизнь все реже и реже дело его собственных рук, за него ее делают
другие... Фашизм черпал свою силу в слабости, в лени, в усталости, в
пассивности, вдруг охватившей людей” (Макс-Поль Фуше. С
Францией в сердце. Перевод М.Абезгауз. — В кн.: “С Францией в
сердце”. Составление и справки об авторах В.Козового. “Слово к
читателю” П. Антокольского. Предисловие Ф.Наркирьера. М.,
“Прогресс”, 1973, с.464-465).
В канун войны (“Пронизывающий ветер”, 1938), в ее разгар
(“Пределы любви”, 1942), в тревожные мирные дни (“Пребудет
тайна”, 1961) звучал внятный голос поэта, чтивший немецких
романтиков; Жерара де Нерваля, Жюля Сюпервьеля... Некогда
испытал религиозное искушение под воздействием Эмманюэля Мунье.
Ни социалистические идеалы юности, ни религиозные искания зрелых
лет с годами не исчезали бесследно, претворяясь в творчестве
опосредованно, в “снятом” виде...
Помимо всех предметов учитель Дерайо внушал ученикам уважение
к слову и жесту; недаром они прозвали его Сфинксом и сами подражали
ему в застывшей единообразной позе (похоже на нашу игру —
“замри!”). А еще — удивление — дозволял себе поблажки отстающим
и убогим — “ради справедливости”. А способным объяснял, что ни
оценки, ни поощрения не идут в сравнение с радостью, которую они
обретают благодаря собственным усилиям. В первый же день он
начертал на доске — ТАИНА И ЯСНОСТЬ... Ребятам захотелось
проникнуть в Тайну. В классе был шкаф, но открывал его
поскрипывающую дверцу лишь Сфинкс. В его отсутствие “горячие
головы” заглянули в Тайну и уткнулись ... в пустоту. Бунт. При входе
учителя — все притаились под партами. Пустота... Возвращаясь домой,
мальчишка (он же рассказчик) увидел в саду, на скамейке, уставшего
человека с опущенной головой... Не божественный Сфинкс, а глубоко
опечаленный учитель (рассказ “Господь Бог”). Утоляя свою страсть к
археологии, этнографии и азарт знатока искусства, Макс-Поль Фуше
после войны изъездил Европу, Африку, Америку, Индию и увековечил
увиденное в очерково-эссеистских книгах: “Обнаженные народы”
(1953); “Индийские просторы” (1955), “Паруса Португалии” (1959),
“Искусство Карфагена” (1962), “Призывы и обращения” (1967).
Революционному брожению в Латинской Америке посвятил роман
“Встречи в Санта-Крус” (1976). Духовное “завоевание” мира,
неравнодушие к судьбе личности и народов — в крови у французских
писателей. Сродни “всемирной отзывчивости” Ф.М.Достоевского...
Рассказчик простился с Инге. След ее ладони отчетлив на окне в
его купе. А мир за окном, “вопреки моему желанию охватить его
Заметки о писателях
337
руками, чтобы делить с ним страдания и радости, этот мир — столь
же неуловим, как мерцающие огни электромагистрали” (рассказ
“Оконное стекло”). Но и это стремление, и всемирное интимное
сопереживание не исчезают, а таинственно “озвучивают”, задумчиво -
мирно или простодушно-мажорно, партитуру повествования. “Что до
благодати... — веровал Макс-Поль Фуше, — мы обретаем ее в
изумлении, при условии, что мы достойны испытать восхищение”.
Макс-Поль Фуше — многолетний ведущий двух бесподобных
телепрограмм “Нить жизни” и “В стране искусства”.
Ma х - Po 1 F о u с h е t : “Les Evidences secrètes” (“Невероятная
очевидность”), 1972.
Новелла “Фигуры башенных часов” входит в сб. “Невероятная
очевидность”.
ЭММАНЮЭЛЬ РОБЛЕС
(1914 — 1995)
“Испанцы знают, что смерть — неминуемая данность,
единственное, в чем человек может быть уверен, единственная
достоверность. Они часто думают о смерти, и когда ими овладевает
религиозность, то это — вера, которая полагает, что жизнь намного
короче, чем смерть”. С этим суждением Хемингуэя соглашались и
создатель романа “Чума”, и его друг — Эмманюэль Роблес,
назвавший сборник новелл “Лицом к смерти”.
Родился 4 мая 1914 года в алжирском городе Оране, в семье
каменщика, умершего от тифа незадолго до появления на свет сына.
Мама — испанка, гладильщица и приходящая домработница; ее образ
увековечен в романе “Исступленное лето” (1974). Жили вместе с
бабушкой — Марией де лос Долорес, андалуской, уехавшей с семьей из
Гранады — в Оран. В 1931-м поступил в пединститут г. Алжира, где
подружился с Мулудом Ферауном. Увлекался книгами Дюма и Гюго;
стихи Аполлинера ошеломили его. Читает М.Горького, АМальро,
Э.Хемингуэя. Вместе с Жаном Люрса и Фернаном Гренье посетил нашу
страну (1934). В 1937 году — присутствует в Париже на Конгрессе в
защиту культуры; призывается на авиабазу в Блиде; знакомится с
Альбером Камю, Макс-Полем Фуше. Сотрудничает в газете “Альже-
репюбликен”, издает роман “Действие” (1938). После демобилизации
(1940) преподает в селах и городах Алжира. Его роман “Райская
долина” (1941) исполнен, по оценке А.Камю, “сдержанной неистовой
силы, и в определенном смысле патетичен”. Встречается с Роже Гароди,
338
Заметки о писателях
освобожденном из вишистского лагеря на юге Алжира, с Андре Жидом,
Антуаном де Сент-Экзюпери и Филиппом Супо. Появляется его роман
“Страда человеческая” (1943, Популистская премия — 1945) с
аннотацией Альбера Камю: “Отъезды, мятежи, бескорыстная крепкая
дружба, истина на склоне гор — таковы ключевые и захватывающие
темы”. С 1943-го — военный корреспондент: Корсика, Сардиния, юг
Италии. Впечатления этих дней позже отзовутся в романах “Везувий”
(1961) и “Однажды весной в Италии” (1970). Смерть подстерегала
писателя — в авиакатастрофе под Тулузой (1944), но он утратил тогда
лишь рукопись продолжения “Райской долины”. В конце 1945-го —
вновь несчастный случай — в полете над Уругваем. Сопровождал тело
кинооператора Шанселя на пароходе “Desirade” до Гавра, где собрались
родные погибшего. Натянутому, как тетива, рассказу “Вестник”
предшествовал айсберг трагедийных переживаний автора. В мирные дни
Эмманюэль Роблес вместе с Альбером Камю и Мулудом Маммери
приближали день освобождения Алжира от колониального режима. В
злободневно-исторической драме “Монсерра” (1948) — на авансцене
человек мужественного поступка, отвергающий зверское порабощение
“чужого” народа, наделенный волей к самопожертвованию ради свободы
и человечности. “Пьеса удалась, — поддержал А.Камю автора. —
Удачней всех персонажей — Искьердо”. И впрямь, этот
иезуитствующий полковник, тиранящий свои жертвы, сродни
камюсовскому Калигуле. Отважному Монсерра сопутствует, в мире
художника, Смайл бен Лахдар, доказавший всемогущему Альмаро, что
нельзя безнаказанно садистски убивать людей (роман “На городских
холмах”, 1948, премия Фемина). В условиях военного противостояния в
Алжире художник ищет пути преодоления конфликта: участвует в
создании Федерации алжирских либералов; входит в Комитет
гражданского перемирия; 23 января 1956 года председательствует в
Алжире на лекции Альбера Камю, прочитанной им в Клубе
здравомыслящих мусульман под крики толпы европейцев на площади:
“Смерть Камю!”. В апреле 1958 года Альбер Камю разделил боль
своего друга — в день гибели его сына Поля. Однажды, выручая из беды
юного алжирца, Роблес вылетел в Париж и встретился с Камю — в
канун его очередного визита к де Голлю по алжирским делам. 28
декабря 1959 года Камю отправляет письмо Роблесу с оценкой его
пьесы “Речь в защиту мятежника” (nocT.13.IV.1966). А в сумерках 4
января 1960 года Роблес с женой Камю Франсиной устремляется в
селение Вильблевен — к месту катастрофы: “Казалось, Камю заснул”.
Чуть раньше Оранский журнал “Силуэт” подготовил сюрприз —
специальный номер (№30, декабрь 1959), посвященный Роблесу, с
Заметки о писателях
339
текстами Мулуда Ферауна, Жана Кейроля и словом Альбера Камю о
“Нашем друге Роблесе”: “...сочинениям Роблеса присущи мощь, явная
мужественность и особое великодушие, что и объясняет их быстрый
успех... Мужчина в противоборстве с женщиной, честь обездоленных,
трагизм долга, безмерная страсть, и все это пронизано большой и доброй
народной теплотою — таковы темы этого творчества, которое я видел
при рождении и которое взросло, подобно могучему растению, под
африканским солнцем и дождями” (Albert Camus. Essais. P., La
Pléiade, 1965, p. 1918).
Следовать своему долгу — трагично. И не все выдерживают
моральные перегрузки. Работяга Сандро после смерти любимой Магды
расквитался с унизившим его хозяином, но жить стало невмоготу (роман
“И занимается заря”, 1952). Долг для иных героев — не вериги и не
рациональный кодекс поведения; скорее — это почти безотчетное
выражение их человеческой сути. Защищая честь Люсьены, Марк
Андриа смело бросается на управляющего Рагно. А тот, двадцать лет
назад “пройдя школу” в Алжире, в упор расстреливает молодого
человека (“Невидимое древо”, 1979). Интуитивно прислушиваясь к
внутреннему голосу, Люсьена во время опознания спасла человека
(“Гвоздики”). Ее диалогический поединок с полицейским, когда она
собиралась с духом и одержала верх, — классический пример
“театральной” техники мастера. В сюжете повествования порой
возникает “сюспанс”, напряженное ожидание, когда смерть “охотится” за
симпатичным, подобно Уго Ласснеру, героем, который вопреки риску
верен призванию и человеческому долгу (роман “Венеция зимой”, 1981).
В октябре 1973 года Роблес избран в Гонкуровскую Академию,
унаследовав кресло Ролана Доржелеса.
Память о друге, поддержавшем его раннюю прозу, и о бабушке,
завещавшей ему серебряное распятие, художник своеобразно увековечил
в романе “Трава среди руин” (1992). Время и место действия здесь, как
и в “Чуме” Камю, заретушированы, но соотносимы с исторической
реальностью середины века. Диктаторский режим “вождя нации”;
свирепая “Черная гвардия”; религия гонима, храмы осквернены; война;
города в руинах; освободители... Среди развалин вспыхивает
очистительная любовь лейтенанта Веллера и мученицы Илоны; в глубине
ее души, “вопреки всем страданиям и ужасам, неистощимо сияло солнце”.
Последняя “встреча” с другом — книга воспоминаний “Камю,
солнечный брат” (1995), заключительный очерк в ней — “Камю по
всему свету” и дата: “Январь 1995”.
Переведено:
“Кабильский соловей” (перевод Н.Световидовой). — “Иностранная
340
Заметки о писателях
литература”, 1973, №9; “Гвоздики” (перевод М. Архангельской). — В
кн.: “Французская новелла XX века. 1940 —1970”. М., 1976; “Элен”
(перевод Н.Поповой). — “Литературная газета”, 8 марта 1978 года;
“Невидимое древо” (перевод Н.Световидовой). — В кн.: “Дом
одинокого молодого человека”. Составление и предисловие
В.Никитина. М., “Молодая гвардия”, 1990.
Emmanuel Roblès: “Nuit sur le monde” (“Ночь над
миром”), 1944; “La mort en face” (“Лицом к смерти”), 1951;
“L’Homme d’avril” (“Человек в апреле”), 1959; “L’Ombre et la rive”
(“Тень и берег”), 1972; “Erica” (“Эрика”), 1994.
Рассказ “Вестник” входит в сб. “Эрика”.
ЖАН-ЛУИ КЮРТИС
(1917 — 1995)
Родился 22 мая 1917 года в Ортезе, что в провинции Беарн. Его
отец — состоятельный мебельщик — знавал Франсиса Жамма. В
раннем детстве любил пересказывать волшебные сказки, придумал
роман о приключениях мальчишки на берегах Ганга. В юности “я в
самом деле стал писателем, — вспоминал художник, — если быть
писателем означает жить... в воображении, выбирать и расставлять
слова, обретать наивысшую радость в отшлифовке текста”
(J.-L.Curtis. Questions Л la littérature. P., 1973, р.ЗО). Вперемешку
поглощались — Расин, Мольер, Руссо, Шатобриан и маститые
современники — Поль Бурже, Анри Бордо, Пьер Бенуа и особенно
Морис Баррес. Его “О любви, о неге и смерти” опьяняло юношу, а
“Сады Кордовы” с их неотвязной музыкой знал назубок. Чтение и
освоение искусства мэтров — у истоков становления художника. В
подражание Франсуа Мориаку он сочинил роман “Черное озеро” о
превосходстве природного инстинкта над безжизненным рассудком...
Лет десять преподавал в Лионе, Орлеане и в столичных лицеях
английскую литературу, читал университетский курс французской
литературы в Филадельфии.
Война и Сопротивление... Память о них жива и в его литературном
имени. Луи Лаффит (настоящее имя писателя) встретил войну в
авиации. Там-то и повстречался ему американский истребитель
“Кюртис”... Когда 25 июня 1987 года его принимали во Французскую
Академию, один из “бессмертных” посетовал, что писатель не выбрал
более привычное для французского уха имя. Вдвойне комичное
назидание — не Юбер ли Лашом это “выпрыгнул” из романа
Заметки о писателях
341
“Мыслящий тростник” и принялся поучать — и не свояка Марсиаля
Англа да, а... своего создателя...
Первая публикация — рассказ “Альцест” (1944), “внушенный”
Еврипидом, в журнале “Литератор”. Здесь прозвучали программные
мотивы: взгляд моралиста на общество и человеческую жизнь,
критический, а порой и сатирический подход; классичность в стиле и
развертывании повествования.
В романах “Молодые люди” и “Леса в ночи” (1947, Гонкуровская
премия) разрабатывается “реалистическая жила” в хроникальных сюжетах
о предвоенной поре, оккупации и Освобождении. Прослеживаются
параллельные судьбы персонажей; композиция, по замыслу писателя,
включает “монтаж” в духе “контрапункта”, заимствованного у Олдоса
Хаксли. Контрапунктичен и роман “Правое дело” (1954) — о
политическом самоопределении героев в послевоенные годы.
На засилье “нового романа” художник ответил взыскательностью к
самому себе, не сбиваясь с курса. Его романы — “Напоказ” (1960),
“Сорокалетние” (1966), “Молодожены” (1967) — обрели особую
выразительность. Повествовательная ткань становилась прочной,
упругой — не разорвешь! Да еще и — внятной, интригующей
читателя своей содержательностью. Разве не любопытно знать — в
каком обличье выступает ныне лицемерие и снобизм? А вот,
оказывается, как водят за нос обывателей циничные “друзья народа” —
политиканы! Им под стать “плебейская” натура, с остервенением
рвущаяся наверх. Уму непостижимо, почему этой богатой наследнице
вздумалось все отдать обездоленным “третьего мира” (повесть
“Парадный этаж”)? Неужто праздность, нахватанный дилетантизм и
вся эта “сладкая жизнь” способны омрачить элитную душу юного
хозяина жизни (рассказ “Об искусстве и любви”)? Не любо ли юноше
приноровиться к роли молодожена, а женщине “бальзаковского
возраста” войти в содружество сорокалетних? А горечь отчуждения
между родителями и детьми (новелла “Венеция под сомнением”)?..
Подняв жалюзи над тайнами общественной и частной жизни, писатель
обрел читателя без границ. Недаром он верил, что наряду с
герметичной литературой должна вести за собой читателя “открытая
литература, которая не колеблясь обращается ко множеству, совсем не
обесценивая и не принижая себя”.
Роман “Мыслящий тростник” (1971) — классика “открытой
литературы”. Смерть друга, а не май 1968 года, разбудила Марсиаля
Англада. Он задумался о бестолково прожитом времени, о
неотвратимом исходе и смысле жизни...
Делец Филипп Меркадье — так тот утешался, что и после
342
Заметки о писателях
исчезновения останется патроном для вымуштрованного персонала своей
фирмы (рассказ “Рынок идей”)- Меркадье — гротескный образ
циничного поставщика “духовной пищи” в оскудевшем мире... Марсиаль
Англад — живой человек, неотразимый в мужском обаянии и
простодушии. Лишь бесхитростный “разброс”, казалось бы,
неиссякаемой энергии угрожает ему. Личность, по слову Льва Гумилева,
пассионарного склада. Вихревой ритм повествования высвечивает
искренность и человечность Марсиаля и изнанку респектабельности
Лашома. Подобно Бувару и Пеюоше, с молниеносностью “кибера”
всасывал Лашом все новшества — надо же блистать в салонах и быть
своим в “сферах”. Невзрачный фавн из “шутовского хоровода” в маске
“души” общества. А Марсиаль — “мыслящий тростник” — с неистовой
энергией глотал новейшие философские “откровения” в поисках истины:
верить ли в Бога? в бессмертие души?... — и не находил ответа. Эротика
баловней моды — Жене, Клоссовского, Батайя — лишь укрепила его
доверие к Рабле. В духовных странствиях Марсиаль обрел внутреннюю
жизнь и, вослед вольтеровскому герою, выстрадал свою истину: “рай на
земле — это быть с теми, кого любишь”. Финал романа — в родстве с
верой художника: книги пишут, чтобы “приносить счастье — приносить
счастье тем, кто их творит, и кто их читает... книги всегда — дети свободы
и радости; и этим они понемногу наделяют всех, если это хорошие книги”.
В 70—90-е годы роман — по-прежнему любимый жанр:
“Ускользающий горизонт” (1979), “Дорога в гору” (1980), “Биение
моего сердца” (1981), “Скверный выбор” (1984), “Храм любви”
(1990). Шедевр художника — последний роман “Андромеда” (издан
в 1996 году). В нем прорывается, вопреки паучьим козням коварства и
злобы, бетховенианский мотив свободы и радости жизни, созвучный
суровой судьбе пленительной, душевно щедрой Анни Жермон.
В эссе “Воспитание писателя” (1985) рассказывается о роли книги
в творческом становлении.
Зрелый художник сочинял, уповая на “утопию”: “упразднение
классов и авторитарных режимов, демократизация... искусство и
литература открыты для всех, предложены всем... В этой утопии, —
говорил он в 1972 году, — нет ничего невероятного; по крайней мере
можно ведь и мечтать о ее пресуществлении”.
Переводил Шекспира (“Кориолан”, “Король Лир”), Джона
Осборна (“Неподсудное дело”).
Переведено:
Рассказы: “Рынок идей” (перевод С.Тартаковской). — В кн.:
“Рассказы французских писателей”. М., ИЛ, 1963; повторно под
заглавием “Идеи на продажу” (перевод Валентина Дмитриева). —
Заметки о писателях
343
“Литературная Россия”, 15 июля 1977 года; “Венеция под сомнением”
(перевод Л.Большинцева, О.Айзенштат). — “Простор”, 1972, №1;
“Парадный этаж”. Перевод К.Северовой. Предисловие Ю.Уварова.
М., “Прогресс”, 1980.
Романы: “Молодожены” (перевод Л.Лунгиной). — В кн.:
“Французские повести”. Составитель Л.Лунгина. Предисловие Л.Зониной.
М., “Молодая гвардия”, 1976; повторно в кн.: “Французские повести”.
Составление и вступительная статья Ю.П.Уварова. М., “Правда”, 1984;
“Мыслящий тростник”. Перевод Л.Лунгиной и Ю.Яхниной. Предисловие
Ю.Уварова. М., “Прогресс”, 1975.
Jean-Louis Curtis: “Un saint au neon” (“Неоновый
святой”), 1957; “Le Thé sous les cyprès” (“Чай под кипарисами”),
1969; “L’Etage noble” (“Парадный этаж”), 1976; “Les Moeurs des
grands fauves” (“Нравы хищных зверей”), 1988; “Le Comble de chic”
(“Высший шик”), 1994.
Рассказ “Теплая компания” входит в сб. “Высший шик”.
РЕНЕ ДЕ ОБАЛДИА
(Род. в 1918 году)
Родился в Гонконге 22 октября 1918 года. В детстве с мамой переехал
во Францию. Учился в Парижском лицее Кондорсе. В 1939-м —
мобилизован; с 1940-го по 1945-й — в немецком плену (Силезия).
Сотрудничал в журналах “Меркюр де Франс”, “84”. Получил
премию Луи Парро за сб. стихов “Полдень”. Роман “Бегство в
Ватерлоо” (1956) увенчан Большой премией черного юмора.
Комическое — родная стихия Рене де Обалдиа. Его смех ироничен, а
порой и саркастичен, когда высмеивается опасное или нелепое явление,
вроде фанатичного подражания, идолопоклонничества, почти полного
отказа от собственной индивидуальности. Правда, и в ироничной
“Шляпке над буквой “Т” можно расслышать “не злорадство”, а просто
веселую ноту, сродни тувимовскому звуку:
Потеряла буква Ю
Перекладину свою!
(Перевод С. Михалкова)
По-детски звучит смех в “Фатальной страсти”. Нелепо же тут
увидеть комическую параллель вагнеровской Кундре — то исполненной
сладострастья, то презрения к плотским утехам; заманчиво, конечно,
сблизив “вытряхивание пыли” (secouer la poussière) с “освобождением
от предрассудков” (secouer les préjugés), узреть здесь параболу или
344
Заметки о писателях
притчу, но не слишком ли это серьезно? У смеха здесь редкостный
оттенок — как в детских играх, когда все понарошку. Зримость и
“кадрировка” действия в этой крохотной новелле, комизм ситуации и
развязки — проявления драматургического дара художника.
Рене де Обалдиа — плодовитый комедиограф 60—80-х годов XX
века: “Сатир из Ла-Виллет” (пост. 1963); “Неизвестный генерал”
(пост. 1964); “Сельский космонавт” (пост. 1965); героическая комедия
“...И в конце ударная волна” (пост. 1968); футуристическая комедия
“Господин Клебс и Розали” (пост. 1975); “Нежиться по утрам” (пост.
1977); комедия в мольеровском духе “Славные буржуа” (1981).
Вбирая опыт, но не подражая великим современникам — Жану
Ануйю и его феноменальному Театру, Эжену Ионеско и безысходности
“Театра абсурда”, Жан-Полю Сартру и экзистенциалистской драме, —
Рене де Обалдиа занял свое место — продолжателя и обновителя
театра “здравого смысла”, традиций Эжена Лабиша и Викторьена
Сарду, обогатив комедию жгучей злободневностью, игрой своей
фантазии, непринужденным смехом, остроумной речью своих
разноликих персонажей. “Он возвращает нам то, что мы утратили с
годами, — заметил Морис Надо, — волнующую игру, безудержную
фантазию, парение мечты и веру, что мир — это бескрайний школьный
двор, где злыдни и притворщики схлопочут по заслугам”.
René de О Ь a ldi a: “Les Richesses Naturelles”
(“Естественные богатства”), 1952; “Les Richesses Naturelles. Récits -
éclairs. Edition revue et augmentée”, 1970.
“Рассказы-озарения” — “Фатальная страсть” и “Шляпка над
буквой Т” публикуются в переводе на русский язык по
“просмотренному и дополненному” изданию “Естественных богатств”
1970 года.
ПЬЕР ГАМАРРА
(Род. в 1919 году)
Новелла отличается от романа, по мысли Пьера Гамарра,
сжатостью, драматическим накалом, малым числом персонажей,
эпизодов, отказом от ряда “повествовательных элементов — завязки,
описаний внешности, отступлений, пространных концовок. Новелла не
медля приступает к сути, ее развязка часто ошеломляюще стремительна”
(P.Ga marra. Défense et illustration de la nouvelle. — “Europe”, août-
sept. 1981, № 628-629. La Nouvelle Française-1, р.З). В памяти
всплывают новеллы с “часовым устройством” — “Дорога каждая
Заметки о писателях
345
минута” Ива Фаржа и “Две дюжины устриц” Пьера Куртада, — где
жизнь героев зависела от мгновения, одного неверного жеста. По часам
размерена и жизнь труженицы Хадиджи — героини рассказа “Там,
вдалеке, оазис...” Но тут “часовой механизм” обезврежен. Хадидже
никто не угрожает. Есть у нее и опора — стойкая мечта и верный друг.
“Я очень люблю эту новеллу о двух юных алжирцах, которые мечтают
о своем родном крае, — сказал Пьер Гамарра, обращаясь к русскому
читателю. — Моя книга “Жизнь прекрасна” стремится стать
организмом мечты”. Мечта, романтика пронизывают все творчество
Пьера Гамарра, укорененное в родной окситанской почве.
Пьер Гамарра родился в Тулузе 10 июля 1919 года. Участвовал в
Сопротивлении. Его суровый рассказ о предательстве “Ешь свой суп”
почтенное жюри (Жорж Дюамель, Эльза Триоле, Раймон Кено...)
“благословило” 18 января 1946 года Большой литературной премией
Освобождения. Приверженность к малому жанру писатель подтвердил
в этюде “Мопассан и искусство новеллы» (1950). Полвека — в
“упряжке” “Эроп”, с 1974 года — председатель редакционного совета
этого лучшего литературного журнала. Лирический голос мужественного
тембра прозвучал в поэтических сборниках Пьера Гамарра — “Песнь
любви”, “Пушкин”, “Птицы на ветках рябины”, “Романсы Гаронны”.
Романы 50-х годов — “Огненный дом”, “Дети нищеты”,
“Полночные петухи”, “Сирень Сен-Лазара”, “Розали Брус”,
“Школьный учитель”, “Жена Симона” — поведали о судьбах
сельского учителя, столичных пролетариев, крестьян из глухой
деревушки, о людях, способных постоять за свое человеческое
достоинство и веру в социальную справедливость.
Мир детства, романтика дружбы, азартного поиска, приобщения к
тайне — воссозданы в серии приключенческих повестей “Тайна
Берлюретты” (1957), “Клад Трикуара” (1959), “Берлюретта против
Эйфелевой башни” (1961), “Капитан Весна” (1963), “Двенадцать тонн
бриллиантов” (1978). В традициях “народного романа” трилогия
“Тулузские тайны” (1967), “Золото и кровь” (1971), “Семьдесят два
солнечных дня” (1975) повествует о бесславной империи Наполеона III
и героических днях Парижской коммуны. Как видим, писателя влекут
к себе и новелла, и повесть, и роман. В 60—70-е годы Пьер Гамарра
отдает явное предпочтение роману разных жанров — социально-
психологическому (“Сады Аллаха”), балладно-эпическому
(“Пиренейская рапсодия”), детективному (“Убийце — Гонкуровскую
премию”), остросюжетному (“Шесть колонок на первую полосу”),
роману-предостережению (“Окситанская кантилена”). На исходе века
художник воплотил свои сокровенные замыслы — в философско-
346
Заметки о писателях
политическом романе “Река-палимпсест” (Большая премия Общества
литераторов, 1985), в романизированной биографии “Чудесная жизнь
Виктора Гюго” (1985), в любовной истории, развивающейся в суровых
исторических обстоятельствах (“Знойные уста”, 1986), в
“Невероятной жизни Христофора Колумба” (1991).
О чем бы ни рассказывал Пьер Гамарра, ему едва слышно
аккомпанирует благословенная Гаронна, ему вторит цветущая окситанская
земля. Его слово исполнено веры в человеческое братство, в разум людей,
способных одолеть стихию раздора, безумие расизма и слепой ненависти.
Переведено:
Рассказы и новеллы: “Руки людей”. Перевод Н.Закарьян и
Г.Сафроновой. Редактор Е.Бабун. М., ИЛ, 1959; “Цеп” (перевод
М.Ваксмахера). — В кн: “Рассказы французских писателей”. М., 1963;
“Стена” (перевод Д.Каравкиной). — В кн: “Французская новелла XX
века. 1940 — 1970”. М., 1976; “Море и опера” (перевод
Л.Завьяловой). — “Советская женщина”, 1955, №8; “Виноградник
Бернине” (перевод Д.Каравкиной). — “Иностранная литература”, 1956,
№10; “Золотая гвоздика” (перевод О.Граевской). — “Учительская
газета”, 31 декабря 1957 года; “Да будет свет!”, “Консервы из солнца”
(перевод М.Кавтарадзе). — “Иностранная литература”, 1959, №3;
“Флеретта” (перевод М.Капелянской и А. Шапошникова). —
“Литературная Россия”, 28 июня 1963 года; “Плата за проигрыш”
(перевод М.Обухова). — “Дон”, 1968, №1; “Машина Онезима”
(перевод Л.Брехмана). — “Литературная Россия”, 15 августа 1975 года.
Pierre С a marra: “Les mains des hommes” (“Руки людей”),
1953; “L’amour du potier” (“Любовь гончара”), 1957; “La vie est belle”
(“Жизнь прекрасна”), 1991.
Новелла “Там, вдалеке, оазис...” входит в сб. “Жизнь прекрасна”.
РОЖЕ ГРЕНЬЕ
(Род. в 1919 году)
Парижанин с отцовской стороны; лангедокские и севеннские корни
по материнской линии. Родился 19 сентября 1919 года в Кане, в семье
среднего достатка. Детство и лицей в По. Школьный наставник в
Праде, Клермон-Ферране и в лицее Монтеня в Бордо. В армии с
апреля 1940-го по 1942-й. Лиценциат филологии (1943). Участвовал
во взятии столичной мэрии в августе 1944-го. Журналистика в газете
“Комба” (1944 — 1947) — по приглашению Альбера Камю, и в
“Франс-Суар”. С 1964-го — в составе литературного руководства
Заметки о писателях
347
издательства “Галлимар”. В память о Камю выпустил в свет книгу-
альбом “Альбер Камю" (1982) в серии “Плеяда” и этюд “Альбер
Камю, солнце и тень” (1987). Эссе “Скотт Фицджеральд”.
Предисловие (1965) к “Мартину Идену” Джека Лондона.
Как-то Роже Гренье обмолвился: “Роман — это спутник, который
месяцами, а иногда и годами не расстается с вами... Следует повсюду за
вами. Лично я нахожу чудесной совместную жизнь с романом”.
Началось это “сосуществование” с документальной книги “В роли
подсудимого” (1948) и романа “Чудища” (1953) о репортере и
журналистской стезе. Затем, без промедления: “Ловушки” (1958) о
годах оккупации и Освобождении; “Римская дорога” (1960); “Зимний
дворец” (1965), “Кинороман” (1972, премия Фемина), “Семейная
мелодия” (1979), “Черный Пьеро” (1986) — сцены провинциальной
жизни разных времен, психологическая хроника людских надежд и
разочарований, поисков своего призвания, места в жизни и ее смысла.
Художник симпатизирует героям несбывшихся надежд, надломленным
ходом времени, но все же не утратившим вкуса к жизни с ее безумием
страстей (“Тебе суждено покинуть Флоренцию”, 1983), с Радостью-
Страданием, верностью неподдельному искусству (“Фолия”, 1980), духу
музыки, боготворимым — Шуберту, Шуману, Шопену (“Партита”,
1991). В охотку утоляя “эпическую” страсть, художник в сюжетно
прозрачных и по-флоберовски жизненных повествованиях — невольно
рассеял толки об упадке или даже гибели романа на исходе XX века.
Но и новелла искушает его, и он споспешествовал ее возрождению в
наши дни. Неисповедимы превратности любви и таинство семейного очага...
Галабер вел передачи на радио, но Брижитт его отчаянно ревновала. Милая
женщина, которую он когда-то боготворил, стала ему смертельно
невыносима. А она в припадке ускорила его уход... (“Дамская рубрика”).
Неповторимы лики любви. Антуан Парро не чета Жюльену Сорелю
— предтече на поприще любви. Недоставало ему отваги и смекалки.
Понравилась Антуану Антигона, но из робости ухаживал он за
Дежанирой. И привязался к ней. Бесхитростно прямодушен; подчас
бестактен. “Меня слегка огорчает, — бухнул он Дежанире, — что это
не тебя я люблю. Мне кажется, я люблю Сюзанну...” Война, оккупация,
комендантский час в Париже, а Антуан мечется меж двух огней.
Незаурядный обыкновенный молодой человек. Париж — свободен;
Антуан — женился на Сюзанне, не по любви, а из чувства страха,
вероятно, перед ее родней. Встречается с Дежанирой, пока она не
уехала куда-то в провинцию... Раз в пять лет Антуан оказывался на
Праздничной площади; все там посносили, но тот дом сохранился. “И
не ведал он, стоит ли ему желать или побаиваться этого дома, когда он
348
Заметки о писателях
вновь вернется на Праздничную площадь”. Память сердца... (“Дом на
Праздничной площади”). Одинокие, несчастные люди, их терзает
вечное — жить или не жить, как в рассказе “Сосед”, или же они
грезят, вопреки всему, наяву. Спасаясь от ранящих душу воспоминаний,
Анри Лебек поселяется на новом месте, сам того не ведая, рядом с
домом умалишенных. Там-то, ища согласия с миром и лада с самим
собой, он и обрел точку опоры в образе страдалицы — за окном
напротив. В дневнике обещал он ей ждать ее освобождения, и вдруг
записи обрываются... Следует скупая ремарка повествователя. Однажды
узница приподняла юбки, сбросила исподнее и посмотрела на Анри
Лебека. Открытая концовка и ироническое заглавие — характерный
штрих в новеллистической поэтике художника (“Идиллия”). Иногда же
финал венчает авторская реплика явно оценочного свойства: “...хотя он
и много играл Чехова, это не сделало его лучше”. Сказано об актере,
забавлявшем приятелей историей телефонистки, “возомнившей себя
великим писателем”. Рассказчик же не утаил своей приязни к этой
героине с открытой душой (“Флюгера”).
Неудачники, чудаки привлекательнее честолюбцев и дельцов.
Антуан Порто, подобно Галаберу, невзрачен и еще менее, чем тот,
приспособлен к жизни. Сверстники потешались над ним, а он любил
прелестную Елену. Она соучаствовала в кознях против него, а он верил,
что любим ею. Заболев, он отбыл в США, где она обитала. Многие,
думал он, хотели бы стать обитателями Белого дома. Ему же хотелось
“быть любимым одной женщиной”. Не задалось... Суждена невстреча...
Лишь прощальная роза — в почтовый ящик (“Отейский пруд”).
По наблюдению Рене Годенна, иные новеллы Роже Гренье
обретают истинное значение в контексте с цитируемым отрывком из
Мелвилла (“Круиз”), Толстого (“Кариатиды”), Хемингуэя
(“Прощайте, мертвые”), Флобера (“Молчание”, из недавних —
“Нормандия”). Творчество Скотта Фицджеральда и Антона Чехова —
камертон для художника. Старый поэт Трюклюш вверяет Лилиане,
сочиняющей о нем диссертацию, ключ к своей поэме “Выйдя из
заиндевелого кладбища однажды в воскресенье” (“Музы поэта”).
Оказывается, поэма возникла из финала “новеллы Чехова “Моя
жизнь”. Есть еще и сродство немых вопросов, которыми задаются —
старый поэт: “Найду ли я кого-нибудь, с кем перемолвиться, прежде
чем умереть?”, и чеховский профессор Николай Степанович из
“Скучной истории”: “Значит, на похоронах у меня не будешь?”
Реплики Нины Заречной и Треплева вошли в ткань новеллы “Один
из былых времен” — о случайной встрече пожилых однокашников.
Диалог между актрисой Флоранс Лаланд и обожавшим ее в юности
Заметки о писателях
349
Тьери Лаказом протекает в обоюдных атаках и отступлениях. Эта
тактика напоминает стилистику любовных писем Чехова, адресованных
Лике Мизиновой. Роже Гренье назвал этот маневр мариводажем,
непревзойденным смешением обнадеживания и уклончивости.
Одна из последних реплик Тьери Лаказа, бьющая на театральный
эффект, — “Я вас прозевал, так же как я прозевал мою жизнь”, —
парафраз чеховского признания из письма к Лике Мизиновой из Вены
от 18.IX. 1894 года: “Очевидно, и здоровье я прозевал, так же как
Вас”. Сказано это всерьез. А у Тьери Лаказа — фатоватая поза,
скрывающая душевную пустоту. Пошловатость этого коммивояжера
бросается в глаза, когда он чернит память рано погибшей Мишель
Эберлайн. Кстати, Мишель Эберлайн — героиня ранней
пронзительной новеллы “От весны к лету”. Герой новеллы “Невеста
Фрагонара”, потрясенный разлукой с любимой женщиной,
всматривается в репродукцию картины Левитана “Осенний день.
Сокольники”, вспоминает о рассказе Чехова “Попрыгунья” и о
размолвке между Чеховым и Левитаном.
Приверженность писателя Чехову воплотилась в книге “Вот снег
идет. Заметки о Чехове” (1992): “Юмор — одно из его средств
перетерпеть абсурд. Юмор сказывается в каждом произведении, в
каждом письме, з любой записи”. Смех присущ и Роже Гренье,
сдержанно-ироничный, к примеру, звучит в “Академической
Инспекции” и “Сувенирной ложечке”.
Посетив Москву, Роже Гренье побывал на Новодевичьем
кладбище, у могилы Чехова, над которой склонилась вишня: “Я храню
безуханный лист с этого дерева”.
Переведено:
Новеллы: “Зеркало вод”. Составление и предисловие Ю.Уварова. М.,
“Прогресс”, 1979; “Флюгера” (перевод Е.Лившиц). — В кн.:
“Французская новелла XX века. 1940 — 1970”. Художник Н.Крылов.
Редактор Б.Вайсман. М., “Художественная литература”, 1976;
“Нормандия” (перевод Г.Беляевой). — В кн.: “Дом одинокого молодого
человека”. Составление и предисловие В.Никигина. М., “Молодая гвардия”,
1990; “Дом с флюгерами” (перевод Н.Поповой). —“Литературная
Россия”, 1969, 20.VIII; “Здравствуйте, душенька...” (перевод
Е.Лившиц). — “Литературная Россия”, 1976, 12.III; “Милая
дамочка” (перевод В.Сергеева). — “Неделя”, 1983, 4—10. VII.
Романы: “Кинороман” (перевод Л.Завьяловой). — “Знамя”, 1976,
№9, 10; “Фолия” (перевод Л. Завьяловой). — В кн.: “Три
французские повести”. Предисловие Ю.Уварова. Редакторы
Е.П.Бабун, М.А.Финогенова. М., “Радуга”, 1982.
350
Заметки о писателях
Roger Grenier: “Le silence” (“Молчание”), 1961; “Une mai¬
son Place des Fetes” (“Дом на Праздничной площади”), 1972; “Le
miroir des eaux” (“Зеркало вод”, Большая премия Французской
Академии за новеллу), 1975; “La salle de redaction” (“В редакции
газеты”), 1977; “La fiancée de Fragonard” (“Невеста
Фрагонара”),1982; “La mare d’Auteuil” (“Отейский пруд”), 1988; “La
Marche tourque” (“Турецкий марш”), 1993; “Quelqu’un de ce temps-là”
(“Один из былых времен”), 1997.
Новелла “Академическая Инспекция” входит в сб. “Невеста
Фрагонара”; новелла “Сувенирная ложечка” — в сб. “Турецкий марш”.
МИШЕЛЬ ДЕОН
(Род. в 1919 году)
Рассказ “Доверенное лицо” — физиологический этюд в традициях
“меданской школы”. В центре Парижа, на углу улиц Бонапарта и дю
Фур, в кабачке “Анжуйское вино” собирались выпивохи. Один из них —
безмолвный, с фиолетовым носом — и оказался доверенным лицом
“Серебряных ножниц”. Магазинчик этот находился на улице Сизо, но
хозяин его давно разорился...
Курьезная история? — Верно. Но в ней может и “зацепить”
невзначай магия топонимической подлинности. Рассказ приглашает
заглянуть в бар на перекрестке Круа Руж и по улице Рен
приблизиться к церкви Сен-Жермен-де-Пре...
К слову, Мишель Деон — парижанин; родился 4 августа 1919
года. Правда, его творчество не замыкается в пределах столицы и
отечества. В рассказе “Воскрешение” юный Гийом, едва пришедший в
себя после пережитой катастрофы, плывет на пароходе вдоль берегов
Греции. Ускорила его исцеление проказливая девушка. Это Гийом,
“который любит меня и хочет на мне жениться”, — представила она
его своему дяде. Куртуазно-грациозная новелла в духе галантных
историй Анри де Ренье.
Действие повести “Bligh Manor” происходит в Варвикшире — в
“сердце Англии”, как говорил Валери Ларбо. “Елена Спартанская”
переносит читателя в Древнюю Элладу. Мифологический сюжет
рассказчик “инкрустирует” реалиями исторического социума. Царевна
Леда, напоминает он, — из Этолии, где погиб Байрон. Не забыта и
картина Ватто “Путешествие на остров Цитеру”: это крутая скала, а
не “чарующий остров”, представший в грезах Ватто.
Франция, Италия, Испания, Ирландия... — общеевропейское
Заметки о писателях
351
пространство охватывает и романы Мишеля Деона: “Обманчивые
надежды”, “Дикие пони” (премия Интералье, 1970), “Муаровое такси”
(Большая премия Французской Академии за роман, 1973), “Коррида”,
“Я вам пишу из Италии...”. Жажду путешествий пробудили в нем в
детстве книги из библиотеки отца — Герман Мелвилл, Джозеф Конрад,
Жюль Верн, Майн Рид, Джек Лондон... Интерес к многоликости
европейской культуры внушили ему Стендаль, Ларбо, Сандрар. До
войны — лето проводил в Англии. В годину “Странной войны” в его
походном ранце соседствовали Паскаль, Аполлинер и Моррас... После
войны им овладела неистовая охота к “перемене мест”. Два года жизни
в парижской квартире Антуана Блондена, где Мишель Деон вынашивал
роман “Я не хочу его забывать” (1950), и открылась полоса его
европейских странствий, с возвратами на родину, поддержанием связей
с Роже Нимье и Антуаном Блонденом. Подолгу жил в Греции, а
позднее — в Ирландии. Повторял, вслед за Лоренсом Дарреллом: “Я
не писатель в изгнании, я писатель, проживающий за границей”; и
прибавлял: “Я самостоятельно обрел европейское воспитание”...
Литературные реминисценции — свойство его новеллистики.
Иногда, как в “Юной Парке”, они “выплывают” на поверхность,
порой “звучат” в подтексте. “Хотела бы я, чтобы он ничего не говорил
мне, но разве ведают мужчины, как обращаться с нами?..” Эта реплика
обворожительной мадемуазель Арганты из комедии Мариво
“Непредвиденная развязка”, кажется, получила резонанс в рассказе
“Ни слова больше” из сборника “Цена любви” (1992). Он — атакует;
она — парирует его льстивую речь. Подобно Арганте, укоряет его за
многословие, но не гонит его, а внимает дурманящему голосу мужского
неравнодушия. И хотя она обронила, что ее любовник, если б она
решилась на это, был бы молчалив, а не велеречив, как ее собеседник,
ирония не спасла ее от смятения: “Дайте вашу руку... Ни слова
больше, иначе я вас никогда не увижу...” Бесхитростная самозащита
этой тридцатилетней женщины сближает ее с порывистой Сесиль —
героиней комедии Альфреда де Мюссе “Ни в чем не надо зарекаться”.
Новелла, убежден автор, верна одному правилу — рассказать
историю без проволочек. А в остальном ей предоставлена такая же
свобода в выборе “формы и содержания, что и роману”.
В книге бесед с дочерью Алисой Деон “Поговорим об этом...”
(1993) писатель дистанцировался от крайних догм Шарля Морраса,
подтвердил негативное отношение к демократии, “признавая за ней
известное число добродетелей”, и свою давнюю приверженность
“монархической утопии”.
В 1978 году избран во Французскую Академию.
352
Заметки о писателях
Michel Déon: “Un parfum de jasmin” (“Аромат жасмина”),
1967; “Le prix de l’amour” (“Цена любви”), 1992.
Новелла “Юная Парка” входит в сб. “Цена любви”.
ЖОРЖ ПИРУЭ
(Род. в 1920 году)
Иногда будничная житейская подробность влечет за собой вспышку
несказанных переживаний. Порвалась нить в чулке, и попробуйте
выйти... замуж. Молодой человек, ринувшийся на поиски обновы,
испытывал пьянящее, благостное чувство: “Любил он этот серенький
январский рассвет и фасады домов, которые приподнялись в дымке
словно для того, чтобы омыться туманом”. Оплошка с чулком подарила
герою ликующие мгновения перед женитьбой (“Свадебное
отчуждение”). Со времен берущего за душу “Хода жизни” (1936)
Эжена Даби, кажется, не звучали столь чарующие интонации, как
элегическая — в рассказе “Завтрак в Божанси”, моцартиански
порывисто-задумчивая — в новелле “Рука” или же меланхолическая —
в “Прикосновении”: почтенного возраста человека пригласили на
сельскую свадьбу. Среди незнакомых почувствовал он себя отрешенно.
Вдруг чья-то рука легла на его плечо. Да это же проказливая сестра
новобрачной!.. “С той поры я постарел, никогда не возвращался в ту
деревню, но не забыл и иногда задумываюсь о неизбывности этого
воспоминания, о смысле, какой это мимолетное событие могло иметь”.
И последний аккорд: “В писании моя надежда и утешение”.
Жорж Пируэ сочиняет романы, и среди них: “Способ жить” (1962),
“Большая слабость” (1965), “Сан Рокко и его праздники” (1976), “К
одной славе его” (1981). Правда, его устрашает необъятность этого
жанра; иногда ему даже кажется, что сегодня роман изжил себя,
подобно трагедии в XVIII веке. Вероятно, поэтому в его творчестве
новелла занимает равноправное положение с романом. И художник
охотно размышляет о своей поэтике малого жанра: “Новелла, как я себе
ее представляю, — краткая история, из которой не узнаешь о каком-
нибудь исключительном, красочном или фантастическом событии, в ней
не предусмотрена неожиданная развязка, и не являет она собою “кусок
жизни”. Новелла использует единичную, вне всякого контекста,
ситуацию, рассмотренную под увеличительным стеклом. Предмет
изучения не должен быть непроницаемым, а должен обладать
определенной прозрачностью. Воспринимая то, что вырисовывается в
глубине, отступают от первого уровня прочтения, назовем его
Заметки о писателях
353
реалистическим, чтобы приблизиться к более скрытому уровню, назовем
его поэтическим. Новелла поэтому соединяет обыденное, внешне
незначительное, и сокровенное, значимое. Образцы — ничуть не
французские, но русские, с Тургеневым впереди, и американские — с
Хемингуэем. Я неизменно восхищаюсь новеллами Томаса Манна и
моего соотечественника Готфрида Келлера”.
Подобно Келлеру, Жорж Пируэ — уроженец Швейцарии;
увидел свет в г. Ла-Шо-де-Фон, что в тридцати километрах от
французской границы. Но близость к Франции имеет и иные,
фамильные, истоки. Дедушка со стороны отца — гравера и
художника, родом из Лотарингии, обосновался, вероятно из-за
пруссаков, в Швейцарии и открыл там цирюльню. После 1870 года —
иные из рода Пируэ перебрались во Францию и, верно, поныне
обитают в Труа или Витри-ле-Франсуа. В школьные годы мальчик
чувствовал себя французом и республиканцем, несмотря на увлечение
наполеоновскими маршалами, чьи имена знал назубок. Отец читал
ему вслух исторические романы и драму “Война” Эркман-Шатриана,
которая предваряла его знакомство с “Войной и миром” Льва
Толстого. Из уст матушки “услышал” Жорж роман Эдуара Эстонье
“Зрячие вещи”. В семье почитались Достоевский, Толстой, Гюго.
Сестра играла на скрипке, а он на пианино. Горизонты скудной
жизни в квартале ремесленников и мастеровых безгранично
расширяла музыка Генделя, Моцарта, Шютца. Из лабиринта
“Фальшивомонетчиков” Андре Жида юношу вызволяли “Жан-
Кристоф” и “Героические жизни” Ромена Роллана и его
бетховенский девиз — “Через страдание — к радости”. Люди не
должны приноситься в жертву экономическим законам — рано
уверовал он. А в мемуарной книге “Тебе даровано рождение” (1991)
высказался еще резче: “Мне ненавистен хозяин предприятия,
который однажды в моем присутствии подсчитывал число тех, кому
будут выдавать пособие по безработице в 2000 году”.
В лицейские и университетские годы ему сопутствовал Шарль
Бодлер. Его колдовское влияние, распалявшее воображение и будившее
искушения, он с трудом изжил. Но навсегда осталось “чувство языка,
которое без его и моего ведома внушил мне Бодлер”.
В 1950 году избрал местожительством Францию: вернулся туда,
откуда уехал его дед.
Литературный консультант в издательстве “Деноель”.
Этюды и эссе: “Дорогами Пруста” (1954); “Как читать Пруста”
(1971); “Виктор Гюго — романист” (1964, 1984); “Чезаре Павезе”
(1976); “Пиранделло, вселенский сицилиец” (1988).
354
Заметки о писателях
“Швейцарским писателем французского языка” назван Жорж Пируэ
в энциклопедических изданиях — “Grand Larousse en 5 volumes” (t.4.P.,
1990, p.2408); “Grand Larousse universel” (t.l2.P., 1991, p.8161).
“Необходимо, мне кажется, — излагает художник свое
новеллистическое кредо, — чтобы новеллист задумывал свои новеллы
как бы предназначенными для образования целого, подобно тому как
в музыке это бывает с вариациями на одну тему или с прелюдиями,
как это у Баха, Шопена, Дебюсси. У каждой новеллы свой лад, но
всем должно быть присуще созвучие, что мне и внушил Пиранделло.
Лаконичность и приглушенный тон; известная грусть, конечно,
ненарочитая, проистекающая из моего темперамента и опыта жизни.
Острота взгляда, точный штрих, обращение к иронии — преграда
любому попустительству” (“131 nouvellistes contemporains par eux-
mêmes”. Ouvrage coordonné par Claude Pujade-Renaud et Daniel
Zimmermann, p.235—236).
Georges P iг о ué: “Ariane ma sanglante” (“Ариадна —
кровинка моя”), 1961; “Ces eaux qui ne vont nulle part” (“Стоячие
воды”), 1966; “La façade et autres miroirs” (“Фасад и другие зеркала”),
1969; “Feux et lieux” (“Повсюду — дома”, премия Валери Ларбо),
1979; “Madame double étoile” (“Двойная звезда”), 1989; “L’Herbe ten¬
dre” (“Травушка”), 1992.
Новеллы “Свадебное отчуждение” и “Завтрак в Божанси” входят
в сб. “Травушка”.
РОБЕР АНДРЕ
(Род. в 1921 году)
Робер Андре рос в том же уголке Парижа, где живет сейчас, — в
Латинском квартале, рядом с Сорбонной, с Высшей Нормальной
школой. Мальчик рано пристрастился к чтению, но очень страдал от
антагонизма двух миров: открытого, наивного — у своих дедушки и
бабушки, и амбициозного, терзаемого желанием подняться повыше —
у своих родителей. Отсюда, может быть, внимание писателя к
социальным мотивам, которое, однако, останется в подтексте: писателя
увлечет иная задача — познание глубин человеческой психологии.
Начал Робер Андре с романов (“Упорное сражение”, 1960;
“Диагноз”, 1961), которые как будто обещали, что загадки сюжета будут
играть и в дальнейшем заметную роль: в “Диагнозе” история травмы и
неожиданной смерти больного так и останется тайной и для врача, и для
читателя. Но и в этом повествовании автора интересует скорее реакция
Заметки о писателях
355
врача на то, что его смущает, нежели реальное объяснение
произошедшего. Врач сомневается не только в поставленном диагнозе, но
вообще в выборе жизненного пути, в своих способностях; локальная,
едва ли не детективная ситуация перерастает в метафизическую; объектив
устремлен к психологическим нюансам. И в следующих книгах — идет ли
речь о сознании младенческом (“Дитя-зеркало”, 1978), подростковом
(“Простодушная страсть”, Большая премия Общества литераторов за
роман, 1980), юношеском (“Незавершенное воспитание”, 1984) или
сознании у порога смерти (“Взгляд египтянки”, 1965) — направление
внимания останется столь же отчетливым. Писатель снисходителен к
людским слабостям, готов и понимать и прощать, выражает
убежденность, что в каждом живет мечта, идеал, даже если поступки от
идеала далеки. Хотя бы слабое мерцание идеала в душе — достаточная
причина для уважения к человеку.
Робер Андре многими нитями связан с традициями литературы
XIX века — о том говорят и его книги, посвященные Гюго, Стендалю
(с весьма современным заглавием — “Импульсивная манера письма в
романах Стендаля”, премия Французской Академии, 1977), и роман
“Бархатный сезон” (1987): книга побуждает вспомнить “Дамское
счастье” Эмиля Золя — история универсального магазина, социальная
среда, издержки “массового сознания” и сопротивление ему. Правда,
анализ индивидуального сознания у Робера Андре совсем иной:
значительную роль играют подсознательные импульсы, необъяснимые
эмоциональные реакции, что делает ткань повествования — несмотря
на подчеркнутую традиционность — современной. Об уважении к
традиции свидетельствует и роман-эпопея “Любовь и жизнь женщины”
(1969), при работе над которым, по словам самого автора, он опирался
на опыт Томаса Манна и Флобера, предложив, однако, иное
“архитектурное решение, более подходящее его собственному замыслу”.
Та же диалектичность в отношениях с традицией и новаторскими
исканиями лежит в основе литературно-критических статей писателя,
его бесед и интервью. “Все или почти все великие романисты
современны”, — убежден Р.Андре. Но отсчет сегодняшнего дня
художественной прозы надо вести от Пруста, его приход —
“поворотный момент в становлении романа”.
Активная литературно-критическая деятельность Р.Андре
увенчалась избранием его президентом Международной ассоциации
литературных критиков, которую он возглавляет много лет.
Обращаясь к коллегам-писателям с призывом “говорить своим
голосом”, не ориентируясь на моду и именно так становясь по-
настоящему современными, Робер Андре тем самым дает оценку и
356
Заметки о писателях
своему творчеству, синтезирующему традицию с новыми оттенками
эстетического вкуса.
Переведено:
“Не ведая дня своего, ни часа” (перевод А.Севрук); “Fantasiestück”
(перевод В.Осеневой); “Буги-вуги” (перевод В.Осеневой); “Зимний
пейзаж на Лотарингском озере” (перевод И.Волевич); “Тайный герой”
(перевод З.Световой). — В кн.: Робер Андре. Избранное.
Составление Т. А. Кудрявцевой. Предисловие Ал. Михайлова. М.,
“Радуга”, 1988.
В эту книгу вошли также переводы М.Н.Ваксмахера романа
“Дитя-зеркало” (1978) и повести “Взгляд египтянки” (1965).
Robert André: “Vertes feuillantines” (“Зеленые слоеные
листочки”), 1991.
Новелла “Морской еж” получена от автора в рукописи.
Т.В.Б.
АНДРЕ СТИЛЬ
(Род. в 1921 году)
Среди прудов и затонов Шельды в поселке Эрньи, что между
Валансьенном и бельгийской границей, 1 апреля 1921 года родился
Андре Стиль. Отец — Эдмон Стиль, увлекший сына рыбалкой, —
портняжничал и держал маленькое кафе. С материнской стороны —
потомственные углекопы со времен Людовика XIV. Шахты,
текстильная фабрика, металлургические заводы с детства обступали
автора рассказа “Стальной цветок” и повести “Роман-сон”.
Семь лет — в валансьеннском лицее Анри Валлона: Расин и
Корнель, Дидро и Вольтер — по программе; а на воле — “Рыбацкий
домик” Мориса Женевуа, поразивший своей жизненностью;
“Жерминаль” Эмиля Золя, озадачивший несовпадением с тем, что
юноша видел вокруг; совершенно пленили его ритмы Жана Жироду, а
одолев “Улисса” Джеймса Джойса, он смело вводил потом
разговорную речь в свою прозу. Завораживали — “Плодоносные
глаза” Поля Элюара, поэзия Артюра Рембо и ошеломляющий каскад
сюрреалистических текстов, — без этого искуса невозможно “верно
оценить Стиля и его походку”, — отмечал Арман Лану.
“Сюрреалистическая поэзия как средство психологического
экспериментаторства” — учебная работа Андре Стиля.
Школьный учитель; в годы оккупации изведал исход; возвращение.
Сражался в маки. После Освобождения — сотрудничает в газетах
“Либерте” (Лилль) и “Се суар” (Париж). Главный редактор “Юманите”
(1950—1959). Одномоментно с журналистикой и критикой (эссе “К
Заметки о писателях
357
социалистическому реализму”, 1952; “Открытое письмо Франсуа
Мориаку...”, 1954; “Свободно избранный оптимизм”, 1979, — беседы с
П.Л.Сегийоном) рождалось художественное слово. Вначале это первые
стихи — сюрреалистические. Затем череда новелл и романов о
сегодняшнем, реальном мире под девизом — “Поставлен вопрос о
счастье”: зазвучали голоса земляков (“Слово “шахтер”, товарищи...”,
1949), на романном просторе забушевала стихия докерской солидарности
(трилогия “Первый удар”, 1951—1953; Государственная премия СССР
1951 года); иная тональность в повести о разрушенной идиллии
влюбленности швеи Анны и литейщика Раймона, травмированного
пережитым в Алжире (“Мы будем любить друг друга завтра”, 1957).
Художник молниеносной реакции на события, Андре Стиль, защищая
поколение новобранцев от ожесточения и отчаяния, вмешался в драму
задолго до ее исторической развязки. Рухнувшее доверие между странами
способны восстановить меж собой французский рабочий Шарлемань и
алжирец Саид — герои романа “Последняя четверть часа” (1962), где
проявился дар писателя поставить себя и читателя на место другого. Порой
повествователь заглядывает в близкое будущее героев и не умалчивает,
что, к примеру, Мишель — возлюбленный пленительной героини —
пройдет через войну в Алжире (роман “Обвал”, 1960). “С несравненным
мужеством”, по отзыву Андре Вюрмсера, писатель взглянул в лицо
смертельного недуга и преступной халатности лечащего врача (роман
“Милый доктор”, 1980). Глянец и популистская умиротворенность чужды
художнику: нравственные изъяны, присущие всему обществу, не миновали
и рабочую среду. За девять лет до удивительных “Вещей” (1965) Жоржа
Перека Андре Стиль в классической новелле “Если сердце тебе говорит”
(1956) узрел исток несчастья в труде рабочего на измор — ради праздной
жены с ее безудержной жаждой обладания вещами. Антитезой этой
новеллы воспринимается роман “Бог — это дитя” (1979) — о не
сломленных невзгодами людях. Торг убеждениями, язва карьеризма —
подмечены зорким оком: сын ’ шахтера Робер Фламен, выбившийся в
люди, в приступе угодничества поступился памятью об отце-коммунисте
(рассказ “Воспоминание”).
Еще в начале века Пьер Амп в цикле “Страда людская” воспел,
подчас однобоко, технический прогресс. Андре Стиль, досконально
зная технологию труда своих героев и не чураясь его поэтических
мгновений, выдвигает в центр не технику, а человека. “Надо все вокруг
наделить сердцем... И мечтой... защитить... человека... Мы не можем
подарить людям прекрасное утро, но мы можем поднять их пораньше.
Пробудить людей и проблемы” (“Писатели Франции о литературе”.
М., 1978, с.385, 384; перевод М.Архангельской). Ободряет или
358
Заметки о писателях
побуждает размышлять рассказ о швее Элизе, — и двадцать лет
спустя она ждет мужа с войны (“Руки”); новелла о том самом
Шарлемане — вот он норовит нацелиться и вбросить груз в огненную
пасть мартеновской печи (“Труженик Фландрии”). А работяга Деде —
всегда-то он в гуще событий, даже когда де Голль держал речь на
площади Республики (рассказ “Свидетель”). Что за чудо этот
деревенский парень — Сильвен Робийяр, укротитель разъяренной
тигрицы (“Не выйдет”)!.. Разноликие герои самопроявляются в деле,
поступке, в колоритной речи. Это сближает их с “живыми портретами”
из горьковских книг “В людях” и “По Руси”.
В цикле “Поставлен вопрос о счастье” один и тот же персонаж
возникает в разных текстах, в разные моменты жизни. Скажем,
учитель Оскар внезапно разочаровался в своем увлечении археологией
(новелла “Музей”), но, может быть, это просто дурное настроение?
Ведь землякам по душе его раскопки и заметки, которые не давали
“пламени потухнуть” (рассказ “Джунгли и голландские трубки”). На
перекрестии безжалостной самооценки и взгляда со стороны возникает
не плоскостное, одномерное представление о человеке, а объемное, с
неисчерпанными возможностями его самоопределения.
Андре Стиль — мастер французской новеллы. Знаток этого жанра
Рене Годенн посвятил ему этюд в соседстве с Кристианой Барош,
Даниелем Буланже, Ноэлем Дево, Роже Гренье, Анни Сомон (René
G о d е n n е . Nouvellistes contemporains de langue française, t.l. P., 1983,
p. 172—190). B 1988 году писатель заметил, что мог бы “вдвое больше
сочинить новелл, если бы издательства охотнее принимали их”, а пять
лет спустя еще резче: “Если бы издательское дело было иным, чем
сейчас, я сочинял бы, в прозе, лишь новеллы. Да и сами-то мои
романы — не являются ли они слегка растянутыми новеллами?..” (“131
nouvellistes contemporains par eux-mêmes”. Ouvrage coordonné par
Claude Pujad£p-Renaud et Daniel Zimmermann, р.289). Возможно,
неожиданная развязка в рассказе “Торт”, помимо иных причин,
предваряла ненароком этот настойчивый мотив о неравных условиях
бытования для новеллы и для любимца издателей — романа?
Возникали и иные, непредсказуемые трудности. Цикл “Поставлен
вопрос о счастье” будет “развиваться вслед за развивающимся миром, —
надеялся писатель в 1957 году. — Своим существованием он будет
обязан как мне, так и истории. Я же из тех, кто верит в историю”.
Четверть века спустя он сетовал с добродушной иронией: “... история
во второй раз оставила меня как писателя в дураках. Не успел я
избрать своими героями шахтеров, как шахты стали закрываться.
Стоило мне сделать ставку на сталь, как у меня стали отнимать
Заметки о писателях
359
Денен... Двадцать пять книг, написанных мною за три десятка лет,
теряли будущих читателей” (“Над Сеной и Уазой”. М., “Прогресс”,
1985, с.140; перевод В.А.Мильчиной). Продуктивные сомнения
творчески избывались, расширялся круг персонажей; раздвигались
границы жанровых канонов: участилась авторская “интервенция” в
романную ткань (“Андре”, 1965); контраст между прошлым и
настоящим в судьбе героя достигался перебивкой плавного течения
сюжета (“Прекрасен, как человек”, 1968); опробовалась композиция,
скроенная по алфавиту записной книжки (роман “Кто?”, 1969); в
текст романов вводились автобиографические реминисценции и детали
(“Сердечный человек”, 1982; “Шестьдесят четыре мака”, 1984).
Художник обретал полногласие, вступая на родную почву в мемуарных
книгах, — “Вагонетки в цветах” (1981), “Мое детство в шахтерском
крае” (1981), “Рыбная ловля с пером” (1982).
Исторический этюд — “Когда Робеспьер и Дантон изобретали
Францию” (1988).
В 1977 году избран в Гонкуровскую Академию.
Переведено:
“Сена” вышла в море” и шесть других рассказов в защиту мира”.
Перевод Н.Жарковой и Н.Немчиновой. Предисловие Н.Разговорова.
М., ИЛ, 1951; “Стальной цветок”. М., “Правда”, 1951; “Шапка по
кругу”. Перевод А.Мариинского. М.,, Профиздат, 1959; “Вопрос о
счастье поставлен”. М., Профиздат, 1960; “Боль”. Предисловие
Л.Зониной. М., ИЛ, 1962; “Он без ума от масла”. Перевод
А. Мариинского. М., “Правда”, 1965; “Роман-сон. Рассказы”.
Составление и предисловие О.Тимашевой. М., “Прогресс”, 1978;
“Если тебя это устраивает...” (перевод Н.Надеждиной). — В кн.:
“Рассказы французских писателей”. Редактор Е.Орлова. М., “Мир”,
1964; “Тишина” (перевод М.Ваксмахера). — В кн.: “Французская
новелла XX века. 1940—1970”. М., 1976; “Торт” (перевод
Н.Поповой). — “Неделя”, 1982, 17—23 мая.
André Stil: “Le Mot “mineur”, camarades...” (“Слово
“шахтер”, товарищи...”), 1949; “La Seine a pris la mer” (“Сена” вышла
в море”), 1950; “Levers de rideau sur la question du bonheur”
(“Прелюдии к вопросу о счастье”), 1955; “Le Blé égyptien”
(“Египетский хлеб”), 1956; “La Douleur” (“Боль”), 1961;”Pignon sur
ciel” (“Небо над головой”), 1967; “Fleurs par erreur” (“Забытые
цветы”), 1973; “La question du bonheur est posée” (“Поставлен вопрос
о счастье”), 1977; “Seize nouvelles” (“Шестнадцать новелл”), 1979;
“L’Autre monde, etc...” (“Иной мир, и т.д. ...”), 1992.
Рассказ “Торт” входит в сб. “Шестнадцать новелл”.
360
Заметки о писателях
ДАНИЕЛЬ БУЛАНЖЕ
(Род. в 1922 году)
В его родословной слились фламандские и средиземноморские
истоки. Родился в Компьене 24 января 1922 года, в семье сыродела.
Учился в семинарии. Оккупантов встретил саботажем; И ноября 1940
года заключен в тюрьму, счастливый случай вызволил его.
Послевоенные странствия: Бразилия, Гонконг, Шотландия, Непал...
Обосновывается в Париже (1957). Живет затворнически в провинции.
Сочиняет множество сценариев и диалогов для фильмов Жан-Люка
Годара, Луи Малля, Франсуа Трюффо; премия за сценарий к фильму
Филиппа де Брока “Балагур” (1960).
В поэзии Даниель Буланже — “виртуоз голой сути”, “виртуоз
неожиданного”, по определению Робера Сабатье: “Не стесненные
какой-либо строгой формой, эти краткие стихи не хокку; хватает
щепотки слов, чтобы сотворить чудо” (Robert Sabatier. Histoire
de poésie française. La poésie du XX e siècle, t.3,P., Albin Michel,
1988, р.358). Книги стихов: “Штрихи” (1970, премия Макса
Жакоба); “Изнанка неба” (1976); “Копилка” (1976); “Слуховые
окна” (1984); “Инталии” (1986); “Трезвон” (1988); “Осенницы”
(1992); “Безмолвные” (1995).
Неподражаем стиль Даниеля Буланже — драматурга и романиста.
У него “как всегда, — заметил Жак Бреннер, — уживаются нежность
и смешные ситуации”. Излучающий редкостную поэтичность реализм
писателя, по мысли Тони Картано, “склоняется скорее к
“сюрреализму” или, пожалуй, к “гиперреализму”.
В XX веке французская провинция увидела себя в иронически-
сострадательном зеркале Макса Жакоба (роман “Угодье Бушабаль”,
1923); в раблезиански сочной и потешной истории Габриеля Шевалье
(роман “Клошмерль”, 1934). Роман Буланже “Зеркальщик” (1996)
замыкает эту череду живописных (pittoresques) романов о забытых
Богом городах и весях Франции. “Зеркальщик” — своеобразная
мистерия страстей зеркальных дел мастера Люсьена Медара с
“интермедиями” и сценками из сентиментальной жизни обывателей с
их причудливыми повадками и увлечениями. Душа города Люсьен
Me дар, как в сказке, встретил случайно и полюбил навсегда
неотразимую Гражину, артистку из Кракова. А кроме того, ему
открылась волшебная тайна зеркал — предвидеть судьбу заглянувших
в них. Герой — носитель легенды о своих подлинных, а быть может,
и о мнимых предках, “знававших” будто бы самого Максимилиана
Заметки о писателях
361
Робеспьера. Но вот исход семьи в мае 1940 года он помнил
доподлинно: отчаяние родных, лишения, нескончаемая лавина
вражеской армии... Из всего мистериального действа этот эпизод резко
выделяется своим суровым, рембрандтовским тоном. Здесь ощутима
автобиографическая основа. Романы: “Студеная улица” (1958);
“Черная дверь” (1961); “Смельчак” (1962); “По морю верхом”
(1965); “Роза и отблеск” (1968); “Другой берег” (1977); “Мои
плутишки” (1990); “Алтарь Вассерфаля” (1993)...
Внес свою лепту в возрождение новеллы на исходе XX века:
354 новеллы — по данным Рене Годенна, опубликованным в 1983
году. Сегодня их число перевалило за 400. Это и “истории”, и
“мгновения”, и эпизод в чьей-либо судьбе. Чаще повествование
ведется от третьего лица, с вкраплениями прямой речи героев, диалога
меж ними; реже — от первого лица. Писатель погружается в пестрый,
порой причудливый, многоликий поток земной жизни, но не
растворяется в нем. Скупыми, точными штрихами набрасывает он
колоритные портреты провинциальных уходящих натур, еще не совсем
задавленных “железной пятой” цивилизации: мятежной “амазонки”
(“Мадонна”), озорного “донжуана рыболовного крючка” (“Лейка”),
престарелого искателя пикантных приключений (“Отставка”).
Художник ненароком заглядывает им в душу, излучающую порой
доброту и милосердие (“Пласид”), а иногда таящую сделку с
совестью (“Подпись”); оттеняет контраст между благодушной
видимостью и жестоковатой сутью (“Родственники”), меж
невозвратно-упоительным былым и обескураживающим настоящим
(“Семь лет спустя”). Новеллистическая “вселенная” художника зримо
расширяется, когда в нее вступают герои бескорыстного порыва
(“Милый месяц май”) и великодушия (“Развязка”); пространство
текста будто скукоживается, когда на авансцене — зависть, злоба,
кичливое фанфаронство (“Принц напрокат”). Исповедание веры —
эссе “О новелле” (1975): “Формула наших дней — “нет больше
времени”, и поскольку неуважение заместило святое чувство, а
самообслуживание в забегаловке заменило семейную трапезу, пришло
насилие — вместо ласки, ожидание светопреставления — взамен
будущего, и мгновения, похищенные у всемогущего общества, —
вместо свободы, новелла обретает все большую и большую
значимость, исчерпывая мгновение, довольствуясь им, й
самоопределяется наконец как оружие пессимистов или их
пристанище” (“De la nouvelle”. — “Nouvelle revue française”, 1975,
janvier, №265, p.73).
Избран в Гонкуровскую Академию в 1983 году.
362
Заметки о писателях
Переведено:
“Подпись” (перевод Е.Лившиц). — В кн.: “Французская новелла
XX века. 1940—1970”. М.,1976; “Десерт для Констанции”, “Лейка”
(перевод Г.Ерофеевой). — В кн.: “Современная французская новелла”.
Составитель Т.Ворсанова. Предисловие Н.Ржевской. М., “Прогресс”,
1981; “Камень очага” (перевод А.Смирновой), “Родственники”
(перевод Е.Лившиц). — В кн.: “Рукопись, зарытая в саду Эдема”.
Составитель Н.И.Полторацкая. Предисловие В.Балахонова. Л., 1989;
“Прекрасный месяц май” (перевод Т.Чугуновой). — В кн.: “Дом
одинокого молодого человека”. Составление и предисловие В.Никитина.
М., “Молодая гвардия”, 1990; “Снежно-розовый восход” (перевод
Е.Лившиц). — “Литературная Россия”, 1975, 21.XI; “Компаньон”
(перевод Е.Лившиц). — “Литературная Россия”,. 1976, 3.1Х; “Голос”
(перевод С.Ломидзе). — “Смена”, 1986, №19; “Жюли-Эме” (перевод
Т.Чугуновой). — “Литературная газета”, 1986, 12.XI; “Соседний
столик” (перевод Я.Никитина). — “Мир женщины”, 1996, №12.
Daniel Boulanger: “Les noces de merle” (“Свадьба дрозда”,
премия Новеллы), 1963; “Le chemin des caracoles” (“Извилистый путь”,
премия Сент-Бева), 1966; “Le jardin d’Armide” (“Сад Армиды”), 1969;
“Mémoire de la ville” (“Городские воспоминания”), 1970; “Vessies et
lanternes” (“Пальцем в небо”, премия Французской Академии), 1971; “La
barque amirale” (“Флагманский корабль”), 1972; “Fouette, cocher!”
(“Погоняй, кучер!”, Гонкуровская премия за новеллу), 1973; “Les princes
du quartier bas” (“Принцы нижнего квартала”), 1974; “L’enfant de
bohème” (“Дитя богемы”), 1978; “Un arbre dans Babylone” (“Вавилонское
дерево”), 1979; “Le chant du coq” (“На заре”), 1980; “Table d’hôte”
(“Общий стол”), 1982; “Les jeux du tour de ville” (“Азартная прогулка по
городу”), 1983; “L’été des femmes” (“Бабье лето”), 1985.
Новелла “Милый месяц май” входит в сб. “Азартная прогулка по
городу”; “Трюк” — в сб. “Бабье лето”.
ЖОЗЕ КАБАНИС
(Род. в 1922 году)
Жозе Кабанис происходит из старинного рода тулузских нотариусов.
В 1943-м — отправлен на принудительные работы в Германию. После
Освобождения стал адвокатом, доктором права. Эссеист: “Жуандо”
(1959), “Радость и круг чтения” (1964), “Мишле, священник и
женщина” (1978), “Бог и “Нувель ревю франсез” (1994), “Дьявол и
Заметки о писателях
363
“Нувель ревю франсез” (1996). В родстве с лирической эпопеей Марселя
Пруста — пятитомный цикл семейных романов Жозе Кабаниса:
“Счастье дня” (1960), “Карты времени” (1962), “Ночные игры” (1964),
“Тулузская битва” (1966) и “Сады Испании” (1969). Рассказчик —
“лирический герой” серии — приковывает внимание “к впечатлениям
детства, к узкому кругу близких людей, вновь и вновь проходящих через
все пять томов наподобие лейтмотивов” (Л.Г.Андреев.
Современная литература Франции. М., 1977, с.308).
Годы войны “вторгаются” в автобиографическую прозу Жозе Кабаниса —
“Из глубин минувших лет. Дневник 1939—1943” (1976), “Антракт на
войне. Дневник 1940—1943” (1981): “Два года на низшей ступени
социальной лестницы ... стали для меня учебником жизни... Именно тогда
я возненавидел деньги, собственность, выгоду, преуспевающих и
респектабельных людей... бизнесменов, армию, людей... с процентами от
продажи, всех тех, кто находится наверху, когда множество других
вкалывает и подыхает, от голода, — именно тогда я родился заново” (цит.
по кн.: Жак Бреннер. Моя история современной французской
литературы. М., 1994, с.209. Перевод О.В.Тимашевой).
В “Превратных новеллах” (1990) поведано о смешных, а порой и
драматических историях. Рассказчик — сродни беспристрастному
летописцу — лишь интонацией выражает свое удивление перед
причудами человеческой натуры. И лишь однажды нарушает по-
галльски жизнерадостный тон повествования. В новелле “Бакалейщик” —
о людях, не сломленных невзгодами, — открыто прозвучал голос
самого автора: “Как это и происходит в романах Достоевского, я хотел
бы опуститься на колени перед ними, перед человеческой болью”.
В 1990 году Жозе Кабанис был избран во Французскую Академию.
José Cabanis: “Le crime de Torcy suivi de Fausses nouvelles”
(“Преступление де Торси” с последующими “Превратными
новеллами”), 1990.
Рассказ “В поезде” входит в кн.: “Преступление де Торси” с
последующими “Превратными новеллами”.
МИШЕЛЬ ТУРНЬЕ
(Род. в 1924 году)
В четыре года испытал неизгладимое потрясение. Дома два
незнакомца в белых халатах застигли его врасплох и с кровью вырвали
гланды. Шести лет невзлюбил столицу. Рожденный в Париже 19
декабря 1924 года, Мишель Турнье считал себя “как будто нигде не
364
Заметки о писателях
рожденным, упавшим с неба метеором”. Его родители встретились в
Сорбонне, но выросли в провинциальной глухомани. Отец — родом из
Дориньи, близ Дуэ; мама — из бургундского селения Блиньи-сюр-Уш,
что неподалеку от Бона. У деда, Эдуара Фурнье — аптекаря в
Блиньи, и проводил чаще всего каникулы Мишель; иногда с мамой
наведывался в приграничный Фрайбург, близ Черного леса. И ныне,
стяжав славу в столице, художник предпочитает часть лета проводить
в унылой, но бодрящей дух Нормандии, а жить в деревушке, в долине
Шеврез. “Наши города, — пояснял писатель в очерке “Дерево и
дорога” из книги “Малая проза” (1993), — лишенные деревьев,
фонтанов, базарных площадей, речных берегов, чтобы угодить
движению, становятся все менее и менее пригодными для обитания”.
В детстве его увлекали альбомы Бенжамена Рабье, “Удивительное
путешествие Нильса Хольгрессона...” Сельмы Лагерлеф, “Снежная
королева” Андерсена. Не очень-то прилежный ученик, да еще
склонный к паясничанию, Мишель, верно, сменил дюжину коллежей и
лицеев, пока перед ним не замаячила стезя призвания.
Исподволь в те годы восприятие живого слова входило в ядро
устойчивых пристрастий. Подростком боготворил Жана Жионо, чтил
Жана Жироду, пленился “ужасающим очарованием” “Человеческого
голоса” Жана Кокто в исполнении Берты Бови. Жозе Мария де
Эредиа и Шарль Леконт де Лиль, а позднее Поль Валери и Сен-Жон
Перс олицетворяли в его глазах поэзию. Получил религиозное
образование. “Католическая религия, ее обряды, праздники, теология,
мифология, — вспоминал Турнье в исповедальной книге “Сошествие
Святого Духа” (1977; 1993), — составляли эмоциональный и
чудодейственный противовес математике и естественным наукам, без
которого ребенок и подросток настрадался бы от сухости и долбни”.
В 1940 году взвод оккупантов занял родительский дом в Сен-
Жермене. Мишелю удалось избежать отправки в Германию на
принудительные работы; он чудом не угодил в Бухенвальд — во время
карательной экспедиции в селе Люзиньи, где жила тогда его мама.
С юности Турнье упивался “предустановленной гармонией
Лейбница”; слушал Даниеля Ропса в лицее; в 1941-м познакомился с
ранними работами Гастона Башляра; осенью 1943-го был захвачен
неотразимой силой “Бытия и ничто” Сартра, а 28 октября 1945-го
внимал ему на лекции “Экзистенциализм — это гуманизм”. В июне
1946-го защитил диплом о Платоне в Сорбонне и вскоре отбыл в
Тюбинген для изучения влекущей его к себе немецкой философии —
философии Фихте, Шеллинга, Гегеля, Гуссерля, Хайдеггера... Три
года штудий и... провал. В июле 1949-го Сорбонна не допустила
Заметки о писателях
365
“лучшего из своего поколения” к конкурсу на должность агреже —
преподавателя философии в университете. Музыка врачевала. В семье
царил ее культ. Отец — основатель “Международного бюро выпуска
музыкальной звукозаписи”; брат Жан-Лу — известный флейтист...
Мишель Турнье обожает Баха, Бетховена, Бизе, Сен-Санса, Дебюсси;
музыкой пронизано все его существо. Но ни к одному инструменту он
не прикасался и нотной грамотой не владеет.
На острове Сен-Луи, в центре Парижа, с ним дружески общались в те
годы Арман Гатти, Жорж Арно, Жиль Делез. Занятие определилось в
50-е годы — в слове, звучащем па радиостанции “Европа-1” и “чужом” —
в переводах для издательства “Плон”. Его переводы своих романов
высоко ценил Ремарк; правда, вспоминал Турнье, при встрече с ним
Ремарк добродушно посетовал на отдельные пропуски текста оригинала,
замененные переводческими импровизациями.
Пришла пора собственного творчества — одновременно с
рождением первого романа “Пятница, или Тихоокеанский лимб”
(1967). Здесь Робинзон Крузо очутился на острове в 1759 году —
сорок лет спустя после выхода в свет романа Даниеля Дефо. Два с
половиной века, разделяющих эти романы, изменили ценностные
ориентиры их создателей. У Дефо — приключенческий роман о
навыках и принципах на заре буржуазной цивилизации,
“опробованных” в экстремальных условиях; у Турнье —
философический роман-предостережение о векторе исторического пути,
метаморфозах разных способов жизни, о новом Робинзоне —
убежденном “невозвращенце” с острова Сперанца. Идеалы Старого
Света, с которыми прибыл Робинзон, — “деньги одухотворяют все,
чего касаются”; продажность — “главная человеческая добродетель”;
‘счастливо государство, где властвует закон наживы”, — оказались
никчемными в его одиночестве. А появление Пятницы довершило их
крушение и осмеяние. Слияние арауканца с природой, наслаждение
каждым мигом бытия ускорили и прозрение Робинзона.
Новая робинзонада Турнье — озорная затрещина обществу, где
жизнь нивелирована по образу и подобию купюры, и рапирный укол
личности, смирившейся, потускневшей, словно стертый пятак.
Название романа по имени Пятницы имело острозлободневный смысл.
“Да, — поясняет сам художник, — я хотел бы посвятить эту книгу
огромному и молчаливому множеству иностранных рабочих во
Франции, всем этим Пятницам, спешно отправленным к нам третьим
миром, этим трем миллионам алжирцев, марокканцев, тунисцев,
сенегальцев... на которых покоится наше общество и которых никогда
не видно и не слышно... Берегитесь, чтобы голос этого молчаливого
множества не прозвенел в ваших ушах подобно грому!”
366
Заметки о писателях
В 1970-м роман “Ольховый король” (см.: “Лесной царь”. Перевод
И.Волевич, А.Давыдова. М., “МИК”, 1996) увенчан Гонкуровской
премией. Два года спустя Турнье избран в Гонкуровскую Академию.
“Я учился писать, — поведал он, — избрав образцом Жюля Ренара,
Колетт, Анри Пурра, Шатобриана, Жионо, Мориса Женевуа —
поэтов прозы точной, сочной и жизненной, чье наставничество
объясняет, почему я чувствую себя дома — в Гонкуровской Академии,
столь непреклонно натуралистической и земной”.
“Каспар, Мельхиор и Бальтазар” (1980) — увлекательное
повествование о странствиях волхвов и, под сурдинку, поиск истины о вере,
власти и искусстве. Двуединый замысел претворился в цепочке рассказов о
царственных волхвах. Каждый из них — в пути за звездой —
припоминает свою историю, которая вплетается в общее действо, в
единый романический сюжет. Исходное мгновение — явление в небе
“золотоволосой кометы”; кульминация — рождение Младенца в
Вифлееме, рождение новой веры, новой эры.
Христианство, по мысли Турнье, сокрушило ветхие догмы и
запреты, к примеру запрет воспроизводить в живописи, рисунке и
скульптуре человеческий образ; открыло пути к нравственному
обновлению. Характерно, что принцы Мельхиор и Тоар отказываются
от всякого притязания на власть. А царь Бальтазар укрепился в вере,
что “можно прославлять лицо и тело человека, что поклонение верхов
прекрасному найдет отклик во всех слоях общества, и особенно в
пробуждении доблестей, без которых гибнет государство, — мужества,
бескорыстия и терпимости”.
Волшебным воображением художник воссоздал в живых картинах и
образах евангельскую притчу и пленительную сказку. В событии столь
эпохальном участвуют и обретают дар речи Вол и Осел, принятые в
Рождественскую семью. И лишь идумеянин Ирод Великий не внял
небесному знамению. На пороге смерти — он сеет смерть. На словах
озабоченный поисками Наследника, он, прослышав о рождении Царя
Иудейского, повелел истребить всех грудных младенцев в Вифлееме.
“Исповедуясь” перед волхвами, Ирод разгласил тайну своей власти:
неумолимая жестокость, карающая даже родных детей; тайный,
всепроникающий сыск — вне всяких законов морали и справедливости;
безудержное рвение охраны, которой вручена собственная безопасность...
Иные “скрепы” в книге “Прощальная вечеря влюбленного” (1989).
Каждая новелла, сказка и легенда здесь сюжетно суверенны.
Соединяет их лишь происхождение. В одну ночь, а не в семь дней, как
в “Гептамероне” Маргариты Наваррской, рассказали все это гости Ива
Удалля и Надежы — героев новеллы “Молчаливые любовники”.
Заметки о писателях
367
Перед расставанием Ив и Надежа дали прощальный ужин. Выслушав
друзей, они раздумали разлучаться. Среди услышанного ими и
воспроизведенного в этой книге есть сказки с традиционным зачином —
“Как-то раз...”; новеллы, повествующие от первого лица; “куски
жизни, зачастую кровоточащие и отталкивающие”. Иву и Надеже
казалось, что новеллы “предельно реалистичные, пессимистические
развращающе содействуют отдалению их друг от друга и разрушению
их очага, в то время как сочные, приветливые, задушевные сказки,
напротив, действенно сближают их. Особенно последняя сказка, притча
о двух пиршествах, которая, казалось, оберегала будничную
супружескую жизнь, “возводя жесты, повторяемые ежедневно и
еженощно, на уровень истового и сокровенного обряда”.
Мишель Турнье — проницательный критик: “Полет вампира”
(1982); зоркий наблюдатель: “Дневник путешествия по Канаде”
(1984); мастак фотографирования. Недаром герой романа Эмманюэля
Роблеса “Венеция зимой” (1981) — Уго Ласснер мечтал о
предисловии Мишеля Турнье к своему фотоальбому: “Этот писатель
любит фотографию умом и сердцем”.
Переведено:
Рассказы, новеллы, сказки:
“Философская сказка”. Переводы М.Архангельской, Т.Ворсановой,
Н.Хотинской. Составление Татьяны Ворсановой. М., “Nota Bene”,
“Энигма”, 1998; “Автостанция “Ландыш” (перевод Л.Завьяловой),
“Конец Робинзона Крузо” (перевод Л.Завьяловой), “Да пребудет
радость со мною” (перевод М.Архангельской), “Амандина, или Два
сада” (перевод М.Архангельской), “Пьеро, или Что таит в себе ночь”
(перевод М.Архангельской). — В кн.: “Современная французская
новелла”. Составитель Т.Ворсанова. Предисловие Н. Ржевской.
Редактор М.Финогенова. М., “Прогресс”, 1981; “Пьеро, или Что таит
в себе ночь” (перевод М.Архангельской). — В кн.: “Как запело дерево”.
Составители Т.А.Ворсанова и Н.С.Мавлевич. М., “Детская
литература”, 1985; “Зона отдыха “Ландыши”, “Да пребудет радость со
мною” (перевод Г.Ерофеевой). — “Иностранная литература”, 1981,
№10; “Легенда о музыке и танце” (перевод Е.Париной). —
“Музыкальная жизнь”, 1992, №2; “Девушка и смерть” (перевод
Е.Хоботиной). — “Золотой век”, 1994, №5.
Повести и романы: “Пятница, или Тихоокеанский лимб”.
Предисловие Н.Ржевской. Перевод И.Волевич. Редактор Р.Кабина.
М., “Радуга”, 1992; “Каспар, Мельхиор и Бальтазар”. Предисловие
З.Кирнозе. Перевод Ю.Яхниной. Редактор Р.Кабина. М., “Радуга”,
1993; “Элеазар, или Источник и куст”. Перевод И.Волевич; “Жиль и
368
Заметки о писателях
Жанна”. Перевод Е.Морозовой. М., “МИК”, 1998.
Michel Tournier: “Le coq de bruyère” (“Глухарь”), 1978;
“Le médianoche amoureux” (“Прощальная вечеря влюбленных”), 1989;
“Petites proses” (“Малая проза”), 1993.
Новелла “Пишу стоя” входит в сб. “Прощальная вечеря
влюбленных”; “Портрет обнаженной натуры” — в книгу “Малая проза”.
ЖАН КО
(1925 — 1993)
“Одновременно бык и матадор, Жан Ко, — его увлечение
тавромахией не безгрешно, — всю жизнь открыто нападал и увертливо
скрывался, любил и дрался, внезапно появлялся и быстро исчезал,
сочинял, жил и умирал на арене. Не слишком ведая, играл ли он там
свое очевидное поражение, невозможность перекричать эпоху, или же,
еще более невероятное — arrastre <вывоз поверженного быка с
арены> своего трупа навстречу потомству”. Парадоксальное суждение
о писателе высказано устами самого Жана Ко (см.: Jérôme Gar ein.
Le Dictionnaire. P., 1988, p.102—103). Отныне потомству судить о
романах Жана Ко: “Прихожане” (1958), “Милосердие Божие” (1961,
Гонкуровская премия), “Призрак любви” (1968), “Чрево быка”
(1971), “Заложники” (1976), “Невиновный” (1982); об эссе и
памфлетах: “Открытое письмо западным собакам”, “Агония старухи”,
“Конюшни Запада”, “Страсти по Че Геваре”, “Пруст, кот и я”;
мемуарах: “Эскиз воспоминаний” (1985)...
Когда-то Жан Ко работал секретарем Ж.-П.Сартра, затем
разошелся с ним. В 1988 году Жан Ко заявил: “Я писал лишь о том,
что за закрытыми дверьми', “За закрытой дверью” (1944) —
знаменитая пьеса Ж.-П.Сартра. Откровенная аллюзия наверняка
рождена желанием Жана Ко почтить память властителя дум своего
поколения. Это не отменяло внутренний спор “ученика” с “учителем”.
Провербиальная реплика из той пьесы Ж.-П.Сартра: “Ад — это
другие” — оспаривается вроде бы заглавием книги Жана Ко “Райские
новеллы”, которое можно истолковать и как — “Новости из Рая”.
Реальность, конечно же, не Рай, по мысли Жана Ко, но и не
экзистенциалистский Ад. Жить можно! В рассказах из провинциальной
жизни колоритного стиля “адская” злоба “других” порой остроумно
преодолевается, а иногда другие сами додумывают все до конца и в
пиковом положении склоняются к человечности. Что, собственно, и
произошло в рассказах “Чудо” и “Глашатай”.
Заметки о писателях
369
Jean Cau: “Le Enfants” (“Дети”), 1975; “Nouvelles du Paradis”
(“Райские новеллы”), 1980.
“Чудо” и “Глашатай” входят в сб. “Райские новеллы”.
ЖАН-ПЬЕР ШАБРОЛЬ
(Род. в 1925 году)
Жан-Пьер Шаброль любит свою “малую родину” — Севенны,
досконально знает жизнь и заботы обитателей Авежана и Шамбориго
(департамент Гар), где он родился И июня 1925 года. Родители Жан-
Пьера Шаброля всю жизнь учили грамоте детей севеннских крестьян
и шахтеров. Невзрачные, но выразительные, простые, но сочные слова
писатель унаследовал от матери, поэзию повествовательной народной
речи черпал он из котомки детских впечатлений. В лицейскую пору
сражался с фашизмом. Лейтенант армии Сопротивления Жан-Пьер
Шаброль освобождал Алее и Ним от немецких оккупантов. “Моим
сюрреализмом были маки”. Всерьез вбирает опыт классиков и
современников — после войны: Рабле, Дидро, Гюго, Золя, Жироду,
Мак Орлан, Арагон. “Шарль Луи Филипп научил меня доброте, —
благодарно вспоминает писатель. — Доде преподнес урок античной
меры и простоты”. На рубеже 40—50-х годов печатал в “Юманите”
очерки, рассказы, сопровождая их своими рисунками.
Прозрение героя романа “Последний патрон” (1953) происходит на
чуждой ему войне — во Вьетнаме. В полемике с экзистенциалистской
догмой о непреодолимой разобщенности индивидов родился роман
“Гиблая слобода” (1955) о рабочей молодежи парижских предместий.
“Дикая роза” (1957) — стойкий аромат разнотравья сливается с
половодьем чувств в пантеистическом гимне жизни и человеку.
Трагедийные коллизии минувшей войны воскресают в романах
“Лишний” (1958) и “Жертвы Марса” (1959). “Плебейский” оптимизм
художника претворился в “Божьих безумцах” (1961), эпическом
романе о восстании камизаров — своих земляков — в 1702 — 1704
годах. Близкая история — от прихода к власти Гитлера до победы
Народного фронта — запечатлелась в трилогии: “Бунтари” (1965),
“Нищенка” (1966), “Погода разгулялась” (1968). Одно из
совершенных созданий художника — философская повесть
“Мольеровское кресло” (1967), где торгашескому опошлению труда,
науки и культуры противостоит атмосфера добросердечия, дружелюбия,
сознание общности жизненных интересов всех тружеников земли. В
историческом романе “Пушка “Братства” (1970) дневниковые записи
370
Заметки о писателях
рассказчика объемлют хронику событий в пролетарском Бельвиле от 15
августа 1870-го до 28 мая 1871 года. Рассказчик — участник
Коммуны и в то же время свидетель истории XX века. Своими
позднеишими
ремарками он раздвигает временные рамки
повествования,
сопрягая прошлое и будущее. Пристрастие к
историческому
роману Жан-Пьер Шаброль объяснял своей
влюбленностью в историю”, в лица ее безымянных героев: “И я
мечтал вместе с этими незнакомцами принять участие в великих и
дорогих мне событиях... Я испытываю возрастающее желание
принимать во всем участие лично” (цит. по кн.:
Ф.С.Наркирьер. Французский роман наших дней. М„ 1980, с.80).
“Труд — это жизнь” — нравственная заповедь мемуарной книги
“Севенны — злосчастье мое” (1972). В романе “Козел в пустыне”
(1975) явлен облик поэта и воина Агриппы д’Обинье. Криминальная
история “раскручивается” в психологическом романе “Молчаливые
признания” (1995).
Переведено:
Рассказы: “Трус” (перевод Н.Зубкова). — В кн.: “Французская
новелла XX века. 1940—1970”. М., 1976; “Титан и Шельмочка”
(перевод И.Истратовой). — В кн.: “Как запело дерево”. Составители
Т.А.Ворсанова и Н.С.Мавлевич. М., 1985; “Непреклонная Мариз”
(перевод О.Граевской). — “Советская женщина”, 1958, №6; “Тайна
Роберта-Дьявола” (перевод Е.А.Штрих). — “Юность”, 1958, №5.
Jean-Pierre Chabrol: “L’illustre fauteuil et autres récits”
(“Прославленное кресло” и другие рассказы”), 1967; “Contes d’outre-
temps” (“Сверхсовременные рассказы”), 1969; “Contes à mi-voix”
(“Рассказы вполголоса”), 1985.
Новелла “Виоланта” входит в сб. “Рассказы вполголоса”.
ПЬЕР БУРЖАД
(Род. в 1927 году)
Родился в селении Морланн, неподалеку от границы с Испанией, в
семье служащего. К сочинительству его подтолкнули воспоминания об
оружейных залпах 1936 года по ту сторону Пиренеев, где бились
насмерть друг с другом “сторонники Христа и Серпа”; об испытаниях
“Странной войны” и оккупации, которая настигла ученика коллежа в
Байонне. Невыразимый, каждодневный ужас вселился в его сознание:
“Каждую ночь мальчик дрожал от страха”. “Поговаривали о
“лагерях”...” (Jérôme Garcin. Le Dictionnaire. P., 1988, p.76).
Заметки о писателях
377
О первой книге (“Бессмертные0) одобрительно отозвался Морис
Надо. Дебютант, в котором увидели последователя Бретона и Батайя,
и двадцать лет спустя вспоминал об этом с куртуазной
признательностью: “Надо предчувствовал, что грядущее творчество
обретет питательную почву в ужасах истории и секса (отсюда ссылка
на Батайя), пропущенных через чистилище письма (отсюда ссылка на
Бретона). Автор долго хранил при себе эту статью, где идеально
предугадано его будущее” (Jérôme Garcin.Le Dictionnaire, р.77).
История и вымысел, эротика и святое — лейтмотив прозы Пьера
Буржада, где иронии сопутствует сострадание: “Розовая роза” (1968),
“Шкаф” (1977), “Лагерь” (1979), “3меи”(1963), “Конец света” (1984).
Крылатая формула писателя: “Кто ожидает Годо, тот ничего не
ждет”. После исчерпания ресурсов “театра абсурда” Пьер Буржад, —
а ранее его поздний Артюр Адамов, Арман Гатти, Фернандо
Аррабаль, Рене де Обалдиа, — участвовал в обновлении французского
театра: “Немецкий Реквием” (1973), “Северное сияние” (1973),
“Orden” (1974), “Красные звезды” (1977), “Суд над Шарлем
Бодлером” (1980).
Pierre Во urge ade: “Les Immortelles” (“Бессмертные”), 1966,
1980; “Le monde des rêves”. — “Europe”, 1981, aout-sept., № 628—629.
“La Nouvelle Française” - 1, p.61—68; “Мир снов”, — “Иностранная
литература”, 1983, №10. (Перевод Льва Токарева).
“Клептоманка” печатается по тексту сб. “Бессмертные” в издании
1980 года.
АННИ СОМОН
Одно слово может стоить жизни. Все ее называли Анриетта, а
мальчишка с фермы окликнул ее почему-то ее именем: Сара — при
обер-лейтенанте, который должен был вот-вот убраться на Восточный
фронт.Больше ее никто не видел (рассказ “Сара”). Война, оккупация,
жизнь на волоске... Порой несвобода явлена у Анни Сомон в
экзистенциально-имманентном сюжете. Современные стрессы загнали
человека в клинику, где он ведет записи, пытаясь “понять наконец,
почему меня держат под наблюдением” (рассказ “Извечно”). И все же
не абстрактно-метафизическое, а трепетно-живое пленяет в новеллистике
Анни Сомон. Даже если художник ввергает нас в юдоль безутешного
горя: дама бальзаковского возраста, быть может, “упустила” своего
больного мужа и годы спустя ничего не может поделать со своей больной
312
Заметки о писателях
совестью (рассказ “Возможность забвения”). Тончайший психологизм,
“невыносимая” правдивость, “скупая” выразительность детали. У
женщины — никаких ценностей, кроме ее любви, а табличка в отеле
гласит: сдавайте драгоценности в бюро администратора. Эту женщину
только что покинул любимый, и она кричит от боли и в безрассудной
надежде, а правила сухо предупреждают: “Всякий шум, даже дневной,
запрещается” (новелла “Гостиничные номера”). Новая новелла, по
словам Анни Сомон, рождалась у нее вне предшествующего опыта и
одновременно с открытием заново свойств жанра. “Мне кажется, как и
у всех новеллистов, через различные темы и сюжеты... проявляется
желание уловить, в форме самого краткого и упругого письма,
непосредственно ощутимую жизнь, до предела наполненную событиями,
в состоянии наивысшего напряжения.
Все знают, что реальноосязаемое в литературе смешано с незримым
и что каждый писатель, сочиняя, избирает их соотношение по своему
вкусу. Но в искусстве новеллы соотношение всегда в пользу незримого,
словно — подобно гончару, который лепит вазу из пустоты, окружая
ее глиной, — новеллист создает новеллу из невысказанного, приложив
снаружи несколько слов” (“131 nouvellistes contemporains par eux-
mêmes”. Ouvrage coordonné par Claude Pujade-Renaud et Daniel
Zimmermann, p.276).
Исподволь, книга за книгой, вырос у Анни Сомон дивный ансамбль —
можно назвать его, как встарь, “Сто новых новелл” — о нравах, бедах
и душевных тревогах французов во второй половине XX века.
Ann ie Sau mont\ “La vie à l’endroit” (“Жизнь как надо”),
1969; “Enseigne pour une école de monstres” (“Вывеска для школы
уродцев”), 1977; “Dieu regarde et se tait” (“Господь видит и молчит”),
1979; “Quelquefois dans les cérémonies” (“Порой в церемониях”, 1981,
Гонкуровская премия за новеллу); “II n’y a pas de musique des sphères °
(“Не звучит здесь музыка небесных сфер”), 1985; “La terre est à nous”
(“Земля — для всех”), 1987; “Je ne suis pas un camion” (“Я не ломовая
телега”) 1989, Большая премия Общества литераторов за новеллу); “Moi
les enfants j’aime pas tellement” (“Я не безумно люблю детей”), 1990; “Le
pont, la rivière” (“Мост, река”), 1990; “Quelque chose de la vie” (“Нечто
о жизни”), 1991; “Les voilà quel bonheur” (“Вот они — какое счастье”),
1993.
“Любовная история” входит в сб. “Господь видит и молчит”.
Заметки о писателях
373
ШАРЛЬ ДОБЖИНСКИЙ
(Род. в 1929 году)
Родился в Варшаве. В 1930 году семья переехала во Францию.
Первые стихи, с напутствием Поля Элюара, в еженедельнике “Леттр
Франсэз” (1949), где с 1954-го ведет рубрику “Кино” и печатает
критические статьи под именем Мишель Капденак. С 1972-го — в
редакции журнала “Эроп”, где и поныне главный редактор.
Лирический поэт с отчетливо гражданственными интонациями и
философским взглядом на метаморфозы в космосе и в человеке:
“Любовь к отечеству” (1953), “Буря надежды” (1953), “При свете
любви” (1955), “В один голос” (1962), “Столица мира” (1975),
“Таблица Менделеева” (1978), “Исчезновения” (1981), “Между двумя
морями — целый мир” (1989). Прозаик (роман “Тавромахия”, 1977),
склонный к научно-фантастическим сюжетам (сб. рассказов “Общение
между мирами”, Большая премия научной фантастики, 1986).
Лирическая поэзия и нарративный вымысел, фантазия и фантастика
часто неразделимы в творчестве Шарля Добжинского. “Моя поэма
“Опера космического пространства“ (Галлимар, 1963) — это сказка,
небылица в стихах, а иные тексты из “Общения между мирами“ —
близки стихотворениям в прозе, так же как и стихотворения в прозе из
“Шкалы вопросов“ (1988) — это порой крохотные новеллы или
рассказики. Название моего сборника “Сорок миниатюрных детективов “
(1983) точно выражает замысел “рассказать” в стихах — в самой
краткой форме — о разных преступлениях...” (“131 nouvellistes contem¬
porains par eux-mêmes”, р.138).
Видеть муки св. Себастьяна, зрелище людских страданий и
беспросветной нищеты и не закрыть на это глаза — необходимо
мужество, которым и обладает Шарль Добжинский. В его
“многострунном”, по слову Александра Блока, творчестве тема
человеческих бедствий звучит с особым постоянстаом. Писатель там, где
боль — на рубеже 50—60-х годов он всматривается в лица испанцев:
Смерть для них привычная штука.
1 Жизнь для них ежедневная мука.
(Поэма “Где ты, Испания Г' Перевод Мориса Ваксмахера.)
Двадцать лет спустя — не отвращает очи от “призрака
безработицы”, которая губит французскую провинцию: “...жизнь здесь
мельчает, истончается и рвется на куски, как шагреневая кожа, а люди
замыкаются в себе, скупые на взаимопомощь...” (очерк “Деревня в Эно”
(перевод Н.С.Бордовских). — В кн.: “Над Сеной и Уазой”.
Составление и предисловие Т.В.Балашовой. Редактор Т.В.Чугунова.
574
Заметки о писателях
М., “Прогресс”, 1985, с. 192). Наконец, суровая история о жертвах
нищеты — юном Дигамбаре и великодушном Сатьянанде (рассказ “Дитя
песков”). В этом рассказе имена — значимые. Дигамбара — “покрытый
небом”, “облаченный в воздух”; дигамбары — секта в Индии,
исповедующая издревле религиозно-философское учение джайнизм.
Сатьянанда — “благодать в истине”. Наэк-наик — персонаж, герой
повествования. “Люблю в новелле, в классическом духе, — признавался
писатель в 1993 году, — вновь вступить на путь преемственности, на
дорогу со множеством ответвлений”. Одно из “ответвлений” явлено в
рассказе “Дитя песков”: ренаровская традиция, трагизм жизни,
выраженный “прокаленными словами”.
Перевел на французский язык стихи Адама Мицкевича — в составе
своей книги “Адам Мицкевич, паломник будущего”; Михаила
Лермонтова, “Облако в штанах” Владимира Маяковского, стихи Андрея
Белого, Сергея Есенина, Евгения Винокурова, Евгения Евтушенко;
поэзию Назыма Хикмета, “Сонеты Орфею” Райнера Марии Рильке.
Член Академии Малларме, генеральный секретарь Общества
друзей Арагона и Триоле. Премия Макса Жакоба — за сборник
стихов “Жизнь — это оркестр” (1991).
Charles Dobzynski\ “Couleur mémoire” (“Цвет памяти”,
предисловие Мигеля Анхеля Астуриуса), 1974; “Le Commerce des
mondes” (“Общение между мирами”), 1985; “Que jeunesse se passe”
(“Пусть проходит молодость”), 1993.
Рассказ “Дитя песков” входит в сб. “Пусть проходит молодость”.
ФРАНСУАЗА МАЛЛЕ-ЖОРИС
(Род. в 1930 году)
“Французская романистка бельгийского происхождения” — сказано
в 1994 году в “Словаре всемирной литературы. Под руководством
Беатрисы Дидье”.
Франсуаза Малле-Жорис родилась в Антверпене 6 июля 1930 года
в семье писательницы Сюзанны Лиляр.
Однажды знаток рекламы досадовал, что, обладая
индивидуальностью, Франсуаза Малле-Жорис лишена “имиджа ” В
ответ последовал автопортрет: “фламандка, католичка, социалистка,
четверо детей, три развода, люблю оперу, садоводство... Баха и
Рейнольда Хана, Пуссена и Клея...”. Силуэт явно неудобный и даже
неугодный для ... рекламы. “Быть может, я, — иронизирует
писательница, — оригинал, как это называлось в XVIII веке? Племянник
Рамо?” В этой шутке есчъ намек на творческое родство художницы с
создателем романа “Монахиня” и рассказа “Это не сказка”.
Заметки о писателях
375
Спор недавний об имидже, “лице” — предрешен давным-давно:
“Первая среди писательниц нашего времени”, — изрек академик
Эмиль Анрио по прочтении “Монашеской обители” (1951) — раннего
романа Франсуазы Малле-Жорис. “Красная комната” (1955), романы
о положении женщины в среде меркантильного расчета (“Ложь”,
1956) и о ее роли, внутреннем мире в XVII веке (“Персонажи”,
1961), при Людовике XIV (“Мария Манчини...”, 1965) подтвердили
прогноз маститого критика. Ее лицо проявляется в дерзком освоении
новых социально-психологических сфер в действительности: судьба
журналиста, сказавшего правду об оасовцах (“Знамения и чудеса”,
1966); непостижимая для окружающих привязанность молодой
женщины к “чужому”, “дальнему” ребенку (“Аллегра”, 1976).
Зеркало души художницы — ее открыто автобиографические книги:
“Письмо самой себе” (1963), “Бумажный домик” (1970), “Я хотела
бы играть на аккордионе” (1975). “Личность, с которой я могла бы
сравнить себя, это Коро, который прятал в шкафах картины,
нарисованные с чувством полной свободы, а все остальное выставлял
на обозрение... Я рисую на дверце стенного шкафа”. Сравнение —
отчасти по контрасту. Художница мечтает распахнуть, даже “выбить”
дверцу — преграду между собой и читателем. И безусловно, в романе-
предостережении “Дикки-король” (1979) ей это удается.
Провинциал Фредерик Руа ждал случая, который бы открыл в нем
качества, которыми он не обладал. Оказался чаемой находкой для
дельцов масс медиа. Ему помогли “войти в образ”, инстинктивно
чуждый его натуре, — романтика, певца несбыточных мечтаний,
несчастной любви. Исступленный триумф. Мировой успех. Фанклубы
Дикки-короля — повсеместно. Порой все же ему казалось все
фальшивым и поддельным. В романе прозвучал мотив, эхом
отозвавшийся в рассказе “Нантакет” — в рассуждениях Малыша
Макса о подлинном и поддельном... Но у Макса — все впереди, а у
Фредерика все пути вспять отрезаны. У его предтечи Фредерика Моро
сохранилось воспоминание о первой любви. Упоительного чувства
влюбленности, переживаемого флоберовским героем, Фредерику Руа
не дано было испытать. Он идет к гибели и влечет за собой
наркотически возбужденную толпу фанов. Безликость, превращенная в
гипнотического “идола”, феерическую “звезду”, увековечена в
классическом романе, одном из последних, — о судьбе молодого
человека XX века.
Художница всматривается в людей власти и за личиной демократа
открывает расчетливого карьериста. “Писательница убеждена, что
человек, неспособный сострадать ближнему, — размышляет
376
Заметки о писателях
О.В.Тимашева о сюжете романа “Тоска о любви и чем-то еще”
(1982), — не может ни вести людей за собой, ни управлять ими”.
Романический опыт, образно осмысленный Франсуазой Малле -
Жорис в сопоставлении с Коро, — “я помещаю картину в картине,
изображение, создающее иллюзию реальности, на ладно исполненную
основу”, — с несравненной свободой претворился в романе “Дом
бешеной собаки” (1997). Кажется, что художница легко вживается в
любую эпоху. В “Доме бешеной собаки” события на рубеже веков
(помилование Дрейфуса, закрытие католических конгрегаций, смерть
Золя) вторгаются в частную жизнь героев, создавая ряд пересекающихся
сюжетных линий. Политически громкое “дело Дрейфуса” своеобразно
резонирует в бесшумном “деле Виолетты Андре”, покинувшей
монастырь из-за стороннего недоверия к ее набожности. Подалась она к
мэтру Бертийону — в Службу криминалистического учета. Свояк
Виолетты, полицейский, “подселил” ее к художнику Обертену,
намереваясь что-нибудь выведать... У художника загадочно исчезла
жена, и его подозревают. Но неуправляемая Виолетта позирует
Обертену, проникшись верой в его невиновность.
Повествование с исторической основой вбирает в себя социально-
психологический роман о нравственном самоопределении молодой
женщины на заре XX века и притчу о молчании художника, чья
частная жизнь соприкоснулась с детективной интригой. Композиция
“лейтмотивная”, с перебивкой времени — возвратами вспять и
заглядыванием в будущее, в 1913 и 1919 годы.
Одна из переплетающихся линий сюжета посвящена драматической
участи Альфонса Бертийона — доподлинно исторического лица.
Бертийон примкнул к властолюбцам без цели и идеалов и как эксперт
дал ложное заключение о принадлежности “бордеро” Дрейфусу. Свою
“оплошность” столп правосудия пытается оправдать, по сути,
отрицанием принципа презумпции невиновности: “Нет невиновных”,
“Да и сама невиновность не существует!”. Родной брат от него
отвернулся, и Виолетта, живая душа, навсегда покидает дворец
правосудия, оставляя мэтра научной идентификации наедине со своей
совестью. Название романа проясняет польская поговорка — “дом
бешеной собаки укрывает волка”.
Франсуаза Малле-Жорис — член Гонкуровской Академии с 1970
года. Ей близок аполлинеровский звук: “Надежда — неудержима”.
Переведено:
Очерки и рассказы: “Парижское кафе поутру” (перевод
Т.В.Чугуновой). — В кн.: “Над Сеной и Уазой”. Составление и
предисловие Т.В.Балашовой. Художник Б.С.Казаков. М.,
Заметки о писателях
377
“Прогресс”, 1985; “Корделия” (перевод А. Григорьева). —
“Студенческий меридиан”, 1996, №9.
Повести и романы: “Дикки-король”. Послесловие О.Тимашевой.
Перевод В.Жуковой и Л.Токарева. М., “Молодая гвардия”, 1984;
“Бумажный домик”. Предисловие Т.Ворсановой. Перевод
М. Архангельской. М., “Радуга”, 1989; “Аллегра”. Перевод
К.Северовой. М., “Радуга”, 1990; “Три времени ночи. Повести о
колдовстве”. Предисловие В. Каспарова. Перевод Е. Аранович,
В.Каспарова. М., Политиздат, 1992.
Fran ç о i s е Mailet- Joris: “Cordelia” (“Корделия”), 1956;
“Le clin d’oeil de l’ange” (“Ангел подмигнул”), 1983.
Рассказ “Нантакет” входит в сб. “Ангел подмигнул”.
КЛОД-МИШЕЛЬ КЛЮНИ
(Род. в 1930 году)
Дорожа своей независимостью, писатель не курил фимиам
законодателям моды. Свой стиль, свой голос уберегли его от “дивных
эпидемий”, которыми переболела французская литература, —
“ангажирование (и крутая перемена взглядов), похабщина, новый
роман, поэзия, разбитая на осколки”. Его влекли ключевые понятия:
молчание, “вода, смерть, камень, соль, кровь” (Jérôme Garcin.Le
Dictionnaire. P., 1988, р.133) — жизнь и ее трагические контрасты.
Девочка в светлом платьице стоит на ступеньках террасы и смотрит на
него — последнее видение смертельно раненного солдата. Оказалось —
это кукла, немой свидетель гибели юноши на лужайке (рассказ “В краю
живых растений”). Здесь — внятная недоговоренность
короткометражки немого кино. В рассказе “Старый друг” прямая речь
таит угрозу прямого действия. “Один выстрел, и я могу убить
буйволицу или мексиканца...” — похваляется былой любитель охоты, а
ныне паралитик в коляске, обитатель Нью-Джерси. Его бросила после
аварии жена, и от злобы его не избавляет бессмысленное теперь
приумножение богатства. Скрягу и маньяка “утешает” старый друг —
винтовка с оптическим прицелом. Любил он разбирать и собирать ее и
брать на мушку прохожих в белых воротничках. Сегодня одному из них,
его секретарю, повезло. А завтра? “Старый друг” и “Water Ьоу”
воскрешают в памяти “Господина из Сан-Франциско” И.А.Бунина.
Разящая сила проклятия подлой власти денег. Утверждение бесценности
человеческой жизни; скульптурная прелесть подростков, индейцев, —
гордых “невольников” смертельного риска. Проза поэта, боготворящего
красоту, природу, жизнь.
378
Заметки о писателях
Реализм К.-М.Клюни не чурается сказочно-чудесного, таинственно¬
фантастического. Сами персонажи “Исчезновения Орфея” — а среди
них юный Альфред де Виньи, князь Шарль Морис Талейран, Ари
Шеффер — услышанное ими называют “невероятной историей”,
“странной небывальщиной”. Сюжет и впрямь не из привычных. На
глазах у рассказчика воспламеняется колдовской силы полотно Анн-
Луи Жироде (1767—1824) в Неаполе; а много лет спустя после
кончины художника его письмо рассказчику о тайне рождения картины
“Орфей” внезапно обращается в пепел. Чистый холст в “Неведомом
шедевре” Оноре де Бальзака; одно лишь слово на полотне в “Ионе”
Альбера Камю (то ли “одинокий”, то ли “солидарный”); наконец,
сгоревший шедевр у К.-М.Клюни...
“Со времен Макса Жакоба Клод-Мишель Клюни — самый
неунывающий из чародеев, залпом поэзии участвующий в схватке с
безликим гнетущим отчаянием” (Robert Sabatier. La Poésie du
XX-e siècle. III Métamorphoses et Modernité. P., Albin Michel, 1988,
р.722): “Душевное смятение” (1965), “Неведомый путник” (1978),
“Асимметрия” (1985).
Эссеист и критик: “Азарт чтения” (1961), “Книга о четырех
воронах” (По, Бодлер, Малларме, Пессоа) (1985).
Романы “Лови удачу” (1961), “Юноша из Венеции” (1966),
“Знойное лето” (1981).
Claude-Michel Cluny'. “Le parti de l’herbe” (“В краю
живых растений”) — в коллективном сб. “L’Etat des lieux” (“Место
происшествия”), 1982; “Disparition d’Orphée” (“Исчезновение
Орфея”), 1987; “On dit que les gens sont tristes” (“Говорят, что людям
грустно”), 1992.
Рассказ “Water boy” входит в сб. “Говорят, что людям грустно”.
ЖАН-ЛУ ТРАССАР
(Род. в 1933 году)
В одной из деревень департамента Майен 8 августа 1933 года
родился Жан-Лу Трассар. Здесь написал он первые страницы своих
будущих книг. Он не покинул этих мест и сейчас, проводя в отцовском
доме часть года, занимаясь работами и в огороде, и в хлеву. Трассар
давно стал автором самого авторитетного во Франции издательства
“Галлимар” — честь, которой удостаивается не каждый. Рецензенты
полушутя называют его “крестьянином из “Нувель ревю франсез”,
намекая на неожиданность появления в элитарной среде писателя,
Заметки о писателях
379
столь привязанного к земле, к своему краю. Но если для подобной
среды не очень привычен литературный материал, интересующий
Трассара, то ей вполне импонирует его литературный стиль —
утонченный, с отделкой каждой детали, с вниманием к звучанию
каждого слова. Писатель признается, что тексты свои обязательно
читает вслух. Как-то на вопрос анкеты, какое значение придаете вы в
искусстве понятию “современный”, Трассар ответил: “Никакого”. И
тем не менее его художественная манера производит впечатление
именно современной, формировавшейся в атмосфере споров о
первостепенной роли Слова, о преимуществах “малых” событий по
сравнению с глобальными. Будто увлеченный советом Натали Саррот
повернуться лицом к неприметным коллизиям, переживаниям и, наведя
микроскоп, увидеть их укрупненно, Трассар воссоздает тончайшие
переливы ощущений, избегая определенности “интриги”, отдаваясь
течению речи. Почти любая из книг Трассара (например, “Дружба
пчел”, 1960; “Рассказы”, 1961; “Ржавчина в душе”, 1965;
“Шерстяные слова”, 1969; “Водосбор”, 1975; “Поздние фотокадры”,
1981) — это сборник новелл или — еще точнее — текстов в
нынешнем понимании этого слова: вольных зарисовок, сочетающих
мимолетные наблюдения с постоянно тревожащими душу сомнениями.
Поясняя, почему нет в его рассказах ни сюжетов, ни событий, автор
делится опасениями, как бы “история не получила слишком
определенного начала и конца, в то время как явление, к которому мы
прикоснулись, имеет глубокие корни, уходящие за грань познаваемого,
и не завершается после того, как его опишешь, продолжает дрожать в
ряби наших дней, звучать в немоте наших лиц”.
Трассар берет за основу каждодневные трудовые жесты,
удивительно ли, что многие его новеллы имеют столь “прозаические”
названия — “Молоток, дубина и колотушка”, “Вилы, грабли и жбан”,
“Коса, серп и нож”... Но проза мгновенно переплавляется в истинную
поэзию, очарование которой ощутимо в “Неподатливом материале”.
Удивительная животворная любовь к зеленому чудо-миру, талант
вслушаться в голос спелых хлебов, юрких ручьев, раскидистых ветвей,
вглядеться в жемчужные росы, кружево лесной паутины, линии “руки”
папоротника — это определенная жизненная позиция причастности к
миру, когда человек понимает, что он в долгу и перед людьми, и перед
природой, щедро дарящей свои богатства.
По сути, в каждой из новелл Трассара “трудовые” стружки, пыль
сразу претворяются в “пыльцу воспоминаний” — и мы попадаем в мир
тонко чувствующего, отзывчивого на красоту человека. Трассар
воссоздает неуловимые переходы ощущений: прилив бодрости у человека,
380
Заметки о писателях
наблюдающего рассвет; необъяснимую тоску того, кто пережидает в
лесной глуши дождь; тихую благодарность к женщине, прожившей с
тобой всю жизнь; наслаждение от труда в поле; беспокойство мужчины,
интуицией улавливающего равнодушие жены, поднимающуюся в его
груди отчаянную надежду вернуть ее, снова завоевать...
Влюбленность Трассара в природу объясняет, почему его пленили с
юности “Записки охотника”, рассказы Чехова, почему охотно читает он
Паустовского, почему, решив посетить Россию, он основную часть времени
провел далеко от столиц — просто в глуши, с крестьянами... (Название
книги впечатлений — “Поля России”, 1989 — сознательно построено на
игре слов: “campagne” — и поле, и военная кампания; автора интересуют
не столкновения народов, наций, а тихий шелест луговых трав...)
Казалось бы, менее объяснимо появление среди имен, которые Трассар
называет из своего круга чтения, — Бретона, Клоссовского, Пиэйра де
Мандиарга. Но без такого предпочтения, вполне вероятно, не сложилась
бы именно та манера письма Трассара, которая и составляет его
своеобразие, не родилось бы обостренное внимание к Слову. “Я стремлюсь
к языку богатому, но сдержанному, — поясняет Трассар, — стараюсь
начать каждый раз заново, не повторяя того, что мною уже пройдено”.
“Предельный накал возможностей языка” — так была названа в
журнале “Эроп” беседа с Ж.-Л.Трассаром.
Погружаясь в музыкальную, струящуюся, как лесной ручей, прозу
Трассара, понимаешь, что мечта Флобера создать книгу, которая
держалась бы “единственно силой стиля”, осуществима.
Jean-Loup Trassard: “L’amitié des abeilles” (“Дружба
пчел”), 1960; “Récits” (“Рассказы”), 1961; “L’érosion intérieure”
(“Ржавчина в душе”), 1965; “Paroles de laine” (“Шерстяные слова”),
1969; “L’ancolie” (“Водосбор”), 1975; “Des cours d’eau peu
considérables” (“Ручейки без имени и значения”), 1981; “Tardifs instan¬
tanés” (“Поздние фотокадры”), 1981.
На русском языке новелла Трассара “Гниение” была опубликована в
переводе Л.Лунгиной в журнале “Иностранная литература”, 1988, №9.
Новелла “Неподатливый материал” — из сб. “Водосбор”.
Т.В.Б.
КРИСТИАНА БАРОШ
(Род. в 1935 году)
Парижанка (20.1.1935), хотя ей давно по душе южный край —
между Роной и Дюране. Ученый-биолог из столичного Института
радия, но ее истинным призванием оказалась изящная словесность. С
легкой руки Мориса Надо выступила с критическими этюдами на
Заметки о писателях
381
страницах “Кэнэен литтерер”. Позднее вошла в редколлегию журнала
“Сюд”, где, в частности, подготовила специальные номера: “Новелла”,
(1979, №30); “Мишель Турнье” (1980, №1); “Мишель Турнье”
(1985, №2).
В первой книге новелл — “Огни в открытом море” (1975) — тон
задают морские рассказы о власти природных сил над душой человека.
Перебороть их может лишь страсть, бросающая мужчину и женщину
навстречу друг другу. Чуждые обыденности характеры, романтика
путешествий, таинство разлук и встреч, смертельный риск и миг
пьянящей радости — жизнь в новеллах “схвачена” в становлении, как
морская стихия — с отливами и приливами. Герои живут наперекор
угрозам бедствия, в мак-орлановской атмосфере тревожного сумрака
портовых улочек с огнями манящих таверн (рассказ “В “Морском
кабачке”) и неотвратимых страстей, изживающих скуку и однообразие
“сухопутной” жизни. Тут и повесть с травестийными персонажами
(“Мечтатель в кресле”), и рассказ-притча (“Переулок двух грез”), и
с галльским юмором история (“Ночной фонарь в горах”), и
“новеллистический рассказ”, где событийная стремительность
способствует рельефному самопроявлению характеров (“На глубине”).
“...Ветер выл за моей дверью” (1989) — книга новелл о печали
одиночества, неотвратимости ухода, стойкой памяти о близких. “Первая
и последняя новеллы, — сказано в авторском предисловии, —
протекавшие на моих глазах истории моих дедушек, которые, сами того
не ведая, научили меня достойному искусству жить и умирать... Я не
живу ради забвения”. Новеллы выразили контрастное жизненное
многоголосие — магию добра, любви, очарование детства и
противостоящее им людское равнодушие, отчуждение, черствость.
Сквозь элегическую мелодию порой прорывается звонкая нота
неистребимого жизнелюбия.
Судя по всему, Кристиане Барош, подобно Марселю Арлану,
близок ансамблевый принцип объединения новелл. ’’Шапка” ансамбля,
того, что называют сборником, так сказать, вытекает из него, венчая
собой совокупность всех собранных воедино новелл. Конечно,’ тогда
заглавие становится прозрачным, как ключевая вода, становится
логически необходимым, ...средством оснастить вереницу неясностей —
новелла такая коротенькая — становым хребтом” (Christiane
Baroche. La nouvelle, ou quelques choses que je sais d’elle... —
“Nouvelles nouvelles”, 1988, № spécial, p.33).
Кристиане Барош без видимых усилий покоряются и краткая
фабула, и разветвленный сюжет. В романе “Зима красоты” (1987) —
прихотливая композиция: в первой части повествование перемежается
382
Заметки о писателях
дневниковыми записями Изабель де Мертей, героини “Опасных
связей”, воскресшей два века спустя в “Зиме красоты” (у рассказчицы
для этого особый резон. Изабель — ее кровная родня. Точнее, дама,
которая послужила Шодерло де Лакло прототипом для его коварной
маркизы де Мертей, — прабабка рассказчицы); хроникальными
письмами ее служанки — моряку, своему мужу; письмами и записками
всполошного стряпчего Шомона. Интимные и деловые свидетельства
искусно инкрустируют повествовательный текст, — зазор незрим. Во
второй — четвертой частях возникают две равноправные сюжетные
линии — Изабель и рассказчицы — Керии Хагуэнос. Эхо обвала
Бастилии — в Роттердаме и прозаические будни наших дней
сближаются, пересекаются. Перемежающиеся сюжетные линии
сплетаются, как пряди девичьей косы. Родился роман о — сквозь века —
присущем человеку “предчувствии любви”. По ассоциации лейтмотив
романа — всесокрушающее женское очарование и волевой жизненный
порыв — возрождает в памяти образ Аннеты Ривьер, ее бурные
романы и жизненные странствия, ее неукротимые поиски “абсолюта” —
жизненного идеала. Кажется все же, Керии Хагуэнос ближе героиня
Филиппа Эриа Агнесса Буссардель, чуждая кастовой спеси и
косности. У Керии — подобно Агнессе — необоримое желание жить
и любить в убеждении, что жизнь — это “реальное, практическое
б1?ггие, текущее минута за минутой и не вдающееся в разные там
отвлеченные теории”. “Практическое бытие”, “обустройство” — емкие
понятия, может быть, коренные для людей в канун XXI века.
В 90-е годы Кристиана Барош подтвердила свое пристрастие к
эпическому жанру: “Гавань безмолвия” (1992) и “Ярость в очарованном
лесу” (1995) — роман о семенах семейной приязни или же раздора, о
годах любви, испытаний войной и Сопротивлением, о времени, которое
забыть невозможно. Присущее рассказчице мужество изумляет и в ее
кредо: “Перед ликом времени мы лишь легкое касание крыла, одно из
миганий Вечности, я хочу сказать о чреде лет, которых мы не увидим.
Но если человечество еще пребудет и если из моих текстов спасется хотя
бы один персонаж, потрясающий как общечеловеческий образ (sic),
тогда, значит, не напрасно я жила и безответно любила” (Jérôme
G а г с i n . Le Dictionnaire. P., 1988, р.ЗЗ).
Переведено:
“Часы”, “Некогда в наших комнатах, еще хранящих эхо
минувшего”, “Всегда ли равен франк двадцати су?” (перевод
Н. Жарковой). — В кн.: “Современная французская новелла”.
Составитель Т.Ворсанова. Предисловие Н.Ржевской. М., “Прогресс”,
1981; “Зима красоты”. Перевод Ирины Волевич. М., “Текст”, 1998.
Заметки о писателях
3S3
Christiane Baroche: “Les Feux du large” (“Огни в
открытом море”), 1975; “Chambres avec vu sur le passé” (“Комнаты
с видом на прошлое”, Гонкуровская премия за новеллу), fl978j “Pas
d’autre intempérie que la solitude” (“Одиночество тоскливее любого
ненастья”), 1980; “...Perdre le souffle” (“...Задыхаясь”), 1983; “Un
soir, j’inventerai le soir” (“Однажды вечером... я придумаю вечер”),
1983; “...Et il ventait devant ma porte” (“...Ветер выл за моей
дверью”), 1989; “Bonjour, gens heureux...” (“Здравствуйте,
счастливые люди...”), 1993.
Новелла “Переулок двух грез” входит в сб. “Огни в открытом
море”; рассказ “Мама, большие корабли...” входит в сб. “...Ветер выл
за моей дверью”.
ЖОРЖ ПЕРЕК
(1936 — 1982)
Родился в Париже 7 марта 1936 года. Изучал социологию,
подбирал документацию в Национальном центре научных исследований.
Сотрудничал в журналах “Леттр нувель”, “Кэнзен литтерер”...
Первая повесть “Вещи” (1965) увенчана премией Ренодо. И у нас
ее приняли — без промедления. Критика услышала в повести сигнал
бедствия, угрожающего душевной пустотой в “обществе потребления”:
“Жить, в сущности, сведено к “иметь”...” — отмечала прозорливо
Л.Зонина. У героев все “заемное, все подсказанное извне:
американскими фильмами ... коммерческой рекламой ... Единственно
подлинным, “своим” оказывается жажда присвоения, жажда
потребления” (Послесловие. — В кн.: Жорж Перек. Вещи.
Перевод Т.Ивановой. М., “Молодая гвардия”, 1967, с.124). В 1969
году повесть издается в оригинале “Прогрессом” (со статьями
М.Злобиной и Ш.Кампру), три года спустя “Молодая гвардия”
переиздает “Вещи” в сборнике “Французские повести” (составитель
Л.Лунгина; предисловие Л.Зониной); а через 12 лет — еще одно
издание в составе книги “Французские повести” (составление и
вступительная статья Ю.П.Уварова. М., 1984). А Жорж Перек
продолжал исследование поворотов в судьбах молодого человека: в
повести “Что это за маленький велосипед с никелированным рулем во
глубине двора?” (1966) — об уклонении призывника от воинской
повинности из-за нежелания воевать в Алжире; в повести “Человек,
384
Заметки о писателях
который спит” (1967) — о равнодушии юноши, стоящего на грани
нравственного анабиоза. Отечественная критика и литературоведение
не забывают о Жорже Переке (см.: “Французская литература.
1945—1990”. М., “Наследие”, 1995), чего не скажешь о “похудевших”
журналах и озадаченных издательствах. А между тем писатель давно
подвел “предварительные итоги” в “Заметках о том, что я ищу”
(“Фигаро”, 1978, 8.XII.), вооружив читателя своеобразной
лоцманской картой, чтобы не заблудиться в архипелаге его творчества.
Жорж Перек напомнил, что никогда не сочинял двух похожих книг и
не повторял в новой книге прием или манеру, опробованные в
предыдущей книге. У него “четыре полюса” интересов, которые
определяют “четыре горизонта” его работы. Первый может быть
назван “социологическим”: “как воспринимать повседневное” —
“Вещи”, “Виды пространства” (1974), “Опыт описания парижских
уголков” (1975); ко второму тяготеют “тексты автобиографического
рода”: “W или детские воспоминания” (1975), “Темная лавочка”
(1973); третий — игровой, включает в себя экспериментальные
экзерсисы, “подсказанные изысканиями УЛИ ПО”: палиндромы,
липограммы (повествование “Исчезновение”, 1969), анаграммы,
изограммы, акростихи, “Кроссворды” (1979) и т.д.; четвертый,
наконец, — охватывает “романическое, вкус к историям, перипетиям,
желание сочинять книги, которые глотались бы, лежа на кровати:
“Жизнь, способ употребления” — образцовый пример”. Четвертый
“горизонт” оказался самым загадочным и притягательным в наследии
художника. Реальность конца века побуждает непредвзято осмыслить
этот головоломно выраженный “способ применения жизни”. Бесцельная
художественная деятельность праздного героя; фрагментарное, осколочное
время и пространство в безыдеальном мире, хаотичные, раздробленные
биографии персонажей, внезапные разломы в их существовании — все
это свойства романа-предостережения, который, отдаляясь от истории,
невольно соотносится с ее зигзагами. “Жизнь, способ употребления”
(1978, премия Медичи) — полифоническое создание, завет мастера.
3 марта 1982 года Жорж Перек скончался в Париже.
В итоговом романе, в одном из эпизодов, таятся зерна замысла
рассказа “Зимнее путешествие”: ночной кабачок “Igitur”, “что-то вроде
“поэтического” кафе, где ведущий, изображая из себя духовного сына
Антонена Арто, представлял в своем напыщенном и усердном исполнении
антологию, в которую всунул скопом не поперхнувшись свои собственные
вирши вместе... с вкрапленными строками” невольных соучастников —
Гийома Аполлинера, Шарля Бодлера, Жерара де Нерваля, Франсуа Рене
де Шатобриана. “Что не помешало кафе обанкротиться”.
Заметки о писателях
385
Как очевидно, проросшие зерна породили в рассказе иные
“сюжетные” всходы. Как это и бывало у Жоржа Перека (“Вещи” —
“Человек, который спит”), он взглянул на коллизию (авторство —
плагиат) с другой, противоположной стороны. В романе персонаж —
графоман, маскирующий свое убожество заимствованиями у классиков.
В рассказе “плагиаторами” могут прослыть великие и талантливые
поэты, если доказать, что... А доказать оказалось невозможным. Но
возможна — игра: разгадка источников цитат, приводимых в рассказе.
Подлинные — или вымышленные автором? Нам игра дарует двойную
радость: заглядываем во французский первоисточник и, если “Эврика!”, —
обретаем русскую параллель. Выбираем наудачу. Лотреамон в
рассказе “Je regardai dans un miroir...”. A в русском переводе : “И
подойдя к зеркалу, смотрел на изуродованный моею же рукою рот...”
(перевод Н.Мавлевич. — В кн.: Лотреамон. Составление и
вступительная статья Г.К.Косикова. М., Ad Marginem, 1998, с.86). В
рассказе — Артюр Рембо: “Je voyais franchement une mosquée...” —
почти текстуально воспроизводится оригинал. В русском переводе:
"... на месте завода перед моими глазами откровенно возникла
мечеть...” (перевод М.Кудинова. — В кн.: Артюр Рембо.
Стихи. Издание подготовили Н.И.Балашов, М.П.Кудинов,
И.С.Поступальский. М., “Наука”, 1982, с.169). Поль Верлен: “dans
l’interminable ennui de la plaine...” — в рассказе контаминация из двух
стихотворений Поля Верлена с изменениями из цикла “Романсы без
слов”. В русском переводе:
Средь необозримо
Унылой равнины
Снежинки от глины
Едва отличимы.
(Перевод Б. Пастернака,)
А еще раньше у Валерия Брюсова прозвучало:
По тоске безмерной,
По равнине снежной,
Что блестит неверно,
Как песок прибрежный?
(См.: “Зарубежная поэзия в переводах Валерия Брюсова”. М.,
“Радуга”, 1994, с.317.)
И строчка из стихотворения “Малин”:
Бесшумно мчатся поезда...
(Перевод А. Эфрон.)
386
Заметки о писателях
Переводы Б.Пастернака и А.Эфрон см. в кн.: Поль Верлен.
Стихи. Кишинев, Axul Z 1996, с.67, 75. Далее читатель сам может
продолжить увлекательную игру, правда, надобно заглянуть в
оригинал, что на полке во Французском культурном центре в Москве.
Впервые рассказ “Зимнее путешествие” опубликован в бюллетене —
“Ашет информасьон”, 1980, март-апрель, №18; перепечатан — “Магазин
литтерер”, 1983, март, спецномер, посвященный Жоржу Переку.
Публикуется по тексту: Georges Perec. Le voyage de l’hiver.
P., Seuil, 1993.
ЖАН МАРИ ГЮСТАВ ЛЕКЛЕЗИО
(Род, в 1940 году)
Столетие разделяет Леклезио и Мопассана, который, защищая свое
имя, сказал: “Ведь это я снова привил во Франции пристрастие к
рассказу и новелле”. В пристрастии к новелле Леклезио самобытен —
у него свои сюжеты, своя поэтика. Но что-то очень глубинное в
осознании им своего призвания роднит его с мопассановским
исповеданием веры: “В сущности, наше искусство состоит в показе
сокровенного в наших душах таким образом, чтобы сделать его
видимым, волнующим и, прежде всего, эстетическим. Для меня
психология в романе или новелле сводится к следующему: выявить
тайное в человеке через показ его жизни” (Ги де Мопассан.
Поли. собр. соч., т.ХШ, М., 1950, с.601).
В новеллах из книги “Езда по кругу” и другие происшествия”
(1982), сохраняя “неизъяснимое очарование” повествования, Леклезио
воссоздает явственно, почти осязаемо, лица и судьбы людей в
поворотный момент их жизни. Вот девочка обрела свой дом в руинах
древнего театра. Его вот-вот сметут с лица земли “строители”; от
гибели ее спасает друг, нарушив, правда, обет молчания (“Орламонд”).
Юная Ариадна до полуночи бродит по городу; дома небритый отец у
телека, уставшая мать, сестрица-притворщица — каждодневная скука.
И попадает в беду... “Если расскажешь, тебя убьют” (“Ариадна”).
Обычно голос рассказчика ровен, но порой он еле сдерживает крик,
желая сломить равнодушие: “Сидя в камерах своих запертых квартир,
взрослые не знают, что происходит снаружи, не хотят знать, кто
носится по пустынным улицам на безумных мопедах”. А носятся
Мартина и Тити, молоденькие стенографистки, задумавшие недоброе.
Мартине удалось вырвать сумочку у прохожей, но ее сбивает синий
грузовик (“Езда по кругу”). Это как фатум: “Он знает, куда идет,
Заметки о писателях
387
куда он должен идти”, и пока он едет на стареньком форде туда, ему
вспоминается аромат Анны и первое свидание... Ему мнится ее голос:
“Приди, приди ко мне”... И на том же повороте, где год назад погибла
Анна, он ринулся с фордом в пропасть... (“Игра Анны”).
Однажды серба Милоша охватил ужас — ведь подохнешь в этом
чертовом карьере, где он, бесправный иммигрант, изо дня в день долбит
известняк. Добившись расчета, Милош в одиночку устремился в
обратный путь — на родину, к любимой (“Проводник”). Алжирец
Аази бежал из тюрьмы; холод и голод измучили его; он грезил о
родном крае, о сестре Хурии, что значит — свобода... Кольцо
полицейской облавы сжималось вокруг него (“Беглец”). А вот исповедь
работяги-португальца. Во Франции он обрел приют, но банкротство
фирмы и беспросветная безработица вынудили его жить по принципу:
“Если от многого взять немножко...” Дома его дети угрюмо молчат, у
жены осунулось лицо. А его подстерегает либо пуля собственника, либо
арест (“О, похититель, похититель, что за жизнь у тебя?”).
Глубоко заглянул художник в душу человека XX века, не
приукрашивая условий его обитания на планете Земля, где нищете
противостоит роскошь, человечности — насилие, надежде —
равнодушие, бессмыслица... Дантовское упорство, с каким Леклезио —
из рассказа в рассказ — идет по кругам человеческих бедствий,
родственно вещему признанию русского поэта:
Да, так диктует вдохновенье:
Моя свободная мечта
Все льнет туда, где униженье,
Где грязь, и мрак, и нищета.
Конечно, “непроглядный ужас жизни” (А.Блок) глаза колет, но
Леклезио не устрашает читателя апокалипсисом, а ведет за собой в
поисках опоры — в своей вере, приверженности к родному вблизи и
вдали, к звездному небу и космосу. В его творчестве сквозь коросту
“случайных черт” просвечивает стойкое мирочувствие — “мир
прекрасен”. Сокровенный пантеизм открыто исповедуется им: “Ничем
не примечательный уголок на окраине города... И все-таки вас
поразило, остановило, заставило замереть, и вы смотрите с
изумлением... Ночью жизнь прекрасна и волшебна... Вы смотрите, вы
идете и смотрите, вы — гражданин звезд” (эссе “Незнакомое на
земле” (перевод И.И.Кузнецовой). — В кн.: “Над Сеной и Уазой”.
М., 1985, с.463,468).
В цикле рассказов “Весна и другие времена года” (1989) художник
388
Заметки о писателях
прикоснулся к тайному тайных. Возвращаясь из лицея, он проходил
мимо цыганочки, любуясь ее лицом. Однажды она подошла к нему,
подошла как женщина — красивая, вольная, желанная. В этот миг он
весь обратился во взгляд, в одно желание. Никогда и нигде больше он
этого не испытал. Но тогда тринадцатилетний парнишка испугался —
то ли резкой перемены в своей судьбе, то ли превращения в кого-то
другого... Через 18 лет он внезапно встретил ее ослепительную красоту.
И вновь утонул в пучине ее взгляда. Сумрачное пламя, мерцавшее в
ее зрачках, ее совершенная, словно вечность и истина, красота
обратили в ничто бестолково прожитые годы, воскресили в памяти
давно забытую первую встречу (“Очарование”).
Внимай страстям, и верь, и верь,
Зови их всеми голосами,
Стучись полночными часами
В блаженства замкнутую дверь!
Блаженство свободы и желания Давид изведал в юности. С тех пор
он бережно хранит фотокарточку смуглой Зобеид и живую память о
знойном лете, когда “все дни слились в один день” (“Обретенное
время”). Мгновение чувства, страсти, блаженства — волшебное время
настоящей жизни в судьбе человека.
Ж.М.Г.Леклезио родился в Ницце 13 апреля 1940 года в семье
врача, служившего в Нигерии; его предок — бретонец — эмигрировал
в конце XVIII века на о.Маврикий. Мама — француженка, выросла
в Париже, унаследовала от своих родных культ о.Маврикий. Война
застала мальчика у бабушки и дедушки в селении Рокбильер, что в
Приморских Альпах. Семи лет — во время путешествия к отцу в
Нигерию — сочинил свои “лучшие романы”: “Длинное путешествие”
и “Черный Оранди”. В школьные годы в Ницце забавлял сверстников
комиксами с потешными рисунками. Студент Бристольского
университета (1959). Через год женился в Лондоне. Дипломное
сочинение посвятил Анри Мишо. В родном доме была обширная
библиотека из книг бабушки и маврикийских предков. Многими
зачитывался. Словно кометы озарили его воображение “Белый клык”
Джека Лондона, “Робинзон Крузо” Даниеля Дефо, особенно ярко —
“Книга чудес” с картинками о путешествии Марке Поло; роман
“Похищенный” Стивенсона; Стендаль и Достоевс сий (см.:
“Застенчивый классик”. Интервью с Ж.М.Г.Леклезио (Перевод
Татьяны Земцовой. — “Литературная газета”, 15 февраля 1995).
Д?козеф Конрад изумил его щедростью воображения и
Заметки о писателях
389
сумасшедшинкой. Антуан де Сент-Экзюпери приучил смотреть вдаль
и видеть землю сверху, с бреющего полета.
Многие годы художник жил на два дома — в сельской Мексике и
на родине. “Что ужасно в городе... — сетовал писатель, — это
чувство собственности, впечатление, что все закупорено, все
захвачено... Если я идеализирую индейское общество, то потому, что
оно отвергло собственность как основополагающий принцип.
Индейские общества считают владение землей ересью, чем-то
абсурдным... земля — для всех. Это наша мать... и никто не имеет
права уверять, что земля ему принадлежит. Она ему дарована, как
жизнь... как воздух”.
По мысли художника, творить — “это верить в свободу”, а
рассказывать — “это способ выразить ее” (J.M.G. Le Clezio.
Ailleurs. Entretiens avec Jean-Louis Ezine. P., 1995, p. 58,59,121).
Леклезио ; плодовитый романист: “Протокол” (1963, премия
Ренодо); “Потоп.” (1966); “Terra amata” (1967); “Книга бегств”
(1969); “Война” (1970); “Гиганты” (1973); “Поиски клада” (1985).
Четырехчастный роман “Карантин” (1995) полифоничен. Вбирает в
себя разные темы и мелодии. Одна из них — магическая, исцеляющая
власть поэзии. Текст “озвучен” стихами Лонгфелло и Рембо. Сам
создатель “Пьяного корабля” дважды явлен в романе: юным в
парижском кабаре и на госпитальной койке в Адене. Попеременно
повествование ведут разные рассказчики. И естественно: время
действия “скачет” от начала 1872 года во вводной части к 1980-му —
в заключительной (“Анна”), а в центральных — “Отравителе” и
“Карантине” — все происходит в 1891 году, когда французская семья
отплыла на о. Маврикий и претерпела невиданные испытания.
Исподволь приключенческий роман перерастает в повесть о
торжествующей любви Леона и Сурии. Всем на удивление эти герои
оказались по ту сторону клановых интересов и кастовых барьеров,
исчезли с людских глаз — в сказочном мире Дафниса и Хлои, Поля
и Виржини... Семейная хроника обрела легендарный отзвук.
Переведено:
Рассказы и новеллы: “Мондо” (перевод М.Архангельской). — В
кн.: “Ветер над домом”. Составление и предисловие Ю.Уварова.
Редакторы Е.Бабун и М.Финогенова. М., “Прогресс”, 1980; “Езда по
кругу” (перевод Е.Никитиной). — В кн.: “Дом одинокого молодого
человека”. Составление и предисловие В.Никитина. М., “Молодая
гвардия”, 1990; “Орламонд” (перевод В.Жуковой). — “Иностранная
литература”, 1983, №10.
Романы: “Пустыня”. Перевод Ю.Яхиной. Предисловие
390
Заметки о писателях
Л.Г.Андреева. М., “Радуга”, 1984; повторно: М., “Глобус”, 1993;
“Путешествие по ту сторону”. Перевод Н.Хотинской и В.Каспарова.
Предисловие Т.Балашовой. М., “Радуга”, 1993.
Jean Marie Gustave Le Clézio\ “La fièvre”
(“Лихорадка”), 1965; “Mondo et autres histoires” (“Мондо” и другие
истории”), 1978; “La ronde et autres faits divers” (“Езда по кругу” и
другие происшествия”), 1982; “Printemps et autres saisons” (“Весна и
другие времена года”), 1989.
Рассказ “Обретенное время” входит в сб. “Весна и другие времена года”.
ПЬЕРЕТТА ФЛЕТИО
(Род, в 1941 году)
Нездешнее, “соборное” лицо в обрамлении копны жгучих волос,
взгляд распахнутых, но встревоженных глаз... Такой смотрится
Пьеретта Флетио с обложки сборника “Крепость” (1979).
Ее малая родина — г. Гере, что в провинции Лимузен. Славен
город лимузенской эмалью и обюссонскими коврами — в местном
музее. Неподалеку — Беллак, где родился Жан Жироду, заклинавший
в 1935 году: “Троянской войны не будет!” Но другая, более страшная,
докатилась и до Лимузена: в древнем Тюле есть памятник девяноста
девяти заложникам, казненным немецкими оккупантами 9 июня 1944
года... Лимузен — край чудес. Его столица — г.Лимож — даровала
миру Пьера Огюста Ренуара.
Скупа биография Пьеретты Флетио: преподавала в Нью-Йорке и
в Париже, где и проживает ныне.
Ее первому роману (“История летучей мыши”, 1975) предпослал
предисловие Хулио Кортасар: в этом повествовании
“всепроникающая стихия фантастики и сказочности столь
неотразима, что никакая иная точка зрения не может умалить или
упразднить ее значение”. Следующему роману (“История картины”,
1977) у нас повезло — его можно прочитать в оригинале
(“Французская повесть — 70-е годы”. М., “Radouga”, 1982;
составление и предисловие Н.Ф.Ржевской) “Рисуя смятенные скитания
своей героини, — подмечено Н.Ф.Ржевской, — Флетио
“распредмечивает” изображение действительности ... Конечно, это
своего рода литературная игра. Но игра серьезная и оправданная,
хотя бы потому, что в повести ведь речь идет об абстрактной
живописи, видению и способам изображения мира которой Флетио
как будто подражает, превращая роман в своеобразное
“продолжение” картины”. Полифонический роман “Удел наш —
Заметки о писателях
391
вечность” (1990, премия Фемина) — грандиозное завершение
классических повествований о любви во французской литературе
второй половины XX века: “Пьеретта Амабль” Роже Вайяна; “За
позолоченной оградой” Филиппа Эриа...
“Вы не хотите меня усыновить?” — спрашивал Мондо у прохожих.
Никто не откликнулся, и он исчез, бьггь может, навсегда” (повесть
“Мондо” Ж.М.Г. Леклезио). Неожиданное норовит застать врасплох,
но у героинь Пьеретты Флетио молниеносная нравственная реакция.
Внезапно с криком “Мама, мама!” бросился в ноги одной из них
мальчуган из школы-интерната. И она, студентка-провинциалка, взяла
его под свою защиту. И даже страх, испытанный им, взвалила на себя
(рассказ “На улице”, 1986).
Героини Флетио живут порой на пределе всех сил, на грани утраты
своей идентичности, но могут противостоять давлению стандартизации,
стадным инстинктам, защищать живые, хотя и хрупкие подчас, связи
с другими, со всем миром. Первое дело — не растеряться: героиня,
страдающая мигренью, открыла в собственном воображении источник
самоисцеления. Оказалось — она очень владетельная особа, ей по
праву принадлежали и страны, и континенты, и спутники в космосе. И
это не горячечный бред, а проблески нового мировидения, присущего
и героине, и ее создательнице. Ведь еще в начале века Александр Блок
предсказывал: “... близко время, когда границы сотрутся и родной
станет вся земля, а потом и не вся земля, а бесконечная вселенная...”.
Текст новеллы “Кофеин” пестрит глаголом “обладать”, “владеть”
(posséder) и существительным “обладание”, “владение” (possession), но
у них совсем-совсем иной смысл, чем в прославленном рассказе Оноре
де Бальзака. Героиня новеллы “владеет” воспоминаниями о своем
крестьянском роде и обладает знанием истории страны. И это — ее
нравственная опора. А еще она “владеет” Германией, Испанией, США —
странами, где живут ее друзья. Чуждая одиночеству героиня Пьеретты
Флетио в своей планетарной всеохватности сродни Маленькому
Принцу. Не таится ли в их устоях ответ на вопрос, который тяготил
стряпчего Дервиля?: “Да неужели все сводится к деньгам?”
Pierrette Flе u t i a u х : “Histoire du gouffre et de la lunette”
(“История пропасти и подзорной трубы”), 1976; “La Fortresse”
(“Крепость”), 1979; “Métamorphoses de la reine” (“Превращения
королевы”, 1984; Гонкуровская премия за новеллу 1985 года);
“Sauvée!” (“Уцелела!”), 1993.
Новелла “Уцелела” входит в одноименный сборник.
392
Заметки о писателях
КЛОД ПЮЖАД-РЕНО
Еще в 1978 году появилась ее повесть “Чревовещательница”. А
семь лет спустя родились “Чужие дети” — своеобразные “сцены
частной, обыденной жизни”: истории женщин — одинокой и в
замужестве; дети и взрослые; радость “чудесного мгновения” и ущерб,
аномалия. Для рассказчицы нет запретных тем; психологическое
“расследование” ведется ею с тактом даже в самых, казалось бы,
рискованных ситуациях. В подчеркнуто бесстрастной, в духе Мериме,
тональности или же в стилистике элегического оттенка угадывается
биение сердца художника, неравнодушного к трудным судьбам.
“Чужие дети” — новеллистическое “содружество”: каждая новелла
тут суверенна, но и “помнит” о родстве с другими. Характерно, что в
теории Клод Пюжад-Рено сторонница предельной автономии новеллы,
“отказа от единства и от связанности”. Но допускает возможность
иной, “сюжетной” композиции сборника: “Случается иногда, что
сборник новелл образует подобие “грозди грез”, очень разных, но
пронизанных исподволь одной темой. Новеллист, перечитывая свои
тексты, расположенные хронологически, может заметить, что ряд их
принадлежит к единому, внутреннему времени... — это тексты -
’’современники”, хотя и возникли в разное время” (Claude
Pujade-Renaud. Les intermittences de l’inconscient. — “Nouvelles
nouvelles”, 1988, № spécial, p.43—44).
Клод Пюжад-Рено влекут к себе разные жанры — и
занимательные повести для юношества, сочиненные совместно с
Даниелем Циммерманом; и романы — “Марта, или Ложное
движение” (1992), “Мачеха” (1994, Гонкуровская премия лицеистов),
“И ночь и снег” (1996); и цепочка миниатюр, озаряющих, подобно
вспышкам, бег времени (“В преддверии ухода”, 1997). Особую
свободу ее талант обрел в жанре рассказа и новеллы. За “Чужими
детьми” последовали сборники новелл: “Какая милая книжица” (1988),
“Вы совсем одиноки?” (1991) и “Лазейка” (1993).
Публикуемый рассказ “Защита” извлечен из “Лазейки”.
Любопытно, что имя Мопассана не названо в тексте, но в нем
символично “всплывает” то самое “Заведение Телье”, которое
увековечил Мопассан. Кстати, у героя омонимично звучащее имя —
Летелье. По нелепой семантической путанице обыватели склонны видеть
в нем преуспевающего сутенера, а не честного, совестливого ученого.
Словно ничего и не изменилось за сто лет в Богом забытом Фекане...
Изумляют и чистота “голосоведения”, и внятность перехода от
одного временного регистра к другому, и подлинность каждого слова и
Заметки о писателях
393
душевного движения героя, и воссоздание портретов окружающих его
персонажей и атмосферы в зале, и почти зримая “выпуклость” и
“кинематографичность” сюжета, когда читатель, задетый за живое,
невольно вовлекается в действие.
Повествовательное искусство Клод Пюжад-Рено, воплощенное в
“Защите” и очевидное в ее новеллах “Плата за праздник”, “Террасы”,
“В глубине зеркал”, “Вслед”, а также в историческом романе “И ночь
и снег” (о мудрой княгине Анне Мари де Юрсен, об интригах и тайнах
мадридского двора), выдвинуло ее творчество на авансцену
французской литературы 90-х годов.
С исповедальной искренностью и грацией высказалась художница о
поэтике новеллы: “Гибкая и пластичная новелла. Я люблю смену
ритмов и углов зрения, которые она дозволяет...” В новелле можно
застать персонаж врасплох, в “поворотное мгновение жизни, — это,
быть может, внезапное воскрешение старой “истории”, вторжение
иного времени, потаенного, в будничный темп. В размеренный ход
жизни вписывается зияние. Чуть-чуть соглядатай, новеллист проникает
в эту щель, углубляет ее. Украдкой. И на цыпочках удаляется” (“131
nouvellistes contemporains par eux-mêmes”. Ouvrage coordonné par
Claude Pujade-Renaud et Daniel Zimmermann, p.249—250).
У рассказчицы есть новеллы о балеринах и магии танца. Не
мудрено: прежде чем отважиться взяться за перо, Клод Пюжад-Рено
долгое время танцевала, учила танцу и осуществила несколько
балетных постановок.
Живет она в Париже; доктор филологии; преподавала в
университете. В 1985 году Клод Пюжад-Рено открыла зеленую улицу
дебютантам и мастерам короткого рассказа на страницах основанного
ею и Даниелем Циммерманом журнала “Нувель нувель” — “Новые
новеллы” (1985—1992).
Claude Pujade-Renaud: “Les enfants des autres”
(“Чужие дети”), 1985, 2-e éd. 1991; “Un si joli petit livre” (“Какая
милая книжица”), 1989; “Vous êtes toute seule?” (“Вы совсем
одиноки?”), 1991; “La chatière” (“Лазейка”), 1993.
Рассказ “Шпинат готовят со сметаной” публикуется по второму
Изданию сб. “Чужие дети”; “Защита” входит в сб. “Лазейка”.
394
Заметки о писателях
ЖОРЖ-ОЛИВЬЕ ШАТОРЕЙНО
(Род. в 1947 году)
Родился в Париже. Учился в Сорбонне. Участвовал в фестивалях
Новеллы в г. Сен-Кантене, что на Сомме. Сотрудничал в журнале “Нувель
нувель”. Премия Ренодо 1982 года за роман “Факультет сновидений”.
Считает себя прежде всего новеллистом. Потому что в 1972 году,
легко сочинив первую новеллу, убедился в своем призвании. Раньше
воображал себя поэтом. С тех пор разошлось по миру свыше пятидесяти
его рассказов. “И кто воспрепятствует мне надеяться, — вопрошает
писатель, — что ни одна из моих историй никогда, никем до меня не
была рассказана?” Сюжеты его новелл действительно необычны, порой
таинственны, а иногда кажется, пригрезились в сказочном сне.
Фантастическое рождается в них из столкновения вечных коллизий
человеческого бытия со всеведущей цивилизацией XX века.
Встретились на Лазурном берегу молодой человек и юная женщина.
Вначале — чуть ли не идиллия в духе известной античной пасторали.
Героиню рассказа и звали — Хлоя, а молодой человек, подобно
Дафнису, простодушен и тоже играет, не на свирели, правда, а на
саксофоне. Он играл словно молился. Это его и чуть не погубило.
Хлоя, плененная игрой, искала встречи с ним. Но ... — у нее же
“настоящая жизнь”, пожилой, ревнивый “друг”, а это дьявольское
наваждение разрушает ее уют. Она зачарованно слушала его... по
телевидению, сомневалась в его неведении. А оказалось —
фантастически изощренные ретрансляторы породили это “телечудо”.
СМИ же — “великая болтунья” — раструбили на весь свет о
рождении новой “звезды”. А он сам, открещиваясь от своего
теледвойника, чуть не стал жертвой полицейской облавы. И тогда
Хлоя, поверив в него, ринулась спасать и его, и себя, и эту
музыкальную историю, из которой, как сказал Пан в “Дафнисе и
Хлое”, — “Эрот хочет сказку любви создать” (“Молодой человек
играет на саксофоне”).
Незримо соучастие Эрота и в рассказе “Ложбинный мечтатель”.
Луи Эннекен безнадежно обожал Изабель из Эпарвэ, остроумную и
могучую от природы: “Ум Минервы в теле Юноны”. И все же, будучи
“лишь смертным”, Луи, зарядившись коньяком, решил ночью
атаковать Изабель. Удар бейсбольной клюшкой утихомирил его. Но
утром ее необъятное, парное тело прижалось к нему: “Все же она была
не богиня, а женщина во плоти”.
Критики иногда именуют писателя “неоклассиком”. Очевидно все
же, что и раблезианский, возрожденческий дух ему не чужд.
Заметки о писателях
395
В финале новеллы “Ирис и питомец приюта” Прекрасная дама
обретает пленительную субстанцию вестницы Геры и Зевса, богини
Радуги — Ирис, посредницы между небом и землей. Из единого
душевного источника извлекаются здесь реальное и сказочное и
слиянно звучат в тонкотканой повествовательной вязи, как “натянутые
струны между небом и землей”.
Три лика любви — порывисто-самоотверженная, чувственно-
раблезианская и божественно-платоническая — три неподдельных чуда
жизни и искусства. Их создатель — бесспорно один из рыцарей
“кладезя чудес” новеллистической классики XX века.
В “Стеклянном доме” (1994) вновь обратился к роману — о
воспитании чувств молодого человека конца'XII века.
Переведено:
К черту Ньютона!” (перевод Н.Л.Тихонова). — “Звезда”, 1997, №10.
Georges - ОН vier Сh atеaureyn au d: “Le Fou dans la
chaloupe” (“Безумец в шлюпке”), 1973; “La Belle charbonnière”
(“Прелестная уголыцица”), 1976; “Le héros blessé au bras” (“Герой c
пораненной рукой”), 1987; “Le Jardin dans Г île” (“Сад на острове”),
1989; “La femme dans l’ombre” (“Женщина в тени”), 1989; “Le kiosque
et tilleul” (“Беседка и липа”), 1993; “Nouvelles 1972—1988”
(“Новеллы 1972-1988”), 1993.
Новелла “Ирис и питомец приюта” входит в сб. “Беседка и липа”.
ДИДЬЕ ДЕНЭНКС
(Род. в 1949 году)
“Я думаю, — сказал Дидье Денэнкс, — что краткий текст дает
волю моей иронии, гротескному юмору или беспросветно мрачному
настроению.
Ему присуща непринужденность по отношению к реальности и к
иным литературным жанрам: намек, документальная реплика свободней,
органичней входит в ткань новеллы, чем в текст романа” (“131 nouvel¬
listes contemporains par eux-mêmes”. Ouvrage coordonné par Claude
Pujade-Renaud et Daniel Zimmermann, p.105).
Герои рассказов Дидье Денэнкса — безработные; отбывшие срок;
бомжи... — люди выбитые из колеи. В первой трети XX века из этой
среды рекрутировались крепкие парни в Иностранный легион; черпал
пополнение воровской мир предместий Парижа; с ней соприкасалась, а
порой и сливалась артистическая и художественная богема Монмартра
и Монпарнаса. Пьер Мак Орлан и Франсис Карко обретали здесь
своих персонажей — завсегдатаев кабачков и таверн, героев
396
Заметки о писателях
смертельного риска, неугомонных искателей приключений, рыцарей
авантюры, голода и нищеты.
Атмосфера романтики, овевавшая этот быт, развеялась как мираж.
“Приключением” становится повседневное существование персонажей
Дидье Денэнкса — поиски пропитания, крыши над головой,
одиночество. Его рассказы — документальны, порой граничат с
социологическим очерком. Жизнь на обочине — во власти случая,
благосклонного до поры к неунывающему бездомнику (рассказ
“Марсель, человек на скамейке”) и смертельного для клошара — из
“Копилки”. Иногда обездоленных настигает вихрь общественного
возмущения и увлекает их за собой, как это и произошло 28 мая 1952
года с Татаном и Коффио, несмотря на запрет появляться им в столице.
Историческая массовая манифестация против визита заморского генерала
под лозунгом “Свободу Андре Стилю!” воссоздана в рассказе “Вне
общества!” словно глазами очевидца. Жюль Ромен, скажем,
действительно мог созерцать “Атаку автобусов” (так называется новелла
из его книги “Белое вино Ла-Виллет”, 1914). Майский протест Дидье
Денэнкс мог лишь вообразить — в ту пору ему было едва три года. А
зачем это ворошить в 1994 году? Верно, в этом проявилась семейная
черта — “вкус” к истории, причастность к ее ходу. Своему деду —
солдату Первой мировой, угодившему на каторгу за протест против
войны в 1917 году, Дидье Денэнкс посвятил остросюжетный роман
“Самый последний” (1984). Верный родовой традиции, внук предпринял
“расследование” темных страниц Второй мировой войны.
Дидье Денэнкс — уроженец парижского предместья Сен-Дени. А
рядом, в Драней, в годы оккупации возник пересылочный концлагерь,
где в 1944 году погиб поэт Макс Жакоб. Герой романа-расследования —
Роже Тиро — прикоснулся к тайне: почему множество детей из
Тулузы обрекались на гибель в Драней. Его убрали 17 октября 1961
года, когда алжирцы вышли на улицы Парижа. Двадцать лет спустя
погиб в Тулузе его сын. Усердный исполнитель нацистских приказов,
а затем — крупный столичный полицейский чин убийствами
прикрывал свою преступную карьеру (роман “Выстрел из прошлого”,
1983; премия Поля Вайян-Кутюрье; русский перевод в кн.: “Детектив
Франции”. 7. М., 1993). Дидье Денэнкс — мастер социально¬
психологического детектива: “Умер в первом круге” (1982),
“Киносъемка” (1986), “Мрак” (1987), “Роковой момент” (1990)...
Didier Daeninckx: “Non-Lieux” (“Прекращение дела”),
1989; “Zapping” (“Переключение”), 1992; “Hors Limites” (“Сверх
меры”), 1992; “En marge” (“На обочине”), 1994.
Рассказ “Копилка” входит в сб. “На обочине”.
Название
397
ФРАНСУАЗА ДЕ МОЛЬД
(Род. в 1959 году)
Бретань, г. Кемпер — ее малая родина. Журналистика в Париже.
Словно под микроскопом распутывается клубок парадоксальных
дружеских связей, когда возвышение одного баловня СМИ происходит
за счет компрометации и падения другого (роман “Момент истины”,
1987). Опубликовала биографию сэра Томаса Липтона (1990).
В рассказах и новеллах проявляется мопассановская традиция:
объективность, лаконизм, живая речь, зримость предметной и
символичность психологической детали, открытый финал.
В неожиданном жесте Элеонора проявила свой крутой характер.
Остается гадать — уловил ли Пьер, что за “сокровище” он встретил,
или же по привычке — “обманываться рад”? (“Осы”). Иную степень
читательской вовлеченности в ход сюжета и сопереживания, возможно
трагедийного исхода, вызывает рассказ “Пребывание в Голливуде”.
Работяга Люсьен Вироль двадцать пять лет вкалывал и впервые
оказался не у дел. Приятель присоветовал поучаствовать в
киноконкурсе — с призовой поездкой в Голливуд. У Люсьена —
неполное среднее, ему невдомек, что такое БН (Библиотек
Насьональ), но он любит фильмы и у него отличная память. Почти все
разгадал, но в одном ответе “приятель” и его любовница подстроили
ему ловушку. За деньги этот подлец — его девиз “каждый за себя” —
во всем признался. Люсьен, вне себя от ярости и страсти, стремясь
поправить дело и что-то доказать самому себе, ворвался на почту,
схватил с весов свой конверт и ринулся на волю. За ним погоня с
криком “Держи вора!”. Охранник сберегательной кассы, не
размышляя, прицелился и выстрелил...
Хотелось, чтобы он промахнулся. Люсьен Вироль — не ангел, но
в нем теплится душа, дремлют никем не востребованные способности,
и его снедает страстная, отчаянная жажда удачи, манит мираж
невиданного счастья. Люсьен Вироль — пассионарий.
Françoise de Mau lde: “Le séjour à Hollywood”
(“Пребывание в Голливуде”), 1992.
Новелла “Осы” входит в названный сборник.
СОДЕРЖАНИЕ
Марсель Арлан
И длится день... Перевод Н.Световидовой. . . .3
Андре Дотель
Простор Перевод Н.Световидовой. . . 16
Жак Перре
Лягушка Перевод Ю. Мартемьянова. . 27
Ноэль Дево
Рождественская сказка Перевод Ю.Мартемьянова. . .34
Андре Пиэйр де Мандиарг
Миранда Перевод ИКузнецовой. ... .40
Жан Кейроль
Рассказ И. Вы меня не узнаёте? Перевод И.Волевич 47
Однажды зимой Перевод И.Волевич 31
Ласточки Перевод И.Волевич 53
Анри Тома
Пепелище великого пожара Перевод Ю.Стефанова 57
Макс-Поль Фуше
Фигуры башенных часов Перевод О. Тимашевой . ... 67
Эмманюэль Роблес
Вестник Перевод Н.Световидовой. . . .73
Жан-Луи Кюртис
Теплая компания Перевод Н.Кулиш. 81
Рене де Обалдиа
Фатальная страсть Перевод Т.Ворсановой. ... .99
Шляпка над буквой Т Перевод Т.Ворсановой. ... .99
Пьер Гамарра
Там, вдалеке, оазис... Перевод Л.Завьяловой. . . . .Ю1
Роже Гренье
Академическая Инспекция Перевод Л.Завьяловой. . . . .111
Сувенирная ложечка Перевод Л.Завьяловой. . . . 119
Мишель Деон
Юная Парка
Перевод И. Кузнецовой. . . . 125
Жорж Пируэ
Свадебное отчуждение Перевод О.Тимашевой. . . . 132
Завтрак в Божанси Перевод О. Тимашевой. . . . 137
Морской еж
Робер Андре
Перевод Л.Завьяловой. . . . 140
Торт
Андре Стиль
Перевод Ю. Мартемьянова. . 152
Милый месяц май
Трюк
Даниель Буланже
Перевод М. Архангельской.... 157
Перевод Ю. Мартемьянова... 164
В поезде
Жозе Кабанис
Перевод Ю. Мартемьянова. . 167
Пишу стоя
Портрет обнаженной
Мишель Турнье
Перевод И.Волевич. 169
натуры Перевод И.Волевич. 171
Чудо
Глашатай
Жан Ко
Перевод М.Архангельской. . 174
Перевод М. Архангельской. . 177
Виоланта
Жан-Пьер Шаброль
Перевод Л.Завьяловой. . . . .179
Клептоманка
Пьер Буржад
Перевод М.Архангельской. . 185
Любовная история
Анни Сомон
Перевод Т.Ворсановой. . . . .187
Дитя песков
Шарль Добжинский
Перевод Л.Завьяловой. . . . .194
Нантакет
Франсуаза Малле-Жорис
Перевод О. Тимашевой. . . . .207
Water Ьоу
Клод-Мишель Клюни
Перевод И.Волевич. 231
Жан-Лу Трассар
Неподатливый материал Перевод ТБалашовой. . . . . 249
Кристиана Барош
Переулок двух грез Перевод И.Волевич. 257
Мама, большие корабли... Перевод И.Волевич. 262
Жорж Перек
Зимнее путешествие Перевод Ю.Стефанова 268
Жан Мари Гюстав Деклезио
Обретенное время Перевод М.Архангельской. . 274
Пьеретта Флетио
Уцелела Перевод Н.Мавлевич. .... 282
Клод Пюжад-Рено
Шпинат готовят со сметаной Перевод В.Лесневской. . . . . 286
Защита Перевод ТБалашовой. . . . . 292
Жорж-Оливье Шаторейно
Ирис и питомец приюта Перевод Н.Световидовой. . . 308
Дидье Денэнкс
Копилка Перевод М. Архангельской. . .310
Франсуаза де Мольд
Осы Перевод Н.Мавлевич. 313
Виктор Балашов Заметки о писателях 321
Марсель Арлан з
Андре Дотель 16
Жак Перре 27
Ноэль Дево 34
Андре Пиэйр де Мандиарг 40
Жан Кейроль 47, 51,53
Анри Тома 57
Макс- Поль Фуше 67
Эмманюэль Роблес 73
Жан-Луи Кюртис 81
Рене де Обалдиа 99
Пьер Гамарра ни
Роже Гренье ш, 119
Мишель Деон 125
Жорж Пируэ 132, 137
Робер Андре 140
Андре Стиль 152
Даниель Буланже 157,164
Жозе Кабанис 167
Мишел1> Турнье 169,171
Жан Ко 174, 177
Жан-Пьер Шаброль 179
Пьер Буржад 185
Анни Сомон 187
Шарль Добжинский 194
Франсуаза Малле-Жорис 207
Клод-Мишель Клюни 231
Жан-Лу Трассар 249
Кристиана Барош 257,262
Жорж Перек 268
Жан Мари Гюстав Леклезио 274
Пьеретга Флетио 282
КЛОД ПюжаД- РеНО 286, 292
Жорж-Оливье Шаторейно 308
Дидье Денэнкс зю
Франсуаза де Мольд 313
Суперобложка
Сергей Шанович
Фотография
Елена Аренс
Marcel Arland з
André Dhôtel i6
Jacques Perret 27
Noël Devaulx 34
André Pieyre de Mandiarques 40
Jean Cayrol 47,51,53
Henri Thomas 57
Мах-Pol Fouchet 67
Emmanuel Roblès 73
Jean-Louis Curtis si
René de Obaldia 99
Pierre Camarra 101
Roger Grenier 111, 119
Michel Déon 125
Georges Piroué 132,137
Robert André 140
André Stil 152
Daniel Boulanger 157,164
José Cabanis 167
Michel Tournier 169,171
Jean Cau 174,177
Jean-Pierre Chabrol 179
Pierre Bourgeade 185
Annie Saumont 187
Charles Dobzynski 194
Françoise Mallet-Joris 207
Claude-Michel Cluny 231
Jean-Loup Trassard 249
Christiane Baroche 257,262
Georges Perec 268
Jean Marie Gustave Le Clézio 274
Pierrette Fleutiaux 282
Claude Pujade-Renaud 286,292
Georges-Olivier Chateaureynaud зов
Didier Daeninckx 310
Françoise de Maulde 313
Jaquette
Serguéï Chanovitch
Photographie
Eléna Arens
' ' : > - :
' ■ 1
—
française
1970-1995
«
А N T O L O G I Е
<;■'